Прощай, любовь

Серао Матильда


   

ПРОЩАЙ ЛЮБОВЬ.

Романъ Матильды Серао.

(Съ итал. Ек. Лѣтковой).

I.

   Уже болѣе двухъ часовъ Анна лежала неподвижно, вытянувшись во всю длину подъ бѣлымъ одѣяломъ; руки ея раскинулись, голова склонилась къ плечу, дыханіе было едва замѣтно. Она, казалось, спала крѣпкимъ, юнымъ сномъ. Сестра ея, Лаура, спавшая на своей бѣленькой, дѣвичьей кроваткѣ, въ другомъ концѣ комнаты, въ этотъ вечеръ читала дольше обыкновеннаго, такъ что сестры передъ сномъ даже и не поговорили между собою. Но какъ только тьма долгой и холодной зимней ночи наполнила комнату, Анна открыла глаза и пристально уставила ихъ на кроватку Лауры, неясно бѣлѣвшую во мракѣ. Анна не спала. Она не смѣла шевельнуться, не смѣла вздохнуть. Ея фигура казалась изваянной и жизнь отражалась только во взглядѣ, силившемся разогнать темноту и увидѣть въ самомъ-ли дѣлѣ Лаура спала. Чѣмъ дѣлалось позднѣе, тѣмъ холоднѣе становилось въ комнатѣ. Но Анна не зябла. Напротивъ, какъ только потушили свѣчи, она почувствовала, что ее всю охватило какое-то пламя: оно перешло изъ сердца въ голову, разлилось въ крови, жгло тѣло и ускоряло сердцебіеніе. Она горѣла какъ въ лихорадкѣ, губы ея сохли отъ воспаленнаго дыханія, а голова и щеки пылали какъ въ огнѣ. И холодный воздухъ, входившій въ ея грудь, не утишалъ этого пламени, не успокоивалъ разгоряченной, молодой крови, волновавшей ея сердце и голову. Иногда ей хотѣлось-бы вздохнуть, вздохнуть тѣмъ вздохомъ, что замѣняетъ собою крикъ или стонъ, но ей было страшно разбудить Лауру и она подавляла въ себѣ даже вздохи. Она страдала не отъ жаркой крови, стучавшей ей въ виски и заставлявшей сильно биться сердце; она страдала отъ того, что не знала навѣрно: спитъ-ли сестра? Она нарочно оставила щель въ ставнѣ, но въ нее проходилъ такой слабый лучъ свѣта, что ничего нельзя было разглядѣть. Она хотѣла пошевелиться, чтобы вызвать какое-нибудь движеніе и у Лауры, но страхъ, что ей еще дольше придется ждать, сковалъ ее и точно тысячами винтовъ привинтилъ къ постели. Она не могла опредѣлить, который часъ, такъ какъ не слѣдила за боемъ часовъ, доносившимся въ ихъ комнату изъ гостиной. Ей казалось, что она ждетъ уже цѣлые года, что она цѣлые года горитъ въ этомъ ошеломляющемъ жару, что она уже цѣлые года лежитъ здѣсь съ пылающими глазами, всматривающимися въ темноту. И вдругъ ей стало страшно, что назначенный часъ прошелъ, что она пропустила его. Черезъ запертыя двери донесся слабый бой часовъ. Наступилъ назначенный срокъ! Тогда, вздрагивая при каждомъ скрипѣ кровати, останавливаясь въ ожиданіи чего-то и откидываясь въ ужасѣ назадъ, Анна встала и сошла наконецъ съ постели, точно сомнамбула, медленно и осторожно. При каждомъ движеніи сердце ея билось сильнѣе; глаза не отрывались отъ бѣлѣвшаго пятна, гдѣ спала Лаура. Анна на-ощупь отыскивала чулки, башмаки и платье; все это было тутъ, рядомъ; она нарочно положила все поближе, чтобы одѣться безъ всякаго шума; ей приходилось быть очень осторожной, постоянно останавливаться и замирать въ полной неподвижности. Когда ей удалось наконецъ одѣться, она убѣдилась, что ея бѣлое шерстяное платье видно въ темнотѣ.
   -- Можетъ быть и Лаура меня видитъ? подумала она, содрогаясь.
   Она нарочно приготовила тяжелую черную шаль и закуталась въ нее такъ, что она покрыла ее всю съ головы до ногъ, какъ мантія, и закрыла ея бѣлое платье. Она ухитрилась одѣться, стоя на одномъ мѣстѣ и не смѣя сдѣлать ни одного шага, чтобы не разбудить сестру. Теперь ей казалось, что ее пригвоздили къ полу у кровати и что ей не сдвинуться съ мѣста.
   -- Господи! Дай мнѣ силы, горячо молилась она про себя, вся охваченная страстью, и стала двигаться впередъ, скользя по ковру какъ привидѣніе.
   Посрединѣ комнаты на нее вдругъ напала смѣлость и два слова сорвались съ ея губъ:
   -- Лаура! Лаура! позвала она сестру, настороживъ уши и вперяя въ темноту глаза.
   Ничего. Самая страшная проба прошла благополучно. Анна встряхнулась, какъ-бы сбрасывая съ себя всѣ страхи и, несмотря на тьму, увѣренно пошла по знакомой дорогѣ къ двери, въ гостиную. Здѣсь она вздохнула свободнѣе, и протянувъ передъ собой руку, чтобы не наткнуться на что нибудь, такъ какъ гостиная была загромождена мебелью, она тихо подвигалась впередъ, широко раскрывъ глаза. Разъ она стукнулась лбомъ о косякъ двери и на минуту остановилась. Въ ушахъ ея звенѣло.
   -- Мать пресвятая Богородица! шептала она въ страшномъ волненіи.
   Ей пришлось идти и мимо комнаты ихъ компаніонки Стеллы Мартини. Анна знала, что добрѣйшая Стелла спитъ крѣпко и такъ довѣрчиво относится къ ней, что Аннѣ было больно ее обманывать. Но уже и безъ того она совершила столько ужаснаго въ эту ужасную ночь! Ударъ о косякъ двери и лихорадочный жаръ помутили ея разсудокъ. Когда она дошла до столовой, ей показалось, что она уже пробѣжала безконечную вереницу, цѣлыя сотни комнатъ. И когда она отворила дверь, ведущую на террасу, ее точно вдругъ опять охватило пламя и она, уже не заботясь о тишинѣ, быстро двинулась впередъ, стремительно притворила дверь и выбѣжала въ садъ. Рѣзкій ночной воздухъ щипалъ ей щеки и лобъ. Ночь была холодная; небо совсѣмъ черное. Она подбѣжала къ невысокому забору и, протянувъ руки къ сосѣдней террасѣ, позвала съ отчаяніемъ въ голосѣ:
   -- Джустино! Джустино!
   На террасѣ сейчасъ-же показалась тѣнь и у забора появился молодой человѣкъ.
   -- Я здѣсь, Анна! нѣжно проговорилъ онъ.
   Она схватила его за руку и, притягивая къ себѣ, прошептала
   -- Иди! иди!
   Онъ ловко перескочилъ заборъ и очутился рядомъ съ нею, въ глубокой ночной тьмѣ. Анна вся закуталась въ черную шаль и, не проронивъ ни слова, склонила головку и горько разрыдалась.
   -- Что съ тобой? спросилъ онъ, безпокойно заглядывая ей въ лицо.
   Анна ничего не отвѣтила ему и продолжала плакать. Глухія рыданія точно душили ее.
   -- Не плачь... Ну, не плачь... Скажи, что случилось? нѣжно прошепталъ онъ, съ заботливой лаской въ словахъ и въ голосѣ.
   -- Ничего... Мнѣ, просто было страшно... всхлипывая отвѣтила она.
   -- Милая! милая! милая! и ласково, и грустно проговорилъ онъ.
   -- Ахъ, какая я несчастная! сказала она и Джустино, сквозь темноту ночи, понялъ всю глубину ея отчаянія.
   -- Я тебя люблю! просто сказалъ Джустино.
   -- Ну, повтори! выговорила она, переставая плакать.
   -- Я тебя очень люблю, Анна.
   -- Я обожаю тебя, мой милый, любимый.
   -- А если ты меня любишь, то должна быть покойна.
   -- Я тебя обожаю, милый!
   -- Ну, обѣщай, что не будешь больше плакать.
   -- Обожаю! обожаю! обожаю! повторяла она и голосъ ея отъ волненія сталъ глуше.
   Онъ молчалъ. Казалось у него не было словъ, чтобы отвѣтить, какъ слѣдуетъ на ея признаніе. Холодный вѣтеръ проскользнулъ по ихъ лицамъ.
   -- Тебѣ холодно? спросилъ Джустино съ братской заботливостью.
   -- Нѣтъ. Я вся горю, отвѣтила она, протянувъ ему руку.
   И въ самомъ дѣлѣ маленькая рука была какъ въ огнѣ.
   -- Это страсть, сказала Анна.
   Онъ нѣжно поднялъ ея безпомощную ручку къ губамъ и сдержанно поцѣловалъ ея пальцы. Глаза ея горѣли въ темнотѣ, какъ звѣзды.
   -- Меня сожигаетъ страсть, продолжала она, точно сама съ собою. Я не чувствую ни холода, ни ночи, ни страха -- ничего. Я только чувствую тебя, хочу только твоей любви, хочу неразлучно, быть съ тобою, всегда, до самой смерти, даже послѣ смерти, вѣчно съ тобою... Понимаешь -- вѣчно!
   -- Ахъ! вздохнулъ онъ съ глубокой грустью.
   -- Что ты? спросила Анна, вздрогнувъ.
   -- Тяжело разставаться съ мечтами!
   -- Не говори такъ! Я не хочу слушать! съ отчаяніемъ воскликнула она.
   -- Отчего ты не дашь сказать, Анна? Наши мечты разбиваются съ каждымъ днемъ... Намъ не позволяютъ любить другъ друга.
   -- Кто не позволяетъ?
   -- Тотъ, кто распоряжается твоею судьбою -- Чезаре Діазъ.
   -- Ты его видѣлъ?
   -- Да. Сегодня.
   -- Онъ не согласенъ.
   -- Не согласенъ.
   -- Отчего?
   -- Оттого, что ты богата, а я бѣденъ... Оттого, что ты знатна, а я нѣтъ.
   -- Но вѣдь я обожаю тебя, Джустино.
   -- До этого опекуну нѣтъ дѣла.
   -- Ужасный человѣкъ!..
   -- Онъ -- человѣкъ, коротко отвѣтилъ Джустино.
   -- Да, вѣдь, это жестоко! воскликнула она, поднимая руки къ небу.
   Джустино молчалъ.
   -- Что же ты отвѣтилъ? Что сказалъ ему? Повторилъ, что ты меня любишь, что я тебя обожаю, что мы умремъ, если насъ разлучатъ. Ты сказалъ ему про наше отчаяніе?
   -- Къ чему? Не поможетъ! грустно отвѣтилъ онъ.
   -- Господи! И ты не заступился за нашу любовь, за наше счастье? Ты не закричалъ? Не заплакалъ? Не попытался разжалобить это черствое сердце? Какой же ты человѣкъ? Какое у самого тебя сердце, если ты такъ допускаешь подписывать себѣ смертный приговоръ? Господи! Вотъ кого я полюбила!
   -- Анна! мягко началъ онъ.
   -- Почему же ты не боролся? Отчего не защищался? Ты молодой, ты долженъ быть смѣлымъ. А Чезаре Діазъ почти старикъ, онъ холодно разсчиталъ все и ты испугался его! Почему?
   -- Потому что Чезаре Діазъ правъ, Анна, спокойно отвѣтилъ юноша.
   -- Ахъ, какое кощунство! Какое страшное глумленіе надъ любовью, воскликнула Анна, съ ужасомъ отшатываясь отъ него.
   Въ приливѣ отчаянія она не замѣтила, какъ отпустила шаль, которая, соскользнувъ съ головы по плечамъ, упала къ ея ногамъ. Теперь Анна стояла передъ Джустино вся въ бѣломъ, какъ грустное привидѣніе, созданное человѣческимъ горемъ. И хотя Джустино ожидалъ этого шумнаго взрыва отчаянія, хотя онъ собралъ всѣ силы для этого послѣдняго разговора, все-таки горе дѣвушки -- единственно любимой имъ -- отнимало у него рѣшимость и обезоруживало его.
   -- Чезаре Діазъ правъ. Я не могу на тебѣ жениться. Я слишкомъ бѣденъ.
   -- Любовь сильнѣе денегъ.
   -- Я не знатенъ; я не дамъ тебѣ никакого титула.
   -- Любовь сильнѣе всякаго титула.
   -- Все противъ нашей любви, Анна.
   -- Любовь сильнѣе всего, сильнѣе смерти! возразила Анна съ однообразной настойчивостью, происходящею отъ одного сильнаго чувства.
   Послѣ этого взрыва страсти наступило долгое молчаніе. Но онъ чувствовалъ, что долженъ идти до конца; онъ видѣлъ въ этомъ свой долгъ и постарался побороть волненіе.
   -- Анна, милая! Подумай хорошенько. Наши души созданы одна для другой, но сами мы родились въ столь разныхъ условіяхъ, что намъ никакимъ чудомъ не побороть ихъ. Ты обвиняешь меня въ томъ, что я не вѣрю въ любовь, составляющую нашу силу... Но мы, уважая себя, должны побѣждать самихъ себя въ этой борьбѣ... Анна! Я знаю, что теряю все, воскликнулъ Джустино и голосъ его задрожалъ, и все-таки я совѣтую тебѣ забыть это безумное юношеское увлеченіе. Ты молода, ты красавица, ты богата, ты знатна и ты любишь меня, а я долженъ просить тебя: забудь! Подумай, какая это страшная жертва, но мы должны принести ее. Анна! ты будешь еще любима и лучше, и сильнѣе; ты заслуживаешь самой чистой, самой благородной любви; ты погорюешь недолго, жизнь еще улыбнется тебѣ. Ты поплачешь... да, пострадаешь, потому что любишь меня, потому что ты ужъ такое любящее созданіе... Но потомъ ты найдешь свою широкую, цвѣтущую дорогу. А ужъ мнѣ ничего не найти въ жизни! Но, что говорить обо мнѣ! Ты забудешь меня, Анна.
   Она неподвижно слушала его, не произнося ни слова. Онъ весь дрожалъ, ожидая ея отвѣта.
   -- Говори-же, наконецъ произнесъ онъ.
   -- Я не могу забыть! лихорадочно отвѣтила она.
   -- Попробуй... Сдѣлаемъ попытку... не будемъ видѣться...
   -- Нѣтъ! Это ни къ чему, перебила она его и голосъ ея замеръ на губахъ.
   -- Что же ты хочешь дѣлать?
   -- Не знаю, растерянно прошептала она.
   Эта неожиданная кротость страстной дѣвочки испугала Джустино больше всякаго шумнаго гнѣва и новый приливъ любви и состраданія охватилъ его. Онъ взялъ ее за руки; онѣ были теперь такія холодныя, точно весь холодъ этой зимней ночи хлынулъ на нее, чтобы затушить пылъ любви, сжигавшей ей кровь. Онъ нѣжно положилъ ея ручки къ себѣ на грудь и спросилъ ее:
   -- Что съ тобою?
   Она не отвѣтила ни слова и безсильно склонила голову ему на грудь, опираясь лбомъ на сложенныя руки. Онъ нервно гладилъ ея густые темные волосы.
   Она едва замѣтно дышала.
   -- Что съ тобою? повторилъ онъ, дрожа отъ тысячи разнородныхъ ощущеній.
   -- Ты меня не любишь, вотъ что.
   -- Какъ ты можешь сомнѣваться?
   -- Еслибы ты любилъ меня, тихо начала она, не отрывая головы отъ его груди, ты не предложилъ-бы мнѣ разлуки; еслибы ты любилъ меня, -- тебѣ казалась-бы немыслимой эта разлука. Еслибы ты любилъ меня -- тебѣ легче было бы умереть, чѣмъ забыть меня и быть забытымъ. Нѣтъ, ты не любишь меня, Джустино.
   -- Анна! Анна!
   -- Я сужу по себѣ, едва слышно продолжала она. Я слабая дѣвушка и все-таки борюсь... И побѣдила бы, да! побѣдила бы, если бы ты любилъ меня...
   -- Анна!
   -- Не называй меня такъ! Не называй! Къ чему эта нѣжность? Это вѣдь не любовь! Ты можешь обдумывать, размышлять, взвѣшивать... Это не любовь! Ты говоришь о долгѣ, о достоинствѣ! Я тебя обожаю, во всемъ мірѣ для меня не существуетъ никого кромѣ тебя, я ничего не знаю кромѣ этого, ничего... И только теперь я поняла что твое чувство -- не любовь. Молчи! Я не пойму тебя, какъ ты не можешь понять меня. Прощай любовь!
   Она хотѣла оторваться отъ него и уйти, но Джустино въ отчаяніи удержалъ ее и она снова склонилась къ нему такъ, какъ будто кромѣ него у нея уже не было опоры, какъ будто онъ былъ ея единственное прибѣжище.
   -- Что ты хочешь дѣлать? спросилъ онъ, чувствуя, что почва колеблется у него подъ ногами и что сводъ небесный спускается ему на голову.
   -- Если нельзя жить вмѣстѣ съ тобою, нужно умереть, спокойно отвѣтила она, закрывая глаза, какъ-бы въ ожиданіи смерти.
   -- Не говори о смерти, Анна, не мучь меня еще больше! Вѣдь я испортилъ тебѣ всю жизнь...
   -- Что-жъ такое!
   -- Я омрачилъ твою молодость...
   -- Что-жъ такое!
   -- Я виною того, что ты идешь противъ Чезаре Діаза, противъ сестры, противъ родныхъ, противъ всѣхъ друзей...
   -- Что-жъ такое!
   -- Наконецъ изъ-за меня ты пришла сюда, ночью, подвергаясь страшной опасности... Подумай: если насъ застанутъ... Ты вѣдь погибла...
   -- Увези меня!
   И Джустино увидалъ какъ въ темнотѣ фосфорически сверкнули ея влюбленные глаза. Онъ задрожалъ отъ испуга и нѣжности передъ этой любовью, надрывающей его простую и честную душу. И онъ понялъ, что ея чувство гораздо сильнѣе, чѣмъ его, понялъ, что онъ не способенъ даже обнять его, не способенъ оцѣнить его.
   -- Если бы ты любилъ, ты увезъ бы меня, сказала она.
   -- Куда-же?
   -- Все равно куда. Ты -- моя родина.
   -- Бѣжать! Честной дѣвушкѣ бѣжать какъ какой-нибудь искательницѣ приключеній.
   -- Любовь все оправдываетъ!
   -- Я оправдаю тебя, -- да. Другіе-же нѣтъ!
   -- Моя семья -- ты! Увези меня.
   -- Анна! Да гдѣ же мы найдемъ прибѣжище? Безъ денегъ, безъ друзей, послѣ такого страшнаго проступка... вѣдь мы будемъ самыми несчастными людьми...
   -- Нѣтъ... Нѣтъ... Нѣтъ. Увези меня... Вѣдь намъ недолго придется страдать... Скоро я могу получить мои деньги... Увези меня!
   -- Да вѣдь меня обвинятъ въ разсчетѣ... Нѣтъ, Анна, невозможно! Я не перенесу такого позора!
   Она съ ужасомъ оттолкнула его отъ себя.
   -- Какъ! воскликнула она. Ты говоришь о своемъ позорѣ? А я? Я забываю все, я сознательно теряю все: и уваженіе знакомыхъ и любовь родныхъ... А ты думаешь о себѣ! Я бы могла сдѣлать выборъ изъ молодыхъ людей моего круга, а я выбрала тебя, потому что считала тебя умнѣе, честнѣе, лучше всѣхъ... Я пренебрегла тѣмъ, что скажутъ злые и глупые люди, хотя съ ихъ толками нельзя не считаться, потому что этихъ глупыхъ и злыхъ много... А ты заботишься о томъ, что будутъ говорить о тебѣ! Я бѣгу сюда какъ сумасшедшая, обманываю всѣхъ, лгу на каждомъ словѣ... Я едва дождалась, чтобы заснула сестра и ушла изъ дому, ночью, къ тебѣ... Вѣдь если прислуга увидитъ меня, она можетъ назвать меня послѣднею изъ послѣднихъ... А ты думаешь о томъ, что скажутъ о тебѣ?!. Какъ вы, мужчины, сильны, какъ вы прямо идете своей дорогой! Никто и ничто не заставитъ васъ свернуть съ нее... Вы мужчины! Вамъ необходимо прежде всего охранять свою честь, поддерживать достоинство, спасать репутацію!.. И вы совершенно правы... Это мы, безумныя, приносимъ и честь и достоинство въ жертву любви! Несчастныя, сумасшедшія...
   Джустино и не пытался отвѣчать на эти жесткія слова, брошенныя ему прямо въ лицо. Но каждая фраза, дышащая гнѣвомъ или горемъ, страшно волновала его; онъ не могъ слышать этого голоса, этихъ страстныхъ звуковъ. Онъ видѣлъ какъ пожаръ, неосторожно зажженный имъ, охватилъ теперь все зданіе и его мечты разрушались одна за другою, какъ обгорѣлыя развалины. Любовь Анны наполняла его счастьемъ, но вмѣстѣ съ тѣмъ пугала его какъ что то недостижимое и таинственное. Теперь онъ своимъ честнымъ сердцемъ понялъ, что она права и что должна умереть подъ развалинами своихъ грезъ. И онъ, приблизившись къ ней, бросился передъ ней на колѣни -- онъ это дѣлалъ въ первый разъ -- и просто проговорилъ:
   -- Прости меня. Уѣдемъ, бѣжимъ!..
   Она ласково, какъ мать, провела рукою по его волосамъ и произнесла вполголоса тономъ безконечной обиды.
   -- Господи!
   Оба они почувствовали, что ихъ судьба рѣшена, что ихъ жребій брошенъ. И оба они замолчали. Онъ отошелъ отъ нея, и провелъ рукою по горящему лбу, точно весь жаръ Анпы перешелъ теперь къ нему. Казалось, что имъ уже не о чемъ говорить теперь, когда они рѣшили бѣжать вмѣстѣ. Они стали нѣмы и неподвижны передъ важностью этого рѣшенія. Любовь ихъ, конечно, не уменьшилась, но она отошла теперь на второй планъ.
   Страстная натура Анны не могла долго выносить этого трагическаго молчанія и она первая прервала его.
   -- Послушай, Джустино, сказала она. Раньше, чѣмъ бѣжать,-- позволь мнѣ сдѣлать послѣднюю попытку. Ты говорилъ съ Чезаре Діазомъ, ты сказалъ ему, что любишь меня, что я тебя обожаю, полонъ могъ не повѣрить тебѣ...
   -- Да... Онъ разсмѣялся надо мной...
   -- Этотъ человѣкъ много жилъ, много любилъ, его любили, но отъ всего этого у него ничего не осталось... у него холодная жесткая натура и онъ, въ сущности, скептикъ, хотя и не говоритъ объ этомъ... Сухой ничтожный человѣкъ!.. Онъ меня презираетъ за то, что у меня безразсудное сердце и горячая голова... Мнѣ-же его жалко. Мнѣ жалко всѣхъ тѣхъ, кто не знаетъ любви... Ну... Я все-таки поговорю съ Чезаре Діазомъ... Я скажу ему всю правду и онъ долженъ повѣрить... Я все скажу... И хоть ему уже сорокъ лѣтъ, хоть у него уже испорченный умъ, хоть онъ и отнесется съ ироніей, но настоящая любовь найдетъ настоящія, убѣдительныя слова и онъ дастъ согласіе!..
   -- Не можешь-ли ты раньше убѣдить сестру? У тебя по крайней мѣрѣ будетъ союзница, сказалъ онъ, и въ голосѣ его зазвучало сомнѣніе: онъ сознавалъ, какъ несбыточны были надежды Анны.
   -- О, сестра еще хуже, чѣмъ Діазъ, отвѣтила она дрожавшимъ голосомъ. Я никогда не довѣрюсь ей...
   -- Ты ее боишься?
   -- Я попрошу тебя никогда не говорить о ней, глухо сказала она; мнѣ это больно...
   -- Можетъ быть...
   -- Я тебѣ говорю: нѣтъ. Лаура ничего не знаетъ, не должна ничего знать. Бѣда, если она узнаетъ! Мнѣ въ тысячу разъ легче переговорить съ нимъ... У него хоть есть прошлое, у Лауры и этого нѣтъ, ничего нѣтъ; у нея мертвая душа... Я поговорю съ нимъ. Онъ мнѣ повѣритъ.
   -- А если нѣтъ?
   -- Повѣритъ!
   -- Анна! А если не повѣритъ?
   -- Тогда бѣжимъ. Но я должна сдѣлать эту послѣднюю попытку. Богъ дастъ силы... А потомъ... я напишу тебѣ, все разскажу... Сюда я больше не могу ходить, очень опасно... Если меня увидятъ, все пропало! Я напишу тебѣ. Только ты устрой свои дѣла такъ, будто собираешься умереть, будто долженъ уѣхать и никогда, никогда не вернуться. Будь совсѣмъ готовъ.
   -- Хорошо, буду! грустно отвѣтилъ онъ.
   -- Безъ колебанія?
   -- Безъ колебанія.
   -- Безъ сожалѣній?
   -- Безъ сожалѣній! отвѣтилъ онъ и голосъ замеръ у него на губахъ.
   -- Благодарю тебя. Ты меня любишь. Мы будемъ очень счастливы... Вотъ увидишь... Мы будемъ счастливѣе всѣхъ на свѣтѣ...
   -- Счастливѣе всѣхъ, повторилъ онъ, какъ ея вѣрное, но грустное эхо.
   -- Ну, Богъ съ тобой! заключила она, крѣпко сжимая ему руку.
   Онъ взялъ ея ручку и въ его пожатіи была какая-то безмолвная клятва. Рука произнесла ее. Но это была клятва брата, друга: простая и строгая.
   Она ушла отъ него медленно, точно усталая. Онъ постоялъ еще минутъ десять и только когда убѣдился, что она благополучно вошла къ себѣ, не встрѣтивъ никого, онъ вернулся домой грустный, измученный, безъ мысли, безъ воли, и сейчасъ-же заснулъ глубокимъ сномъ. Она также, какъ только вошла съ террасы въ столовую, почувствовала себя безсильною, придавленною нравственными тревогами; ее охватила страшная слабость и она едва волочила ноги черезъ темныя комнаты, не сознавая ни времени, ни пространства, не боясь даже, что ее поймаютъ; точно всѣ ея чувства замерли. Но, какъ только она подошла къ спальнѣ, непредвидѣнное зрѣлище наполнило ее непобѣдимымъ ужасомъ: изъ полуотворенной двери ихъ комнаты лился свѣтъ. Да! Въ ихъ спальнѣ горѣла свѣча! Значитъ Лаура проснулась, значитъ она видѣла ея пустую кровать; Лаура ждала ее съ зажженой свѣчей! И въ какомъ-то безуміи, охватившемъ Анну, она подумала:
   -- Хоть-бы умереть!
   Прошла минута, а она все стояла посреди комнаты, точно заколдованная свѣтомъ, виднѣвшимся изъ двери. Голова ея кружилась; въ ушахъ шумѣло...
   -- Хоть-бы умереть, хоть-бы умереть! шептала она.
   И она все стояла и стояла на одномъ мѣстѣ. Она смутно надѣялась, что Лаура со свойственнымъ ей спокойствіемъ встанетъ и пойдетъ искать ее, или потушитъ свѣчку. И она тогда проскользнетъ въ темнотѣ въ спальню и ей не придется краснѣть передъ сестрой. Хоть-бы стемнѣло, хоть-бы скрыть стыдъ!.. Но свѣча продолжала горѣть и Анна услышала шелестъ книги. Лаура читала! Лаура могла покойно читать, когда ея сестра тайкомъ рѣшала свою судьбу, отдавая ее въ руки чужого человѣка. А можетъ быть Лаура ничего не подозрѣвала и лучше прямо идти ей на встрѣчу? И она разомъ, со всѣмъ пыломъ своего великодушнаго темперамента, отворила дверь, вошла и взглянула на Лауру. Красавица -- дѣвушка, съ золотистыми волосами, завитыми на лбу, съ розовыми щечками, съ металлическими сѣрыми глазами и крошечнымъ ртомъ, сидѣла на кровати и спокойно читала. Когда она увидала сестру въ черной шали на бѣломъ платьѣ, увидала ея растрепанные волосы и блѣдное лицо, -- она посмотрѣла на нее съ такой ироніей, съ такимъ презрѣніемъ, что бѣдная Анна задрожала какъ листъ и сгорѣла отъ стыда и раскаянія; она бросилась на колѣни и, простирая руки къ сестрѣ, съ плачемъ, съ рыданіями, закричала:
   -- Прости!.. Ради Бога прости меня, Лаура! Прости!
   Но ни одинъ мускулъ благороднаго и цѣломудреннаго лица дѣвушки не дрогнулъ; она не сказала ни слова и продолжала улыбаться, точно грязь человѣческой любви не могла запятнать бѣлоснѣжнаго покрова ея ледяного сердца, точно она не въ состояніи была простить Аннѣ никогда. А Анна плакала на полу, рыдая вполголоса, но ея рыданія не вызывали и признака сожалѣнія въ Лаурѣ. И когда взошло холодное зимнее солнце, оно освѣтило бѣлую фигуру рыдающей Анны и ея спящую сестру, съ головкою, спокойно склоненной на подушку въ ледяномъ спокойствіи.
   

II.

   Она писала: "Дорогой мой! Я говорила съ Чезаре Діазомъ. Какой ужасный человѣкъ! Одинъ его видъ леденитъ меня и стоитъ ему посмотрѣть на меня свѣтлыми, голубыми глазами, чтобы слово замерло у меня на губахъ. Когда онъ молчитъ, -- мнѣ страшно, когда говоритъ -- я страдаю, страдаю и отъ его тона и отъ его словъ... И все-таки я рѣшилась переговорить съ нимъ о нашей свадьбѣ сегодня утромъ, когда онъ явился со своимъ обычнымъ визитомъ. Я смѣло заявила, что мнѣ нужно поговорить съ нимъ, хотя съ нѣкоторыхъ поръ къ его холодной любезности опекуна прибавилось что-то насмѣшливое и презрительное. Лаура была тутъ-же. Молчаливая, разсѣянная какъ всегда, она только съ пренебреженіемъ пожала плечами, медленно встала и, не обернувшись, пошла своимъ легкимъ шагомъ, едва касаясь земли. Чезаре Діазъ сидѣлъ въ креслѣ, поигрывая костяной палочкой; онъ не смотрѣлъ на меня и только улыбался, и эта улыбка путала мои мысли. Но я должна была попытаться; я обѣщала тебѣ, обѣщала себѣ; жизнь дома стала для меня невыносимой съ тѣхъ поръ какъ сестра знаетъ мою тайну; она мучитъ меня своей улыбкой никогда не любившаго человѣка, заставляетъ меня содрагаться отъ стыда и ужаса, какъ только я подумаю, что она можетъ разсказать о той бурной ночи. Чезаре Діазъ улыбался, разсматривая японскую палочку и, казалось, вовсе не слушалъ меня. Но я, все-таки, несмотря на волненіе, несмотря на то, что не люблю его и онъ меня не любитъ, несмотря на всю пропасть, отдѣляющую меня отъ него, смѣло сказала, что обожаю тебя, что хочу жить и умереть съ тобою, что моего состоянія хватитъ намъ обоимъ, что не могу и слышать о комъ-нибудь другомъ и, наконецъ, что я прошу его, какъ самаго близкаго родственника, какъ самаго опытнаго друга, прошу кротко, покорно согласиться на нашъ бракъ".
   "Онъ выслушалъ меня, не поднимая глазъ, точно его не интересовали мои слова, только палочка раза два, три остановилась въ его рукахъ. Наконецъ онъ сухо сказалъ: "нѣтъ". Тогда я начала плакать, просить, наконецъ возмутилась, заявила, что мое сердце свободно, -- что я скоро покажу, что и я вся свободна,-- но я каждую минуту наталкивалась на жестокое сердце, на упрямую волю, на ложную, условную разсудочность, построенную на людскомъ уваженіи, на эгоизмѣ и отсутствіи чувства. Чезаре Діазъ не признаетъ ни моей любви, ни твоей; онъ не признаетъ, что существуетъ любовь, ради которой нужно жить и умереть; не признаетъ, что нельзя забыть любимаго человѣка; не признаетъ, что нельзя жить безъ глубокой любви; онъ все время повторялъ мнѣ: "нѣтъ" и "нѣтъ", приводилъ самыя нелѣпыя парадоксальныя и циничныя доказательства, желая убѣдить меня, что я заблуждаюсь, что мы оба заблуждаемся, что его обязанность вывести насъ изъ этого заблужденія. Господи! Какъ я плакала! Какъ всю душу выложила, говоря съ этимъ холоднымъ человѣкомъ и какъ теперь раскаиваюсь, что такъ унижалась передъ нимъ! Я теперь припоминаю какъ онъ смотрѣлъ на меня, когда любовь къ тебѣ, дорогой мой, заставляла меня говорить слишкомъ пылко; онъ смотрѣлъ, восхищаясь какъ зритель, точно въ театрѣ, когда актеръ хорошо играетъ, притворяясь, что онъ все это чувствуетъ. Онъ не вѣрилъ мнѣ. Это такъ разсердило меня, что два или три раза у меня темнѣло въ глазахъ и я дошла до того, что пригрозила скандаломъ. "Скандалъ всегда падаетъ на того, кто его производитъ", строго сказалъ онъ и всталъ, чтобы покончить нашъ разговоръ".
   "Онъ ушелъ. Я слышала какъ въ гостиной онъ началъ спокойно говорить съ сестрой, точно ничего не произошло, точно онъ не оставилъ меня въ слезахъ, въ отчаяніи. У этихъ людей нѣтъ сердца, они смотрятъ на меня, какъ на взбалмошную, какъ на сумасшедшую".
   "Любимый мой, вѣчно любимый! Значитъ рѣшено: мы должны бѣжать. Нужно бѣжать, иначе я умру. Все на свѣтѣ лучше этого дома,-- моей тюрьмы; все лучше этой каторги; я больше не хочу таскать цѣпи. Я знаю, что рѣшаюсь на важный шагъ; я знаю, что дѣвушка, убѣгая изъ дому, съ обычной точки зрѣнія, обезчещена и даже святость брака не смоетъ съ нея этого пятна; я знаю, что приношу въ жертву всю жизнь во имя любви. Но чтоже дѣлать, если судьба такъ странно сложилась для меня: -- она дала мнѣ средства и отняла у меня мать, дала имя и отняла отца, дала любящее сердце и отняла всѣхъ любимыхъ людей, дала мнѣ самую дорогую, но вмѣстѣ съ тѣмъ и самую холодную и безстрастную сестру".
   "Какія понятія о правдѣ и о чести могли выработаться у меня, когда я съ дѣтства ничего не слыхала о нихъ? Для кого должна я приносить себя въ жертву, когда тѣ, кого я любила -- умерли, а кто живъ, тотъ не любитъ меня. Мнѣ необходима любовь. Теперь я ее нашла и ни за что не откажусь отъ нея. Здѣсь не кому плакать по мнѣ, некому удерживать меня. Я не уношу отсюда никакого воспоминанія. Я совершенно одинокая, никому не нужная; я бѣгу изъ вѣчнаго холода къ животворящему солнцу, которое называется любовью. Ты мое солнце, моя любовь! Не суди меня; я не похожа на другихъ дѣвушекъ; у тѣхъ есть домъ, семья, гнѣздо. У меня ничего нѣтъ: ни крова, ни убѣжища и я все это ищу. Я буду твоей женой, любовницей, рабою -- чѣмъ хочешь, только бы мнѣ жить съ тобою подъ одной кровлей, только бы склонить усталую голову къ тебѣ на грудь. Я люблю тебя. И жизнь въ атмосферѣ твоей любви заставитъ меня позабыть мой проступокъ. Свѣтъ не проститъ мнѣ. По я презираю тѣхъ, кто не понимаетъ, что можно все принести въ жертву любви; а тѣ, кто любитъ -- будутъ на моей сторонѣ. Внѣ твоей любви для меня ничто не будетъ существовать. А ты простишь меня, потому что любишь".
   "Значитъ рѣшено. Черезъ три дня, въ пятницу, выходи изъ дому безъ всего, какъ будто гулять, и пріѣзжай на станцію. Ровно въ часъ идетъ поѣздъ; выѣзжай въ Помпею; тамъ ты будешь въ два. Я не встрѣчу тебя на помпейской станціи, чтобы не внушить подозрѣнія, а буду ходить по мертвому городу и осматривать развалины. Ты ищи меня... или нѣтъ приходи прямо въ улицу гробницъ, къ дому Діомеда, близъ гробницы Неволеи Тихе, прелестной помпейской дѣвушки, какъ гласитъ надпись. Мы тамъ пробудемъ до заката, потомъ выѣдемъ въ Бриндизи, а оттуда отплывемъ на Востокъ. У меня есть деньги. Чезаре Діазъ, чтобы избавить себя отъ лишнихъ заботъ, далъ мнѣ сразу мой доходъ за два года. А потомъ... когда эти деньги выйдутъ -- мы будемъ работать, пока я не дождусь совершеннолѣтія. Ты, значитъ, понялъ? А о томъ, какъ я уйду изъ дому и доберусь до Помпеи, ты не заботься. У меня планъ самый простой и смѣлый; я не могу тебѣ сообщить его. Я непремѣнно должна держаться его, а не какого-нибудь другого, потому что всякое наше свиданіе въ Неаполѣ было бы крайне рискованно. А тутъ мы поѣдемъ врозь, съ разными поѣздами,-- кто же поймаетъ насъ? Тебя удивляетъ моя сообразительность, мое спокойствіе и точность? Да вѣдь я уже цѣлыхъ двадцать дней обдумываю мой планъ, не сплю ночей, изучаю малѣйшія подробности. Ну, такъ помни же: въ пятницу, въ двѣнадцать часовъ ты уходишь изъ дому; въ часъ выѣзжаешь по желѣзной дорогѣ; въ половинѣ третьяго -- наша встрѣча у гробницы Неволеи Тихе. Ради Бога не забудь; если ты не пріѣдешь въ назначенный часъ, что со мной будетъ? вѣдь я останусь одна въ Помпеѣ, буду безпокоиться, умру отъ волненія".
   "Это мое послѣднее письмо къ тебѣ, дорогой мой. Написала я его и мнѣ стало ужасно грустно. Послѣднее слово, каковъ бы смыслъ его ни былъ, всегда грустно. Я только молю Бога, чтобы мнѣ не пришлось жалѣть объ этомъ хорошемъ (даже съ его мученіями) времени. Но вѣдь ты будетъ любить меня всегда, даже вдали отъ родины, въ бѣдности, въ несчастій? Ты вѣдь никогда не скажешь, что я желала тебѣ зла? Ты поддержишь меня, слабую, въ тяжелыя минуты жизни; я сильна только любовью къ тебѣ. Ты добрый, ты честный, ты справедливый; въ твоей любви ко мнѣ есть что то братское, ты будешь всѣмъ для меня, замѣнишь мнѣ всѣхъ и вся, весь міръ, даже Бога! Я кощунствую, да! но я обожаю тебя и для меня теперь не существуетъ ничего кромѣ страстнаго безумнаго желанія бѣжать съ тобой, не разставаться никогда, идти рядомъ до могилы! Нечего горевать! Мы любимъ другъ друга, жизнь принадлежитъ намъ! Несчастны тѣ, кто не знаютъ любви и не имѣютъ надежды любить. Это мое послѣднее письмо -- правда; но за нимъ слѣдуетъ великая будущность. Помни же гдѣ я жду тебя".

"Анна".

