Ханство Батырбека

Гребенщиков Георгий Дмитриевич


Георгий Дмитриевич Гребенщиков

Ханство Батырбека

I

   Киргиз Батырбек, потомок знатного ханского рода, верхом на коне ехал по степи и пел раздольную песню. Всматривался в бескрайнюю даль, на длинный ряд старых, увенчанных черемуховыми кустами курганов... и вспоминал старину... Сам он был еще не стар, но о старине много слышал от дяди Карабая, да и песня рассказывала многое. Под грустное ее завывание все так и рисовалось, как действительность... К тому же, если сравнить старину с настоящим, то надо только расплакаться: ничего не осталось от того, что было... Так, одни обрывки...
   Песня длинная и подробно повествует о старине. А старина всегда и для всех хороша: старым как быль, молодым как сказка...
   Вот он, Батырбек, считается ханом... А какой он хан?.. Так, из уважения к памяти предков разве... Вот раньше были ханы, так ханы... Взять, например, его отца Бекмурзу или деда... У деда даже в имени это звучало:
   -- Маймырхан!..
   Это был настоящий хан: жил в белоснежной юрте, ел только жеребятину, каждый день пил верблюжьи сливки... Лошадей -- счету не знал. Были сотни коней, до которых и узда не касалась... Так и старились необъезженными.
   Недаром и имя сыну дал:
   -- Бекмурза!
   А это значит: князь-повелитель!
   Конечно, Бекмурза умер тоже небогатым, старым, седым, беззубым, сгорбленным... Не все верили, что в молодости он был джигит, которому завидовала вся степная знать.
   Высокий и стройный, с глазами, в которых всегда горели огоньки, с гибким и упругим телом, он походил на степного орла. Только у орла всегда стремление ввысь, а у Бекмурзы -- в ширь и даль степных просторов... Ему хотелось всю ее обнять и выпить одним поцелуем... А потом, опьянев, взлететь на высоту, сесть на облака, закачаться на них и уснуть навеки!..
   И в эту-то пору жадности к жизни вздумал отнять у него невесту старый хрыч Нурыхан... Правда, старичонка был бойкий, двух баб состарил, хотел состарить третью...
   "Врешь, собака, не удастся!.." -- сказал тогда молодой джигит Бекмурза и вспыхнул, как вереск...
   Созвал всех джигитов, отца поднял на ноги -- даром, что старик целыми неделями не вставал: толст очень был -- ни одна лошадь не поднимала. Возили только верблюды.
   Созвал всех и закричал:
   -- Умрите все, а не дайте Алтынсу Нурыханке!.. не то всех ночью убью, степь зажгу!.. Сам умру!..
   Конечно, весь род поднялся за джигита Бекмурзу. Кто не пожелал бы постоять за счастье любимого ханского сына, красу степей, цвет киргизской молодежи?!
   Нурыхан почуял, что дело плохо, да и начал мудрить.
   Приехал в ханскую ставку с сотней своих родичей -- тоже богатый, знатный был, старый пес, -- да к отцу с почестями, с подарками. Из кости резную шкатулку привез, а в ней полно разных диковинок. И говорит:
   -- Честные, хорошие люди никогда не ссорятся из-за баб... Стоит ли того баба? А нам, знатным старшинам, и вовсе не следует дружбу терять!..
   Дед Батырбека Маймырхан был человек гордый, горячий, но уступчивый. А тут, раз Нурыхан сам первый приехал с поклоном, как было не уступить?
   -- Хорошо, -- говорит, -- давай потолкуем: как порешить спор из-за девки!..
   -- А вот как, -- говорит Нурыхан, -- до аула Алтынсы отсюда полтораста верст. Давай побежим байгою: у кого больше лошадей вперед прибежит -- того и невеста!..
   Взвизгнул добродушный Маймырхан от смеха и крикнул:
   -- Хорошо! Идет! Только не надо байги, не надо менять много лошадей и джигитов, а пусть бегут сами женихи, двое! Кто вперед прибежит -- того и невеста...
   Подумал Нурыхан и хитро поглядел на бледного, взволнованного Бекмурзу.
   Он знал, что у Маймырхана нет такого резвого бегунца, как его белый конь, заранее был уверен, что выбегает Алтынсу у молодого Джигита, и сказал:
   -- Хорошо, я согласен.
   -- А если я не на коне, а на верблюде побегу?
   -- Хоть на корове беги! -- ехидно отвечал соперник.
   -- Как, на верблюде?! -- сердито вскричал на сына Мамырхан, -- что, разве мало у меня лошадей?.. Заставь по двадцать лошадей пробовать каждый день, пусть сто пропадет, сто первая выбежит!
   Но Бекмурза был умный человек. Он знал, что на большое расстояние лучше выбежит верблюд.
   -- Нет, я на верблюде побегу!.. -- упрямо сказал он и стал условливаться с Нурыханом о дне и порядке бега.
   Бег был назначен через неделю. Стали чередить бегунцов. Съездили к матери Алтынсы, вдовой старухе, и сказали ей обо всем.
   Алтынса побледнела и затряслась. Слыхала она о Бекмурзе, а Нурыхана видела своими глазами и боялась, что достанется Нурыхану. А матери было все равно, от кого она возьмет калым, только бы было не менее тысячи голов скота. Жадная была старуха.
   Всю неделю чередили как снег белого коня для Нурыхана и такого же белого с кучерявой шерстью верблюда для Бекмурзы.
   Нурыхан в душе потешался над Бекмурзой, звал дураком Маймырхана и радовался тому, что без ссоры и опасности овладеет Алтынсой.
   Да и Маймырхан ругал сына:
   -- Ты сдурел или нет?..
   Бекмурза молчал и продолжал чередить верблюда.
   Настал день бега. Решено было бежать с вечера, в ночь.
   Путь к аулам Алтынсы лежал вот этой равниной, которой едет теперь Батырбек, мимо прямой и длинной линии древних курганов. Дороги не было. Была чистая ковыльная степь. На каждом кургане поставили по два человека от каждого соперника, жечь костры и встречать и провожать бегущих. Чтобы потом было кому удостоверить, правильно ли бежали...
   Курганов было много, бесконечный длинный ряд, один от другого на пять выстрелов из лука. И на них стали десятки джигитов. Никогда никакая байга не привлекала столько народу. Вся степь приехала подивиться на редкое событие и живой лентою соединила аулы жениха и невесты.
   Оба соперника вымылись, выбрили головы и оделись в белые камзолы. Около ставок Мамырхана и Нурыхана шумели и скакали на лучших конях сотни всадников.
   Бежать решили от аула Маймырхана, с круглой сопки. На ней поставили две белые юрты. Вокруг курились десятки костров, и на них варились десятки молодых баранов, чтобы накормить всех гостей...
   Нурыхан за ужином посмеивался над Бекмурзой:
   -- Чего плохо ешь?.. Думаешь, тяжелее верблюду будет!.. Не бойся -- помаленьку увезет. Торопиться тебе некуда...
   Бекмурза молчал и не ел. Волновался он. Сомневался в себе и в верблюде, который стоял под желтой попоной и тонкий, похудевший, склонял маленькую птичью голову к земле и пытался защипнуть притоптанную траву...
   Бекмурза чувствовал на себе насмешливые взгляды и друзей Нурыхана, и некоторых соседей, но, сдерживая гнев, молчал.
   Вот солнце повисло над лиловым горизонтом и побагровело. Жар давно свалил, и смолкло стрекотание кузнечиков. Вся гора была усеяна нетерпеливо ожидающими всадниками, а вдоль прямой линией растянулись любопытные: справа -- со стороны Нурыхана, слева -- со стороны Мамырхана. Так они и ушли за десятки верст по розовеющей от заката степи, рассеявшись частыми, едва заметными точками...
   Настает момент бега. На востоке навстречу выплыл и повис чистый полумесяц.
   Ретиво пляшет и храпит белый конь Нурыхана. Слуги подтягивают ему подпруги и подсаживают маленького юркого старика. Бекмурза бросает подбежавшим слугам желтую попону, и сам прыгает на журавлиную шею, затем на спину верблюда. Плотно садится в природное седло.
   Старый Мамырхан, широко расставив толстые ноги, с трудом держит свое огромное, толстое туловище и, заглядывая вверх на сына, кричит ему:
   -- Ну, смотри!.. Если осрамишься -- на меня не пеняй!
   Бекмурза молчит и косится на Нурыхана...
   Впереди два джигита враз дают сигнал, и первые во весь опор пускаются вперед между растянувшимися рядами всадников.
   Белый конь Нурыхана взвился на дыбы и, закусив удила, рванул руку хозяина книзу и понесся как стрела, пущенная из лука.
   А белый верблюд Бекмурзы как будто даже и не сообразил, в чем дело. Оставшись на месте, он некоторое время оглядывался, вытянув длинную шею, и уже потом, раскачиваясь, медленно побежал с горы, широко раскидывая крупными лапами...
   В воздухе повис оглушительный гул от криков и гиканья, и вся орава всадников полным галопом понеслась по степи вслед за белыми соперниками. Легкой птицей летел белый конь Нурыхана. Неуклюжей размашистой рысью бежал верблюд Бекмурзы, сильно качая его из стороны в сторону. Чужда ему лошадиная горячность, и он бежал, как бы недоумевая и не веря тому, что надо бежать, озирался по сторонам и сердился на скачущих возле всадников, неистово гикающих и размахивающих руками и стременами.
   Солнце совсем закатилось, откинув красный веер зари. Выше поднялся месяц, и степные ковыли заструились серебристыми волнами, чуть-чуть подрумяненные зарею.
   В лицо Бекмурзы несется теплый, пахучий ветер. Верблюд качает, баюкает его и, сердясь, громко оглашает степь своим сиплым криком. Вытягиваясь, размашисто бросает ноги, как страус.
   Многие из провожавших давно отброшены назад вместе с уносившимися курганами, и лишь немногие из загонщиков бегут следом и возбужденно гикают.
   Не видать Нурыхана. Унес его быстроногий конь из виду... Но ни о чем не думает Бекмурза. Он забыл себя и свои дни... Он сросся с белым верблюдом в одно тело и живет с ним одной, безудержно стремящейся все вперед и вперед душою... Знает Бекмурза, что еще не разбежался его верблюд, еще неуклюж и мотоват его бег... Но знает и то, что быстрота его бега все растет и растет. А киргизу что надо? Бежать, бежать по степи все быстрее и быстрее надо!
   Темнеет степь. Потухают последние отблески зари. Еще выше выполз на небо полумесяц и усыпил травы, залил серебром и околдовал молчаливую степь. Отстали все джигиты... Только слышен мягкий шелест травы под лапами верблюда и его тяжелое храпение... Да издалека верблюд все с тем же сердитым недоумением оглашает ночную тишь певучим криком...
   Длинный путь впереди отмечен вереницею горящих костров, и когда мимо них проносится Бекмурза, с курганов несется исступленный вопль восторга...
   Мчится Бекмурза и не считает костров. Знает, что далеко уже теперь Нурыхан, и как-то безучастен Бекмурза к тому, зачем бежит и что с ним будет...
   От качки у него кружится голова, и горит от сильного движения тело... Быстрее, расстилаясь по земле, бежит верблюд, и все реже бросает он в лунную ночь свои пронзительные крики...
   Вдруг, после одного из курганов, когда восторженные крики отлетели назад, Бекмурза почуял, что верблюд уже не мотает его из стороны в сторону, но плавно несет, как птица на крыльях...
   Ожил, встрепенулся, взвизгнул Бекмурза. Дождался он того, на что надеялся: верблюд пошел чистой иноходью!..
   Только теперь почуял Бекмурза, куда и зачем бежит он... Да, теперь у него вспыхнула надежда овладеть Алтынсой, во что бы то ни стало, вырвать ее у старого Нурыхана, а если он уже возьмет ее, то в припадке страсти задушит при первом же поцелуе...
   В лучах луны искрится роса на траве... Одинокими точками горят вдали костры на курганах. Бекмурза несется все быстрее и быстрее... И ровно в полночь, когда луна была совсем над головою, в шумных криках от костра он улавливает:
   -- Догоняй!.. Близко, близко Нурыхан!..
   Но верблюд без понуканий сам все наддает, все прибавляет ходу...
   Еще курган, и крики, встречающие Нурыхана, сливаются с криками при встрече Бекмурзы... Он уже настигает своего соперника, и теперь они чувствуют друг друга... Две белые движущиеся точки одна за другою несутся по сонной равнине...
   Бегут белые всадники под белым светом луны, по белым волнам сверкающих росой ковылей...
   Все ближе, все ближе друг к другу, и верблюд будто теперь только понял, в чем дело... Крикнул он длительно и переливно и еще прибавил ходу. Затрепетал, заржал белый конь Нурыхана и тоже усилил бег, грызя удила и в такт своему бегу позванивая уздою... Похудел он, ослабли подпруги, и слышно, как движется седло по спине...
   Плотно припал Бекмурза грудью к переднему горбу верблюда и зорко горящими глазами впился в противника. Он стиснул зубы, прикусив тонкий, черный ус, и сердце его переполнилось неукротимой злобой к Нурыхану...
   "Зачем, старик, становишься на пути молодого?.. Зачем бьешься из последних сил?.. Видно, крепко уцепилась за сердце твое молодая Алтынса?.. Видно, стоит она того, чтобы отдать за нее все, что осталось в жизни твоей лучшего!.."
   И во второй раз взвизгнул Бекмурза от прилива страсти к Алтынсе. Как эхо, отозвался надорванный крик Нурыхана, почуявшего, что последняя радость от него ускользает...
   Долго несутся одна за другой две белые точки: одна маленькая -- впереди, другая большая -- позади... Вот ближе, ближе одна к другой, и у самого кургана, при красном свете костра, при неистовом вопле сторожевых киргизов, они сливаются в одну и уносятся общим белым пятном в туманную даль.
   И бегут, бегут... Бегут к живому призу-искушенью, отравившему кровь ядом любви и опьянившему рассудок...
   Бегут уже оба рядом... Бегут и молчат, охваченные смертельной враждою друг к другу...
   Но вот шея верблюда вытянулась, он опять крикнул и обошел белого коня Нурыхана...
   Впереди пылали костры на последних курганах и, встречавшие Бекмурзу киргизы, кричали все восторженнее.
   Нурыхан, пригнувшись к гриве, все более отставал, и видно было, как белый конь его сбивался, теряя быстроту и ровность бега.
   Потускнел месяц, склонившись к западу, а впереди навстречу бегущему Бекмурзе разгоралась утренняя заря... Краснела, как щеки стыдливой Алтынсы, трепетно и пугливо ждущей теперь конца рокового состязания.
   И вот вдали, на ровном горизонте, на румянце зари нарисовались и аулы...
   Бежит белый верблюд и, почуяв жилье, устало и протяжно кричит... А навстречу с бурными криками несутся сотни всадников и, окружив Бекмурзу, поворачивают с ним к аулам...
   Бедная, изнемогающая, поддерживаемая подругами, стоит у своей юрты Алтынсу и слабо, но нежно улыбается Бекмурзе... А он не может сойти с верблюда: отекло, окоченело от усталости и напряжения все его тело.
   Его снимают и ведут под руки к невесте... Впервые и навсегда он берет ее теплые руки и плачет, как маленький...
   А верблюда, который уже не мог стоять на ногах, подхватывают под живот арканами, ставят между двух свежих верблюдов и тихо ведут вокруг аула, чтобы не дать остыть его кипящей крови...
   Аульный мулла торжественно подносит посеребренный полумесяц из дерева и увенчивает им взмыленную голову белого верблюда, победившего зло и постоявшего за молодость...
   Пал белый конь Нурыхана, не добежав всего несколько шагов до аула... И старый Нурыхан, вдруг одряхлевший и смиренный, заплакал на свежем трупе своего любимого скакуна...
   Так кончился небывалый спор Бекмурзы с Нурыханом... Так завершился бег, о котором знала вся степь, о котором из века в век будут петь, как о сказке...
   Это был бег, увенчавший, украсивший новым именем знатный род: первенцем от Алтынсы родился:
   -- Батырбек!..
   А это тоже означает: князь-богатырь!..
   Батырбек длинной, высокой нотой закончил песню и умолк, вспомнив действительность, далекую яркому и вольному прошлому.
   Он подъезжал к своему аулу, плотно, серым пятном припавшему к небольшой сопке, круглой, как опрокинутый казан, и голый, как бритая голова киргиза.
  

II

   Была на исходе девятая луна. Подходило время откочевать к зимовкам, и многие уже откочевали. Целыми днями, с утра до вечера, в разных местах, с холмистого востока спускались на равнину табуны лошадей, стада коров и баранов. Они плотными живыми лавинами сползали с холмов и потихоньку продвигались дальше, медленно исчезая из виду.
   Но аул Батырбека, состоявший только из пяти юрт, все еще пребывал на летнем стойбище.
   Все пять юрт стояли полукругом, будто шли гуськом по кривой дорожке, да так, остановившись, и залетовали. Три из них были старые, темно-серые, дырявые и прокопченные дымом, одна пегая с новыми заплатами из войлока и одна совсем белая, из хорошей кошмы, с красными узорами и цветными арканами. Обе юрты принадлежали Батырбеку, а остальные -- его сородичам: дяде -- старику Карабаю с семьей, сродному брату -- бедному джигиту Сарсеке и дальнему родственнику по первой жене, Байгобылу, могучему, черному и одноглазому киргизу.
   В пегой юрте жила первая жена Батырбека, пожилая Айнеке, а в белой -- сам Батырбек со второй женой и пятилетним сыном.
   Старший сын от Айнеке, джигит Исхак, был женат, хотя ему не было еще и восемнадцати лет. Он жил с матерью в пегой юрте. Жена его, четырнадцатилетняя Бибинор, хотя и носила, как взрослая, тяжелые кожаные калоши с громадными каблуками, но ростом была меньше двух аршин и часто играла с козлятами, телятами и жеребятами. Ей за это попадало от свекровки, но она скоро забывала обиды и, едва высохнут слезы на глазах, снова бежала куда-нибудь из юрты, через силу таща на ногах свои калоши, глухо хлюпавшие по земле, и звонко звала своих друзей-животных.
   Она была тоненькая, смуглая, с быстрыми, блестящими глазами и вечно смеющимся широким лицом. Темные, жидкие волосы всегда лились со лба на лицо, и она, то и дело, боролась с ними, быстро пряча их под белый джавлук.
   Исхак совсем не интересовался своей Бибинор, и если ему приходилось с нею разговаривать, он, не глядя, бросал ей короткие, отрывистые фразы и старался скорее уйти от нее.
   Зато Бибинор часто ласково заглядывала ему в глаза, весело смеялась и голоском, как колокольчик, то и дело переспрашивала:
   -- А?.. Не айтасын? Айт, не керек! Что ты сказал? Скажи что надо! -- и бежала бегом, чтобы исполнить его желание.
   Сарсеке был холост и жил с престарелою матерью, но в юрте у него ютился бедный родственник Кунантай с женой Хайным. Кунантай -- младший пастух, чернорабочий. Он часто был при табунах, а Хайным хозяйничала у Сарсеке и по ночам оставалась с ним одна в юрте. Поэтому некоторые болтали, что Сарсеке обманывает своего родственника и живет с его женой.
   Глухая и полуслепая мать Сарсеке вечно лежала на ящиках и плевалась да кашляла хриплым, надорванным кашлем; она ничего не делала, ничем не интересовалась. Даже редко ела.
   Кунантай, маленький, сухой и тихий, с кривыми ногами и горбатой спиною, искренно и подобострастно служил всем, кому придется, и в особенности Сарсеке, исполнявшему при дворе Батырбека должность первого джаксы-баса. Но Сарсеке не любил его, часто ругал и даже бил. Кунантай терпел и никогда не выражал своего огорчения.
   Странная баба была Хайным. Некрасивая, но бойкая, плотная и громогласная, она была полна какого-то пьянящего яду, которым отравляла всех, на кого поглядит своими лукавыми, слегка косыми глазами.
   Может быть, таким взглядом она околдовала и Исхака -- мужа Бибинор, который часто таращил на нее глаза и, не стыдясь своей жены, говорил с нею о всякой всячине. Бибинор еще ничего не понимала и взгляд Хайным не производил на нее никакого действия. Она часто прибегала в юрту Сарсеке и много смеялась, шалила с ягнятами и, шутя, подражала блеянию овец или кашлю старухи, что выходило у нее всегда смешно и забавляло молодого Сарсеке...
   Иногда Бибинор прибегала к Сарсеке со своим маленьким деверем Назыркой и целыми часами дурила с ним на глазах Хайным и Сарсеке, пока ее свекровь не придет и за черные, жидкие косы не вытянет из юрты.
   Случалось, что Сарсеке куда-нибудь надолго уезжал, и тогда за Бибинор приходил Исхак. Прогнав жену, он оставался в юрте с глазу на глаз с Хайным и подолгу засиживался, околдованный бойкими речами и опьяняющим взглядом лукавой киргизки. Впрочем, сама Хайным мало интересовалась слишком молодым и жидким Исхаком и, заигрывая с ним, думала о стройном и крепком, как бронза, Сарсеке.
   За то, что Исхак не признавал Бибинор и часто лез в юрту Сарсеке, к Хайным, его постоянно ругал богобоязненный Карабай, аульный мулла и наставник. Он не любил Хайным, и когда встречал ее лукавое двусмысленно смеющееся лицо, то быстро отвертывался и сердито сплевывал.
   Он носил бороду, имел большую семью и жил ленивой патриаршеской жизнью, пользуясь, несмотря на свою бедность, уважением всего аула. Часто ходил к Батырбеку и за чашкой айрана или камыза, делал ему наставления.
   Он упрекал Батырбека в том, что тот плохо молится Богу и забывает заветы отцов, и приводит ему целый ряд примеров, всякий раз одних и тех же, о страшных наказаниях за неисполнение законов Магомета.
   Подогнув под себя ноги, Карабай старым, шамкающим голосом, похожим на звуки разбитой домры, нараспев говорил целые часы. Склонив голову и покачиваясь, он походил на колдуна-баксу, призывающего своими наговорами духов. Часто, не замечая, что Батырбек не слушает и даже во время рассказа отдает какие-либо распоряжения или сам о чем-то повествует, Карабай целиком погружался в свой рассказ, тягучий, как пастушья песня, и проникновенный, как мудрая сказка.
   Кончал Карабай свои наставления всегда воспоминаниями о далекой старине, когда киргизская жизнь была еще полна приволья и когда степи киргизские не видели коварного "оруса" с его разрушительной сохой. И всегда при таких воспоминаниях Карабай плакал и, плача, тут же сидя засыпал, привалившись спиной к сундуку или к груде сёдел.
   Батырбек переживал вторую молодость с молодой, рыхлой женой и редко слушал знакомые ему рассказы и наставления старика. Да и некогда их было постоянно слушать. Надо было зорко следить за порядком и пастухами.
   Каждое утро или вечер призывал он к себе неповоротливого и молчаливого Байгобыла и громко подолгу строжился над ним, поучая искусству держать скот в хорошем теле.
   Он отлично понимал, что никакое искусство не поможет, когда знойное лето иссушило травы, а теснота в выпасе отрезает пути к новым пастбищам, но все-таки сердился и кричал на Байгобыла.
   Так было и в ту осень. Батырбек чаще, чем когда-либо, вздыхал, был угрюм и озабочен, а когда выходил из юрты, то из-под руки зорко всматривался в даль степи и, как бы поджидая какого-то далекого и важного гостя, медлил с откочевкой в зимние кыстау.
   И Батырбек дождался этого желанного гостя.
   Вскоре он пришел с юго-запада, хмурый и серый, низко нависший над землею, и мокрыми космами обнял иссохшую степь.
   Все были рады позднему дождю, несмотря на то, что он был осенний, холодный и затяжной, киргизы высыпали из юрт и подставляли под его струи свои полураздетые тела.
   Карабай даже сел на мокрую землю, поджав под себя ноги и обнажив бритую голову. Дождь лился ему за пазуху, но он только крякал и, смеясь, расхваливал аллаха за то, что он пожалел правоверных и окропил землю животворной влагой.
   Дождь шел долго и перестал в конце шестого дня. На закате солнца в этот день часть западного небосклона совсем прояснилась, и игривые лучи, нарумянив барашковые облака, весело скользнули в степные просторы и ласково улыбнулись киргизам.
   Все обитатели аула снова высыпали из юрт. Даже старая мать Сарсеке выползла из своего логовища и, сидя по-заячьи на земле, кашляла и что-то ворчала, жадно глотая роскошный воздух.
   Бибинор, привязывая ягнят и козлят, звонко кричала отставшим двум телкам, которые откуда-то издалека отзывались на ее зов и длительно мычали нестройным дуэтом.
   Батырбек повеселел при виде ярко позеленевшей степи. Он радовался, что корм поправится и скот отдохнет. А то многие лошади были уже не в состоянии защипнуть еле видную, сухую щетку.
   И Батырбек решил задержаться здесь еще недели на две -- на три.
   Исполнив вечернюю молитву, он долго стоял в румяных сумерках вдали от юрты. Затем, белея длинными рукавами своей рубахи, медленно пошел к себе поболтать с приближенными.
   Карабай уже сидел там и потихоньку тянул из деревянной чашечки камыз. Видно было, что сейчас он начнет свою длинную проповедь по поводу былых дождей и бездождий. Но в тот момент, когда он оставил чашку и, закрыв глаза, произнес через оттопыренные губы свое обычное в этих случаях мычание, за юртой послышался топот быстро скачущей лошади. Все насторожились. Вскоре в юрту ввалился Байгобыл и, тяжело дыша, заговорил взволнованным, прыгающим голосом:
   -- Ой-бой, тахсыр... Большая беда!
   Батырбек подскочил, как на пружинах, и взвизгнул:
   -- А? Что такое?
   Байгобыл снял малахай, обнажил окровавленную голову и наклонил ее перед Батырбеком, который, увидев кровь, в ту же минуту отпрянул к сундукам и широко открытыми глазами выжидающе смотрел на своего главного пастуха. Байгобыл, огромный и черный богатырь, вдруг всхлипнул и простонал:
   -- Баранта!
   -- Что? Кто? -- завизжал ошеломленный Батырбек, обращаясь уже не к Байгобылу, а ко всем аульным, сбежавшимся в юрту.
   Карабай при слове "баранта", как юноша, вскочил на ноги и тоже закричал, шамкая:
   -- Как баранта? Кто барантует?
   -- Русские! Больше половины лошадей угнали... Самых лучших лошадей, -- подавленно, полушепотом, как бы боясь, что его убьют за это известие, произнес Байгобыл.
   Батырбек закрутился на одном месте и, схватив со стенки толстую нагайку, начал изо всей силы бить Байгобыла, который, защищаясь одной рукой, другой старался успокоить старшину:
   -- Ой-бой, тахсыр!.. Я не виноват, тахсыр!.. Русских прибежало много, а нас только трое... Кунантайку совсем увезли... Может быть, теперь даже убили...
   Находившаяся тут Хайным заревела дурницей и начала царапать себе лицо, причитая:
   -- Ой, я-ай, Кунанта-ай!..
   Карабай кричал:
   -- Надо бежать, отнимать!.. Палки берите, коней седлайте!
   Но на этот раз старика никто не слушал. Все ждали чего-то от Батырбека, который долго кричал и бегал, ругался и принимался бить Байгобыла.
   Наконец он, выбежав из юрты, сел на разгоряченную лошадь Байгобыла и, проскакав от аула на выстрел из лука, снова вернулся к юрте...
   Это он делал всегда, когда был сильно взволнован. Таким путем он скорее приходил в себя и лучше начинал соображать.
   Из степи во весь опор примчался Сарсеке. Услышав громкое "талалаканье" в юрте, а в нем, как вплетенное в косы серебро -- звонкий голос Бибинор, -- он сразу понял, в чем дело.
   Спрыгнув с коня, он быстро взял от Батырбека повод и помог ему сойти с лошади. Молодой киргиз хорошо знал нрав своего господина и, отворив двери в юрту, чтобы впустить Батырбека, громко крикнул на шумевших:
   -- Тише вы, шайтаны!
   Батырбек медленно прошел к сундукам и устало сел на ковер.
   Все, смолкнув, робко смотрели на него. Сарсеке сделал знак, чтобы лишние уходили и, оставшись с Карабаем и Байгобылом, молча стоял у порога юрты.
   -- Ты хлеб у русских стравил, собака?.. -- крикнул Батырбек Байгобылу.
   -- Нет, тахсыр...
   -- Значит, сено?!
   Байгобыл молчал. За него ответил Сарсеке:
   -- Сено на нашей земле накошено, тахсыр... наши кони с голоду пропадают, тахсыр! Байгобылка хотел накормить на хорошей отаве.
   -- Значит, поймали у стогов?..
   -- Нет, тахсыр... -- мрачно ответил Байгобыл, -- у стогов мы ночуем, а перед утром угоняем скот за тридцать верст, ближе к нашему стойбищу...
   -- Какие бегуны остались в табуне?.. -- всхлипнул Батырбек.
   -- Ой-бой, тахсыр, бегунов угнали всех, осталось только два гнедка да мой Серый.
   Батырбек при этом известии заскрежетал зубами.
   -- И Сивку и Воронка украли?!
   -- Даже трех верблюдов угнали!.. -- доложил Байгобыл, вбирая в плечи свою голову...
   -- Ой, аллах, аллах!.. -- простонал Карабай и, опустившись на колени, заплакал.
   Водворилось молчание.
   Батырбек вдруг как-то притих и осунулся...
   Он долго и подавленно молчал, опустив бритую голову. А когда очнулся, то обвел юрту блуждающим от прилившего гнева взглядом и зашипел, ни к кому не обращаясь:
   -- Пропасть надо!.. Совсем пропасть, а все-таки отнять бегунов обратно!..
   Он предложил смелый план: сейчас же ночью ехать и украсть своих лошадей. Но сообразительный Сарсеке, не возражая ему, а как бы дополняя его план, сказал:
   -- Ой, тахсыр, это надо сделать... только надо ловко сделать... Надо сперва Кунантайку увидеть. С Кунантайкой надо уговориться, а то его убьют. Его мужики в залог взяли... Они, должно быть, хотят с нас за потраву деньги взять... Мы поедем прямо, будто что выкупать лошадей, тахсыр!..
   -- Сарсеке говорит правду... Верно, Батырбек... Это так! -- посоветовал Карабай.
   -- Но надо ехать сейчас!.. Надо ехать всем!..
   -- Нет, тахсыр, Байгобылке ехать не надо, -- возразил Сарсеке. -- Байгобылка покажется -- бить станут... Пусть Карабай едет, ты и я, трое поедем. Сейчас ехать не стоит. Рано утром поедем. Тебе, тахсыр, надо немного уснуть, чтобы завтра голова свежая была. Твоей голове завтра много ума надо, тахсыр.
   Батырбек закричал на Сарсеке:
   -- Да разве теперь можно спать?.. Разве можно не думать всю ночь?.. Ехать надо сейчас, скорее!..
   -- Ладно, тахсыр, помаленьку можно ехать и сейчас...
   -- Нет, не помаленьку... Шибко ехать надо! Шибко!
   -- Шибко ехать -- ночью приедем. А ночью приедем -- скажут: воры. Стрелять будут. Они знают, что воровать приедем... Надо днем приехать. Мирно говорить. Деньги показать. Торговаться надо, время тянуть, до вечера, все за день увидеть, переговорить с Кунантайкой... Вот как надо, тахсыр...
   -- Правда, Батырбек! -- сказал Карабай, одолеваемый старческой дремотой.
   Долго не соглашался Батырбек, но башковитый Сарсеке успокоил его, уговорил ехать завтра с солнцем и пошел спать.
  

III

   Хайным поджидала Сарсеке у юрты; Сарсеке не заметил ее, когда она, поднявшись с земли, слегка дотянулась до его плеча.
   -- Кто тут?
   -- Не видишь кто!..
   -- Чего ревела? Жалко?
   -- Как не реветь? -- сказала Хайным, в голосе которой послышалась досада, -- Ты сказал, его убили. Обряд велел реветь... Ладно, что лицо себе не сильно исцарапала, а то ходила бы в крови...
   -- Я соврал; он жив...
   -- У-у, шайтан!.. -- укорила его Хайным. -- А я поверила...
   -- Завтра я выручу тебе твое сокровище... Обнимайся!.. -- насмешливо добавил Сарсеке и пошел в юрту.
   Но Хайным задержала его. Она сделала то страстное и неотразимое для Сарсеке движение, которое всегда покоряло его. Но он на этот раз не подчинился ее желанию...
   Он всегда каялся потом, что грешил с Хайным, ругал ее и в душе жалел урода Кунантайку. На этот раз связь с Хайным особенно тяготила его. Кунантайку и впрямь, может быть, убили или изувечили... А ведь кто, как не он, всякий раз на ночь отправлял его на крестьянские покосы с табунами? Кроме того, Хайным ему порядком надоела. Слишком противной и грубой казалась она в сравнении с резвой и совсем еще невинной Бибинор. К Бибинор он испытывал какое-то новое, совсем еще незнакомое ему и неопределенное чувство, похожее на радостное любопытство. Будто он хотел лучше рассмотреть ее и даже всю ощупать, чтобы понять, что это за славная такая безделушка. И в тайниках души его гнездилась неясная мечта: украсть у Батырбека лучших коней и умчать его маленькую сноху куда-нибудь за сотни верст в Китай или, по крайней мере, в Кара-Кирею...
   Однако он не представлял себе, как развязаться с ядовитой Хайным, которую он ревновал и ненавидел и которая все-таки держала его возле себя, как жеребенка на аркане...
   Входя в юрту, он злобно сказал Хайным:
   -- Отчего нет огня в юрте?.. Совсем потух. Лень было сходить за караганом!
   Старуха-мать закашляла, давая знать, что разделяет его злобу.
   Хайным быстро вышла из юрты и притащила в широком и низком мешке еще днем собранный сухой скотский помет.
   Она присела на корточки к очагу, разрыла руками огнище, подула и, подложив три-четыре высохших конских шевяка, развела огонь. В круглое отверстие вверх юрты потянулся прямой столб дыма, а вскоре и огонек, тихий, тающий, заалел в огнище, нарумянив смуглое лицо Хайным.
   -- Чего сердишься-то? -- сказала она потом. -- Видно, есть хочешь!.. Сейчас и есть дам!
   Старуха опять злобно закашляла и села на своей лежанке.
   -- Собака!.. Шельма!.. -- заревела вдруг старуха, тыча скрученным пальцем в сторону Хайным.
   -- О-о-й?.. -- неодобрительно покачала головой Хайным. -- Собака лает, а я не лаю, не кусаю никого...
   -- Врешь!.. Кусаешь!.. Собачья мать!..
   Старуха хотела еще что-то кричать, но закашлялась, свалилась и изнеможенно застонала...
   -- Ты ей есть не даешь, верно?.. -- закричал Сарсеке.
   -- Сама не жрет!.. Не просит, а ей не матка... Пусть просит, дам!
   Сарсеке взял чашку, налил кислого козьего молока и подал матери. Та с трудом села и с жадностью выпила. Потом опять хотела говорить, опять закашлялась и свалилась на бок, лицом к стенке. Хайным что-то делала за ширмой из чия, а Сарсеке, выпив молоко, заел его каймаком и, постлав старый текемет, не раздеваясь, лег головой на седло и стал смотреть на змеившийся на костре огонек и игриво плывущий вверх сероватый дым.
   Хайным вышла из-за ширмы, села у огня и, обнажив коленку, стала наминать на ней замешанное тесто. Мяла она долго, ловко повертывая тесто в руках и шлепая о смуглое, упругое колено. И смотрела задумчиво на огонь, который бросал от нее на стену юрты огромный уродливый силуэт...
   Она сделала из теста две лепешки, положила одну на сковородку, жирно намазала ее бараньим салом, на нее положила другую лепешку и, прикрыв второй сковородой, засунула в золу под уголья.
   Не закрывая коленки, сидела и, наклонившись, дула в огонь, глотая дым и морщась от зольной пыли.
   Сарсеке, сначала задремавший, смотрел теперь на Хайным зорко, горящими черными глазами и хотел, чтобы она делала третью и четвертую лепешку на коленке... Нет, он хотел, чтобы прилетели сейчас могучие беркуты и истерзали и исклевали бы у Хайным обе ее коленки, а он бы, любуясь, хохотал и ругался, чтобы Хайным совсем сгинула с глаз, потому что, пока она здесь и пока горит огонь, он не уснет.
   Но Хайным спокойно сидела у огня, изредка перевертывая сковороды низом вверх, а Сарсеке лежал на своем текемете, сопел, стараясь уснуть, и, ворочаясь с боку на бок, мысленно ругал Хайным...
   Наконец не выдержал, встал и, выходя, сам позвал Хайным из юрты, в которой ему стыдно было матери...
   Хайным слегка хихикнула, спрятала под колпак черные волосы, оправилась и вышла...
   ... К утру пал иней, покрывший всю степь белой кисеею. Теперь видимое пространство степи, похоже, было на огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанного солью.
   Но первый теплый луч солнца слизнул эту соль, сорвал белую кисею, оставив лишь мелкие, хрустальные росинки на зеленой щетке, и открыл широкие, тихие, тоскливо зовущие куда-то дали. Небо совсем очистилось.
   Из степи к аулу медленно подъезжали пастухи: два взрослых сына Карабая и один подросток Байгобыла. Сойдя с коней и перебрасываясь редкими односложными фразами, они устало пошли в юрту Карабая и стали расталкивать младших братьев. Разбудили их, поталалакали и умолкли; одолеваемые тяжелым сном, они свалились, кто где мог, и быстро уснули... Младшие, еще подростки, вышли из юрты, почесываясь и позевывая, лениво сели на тех же коней и плавной рысцой стали удаляться из аула в гладкую степь, к разбредшемуся остатку табуна.
   Вскоре загудел тяжелый и глухой бас Байгобыла, а в пегой юрте затрещал частный и злой говор старой Айнеке. Она уже ругалась и гнала заспавшегося Исхака будить баб и заставлять доить коров и коз...
   Исхак, не желая вставать, сдернул меховой овечий бешмет со своей жены и крикнул ей, чтобы она вставала. Но худенькая Бибинор крепко спала. Ежась от холода и подтягивая тоненькие смуглые колени к подбородку, она свернулась колечком и посапывала.
   Исхак, не вставая с постели, достал ее пяткой и пнул в спину. Но Бибинор только застонала и продолжала крепко, по-детски спать.
   Старуха поднялась. Пошла к снохе, взяла ее за косы и посадила на постели.
   -- Эй!.. дохлая!.. -- закричала она.
   Бибинор поняла, что надо куда-то скорее бежать. Она соскочила, выпрямилась, потянулась, ожесточенно почесала спутанные волосы и, слыша крикливую ругань, выбежала из юрты... И только там, ступив босыми ногами на оставшийся в тени холодный иней, проснулась.
   Сарсеке в это время проходил мимо, направляясь в юрту Батырбека.
   -- Ой-бой, не дали спать, Бибтнор!.. -- ласково сказал он, жалея молодую киргизку и дружески ей улыбаясь.
   Бибинор тоже улыбнулась ему заспанными глазами и смущенно шмыгнула обратно в юрту. Вскоре вышел Байгобыл, окруженный крупными лохматыми псами, и, оставив Сарсеке, спросил его насчет распоряжений на день.
   Сарсеке коротко спросил:
   -- Велел из табуна лошадей привести?
   -- Уехали!.. -- лаконично пробасил тот.
   -- Приведут -- седлать надо! -- крикнул Сарсеке и скрылся в юрте Батырбека.
   Он вошел и осторожно, и беззвучно, оставив на улице свои калоши. Вошел и остановился. Батырбек, обняв Назырку, крепко спал, укрывшись пестрым бухарским одеялом.
   Его полусонная, только что вставшая жена возилась за ширмой из раскрашенного чия и пожималась от свежего утра.
   Сарсеке слегка кашлянул и, уставив на Батырбека спрашивающие глаза, в нерешительности потянул себя за длинный китайский ус.
   -- Эй, тахсыр!.. -- позвал он ласково и певуче и, заткнув за узкий ременной пояс нагайку, подошел ближе и сел возле старшины на корточки.
   -- Эй, Батырбек абзи... -- еще позвал он.
   Батырбек проснулся не сразу и сердито, не понимая, поглядел на Сарсеке. Затем, вспомнив все вчерашнее, сел и торопливо стал одеваться.
   Аул задымился. В нем загудел обычный утренний хор из нестройных звуков ржания коней, мычания коров и верблюдов, блеяния баранов и коз и голосистых окриков и ругани деловитых киргизок.
   Батырбек молча сел за низенький, круглый столик с наложенными грудой баурсаками.
   Байгобыл привел оседланных лошадей и, сев перед порогом в юрте Батырбека, жадно глотал старый загустевший айран.
   Сарсеке сидел и пил чай за одним столом с Батырбеком и то и дело ухаживал за ним, подкладывая баурсаки, наливая в чай ложкой верблюжье молоко, принимал от него и передавал его жене опорожненные чашки. В то же время Сарсеке помогал Батырбеку решать вопросы первой важности так тонко, как будто их выдумывал и утверждал сам Батырбек, который сегодня выдавал вчерашний план Сарсеке уже за свой, а Сарсеке должен был только привести его в исполнение... Как, каким путем должны быть приведены в исполнение приказания, хан не говорил, как будто Сарсеке уже заранее даны были все распоряжения.
   Еще через полчаса они сели на коней и поехали.
   Сарсеке взглянул на свою юрту, около которой возилась с теленком Хайным, и отвернулся. В другой же стороне, на лужайке, вцепившись в шерсть большой козлухи, гналась за ней маленькая Бибинор.
   Она громко смеялась и не отпускала козлуху, желая, во что бы то не стало подоить ее. Козлуха неистово кричала, догоняя своего убежавшего за стадом козленка, и старалась боднуть Бибинор своими высокими, похожими на две сабли, рогами...
   Сарсеке улыбнулся этой веселой картинке и так и увез ее в своей душе в степную гладь.
   Всего поехали пятеро: кроме старого Карабая, пристал Исхак и взят был для услуг старший сын Карабая, только что вернувшийся из табуна и потому дремавший на седле, низкорослый Ахметбайка. Ехали легкой рысью в ряд, деловито рассуждая и по древней привычке кочевых людей зорко всматриваясь в даль.
   Батырбеку было невесело, но степь всегда успокаивающе действовала на него. Она всегда куда-то далеко звала его и говорила ему много такого, что в ауле не приходило и в голову. Вот теперь он смотрит на нее и забывает свои огорчения, а она рассказывает старые сказки, воскрешает в памяти дни детства и юности, дни вольных кочевок и лихих скачек во время праздников, а главное -- бесконечные и волнистые степные ковыли, которых теперь так мало...
   Серебристые и мягкие, они, как тысячи грив буланых коней, развевались тогда по холмам и равнинам, и лошадь неслась в них по брюхо, как в легкой струе молочной реки... Не оставалось следа после резвого конского бега, не слышно было топота копыт, как будто по перине скакал бегунец. И то припадал к гриве юный Батырбек, кося глаза в сторону несущейся обратно степи, то откидывался назад, любуясь голубым небом, то сваливался на сторону, повиснув на стремени и схватывая горсти ковылей, пушистых, как девичьи косы. А навстречу ветер, мягкий и прохладный, пел в ушах, врывался в полуоткрытый камзол и ласково щекотал смуглое тело за пазухой.
   И Батырбек опять потихоньку, протяжно запел, качаясь в седле в такт неторопливо бегущей лошади.
  

IV

   Деревня, в которую угнали лошадей Батырбека, от аула находилась в полдня средней верховой езды и стояла у подножья холма, в узкой долине небольшой речки Акбулак. Эта деревня появилась здесь как-то вдруг, неведомо, когда и откуда. Лишь немногие из киргизов видели, что года три-четыре назад здесь появился громадный серый обоз из телег и бричек, нагруженных домашним скарбом, засаленными мешками и грязными люльками... Людей было много, и они показались киргизам грязными и злыми, с тягучей русской бранью и крикливыми ребятишками.
   Приехали эти люди ранней весной и сразу же стали пахать цельную действенную степь, живя под телегами и под открытым небом. Потом косили и ставили огромные стога сена, а когда пришла страда и появилась на гумнах солома, они намешали ее с глиной и выложили низкие, подслеповатые избушки.
   А теперь уже выросла целая деревня, в которой было несколько деревянных изб с тесовыми крышами. За последнее же время вырос из соломенных кирпичей огромный дом, покрытый зеленой железной крышей, в нем завелась молоканка и торговля разными товарами, покупать которые приезжали даже и киргизы.
   Первое время среди киргизов прошел ропот, они бросились было с жалобой к начальству, потом к адвокатам, потом к самим непрошеным новоселам... Но из всего этого ничего не вышло... Поволновались, погрозились, похлопотали, много растратив денег, а потом с обидным недоумением притихли, как бы ожидая, что все выяснится само собой и за них-то кто-нибудь заступится. Время шло, и шли незваные гости, числом все больше и больше. Наехали чиновники, молодые и сердитые, наставили столбов, и в привольной киргизской степи закопошилась новая, чуждая кочевникам жизнь.
   Киргизы оказались, как бы загороженными в своих извечных просторах внезапно вырастающими новыми деревеньками, и стали копить в сердцах смутную злобу, ожидая, что заступник придет и накажет виноватых.
   Знали, что где-то ездят и хлопочут почтенные бии и тахсыры, что даже к самому царю посланы лучшие аксакалы, ну и ждали:
   -- Правда придет! Как не прийти? Царь увидит, и сам все разберет. Не даст в обиду! -- говорили они между собой.
   Но время шло, и ожидания киргизов переходили в глухую тоску, а стеснение в выпасе, в покосах и в пользовании водой для поливок из Акбулака рождало плохо скрываемую ненависть и мстительную вражду к мужикам...
   Мужики чувствовали это, бдительно охраняли свою независимость и питали к киргизам двойную ненависть: и за то, что киргизы владеют столь обширными и тучными землями, и за то, что они нехристи, поганая, стало быть, тварь.
   И если киргизы имели терпение ждать и сохранять учтивость в общении, то мужики совершенно не считали нужным церемониться с киргизами и всегда и всюду открыто преследовали и унижали их, называя в глаза и за глаза псами, поганью и ордой. И везде, не стесняясь, проповедовали:
   -- Бить их, собак остроголовых, да и толькя!..
   -- А то глядеть?.. Ответу за яво ня будя: ён нехристь, и души в ём нетути... Глуши яво, да и крышка!..
   Потрава стогов сена подогрела в мужиках это чувство.
   Собрав сходку, они решительно потребовали от старосты самых крутых мер против всех киргизов, которые хотя бы только приблизятся к их пашням со своими табунами. Табун киргизских лошадей, числом около полусотни, находился во дворе у старосты, растаптывая там жидкий навоз.
   Близость этих лошадей особенно возбуждала мужиков. Каждому хотелось завладеть парой или хотя бы одной доброй лошадью, и потому все они в протесте против киргизов проявляли особенное единодушие.
   В тот момент, когда кавалькада киргизов во главе с Батырбеком подъезжала к деревне, мужики находились в самом возбужденном состоянии, ожесточенно кричали и жестикулировали.
   Киргизы этого не знали, но чувствовали, что подвергают себя жестокой опасности, однако смело, хотя и не торопясь, въехали в широкую улицу с редкими дворами.
   Мужики увидели их издали и сначала как будто даже изумились киргизской дерзости, но потом вдруг забушевали и настроились самым воинственным образом. Некоторые, что сидели верхом на киргизских лошадях, пустились галопом навстречу приближающимся всадникам.
   Батырбек, въехав в деревню и увидев под одним из мужиков лучшего своего бегунца, побледнел и съежился, но смолчал и только сильно натянул повод своей лошади, которая прибавила ходу и горячо под ним заплясала...
   Мужики толпою встретили всадников, не допустив их до дома старосты. Один из них, низенький и коренастый Петруха, первым наскочил на Батырбека, которого хорошо знал как главного в ауле.
   Схватив за повод лошадь и скверно ругаясь, он полез к лицу старшины с кулаками. Другие схватились за полы бешмета и за руки, в одной которых Батырбек держал толстую плеть с серебряной чеканкой.
   Спутников Батырбека также окружили и при громких криках принялись тащить с седла. Кто-то, подскочив, вырвал плеть у Батырбека и изо всей силы ударил по лицу. Лисья, расшитая шелком шапка слетела с головы Батырбека и упала в грязь.
   Все это произошло так быстро и так неожиданно, что никто из приехавших киргизов не успел опомниться. Но когда Батырбек получил удар собственной плетью, этот первый в жизни удар по лицу маленького, вольного хана, взросшего на приволье и не знавшего насилия, -- вдруг все изменилось. Батырбек с небывалой силой и негодованием, с неиспытанными еще властью и энергией крикнул:
   -- Не-ге?
   Так крикнул Батырбек, что мужики, привыкшие робеть при всяком властном крике, вдруг опешили и отступили.
   А следующий повторный крик Батырбека, как бичом стегнул по его спутникам и они, не исключая старого Карабая и молодого Исхака, ожесточенно бросились на изумленную толпу... Но Батырбек новым криком остановил их и, врезываясь в середину толпы, стремительно разорвал на груди своей шелковый камзол и белую рубаху и, подставляя мужикам обнаженную грудь, бешено закричал единственную известную ему, но бессмысленную русскую фразу:
   -- А?.. Пожалуйста, спасибо!.. А? Пожалуйста, спасибо!.. А-а?!.
   Затем он выхватил из ножен, что висели у его посеребренного пояса, острый нож-бритву, бросил его к ногам толпы и, показывая на свою грудь, делал знак, чтобы мужики резали его, и повторял все ту же фразу:
   -- А!.. Пожалуйста, спасибо!.. А-а?!.
   Мужики, окончательно растерявшись, отхлынули от него и, растерянно гыгыкая, переглядывались друг с другом. Сарсеке выехал вперед и, сняв свой малахай, стал успокаивающе махать им на крестьян... Заискивающе улыбаясь, он на плохом русском языке стал просить их:
   -- Эй, каспада!.. Што ти, бог с вами?.. Помаленьку, мирился будем... Пожалуйста, каспада!..
   Добрые русские мужики совсем обмякли и как будто даже сконфузились своего дикого порыва к самосуду... Они уже добродушно улыбались и с любопытством смотрели на гостей, смеясь над жестоко оскорбленным и продолжавшим горячиться Батырбеком.
   Некоторые даже выкрикивали:
   -- Правда, ребята!.. Толком надо поговорить!..
   -- Мирно лучше!.. Ведь он хучь и нехристь, а в ём, ишь, тоже правда есть...
   -- А как же: ён сознает, пес его дери, что виноват: ишь, корится приехал...
   -- И то! А ну-ка ты, слышь, орда, сказывай -- чего и как!.. -- обратился к Сарсеке Петруха, широко улыбаясь и тяжело дыша от только что пережитого возбуждения.
   И Сарсеке, потихоньку и не торопясь, учтиво и мягко повел переговоры. Он делал вид, что во всем спрашивается у Батырбека, который сидел на лошади, понурив голову, и, бледный и осунувшийся, совсем, казалось, не понимал, что у него спрашивали...
   Разговаривая по-киргизски с Батырбеком и Карабаем, Сарсеке вел с ними разговор совсем на другую тему. Он давал им разные наставления насчет лошадей и Кунантайки... Мужикам же, не знающим ни слова по-киргизски, он обещал заплатить деньгами все расходы, только требовал снисхождения и справедливости, а также и того, чтобы всю потраву освидетельствовали с понятыми и в присутствии Батырбека и его, Сарсеке...
   Мужики даже одобрили такое предложение и заговорили, как старые друзья... А некоторые давали реплики:
   -- Ишь, остроголовый, дело ведь говорит!..
   -- А то!.. Раз он, значит, убытки ублаготворит ежели, нам больше и не надо ничего.
   Потом они признались и насчет Кунантайки:
   -- Дыть, как не побить?.. Побили крепко!.. Едва, пес поганый, отдыхался... Дыть, посуди: обида!.. Мы, значит, маялись -- косили -- все лето, а ён в одну ночь семь стогов разбил. Ладно, что энтот верзила-то убег, а то ему мы больше наклали... Ведмедь окаянный!..
   Сарсеке охотно и горячо ругал Байгобыла и Кунантайку, обижался на них, что они причинили убыток Батырбеку, даже соврал, что они уже побили и Байгобыла.
   Лежит-де теперь, хворает в ауле... Да и Кунантайке еще попадет... Он, Сарсеке, собственноручно отвозит его плетью...
   Мужикам все это пришлось по сердцу. Они вскоре совсем подобрели и выпустили избитого и сидевшего в амбаре Кунантая. Когда он пришел, Сарсеке действительно набросился на него с нагайкой и начал хлестать по чем попало, ругая его на русском языке...
   К вечеру было установлено соглашение: Батырбек платит за потраву наличными деньгами, за которыми Сарсеке немедленно отправил Карабая, Батырбека, Исхака и больного Кунантая домой в аулы, а сам с Ахметбайкой остался в залог до завтрашнего освидетельствования потравы...
   Но только мужики разошлись по домам, Сарсеке и Ахметбайка, прокравшись во двор старосты и поймав свежих лошадей, уронили заднее звено двора, сели на коней, гикнули, предупреждая лошадей о близости зверя, и весь табун как бешеный, вырвался из двора и вихрем поскакал по знакомой дороге к аулам...
   Сарсеке и Ахметбай оставили в награду за мужицкую доверчивость лишь два плохоньких седла да старую хромую лошадь.
   Недалеко от деревни их поджидал Батырбек с товарищами, и все шестеро они еще до полуночи пригнали табун к аулу...
   А на рассвете все юрты и домашний скарб были уже на вьюках, и длинный караван ускоренным шагом направился в глубь степи к зимовкам, в более укромные и безопасные места...
   Торжество Батырбека, выручившего всех лучших лошадей, было неописуемо. Сарсеке был истинным героем дня, а молоденькая Бибинор, ехавшая на двухлетней и резвой кобыле, стала вдруг молчаливой и испуганно-настороженной. Она впервые так горячо и внимательно всматривалась в дремавшего на своей лошади Сарсеке и вспомнила какую-то сказку о славном степном богатыре Кызу-Курпеше.
   На одном из верблюдов поверх навьюченной юрты полулежал тяжко заболевший от побоев Кунантай. Плавное покачивание верблюда не убаюкивало его разгоряченное сознание, и ему то и дело казалось, что он падает в черную бездонную яму, схватывают его озлобленные "орусы" и бьют кулаками и каблуками сапог по бокам, спине и по распухшей, давно небритой голове...
   Батырбек, окруженный родичами, ехал впереди всех и, изредка вглядываясь злыми глазами вперед, все чаще и чаще подстегивал бегунца, стремясь уйти как можно скорее и дальше от жестоко оскорбивших его русских.
  

V

   Кыстау Батырбека находилось в первых морщинах обширного горного кряжа Кандыга-тау.
   Из тех степей, где кочевал Батырбек летом, этого кряжа не видно, за исключением некоторых возвышенностей, с которых начинается лишь синяя кривая линия с отдельными тупыми зубцами гор.
   Здесь были тоже степи, но они как-то всколыхнулись, как будто кто-то могучий неумело встряхнул их и, снова постлав, не расправил складки.
   Поэтому степь то переходила в холмы и длинные гривы, то шла кривыми изгибами вокруг отдельных конусообразных и выпирающих из земли серыми утесами гор, то рассекалась, как ранами, кривыми и глубокими долинами маловодных и пересыхающих на время лета речек.
   Здесь не было степного простора, не было леса и тучных лугов, и частые горные припухлости пестрели пестрыми густо насеянными мелкими каменьями, заглушавшими всякую травинку. Лишь в низинах, извивавшихся у подолов гор, росли кипцовые травы, желтики и частью вязили. Ранней весной, пока еще в речках была вода, они поливались. Летом верхами приезжали киргизы, косили литовками траву и сметывали сено в мелкие стога где-нибудь в укромном овраге, между скал... Отава за лето вырастала, и осенью, когда прикочевывали киргизы, скот имел хороший подножный корм, зимой лошади ловко выгребали его копытами и ели вприкуску со снегом, не требуя водопоя.
   Батырбек хорошо помнил, что в прежние годы не только крупный скот, но даже бараны хорошо прохаживали здесь по целым зимам на подножном корму. Нынче же, приехав к своему кыстау, он пришел в уныние от вида печальной картины. Последние дожди хотя и подправили корм, но его теперь же за какие-нибудь две недели скот сомнет и съест весь без остатка.
   Батырбек невольно перенесся в долину Акбулака к грязным мужицким лачугам, где в прежние годы стояли зимовки его родни и где в кормах осенью лошади бродили по брюхо. Ему больно стало от этого воспоминания, и он, пнув в бока лошади, быстро пробежал в знакомый овраг у горы, служивший сенохранилищем. Подъехав к стогам, он поразился скудностью запасов: сена едва могло хватить на ползимы баранам и дойным коровам.
   Злой и угрюмый, спешился Батырбек у родного кыстау и, не отворяя дверей в бревенчатую некрытую зимовку, сел на огромный, бог весть, когда свалившийся с горы камень и стал поджидать сильно растянувшийся по тропинке караван.
   Теперь ему было даже досадно, что так много у него скота и лошадей, и горько было сознание, что и скот и люди какие-то все захудалые да больные, а главное, много лишних, ненужных стариков...
   Был пасмурный день. Низко над землею плыли сплошной массой пепельные тучи, и серая холмистая степь показалась Батырбеку такой убогой и чужой. Сильно, порывисто дул ветер, точно вздыхал разгневанный аллах. Группа зимовок, низеньких и плоских, цепко ухватившихся за склон горы, с земляными и каменными дворами, с серыми узенькими дверками, с зияющими черными дырами окон без рам -- походила на старые могилы, поросшие быльем, и такие же одинокие и затерянные... И казалось, никогда еще хан Батырбек, с детства привыкший жить вольно и беззаботно, не тосковал и не задумывался, как в этот раз.
   Но вот галопом подскакал Сарсеке. За ним Исхак и Ахметбайка, а потом один по одному поднялись на последний взблок с громоздкими вьюками огромные верблюды. Целой гурьбой, с криком и бойким говором подкатила к ним молодежь и детвора...
   А вслед за всем этим шумно привалили и сейчас же легли небольшие стада коров и баранов, утомленных длинным и тяжелым переходом. Табун лошадей, сдерживаемый короткими и визгливыми окриками пастухов, сразу же напустился на невысокую, но мягкую отаву в низине.
   Раздались хриплые стоны тяжело ложащихся для развьючивания верблюдов, мычанье коров и блеяние баранов. Бабы сейчас же принялись за приведение в порядок кыстау, отыскав где-то далеко запрятанные оконные рамы и другие оставшиеся вещи. Киргизы стали укладывать на особые поветки юрты, которые не понадобятся до нового лета, а ребятишки во главе с хлопотливой Бибинор, стосковавшись по знакомым местам, пустились в разные стороны за сбором хвороста и высохших скотских шевяков для разведения очага.
   Видя все это, все эти старинные, милые с детства и такие степные-степные хлопоты, Батырбек забылся, вошел в тон своей всегдашней жизни, и тоска свалилась.
   Вечером он сидел в своей лучшей избе, на мягком текемете и, отбрасывая вкусные мослы свежего, зарезанного по случаю благополучной перекочевки барана, благодушно болтал со своими приближенными о только что исполненной контрбаранте и о смешных и глупых "орусах"...
   И потекли давно знакомые дни привычной полудикой жизни, как всегда в осеннюю скучную пору в степи.
   Изредка Батырбек выезжал куда-нибудь в ближние аулы к соседним биям, изредка к нему приезжали почтенные бии, также окруженные младшими родичами или прихлебателями, и жизнь шла обычной колеей.
   Выпал первый снег, легший на горы пегою, а на равнины -- ослепительно белою пеленой, и в степи водворилась какая-то особенная, свойственная только пустынным пространствам тишина.
   Если ходили в горах и на склонах лошади или бараны, или ездили кое-где одинокие всадники-пастухи, то это как будто еще больше подчеркивало степную тишину, люди и животные передвигались по белизне степи как-то полудремотно и беззвучно, с извечной покорностью, по раз заведенному еще когда-то в древние времена порядку.
   Дни проходили ровно и одинаково, точно ритмически капали похожие одна на другую капли воды. Жизнь тянулась монотонно и безропотно, полная безразличия к окружающему и равнодушия к прошедшему и будущему... Каждое утро курились зимовки, скрипели ворота дворов, низких, темных и теплых. Из них высыпал скот, расползался по горе с давно стоптанным и выбитым кормом... Приезжали из степи от конских табунов иззябшие пастухи, их сменяли на день другие... Бабы исполняли свои немудрые бабьи обязанности, возились с ягнятами и телятами, ругались с ребятишками, сердились на мужей и стариков.
   Влачила ненужную жизнь свою и дряхлая мать Сарсеке и, ненавидимая ядовитой Хайным, зимою еще больше, чем летом, терпела от нее голод и холод и аккуратно каждую минуту кашляла... Еще злее теребила и гоняла жиденькую Бибинор старая Айнеке, и с большой охотой по вечерам рассказывал старый Карабай зеленой молодежи добрые отеческие предания. Ему часто мешал шустрый Назырка, упорно не желавший слушать деда и устраивавший непозволительные шалости вместе с ягнятами... Не совсем внимательно слушал его и сам Батырбек, проводивший целые дни в своей главной избе, где он объедался бараниной, или, обливаясь потом, нескончаемо пил чай.
   Чаще других покидал аул Сарсеке, Исхак и Ахметбайка, уезжавшие далеко в горы на охоту на лисиц, волков и зайцев.
   Они содержали по одной лучшей лошади, на особицу кормили их и нередко, в погоне за хитрой лисой, состязались в быстроте и легкости бегунцов.
   У Сарсеке был тонкий и самый быстроногий бегунец, Сивка. Он был уже в годах, но ни одна лошадь не убегала от него ни в байге, ни в погоне за зверем. Сарсеке сжился с ним, как с родным братом, и почти всегда с охоты возвращался с добычей. На сивом коне, одетый в белый, хорошо выделанный овечий тулуп, Сарсеке почти сливался со снегом, и зверь подпускал его на близкое расстояние.
   Дальнозоркий охотник, завидев зверя издалека, нередко делал ловкий объезд в сторону и, скружив зверя, гнал его не в гору, где трудно было его взять на лошади, а от горы. И вот когда изнемогший зверь, отдавая все силы, бежал по снегу на равнине, Сивка совсем стлался по земле и быстро настигал измученного зверя, а Сарсеке метким ударом батога в один прием сваливал и вторачивал его в седло.
   Хорошим охотником был и Ахметбайка. Зато почти всегда мешал Сарсеке неловкий и избалованный Исхак. Но Сарсеке молчал и довольствовался тем, что по возвращении с охоты обо всем подробно расскажет любознательной и быстроглазой Бибинор.
   Подъезжая на поджаром Сивке к аулу, Сарсеке всегда принимал молодецкий вид и хотел, чтобы Бибинор видела его трофеи. Но пока он расседлывал коня, Исхак отвязывал зверей, нес отцу и хвастал ими на глазах Бибинор. Даже при Сарсеке Исхак бессовестно лгал, присваивая все подвиги себе... Сарсеке знал, что Батырбек не верит сыну, но его раздражала явная ложь Исхака, которого он начинал не любить все больше и больше.
   С некоторых пор Сарсеке заметил в лице Бибинор какое-то новое, уже совсем не детское выражение, и ему казалось, будто не так уже живет она с Исхаком, как прежде. Сарсеке догадывался, что ревнивая Хайным, сметив, как тянет его к Бибинор, намеренно пробудила в Исхаке похоть, чтобы Бибинор стала бабой и чтобы Сарсеке охладел к ней...
   Но хитрая Хайным на этот раз ошиблась.
   Правда, мысль об этом жестоко терзала Сарсеке: лучше бы умерла Бибинор -- легче б было. Но пробуждение в Бибинор женщины раньше, чем у Сарсеке явится возможность украсть ее, лишило его терпения ждать, и породило в нем желание овладеть Бибинор как можно скорее. А сейчас это было невозможно. Была бескормица и нужда. Нельзя было увезти Бибинор как-нибудь и куда-нибудь... Лучше всего было сделать это весной, когда будет тепло и когда не надо искать уюта у людей, которые могут выдать их с головой... А главное, надо украсть у Батырбека, помимо Бибинор, пару лучших лошадей, в том числе и Сивку, а на это у Сарсеке не хватало смелости. И Сарсеке, не зная, что делать, злился на Хайным. Да и Хайным стала, как цепная собака, ворчливая и злая.
   Пастух Кунантай все чаще стал хворать и возвращаться из табуна домой: мужицкие побои медленно подтачивали его жизнь. Хайным приходилось возится с двумя лишними больными -- с мужем и старухой. И все-таки она не покидала мысли удержать возле себя Сарсеке и пускала в действие все хитрости и чары и следила за каждым его шагом...
   Зная это и не умея порвать с Хайным, Сарсеке чаще уезжал на охоту, где ему легче и свободнее было обдумывать рискованный план о похищении Бибинор...
  