   Джустино Морелли два раза перечелъ это письмо, точно хотѣлъ выучить его наизусть. Онъ былъ одинъ въ своей квартиркѣ. Темнѣло. Онъ опустилъ голову на грудь и поблѣднѣлъ какъ полотно. Онъ чувствовалъ, что побѣжденъ, что онъ погибъ. Онъ побѣжденъ и погибъ! Побѣждена и погибла Анна!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Въ это утро церковь св. Кіары, съ ея бѣлоснѣжными стѣнами, съ потемнѣвшими золотыми украшеніями, съ посѣрѣвшимъ мраморомъ и блѣдною живописью купола, была почти пуста. Тамъ и сямъ сидѣли богомольныя старухи, закутанныя въ черные платки, да передъ алтаремъ виднѣлась колѣнопреклонная фигура молившейся крестьянки. Двѣ дамы, -- Анна Аквавива и ея компаніонка Стелла Мартини сидѣли посреди церкви; глаза ихъ были опущены въ молитвенники. У Стеллы Мартини было блѣдное и дряблое лицо старой дѣвы, со слѣдами былой красоты, увядшей еще до тридцатилѣтняго возраста. Теперь она похожа была на куклу, набитую когда то опилками, изъ которой опилки высыпались; она была вся въ черномъ; ея фигура дышала неподдѣльной добротой и спокойствіемъ. Анна была тоже въ черномъ платьѣ и въ сѣрой, англійской кофточкѣ; ея темные волосы были низко закручены подъ большимъ гребнемъ изъ желтой черепахи; на головѣ была надѣта черная шапочка съ сѣрымъ перомъ. Въ ея лицѣ не было ни кровинки и она каждую минуту нервно кусала губы. Она долго держала передъ собою молитвенникъ, не переворачивая страницъ; но Стелла Мартини не замѣчала этого -- она горячо молилась. Вдругъ Анна встала.
   -- Я ухожу, сказала она, смотря на своды, чтобы не смутиться.
   -- Вы безъ вуаля? спросила Стелла Мартини.
   -- Да... Я такъ... Я скоро...
   И она пошла своей легкой походкой въ исповѣдальню. Стелла взглянула ей вслѣдъ, потомъ покорно наклонила голову и стала про себя шептать молитву. Въ исповѣдальнѣ священникъ съ круглымъ краснымъ лицомъ, сохранившимъ что то ребяческое, и съ вѣнчикомъ сѣдыхъ волосъ, началъ задавать Аннѣ обычные вопросы, мягко, не удивляясь дрожи въ ея голосѣ, такъ какъ онъ зналъ характеръ своей духовной дочери и стремился привести ее къ спокойному міросозерцанію.
   Но Анна говорила на этотъ разъ очень сбивчиво; она часто не понимала самыхъ простыхъ словъ священника и отвѣчала на вопросы только глубокимъ вздохомъ. Наконецъ, священникъ съ безпокойствомъ спросилъ ее:
   -- Да что съ вами сегодня?
   -- Я въ страшной опасности, отвѣтила она глухимъ голосомъ.
   Тщетно добивался онъ истины; она не желала ничего объяснять, и на всѣ его увѣщанія быть спокойной и искренной только и отвѣчала:
   -- Отецъ мой! Меня ждетъ горе!
   Тогда онъ сталъ говорить строже, доказывалъ, что большой грѣхъ насмѣхаться надъ вѣрой, когда въ ней не видятъ прибѣжища даже въ горѣ, что Богъ особенно караетъ богохульствующихъ, которые смѣшиваютъ церковь съ мірской жизнью и не могутъ отказаться отъ грѣха даже въ минуту покаянія. И онъ отказалъ ей въ отпущеніи грѣховъ, хотя сознавалъ, что ея гордая и пылкая душа теперь навсегда замкнется для сладостныхъ восторговъ вѣры.
   -- Я возвращусь, сказала она, рѣшительно вставая.
   Она должна была пройти передъ исповѣдальней, чтобы вернуться на свое прежнее мѣсто, и священникъ хотѣлъ посмотрѣть еще на нее; у него въ сердцѣ осталась какая-то необъяснимая печаль по этой заблудшей душѣ. Но она не прошла мимо и священникъ подумалъ, что бѣдная дѣвочка ушла изъ церкви. Въ самомъ дѣлѣ Анна, вмѣсто того, чтобы подойти къ Стеллѣ Мартини, сдѣлала два шага назадъ, и черезъ капеллу прошла въ дверь, выходящую на монастырскій дворъ; компаніонка терпѣливо ждала ее, не поднимая глазъ и продолжая горячо молиться. Анна спокойно спустилась съ лѣстницы, перешла, не торопясь, дворъ, ни разу не обернувшись, вышла на улицу С. Кіары, взяла извощика, приказала поднять верхъ и поѣхала на станцію. Она продѣлала все это совершенно спокойно, но когда она очутилась въ темноватой глубинѣ экипажа, на тряской мостовой, одна, свободная и убѣжавшая наконецъ, она опрокинулась назадъ и зажала ротъ платкомъ, чтобы удержать крикъ радости и отчаянія, невольно рвавшійся изъ ея груди.
   Она ѣхала вся поглощенная одной и той же пріятной и вмѣстѣ съ тѣмъ ужасной мыслью: она, Анна Аквавива -- бросила навсегда домъ и семью и стремится теперь въ объятія Джустино; она ужъ не боялась больше; теперь все было кончено, ее не поймаютъ, она далеко, въ пространствѣ; она -- неизвѣстный человѣкъ въ незнакомой толпѣ. Анна дѣйствовала, какъ въ сонамбулизмѣ: рѣшительно, безповоротно, съ автоматической точностью и деревянностью движеній. На станціи она расплатилась съ извощикомъ и машинально спросила въ кассѣ билетъ до Помпеи.
   -- И обратно? спросилъ ее кассиръ, такъ какъ изъ Помпеи всегда возвращаются въ тотъ-же день.
   -- Нѣтъ, отвѣтила она и вздрогнула, точно пробудилась отъ сна.
   Онъ подумалъ, что это какая нибудь англичанка, увлекающаяся древностью. Она засунула билетъ за перчатку, какъ заведенные часы, безъ колебаній, прошла въ залу перваго класса и равнодушно осмотрѣлась кругомъ, точно было невозможно, чтобы Чезаре Діазъ встрѣтилъ ее здѣсь, или кто нибудь изъ знакомыхъ удивился, что она путешествуетъ одна. Для нея ничего не существовало; всѣ чувства замерли, кромѣ потребности идти дальше. Ей не странно было, что она одна, въ первый разъ въ жизни. Ей казалось, что она всегда путешествовала одна, что всю жизнь она только и дѣлала это, а что Лаура, Чезаре и Стелла были блѣдныя тѣни прошлаго, чего-то бывшаго еще до ея существованія, видѣнныя ею "тамъ". Она шла, машинально повторяя про себя, какъ ребенокъ, который не долженъ забыть какое нибудь слово:
   -- Помпея! Помпея! Помпея!
   Но когда она входила въ вагонъ перваго класса, точно какая-то сила ее остановила на ступенькахъ лѣстницы, точно какая-то тайная рука удержала ее. Она затрепетала, будто проснулась, и сдѣлала усиліе, чтобы войти въ вагонъ и побѣдить невѣдомое препятствіе, котораго она не видѣла, но чувствовала и боялась. Съ этой минуты, когда тайный голосъ смутно раздался въ ея совѣсти, она впала въ нравственную полудремоту человѣка, въ жизни котораго совершается переломъ; ее убаюкивали лучезарныя мечты о счастьѣ и радостная картина голубого неаполитанскаго побережья. Утренній поѣздъ мчался по берегу, безшумно скользя по рельсамъ точно по спокойнымъ волнамъ, мимо бѣлыхъ домовъ Портичи, мимо красноватыхъ домиковъ Торре-дель-Греко, мимо бѣлыхъ, красныхъ и сѣрыхъ зданій многолюдной Торре-Аннунціаты.
   Анна застегнула кофточку, опустила вуалетку на глаза и прижалась въ уголокъ у окна; она постоянно переходила отъ смутной, но радостной мысли о счастьѣ, о ласкахъ и поцѣлуяхъ къ ужасу передъ какой-то неминуемой опасностью и крѣпче прижималась въ уголъ, точно заблудившаяся на улицѣ дѣвочка. На далекомъ горизонтѣ виднѣлся ей призракъ существованія, полнаго любви, нѣжности, страсти; призракъ, воплощающій всѣ наслажденія души и тѣла; но какъ только она отвлекалась отъ этого лучезарнаго видѣнія, сейчасъ-же безпощадный голосъ совѣсти шепталъ ей:
   -- Не ходи. Пойдешь -- погибнешь.
   И въ теченіи одного часа пути это предчувствіе такъ выросло въ ней, что когда поѣздъ прошелъ Торре-Аннунціату и покатился по выжженнымъ и почернѣлымъ полямъ у подножія Везувія передъ Помпеей, она дошла просто до отчаянія и крѣпко сжала ручку своего дорожнаго мѣшка. Уже скрылись зеленые виноградники и виллы, улыбавшіяся между ихъ лозами; скрылось и прозрачно голубое море, скрылись и бѣлые паруса, казавшіеся крыльями бѣлыхъ птицъ, сѣвшихъ на воду. Теперь видъ изъ окна былъ грустный; вулканъ вблизи казался еще грознѣе со своими вѣчнымъ пламенемъ и постояннымъ дымомъ; исчезли и призраки счастья. Анна ѣхала одна, по безплодной пустынѣ, гдѣ прошелъ огонь, истребилъ и растительность, и дома, и людей, и ихъ радости, и ихъ любовь, которымъ, казалось, не должно было быть конца. Внутри ея опять заговорилъ голосъ: "Такъ и страсть -- она все истребляетъ и умираетъ сама".
   Она вдругъ увидѣла дурное предзнаменованіе въ томъ, что выбрала Помпею, городъ любви, истребленный огнемъ, вѣчный предметъ восхищенія и грусти для всѣхъ, кто бы ни видѣлъ его. Анна вышла изъ вагона, блѣдная какъ смерть, и нерѣшительно, точно съ сознаніемъ неминуемой погибели, пошла за семьей нѣмцевъ и двумя англійскими пасторами, вышедшими на миніатюрную помпейскую станцію.
   Она шла, не понимая, что дѣлается кругомъ, разсѣянно смотря на пыльный заборъ, по бокамъ тропинки, которая ведетъ въ Помпею, на лужокъ по дорогѣ къ ресторану "Діомедъ". Ни нѣмцы, ни пасторы не взглянули на одинокую путницу съ смуглымъ и очень блѣднымъ лицомъ, съ темно-сѣрыми глазами, блуждающими безучастно по сторонамъ; никто замѣтилъ въ этихъ глазахъ внутренній взглядъ человѣка, поглощеннаго какой-то страстью. Когда всѣ вошли въ нижнюю комнату ресторана, мрачную и полную жужжащихъ мухъ, Анна стала у окна, въ углу и начала смотрѣть на тропинку, по которой только что пришла, точно будто она ждала кого то, точно желала вернуться назадъ. И никогда еще Аннѣ такъ не хотѣлось видѣть Джустино какъ теперь; она подумала, что только бы ей взглянуть на него, услышать его добрый и нѣжный голосъ и всѣ сомнѣнія исчезли бы.
   -- Вѣдь я его обожаю! заключила она, вся поглощенная одной мыслью и ища въ ней силу для борьбы со своей совѣстью.
   Когда Анна увидала, что осталась одна въ ресторанѣ, она машинально пошла въ Помпею. Она ничего не слышала: ни предложенія скушать что нибудь въ ресторанѣ, ни голоса продавца коралловъ, издѣлій изъ лавы и проводниковъ по Помпеѣ, ни мальчика, предлагавшаго ей по-французски купить цвѣты. Она двигалась какъ автоматъ, ея сердце было всецѣло охвачено однимъ желаніемъ увидѣть Джустино; въ немъ ея сила и смыслъ существованія; только онъ, только любовь къ нему, больше ничего, ничего не было у Анны. Она медленно и лѣниво пошла за проводникомъ, предложившимъ объяснять ей развалины; точно всѣ силы оставили ее, тогда какъ внутри яркимъ пламенемъ горѣла страсть. Оба они: и старикъ, дѣлавшій свое дѣло, несмотря на года и утомленіе, и дѣвушка, едва держащаяся на ногахъ направились къ однимъ изъ самыхъ прекрасныхъ и пріятныхъ останковъ старины, къ городу любви и наслажденій, гдѣ кажется и камни на дорогѣ, и красноватыя стѣны пиршественныхъ залъ и нѣмыя фрески бань говорятъ о любви и наслажденіи. Они медленно подвигались, въ тепловатомъ утреннемъ воздухѣ; старикъ впереди, она за нимъ, разсѣянно глядя на все, точно туманъ застилалъ ей зрѣніе. Два раза онъ говорилъ ей:
   -- Теперь пойдемте въ улицу Гробницъ и осмотримъ домъ Діомеда.
   -- Потомъ, отвѣчала она ему.
   Два или три раза она садилась отдыхать на камни, а старикъ присаживался поодаль и дремалъ, опустивъ голову на грудь. Она, казалось, истратила весь пылъ и всѣ силы на то, чтобы уйти изъ церкви и, проѣхать сначала на извощикѣ, а потомъ въ вагонѣ. Теперь она чувствовала себя слишкомъ одинокой, заброшенной, несчастной, изнемогающей отъ одиночества и усталости въ этомъ мертвомъ городѣ. Она не знала какъ убить время до двухъ часовъ, обошла самыя дальнія развалины и когда, наконецъ, старикъ въ третій разъ сказалъ ей:
   -- Теперь въ улицу Гробницъ и въ домъ Діомеда.
   -- Пойдемте, чуть слышно отвѣтила она.
   Время шло, хотя и медленно. Оставался только часъ до пріѣзда Джустино. Анна не слушала объясненій старика о великолѣпіи дома Діомеда, а съ часиками въ рукахъ, сказала себѣ:
   -- Теперь Джустино выѣзжаетъ изъ Неаполя.
   Она, отъ нетерпѣнія, не могла ужъ выносить голосъ и присутствіе проводника и отпустила его. Онъ, было, не хотѣлъ уходить, говоря, что у нихъ запрещено рисовать и особенно уносить что-нибудь; потомъ онъ нѣсколько разъ обернулся на нее: -- она сидѣла на камнѣ, низко опустивъ голову.
   Этотъ послѣдній часъ показался ей безконечнымъ; все покрылось мракомъ; смыслъ всего помутился; единственной свѣтлой точкой было имя Джустино и она безъ конца повторяла его. Она ничего не видала, ничего не слыхала вокругъ себя; исчезло всякое понятіе обо всемъ. Вдругъ передъ опущенными вѣками мелькнула тѣнь; она появилась безъ шуму, безъ единаго звука. Анна подняла голову и увидала передъ собой Джустино. Онъ смотрѣлъ на нее съ безконечной грустью и нѣжностью. Она не могла произнести ни слова, подала ему руку, встала и улыбнулась такъ радостно, что эта улыбка освѣтила и ея красивый лобъ, и блестящіе глаза, и заалѣвшіяся щеки и красныя губки. Джустино никогда еще не видалъ ее такою обворожительною:-- она вся дышала счастьемъ любви. У честнаго, добраго юноши пробѣжала по лицу тѣнь. Она ничего не замѣтила, всѣ ея сомнѣнія исчезли, она воскресла...
   -- Ты очень меня любишь?
   -- Очень.
   -- И всегда будешь любить?
   -- Всегда.
   Онъ отвѣчалъ какъ слабое и грустное эхо. Но она ничего не замѣчала, отуманенная страстью. Они шли и шли; она прижалась къ нему, столь счастливая, что едва касалась земли; она отдавалась чувству любви со всѣмъ пыломъ своей чувственной и сантиментальной натуры и съ полнымъ самозабвеніемъ предалась счастью. Они шли такъ по улицамъ Помпеи, ничего не видя, ни на что не смотря. Только она ласково и вполголоса повторяла:
   -- Скажи: ты любишь меня? Скажи: -- любишь?
   Два или три раза онъ тихо отвѣтилъ "да", а потомъ ужъ и не отвѣчалъ. И вдругъ ее осѣнило что-то; она остановилась, остановила его, слегка удерживая его за руку, и спросила, глядя въ его добрые, честные глаза:
   -- Что съ тобою?
   Вопросъ звучалъ тревожно голосъ Анны дрожалъ. Джустино опустилъ глаза.
   -- Ничего, отвѣтилъ онъ.
   -- Отчего же ты такой грустный?
   -- Я не грустный, отвѣтилъ онъ съ усиліемъ.
   -- Не лги!
   -- Я не лгу.
   -- Поклянись, что любишь...
   -- Тебѣ не нужно клятвъ, воскликнулъ онъ такъ искренно и грустно, что она сейчасъ же повѣрила, услышавъ только искреннія, а не грустныя ноты.
   Но все таки она не была покойна и волненіе не улеглось въ ней.
   -- Уйдемъ отсюда, нетерпѣливо сказала она.
   -- Поѣздъ въ Метапонто отходитъ только въ шесть. У насъ много еще времени.
   -- Уйдемъ... Я не хочу здѣсь оставаться больше... Пожалуйста, уйдемъ...
   Онъ обрекъ себя на пассивную роль и послушался. Оба молчали. Два пастора шли вмѣстѣ съ ними по направленію къ ресторану "Діомедъ" и къ вокзалу. Смущенная Анна уже не смѣла говорить о любви, а только смотрѣла на Джустино такими любовно-молящими глазами, что онъ не могъ выносить этого взгляда. Они вышли изъ Помпеи и опять очутились въ нижней залѣ ресторана, гдѣ тоскливо жужжали мухи. Они подошли къ окну и стали смотрѣть на тропинку, ведущую къ станціи. Анна не отрывала своей руки отъ Джустино. Онъ со смущеніемъ и безпокойствомъ спросилъ ее, не хочетъ-ли она обѣдать, спросилъ такъ прозаично, точно съ тѣмъ, чтобы побѣдить неловкость ихъ положенія. Нѣтъ, она не хотѣла обѣдать, она не была голодна, потомъ, позже... Ея голосъ сталъ нервный и она съ досадой взглянула на англійскихъ пасторовъ.
   -- Я хотѣла-бы... шепнула она на ухо Джустино.
   -- Что?...
   -- Уведи меня отсюда... Мнѣ хочется сказать тебѣ одно слово.
   Онъ колебался. И вдругъ она покраснѣла, сообразивъ что-то. Ея дѣвическая стыдливость возмутилась. Но Джустино уже отошелъ переговорить съ хозяиномъ.
   -- Пойдемъ, сказалъ онъ ей, вернувшись.
   -- Куда?
   -- Наверхъ.
   -- Куда-же?
   -- Увидишь...
   Лакей проводилъ ихъ наверхъ и отворилъ имъ дверь отдѣленія, состоящаго изъ маленькой гостиной и очень большой спальни. Когда они остались одни -- оба они были блѣдные, серьезные и смущенные. Она осмотрѣлась кругомъ: гостиная была меблирована банально: зеленый диванъ, два кресла, круглый столъ посрединѣ, часы, нѣсколько соломенныхъ стульевъ... И эта гостиная, гдѣ прошло такъ много иностранцевъ, вдругъ стала ей невыносима. Анна заглянула въ сосѣднюю комнату. Она была гораздо больше первой; въ глубинѣ стояли двѣ кровати, между ними ночной столикъ, затѣмъ "туалетъ", диванъ и шкафъ. Все это терялось въ величинѣ большой комнаты и она казалась пустой; Аннѣ при одномъ видѣ ея уже стало холодно, и опять она покраснѣла. Она очень волновалась. А когда подняла глаза на Джустино и увидала, что онъ такъ грустно смотритъ на нее, она испугалась еще больше прежняго.
   -- Что съ тобою? спросила она сдавленнымъ голосомъ.
   Джустино не отвѣчалъ. Онъ сѣлъ и закрылъ лицо руками.
   -- Скажи же, что съ тобою? повторила она, вся дрожа отъ волненія и злобы.
   Онъ молчалъ. Можетъ быть плакалъ, подъ руками.
   -- Если ты не скажешь мнѣ что съ тобою, я уѣду въ Неаполь, воскликнула она, выходя изъ себя.
   Онъ молчалъ. Тогда она склонила голову и обдумавъ все съ той быстротой мысли, которая бываетъ въ важные моменты жизни, она, вмѣсто того, чтобы уйти, сѣла рядомъ съ нимъ и сказала ему спокойнымъ тономъ:
   -- Ты меня презираешь за то, что я бѣжала.
   -- Нѣтъ, Анна, слабо пробормоталъ онъ.
   -- Ты считаешь меня гадкой... думаешь, что я недостойная...
   -- Нѣтъ, милая, нѣтъ.
   -- Можетъ быть... ты.. любишь другую?
   -- Какъ ты можешь подумать это?!
   -- Можетъ быть... ты связанъ съ кѣмъ нибудь... безъ любви?
   -- Нѣтъ! ничто меня не связываетъ ни съ кѣмъ.
   -- Даже обѣщаніе?
   -- Даже обѣщаніе.
   -- Такъ отчего же ты такой грустный? Отчего волнуешься? О чемъ плачешь? Я бы должна волноваться и плакать, а видишь, я не плачу. Твои слезы меня оскорбляютъ, приводятъ въ отчаяніе...
   -- Анна! Выслушай меня, ради Бога, ради памяти твоей матери, пойми меня. Я въ отчаяніи за тебя, за то, на что ты рѣшилась, за твою судьбу, за то горе, что ждетъ тебя завтра же: безъ крова, безъ имени, безъ средствъ, безъ семьи...
   -- Если-бы ты любилъ меня, ты не думалъ-бы, не сказалъ-бы этого...
   -- Я всегда говорилъ это, повторяю и теперь... Я тебя гублю... и вотъ уже три дня, что я терзаюсь угрызеніями совѣсти, и даже теперь, когда я съ тобою, когда ты для меня все,-- мнѣ кажется, что должно случиться какое-то горе. Анна! Сегодня я не могу простить самъ себѣ, завтра ты не простишь мнѣ. Милая! Вѣдь я честный человѣкъ, я христіанинъ... Какъ могъ я дойти самъ и довести тебя до такого поступка, до такого грѣха?..
   Онъ проговорилъ это съ безконечнымъ страданіемъ и вся его честная душа, измученная раскаяніемъ и любовью, вылилась въ этихъ словахъ. Она смотрѣла на него, слушала изумленно, отступая передъ этой прямотою и добродѣтелью, которая сильнѣе любви; она же вѣрила только въ любовь.
   -- Я не понимаю тебя, сказала она, ошеломленная.
   -- А нужно, чтобы ты поняла... Если ты не поймешь смысла моего поведенія -- ты будешь ненавидѣть, презирать меня, какъ подлеца... Анна! призови весь твой разумъ, все твое сердце и оцѣни... не увлекайся любовью... будь покойна, холодна...
   -- Не могу.
   -- Господи! въ отчаяніи воскликнулъ онъ.
   Опять оба замолчали. Анна, чтобы скрыть дрожаніе рукъ, стала крутить бахрому скатерти. Она обдумывала, разбирала, старалась понять и опять возвращалась все къ одной и той же мысли: болѣзненной, мучительной, невыносимой; и она не могла удержаться, чтобы не высказать ее словами, ожидая опять опроверженія съ его стороны.
   -- Ты меня недостаточно любишь, сказала она, смотря ему неустанно въ глаза, точно вся душа собралась въ ея взглядѣ, въ ея голосѣ.
   -- Да. Правда. Я тебя недостаточно люблю, рѣшительнымъ тономъ отвѣтилъ Джустино.
   Она ничего не сказала. Ножъ попалъ прямо въ сердце. И комната, и гостинница, и Помпея, весь міръ закружился у нея въ головѣ, со страшнымъ шумомъ и быстротою; она почувствовала, что ей сжимаютъ виски и, инстинктивно, схватила ихъ руками. Передъ глазами появилась красная полоса и все расширялась и расширялась.
   -- Значитъ, начала она, послѣ долгой паузы, прерывающимся голосомъ, значитъ ты обманывалъ меня?
   -- Да. Обманывалъ, покорно пробормоталъ онъ.
   -- Ты не любилъ меня?
   -- Не настолько, чтобы все забыть ради любви. Я тебѣ говорилъ это.
   -- Я поняла. Почему же ты лгалъ?
   -- Потому что ты красивая, добрая, ты любила меня... А я не видѣлъ опасности, не понималъ, что ты вся отдаешься этой любви, что я долженъ во время предупредить это.
   -- Слова и слова... Главное то, что ты меня не любишь.
   -- Не настолько, какъ ты хочешь, какъ ты стоишь...
   -- Значитъ, въ тебѣ нѣтъ слѣпой страсти?
   -- Нѣтъ.
   -- Нѣтъ пылу, нѣтъ энтузіазма?
   -- Нѣтъ.
   -- А что-же?
   -- Я люблю тебя нѣжно, глубоко, преданно.
   -- Мало, мало, мало! монотонно проговорила она, какъ во снѣ. И ты не умѣешь любить иначе, не умѣешь любить какъ я?
   -- Не умѣю.
   -- Можетъ быть теперь не можешь? А потомъ?
   -- Никогда не могу, Анна. Я всегда предпочту жертву наслажденію, самый тяжелый долгъ -- самому яркому счастью.
   -- Жалкое созданіе! съ презрѣніемъ прошептала она.
   Онъ поднялъ глаза къ небу, какъ бы прося силъ вынести эту муку.
   -- Значитъ, опять заговорила Анна, если бы мы жили вмѣстѣ, ты страдалъ бы?
   -- Мы оба страдали бы. Я былъ бы причиною твоихъ страданій и это убило бы меня.
   -- Что же дѣлать?
   -- Приказывай!
   Ужасная, жестокая дѣйствительность встала передъ нею. Изъ нея былъ только одинъ выходъ, но онъ казался ей такимъ неожиданно жестокимъ, что она испуганно отступила передъ нимъ. Силы ея какъ будто удесятерились; въ эту минуту она жила такъ напряженно, точно десять молодыхъ существованій сильныхъ и пылкихъ собрались въ ея тѣлѣ и въ ея сердцѣ. Но истина была слишкомъ ужасна, она не хотѣла высказать ее, не хотѣла выразить ее словами, выговорить голосомъ. Она только смотрѣла на этого человѣка, который налагалъ на нее для ея спасенія такія ужасныя страданія. Онъ понялъ, что Анна не можетъ говорить. А самъ онъ? Онъ безумно любилъ ее въ эту минуту и, несмотря на силу воли, тоже не могъ произнести послѣдняго слова и оба они страдали, точно въ предсмертной агоніи.
   Она вдругъ встала и подошла къ окну. Уже два раза сегодня смотрѣла Анна на этотъ молчаливый пейзажъ. Но утромъ, когда она ждала одна, она трепетала отъ надежды; часъ тому назадъ, рядомъ съ Джустино она обладала величайшимъ сокровищемъ въ мірѣ -- любовью. Теперь... теперь все было кончено, любовь погибла навсегда; все, все кончено! Она чувствовала, что сердце ея разрывается на части и прислонилась губами къ стеклу, чтобы заглушить стоны. Джустино не двигался съ мѣста; закрывъ лицо руками, онъ точно окаменѣлъ и только тогда поднялъ голову, когда Анна подошла къ нему и въ самое лицо стала говорить ему:
   -- Какъ возможно... какъ возможно, чтобы ты разлюбилъ меня? Какъ могла умереть эта любовь? Милый! Милый! Неужели ты хочешь моей смерти?
   Джустино растерянно смотрѣлъ на нее, не отвѣчая ни слова.
   -- Вѣдь ты же любилъ меня, продолжала она. Не отказывайся... Я знаю... Когда ты меня видѣлъ, ты блѣднѣлъ... я и сама блѣднѣла... Когда я начинала говорить -- у тебя глаза разгорались... И твой голосъ тоже шелъ мнѣ прямо къ сердцу... Ты всюду искалъ меня, какъ и я тебя; мы отлично понимали, какъ міръ тусклъ безъ любви... А какъ ты нѣжно писалъ мнѣ!.. Да это-же любовь, настоящая, великая любовь... Ее нельзя забыть въ одинъ день или въ одинъ годъ... Жизни мало для этого. Нѣтъ! Невозможно!.. Ты не могъ забыть, ты меня любишь... Ты солгалъ, не знаю зачѣмъ... Скажи-же правду... скажи, что ты не можешь вырвать изъ сердца твою любовь.
   Онъ изнемогалъ подъ этимъ взрывомъ отчаянія и чувствовалъ, что теряетъ самообладаніе.
   -- Джустино! Подумай, ради самого Бога, что ты дѣлаешь, отрицая нашу любовь. Ты разбиваешь двѣ жизни; вѣдь и ты не перенесешь этого. Джустино, если ты бросишь меня здѣсь, я убью себя... Я минуты не переживу, размозжу себѣ голову о стѣну... Уйдемъ отсюда! Уйдемъ... Уведи меня, ты меня любишь, ѣдемъ... Пора!...
   Онъ началъ было уже сдаваться, побѣжденный силой ея страсти, потому что онъ ее любилъ, да наконецъ потому, что онъ былъ человѣкъ съ нервами и съ чувствами, и съ любящимъ сердцемъ. Но какъ только она заговорила о побѣгѣ, сердце его сжалось при мысли о несчастномъ будущемъ и онъ сдѣлалъ страшное усиліе, чтобы устоять.
   -- Не могу, Анна, сказалъ онъ вполголоса.
   -- Значитъ ты хочешь, чтобы я умерла.
   -- Не умрешь, Анна! Въ твои годы жить надо; горе забывается....
   -- Для меня все кончено, Джустино. Конецъ всему.
   -- Полно, Анна! Въ жизни драмъ не бываетъ.
   -- Ты говоришь какъ Чезаре Діазъ, вскричала она, отшатнувшись отъ него. Ты говоришь какъ скептикъ, какъ человѣкъ безъ сердца, безъ чести... Ты какъ онъ: испорченный, невѣрующій человѣкъ!
   -- Оскорбляй меня. Ты вправѣ это дѣлать.
   -- Вѣдь я скомпрометирована, понимаешь? Я бѣжала изъ дому, изъ семьи, въ десять часовъ утра... Я одна, здѣсь въ отдѣльной комнатѣ гостинницы, съ тобою! Вѣдь я обезчещена! Трусъ! Ты можешь спокойно вернуться домой, послѣ этого "приключенія", а у меня ужъ нѣтъ ни дома, ни семьи... Понимаешь? Я была честная дѣвушка, теперь я хуже погибшей женщины; тѣ грѣшатъ изъ за бѣдности или отъ любви... А я обезчещена, не имѣя любовника!
   -- Твоя семья знаетъ гдѣ ты, и что дѣлаешь... знаетъ, что за тобой нѣтъ никакой вины, знаетъ, что ты бѣжала изъ за великодушнаго порыва сердца къ человѣку, недостойному, но уважающему тебя...
   -- Кто-же имъ сказалъ это?
   -- Я.
   -- Когда?
   -- Сегодня.
   -- Кому ты сказалъ?
   -- Твоей сестрѣ... твоему опекуну...
   -- Они были у тебя?
   -- Нѣтъ, я былъ у нихъ.
   -- И что-же вы рѣшили?
   -- За тобой пріѣдутъ сюда и спасутъ тебя.
   -- А потомъ?
   -- Я разстанусь съ тобою.
   -- Когда?
   -- Когда Чезаре Діазъ пріѣдетъ за тобою.
   -- Прекрасный планъ! ледянымъ тономъ сказала Анна. Планъ практичныхъ и спокойныхъ людей! Очень хорошо! Ты поторопился къ моимъ роднымъ, чтобы оправдать себя и обвинить меня. Ты ихъ успокоилъ! Отлично! Я сумасшедшая, я устроила все; къ счастью, отъ моей выходки не пострадала честь... Ты, вмѣсто того, чтобы бѣжать со мною, выдалъ меня. Ты честный человѣкъ! Превосходно. Все задумано чудесно: я, какъ ни въ чемъ не бывало, вернусь домой, а что было, то было!.. Ты правъ, и Чезаре Діазъ правъ, и Лаура права; эта не сбѣжитъ, не полюбитъ, она презираетъ тѣхъ, кто любитъ!.. Вы всѣ правы. Одна я виновата. Смѣшное приключеніе! Устроить побѣгъ и не бѣжать, потому что похититель не желаетъ бѣжать; возвращаться домой, потому что похититель оказался предателемъ. Комедія! Вы правы: въ жизни нѣтъ драмъ. Бываютъ только комедіи! Я точно самоубійца, не умѣющій стрѣлять. И вы правы: -- виноватъ тотъ, кто не умѣетъ бѣжать, не умѣетъ убить себя. Я одна виновата. А ты... она посмотрѣла ему прямо въ лицо, уничтожая его взглядомъ, -- а ты уходи вонъ отъ меня!
   -- Анна! Не гони меня.
   -- Уходи! Твоя роль подлеца съиграна! Уходи.
   -- Нельзя-же намъ такъ разстаться.
   -- Мы уже разстались. Мы давно разстались. Уходи!
   -- Анна! Я вѣдь сдѣлалъ это для тебя, для твоего блага... Теперь ты меня гонишь, а потомъ отдашь мнѣ справедливость. Я честный человѣкъ и въ этомъ моя вина.
   -- Я не знаю тебя. Прощай.
   -- Что-же ты будешь дѣлать здѣсь одна?
   -- Я не должна отвѣчать тебѣ. Прощай.
   -- Позволь мнѣ дождаться Чезаре Діаза.
   -- Если ты не уйдешь сейчасъ-же, я отворю балконъ и брошусь внизъ, сказала она съ такимъ спокойствіемъ, что онъ понялъ, какъ искренно говорила она.
   -- Ну, прощай.
   -- Прощай.
   Она стояла посреди комнаты, блѣдная, съ тонкими красными полосками на щекахъ и вискахъ. Уже начинало смеркаться. Она посмотрѣла вслѣдъ Джустино, слышала, какъ онъ сошелъ съ лѣстницы, медленно, тяжело, точно съ большой ношей за плечами. Тогда она подошла къ окну и увидала тѣнь, вышедшую на площадку передъ гостинницей. Это былъ Джустино. Онъ постоялъ немного, точно ждалъ кого-то, взглянулъ на окна, и побрелъ тихо по пустой улицѣ къ Toppe Аннунціатѣ. Анна долго слѣдила за нимъ, пока онъ не скрылся въ темнотѣ. Тогда она бросилась на диванъ и стала грызть подушку, чтобы не закричать; голова ея горѣла, но плакать она не могла. Она вся пылала какъ въ горячкѣ, ей казалось, что кожа трещитъ и лопается, а жилы наполнены кипящей кровью. И она то стонала отъ горя, точно несправедливо обиженный ребенокъ, то возмущалась, какъ оскорбленная женщина, то дрожала отъ стыда при мысли о неминуемомъ приходѣ Чезаре Діаза, то горевала о своей любви, отданной неизвѣстно кому; а рядомъ со всѣмъ этимъ все время въ головѣ ея раздавалась одна и та-же фраза, мучительная, роковая неумолимая: "все кончено, все кончено". Она невольно произнесла ее громко и ея собственный голосъ показался ей такимъ грустнымъ и глухимъ, что ей стало страшно. Все кончено! Эти слова звучали какъ-то особенно фатально, точно молотъ, заколачивающій гробъ, точно камень, падающій въ могилу. Все кончено! Въ этихъ словахъ было прощанье и съ прошлымъ, и съ будущимъ; въ нихъ была заупокойная пѣснь счастью.
   Кто-то постучался въ дверь. Анна подняла съ подушки пылающую голову и странно взглянула на лакея, принесшаго лампу.
   -- Синьора остается ночевать? спросилъ онъ.
   -- Нѣтъ... уѣзжаю... отвѣтила она, не спуская съ него безумныхъ глазъ.
   -- Послѣдній поѣздъ въ Неаполь уже отошелъ. Можно ѣхать въ экипажѣ, объяснилъ онъ.
   -- Не знаю... за мной пріѣдутъ... кажется, пробормотала она.
   Лакей оставилъ ее одну. Лампа, несмотря на абажуръ, такъ рѣзала ей глаза, что она перешла въ сосѣднюю комнату, куда не смѣла войти прежде отъ оскорбленнаго чувства стыдливости. Теперь она была одна, потому что все кончено. И тутъ, въ темнотѣ, она еще острѣе почувствовала свою заброшенность, свое одиночество; точно въ самомъ дѣлѣ ничто не существовало больше ни въ ней самой, ни кругомъ ея. Въ ней теперь происходила страшная затаенная работа, но ни одна слеза не выкатилась изъ ея сухихъ, раскаленныхъ глазъ, ни одно рыданіе не вылетѣло изъ ея сжатаго горла; казалось, душа ея разрушалась медленно, но безповоротно, безъ шуму, безъ криковъ, безъ стоновъ. Все кончено; все кончалось и въ ней, пережившей любовь. Анна опустила голову, ожидая смерти. Все было кончено, и она умирала изъ-за любви, потому что для любви ей не пришлось жить. Одна, въ темнотѣ, въ банальной комнатѣ отеля, между незнакомыми людьми, брошенная всѣми, кого она любила, наказанная за то, что безумно полюбила, наказанная за то, что слишкомъ много потребовала отъ жизни, сжигаемая лихорадкой, отъ которой ея голова и сердце горѣли какъ въ огнѣ, разбитая и неподвижная какъ трупъ.
   Анна чувствовала, что можетъ такъ умереть безъ всякой помощи. Она и не просила ее, и не жаловалась; она теперь ничего не знала, ничего не чувствовала, кромѣ какого то внутренняго огня, который сожигалъ, пожиралъ ее, разрушалъ въ ней и волю и силы. Больше она ничего не знала. Она склонила голову, закрыла глаза и замерла. Она не слыхала какъ подъѣхалъ экипажъ, какъ остановились лошади у гостинницы; не слышала, какъ отворилась дверь и кто то быстро вошелъ, зовя ее:
   -- Анна! Анна!
   Никакого отвѣта. Онъ подошелъ къ темной комнатѣ и позвалъ еще разъ, уже дрожащимъ голосомъ:.
   -- Анна! Гдѣ-же ты?
   Опять молчаніе. Тогда пріѣзжій снялъ шляпу и на его красивомъ лицѣ сорокалѣтняго человѣка появилось безпокойство; онъ взялъ лампу, отнесъ ее въ сосѣднюю комнату и сталъ тревожными глазами искать дѣвушку. Анна услыхала и увидала его. Она употребила громадное усиліе, чтобы придти въ себя и встать; сдѣлала два или три шага, зашаталась и упала къ ногамъ Чезаре Діаза.
   -- Простите, прошептала она.
   И неясно, въ полузабытьи, она услышала его голосъ, въ первый разъ нѣжно говорившій съ ней:
   -- Бѣдная дѣвочка!
   Сильная рука подняла ее и по отечески погладила по головѣ; все это она почувствовала неясно, какъ во снѣ. Затѣмъ, во всю дорогу до Неаполя она была какъ безъ чувствъ. Иногда ледяная рука касалась ея горящихъ ручекъ или лба, точно хотѣла облегчить жаръ. Анна только ощущала впечатлѣніе холода, ничего больше. Точно свинецъ сковалъ ей вѣки, точно свинецъ лежалъ на груди, на рукахъ, на ногахъ... Все горѣло какъ въ огнѣ; губы были сухія, распухшія; въ ушахъ шумѣло, горло было сжато: -- она не могла произнести ни слова. Экипажъ вдругъ остановился! Послышались голоса... Анну понесли куда-то высоко, высоко. И опять, со страшнымъ усиліемъ, точно ей приходилось сдвинуть гору, съ громаднымъ напряженіемъ воли, она открыла глаза. Въ дверяхъ дома она увидала бѣленькое личико, окруженное вѣнчикомъ золотыхъ волосъ, невинно улыбающееся ей.
   -- Лаура! Прости меня! прошептала больная бѣглянка.
   -- Бѣдная сестра! проговорилъ музыкальный голосъ и свѣжія губки коснулись щеки больной.
   Затѣмъ Анна погрузилась въ глубокую, непроницаемую тьму.
   

III.

   Цѣлыхъ три недѣли Анна боролась со смертью. Сначала была лихорадка съ высокою температурой, забытье и показались красныя пятна на щекахъ и вискахъ; на третій день они сдѣлались ярче; на шеѣ и на рукахъ появились такія же пятна, гдѣ меньше, гдѣ больше; особенно много было на губахъ и вѣкахъ. Наконецъ все тѣло покрылось этими яркими пятнами: пятнистый тифъ разыгрался со всей силой. Дѣло въ томъ, что

Матильда Серао

Прощай, любовь

Роман

Перевод Варвары Кошевич, 1911.

I

   Вытянувшись во весь рост, не шевелясь под белым одеялом, раскинув руки и дыша едва заметно, Анна, казалось, спала уже часа два крепким сном. Ее сестра Лаура, кровать которой стояла в другом углу обширной спальни, на этот раз довольно поздно окончила свое обычное вечернее чтение, посредством которого избавлялась от откровенных бесед на сон грядущий. Но едва потухла ее свеча и комната обеих сестер погрузилась в глубокий мрак холодной и долгой зимней ночи, как Анна открыла глаза и устремила их на постель Лауры, смутно белевшуюся в темноте. Она не смела ни двинуться, ни вздохнуть, казалось, вся ее жизнь сосредоточилась во взгляде, старавшемся пронизать темноту. Время шло, в комнате становилось холоднее, но Анна этого не замечала. С тех пор как погасла свеча, ее сердце и мозг объяло пламя, которое разлилось по всему ее телу, жгло ее кровь, ускоряло дыхание и удары сердца. Она вся горела, как в лихорадке, губы ее сохли, голова свесилась с горячей подушки, и холодный воздух, проникавший в ее легкие, ничуть не умерял этого жара, не унимал волнения молодой крови. Ей хотелось вздохнуть громко, на всю комнату, но из боязни разбудить Лауру приходилось удерживать Дыхание. Она страдала не от жара, заставлявшего ускоренно биться ее пульс и виски, а единственно оттого, что не была уверена, что сестра заснула. Рассмотреть ничего нельзя было во мраке.
   Она хотела было шевельнуться и скрипнуть кроватью, чтобы потом послушать, не повернется ли Лаура, проснувшись; но страх продлить свое ожидание побудил ее остаться неподвижной, хотя судорога нетерпения сводила ей руки и ноги. Она уже сбилась в счете часов, потому что плохо прислушивалась к бою, долетавшему из гостиной до их комнаты, и ей стало казаться, что это ожидание длится годы, что целые годы ее палит этот горячечный жар, целые годы лежит она так, вперив горящий взор во мрак. В ее уме внезапно возникла печальная мысль, что уже прошел назначенный час. Может быть, он промелькнул во время ее неподвижности и молчания, и сама она, ожидавшая так нетерпеливо, пропустила его. Вдруг она услыхала глухой, ослабленный расстоянием и запертыми дверями звук часового боя. Настал назначенный час.
   Тогда с боязливой осторожностью, вздрагивая при малейшем шорохе, двигаясь с медленностью сомнамбулы, пугаясь каждого скрипа кровати, поминутно приостанавливаясь и выжидая, она сначала села, а потом и совсем выскользнула из постели. Смутная белизна сестриной постели не переставала ее тревожить; ее взоры все время были обращены в ту сторону, пока она ощупью разыскивала чулки, башмаки, одежду. Все было близко, сложено в порядке, но трудно было одеться без малейшего шороха, и это дело требовало больших предосторожностей. Когда, наконец, она застегнула последние пуговицы белого шерстяного платья, то в темноте увидела сама себя.
   "Может быть и Лаура меня видит?" -- подумала она, задрожав.
   Но у нее уже была наготове большая, тяжелая черная шаль; она закуталась ею с головы до ног, как плащом, и белизна ее одежды стушевалась. Теперь, ухитрившись одеться без шуму, она стояла у постели, не смея сделать ни шага вперед, в полной уверенности, что Лаура проснется. Она как бы приросла к полу перед кроватью и ни за что не могла двинуть ногою.
   "Господи, пошли мне силы!" -- мысленно помолилась она горячо и страстно.
   Затем пошла, колеблясь как тень и едва скользя по полу. Посреди комнаты она вдруг расхрабрилась и тихо воскликнула:
   -- Лаура! Лаура!..
   Ответа не было. Опыт удался. Тогда махнув рукой и отбросив всякий страх, она пошла прямо, отлично находя дорогу в темноте, добралась до двери, которую оставила приотворенной, и, очутившись в гостиной, вздохнула свободно. Чтобы шаль не соскользнула с плеч, она судорожно прижимала ее к груди одною рукой, а другою шарила вокруг, чтобы не наткнуться на мебель, которой было очень много в гостиной. Она шла медленно, пристально глядя вперед, и вдруг ударилась о дверь, ведущую из гостиной в залу. Оглушенная ударом в лоб, она остановилась, прислонилась к косяку и с ужасом прошептала:
   -- Матерь Божия!
   В ушах у нее звенело...
   Она миновала комнату, где спала их наставница, Стелла Мартини; но бедняжка спала крепко и так верила ей, Анне, что даже больно было ее обманывать. Но мало ли отчего Анне было больно, пока она шла ночью по уснувшему дому, дрожа при мысли наткнуться на кого-нибудь из слуг! Удар о дверь и лихорадочный жар перепутали ее мысли; при входе в столовую ей показалось, что она прошла бесконечный, невероятный ряд комнат и домов. Отворив низенькую дверку, выходившую на лестницу, которая вела на террасу, она вспыхнула и, задыхаясь, быстро побежала, уже не заботясь о производимом шуме. Холодный ночной воздух обвеял ее пылающие щеки и лоб. Она добежала до низенькой стены, отделявшей их террасу от соседней, и, протянув руки, позвала отчаянным голосом:
   -- Джустино, Джустино!..
   Во мраке вырисовалась фигура человека, которая также приблизилась к стене, и нежный голос ответил:
   -- Я здесь, Анна.
   Она схватила его за руку и потянула к себе, повторяя:
   -- Пойдем, пойдем!..
   Он ловко перепрыгнул через стену. Теперь они стояли рядом в непроглядной тьме. Вся закутанная в свой черный плащ, Анна молча опустила голову и разразилась рыданиями.
   -- Что ты? что ты? -- спросил он с беспокойством, стараясь заглянуть ей в лицо.
   Анна плакала, не отвечая; глухие рыданья ее душили.
   -- Не плачь, скажи мне, что с тобою... -- шептал он нежно, с сострадательною лаской в движеньях и голосе.
   -- Ничего, я боялась... -- проговорила она, как напуганное дитя.
   -- Милая, милая... -- продолжал он тихо, ласково, но с грустью.
   -- Ах, бедная я, бедная... -- сказала она, уловив этот тон сострадания и делая отчаянный жест, который он заметил в темноте.
   -- Я так тебя люблю! -- сказал Джустино тихо и просто.
   -- Повтори, -- сказала она, переставая плакать.
   -- Я тебя очень люблю, Анна!
   -- А я тебя обожаю, душа моя, моя радость!
   -- Если любишь меня, то будь спокойна...
   -- Я тебя обожаю, мой милый, дорогой...
   -- Обещай мне больше так не плакать...
   -- Я тебя обожаю, обожаю, обожаю! -- повторяла она однозвучно, голосом, глухим от волнения.
   Он молчал, как будто не находя слов для ответа на этот порыв. Холодный ветер подул им в лицо.
   -- Ты озябла? -- спросил Джустино с братскою нежностью.
   -- Нет, мне жарко, -- и она подала ему руку.
   Действительно, эта ручка горела в руке Джустино.
   -- Это от любви, -- сказала Анна.
   Он осторожно поднял к губам ее тонкую ручку и запечатлел на ее пальцах легкий поцелуй. Ее глаза сверкнули, как звезды.
   -- Страсть пожирает меня, -- продолжала она, как бы говоря сама с собою. -- Для меня нет ни холода, ни ночи, ни опасности, ничего! Для меня есть только ты, я желаю лишь твоей любви, хочу только жить с тобою, всегда, до самой смерти, и даже после смерти, вечно с тобою, вечно, понимаешь?..
   -- О, Боже мой! -- сказал он вполголоса с глубокою грустью.
   -- Что ты сказал? -- взволнованно вскричала Анна.
   -- Мне жаль, милая, жаль нашей мечты.
   -- Не говори так, не говори мне этого! -- воскликнула она с отчаянием.
   -- Отчего ты не хочешь позволить мне сказать правду? Сладкая мечта, которую мы создали с тобою, Анна, уходит от нас с каждым днем. Нам не позволят жить вместе!
   -- Кто не позволит?
   -- Тот, кто располагает тобою -- Чезаре Диас.
   -- Ты виделся с ним?
   -- Сегодня.
   -- И он не хочет?
   -- Нет.
   -- Почему?
   -- Потому что у тебя есть деньги, а у меня нет; потому что ты -- дворянка, а я нет.
   -- Но я обожаю тебя, Джустино!
   -- До этого твоему опекуну нет дела.
   -- Он злой человек...
   -- Он -- человек, -- коротко заметил Джустино.
   -- Но ведь это жестоко, что он делает! -- закричала она.
   Джустино молчал.
   -- Что ты ему ответил? Что ты возражал? Сказал ли ты ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, что мы умрем, если нас разлучат? Сказал ли ты ему о нашем отчаянии?
   -- Все было напрасно, -- печально ответил Джустино.
   -- О, Боже, Боже! Ты не отстоял нашей любви, нашего счастья? Ты не кричал, не плакал, не пытался тронуть это каменное сердце? Но что же ты за человек, что же у тебя у самого за сердце, если допустил подписать наш смертный приговор? О, Господи, Господи! Кого же я полюбила?!
   -- Анна... -- начал он мягко.
   -- Зачем ты молчал перед ним, зачем не выразил своего негодования? Ты же молод... Будь мужественным! Уж не боишься ли ты Чезаре Диаса, почти старика, ледяного, расчетливого?
   -- Может быть, Чезаре Диас был прав, Анна, -- спокойно заметил он.
   -- Что ты говоришь? -- воскликнула Анна, с ужасом отступая от него. Предавшись своему отчаянию, она забыла о шали, которая соскользнула сначала с ее головы, а потом с плеч. Анна стояла перед ним, во мраке, вся белая, подобная привидению, вызванному людским горем на землю. При виде страданий единственной женщины, которую любил, он чувствовал, что мужество его покидает.
   -- Чезаре Диас был прав, моя Анна. Я не могу жениться на тебе, потому что беден.
   -- Любовь нужнее денег.
   -- Я мещанин и не могу дать тебе титула.
   -- Любовь важнее титула.
   -- Все восстает против нашей любви, Анна.
   -- Любовь сильнее всего, даже сильнее смерти! -- настаивала Анна, с упорством человека, сосредоточенного на одном чувстве.
   Наступило продолжительное молчание. Но он почувствовал, что должен высказаться окончательно. Он ясно видел свой долг и преодолел свою любовь к ней.
   -- Моя Анна, подумай хорошенько. Души наши созданы для совместной жизни, но наши смертные оболочки разделены такою пропастью, через которую нет пути к соединению. Ты упрекаешь меня в отречении от нашей любви, в которой наша сила; но не менее достойно одержать в этой борьбе победу над самими собою. Анна, Анна, я знаю, что гублю себя в твоих глазах! -- и голос его дрогнул, -- тем не менее советую тебе: забудь этот юношеский бред. Ты молода, прекрасна, богата, благородна и любишь меня, а я должен сказать тебе: забудь. Сообрази, насколько велика эта жертва, и пойми, что мы обязаны принести ее. Анна, ты будешь любима, пожалуй, еще сильнее; ты достойна самого чистого и горячего чувства; ты недолго будешь несчастна, и жизнь еще покажется тебе прекрасной. Правда, ты поплачешь, погорюешь, потому что любишь меня, потому что ты -- милое, сердечное создание, но потом найдешь свою дорогу. Вот я уж не найду ничего.
   Анна слушала, не шевелясь и не говоря ни слова.
   Он после столь необычно длинной речи встревожился и с беспокойством сказал:
   -- Говори!
   -- Я не могу забыть, -- слабо ответила Анна.
   -- Попробуй. Постараемся не видеться...
   -- Нет, это напрасно, -- возразила она, и слова замерли у нее на губах.
   -- Что же делать?
   -- Не знаю, не знаю...
   Она совсем потеряла голову. Внезапная и возраставшая слабость бедной девушки, пораженной роковою вестью, испугала Джустино более, чем ее несдержанный гнев.
   С новым порывом сострадательной любви он взял ее за руки, теперь уже холодные, как будто холод зимней ночи победил жар любви, горевший в ее крови. Он нежно прижал к груди эти ручки.
   -- Ну что ты?..
   Она молчала. Как бы совсем лишившись сил, она опустила голову ему на грудь, опершись лбом на сжатые руки. Джустино слегка погладил ее по темным и густым волосам; он едва чувствовал ее дыхание.
   -- Анна, что с тобою? -- спросил он.
   -- Ты меня не любишь!
   -- Как можешь ты сомневаться?
   -- Если бы ты меня любил, -- начала она тихим голосом, все еще опираясь головою на его грудь, -- ты бы не предложил мне расстаться, не счел бы это возможным; тебе казалось бы, что ты умрешь, если забудешь или будешь забыт. Джустино, ты меня не любишь.
   -- Анна, Анна!
   -- Посмотри на меня, -- продолжала она еще тише. -- Я
   -- слабая женщина, однако сопротивляюсь, борюсь и победила бы. Да! Если бы ты любил меня.
   -- Анна!
   -- Что Анна? Вся эта нежность трогательна, но это -- не любовь. Ты можешь думать, говорить о долге, о достоинстве той, кто тебя обожает, и ничего не видеть на свете кроме себя. Я ничего этого не знаю. Я люблю тебя -- и больше ничего. И только сейчас я поняла, что твое чувство ко мне
   -- не любовь. Молчи. Я тебя не понимаю, а тебе не понять меня. Прощай, любовь!
   Она хотела вырваться из его объятий и уйти. Джустино, в отчаянии, удержал ее. Она снова к нему склонилась, как бы не имея иной опоры, иного прибежища.
   -- Что же ты будешь делать? -- спросил он, чувствуя, что земля дрожит под его ногами, что небо обрушивается ему на голову.
   -- Если я не могу без тебя жить, то должна умереть, -- тихо ответила она, закрыв глаза, как бы в ожидании смерти.
   -- Не говори о смерти, Анна, не увеличивай моих мучений. Я нарушил твое спокойствие...
   -- Не имеет значения...
   -- Я омрачил горем твою светлую юность...
   -- Не имеет значения...
   -- Я восстанавливаю тебя против Чезаре Диаса, твоей сестры Лауры, всех твоих родных и друзей...
   -- Не имеет значения...
   -- Наконец, я лишаю тебя сна, подвергаю опасности... Если бы тебя теперь встретили...
   -- Все это ничего, не значит! Увези меня!
   И Джустино увидел, каким фосфорическим блеском вспыхнули во мраке влюбленные глаза Анны. Он задрожал от нежности и страха пред этою трагическою любовью, которая завладела его душой.
   -- Если бы ты любил, то увез бы меня, -- вздохнула она.
   -- Но куда?
   -- Куда-нибудь. Ты -- моя родина.
   -- Бежать девушке, словно искательнице приключений?
   -- Любовь оправдывает все.
   -- Я оправдал бы тебя, но другие?
   -- Ты -- моя семья. Увези меня!
   -- Но Анна, где же мы найдем убежище? Без друзей, без средств, мы будем несчастны.
   -- Нет, нет, уедем. Нам недолго придется страдать: я скоро получу состояние.
   -- А меня обвинят в погоне за деньгами. Нет, Анна, я не Смогу перенести такого позора.
   Она отодвинулась от него и оттолкнула его от себя с выражением ужаса.
   -- Как? -- сказала она с горечью. -- Для тебя это будет позором? А я? Я бросаю все -- уважение общества и любовь родных. Мне ничего не нужно. Ты же думаешь только о себе? Разве я не могла сделать другого выбора, из молодых людей моего круга? Однако я выбрала тебя за ум, честность и доброту, пренебрегая суждениями дураков... Я иду за тобою, обманывая всех ради тебя, рискую всем, а тебя тревожит, что о тебе скажут, в чем станут обвинять?.. О, как вы, мужчины, рассудительны! Вам надо соблюдать вашу честь, сохранять достоинство, ограждать вашу репутацию -- вы правы! А мы глупы, потому что не смотрим ни на честь, ни на достоинство, когда вас любим.
   Джустино не возражал. Каждая ее фраза поднимала в нем целую бурю то нежности, то страха. Пожар, который он безрассудно раздул, сжигал теперь прекрасное здание его мечтаний, и он видел вокруг себя лишь дымящиеся развалины. Любовь Анны давала ему счастье и одновременно внушала страх. Но он понял, что она права и что надо умереть под развалинами своих надежд. Он подошел к ней, стал на колени и просто сказал:
   -- Прости меня. Хорошо, уедем.
   Она с материнскою лаской положила руку на его голову и произнесла тихо:
   -- О, Боже!
   Он понял, что слова эти вырвались из глубины ее растерзанного сердца.
   Оба сознавали, что их участь решена. Между ними воцарилось молчание. Им нечего было сказать друг другу. Самая их любовь отступала на второй план, пряталась в уголки их сердца. Анна первая пришла в себя и сказала:
   -- Послушай, Джустино. Прежде чем бежать, я сделаю последнюю попытку. Ты говорил с Чезаре Диасом, сказал ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, но он не поверил тебе...
   -- Да, он презрительно улыбнулся.
   -- Этот человек много жил, много любил и был любим, но все это не оставило на нем следа. Это -- ходячий лед. Он никогда не говорит о своем скептицизме, но ни во что не верит. Это -- жалкое сухое существо. Я знаю, что он меня презирает, считает безумной, экзальтированной; а я отношусь к нему с сожалением, как ко всем, в чьем сердце нет любви. Тем не менее... я поговорю с Чезаре Диасом. Я скажу ему все. Несмотря на его сорокалетний возраст, на извращенность его ума, на его презрительную иронию, истинная любовь убедит его. Он даст согласие.
   -- Не лучше ли тебе поговорить сначала с сестрою. Она могла бы помочь тебе... -- сказал он нерешительно, понимая всю тщетность надежд Анны.
   -- Моя сестра хуже Чезаре Диаса, -- ответила она с легкой дрожью в голосе. -- Никогда я не доверюсь ей.
   -- Ты боишься?
   -- Пожалуйста, не говори о ней. Мне больно слушать, -- сказала она глухо.
   -- Однако...
   -- Говорю тебе, что Лаура не должна знать. Беда, если б она узнала! В тысячу раз лучше говорить с ним: он должен помнить свое прошлое, а у Лауры нет прошлого, ничего нет. Ее душа мертва. Я поговорю с ним; он поверит мне.
   -- А если не поверит?
   -- Поверит.
   -- А если нет?
   -- Тогда убежим. Но надо попытаться. Бог пошлет мне силу. Потом... я напишу тебе. Сюда я больше не приду: это слишком опасно. Если нас увидят, пропало все. Но ты устраивай свои дела, как перед смертью, как перед отъездом отсюда навсегда... Навсегда! Будь готов.
   -- Я буду готов, -- сказал он с грустью в голосе.
   -- Вполне?
   -- Вполне.
   -- Без колебаний и сожалений?
   -- Без колебаний и сожалений, -- и слова замерли у него на губах.
   -- Спасибо! Ты меня любишь. Мы будем так счастливы -- вот увидишь!
   -- Так счастливы... -- вполголоса пробормотал Джустино.
   -- Итак, пусть поможет нам Бог! -- заключила она с горячностью и подала ему руку на прощание. Оба поняли, что это рукопожатие было клятвой. Но то была дружеская, братская клятва: простая и суровая.
  
   Она ушла медленно, как будто утомившись. Он подождал минут десять и только тогда вернулся на свою террасу, когда отсутствие всякого шума или зова убедило его в том, что она благополучно добралась до своей комнаты. Вернувшись домой, он был печален и чувствовал себя разбитым. Ни о чем не думая, ничего не желая, он бросился на постель и заснул глубоким сном.
   Она же, сходя по маленькой лесенке с террасы в столовую, чувствовала себя потрясенною только что пережитыми волнениями. Ею овладела необыкновенная слабость. Еле двигаясь по темным комнатам, она утратила всякое представление о времени и пространстве, не боялась быть застигнутой врасплох, не ощущала ничего. Но в гостиной, примыкавшей к спальне, ее ожидало зрелище, вернувшее ей отчетливость мысли и повергнувшее ее в неописуемый ужас. Из полуотворенной двери виднелся свет. В их комнате горела свеча. Лаура не спала. Лаура видела ее пустую постель и ждала ее с зажженною свечей!
   Прошла минута, а она стояла все также окаменев посреди гостиной, пораженная светом. Голова у нее кружилась, в ушах звенело...
   -- Господи, если б умереть... -- подумала она.
   Кто знает, сколько времени прошло таким образом. Она сначала надеялась, что Лаура поищет ее, потом ляжет и задует свечу. Она желала мрака, чтобы не краснеть перед сестрой. Но вдруг послышался шорох поворачиваемого листа: Лаура читала! Она спокойно читала, пока сестра ее отдавала свою участь в руки чужого человека! Может быть, она ничего не подозревает, и тогда лучше прямо войти, как ни в чем не бывало?! И вдруг, со всею порывистостью своего характера Анна толкнула дверь и очутилась перед Лаурой. Белокурая красавица сидела на постели с книгой на коленях. Когда к ней подошла сестра в черном платке, висевшем вдоль белого платья, растрепанная, бледная, -- Лаура взглянула на нее с таким пренебрежением, такая ироническая и презрительная улыбка скривила ее прекрасные губки, что бедная Анна, дрожа как лист, упала среди комнаты на колени и, громко рыдая, простонала:
   -- Прости меня, ради Бога, Лаура!
   Но Лаура молча отвернула свое спокойное и ясное личико, не изменяя его выражения, как будто вся грязь человеческой любви была бессильна запятнать ее белоснежную душу.
   Занималась заря. Анна еще рыдала, склонившись на своей постели; ее сестра, спокойно положив белокурую головку на подушку, безмятежно спала с выражением ледяной невозмутимости на лице.
  

II

   Вот что было в письме: "Дорогая моя любовь! Я тоже говорила с Чезаре Диасом. Что это за человек! Я застываю от одного его присутствия, немею от одного взгляда его голубых глаз; молчание его меня пугает, а его голос бьет меня по нервам, причиняя боль. Тем не менее, я решилась заговорить с ним о нашем браке, как только он, по обыкновению, явился к нам сегодня утром. Я храбро попросила его выслушать меня, хотя в последние дни к его леденящей опекунской любезности прибавился оттенок насмешки и презрения. Лаура сидела тут же, молча, с рассеянным видом, и слегка пожала плечами, презрительно и беспечно. Она тихо встала и удалилась своею обычною походкою, как будто едва касаясь земли. Чезаре Диас сидел в кресле, играя костяным ножом, и улыбался, на меня не глядя; но эта улыбка путала мне мысли. Однако, надо было попытаться. Я обещала это тебе, мой возлюбленный, и себе самой; к тому же я чувствовала, что не в состоянии жить вместе с сестрою, узнавшей мою тайну и мучившей меня своими улыбками, которые доказывали, что она не любила никогда. Я дрожала от стыда и страха при мысли, что она может меня выдать одним словом. Чезаре Диас улыбался, как бы и не подозревая, о чем я желаю говорить. И что же? Несмотря на мое смущение, на мою нелюбовь к нему, на то что между мною и им -- целая пропасть, я осмелилась сказать ему, что обожаю тебя, что хочу жить и умереть с тобою, что моего состояния хватит на нас обоих, что кроме тебя я ни за кого не выйду; словом -- почтительно и покорно, как у ближайшего родственника и мудрейшего друга, я просила у него согласия на наш брак.
   Он выслушал меня, опустил глаза, ничем не выражая своего внимания, и наконец сухо сказал: нет! Тогда началась ужасная сцена. Я поочередно плакала, просила, возмущалась, отстаивала свободу моего выбора, но каждый раз встречала сопротивление в том же сухом и жестком сердце, в той же упорной воле, в той же системе хитрых, лживых, условных рассуждений, основанных на уважении ко внешности, на эгоизме и бесчувствии. Чезаре Диас отрицает возможность любви на всю жизнь, отрицает неизменность сильного чувства, словом -- ни в чем не согласен со мною. Он убеждал меня, что мы с тобою оба ошибаемся, что он обязан воспротивиться моему безумию. О, как я плакала перед этим холодным человеком и как раскаиваюсь теперь, что так унизилась. Я помню, когда моя страсть к тебе выразилась в громких возгласах, он посмотрел на меня с восхищением зрителя, как в театре мы любуемся на актеров, хорошо изображающих страсть. Он мне не верил, и я несколько раз от гнева теряла самообладание до такой степени, что грозила сделать скандал. "Скандалы вредят тем, кто их делает", строго сказал он, вставая для прекращения разговора.
   Он ушел. Я слышала, что в гостиной он поговорил с Лаурой, как ни в чем не бывало, как будто я не рыдала в соседней комнате. Но разве у этих людей есть сердце? Все окружающие считают меня экзальтированной сумасшедшей.
   Мой милый, дорогой, значит решено: мы должны бежать. Я готова на все, лучше чем оставаться в этой тюрьме. Правда, мне страшно исполнить мое намерение: девушка, убегающая из дому, губит себя в общественном мнении. Я понимаю, что ставлю на карту всю мою жизнь. Но не жестоко ли поступила со мною судьба, дав мне богатство и отняв мать, дав знатное имя и отняв отца, дав мне сердце, жаждущее любви, и окружив меня людьми холодными, послав мне самую милую и самую равнодушную из сестер?!
   Мне нужна любовь. Я ее нашла и не откажусь от нее. Кто здесь заплачет, вспомнив обо мне? Никто. Одинокая, я бегу из страны вечного льда к животворящему солнцу любви. Ты -- мое солнце, ты -- моя любовь. Не осуждай меня; не сравнивай с другими девушками, у которых есть дом, семья, гнездо. Я -- несчастная скиталица, не имеющая прибежища и ищущая дома, семьи и гнезда. Я буду твоею женою, любовницею, рабою, чем хочешь, только бы жить с тобою, под твоею кровлей, положив усталую голову на твое плечо: я тебя люблю. Свет не простит меня; но я презираю тех, кто не в силах пожертвовать всем для своей любви; а тот, кто сам любил, поймет меня. Я ни о чем не буду думать, как только о твоей любви. Ты простишь меня, потому что меня любишь.
   Итак, решено. Через три дня по получении этого письма, в пятницу, ты выйдешь из дому без вещей, как для прогулки и поедешь на вокзал. Там сядешь на неаполитанско-салернский поезд, уходящий в час пополудни, и в два часа будешь в Помпее. На станции в Помпее ты меня не застанешь; я буду ходить по городу. Приходи на улицу Могил, около виллы Диомеда, против мавзолея Неволей Тике, прелестнейшей помпейской девушки, как говорит надпись. Здесь мы пробудем до захода солнца, а затем отправимся в Бриндизи, где уже сядем на корабль. Деньги у меня есть. Знай, что Чезаре Диас, чтоб избавиться от хлопот, уже два года как предоставил мне лично распоряжаться моими доходами. Потом... когда эти деньги выйдут, будем работать, пока мне не исполнится двадцать один год. Не беспокойся о том, как я выйду из дому, как доберусь до Помпеи. Я уже сумею это сделать. Уезжать из Неаполя вместе было бы слишком рискованно; поэтому я решила, что поеду с другим поездом. Ты удивляешься ясности моего соображения? Но я уже три недели обдумываю этот план. Помни же: в двенадцать часов, в пятницу, ты выйдешь из дому, в час будешь на вокзале, в два -- в Помпее, в половине третьего -- у могилы Неволей Тике. Не забудь. Если пропустишь время, что буду делать я одна, в чужом городе, умирая от беспокойства?
   Мой дорогой друг, это мое последнее письмо к тебе. Слово последнее всегда звучит грустью. Дай Бог, чтоб я не пожалела о нашем мучительном, но прекрасном прошедшем. Но ты ведь всегда будешь любить меня, везде, и на чужбине, и в бедности, и в несчастий? Ты не скажешь, что я сделала тебя несчастным? Ты защитишь меня ото всех? О, я знаю: ты честен, и добр, и меня любишь; ты будешь для меня всем... Я грешу, говоря это, но я тебя обожаю и все более и более желаю бежать с тобою, к тебе, чтобы никогда уже не расставаться. Прочь печаль! Мы любим друг друга! Будущее -- наше! Несчастны те, в чьих сердцах нет любви и надежды на возможность ее. Последнее письмо, но первый шаг на новом пути! Помни же, где тебя будет ждать -- Анна."
   Джустино Морелли два раза перечитал письмо Анны, медленно, как бы заучивая его наизусть. Он был один в своем маленьком доме. Смеркалось. Он чувствовал себя побежденным и гибнущим вместе с Анной.

* * *

   В этот ранний утренний час церковь св. Клары была почти пуста. Там сидело несколько набожных старух, закутанных в черные платки, а какая-то крестьянка молилась на коленях перед главным алтарем.
   Обе женщины, Анна Аквавива и ее компаньонка Стелла Мартини, сидели посреди церкви, опустив взоры на молитвенники. У Стеллы Мартини было одно из тех бледных, увядших лиц, какие встречаются у пожилых девиц, в молодости свеженьких и изящных, но гораздо ранее тридцати лет утрачивающих всякий след былой привлекательности и начинающих походить на состарившихся детей. Она постоянно ходила л черном, и на лице ее выражались доброта, покорность, душевный мир. Анна также оделась в черное платье и серую кофточку английского покроя, а на голову надела черную же шапочку с пером, собрав в большой узел свои роскошные темные волосы и сколов их на затылке большим черепаховым гребнем. В бледном лице ее не было ни кровинки, и порою она нервно покусывала губы.
   Долго сидела она над молитвенником не переворачивая страницы, но Стелла Мартини ничего не заметила: она усердно молилась. Вдруг девушка встала.
   -- Я пойду, -- сказала она, однако не двигаясь с места и глядя на своды церкви.
   -- Без вуаля? -- спросила Стелла Мартини.
   -- Да. Пойду так. Я не надолго.
   И легкими шагами она направилась вглубь церкви, где вошла в исповедальню. Спутница ее, проводив ее взорами, снова принялась перебирать четки. Добрый священник -- монах, с круглым красным лицом и седыми волосами, начал предлагать обычные вопросы, не спеша и не удивляясь дрожанию отвечавшего ему голоса. Он хорошо знал свою духовную дочь и старался внушить ей более трезвый и спокойный взгляд на жизнь.
   Сегодня Анна не понимала смысла самых простых слов, которые священник терпеливо повторял. Часто она молчала или вздыхала в ответ. Наконец, слегка встревоженный духовник спросил ее:
   -- Но что с вами такое?
   -- Батюшка, я нахожусь в большой опасности! -- ответила она глухо.
   Напрасно старался он узнать, в чем дело. Она не стала объяснять и, выслушав его увещания быть спокойной и искренней, пробормотала:
   -- Батюшка, мне угрожает несчастье.
   Тогда он заговорил с нею строго: сказал, что страшный грех приходить издеваться над верою, не желая искать в ней поддержки, что Господь особенно осуждает тех грешников, которые даже в минуту раскаяния не хотят отказаться от греха, и в заключение отказал ей в отпущении, но говоря это, он понял, что эта гордая и страстная душа отныне закрыта для сладких утешений религии.
   -- Я приду в другой раз, -- сказала она, с решимостью вставая.
   Чтобы вернуться к Стелле Мартини, ей приходилось пройти мимо исповедальни, и священник обернулся, чтобы взглянуть на нее еще раз: ему жаль было эту страдающую душу. Но она не прошла мимо, и он подумал, что она вышла другою дверью. Действительно, вместо того чтобы идти к Стелле Мартини, Анна Аквавива сделала два шага назад, попала в боковой придел, а оттуда вышла из церкви во двор монастыря св. Клары. Компаньонка усердно молилась в ожидании окончания исповеди. Между тем Анна, не оглядываясь и не колеблясь, пересекла двор; затем, очутившись на улице св. Клары, кликнула извозчика и велела везти себя на вокзал. Во все это время хладнокровие не изменяло ей. Только в экипаже, одна, на свободе, она зажала платком рот, чтобы не вскрикнуть громко от радости и страха.
   Она ехала как во сне, не веря, что действительно она, Анна Аквавива, покинула навек свою семью и дом и отправляется теперь, с несколькими тысячами лир в кошельке, навстречу Джустино Морелли. Она нисколько не боялась. Теперь кончено: ее не увидели, не поймали, она, никому незнакомая, затерялась в незнакомой толпе. В том оцепенении, в котором совершаются важные поступки, она действовала размеренно и правильно, как автомат. Машинально расплатившись с извозчиком, она подошла к кассе за билетом в Помпею и услышала вопрос:
   -- Туда и обратно?
   Из Помпеи обыкновенно возвращались в тот же день.
   -- Нет, -- ответила она, вздрогнув, и как бы проснувшись.
   Кассир принял ее за увлекающуюся древностями англичанку, а она засунула билет в отверстие перчатки и перешла в залу первого класса. Она глядела вокруг совершенно равнодушно, как будто Чезаре Диас никак не мог войти в эту залу, и как будто было бы совершенно невероятно, чтобы ее встретил здесь кто-нибудь из знакомых, совершенно одну. Это последнее обстоятельство также ее не беспокоило, хотя никогда в жизни ей не случалось путешествовать одной. Лаура Аквавива, Чезаре Диас и Стелла Мартини казались ей существами иного мира, бледными призраками прошедшего, с которым у нее нет ничего общего. Она машинально повторяла про себя одно слово:
   -- Помпея, Помпея, Помпея!
   Однако, при входе в вагон ей стало страшно: как будто невидимая рука приостановила ее, и она с усилием преодолела это таинственное препятствие. И с этой минуты, когда в глубине ее совести раздался предостерегающий голос, она впала в ту летаргию, которая сопровождает важные нравственные перевороты. То ей представлялись картины счастья, то вдруг она с содроганием возвращалась к мрачной действительности. А поезд мчал ее по берегу моря, мимо белых домиков Портичи, мимо красноватых построек Торре-дель-Греко, мимо живописной и многолюдной Торре- Аннунциата, унося ее все дальше, между тем как блаженство и ужас чередовались в ее душе. В лучезарном сиянии являлось ей будущее, полное любви, страсти и счастья; но из глубины сердца порою звучал голос совести -- голос самой истины:
   -- Вернись, вернись, иначе ты погибла!
   Промелькнула Торре-Аннунциата; зеленые виноградники, веселенькие дачки и ясное голубое море сменилось бесплодными, залитыми лавою окрестностями Везувия. Вдали виднелся грозный вулкан, вечно клокочущий, вечно дымящийся, и мечты о счастии исчезли в душе Анны. Она ехала одна по пустынной местности, по которой прошел огонь, истребив людей и их жилища, положив конец их радостям, их горестям, их жизни, которая, казалось, должна была длиться вечно. Внутренний голос говорил ей:
   -- Такова страсть -- она все истребляет и умирает сама.
   Она подумала, что напрасно выбрала Помпею, город
   любви, истребленный огнем, что это -- дурное предзнаменование, и была довольно бледна, выходя из вагона вместе с двумя англичанами и семьею немцев, за которою нерешительно пошла вслед.
   Ее спутники не обратили никакого внимания на эту бледную, черноглазую девушку, глядевшую рассеянно-сосредоточенным взглядом человека, углубленного в собственные мысли. Когда все вошли в залу гостиницы "Диомеда", мрачную, полную зловеще-жужжавших мух, она остановилась у окна и стала глядеть на тропинку, по которой только что пришла, как бы ожидая кого-нибудь, как бы желая вернуться обратно. Действительно, Анне более чем когда-либо хотелось увидеть Джустино: одно его присутствие, один звук его нежного голоса рассеяли бы все ее мрачные предчувствия.
   "Я обожаю его", -- думала она, вся отдаваясь своей страсти.
   Она стояла в углу, одна, не замечая этого, а привыкшие к странностям иностранцев лакеи равнодушно глядели на эту неподвижную и молчаливую синьору. Вскоре, впрочем, она сообразила, что надо идти, и машинально пошла через темный дворик по какой-то лесенке, которая вывела ее прямо ко входу в Помпею. Она ничего не слыхала: ни предложений пообедать в зале, ни зазываний продавца кораллов, лавы и путеводителей по Помпее, который торгует здесь в лавочке, ни голоса ребенка, по-французски предложившего ей цветов. Она шла, как автомат с одним стремлением в сердце: увидеть Джустино, в котором ее сила, цель ее жизни, любовь, словом все! Она взглянула на свои часики, единственную драгоценность, взятую из дому: сколько еще времени до двух?
   Взяв с нее деньги за вход, сторож раскопок повел ее вперед и стал показывать ей развалины. Она шла за ним медленно, совсем обессилев, между тем как внутри клокотала страсть. Старик, несмотря на лета и усталость делавший свое дело, и едва владевшая собою девушка стали ходить вместе по прелестнейшим руинам, оставленным нам стариною, по городу, посвященному любви и радости, по городу, где и камни на мостовой, и розоватые стены домов, и безмолвная прохлада терм говорят о наслаждении жизнью. Они медленно всходили по высоким ступеням, проникали в храмы, переходили через узкие улицы Надежды и Фортуны, входили в дома, посещали площади, рынки, лавки, старик шел вперед, бормоча свои объяснения, девушка -- позади, рассеянно глядя вокруг. Два раза сторож предлагал:
   -- Теперь пойдем на улицу Могил и на виллу Диомеда!
   -- Потом, -- отвечала она.
   Два или три раза она садилась на камень, побежденная усталостью, а бедный старичек садился поодаль и впадал в дремоту, опустив голову на грудь. Смелое бегство из церкви и путешествие истощили всю ее энергию. Она чувствовала себя одинокою, брошенною, измученною, и, вставая после каждого отдыха, вздыхала глубоко. Время шло. Когда старик в третий раз предложил взглянуть на улицу Могил и на виллу Диомеда -- она тихо ответила:
   -- Пойдемте.
   До прибытия Джустино оставался час. Пока старик распространялся о красотах виллы Диомеда, она соображала с часиками на руках:
   -- Теперь Джустино выезжает из Неаполя.
   Ею овладело страшное нетерпение. Присутствие и голос старика показались ей до того невыносимыми, что она поспешила отпустить его. Он не сразу согласился уйти, говоря, что здесь запрещено рисовать, а особенно уносить что- либо. Но он произнес это робко и тихо, отлично понимая, что этой бледной девушке с мечтательными глазами вовсе не до того, и медленно стал удаляться, оглядываясь, чтобы поглядеть, что она делает.
   Она сидела на камне против могилы прелестной вольноотпущенницы -- Неволей Тике; руки ее были стиснуты, голова опущена; она не подняла ее даже тогда, когда мимо прошли англичане с проводником. Этот последний час показался ей бесконечным. Она ничего не видела, не слышала: все окружающее перестало для нее существовать. Вдруг на ее опущенные ресницы упала тень и какая-то фигура заслонила собою серый памятник вольноотпущенницы. Она подняла голову и увидела пред собою Джустино подошедшего тихо, в молчании, и глядевшего на нее с нежностью и отчаянием. Не будучи в состоянии выговорить ни слова, Анна протянула ему руку и встала. Улыбка ее была так лучезарна, что сразу и ярко осветила все лицо от прекрасного лба и сверкающих глаз до вспыхнувших щек и пурпурных губок. Такою очаровательною, в упоении любви, Джустино еще никогда не видал девушку, и легкая судорога пробежала по его открытому, доброму лицу. В восторге, отбросив все свои сомнения, Анна сияла в лучах своей любви и не замечала печали Джустино.
   -- Ты меня очень любишь?
   -- Очень.
   -- И всегда будешь любить?
   -- Всегда.
   Он отвечал, как покорное и грустное эхо, но Анна не замечала ничего: ослепительный покров страсти спустился на ее глаза. Идя с ним рядом, она прижималась к нему, столь безгранично счастливая, что едва касалась земли, всеми силами своего существа наслаждаясь этою минутою напряженной, глубокой любви и всецело отдаваясь этому чувству. Так шли они по улицам Помпеи, ни на что не глядя, ничего не видя. Она только ласково и тихо повторяла.
   -- Скажи, что меня любишь! -- Два или три раза он отвечал утвердительно, потом замолчал.
   И вдруг, в минуту ясновиденья, не слыша более его ответов, Анна остановилась, остановила его, слегка придерживая за руку и пристально глядя ему прямо в глаза, спросила:
   -- Что с тобою?
   -- Ничего.
   -- Отчего ты так печален?
   -- Я не печален, -- возразил он с усилием.
   -- Не лги.
   -- Я не лгу.
   -- Поклянись, что меня любишь!
   -- Ах, неужели тебе нужны клятвы! -- воскликнул он с такою искренностью и грустью, что она сразу поверила, заметив искренность, но не грусть.
   Однако, тревога ее не исчезла и что-то горькое стало проникать в ее сердце. Они дошли до Морской улицы, т.е. до выхода из мертвого города.
   -- Пойдем отсюда! -- нетерпеливо сказала она.
   -- Поезд в Бриндизи идет только в шесть. Еще рано.
   -- Все равно, уйдем! Я не хочу оставаться здесь долее. Пожалуйста, уйдем!
   Решившись покоряться всему, он повиновался.
   Они молчали. Англичане, приехавшие вместе с Анною, также вошли в гостиницу "Диомеда". Анна уже не смела говорить о своей любви, но глядела на Джустино такими умоляюще-влюбленными глазами, что он терял самообладание. Она снова очутилась в низкой и полной мух зале гостиницы. Англичане сели за всегда накрытый стол. Влюбленные стояли у окна и глядели на дорогу, ведущую к станции. Анна не выпускала руки Джустино из своей. Смущенный и встревоженный, он спросил ее, не хочет ли она обедать, -- просто, чтобы сказать что-нибудь, чтобы преодолеть неловкость своего положения.
   -- Нет, не хочу есть; потом, может быть... -- тут голос ее нервно задрожал, она с раздражением взглянула на обедавших. И шепнула на ухо Джустино:
   -- Уведи меня куда-нибудь.
   Джустино отошел и уже говорил с хозяином. Вернувшись, он сказал:
   -- Пойдем.
   -- Куда?
   -- Наверх.
   Они взошли по лестнице во второй этаж и провожавший их слуга отпер им нумер, состоявший из спальни и гостиной: громадной спальни и крошечной гостиной с балконами. Слуга с обычным равнодушием оставил их в этих комнатах, занимаемых поочередно то любителями археологии, то скучающими туристами. Оставшись одни в гостиной, оба были бледны, серьезны, смущены. Она оглянулась вокруг: мебель гостиной состояла из потертого зеленого дивана, двух кресел, круглого стола с пеньковой скатертью, мраморной тумбы и нескольких соломенных стульев. Эта обстановка, служившая стольким посторонним, возбудила в ней невыразимое отвращение. Подойдя к двери, она заглянула в спальню. Там стояли две кровати с ночным столиком посредине, туалет, скупо обтянутый белою кисеею, диван и шкаф; но громадная комната все-таки казалась пустою. Анне сделалось холодно при одном взгляде на все это, и, однако, кровь опять бросилась ей в лицо. Она страшно волновалась. Но, подняв взоры на Джустино, она увидела, что он глядит на нее с глубоким состраданием, и снова еще сильнее испугалась:
   -- Что с тобою? -- спросила она сдавленным голосом и не получила ответа. Джустино сел и закрыл лицо руками.
   -- Скажи мне, что с тобою? -- повторила она, дрожа от страха и гнева.
   Он молчал. Может быть, по щекам его текли слезы.
   -- Если ты ничего мне не скажешь, то я вернусь в Неаполь!-- воскликнула она.
   То же молчание.
   Тогда она опустила голову и стала думать с торопливостью и ясностью предсмертных минут. Вместо того чтоб уйти, она села с ним рядом и спокойно сказала:
   -- Ты меня презираешь, потому что я убежала из дому.
   -- Нет, Анна! -- чуть слышно пробормотал он.
   -- Ты считаешь меня негодной... думаешь, что я -- погибшее существо?
   -- Нет, милая, нет!
   -- Не любишь ли ты... другую женщину?
   -- Этого ты не должна и думать.
   -- Может быть... имеешь... другую связь... без любви?
   -- Ничто меня ни с кем не связывает.
   -- Даже обещание?
   -- Даже обещание.
   -- Почему же ты так грустен? Почему дрожишь? Почему плачешь? Я бы должна была дрожать и плакать, однако я не плачу. Я огорчаюсь только твоим, неизвестным мне, горем, которое меня оскорбляет и приводит в отчаяние!
   -- Анна, выслушай меня, ради Бога, ради твоей покойной матери, умоляю тебя, пойми меня! Я в отчаянии за тебя, за твое будущее! Меня ужасает шаг, тобою сделанный, несчастье, тебя ожидающее завтра же, бездомную, лишенную всего, преследуемую родными...
   -- Если бы ты меня любил, ты бы этого не говорил и не думал.
   -- Я всегда говорил и теперь повторяю это, Анна: я сделал ужасное дело, и уже три дня терзаюсь упреками совести. Даже сегодня свидание с тобою, моею радостью, не рассеяло моих мрачных предчувствий. Анна, Анна! я не могу простить себе сегодня, а завтра ты не захочешь простить меня... О, моя милая, я -- честный человек, я -- христианин, и мог вовлечь тебя в такое заблуждение, в такой грех!..
   Он говорил с величайшим усилием, и лицо выражало страдание его души. Она смотрела на него и слушала, ошеломленная, отступая перед этим прямодушием, перед этою добродетелью, побеждающею любовь, тогда как она признавала одну любовь.
   -- Я тебя не понимаю, -- сказала она, задумавшись.
   -- Однако ты должна, должна понять! Если ты не поймешь причины моих поступков, то будешь презирать меня как труса и негодяя. Анна, призови не помощь весь твой разум, все твое сердце. Не дай любви ослепить тебя! Будь спокойна, рассудительна...
   -- Я не могу.
   -- О, Боже! -- сказал он с отчаянием.
   Они снова замолкли. Чтобы скрыть дрожание рук, на которых еще были перчатки, она перебирала бахрому пеньковой скатерти. Она размышляла, и в результате явилась все та же ужасная, нестерпимая мысль, которую она, наконец, решилась выразить, ожидая услышать от него опровержение.
   -- Ты недостаточно меня любишь, -- сказала она, пристально глядя ему в глаза, сосредоточив всю свою душу в голосе и взоре.
   -- Это правда. Я недостаточно люблю тебя! -- с решимостью ответил Джустино.
   У нее не вырвалось даже стона: удар попал в самое сердце. Вся маленькая гостиная, и гостиница, и Помпея, и весь мир закрутился у нее в голове с шумом и быстротой. Ей показалось, что ей сдавили виски, и она инстинктивно подняла к ним руки. Красные пятна выступили у нее под глазами и на щеках.
   -- Итак, -- начала она отрывисто, после долгого молчания, -- итак, ты обманывал меня?
   -- Я обманывал тебя, -- покорно пролепетал он.
   -- Ты меня не любил?
   -- Недостаточно, чтобы забыть все ради этой любви; я уж сказал тебе.
   -- Я поняла. Зачем же ты лгал?
   -- Потому что ты была добра, прекрасна и меня любила. Я не видел опасности, не понимал, что ты всецело отдаешься этой любви, что надо остановить тебя вовремя...
   -- Это все слова. Главное -- что ты меня не любишь.
   -- Так, как ты хочешь и заслуживаешь, -- нет!
   -- То есть, в тебе нет слепой страсти?
   -- Нет слепой страсти.
   -- Если так, какова же твоя любовь?
   -- Нежная, преданная, глубокая.
   -- Этого мало, этого мало, этого мало, -- повторила она, говоря как во сне. -- Ты не умеешь любить иначе, сильнее, как я?
   -- Нет, не умею.
   -- Может быть, теперь не можешь? Но завтра или потом будешь в состоянии?
   -- Никогда не буду в состоянии, Анна. Я всегда предпочту жертву -- наслаждению, исполнение тяжелой обязанности -- величайшему блаженству.
   -- Жалкое и слабое существо! -- пробормотала она с безграничным презрением.
   Он поднял глаза к небу, моля о помощи для терпеливого перенесения своих мук.
   -- Значит, -- медленно продолжала Анна, -- живя со мною, ты страдал бы?
   -- Мы оба страдали бы; и твои страдания, которых я был бы причиною, убили бы меня.
   -- Следовательно?
   -- Твоя воля. Тебе решать.
   Жестокая, ужасная действительность предстала пред нею. Представлялся лишь один исход, но такой неожиданный и страшный, что при мысли о нем она в ужасе отступила. Правда, силы ее сердца удесятерились. В эту минуту она жила с такою напряженностью, как будто в ней слилось десять юных, сильных, пылких жизней. Но истина была слишком страшна, и она не хотела признать ее существование, произнести ее своими словами и голосом. Она только глядела на этого человека, который для ее спасения подвергал ее страшному мучению, -- и он понял, что она не в состоянии произнести последнего слова. Он сам... он сам, в эту минуту без ума любивший эту девушку, он сам, несмотря на свою решимость, ничего не мог сказать, и горькая истина заставляла их обоих содрогаться, как умирающих в борьбе со смертью.
   Она встала, подошла к окну, оперлась лбом о стекло и стала глядеть на унылые окрестности и на дорожку, ведущую к станции. Уже в третий раз она сегодня глядела по этому направлению; но сначала, утром, одна, ждала, а по том стояла у окна рядом с Джустино и оба раза обладала бесценным сокровищем великой любви. Теперь же... теперь все было кончено; любовь ее уж не воскреснет никогда; всему конец. Она почувствовала такую боль, что прижалась к холодному стеклу, чтобы освежить хоть пылавшие губы. Джустино не трогался с места и не отнимал рук от лица. Вдруг у себя за плечами он почувствовал Анну, которая заставляла его поднять голову и шептала ему умоляющим, страстным голосом:
   -- Как это возможно... возможно ли это, чтобы ты уже не любил меня? Как может наступить конец нашей любви?.. О, дорогая моя радость, ты, значит, хочешь моей смерти...
   Джустино глядел на нее, растерявшись, и молчал.
   -- А ведь ты меня любил, -- продолжала она, вспоминая. -- Не отрицай, я это знаю... При встрече со мной ты бледнел, как и я... Когда я говорила, твои глаза блестели... ты искал меня всюду, чувствуя, что в мире мрачно без любви, а твои письма дышали безграничной нежностью. Разве это не любовь? Разве я могу поверить, что она так скоро рассеялась, как дым? Но ведь это невозможно! Ты не мог забыть. Ты меня любишь, а теперь лжешь, я не знаю, зачем... скажи же правду: скажи, что ты не можешь вырвать из сердца эту любовь...
   Он был подавлен этим потоком слов, этим отчаянным порывом. Твердость начинала изменять ему.
   -- Джустино, Джустино!.. Ради Бога подумай о том, что ты делаешь, отрекаясь от Нашей любви... Подумай о двух погибших жизнях, потому что и сам ты не переживешь такого несчастия. Джустино, я убью себя, если ты меня здесь бросишь... В ту же минуту я разобью себе голову об стену... Уедем, уедем, ты любишь меня, скорее, уж пора...
   Казалось, что сила ее страсти уже одержала победу, так как он все же любил ее и так как он был человеком с нервами, чувствами и любящим сердцем. Но когда она снова заговорила о бегстве, все в нем замерло от ужаса при мысли о целой жизни несчастия, и он сделал нечеловеческое усилие, чтобы устоять.
   -- Я не могу, Анна, -- сказал он тихо.
   -- Значит, ты хочешь, чтоб я умерла?
   -- Ты не умрешь! В твои лета переживают величайшие утраты.
   -- Все кончено для меня, Джустино...
   -- Конец наступает не так скоро, Анна.
   -- Ты говоришь, как Чезаре Диас!.. -- воскликнула она, -- как бессердечный и бесчестный скептик... ты так же испорчен как и он...
   -- Оскорбляй меня. Ты имеешь на то право...
   -- Но ведь я опозорена, понимаешь ли ты? Я убежала из дому еще с утра, сижу здесь, в гостинице, с тобою... Я опозорена. Ты можешь вернуться домой, как ни в чем не бывало, после драматического приключения, но у меня теперь уже нет ни дома, ни семьи, понял ты? Я была честная девушка, а теперь -- последняя из последних лучше меня, потому что доведена была до греха любовью или нуждою.. . а я погибла, не будучи нищей и никому не отдавшись...
   -- Твои родные знают, где ты и что ты сделала... знают, что за тобою нет вины... что ты убежала, следуя великодушному влечению сердца, ради человека, который того не стоил... но который отнесся к тебе с уважением...
   -- Кто же им все это сказал?
   -- Я.
   -- Когда?
   -- Сегодня утром.
   -- Кому?
   -- Твоему опекуну и твоей сестре.
   -- Они пришли к тебе?
   -- Нет. Я сам неожиданно явился к ним.
   -- На чем же вы покончили?
   -- На том, что я приеду сюда и отыщу тебя здесь.
   -- А потом?
   -- Потом расстанусь с тобою.
   -- Когда?
   -- Когда Чезаре Диас приедет за тобою.
   -- Прекраснейший план, -- сказала она с ледяным спокойствием. -- План рассудительных, практичных людей. Ты... поспешил побежать к моим родным, чтоб оправдаться и обвинить меня; ты их успокоил; славно, славно! Я -- сумасшедшая девчонка, выкинувшая глупую шутку, которая, к счастью, окончилась ничем. Ты меня выдал, вместо того чтобы бежать со мною, и считаешь себя честным человеком. Великолепно! Все разыгрывается, как по нотам, я возвращаюсь домой с Чезаре Диасом, будто с невинной прогулки и как ни в чем не бывало. Ты прав, Чезаре Диас прав, Лаура, не любившая, не бежавшая и презирающая тех, кто любит и бежит, права, все вы правы. Виновата я одна! Что за смешное приключение! Задумать бегство и остаться на месте, потому что похититель не желает бежать, потому что он донес на вас вашей семье. Вот комедия! Я понимаю весь комизм этой развязки. Я -- самоубийца, у которой револьвер дал осечку. Вы правы; тот виноват, кто не умеет бежать, не умеет убить себя. Я одна виновата. Ты... -- она бросила на него уничтожающий взгляд, -- ты, ступай вон!
   -- Анна, Анна, не прогоняй меня так!..
   -- Ступай. Ты сыграл свою роль негодяя. Ступай!
   -- Неужели мы расстанемся таким образом?..
   -- Мы уже расстались. Иди же!
   -- Анна, я сделал это для тебя, для твоего блага; теперь ты меня гонишь, но потом отдашь мне справедливость. Я -- честный человек; в этом моя вина...
   -- Я тебя не знаю. Прощай!
   -- Что же ты будешь делать здесь одна?
   -- Не твое дело. Прощай.
   -- Позволь мне дождаться Чезаре Диаса.
   -- Если ты не уйдешь тотчас же, я отворю балкон и брошусь вниз, -- сказала она так спокойно, что он не усомнился в серьезности ее намерения.
   -- Ну, так прощай!
   -- Прощай!
   Бледная, с красными пятнами на щеках и у висков, она отошла на середину комнаты, где было уже темно от наступавших сумерек. Посмотрев ему вслед, когда он вышел медленно, тяжелыми шагами, как человек, несущий непосильную ношу, она облокотилась на подоконник в ту минуту, как из дверей гостиницы вышла какая-то тень: это был Джустино. Он постоял на площади, как бы чего-то ожидая, потом пошел не к станции, а по дороге в Торре-Аннунуиату пешком.
   Анна следила взглядом за этою тенью, печальною, пораженною на смерть, исчезавшею во мраке и молчании, пока она скрылась из глаз. Тогда девушка отошла от окна и бросилась на диван, кусая подушку, чтобы не крикнуть громко. Плакать она не могла, хотя слезы принесли бы ей облегчение. Голова ее пылала. В своем горе и смятении она -- то жаловалась, как обиженное дитя, то негодовала, как униженная в своем достоинстве женщина, то дрожала от стыда при мысли о скором прибытии Чезаре Диаса, то оплакивала свою погибшую любовь. Но среди этих страданий, физических и душевных, среди гибели всех надежд, всех желаний одна фраза как бы огненными буквами запечатлелась в ее мозгу, одна мысль проходила красною нитью через весь хаос волновавших ее чувств и повергала ее в беспредельное отчаяние: "Все кончено! все кончено!".
   Она машинально повторяла эти два слова вслух, и собственный голос казался ей таким печальным и хриплым, что наводил на нее страх. Эти слова представлялись ей ударами молота, заклепывающего цепь каторжника, или камнями, засыпающими открытую могилу. В них звучало прощание со светом, с жизнью навек! Однако, когда постучались, она тотчас приподняла пылавшую голову и странным взглядом посмотрела в лицо лакею, который внес зажженную лампу.
   -- Синьора будет здесь ночевать? -- спросил слуга.
   -- Нет, я уеду... -- ответила Анна, продолжая глядеть на него безумными глазами.
   -- Последний поезд в Неаполь уж отошел. Можно поехать в коляске в Торре-Аннунциату... -- стал объяснять он.
   Она плохо понимала и раза два провела рукою по лбу, на котором также выступили красные полоски.
   -- Не знаю... я думаю, за мною приедут... -- пробормотала она.
   Слуга удалился, поставив лампу на стол. Несмотря на абажур, свет причинял Анне такую боль, что она поспешила уйти в темную и холодную спальню, куда раньше ей помешала войти стыдливость. О! теперь ведь она одна, потому что все кончено. Она ощупью опустилась в одно из кресел и почувствовала себя среди мрака еще более одинокой, покинутой, ничтожной. Какая-то ломка происходила в ее душе, между тем как воспаленные глаза не пролили ни одной слезы, стесненная грудь не облегчилась ни одним рыданием. Внутри медленно, но верно совершалось дело разрушения: все было кончено и для нее, и в ней. Исчезли ненависть и гордость; осталась одна покорность, и Анна Аквавива опустила голову в ожидании желанной смерти. Любовь даст ей смерть, раз она не дала ей жизни. Одна во мраке, среди чужих, покинутая тем, кто любил ее, наказанная за безумную любовь и за слишком большие требования от жизни, пожираемая горячкой, бедная девушка чувствовала, что гибнет, но не хотела просить о помощи.
   Она согрешила сердцем и воображением, она слишком многого ждала от жизни и людей, и вот ее наказание. Она не жаловалась. Сознание оставило ее. Она склонила голову и закрыла глаза...
   Топот лошадей и стук подъехавшей коляски не долетели до ее слуха. Она не заметила даже, как отворилась дверь гостиной, и кто-то вошел окликая ее.
   -- Анна! Анна!
   Она не ответила.
   Приезжий подошел к дверям темной комнаты и с легкой дрожью в голосе позвал ее еще раз:
   -- Анна, где же ты?
   Снова молчание. Приезжий снял шляпу и, взяв лампу, которая осветила красивое взволнованное лицо сорокалетнего человека, начал искать девушку во всех углах. Она все слышала и видела. С величайшим трудом преодолев слабость, она встала, сделала два или три шага навстречу Чезаре Диасу и упала к его ногам со словами:
   -- Простите, простите меня!
   Сильная рука подняла ее и отечески погладила по голове. Все смешалось в ее уме. Она перестала сознавать что- либо и неподвижно лежала в карете, быстро катившейся к Неаполю. По временам холодная рука касалась ее горячих ручек или ложилась ей на лоб, производя приятное ощущение свежести; на ее опущенных ресницах лежала свинцовая тяжесть, так же как на груди, руках, ногах, повсюду. Потом ей стало жарко, губы потрескались и вспухли, в ушах зазвенело, горло сжалось. Карета вдруг остановилась, послышались голоса, она почувствовала, что ее тихонько вносят наверх. Снова, как бы поднимая целую гору, с громадным усилием воли, она открыла глаза. В широко раскрытых дверях ярко освещенного родного дома она увидела кроткое, улыбающееся девическое личико в сиянии белокурых волос. Больная беглянка простонала:
   -- Лаура, прости меня!..
   -- Бедная сестренка! -- сострадательно произнесла Лаура и прижалась 1убами к ее щеке.
   Потом душа и все чувства Анны погрузились в глубокий мрак.
  