VI

   Время приближалось к концу зимы.
   Батырбек возвращался из небольшого степного города, куда возил десятка три бараньих, около десятка конских и коровьих да несколько лисьих и волчьих шкур.
   Цены на сырье в этом году пали. Везде была недокормка, и скота кололи много. Кроме того, старый тамыр Батырбека, богатый татарин Муса Юсупов, прекратил платежи, и сырье скупать не стал: денег не было. Батырбек сдал свой товар русскому купцу, но русский купец, ласковый и шустрый, обманул его, о чем Батырбек догадался только на обратном пути.
   Всего следовало получить с купца рублей полтораста, а Батырбек везет от купца товару не больше, как на сто рублей, да еще остался ему должен.
   -- Как так?.. -- недоумевал Батырбек и припоминал любезность купца.
   -- Ничего, -- говорил купец, -- мы тебе поверим, в другой раз приедешь, привезешь опять сырье. Заплатишь!..
   -- Как так?.. В кармане нет и купцу должен?..
   Чаем угостил Батырбека, обласкал, долго разговаривал и даже подарил кусок душистого мыла, два стеклянных подсвечника и маленькое зеркало.
   -- Бабе в подарок увези! -- говорит. -- Для дружбы, для знакомства дарю! -- говорит.
   Конечно, Ахметбайке не подарил бы. Даже Сарсеке не подарил бы, потому что они простые, черные киргизы, а он, Батырбек, -- почетный старшина, потомок знатного рода, аристократ.
   Батырбек вспомнил при этом удовольствие, с которым он сидел у купца в опрятной комнате и, не снимая шелковых и нанбуковых халатов, пил чай с конфектами и румяными, как щека красивой киргизки, булочками.
   Сарсеке стоял у порога, сняв аракчин, а Ахметбайка был у лошадей во дворе. Батырбек потел, швыркал чай из блюдечка и, втягивая воздух сквозь зубы, деловито и вежливо разговаривал с хозяином, исподлобья посматривал на пышную и туго подпоясанную хозяйку, наливающую чай...
   Больше же всего он запомнил собственное изумление, когда после чая купец пустил маленькую машину с трубой и из трубы кто-то сильно закричал и заиграл в музыку...
   Это пребывание у купца и было теперь темой для длинного разговора Батырбека с Сарсеке.
   Ахметбайка ехал позади, где ему понять все, что рассказывает и разъясняет Батырбек? Сарсеке и тот только, знай, удивляется.
   Батырбек рассказывает медленно и важно, сочиняя по-своему в тех местах, где он не понимал хорошо сам. А в уме все считает и пересчитывает свой товар и выручку. И как не считает, как ни проверяет -- все выходит, что рублей полсотни не хватает, но Сарсеке он не хочет сознаться, что его обманули, и старается казаться беспечным. Не хочет конфузить себя перед слугой!
   Лошади, на которых сидят всадники, идут тихим труском, а три верблюда с вьюками муки, тканей, чаю и прочих товаров вышагивают крупной и зыбкой поступью, вытянув длинные, и

  

Ханство Батырбека
Повѣсть.

I.

   Киргизъ Батырбекъ, потомокъ знатнаго ханскаго рода, верхомъ на конѣ ѣхалъ по степи и пѣлъ раздольную пѣсню...
   Всматривался въ безкрайную даль, на длинный рядъ старыхъ, увѣнчанныхъ черемуховыми кустами кургановъ и вспоминалъ старину...
   Самъ онъ былъ еще не старъ, но о старинѣ много слышалъ отъ дяди Карабая, да и пѣсня разсказывала многое... Подъ монотонное ея завываніе все такъ и рисовалось, какъ дѣйствительность...
   Къ тому же, если сравнить старину съ настоящимъ, то надо только расплакаться: ничего не осталось отъ того, что было... Такъ, одни обрывки...
   Пѣсня длинная и подробно повѣствуетъ о старинѣ. А старина всегда и для всѣхъ хороша: старымъ, какъ быль, молодымъ, какъ сказка...
   Вотъ онъ, Батырбекъ, считается ханомъ... А какой онъ ханъ?.. Такъ, изъ уваженія къ памяти предковъ, развѣ... Вотъ раньше были ханы, такъ ханы... Взять, напримѣръ, его отца Бекмурзу или дѣда... У дѣда даже и въ имени это звучало:
   "Маймырханъ"...
   Это былъ настоящій ханъ: жилъ въ бѣлоснѣжной юртѣ, ѣлъ только жеребятину, каждый день пилъ верблюжьи сливки... Лошадей -- счету не зналъ: Были сотни коней, на которыхъ ѣзды не бывало. Такъ и старились необъѣзженными.
   Недаромъ и имя сыну далъ:
   -- Бекмурза!...
   -- А это значитъ: князь-повелитель!
   Конечно, Бекмурза умеръ тоже небогатымъ, старымъ, сѣдымъ, беззубымъ, сгорбленнымъ... Не всѣ и вѣрили, что въ молодости это былъ джигитъ, которому завидовала вся степная знать.
   Поетъ Батырбекъ пѣсню и самъ себѣ въ ней разсказываетъ о своемъ отцѣ, о знаменитомъ Бекмурзѣ...
   Высокій и стройный, съ глазами, въ которыхъ всегда горѣли огоньки, съ гибкимъ и упругимъ тѣломъ, онъ походилъ на степного орла. Только у орла всегда стремленье въ высь, а у Бекмурзы -- въ ширь и даль степныхъ просторовъ... Ему хотѣлось всю ее обнять и выпить однимъ поцѣлуемъ... А потомъ, опьянѣвъ, взлетѣть на высоту, сѣсть на облака, закачаться на нихъ и уснуть навѣки!...
   И въ эту то пору жадности къ жизни вздумалъ отнять у него невѣсту старый хрычъ Нурыханъ... Правда -- стариченка былъ бойкій, двухъ бабъ состарилъ. Алтынсу хотѣлъ состарить третью...
   -- Врешь, собака, не удастся!...-- сказалъ тогда молодой джигитъ Бекмурза и вспыхнулъ, какъ верескъ...-- Созвалъ всѣхъ джигитовъ, отца поднялъ на ноги -- даромъ, что старикъ цѣлыми недѣлями не вставалъ: толстъ ужъ очень былъ--ни одна лошадь не поднимала. Возили только верблюды.
   Созвалъ всѣхъ и закричалъ:
   -- Умрите всѣ, а не дайте Алтынсу Нурыханкѣ!.. Иначе всѣхъ ночью убью, степь зажгу!.. Самъ умру!..
   Конечно, весь родъ поднялся за джигита Бекмурзу. Кто не пожелалъ бы постоять за счастье любимаго ханскаго сына, красу степей, цвѣтъ Киргизской молодежи!?.
   Нурыханъ почуялъ, что дѣло плохо, да и началъ мудрить.
   Пріѣхалъ въ ханскую ставку съ сотней своихъ родичей -- тоже богатый, знатный былъ, старый песъ,-- да къ отцу съ почестями, съ подарками. Изъ кости рѣзную шкатулку привезъ, а въ ней полно разныхъ диковинокъ. И говоритъ:
   -- Честные, хорошіе люди никогда не ссорятся изъ-за бабъ... Стоитъ-ли того баба? А намъ, знатнымъ старшинамъ знатныхъ родовъ, и вовсе не слѣдуетъ дружбу терять!..
   Дѣдъ Батырбека Маймырханъ былъ человѣкъ гордый, горячій, но уступчивый. А тутъ, разъ Нурыханъ самъ первый пріѣхалъ съ поклономъ, какъ было не уступить?
   -- Хорошо,-- говоритъ,-- давай потолкуемъ: какъ устранить споръ изъ-за дѣвки!...
   -- А вотъ какъ,-- говоритъ Нурыханъ,-- до аула Алтынсы отсюда полтораста верстъ. Давай побѣжимъ байгою {Байга -- состязаніе, скачки на лошадяхъ.}: у кого больше лошадей впередъ прибѣжитъ -- того и невѣста!..
   Взвизгнулъ добродушный Маймырханъ отъ смѣха и крикнулъ:
   -- Хорошо! Идетъ! Только не надо байги, не надо маять много лошадей и джигитовъ, а пусть бѣгутъ сами женихи, двое!.. Кто впередъ прибѣжитъ -- того и невѣста...
   Подумалъ Нурыханъ и хитро поглядѣлъ на блѣднаго, взволнованнаго Бекмурзу.
   Онъ зналъ, что у Маймырхана нѣтъ такого рѣзваго бѣгунца, какъ его бѣлый конь, и заранѣе былъ увѣренъ, что выбѣгаетъ Алтынсу у молодого джигита, и сказалъ:
   -- Хорошо, я согласенъ.
   Но Бекмурза спросилъ у Нурыхана:
   -- А если я не на конѣ, а на верблюдѣ побѣгу?
   -- Хоть на коровѣ бѣги!-- ехидно отвѣчалъ соперникъ...
   -- Какъ на верблюдѣ?!-- сердито вскричалъ на сына Маймырханъ -- что, развѣ мало у меня лошадей?.. Заставь по двадцать лошадей пробовать каждый день, пусть сто пропадетъ, сто первая выбѣжитъ!
   Но Бекмурза былъ умный человѣкъ. Онъ зналъ, что на большое разстояніе лучше выбѣжитъ верблюдъ.
   -- Нѣтъ, я на верблюдѣ побѣгу!..-- упрямо сказалъ онъ и сталъ условливаться съ Нурыханомъ о днѣ и порядкѣ бѣга...
   Бѣгъ былъ назначенъ черезъ недѣлю. Стали чередить бѣгунцевъ. Съѣздили къ матери Алтынсы, вдовой старухѣ, и сказали ей обо всемъ.
   Алтынса поблѣднѣла и затряслась. Слыхала она о Бекмурзѣ, а Нурыхана видала своими глазами и боялась, что достанется Нурыхану. А матери было все равно, отъ кого она возьметъ калымъ, только бы было не менѣе тысячи головъ скота. Жадная была старуха.
   Всю недѣлю чередили, какъ снѣгъ, бѣлаго коня для Нурыхана и такого же бѣлаго съ кучерявой шерстью верблюда для Бекмурзы...
   Нурыханъ въ душѣ потѣшался надъ Бекмурзой, звалъ дуракомъ Маймырхана и радовался тому, что безъ ссоры и опасности овладѣетъ Алтынсой.
   Да и Маймырханъ ругалъ сына:
   -- Ты сдурилъ или нѣтъ?..
   Бекмурза молчалъ и продолжалъ чередить верблюда...
   Насталъ день бѣга. Рѣшено было бѣжать съ вечера, въ ночь.
   Путь къ ауламъ Алтынсы лежалъ вотъ этой равниной, мимо безконечной линіи древнихъ кургановъ. Дороги не было. Была чистая ковыльная степь. На каждомъ курганѣ поставили по два человѣка отъ каждаго соперника, которые бы жгли костры и встрѣчали и провожали бы бѣгущихъ. Чтобы потомъ было кому удостовѣрить, правильно-ли бѣжали...
   Кургановъ много, безконечно длинный рядъ, одинъ отъ другого на пять выстрѣловъ изъ лука. И на нихъ стали десятки джигитовъ. Никогда никакая байга не привлекала столько народу. Вся степь пріѣхала подивиться на рѣдкое событіе и живою лентою соединила аулы жениховъ и невѣсты.
   Оба соперника вымылись, выбрили головы и одѣлись въ бѣлые камзолы. Около ставокъ Маймырхана и Нурыхана шумѣли и скакали на лучшихъ коняхъ сотни всадниковъ.
   Бѣжать отъ аула Маймырхана, съ круглой сопки. На ней поставили двѣ бѣлыя юрты. Вокругъ курились десятки костровъ, и на нихъ варились десятки молодыхъ барановъ, чтобы накормить всѣхъ гостей...
   Нурыханъ за ужиномъ посмѣивался надъ Бекмурзой:
   -- Чего плохо ѣшь?... Думаешь тяжелѣе верблюду будетъ!.. Не бойся -- помаленьку увезетъ. Торопиться тебѣ некуда...
   Бекмурза молчалъ и не ѣлъ. Волновался онъ. Сомнѣвался въ себѣ и верблюдѣ, который стоялъ подъ желтой попоной и тонкій, похудѣвшій, склонялъ маленькую птичью голову къ землѣ и пытался защипнуть притоптанную траву...
   Бекмурза почувствовалъ на себѣ насмѣшливые взгляды и друзей Нурыхана и нѣкоторыхъ сосѣдей, но, сдерживая злобу, молчалъ.
   Вотъ солнце повисло надъ лиловымъ горизонтомъ и побагровѣло. Жаръ давно свалилъ, и смолкло стрекотаніе кузнечиковъ. Вся гора была усѣяна напряженно-ожидающими всадниками, а вдоль прямой линіей растянулись любопытные: справа со стороны Нурыхана, слѣва со стороны Маймырхана. Такъ они ушли за десятки верстъ по розовѣющей отъ заката степи, разсѣявшись рѣдкими, едва замѣтными точками...
   Настаетъ моментъ бѣга. На востокѣ навстрѣчу выплылъ и повисъ чистый полумѣсяцъ.
   Ретиво пляшетъ и храпитъ бѣлый конь Нурыхана. Слуги подтягиваютъ ему подпруги и подсаживаютъ маленькаго юркаго старика. Бекмурза бросаетъ подбѣжавшимъ слугамъ желтую попону, и самъ прыгаетъ на журавлиную шею, затѣмъ на опину верблюда. Плотно садится въ природное сѣдло.
   Старый Маймырханъ, широко разставивъ толстыя ноги, съ трудомъ держитъ свое огромное, толстое туловище и, заглядывая вверхъ на сына, кричитъ ему:
   -- Ну, смотри!.. Если осрамишься -- на меня не пеняй!..
   Бекмурза молчитъ и косится на Нурыхана...
   Впереди два джигита вразъ даютъ сигналъ и первые во весь опоръ пускаются впередъ между растянувшимися рядами всадниковъ...
   Бѣлый конь Нурыхана взвился на дыбы и, закусивъ удила, рванулъ руку хозяина книзу и понесся, какъ стрѣла, пущенная изъ лука.
   А бѣлый верблюдъ Бекмурзы какъ будто даже и не сообразилъ, въ чемъ дѣло. Оставшись на мѣстѣ, онъ нѣкоторое время оглядывался, вытянувъ длинную шею, и уже потомъ, раскачиваясь, медленно побѣжалъ съ горы, широко раскидывая крупными лапами...
   Въ воздухѣ повисъ оглушительный гулъ отъ сотенъ криковъ и гиканій, и вся орава всадниковъ полнымъ галопомъ понеслась по степи вслѣдъ за бѣлыми соперниками.
   Легкой птицей летѣлъ бѣлый конь Нурыхана. Неуклюжей размашистой рысью бѣжалъ верблюдъ Бекмурзы, сильно качая его изъ стороны въ сторону. Чужда ему лошадиная горячность, и онъ бѣжалъ, какъ бы недоумѣвая и не вѣря тому, что надо бѣжать, озирался по сторонамъ и сердился на скачущихъ возлѣ всадниковъ, неистово гикающихъ и размахивающихъ руками и стременами.
   Солнце совсѣмъ закатилось, откинувъ красный вѣеръ, зари. Выше поднялся мѣсяцъ, и степные ковыли заструились серебристыми волнами, чуть-чуть подрумяненные зарей...
   Въ лицо Бекмурзы несется теплый, пахучій вѣтеръ. Верблюдъ качаетъ, баюкаетъ его и, сердясь, громко оглашаетъ степь своимъ сиплымъ крикомъ. Вытягиваясь, размашисто бросаетъ ноги, какъ страусъ...
   Многіе изъ провожавшихъ давно отброшены назадъ вмѣстѣ съ уносящимися курганами, и лишь немногіе изъ загонщиковъ бѣгутъ слѣдомъ и возбужденно гикаютъ...
   Не видать Нурыхана... Унесъ его быстроногій конь изъ виду... Но ни о чемъ не думаетъ Бекмурза... Онъ забылъ о томъ, куда и зачѣмъ бѣжитъ... Онъ забылъ себя и свои дни... Онъ сросся съ бѣлымъ верблюдомъ въ одно тѣло и живетъ съ нимъ одной, безудержно стремящейся все впередъ и впередъ душою... Знаетъ Бекмурза, что еще не разбѣжался его верблюдъ, еще неуклюжъ и мотоватъ его бѣгъ... Но знаетъ и то, что быстрота его все растетъ и растетъ. А киргизу что надо? Бѣжать, бѣжать по степи все быстрѣе и быстрѣе надо!..
   Темнѣетъ степь. Потухаютъ послѣдніе отблески зари. Еще выше вползъ на небо полумѣсяцъ и усыпилъ травы, залилъ серебромъ и околдовалъ молчаливую степь. Отстали всѣ джигиты... Только слышенъ мягкій шелестъ травы подъ лапами верблюда да его тяжелое храпѣнье... Да изрѣдка верблюдъ все съ тѣмъ же сердитымъ недоумѣніемъ оглашаетъ ночную тишь пѣвучимъ крикомъ...
   Длинный путь впереди отмѣченъ вереницею горящихъ костровъ, и когда мимо нихъ проносится Бекмурза, съ кургановъ несется изступленный вопль восторга...
   Мчится Бекмурза и не считаетъ костровъ. Знаетъ, что далеко уже теперь Нурыханъ, и какъ то безучастно относится къ тому, зачѣмъ бѣжитъ, и что съ ннімъ будетъ...
   Отъ качки у него кружится голова, и горитъ отъ сильнаго движенія все тѣло... Быстрѣе, разстилаясь по землѣ, бѣжитъ верблюдъ, и все рѣже бросаетъ онъ въ лунную ночь свои пронзительные крики...
   Вдругъ, послѣ одного изъ кургановъ, когда восторженные крики отлетѣли назадъ, Бекмурза почуялъ, что верблюдъ уже не мотаетъ его изъ стороны въ сторону, но плавно несетъ, какъ птица на крыльяхъ...
   Ожилъ, встрепенулся, взвизгнулъ Бекмурза. Дождался онъ того, на что и надѣялся: верблюдъ пошелъ чистой иноходью!..
   И только теперь почуялъ Бекмурза, куда и зачѣмъ бѣжитъ онъ... Да, теперь у него вспыхнула надежда овладѣть Алтынсой во что бы то ни стало, вырвать ее у стараго Нурыхана, если онъ уже взялъ ее, и, въ припадкѣ страсти, задушить при первомъ поцѣлуѣ...
   Въ лучахъ луны искрится роса на травѣ... Одинокими точками горятъ вдали костры на курганахъ. Бекмурза несется все быстрѣе и быстрѣе... И ровно въ полночь, когда луна была совсѣмъ надъ головою, въ шумныхъ крикахъ отъ костра онъ улавливаетъ:
   -- Догоняй!.. Близко, близко Нурыханъ!..
   Но верблюдъ безъ понуканій самъ все наддаетъ, все прибавляетъ ходу...
   Еще курганъ, и крики, встрѣчающіе Нурыхана, сливаются съ криками при встрѣчѣ Бекмурзы... Онъ уже настигаетъ своего соперника, и теперь они чувствуютъ другъ друга... Двѣ бѣлыя, движущіяся точки, одна за другою несутся по сонной равнинѣ...
   Бѣгутъ бѣлые всадники, подъ бѣлымъ свѣтомъ луны, по бѣлымъ волнамъ сверкающихъ росою ковылей...
   Все ближе, все ближе другъ другу, и верблюдъ будто теперь только понялъ, въ чемъ дѣло.... Крикнулъ онъ длительно и переливно и еще прибавилъ ходу. Затрепеталъ, заржалъ бѣлый конь Нурыхана и тоже усилилъ бѣгъ, грызя удила и въ тактъ своему бѣгу позванивая уздою... Похудѣлъ онъ, ослабли подпруги, и слышно, какъ двигается сѣдло по спинѣ...
   Плотно припалъ Бекмурза грудью къ переднему горбу верблюда и зорко, горящими глазами впился въ противника. Онъ стиснулъ зубы, прикусивъ тонкій, черный усъ, и сердце его переполнилось неукротимой злобой къ Нурыхану...
   -- Зачѣмъ, старикъ, становишься на пути молодого?.. Зачѣмъ бьешься изъ послѣднихъ силъ?... Видно, крѣпко уцѣпилась за сердце твое молодая Алтынса?... Видно, стоитъ она того, чтобы отдать за нее; все, что осталось въ жизни твоей лучшаго!...
   И во второй разъ взвизгнулъ Бекмурза отъ прилива страсти къ Алтынсѣ. Какъ эхо, отозвался надорванный крикъ Нурыхана, почуявшаго, что послѣдняя радость его ускользаетъ...
   Долго несутся одна за другой двѣ бѣлыя точки: одна маленькая впереди, другая большая позади... Вотъ ближе, ближе одна къ другой и у самаго кургана, при красномъ свѣтѣ костра, при неистовомъ воплѣ сторожевыхъ киргизовъ, онѣ сливаются въ одну и уносятся общимъ бѣлымъ пятномъ въ туманную даль...
   И бѣгутъ, бѣгутъ... Бѣгутъ къ живому призу-искушенью, отравившему кровь ядомъ любви и опьянившему разсудокъ...
   Бѣгутъ уже оба рядомъ... Бѣгутъ и молчатъ, охваченные смертельной враждою другъ къ другу...
   Но вотъ шея верблюда вытянулась, онъ опять крикнулъ и обошелъ бѣлаго коня- Нурыхана...
   Впереди пылали костры на послѣднихъ курганахъ, и встрѣчавшіе Бекмурзу киргизы кричали все восторженнѣе.
   Нурыханъ, пригнувшись къ гривѣ, все болѣе отставалъ, и видно было, какъ бѣлый конь его сбивался, теряя быстроту и ровность бѣга..
   Потускнѣлъ мѣсяцъ, склонившись къ западу, а впереди, навстрѣчу бѣгущему Бекмурзѣ, разгоралась утренняя заря... Краснѣла, какъ щеки стыдливой Алтынсы, трепетно и пугливо ждущей теперь конца рокового состязанія...
   И вотъ вдали, на ровномъ горизонтѣ, на румянцѣ зари нарисовались и аулы...
   Бѣжитъ бѣлый верблюдъ и, почуявъ жилье, устало и протяжно кричитъ... А навстрѣчу съ бурными криками несутся сотни всадниковъ и, окруживъ Бекмурзу, поворачиваютъ съ нимъ къ ауламъ...
   Блѣдная, изнемогающая, поддерживаемая подругами, стоитъ у своей юрты Алтынса и слабо, но нѣжно улыбается Бекмурзѣ... А онъ не можетъ сойти съ верблюда: отекло, окоченѣло отъ усталости и напряженія все его тѣло.
   Его снимаютъ и ведутъ подъ руки къ невѣстѣ... Впервые и навсегда онъ беретъ ея теплыя руки и плачетъ, какъ маленькій...
   А верблюда, который не могъ уже стоять на ногахъ, подхватываютъ подъ животъ арканами, становятъ между двухъ свѣжихъ верблюдовъ и тихо ведутъ вокругъ ауловъ, чтобы не дать остынуть его кипящей крови...
   Аульный мулла торжественно подноситъ посеребренный полумѣсяцъ изъ дерева и увѣнчиваетъ имъ взмыленную голову бѣлаго верблюда, побѣдившаго зло и постоявшаго за молодость...
   Палъ бѣлый конь Нурыхана, не добѣжавъ всего нѣсколькихъ шаговъ до аула... И старый Нурыханъ, вдругъ одряхлѣвшій и смиренный, заплакалъ на свѣжемъ трупѣ своего любимца-скакуна...
   Такъ кончился небывалый споръ Бекмурзы съ Нурыханомъ... Такъ завершился бѣгъ, о которомъ знала вся степь, о которомъ изъ вѣка въ вѣкъ будутъ нѣтъ, какъ о сказкѣ...
   Это былъ бѣгъ, увѣнчавшій, украсившій новымъ именемъ знатный родъ; первенцемъ отъ Алтынсы родился:
   -- Батырбекъ!..
   А это тоже означаетъ: князь-богатырь!..
   Батырбекъ длинной, высокой нотою закончилъ пѣсню и умолкъ, вспомнивъ дѣйствительность, далекую яркому и вольному прошлому,
   Онъ подъѣзжалъ къ своему аулу, плотно, сѣрымъ пятномъ припавшему къ небольшой сопкѣ, круглой, какъ опрокинутый казанъ, и голой, какъ бритая голова киргиза.
  

II.