III

   Три недели боролась со смертью Анна Аквавива. К палящему жару и летаргической апатии на третий день присоединились красные пятна на шее, руках, лице. Пятнистый тиф был в полном разгаре: больная ничего не сознавала. Только по ночам она тихо и так жалобно стонала, как будто помощь была не возможна. Тогда сестра ее, Лаура Аквавива, или Стелла Мартини, компаньонка, или сестра Крочифисса, по очереди сидевшие у нее ночью, наклонялись над ее постелью, тихо спрашивая, что с нею, где ей больно, чем ей помочь. Анна ничего не отвечала, но стон ее не смолкал; тихий, протяжный, непрерывный, как бы шедший из самого сердца. Напрасно волновалась сиделка, приподнимая больную, поправляя ей подушки или пузырь со льдом на голове. Она продолжала стонать тихо, но неумолчно, как будто ничто не могло утолить ее мук. Однажды ночью она казалась спокойнее обыкновенного, но вдруг закричала продолжительно и громко, так что разбудила всех. Все три женщины сбежались, и после десятиминутного промежутка Анна крикнула еще два раза так страшно и протяжно, как будто видела перед собою нечто ужасное, как будто испытывала нестерпимые страдания. Присутствующим показалось, что это последние звуки, вылетающие из ее уст, что она тотчас же испустит дух.
   Но она не умерла. Жар стал уменьшаться день ото дня, с величайшей медленностью, на десятую градуса. Пятна на всем теле побледнели, потом исчезли, очистившееся от кровавых полос лицо покрылось смертельной бледностью; губы и холодные, как лед, руки стали совершенно бескровными, а под черными глазами, которые теперь не открывались от чрезвычайной слабости, появились фиолетовые тени. Итак, борьба со смертью была окончена; но Анна Аквавива потеряла в ней всю лучшую кровь своей молодости. Так храбрый воин выходит из битвы живым, но возвращается домой бледный, как привиденье, и своим видом возбуждает сострадание в тех, кто провожал его веселого и бодрого.
   Когда короткий февраль сменился мартом, Анна победила смерть, и первое веяние неаполитанской весны застало ее похожею на восковую фигуру, голова которой клонилась от тяжести черных волос. С неизменным терпением Стелла Мартини расчесывала эти роскошные волосы, не тревожа больную, лежавшую на правом боку, -- обычное положение выздоравливающих тифозных, -- и, заплетя их в две длинные косы, клала вдоль тела Анны: так они меньше стесняли ее. Иногда из-под закрытых от слабости век бедняжки, принявших также фиолетовый оттенок, сквозь длинные ресницы просачивались слезы, которые расплывались по щекам и смачивали шею. Когда же больная не плакала, она стонала, или вздыхала.
   Это был долгий, тихий плач; проливались все те слезы, которые поднимались из ее сердца к глазам медленным, но непрерывным потоком, который течет, пока не иссякнет его источник. Одна из трех женщин, ходивших за Анной, сострадательно вытирала ей лицо, спрашивая, что с нею, чего она хочет. Анна, не открывая глаз, слабым знаком руки давала понять, что хочет плакать без помехи, что слезы ее облегчают. То же говорил Антонио Амати, знаменитый неаполитанский врач, который спас ее от смерти: он не велел противоречить больной и позволил ей все, чего она хотела. Она потеряла громадное количество крови; теперь эти слезы, казалось, уносили ее последние силы: слезы лились неудержимо из-под приподнятых ресниц, тихо, без вздохов и рыданий.
   Сиделки жалели бедную Анну, но, повинуясь знаменитому врачу, не говорили ни слова в утешение. Может быть, этот плач вовсе не был выражением сердечной муки, а только данью горю прошедшему, давно умершему, данью, подобною венку, который тайно кладут на могилу, неизвестную посторонним, но дорогую тому, кто любил и страдал.
   Чезаре Диас, изменив своим светским привычкам, которые отнимали у него большую часть времени, приходил по два и по три раза в день в палаццо, на площадь Джероломини, чтобы проведать Анну. У девушек не было более близких родных, да и Чезаре приходился им собственно не родственником, а опекуном, другом их отца, товарищем юношеских похождений Франческо Аквавивы. Молодая супруга последнего умерла через пять лет после рождения второй дочери, Лауры, вполне на нее похожей, и Франческо Аквавива, живой по характеру, пламенный по темпераменту, начал прожигать свою жизнь, не жалея. Обе девочки, росшие без матери, но окруженные заботливостью и роскошью, не могли служить помехою для отца, который наслаждался жизнью, как будто ожидая скорой смерти, скорого соединения со своею невинной и кроткой женой. Его товарищем, почти братом, но холодным и спокойным, всех удивлявшим своим скептицизмом, был Чезаре Диас, одинокий и всегда приличный жуир, который, любя женщин, лошадей, игру и путешествия, делал вид, что презирает все это. Когда Франческо Аквавива заболел смертельно, он наивно подумал, что на благоразумие его приятеля и товарища по кутежам можно достаточно рассчитывать, чтобы поручить ему присмотр за двумя девочками и заботу о их судьбе.
   Чезаре Диас исполнил свою обязанность, которою втайне тяготился, вполне по-джентльменски, никогда не впадая в фамильярность, редко показываясь с девушками в обществе, но добросовестно следя за ними. Он старался держать их на почтительном расстоянии, ничего не говорил им о себе, даже скрывал все, что касалось его лично; эта опека, в сущности, ему надоедала, заставляя его предаваться занятиям вовсе не интересным и чувствовать некоторую неловкость по отношению к обеим девицам. Быть опекуном ему, который не захотел иметь семьи, тратил исключительно на себя все свои доходы, ненавидел всякие нежности, отрицал все связи, ограничивающие человеческий эгоизм! Он -- опекун, Чезаре Диас, который исключил из своего житейского обихода всякую страсть, всякое увлечение, все, кроме порядочности и приличия, -- порядочность была его любимым словом, -- даже всякую филантропию или взаимную помощь!? Такая нелепая мысль могла прийти в голову только этому чудаку Франческо Аквавиве, оригинальному мужу и еще более оригинальному отцу! Чезаре Диас, вздыхая, взвалил это бремя на свои плечи и с нетерпением ждал того дня, когда ему удастся выдать сестер Аквавива за людей, равных им по происхождению и богатству. Когда люди с зависимостью говорили ему, что он счастлив, потому что одинок и свободен от всяких обязанностей, он возражал, несколько нервно улыбаясь, что было у него одним из признаков волнения:
   -- Напротив, пожалейте меня: у меня две дочери; их завещал мне Франческо Аквавива.
   -- Что ж?.. Они скоро выйдут замуж! -- отвечали ему.
   -- Будем надеяться... -- бормотал он с видом озабоченного отца.
   И однако, они вовсе не были его дочерьми: он не любил их. Они свалились ему с неба, и он, совсем не зная их, питал к ним то скрытое презрение, с которым светские люди всегда относятся к девушкам-невестам: считал их глупыми и ничтожными и, совсем не имея в сердце ни родительских, ни братских чувств, не ощущал ничего ровно по отношению к дочерям Франческо Аквавивы. Он с недоверием от них сторонился и обращался с ними холоднее и серьезнее, чем с кем-либо.
   Время шло, резко выделяя разницу их характеров. Лаура, высокомерная и скрытная, молчаливая и суровая, как будто испытавшая целый ряд разочарований в прошедшем, от природы лишенная способности грешить и увлекаться, слегка начала ему нравиться. Он стал в нее всматриваться, как в туманное зеркало, где в неопределенных чертах вырисовывался образ, имевший сходство с ним самим. Чезаре Диас, бессознательно любуясь Лау слишкомъ богатая, слишкомъ горячая, слишкомъ стремительная кровь Анны такъ потрясла ткань артерій, что эта ткань ослабленная, почти разрушенная, пропустила кипучую кровь и она проникла подъ кожу и испятнала ее. На шестой день эти пятна вспухли и почернѣли, какъ кровоподтеки; а на вѣкахъ, на губахъ и на рукахъ потрескалась кожа и выступила темная кровь. Жаръ все не уменьшался, несмотря на хининъ, и казалось Анна изойдетъ кровью, потому что она плакала кровью и изъ рукъ ея, текла кровь. Изъ закрытыхъ глазъ, изъ распухшаго рта, тщетно алчущаго воздуха, котораго недоставало ея стѣсненной груди, изъ рукъ, лежавшихъ на одѣялѣ, капля за каплей'сочилась кровь, горячая, темная кровь и расплывалась по бѣлой простынѣ, которою вытирала ее молчаливая сидѣлка -- Лаура.
   При сангвиническомъ темпераментѣ Анны болѣзнь приняла жестокій характеръ. Все лицо было испещрено кровяными полосками. Но она ничего не замѣчала, не открывала глазъ, не звала никого; она не чувствовала, какъ изо всѣхъ поръ ея утекаетъ жизнь; только иногда, ночью, она тихо стонала, такъ жалобно, точно не могла объяснить своихъ страданій, точно не ждала помощи. Тогда Лаура, или Стелла Мартини, или сестра милосердія -- онѣ по-очереди дежурили при ней по ночамъ -- склонялась надъ кроватью больной и тихо спрашивала, что съ ней, гдѣ у нея болитъ, чѣмъ помочь ей. Анна ничего не отвѣчала, продолжая тихо стонать. Разъ ночью, когда она казалась спокойнѣе, громкій, долгій крикъ разбудилъ всѣхъ. Когда къ ней прибѣжали, она закричала еще два раза, протяжно, точно видѣла что то ужасное, точно страдала невыносимо. Три сидѣлки ея думали, что Анна уже умираетъ и это ея предсмертный крикъ.
   Но Анна не умерла. Жаръ мало по малу началъ ослабѣвать на одну десятую въ день. Кровоизліяніе прекратилось и пятна стали блѣднѣть, блѣднѣть и затѣмъ скрылись совсѣмъ. Изможденное лицо покрылось смертельной блѣдностью. Губы, десны и уши стали безкровными, руки ледяными; а подъ черными глазами, которые теперь не открывались отъ страшной слабости, появились лиловые круги. Теперь борьба со смертью уже кончилась, хотя Анна потеряла въ ней лучшую, юную кровь. Она лежала какъ восковая, безъ силъ, едва дыша своими сухими, бѣлыми губами. И иногда изъ-подъ вѣкъ, тоже ставшихъ лиловатыми, черезъ опущенныя рѣсницы вытекали крупныя слезы, струились по щекамъ и скатывались на шею. Она не рыдала, не жаловалась, не стонала, а плакала тихо, безмолвно, долго. И когда одна изъ ея трехъ сидѣлокъ: Лаура, Стелла Мартини или сестра милосердія, вытирая ей лицо, спрашивали, что съ нею? чего ей надо?-- она едва замѣтнымъ жестомъ просила, чтобы ее оставляли въ покоѣ, что ей легче, когда она плачетъ. И цѣлыя рѣки слезъ вытекали изъ-подъ закрытыхъ вѣкъ, безъ рыданій, безъ вздоховъ.
   Чезаре Діазъ въ это время забросилъ свои свѣтскія обязанности и раза два-три въ день являлся въ палаццо на площади Джероломини, чтобы узнавать о здоровьѣ Анны. Въ сущности у сестеръ Аквавива не было ближе человѣка, какъ Чезаре Діазъ, хоть онъ былъ не родственникъ, а просто опекунъ, другъ ихъ отца, товарищъ юношескихъ кутежей Франческо Аквавива. Молодая жена Франчески умерла черезъ пять лѣтъ послѣ рожденія Лауры, и онъ, оставшись вдовцомъ, сталъ прожигать жизнь. Двѣ дѣвочки, росшія дома хотя безъ матери, но въ роскоши, не могли быть уздою для отца, который торопился жить, какъ будто чувствуя, что и ему придется скоро послѣдовать за своею бѣлокурой женою, съ сѣрыми глазами и чудесными волосами. Его ближайшимъ другомъ, хотя холоднымъ и сдержаннымъ, былъ Чезаре Діазъ и когда Франческо Аквавива почувствовалъ приближеніе смерти, онъ, по своей странности, подумалъ, что товарищъ его удовольствій и кутежей достаточно уменъ въ своемъ безумствѣ, чтобы наблюдать за его дочерьми и выдать ихъ замужъ скоро и хорошо.
   Чезаре Діазъ исполнялъ свою обязанность, хотя и не безъ тайной скуки, но съ порядочностью джентельмена: не допускалъ фамильярности, изрѣдка появлялся съ барышнями въ обществѣ, держался вдали отъ нихъ и никогда не говорилъ съ ними о своей жизни; въ сущности обязанности опекуна были ему въ тягость, онѣ налагали на него несовсѣмъ веселыя работы и часто стѣсняли его. Онъ сталъ опекуномъ, тогда какъ онъ всю жизнь не желалъ семьи, одинъ проживалъ весь свой доходъ, ненавидѣлъ сантиментальныя отношенія и узы, при которыхъ нужно было поступаться личнымъ спокойствіемъ, презиралъ всѣ формы родства и обязательной дружбы. Чезаре Діазъ -- опекунъ! когда онъ такъ хорошо устроилъ жизнь, что въ нее не входила ни лишняя любовь, ни лишнее увлеченіе, ничего, что могло-бы нарушить порядочность -- его любимое слово,-- даже никакія филантропическія или благотворительныя заботы. Эта нелѣпая идея могла только придти въ голову безумному Франческо Аквавива, сумасбродному мужу и сумасброднѣйшему отцу. Чезаре Діазъ принялъ это бремя съ глубокимъ вздохомъ, и не могъ дождаться дня, когда сестры Аквавива найдутъ себѣ мужей, достойныхъ ихъ имени и средствъ. Когда ему завидовали, что онъ одинокій, безъ обязанностей, безъ заботъ, онъ отвѣчалъ съ нервной улыбкой -- однимъ изъ признаковъ его волненія:
   -- Напротивъ! Пожалѣйте меня: у меня двѣ дочери, Франческо Аквавива подарилъ мнѣ ихъ.
   -- Ну, онѣ скоро выйдутъ замужъ, говорили ему.
   -- Дай Богъ! отвѣчалъ онъ, какъ озабоченный отецъ.
   Но сестры Аквавива не были для него дочерьми: -- онъ не любилъ ихъ. Когда онѣ свалились ему съ неба, онъ ихъ едва зналъ и считалъ ничтожными, глупенькими барышнями; да кромѣ того, онъ не былъ склоненъ ни къ отеческой, ни къ братской нѣжности по отношенію къ кому-бы то ни было, а тѣмъ менѣе къ дочерямъ Франческо Аквавива. Онъ сталъ относиться къ нимъ недовѣрчиво, серьезно и сдержанно. Потомъ, когда онъ началъ присматриваться къ характерамъ дѣвушекъ, Лаура, высокомѣрная и замкнутая, молчаливая и гордая, точно пережившая уже цѣлую жизнь разочарованій, Лаура, чуждая грѣха и увлеченія, смутно понравилась ему, точно онъ увидалъ въ ней неясное отраженіе самого себя. Это была даже не симпатія, просто сходство. Напротивъ, характеръ Анны: открытый, честный, мятежный, увлекающійся, этотъ характеръ, пылкій и великодушный, казался ему такимъ безпорядочнымъ -- а "порядочность" было любимое его слово,-- такимъ сумасброднымъ, такъ внѣ всякихъ правилъ, всякихъ приличій, всякаго пониманія жизни, что она всегда внушала ему антипатію. И при ней онъ становился еще суровѣе; еще строже относился ко всѣмъ человѣческимъ увлеченіямъ. Удивительно какъ у нихъ не происходило столкновеній. Иногда она удерживалась, втайнѣ уважая этого человѣка, который, можетъ быть, не мало пострадалъ и имѣетъ право ненавидѣть людей и ихъ страсти; иногда Чезаре не возражалъ ей и думалъ, улыбаясь, что не стоитъ труда горячиться изъ-за такого страннаго созданія, какимъ была достойная дочь Франчески Аквавива, который всю свою жизнь прожогъ въ удовольствіяхъ. Анна задумчиво говорила: "Можетъ быть онъ правъ?" Чезаре съ презрѣніемъ думалъ: "Къ чему?" И когда Чезаре Діазъ узналъ, что его воспитанница Анна Аквавива влюбилась въ молодого человѣка безъ имени и безъ средствъ, онъ пробормоталъ, пожавъ плечами: "фразы". Онъ даже не хотѣлъ и говорить съ Анной объ этомъ. Во первыхъ потому, что зналъ какъ противорѣчіе раздуваетъ любовь, а во вторыхъ потому, что ему непріятно было спорить съ безразсудной дѣвушкой. Когда-же Джустино Морелли покорно попросилъ руку Анны, Чезаре былъ увѣренъ, что побѣдилъ его своими жесткими силлогизмами, и успокоился на этомъ. И онъ былъ страшно изумленъ, когда узналъ, что Анна бѣжала изъ дому и бросила семью ради ничтожнаго бѣдняка. Онъ вдругъ увидалъ какую-то неизвѣстную ему силу, силу неизмѣримую, поднимающую сердца на необычайную высоту и заставляющую людей забывать обыкновенные житейскіе законы. Онъ презиралъ слова и цѣнилъ только факты, и нй этотъ разъ онъ испугался; дѣвушка, ставящая на карту честь и всю будущность, должна быть движима необыкновенною силою, которую надо уважать. Въ его душѣ совершился переворотъ; и въ первый разъ въ жизни онъ почувствовалъ упрекъ совѣсти, что слишкомъ мало вниманія обращалъ на Анну, не относился къ ней какъ отецъ, оставлялъ ее безъ опоры въ борьбѣ съ чувствомъ на такомъ опасномъ пути, какъ молодость и любовь. И ему стало жалко это слабое созданіе, безъ принциповъ, безъ убѣжденій, безъ характера, сдавшееся передъ первой бурей и бросавшееся въ пропасть безъ крика о помощи. Онъ понялъ, что не исполнилъ, возложенныхъ на него обязанностей покровителя и друга. Анна Аквавива, внушавшая ему прежде презрѣніе, которое практичные люди чувствуютъ къ безплоднымъ идеалистамъ, вызвала теперь въ немъ сожалѣніе, и когда онъ ѣхалъ за ней изъ Неаполя въ Помпею, онъ далъ себѣ слово быть болѣе внимательнымъ къ ней, а главное имѣть на нее серьезное вліяніе. Если она бѣжала изъ дому, значитъ любовь Джустино Морелли показалась ей сильнѣе любви всѣхъ домашнихъ, а вѣдь нѣкоторымъ людямъ любовь такъ-же необходима, какъ хлѣбъ насущный. Не то, что Чезаре Діазъ разнѣжился, не то, что въ его сердце закралось какое-нибудь чувство, но онъ прежде всего былъ справедливъ, и онъ призналъ, что виноватъ; призналъ, что у Анны Аквавива не было дома и настоящей привязанности, призналъ, что бѣдная дѣвочка достойна сожалѣнія.
   Исполняя рѣшеніе того рокового дня, когда онъ привезъ почти умирающую Анну домой, Чезаре Діазъ, Лаура Аквавива и Стелла Мартини окружили ее молчаливыми, спокойными и снисходительными заботами, какъ это бываетъ съ тѣмъ, кто сдѣлалъ какую-нибудь важную, но великодушную ошибку, и самъ за нее несетъ кару. Лаура Аквавива, молчаливая и задумчивая, съ громадными сѣрыми глазами, съ прелестными розовыми губками, всегда сжатыми, едва касаясь пола, входила въ комнату больной, останавливалась около Анны, слѣдила за ея мучительнымъ забытьемъ, не говорила ни слова, называя сестру по имени только когда она очень стонала, убавляла свѣтъ и ждала, что тишина, полумракъ и покой окажутъ благотворное вліяніе на ужасную болѣзнь и на нравственное страданіе больной.
   Чезаре Діазъ являлся каждый день, входилъ на цыпочкахъ въ комнату Анны, спрашивалъ знаками у сидѣлки, что новаго и садился вдали отъ кровати, не говоря ни слова. Если больная поднимала голову и обращала къ нему свои черные глаза, съ вѣчнымъ выраженіемъ безконечнаго смущенія, онъ обращался къ ней такимъ-же голосомъ, какъ въ "тотъ день", спрашивая ее какъ она себя чувствуетъ; она показывала, что ей лучше; какой-то свѣтъ озарялъ ея лицо и она снова падала на подушки, закрывала глаза и снова погружалась во внутреннее созерцаніе.
   Чезаре Діазъ неслышно уходилъ, говорилъ еще вполголоса въ сосѣдней комнатѣ; вечеромъ онъ снова возвращался и опять точно также держалъ себя, хотя оставался немного долѣе. Въ гостиной его встрѣчала Лаура, всегда одѣтая въ бѣлое шерстяное платье, монашескаго покроя; въ ея громадныхъ сѣрыхъ глазахъ читалась глубокая, неизвѣстная дума.
   -- Ей лучше? тихо спрашивалъ Чезаре.
   -- Кажется.
   -- Она спала сегодня?
   -- Нѣтъ, не спала.
   -- Ничего не говорила?
   -- Ничего.
   -- Кто дежуритъ при ней сегодня ночью?
   -- Я.
   -- Вы устаете!
   -- Нѣтъ, овѣчала она.
   Больше они ничего не говорили. Иногда Чезаре пріѣзжалъ во фракѣ, онъ являлся изъ клуба, съ обѣда и ѣхалъ или на партію безика или на первое представленіе; въ этомъ одѣяніи, вечеромъ, слегка возбужденный обѣдомъ, Чезаре Діазъ былъ еще очень красивъ; потухшіе глаза его оживлялись, оживлялся и желтоватый цвѣтъ лица, а черные, блестящіе волосы, -- единственный остатокъ молодости -- дополняли впечатлѣніе красоты и силы. Бѣленькая Лаура провожала его, не спрашивая, куда онъ ѣдетъ и откуда пріѣхалъ. Потомъ она возвращалась въ комнату Анны, а онъ отдавался своей ночной жизни, забывая усталость и скуку, безпокойно отыскивая новыхъ, не находимыхъ наслажденій.
   Чезаре Діазъ понималъ, что для нравственнаго оздоровленія больной необходимо начинать дѣйствовать, когда она еще слаба, когда душа ея мягка какъ воскъ. Теперь Анна была въ полнѣйшемъ разслабленіи, цѣлые дни она неподвижно лежала, вытянувъ руки. Когда ей говорили, она отвѣчала или глазами, или движеніемъ руки, или легкимъ наклоненіемъ головы; только изрѣдка слабымъ голосомъ она произносила какое нибудь слово. Нужно было наклоняться, чтобы разслушать ея отвѣтъ всегда одинъ и тотъ-же:
   -- Какъ ты себя чувствуешь?
   -- Лучше.
   -- Что тебѣ нужно?
   -- Ничего.
   -- Не хочешь-ли чего нибудь?
   -- Нѣтъ, благодарю.
   И она снова устало закрывала глаза; съ ней не говорили больше, но она знала, что они тутъ, около нея, сидятъ не двигаясь и только перекидываясь многозначительными знаками.
   Ужъ ей было гораздо лучше, когда Чезаре Діазъ и Лаура Аквавива увидѣли, что она раза два, три взглянула на нихъ. И въ ея грустныхъ глазахъ было столько горькаго раскаянія, такая мольба о прощеніи, что словами и не выразить. Часто ей какъ будто хотѣлось остаться вдвоемъ съ Чезаре Діазомъ, чтобы повѣдать ему какую-то тайну, но онъ осторожно отдалялъ объясненіе. Какъ-то разъ, утромъ, они остались одни. Онъ читалъ газету, когда до него донесся слабый голосъ:
   -- Послушайте...
   Чезаре Діазъ подошелъ къ ней; черные глаза ея опять кротко просили прощенія.
   -- Что вы подумаете... Что скажете... прошептала Анна.
   -- Не волнуйтесь, милая, мы поговоримъ послѣ, ласково сказалъ онъ.
   -- Я была такъ виновата... произнесла больная и сдѣлалась еще блѣднѣй.
   -- Не говорите такъ, милая Анна, это просто была ошибка молодости; и ничего больше.
   -- Нѣтъ, большая вина...
   -- Надо называть вещи такъ, каковы онѣ на самомъ дѣлѣ, а не въ нашемъ воображеніи, возразилъ онъ со своей порабощающей холодностью. Ошибка молодости!
   -- Какъ хотите, кротко отвѣтила она. Но если-бы, вы знали...
   -- Знаю, знаю, перебилъ ее Чезаре Діазъ съ едва замѣтной улыбкой, успокойтесь... мы поговоримъ въ другой разъ.
   Въ эту минуту вошла Лаура и прервала ихъ разговоръ. Анна казалась очень утомленной и молчала. А вечеромъ, при блѣдномъ свѣтѣ лампады передъ образомъ Мадонны, когда она увидала грустные сѣрые глаза Лауры, смотрѣвшіе на нее точно съ вопросомъ, она опять заволновалась, и, пытаясь подняться съ подушекъ, привлекла къ себѣ сестру:
   -- Ты добрая... Ты не знаешь... начала она.
   -- Успокойся.
   -- Ты чистая, Лаура... но ты сестра... Ты не осудишь...
   -- Я не осуждаю тебя, Анна.
   -- Лаура, милая...
   -- Успокойся, Анна.
   Хотя тонъ былъ суховатый, но Лаура такъ ласково провела рукою по блѣдной щекѣ сестры, что больная успокоилась и замолчала.
   И съ этого дня вмѣстѣ со здоровьемъ, въ Аннѣ стало роста чувство покорности и раскаянія передъ Чезаре Діазомъ и Лаурой, и чѣмъ мягче были они съ ней, чѣмъ болѣе эта мягкость противорѣчила прежней холодности, тѣмъ глубже чувствовала она горькое раскаяніе. Передъ ними, здоровыми духомъ и тѣломъ, спокойными, съ чистой совѣстью, она чувствовала себя такой слабой тѣлесно, такой измученной нравственно, и ея прошлое со всей ложью, со всѣмъ безуміемъ, съ безполезными и постыдными увлеченіями, съ попраніемъ женскаго достоинства ужасало ее. И ради кого все это? Ради какого-то глупца безъ сердца, ради труса, не любившаго ее, ради безпомощнаго человѣка, жестокаго въ своей безпомощности. Когда она сравнивала Джустино Морелли съ тѣми, которыхъ она хотѣла бросить ради него, то Джустино казался ей какимъ-то пришибленнымъ, жалкимъ, трусливымъ, а эти великодушными и всепрощающими; когда она сравнивала себя съ ними, то раскаяніе еще сильнѣе овладѣвало ею, и она чувствовала себя ничтожнымъ созданіемъ, безъ силы, безъ смѣлости, недостойной никакой привязанности; все, что ей давалось -- давалось изъ милости. Иногда она переходила взглядомъ отъ Чезаре Діаза къ Лаурѣ и шептала:
   -- Вы такіе добрые!
   Позже эта фраза и звукъ ея собственнаго голоса такъ трогали ее, что она не могла произносить ее безъ слезъ.
   -- Такіе добрые, такіе добрые, повторяла она слабымъ голосомъ.
   Теперь ея единственнымъ желаніемъ было безусловное послушаніе опекуну и сестрѣ. Для нея было радостью ничего не желать, ничего не знать, а только вѣрить въ ихъ мудрость и доброту. Ей казалось, что она возрождается къ новой жизни, мирной, спокойной, не отвѣтственной, потому что она не должна ничего рѣшать, а оставаться пассивной и жить въ этой пассивности безъ страданій, безъ требованій, въ полномъ отреченіи отъ самой себя. И потому, когда съ ней говорили и спрашивали ея мнѣніе или желаніе, -- она всегда отвѣчала только "да" наклоненіемъ головы, жестомъ, или взглядомъ.
   Она отвѣчала "да" на все, что говорилъ Чезаре Діазъ, возведенный въ ея воображеніи въ возвышенную душу, внѣ всякихъ человѣческихъ слабостей, душу неуязвимую, витающую въ идеальныхъ сферахъ человѣческаго разума. Она отвѣчала "да" и сестрѣ Лаурѣ, чистой, непогрѣшимой, которая не отдастъ своего сердца никому и скорѣе умретъ, чѣмъ запятнаетъ себя. Она отвѣчала "да" бѣдной Стеллѣ Мартини, доброй и довѣрчивой дѣвушкѣ, которую она такъ жестоко обманула; отвѣчала "да" и сестрѣ милосердія, проводившей свою жизнь въ жертвахъ, въ самоотверженіи, въ самомъ широкомъ альтруизмѣ. Анна всѣмъ отвѣчала "да", потому что всѣ они были правы, а она одна виновата.
   Анна выздоравливала. Отъ болѣзни остались только страшная слабость и туманъ въ головѣ; она не могла сосредоточиться ни на какой мысли и желала только не двигаться съ кровати, не шевелить рукой, не открывать глазъ, не подымать головы съ подушекъ. Чезаре Діазъ пріѣзжалъ послѣ завтрака, около двухъ,-- время когда свѣтскимъ людямъ рѣшительно нечего дѣлать, такъ какъ визиты и прогулки начинаются только въ четыре. Дѣвушки ждали его: Лаура со своимъ видомъ "не отъ міра сего" не выказывала ни безпокойства, ни любопытства; Анна ожидала его съ тайнымъ нетерпѣніемъ, такъ какъ онъ своимъ увѣреннымъ и непоколебимымъ видомъ говорилъ ей о спокойной и сильной жизни и это ободряло ее, какъ вообще видъ людей здоровыхъ и сильныхъ ободряетъ слабыхъ. Онъ говорилъ мало, разсказывалъ, что было наканунѣ въ балетѣ, кто уѣзжаетъ, кто женится, но онъ говорилъ все это своимъ обычнымъ, слегка презрительнымъ тономъ, какъ будто ничто его не занимаетъ, ничто не интересуетъ, но онъ только изъ "порядочности" не выказываетъ ни своей скуки, ни своего разочарованія и лишь изрѣдка онъ начиналъ смѣяться и надъ свѣтомъ и надъ развлеченіями и надо всѣми тѣми, кто велъ существованіе маріонетокъ, какъ самъ онъ, Чезаре Діазъ.
   -- О, вы-то! восклицала Анна съ почтительнымъ восхищеніемъ.
   Она охотно слушала его и эта элегантная и холодная болтовня, эти легкія похожденія, эти аксіомы свѣтскаго кодекса, гдѣ благопристойность возводится въ идолъ, весь этотъ легкомысленный багажъ развлекалъ ее ослабленную головку. Она восхищалась Чезаре Діазомъ даже отъ того, что такой сильный и строгій человѣкъ снисходилъ до людей, стоявшихъ гораздо ниже его; ей казалось, что его душа родилась или слишкомъ поздно или слишкомъ рано, что онъ не подходилъ къ своему времени и только смирялся съ нимъ, благодаря своей силѣ воли. Когда онъ высказывалъ презрѣніе ко всѣмъ жизненнымъ сдѣлкамъ, признавая при этомъ, что рѣшительно всѣ принимаютъ участіе въ этихъ сдѣлкахъ, когда онъ смѣялся надъ человѣческими увлеченіями, изъ-за которыхъ теряются и имя, и средства, когда онъ говорилъ, что единственнымъ человѣческимъ закономъ долженъ быть успѣхъ, когда онъ доказывалъ, что всякое великодушіе основано на тайномъ эгоизмѣ и что добродѣтель зависитъ отъ вялости характера или темперамента, она, забывшая въ своей тяжкой болѣзни, всѣ доводы чувства, противные этимъ безнравственнымъ теоріямъ, склоняла голову и, не возмущась болѣе, грустно говорила:
   -- Правда.
   Теперь, когда она встала съ постели, они часто оставались одни. Лаура уходила читать въ другую комнату, или принимала кого нибудь въ гостиной, или выѣзжала со Стеллой Мартини. Она всегда находила какой-нибудь предлогъ, чтобы уйти. Это была натура сдержанная, молчаливая, не умѣвшая ни жить, ни любить, какъ другіе; Чезаре Діазъ иногда съ безпокойствомъ спрашивалъ про нее у Анны.
   -- Что съ нею?
   -- Она добрая... очень добрая, отвѣчала Анна, волнуясь всегда при имени сестры.
   Чезаре Діазъ строго взглядывалъ на Анну; онъ это дѣлалъ каждый разъ, когда замѣчалъ, что она волнуется, ему казалось, что всплываетъ прошлое и онъ хотѣлъ какъ нибудь затушить эти неожиданные взрывы волненія, доказывавшіе, что сердце дѣвушки все еще слишкомъ чувствительно, а ему хотѣлось бы закалить его. И каждый разъ, когда Чезаре видѣлъ, какъ вся слабая и хрупкая душа Анны трепетала, онъ и безъ того серьезный и сдержанный, становился холоднымъ и строгимъ. И хотя онъ молчалъ, Анна понимала, что онъ недоволенъ ею. Иногда онъ дѣлалъ видъ, что не замѣчаетъ ея волненія или спрашивалъ:
   -- Что съ вами?
   -- Ничего, говорила она застѣнчиво, чувствуя, что болѣе, чѣмъ когда либо она непріятна ему.
   -- Все та же, неизлечимая, бормоталъ онъ, недовѣрчиво покачивая головой.
   -- Простите... это сильнѣе меня, говорила она, съ мольбою въ глазахъ.
   -- Ничто не должно быть сильнѣе васъ, вы должны быть сильнѣе всего и всѣхъ, говорилъ Чезаре Діазъ.
   -- Попытаюсь, печально отвѣчала она.
   Разъ, въ апрѣлѣ, Стелла Мартини, возвратясь съ прогулки съ Лаурой, принесла больной чудесныхъ весеннихъ розъ. Анна не видала цвѣтовъ давно, съ самой зимы, потому что во время болѣзни докторъ запрещалъ приносить ихъ. Сестра гуляла довольно долго; Анна оставалась одна, лежа на креслѣ у пріотворенной двери балкона, откуда врывался весенній воздухъ; она ждала сестру съ грустнымъ нетерпѣніемъ. Когда она увидала бѣленькую Лауру, въ бѣломъ платьѣ, дышащую молодостью и спокойствіемъ и Стеллу Мартини, съ ея блѣднымъ и дряблымъ лицомъ, измѣненнымъ отъ пролитыхъ слезъ, когда она увидала, что обѣ онѣ принесли ей такихъ чудныхъ розъ, она почувствовала какъ сердце ея переполнилось нѣжностью и сожалѣніемъ. Она положила цвѣты на колѣни, перебирала ихъ, подносила ко рту и шептала: "благодарю, благодарю", точно не знала, что сказать, вся охваченная нѣжностью. Когда, позже, пришелъ Чезаре, онъ засталъ ее поглощенною созерцаніемъ этихъ цвѣтовъ и уловилъ любовное выраженіе ея глазъ; легкая тѣнь прошла по лицу опекуна,
   -- Посмотрите, мнѣ принесли розы... Какая прелесть.
   -- Я видѣлъ, тихо сказалъ онъ.
   -- Вы не любите цвѣтовъ? посмотрите, какіе они свѣжіе, пахучіе! Я ихъ обожаю!
   И она отъ восторга даже закрыла глаза. "Кто знаетъ, подумалъ онъ, можетъ быть, когда нибудь она скажетъ эти слова какому нибудь мужчинѣ". Онъ узналъ въ ней, не смотря на болѣзнь, не смотря на искупленіе, все ту же Анну Аквавива, бѣжавшую изъ дома; онъ нахмурилъ брови и нервно постукивалъ по креслу тростью.
   -- Хотите розу? спросила она, чтобы успокоить его.
   -- Нѣтъ.
   -- Отчего?
   -- Я совсѣмъ не люблю цвѣтовъ, сухо отвѣтилъ онъ.
   -- И не вдѣваете въ петличку, когда выѣзжаете? попробовала она пошутить.
   -- Это вовсе не необходимо. Цвѣты могутъ быть и красивы,-- но право, я никогда не доходилъ до того, чтобы плакать передъ ними или объявлять, что я ихъ обожаю.
   -- Я виновата... Я преувеличила.
   -- Вы всегда преувеличиваете... въ васъ совершенно нѣтъ чувства мѣры. А есть вещи, которыя барышни не должны говорить; этого не дѣлается. Кто слишкомъ много говоритъ, тотъ погибаетъ.
   При послѣднихъ словахъ она поблѣднѣла, какъ кружево на ея кофточкѣ. Вотъ когда услыхала она такъ давно жданный, съ тайнымъ страхомъ, упрекъ. Полгода тому назадъ она не потерпѣла бы ни отъ кого этого упрека, этого горькаго напоминанія объ ея безуміи. Особенно отъ Чезаре Діаза, котораго она всегда считала жесткимъ и сухимъ человѣкомъ! А теперь она была такъ пришиблена и болѣзнью, и горемъ, и постояннымъ раскаяніемъ, что ни одинъ фибръ не возмутился въ ней, кровь спала въ жилахъ, въ сердцѣ не было ничего кромѣ сожалѣнія. "Кто слишкомъ много говоритъ -- погибаетъ". Чезаре Діазъ правъ.
   -- Правда, сказала она.
   Но внутри ея появилась какая-то грусть, точно что-то другое оторвалось отъ ея сердца. Чезаре Діазъ, увидя побѣду, повеселѣлъ.
   -- Анна, началъ онъ снова, право мнѣ очень непріятны ваши сантиментальныя выходки, ваши преувеличенныя выраженія, ваши пышныя фразы! Неужели вы думаете жизнь состоитъ въ томъ, чтобы говорить и людямъ, и домамъ, и цвѣтамъ, что вы ихъ обожаете? Вы думаете, что существованіе можетъ идти такъ судорожно? Вамъ кажется, что блѣдность, улыбка, слеза, поцѣлуй -- уже все... А знаете-ли къ чему это ведетъ? Вы-то знаете къ чему!..
   -- Пощадите меня, ради Бога.
   -- Не могу, милая. Вы должны согласиться, что вашъ взглядъ на жизнь безуменъ... порой онъ великодушенъ можетъ быть, но ведетъ къ страшнымъ ошибкамъ? Правъ-ли я?
   -- Вы правы.
   -- Вы должны признать, что онъ ведетъ къ несчастію и васъ самихъ и другихъ, а вѣдь наша обязанность создавать счастіе и себѣ и близкимъ, на сколько это возможно, все остальное -- фразы! Да?
   -- Вы правы.
   -- Вы должны признать, что лучше быть разсудительнымъ, чѣмъ сантиментальнымъ, сухимъ, чѣмъ увлекающимся. Лучше молчать, чѣмъ выкладывать все свое сердце, лучше быть сильнымъ, чѣмъ слабымъ. Что вы на это скажете, развѣ я не правъ?
   -- Вы всегда правы.
   -- Анна, знаете что такое жизнь?
   -- Нѣтъ... право, не знаю.
   -- Жизнь -- вещь серьезная и глупая въ одно и то же время. Она молчала.
   -- Серьезная потому, что мы ничего не знаемъ внѣ ея; потому, что каждый мужчина и каждая женщина, въ какихъ бы условіяхъ они ни находились, несутъ отвѣтственность и въ смыслѣ честности, и въ смыслѣ приличія, и въ смыслѣ достоинства и порядочности и, наконецъ, оттого, что для богатыхъ и знатныхъ существуетъ одна нравственность, а для бѣдныхъ и безвѣстныхъ -- другая.
   Замѣтя, что Анна жадно слушала его слова, Чезаре Діазъ рѣшилъ, что онъ можетъ заговорить о главномъ.
   -- Джустино Морелли... тихо началъ онъ...
   -- Нѣтъ! воскликнула она, схватываясь за виски и становясь еще блѣднѣе.
   -- Джустино Морелли... холодно повторилъ онъ.
   -- Ради Бога, не говорите о немъ! молила она взволнованно. Чезаре Діазъ какъ будто ничего не видѣлъ и не слышалъ; онъ рѣшилъ смѣло и безъ жалости идти до конца.
   -- ...Былъ человѣкъ серьезный и честный, холодно договорилъ онъ.
   -- Подлый... предатель, прошептала Анна, какъ бы сама себѣ.
   -- Анна, онъ честный человѣкъ, вы должны этому вѣрить и когда-нибудь повѣрите...
   -- Никогда!
   -- Нѣтъ, повѣрите. Я не могу не отдать ему справедливости. Онъ могъ выйти изъ ничтожества, стать богатымъ, имѣть красивую и любимую жену, потому что онъ васъ любилъ...
   -- Нѣтъ, не любилъ.
   -- Каждый любитъ по своему, милая, ледянымъ тономъ возразилъ ей Чезаре. И онъ любилъ васъ. Но чтобы его не могли обвинить въ разсчетѣ, чтобы ни свѣтъ, ни вы, Анна, не могли бросить ему упрека, что къ любви примѣшались деньги и изъ за нихъ онъ увлекъ дѣвушку, чтобы не заставить васъ страдать хотя первые годы отъ бѣдности и безвѣстности -- онъ отказался. Понимаете: онъ отказался по честности, хотя зналъ, что на всю жизнь заслужитъ вашъ гнѣвъ и презрѣніе. Это мученикъ долга, говоря вашими словами, тогда какъ вы... позвольте мнѣ сказать вамъ одну вещь, можетъ быть непріятную на видъ, но въ сущности очень дружескую...
   Анна, въ знакъ согласія, кивнула головой.
   -- Вы не имѣете никакого понятія о серьезномъ отношеніи къ жизни... Всякая отвѣтственность исчезаетъ передъ вашимъ капризомъ, или "страстью" -- выражаясь вашими словами. Вы не признаете препятствій, знать не хотите чужого мнѣнія, рискуете честью, покоемъ, здоровьемъ... Жизнь вещь серьезная, Анна.
   Она чувствовала себя совсѣмъ уничтоженной и, низко склонивъ голову, только могла грустно развести руками, какъ бы говоря: "да".
   -- И вмѣстѣ съ тѣмъ глупая, продолжалъ Чезаре, этотъ вѣчно скучающій и постоянно ищущій наслажденій кутила, являющійся теперь проповѣдникомъ нравственности.
   Анна съ изумленіемъ взглянула на него.
   -- Конечно глупая, потому что свѣтъ наполненъ жестокими родными, фальшивыми друзьями, женами, измѣняющими мужьямъ, мужьями, обманывающими женъ, подлыми товарищами и безчестными людьми. И всѣ они -- строгіе судьи, не смотря на то, что сами запятнаны. Глупая, потому что все лживо, обманчиво, потому что когда встрѣчается на самомъ дѣлѣ хорошій человѣкъ -- никто не вѣритъ, а если и вѣрятъ, то смотрятъ какъ на исключеніе или просто на просто презираютъ. Да! жизнь -- глупость. Мы терпимъ лишенія, приносимъ жертвы, отказываемся отъ счастья, -- бѣдный Морелли!-- и все-таки кромѣ презрѣнія ничего не получаемъ...
   -- Слѣдовательно?.. горько спросила Анна.
   -- Слѣдовательно надо имѣть смѣлость смотрѣть жизни прямо въ глаза, надо познать людей, изучать самихъ себя и идти впередъ...
   -- Наслаждаясь или страдая? опять спросила Анна и ея вопросъ зазвучалъ еще мучительнѣе, потому что она чувствовала, что послѣ его отвѣта уже ей нечего спрашивать.
   -- Сильные наслаждаются, слабые страдаютъ. Но только сильные имѣютъ право наслаждаться.
   Она молчала. Она была подавлена этой горькой и жесткой философіей, полной и самостоятельности, и эгоизма, и жестокости. Ей показалось, что она погребена подъ развалинами собственныхъ иллюзіи. Она не понимала ничего больше ни въ собственномъ сердцѣ, ни въ цѣломъ мірѣ. Въ сердцѣ осталась какая то тоска по любви, по привязанности, по нѣжности, по увлеченію; ей было безконечно грустно, что она не будетъ теперь никого страстно любить, ни о комъ лить слезъ, тогда какъ ее душило чувство, неоцѣненное и нераздѣленное въ прошломъ, и безъ надежды на лучшее настоящее, на лучшее будущее. Тѣмъ не менѣе она смутно чувствовала, что Чезаре Діазъ говоритъ правду, правду ужасную, развращающую, разрушающую, губительную, но все-таки правду. Она ничего не знала больше; она потеряла путеводную звѣзду и попала въ какой-то вихрь, кружившій ея голову. И тотъ, кто ее привелъ къ этому, внушалъ ей въ одно и то же время и страхъ и уваженіе и какое-то неопредѣленное восхищеніе. Онъ побѣдилъ бури и былъ уже въ пристани; можетъ быть во время шторма, въ отчаяніи, онъ бросилъ въ волны весь свой драгоцѣнный баластъ; можетъ на его глазахъ погибли дорогіе ему люди; можетъ быть и его самого выкинуло на берегъ разбитымъ, но здоровымъ. Она еще сомнѣвалась что лучше: погибнуть ли въ бурѣ благородно, великодушно послѣ того, что жилъ и любилъ, или все принести въ жертву удовольствію, приличію и удовлетворенію чудовищнаго эгоизма. Она колебалась и не смѣла разрѣшить этотъ вопросъ, а тотъ, кто разрѣшилъ его такъ счастливо, безъ колебаній, казался ей достойнымъ восхищенія. Она была въ пропасти, во тьмѣ; онъ на горѣ, въ свѣту. И то, что она чувствовала смутно, невольно сорвалось съ ея губъ:
   -- Вы -- сильный!
   -- Да, согласился Чезаре.
   -- И счастливый... правда?
   -- Очень... насколько можно быть счастливымъ... самодовольно отвѣтилъ онъ.
   Оба замолчали. Весеннія сумерки наступили въ комнатѣ и наложили на все свѣтло сѣрыя тѣни. Анна машинально перебирала цвѣты, но не видѣла ихъ.
   -- И вы были всегда счастливы? спросила она, очень волнуясь, сама не зная отчего.
   Чезаре Діазъ поднялъ голову, всталъ съ кресла, прошелся по комнатѣ и опять сѣлъ, не отвѣтивъ ни слова.
   -- Скажите: -- вы всегда были счастливы? спросила еще разъ дѣвушка.
   -- Что такое прошлое? Ничто.
   Снова оба замолчали. Она подняла на него свои грустные глаза и осмѣлилась сказать:
   -- А... вы любили?
   Его передернуло.
   -- Кто слишкомъ много говоритъ -- погибаетъ; кто хочетъ слишкомъ много знать -- страдаетъ. Не спрашивайте, серьезно произнесъ онъ.
   Она, не говоря ни слова, взяла розу и предложила ему. Онъ быстро принялъ ее изъ ея тоненькихъ пальчиковъ и воткнулъ въ петличку. Въ дверяхъ уже нѣсколько минутъ, вся въ бѣломъ, стояла Лаура. Она все видѣла, все слышала.
   

IV.

   Для открытія спектаклей въ Санъ-Карло давали одну изъ самыхъ драматичныхъ оперъ Мейербера -- Гугеноты. Первыя представленія въ этомъ театрѣ всегда составляютъ событіе для большой неаполитанской публики, какая бы опера ни шла. Но когда опера изъ любимыхъ, то интересъ становится громаднымъ. Весь веселящійся Неаполь, -- т. е. двѣ тысячи человѣкъ изъ полумилліоннаго населенія этого города, -- уже нѣсколько дней волновался въ ожиданіи интереснаго вечера, и въ этотъ день такъ распредѣлилъ свои занятія и досуги, чтобы къ восьми часамъ быть готовымъ: мужчины во фракахъ, дамы въ нарядныхъ бальныхъ платьяхъ. Каждый пожертвовалъ или прогулкой, или приглашеніемъ, или обѣдомъ, или послѣобѣденной бесѣдой, ради этого представленія. Уже съ половины восьмого подъ яркими рожками газа, у подъѣздовъ театра, началось оживленіе: нѣкоторые подходили пѣшкомъ, въ пальто съ поднятыми воротниками, съ только что выбритыми лицами, или со свѣже подстриженными бородками; другіе подъѣзжали въ извощичьихъ каретахъ и выскакивали передъ боковымъ подъѣздомъ; у главной двери, обитой краснымъ сукномъ, каждую минуту останавливались богатые экипажи, маленькая дверца кареты отворялась съ глухимъ шумомъ и дама въ шубѣ и легкомъ шарфѣ на головѣ выставляла хорошенькую ножку въ бѣломъ башмачкѣ и быстро проскальзывала въ театръ. За ней подъѣзжала другая карета и красныя двери поминутно отворялись и затворялись. Черезъ нихъ видно было бѣлую лѣстницу и большую площадку, залитую свѣтомъ; густая толпа медленно ползла наверхъ и предвкушала ожидающее ее наслажденіе. Молодые люди стояли на ступенькахъ и на площадкѣ въ пальто на распашку; они докуривали сигары и осматривали пріѣзжавшихъ дамъ, которыя быстро поднимались по лѣстницѣ, опустивъ голову и подхвативъ руками шлейфы. Барышни, съ распущенными волосами или косами, въ свѣтлыхъ, короткихъ платьяхъ, въ розовыхъ и голубыхъ накидкахъ, искоса бросали кругомъ такіе взгляды, которые незамѣтно подмѣчаютъ все.
   Къ восьми часамъ на подъѣздахъ, по лѣстницамъ и по корридорамъ стало трудно двигаться. У ложъ со всѣхъ сторонъ кричали, чтобы отворили двери. Дамы ожидали, образуя цѣлую стѣну изъ дорогихъ матеріи, кружевъ, вышивокъ и драгоцѣнныхъ камней; мужчины, во фракахъ, бѣгали взадъ и впередъ съ дамскими шубами и вѣерами. Ливрейные лакеи, въ высокихъ шляпахъ съ блестящими кокардами, спускались внизъ, проводивъ своихъ господъ до самыхъ ложъ. Каждый разъ какъ красная дверь ложи отворялась, въ нее врывалась волна горячаго воздуха. Снаружи, кругомъ театра, продолжался безпрерывный стукъ каретъ и конокъ и крикъ продавцовъ либретто...
   Мало по малу на лѣстницахъ, на площадкахъ и по корридорамъ водворилась тишина: люди разошлись по ложамъ, по партеру и галлереямъ. Къ четверти девятаго Санъ-Карло проглотилъ всю свѣтскую, неаполитанскую толпу.
   Въ залѣ уже съ половины восьмого слышался сдержанный шумъ: входили зрители, хлопали дверями ложъ, стучали откидываемыми сидѣньями; въ оркестрѣ стоялъ гулъ отъ настраиванія инструментовъ. Безъ пяти минутъ восемь прибавили газу и по всему театру, по кресламъ, ложамъ до самаго верху пронесся вздохъ облегченія и водворилась тишина ожиданія.
   Въ нѣкоторыхъ ложахъ дамы еще сидѣли сзади; онѣ были рады что пріѣхали во время, но пока не желали показываться, а осматривали, кто собрался. Другія -- понетерпѣливѣе -- сидѣли уже на своихъ мѣстахъ. То тутъ, то тамъ колыхались громадные вѣера изъ бѣлыхъ перьевъ. Въ партерѣ безпокойные бинокли искали кого-то и молодые люди, повернувшись спиною къ рампѣ, пересматривались и перемигивались съ кѣмъ-то.
   Анна и Лаура явились въ театръ ровно къ восьми и заняли ложу бель-этажа, No 19. Стелла Мартини была съ ними. Обѣ сестры одѣлись одинаково въ бѣлыя, легкія платья, но несмотря на то, что и цвѣтъ, и матерія были одни и тѣ-же, сестры совершенно не были похожи другъ на друга. Лаура приказала отдѣлать платье бѣлыми кружевами и тюлемъ; она точно выходила изъ облака; прозрачныя, бѣлыя, шелковыя перчатки были прихвачены бѣлымъ бантикомъ къ короткому рукаву. Пушистые волосы Лауры были завязаны узломъ на темени и обрамляли прозрачнымъ вѣнчикомъ ея розовое личико. На Аннѣ гладкій, шелковый лифъ только у ворота былъ обшитъ кружевомъ; оно, падая кругомъ, по дѣтски обнажало ей шейку. Между рукавомъ и перчаткой виднѣлся голый локоть. Вся ея юная фигура характерно вырисовывалась въ своей изваянной чистотѣ. Густые, черные, гладко зачесанные волосы сказались низко на шеѣ въ одинъ тяжелый узелъ, оставляя открытыми лобъ и виски. Послѣ перенесенной болѣзни лицо Анны сдѣлалось тоньше, блѣднѣе и, точно, одухотворилось. Мягкіе, черные глаза стали глубже; въ нихъ, будто, на всегда закралась грусть. Въ лицѣ появилось что-то неопредѣленное, разсѣянное; это сказывалось и во взглядѣ и въ улыбкѣ. Казалось, что теперь она ни на чемъ, ни на минуту не останавливалась. Иногда только, она неподвижно замирала, поднявъ глаза вверхъ, но потомъ сейчасъ же встряхивалась.
   Стелла Мартини, очень любившая оперу, такъ какъ музыка будила въ ней множество воспоминаній изъ ея безцвѣтной жизни,-- сѣла немного позади. Анна заняла первое мѣсто, Лаура второе. На нихъ сейчасъ же направились бинокли. Дочери Франческо Аквавива мало выѣзжали въ свѣтъ, такъ какъ у нихъ не было родителей, и ихъ удавалось видѣть только въ Санъ-Карло. Онѣ считались красивыми, богатыми и привлекательными; только объ одной, о брюнеткѣ, поговаривали, что она какая-то странная, что у нея была несчастная любовь, едва не сведшая ее въ могилу. Но ничего опредѣленнаго не знали. На сестеръ Аквавива смотрѣли въ бинокли, потому что онѣ были красивыя, завидныя невѣсты изъ высшаго общества, но смотрѣли мимоходомъ, какъ вообще смотрятъ на дѣвицъ, если не собираются на нихъ жениться. Когда же въ одну изъ ложъ вошла красавица графиня д'Алеманья, брюнетка съ синими глазами и роскошными плечами, въ ярко-красномъ платьѣ и ожерельѣ изъ крупнаго жемчуга,-- всѣ бинокли обратились на нее.
   Наконецъ опера началась. Всѣ умолкли, застыли во вниманіи. Женщины, подхваченныя музыкальной волной, неподвижно сидѣли въ ложахъ, боясь мигнуть глазомъ. Въ ложѣ Аквавива тоже молчали. Впрочемъ, сестры и дома почти не разговаривали между собою, такъ какъ Лаура всегда молчала, точно ей нечего было сказать. Она казалась такой спокойной, такой счастливой, что преисполненная къ ней любви и нѣжности Анна не разспрашивала ея, относясь съ уваженіемъ къ ея молчаливости. Когда-же теноръ Станьо подошелъ къ рампѣ и началъ романсъ Рауля, гдѣ онъ разсказываетъ о Валентинѣ, и въ публикѣ пробѣжало волненіе возбужденнаго вниманія, Лаура взглянула въ одну изъ ложъ и незамѣтная улыбка проскользнула по ея красивымъ губамъ. Но Анна все-таки замѣтила ее, вздрогнула и прослѣдила за взглядомъ сестры. Въ одной изъ ложъ перваго яруса, напротивъ ихъ, появился Чезаре Діазъ, во фракѣ, съ красивымъ, но утомленнымъ лицомъ сорокалѣтняго вивера, соединившаго въ себѣ старообразіе южанина и кутилы съ англійской выхоленностью.
   Съ нимъ въ ложу вошелъ какой-то молодой человѣкъ, и оба они сѣли впереди. Лаура больше не смотрѣла на нихъ, тогда какъ Анна не могла оторвать глазъ отъ ложи Чезаре. Онъ точно почувствовалъ магнетизмъ ея глазъ, обернулся, взглянулъ, но не улыбнулся, не поклонился, а только сказалъ что-то молодому человѣку и тотъ, взявъ бинокль, сталъ смотрѣть на сестеръ Аквавива. Молодой человѣкъ былъ средняго роста и очень изященъ; русая бородка клиномъ, коротко подстриженная по бокамъ, дѣлала его похожимъ на одинъ изъ портретовъ Тиціана. Небрежно закинутые назадъ волосы открывали очень бѣлый лобъ; темные глаза смотрѣли мягко. Онъ обмѣнялся нѣсколькими словами съ Чезаре Діазомъ и, ни разу не повернувшись къ сценѣ, сталъ смотрѣть въ залу, показывая, что онъ явился въ театръ не для музыки, а съ какими-то личными цѣлями.
   Анна смотрѣла въ ихъ ложу. Она только не надолго обращалась къ сценѣ, точно желая обмануть самое себя, а потомъ опять роковымъ образомъ устремляла взглядъ къ ложѣ No 4, гдѣ сидѣлъ Чезаре Діазъ и слушалъ музыку, машинально покручивая усы. Видно было, что зала вовсе не интересовала его. Черные глаза Анны становились все блестящѣе, въ нихъ появился какой-то свѣтъ, мало-по-малу озарившій все ея лицо. Она и сама, можетъ быть, не сознавала всей силы этого таинственнаго обаянія, захватившаго ее, и она отдалась ему безъ малѣйшаго сопротивленія. Все кругомъ -- и музыка, гдѣ среди сладкихъ звуковъ прорывалось столько грусти и сердечныхъ страданій, и драма, разыгрывавшаяся на сценѣ, и эта блестящая зала, видѣвшая такъ много людей и такъ много волненій, и собравшаяся толпа, полная тайныхъ страстей -- все это околдовывало Анну. Да кромѣ того, въ ея слабомъ сердцѣ зародилось уже что-то особенное, неизвѣстное ей, чему она отдалась безъ всякой борьбы. На нее спустилось точно легкое облако и, сгущаясь все больше и больше, заволокло все вокругъ нея; она сознавала только, что воля ея подчинена навсегда, и радовалась этому подчиненію.
   -- Это Луиджи Караччіоло, вдругъ сказала Лаура, точно отвѣчая на вопросъ.
   -- Кто? спросила Анна, не разслышавъ ее.
   -- Луиджи Караччіоло... Видишь съ Діазомъ?
   -- А! отвѣтила Анна и опустила глаза.
   Но черезъ нѣсколько времени она опять повернулась къ ложѣ перваго яруса No 4, какъ подсолнечникъ повертывается къ солнцу. Вся остальная зала не существовала для нея, все было въ туманѣ, кромѣ одного свѣтлаго пятнышка, до того яркаго, что оно слѣпило ей глаза.
   А чувствовали-ли тамъ магнетизмъ ея очарованныхъ и помраченныхъ глазъ? Чезаре сидѣлъ немного развалившись, прислонивъ голову къ колоннѣ и положивъ руку на красномъ бархатномъ бортѣ ложи; онъ слушалъ музыку Мейербера и только изрѣдка мелькомъ взглядывалъ въ залу, взглядывалъ такъ, какъ будто зналъ, что найдетъ все тѣ же лица на тѣхъ же мѣстахъ, что это ему не надоѣло, но и не доставляетъ удовольствія.
   Наоборотъ, Луиджи Караччіоло не обращалъ никакого вниманія на музыку, на этотъ финалъ перваго дѣйствія, гдѣ уже прорывается волненіе слѣдующихъ актовъ. Луиджи смотрѣлъ на ложи, поглаживая русую бородку и слегка улыбаясь своимъ женственнымъ ртомъ; онъ часто бралъ бинокль и наводилъ его на ложу сестеръ Аквавива. Можетъ быть, онъ поддавался магнетизму? Кто знаетъ! Когда занавѣсъ упалъ и стали вызывать Станьо, Луиджи не пошевельнулъ руками, чтобы похлопать ему; онъ все смотрѣлъ въ ложу дѣвушекъ. Чезаре что-то сказалъ ему; оба встали и вышли. И вдругъ все кругомъ Анны померкло и она откинулась назадъ. Блестящая, яркая зала превратилась для нея въ громадную, темную, безмолвную пустыню.
   -- Станьо поетъ божественно, замѣтила Стелла Мартини.
   -- Да, отвѣтила Лаура. Но, кажется, онъ пересаливаетъ?
   -- Нѣтъ, мнѣ не кажется.
   -- Значитъ сама музыка слишкомъ восторженная.
   Анна ничего не слышала. Она сидѣла съ полузакрытыми глазами. Въ залѣ опять поднялся шумъ: двери отворялись и затворялись, публика двигалась, мѣняла мѣста. Начались посѣщенія; мужья и братья выходили изъ своихъ ложъ, чтобы дать мѣсто гостямъ, и сами шли въ чужія ложи навѣстить знакомыхъ. Негромкій говоръ поднимался изъ ложъ, вплоть до райка, откуда свѣсились головы студентовъ, прикащиковъ и рабочихъ, съ любопытствомъ заглядывавшихъ внизъ. Анна грустно смотрѣла изъ-подъ полузакрытыхъ вѣкъ на опустѣвшую ложу No 4, и ей казалось, что наступила тьма, что солнце закатилось. Вдругъ она услышала, что Лаура, будто отвѣчая на вопросъ, сказала:
   -- Луиджи Караччіоло и Чезаре Діазъ у графини д'Алеманья.
   Анна разомъ повернулась и взяла бинокль. Они были тамъ, у красавицы въ красномъ платьѣ. Они сидѣли рядомъ такъ, что были видны ихъ профили: блѣдный и благородный профиль Діаза и юный, смѣлый профиль Караччіоло. Графиня д'Алеманья, вѣнка по происхожденію, умная, развитая, говорила съ ними очень оживленно, постукивая по барьеру ложи громаднымъ ярко-краснымъ вѣеромъ изъ перьевъ. Должно быть, она разсказывала что-нибудь очень интересное, потому что оба ея гостя улыбались и иногда вставляли свои замѣчанія, которыя графиня выслушивала очень внимательно, и сейчасъ-же продолжала разговоръ. Дѣвушки Аквавива ничего не говорили между собою; но когда Анна положила бинокль на средній стулъ, на ея смуглыхъ щекахъ появилась блѣдность, согнавшая и послѣдніе слѣды румянца, загорѣвшагося было у нея вслѣдствіе жары.
   -- Вамъ дурно? заботливо спросила ее Стелла Мартини.
   Она слѣдила за Анной, такъ какъ это былъ ея первый выѣздъ послѣ болѣзни и долгаго періода выздоровленія.
   -- Нѣтъ, ничего... пробормотала дѣвушка, становясь еще блѣднѣе.
   -- Можетъ быть отъ жары... Я отворю дверь ложи, ласково сказала Стелла.
   -- Лаура, садись сюда, попросила Анна, вставая.
   Пока сестра пересаживалась на ея мѣсто, Анна прошла въ глубину ложи, къ пріотворенной двери, и закрывъ глаза, стала сильно вдыхать воздухъ. Стелла взяла ее за руку и спросила:
   -- Вамъ лучше, милая?
   -- Да... Лучше... Благодарю... Это отъ жары...
   Ее опять потянуло назадъ, но Стелла удержала ее, боясь, что ей снова сдѣлается дурно. Анна осталась, вдыхая свѣжій воздухъ, шедшій изъ корридора. Шумъ шаговъ и стукъ дверей продолжались. Антрактъ большого неаполитанскаго театра былъ въ полномъ разгарѣ.
   -- Вамъ очень нравятся "Гугеноты", Стелла? спросила Анна, чтобы сказать что-нибудь и хоть на минуту отдѣлаться отъ желанія пойти впередъ и взглянуть, что дѣлается въ ложѣ красивой графини.
   -- Очень. А вамъ?
   -- Мнѣ ужасно.
   -- Я боюсь, сказала Стелла, что дальше они вамъ слишкомъ понравятся. Знаете, четвертое дѣйствіе... можетъ быть на васъ произведетъ слишкомъ сильное впечатлѣніе?
   -- Ничего, Стелла, отвѣтила дѣвушка и чуть замѣтно улыбнулась.
   -- Не лучше ли уѣхать до четвертаго акта? Онъ можетъ разстроить ваши нервы...
   -- Нѣтъ... прошептала Анна, какъ-бы сама себѣ. Пусть, я люблю страдать.
   -- Мы напрасно пріѣхали, сказала Стелла, покачивая головою.
   -- Нѣтъ, Стелла... Оставьте меня въ покоѣ... Мнѣ очень хорошо... Я счастлива, не увозите меня отсюда.
   Она заняла второе мѣсто, противъ Лауры. Сестра продолжала смотрѣть въ залу своими ясными глазами и ничего не слыхала изъ ихъ разговора. Когда Анна сѣла, она объявила ей:
   -- Чезаре Діазъ и Луиджи Караччіоло ушли отъ графини д'Алеманьи.
   -- Уже? глухо выговорила Анна.
   -- Можетъ быть они придутъ сюда? сказала Стелла, садясь за спиной Лауры.
   -- Нѣтъ, антрактъ конченъ, равнодушно заявила красивая дѣвушка.
   -- Конченъ! проговорила Анна сдавленнымъ голосомъ.
   Началось второе дѣйствіе. Въ залѣ опять водворилась тишина. Только еще кое-гдѣ, въ ложахъ слышалось сдержанное прощаніе, шопотъ и мелькали рукопожатія. Нѣкоторые изъ пришедшихъ въ антрактъ остались въ ложахъ и на дѣйствіе. Остался тотъ, кто годами любви, преданности, привычки или безмолвной снисходительности свѣта пріобрѣлъ себѣ право проводить вечеръ вблизи любимой, или любящей его женщины. Остался тотъ, кто вмѣстѣ съ сердцемъ жены завоевалъ и сердце мужа, такъ что сталъ необходимъ гораздо болѣе какъ другъ, чѣмъ какъ возлюбленный.
   Теперь Аннѣ, съ новаго мѣста, было хуже видно ложу No 4; чтобы взглянуть туда -- она должна была немного обернуться и тѣмъ выдать себя. Чезаре Діазъ, съ молодымъ человѣкомъ, послѣ посѣщенія графини д'Алеманья, побродили по корридорамъ, покурили и пришли къ себѣ въ ложу. Анна почувствовала, что ее опять тянетъ смотрѣть туда, и вдругъ ей показалось, что всѣ смотрятъ на нее и смѣются надъ ея плохо скрываемымъ чувствомъ. У нея страшно забилось сердце, горло сдавило со стыда, что ее поймали; ей казалось -- она сейчасъ умретъ, и она опять поблѣднѣла. Чтобы отвлечь подозрѣніе, Анна стала разглядывать публику и, несмотря на туманъ, въ которомъ являлась ей вся эта толпа, ей показалось, что она увидала правду, увидала ясно то, что ее окружало. Вонъ въ одной изъ ложъ сидитъ худенькая женщина съ мужемъ, съ которымъ она не сказала ни одного слова. Она вся поглощена музыкой, а Анна очень хорошо видитъ, что ея разсѣянные и глубокіе глаза прикованы все къ одной и той же точкѣ. Анна отлично видитъ, какъ въ одной изъ ложъ изъ-за прекрасныхъ плечъ выглядываетъ изъ полумрака мужской профиль,-- ясно, что онъ здѣсь на своемъ посту, покорный приказаніямъ, постоянный, если не вѣрный и что она достигла полнаго душевнаго равновѣсія и оттого такая спокойная.
   Божественные звуки оперы Мейербера неслись кверху и окутывали всю залу атмосферой любви. Анна видѣла, какъ всѣ кругомъ, и мужчины и женщины, всѣ молодые, всѣ, у кого билось горячее сердце, играла живая фантазія, были чувствительные нервы, всѣ, всѣ испытывали роковой законъ страсти, зарождающейся или умирающей, бурной или тихой, которая разжигалась здѣсь музыкой, жарой, потребностью сердца, искусствомъ, красотой, роскошью... Зало Санъ-Карло въ этотъ вечеръ казалось ей раскаленнымъ очагомъ страсти, страсти тайной, или едва трепещущей, или такой явной, что нельзя было не видѣть ея, а горе Валентины и борьба Рауля были двумя звеньями этой длинной и крѣпкой цѣпи, подчиненныя роковому закону. Анна чувствовала, что она не единственная и не первая; ее наполнила радость сознанія, что она невиновна, что она только поддалась общему закону, что она дѣлаетъ то, что дѣлаютъ всѣ; что она слушается только естественнаго влеченія сердца, инстинкта, заявляющаго себя рядомъ съ чувствомъ, когда все кругомъ, -- и искусство, и условія общественной жизни, и роскошная обстановка усиливаютъ этотъ инстинктъ любви. Она чувствовала себя молодой, возрожденной, переродившейся въ отношеніи физическомъ и нравственномъ и захваченной водоворотомъ жизни. Ей нечего было краснѣть, потому что всѣ любили какъ она и она имѣетъ право любить какъ всѣ! Конечно и ей, и другимъ, если не теперь, то позже, придется плакать, придется страдать отъ этой любви, какъ страдаетъ теперь Валентина на сценѣ. Но что-жъ такое? Можно знать все это, видѣть все и желать все испытать, все перестрадать... Сколько времени прошло? Анна не знала. Лаура заговаривала съ ней два раза; она ничего не слышала и не отвѣчала.
   Занавѣсъ упалъ. Анна обернулась, увидала Лауру и вздрогнула. Сестра въ своей бѣлоснѣжной одеждѣ была такой поэтичной чистотой; такое леденящее спокойствіе исходило изъ ея безстрастныхъ сѣрыхъ глазъ, изъ пушистаго вѣнчика бѣлокурыхъ волосъ, изъ чистыхъ линій лица, изъ свѣжаго маленькаго рта, что у Анны шевельнулось чувство благочестиваго уваженія и самоуничиженія предъ нею: Лауру не захватило пламя страсти, она со своей глубокой добродѣтелью осталась внѣ общаго закона, даже выше его. Лаура ни на кого не смотрѣла, не думала ни о комъ, такъ спокойно слѣдила за оперой и за примадонной, что казалась единственнымъ молодымъ созданіемъ, не поддавшимся ни внутреннему голосу, ни общему настроенію. Только когда она два раза обратилась къ Аннѣ и не получила отвѣта, легкая тѣнь затускнила ея лицо. Но никто этого не замѣтилъ. И едва упалъ занавѣсъ и Анна пришла немного въ себя, Лаура сказала ей все тѣмъ же свѣтскимъ тономъ:
   -- Здѣсь Джустино Морелли.
   -- А! отвѣтила Анна и лицо ея передернуло.
   Но у нея хватило силъ не спросить, гдѣ онъ. Она ничего не сказала, а только закрылась вѣеромъ и проглотила подступившія слезы; Стелла заботливо посмотрѣла на нее, боясь заговорить съ нею.
   -- Напрасно мы пріѣхали, Анна! наконецъ сказала она.
   -- Не бойтесь... Мнѣ хорошо... Я счастлива! загадочно отвѣтила Анна.
   Въ дверь тихо постучались. Чезаре Діазъ ввелъ Луиджи Караччіоло и представилъ его сестрамъ. Оба сѣли; Чезаре за Анной, Луиджи напротивъ -- за Лаурой. Сейчасъ же завязался легкій разговоръ о спектаклѣ. Анна, побѣдивъ смущеніе, одна говорила съ ними; Стелла не вмѣшивалась въ бесѣду, а Лаура опустила глаза и не проронила ни слова.
   -- Станьо очень талантливъ, большое дарованіе! сказалъ Луиджи, поглаживая пальцами свою русую бородку.
   -- У него такъ много сердца... Такъ много чувства... прибавила Анна.
   -- Достаточно одного таланта, сказалъ Чезаре, стараясь любезнымъ тономъ смягчить сухость замѣчанія.
   Анна согласилась съ нимъ кивкомъ головы.
   -- Впрочемъ, теперь такъ мало хорошихъ пѣвцовъ!.. Все больше посредственность! продолжалъ Караччіоло.
   -- Я на своемъ вѣку слышалъ настоящихъ артистовъ, сказалъ со вздохомъ Діазъ.
   -- Да! Ты долженъ былъ слышать и Фраскини, и Негрини и Нурри... Всѣ они пѣли въ твое время, проговорилъ Караччіоло съ фатовствомъ молодого человѣка, которому кажется, что ему вѣчно будетъ только двадцать шесть лѣтъ.
   -- Правда, что я былъ ребенкомъ, когда слышалъ ихъ... Но изъ этого не слѣдуетъ, что я еще не старикъ, отвѣтилъ Діазъ съ несвойственной ему грустью.
   -- Кто считаетъ года! воскликнула Анна. Года это что-то внѣшнее, обманчивое, -- нужно считать то, что глубже, интимнѣе.
   -- Благодарю васъ за защиту, воскликнулъ смѣясь Чезаре, но, вѣдь, вы по свойственной вамъ добротѣ сказали это.
   -- Юность все освѣщаетъ своими лучами! замѣтилъ Луиджи, наклоняясь, чтобы подчеркнуть комплиментъ.
   Анна замолчала. Свѣтскіе разговоры, построенные на остроумной болтовнѣ и легкомысленной любезности, заставляли ее терять равновѣсіе.
   -- Не достаточно, продолжалъ Чезаре, чтобы объяснить комплиментъ и высказать свои мысли. Сколько времени я провожу съ моими барышнями, Луиджи, а все-таки не чувствую себя моложе. Мнѣ кажется, что я уже прожилъ, по крайней, мѣрѣ цѣлое столѣтіе. Сколько я видѣлъ перемѣнъ министерствъ! Восемь или девять уже! Право, Анна, мнѣ уже больше ста лѣтъ!
   И онъ обернулся къ ней съ иронической улыбкой.
   -- Зачѣмъ вы говорите такъ? Это грустно... прошептала Анна.
   -- Я знаю, что грустно! Молодости только и жалко въ жизни.
   -- Не жалуйся, милый Чезаре! Будь справедливъ! Развѣ знаніе хуже невѣжества? Развѣ осенняя опытность хуже весенней глупости? Ты нашъ учитель. Мы всѣ его уважаемъ! проговорилъ Луиджи, обращаясь съ послѣдними словами къ Аннѣ.
   По лицу дѣвушки пробѣжала тѣнь и разговоръ оборвался.
   -- Что вы на это скажете, мудрая и спокойная Лаура? спросилъ Чезаре, возобновляя бесѣду. Что лучше: молодость или старость? Знать или не знать? Вашей разсудительности, милая Минерва, предстоитъ разрѣшить не легкую задачу. Вы хоть и дѣвочка, но вы Минерва -- просвѣтите насъ. Скажите, что лучше: быть учителемъ, какъ я, или ученикомъ, какъ Караччіоло.
   Лаура подумала минуту и сказала:
   -- Лучше всего быть и молодымъ и опытнымъ.
   -- Задача рѣшена! воскликнулъ Чезаре.
   -- И антрактъ конченъ. Все во время! Добрый вечеръ! Добрый вечеръ! Прощай Чезаре, сказалъ Караччіоло раскланиваясь.
   Онъ подалъ руку только Діазу, точно понялъ, что тотъ, хотя и всталъ, но рѣшилъ остаться. А, можетъ быть, Луиджи и зналъ это. Анна, тревожно поднявшая глаза на Чезаре, опустила ихъ, успокоенная. Дверь безшумно затворилась за Караччіоло.
   -- Прелестный молодой человѣкъ! замѣтилъ Діазъ.
   -- Прелестный! подтвердила Стелла изъ любезности и оттого, что ей разрѣшено было высказывать свое мнѣніе.
   -- Я остаюсь здѣсь въ качествѣ столѣтняго старца, сказалъ Діазъ и сѣлъ опять около Анны.
   -- Вамъ будетъ плохо видно, замѣтила Стелла, сидѣвшая противъ него, за Лаурой.
   -- Я не хочу смотрѣть, мнѣ достаточно слышать.
   Анна ничего не сказала. Теперь она, изъ любезности, не могла совсѣмъ оборачиваться къ сценѣ и повертывать спину Діазу; кромѣ того ей было неловко чувствовать его такъ близко, сзади себя. Она боялась двинуться. Стулья были такъ близки, что черное сукно касалось бѣлой одежды Анны. Она боялась пошевелить правой рукой, потому что рядомъ рука Діаза держала сложенную шляпу; она не подняла упавшаго вѣера, чтобы не заставить Чезаре наклониться. Время отъ времени она подносила платокъ къ губамъ, чтобы батистъ хоть немного освѣжилъ ихъ.
   Пока Сенъ-Бри, движимый фанатизмомъ, съ ужасомъ разсказывалъ католикамъ о гугенотахъ, пока благородный мужъ Валентины возмущался идеей убійства, пока передъ очарованной толпою развивалась музыкальная поэма ненависти, злобы, великодушія, любви и жалости,-- Анна трепетала, чувствуя, что Чезаре Діазъ каждую минуту смотритъ на ея волосы, на ея губы, на всю ее и ей казалось, что она растрепалась, что у нея бѣлыя губы, что она плохо одѣта, неуклюжа въ этомъ бѣломъ платьѣ, дѣлавшемъ ее еще чернѣе... Уродъ, уродъ... Конечно, графиня д'Алеманья, брюнетка съ синими глазами, въ тысячу разъ красивѣе ея. У нея въ лицѣ прелестный контрастъ дѣтской наивности и женскаго обаянія; и Чезаре Діазъ теперь то и дѣло смотритъ на нее. Конечно, всѣ красавицы ихъ круга, задумчивыя дѣвушки, счастливыя жены, женщины, -- которымъ полная зрѣлость дала одной привлекательной чертой больше и на которыхъ теперь Чезаре Діазъ время отъ времени наводитъ бинокль,-- гораздо красивѣе ея. Да развѣ не лучше ея, не поэтичнѣе ея сестра, -- мудрая Минерва? Самъ Чезаре Діазъ такъ мило назвалъ ее Минервой за обаяніе ея безстрастной красоты.
   Анна склонила голову, точно подъ впечатлѣніемъ жары и музыки, но въ сущности подъ гнетомъ презрѣнія къ самой себѣ. Зеркало висѣло за ея спиной. Она раскаивалась теперь, что, входя въ ложу, она не посмотрѣлась. Она совсѣмъ забыла, какое у нея лицо, и представляла себя черной, худой, съ земляннсто-блѣдными щеками; ей казалось, что бѣлое платье совсѣмъ убиваетъ ее и она клялась себѣ, что всегда будетъ носить только черное; только блондинки, только бѣленькія могутъ одѣваться въ бѣлое.
   -- Вы уронили вѣеръ, сказалъ ей Діазъ, наклоняясь за нимъ.
   Передавая его, онъ взглянулъ на нее и чуть замѣтная улыбка появилась на его утомленномъ, но все еще красивомъ лицѣ.
   -- Благодарю, отвѣтила она, взявъ вѣеръ.
   Но его слова и улыбка такъ поразили ее, что руки ея задрожали и она должна была положить вѣеръ на средній стулъ. Діазъ разсѣянно взялъ его и сталъ обмахиваться. И при каждомъ движеніи бѣлаго крыла Анна содрогалась; самыя горькія мысли, самыя унизительныя сравненія приходили ей въ голову.
   -- Какіе это духи? спросилъ ее Діазъ, поднося вѣеръ къ лицу.
   -- Геліотропъ...
   -- Очень хорошіе... сказалъ онъ и положилъ вѣеръ.
   Теперь ей страстно захотѣлось взять его, чтобы дотронуться до того, чего касались его пальцы, но она не посмѣла, тѣмъ болѣе, что публика зашумѣла, требуя повторенія мрачнаго финала клятвы. Даже въ ложахъ апплодировали. Оркестръ началъ снова. Всѣ задвигались, усаживались поудобнѣе, наслаждаясь заранѣе взрывомъ фанатическаго гнѣва и приготовляясь къ слѣдующему за нимъ любовному дуэту, такъ смѣло поставленному Мейерберомъ вслѣдъ за торжественной сценой клятвы. Даже Чезаре повернулся немного къ сценѣ и сталъ молчаливъ и внимателенъ. Теперь онъ сидѣлъ такъ близко отъ Анны, что ей, казалось, слышно было, какъ онъ дышетъ. Опять у нея помутилось въ головѣ; она ничего не понимала; цѣлый міръ любви, громадный, неизмѣримый міръ сосредоточился здѣсь, такъ близко отъ нея; ей вдругъ показалось, что она слышитъ біеніе не своего, а его сердца. Анна ничего не знала теперь ни о настоящемъ, ни о будущемъ, ни о молодости, ни о старости, ни о красотѣ, ни объ увлеченіи, ни о театрѣ, ни объ искусствѣ. Она сидѣла неподвижно съ опущенными глазами, будто околдованная; точно издалека до нея доносились голоса страданія и любви. Только одно сосѣдство съ Чезаре сознавала она теперь съ необыкновенною ясностью. Она не видѣла ни сцены, ни публики; не видѣла даже сестры и Стеллы Мартини. Всѣ ея силы, вся воля были сосредоточены на желаніи, чтобы такъ продолжалось вѣчно. Она боялась шевельнуться, боялась сказать хоть одно слово, точно все это былъ сонъ и она могла звукомъ голоса прервать его. Мгновенье было такъ прекрасно, такъ безумно прекрасно, что дѣвушка безсознательно молилась, чтобы оно остановилось. Она отдалась новой страсти совсѣмъ порывомъ великодушныхъ натуръ, которыя, только что разлюбивъ, начинаютъ любить снова, съ сердечнымъ самоотверженіемъ человѣка, роковымъ образомъ обреченнаго любить. И пока ей въ какомъ-то видѣніи представился молодой гугенотъ на колѣняхъ передъ католичкой, одѣтой въ бѣлое платье, съ черными волосами, разметавшимися по плечамъ, гугенотъ, говорившій такъ сладко какъ онъ ее любитъ, пока влюбленная Валентина и сама признавалась ему въ любви, пока любовный дуэтъ захватывалъ нервы, сердца и воображеніе всей публики, Анна чувствовала, какъ душа ея улетаетъ куда-то вдаль и она подумала:
   -- Вотъ-бы умереть теперь!
   Ей хотѣлось-бы умереть именно теперь, когда страсть не испытала еще всего горя, всего стыда, всѣхъ земныхъ разочарованій; умереть, правда, въ полной силѣ, но за то и въ полной иллюзіи; умереть въ разцвѣтѣ юности, но за то не видя еще паденія идеала; умереть, покончить, любя, но за то не видя какъ умираетъ и кончается любовь.
   Даже Рауль, даже Валентина, мучаясь непобѣдимой, запретной любовью, молили небо о смерти, въ эту чудную минуту любви. Аннѣ представилось будущее со всей борьбой съ сомнѣніями, со слезами и она почувствовала все обаяніе смерти. Она невольно взглянула на Чезаре. Онъ также посмотрѣлъ на нее и улыбнулся. Она, точно его вѣрное зеркало, тоже улыбнулась. И разомъ жажда смерти исчезла передъ этой улыбкой, можетъ быть появившейся совершенно случайно. Она почувствовала, что привязана къ землѣ, прикована къ ней душой и тѣломъ и не можетъ отказаться отъ человѣческихъ проявленій любви. Она опять искала взгляда Чезаре, но онъ весь былъ поглощенъ сценой. Теперь, когда Рауль мучился въ отчаяніи, хотѣлъ уйти, а Валентина, какъ грустное привидѣніе, на колѣняхъ молила его остаться, Анна чувствовала, какъ душа ея сливается со страстными голосами, такъ хорошо изображающими и любовь и горе. Публика нѣсколько разъ пыталась выразить свое волненіе апплодисментами, но они сейчасъ-же заглушались тѣми, кто не хотѣлъ потерять ни одной нотки. За плечами Анны Чезаре, какъ-бы говоря ей на ухо, какъ-бы говоря самому себѣ, прошепталъ:
   -- Какъ хорошо!
   -- Превосходно! произнесла она, отвѣчая ему, точно сама съ собою.
   И ей показалось, что металлическій голосъ Чезаре сталъ глуше. "Что съ нимъ? спрашивала себя Анна, что взволновало его ледяное сердце, неспособное восторгаться ничѣмъ?" И она не давала себѣ отвѣта, чувствуя, что жаль тратить такія минуты на анализъ. Къ чему думать, взвѣшивать, разсуждать? Она молода и любитъ! Любитъ не съ этого вечера, а съ того роковаго дня, когда она услыхала въ холодной комнатѣ Помпейской гостинницы, гдѣ ее бросили, гдѣ она чуть не умерла, когда она услыхала его голосъ, говорившій ей: "бѣдная дѣвочка" и почувствовала, какъ его рука ласкала ея волосы. Она любитъ его, можетъ быть, еще раньше. Однимъ словомъ: любитъ, потому что это ея судьба. Она не должна ничего спрашивать, ничего знать; она должна любить. Какіе драматическіе звуки вылетали теперь изъ груди Валентины, чтобы остановить возлюбленнаго, сколько горя въ голосѣ Рауля, сколько отчаянія въ обоихъ, сколько сдержаннаго волненія въ публикѣ. А развѣ и Валентина и Рауль не пожертвовали жизнью ради этой божественной минуты. Да, цѣлые годы страданія не заставятъ Анну забыть это счастье: сидѣть рядомъ, молча, наслаждаться его присутствіемъ, его сосѣдствомъ, не видѣть ничего и только сознавать, что кругомъ ея всѣ преисполнены такимъ-же счастьемъ -- любовью.
   Послѣдній поцѣлуй, послѣдній крикъ и бѣлое видѣніе упало безъ чувствъ; Рауль бросился въ битву, ища смерти. Музыка смолкла. Публика была въ оцѣпенѣніи. Черезъ секунду раскатились громкія рукоплесканія. Затѣмъ всѣ устремились къ выходу. Анна поняла, что все кончено.
   -- У васъ есть карета? спросилъ Чезаре у Стеллы Мартини.
   -- Да... Мы велѣли пріѣхать къ двѣнадцати, отвѣтила она.
   -- Подождите меня... Я пойду за пальто.
   Дамы въ ложахъ надѣвали накидки. Встали и сестры Аквавива, когда къ нимъ въ ложу опять вошелъ Діазъ уже въ шубѣ и въ шляпѣ. Онъ прежде всего любезно помогъ одѣться Стеллѣ, затѣмъ Лаурѣ и уже послѣ всѣхъ Аннѣ.
   Дѣвушки надѣли бѣлыя накидки съ лебяжьимъ пухомъ и закутали головы бѣлыми кружевами. Чезаре посмотрѣлъ на нихъ обѣихъ и сказалъ:
   -- Вы должны сдѣлать такъ ваши портреты, милыя дѣти. Право, будетъ хорошо. Повѣрьте старику.
   Лаура улыбнулась; Анна смущенно опустила глаза. Ея смущеніе возросло еще больше, когда она увидала, что Чезаре предложилъ руку Стеллѣ Мартини. А она, безумная, надѣялась идти съ нимъ!
   Разъѣздъ изъ театра Санъ-Карло бываетъ всегда медленный. Дамы спускаются по лѣстницамъ закутанныя и утомленныя. Въ нихъ уже нѣтъ того нетерпѣнія, съ какимъ онѣ пріѣхали. Онѣ точно спускаются изъ міра грезъ въ дѣйствительность, вступаютъ снова въ жизнь, которая въ каретѣ и дома покажется ужъ имъ невыносимой. И мужчины, поджидающіе ихъ внизу, у лѣстницы, тоже нервные, грустные, ловятъ ихъ холодные взгляды, холодныя улыбки. Всѣ они:-- и счастливые любовники, и ревнивые влюбленные, которымъ мужъ доставляетъ невыносимое страданіе, и счастливые въ любви, и несчастно влюбленные, всѣ, всѣ чувствуютъ, что счастливый вечеръ прошелъ и надо прощаться.
   Прощаться! Жена ѣдетъ вмѣстѣ съ мужемъ, дочь съ отцомъ, всѣ уѣзжаютъ съ тѣмъ, кто имѣетъ право ѣхать вмѣстѣ. А кто любитъ и не имѣетъ никакихъ правъ, ожидаетъ у выхода, ловитъ прощальный взглядъ, завидуетъ каретѣ, завидуетъ тѣмъ, кому дано счастье ѣхать вмѣстѣ съ любимымъ существомъ. Нѣкоторыя женщины, подобрѣе, понимаютъ всю горечь этого прощанья и стараются продлить его, другія не могутъ совладать со св рой, в то же время любовался самим собою: в этом чувстве не было ничего, кроме эгоизма. Так, читая книгу, мы радуемся, когда встречаем свою же мысль, только выраженную лучше, чем мы могли бы это сделать. Это даже не была симпатия, а одно простое сходство. Между тем, характер Анны, открытый, прямой, горячий, увлекающийся и добром, и злом, лишь бы оно действовало на воображение, способный да самозабвения восхищаться или огорчаться песнею, картиною, печальным рассказом, страдальческим лицом, --- этот характер, всегда восторженный, всегда великодушный, нерасчетливо расточавший сокровища своего чувства, казался ему до такой степени непорядочным, диким, противоречащим всяким правилам благопристойности, всему его жизненному кодексу, что эта девушка всегда возбуждала в нем антипатию.
   В ее присутствии он, ради контраста, держался еще серьезнее, еще суровее осуждал все житейские глупости, еще беспощаднее отрицал всякую "риторику", выставляя на вид свой скептицизм человека, отрезвившегося от всякой сентиментальности, познавшего тщету всех стремлений доброй и страстной души Анны.
   Удивительно, что между ними не происходило неприятных столкновений. Иногда сдерживалась Анна, повинуясь чувству какого-то почтения к этому человеку, которому страдания, быть может, дали право презирать людей и людские страсти; иногда смолкал и Чезаре, улыбаясь и рассудив, что не стоит горячиться из-за нелепой девчонки, достойной дочери Франческо Аквавивы, развеявшего жизнь свою по ветру. Анна задумчиво говорила себе: "Может быть, он прав". Чезаре пренебрежительно думал: "А мне какое дело?!"
   Таким образом, узнав, что Анна Аквавива влюбилась в незнатного и бедного юношу, он пожал плечами ? пробормотал: "Все риторика!" Ему и в голову не пришло сказать ей что-либо: он знал, что противоречие раздувает пламя страсти, а, главное, ему казалось скучным спорить с безрассудной девчонкой. Когда Джустино Морелли, победив свои колебания, почтительно стал просить ее руки, опекун противопоставил мольбам любви холодные рассуждения света; он вообразил себе, что одержал победу, когда бледный и покорный влюбленный с ним расстался. Одна из теорий Чезаре Диаса состояла в том, что риторика сама себя губит. Думая, что с высоты своего ледяного величия он окончательно разрушил мечты этого робкого и нерешительного вздыхателя и что теперь бояться нечего, Чезаре беззаботно вернулся к своим делам и влечениям. Но химическому анализу недоступно возникновение жизни, критике непонятен гений, рассудку непонятна страсть. Весть, что Анна бежала из дому, чтоб отдаться неизвестному бедняку, поразила Чезаре Диаса: он увидел перед собою неведомую, но громадную силу, увлекающую сердца на такую высоту, где над ними бессильны законы обыденной жизни. Он презирал слова и верил только фактам; теперь он был просто напуган. Если девушка ставит на карту свою честь и будущность, значит ею владеет нечто могущественное, чему нельзя отказать в уважении. Да, в душе Чезаре Диаса совершался переворот, в котором гибли его предвзятые идеи и подходящие ко всякому случаю жизни афоризмы; его приводило в недоумение это событие, чуть не стоившее жизни доверенной ему девушки. Он, привыкший наносить другим удары, нисколько не чувствуя себя неправым, впервые испытал мучительные укоры совести, которые терзают нас больнее, чем осуждение окружающих. Он бы должен был наблюдать за девушкой, быть заботливее, нежнее, не оставлять ее беспомощной в борьбе со страстью, руководить ее на опасном пути молодости и любви.
   Он почувствовал сострадание к этому слабому существу без твердых правил, без сильной воли, склоняющему голову при первом порыве бури, дающему увлечь себя в пропасть, даже не позвав на помощь. Чезаре Диас подумал, что будь Анна Аквавива его родная дочь, он научил бы ее спокойнее и вернее судить о людях, внушил бы ей, что со страстью надо бороться, что нельзя всю жизнь прожить среди высокой температуры, словом -- закалил бы ее душу на подобие своей. Значит, он не исполнил своей задачи покровителя и друга, а между тем их покойный отец, Франческо, рассчитывал на его воспитательную мудрость, на его бдительную любовь. Анна Аквавива, отзывчивость которой возбуждала в нем то презрение, с каким положительные, практические люди относятся ко всякой ненужной сентиментальности, теперь внушала ему сострадание, как существобеззащитное против ударов судьбы. Успокоив несколькими словами Лауру и отправляясь за Анною в Помпею, он дорогою дал себе обещание серьезно повлиять на Анну, укрепить ее слабую душу, приучить ее владеть собою. Если она убежала из дому, то, вероятно, потому, что любовь Джустино Морелли показалась ей сильнее любви всех ее окружавших; ведь есть сердца, которым нужна любовь, как пища нужна телу! Не то, чтобы Чезаре Диас чересчур расчувствовался, не то, чтобы новая привязанность возникла в его душе, которая слишком хорошо была застрахована от внезапных симпатий, нет! Он был только справедлив. Он сознавал, что провинился; что Анна не нашла дома того, что могло бы ее удержать, признавал, наконец, что несчастная девушка достойна сожаления.
   С того рокового дня, как он привез ее домой полумертвою, и сам он, и Лаура, и Стелла Мартини окружили ее тишиною и молчанием, но также снисхождением и любовью, как человека, который совершил проступок единственно из великодушных побуждений и один несет за то наказание. Лаура Аквавива, молчаливая и разумная, с большими серыми глазами, как будто уже видевшими другую жизнь, с изящным очертанием вечно сжатых губ, как легкая тень скользила по комнате Анны, охраняя ее покой, наблюдая над нею, когда она находилась в том апатичном состоянии, которое нельзя назвать ни бодрствованием, ни сном, ласково называя ее по имени, когда она стонала, уменьшая свет лампы, опуская занавесы, стараясь, чтобы тишина, полусвет и покой произвели благодетельное влияние на тело и душу больной.
   Чезаре Диас являлся каждое утро, входил в комнату на кончиках пальцев, садился подальше от кровати и только знаками осведомлялся у сиделки о здоровый Анны. Если больная поднимала голову или останавливала на нем взор, постоянно выражавший чрезвычайное утомление, он называл ее по имени голосом того дня, спрашивал, как она себя чувствует. Она знаком показывала, что ей лучше, лицо ее слегка прояснялось, и она снова падала на подушки с закрытыми глазами, снова погружалась в свои мысли.
   Чезаре Диас неслышно вставал и удалялся, говоря топотом даже в соседней комнате. В полдень он приходил опять, так же как и вечером, когда просиживал несколько долее. В гостиную его провожала Лаура Аквавива всегда в белом, монашеского покроя, платье, в сияньи белокурых волос вокруг белого лба, глядя на него своими гордыми, серыми глазами, полными глубоких и неведомых дум; здесь они тихо обменивались несколькими словами:
   -- Ей лучше?
   -- Кажется...
   -- Она спала сегодня?
   -- Нет, она о чем-то думала...
   -- Ничего не говорила?
   -- Нет.
   -- Кто будет при ней нынче ночью?
   -- Я.
   -- Вы утомляетесь.
   -- Нет, ничего.
   И только. По вечерам Чезаре Диас иногда являлся ненадолго: он ехал из клуба, где только что обедал, на партию безика или в театр на первое представление. Тогда он даже не садился. В распахнутом пальто, с шляпою в руке, всегда вполне изящный, возбужденный обедом или ожиданием приятного вечера, при слабом освещении, Чезаре был еще красив. Полупотухшие глаза получали свой почти первоначальный блеск, желтая кожа розовела, а черные, густые волосы, единственное, еще не утраченное, достояние молодости, дополняли иллюзию его красоты и силы, так что те, кто видел его утром, не узнали бы в нем того бледного жуира, которому надоели даже наслаждения. В эти минуты он испытывал мимолетное, но сильное оживление, как будто новая молодая кровь вливалась ему в жилы. Лаура Аквавива, вся в белом, спокойно провожала его, не спрашивая, куда он отправляется и откуда. Простившись с ним, она медленно возвращалась в комнату Анны, а для Чезаре Диаса наступала та ночная жизнь, в которой, забывая скуку и усталость, он неутомимо искал все новых и более острых наслаждений.
   Чезаре понимал, что попытку нравственного исцеления девушки следует начать, пока она еще слаба, пока душа ее податлива, как воск; раз возвратятся к ней силы и здоровье уже трудно будет перевоспитать ее. Слабость Анны была так велика, что она целыми днями лежала неподвижно, вытянув вдоль тела бескровные и холодные руки, зарывшись головою в подушки, вся бледная, с потухшими глазами. Когда с нею говорили, она отвечала движением руки или кивком. Приходилось наклоняться над нею, чтобы слышать ее ответы, всегда одни и те же. -- Лучше тебе? -- Лучше. -- Чего ты хочешь? -- Ничего. -- Дать тебе что-нибудь? -- Нет, благодарю. -- После этого она закрывала глаза и наступало молчание. Но Анна знала, что они все здесь, близ нее, неподвижно сидят на своих стульях, обмениваясь многозначительными взглядами. Ей стало уже гораздо лучше, когда Лаура и Чезаре Диас заметили однажды, что она раза два на них взглянула с выражением глубокого раскаяния и с такою мольбою о прощении в добрых печальных глазах, которую невозможно было выразить словами. Потом им показалось, будто она хочет остаться с Чезаре Диасом вдвоем: она следила за ним взором, прислушивалась, не идет ли кто другой; но он осторожно избегал объяснения. Тем не менее, однажды утром они остались одни. Он читал газету. Вдруг до слуха его долетел шепот:
   -- Послушайте...
   Чезаре обернулся. Черные глаза униженно молили о прощении, и Анна пролепетала:
   -- Что бы вы подумали... Что бы вы сказали...
   -- Не волнуйтесь, моя милая; поговорим потом... -- сказал он благосклонно.
   -- Я так преступна... -- зарыдала больная, бледнея все более и более.
   -- Не говорите так, милая Анна; скажите, что вы сделали ребяческую глупость и больше ничего!
   -- Такое преступление...
   -- Называйте вещи своими именами, а не как вы себе их представляете, -- возразил он со своею повелительною холодностью.-- Ребяческая глупость!
   -- Как вам угодно, -- покорно сказала она, подчиняясь. -- Но если бы вы знали...
   -- Знаю, знаю, -- тихо сказал Чезаре Диас, едва заметно улыбаясь. -- Успокойтесь. Мы поговорим в другой раз.
   Тут вошла Лаура Аквавива: в ее присутствии нельзя было продолжать. Анна поневоле замолчала. Но вечером, при бледном свете лампады, горевшей перед образом Скорбящей Богоматери, встретившись взглядом с задумчивыми серыми глазами Лауры, которые, как показалось ей, смотрели вопросительно, Анна вздрогнула, попыталась приподняться и подозвала сестру.
   -- Ты добрая... ты не знаешь... -- залепетала она.
   -- Будь спокойна.
   -- Ты невинна, Лаура... но ты мне сестра... не осуждай меня...
   -- Я не осуждаю тебя, Анна.
   -- Лаура, милая Лаура...
   -- Успокойся, Анна.
   Тон был несколько суров, но рукою Лаура стала гладить сестру по щеке, и та, убаюканная этою ласкою, замолчала.
   С этих пор, по мере возвращения к ней здоровья, чувство смирения и покорности по отношению к Чезаре Диасу и Лауре стало расти в сердце Анны, стало давать тон всему ее поведению. Чем они были с нею ласковее и чем резче отличалась эта сострадательная ласковость от их былой холодности, тем глубже становилось раскаяние Анны. В сравнении с ними, здоровыми духом и телом, спокойными снаружи и обладавшими чистою совестью, она чувствовала себя слабою физически, разбитою духовно и ужасалась своего прошедшего, своих безумств и заблуждений, бесполезных и постыдных ошибок, своего забвения всякой женской сдержанности -- и для кого, для кого? Для бессердечного и трусливого дурака, для человека, ее не любившего, существа жалкого и жестокого. Когда она начинала сравнивать Джустино Морелли с теми, кого хотела ради него покинуть, Джустино, такого робкого, скупого на чувство, боязливого перед страстью, с ними, такими великодушными, так скоро забывшими о ее поступке; когда она сравнивала себя с этими людьми, с такою добротою простившими ее, заблудшую душу, -- раскаяние терзало ее все сильнее. Анна хотела бы искупить свою вину; она уже искупала ее с того дня, страдая, смиряясь в своем страдании, по благородству души преувеличивая свой грех. Истощенная жаром и потерею крови, с расстроенными нервами, со слезами, накипевшими на сердце, Анна чувствовала себя несчастной, бессильной, лишенной энергии, недостойной ничьей любви; все, что ей давалось, она считала милостью. По временам, переводя взор с Чезаре Диаса на Лауру, она повторяла:
   -- Вы очень добры...
   Эта фраза и звук ее собственного голоса волновали ее до слез: она бледнела все более и более, тени под глазами увеличивались:
   -- Вы так добры, так добры... -- шептала она уже совсем слабым голосом.
   У нее было лишь одно желание: во всем повиноваться приказаниям опекуна, советам сестры. Она всецело отдавалась этим двум существам, которых, во дни безумия, так жестоко забывала. Болезнь исцелила ее от избытка жизненности, и теперь ей сладко было ничего не желать, ни о чем не думать, во всем полагаться на ум и доброту других. Ей казалось, что она мало-помалу возрождается к новой жизни, спокойной, тихой, в которой она ни за что не ответственна, но во всем зависит от благосклонности других. Поэтому, когда спрашивали ее мнение насчет того, отворить ли балкон, унести ли букет цветов, написать ли записку подруге, осведомлявшейся о ее здоровье, она на все отвечала да, кивком головы, жестом или взглядом.
   Да -- на все, что говорил Чезаре Диас, который вырос в ее воображении до размеров существа необыкновенного, недоступного людским слабостям, непобедимого, господствующего в идеальных сферах духа; да -- на все, что говорила Лаура, ее сестра, невинная, непогрешимая, никому не отдавшая своего сердца, скорее готовая умереть, чем запятнать себя проступком; да -- на все слова этой бедняжки Стеллы Мартини, ее компаньонки, такой доброй и доверчивой и так ужасно ею обманутой; да -- на все вопросы доброй монахини, которая за нею ходила и которой вся жизнь была жертвою и самоотречением; да -- было ее ответом всем и на все; она готова была не говорить ничего другого, потому что она, Анна Аквавива, была виновна, а все остальные -- правы.
   Она выздоравливала. От болезни остался лишь крайний упадок сил, полная неспособность сосредоточить на чем-нибудь свои мысли, желание не двигаться с места, не выходить из комнаты, не шевелиться, не открывать глаз. Чезаре Диас приходил после завтрака, в два часа, когда светским людям решительно нечего делать, потому что визиты и прогулки начинаются лишь с четырех. Девицы ждали его каждый день, Лаура -- со своим обычным видом не от мира сего, не выражая ни нетерпения, ни любопытства, Анна -- с тайным желанием его увидеть, потому что он приносил с собою спокойствие и силу, а также отголоски общественной жизни, особенно же потому, что его невозмутимость ее ободряла, как ободряет больных вид здоровых и крепких людей. Он разговаривал, рассказывал что-нибудь, упоминал о последнем бале, сообщал что такой-то женился, а такой-то уехал, но все это -- с легким пренебрежением человека, которого такой вздор совсем не занимает и который только считает неприличным выражать свою скуку и равнодушие. Лишь иногда он начинал смеяться над светом и его развлечениями, над себе подобными марионетками, ведущими такую кукольную жизнь, и над самим собою, подчиняющимся влиянию среды...
   Анна охотно слушала его речи, потому что ее уставший мозг не мог усвоить серьезных мыслей. Эта холодная и изящная болтовня, эти пустые и неважные события, эти аксиомы светского кодекса, возводящего внешность на степень кумира, все эти пустяки занимали ее утомленное воображение: мелочи стали близки ее сузившемуся сердцу. Она восхищалась Чезаре Диасом, который, будучи сильным и суровым, применялся к подобной среде; ей казалось, что этот человек родился слишком рано или слишком поздно, и что героизм его состоит в его примирении с обычаями и нравами его времени. Когда он выражал свое презрение к человеческому лицемерию, признавая при этом, что все лицемерят; когда с пренебрежением отзывался о людских безумствах, ради которых губятся репутации и состояния, когда говорил, что уважения заслуживает только успех, или что всякий великодушный поступок проистекает из эгоизма и что корень всякой добродетели кроется в слабости характера или темперамента, -- она, побежденная, забыв во время болезни все доводы чувства, которыми могла бы опровергнуть теории, измышленные пресыщением, покорно склоняла голову и с грустью говорила:
   -- Ваша правда.
   Теперь, когда она уже ходила, они часто оставались вдвоем в это предобеденное время. Лаура удалялась от них. Она или читала в соседней комнате, или принимала посетителей в гостиной, или выезжала со Стеллою Мартини, словом -- всегда находила предлог, чтобы не быть с ними. Эта сдержанная и молчаливая девушка не умела ни жить, ни любить, как другие. Она всему предпочитала уединение и покой. Чезаре Диас иногда с тревогою спрашивал Анну:
   -- Что с нею?
   -- Она добрая... она такая добрая! -- лепетала Анна постоянно, волнуясь при упоминании о сестре.
   Чезаре Диас взглядывал на нее пристально и серьезно. Он это делал каждый раз, как она менялась в лице, как голос ее начинал дрожать от волнения: в этом он видел остатки ее прежней страстности и хотел подавить, уничтожить эти признаки чересчур слабого, чувствительного сердца. Он хотел сделать неуязвимою ее душу, отзывчивую на все, и каждый раз, видя ее волнение, Чезаре Диас, от природы серьезный и спокойный, становился холоднее и суровее; глаза его тускнели, он замолкал, и она понимала, что рассердила его. Она понимала, что он сердился за все, что напоминало о ее безумном поступке: за внезапную бледность, задумчивость, дрожь в голосе и слезы. Чезаре Диасу были ненавистны эти признаки чувствительности и слабости сердца, покорного страстям. Порою, когда в добром и любящем взгляде Анны мелькала тень волнения, он притворялся, будто не замечает, или спрашивал:
   -- Что с вами?
   -- Ничего, -- отвечала она робко, чувствуя, что он недоволен.
   -- Все та же! Неисправима! -- бормотал он, качая головою.
   -- Простите, я не могу... -- начинала она, умоляюще глядя.
   -- Все должно быть для вас возможно: вы должны быть сильнее всего и всех, -- наставительно изрекал Чезаре Диас.
   -- Постараюсь, -- отвечала она в таких случаях.
   В один апрельский день добрая Стелла Мартини, ходившая гулять с Лаурой, принесла Анне цветов, прекрасных майских роз, которые в Неаполе расцветают рано. Анна не видела цветов с самой зимы, потому что во время болезни доктор запретил давать их ей. Стелла и Лаура гуляли долго, Анна сидела одна, в большом кресле у полуотворенного ? балкона, через который проникало дуновение весны; она ждала их с грустным нетерпением. Когда они вернулись, -- Лаура, беленькая и белокурая вся в белом, дышавшая юностью и невозмутимой ясностью, и Стелла Мартини, желтоватое лицо которой носило следы когда-то пролитых слез, -- обе с душистыми, сверкающими росою, розами, -- ее сердце замерло от нежности и грусти.
   Она взяла цветы, стала их перебирать, подносить к лицу, касаться их губами и тихо поблагодарила их, совершенно изнемогая от удовольствия. Чезаре Диас застал ее погруженною в созерцание этих роз: она глядела на них любовно, даже страстно.
   Опекун слегка нахмурился.
   -- Посмотрите, мне принесли цветов... и каких прекрасных!
   -- Вижу! -- сухо ответил он.
   -- Вы не любите роз? Они так свежи и душисты. Нет, вы их любите, конечно! Я их обожаю.
   Она в увлечении полузакрыла глаза. Он подумал, что эти слова некогда относились к любимому человеку; он узнал, несмотря на болезнь и раскаяние, все ту же Анну Аквавиву, которая убежала из дому, и еще суровее сдвинул брови, нервно ударяя тросточкой по столу.
   -- Хотите розу? -- спросила она, чтобы умилостивить его.
   -- Нет.
   -- Почему же?
   -- Потому что совсем не люблю цветов, -- сухо отвечал он.
   -- Как? Вы даже не вдеваете их в петлицу, когда едете на вечер? -- попробовала пошутить она.
   -- Не вижу в том особой необходимости. Цветы, бесспорно, красивы, но мне никогда и в голову не приходило из-за них плакать или объявлять, что я их обожаю.
   -- Я виновата... я сказала лишнее, -- прошептала Анна.
   -- Вы часто говорите лишнее. Вам совершенно чуждо чувство меры. Есть вещи, о которых девушка не должна говорить. Кто говорит лишнее, губит себя.
   При этих последних словах она побелела, как кружева ее блузы. Вот тот упрек, которого она ждала так долго, с таким страхом! Немного слов, но они были сказаны. "Кто говорит лишнее, губит себя". Полгода назад она не снесла бы подобного напоминания о ее проступке; она возмутилась бы, особенно против Чезаре Диаса, которого всегда обвиняла в сухости и бессердечии. Но теперь! Побежденная горем, болезнью, постоянным раскаянием, она не могла негодовать; кровь ее не кипела, в сердце была одна покорность. "Кто говорит лишнее, тот себя губит". Чезаре Диас был прав.
   -- Ваша правда, -- сказала она.
   Однако, ей стало грустно: таким ответом она как будто отрекалась от чего-то дорогого, и это отречение производило в сердце пустоту.
   Лицо Чезаре Диаса прояснилось при этом первом шаге к победе.
   -- Анна, -- продолжал он, -- каждый раз, как вы предаетесь этим вспышкам сентиментальности, употребляете преувеличенные выражения, произносите риторические тирады, уверяю вас, вы огорчаете меня. Неужели жизнь состоит в том, чтобы расточать всюду свое обожание? Это какое-то припадочное существование. Неужели вы думаете, что все заключается в бледности, улыбке, слезе, поцелуе? Знаете ли, к чему это приводит? Вам известно, к чему ведет...
   -- Пожалуйста, пощадите меня...
   -- Не могу, моя милая! Сначала согласитесь со мною, что ваши воззрения на жизнь довольно неосновательны, хотя, пожалуй, и идеальны; что они ведут к большим заблуждениям. Прав ли я?
   -- Да, вы правы.
   -- Согласитесь, что таким образом мы приносим несчастье себе и другим, между тем как наш долг -- делать себя и других счастливыми, насколько возможно. Все остальное -- одна риторика. Прав ли я?
   -- Вы правы.
   -- Что, наконец, лучше быть рассудительным, чем сентиментальным, лучше молчать, чем вдаваться в риторику, лучше быть сильным, чем слабым! Что скажете! Прав ли я?
   -- Вы во всем правы.
   -- Анна, знаете ли вы, что такое жизнь?
   -- Не знаю...
   -- Жизнь есть вещь серьезная и в то же время глупая.
   Она ничего не сказала, а молча и задумчиво слушала.
   -- Она серьезна, потому что, кроме нее, мы ничего не знаем, потому что каждый человек, в каких бы условиях он ни находился, обязан быть честным, приличным, благовоспитанным, соблюдать свое достоинство; словом -- потому, что для богатых и знатных обязательны одни правила нравственности, а для бедных и незнатных -- другие...
   Он увидел, что она жадно ловит его слова, стараясь понять его верные и трезвые суждения, и решил, что можно пойти далее.
   -- Джустино Морелли... -- сказал он тихо.
   -- Нет, -- закричала она сжав виски обеими руками, причем лицо ее приняло землянистый оттенок.
   -- Джустино Морелли... -- начал он снова, гораздо холоднее.
   -- Ради Бога, не упоминайте о нем! -- со страхом взмолилась она.
   Чезаре Диас притворился, будто не слышит. Он хотел дойти до конца, настойчиво и безжалостно.
   -- Морелли человек положительный и честный, -- докончил он самым равнодушным тоном.
   -- Подлость, предательство... -- пробормотала Анна, говоря как бы сама с собою.
   -- Анна, он -- честный человек. Вы должны это признать теперь или впоследствии!
   -- Никогда, никогда!
   -- Вы поймете это рано или поздно. Я могу отдать ему справедливость: я сам мужчина. Он мог выйти из ничтожества, быть богатым, иметь красивую и любимую жену, -- потому что он любил вас...
   -- Нет, нет!
   -- Каждый любит, как умеет, моя милая, -- ледяным тоном возразил Чезаре. -- Итак, он любил вас. Но чтобы не быть обвиненным в расчете, чтобы свет, а пожалуй потом и вы сами, Анна, не могли упрекнуть его в погоне за деньгами, чтобы не сказали, что он соблазнил девушку, имея в виду воспользоваться ее состоянием, чтобы не заставлять вас страдать от бедности и низкого положения в обществе, он отказался! Понимаете? -- отказался от вас из честности, из добродетели, навлекши на себя ваш гнев и презрение на всю жизнь. Моя милая, он мученик своего долга, если говорить вашими фразами, тоща как вы... Позвольте мне сказать вам нечто, по-видимому, неприятное, но в сущности внушенное дружбою к вам?
   Анна утвердительно кивнула головой.
   -- У вас нет никакого критерия для определения серьезности обстоятельств; все стушевывается перед вашим капризом или вашей страстью, как вы выражаетесь; вы перескакиваете через все препятствия, пренебрегаете всякою осторожностью, рискуете попусту честью, спокойствием, здоровьем. Жизнь есть вещь серьезная, Анна!
   Униженная, опустив глаза, она только отчаянным жестом выразила свое согласие.
   -- Но она также преглупая вещь, Анна, -- докончил Диас.
   Теперь из-под мантии проповедника нравственности снова выглянул всегда изящный и избалованный щеголь, человек, познавший все наслаждения, вечно скучающий и гоняющийся за новым -- жуир.
   -- Конечно, это преступная штука, потому что мир полон притворных друзей, жен и мужей, воров, злостных банкротов, и все они, сами виновные, строго судят других, потому что всякая внешность обманчива, все лгут и словами, и поступками; потому что, встретив хорошего человека, никто ему не верит, а если верит, то его презирает. Да, жизнь -- глупая вещь! Мы терпим лишения, страдаем, приносим жертвы -- и наградою нам бывает презрение...
   -- Но как же быть? -- с горечью спросила Анна Аквавива.
   -- Как быть? Надо иметь достаточно твердости, чтобы трезво глядеть на жизнь и на людей, знать их такими, каковы они есть, изучить себя и идти вперед...
   -- Наслаждаясь или страдая? -- спросила она с тревогою, потому что это был важнейший вопрос, после которого ни о чем не оставалось спрашивать.
   -- Сильные наслаждаются, слабые страдают; но одни сильные имеют право торжествовать.
   Она молчала. Ее подавляла эта философия, столь горькая, суровая, столь полная бесплодной гордости и столь пропитанная жестокостью и эгоизмом. То, что создавалось в ее воображении на основании ядовитых парадоксов Чеза- ре Диаса, ее ужасало, и ей начинало казаться, что она погребена под развалинами своих иллюзий. Она уже ничего не могла разобрать ни в собственном сердце, ни в окружающем мире, и со страхом видела, как гибнут прежние ее убеждения и новейшие попытки возрождения. Ее душа жаждала любви, преданности, нежности, увлечения. Ей было невыразимо грустно ни за кого не тревожиться, ни о ком не плакать; ее душило непонятное волнение, имевшее мало связи с прошедшим и ровно никакой -- с настоящим; ее стремления остались неудовлетворенными в прошедшем и не было надежды на их удовлетворение ни в настоящем, ни в будущем. Притом, она смутно чувствовала, что все, так грубо и жестоко высказанное Чезаре Диасом, была правда, правда печальная и ужасная, но правда. Анна совсем сбилась с толку и, потеряв точку опоры, чувствовала, что ее увлекает какой-то вихрь. А виновник этого внушал ей страх, почтение и в то же время какой-то смутный восторг. Его не одолели бури: он достиг тихой пристани. Быть может, под грозою, под гнетом отчаяния, он выбросил в море свой драгоценный груз; быть может, на его глазах погибли те, кого он любил, а он не в состоянии был спасти их; быть может, сам он -- не более, как обломок; но что из этого? Он все же у пристани, израненный, но живой; он может наставлять неопытных и доверчивых мореплавателей, может смеяться над смелыми и гордыми.
   Она еще не решила, что лучше погибнуть среди бури, благородно, великодушно, после жизни, полной любви, или мудро пожертвовать всем ради удовольствий, ради соблюдения внешних приличий, ради удовлетворения чудовищного эгоизма; она колебалась и со страхом ждала разрешения своих сомнений. Но тот, кто так удачно разрешил их для себя, кто одержал победу, казался ей достойным почтительного удивления. Она находилась на дне пропасти, среди терний и камней, во мраке и одиночестве, лишенная опоры; Чезаре Диас стоял на вершине горы, окруженный воздухом и светом, под кротким мерцанием звезды, один,
   -- это правда, -- но уже отгадавший загадку сфинкса. Все эти смутные ощущения она выразила в немногих словах:
   -- Вы сильны!
   -- Да, -- сказал Чезаре.
   -- И... счастливы, не правда ли?
   -- Да, счастлив, насколько это возможно, -- ответил он с гордым торжеством.
   В комнате воцарилось молчание. Закат весеннего солнца покрыл все предметы мягкой сероватой тенью. Анна машинально перебирала яркие розы с бутонами, уже прорвавшими зеленую оболочку, но уже не видела их: с этих пор все цветы стали казаться ей увядшими, мертвыми.
   -- Вы всегда были счастливы? -- продолжала она свои вопросы, мучимая сомнениями и произнося эту фразу с некоторым страхом, причины которого сама не знала.
   Чезаре Диас поднял голову, встал со стула, прошелся по комнате, сел опять, но не ответил.
   -- Скажите, скажите мне, всегда ли вы были счастливы? -- снова спросила девушка.
   -- Что такое прошедшее? Ничто!
   Снова молчание. Она робко приподняла на него грустный взор и осмелилась выговорить:
   -- И... вы любили?
   У него вырвалось нетерпеливое движение.
   -- Кто говорит лишнее, губит себя; кто хочет знать лишнее, страдает. Не надо спрашивать! -- наставительно произнес он.
   Она молча взяла и подала ему маленькую розу. Чезаре Диас быстро выхватил ее из ее нежных рук и вложил ее в петлицу. Между тем, вошла Лаура Аквавива, вся в белом: она видела и слышала.
  