   Была на исходѣ девятая луна. Подходило время откочевывать къ зимовкамъ, и многіе уже откочевали. Цѣлыми днями, съ утра до вечера, въ разныхъ мѣстахъ, съ холмистаго востока спускались на равнину табуны лошадей, стада коровъ и барановъ. Они плотными живыми лавинами сползали съ холмовъ и потихоньку подвигались на сѣверъ, медленно исчезая изъ виду.
   Но аулъ Батырбека, состоявшій только изъ пяти юртъ, все еще пребывалъ на лѣтнемъ стойбищѣ.
   Всѣ пять юртъ стояли полукругомъ, будто шли гуськомъ по кривой дорожкѣ, да такъ, остановившись, и залѣтовали. Три изъ нихъ, старыя, темно-сѣрыя, дырявыя и прокопчены я дымомъ, одна пѣгая съ новыми заплатами изъ войлока и одна совсѣмъ бѣлая, изъ хорошей кошмы, съ красными узорами и цвѣтными арканами. Обѣ эти юрты принадлежали Батырбеку, а остальные -- его сородичамъ: дядѣ -- старику Карабаю съ семьей, сродному брату -- бѣдному джигиту Сарсеке и дальнему родственнику по первой женѣ, Байгобылу, могучему, черному и кривому киргизу.
   Въ пѣгой юртѣ жила первая жена Батырбека, пожилая женщина Айнеке, съ двумя сынами и одной дочерью, а въ бѣлой -- самъ Батырбекъ со второй молодой женой и маленькимъ пятилѣтнимъ сыномъ -- Назыромъ.
   Старшій сынъ Батырбека отъ Айнеке, джигитъ Исхакъ, былъ женатъ, хотя ему не было еще и восемнадцати лѣтъ. Онъ жилъ съ матерью въ пѣгой юртѣ. Жена его, четырнадцатилѣтняя Бибиноръ, хотя и носила тяжелые кожаные калоши, съ громадными каблуками, но ростомъ была меньше двухъ аршинъ и часто играла съ маленькой девятилѣтней золовкой, съ козлятами, телятами и жеребятами. Ей за это попадало отъ свекровки, но она скоро забывала обиды, и, едва высохнутъ слезы на глазахъ, снова бѣжала куда-либо изъ юрты, черезъ силу таща на ногахъ свои калоши, глухо хлюпавшія по землѣ, и звонко звала своихъ друзей-животныхъ.
   Она была тоненькая, смуглая, съ быстрыми, блестящими глазами и вѣчно смѣющимся широкимъ лицомъ. Темные, жидкіе волосы всегда лились со лба на лицо, и она то и дѣло боролась съ ними, быстро пряча ихъ подъ бѣлый джавлукъ {Головной уборъ замужней женщины.}.
   Исхакъ совершенно не интересовался своей Бибиноръ, и если ему приходилось съ нею разговаривать, онъ, не глядя на нее, бросалъ ей короткія, отрывистыя фразы и старался скорѣе уйти отъ нея.
   Зато Бибиноръ часто ласково заглядывала ему въ глаза, весело смѣялась и мелодичнымъ голосомъ то и дѣло переспрашивала:
   -- А?.. Не айтасынъ? Айтъ, не керекъ! Что ты сказалъ? Скажи, что надо!-- и бѣжала бѣгомъ, чтобы исполнить его желаніе.
   Сарсеке былъ холостъ и жилъ съ престарѣлой матерью, но въ юртѣ у него ютился бѣдный его родственникъ Кунантай съ женою Хайнымъ. Кунантай -- младшій пастухъ, чернорабочій. Онъ часто былъ при табунахъ, а жена, Хайнымъ, хозяйничала у Сарсеке, и по ночамъ оставалась съ нимъ одна въ юртѣ. Поэтому нѣкоторые болтали, что Сарсеке обманываетъ своего родственника и живетъ съ его женой. Глухая и полуслѣпая мать Сарсеке вѣчно лежала на ящикахъ и плевалась да кашляла хриплымъ, надорваннымъ кашлемъ; она ничего не дѣлала, ничѣмъ не интересовалась. Даже рѣдко ѣла.
   Уродливый и тихій Кунантай, маленькій и сухой, съ кривыми ногами и горбатой спиною, искренно и подобострастно служилъ всѣмъ, кому придется, и въ особенности самому Сарсеке, исполнявшему при дворѣ Батырбека должность перваго джаксы-баса {Джаксы-басъ-хороігая, умная голова, совѣтникъ.}. Но Сарсеке не любилъ его, часто ругалъ и даже билъ. Но Кунантай все терпѣлъ и никогда не выражалъ своего огорченья. Странная баба была Хайнымъ. Некрасивая, бойкая и живая, плотная и громкоголосая, она была полна какого-то пьянящаго яду, которымъ отравляла всѣхъ, на кого поглядитъ своими лукавыми и узкими, слегка косыми глазами.
   Можетъ быть, такимъ взглядомъ она околдовала и молодого Исхака -- мужа Бибиноръ, который часто таращилъ глаза на нее и въ присутствіи своей жены говорилъ съ нею о постыдныхъ дѣлахъ. Бибиноръ еще ничего не понимала, и на нее взглядъ Хайнымъ не производилъ никакого дѣйствія. Она часто прибѣгала въ юрту Сарсеке и много смѣялась, шалила съ ягнятами и шутя подражала блеянію овецъ или кашлю старухи, что выходило у нея всегда смѣшно и забавляло молодого Сарсеке...
   Иногда Бибиноръ прибѣгала къ Сарсеке со своимъ маленькимъ деверемъ Назыркой и цѣлыми часами дурила съ нимъ на глазахъ Хайнымъ и Сарсеке, пока ея свекровь не придетъ и за черныя, жидкія косы не вытянетъ изъ юрты.
   Случалось, что Сарсеке куда-либо надолго уѣзжалъ, и тогда за Бибиноръ приходилъ ея мужъ Исхакъ. Прогнавъ жену, онъ оставался въ юртѣ съ глазу на глазъ съ Хайнымъ и подолгу засиживался, околдованный бойкими рѣчами и опьяняющимъ взглядомъ лукавой киргизки. Впрочемъ, сама Хайнымъ мало интересовалась слишкомъ молодымъ и жидкимъ Исхакомъ и, заигрывая съ нимъ, думала о стройномъ и крѣпкомъ, какъ бронза, Сарсеке...
   За то, что Исхакъ не признавалъ Бибиноръ и часто лѣзъ въ юрту Сарсеке, къ Хайнымъ, его постоянно ругалъ богобоязненный Карабай, аульный мулла и наставникъ. Онъ не любилъ Хайнымъ, и когда встрѣчалъ ея лукавое двусмысленно-смѣющееся лицо, то быстро отвертывался и сердито сплевывалъ.
   Онъ носилъ бороду, былъ обладателемъ единственной старой жены, четырехъ сыновей и трехъ дочерей. Жилъ лѣнивой патріаршеской жизнью и, несмотря на свою бѣдность, пользовался уваженіемъ всего аула. Онъ нерѣдко ходилъ къ Батырбеку и за чашкой айрана {Айранъ -- сквашенное коровье молоко.} или кымыза {Кимызъ -- квасъ изъ кобыльяго молока.} дѣлалъ ему разныя наставленія.
   Онъ не боялся упрекать Батырбека въ томъ, что тотъ плохо молится Богу и забываетъ завѣты отцовъ, и приводилъ ему цѣлый рядъ примѣровъ, всякій разъ однихъ и тѣхъ же, о страшныхъ наказаніяхъ за неисполненіе законовъ Магомета.
   Подогнувъ подъ себя ноги, Карабай старымъ, шамкающимъ голосомъ, похожимъ на звуки разбитой домры, нараспѣвъ говорилъ цѣлые часы. Склонивъ голову и покачиваясь, онъ походилъ на колдуна-баксу, призывающаго своими наговорами духовъ. Часто, не замѣчая, что Батырбекъ не слушаетъ и даже во время разсказовъ отдаетъ какія-либо распоряженія или самъ о чемъ-либо повѣствуетъ, Карабай цѣликомъ погружался въ свой разсказъ, тягучій, какъ пастушья пѣсня, и проникновенный, какъ мудрая сказка.
   Кончалъ Карабай свои наставленія всегда воспоминаніями о далекой старинѣ, когда киргизская жизнь была еще полна приволья, и когда степи киргизскія не видѣли коварнаго "оруса" съ его разрушительной сохою. И всегда при такихъ воспоминаніяхъ Карабай плакалъ и, плача тутъ же, сидя засыпалъ, привалившись спиною къ сундуку или къ грудѣ сѣделъ.
   Батырбекъ переживалъ вторую молодость съ свѣжей и рыхлой женою, рѣдко слушалъ давно знакомые ему разсказы и наставленія старика. Да и некогда было ихъ всегда слушать. Надо было зорко слѣдить за внѣшнимъ порядкомъ и, главнымъ образомъ, за пастухами.
   Каждое утро и вечеръ призывалъ онъ къ себѣ неповоротливаго и молчаливаго Байгобыла и громко, подолгу строжился надъ нимъ, поучая его искусству держать скотъ въ хорошемъ тѣлѣ.
   Онъ отлично понималъ, что никакое искусство не поможетъ, когда знойное лѣто изсушило травы, а тѣснота въ выпасѣ отрѣзываетъ пути къ новымъ пастбищамъ, но все-таки сердился и кричалъ на Байгобыла.
   Такъ было и въ эту осень. Батырбекъ чаще, чѣмъ когда-либо, вздыхалъ, былъ угрюмъ и озабоченъ, а когда выходилъ изъ юрты, то изъ подъ руки зорко всматривался въ даль степи и, какъ бы поджидая какого-то далекаго и важнаго гостя, медлилъ съ откочевкой въ зимніе кыстау {Кыстау -- зимнія жилища киргизовъ.}.
   И Батырбекъ дождался этого желаннаго гостя.
   Вскорѣ онъ пришелъ съ юго-запада, хмурый и сѣрый, низко нависшій надъ землею и мокрыми космами обнявшій изсохшую степь.
   Всѣ были рады позднему дождю; несмотря на то, что онъ былъ осенній, холодный и затяжной, киргизы высыпали изъ юртъ и подставляли подъ его струи свои полураздѣтыя тѣла.
   Карабай даже сѣлъ на мокрую землю, поджавъ подъ себя ноги и обнаживъ бритую голову. Дождь лился ему за пазуху, но онъ только крякалъ и, смѣясь, расхваливалъ Аллаха за то, что онъ все-таки пожалѣлъ правовѣрныхъ и окропилъ землю животворною влагою.
   Дождь шелъ долго и пересталъ лишь въ концѣ шестого дня. На закатѣ солнца въ этотъ день часть западнаго небосклона совсѣмъ прояснилась, и игривые лучи, нарумянивъ барашковыя облака, весело скользнули въ степные просторы и ласково улыбнулись киргизамъ.
   Всѣ обитатели аула снова высыпали изъ юртъ. Даже старая мать Сарсеке выползла изъ своего логовища и, сидя по-заячьи на землѣ, кашляла и что-то ворчала, жадно глотая роскошный, вечерній воздухъ.
   Бибиноръ, привязывая ягнятъ и козлятъ, звонко кричала отставшимъ двумъ телкамъ, которыя откуда-то издалека отзывались на ея зовъ и длительно мычали нестройнымъ дуэтомъ.
   Батырбекъ повеселѣлъ при видѣ ярко позеленѣвшей степи. Онъ радовался, что кормъ поправится, и скотъ отдохнетъ. А то многія лошади были уже не въ состояніи защипнуть еле видную, сухую щетку.
   И Батырбекъ рѣшилъ задержаться здѣсь еще недѣли на двѣ -- на три.
   Исполнивъ молитву въ одинъ изъ ведреныхъ вечеровъ, онъ долго стоялъ въ сумеркахъ вдали отъ юрты, бѣлѣя длинными рукавами своей рубахи на фонѣ зазеленѣвшей степи, а затѣмъ медленно пошелъ къ себѣ, чтобы поболтать съ приближенными.
   Карабай сидѣлъ уже тамъ и потихоньку тянулъ изъ деревянной чашечки кымызъ. Видно было, что сейчасъ онъ начнетъ свою длинную проповѣдь по поводу былыхъ дождей и бездождій. Но въ тотъ моментъ, когда онъ отставилъ чашку и, закрывъ глаза, произнесъ черезъ оттопыренныя губы свое обычное въ этихъ случаяхъ мычаніе, за юртой послышался топотъ скачущей въ карьеръ лошади. Всѣ насторожились. Вскорѣ въ юрту ввалился Байгобылъ и, тяжело дыша, заговорилъ взволнованнымъ, прыгающимъ голосомъ:
   -- Ой-бой, тахсырь... {Тахсырь -- господинъ.}. Большая бѣда!
   Батырбекъ подскочилъ, какъ на пружинахъ, и взвизгнулъ:
   -- А? Что такое?
   Байгобылъ снялъ малахай, обнажилъ свою окровавленную голову и наклонилъ ее передъ Батырбекомъ, который, увидѣвъ кровь, въ ту же минуту отпрянулъ къ сундукамъ и широко открытыми глазами выжидающе смотрѣлъ на своего главнаго пастуха. Байгобылъ, огромный и черный богатырь, вдругъ всхлипнулъ и простоналъ:
   -- Баранта! {Баранта -- насильственный угонъ лошадей.}
   -- Что? Кто?-- завизжалъ ошеломленный Батырбекъ, обращаясь уже не къ Байгобылу, а ко всѣмъ аульцамъ, сбѣжавшимся въ юрту.
   Карабай при словѣ "баранта", какъ юноша, вскочилъ на ноги и тоже закричалъ шамкающе:
   -- Какъ баранта? Кто барантуетъ?
   -- Русскіе! Больше половины угнали... Самыхъ лучшихъ лошадей,-- подавленно, полушопотомъ, какъ бы боясь, что его убьютъ за это извѣстіе, произнесъ Байгобылъ.
   Батырбекъ закрутился, какъ волчокъ, на одномъ мѣстѣ, и, схвативъ со стѣнки толстую нагайку, началъ изо всей силы бить ею Байгобыла, который, защищаясь одною рукою, другой старался успокоить старшину:
   -- Ой-бой, тахсырь!.. Я не виноватъ, тахсырь!.. Русскихъ прибѣжало много, а насъ только трое... Кунантайку совсѣмъ увезли... Можетъ быть, теперь даже убили...
   Находившаяся тутъ Хайнымъ заревѣла дурницей и начала царапать себѣ лицо, причитая:
   -- Ой, я-ай, Кунанта-ай!..
   Карабай кричалъ:
   -- Надо бѣжать, отнимать!.. Палки берите, коней сѣдлайте!
   Но на этотъ разъ старика никто не слушалъ. Всѣ ждали чего-то отъ Батырбека, который долго кричалъ и бѣгалъ, ругался и принимался бить Байгобыла.
   Наконецъ онъ, выбѣжавъ изъ юрты, сѣлъ на разгоряченную лошадь Байгобыла и, проскакавъ отъ аула саженъ сто, снова вернулся къ юртѣ...
   Это онъ дѣлалъ всегда, когда былъ сильно взволнованъ. Такимъ путемъ онъ скорѣе приходилъ въ себя и начиналъ лучше соображать.
   Изъ степи во весь опоръ примчался Сарсеке. Услышавъ громкое "талаликанье" въ юртѣ, а въ немъ, какъ вплетенное въ косы серебро -- звонкій голосъ Бибиноръ,-- Сарсеке сразу понялъ, въ чемъ дѣло.
   Спрыгнувъ съ коня, онъ быстро взялъ отъ Батырбека поводъ и помогъ ему сойти съ лошади. Молодой киргизъ хорошо зналъ нравъ своего господина и, отворивъ двери въ юрту, чтобы впустить Батырбека, громко крикнулъ на шумѣвшихъ родичей:
   -- Тише вы, шайтаны!
   Батырбекъ медленно прошелъ къ сундукамъ и устало сѣлъ на коверъ.
   Всѣ, смолкнувъ, робко глядѣли на него. Сарсеке сдѣлалъ знакъ, чтобы лишніе уходили, и, оставшись съ Карабаемъ и Байгобыломъ, молча стоялъ у порога юрты.
   -- Ты хлѣбъ у русскихъ стравилъ, собака?..-- крикнулъ Батырбекъ Байгобылу.
   -- Нѣтъ, тахсырь!..
   -- Значитъ, сѣно?!..
   Байгобылъ молчалъ. За него отвѣтилъ Сарсеке:
   -- Сѣно на нашей землѣ накошено, тахсырь... Наши кони съ голоду пропадаютъ, тахсырь! Байгобылка хотѣлъ накормить ихъ на хорошей атавѣ...
   -- Значитъ, поймали у стоговъ?..
   -- Нѣтъ, тахсырь....-- мрачно отвѣтилъ Байгобылъ,-- у стоговъ мы ночуемъ, а передъ утромъ мы угоняемъ скотъ за тридцать верстъ, ближе къ нашему стойбищу...
   -- Какіе бѣгунцы остались въ табунѣ?..-- всхлипнулъ Байгобылъ.
   -- Ой-бой, тахсырь, бѣгуновъ угнали всѣхъ,-- осталось только два гнѣдка да мой Сѣрый.
   Батырбеікъ при этомъ извѣстіи даже заскрежеталъ зубами:
   -- И Сивку и Воровка украли!?
   -- Даже трехъ верблюдовъ угнали!..-- доложилъ Байгобылъ, вбирая въ плечи свою голову...
   -- Ой, Аллахъ, Аллахъ!..-- простоналъ Карабай и, опустившись на колѣни, заплакалъ.
   Водворилось молчаніе.
   Батырбекъ вдругъ какъ-то притихъ и осунулся...
   Онъ долго и подавленно молчалъ, опустивъ бритую голову. А когда очнулся, то обвелъ юрту блуждающимъ отъ прилившаго гнѣва взглядомъ и зашипѣлъ, ни къ кому не обращаясь:
   -- Пропасть надо!.. Совсѣмъ пропасть, а все-таки отнять бѣгуновъ обратно!..
   Онъ предложилъ смѣлый планъ: сейчасъ же ночью ѣхать и украсть своихъ лошадей. Но сообразительный Сарсеке, не возражая ему, а какъ бы дополняя его планъ, сказалъ:
   -- Ой, тахсырь, это надо сдѣлать... только надо ловко сдѣлать... Надо сперва Кунантайку увидѣть. Съ Кунантайкой надо уговориться, а то его убьютъ. Его мужики въ залогъ взяли... Они, должно быть, хотятъ за потраву денегъ взять... Мы поѣдемъ прямо, будто что выкупать лошадей, тахсырь!..
   -- Сарсеке говоритъ правду... Вѣрно, Батырбекъ... Это такъ!-- посовѣтовалъ Карабай.
   -- Но надо ѣхать сейчасъ!.. Надо ѣхать всѣмъ!..
   -- Нѣтъ, тахсырь, Байгобылкѣ ѣхать не надо!-- возразилъ Сарсеке.-- Байгобылка покажется -- бить станутъ... Пусть Карабай ѣдетъ, ты и я, трое поѣдемъ. Сейчасъ ѣхать не стоитъ. Рано утромъ поѣдемъ. Тебѣ, тахсырь, надо немножко уснуть, чтобы завтра голова свѣжая была. Твоей головѣ завтра много ума надо, тахсырь.
   Батырбекъ закричалъ на Сарсеке.
   -- Да развѣ теперь можно спать?.. Развѣ можно не думать всю ночь?.. Ѣхать надо сейчасъ, скорѣе!..
   -- Ладно, тахсырь, помаленьку можно ѣхать и сейчасъ...
   -- Нѣтъ, не помаленьку... Шибко ѣхать надо! Шибко!
   -- Шибко ѣхать,-- ночью пріѣдемъ. А ночью пріѣдемъ -- окажутъ: воры. Стрѣлять будутъ. Они знаютъ, что воровать пріѣдемъ... Надо днемъ пріѣхать. Мирно говорить. Деньги показать. Торговаться надо, время тянуть до вечера, все за день увидѣть, переговорить съ Кунантайкой... Вотъ какъ надо, тахсырь...
   -- Правда, Батырбекъ!-- сказалъ Карабай, одолѣваемый старческой дремотой.
   Долго не соглашался Батырбекъ, но башковатый Сарсеке успокоилъ его, уговорилъ ѣхать завтра съ солнцемъ и пошелъ спать.
  

III.

   Хайнымъ поджидала Сарсеке у юрты; Сарсеке не замѣтилъ ее, когда она, поднявшись съ земли, слегка дотронулась до его плеча.
   -- Кто тутъ?
   -- Не видишь кто!..
   -- Чего ревѣла?.. Жалко?
   -- Какъ не ревѣть?-- сказала Хайнымъ, въ голосѣ которой послышалась досада -- ты сказалъ: его убили. Обрядъ велѣлъ ревѣть... Ладно, что лицо себѣ не сильно исцарапала, а то ходила бы въ крови...
   -- Я совралъ; онъ живъ...
   -- У-у, шайтанъ!..-- укорила его Хайнымъ.-- А я повѣрила...
   -- Завтра я выручу тебѣ твое сокровище... Обнимайся!..-- насмѣшливо добавилъ Сарсеке и пошелъ въ юрту.
   Но Хайнымъ задержала его. Она сдѣлала то страстное и неотразимое для Сарсеке движеніе, которое всегда покоряло его. Но онъ на этотъ разъ не подчинился ея желанію...
   Онъ всегда каялся потомъ, что грѣшилъ съ Хайнымъ, ругалъ ее и въ душѣ жалѣлъ урода Кунантайку. На этотъ разъ связь съ Хайнымъ особенно его тяготила. Кунантайку и впрямь можетъ быть убили или изувѣчили... А вѣдь кто, какъ не онъ, всякій разъ на ночь отправлялъ его на крестьянскіе покосы съ табунами? Кромѣ того, Хайнымъ ему порядкомъ надоѣла. Слишкомъ противной и грубой казалась она въ сравненіи съ рѣзвой и совсѣмъ еще невинной Бибиноръ. Къ этой Бибиноръ онъ испытывалъ какое-то новое, совсѣмъ еще незнакомое ему и неопредѣленное чувство, похожее на радостное любопытство. Будто онъ хотѣлъ лучше разсмотрѣть ее и даже всю ощупать, чтобы понять, что это за славная такая бездѣлушка. И въ тайникахъ души его гнѣздилась неясная мечта: украсть у Батырбека лучшихъ коней и умчать его маленькую сноху куда-нибудь за сотни верстъ въ Китай или, по крайней мѣрѣ, въ Кара-Кирсю...
   Однако, онъ не представлялъ себѣ, какъ онъ развяжется съ ядовитой Хайнымъ, которую онъ и ревновалъ и ненавидѣлъ, и которая все-таки держала его возлѣ себя, какъ жеребенка на арканѣ...
   Входя въ юрту, онъ злобно сказалъ Хайнымъ:
   -- Отчего нѣтъ огня въ юртѣ?.. Совсѣмъ потухъ. Лѣнь было сходить за караганомъ! {Караганъ -- мелкій кустарникъ таволги.}
   Старуха-мать сердито закашляла, давая тѣмъ знать, что она соглашается съ сыномъ и раздѣляетъ его злость.
   Хайнымъ быстро вышла изъ юрты и притащила въ широкомъ и низкомъ мѣшкѣ еще днемъ собранный сухой скотскій пометъ.
   Она присѣла на корточки къ очагу, разрыла руками огнище, подула и, подложивъ три-четыре высохшихъ конскихъ шевяха, развела огонь. Въ круглое отверстіе вверхъ юрты потянулся прямой столбъ дыма, а вскорѣ и огонекъ, тихій, тающій, заалѣлъ въ огнищѣ, нарумянивъ смуглое лицо Хайнымъ.
   -- Чего сердишься-то!-- сказала она потомъ,-- Видно, ѣсть хочешь?... Сейчасъ и ѣсть дамъ!
   Старуха опять злобно закашляла и сѣла на своей лежанкѣ.
   -- Собака!.. Шельма!..-- заревѣла вдругъ старуха, тыча скрученнымъ пальцемъ въ сторону Хайнымъ...
   -- О-о-й?...-- неодобрительно покачала головой Хайнымъ,-- собака лаетъ, а я не лаю, не кусаю никого...
   -- Врешь!.. Кусаешь!.. Собачья мать!..
   Старуха хотѣла еще что то кричать, но закашлялась, свалилась и изнеможенно застонала..
   -- Ты ей ѣсть не даешь вѣрно?...-- закричалъ Сарсеке.
   -- Сама не жретъ!... Не проситъ, а я ей не матка... Пусть проситъ, дамъ!
   Сарсеке взялъ чашку, налилъ кислаго козьяго молока и подалъ матери. Та съ трудомъ сѣла и съ жадностью выпила. Потомъ опять хотѣла говорить, опять закашлялась и свалилась на-бокъ, лицомъ къ стѣнкѣ. Хайнымъ что-то дѣлала за ширмою изъ чія {Чій -- родъ тонкаго камыша, растетъ въ сухихъ степныхъ мѣстностяхъ.}, а Сарсеке, выпивъ молоко, заѣлъ его каймакомъ {Каймакъ -- сыръ изъ козьихъ сливокъ.} и, постлавъ старый текеметъ {Текеметъ -- войлокъ съ узорами.}, не раздѣваясь, легъ головою на сѣдло и сталъ смотрѣть на змѣившійся на кострѣ огонекъ и игриво плывущій вверхъ сѣроватый дымъ.
   Хайнымъ вышла изъ-за ширмы, сѣла у огня и, обнаживъ колѣнку, стала наминать на ней замѣшанное тѣсто. Мяла она долго, ловко повертывая тѣсто въ рукахъ и шлепая о смуглую, упругую колѣнку. И смотрѣла задумчиво на огонь, который бросалъ отъ нея на стѣну юрты огромный уродливый силуэтъ...
   Она сдѣлала изъ тѣста двѣ лепешки, положила одну на сковороду, жирно намазала ее бараньимъ саломъ, на нее положила другую лепешку и, прикрывъ второй сковородой, засунула въ золу подъ горящіе угли.
   Не закрывая колѣнку, сидѣла и, наклонившись, дула въ огонь, глотая дымъ и морщась отъ зольной пыли.
   Сарсеке, сначала засыпавшій, смотрѣлъ теперь на Хайнымъ зорко, горящими черными глазами и хотѣлъ, чтобы она дѣлала третью и четвертую лепешку на колѣнкѣ... Нѣтъ, онъ хотѣлъ, чтобы прилетѣли сейчасъ могучіе беркуты и истерзали и исклевали бы у Хайнымъ обѣ ея колѣнки, а онъ бы, любуясь, хохоталъ и ругался, чтобы Хайнымъ совсѣмъ сгинула съ глазъ, потому что, пока она здѣсь, и пока горитъ огонь,-- онъ не уснетъ...
   Но Хайнымъ спокойно сидѣла у огня, изрѣдка перевертывая сковороды низомъ вверхъ, а Сарсеке лежалъ на своемъ текеметѣ, сопѣлъ, стараясь уснуть, и, ворочаясь съ боку-на-бокъ, мысленно ругалъ Хайнымъ...
   Наконецъ, онъ не выдержалъ, всталъ и, выходя, самъ позвалъ Хайнымъ изъ юрты, въ которой его сдерживало и стыдило присутствіе матери...
   Хайнымъ слегка хихикнула, спрятала подъ колпакъ черные волосы, оправила платье и вышла...
   ...Къ утру палъ иней, покрывшій всю степь бѣлой кисеею. Теперь видимое пространство степи похоже было на огромный ломоть чернаго хлѣба, густо посыпанный солью.
   Но первый теплый лучъ солнца слизнулъ эту соль, сорвалъ бѣлую кисею, оставивъ лишь мелкія, хрустальныя росинки на зеленой щеткѣ, и открылъ широкіе, тихіе, тоскливо зовущіе куда-то просторы. Небо совсѣмъ очистилось.
   Изъ степи къ аулу медленно подъѣзжали пастухи: два взрослыхъ сына Карабая и одинъ подростокъ Байгобыла. Сойдя съ коней и перебрасываясь рѣдкими односложными фразами, всѣ они устало вошли въ юрту Карабая и стали расталкивать младшихъ братьевъ. Разбудили ихъ, "поталалакали" и умолкли: одолѣваемые тяжелымъ сномъ, они свалились, кто гдѣ могъ, и быстро уснули... Младшіе, еще подростки, вышли изъ юрты, почесываясь и позѣвывая, лѣниво сѣли на тѣхъ же коней и плавной рысцой стали удаляться изъ аула въ гладкую степь, къ разбредшемуся остатку табуна.
   Вскорѣ загудѣлъ тяжелый и глухой басъ Байгобыла, а въ пѣгой юртѣ затрещалъ частый и злой говоръ старой Айвеке. Она уже ругалась и гнала заспавшагося Исхака будить бабъ и заставлять доить коровъ и козъ...
   Исхакъ, не желая вставать, сдернулъ мѣховой овечій бешметъ со своей жены и громко передалъ ей приказаніе матери. Но худенькая Бибиноръ крѣпко спала. Ежась отъ холода и подтягивая свои тоненькія и смуглыя колѣни къ подбородку, она свернулась калачикомъ и посапывала.
   Исхакъ, не вставая съ постели, досталъ ее пяткой ноги и пнулъ въ спину. Но Бибиноръ только застонала и продолжала крѣпко, по-дѣтски спать...
   Старуха поднялась. Подошла къ снохѣ, взяла ее за жидкія косы и посадила на постели.
   -- Эй!... дохлая!...-- закричала она.
   Бибиноръ поняла, что надо куда-то скорѣе бѣжать. Она соскочила, выпрямилась, потянулась, ожесточенно почесала спутанные волосы и, слыша крикливую ругань, побѣжала изъ юрты... И только тамъ, ступивъ босыми ногами на оставшійся въ тѣни холодный иней, проснулась...
   Сарсеке въ этотъ моментъ проходилъ мимо, направляясь въ юрту Батырбека.
   -- Ой-бой, не дали спать, Бибиноръ!..-- ласково сказалъ онъ,-- жалѣя молодую киргизку и дружески ей улыбаясь.
   Бибиноръ тоже улыбнулась ему заспанными глазами и конфузливо шмыгнула обратно въ юрту.
   Вскорѣ вышелъ изъ юрты и Байгобылъ, окруженный крупными, лохматыми псами, и, остановивъ Сарсеке, спрашивалъ его на счетъ порядка сегодняшняго дня.
   Сарсеке коротко опросилъ:
   -- Велѣлъ изъ табуна лошадей привести?
   -- Уѣхали!...-- лаконически пробасилъ тотъ.
   -- Приведутъ -- сѣдлать надо!-- крикнулъ Сарсеке и скрылся въ юртѣ Батырбека.
   Онъ пошелъ осторожно и беззвучно, оставивъ на улицѣ свои калоши. Вошелъ и остановился. Батырбекъ, обнявъ маленькаго Назырку, крѣпко спалъ, укрывшись пестрымъ бухарскимъ одѣяломъ.
   Его полусонная, только что вставшая жена, возилась за ширмой изъ раскрашеннаго чія и пожималась отъ свѣжести утра.
   Сарсеке слегка кашлянулъ и, уставивъ на Батырбека спрашивающіе глаза, въ нерѣшимости потянулъ себя за длинный китайскій усъ.
   -- Эй, тахсырь!..-- позвалъ онъ -- ласково и пѣвуче и, заткнувъ за узкій ременный поясъ кованную нагайку, подошелъ ближе и сѣлъ возлѣ старшины на корточки.
   -- Эй, Батырбекъ -- абзи! {Абзи -- эпитетъ, выражающій особенное почтеніе вродѣ русскаго "ваше высокородіе".}...-- еще позвалъ онъ.
   Батырбекъ проснулся не сразу и сердито, непонимающе поглядѣлъ на Сарсеке. Затѣмъ, вспомнивъ все вчерашнее, сѣлъ и торопливо сталъ одѣваться.
   Аулъ задымился. Въ немъ загудѣлъ обычный утренній хоръ изъ нестройныхъ звуковъ: ржанія коней, мычанія коровъ и верблюдовъ, блеянія барановъ и козъ, и голосистыхъ окриковъ и ругани дѣловитыхъ киргизокъ.
   Батырбекъ молча сѣлъ на низенькій, круглый столикъ, усыпанный баурсаками {Баурсаки -- хлѣбные шарики, прожаренные въ бараньемъ салѣ.}.
   Байгобылъ привелъ осѣдланныхъ лошадей и, сѣвъ передъ порогомъ въ юртѣ Батырбека, жадно глоталъ старый загустѣвшій айранъ.
   Сарсеке сидѣлъ и пилъ чай за однимъ столомъ съ Батырбекомъ и то и дѣло ухаживалъ за нимъ: подкладывалъ баурсаки, наливалъ въ чай ложкою верблюжье молоко и принималъ отъ него и передавалъ его женѣ опорожненныя чашки. Въ то же время Сарсеке помогалъ Батырбеку рѣшать вопросы первой важности такъ тонко, какъ будто ихъ выдумывалъ и утверждалъ самъ Батырбекъ, который сегодня выдавалъ вчерашній планъ Сарсеке уже за свой, а Сарсеке долженъ былъ только привести его въ исполненіе... Какъ, какимъ путемъ должны быть приведены въ исполненіе приказанія, ханъ не говорилъ, какъ будто Сарсеке уже заранѣе даны всѣ распоряженія.
   Еще черезъ полчаса они сѣли на коней и поѣхали...
   Сарсеке взглянулъ на свою юрту, около которой возилась съ теленкомъ Хайнымъ, и отвернулся. Въ другой же сторонѣ, на лужайкѣ, вцѣпившись въ шерсть большой козлухи, гналась за нею маленькая Бибиноръ. Она громко смѣялась и не отпускала козлуху, желая во что бы то ни стало подоить ее. Козлуха неистово кричала, догоняя своего убѣжавшаго за стадомъ козленка, и старалась боднуть Бибиноръ своими высокими, похожими на двѣ сабли, рогами...
   Сарсеке улыбнулся этой веселой картинкѣ и такъ и увезъ ее въ своей душѣ въ степную гладь.
   Всего поѣхало пятеро: кромѣ стараго Карабая присталъ Исхакъ, и взятъ былъ для услугъ старшій сынъ Карабая, только что вернувшійся изъ табуна и потому дремавшій въ сѣдлѣ, низкорослый Ахметбайка. Ѣхали легкой рысью въ рядъ, дѣловито разсуждая и по древней привычкѣ кочевыхъ людей зорко всматриваясь въ даль.
   Батырбеку было не весело, но степь всегда успокаивающе дѣйствовала на него. Она всегда куда то далеко звала его и безъ словъ говорила ему много такого, что въ аулѣ не приходило и въ голову. Вотъ и теперь онъ смотритъ на нее и забываетъ свои огорченія, а она разсказываетъ старыя сказки, воскрешаетъ въ памяти дни дѣтства и юности, дни вольныхъ кочевокъ и лихихъ скачекъ во время праздниковъ, а главное безконечные и волнистые степные ковыли,-- которыхъ теперь такъ мало... Серебристые и мягкіе, они, какъ тысячи гривъ буланыхъ коней, развѣвались тогда по холмамъ и равнинамъ, и лошадь неслась въ нихъ по брюхо, какъ въ легкой струѣ молочной рѣки... Не оставалось слѣда послѣ рѣзваго конскаго бѣга, не слышно было топота копытъ, какъ будто по перинѣ скакалъ бѣгунецъ. И то припадалъ къ гривѣ юный Батырбекъ, кося глаза въ сторону несущейся обратно степи, то откидывался назадъ, любуясь голубымъ небомъ, то сваливался на сторону, повиснувъ на стремени и схватывая горсти ковылей, пушистыхъ, какъ дѣвичьи косы. А навстрѣчу вѣтеръ, мягкій и прохладный, пѣлъ въ ушахъ, врывался въ полуоткрытый камзолъ и ласково щекоталъ смуглое тѣло за пазухой.
   И Батырбекъ опять потихоньку, протяжно запѣлъ, качаясь въ сѣдлѣ, въ тактъ неторопливо-бѣгущей лошади.
  

IV.