IV

   В этот рождественский вечер в Сан-Карло давали самую драматическую из опер Мейербера -- Гугеноты. Первое представление в большом театре составляет всегда событие для неаполитанской публики, идет ли старая или новая пьеса; когда же эта пьеса принадлежит к числу возбуждающих страсти, то интерес становится громадным. Две тысячи мужчин и женщин, из которых состоит светское общество этого города с полумиллионным населением, волновались уже несколько дней, толкуя и в гостиных, и в кофейнях о предстоящем спектакле. Должны были петь Джули-Борси и Роберто Станьо, которые в этой опере ни разу еще не выступали, хотя хорошо были известны публике по своим другим ролям. Итак, по трем или четырем явным, а может быть и по многим тайным причинам, великосветские господа и дамы распределили в этот день свои занятия или свое безделье так, чтобы к восьми часам быть уже в театре во фраках и в изящных бальных нарядах. Все пожертвовали или прогулкой, или визитами, или послеобеденным отдыхом ради театра. Начиная с половины седьмого вокруг изящной колоннады Сан-Карло кипела толпа. Боковые входы постоянно пропускали пешеходов, гладко выбритых, с завитыми усами или подстриженными бородками, в пальто с поднятыми воротниками и в шелковых шляпах. Другие подъезжали на извозчиках, с которых поспешно соскакивали на площади Сан-Фердинандо; в то же время к главному входу непрерывной вереницей подъезжали кареты, из которых выпархивали красивые нарядные дамы. Двери отворялись и затворялись поминутно, позволяя видеть двойную белую лестницу и ярко освещенные площадки, до которых посетители доходили потихоньку, уже не волнуясь, уже предвкушая всем существом своим ожидаемое наслаждение. На ступенях стояли мужчины в шляпах и распахнутых пальто, докуривая последнюю папиросу, и глядели на шедших мимо дам, быстро поднимавшихся по лестнице, наклонив голову и подобрав роскошные шлейфы. Таким образом и франты, и влюбленные устраивали для себя зрелище еще до начала представления. Девушки, без шлейфов, в легких и светлых платьях, в прозрачных белых и голубых накидках, бросали вокруг мимолетные взоры, как будто ни на что не обращая внимания, а в сущности все отлично замечая. В восемь -- с трудом можно было пройти по коридорам, а в четверть девятого они опустели; партер и ложи поглотили всю светскую толпу. В зале стоял гул с половины восьмого. Хлопали двери лож и откидываемые в партер сиденья, визжали настраиваемые скрипки. Без пяти минут в восемь зажегся газ и осветил черные ряды мужчин в партере и блестящий венок нарядных женщин в ложах. Все глубоко вздохнули от нетерпенья, и воцарилось молчание.
   Лаура и Анна Аквавивы, в сопровождении Стеллы Мартини, приехали в восемь часов и поместились в ложе бельэтажа под No 19. Обе сестры оделись в белое, в мягкий и тонкий белый шелк, но, кроме материи и цвета одежды, ничем не походили друг на друга. Лаура велела отделать все платье белым газом, который легкою дымкою девственно и нежно окутывал весь ее бюст; даже тоненькие прозрачные шелковые перчатки были прикреплены вверху, к коротким рукавам, белою лентою; белокурые, слегка подвитые волосы образовали сияние вокруг ее лба и висков, а на маковке были собраны в большой узел, отливавший матовым золотом; выглядывавшее из-под них овальное и розовое личико с большими и спокойными серыми глазами, привлекало удивительной свежестью. У Анны ворот белого шелкового лифа имел небольшой круглый вырез, обшитый прозрачным, отогнутым по-детски, крепом обнажавшим шею, на которой надета была черная бархотка; между рукавом и перчаткою виднелась обнаженная рука; ловко сшитое платье изящно обрисовывало скульптурные линии молодого тела. Густые черные волосы, зачесанные назад, оставляли открытыми очертания висков и лба, на который не спускалось ни одного завитка; затем они были собраны на затылке в тяжелый узел, спускавшийся на шею. Теперь, после болезни, лицо Анны сделалось бледнее, глубже стали добрые черные глаза; под ними остались темные тени, как будто страдание отметило ее так на веки; во взгляде и улыбке явилось что-то неопределенное, рассеянное: казалось, душа ее уже не могла сосредоточиться ни на чем. По временам она обмахивалась белым кружевным веером и замирала в неподвижности, подняв глаза; но вскоре выходила из задумчивости. Стелла Мартини, сопровождавшая ее повсюду, а с особенным удовольствием в оперу, потому что музыка будила в ней воспоминания о прошедшей жизни, села немного позади; Анна заняла первое место, Лаура -- второе, средний стул остался пустым. Тотчас же бинокли молодежи направились на них, на их столь различную, но равно пленительную красоту.
   У дочерей Франческо Аквавива не было родителей, которые могли бы вывозить их; поэтому их можно было видеть единственно в театре, да и то -- редко. Они были хороши собою, симпатичны, с большим приданым, только об одной из них, брюнетке, говорили, что она очень эксцентрична, что она испытала несчастную любовь, которая чуть не довела ее до могилы, но все это -- были недостоверные слухи. Молодые люди глядели на них, потому что они принадлежали к их кругу и могли стать завидными женами; однако, взгляды, на них бросаемые, были мимолетны, потому что на девушек не смотрят ни в театрах, ни где-либо, если не имеют намерения жениться на них.
   Затем в одной из лож показалась красавица графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами и роскошными плечами в ярко-красном платье, с жемчужным ожерельем на шее; все обернулись к ней. Между тем началась опера. Дирижировал Карло Скализи. Публика вся превратилась в слух. Женщины в ложах не шевелились, сразу покоренные, очарованные. В ложе Аквавива господствовало молчанье: обе девушки и в обществе были так же молчаливы, как и дома, потому что Лаура везде и всегда говорила как бы неохотно, как будто ей нечего было сказать; она была так невозмутима, казалась такою счастливою, что Анна, полная любви к ней и нежности, не заговаривала с нею, чтобы не беспокоить ее. Когда знаменитый тенор Роберто Станьо приблизился к рампе, чтобы пропеть романс, где Рауль говорит о своей Валентине, легкое движенье произошло среди зрителей, удвоивших вниманье. Лаура устремила глаза в одну точку, совершенно непринужденно, и едва заметная, но не ускользнувшая от взора Анны улыбка промелькнула на ее красивых, вечно сжатых губах. Анна вздрогнула и взглянула по тому же направлению. В одну из лож бенуара, расположенных как раз против их ложи, вошел Чезаре Диас, во фраке, с обычным вечерним возбуждением на отцветшем красивом лице, но при этом вполне приличный, соединяя с наружностью жителя юга, истощенного годами и бурною жизнью, манеры английского джентльмена. С ним вместе был какой-то молодой человек. Они сели, пока публика аплодировала Станьо. Лаура уже не глядела на них; зато Анна вся ушла в созерцание Чезаре Диаса. Последний, вероятно, почувствовал это, потому что обернулся, но не улыбнулся и не поклонился, а только сказал что-то своему спутнику, который взял бинокль и навел его на ложу сестер Аквавива. Молодой человек был среднего роста и красиво сложен; белокурая бородка клином придавала ему сходство с портретами Тициана. С белого лба были небрежно откинуты назад каштановые волосы, более темного цвета, чем борода, а взгляд карих глаз был чрезвычайно мягок. Время от времени он обменивался фразами с Чезаре Диасом, но ни разу не посмотрел на сцену. Он глядел на зрителей, показывая, что пришел сюда ради личного дела, а вовсе не ради оперы.
   Анна глядела на их ложу; если она переводила взор на сцену, то только на минуту, скорее чтобы обмануть себя, чем других, после чего опять возвращалась к той ложе бенуара, откуда Чезаре Диас, машинально покручивая черные усы, слушал музыку, не спуская глаз со сцены, -- и замирала в неподвижности; черные глаза мало-помалу оживлялись, начинали сиять, и все лицо, оставаясь бледным, как бы освещалось. Она сама, вероятно, не сознавала силы того влечения, которому уступала без борьбы. Бе захватывала какая-то сила, обязанная своим возникновением и этой музыке, в которой уже начинали звучать стоны разбитых сердец, и той драме, что совершалась на авансцене под гармоничные аккорды оркестра, и блеску зрительной залы, видевшей столько событий, сохранившей столько тайн, и этой толпе, полной скрытых страстей, и, наконец, какой-то тайной причине, еще неведомой, но настолько сильной, что слабое сердце Анны Аквавивы сдалось без сопротивления.
   Вокруг нее носился легкий, светлый туман, который сгущался все более и становился, наконец, непроницаемым, превращаясь в светлое облако, которое приковывало ее к себе; как и почему -- неизвестно, но она была в плену, и чувствовала, что лишается воли навек, и дрожала от восторга, радуясь своему бессилию.
   -- Это -- Луиджи Караччиоло, -- вдруг сказала Лаура, как бы отвечая на вопрос.
   -- Что? -- спросила Анна, которая не слыхала.
   -- Луиджи Караччиоло. Тот который с Диасом...
   -- А! -- сказала Анна, опуская глаза.
   И снова, как цветок подсолнечника обращается к животворящему свету солнца, так Анна Аквавива повернулась к той ложе бенуара, где сидели рядом Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло. Весь остальной театр, от авансцены и партера -- до последних ярусов лож, казался ей каким-то смутным хаосом линий и красок, дрожащего света и желтоватых, мимолетных теней, между тем как весь блеск сосредоточивался именно в этом небольшом фокусе; это маленькое пространство, в котором находились два лица, так резко выделилось на темном фоне, что яркость этого зрелища заставляла ее щуриться.
   Но чувствовался ли там взгляд этих очарованных прищуренных глаз? Чезаре Диас, несколько откинувшись на спинку кресла, прислонившись головою к колонне, отделявшей его ложу от соседней, положив руку не красный бархат барьера, слушал музыку Мейербера, лишь иногда рассеянно и холодно оглядываясь, как человек, который знает, что увидит те же лица, на тех же местах, но ничуть не удивляется и не радуется. Напротив, Луиджи Караччиоло не обращал никакого внимания на сцену, где уже кончался первый акт; время от времени он поглаживал свою белокурую бородку и с тонкою улыбкою на несколько женственных губах смотрел на женщин; особенно же часто направлялся его сверкающий перламутровый бинокль на ложу сестер Аквавива. Не чувствовал ли он взгляда Анны? Кто знает! Но он смотрел.
   Когда занавес упал, и Роберто Станьо вышел к рампе, Луиджи не поднял рук для аплодисментов: он глядел на ложу обеих девушек. Чезаре Диас сказал ему что-то; они встали и вышли. Все вдруг потемнело вокруг Анны, и она откинулась назад; ярко освещенный театр стал мрачным, молчаливым, пустым.
   -- Станьо поет великолепно, -- заметила Стелла Мартини.
   -- Да, -- ответила Лаура. -- Не кажется ли вам, однако, что он пересаливает?
   -- Нет, нисколько.
   -- Так, значит, музыка чересчур восторженная.
   Анна полузакрыла глаза и ничего не слышала. В театре снова стало шумно: двери хлопали, люди ходили, веера колыхались, мужчины и женщины меняли места, бинокли поднимались и опускались, над опустевшим партером начался обход с визитами. Мужья и братья выходили из лож, уступая места посетителям и отправлялись с визитом в другие ложи.
   Печально, полузакрыв глаза, Анна Аквавива глядела на эту ложу бенуара, теперь пустую и темную. Вдруг опять, как бы отвечая на вопрос или делая замечание, которое желающим предоставлялось принять к сведению, Лаура сказала:
   -- Луиджи Караччиоло и Чезаре Диас теперь у графини д'Алеманья.
   Анна тотчас обернулась и взяла бинокль: они действительно сидели в ложе графини, против красавицы в красном платье, сидели рядом, так что видны были оба профиля: бледный и благородный облик Чезаре Диаса и юношеский, несколько смелый контур лица Луиджи Караччиоло.
   Графиня д'Алеманья, уроженка Вены, умная и веселая, беседовала с оживлением, слегка ударяя по барьеру веером из огненно-красных перьев. Она, конечно, говорила интересные вещи, потому что собеседники улыбались и по временам вставляли несколько слов, которые графиня выслушивала самым внимательным образом, после чего продолжала свою речь. Сестры Аквавива ничего не сказали друг другу, только Анна положила бинокль на среднее кресло и с ее смуглых щек сбежал и тот слабый румянец, который был вызван жарою в зрительном зале.
   -- Вам дурно? -- заботливо спросила Стелла Мартини, тем более встревожившись, что девушка выезжала в первый раз после болезни.
   -- Нет, синьора, благодарю вас, -- пробормотала Анна, бледнея еще более.
   -- Это от жары. Я отворю дверь в коридор, -- любезно предложила компаньонка.
   -- Лаура, сядь сюда, -- попросила Анна, вставая. Пока сестра садилась на ее место, она ушла в глубь ложи, а Стелла Мартини приотворила дверь. Девушка прислонилась к косяку, закрыв глаза и вдыхая свежий воздух из коридора. Компаньонка взяла ее за руку и спросила:
   -- Вам лучше, моя милочка?
   -- Гораздо лучше, благодарю. Это от жары.
   Она снова должна была вернуться к барьеру, к которому ее влекла таинственная сила; но Стелла Мартини не пустила ее, боясь действия жары. Анна осталась; по коридору продолжал раздаваться стук дверей и скрип шагов: антракт еще не кончился.
   -- Вам нравятся "Гугеноты", Стелла? -- спросила Анна, чтобы сказать что-нибудь, отвлечься от желания вернуться и глядеть на ложу графини д'Алеманья.
   -- Да, нравятся. А вам?
   -- Чрезвычайно.
   -- Боюсь, -- заметила добрая женщина, -- что вы сегодня слишком нервно настроены. Знаете... в четвертом акте... впечатление, пожалуй, будет слишком сильно?
   -- Ничего, Стелла, -- возразила девушка с бледной улыбкой.
   -- Не лучше ли нам ехать после третьего акта? Если ваши нервы пострадают...
   -- Я не страдаю, -- проговорила она, будто про себя. -- Или, скорее, я люблю так страдать.
   -- Напрасно мы приехали, -- сказала Стелла, качая головою.
   -- Нет, нет, Стелла, мне хорошо, я счастлива, не увозите меня.
   Она села на второе место, против Лауры. Та продолжала смотреть на публику своим ясным взглядом. Она не слышала тех фраз, которыми обменялись Анна и Стелла. Она, лишь только первая села, сообщила ей следующее сведение:
   -- Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло ушли от графини д'Алеманья.
   -- Вот как! -- глухо откликнулась Анна.
   -- Не придут ли они сюда? -- прибавила Стелла Мартини, поместившись рядом с Лаурой.
   -- Нет, антракт уже кончился, -- равнодушно ответила красавица.
   -- Кончился... -- сдавленным голосом повторила Анна.
   В ожидании второго акта в зале снова воцарилось молчание. С своего теперешнего места Анна хуже видела интересовавшую ее ложу; приходилось поворачивать голову, обнаруживая свое внимание. В то время, как Луиджи и Чезаре, пройдясь по коридорам, садились на свои места, ей показалось, что все на нее смотрят, видят ее волнение и улыбаются над чувством, которого она не умеет скрыть. В продолжение нескольких минут сердце у нее так сильно билось от стыда, что ей показалось, будто она умирает. Но, несмотря на то, что вся зала являлась ей как бы в тумане, что глаза ее, руководимые сердцем, различали только то, что ей хотелось видеть, перед нею приподнялся легкий покров, скрывающий от нас истину, и все окружающее предстало в ярком, резком свете правды.
   Раздавались божественные звуки музыки Мейербера, исполняемой искусным оркестром и искусными певцами. Анна, охваченная могучею страстью, вся обратилась в слух, слегка приоткрыв губы, с тайною негой во взгляде, вздрагивая при каждой протяжной и страстной фразе певцов. Но и все вокруг, все, -- кто был молод или чувствовал себя молодым, кто имел горячее сердце, пылкое воображение, чувствительные нервы и веру в будущее, все покорялись неизбежному владычеству страсти, возникающей или угасающей, сильной или уже ослабевшей, но вспыхивающей вновь под влиянием музыки, ночи, жары, потребности сердца, красоты, роскоши и искусства. Поистине, в этот вечер театр Сан-Карло был пылающим очагом страсти, то скрытой, то едва заметной, то настолько сильной, что невозможно было ее не видеть. Сердечные муки Валентины, и драма, совершавшаяся в душе Рауля, были только двумя звеньями той длинной и прочной цепи, которая соединяла все покорные роковому закону любви сердца.
   Анна была не одна. Она даже не опередила других на этом пути, потому что кто мог знать, сколько страданий, радостей и борьбы было скрыто во всех этих сердцах. И в душе ее произошла перемена: она уже не казалась себе виновной, ей уже не представлялось необходимым бороться с возникавшим в ней чувством, она решила, что покоряется общему закону, что делает лишь то, что делают и другие. Она была молода, чувствовала себя после болезни возрожденной духовно и телесно, и ее снова увлекал водоворот жизни; ей нечего было краснеть, потому что все любили, подобно ей, и она имела право любить наравне со всеми. Не одна Анна погружалась в такое созерцание любимого лица, не краснея, не испытывая укоров совести, с полным сознанием и высоким самоотвержением умудренных опытом сердец. Очаровательные, волшебные минуты!
   Сколько времени прошло таким образом? Этого Анна не знала. Два раза ее окликала сестра Лаура: она ничего не слыхала, ничего не ответила. Она окаменела, вся объятая зарождающейся страстью.
   Когда занавес опустился во второй раз, она вдруг увидела перед собою лицо Лауры и вздрогнула. Как будто холодный и чистый поток внезапно смыл яркие краски возникшей перед нею картины. Лаура Аквавива, в своем воздушном белом наряде, плохо приноровленном к температуре южных театров, но проникнутом поэзией невинности, сохранила то выражение ледяной невозмутимости, которое придавали ей большие серые глаза, не скрывавшие в себе ни думы, ни страсти, но прозрачные и блестящие, нежная кожа, сияние белокурых кудрей и свежий ротик, похожий на закрытый цветок. Анна почувствовала уважение, даже благоговение к сестре, которой не касалось земное пламя, которая не подчинялась общему закону.
   Лаура ни на кого не глядела, ни о ком не думала; она не спускала глаз со сцены, следила за движеньями примадонны, брала бинокль, чтобы рассмотреть ее прическу, и, вообще, была так спокойна, что казалась единственным существом, равнодушным к влиянию обстановки. Однако, когда, два раза обратившись к Анне, Лаура не получила ответа, легкая и мимолетная тень омрачила ее ясное лицо; впрочем, этого никто не заметил. Когда стали опускать занавес, и Анна, освободившись от опутывавших ее чар, начала приходить в себя, Лаура очень спокойно, тем же тоном, каким делала и прочие свои замечания, проговорила:
   -- Здесь Джустино Морелли.
   -- А! -- сказала Анна и изменилась в лице.
   Однако, она преодолела себя и не спросила, где он. Ей показалось, что прямо с неба она упала на землю, где еще оставались следы ее безумия; она возмутилась против прошедшего и пожелала уничтожить его и вне себя, раз оно перестало существовать в ее душе. Вот почему она ни о чем не спросила, а только подняла веер к лицу, чтобы скрыть две жгучие слезы, скатившиеся по ее щекам. Стелла Мартини, задумчиво на нее глядела, боясь заговорить; наконец, она решилась и сказала:
   -- Напрасно мы приехали, Анна.
   -- Не бойтесь, -- отвечала та и загадочно прибавила: -- Мне хорошо, я счастлива.
   Послышался легкий стук в дверь и вошли Чезаре Диас с Луиджи Караччиоло. Опекун представил своего спутника обеим сестрам. Мужчины сели: Чезаре Диас -- рядом с Анной, а Караччиоло -- напротив, подле Лауры. Разговор завязался тотчас же. Подавляя свое волнение, Анна разговаривала за всех, потому что Стелла Мартини молчала, а Лаура, опустив глаза, внимательно слушала, тоже не произнося ни слова.
   -- У Станьо большой драматический талант... -- рассуждал Луиджи Караччиоло со своей любезной улыбочкой и слегка проводя рукою по белокурой бородке.
   -- И столько чувства... столько души... -- прибавила Анна.
   -- Довольно и драматического таланта, -- заметил Чезаре Диас голосом, в котором вежливость смягчала сухость.
   Анна утвердительно кивнула.
   -- Впрочем, число талантливых певцов с каждым годом уменьшается! Все -- посредственности, что-нибудь выдающееся так редко появляется, -- продолжал Караччиоло.
   -- Я слышал певцов!.. -- вздохнул Чезаре.
   -- Еще бы! В твое время были певцы: Фраскини, Негрини, Нурри... -- улыбаясь, сказал Луиджи Караччиоло с беззаботностью двадцатишестилетнего человека, нисколько не думающего о старости.
   -- Правда, я слыхал их мальчиком... впрочем, этим я не хочу сказать, что я еще молод! -- заключил Чезаре Диас с тем оттенком грусти, который казался в нем таким странным.
   -- Какое значение имеют года? -- вдруг сказала Анна.
   -- Есть вещи более важные, более значительные, а года не более, как внешний и случайный факт.
   -- Благодарю за любезное заступничество, моя милая,
   -- смеясь воскликнул Чезаре Диас, -- но оно доказывает исключительно доброту вашей души.
   -- Юность все освещает своими яркими лучами, -- сказал Луиджи Караччиоло, слегка кданяясь, чтобы подчеркнуть комплимент.
   Анна смутилась и взволновалась. Ничто не нарушало так ее душевного равновесия, как светские разговоры, основанные на остроумии и поверхностной любезности.
   -- Не всегда, -- возразил Чезаре Диас. -- Хотя я часто вижусь с моими девочками, которые цветут юностью и красотою, однако, я все же чувствую себя стариком. Я думаю, что мне по крайней мере сто лет. Сколько я пережил перемен!.. Конечно, мне более ста лет, милая Анна.
   Он обратился к ней с той легкой иронической усмешкой, с какою обыкновенно отзывался о других, и о себе самом.
   -- Зачем вы так говорите? Это так печально! -- тихо заметила Анна.
   -- Еще бы! Все знают, что это печально. Молодость -- единственное благо, которое оплакивают всю жизнь.
   -- Однако, не жалуйся, Чезаре, будь справедлив! Не лучше ли быть мудрым, чем невежественным, обладать опытностью, чем тешиться иллюзиями юности. Ты -- нам всем наставник. Мы уважаем его, синьорита, -- и он сделал легкое ударение на фразе, обращенной к Анне.
   По лицу последней промелькнула тень; она промолчала.
   -- А вы что скажете, мудрая и спокойная Лаура? -- спросил Чезаре Диас, продолжая разговор. -- Что лучше: молодость или старость, знание или неведение? Здесь предлагаются вам на обсуждение самые затруднительные вопросы, милая Минерва. Вы юная девица, но в то же время Минерва. Прбсветите нас! Должна ли меня радовать моя роль наставника, или гораздо счастливее мой ученик, Караччиоло?
   Лаура подумала с минуту, внимательно глядя на него прекрасными глазами, потом ответила:
   -- Лучше всего быть молодым и знающим.
   -- Вопрос разрешен, -- провозгласил Чезаре Диас.
   -- И антракт окончен: все в свое время. Добрый вечер, добрый вечер! прощай, Чезаре!
   Караччиоло раскланялся по всем правилам светского кодекса, подав руку одному Диасу, догадываясь, что он останется в ложе. Анна широко раскрыла глаза в трепетном ожидании, потом, успокоившись, опустила их.
   Дверь бесшумно затворилась.
   -- Премилый юноша, -- заметил Чезаре Диас.
   -- Очень милый, -- подтвердила Стелла Мартини из вежливости и пользуясь возможностью выразить свое мнение.
   -- В качестве столетнего старца я остаюсь, -- сказал Диас, садясь в тени, позади Анны, против Лауры и Стеллы Мартини.
   -- Вам плохо будет видно, -- сказала Стелла.
   -- Я и не буду смотреть. Мне довольно слышать тот акт.
   Анна молчала. Теперь она из вежливости не вполне оборачивалась к сцене, чтобы не сидеть спиною к Чезаре Диасу. Ее смущала его близость, и она боялась двинуться. Их стулья стояли рядом и его черная одежда, -- новомодный и элегантный наряд светского кавалера, такой суровый и изящный в своей простоте, -- соприкасался с ее белым шелковым платьем нарядом молоденькой девушки, вывезенной в свет. Она боялась задеть правою рукою рукав Чезаре Диаса, который придерживал на коленях сложенную шляпу, боялась наклониться за веером, который уронила, чтобы не заставить Чезаре поднимать его. Время от времени она осторожно подносила кружевной платок к сохнувшим губам, как будто прикосновение батиста освежало их. Между тем как Сен-Бри, рассказывая католикам о неистовствах гугенотов, старался разжечь их ярость, между тем как благородный Невер, муж Валентины, приходил в ужас от задуманной резни, между тем как в объятом молчанием театре развивалась перед глазами толпы потрясающая драма ненависти, гнева, великодушия, любви и сострадания -- Анна пугалась при мысли, что взгляд Чезаре Диаса покоится -- на волосах, или плечах ее, и представляла себя растрепанной, дурно одетой, черной от контраста с белым платьем, словом, безобразной... Не в тысячу ли раз красивее была графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами, что придавало лицу противоречивое выражение детской невинности и женской привлекательности, графиня д'Алеманья, у которой побывал Чезаре Диас прежде, чем зайти к ним, и на которую он и сейчас взглядывал порою? Не гораздо ли красивее все женщины и девушки их общества, собравшиеся сегодня вечером в театре? Не превосходит ли ее сиянием девственной красоты и поэтичностью наряда ее сестра, мудрая Минерва? Она белокура, а блондинки всегда оригинальны, не то что брюнетки, которые все на один лад. Разве не назвал ее Чезаре Диас Минервой за чистоту профиля, ясность взгляда, за все то очарованье, которое присуще невозмутимой красоте?
   Как бы изнемогая от жара и возбужденного музыкой волнения, Анна опустила голову, но в сущности она чувствовала себя уничтоженной этими соображениями. Как она жалела, что при входе в ложу не взглянула на висевшее тут же зеркало! Она забыла свое собственное лицо, и фантазия рисовала ей неуклюжую черную фигуру, бледную до желтизны, да еще в белом платье, выделявшем ее безобразие. Она клялась, что с этих пор всегда будет ходить в черном.
   Анну объяла печаль людей смиренных, сознающих недостатки своей внешности или характера и бичующих свое самолюбие, -- печаль, неизвестная сильным и гордым, но составляющая удел добрых и простых душ.
   -- Вы уронили веер, -- сказал Чезаре Диас, наклоняясь, чтобы поднять его.
   Подавая его Анне, он взглянул на нее с улыбкой на утомленных, но еще красивых губах.
   -- Благодарю, -- сказала она и взяла веер, но его услуга, эти несколько слов и улыбка так взволновали ее, что ей пришлось через несколько минут положить веер на пустой стул, чтобы не видно было, как дрожат ее руки. Тогда рассеянным движением, Чезаре Диас взял кружевной веер, и стал опахиваться им. При этом трепетании белых кружев все печальные мысли, все унизительные сравнения улетучились из головы Анны; она также трепетала вся. Чезаре Диас на минуту поднес веер к самому лицу.
   -- Что это за запах? -- спросил он.
   -- Гелиотроп, -- отвечала Анна.
   -- Мне нравится.
   И он положил веер. Она дрожала от желания взять его, чтобы дотронуться до того чего касался он, но не решилась. Между тем, публика шумела, требуя повторения "благословения мечей". В ложах аплодировали, оркестр начинал снова, все поправлялись на местах, слушая этот взрыв дикого фанатизма, приготовляясь к дуэту любви, который только фантазия Мейербера могла решиться поместить вслед за сценою клятвы. Даже Чезаре Диас внимательно и молча глядел на сцену, причем, сидя совершенно прямо на стуле, очутился так близко к Анне, что ей казалось, будто она слышит его дыханье. Собственное волнение и обстановка этого вечера погружали мысли Анны в такое медленное опьянение, что она ничего уже на понимала: весь обширный, неизмеримый мир любви сосредоточился для нее в одном близком лице, и в восторженной душе, теперь скрывавшей в себе новое драгоценное сокровище, зарождалась иллюзия, будто ее сердце бьется заодно с сердцем Чезаре.
   Нет, Анна уже не могла думать ни о настоящем, ни о будущем, ни о молодости, ни о старости, ни о красоте, ни об искусстве; она сидела в оцепенении, опустила глаза, чувствуя себя погруженною в море теплого и мягкого света, куда до нее издалека долетали страстные голоса. Все это было смутно, неясно; отчетливо сознавалась только близость любимого человека, и все силы души ее сосредоточились в горячем желании, чтобы такая минута длилась всегда. Она боялась шевельнуться, сказать слово, как будто это был сон, которого она не хотела прерывать. При этом зарождении новой страсти она чувствовала, что переживает божественные минуты тайного счастья, неведения зла, слепой веры и безумных надежд. Где-то вдали рыцарь-гугенот в мелодической песне говорил одетой в белое даме-католичке, как сильно он ее любит; влюбленная Валентина отвечала ему тем же, и, наконец, дуэт любви потряс нервы всех зрителей. Анна, между тем, сознавала, что душа ее отдается навсегда, и подумала:
   -- Если бы умереть теперь!..
   Она почувствовала, что с радостью бы умерла сейчас, когда ее юная, но уже сильная страсть не пережила еще ни горести, ни разочарований, когда не разрушены еще ее иллюзии, когда еще высится на своем пьедестале ее идеал, словом -- умерла бы любя, не доживя до гибели своей любви.
   Рауль и Валентина, томимые неодолимой, но и невозможной для осуществления страстью, также молили небо о смерти, всю привлекательность которой поняла Анна. Невольно взглянула она на Чезаре. Он посмотрел на нее и улыбнулся. На ее устах, как в зеркале, отразилась его улыбка. И только. Но возвышенное стремление к смерти исчезло перед действительностью улыбки, может быть, случайной. Она почувствовала, что крепко связана с землею, что не может оторваться от земной любви.
   Она стала искать его взгляда, как влюбленный цветок ищет солнца, но он уже отвернулся и глядел на сцену. Рауль, в отчаянии, хотел уходить; Валентина, подобная белому привидению, удерживала его, умоляя остаться. Их голоса проникли в душу Анны; так живо выражались в них любовь и борьба. Окаменевшая публика даже аплодисментами не смела прерывать дивной сцены. За спиною Анны Чезаре Диас, говоря не то с нею, не то про себя, произнес:
   -- Как хорошо!
   -- Очень хорошо, -- прошептала она, наклоняя голову.
   Не звучал ли металлический голос Чезаре Диаса несколько мягче? Что делалось с ним? Какое волнение охватило его ледяное засыпанное пеплом, неспособное вспыхнуть сердце? Анна задавала себе эти вопросы, но не особенно старалась добиться на них ответа, чувствуя, что жаль тратить на анализ столь драгоценные минуты. Кто жертвует жизнью за отечество, разве ждет благодарности, награды? И кто отдает жизнь свою любви, разве спрашивает заранее, полюбят ли его? К чему думать, рассуждать, размышлять? Она была молода и любила, не с этого вечера, а с того рокового дня в Помпее, когда рука Чезаре Диаса ласково коснулась ее черных волос, и она услышала тихие слова: "Бедная девочка!" Может быть, она любила его и раньше; как бы то ни было, такова была ее судьба. Нечего было спрашивать, нечего было знать, надо было только любить. В этой минуте заключалось величайшее блаженство. Какие отчаянные крики вылетали из груди Валентины, останавливавшей бесстрашного возлюбленного, какое горе звучало в ответах Рауля, какая грусть в голосах обоих и какое волнение охватывало слушавшую публику! Разве они, Рауль и Валентина, не пожертвовали жизнью ради одной божественной минуты? О! целые годы страдания казались Анне пустяками в сравнении с этим наслаждением сидеть с ним рядом, молча, радуясь присутствию любимого существа, -- наслаждением, которое обстановка и искусство возводили на степень идеала.
   Последний поцелуй, последний крик -- и белый призрак падает без дыханья, а возлюбленный бросается в битву, ища себе смерти.
   Музыка вдруг замолчала. После некоторого промежутка в зале разразилась буря рукоплесканий. Потом началось как бы бегство из лож, из партера, отовсюду.
   Анна поняла, что это конец.
   -- Карета здесь? -- спрашивал Чезаре Диас у Стеллы Мартини.
   -- Мы велели приехать в двенадцать, -- отвечала компаньонка.
   -- Подождите, я схожу за верхним платьем.
   Барыни, стоя в ложах, одевались. Сестры Аквавива также стояли, когда вошел Чезаре Диас уже в шубе и шляпе.
   Он любезно помог одеться сначала Стелле, потом Лауре, а после всех -- Анне.
   На девушках были белые шубки, отделанные лебяжьим пухом, и белые платки на головах. Он остановился, любуясь на них, как художник.
   -- Вам бы следовало так сняться, милые девочки; вы очень хороши. Поверьте моей столетней опытности.
   Лаура улыбнулась, Анна в смущении опустила глаза. Ее смущение удвоилось, когда Чезаре Диас, прилично и любезно, предложил руку Стелле Мартини. Конечно, с ее стороны было безумием надеяться, что он пойдет с ней! Он пропустил девиц вперед: Анна со вздохом взяла под руку Лауру и они вышли.
   По окончании спектакля из Сан-Карло всегда выходят медленно, с остановками. Толпою как будто овладевает усталость, и она движется тихо, бросая вокруг рассеянные и равнодушные взоры. На лицах закутанных женщин уже не видно милого нетерпения приезда, а заметна скорее грусть: из области мечты они возвращаются к печальной действительности и идут, опустив головы. Исчезли сияющие улыбки, прошло мимолетное оживление. Дамы вновь чувствуют бремя жизни, которое в карете и дома покажется им несносным. А мужчины, ждущие в проходах, ловящие томные взгляды, бледные улыбки, они также грустны и расстроены: все они -- и слишком счастливые, любовники, уже перестающие любить, и ревнивцы, терзаемые видом мужей, и влюбленные, получившие отказ от жестоких родителей, все, даже скептики и жуиры -- чувствуют, что еще один чудный вечер канул в вечность, что наступило прощанье.
   Да, прощанье. Жену увезет муж, девиц родители, всех увезут те, кто имеет на то право. Кто же любит, а прав не имеет, остается на лестнице, ловя прощальный взгляд, завидуя счастливцу, живущему под одною крышей с любимой женщиной. Все это было незаметно, и печаль можно было приписать усталости; но кто любил, тот понимал.
   Чезаре Диас посадил в карету Стеллу Мартини, Лауру, Анну, потом захлопнул дверцу. Анна побледнела во мраке. Все было кончено; действительность губила мечты, которые отныне станут лишь воспоминанием.
   -- Я еще пройдусь: прекрасная погода, -- объяснил он. -- Спокойной ночи, синьоры!
   И он отошел назад, чтобы пропустить карету. Рука в белой перчатке высунулась из окна на прощанье. Огорченная, что он не поехал с ними, Анна принялась целовать веер, которого он касался. А прекрасный мелодичный голос Лауры произнес:
   -- Ты видела Джустино Морелли?
   -- Нет, его не было, -- глухо проговорила Анна.
   -- Как не было?
   -- Для меня не было. Джустино Морелли умер!
   Лаура ответила коротким смехом. Анна развернула веер и, погрузившись в мечты, прижала его к лицу.
  
   Чезаре Диас поощрял ухаживанье своего юного друга, Луиджи Караччиоло, за Анной Аквавивой. Конечно, он делал это прилично, с тем тонким и верным тактом, который отличал его во всем, ничуть не напоминая озабоченного отца, желающего, во что бы то ни стало, выдать замуж свою дочь.
   А в сущности ему этого хотелось: хотелось избавиться от обязанности наблюдать за нею, передать другому человеку, имеющему на то более прав и возможности, словом -- мужу, заботу об этой слабой душе, уже пораженной горем.
   Некоторые признаки, не ускользнувшие от его опытного взора, заставляли его постоянно тревожиться, предполагая, что в сердце Анны могут произойти самые неожиданные и нежелательные перемены. Впрочем, надо заметить, что под влиянием той холодной и спокойной обстановки, какую он для нее создал, под вечным страхом его насмешек, строгих взглядов и выговоров, Анна во многом изменилась. Все ее слова и действия дышали нежной покорностью, кротким смирением. Видно было, что она стремилась угодить ему, даже жертвуя всем тем, чем когда-то дорожила; заметно было, что она обдумывала каждую свою фразу, каждое слово, и погружалась в молчание, когда своими холодными и превратными теориями Чезаре Диас наносил ей глубокие раны. Он полагал, что таким образом закаляет ее сердце против горестей и разочарований, поднимает ее душу на холодную высоту, где уже нет увлечения, но нет и страдания; и часто, когда он чувствовал, что она с ним согласна, Чезаре Диас тщеславился своим делом как новый творец, пересоздавший самый непокорный, неподатливый материал -- человеческую душу. Однако, он не был спокоен. Это повиновение, эта покорность, эти выражения порабощенной воли возбуждали в нем подозрение. Он спрашивал себя, не следует ли считать эту девушку чудовищем лицемерия, не притворяется ли она с утра до вечера; по неизвестной причине, внутри пылая огнем, а извне представляясь спокойной, может быть скрывая какой-нибудь план под своими размеренными движениями и речью?
   Но не была ли она всегда искренна? Не согрешила ли она по излишней доверчивости? Нет, это невозможно, Чезаре слишком знал человеческую душу, чтобы поверить такому превращению. Тем не менее, он не мог быть спокойным. Что эта была за сила, глубокая, могущественная и скрытая, которая заставляла Анну ломать свой характер, темперамент, подавлять свои восторги, заглушать звуки своего голоса, глотать навертывавшиеся на глаза слезы, говорить да всегда и на все, даже когда отрицались самые неоспоримые и дорогие ей убеждения? Какая невидимая рука день за день, мало-помалу, стирала по строчке из книги ее прошлого, пока там не осталось ничего и ей не пришлось начать новую эру с того дня, когда она бежала в Помпею?
   Нет. Чезаре Диас не мог быть спокойным. Он знал силу своей воли и пределы своей власти над другими, принимал в соображение и все особые обстоятельства -- горе, стыд, болезнь, -- при которых началось перевоспитание Анны, но понимал, что этого мало. Тут крылось что-нибудь другое.
   О Лауре он не заботился нисколько, прекраснейшая и мудрая Минерва может выйти замуж потом, если захочет, за кого и когда угодно. Он был уверен, что она не сделает дурного выбора. Он и вообще разделял мнение всех сорокалетних людей, которые при виде двадцатилетней девушки говорят: -- "надо отдать ее замуж". -- Но Анна Аквавива такою тяжестью лежала у него на душе, что единственно в ее замужестве он видел свое освобождение.
   Поэтому, постепенно, незаметным образом, он старался сблизить Луиджи Караччиоло с девушками. Иногда это происходило в театре, иногда на прогулке, в концертах или на вечерах, куда они изредка показывались в сопровождении своей дальней родственницы, маркизы Шибилиа, -- словом, при всяком удобном случае. Едва в каком-нибудь общественном собрании подходил к сестрам Чезаре Диас, можно было с уверенностью ожидать появления белокурого и красивого Луиджи Караччиоло. Это делалось в силу молчаливого соглашения между двумя последними, которые хотя не высказывались, но отлично понимали друг друга. И на похвально ли было со стороны Чезаре Диаса давать доверенной ему девушке возможность сделать хорошую партию.
   Анна как будто ничего не замечала. Своего изящного опекуна она встречала лучезарной улыбкой, протягивая ему руку, устремляя на него сияющие радостью глаза, слушая каждое его слово с любящей покорностью низшего существа, для счастья которого достаточно встречи, поклона. Луиджи Караччиоло непринужденно подавала руку, но мало говорила с ним, держа себя, без всякого высокомерия, довольно от него далеко. И он был сдержан с этими девицами, которых знал так мало; однако, ему хотелось выказать свой ум и образование, поэтому он выбирал для разговоров с Анною подходящие темы, о которых и она могла высказывать свое мнение. Только беседы их были весьма непродолжительны: в театре -- один антракт, на прогулке -- десять минут, на бале -- во время кадрили, и всегда в присутствии Лауры, или Стеллы Мартини, или тетки Шибилиа. Также постоянно присутствовал или наблюдал издали опекун, Чезаре Диас. Отношения Луиджи Караччиоло к Анне были самые обыкновенные для аристократической среды, где редко встречается сильная любовь, но он считал ее особой подходящей и довольно симпатичной. Строгие правила большого света запрещают всякую близость, откровенность, долгий разговор, и часто люди, если не обманываются относительно денег, то ошибаются в душевных качествах своих суженных и невольно вводят их в заблуждение. Впрочем, знатные женщины умеют переносить супружескую холодность: кодекс светских обычаев помогает им скрывать свое горе, богатство дает им возможность развлекаться.
   Итак, Луиджи Караччиоло ухаживал, как и все, т.е. слегка, не навязчиво, всегда готовый отойти и забыть, если предполагаемый брак не состоится.
   Однако, к наступлению масленицы дела приняли другой оборот, и он, положительно, начал казаться влюбленным: непременно появлялся всюду, где были обе девушки, покидал их лишь тогда, когда не было никакой возможности оставаться с ними, и изобретал всевозможные предлоги, чтобы видеться с ними почти ежедневно.
   Волею или неволею, Чезаре Диас оказывался сообщником Луиджи Караччиоло... Последний теперь всеми силами старался сблизиться с Анною: говорила ли она о какой- либо книге, он ей присылал ее с приложением записки и спрашивал ее мнение; упоминала ли она о подруге детства, он расспрашивал о ней как можно подробнее, интересуясь этою дружбою, как интересуются влюбленные малейшими пустяками, касающимися любимой женщины; а в глубине души ok томился сильнейшим желанием узнать что-нибудь о первой любви Анны Аквавивы. До него дошли смутные слухи, что она испытала несчастную страсть, которая чуть не привела ее к смерти.
   Действительно, по бледности, порою внезапно покрывавшей лицо Анны, по некоторым интонациям ее голоса, по мечтательности, овладевавшей ее при известных словах, -- все равно кем произнесенных, он видел, что душа ее и нервы испытали сильное потрясение. Значит, эти мечтательные глаза, это внезапное и мимолетное дрожание губ, это глубокое молчание скрывали тайну! Но она не хотела говорить; за то красавец Караччиоло, такой умный и тактичный, становился настойчивым и раздражался, когда речь заходила о любви, и тут-то именно и было видно, что он влюблен, -- по-своему, не слишком сильно, но влюблен. Анну же волновал и заставлял бледнеть каждый намек на прошлое, особенно, сделанный в присутствий Чезаре Диаса. Часто она уходила, будучи не в силах владеть собою, а если намек был слишком прозрачен, глаза ее сверкали негодованием и она замыкалась в гордое молчание.
   Но когда заговаривал о любви или разочаровании Чезаре, она опускала глаза и выслушивала все покорно, безо всяких признаков горя или гнева. Ясно было, что она считала Чезаре Диаса за своего законного судью, и что от него одного готова была все перенести.
   Проницательный Луиджи Караччиоло отлично это понял и, мучимый любопытством, наконец прямо спросил Чезаре, в чем тут дело. Последний, с тем презрением, с каким он относился ко всем человеческим глупостям, ответил, что Анна Аквавива интересовалась -- так выражаются светские люди -- молодым человеком, славным юношей, который поступил с нею очень благородно. -- Почему же этот брак не состоялся? -- Молодой человек беден.
   -- А девушка очень его любила?
   -- Как сказать?! Увлечение, фантазия свойственная живым и неглупым девушкам.
   -- А теперь она забыла его?
   -- Да, совершенно забыла.
   Этот разговор несколько успокоил Луиджи Караччиоло; но он догадался, что тут не вся правда, и что одна Анна сказала бы ему все, если бы он ее спросил. Он понимал, что она не солгала бы, и часто, когда он бывал с нею, ему хотелось спросить о ее прошедшей любви. Вопрос этот жег ему губы, однако, он все-таки не предлагал его.
   Тем не менее, намерения Луиджи Караччиоло стали настолько очевидными, а поведение Чезаре Диаса так напоминало о пожилом родственнике, который, при полном соблюдении своего достоинства, поощряет возникающее сватовство, что Анне не оставалось никакой возможности притворяться непонимающей. Иногда, когда являлся ее опекун под руку с Луиджи Караччиоло, Анна становилась раздражительной и устремляла на Чезаре вопросительный взгляд, как бы говоря: "Зачем вы это делаете?" Но он не обращал никакого внимания на этот немой вопрос: он хорошо понимал, что для достижения цели ему придется преодолеть немало препятствий, и что убедить Анну выйти за Луиджи Караччиоло -- все равно, что взять неприступную крепость. Однако, с обычным своим упорством, он рассчитывал победить. Разве он не видел ее смирения? Разве она не опускала перед ним головы и глаз, не понижала голоса? Разве не уподоблялась она мягкому воску, из которого рука ваятеля может вылепить, что угодно? Только... только он не был уверен, что она окажется столь же послушной в вопросе о браке. Конечно, она возмутится; она уже возмущалась. Поняв намерения Луиджи Караччиоло и дрожа от гнева при виде покровительства, которое оказывал ему Диас, она вымещала свое скрытое раздражение на молодом человеке, обращаясь с ним так презрительно и дерзко, как женщины способны обходиться только с теми, кого не любят. Она часто противоречила ему. Казался ли он сентиментальным -- у него была своя особая сентиментальность, на чувственной основе, -- она становилась насмешливой, говорила парадоксы, отрицавшие чувство, заимствовала у своего опекуна легкий, но больно язвящий бич насмешки, голос ее начинал звучать резко, и она казалась злою. Постоянно любезный, Луиджи Караччиоло кончал тем, что соглашался с нею, но делал это, очевидно, из уступчивости, единственно по той причине, что она -- женщина и прелестная особа, чрезвычайно ему нравящаяся.
   -- Вы соглашаетесь из вежливости? Какая слабость! -- говорила она, сердясь, как несправедливо сердятся женщины на тех, кого не любят.
   Улыбочка Луиджи Караччиоло, подтверждавшая ее догадку и выражавшая ту мысль, что очень мало быть уступчивым по отношению к тем, кого любишь, чрезвычайно ее раздражала. Подобно всем, хранящим в душе своей тайну, Анна желала, чтобы все вокруг согласовалось с ее господствующей мыслью; а так как все окружающее ей противоречило, то она становилась мрачной; человек же, воплощавший в себе это противоречие, делался ей ненавистным. Она начинала питать отвращение к Луиджи Караччиоло. Можно было счесть это за девический каприз или за глубокую антипатию.
   Ничто не ускользало от проницательных взоров Чезаре Диаса, незаметным образом наблюдавшего за парочкой. Раза два или три, когда Анна уклонилась от самого простого разговора или лишнего танца с Караччиоло, он заметил это и выразил свое неудовольствие легким движением бровей. Наконец, когда, в одном концерте, Анна повернулась спиною к Караччиоло, Чезаре Диас, при выходе, сказал:
   -- Вы довольно невежливы с Караччиоло, Анна.
   -- Не нахожу, -- ответила она, содрогаясь от сурового тона, а еще более от смысла его слов.
   -- А я нахожу, -- сказал он с ударением, -- и прошу больше так не поступать.
   -- Хорошо, -- прошептала она, но несколько дней была ужасно расстроена. Лаура, по-прежнему спавшая в ее комнате, слышала, как ночью она вздыхала даже во сне. Иногда, слегка встревожившись, она спрашивала, что с ней. Тронутая ее участием, Анна отвечала:
   -- Ничего, ничего. Спи спокойно!
   При свиданьи с Караччиоло в ее преувеличенном кротком обхождении едва проглядывало усилие быть как можно любезнее. Он принял все за чистую монету; но Анна постоянно поворачивалась к Чезаре Диасу, как будто он внушал ей каждое слово. После трех или четырех встреч, во время которых ее любезность не уменьшалась, она спросила Диаса:
   -- Так хорошо?
   -- Что такое? -- рассеянно спросил он.
   -- Так ли я обращаюсь с Караччиоло?
   -- А вы нуждаетесь в одобрении? -- с удивлением сказал он. -- Ведь, вы только исполняли долг вежливости.
   -- Вы мне говорили... -- покорно пробормотала она.
   -- Я указал вам, в чем состоит обязанность благовоспитанной девицы, вот и все.
   Она печально опустила голову. Она делала над собою усилие, чтобы угодить Чезаре Диасу, и вот ее награда! Но так как она не могла сердиться на него, то гнев ее обратился на Луиджи Караччиоло, и ее возникавшая антипатия к нему окрепла и развилась в короткое время. Между тем, как нарочно, -- может быть и в самом деле нарочно -- все хвалили его наружность, положение в обществе и некоторую глубину ума, выгодно отличавшую его от других светских кавалеров. Луиджи Караччиоло думает вот что, он говорит вот что; Луиджи Караччиоло придет сегодня, отчего же он не пришел? Не только все окружающие, но даже сестра ее, такая молчаливая и далекая от всего житейского, говорила ей о нем. Анна молча пожимала плечами. В ее молчании уже заключалась уступка, но видно было, что она думает неприятные вещи. Когда же опекун ее упоминал о Караччиоло, одобряя его не только за изящество, но и за известную солидность в поступках, она раздражалась ужасно, удивлялась, как может он хорошо отзываться о такой пошлой и неприятной личности, и насмешливо улыбалась тому, что Диас пресерьезно продолжал говорить о нем. Однажды, будучи не в силах подавить свое нетерпенье, находя особенно несносным, что именно Диас и именно ей выхваляет другого мужчину, она сказала:
   -- Неужели вы относитесь к нему серьезно?
   -- К кому? К Караччиоло?
   -- Ну, да.
   -- Я отношусь серьезно ко всякому, кто этого стоит, и, поверьте, умею различать людей.
   -- Я не хочу вам противоречить, -- сказала она тихо, -- но не разделяю вашего мнения.
   -- А у вас также есть мнение? -- спросил он с оттенком пренебрежения.
   -- Да, есть.
   -- Мнения молодых девиц не идут в счет, моя милая. Вы неглупы, нет сомнения, но вы ничего не смыслите.
   -- Но неужели, -- воскликнула она, волнуясь, -- вы хотите меня уверить, что Караччиоло -- человек даровитый?
   -- Да, -- ответил он.
   -- Что он -- человек искренний?
   -- Да, -- сухо сказал он.
   -- Что он, наконец, симпатичен?
   -- Да, -- отрезал он в третий раз.
   -- Ну, а я, -- сказала она с раздражением, -- нахожу его тупым, бессердечным и часто смешным. Ничто не убедит меня в противном. Это кукла, а не человек. Чтобы это понять, не нужно и опытности.
   -- Нахожу бесполезным настаивать, моя милая, -- сказал Чезаре Диас, слегка бледнея, но сохраняя ледяное спокойствие. -- Я в это не вхожу. Мне нет никакой надобности убеждать вас в чем-либо. Думайте, что хотите, я не обязан выяснять вам ваши заблуждения. Предупреждаю вас, что обладаю громадным запасом снисхождения на случай всевозможных нелепых выходок с вашей стороны, но что в числе других пороков один я нахожу непростительным: неблагодарность. Вы поняли? Я ненавижу неблагодарных.
   -- Что вы хотите сказать? -- воскликнула она с тревогой.
   -- Ничего больше. Добрый вечер!
   Он отвернулся, пошел, и десять дней не показывался в доме Аквавива. Ему никогда не случалось не приходить так долго, когда он был в Неаполе. Стелла Мартини, по простоте душевной, послала узнать о его здоровье. Чезаре не написал в ответ ни строки, а прислал своего слугу сказать, что здоров и благодарит за участие. В сущности, его бесило поражение, которым для него окончилась первая схватка с Анной, бесило не только потому, что было задето его самолюбие, но и потому, что разрушались его планы. Но как вести тонкую игру с таким азартным игроком, как Анна Аквавива! К его гневу примешивались смутные подозрения; он считал невозможным, чтобы поведение Анны не имело какой-нибудь нелепой причины и, наконец, начал предполагать, что та еще влюблена в Джустино Морелли.
   Между тем он рассудительно воздерживался от посещения дома Аквавива, зная, что этот способ ведет к победе надо всякой женщиной, пылкой или хладнокровной. Действительно, Анна тотчас же раскаялась в своих словах, не потому, чтобы сказала неправду, но потому, что нанесла ими обиду Чезаре Диасу. Однако, что же ей было делать? Разве она не поняла его намерений? Разве она не могла не протестовать! Пока было возможно, она, в угоду ему, переносила Луиджи Караччиоло. Но теперь! Теперь она слышала похвалу последнему из собственных уст Диаса, теперь ей пришлось из-за этого юноши поспорить с единственным человеком, перед которым она преклонялась душою и телом, теперь ей нельзя было медлить решительным отказом.
   Однако презрительное отсутствие Чезаре Диаса причинило ей и другие страдания. В первые дни она предавалась раскаянию, признавая себя виновною, хотя бы только по внешности. Ей бы следовало молчать, когда на лице Чезаре выразилось неудовольствие, а в голосе зазвучало негодование; она же гордо и грубо стала ему противоречить, оскорбила его! В долгие бессонные ночи, подавляя вздохи, чтобы не услышала Лаура, она тысячу раз собиралась письменно перед ним извиниться, но каждый раз отменяла свое решение, боясь рассердить его еще более; за то она мысленно смирялась перед ним, молила о прощении, плача, как ребенок, надеялась, что он придет, и представляла себе, как подойдет к нему, как протянет руку, как откровенно попросит извинения. Она еще не знала, как сильна может быть его молчаливая месть.
   Он не приходил. Тогда смирение Анны сменилось болью, продолжительной и острой, болью разлуки, которую ничто не может утолить, потому что все окружающее лишь напоминает об отсутствующем. К этой глубокой боли присоединилась тайная тревога, заставлявшая ее вздрагивать при каждом ударе звонка, при каждом грохоте остановившейся кареты. Она не имела покоя и в глубине души обвиняла его в несправедливости. Как мог он быть настолько несправедлив к ней, которая с того рокового дня жила единственно затем, чтобы ему повиноваться, быть его рабою? Как мог он ее наказывать единственно за то, что она признала ничтожным Луиджи Караччиоло?
   Каждый проходивший час увеличивал ее страдания, тем более, что не было души, в которую могла бы излиться ее душа, не было груди, на которой можно бы выплакаться. Она даже не смела заметить вслух, что Чезаре Диас уже несколько дней как не было. Только Стелла Мартини раза два сказала:
   -- Что-то не видно синьора Диаса... Вероятно, он занят.
   -- Должно быть, -- рассеянно ответила Лаура.
   -- Должно быть, -- слабым голосом повторила Анна, и ничего не прибавила, между тем как внутренне томилась горем, тревогою, подозрениями, ревностью. Да, ревностью! До тех пор ей и в голову не приходило, что жизнь этого человека, как и всякого другого, не могла обойтись без романа, короткого или долгого, серьезного или легкомысленного, тем более, что Чезаре Диас был богат, ничем не занят и здоров. В своем неведении она думала об этом, как будто других женщин, красивых, достойных любви, вовсе не было на свете. Теперь безутешное горе разлуки привело ей на ум эти страшные мысли, порою доводившие ее до отчаяния.
   Неужели в этом мире праздных и изящных красавиц у него не было возлюбленной, с которою он проводил все свободные часы, у которой, может быть, даже теперь сидел? К концу недели в душе Анны воцарился такой хаос, началась борьба столь разнородных чувств, что она почти теряла рассудок, как тогда, когда собиралась бежать с Джустино Морелли. Как тогда?.. Нет, хуже, чем тогда!
   Тогда она еще не знала жгучей ревности, отравляющей навек чистейшие радости любви; тогда тот, кого она любила, был настолько предан ей, что она не испытала этого горького чувства, этой неизлечимой болезни истинно-любящих сердец.
   Но кто же эта женщина? Какая женщина привлекла его настолько, что ради нее он забывал о своей девочке? Может быть, графиня д'Алеманья? Разве не упоминал он о ней, правда, редко, но всегда с заметным восхищением? Конечно, это была она, живая брюнетка с лазурными очами, цветущая, как роза, изящная и смелая в нарядах, она, неотразимая очаровательница! Увы! В продолжение восьмидневного отсутствия Диаса бедная Анна прошла через все стадии наивной надежды и наивного отчаяния, а также мучительной, унизительной, превышающей всякое терпение ревности. Он не приходил, а может быть и не придет совсем. Ведь он сказал, что ненавидит неблагодарных. Она неблагодарна! Не благодарить же ей было за его намерение отдать ее за Луиджи Караччиоло? Неужели она неблагодарна? Несколько раз она садилась писать ему письмо с просьбою прийти: то простую робкую записочку, то длинное страстное послание, полное противоречий, где не упоминалось о любви, но ею дышала каждая строчка, то короткое и решительное объяснение; но все это казалось ей неподходящим, и она рвала написанное, огорчаясь и не зная, как вернуть Чезаре Диаса.
   Она намекнула Стелле Мартини, что не худо бы справиться о его здоровье, и ее сухой ответ поразил ее в самое сердце. Она стала гулять как можно чаще, рассчитывая его встретить. Лаура предпочитала оставаться дома, читая, или работая над великолепной покрышкой на алтарь, или занимаясь хозяйством, которое перешло в ее руки со времени болезни Анны, так что Анна гуляла со Стеллою Мартини и, действительно, наконец встретила Диаса на тротуаре улицы Караччиоло... Она побледнела и остановилась, решившись не пропускать его мимо.
   -- Ах! Как ваше здоровье? Хорошо, не правда ли? -- спросила она дрожа.
   -- Превосходно, -- слегка улыбаясь, ответил Чезаре Диас.
   -- Вас что-то не видно, -- прибавила Стелла Мартини, которая глубоко его уважала за чрезвычайную к ней почтительность.
   -- В самом деле? -- выговорил он небрежно.
   -- Вас нет уже несколько дней, -- пробормотала Анна, глядя ему прямо в глаза.
   -- Несколько дней?
   -- Восемь дней.
   -- Восемь? В самом деле восемь? Вы это верно знаете?
   -- Мы считали, -- сказала она, отворачиваясь и как будто глядя на море.
   -- Благодарю за любезность... -- И он учтиво поклонился. Она почувствовала укол.
   -- Это делалось не из любезности, а из чувства... благодарности, -- проговорила она.
   -- Хорошо, -- лукаво одобрил он. -- Вы вступаете на добрый путь. Завтра повидаюсь с вами.
   И по обыкновению заботясь о приличии, он удалился, чтобы не стоять слишком долго с дамами на улице. Стелла Мартини и Анна молча дошли до Мерджелины, причем последняя шла быстро, с улыбкой на губах и сжимая свои руки в муфте; не пожал ли он одну из этих рук? Назад они вернулись тихо, надеясь снова его встретить, что действительно и случилось, только теперь он уже ехал на высокой и изящной венской тележке, которою мастерски правил Луиджи Караччиоло.
   Анна увидела их издали, поклонилась и улыбнулась обоим сияющей, счастливой улыбкой, которую Луиджи принял на свой счет и весело гикнул на шедших легкой рысью лошадей. Чезаре Диас также остался доволен, увидев в этой улыбке осуществление слов Анны. На площади Виктории Стелла Мартини спросила Анну, не хочет ли она продолжать прогулку. Девушка ответила отрицательно. Она его видела, сказала, что ждала его с тревогой, добилась обещания прийти, снова видела его и улыбнулась ему; этого было достаточно. Не следовало просить слишком многого у Провидения. Анна шла домой, довольная, как будто отыскала свое сокровище, а между тем, ведь, он был холоден, высокомерен! Но что за дело? Она его к себе вернула! Лишь бы наслаждаться его присутствием, слышать его голос, сидя рядом, говорить с ним, лишь бы он приходил ежедневно в определенный час, и она могла бы уверить себя, что этот час посвящен именно ей! Конечно, эта встреча была случайна, Чезаре Диас гулял по улице Караччиоло вовсе не с целью увидеть Анну; конечно, она и Стелла Мартини почти упросили его навестить их, но во всем этом он оставался верен своему характеру, и Анна была еще рада, что для восстановления своего душевного спокойствия ей не пришлось ему писать.
   Она благословляла этот случай, этот счастливый день, и отвечала Стелле односложно наклонив голову и улыбаясь, как бы скрывая в себе тайное счастье, неизвестное окружающим.
   Таким образом, любовь Анны доходила до того обожания, которому довольно одного присутствия любимой особы. Предмет этого обожания может быть зол, развратен, равнодушен, насмешлив, может выражать голосом и взглядом даже ненависть -- все равно! Только бы он пришел, удостоил бы показаться, позволил бы обожать себя! И когда другой голос -- увы! очень слабый, повторял ей, что, ведь, Чезаре относится к ней очень презрительно, не обращает никакого внимания на ее нежные страдания, что его привлекают другие интересы, она качала головою, побежденная, порабощенная на веки, и шептала про себя:
   -- Что делать? Он такой...
   Он был такой и таким следовало принимать его, потому что ничто в мире не могло его изменить, да и пожалуй хуже было бы, если бы он изменился. Он ничем не походил бы на других знакомых Анны, и был единственным существом в своем роде, которое своею жизнью и мыслями представляло прямую противоположность жизни и мыслям Анны. Надо было принимать его таким, или его лишиться!
   -- Синьор Диас совершенно здоров, -- сказала Стелла Мартини. -- Он завтра придет...
   -- Завтра, да! - - улыбаясь, подтвердила Анна.
   -- Его отсутствие было мне так неприятно...
   -- Мне также...
   -- Вы его любите, не правда ли? -- бесхитростно спросила Стелла Мартини.
   -- Да, -- сказала Анна после некоторого колебания.
   -- Он добрый... в сущности... хотя и говорит такие вещи. .. -- заметила добрая компаньонка.
   -- Да, он уж такой... -- пробормотала Анна, подтверждая жестом этот непреложный факт.
   Когда они пришли домой, Лауре бросился в глаза сияющий вид Анны, которая ходила взад и вперед, не расставаясь с муфтой и не снимая шляпы. Вдруг остановившись, она сказала Лауре:
   -- Знаешь, мы встретили Диаса...
   -- А! -- безучастно произнесла Лаура.
   -- Он здоров.
   -- Это очень естественно.
   -- И придет завтра.
   -- Хорошо, -- закончила Лаура и удалилась со своим видом мудрой девы, которая все знает, все оценила и уже ничему не удивляется. Однако на другой день, когда Анна, охваченная внезапной робостью, услыхав звонок, убежала к себе в комнату, навстречу Диасу вышла именно Лаура со своей очаровательной и спокойной улыбкой.
   -- О, мудрая Минерва! -- обратился к ней Диас, сжимая ее тоненькую белую ручку. -- Вы здоровы? Так и должно быть, потому что вам несвойственно хворать. И вы вовсе не считали дней моего отсутствия? Я понимаю вас. Я премудр, как и вы; мы с вами не уступим всем семи мудрецам Греции.
   Она ответила улыбкой. Чезаре Диас поглядел на нее с восхищением. Потом пришла Анна, слегка смущенная: румянец и бледность сменялись на ее лице. Она волновалась, говорила отрывисто, бросала испытующие взоры на Чезаре Диаса, который между тем сохранял полное спокойствие и, сидя в непринужденной позе, болтал с обычной фамильярностью, как будто ничего и не было. Он был настолько умен, что даже не упомянул о Луиджи Караччиоло, и Анне не пришлось выразить свою покорность, как она намеревалась. Возникшее между ними недоразумение и горький упрек Диаса в неблагодарности казались забытыми, так же, как и личность, из-за которой все это вышло. Диас даже имел вид человека великодушного, из деликатности не напоминающего о нанесенной ему обиде, и Анна была совершенно подавлена таким благородством его души.
   Это продолжалось несколько дней; потом, когда стало ясно, что Анна готова на все, чтобы изгладить из памяти Диаса эту первую схватку, Луиджи Караччиоло снова выступил на сцену и начал играть еще более значительную роль, чем прежде. Он опять стал попадаться всюду, ободренный той улыбкой на улице Караччиоло, воображая себе, что в душе Анны могла произойти неожиданная перемена. Теперь его обращение стало еще нежнее; он обходился с нею с почтением человека преданного, желающего провести всю жизнь у ног любимой женщины. Она невольно отступила с отвращением, когда снова его увидела, потому что не могла простить ему своей ссоры с Диасом, но он ничего не заметил, а она скоро оправилась и решилась быть с ним по возможности любезной. Но, принося эту жертву Чезаре Диасу, она внутренне страдала от сознания, что поступает бесчестно и готовит себе в будущем горе. Она с каждым днем компрометировала себя все более и более, насколько это возможно для светской девушки, т.е. принимала от Луиджи цветы, отвечала на его записки, выслушивала его любезности, иногда похожие на любовные объяснения, рассказы о его прошедшей жизни, планы будущего; а вечером, оставаясь одна и вспоминая все происшедшее за день, она дрожала от гнева и негодования на свою слабость, которая быстро вела ее к погибели. Но, из боязни опять на целую неделю лишиться Диаса, который мог провести эту неделю с графинею д'Алеманья или с другою любимой им женщиной, Анна продолжала принятую на себя роль, хотя чувствовала, что это не кончится добром.
   Чезаре Диас, несколько успокоенный на ее счет, выражал отеческое одобрение, и часто ей казалось, что он собирается произнести решительное слово. Тогда она бледнела от ужаса. Характер ее стал очень неровным, нервы расстроились, всякий пустяк доводил ее до слез, и часто, среди живого разговора, она погружалась в мрачное молчание.
   -- Что с вами? -- спрашивал Чезаре Диас.
   -- Ничего, -- отвечала она, проводя рукою по глазам, и на лице ее появлялась улыбка.
   Ему казалось, что он произвел маленькое чудо. Но он был предусмотрителен и понимал, что нельзя терять времени, что надо захватить Анну именно в этом периоде необыкновенной кротости, или отказаться от своего намерения. Луиджи Караччиоло становился все настойчивее: он любил Анну и говорил ей это в каждом слове, в каждом взгляде; каждым словом и взглядом он просил о любви, а Анна отступала, полная стыда, как будто эта любовь оскорбляла ее скромность.
   Время шло, Все знакомые поздравляли Анну со скорым замужеством. Напрасно она отвечала отрицательно; они качали головой и говорили, что она не может отвечать иначе, что следует расспросить Стеллу Мартини. Та неопределенно улыбалась, не говоря ни да, ни нет, чем еще более подтверждала эти догадки. Анна очутилась в заколдованном круге, который постепенно суживался, и ей хотелось громко, на весь мир, крикнуть, что это не правда, что она не выйдет за Луиджи Караччиоло, так как любит другого.
   Объяснение ее с Чезаре Диасом произошло как раз в тот день, в который, год назад, она встала после болезни. Накануне этого дня, бледная, выведенная из себя настояниями Луиджи Караччиоло, который требовал ответа на свое письмо, она подошла к Диасу, говорившему с Лаурой, и тихо сказала ему:
   -- Мне нужно переговорить с вами.
   -- И мне также! -- воскликнул он, быстро оборачиваясь.
   -- Так завтра? -- произнесла она бледнея.
   -- Завтра утром ждите меня.
   Он продолжал беседовать с Лаурой. Анна уселась на балконе; голова у ней кружилась и ужас леденил все ее тело, как ни старалась она ободриться. Еще страшнее стало ей на другое утро. Ей хотелось сходить в церковь, но ее удержал стыд при мысли, что чужие могут заметить ее волнение. Только про себя она ежеминутно шептала: Матерь Божия, помоги мне!
   Впрочем, когда явился Диас и, как ни в чем не бывало, вступил в самый обыденный разговор с Лаурой и Стеллой, ей стало несколько легче и явилась даже надежда, что все как-нибудь уладится, хоть на время. Когда Лаура и Стелла скромно удалились, Чезаре стал серьезнее и выжидательно замолчал. Анна увидела, что отступление невозможно, вынула из кармана письмо Караччиоло и протянула его Диасу для прочтения. По его лицу скользнуло выражение легкого удивления, потом он с вежливым поклоном попросил позволения прочесть, молча прочел и возвратил Анне сложенное письмо.
   -- Что вы скажете?
   -- Что ж!.. -- неопределенно проговорил он.
   -- Это письмо вы считаете серьезным?
   -- Да, оно серьезно.
   -- Я легко могу ошибиться, -- начала она с чувством, -- поэтому хочу посоветоваться с вами. Вы... знаете в этом толк!
   -- Немного, -- сказал он улыбаясь.
   Они говорили тихо, не глядя друг на друга, тем не менее, каждый раз, как она начинала говорить, у нее падал голос.
   -- Вам не кажется это дерзким?..
   -- Что Караччиоло написал письмо?
   -- Да.
   -- Нет, не кажется. Влюбленные всегда пишут. Иногда... эти письма не отсылаются, но непременно пишутся.
   -- Правда! -- загадочно прошептала она.
   -- Он вас любит, поэтому пишет вам.
   -- Любит меня? -- спросила она дрожа.
   -- Ну, да.
   -- Вы это верно знаете?
   -- Как нельзя вернее.
   -- Он вам сказал?
   -- Сказал.
   -- Что ж вы ему ответили?
   -- Я? -- Ничего, он ни о чем меня не спрашивал, а просто рассказывал о своей любви. Он ждет ответа от вас.
   -- От меня? -- воскликнула она, откидываясь назад.
   -- Каждое письмо требует ответа от того лица, которому адресовано.
   -- Я не стану отвечать, -- тихо заметила она.
   -- Почему? -- спросил он с некоторым удивлением.
   -- Потому что мне нечего ему сказать.
   -- Вы его не любите?
   -- Нет.
   -- Нисколько? Он даже вам не симпатичен?
   -- Я не люблю его, и он мне даже не симпатичен.
   -- А я думал иное... -- возразил он, становясь серьезнее и видя, что подошел к препятствию.
   -- Вы ошибались...
   -- Я видел, что вы с ним любезны, что вы без неудовольствия выслушиваете его комплименты. Это много -- для девицы. -- И он слегка нахмурил брови.
   -- Я это делала, чтобы доставить вам удовольствие! Потому что он -- ваш друг! -- вскричала она, протягивая руки и желая оправдаться.
   -- Благодарю вас, -- сухо ответил он.
   Воцарилось молчание. Он играл старинной монетой, висевшей на его цепочке, и не поднимал глаз.
   -- Так что, -- сказал он, наконец, -- вы не пошли бы замуж за Луиджи Караччиоло?
   -- Нет, никогда.
   -- А он славный молодой человек: из хорошей семьи, богатый и любит вас!
   -- Я не люблю его и не хочу за него идти.
   -- Любовь совсем не нужна для брака, -- холодно заметил Чезаре.
   -- Может быть, для других, а для меня нужно! -- воскликнула она, пораженная до глубины души этою аксиомою.
   -- Вы не знаете жизни, моя милая. Брак по расчету имеет столько же шансов на счастье, как и брак по любви. Для чего же нужна страсть?
   Она опустила голову, ничуть не убежденная, упорно оставаясь при своем мнении, но не решаясь ему противоречить.
   -- Если вы не хотите идти за Луиджи Караччиоло, то должны стараться не видеться с ним. Не правда ли?
   -- Я буду его избегать.
   -- Он постарается увидеть вас.
   -- Я не стану выходить.
   -- Он вам напишет.
   -- Я уже сказала, что не буду отвечать ему.
   -- Он будет настаивать, я его знаю.
   -- Вы ему скажете, что этот брак невозможен.
   -- Ну, нет, моя милая, я не передаю таких неприятных вестей, -- сказал он серьезно.
   -- Разве вы... разве вы не опекун? -- прошептала она, дрожа.
   -- Да, я -- опекун, но, признаюсь, мне было бы приятно, если бы Франческо Аквавива не возлагал на меня этой обязанности. Скажу откровенно, я бы желал быть вам совсем чужим.
   -- Неужели... я... такая дурная? -- спросила она умоляюще, со слезами на глазах.
   -- Не знаю, хорошая вы или дурная: я не теряю времени на определения. Знаю только, что вас любит хороший, красивый и богатый юноша, а вы, без всякой причины, от него отворачиваетесь; знаю, что он хочет на вас жениться, а вы ему отказываете. Извините, милая Анна, но я хотел бы спросить вас: полагаете ли вы, что вам легко выйти за другого?
   -- Что вы хотите сказать?
   -- Я говорю: думаете ли вы, что так легко дождетесь другого предложения?
   -- Объяснитесь, я не понимаю, -- сказала она, вдруг бледнея, потому что поняла.
   -- Душа моя, вы, значит, забыли прошедшее? -- ответил он холодно.
   -- О каком прошедшем вы говорите? -- гордо воскликнула она.
   -- Я говорю о вашем бегстве из дому, моя милая! Я говорю о дне, проведенном в Помпее с молодым человеком.
   -- О, Боже! -- Она закрыла лицо руками.
   -- Без восклицаний, Анна; мы говорим серьезно. Придите в себя и сообразите, что таких вещей не делает порядочная девушка, что Луиджи Караччиоло этого не знает или едва догадывается, но всякий, кому это станет известно, ни за что не женится на вас. Это очень неприятно и больно, но я должен вам это сказать. Выходите, выходите за него, я даю вам истинно-дружеский совет: выходите за Луиджи Караччиоло.
   -- Я поступила дурно, -- глухо сказала она, -- но разве вы и Лаура меня не простили?
   -- Конечно! Но мужья и женихи не прощают таких вещей. Как тщательно я скрывал эту тайну! Я старался, как для родной дочери, а вы пропускаете удобный случай, который может и не вернуться! Где найдете вы человека настолько ослепленного любовью, как Караччиоло?
   -- Я совершила проступок, это правда, но я не нарушила долга, -- сказала она и взглянула ему в лицо.
   -- Но, несчастная, ведь это знаю только я! -- вскричал он, окончательно выходя из терпения.
   -- С меня довольно, -- просто отвечала она.
   Он был тронут, однако захотел воспользоваться случаем, чтобы высказать все:
   -- Анна, Анна, вы глупая девочка, вот и все! Влюбляетесь в бедняка, бежите из дому, рискуете честью, и только чудо вас спасает; потом хвораете, выздоравливаете, забываете бедняка и, когда к вам сватается хороший человек, отказываете. Это безумно! Анна, выходите за Луиджи Караччиоло, я прошу вас об этом!
   -- Вы не можете просить меня об этом.
   -- Но почему? Что вы его не любите, это не причина!
   -- Ищите другую причину, -- сказала она таинственно.
   -- И найду!
   В его голосе слышалась непривычная ему угроза. Гнев был ему также непривычен, как и резкость, с которой он напал на девушку. Во второй или третий раз в жизни он вышел из себя, чувствуя перед собою непонятное, но неодолимое препятствие, о которое разбивается вся его сила. Как? Он, человек пожилой, опытный, умный, привыкший к удачам, готовый на все для достижения цели, он не может победить слабой и глупой девчонки! Это приводило его в бешенство.
   Она сидела, дрожа и мысленно повторяя его жестокий упрек. Ах! Если бы возможно было уничтожить прошедшее, вырвать этот лист из книги ее жизни, сделать так, как будто этого дня в Помпее не было вовсе.
   -- Вы влюблены в другого, правда? -- насмешливо улыбаясь спросил Чезаре.
   Анна не отвечала, но судорожно сжала руки.
   Как он прямо шел к истине и как она боялась, что он угадает!
   -- Что же вы не отвечаете? Вы еще влюблены?
   -- Как еще?! -- дрожа, воскликнула она.
   -- Я говорю, что вы отказываете Луиджи Караччиоло из любви к другому. Ведь подобные вам девицы веруют в вечную страсть, в любовь до гроба и прочий вздор. Вы еще любите Джустино Морелли?
   -- Ах, оскорбляйте меня как-нибудь иначе, но не унижайте до такой степени! -- вскричала она, разражаясь рыданьями.
   -- Успокойтесь, -- сказал он, глядя на нее с холодным любопытством.
   -- Ради Бога, умоляю вас, не наносите мне такой обиды. Говорите, что хотите, но не это, не это!
   -- Успокойтесь! -- повторил Диас. -- Поговорим в другой раз!
   -- Послушайте, послушайте, -- начала она, вспыхивая и оживляясь, -- погодите уходить! Простите меня, если я разрушила какой-нибудь из ваших планов, отказывая Караччиоло, но видите ли, я не могу, в самом деле... И никогда не буду в состоянии... Вы смеетесь над словом никогда? Вы правы: сердце человеческое слабо! Простите же меня! Вы сами увидите... потом... что я была права... и что я ничем вас не стесню... я буду послушна, кротка, всегда, во всем... я так ничтожна перед вами...
   Теперь она уже плакала горькими слезами.
   Мало-помалу, они забыли о Джустино Морелли, олицетворявшем прошедшее, и о Луиджи Караччиоло, представлявшем собою будущее. Она обращалась к нему со слезною мольбою, как к властелину своей жизни, он слушал ее с возраставшим любопытством, как будто с глаз его спадала завеса, открывая ему хотя неожиданное, но, тем не менее, поразительное зрелище. Если в первой схватке он был побежден, то теперь его мужская гордость оказалась победительницей, и по лицу его скользнула улыбка.
   -- Не плачьте, -- сказал он.
   -- Ах, оставьте меня... я так несчастна, я загубила свою жизнь... но я не знала... клянусь вам... ничего не знала... Теперь все кончено... я погибла...
   -- Не преувеличивайте...
   -- О, вы сами сказали, вы совершенно правы: порядочные, честные девушки так не поступают... Вы правы, вы один всегда, потому что вы так умны! Но если бы вы знали. .. что испытывает мое сердце... как страсть овладевает мною... вы пожалели бы меня...
   -- Не плачьте же, -- сказал он тихо.
   -- Ах, никакие слезы не уничтожат прошлого, -- с горечью сказала она.
   -- Прощайте, Анна, -- сказал он, вставая.
   -- Не уходите, -- она взяла его за руку, -- я ничего вам не сказала... не могла объяснить... Перестаньте сердиться на меня... Или нет, довольно на сегодня! Я потеряю голову, я это чувствую... Я вам надоедаю... Вы правы: это скучно, когда женщины делают сцены... но вам надо знать... надо. .. я напишу... Вы позволите? Я все напишу...
   -- Напишите, -- сказал он тихо, отворачиваясь.
   -- И вы меня прощаете? -- спросила она, приближая свое лицо к его лицу.
   -- Мне не в чем вас прощать, -- и он быстро отступил. -- Напишите. Прощайте, Анна!
   Она опустилась на стул в утомлении, как бы упав с неизмеримой высоты. Диас задумчиво вышел и рассеянно поклонился Лауре и Стелле в зале. Обе они вошли в гостиную к Анне.
   -- Ну, так у нас скоро свадьба? -- весело спросила Стелла, не замечая красных глаз и волнения Анны.
   -- Нет, -- сказала последняя, -- не только не скоро, но и совсем не будет.
   Смущенная Стелла тотчас вошла в свою обычную роль сдержанной компаньонки и удалилась под каким-то предлогом, чтобы оставить сестер вдвоем. Лаура седа за свою кружевную скатерть; Анна осталась на том же месте, закрыв глаза рукою и по временам вздыхая. Так прошел час. Лаура подняла голову и ясным голосом сказала:
   -- Ты влюблена в Чезаре Диаса?
   -- Да, -- просто ответила Анна.
   Опустив густые ресницы, Лаура продолжала работать.
  