   Деревня, въ которую угнали лошадей Батырбека, отъ аула находилась въ полднѣ средней верховой ѣзды и стояла у подножія холма, въ узкой долинѣ небольшой рѣчки, "Ак-булакъ" {Ак-булакъ -- бѣлый ключъ.}. Эта деревня появилась здѣсь какъ то вдругъ, невѣдомо когда и откуда. Лишь немногіе изъ киргизовъ видѣли, что года три-четыре назадъ здѣсь появился громадный сѣрый обозъ изъ телѣгъ и бричекъ, нагруженныхъ домашнимъ скарбомъ, засаленными мѣшками, старыми столами и грязными люльками... Людей было много, и они показались киргизамъ грязными и злыми, съ тягучей русской бранью и крикливыми ребятишками.
   Пріѣхали эти люди ранней весною и сразу же стали пахать цѣльную дѣвственную степь, живя подъ телѣгами и подъ открытымъ небомъ. Потомъ косили и ставили огромныя скирды сѣна, а когда прошла страда, и появилась на гумнахъ солома, они намѣшали ее съ глиной и выложили низкія, подслѣповатыя избушки....
   А теперь уже выросла цѣлая деревня, въ которой было нѣсколько деревянныхъ избъ съ тесовыми крышами. За послѣднее же время выросъ изъ соломенныхъ кирпичей огромный домъ, покрытый желѣзною зеленою крышею, въ которомъ завелась молоканка и торговля разными товарами, покупать которые пріѣзжали даже и киргизы.
   Первое время среди киргизъ прошелъ ропотъ, они бросились было съ жалобой къ начальству, потомъ къ адвокатамъ, потомъ къ самимъ непрошеннымъ новоселамъ... Но изъ всего этого ничего не вышло... Поволновались, погрозились, похлопотали, много растративъ денегъ, а потомъ съ обиднымъ недоумѣніемъ притихли, какъ бы ожидая, что все выяснится само-собою, и за нихъ кто-нибудь заступится. Время шло, и шли незванные гости, числомъ все больше да больше. Наѣхали чиновники, молодые и сердитые, наставили столбовъ и въ привольной киргизской степи закопошилась новая, чуждая кочевникамъ жизнь. Киргизы оказались, какъ бы загороженными въ своихъ извѣчныхъ просторахъ внезапно выростающими новыми деревеньками, и стали копить въ сердцахъ своихъ смутную злобу, ожидая, что засщитникъ пріѣдетъ и накажетъ виноватыхъ.
   Знали, что гдѣ то ѣздятъ и хлопочутъ почтенные біи и тахсыри, что даже къ самому царю посланы лучшіе аксакалы {Аксакалъ -- бѣлобородый старецъ.}, ну, и ждали:
   -- Правда прійдетъ!... Какъ не прійти?... Царь увидитъ и самъ все разберетъ. Не дастъ въ обиду!...-- говорили они между собою.
   Но время шло, и ожиданія киргизовъ переходили въ глухую тоску, а стѣсненіе въ выпасѣ, въ покосахъ и въ пользованіи водою для поливокъ изъ Ак-булака рождало плохо скрываемую ненависть и мстительную вражду къ мужикамъ...
   Мужики чувствовали это, бдительно охраняли свою независимость и питали къ киргизамъ двойную ненависть: и за то, что киргизы владѣютъ столь обширными и тучными землями, и за то, что они нехристи, поганая, стало быть, тварь.
   И если киргизы имѣли терпѣніе ждать и сохранять учтивость въ обращеніи, то мужики совершенно не считали нужнымъ церемониться съ киргизами и всегда и всюду открыто преслѣдовали и унижали ихъ, называя въ глаза и за глаза псами, поганью и ордой. И вездѣ, не стѣсняясь, проповѣдывали:
   -- Бить ихъ, собакъ, остроголовыхъ, да и только!...
   -- А то глядѣть?... Отвѣту за яво ни будя: ёнъ нехристь и души въ ёмъ нѣтути... Глушилъ яво да и крышка!..
   Потрава стоговъ сѣна подогрѣла въ мужикахъ это чувство.
   Собравъ сходку, они рѣшительно потребовали отъ старосты самыхъ крутыхъ мѣръ противъ всѣхъ киргизовъ, которые хотя бы только приблизятся къ ихъ пашнямъ съ своими табунами.
   Табунъ киргизскихъ лошадей, числомъ около полсотни, находился во дворѣ у старосты, растоптывая тамъ жидкій навозъ.
   Близость этихъ лошадей особенно возбуждала мужиковъ. Каждому хотѣлось завладѣть парой или хотя бы одной доброй лошадью, и потому всѣ они, въ протестѣ противъ киргизовъ, проявляли особенное единодушіе.
   Въ тотъ моментъ, когда кавалькада киргизовъ во главѣ съ Батырбекомъ подъѣзжала къ деревнѣ, мужики находились въ самомъ возбужденномъ состояніи, ожесточенно крича и жестикулируя.
   Киргизы этого не знали, но чувствовали, что подвергаютъ себя жестокой опасности, однако, смѣло, хотя и не торопясь, въѣхали въ широкую улицу съ рѣдкими дворами.
   Мужики увидѣли ихъ издали и сначала какъ будто даже изумились киргизской дерзости, но потомъ вдругъ забушевали и настроились самымъ воинственнымъ образомъ. Нѣкоторые, что сидѣли верхомъ, на киргизскихъ лошадяхъ, пустились галопомъ навстрѣчу приближающимся всадникамъ.
   Батырбекъ, въѣхавъ въ деревню и увидѣвъ подъ однимъ изъ мужикомъ лучшаго своего бѣгунца, поблѣднѣлъ и съежился, но смолчалъ и только сильно натянулъ поводъ своей лошади, которая прибавила ходу и горячо подъ нимъ заплясала...
   Мужики толпою встрѣтили всадниковъ, не допустивъ ихъ до дома старосты. Одинъ изъ нихъ, низенькій и коренастый Петруха, первымъ наскочилъ на Батырбека, котораго онъ хорошо зналъ, какъ главнаго въ аулѣ.
   Схвативъ за поводъ лошадь и скверно ругаясь, онъ полѣзъ къ лицу старшины съ кулаками. Другіе схватились за полы бешмета и за руки, въ одной изъ которыхъ Батырбекъ держалъ толстую плеть съ серебрянной чеканкою.
   Спутниковъ Батырбека также окружили и, при громкихъ крикахъ, принялись тащить съ сѣделъ. Кто-то подскочивъ, вырвалъ плеть у Батырбека и изо всей силы ударилъ его по лицу. Лисья, расшитая шелкомъ шапка слетѣла съ головы Батырбека и упала въ грязь.
   Все это произошло такъ быстро и такъ неожиданно, что никто изъ пріѣхавшихъ киргизовъ не успѣлъ опомниться. Но когда Батырбекъ получилъ ударъ собственной плетью, этотъ первый въ жизни ударъ по лицу маленькаго, вольнаго хана, взросшаго на привольѣ и не знавшаго насилія -- вдругъ все измѣнилось. Батырбекъ съ небывалой силой и негодованіемъ, съ неиспытанными еще властью и энергіей, крикнулъ:
   -- Не-не?... {Что такое?!.}.
   Такъ крикнулъ Батырбекъ, что мужики, привыкшіе робѣть при всякомъ крикѣ, вдругъ опѣшили и отступили.
   А слѣдующій повторный крикъ Батырбека, какъ бичемъ стегнулъ по его спутникамъ, и они, не исключая стараго Карабая и молодого Исхака, ожесточенно бросились на изумленную толпу... Но Батырбекъ новымъ крикомъ остановилъ ихъ и, врѣзываясь въ средину толпы, стремительно разорвалъ на груди своей шелковый камзолъ и бѣтую рубаху и, подставляя мужикамъ обнаженную грудь, бѣшено закричалъ единственную извѣстную ему, но безсмысленную русскую фразу:
   -- А?.. Пожалуйста, спасибо!... А? Пожалуйста, спасибо!.. А?-а!..
   Затѣмъ онъ выхватилъ изъ ноженъ, что висѣли у его посеребреннаго шояса, острый ножъ-бритву, бросилъ его къ ногамъ толпы и, показывая на свою грудь, дѣлалъ знакъ, чтобы мужики рѣзали его, и повторялъ все ту же фразу:
   -- А!.. Пожалуйста, спасибо!... А-а?!..
   Мужики, окончательно растерявшись, отхлынули отъ него и, растерянно гыгыкая, переглядывались другъ съ другомъ. Сарсеке выѣхалъ впередъ и, снявъ свой малахай, сталъ уопокаивающе махать имъ на крестьянъ... Заискивающе улыбаясь, онъ на плохомъ русакомъ языкѣ, сталъ просить ихъ:
   -- Эй, каспада!.. Што-ти, Богъ съ вами?... Помаленьку, мирился будемъ... Божялуста, каспада!..
   Добрые русскіе мужики совсѣмъ обмякли и какъ будто даже сконфузились своего дикаго порыва къ самосуду... Они уже добродушно улыбались и съ любопытствомъ смотрѣли на своихъ гостей, смѣясь надъ жестоко оскорбившимся и продолжавшимъ горячиться Батырбекомъ.
   Нѣкоторые даже выкрикивали:
   -- Правда, ребята!... Толкомъ надо поговорить!..
   -- Мирно лучше!.. Вѣдь онъ хучь и нехристь, а въ ёмъ ишь тоже правда есть...
   -- А какъ же: ёнъ сознаетъ, пёсъ его дери, что виноватъ: ишь кориться пріѣхалъ...
   -- И то... А ну-ка ты, слышь, орда, сказывай -- чего и какъ?..-- обратился къ Сарсеке Петруха, широко улыбаясь и тяжело дыша отъ только что пережитаго возбужденія.
   И Сарсеке потихоньку и не торопясь, учтиво и мягко повелъ переговоры. Онъ дѣлалъ видъ, что во всемъ спрашивается у Батырбека, который сидѣлъ на лошади, пону ривъ голову, и блѣдный и осунувшійся совсѣмъ, казалось, не понималъ, что у наго спрашивали...
   Разговаривая по-киргизски съ Батырбекомъ и Карабаемъ, Сарсеке велъ съ ними разговоръ совсѣмъ на другую тему. Онъ давалъ имъ разныя наставленія на счетъ лошадей и Кунантайки... Мужикамъ же, не знающимъ ни слова по-киргизски, онъ обѣщалъ заплатить деньгами всѣ расходы, только требовалъ снисхожденія и справедливости, а также и того, чтобы всю потраву освидѣтельствовали съ понятыми и въ присутствіи Батырбека и его, Сарсеке...
   Мужики даже одобрили такое предложеніе и заговорили, какъ старые друзья... А нѣкоторые давали реплики:
   -- Ишь, остроголовый, дѣло вѣдь говоритъ!...
   -- А то!... Разъ ёнъ, значитъ, убытки ублаготворить ежели, намъ больше и не надо ничего.
   Потомъ они признались и на счетъ Кунантайки:
   -- Дыть какъ не побить?... Побили крѣпко!... Едва, песъ поганый, отдыхался... Дыть посуди: обида!... Мы, значитъ, маялись -- косили -- все лѣто, а ёнъ въ одну ночь семь стоговъ разбилъ. Ладно, что энтотъ верзило то убёгъ, а то ему бы мы больше наклали... Ведмѣдь окаянный!...
   Сарсеке охотно и горячо ругалъ Байгобыла и Кунантайку, обижался на нихъ, что они причинили убытокъ Батырбеку, даже совралъ, что они уже побили и Байгобыла: Лежитъ-де теперь, хвораетъ, въ аулѣ... Да и Кунантайкѣ еще попадетъ... Онъ, Сарсеке, собственноручно отвозитъ его плетью...
   Мужикамъ все это пришлось по сердцу. Они вскорѣ совсѣмъ подобрѣли и выпустили избитаго и сидѣвшаго въ амбарѣ Кунантая. Когда онъ пришелъ, Сарсеке дѣйствительно набросился на него съ нагайкой и началъ сильно хлестать по чемъ попало, ругая его на русскомъ языкѣ...
   Къ вечеру было выработано соглашеніе: Батырбекъ платитъ за потраву наличными деньгами, за которыми Сарсеке немедленно отправилъ Карабая, Батырбека, Исхака и больного Кунантая домой въ аулы, а самъ съ Ахметбайкой остался въ залогъ до завтрашняго освидѣтельствованія потравы...
   Но только мужики разошлись по домамъ, Сарсеке и Ахметбайка, прокравшись во дворъ старосты и поймавъ свѣжихъ лошадей, уронили заднее звено двора, сѣли на коней, предупреждая лошадей о близости звѣря -- и весь табунъ, какъ бѣшеный, вырвался изъ двора и вихремъ поскакалъ по знакомой дорогѣ къ ауламъ...
   Сарсеке и Ахметбай оставили въ награду за мужицкую довѣрчивость лишь два плохенькихъ сѣдла да старую, хромую лошадь. Въ пяти верстахъ отъ деревни ихъ поджидалъ Батырбекъ съ товарищами, и всѣ шестеро они еще до полуночи пригнали табунъ къ аулу...
   А на разсвѣтѣ всѣ юрты и домашній скарбъ были уже на вьюкахъ, и длинный караванъ ускореннымъ шагомъ направился въ глубь степи къ зимовкамъ, въ болѣе укромныя и безопасныя мѣста...
   Торжество Батырбока, выручившаго всѣхъ лучшихъ лошадей, было неописуемо. Сарсеке былъ истиннымъ героемъ дня, и молоденькая Бибиноръ, ѣхавшая на двухлѣтней и рѣзвой кобылѣ, стала вдругъ молчаливой и испуганно-настороженной, Она впервые такъ горячо и внимательно всматривалась въ дремавшаго на своей лошади Сарсеке и вспоминала какую-то сказку о славномъ степномъ богатырѣ Кызу-Курпешѣ.
   На одномъ изъ верблюдовъ поверхъ навьюченной юрты полулежалъ тяжко заболѣвшій отъ побоевъ Кунантай. Плавное покачиваніе верблюда не убаюкивало его разгоряченное сознаніе, и ему то и дѣло казалось, что онъ падаетъ въ черную бездонную яму, гдѣ схватываютъ его озлобленные "орусы" и бьютъ кулаками и каблуками сапоговъ по бокамъ, спинѣ и по распухшей, давно не бритой головѣ...
   Батырбекъ, окруженный родичами, ѣхалъ впереди всѣхъ и, изрѣдка вглядываясь злыми глазами впередъ, все чаще и чаще подстегивалъ бѣгунца, стремясь уйти какъ можно скорѣе и дальше отъ жестоко-оскорбившихъ его русскихъ...
   Кыстау Батырбека находились въ первыхъ морщинахъ обширнаго горнаго кряжа, называемаго Кандыга-тау.
   Съ тѣхъ степей, гдѣ кочевалъ Батырбекъ лѣтомъ, этого кряжа не видно, за исключеніемъ нѣкоторыхъ возвышенностей, съ которыхъ намѣчается лишь синяя кривая линія съ отдѣльными тупыми зубцами горъ.
   Здѣсь были тоже степи, но онѣ какъ то всколыхнулись, какъ будто ихъ кто-то могучій неумѣло встряхнулъ и, снова постлавъ, не расправилъ складки.
   Поэтому степь то переходила въ холмы и длинныя гривы, то шла кривыми изгибами вокругъ отдѣльныхъ конусообразныхъ и выпирающихъ изъ земли сѣрыми утесами горъ, то разсѣкалась, какъ ранами, кривыми и глубокими долинами маловодныхъ и пересыхающихъ на время лѣта рѣчекъ.
   Здѣсь не было степного простора, не было лѣса и тучныхъ луговъ, и частныя горныя припухлости пестрѣли густо насѣянными мелкими каменьями, лишающими землю произрастанія. Лишь въ низинахъ, лавирующихъ у подоловъ горъ, росли кипцовыя травы, желтики и частью вязили. Ранней весною, пока еще въ рѣчкахъ была вода, онѣ поливались. Лѣтомъ верхами пріѣзжали киргизы, косили литовками и сметывали сѣно въ мелкіе стога гдѣ-нибудь въ укромномъ оврагѣ, между скалъ... Атава за лѣто выростала, и осенью, когда прикочевывали киргизы, скотъ имѣлъ хорошій подножный кормъ, который зимою лошади такъ ловко выгребаютъ копытами и ѣдятъ въ прикуску съ снѣгомъ, не требуя водопоя.
   Въ прежніе годы не только крупный скотъ, но, даже бараны хорошо прохаживали по цѣлымъ зимамъ на подножномъ корму.
   Нынче же, когда пріѣхалъ Батырбекъ къ кыстау, онъ пришелъ въ уныніе отъ вида печальной картины. Послѣдніе дожди хотя и поправили кормъ, но его теперь же за какія-либо двѣ недѣли скотъ сомнетъ и съѣстъ весь безъ остатка.
   Батырбекъ невольно перенесся въ долину "Акбулака" къ грязнымъ мужицкимъ лачугамъ, гдѣ въ прежніе годы стаоли зимовки, и гдѣ въ кормахъ осенью лошади бродили по брюхо. Ему больно стало отъ этого воспоминанія, и онъ, пнувъ лошадь въ бока, быстро пробѣжалъ въ знакомый оврагъ, у горы, представляющій сѣнохранилище. Подъѣхавъ къ стогамъ, онъ поразился скудностью запаса: сѣна едва могло хватить на полъ-зимы баранамъ и дойнымъ коровамъ.
   Злымъ и угрюмымъ спѣшился Батырбекъ у родного кыстау и, не отворяя дверей въ бревенчатую некрытую зимовку, сѣлъ на огромный, Богъ вѣсть когда, свалившійся съ горы камень и сталъ поджидать сильно растянувшійся по тропинкѣ караванъ.
   Теперь ему было даже досадно, что такъ много у него скота и лошадей, и горько было сознаніе, что и скотъ и люди какіе то все захудалые да больные, а главное много лишнихъ, не нужныхъ стариковъ...
   Былъ пасмурный день. Низко надъ землею плыли сплошной массою пепельныя тучи, и сѣрая холмистая степь показалось Батырбеку такой чужой и убогой... Сильно, порывисто дулъ вѣтеръ, точно вздыхалъ разгнѣванный Аллахъ. Группа зимовокъ, низенькихъ и плоскихъ, цѣпко ухватившихся за склонъ горы, съ земляными и каменными дворами, съ сѣрыми узенькими дверками, съ зіяющими черными дырами оконъ безъ рамъ -- походила на группу старыхъ могилъ, поросшихъ быльемъ и такимъ же одинокимъ и затеряннымъ... И казалось, никогда еще ханъ Батырбекъ, съ дѣтства привыкшій жить вольно и беззаботно, не тосковалъ я не задумывался, какъ въ этотъ разъ.
   Но вотъ галопомъ подскакалъ Сарсеке. За нимъ Исхакъ и Ахметбайка, а потомъ одинъ по одному поднялись на послѣдній взлобокъ съ громоздкими вьюками огромные верблюды; цѣлой гурьбой, крикомъ и бойкимъ говоромъ подкатила молодежь и дѣтвора... А вслѣдъ за всѣмъ этимъ шумно привалили и сейчасъ же легли небольшія стада коровъ и барановъ, утомленныхъ огромнымъ и тяжелымъ переходомъ. Табунъ лошадей, сдерживаемый короткими и визгливыми нотками пастуховъ, сразу же напустился на небольшую, но мягкую агаву въ низинѣ..
   Раздались хриплые стоны тяжело ложащихся для развьючиванія верблюдовъ, мычанье коровъ и блеянье барановъ. Бабы сейчасъ же принялись за приведеніе въ порядокъ кыстау, отыскавъ гдѣ-то далеко запрятанныя оконныя рамы и другія оставшіяся вещи... Мужчины стали укладывать на особыя повѣтки юрты, которыя не понадобятся до новаго лѣта, а ребятишки, во главѣ съ хлопотливой. Бибиноръ, стосковавшись по знакомымъ мѣстамъ, пустились въ разныя стороны за сборомъ хвороста и высохшихъ скотскихъ шевяховъ для разведенія очага.
   Видя все это, всѣ эти старинныя, милыя съ дѣтства и такія степныя-степныя хлопоты, Батырбекъ забылся, вошелъ въ тонъ своей всегдашней жизни, и тоска свалилась.
   Вечеромъ онъ сидѣлъ въ своей лучшей избѣ, на мягкомъ текеметѣ и, обсасывая вкусные маслы свѣжаго, зарѣзаннаго, по случаю благополучной перекочевки, барана, благодушно болталъ со своими приближенными о только-что исполненной контръ-барантѣ и о смѣшныхъ и глупыхъ "орусахъ"...
   И потекли обычные, давно знакомые дни привычной полудикой жизни, какъ всегда въ осеннюю скучную пору въ степи.
   Изрѣдка Батырбекъ выѣзжалъ куда-либо въ ближайшіе аулы къ сосѣднимъ біямъ, изрѣдка къ нему пріѣзжали почтенные біи, также окруженные младшими родичами или прихлебателями, и жизнь пошла обычной колеей.
   Выпалъ первый снѣгъ, легшій на горы пѣгою, а на равнины -- ослѣпительно-бѣлою пеленою, и въ степи водворилась какая-то особенная, свойственная только пустыннымъ пространствамъ, тишина. Если ходили въ горахъ и на склонахъ лошади или бараны, или если ѣздили кое-гдѣ одинокіе всадники -- пастухи, то это какъ будто еще больше подчеркивало степную тишину; люди и животныя передвигались по бѣлизнѣ степи какъ то полудремотно и беззвучно, съ извѣчной покорностью по разъ заведенному, еще когда то въ древнія времена, порядку.
   Дни проходили ровно и одинаково, точно ритмически капали, похожія одна на другую, капли воды. Жизнь шла монотонно и безропотно, полная безразличія къ окружающему и равнодушія къ прошедшему и будущему... Каждое утро курились зимовки, скрипѣли ворота дворовъ, низкихъ, темныхъ и теплыхъ. Изъ нихъ высыпалъ скотъ, расползался по горѣ съ давно стоптаннымъ и выбитымъ кормомъ... Пріѣзжали изъ степи отъ конскихъ табуновъ иззябшіе пастухи, ихъ смѣняли на день другіе... Бабы дѣлали свои немудрыя бабьи обязанности, возились съ ягнятами и телятами, ругались съ ребятишками, сердились на мужей и стариковъ.
   Влачила ненужную жизнь на свѣтѣ дряхлая мать Сарсеке и, ненавидимая ядовитою Хайнымъ зимою еще больше чѣмъ лѣтомъ, терпѣла отъ нея голодъ и холодъ и аккуратно каждую минуту кашляла... Еще злѣе теребила и гоняла жиденькую Бибиноръ старая Айнеке, и съ большею охотой по вечерамъ разсказывалъ старый Карабай зеленой молодежи добрыя отеческія преданія. Ему часто мѣшалъ шустрый Назырка, упорно не желавшій слушать дѣла и устраивавшій непозволительныя шалости вмѣстѣ съ ягнятами... Не совсѣмъ внимательнъ слушалъ его и самъ Батырбекъ, проводившій цѣлые дни въ своей главной избѣ, или за ѣдою баранины или за длительнымъ потогоннымъ чаепитіемъ.
   Чаще другихъ покидали аулъ Сарсеке, Исхакъ и Ахметбайка, уѣжавшіе далеко въ горы на охоту за лисицами, волками и зайцами.
   Они содержали по одной лучшей лошади, на особицу кормили ихъ и нерѣдко, въ погонѣ за хитрой лисою, состязались въ быстротѣ и ловкости своихъ бѣгунцовъ.
   У Сарсеке былъ тонкій и самый быстроногій бѣгунецъ Сивко. Онъ былъ уже въ годахъ, но ни одна еще лошадь не убѣгала отъ него ни въ байгѣ, ни въ погонѣ за звѣремъ. Сарсеке сжился съ нимъ, какъ съ роднымъ братомъ.
   Сарсеке почти всегда съ охоты возвращался съ трофеями. На сивомъ конѣ, одѣтый въ бѣлый, хорошо выдѣланный овечій тулупъ, Сарсеке былъ почти неотличимъ отъ снѣга, и звѣрь подпускалъ его на близкое разстояніе.
   Дальнозоркій охотникъ, завидѣвъ звѣря очень далеко, нерѣдко дѣлалъ ловкій объѣздъ въ сторону и, окруживъ звѣря, гналъ его не въ гору, гдѣ трудно его взять на лошади, а отъ горы... И вотъ, когда изнемогшій звѣрь, отдавая всѣ силы, бѣжалъ по снѣгу на равнинѣ, Сивка совсѣмъ стлался по землѣ и быстро настигалъ измученнаго:звѣря, а Сарсеке мѣткимъ ударомъ батога въ одинъ пріемъ сваливалъ и второчивалъ его въ сѣдло.
   Хорошимъ охотникомъ былъ и Ахметбайка. Зато почти всегда мѣшалъ Сарсеке неловкій и избалованный Исхакъ. Но Сарсеке молчалъ и довольствовался тѣмъ, что, по возвращеніи съ охоты, обо всемъ подробно разскажетъ любознательной и быстроглазой Бибиноръ. Подъѣзжая на поджаромъ Сивкѣ къ аулу, Сарсеке всегда принималъ молодецкій видъ и хотѣлъ, чтобы Бибиноръ видѣла его трофеи. Но, пока онъ разсѣдлывалъ коня, Исхакъ отвязывалъ звѣрей, несъ отцу и хвасталъ ими на глазахъ Бибиноръ... Даже при Сарсеке Исхакъ безсовѣстно лгалъ, присваивая подвиги всецѣло себѣ... Сарсеке зналъ, что Батырбекъ не вѣритъ сыну, но его раздражала явная ложь Исхака, котораго онъ начиналъ не любить все больше и больше.
   Съ нѣкоторыхъ поръ Сарсеке замѣтилъ въ лицѣ Бибиноръ какое-то новое, уже совсѣмъ не дѣтское выраженіе, и ему показалось, что между ею и Исхакомъ завязались супружескія отношенія, преподанныя ни кѣмъ инымъ, какъ опытной Хайнымъ. Сарсеке понялъ, что ревнивая Хайнымъ, смѣтивъ слабость его къ Бибиноръ, намѣренно пробудила въ Исхакѣ похоть, чтобы Бибиноръ стала бабой, и чтобы Сарсеке охладѣлъ къ ней...
   Но хитрая Хайнымъ на этотъ разъ ошиблась.
   Правда, мысль объ этомъ жестоко терзала Сарсеке: лучше бы умерла Бибиноръ -- легче бы ему было. Но пробужденіе въ Бибиноръ женщины раньше, чѣмъ у Сарсеке явится возможность украсть ее, лишило его терпѣнія ждать, и породило въ немъ желаніе овладѣть Бибиноръ какъ можно скорѣе. А сейчасъ это было невозможно. Была безкормица и нужда. Нельзя было увезти Бибиноръ какъ-нибудь и куда-нибудь... Лучше всего было бы сдѣлать это весною, когда будетъ тепло, и когда не надо искать уюта у людей, которые могутъ выдать ихъ съ головою... А главное, надо украсть у Батырбека, помимо Бибиноръ, пару лучшихъ лошадей, въ томъ числѣ и Сивку, а на это у Сарсеке не хватало смѣлости. И Сарсеке, не зная, что дѣлать, злился на Хайнымъ. Да и Хайнымъ стала, какъ цѣпная собака.
   Пастухъ Кунантай все чаще сталъ возвращаться изъ табуна домой, такъ какъ мужицкіе побои медленно подтачивали его жизнь, и онъ сильно страдалъ. Хайнымъ приходилось возиться съ двумя лишними больными людьми,-- съ мужемъ и старухой. И все-таки она не покидала мысли удержать возлѣ себя Сарсеке и пускала въ дѣйствіе всѣ свои чары и хитрости и слѣдила за каждымъ его шагомъ...
   Зная это и не умѣя порвать съ Хайнымъ, Сарсеке чаще сталъ уѣзжать на охоту, гдѣ ему легче и свободнѣе было обдумывать рискованный планъ о похищеніи Бибиноръ.
  

VI.

   Время приближалось къ концу зимы.
   Батырбекъ возвращался изъ небольшого степного города, куда онъ возилъ десятка три бараньихъ, около десятка конскихъ и коровьихъ, да нѣсколько лисьихъ и волчьихъ шкуръ.
   Цѣны на сырье въ этомъ году пали. Вездѣ была недокормка, и скота кололи много. Кромѣ того, старый тамыръ {Тамыръ -- другъ, вѣрнѣе братъ названный.} Батырбека, богатый татаринъ Муса Юсуповъ прекратилъ платежи и сырье скупать не сталъ: денегъ будто-бы не было. Батырбекъ сдалъ свой товаръ русскому купцу, но русскій купецъ, ласковый и шустрый, обманулъ его, о чемъ Батырбекъ догадался только на обратномъ пути.
   Всего слѣдовало получить съ купца рублей полтораста, а Батырбекъ везетъ отъ купца товару не больше, какъ на сто рублей, да еще остался ему долженъ.
   -- Какъ такъ?..-- недоумѣвалъ Батырбекъ и припоминалъ любезность купца.
   -- Ничего,-- говорилъ купецъ,-- мы тебѣ повѣримъ,-- въ другой разъ пріѣдешь, привезешь опять сырья. Заплатишь!..
   -- Какъ такъ?..-- въ карманѣ нѣтъ и купцу долженъ?..
   Чаемъ угостилъ Батырбека, обласкалъ, долго разговаривалъ и даже подарилъ ему кусокъ душистаго мыла, два стеклянныхъ подсвѣчника и маленькое зеркало.
   -- Бабѣ въ подарокъ увези!-- говоритъ,-- для дружбы, для знакомства дарю!-- говоритъ.
   Конечно, Ахметбайкѣ не подарилъ бы. Даже Сарсеке не подарилъ бы, потому что они простые, черные киргизы, а онъ, Батырбекъ -- почетный старшина, потомокъ знатнаго рода, аристократъ.
   Батырбекъ вспоминалъ при этомъ свое удовольствіе, съ которымъ онъ сидѣлъ въ нарядной купеческой комнатѣ и, не снимая шелковыхъ и нанбуковыхъ халатовъ, пилъ чай съ конфектами и румяными, какъ щека красивой киргизской дѣвушки, булочками...
   Сарсеке стоялъ у порога, снявъ аракчинъ {Аракчинъ -- головной уборъ, покрывающій самую верхушку бритой головы киргиза.}, а Ахметбайка былъ у лошадей во дворѣ. Батырбекъ потѣлъ, швыркалъ чай изъ блюдечка, крякалъ отъ удовольствія и, втягивая воздухъ сквозь зубы, дѣловито и вѣжливо разговаривалъ съ хозяиномъ, исподлобья посматривая на пышную и туго подпоясанную хозяйку, наливавшую чай...
   Больше же всего онъ запомнилъ свой испугъ, когда, послѣ чая, купецъ пустилъ маленькую машину съ трубой, и изъ трубы кто-то сильно закричалъ и заигралъ въ музыку...
   Это пребываніе у купца и было теперь темой для длиннаго разговора Батырбека съ Сарсеке.
   Ахметбайка ѣхалъ позади. Гдѣ ему понять все, что разсказываетъ и разъясняетъ Батырбекъ? Сарсеке, и тотъ только -- знай удивляется.
   Батырбекъ разсказываетъ медленно и важно, сочиняя по своему въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ онъ не понималъ хорошо самъ. А въ умѣ все считаетъ и пересчитываетъ свой товаръ и выручку. И какъ ни считаетъ, какъ ни провѣряетъ -- все выходитъ, что рублей полсотни не хватаетъ, но Сарсеке онъ не хочетъ сознаться, что его обманули, и старается казаться безпечнымъ. Нельзя же конфузить себя передъ слугою!
   Лошади, на которыхъ сидятъ всадники, идутъ тихимъ трускомъ, а три верблюда съ вьюками муки, тканей, чаю и прочихъ товаровъ, вышагиваютъ крупной и зыбкой поступью, вытянувъ длинныя, изогнутыя шеи... Ахметбайка на маленькой старой лошади то отстанетъ, то опять рысцей догонитъ верблюдовъ, а Воронко и Сивка подъ Батырбекомъ и Сарсеке все трусятъ да трусятъ, мѣрно покачивая своихъ сѣдоковъ, которые въ тактъ шагамъ раскачиваютъ ногами и слегка ударяютъ въ бока лошадей каблуками кебысъ {Кебысъ -- кожаныя киргизскія калоши.}.
   Батырбекъ монотонно и не торопясь разсказываетъ, то и дѣло переспрашивая Сарсеке, все-ли тотъ понимаетъ. И Сарсеке, въ удостовѣреніе того, что онъ понимаетъ, послѣ каждой фразы хана ласково мычитъ отрывистое и только для киргизовъ характерное междометіе, похожее на сліяніе буквъ: ы-э...
   -- Купеческая баба, когда дѣвкой бываетъ, ей брюхо веревкой перетягиваютъ... Ты понимаешь?...-- повѣствуетъ Батырбекъ.
   -- Ы-э!..-- усваиваетъ Сарсеке.
   -- Чтобы ребенка въ брюхѣ не было... Законъ такой... Понимаешь?
   -- Ы-э!..
   -- Видалъ, какъ туго она подпоясана?.. Значитъ, она еще дѣвка... Понимаешь?
   -- Ы-э!..
   Батырбекъ долго говоритъ Сарсеке объ особенностяхъ русской цивилизаціи и, наконецъ, съ большей горячностью начинаетъ объяснять чудо-машину съ трубой, которая говоритъ, поетъ и хохочетъ, какъ человѣкъ...
   -- Тридцать три года орусъ Богу не молится... Тридцать три года шайтана проситъ... Ты понимаешь?-- фантазируетъ Батырбекъ,-- тридцать три года родную мать голодомъ держитъ... Тридцать три года орусъ обманываетъ и обижаетъ бѣдныхъ людей... Потомъ приходитъ шайтанъ... Потомъ орусъ отдаетъ ему свою душу. Потомъ шайтанъ лѣзетъ, куда орусу надо. Въ трубу надо -- въ трубу лѣзетъ, въ машину надо -- въ машину лѣзетъ. Ты понимаешь?..-- начиная повышать голосъ, горячится Батырбекъ.
   -- Ой-бой!..-- изумляется Сарсеке, хорошо зная, что Батырбекъ сочиняетъ...
   -- Потомъ въ трубу лѣзетъ -- пѣсни поетъ... Хохочетъ, разговариваетъ... Дразнится... Все, что надо орусу,-- все дѣлаетъ шайтанъ... Понялъ ты?..
   -- Ы-э!..
   -- Потомъ вылѣзаетъ шайтанъ изъ трубы и человѣку въ ротъ ночевать залѣзетъ, въ брюхо залѣзетъ, и орусъ пропадетъ тогда... Шайтанъ задавитъ его. Понялъ?..
   -- Ой-бо-еу!..-- дѣлѣя большіе глаза и щелкая языкомъ, удивляется Сарсеке.
   Наконецъ Батырбекъ все сосчиталъ и, убѣдившись, что его купецъ дѣйствительно обманулъ на цѣлыхъ полсотни рублей, начинаетъ говорить крикливымъ, негодующимъ тономъ, объясняя Сарсеке, какъ душу оруса на томъ свѣтѣ шайтаны истязать начнутъ. И кончаетъ повѣствованія тѣмъ, что совсѣмъ замученную душу оруса сопровождаетъ въ преисподнюю торжествующей фразой:
   -- Вотъ тебѣ, янъ-тургань!.. {Янъ-тургань -- киргизская ругань.}
   Послѣ этого Батырбекъ умолкъ, угрюмо задумавшись и всматриваясь исподлобья въ бѣлые снѣжные горизонты.
   Теперь началъ говорить Сарсеке, тоже сочиняя и импровизируя...
   Стояло тепло, рѣдкое для конца февраля, такое тепло, что Ахметбайка не позаботился даже прикрыть свою грудь, которая бронзовымъ пятномъ выглядывала изъ подъ разъѣхавшагося воротника старой овечьей капы {Капа -- родъ шубы, сдѣланной изъ скатавшейся овечьей шерсти, покрытой грубымъ холстомъ ручной киргизской работы.}.
   По небу погуливали рѣдкія, совсѣмъ не зимнія, темныя и тяжелыя облака, низко свисающія надъ землею.
   Путники ѣхали лѣнивымъ трускомъ, безпечно болтая о замысловатыхъ впечатлѣніяхъ, набранныхъ въ русскомъ городѣ...
   Сарсеке, кромѣ того, нѣтъ-нѣтъ да и вспомнитъ о томъ, что скоро придетъ весна, и что онъ обманетъ всѣхъ и, умчавъ маленькую Бибиноръ, набросится на нее со всей жадностью своей, доселѣ крѣпко сдерживаемой страсти. Онъ представлялъ себѣ, какъ легко и ловко онъ можетъ брать ея тоненькое тѣло и упиваться имъ вдали отъ завистливыхъ и ревнивыхъ глазъ Хайнымъ и Исхака...
   Эти думы возбуждали Сарсеке, и онъ веселѣе разсказывалъ Бытырбеку о разныхъ разностяхъ, безпричинно смѣясь и выдумывая небылицы.
   Вдругъ сзади донесся до нихъ встревоженный крикъ Ахметбайки:
   -- Ой-бо-й!..
   Всадники безпокойно оглянулись по сторонамъ и сердито переспросили:
   -- Чего ты, дуракъ, ревешь?
   Ахметбайка, между тѣмъ, обогнавъ верблюдовъ, подбѣжалъ къ Сарсеке и, указывая на обнаженную грудь, съ ужасомъ во взглядѣ произнесъ:
   -- Джунгуръ!.. {Джунгуръ -- дождь.} -- И, чувствуя на груди новыя капли дождя, онъ еще увѣреннѣе повторилъ, обращаясь непосредственно къ Батырбеку:
   -- Джунгуръ, джунгуръ, тахсырь!
   Сарсеке, скинувъ шапку, заворотилъ голову назадъ и на лицѣ и бритой головѣ ощутилъ крупныя капли дождя.
   Батырбекъ, видя, что надъ ними совсѣмъ нависла дождевая туча, задыхаясь отъ волненія, крикнулъ только:
   -- Остапыръ Аллахъ!.. {Остапыръ Аллахъ -- восклицаніе вродѣ русскаго "оборони Богъ".}.-- И пнулъ въ бока свою лошадь.
   Поводья верблюдовъ натянулись, раздирая ихъ ноздри, и они, заревѣвъ отъ боли, пустились быстрой, журавлиной рысью...
   И тотчасъ же, какъ караванъ понесся по рыхлѣющей снѣжной дорогѣ, дождь прыснулъ густыми волокнистыми струями, осаживая глубокій снѣгъ и окрашивая его въ голубой, водянистый цвѣтъ.
   Оглашая пустынную степь, страшно ревѣли верблюды, сердись на быстрый бѣгъ, и, согнувшись на проваливающихся лошадяхъ, молча бѣжали киргизы, предчувствуя страшное бѣдствіе для кочевыхъ народовъ,-- называемое "джутъ"... {Джутъ -- гололедица.}.
   А дождь лилъ все сильнѣе и гуще, и черезъ часъ всѣ вьюки и одежда киргизовъ были промочены, а ноги лошадей, украсились крупной ледяной бахромой и, проваливаясь въ леденѣющій снѣгъ, оставляли на немъ кровь отъ свѣжихъ пораненій.
   Какъ то быстро стемнѣло, и осѣвшій, затвердѣвшій снѣгъ открылъ дорогу во всѣ стороны. Настоящая же дорога куда-то ускользнула, потерялась. Караванъ Батырбека бѣжалъ прямо, наугадъ, но когда Сарсеке сообразилъ, что дорога потеряна и степью теперь можно уѣхать въ другую сторону, онъ предложилъ старшинѣ остановиться и пролежать до разсвѣта подъ верблюдами....
   Батырбекъ согласился и вздрагивающимъ, полнымъ жуткаго страданія и пригнетенности голосомъ повторялъ только:
   -- О-й, Аллахъ, Аллахъ... Ой, Аллахъ, Аллахъ!..
   Поставили рядомъ всѣхъ верблюдовъ и, спѣшившись, сѣли подъ нихъ... Но тотчасъ же поняли, что такъ можно пристыть къ мѣсту и приморозить къ-землѣ верблюдовъ и лошадей. Видно было, какъ крупныя лапы верблюдовъ, погруженныя въ разжиженный снѣгъ, оковывались льдомъ, и животныя съ трудомъ выдергивали ихъ изъ снѣга и переставляли на другое мѣсто.
   -- Надо ѣхать!..-- заговорилъ Сарсеке, а то мы примерзнемъ... Надо хоть куда-нибудь да ѣхать, но не стоять!..
   Батырбекъ и не подумалъ на этотъ разъ разсердиться на своего слугу и покорно, все съ тою же плаксивой фразой, шурша отяжелѣвшею одеждою, снова сѣлъ въ обмерзшее сѣдло.
   Караванъ двинулся медленно, едва переступая обледенѣлыми ногами, скользя и проваливаясь въ глубокомъ снѣгу..
   Хотя дождь и утихъ, но не переставалъ и мелко сѣялъ, какъ осенью. Стало совсѣмъ темно, и киргизы ѣхали невѣдомо куда, затерянные въ безлюдной степной пустынѣ...
   ...Байгобылъ въ эту ночь, былъ у табуна самъ съ двумя киргизятами: своимъ и Карабаевымъ сыновьями.
   Табунъ былъ отъ аула далеко, и когда пошелъ дождь, Байгобылъ, старый и опытный пастухъ, чтобы не обморозить лошадей, загналъ ихъ на одну изъ сопокъ, на безснѣжный и каменистый склонъ... Но дѣлая это онъ не думалъ, что дождь будетъ такъ обиленъ и продолжителенъ. И когда съ наступленіемъ темноты, полилъ настоящій ливень, Байгобылъ, оторопѣвъ и потерявъ спокойствіе духа, догадался, что послѣ дождя долженъ наступить морозъ, и могутъ погибнуть не только жеребята и таинчи {Таинча -- лоншакъ, прошлогодняя лошадь.}, но и взрослыя лошади, перемокнувъ и замерзнувъ на мѣстѣ. Кромѣ того, онъ сообразилъ, что если къ утру наступитъ холодъ, то вся степь покроется скользкимъ льдомъ, и скотъ не будетъ въ состояніи дойти до аула...
   Громко и торопливо забасилъ Байгобылъ, сзывая своихъ помощниковъ и приказывая имъ какъ можно скорѣе заворачивать скотъ и гнать вслѣдъ за нимъ домой... Онъ поѣхалъ впереди табуна, отыскивая наиболѣе прямое направленіе къ аулу и то и дѣло подавая голосомъ знать, куда надо ѣхать.
   Мокрый, въ огромной намокшей капѣ, онъ ѣхалъ шагомъ, то и дѣло ныряя въ размокшемъ глубокомъ снѣгу. Но вотъ его лошадь подъ нимъ, обезсилѣла и стала...
   Онъ понималъ, что итти пѣшкомъ теперь немыслимо. Онъ долженъ брести въ водянистомъ снѣгу и, черпая его себѣ въ плохіе обутки, отморозить ноги.
   Остановившись, онъ долго ждалъ въ раздумьи, и когда мимо него пошли лошади, онъ поймалъ одну изъ нихъ, и, не пересѣдлывая, пересѣлъ на нее, бросивъ прежнюю. Но эта лошадь оказалась слабой, обезсиленной безкормицей и скоро легла подъ нимъ. Байгобылъ поймалъ третью, но и третья легла, протащивъ его не болѣе версты. Тогда, стоя въ мокромъ снѣгу, Байгобылъ почуялъ, что онъ теряетъ умѣнье думать и понимать...
   Обувь его уже промокла, и ноги шлепали въ водѣ. Онъ дрожалъ всѣмъ тѣломъ и стучалъ зубами, не понимая, что ему надо дѣлать...
   Вдругъ онъ началъ кричать громкимъ, протяжнымъ, какъ бы воющимъ крикомъ, но никто не слышалъ его, и онъ понялъ, что кричать безполезно. Сзади приблизился негромко-плачущій и какъ бы застывшій въ полусогнутой позѣ на понурой измученной лошади молодой киргизенокъ. Это былъ сынъ Байгобыла -- Куанышка.
   Увидѣвъ сына, Байгобылъ взвылъ отчаяннымъ воемъ жалости и, какъ бы озлобившись на кого-то, быстро зашагалъ впередъ, увязая въ разжиженномъ и тяжеломъ, какъ песокъ, снѣгу.
   Отъ неимовѣрныхъ усилій самъ онъ скоро согрѣлся, но ноги его все больше коченѣли въ холодной водѣ и росли въ объемѣ, облѣпленныя комьями леденѣющаго снѣга...
   Куанышка ѣхалъ слѣдомъ за нимъ и, сидя все въ той же скорченной, коченѣющей позѣ, негромко, какъ бы лѣнясь, вылъ... Но Байгобылъ не видѣлъ теперь ни лошадей, не слышалъ плача сына, не думалъ ни о чемъ, онъ только шагалъ по снѣгу, едва таща за собою свои ноги, ставшія страшно тяжелыми и чужими... Тьма обступила его взоръ и душу, онъ не зналъ, куда итти, и шелъ безъ разбора, съ страшнымъ трудомъ переставляя все больше коченѣющія ноги...
   Другого подпаска, Карабаева сына, не было ни видно, ни слышно. Неизвѣстно: уѣхалъ ли онъ за лошадьми въ аулъ или отсталъ и потерялся. Да неизвѣстно и то, куда ушли лошади: добралась ли хотя часть ихъ къ аулу, здѣсь ли онѣ по близости, или растерялись по степи, поглощенныя тьмою и неизвѣстностью...
   Къ утру ударилъ морозъ, и вся обледенѣвшая степь стала какъ въ сталь закованной. Блестѣла, звенѣла и синѣла, какъ необъятное застывшее море.
   Въ аулѣ Батырбека стоялъ отчаянный ревъ перепуганныхъ несчастіемъ людей и голоднаго скота, не выпущеннаго сегодня на волю.
   Карабай, согнутый и трясущійся, съ палкой въ рукахъ, едва держась на скользкой обледенѣлой землѣ, бродилъ отъ двора къ двору и плакалъ...
   Началась метель съ рѣзко-бьющей въ лицо снѣжной крупою. Нельзя было повернуть лица на вѣтеръ: выхлестывало глаза.
   Время подходило къ полдню, а никого не было видно: ни Байгобыла, ни его помощниковъ. Во дворѣ стояли семъ лошадей съ обмерзшими ногами, еле добравшихся передъ утромъ къ аулу. Это были наиболѣе выносливыя и сытыя. Ясно, что всѣ остальныя погибли.
   Никто въ аулѣ не зналъ, гдѣ находится Батырбекъ съ караваномъ, но догадывались по времени, что джутъ и его захватилъ въ пути. Когда же, на другой день къ вечеру, онъ и Сарсеке показались въ дымкѣ вьюги возлѣ самаго аула,-- всѣ ахнули и громко завопили, вмѣсто привѣтствія. Оба они шли пѣшкомъ: Батырбекъ велъ въ поводу одного верблюда, а Сарсеке -- измученнаго и еле живого Сивку. Ахметбайки и остальныхъ верблюдовъ не было, и никто о нихъ пока не спрашивалъ...
   На мертвецовъ походили Сарсеке съ Батырбекомъ. Глаза ихъ ввалились, лица посинѣли, руки и ноги стучали, какъ деревянныя, а рты не открывались и не могли произнести ни одного внятнаго слова...
   Метель все усиливалась, переходя въ буйную снѣжную бурю, съ пронзительнымъ побѣднымъ крикомъ носившуюся по раздольной, зеркальной гололедицѣ.
  

VII.

   Смертельно застонала степь...
   Джутъ мертвыми ледяными объятіями охватилъ ее изъ края въ край.
   Въ однѣ сутки погибли сотни тысячъ киргизскаго окота, захваченнаго въ степи на пастбищѣ; закоченѣли десятки пастуховъ, пристывшихъ къ гололедицѣ.
   Цѣлые табуны лошадей и жеребятъ тѣсными группами и разсѣянными одиночками окоченѣли, стоя въ глубокомъ снѣгу на ногахъ и, обледенѣлыя и опушенныя снѣгомъ, представляли выставку уродливыхъ изваяній, страшныхъ въ своемъ мертвомъ безмолвіи и неподвижности...
   Мѣстами рядомъ съ лошадьми, прильнувъ къ нимъ и застывши вмѣстѣ съ ними, стояли, сидѣли и лежали человѣческія статуи, какъ въ броню, закованныя въ ледяную кору и подернутыя узоромъ изъ снѣжныхъ кружевъ. И по всей степи днями и ночами шелъ дикій волчій пиръ.... Злые и тощіе отъ долгой зимней голодовки волки обжорливо набросились на трупы лошадей, быстро тяжелѣли и Отлеживались тутъ-же на кровавыхъ костяхъ, среди цѣлыхъ костровъ лошадинаго мяса...
   Когда, черезъ недѣлю послѣ дождя, едва двигающійся, больной и обмороженный Сарсеке, вмѣстѣ съ Исхакомъ и старымъ Карабаемъ, поѣхали разыскивать погибшихъ пастуховъ, то они наткнулись на мертвый табунъ и не рѣшились приблизиться къ нему...
   Всегда смѣлый и страстный звѣроловъ Сарсеке пришелъ въ ужасъ отъ обилія и наглаго безстрашія волковъ, остервенѣло и устало грызшихъ трупы...
   Сарсеке окаменѣлъ отъ изумленія и отчаянія, когда, поодаль отъ застывшаго табуна, увидѣлъ еще болѣе жуткое зрѣлище:
   Тамъ, пригнувшись къ гривѣ, сидѣлъ на мертвой, опустившей задъ и увязшей въ заледенѣломъ снѣгу, лошади маленькій Куанышка. Онъ весь блестѣлъ на солнцѣ, будто вмѣстѣ съ лошадью выкованъ былъ изъ серебра...
   А впереди его, широко шагнувшій, съ распростертыми руками и запрокинутой назадъ черной головою, въ окостенѣвшей капѣ, стоялъ Байгобылъ. Похоже было на то, будто онъ страшно быстро бѣжалъ и отчаянно кричалъ въ небо Аллаху, но, не дождавшись отвѣта, такъ и застылъ, утопая въ снѣгу...
   Широкій черепъ Байгобыла далеко былъ виденъ, маяча чернотою давно не бритыхъ волосъ. Когда подъѣхалъ Сарсеке, со лба Байгобыла съ зловѣщимъ крикомъ слетѣла ворона, безуспѣшно пытавшаяся выклюнуть застывшіе, открытые глаза...
   Взвылъ старый Карабай. Какъ мертвый, молчалъ Сарсеке, и, какъ сумасшедшій, бросился бѣжать потрясенный Исхакъ. Сильно стегая плетью по худымъ бокамъ своей лошади, то и дѣло скользившей и падавшей на ледяныхъ прогалинахъ, онъ то соскакивалъ съ нея, ведя ее въ поводу, то вновь садился и вновь стегалъ ее, убѣгая къ ауламъ...
   Не смѣли вернувшіеся киргизы о подробностяхъ видѣннаго говорить больному, простуженному Батырбеку...
   Не смѣли и не могли больше плакать бабы.
   Перестали смѣяться дѣти. Всѣ окованы были молчаніемъ и тоскою... Молчаливо и равнодушно выслушалъ Карабай вѣсть о томъ, что его сынъ Ахметбайка, отставшій въ пути отъ каравана, живъ и, ознобленный, лежитъ гдѣ-то у чужихъ киргизовъ.
   Никого не изумило и не нарушило молчанія даже то, что на восьмой день послѣ дождя, какимъ-то чудомъ спасшійся, къ аулу пришелъ измученный, еле живой верблюдъ -- съ вьюкомъ муки и разныхъ товаровъ, купленныхъ Батырбекомъ въ городѣ... Среди этихъ товаровъ были и подарки купца, и Батырбекъ, развернувъ ихъ, бросилъ подъ порогъ, злобно и воюще выругавшись...
   Онъ вспомнилъ, что теперь купецъ совсѣмъ обезцѣнитъ сырье, такъ какъ обнищавшая степь завалитъ городъ остатками своего достоянія -- кожами сгинувшихъ отъ голода животныхъ...
   -- Ой, Аллахъ, Аллахъ...-- застоналъ Батырбекъ, сваливаясь на свой одръ.
   Тяжело было ему читать на лицахъ окружающихъ отпечатокъ всеобщаго отчаянія.
   Зналъ онъ, съ какой неукротимой жестокостью джутъ коситъ остатки кургизскаго окота.
   Но не хотѣлъ говорить объ этомъ и не глядѣлъ на свѣтъ Божій.
   А скотъ все падалъ и падалъ, какъ трава подъ косою.
   У Батырбека давно уже вышелъ запасъ домашняго корма. Оставалось нѣсколько копенъ стараго полусгнившаго сѣна, которое по маленькимъ охапкамъ давали лишь немногимъ счастливцамъ -- достойнымъ коровамъ и лучшимъ лошадямъ. Верблюдамъ давали въ три дня по шарику густо-намѣшаннаго тѣста въ кулакъ величиною. Выносливые верблюды довольствовались этимъ и цѣлые дни и ночи стояли во дворахъ, чавкая, глотая и снова отрыгая свою жвачку.
   Овецъ Батырбекъ велѣлъ переколоть больше половины, питая остальныхъ сѣнною трухой, которую не могли захватить губы крупныхъ животныхъ.
   Весь остальной скотъ выгоняли на сопки, давно оголенныя и каменистыя. Дрожа отъ вѣтра и не имѣя силъ копать ледяной снѣгъ отбитыми ногами, скотъ стоялъ тамъ цѣлыми днями, покорно и уныло поджидая голодную смерть.
   Нѣкоторыя лошади, что постарше и поопытнѣе, спускались къ опушкѣ горы, гдѣ снѣгъ былъ мельче, и гдѣ изъ подъ него виднѣлись рѣдкіе стебли сухой травы, и начинали медленно бить передними копытами въ ледяную корку. Онѣ били долго, вспотѣвъ отъ усилія, и когда имъ удавалось разбить ледъ, они разгребали снѣгъ на какомъ-нибудь квадратномъ аршинѣ и съ жадностью жевали скудную добычу... Но, увидѣвъ это, другія лошади приходили цѣлой гурьбой и оттѣсняли труженицу, производя между собою давку и драку.
   Во многихъ мѣстахъ,-- на льду, измученныя голодомъ и безуспѣшной работой лошади, ложились, чтобы никогда не встать и умереть медленной, мучительной смертью, безъ единаго стона и жалобы...
   Ихъ, еще живыхъ, погребалъ снѣгъ, и онѣ не въ состояніи были стряхнуть его съ пышныхъ гривъ и лохматой, присохшей къ костямъ кожи.
   Скотъ падалъ въ такомъ количествѣ, что киргизы не успѣвали снимать съ него шкуры. Многіе объ этомъ даже и не думали -- не до того было.
   Зато недѣли черезъ двѣ въ степь наѣхало много русскихъ скупщиковъ сырья. Они стали покупать кожи еще на живомъ скотѣ, давая за нихъ киргизамъ баснословно низкія цѣны и обязывая киргизовъ собственноручно снимать ихъ съ труповъ. Мучаясь надъ этой операціей на морозѣ, вдали отъ зимовокъ, киргизы походили на тѣхъ же голодныхъ и злыхъ волковъ, которые пируютъ рядомъ. Наконецъ, видя, что съ застывшихъ животныхъ шкуры снимать трудно, и что живыхъ все равно ожидаетъ неминуемая гибель, киргизы, чтобы спасти хоть кожи, стали убивать всѣхъ болѣе слабыхъ коровъ и лошадей дома...
   Это была какая-то дикая вакханалія изъ плача, злобы и жалости людей, принужденныхъ убивать свой скотъ, чтобы продать съ него кожи.
   Отъ обилія жатвы скупщики пришли даже въ азартъ и другъ съ другомъ вступили въ состязанія: каждый хотѣлъ скупить больше другихъ.
   Батырбекъ, когда къ нему пришли скупщики, быстро приподнялся съ постели и хрипло заревѣлъ:
   -- Не продамъ!.. Убирайтесь!.. Пусть лучше волки снимаютъ, а вамъ не продамъ!..
   Но скупщики и сами скоро одумались и прекратили скупку.
   Тѣ громадные костры шкуръ, которые они набрали, никто не брался везти въ городъ за сотни верстъ ни за какія деньги: не на комъ было...
   Скупщики струсили, не радуясь тому, что киргизы предлагаютъ кожъ еще больше и еще дешевле.
   И кожи лежали громадными кроваво-лохматыми кучами на крышахъ зимовокъ и просто на снѣгу...
   Единственно чѣмъ небывало-богата, была въ эту зиму степь -- это съѣдобнымъ мясомъ. Его киргизы старались ѣсть, какъ можно больше, отчего многіе стали хворать и даже умирать.
   Оставлять мясо до оттепелей было нельзя: оно испортится, такъ какъ во всей степи не было соли и не на комъ было ее привезти... И киргизы продолжали объѣдаться мясомъ, какъ бы торопясь насытиться имъ до весны...
   Но всѣ, какъ одинъ человѣкъ, чувствовали, что это страшное и болѣзненное мясное пиршество -- послѣднее...
   Всѣ чуяли, что на степь надвигается что-то новое, чуждое и враждебное древнимъ обычаямъ, и что вольному кочевому житью приходитъ конецъ.
   Какъ жить, что дѣлать дальше, когда даже самые знатные ханы, имѣющіе тысячи лошадей, остались при единицахъ?.. Какъ и для чего кочевать, когда весь громадный народъ, сросшійся съ конемъ и бараномъ, остался пѣшимъ и сирымъ?..
   Наконецъ, куда дѣваться для разведенія новыхъ табуновъ, когда киргизы оказались со всѣхъ сторонъ загороженными и стѣсненными, и когда въ удѣлъ имъ остались только голыя безводныя сопки да пустынные солончаки?..
   Осунулся, постарѣлъ умный, Сарсеке... Вдругъ, какъ былинка, высохла и точно пришибленной стала Бибиноръ. Въ ея глазахъ такъ и остался внезапный страхъ и смутное недоумѣніе передъ всеобщимъ несчастіемъ. Теперь не сомнѣвался Сарсеке, что бабой, обыкновенной, забитой и замученной киргизской бабой стала молоденькая Бибиноръ.
   Смѣшной ему казалась теперь еще недавняя мечта умчать ее въ глубь степи. Понялъ онъ, что то, что бывало въ сѣдыя времена приволья, теперь невозможно и немыслимо...
   Да и не до того было теперь пригнетенному, пришибленному Сарсеке. Видитъ онъ, какъ страдаетъ его ханъ Батырбекъ. Не отъ недуга тѣлеснаго, нѣтъ, а отъ глубокой душевной скорби, отъ злого безсилія чѣмъ-либо помочь собственному горю...
   Тяжко всѣмъ, тяжко будетъ жить теперь въ степи... И никто не зналъ, что дѣлать...
   Даже злая Хайнымъ какъ-то обмякла и притихла. Она не приставала къ сарсеке съ своей страстью, хотя зимовка ихъ давно освободилась отъ лишнихъ людей: умерла старуха-мать Сарсеке, и умеръ Кунантай -- мужъ Хайнымъ... Могилы ихъ новыми холмиками давно уже темнѣютъ на склонѣ горы... Нѣтъ, не до любовныхъ страстей теперь, и Хайнымъ это понимала. Непривычнымъ думать умомь своимъ и она догадывалась, что съ наступленіемъ весны некуда и не для чего будетъ кочевать, некого пасти киргизамъ, и что усѣянныя костями скота степи не будутъ милы затосковавшему Сарсеке.
   И вотъ, когда только что появились первыя проталины, Сарсеке пришелъ къ Батырбеку и попросилъ отпустить его вмѣстѣ съ Ахметбайкой на ближайшіе русскіе пріиски на заработки.
   Батырбекъ только отчаянно махнулъ рукой, какъ бы снимая съ себя всякую отвѣтственность за будущее.
   Понялъ Сарсеке, что Батырбеку теперь все равно, и нѣсколько дней спустя, на исхудаломъ и понуромъ Сивкѣ, вмѣстѣ съ охромѣвшимъ Ахметбайкой, медленно двинулся прочь отъ родного аула.
   Ихъ провожали Хайнымъ и старый Карабай. Съ верха старой избушки изъ-подъ рукава они долго смотрѣли имъ вслѣдъ, пока совсѣмъ не потеряли изъ вида...
   Потомъ Карабай вскарабкался на сосѣднюю сопку и, сѣвъ тамъ на камень, казался большимъ чернымъ беркутомъ, не способнымъ взмахнуть подстрѣленными крыльями...
   Оттуда онъ вглядывался въ даль оттаявшей степи и, тоскуя о прошломъ, жаловался безпечно почивающему въ голубой небесной юртѣ и забывшему о киргизахъ Аллаху.
   Шла весна съ ея тепломъ и властными зовами на пахучія травы джайляу... {Джайляу -- лѣтнее стойбище кочевниковъ.}.
   Уже давно вытаяла изъ-подъ снѣга старая тощая трава,-- а на верхушкахъ горъ зазеленѣла новая,-- но о кочевкѣ изъ кыстау Батырбека и не думали. Не было въ этомъ нужды. Около кыстау ходили: одна телка, полдюжины барановъ и двѣ худыхъ, еле живыхъ, лошади съ тонкими, костлявыми крупами и свалявшейся войлокомъ шерстью.
   Ихъ пасъ старый Карабай, сидѣвшій у свѣжей могилы Кунантая. Пригрѣтый весеннимъ солнцемъ, онъ скинулъ съ себя засалившуюся и изопрѣвшую за зиму рубаху и, близко, держа ее передъ носомъ, всматривался въ ея складки плохими слезящимися глазами...
   И старымъ, какъ слабая струна домры, голосомъ, бунчалъ какую-то печальную пѣсенку, похожую на тихій жалобный плачъ.
   Поодаль, подъ горою, на виду у него лежали сѣдыя и приплюснутыя зимовки, а возлѣ нихъ бѣлѣли двѣ юрты.
   Отрывая взглядъ отъ своей рубахи, Карабай отъ-времени-до-времѣни посматривалъ на кыстау, гдѣ по затѣѣ Исхака, Бибиноръ съ киргизятами черезъ силу взрывали желѣзными лопатами крѣпкую, густо поросшую и каменистую землю...
   Тонкій Исхакъ, утопавшій въ огромныхъ овчинныхъ нембарахъ, мѣшкомъ свисавшихъ къ колѣнамъ, командовалъ ими, звонко крича и ругаясь.
   Онъ сильно вспотѣлъ и, кряхтя, поднималъ и опускалъ тяжелый желѣзный ломъ, выворачивая имъ изъ черной земли большіе камни, которые, напрягая слабыя силы, таскала на сторону жиденькая и совсѣмъ переставшая расти Бибиноръ.
   Исхакъ былъ увлеченъ своей работой и чувствовалъ за собою превосходство надъ всѣми остальными потому, что его предпріятіе казалось ему важнымъ и значительнымъ. Онъ вымѣнялъ у крестьянъ на кожи нѣсколько пудовъ пшеницы и собирался ее здѣсь посѣять...
   -- Ой, ахмакъ!.. {Ахмакъ -- дуракъ.} -- посылалъ Исхаку возмущенный Карабай, но Исхакъ не зналъ объ этомъ и дѣлалъ свое дѣло съ особеннымъ терпѣніемъ и даже гордостью; потому что хотѣлъ удивить своего отца Батырбека, котораго дома не было.
   Ханъ Батырбекъ вмѣстѣ съ другими сосѣдними ханами въ числѣ около десяти человѣкъ ушелъ въ далекій городъ къ джандаралу {Джандараломъ -- киргизы называютъ губернатора.} съ прошеніемъ о пособіи и съ новой жалобой на русскихъ крестьянъ, которые двигались въ степи все глубже и настойчивѣе...
   -- Ой, Аллахъ, Аллахъ!-- пенялъ Богу Карабай въ своей жалобной пѣсенкѣ, которую онъ тутъ же сочинялъ,-- ты забылъ киргизовъ... Ты обидѣлъ киргизовъ! Ты пѣшкомъ, пустилъ киргизовъ... Десять хановъ пѣшкомъ къ джандаралу послалъ. Подумай, Ты смѣешься, Аллахъ!..
   Голое и худое тѣло его, темно-красное, какъ стараяз мѣдь, покачивалось изъ стороны въ сторону, голосъ дребезжалъ, а глаза часто моргали и слезились...
   Просыпающаяся степь утопала въ дымкѣ теплаго марева и покоилась въ извѣчной тиши, какъ необитаемая пустыня... Не слышно было мелодичныхъ ржаній страстныхъ жеребцовъ, а вмѣсто многочисленныхъ и рѣзвыхъ табуновъ на лонѣ ея, какъ на необъятномъ кладбищѣ, неподвижно покоились щедро насѣянныя кости многихъ тысячъ животныхъ...
   И обо всемъ этомъ пенялъ Аллаху Карабай.
  

VIII.

   Пріиски, на которыхъ устроились Сарсеке и Ахметбайка, лежали въ сухой, слегка всхолмленной, но все той же каменистой и пустынной степи.
   У одной изъ сопокъ, израненной шурфами и разрѣзами и украшенной красно-багровыми припухлостями изъ отваловъ породы, цѣлой деревенькой толпились пріисковыя постройки съ командующей надъ ними высокой, изъ дикаго камня, золото-промывальной фабрикой. И странно было слышать, когда пустынныя окрестныя степи оглашались дикимъ, продолжительнымъ и какъ бы болѣзненнымъ крикомъ фабричнаго гудка. Будто ревѣлъ кто-то заблудившійся и изнемогающій въ этихъ бездорожныхъ и безлюдныхъ степяхъ.
   Сарсеке не видѣлъ, какъ прошла весна и лѣто. Какъ то не удалось ему и подумать о своемъ аулѣ, о табунахъ и о верховыхъ свободныхъ прогулкахъ по степи. Еще въ самое первое время, пока работалъ наверху, изрѣдка ходилъ на степь, гдѣ пасся его Сивко, и немножко отдыхалъ тамъ, сѣвъ у ногъ своего любимца. Когда же его произвели въ забойщики и поставили рядомъ съ другими, опытными русскими рудокопами -- онъ не могъ доглядывать за Сивкой и, продавши его въ пріисковыя лошади, зажилъ совсѣмъ по-особому, одиноко и оторванно отъ всего поднебеснаго міра. Попалъ онъ въ развѣдочную партію на сдѣльныя работы, гдѣ, въ артели другихъ рабочихъ киргизовъ, однако, не нашелъ никого близкаго и велъ себя замкнуто и дѣловито. Единственно, что иногда оживляло Сарсеке, такъ это его встрѣчи съ Ахметбайкой.
   Ахметбайка, по хромотѣ своей, не былъ способенъ для тяжелыхъ работъ, и его назначили конюхомъ на ту же шахту, на которой работалъ Сарсеке. И вотъ иногда, сойдясь вмѣстѣ, они садились гдѣ-нибудь въ укромномъ уголкѣ, чаще всего въ шурфѣ или у отвала, и подолгу разговаривали. Въ этихъ бесѣдахъ Сарсеке разсказалъ Ахметбайкѣ всю свою жизнь и даже повѣдалъ ему о томъ, что онъ хотѣлъ увезти Бибиноръ, но только ему это не удалось... Что вотъ онъ заработаетъ денегъ, выкупитъ Сивку, поправитъ его и поѣдетъ снова въ степь; не для того, чтобы украсть Бибиноръ, а просто... съ Батырбекомъ повидаться да съ Карабаемъ...
   Но наступало время итти въ смѣну, и Сарсеке уходилъ, переваливаясь на кривыхъ, выгнутыхъ отъ верховой ѣзды и восточнаго сидѣнья, ногахъ.
   Съ русскими рабочими онъ не дружилъ, но и не ссорился, съ любопытствомъ присматриваясь къ ихъ, еще болѣе горькой, чѣмъ киргизская, жизни...
   Казармы были сдѣланы изъ чернаго дерна и на слегка всхолмленной степной мѣстности казались тѣсной группой киргизскихъ могилъ.
   Такія-же -- безъ крышъ и дворовъ, съ узкими и низкими дверями, кривыя линіи изъ черныхъ силуэтовъ, также печально неподвижны на бѣломъ фонѣ снѣжныхъ сугробовъ.
   Рудокопы жили здѣсь одни, подъ начальствомъ единственнаго штейгера, который ютился въ такомъ же дерновомъ помѣщеніи, отличавшемся тѣмъ, что на земляномъ полу были постланы рогожи, да вмѣсто одного окошка было два.
   Да еще, можетъ быть, тѣмъ, что у штейгера было почище и не такъ смердило, какъ у рабочихъ.
   Всѣ продукты, хлѣбъ и сухари рабочіе получали въ счетъ жалованья изъ пріисковаго магазина и готовили пищу сами; а такъ какъ заработная плата получалась сдѣльно, то и пища находилась въ зависимости отъ того, кто сколько сдѣлаетъ. Въ свою очередь и работа подвигалась въ зависимости отъ того, кто сколько съѣстъ. Если рудокопъ ѣстъ каждый день мясо, то работа идетъ лучше, и заработокъ больше, но зато, почти весь онъ на мясо и уходитъ. Если же онъ ѣстъ кашу, то не хватаетъ на смѣну силы бить буръ, и потому приходится работать кое-какъ.
   Нѣкоторые русскіе, возвращаясь въ казарму изъ ночной смѣны, изнуренные и злые, съ запавшими глазами и закоптѣлыми лицами, слабо опускались прямо на холодный земляной полъ и засыпали голодомъ... А когда просыпались, то черезъ силу, какими-то глухими, сдавленными голосами, нехорошо ругались и, свернувъ "собачью ножку", закуривали "самъ-кроше"... Злой табакъ сосалъ, подъ ложечкой, кружилъ голову, такъ, что ходили зеленые круги, а изъ легкихъ вырывался отрывистый, удушливый кашель...
   Нѣкоторые ударяли плохой шапкой о землю и говорили, ни къ кому не обращаясь:
   -- Пойди оно все къ чорту!...
   Другіе, точно понимая недосказанное, прибавляли:
   -- Здохнуть бы ужъ ли-че-ли скорѣе!...
   И умолкали, не имѣя силы встать и приняться за варку пищи. Теперь имъ даже казалось, что ничего имъ не надо, кромѣ возможности забыть все и уснуть надолго, надолго. Другіе же мечтали, какъ о чудѣ, о томъ, что если бы вотъ сейчасъ вдругъ въ кругу товарищей появился котелъ съ горячими мясными щами...
   Но вслухъ этого говорить не рѣшались и начинали препираться: кому итти за водой и дровами; просто и сильно ругались между собой, но другъ на друга не сердились за это, связанные общимъ зломъ противъ чего-то другого, огромнаго и сильнаго, что притиснуло ихъ къ колодному и грязному полу казармы...
   Завистливо иногда косились, въ темный уголъ, гдѣ лежалъ Сарсеке въ группѣ шахтеровъ-киргизъ, спавшихъ на полу безъ всякой подстилки, прямо въ рваныхъ армякахъ, и грязныхъ малахаяхъ...
   -- Вотъ, черти, ровно каменные: жрутъ хуже нашего, а вырабатываютъ вдвое больше... Откуда у нихъ и сила берется!...
   -- Откуда!-- отвѣчаетъ кто-либо съ ненавистью?-- Онъ, ординская его башка, все лѣто на вольномъ воздухѣ живетъ, да айранъ трескаетъ... Отдохнетъ, вѣдь... А мы и зиму, и лѣто вѣдь чертомелимъ...
   Сплюнетъ злобно, выругается крѣпко, и, кряхтя, лѣниво поднимется съ мѣста. Затѣмъ идетъ разводить огонь, въ желѣзной печкѣ, либо доставать пшено.
   Другіе молчатъ, снимая стоптанные бродни и развѣшивая на шестъ грязныя, дурно пахнущія, онучи...
   -- Давайте, ребята, завтра возьмемъ мяса!-- предложитъ кто-то изъ артели.
   -- Давайте!... А тутъ вовсе и ногъ не подымешь...
   -- Мяса!...--передразнитъ кто-либо изъ другого угла.-- Ну, васъ къ чорту!... Я въ воскресенье съ устатку лучше выпью на эти деньги... кровь разобьетъ мало-дѣло, а то рукой другой разъ молотъ держать не могу... Какъ ударишь по буру, такъ ровно тебя ножомъ кто полыснетъ...
   -- Хотя бы кусочекъ сала у штейгера попросить... свѣчного!... Все въ горло-то оно лучше пойдетъ... Санька, сбѣгай-ка, а?...
   -- Ну, его къ... Вчера далъ огарокъ, да и то съ грѣхомъ... Не подавишься, ѣшь такъ... Гдѣ соль-то?.. Эй, ты, уйди съ дороги-то!... Развали-ился!...
   -- Вотъ, я те какъ двину въ скулы то... Чего пинаешься?..
   -- А ну: двинь!... Двигалъ твой батька да закаялся....
   Кто-либо прибавитъ грязный прибаутокъ... И вдругъ всѣ ржуще, смакующе смѣются, и въ чуть сѣрѣющемъ свѣтѣ казармы какъ-то странно, по звѣриному рычитъ этотъ смѣхъ, черезъ силу вырванный изъ когтей голодной злобы....
   Плохо понималъ Сарсеке русскій языкъ, но все же понималъ содержаніе разговора русскихъ... Понималъ, дивился и жалѣлъ ихъ...
   Въ дневную смѣну ходили человѣкъ по тридцати. Ходили послѣ того, какъ въ раннемъ утрѣ одинъ за однимъ раздадутся десятки ухающихъ и зловѣщихъ стоновъ подземелья: это взрываются подожженные штейгеромъ динамитные снаряды въ шпурахъ. Штейгеръ въ лоснящейся кожаной тужуркѣ и высокихъ сапогахъ, запаливъ фитиль, быстро поднимется по лѣстницѣ вверхъ и, ставъ поодаль отъ жерла шахты, одиноко и сосредоточенно останавливается въ ожиданьи...
   Онъ давно привыкъ къ этимъ знакомымъ стонамъ подземелья, но всегда вздрагиваетъ при первомъ ударѣ и начинаетъ считать... А когда просчитаетъ всѣ, то медленно идетъ къ казармамъ, гдѣ уже высыпали на воздухъ рабочіе и, чернѣя на фонѣ снѣга маленькими кучками, почтительно вытягиваются при видѣ штейгера.
   Онъ оглядывается на шахту, съ минуту посмотритъ на выползающій изъ нея сизый удушливый дымъ и потомъ говоритъ негромкимъ, густымъ басомъ...
   -- Ну, айдай-те!..
   Съ наваренными бурами и молотками въ рукахъ, согнувъ спины и неуклюже шагая по узкой тропинкѣ, гуськомъ идутъ они къ шахтѣ. Затѣмъ темной лентой, обволакиваемые еще не вышедшимъ изъ нея дымомъ, заползаютъ въ ея черную пасть и черезъ минуту исчезаютъ съ лица земли, поглощенные ея глубокими и темными нѣдрами.
   Скрипятъ грязно-сѣрыя вертикальныя лѣстницы, шуршатъ подошвы бродней, то и дѣло попадая пятками въ лица нижнихъ людей, и быстро меркнетъ свѣтъ. Иногда раздаются глухія, короткія фразы, отрывистый кашель или чиханье. Но все ниже, все глубже спускается Сарсеке въ сѣрое подземелье и въ кромѣшной тьмѣ идетъ въ темную глубь, какъ то безъ сознанья, безъ желаній и думъ, съ молчаливой безропотной покорностью.
   Вотъ по ослизлымъ стѣнкамъ уже тихо журчатъ струйки грязной воды, крючковатыя руки уже устали цѣпляться за грязную лѣстницу, а напряженныя мышцы съ каждой минутой утрачиваютъ энергію... Но молча и медленно, все глубже и глубже идутъ люди внизъ, въ темную нору, гдѣ такъ ревниво запрятаны сокровища, необходимыя для тѣхъ, кто живетъ и ходитъ наверху, подъ свѣтомъ солнца и ласкою вольнаго полевого вѣтерка...
   Въ сосѣдней, отгороженной лѣсомъ половинѣ шахты, съ пугливымъ гуломъ прошла вверхъ тяжело-нагруженная бадья... Понесла изъ глубокихъ нѣдръ никогда не видѣвшіе свѣта камни...
   Откуда-то несется слабое и протяжное:
   -- ере-и-ись...
   Знаетъ Сарсеке значеніе этого оклика, но гдѣ тутъ беречься? Машинально переставляя руки и ноги, спускается онъ внизъ, тогда какъ стопудовая бадья поднимается все выше и выше, и паденье ея становится съ каждой минутой грознѣе...
   Слыхалъ Сарсеке, что не разъ перержавѣвшая цѣпь обрывалась, и бадья летѣла внизъ на дно шахты, сотрясала подземелье, обрушивала крѣпи и заваливала людей... Но вѣдь онъ не одинъ, и потому -- все равно...
   Еще слышно, какъ гудитъ бадья, и съ визгливымъ скрежетомъ грохочетъ гдѣ-то далеко предательская цѣпь...
   Спустились... Дрожащія ноги подгибаются въ колѣняхъ, и сильно вздуваются легкія... Кто-то облегченно выругался, точно тяжело вздохнулъ, и убогой желтой точкой вспыхнула спичка."
   Зажгли сальные огарки, вставили ихъ въ жестяные фонарики и, повѣсивъ за пояса, пошли штольней... У Сapсеке тамъ, гдѣ поворачиваетъ влѣво, огарокъ погасъ отъ хлынувшей изъ вентилятора струи воздуха... Онъ забылъ о поворотѣ и сильно ударился лбомъ о преградившую его путь стѣну... Закряхтѣлъ и, присѣдая, хваталъ грязной рукой за окровавленный лобъ...
   -- Ровно впервые!...-- сочувственно огрызнулся на него кто-то русскій и пошелъ впередъ самъ....
   Опять спускъ по лѣстницѣ, но уже не такой глубокій, и въ новой штольнѣ гдѣ-то далеко, въ глубинѣ ея коридора, мелькнулъ огонекъ... Мелькнулъ и медленно уплылъ куда-то въ бокъ... Это успѣвшій спуститься въ бадьѣ штейгеръ... Онъ ходилъ съ фонаремъ и осматривалъ вновь взорванную породу...
   Штольня кривыми коридорами вновь привела къ главному, прямому колодцу, по которому ходитъ бадья, и глухо, сдавленно и странно звучитъ басъ штейгера:
   -- Сукины сыны!... нагрузили бадью и оставили внизу, когда знаютъ, что я буду палить!..
   -- Тамъ коней не было, Василій Иванычъ...-- пробуетъ заступаться кто-то,-- Сказывалъ мнѣ Макея, быто што...
   -- Такъ разгрузить надо было, да поднять людьми... Болваны!.. Вѣдь я въ отвѣтѣ то за все... Нагружай, давай!.. А вы въ семнадцатый штрехъ на разборку... Да шевелитесь!... А вы, остальные, въ сѣверный гизенокъ -- бурить... Семеро!...
   Сарсеке попадаетъ въ число этихъ семерыхъ и, запинаясь, идетъ.
   Глухо шлепаютъ шаги по мокрымъ грязнымъ доскамъ, и тихіе, слабые огоньки медленно плывутъ въ разныя стороны подземелья. Подвѣшенные у поясовъ людей, они плавно колеблются въ тактъ неторопливыхъ и покорныхъ шаговъ...
   Вотъ темные, кривые лабиринты поглотили ихъ, и въ главномъ коридорѣ шахты снова воцаряется сырая, молчаливая тьма... Только гдѣ-то слабо плещется вода, стекая къ центральному колодцу, откуда жадно пьетъ ее примитивный насосъ, пыхтя и швыркая чугуннымъ горломъ, брошеннымъ съ головокружительной высоты...
  

IX.

   Въ семнадцатомъ штрехѣ всѣ задерживаются изъ любопытства, задерживается и Сарсеке. Послѣ четырнадцати ударовъ разрушено на этотъ разъ породы такъ много, что рабочіе едва могли очистить себѣ путь въ него... Громадныя каменныя глыбы, отлетѣвъ по длинѣ штреха саженъ на десять, ударились въ деревянныя крѣпи, и часть, ихъ была вышиблена изъ основанія... Нужно было сначала поправить крѣпи, заколотивъ ихъ подъ верхнія балки, и ужъ затѣмъ приступать къ осмотру разрушенія. Всѣмъ хотѣлось знать: повернула ли куда жила, сузилась она, или расширилась, и главное: нѣтъ-ли "видимаго".
   Почему-то всѣхъ тѣсно сближало это любопытство, точно съ "видимымъ" золотомъ сразу свалились бы съ плечъ всѣ тяжести, хотя всѣ отлично знали, что ихъ судьба отъ этого не улучшится. Напротивъ, тогда поставятъ нарядчиковъ, будутъ донага раздѣвать и оскорбительно обыскивать при выпускѣ изъ шахты...
   -- Шире пошла!-- говоритъ передній, освѣщая фонаремъ жилу, которая полуаршиннымъ бѣлымъ косякомъ разсѣкала сверху внизъ стѣнку штреха и была похожа на косой лучъ луны, лежащій на черномъ фонѣ...
   Русскіе разговорились:
   -- Съ примазкой!...-- взявъ кусокъ кварца, сказалъ, кто-то...
   -- Дакъ тутъ золотище богатое будетъ!.. И теперь семь золотниковъ со ста даетъ...
   -- Ребята, видимое!...
   -- Но-о!..
   -- Ей-Богу... Глядите-ка!
   Сомкнулись въ тѣсную кучку, приставили фонари, отчего на стѣнахъ шахты выросли громадныя тѣни, стали разсматривать камешекъ...
   -- Видимое!..-- наконецъ злобно передразнилъ старый шахтеръ...-- Это колчеданъ вовсе...
   -- Колчеданъ?...-- недовѣрчиво промычалъ поднявшій камень.
   -- Знамо, колчеданъ: на, смотри!...-- и рабочій ударилъ молоткомъ по блестящему кристаллу. Получилась, одна черная пыль...
   Всѣ разочарованно разомкнулись, принимаясь за тяжелые камни, пригибающіе спины и вытягивающіе черныя, съ напряженными жилами, руки...
   Сарсеке съ товарищами пошли дальше въ сѣверный гизенокъ. Это былъ еще не глубокій, саженъ въ пять, круглый гротъ, въ которомъ, благодаря сплошной каменистой породѣ, работы велись безъ крѣпей...
   Шестеро изъ пришедшихъ сюда рабочихъ были киргизы, и только одинъ русскій, назначенный старшимъ. Киргизы сняли съ себя малахаи, армяки и даже рубашки, и, оставшись въ однихъ овчинныхъ чембарахъ и стоптанныхъ чаркахъ, пошли въ забой... Старшій молча помѣтилъ каждому мѣсто для шпура и, выбравъ себѣ болѣе удобное, сказалъ:
   -- Айда!
   Странными звуками наполнился каменный гротъ. Лезвія стальныхъ буравовъ ударялись о камень, а по головкамъ ихъ лязгающе били молотками, и цѣлый дождь, дробныхъ стальныхъ стуковъ смѣшивался съ тяжкимъ дыханіемъ семи грудей...
   -- Х-гыкъ-тукъ, х-гыкъ-тукъ... тукъ-тукъ-тукъ... х-гыкъ-тукъ... х-гыкъ, х-гыкъ... тукъ-тукъ-х-гыкъ...
   Всѣ семеро тѣсно примкнули къ каменной груди гизенка, и кто на колѣняхъ, кто на ногахъ, кто полусогнувшись -- вбивали въ нее стальныя занозы, кряхтѣли, когда молотокъ срывался, сбивая козонокъ руки, тяжело дышали, и изступленно стучались, стучались, какъ въ крѣпкую, дверь, которая никогда для нихъ не отворится... Слабо мерцали за поясами огоньки, брбсая въ пустую тьму пляшущія тѣни и освѣщая черные, блестящіе зрачки упрямо упершихся въ каменную стѣну черныхъ озлобленныхъ, глазъ....
   Видѣлъ Сарсеке, какъ туго напрягались сильные мускулы смуглыхъ обнаженныхъ тѣлъ его товарищей, и какъ черныя, большія головы, въ засаленныхъ аракчикахъ мѣрно кивали настойчивымъ ударамъ молотковъ... Онъ билъ по своему буру, тяжело дышалъ и не умѣлъ унестись мыслью наверхъ, въ степные просторы.
   А по сосѣдству, на днѣ главной шахты, со строгимъ грохотомъ падали камни въ громадную бадью, и когда она наполнялась, старшій изъ рабочихъ сильно дергалъ, за веревку, давая наверхъ знать, что бадья нагружена...
   Взвизгивала цѣпь, и медленно, съ зловѣщимъ скрежетомъ, трогалась бадья съ мѣста и начинала подниматься... Вотъ она исчезла въ темной трубѣ шахты и только слала внизъ какіе-то странные, жуткіе шорохи... Рабочіе расходились въ стороны и молча, напряженно слушали, какъ бадья идетъ все выше и выше...
   И у каждаго въ сердцѣ поселялась жгучая тревога, дойдетъ ли она до верху, не, обрушится ли ихь шахта, сотрясенная грознымъ паденіемъ бадьи...
   Киргизы угрюмо молчали, а изъ русскихъ кто-либо тихо, съ разстановкой вспоминалъ:
   -- Этто, какъ-то... годовъ семнадцать назадъ... Въ Вѣрномъ укрѣпленьи землетрясеніе было... дакъ, сказываютъ... человѣкъ семнадцать на Воскресенскомъ рудникѣ похоронило... будто-бы которыхъ не задавило, дакъ съ голоду они...
   Въ душѣ каждаго поселялся страхъ, и умолкали всѣ, напряженно и каждую минуту, ожидая грозной развязки...
   -- На Олекмѣ... тятенька покойничекъ сказывалъ,-- говоритъ молодой еще, но уже состарившійся подъ тяжестью труда рабочій:-- дакъ будто што вода въ одномъ мѣстѣ прорвалась... Подземная рѣчка, што-ли оказалась. Дакъ тоже не успѣли,-- говоритъ, выйти-то...
   Сверху доносится знакомый гулъ: это высыпали руду, и скоро легкая порожняя бадья начинаетъ спускаться обратно... И всѣ облегченно вздыхаютъ до слѣдующаго подъема...
   Бадья пришла съ поклажей. Въ ней на вязанкѣ сѣна съ черствой ковригою въ рукахъ сидѣлъ конюхъ Ахметбайка...
   Маленькій и безусый, съ чернымъ, сухимъ лицомъ, онъ походилъ на подростка, хотя ему было уже тридцать лѣтъ.
   Онъ добродушно улыбался товарищамъ, скаля крѣпкіе бѣлые зубы, и говорилъ скороговоркой:
   -- Драстій, ра-бати... Каковъ поживаешь?... Мала -- мала джерай {Джерай -- ладно, сносно.}.
   Нѣкоторые улыбались его ломанной рѣчи и говорили, стараясь быть веселыми:
   -- Живемъ шаляй-валяй... День иноходимъ, да два дня не ходимъ... Што, Сивкѣ своему гостинцы принесъ?...
   -- Какжя!. Надо, табаришъ!..-- отвѣчалъ Ахметбай, выгружая изъ бадьи сѣно и прикрытое имъ ведро воды. Затѣмъ зажегъ фонарь и, ковыляя хромой ногой, исчезъ подъ низкими сводами темной шахты...
   Онъ шелъ долго, лавируя по кривымъ коридорамъ и, наконецъ, гдѣ-то въ дальнемъ сѣверномъ углу штольни ласково произнесъ:
   -- Тирсе, тирсе!... Охъ, ты моя карошя!...
   Ему отвѣтило сдержанное, радостное ржанье одиноко стоящей въ небольшой нишѣ бѣлой лошади... Она повернулась къ нему мордой и, не видя огня, тянулась навстрѣчу, щупая воздухъ предъ собою трясущимися губами...
   Ахметбай положилъ сѣно, шелестъ котораго лошадь еще разъ привѣтствовала ржаньемъ, и затѣмъ, освѣтивъ крупъ Сивки, погладилъ по его когда-то бѣлой, а теперь выпачканной и лохматой шерсти и потрепалъ по оголенной, обопрѣлой спинѣ...
   И заговорилъ съ нимъ на родномъ своемъ языкѣ:
   -- Слѣпой мой, милый мой, бѣдный мой!-- и подставилъ къ мордѣ принесенное ведро съ водою.
   Сивка, нащупавъ воду, жадно сталъ пить, чуть не опрокинувъ ведро, и видно было, какъ бѣжали подъ шеей крупные глотки и булькали въ пустомъ животѣ...
   А Ахметбай все ласкалъ его:
   -- Бѣдный мой!.. Скучно тебѣ одному безъ Сарсеке... Темно тебѣ... Слѣпой мой!..
   Затѣмъ, ломая ковригу, сталъ мелкими кусочками кормить Сивку... И въ то время, когда Сивка пережевывалъ твердые куски хлѣба, Ахметбай молчалъ, и думы его поднялись наверхъ и легкой птицей понеслись надъ бѣлой, засыпанной снѣгомъ степью, все дальше и дальше, на тотъ просторъ, гдѣ когда-то круглыми точками бѣлѣли юрты родного аула, и гдѣ на мягкой зеленой глади вольно гулялъ въ табунѣ Сивка... Гдѣ Ахметбай, охотясь за Сарсеке, всегда завидовалъ ему: такъ рѣзво носился Сарсеке за лисою или волкомъ на этомъ самомъ Сивкѣ, тогда такомъ молодомъ и красивомъ, такомъ сытомъ и быстроногомъ... И, вспомнивъ признаніе Сарсеке о желаніи похитить Бибиноръ, Ахметбай горько улыбнулся...
   Никуда не годенъ теперь Сивка. Вотъ онъ стоитъ, быстро ослѣпшій въ шахтѣ, облѣзшій отъ теплой сырости глубокаго подземелья, въ нѣдрахъ тѣхъ степей, на которыхъ еще такъ недавно кочевали вольные киргизы...
   Тихо, устало жевалъ Сивка хлѣбъ испорченными зубами и тупо глядѣлъ слѣпыми глазами прямо на огонь фонаря...
   И сердился Ахметбай на Сарсеке за то, что онъ продалъ Сивку въ шахту, и плакался Сивкѣ на свою судьбу и на то, что и его Гнѣдко пропалъ отъ голоду, и что можетъ быть обвалится шахта, и Ахметбай и Сарсеке умрутъ вмѣстѣ съ Сивкой здѣсь, въ темной глубинѣ холодныхъ и нѣмыхъ нѣдръ родимой степи...
   Изъ тьмы кто-то крикнулъ властно и торопливо:
   -- Ахметбайка... Здѣсь ты?... Запрягай скорѣй -- руду возить надо!...
   Глухо и безпомощно звучали эти слова въ темныхъ каменныхъ лабиринтахъ подземелья, но боялся ихъ покорный Ахметбайка и спѣшилъ запрятать Сивку.
   И, спрятанные толстымъ слоемъ земли, ни Сарсеке, ни Ахметбайка не знали, что наверху у пріисковой конторы, передъ суровымъ лицомъ приказчика стояли Батырбекъ съ Исхакомъ, впервые привезшіе изъ степи для продажи на пріискъ три воза тавалонскаго хвороста.
   Батырбекъ, постарѣвшій и согнувшійся, еще не терялъ своего ханскаго вида: онъ былъ одѣтъ въ новый овечій бешметъ, лисій малахай и большіе кожаные сапоги. Но держа подъ уздцы переднюю запряженную въ плохія дровни и въ то же время осѣдланную лошадь, онъ заискивающе улыбался приказчику, сердито браковавшему хворостъ, и на своемъ языкѣ доказывалъ ему:
   -- Какъ плохой?... Хорошій -- самъ е отбиралъ! Дале-еко на сопки лазилъ, шубу рвалъ... Парень лазилъ, бабы лазили, всей семьей лазили -- ѣсть хочемъ!... Какъ плохой?..
   И чтобы лучше расположить къ себѣ приказчика, онъ бѣлой, аристократически-тонкой рукой своей гладилъ себя по груди и умиротворяюще повторялъ единственную фразу, какую онъ зналъ по-русски:
   -- А?.. Пожалуйста, спасибо. Пожалуйста, спасибо!?...
   Понуро и безучастно стоялъ поодаль длинный и тонкій, ставшій угрюмымъ и чернымъ, Исхакъ, внукъ знаменитаго хана Бекмурзы...

Георгій Гребенщиковъ.

"Современникъ", NoNo 1--2, 1913

  
  
  
  
зогнутые шеи. Ахметбайка на маленькой старой лошади то отстает, то опять рысцой догонит верблюдов. Воронко и Сивка под Батырбеком и Сарсеке мерно потряхивают своих седоков, которые в такт шагам раскачивают ногами и слегка ударяют в бока лошадей каблуками кабыс.
   Батырбек монотонно и не торопясь, рассказывает, то и дело, переспрашивая Сарсеке, все ли тот понимает. И Сарсеке, в удостоверение того, что он понимает, после каждой фразы хана отрывисто и ласково мычит:
   -- Ы-ы...
   -- Купеческая баба, когда девкой бывает, ей брюхо веревкой перетягивают... Ты понимаешь?.. -- рассказывает Батырбек.
   -- Ы-э!.. -- отвечает Сарсеке.
   -- Чтобы ребенка в брюхе не было... Закон такой... Понимаешь?
   -- Ы-э!..
   -- Видал, как туго она подпоясана?.. Значит, она еще девка... Понимаешь?
   Батырбек долго говорит Сарсеке об особенностях русской цивилизации и, наконец, с большой горячностью начинает объяснять чудо машину с трубой, которая говорит, поет и хохочет, как человек...
   -- Тридцать три года орус богу не молился... Тридцать три года шайтана просит... Ты понимаешь? -- фантазирует Батырбек. -- Тридцать три года родную мать голодом держит... Тридцать три года орус обманывает и обижает бедных людей. Потом приходит шайтан... Потом орус отдает ему свою душу. Потом шайтан лезет, куда орусу надо. В трубу надо -- в трубу лезет, в машину надо -- в машину лезет. Ты понимаешь?.. -- начиная повышать голос, горячится Батырбек.
   -- Ой-бой!.. -- изумляется Сарсеке, хорошо зная, что Батырбек сочиняет.
   -- Потом в трубу лезет -- песни поет... Хохочет, разговаривает... Дразнится... Все, что надо орусу, все делает шайтан... Понял ты?..
   -- Ы-э!..
   -- Потом вылезает шайтан из трубы и человеку в рот ночевать залезает, и орус пропадает тогда... Шайтан задавит его. Понял?
   -- Ой-бо-еу!.. -- делает большие глаза и щелкая языком, удивляется Сарсеке.
   Наконец, Батырбек все сосчитал и, убедившись, что купец действительно обманул его на целых полсотни рублей, начинает говорить крикливым, негодующим тоном, объясняя Сарсеке, как душу оруса на том свете шайтаны истязать начнут. И кончает повествование тем, что совсем замученную душу оруса сопровождают в преисподнюю торжествующей фразой:
   -- Вот тебе, ян-турган!..
   После этого Батырбек умолк, угрюмо задумавшись и всматриваясь исподлобья в белые снежные горизонты.
   Теперь начинает говорить Сарсеке, тоже сочиняя и импровизируя...
   Стояло тепло, редкое для конца февраля, такое тепло, что Ахметбайка не позаботился даже прикрыть свою грудь, которая бронзовым пятном выглядывала из-под разъехавшего воротника старой овечьей капы.
   По небу погуливали редкие, совсем не зимние, темные и тяжелые облака, низко свисавшие над землею.
   Путники ехали ленивым труском, беспечно болтая о замысловатых впечатлениях, набранных в русском городе...
   Сарсеке, кроме того, нет-нет, да и вспомнит о том, что скоро придет весна, и что он обманет всех и, умчав маленькую Бибинор, набросится на нее со всей жадностью доселе крепко сдерживаемой страсти. Он представлял себе, как легко и ловко он может брать ее тоненькое тело и упиваться им вдали от завистливых и ревнивых глаз Исхака и Хайным.
   Эти думы возбуждали Сарсеке, и он веселее рассказывал Батырбеку о разных разностях, беспричинно смеясь и выдумывая небылицы.
   Вдруг сзади донесся до них встревоженный крик Ахметбайки:
   -- Ой-бо-й!..
   Всадники беспокойно оглянулись по сторонам, и Сарсеке сердито спросил:
   -- Чего ты, дурак, ревешь?
   Ахметка между тем, обогнав верблюдов, подбежал к Сарсеке и, указывая на обнаженную грудь, с ужасом во взгляде произнес:
   -- Джунгур... -- и, чувствуя на груди новые капли дождя, он еще увереннее повторил, обращаясь уже прямо к хану Батырбеку:
   -- Джунгур, джунгур, тахсыр!
   Сарсеке, скинув шапку, повернул назад голову и на лице и бритой голове ощутил крупные капли дождя.
   Батырбек, видя, что над ним совсем нависла дождевая туча, задыхаясь от волнения, крикнул только:
   -- Остапыр, аллах!.. -- И пнул в бока свою лошадь.
   Поводья верблюдов натянулись, раздирая им ноздри, и они, заревев от боли, пустили быстрой журавлиной рысью...
   И тотчас же, как караван понесся по рыхлой снежной дороге, дождь прыснул густыми волокнистыми струями, осаживая глубокий снег и окрашивая его в голубой, водянистый цвет.
   Оглашая пустынную степь, страшно ревели верблюды, сердясь на быстрый бег, и, согнувшись на проваливающихся лошадях, молча мчались киргизы, предчувствуя бедствие для кочевых народов, называемое "джут"...
   А дождь лил все сильнее и гуще, и через час все вьюки и одежды киргизов были промочены, а ноги лошадей покрылись крупной ледяной бахромой и, проваливаясь в леденеющий снег, оставляли в нем кровь от свежих поранений.
   Как-то быстро стемнело, и осевший, затвердевший снег открыл дорогу во все стороны. Настоящая же дорога куда-то ускользнула, потерялась. Караван Батырбека бежал прямо, наугад, но когда Сарсеке сообразил, что дорога потеряна и степью теперь можно уехать в другую сторону, он предложил старшине остановиться и пролежать до рассвета под верблюдами...
   Батырбек согласился и вздрагивающим, полным жуткого страдания и пригнетенности голосом повторил только:
   -- Ой, аллах, аллах... Ой, остапыр, аллах!..
   Поставили рядом всех верблюдов и, спешившись, сели под них... Но тотчас же поняли, что так можно пристыть к месту и приморозить к земле верблюдов и лошадей. Видно было, как крупные лапы верблюдов, погруженные в разжиженный снег, оковывались льдом, и животные с трудом выдергивали их из снега и переставляли на другое место.
   -- Надо ехать!.. -- заговорил Сарсеке. -- А то мы примерзнем... Надо хоть куда-нибудь да ехать, но не стоять!..
   Батырбек и не думал на этот раз рассердиться на своего слугу и покорно, повторяя все те же плаксивые слова и, шурша отяжелевшей одеждой, снова сел на обмерзшее седло.
   Караван двинулся медленно, едва переступая обледеневшими ногами, скользя и проваливаясь в глубоком снегу.
   Хотя дождь и утих, но не переставал и мелко сеял, как осенью. Стало совсем темно, и киргизы ехали неведомо куда, затерянные в безлюдной степной пустыне...
   Байгобыл в эту ночь был у табуна сам со своим и Карабаевым сыном.
   Табун был от аула далеко, и когда пошел дождь, Байгобыл, старый и опытный пастух, чтобы не обморозить лошадей, загнал их на одну из сопок, на бесснежный и каменистый склон. Но, делая это, он не думал, что дождь будет так обилен и продолжителен. Когда с наступлением темноты полил настоящий ливень, Байгобыл, оторопев, но, не потеряв спокойствие духа, догадался, что после дождя должен наступить мороз и могут погибнуть не только жеребята и таинчи, но и взрослые лошади, перемокнув и замерзнув на месте.
   Кроме того, он сообразил, что если к утру наступит холод, то вся степь покроется скользким льдом, и скот не будет в состоянии дойти до аула...
   Громко и торопливо забасил Байгобыл, созывая своих помощников и приказывая им как можно скорее заворачивать скот и гнать вслед за ним домой... Он поехал впереди табуна, отыскивая наиболее прямое направление к аулу и то и дело, подавая голосом знать, куда надо ехать.
   Мокрый, в огромной намокшей капе, он ехал шагом, то и дело, ныряя в размокшем глубоком снегу. Но вот лошадь под ним обессилела и стала...
   Он понимал, что идти пешком теперь немыслимо. Он должен брести в водянистом снегу и, черпая его в плохие обутки, отморозить ноги. Остановившись, он долго ждал в раздумье, и когда мимо него проходили лошади, поймал одну и, не переседлывая, пересел на нее, бросив прежнюю. Но эта лошадь оказалась слабой, обессиленной бескормицей и скоро легла, протащив его не более версты. Тогда, стоя в мокром снегу, Байгобыл почуял, что теряет уменье думать и понимать... Обувь его уже промокла, и ноги шлепали в воде.
   Он дрожал всем телом и стучал зубами, не понимая, что ему надо делать...
   Вдруг он начал кричать громким, протяжным, воющим криком, но никто не слышал его, и он понял, что кричать бесполезно. Сзади приблизился негромко плачущий и словно застывший в полусогнутой позе на понурой измученной лошади молодой киргизенок. Это был сын Байгобыла -- Куанышка.
   Увидев сына, Байгобыл взвыл отчаянным жалобным воем и, точно озлобившись на кого-то, быстро зашагал вперед, увязая в разжиженном и тяжелом, как песок, снегу.
   От неимоверных усилий сам он скоро согрелся, но ноги его все больше коченели в холодной воде и росли в объеме, облепленные комьями леденеющего снега...
   Куанышка ехал следом и, все так же скорчившись и согнувшись, негромко, будто ленясь, выл. Но Байгобыл не видел теперь ни лошадей, не слышал плача сына, не думал ни о чем -- он только шагал по снегу, едва таща за собой ноги, ставшие страшно тяжелыми и чужими... Тьма обступила его взор и душу, он не знал, куда идти, и шел без разбора, со страшным трудом переставляя все больше коченевшие ноги...
   Другого подпаска, Карабаева сына, не было ни видно, ни слышно. Неизвестно, уехал ли он за лошадьми в аул, или отстал и потерялся. Да неизвестно и то, куда ушли лошади: добралась ли хотя часть их к аулу, здесь ли они поблизости, или растерялись по степи, поглощенной тьмой и неизвестностью...
   К утру ударил мороз, и вся обледеневшая степь стала как в сталь закованной. Блестела, звенела и синела, как необъятное застывшее море.
   В ауле Батырбека стоял отчаянный рев перепуганных несчастных людей и голодного скота, не выпущенного сегодня на волю.
   Карабай, согнутый и трясущийся, с палкой в руках, едва держась на скользкой обледенелой земле, бродил по двору и плакал...
   Началась метель с резко бьющей в лицо снежной крупой. Нельзя было повернуть лицо на ветер: выхлестывало глаза. Время подходило к полудню, а никого не было видно: ни Байгобыла, ни его помощников. Во дворе стояли семь лошадей с обмерзшими ногами, еле добравшихся перед утром к аулу. Это были наиболее выносливые и сытые. Ясно, что все остальные погибли.
   Никто в ауле не знал, где находится Батырбек с караваном, но догадывались по времени, что джут и его захватил в пути. Когда же на другой день к вечеру он и Сарсеке показались в дымке вьюги возле самого аула, -- все ахнули и громко завопили вместо приветствия. Оба они шли пешком: Батырбек вел в поводу одного верблюда, а Сарсеке -- измученного и еле живого Сивку. Ахметбайки и остальных верблюдов не было, и никто о них пока не спрашивал.
   На мертвецов походили Сарсеке с Батырбеком. Глаза их ввалились, лица посинели, руки и ноги стучали, как деревянные, а рты не открывались и не могли произнести ни одного внятного слова...
   Метель все усиливалась, переходя в буйную снежную бурю, с пронзительным победным криком носившуюся по раздольной, зеркальной гололедице.
  

VII

   Смертельно застонала степь...
   Джут мертвыми ледяными объятиями охватил ее из края в край.
   В одни сутки погибли сотни тысяч киргизского скота, захваченного в степи на пастбище, закоченели десятки пастухов, пристывших к гололедице.
   Целые табуны лошадей и жеребят тесными группами, рассеянными одиночками окоченели, стоя в глубоком снегу, и, обледенелые и опушенные снегом, представляли выставку уродливых изваяний, страшных в своем мертвом безмолвии и неподвижности...
   Местами рядом с лошадьми, прильнув к ним и застывши вместе с ними, стояли, сидели и лежали человеческие статуи, как в броню закованные в ледяную кору и подернутые узором из снежных кружев. И по всей степи днями и ночами шел дикий волчий пир... Злые и тощие от долгой зимней голодовки волки обжорливо набросились на трупы лошадей, быстро тяжелели и отлеживались тут же на кровавых костях, среди целых костров лошадиного мяса...
   Когда через неделю после дождя едва двигающийся, больной и обмороженный Сарсеке вместе с Исхаком и старым Карабаем поехали разыскивать погибших пастухов, они наткнулись на мертвый табун и не решились приблизиться к нему...
   Всегда смелый и страстный зверолов Сарсеке пришел в ужас от обилия и наглого бесстрашия волков, остервенело или устало грызших трупы... Сарсеке окаменел от изумления и отчаяния, когда, поодаль от застывшего табуна, увидел еще более жуткое зрелище.
   Там, пригнувшись к гриве, на мертвой, опустившей зад и увязшей в заледенелом снегу лошади, сидел маленький Каунышка. Он весь блестел на солнце, будто вместе с лошадью был выкован из серебра...
   А впереди его, широко шагнувший, с распростертыми руками и запрокинутой назад черной головой, в окостенелом капе стоял Байгобыл. Похоже, было на то, будто он страшно быстро бежал и отчаянно кричал в небо аллаху, но, не дождавшись ответа, так и застыл, утопая в снегу...
   Широкий череп Байгобыла далеко был виден, маяча чернотой давно не бритых волос. Когда подъехал Сарсеке, со лба Байгобыла со зловещим криком слетела ворона, безуспешно пытавшаяся выклюнуть застывшие открытые глаза...
   Взвыл старый Карабай. Как мертвый молчал Сарсеке, и как сумасшедший бросился бежать потрясенный Исхак. Сильно стегая плетью по худым бокам своей лошади, то и дело скользившей и падавшей на ледяных прогалинах, он то соскакивал с нее, ведя ее в поводу, то вновь садился и вновь стегал ее, убегая к аулам.
   Не смели вернувшиеся киргизы о подробностях виденного говорить больному, простуженному Батырбеку.
   Не смели и не могли больше плакать бабы.
   Перестали смеяться дети. Все скованы были молчанием и тоской... Молчаливо и равнодушно выслушал Карабай весть о том, что его сын Ахметбайка, отставший в пути от каравана, жив, и, озлобленный, лежит где-то у чужих киргизов.
   Никого не изумило и не нарушило молчание даже то, что на восьмой день после дождя к аулу каким-то чудом спасшийся пришел измученный, еле живой верблюд -- с вьюком муки и разных товаров, купленных Батырбеком в городе... Среди этих товаров были и подарки купца, и Батырбек, развернув их, бросил под порог, злобно и воюще выругавшись...
   Он вспомнил, что теперь купец совсем обесценит сырье, так как обнищавшая степь завалит город остатками своего достояния -- кожами сгинувших от голода животных...
   -- Ой, аллах, аллах... -- стонал Батырбек, сваливаясь на постель.
   Тяжело ему было читать на лицах окружающих отпечаток всеобщего отчаяния.
   Знал он, с какой неукротимой жестокостью джут косит киргизский скот.
   Но не хотел говорить об этом и не глядел на свет божий.
   А скот все падал и падал, как трава под косой.
   У Батырбека давно уже вышел запас домашнего корма. Оставалось несколько копен старого полусгнившего сена, которое по маленьким охапкам давали лишь не многим счастливцам -- дойным коровам и лучшим лошадям. Верблюдам давали в три дня по шарику густо намешанного теста в кулак величиной. Выносливые верблюды довольствовались этим и целые дни и ночи стояли во дворах, чавкая, глотая и снова отрыгивая свою жвачку.
   Овец Батырбек велел переколоть больше половины, питая остальных сенной трухой, которую не могли захватить губы крупных животных.
   Весь остальной скот выгоняли на сопки, давно оголенные и каменистые. Дрожа от ветра и не имея сил копать ледяной снег отбитыми ногами, скот стоял там целыми днями, покорно и уныло поджидая голодную смерть.
   Некоторые лошади, постарше и поопытнее, спускались к опушке горы, где снег был мельче и где из-под него виднелись редкие стебли сухой травы, и начинали медленно бить передними копытами в ледяную корку. Они били долго, вспотев от усилия, и когда им удавалось разбить лед, они разгребали снег на каком-нибудь квадратном аршине и с жадностью жевали скудную добычу... Но, увидев это, другие лошади приходили целой гурьбой и оттесняли труженицу, производя между собой давку и драку.
   Во многих местах, на льду, измученные голодом и безуспешной работой, лошади ложились, чтобы никогда не встать и умереть медленной, мучительной смертью, без единого стона и жалобы...
   Их, еще живых, погребал снег, и они не в состоянии были стряхнуть его с пышных грив и лохматой, присохшей к костям кожи. Скот падал в таком количестве, что киргизы не успевали снимать с него шкуры. Многие об этом даже и не думали -- не до того было.
   Зато недели через две в степь наехало много русских скупщиков сырья. Они стали покупать кожи еще на живом скоте, давая за них баснословно низкие цены и обязывая киргизов собственноручно снимать их с трупов. Мучаясь над этой операцией на морозе, вдали от зимовок, киргизы походили на тех же голодных и злых волков, которые пировали рядом. Наконец, видя, что с застывших животных шкуры снимать трудно и что живых все равно ожидает неминуемая гибель, киргизы, чтобы спасти хоть кожи, стали убивать всех более слабых коров и лошадей дома, во дворах.
   Это была какая-то дикая вакханалия плача, злобы и жалости людей, принужденных убивать свой скот, чтобы продать с него кожи. От обилия жатвы скупщики пришли даже в азарт и друг с другом вступили в состязания: каждый хотел купить больше других.
   Батырбек, когда к нему пришли скупщики, быстро приподнялся с постели и хрипло заревел:
   -- Не продам!.. Убирайтесь!.. Пусть лучше волки снимают, а вам не продам!..
   Но скупщики и сами скоро одумались и прекратили скупку.
   Громадные костры шкур, которые они набрали, никто не брался вести в город за сотни верст ни за какие деньги: не на ком было... Скупщики струсили, не радуясь тому, что киргизы предлагают кож еще больше и еще дешевле...
   И кожи лежали громадными кроваво-лохматыми кучами на крышах зимовок и просто на снегу...
   Единственно, чем небывало богата была в эту зиму степь, -- это съедобным мясом. Его киргизы старались есть как можно больше, отчего многие стали хворать и даже умирать.
   Оставлять мясо до оттепели было нельзя: оно испортится, так как во всей степи не было соли и не на ком было ее привезти. И киргизы продолжали объедаться мясом, как бы торопясь насытиться им до весны...
   Но все, как один человек, чувствовали, что это страшное мясное пиршество -- последнее.
   Все чуяли, что на степь надвигается что-то новое, чуждое и враждебное древним обычаям и что вольному кочевому жилью приходит конец.
   Как жить, что делать дальше, когда даже самые знатные ханы, имевшие тысячи лошадей, остались при единицах?.. Как и для чего кочевать, когда весь громадный народ, сросшийся с конем и бараном, остались пешим и сирым?..
   Но это бы еще перенесли киргизы, если бы было куда кочевать для разведения новых табунов! Если бы они не были со всех сторон загорожены и стеснены. А то в удел им остались только голые безводные сопки да пустые солончаки!..
   Осунулся, постарел умный Сарсеке... Вдруг, как былинка, высохла и точно пришибленной стала Бибинор. В ее глазах так и остался внезапный страх и смутное недоумение перед всеобщим горем. Теперь не сомневался Сарсеке, что бабой, обыкновенной, забитой и замученной киргизской бабой, стала молоденькая Бибинор.
   Смешной ему казалась теперь еще недавняя мечта умчать ее в глубь степи. Понял он, что бывшее во времена еще недавнего приволья теперь немыслимо...
   Да и не до того было теперь пришибленному Сарсеке. Видит он, как страдает его хан Батырбек. Не от недуга телесного, нет, а от глубокой душевной скорби, от злого бессилия чем-либо помочь несчастью.
   Тяжко всем, тяжко будет жить теперь в степи... И никто не знал, что делать...
   Даже злая Ханым как-то обмякла и притихла. Она не приставала к Сарсеке со своей страстью, хотя зимовка их давно освободила от лишних людей: умерла старуха -- мать Сарсеке, и умер Кунантай -- муж Хайным... Могилы их новыми холмиками давно уже темнеют на склоне горы... Нет, не до любовных чар теперь -- Хайным это понимала. Непривычная думать умом своим, и она догадывалась, что с наступлением весны некуда и не для чего будет кочевать, некого пасти киргизам и что усеянные костями скота степи не будут милы затосковавшему Сарсеке.
   И вот, когда только что появились первые проталины, Сарсеке пришел к Батырбеку и попросил отпустить его вместе с Ахметбайкой на ближайшие русские прииски, на заработки.
   Батырбек только отчаянно махнул рукой, как бы снимая с себя всякую ответственность за будущее.
   Понял Сарсеке, что Батырбеку теперь все равно, и несколько дней спустя на исхудалом и понуром Сивке вместе с охромевшим Ахметбайкой медленно двинулся прочь от родного кыстау.
   Их провожали Хайным и старый Карабай. С верха старой избушки из-под рукава они долго смотрели им вслед, пока совсем не потеряли из вида...
   Потом Карабай вскарабкался на соседнюю сопку и, сев там на камень, казался большим черным беркутом, не способным взмахнуть подстреленными крыльями...
   Оттуда он вглядывался в даль оттаявшей степи и, тоскуя о прошлом, жаловался беспечно почивающему в голубой небесной юрте и забывшему о киргизах аллаху.
   Шла весна с ее теплом и властными зовами на пахучие джайляу...
   Уже давно вытаяла из-под снега старая тощая трава, а на верхушках гор зазеленела новая -- но о кочевке в кыстау Батырбека и не думали. Не было в этом нужды. Около кыстау ходили: одна телка, полдюжины баранов и две худые, еле живые лошади с тонкими, костлявыми крупами и свалявшейся войлоком шерстью.
   Их пас старый Карабай, сидевший у свежей могилы Кунантая. Пригретый весенним солнцем, он скинул с себя засалившуюся и изопревшую за зиму рубаху и, близко держа ее перед носом, всматривался в ее складки плохими слезящимися глазами...
   И старым, как слабая струна домры, голосом бурчал какую-то печальную песенку, похожую на тихий жалобный плач.
   Поодаль, под горою, на виду у него лежали седые и приплюснутые зимовки, а возле них белели две юрты.
   Отрывая взгляд от своей рубахи, Карабай от времени до времени посматривал на кыстау, где, по затее Исхака, Бибинор с киргизятами через силу взрывали железными лопатами крепкую, густо проросшую и каменистую землю.
   Тонкий Исхак, утопавший в огромных овчинных чембарах, мешком свисавших до колен, командовал, звонко крича и ругаясь.
   Он сильно вспотел и, кряхтя, поднимал и опускал тяжелый железный лом, выворачивая им из черной земли большие камни, которые, напрягая слабые силы, таскала на сторону жиденькая и совсем переставшая расти Бибинор.
   Исхак был увлечен своей работой и чувствовал за собой превосходство над всеми остальными потому, что его предприятие казалось ему важным и значительным. Он выменял у крестьян на кожи немного пшеницы и собирался ее здесь посеять.
   -- Ой, акмак!.. -- посылал Исхаку возмущенный Карабай. Но Исхак не знал об этом и делал свое дело с особенным терпением и даже гордостью, потому что хотел удивить своего отца Батырбека, которого дома не было.
   Хан Батырбек вместе с другими соседними ханами в числе около десяти человек ушел в далекий город к джандаралу с прошением о пособии и с новой жалобой на русских, которые двигались в степи все глубже и настойчивее...
   -- Ой, аллах, аллах! -- пенял богу Карабай в своей жалобной песенке, которую он тут же сочинял. -- Ты забыл киргизов... Ты обидел киргизов! Ты пешком пустил киргизов... Десять ханов пешком к джандаралу послал. Подумай, ты смеешься, аллах!..
   Голос и худое тело его, темно-красное, как старая медь, покачивалось из стороны в сторону, голос дребезжал, а глаза часто моргали и слезились...
   Просыпающаяся степь утопала в дымке теплого марева и покоилась в извечной тиши, как необитаемая пустыня.
   Не слышно было мелодичных ржаней страстных жеребцов, а вместо многочисленных и резвых табунов на лоне степи, как на необъятном кладбище, неподвижно покоились щедро насеянные кости многих тысяч животных.
   И обо всем этом пенял аллаху Карабай.
  

VIII

   Прииски, на которых устроились Сарсеке и Ахметбайка, лежали в сухой, слегка всхолмленной, но все той же каменистой и пустынной степи.
   У одной из сопок, израненной шурфами и разрезами и пестревшей красно-багровыми припухлостями из отвалов породы, целой деревенькой толпились приисковые постройки с командующей над ними высокой, из дикого камня, золотопромывальной фабрикой. И странно было слышать, когда пустынные окрестные степи оглашались диким, продолжительным и как бы болезненным криком фабричного гудка. Будто ревел кто-то заблудившийся и изнемогающий в этих бездорожных и безлюдных степях.
   Сарсеке не видел, как прошла весна и лето. Как-то не удалось ему подумать о своем ауле, о табунах и о верховых свободных прогулках по степи. Еще в самое первое время, пока работал на верху, изредка ходил в степь, где пасся его Сивка, и немножко отдыхал там, сев у ног своего любимца. Когда же его произвели в забойщики и поставили рядом с другими, опытными русскими рудокопами, он не мог доглядывать за Сивкой и, продавши его в приисковые лошади, зажил совсем по-особому, одиноко и оторвано от всего поднебесного мира. Попал он в разведочную партию на сдельные работы, где в артели других рабочих киргизов, однако, не нашел никого близкого и вел себя замкнуто и деловито. Единственно, что иногда оживляло Сарсеке, так это его встречи с Ахметбайкой.
   Ахметбайка по хромоте своей не был способен для тяжелых работ, и его назначили конюхом на ту же шахту, на которой работал Сарсеке. И вот иногда, сойдясь вместе, они садились где-нибудь в укромном уголке, чаще всего в шурфе или у отвала, и подолгу разговаривали. В этих беседах Сарсеке рассказывал Ахметбайке всю свою новую жизнь и даже поведал ему о том, что хотел увести Бибинор, но только ему это не удалось... Что вот заработает денег, выкупит Сивку, поправит его и поедет снова в степь, не для того, чтобы украсть Бибинор, а просто... с Батырбеком повидаться да с Карабаем...
   Но наступало время идти в смену, и Сарсеке уходил, переваливаясь на кривых, выгнутых от верховой езды и восточного сидения ногах.
   С русскими рабочими он не дружил, но и не ссорился, с любопытством присматриваясь к их еще более горькой, чем киргизская, жизни...
   Казармы были сделаны из черного дерна и на слегка всхолмленной местности казались тесной группой киргизских могил.
   Такие же -- без крыш и дворов, с узкими и низкими дверями, так же печально и неподвижно чернели они на белом фоне снежных сугробов.
   Рудокопы жили здесь одни, под начальством штейгера, ютившегося в дерновой избе.
   Все продукты, хлеб и сухари рабочие получали в счет жалования из приискового магазина и готовили пищу сами, а так как заработная плата получалась сдельно, то пища находилась в зависимости от того, кто сколько сделает. Если рудокоп ест каждый день мясо, то работа идет лучше, и заработок больше, но зато почти весь он на мясо и уходит. Если же он ест кашу, то не хватает на смену силы бить бур и потому приходится работать кое-как.
   Некоторые русские, возвращаясь в казарму из ночной смены, изнуренные и злые, с запавшими глазами и закоптелыми лицами, слабо опускались прямо на холодный земляной пол и засыпали голодом... А когда просыпались, то через силу, какими-то глухими, сдавленными голосами, нехорошо ругались и, свернув "собачью ножку", закуривали "сам-кроше"... Злой табак сосал под ложечкой, кружил голову так, что ходили зеленые круги, а из легких вырывался отрывистый, удушливый кашель...
   Некоторые ударяли плохой шапкой о землю и говорили, ни к кому не обращаясь:
   -- Пойди оно все к черту!..
   Другие, точно понимая недосказанное, прибавляли:
   -- Сдохнуть бы уж ли, чо ли, скорее!..
   И умолкали, не имея силы встать и приняться за варку пищи.
   Теперь им даже казалось, что ничего им не надо кроме возможности забыть все и уснуть надолго, навсегда... Другие же мечтали, как о чуде, о том, что если бы вот сейчас, вдруг, в кругу товарищей появился котел с горячими мясными щами...
   Но вслух этого говорить не решались и начинали перепираться: кому идти за водой и дровами; просто и сильно ругались между собой, но друг на друга не сердились за это, связанные общим злом против чего-то другого, огромного и сильного, что притиснуло их к холодному и грязному полу казармы.
   Иногда завистливо косились в темный угол, где лежал Сарсеке в группе шахтеров-киргиз, спавших на полу без всякой подстилки, прямо в рваных армяках и грязных малахаях...
   -- Вот, черти, ровно каменные: жрут хуже нашего, а зарабатывают вдвое больше... Откуда у них и сила берется!..
   -- Откуда! -- отвечает кто-либо с ненавистью. -- Он, ордынская его башка, все лето на вольном воздухе живет, да айран трескает... Отдохнет ведь... А мы и зиму, и лето ведь чертомелем...
   Сплюнет, злобно, крепко выругается и, кряхтя, лениво поднимется с места. Затем идет разводить огонь в железной печке либо доставать пшено.
   Другие молчат, снимая стоптанные бродни и развешивая на шест грязные, дурно пахнущие онучи...
   -- Давайте, ребята, завтра возьмем мяса! -- предложит кто-нибудь из артели.
   -- Давайте!.. А то тут и вовсе ног не подымешь.
   -- Мяса!.. -- передразнит кто-либо из угла. -- Ну вас к черту!.. Я в воскресенье с устатку лучше выпью на эти деньги... кровь разобьет мало-дело, а то рукой другой раз молот поднять не могу... Как ударишь по буру, так ровно тебя ножом кто полыснет...
   -- Хоть бы кусочек сала у штейгера попросить... свечного!.. Все в горло-то она лучше пойдет... Санька, сбегай-ка, а?
   -- Ну его к... Вчера дал огарок, да и то с грехом... Не подавишься, ешь так!.. Где соль-то?.. Эй, ты уйди с дороги-то!.. Развали-ился!..
   -- Вот я как двину в скулы-то... Чего пинаешься?..
   -- А ну -- двинь!.. Двигал твой батька, да закаялся...
   Кто-либо прибавит грязную прибаутку... И вдруг все ржущие, смакующие смеются, и в чуть сереющем свете казармы как-то странно, по-звериному рычит этот смех, через силу вырванный из когтей голодной злобы...
   Плохо понимал Сарсеке русский язык, но все же понимал содержание разговора русских. Понимал, дивился и жалел их...
   В дневную смену ходили человек по тридцать. Ходили после того, как в раннем утре один за другим раздадутся десятки ухающих и зловещих стонов подземелья: это взрываются подожженные штейгером динамитные снаряды в шпурах. Штейгер в лоснящейся кожаной тужурке и высоких сапогах, запалив фитиль, быстро поднимается по лестнице вверх и, став поодаль от жерла шахты, одиноко и сосредоточенно останавливается в ожидании.
   Он привык к этим знакомым стонам подземелья, но всегда вздрагивает при первом ударе и начинает считать... А когда просчитает все, то медленно идет к казармам, где уже высыпали на воздух рабочие и, чернея на фоне снега маленькими кучками, почтительно вытягиваются при виде штейгера.
   Он оглядывается на шахту, с минуту смотрит на выползающий из нее удушливый дым и потом говорит негромким, густым басом:
   -- Ну, айда-те!..
   С наваренными бурами и молотками в руках, согнув спины и неуклюже шагая по узкой тропинке, гуськом идут они к шахте. Затем, обволакиваемые еще не вышедшим из нее дымом, темной лентой заползают в черную пасть и через минуту исчезают с лица земли, поглощенные ее глубокими и темными недрами.
   Скрипят грязно-серые вертикальные лестницы, шуршат подошвы бродней, то и дело попадая пятками в лица нижних людей, и быстро меркнет свет. Иногда раздаются глухие, короткие фразы, отрывистый кашель и чиханье. Но все ниже, все глубже спускается Сарсеке в серое подземелье и в кромешной тьме идет в черную глубь как-то без сознанья, без желаний и дум, с молчаливой безропотной покорностью.
   Вот по ослизлым стенкам уже тихо журчат струйки грязной воды, крючковатые руки уже устали цепляться за грязную лестницу, и напряженные мышцы с каждой минутой утрачивают силы... Но молча и медленно, все глубже и глубже идут люди вниз, в темную нору, где так ревниво запрятаны сокровища, необходимые для тех, кто живет и ходит на верху, под светом солнца и лаской жизненных удач...
   В соседней, отгороженной лесом, половине шахты с ворчливым гулом пошла наверх тяжело нагруженная бадья...
   Понесли из глубоких недр никогда не видевшие света камни.
   Откуда-то несется слабое и протяжное:
   -- ...Ере-и-ись...
   Знает Сарсеке значение этого оклика, но где тут беречься? Машинально переставляя руки и ноги, спускается он вниз, в то время как стопудовая бадья поднимается все выше и выше, и падение ее становится с каждой минутой грознее...
   Слыхал Сарсеке, что не раз перержавевшая цепь обрывалась, и бадья летела вниз на дно шахты, сотрясала подземелье, обрушивала крепи и заваливала людей... Но ведь он не один, и потому -- все равно...
   Еще слышно, как гудит бадья, и с визгливым скрежетом грохочет где-то далеко предательская цепь... Спустились... Дрожащие ноги подгибаются в коленях, и сильно вздуваются легкие... Кто-то облегченно выругался, точно тяжело вздохнул, и убогой желтой точкой вспыхнула спичка...
   Зажгли сальные огарки, вставили их в жестяные фонарики и, повесив за пояса, пошли штольней... У Сарсеке там, где штольня поворачивает влево, огарок погас от хлынувшей из вентилятора струи воздуха. Он забыл о повороте и сильно ударился лбом о преградившую его путь стену... Закряхтел и, приседая, хватил грязной рукой за окровавленный лоб...
   -- Ровно впервые... -- сочувственно огрызнулся на него кто-то из русских, и пошел вперед сам...
   Опять спуск по лестнице, но уже не такой глубокой, и в новой штольне где-то далеко, в глубине ее коридора, мелькнул огонек... Мелькнул и медленно уплыл куда-то вбок... Это огонек успевшего спуститься в бадье штейгера... Он ходил с фонарем и осматривал вновь взорванную породу.
   Штольня кривыми коридорами вновь привела к главному прямому колодцу, по которому ходит бадья, и глухо, сдавленно и странно звучит бас штейгера:
   -- Сукины сыны!.. Нагрузили бадью и оставили и оставили внизу, когда знают, что я буду палить!..
   -- Там коней не было, Василий Иваныч... -- пробует заступиться кто-то. -- Сказывал мне Макся, быдто што...
   -- Так разгрузить надо было да поднять людьми... Болваны!.. Ведь я в ответе-то за все... Нагружай, давай!.. А вы в семнадцатый штрек на разработку... Да шевелитесь!.. А вы, остальные, в северный гизенок бурить... Семеро!..
   Сарсеке попадает в число этих семерых и, запинаясь, идет дальше...
   Глухо шлепают шаги по мокрым грязным доскам, и тихие слабые огоньки медленно плывут в разные стороны подземелья. Подвешенные у поясов людей, они плавно колеблются в такт неторопливым и покорным шагам...
   Вот темные кривые лабиринты поглотили их, и в главном коридоре шахты снова воцаряется сырая молчаливая тьма... Только где-то слабо плещется вода, стекая по центральному колодцу, откуда жадно пьет ее примитивный насос, пыхтя и швыркая чугунным горлом, брошенным с головокружительной высоты...
  

IX

   В семнадцатом штреке все задерживаются из любопытства, задержался и Сарсеке. После четырнадцати ударов разрушено на этот раз породы так много, что рабочие едва могли очистить себе путь. Громадные каменные глыбы, отлетев по длине штрека сажень на десять, ударились в деревянные крепи, часть которых была вышиблена из основания. Нужно было сначала поправить крепи, заколотив их под верхние балки, и уж затем приступить к осмотру разрушения. Всем хотелось знать, повернула ли куда жила, сузилась она или расширилась, и главное: нет ли "видимого".
   Почему-то всех тесно сближало это любопытство, точно с "видимым" золотом сразу свалились бы с плеч все тяжести, хотя все отлично знали, что их судьба от этого не улучшится. Напротив, тогда поставят нарядчиков, будут донага раздевать и оскорбительно обыскивать при выпуске из шахты...
   -- Шире пошла! -- говорит передний, освещая фонарем жилу, которая полуаршинным белым косяком рассекала сверху вниз стенку штрека и была похожа на косой луч луны, лежащий на черном фоне.
   Русские разговорились:
   -- С примазкой!.. -- взяв кусок кварца, сказал кто-то.
   -- Дак тут золотище богатое будет!.. И теперь семь золотников со ста дает...
   -- Ребята, видимое!..
   -- Но-о!..
   -- Ей-богу... Глядите-ка!
   Сомкнулись в тесную кучу, приставили фонари, отчего на стенах шахты выросли громадные тени, и стали рассматривать камешек...
   -- Видимое!.. -- наконец злобно передразнил старый шахтер... -- Это колчедан вовсе...
   -- Колчедан?.. -- недоверчиво промычал поднявший камень.
   -- Знамо, колчедан: на, смотри!.. -- и рабочий ударил молотком по блестящему кристаллу. Получилась одна черная пыль...
   Все разочарованно разомкнулись, принимаясь за тяжелые камни, пригибающие спины и вытягивающие черные, с напряженными жилами руки...
   Сарсеке с товарищами пошли дальше в северный гизенок. Это был еще не глубокий, сажень в пять, круглый грот, в котором, благодаря сплошной каменной породе, работы велись без крепей.
   Шестеро из пришедших сюда рабочих были киргизы, и только один русский, назначенный старшим. Киргизы сняли с себя малахаи, армяки и даже рубашки и, оставшись в одних овчинных чембарах и стоптанных чирках, пошли в забой. Старший молча пометил каждому место для шпура и, выбрав себе более удобное, сказал:
   -- Айда!
   Странными звуками наполнялся каменный грот. Лезвия стальных буравов ударялись о камень, а по головкам их лязгающе били молотками, и целый дождь дробных стальных стуков смешивался с тяжким дыханием семи грудей...
   -- Х-гык-тук, тук-тук... х-гык, тук-тук-х-гык...
   Все семеро тесно примкнули к каменной груди гизенка и, кто на коленях, кто на ногах, кто, полусогнувшись, вбивали в нее стальные занозы, кряхтели, когда молоток срывался, сбивая козонок руки, тяжело дышали и исступленно стучались, стучались, как в крепкую дверь, которая никогда для них не отворится... Слабо мерцали за поясами огоньки, бросая в пустую тьму пляшущие тени и освещая черные блестящие зрачки упрямо упершихся в каменную стену черных озлобленных глаз...
   Видел Сарсеке, как туго напрягались сильные мускулы смуглых обнаженных тел его товарищей и как черные большие головы в засаленных аракчинах мерно кивали настойчивым ударом молотков... Он бил по своему буру, тяжело дышал и умел унестись мыслью наверх, в степные просторы.
   А по соседству, на дне главной шахты, со строгим грохотом падали камни в громадную бадью, и когда она наполнялась, старший из рабочих сильно дергал за веревку, давая наверх знать, что бадья нагружена...
   Взвизгивала цепь, и медленно, со зловещим скрежетом, трогалась бадья с места и начинала подниматься... Вот она исчезала в темной трубе шахты и только слала вниз какие-то странные, жуткие шорохи... Рабочие расходились в стороны и молча, напряженно слушали, как бадья идет все выше и выше...
   И у каждого в сердце поселялась жгучая тревога: дойдет ли она до верху, не обрушится ли их шахта, сотрясенная грозным падением бадьи...
   Киргизы угрюмо молчали, а из русских кто-нибудь тихо, с расстановкой вспоминал:
   -- Этто, как-то... годов семнадцать назад... В Верном укрепленье землетрясение было... дак, сказывают... человек семнадцать на Воскресенском руднике похоронило... будто бы, которых не задавило, дак с голоду они...
   В душе каждого поселялся страх, и умолкали все, напряженно и каждую минуту ожидая грозной развязки...
   -- На Олекме... тятенька-покойничек сказывал, -- говорит молодой еще, но уже состарившийся под тяжестью труда, рабочий, -- Дак, будто што вода в одном месте прорвалась... Подземная речка, што ли, оказалась. Дак тоже не успели, говорят, выйти-то...
   Сверху доносится знакомый гул: это высыпали руду, и скора легкая порожняя бадья начинает спускаться обратно... И все облегченно вздыхают до следующего подъема...
   Бадья пришла с поклажей. В ней на вязанке сена с черствой ковригой в руках сидел конюх Ахметбайка.
   Маленький и безусый, с черным сухим лицом, он походил на подростка, хотя ему было уже тридцать лет.
   Он добродушно улыбался товарищам, скаля крепкие белые зубы, и говорил скороговоркой:
   -- Драстий, рабати... Каков поживаешь?.. Мала-мала джерай?
   Некоторые улыбались его ломаной речи и говорили, стараясь быть веселыми:
   -- Живем шаляй-валяй... День иноходим, да два дня не ходим... Што, Сивке своему гостинцы принес?..
   -- Как жя!.. Надо, табарищ!.. -- отвечал Ахметбай, выгружая из бадьи сено и прикрытое им ведро воды. Затем зажег фонарь и, ковыляя хромой ногой, исчез под низкими сводами темной шахты.
   Он шел долго, лавируя по кривым коридорам, и, наконец, где-то в северном дальнем углу штольни ласково произнес:
   -- Тпрсе, тпрсе!.. Ох, ты моя карошя!..
   Ему ответило сдержанное, радостное ржание одиноко стоящей в небольшой нише белой лошади. Она повернулась к нему мордой и, не видя огня, тянулась навстречу, щупая воздух перед собой трясущимися губами.
   Ахметбай положил сено, шелест которого лошадь еще раз приветствовала ржаньем, и затем, осветив круп Сивки, погладил по его когда-то белой, а теперь выпачканной и лохматой шерсти и потрепал по оголенной, обопрелой спине...
   И заговорил с ним на родном своем языке:
   -- Слепой мой, милый мой, бедный мой! -- и подставил к морде принесенное ведро с водой.
   Сивка, нащупав воду, жадно стал пить, чуть не опрокинув ведро, и видно было, как бежали под шеей крупные глотки и булькали в пустом животе.
   А Ахметбай все ласкал его:
   -- Бедный мой!.. Скучно тебе одному без Сарсеке... Темно тебе... Слепой мой!..
   Затем, ломая ковригу, стал мелкими кусочками кормить Сивку... И в то время, когда Сивка пережевывал твердые куски хлеба, Ахметбай молчал, и думы его поднялись наверх и легкой птицей понеслись над белой, засыпанной снегом степью все дальше и дальше, на тот простор, где когда-то круглыми точками белели юрты родного аула и где на мягкой зеленой глади вольно гулял в табуне Сивка... Где Ахметбай, охотясь с Сарсеке за лисой или волком на этом Сивке, тогда таком молодом и красивом, таком сытом и быстроногом... И, вспомнив признание Сарсеке о желании похитить Бибинор, Ахметбайка горько улыбнулся.
   Никуда не годен теперь Сивка. Вот он стоит, быстро ослепший в шахте, облезлый от теплой сырости глубокого подземелья, в недрах тех степей, на которых еще так недавно кочевали вольные киргизы... Тихо, устало жевал Сивка хлеб испорченными зубами и тупо глядел слепыми глазами прямо на огонь фонаря...
   И сердился Ахметбай на Сарсеке за то, что он продал Сивку в шахту, и плакался Сивке на свою судьбу и на то, что и его Гнедко пропал от голоду и что, может быть, обвалится шахта, и Ахметбай и Сарсеке умрут вместе с Сивкой здесь, в темной глубине холодных и немых недр родимой степи...
   Из тьмы кто-то крикнул властно и торопливо:
   -- Ахметбайка... Здесь ты?.. Запрягай скорее -- руду возить надо!..
   Глухо и безмолвно звучали эти слова в темных каменных лабиринтах подземелья, но боялся их покорный Ахметбайка и спешил запрягать Сивку.
   И спрятанные толстым слоем земли, ни Сарсеке, ни Ахметбайка не знали, что наверху, у приисковой конторы, перед суровым лицом приказчика стояли Батырбек с Исхаком, впервые привезшие из степи для продажи три воза таволожного хвороста.
   Батырбек, постаревший и согнувшийся, еще не терял своего ханского вида: он был одет в новый овечий бешмет, лисий малахай и большие кожаные сапоги. Но, держа под уздцы переднюю, запряженную в плохие дровни и в то же время оседланную лошадь, он заискивающе улыбался приказчику, сердито браковавшему хворост, и на своем языке доказывал ему:
   -- Как плохой?.. Хороший -- сам собирал! Дале-еко на сопки лазил, шубу рвал... Парень лазил, бабы лазили, вся семья лазили -- есть хочем!.. Как плохой?..
   И чтобы лучше расположить к себе приказчика, он белой, аристократически тонкой рукой своей гладил себя по груди и умиротворяюще повторял единственную фразу, какую знал по-русски:
   -- А? Пожалуйста, спасибо! Пожалуйста, спасибо?!
   Понуро и безучастно стоял поодаль длинный и тонкий, ставший угрюмым и черным Исхак, внук знаменитого хана Бекмурзы.