VI

   В ту же ночь Анна написала Диасу длинное письмо. В этом послании, со свойственною ей экзальтацией, она изобразила ему свои душевные муки, со времени побега в Помпею, и свое глубокое раскаяние в прошедших ошибках. Письмо оканчивалось следующими строками:
   "Вы глубоко меня огорчили, приписав мой отказ Луиджи Караччиоло любви к Джустино Морелли. Я не могу слышать о Морелли без негодования. Я на него не сержусь. Нет, нет! Он для меня умер, не существует, и негодую я не на него, а на самое себя. Он не виноват ни в чем. Это несчастный простак, глупый и мелочный, честный -- да, вы так на этом настаивали, -- но с таким ограниченным умом и сердцем!.. А я, между тем, подняла его на высоту идеала, в его лице создала себе кумира, затем чтобы перед ним поклониться. Боже, как могла я ошибиться настолько! Ведь при одном звуке моего голоса он бледнел и дрожал! Вспоминая об этом, я ломаю свои руки от отчаяния, потому что отдала свое первое чувство ничтожеству; потому что я любила трусливого дурака, который целовал мне руки, как благодетельнице, сознавая свою духовную нищету, между тем как моя любовь могла бы обогатить его. Но тоща я ничего не видела и не понимала: я любила его без всякой причины, безумно расточая сокровища своего сердца. За что же мне ненавидеть Джустино Морелли, который остался тем, что он есть, был и будет, -- робкой посредственностью, сознающей свое ничтожество и отказавшей мне из страха, да, из страха! Ведь, это я хотела любить его насильно и бежать с ним, в он не хотел. Я одна во всем виновата и могу ненавидеть только себя за слепоту, упорство, безумную гордость и заблуждение. Поэтому воспоминания о прошлом и размышления о будущем вызывают во мне горькое чувство: между мною и счастьем стоит призрак, тень моей умершей любви, которая была для меня не позором, но падением души. И когда теперь мне напоминают о Джустино Морелли, говорят, что я его люблю, я могу только возмущаться и умоляю, чтобы мня не оскорбляли. Теперь я избрала себе достойный идеал, с душою высокою и сильной, я прислонилась своим слабым сердцем к сердцу непоколебимому. Измученная и несчастная, я надеюсь ожить в лучах моей второй любви, несмотря на горькое воспоминание о первой, которой не могу себе простить; надеюсь, что меня не прогонят от пылающего очага во мрак и холод, где мне осталось бы лишь умереть. Бог не может не сжалиться надо мною. Вы, мой друг, не можете оттолкнуть меня. --

Анна."

   Чезаре Диас с большим вниманием два раза прочел это письмо, потом вышел из дому для обычных дел. По возвращении, он снова взял письмо, прочел его в третий раз и тут же написал следующую записку, которую послал Анне:
   "Милая Анна, все, что вы мне пишете, очень хорошо, только я не понимаю, кого именно вы любите. Жму вашу руку.

Чезаре Диас."

   Получив эту записку, она взяла лист бумаги и, без числа, без обращения написала:
   "Люблю вас. Анна Аквавива."
   Чезаре Диас ничего не ответил и не приходил целый день. Потом написал вот что:
   "Милая Анна! Это очень хорошо; ну, а потом что?

Чезаре Диас."

   Она была поражена. Она сделала такой важный шаг и в пылу страсти рискнула всею своею будущностью, преодолев сдержанность и стыд; такой поступок, такое признание в любви должно было, по ее мнению, произвести сильное впечатление на Диаса: пожалуй, рассердить его, но взволновать во всяком случае. Она ожидала гневного ответа, известия об отъезде, -- и вдруг получила простую, ни ласковую, ни холодную, а самую обыкновенную записочку. Это было хуже всего. Чезаре не испытывал ни гнева, ни удовольствия, а одно полное равнодушие: ему казалось только любопытным то, что так тревожило ее. Для нее любовь опять была трагедией, -- для него опять являлась самым обыденным житейским фактом.
   Чезаре Диас был невозмутим, -- такова была единственная ясная мысль Анны среди смятения ее дум и чувств. И горе, и радость были бессильны над его душой. Она бросилась на постель, лицом в подушки, и стала думать о том, что все ему сказала и не произвела на него ни малейшего впечатления. Что же делать теперь? Ведь он спрашивал ее с самым непритворным любопытством: "А что потом?" Ему хотелось это знать, как читателю романа хочется знать развязку. А может быть, вопрос этот был предложен лишь из вежливости, тогда как она дрожала от страха, раскрывая записочки, которые теперь лежат у. нее под подушкой? Но что же это был за человек, которого не трогала такая глубокая, сильная и чистая страсть, такая покорность, такая любовь?
   Заглушив подушкою рыданья, она всю ночь ощущала холод и пустоту при мысли о том, каково должно быть сердце Чезаре Диаса: ей казалось, что она стоит перед высокой ледяной горой на узкой и крутой тропинке, поднимающейся между двумя ледяными стенами, среди ослепительного белого снега, которого солнцу никогда не удастся растопить. В этом виденьи она одиноко и медленно шла по снежной пустыне, куда не долетал голос человеческий, едва передвигая утомленные ноги, чувствуя тяжесть в голове и стеснение в груди от этого холода, от этой белизны, от этой мертвой тишины. Ей казалось, что силы ее быстро истощаются, что никогда ей не дойти до вершины, откуда видно кроткое мерцание звезд; ей казалось, что все труды ее пропадают даром, что ей придется погибнуть здесь, внизу. Ее напряженно работавшее воображение создало даже образ трупа, лежащего на снегу с закрытыми глазами, посиневшими губами, руками, вытянутыми вдоль тела; в этом трупе она узнала себя умершую, не достигнув цели. Крик ужаса вырвался из ее груди.
   -- Что с тобою? -- спросила Лаура, просыпаясь.
   -- Ничего. Спи спокойно! -- ответила Анна, еще дрожа и закрывая глаза руками.
   Но с наступлением рассвета рассеялись страшные грезы, и голос любви зазвучал с новой силой. Чувствуя такую любовь в своем сердце, она стала думать, что такое чувство должно, непременно должно тронуть Чезаре Диаса, что -- кто любит покорно, с верою и самоотвержением, тот рано или поздно дождется взаимности. Если воля имеет магнетическую силу, то и против любви не может устоять никакое равнодушие. -- Я так буду любить его, так буду любить, -- думала она, -- что ему нельзя будет не почувствовать этого! -- Она возложила всю надежду на единственный талисман, которым владеют некоторые души: на силу чувства, которая чудесным образом может победить холодного демона равнодушия. Как знать?! Ему сорок лет, но, может быть, он никогда не испытал сладости беспредельной любви; может быть, сердце его застыло ранее, чем нежность согрела его. Ведь есть люди, которые черствеют от одиночества и которым любовь, хотя и поздняя, может создать вторую молодость, дать новую жизнь, более человечную, более яркую.
   В уме Анны создавался идеал самоотверженной преданности, великой жертвы, которую она должна принести Диасу, чтобы дать ему понять всю сладость взаимной любви. Ей показалось, что она избрана для этого апостольского подвига любви, для этого долгого и трудного дела, что она отыщет под холодной золою божественную искру. Ей показалось, что теперь она нашла смысл и цель существования, она должна была любить его, -- вот и все.
   Пламенная вера одушевляла ее теперь: она надеялась на победу, но не считала постыдным поражение, лишь бы иметь возможность любить.
   Полная этого сосредоточенного энтузиазма, она написала Чезаре Диасу: "Зачем вы меня спрашиваете: что потом? Я этого не знаю. Я не спрашивала об этом у Бога, дозволившего мне полюбить вторично, не спрашивала у собственного сердца в тот божественный вечер, когда узнала, что оно принадлежит вам. Мы всегда слишком поздно узнаем, что будет потом, когда уже нельзя бороться с судьбою. Мне известна только одна истина: я вас люблю. И вы, вероятно, знали это раньше. Разве вы не видели, как я склоняю мою гордую голову, нетерпящую ига, перед вами, к которому когда-то питала отвращение. Да, вы внушали мне антипатию вашею холодною светскою мудростью. Но потом, во время болезни, я начала любить вас. Моя душа, чувствуя собственную хрупкость, искала в вас опоры и защиты. Я не прошу вас любить меня. Может быть, вы связаны другой любовью, может быть, не хотите любить, может быть, вам не нравятся ни моя внешность, ни моя душа -- я не знаю! Знаю только, что вы -- сила, что вы мудрость, что вы спокойно идете по избранному пути, торжествуя в вашем превосходстве. Может быть, вы полюбите. -- И этого не знаю, да не все ли равно? Не бойтесь: я ничего у вас не прошу. Я знаю, что ни одною из ваших привычек вы не пожертвуете никому на свете; знаю, что ни за что не измените внешнего порядка вашей жизни; знаю, что вы любите быть спокойным. Ну, что же? Ваши желания для меня закон. Я никогда не осмелюсь стеснять вас. Вы будете жить, как и прежде, только помня, что в одном уголке Неаполя есть существо, для которого вы составляете смысл и цель жизни, которому ежедневно необходимо видеть вас хоть короткое время. Я люблю вас глубоко и нежно, но ничуть не надеюсь на взаимность, и эта-то полная безнадежность и избавит вас от всякой навязчивости с моей стороны. Моя любовь будет всегда окружать вас, но она будет тиха и молчалива. Я должна любить вас именно так, почтительно, с беспредельной благодарностью человека, возвращенного к жизни. Но при этом не забывайте, что за вас я с восторгом пошла бы на смерть. Теперь вам известно все. Ответа я не прошу, даже боюсь. Приятного вы ничего мне не скажете, а неприятное я знаю сама. Но ради всего, что я вам сказала, еще раз умоляю вас: пожалейте меня, смотрите на меня, как на душевнобольную, нуждающуюся в снисхождении людей здоровых, не обижайте меня, предоставьте меня моей страсти, не забывайте, что каждым неосторожным словом можете глубоко ранить меня! -- Анна Аквавива".
   Чезаре Диас глубоко задумался над этим письмом, хотя он еще ранее предугадывал его содержание. Самая сдержанность Анны и ее смирение произвели на него более впечатления, чем сильнейший лиризм. Конечно, его самолюбию сорокалетнего человека было приятно и лестно, что за несколько слов и мимолетную ласку женщина может полюбить его. Свойственная всем заурядным людям мужская гордость его торжествовала. Но в глубине души он был сильно озабочен. Любовь Анны ставила его в затруднительное положение: он знал по опыту, что она способна на всякие крайности, умеет только любить и повиноваться внушениям чувства. Теперь она преклонялась перед ним, ни на что не надеясь, ничего не желая, подпав непреодолимой власти чувства, но надолго ли это? Чезаре Диасу, как человеку очень опытному, были известны бессознательные, но лукавые уловки; он понимал отлично, что в письме выражено не все, что у Анны должен быть свой план.
   Сознание любви красивой и страстной двадцатилетней девушки ласкало его старое, застывшее сердце и бросало на него отблеск новой молодости; но он говорил себе, что не следует попадаться в эту ловушку, что надо быть осторожным, потому что все оканчивается в этом мире, особенно торжество тщеславия, хотя бы мы его и не искали. Позволять себя любить может быть приятно, особенно когда мужчине сорок лет, а женщине двадцать, и она -- красавица, но может ли длиться такое положение вещей? Может ли безнадежная страсть находить в себе самой удовлетворение? Не наступит ли минута возмущения, когда всякий аскет любви пожелает взаимности. Конечно, если Чезаре будет буквально исполнять сказанное в письме, то Анна останется в этом состоянии аскетизма, но придет время, когда она, в силу возраста, характера, темперамента, в силу самой любви своей, захочет быть им любимой. Безнадежная любовь есть химера, чувство требует взаимности. Что будет он делать, когда Анна потребует его любви.
   Так его практический ум указал ему на затруднительную сторону дела, и мысль эта, довольно мучительная, стала сопровождать его повсюду. Во время разговора, за игрою, или в театре ему вдруг приходило в голову: "смотри же, ведь она тебя любит и со временем захочет, чтобы и ты любил ее". В этом заключалось все, -- остальное было лишь набором слов. Но, наконец, ему удалось избавиться от этой тайной тревоги: ведь, он ничем не вызывал ее любви, и эти страсти, возникающие в пустом пространстве, вероятно, недолговечны. Этот человек никак не поддавался горю и, когда что-нибудь его мучило, он всегда умел утешить себя. Надо все предоставить времени. Анна, может быть, забудет! Разве не забыла она Джустино Морелли?!
   Итак, Чезаре Диас успокоился. В душе его осталось только удовлетворение невольно одержанной победы. Он все же был человек, а быть любимым приятно всякому. А потом... потом обстоятельства покажут, что делать.
   Он ничего ей не ответил. Между прочим, он был врагом любовных писем, к которым питают пристрастие юноши и люди, имевшие мало успеха в любви, -- к этим письмам, в которых говорится более, чем есть на деле, которые могут пропасть, очутиться в чужих руках и быть прочитаны посторонними. И что бы он мог ей написать? Ничего. Он не любил ее. Она верно угадала, что ему нечего ей сказать. Но чтобы сразу преодолеть неловкость, через два дня он отправился к Аквавива. Он шел пешком, обычной своей эластической походкой, составлявшей одну из его прелестей, куря превосходную сигару, словом -- довольный всем миром и особенно собою. А между тем его звонок отдался в сердце Анны. Как только она написала свое письмо, возбуждение ее сменилось апатией и сомнения стали мучить ее с новой силой. Она мысленно следила за этой бумагой, которой вверила свою тайну, скрепив ее своею подписью, видела, как она попадает в руки Чезаре Диаса, видела его самодовольную улыбку и бледнела, как будто в самом деле присутствовала при этой сцене, а не создала ее сама, силою собственной фантазии. Вероятно, он гневно разорвал эту бумагу, на которую рука Анны ложилась так нежно; воображение ее работало так отчетливо, что она слышала шуршание разрываемого на клочки письма, видела, как эти клочки летят в корзину для старых бумаг, и как Чезаре Диас, недовольный, негодующий садится за письменный стол, чтобы в холодной и резкой записке сказать ей одну из тех грубостей, которые деликатны не по сущности своей, а только по форме. Вот и слуга Диаса уже направляется к дому Анны с этою злополучной запиской, и Анна вздрагивала, краснела и закрывала лицо руками пугаясь собственного вымысла. Она так волновалась, что Стелла Мартини качала головою, глядя на нее, и опасалась, как бы не вернулись печальные дни ее болезни; а сестра ее, Лаура, отлично зная, в чем дело, время от времени иронически улыбалась.
   -- Да что с ней? -- спрашивала Стелла, говоря об Анне.
   -- Не знаю, не знаю, -- спокойно отвечала Лаура.
   Но раз, когда ей надоели заботливые расспросы компаньонки, она сказала:
   -- Она, кажется, влюблена.
   -- Опять? -- с некоторой тревогой спросила Стелла, уже подозревавшая нечто подобное.
   -- Да, опять, -- подтвердила белокурая красавица.
   -- В кого же?
   -- Она не поручала мне сказать вам это, -- резко оборвала Лаура, выходя из комнаты, чтобы прекратить разговор.
   Стелле Мартини показалось, что ясное и спокойное лицо Лауры при этом омрачилось, и она стала горько упрекать себя за то, что не умела сделаться доверенным лицом обеих девушек.
   После резкого ответа Лауры, она тотчас пошла в комнату девиц, где застала Анну в молитве перед образом Божией Матери. Не желая мешать ей, она удалилась, но через несколько времени вошла вторично. Анна еще стояла на коленях, но уже не молилась, а только глубокие вздохи время от времени приподнимали ее грудь. Стелла приблизилась к ней и только дотронулась до ее плеча. Анна подняла голову и устремила на нее рассеянный взгляд.
   -- Что с вами? Вы страдаете? Отчего вы не доверитесь мне? -- с усилием сказала она, преодолевая свою робость.
   -- Если я страдаю, то по собственной вине, и утешить меня может один только Бог, -- пробормотала она, вставая.
   -- Ваше сердце в сильной тревоге?
   -- Да, -- понизив голос, сказала Анна.
   -- Вы еще раз создали себе мечту, которая не может осуществиться?
   -Да.
   -- Зачем же, моя милая, доставляете вы себе такую муку?
   -- Затем, что, вероятно, такова моя судьба.
   -- Вы молоды, красивы и богаты; вы бы должны быть госпожою вашей судьбы! Пусть бедные, одинокие, склоняют голову под гнетом неизбежности.
   -- Ах, я гораздо несчастнее нищей, удрученной годами и нуждою и протягивающей руку прохожим! -- вырвалось у Анны, причем она побледнела, а глаза ее засверкали лихорадочно.
   -- Не говорите о том, чего не знаете, -- прошептала Стелла, взяв ее за руки и принуждая ее сесть. -- Расскажите мне о своем горе.
   -- Я ничего не могу рассказать вам, не могу: это свыше сил моих, -- сказала Анна прерывающимся от волнения голосом.
   -- Я понимаю: я здесь не более, как бедная наемница, но я так вас люблю! И я хочу сказать вам, Анна, что нет непоправимых несчастий...
   -- Если Матерь Божия не поможет мне, то мое горе непоправимо.
   -- Только против смерти любимых нами людей мы бессильны, -- сказала Стелла, качая головою. -- Вы узнаете это... потом...
   -- Уж лучше умереть, чем так жить, -- мрачно сказала Анна.
   -- Да неужели же у вас нет ни луча надежды?
   -- Кто знает...
   -- Тут все зависит от одного человека?
   -- Да.
   -- Я его знаю?
   Но Анна, приложив палец к губам, знаком попросила ее замолчать: раздался звонок. Из груди Анны вырвалось полузаглушенное восклицание:
   -- О, Боже!
   -- Что с вами? -- сказала Стелла, вздрогнув.
   -- Ничего, ничего, -- пролепетала Анна, в смущении, проводя по лицу платком, чтобы скрыть свою тревогу. -- Выйдите на минуту отсюда!
   -- Вы хотите, чтоб я оставила вас одну?
   -- Да, пожалуйста, на минутку. Я сейчас оправлюсь.
   -- И тогда... выйдете к нам? -- спросила Стелла, все еще колеблясь.
   -- Выйду... выйду... когда буду в силах. Мне надо успокоиться.
   Стелла Мартини тихонько ушла. В гостиной Чезаре Диас показывал Лауре, смотревшей очень внимательно, рисунки иллюстрированного Figaro, медленно переворачивая большие черные и раскрашенные страницы. Он поклонцлся компаньонке и спросил:
   -- А Анна?
   -- Сейчас придет, -- ответила Стелла с некоторой неуверенностью.
   -- Она здорова?
   -- Так себе.
   -- Может быть, она захворала? -- спросил он, поднимая голову.
   -- Не думаю; вы сами увидите.
   Он и Лаура продолжали рассматривать рисунки, а Стелла молча вышла, чтобы скрыть свое беспокойство. Вдруг легкими шагами вошла Анна. В сердце и висках у нее так и стучало: она не в силах была даже поклониться, а бесшумно села по другую сторону стола. Сестра и посетитель не заметили ее прихода; окончив обзор иллюстраций и кладя "Фигаро" на стол, Диас сказал:
   -- Довольно мило?
   -- Да, мило, -- одобрительно подтвердила Лаура.
   Тут только они увидели Анну. Диас поклонился с любезной улыбкой и спросил:
   -- Как поживаете?
   -- Хорошо, -- ответила она с легкой дрожью в голосе.
   -- Синьора Мартини сказала мне, что вы дурно себя чувствуете...
   -- Ей показалось... Я здорова... -- пробормотала она, оскорбленная этою заботливостью, в которой выражалось одно сострадание. -- Немножко расстроены нервы...
   -- Это от погоды: теперь дует широкко, -- объяснил Диас с внезапною холодностью.
   -- Да, широкко, -- повторила Анна, говоря как во сне.
   -- Солнце вас поправит!
   -- Да, солнце меня, вероятно, поправит, -- еще раз машинально согласилась она.
   Лаура, не прерывая их беседы, встала и вышла со своим обычным спокойствием. Анна, видя, что остается одна с Диасом, сделала движение, чтобы удержать сестру, но голос замер у нее в груди, и рука упала на столик. Она дрожала. Чезаре Диас глядел на нее с легкой улыбкой; она не поднимала глаз, будучи не в силах противиться этому взгляду и этой улыбке. Вероятно, он видел ее волнение и, пожалуй, находил в нем удовольствие. Тем не менее, понимая, что эта немая сцена не может длиться бесконечно, он решился заговорить; сделав жест, как бы резюмирующий только что произнесенную речь, он сказал беззаботно, даже с оттенком шутливости:
   -- Итак, вы меня любите?
   Она взглянула на него и не смогла сказать ни слова, только медленно сделала утвердительный жест.
   -- Любопытно бы узнать, за что? -- заметил он, не меняя тона и играя старинной монетой, висевшей у него на цепочке.
   Она посмотрела на него с удивлением, но ничего не ответила.
   -- Ну, да; за что? -- повторил Диас. -- Должна же быть причина, почему мы любим одного человека, а не другого. Откройте мне эту причину. Может быть, я обладаю какою-нибудь добродетелью, которой сам не замечал...
   Бледная и смущенная Анна устремила на него умоляющий взор. Разве она не просила его не насмехаться над нею, не делать ее чувства предметом шутки? Он понял и тотчас сказал:
   -- Извините, Анна, но мне свойственна дурная привычка не относиться серьезно ко многим таким вещам, которые кажутся очень серьезными другим. Я перестану, потому что шутки мои вас огорчают. Но не забудьте, что когда-нибудь вы мне скажете, за что меня любите.
   -- За то, что это -- вы, а не кто-нибудь другой, -- тихо сказала она.
   -- Причина веская и глубокая, -- с мимолетной улыбкой заметил Диас, -- но требует долгого размышления, чтобы быть постигнутой. И, разумеется, вы будете любить меня всегда?
   -- Всегда, -- сказала она едва слышно.
   -- Позвольте сказать вам одну вещь, которая вам не понравится? -- спросил он, полушутя, полусерьезно.
   -- Скажите! -- вздохнула она.
   -- Я не хочу обижать вас, но мне кажется, что вы несколько поторопились... не правда ли? Год назад вы также думали, что будете любить кое-кого... всегда. Согласитесь, что теперь вы забыли его совершенно. А что будет еще через год с этим другим всегда, скажем так: с моим всегда?
   Тут он остановился. Она побледнела, глаза наполнились слезами, она готова была лишиться чувств, так поразила ее эта насмешка. Он это заметил: ему приятно было сознание, что своими словами он заставляет ее дрожать, как натянутую струну, однако, жестокости в нем не было, и он никого не желал мучить напрасно.
   -- Я слишком огорчил вас, в самом деле! Ужасно неприятно выслушивать правду... А разве это -- не правда?.. Ну, как хотите! Но улыбнитесь же хоть чуть-чуть, не воображайте, что одни слезы интересны: к вам идет также быть веселой.
   И несчастная, покоряясь этому голосу, этой силе духа, ко оей нервностью и сейчасъ же садятся въ карету, даже не обернувшись. Все это продѣлывается такъ прилично, что драма можетъ показаться просто комедіей, а грусть можетъ быть приписана усталости. Только тотъ, кто любилъ, пойметъ это.
   Сестры Аквавива стояли внизу, ожидая карету, за которой пошелъ опекунъ. Онъ вернулся скоро, сказалъ, что встрѣтилъ лакея и тотъ доложилъ ему, что карета подана. Чезаре подсадилъ дамъ въ экипажъ и захлопнулъ дверцу. Анна такъ поблѣднѣла въ темнотѣ, точно лишалась чувствъ. Въ самомъ дѣлѣ, все кончилось.
   -- Я прогуляюсь... Прекрасный вечеръ! сказалъ Діазъ. Спокойной ночи, mesdames.
   Онъ отодвинулся назадъ, чтобы дать проѣхать каретѣ. Аннѣ вдругъ стало невыносимо грустно, что онъ не поѣхалъ вмѣстѣ съ ними и она стала цѣловать вѣеръ, которымъ онъ обмахивался въ театрѣ. Вдругъ гармоничный голосъ Лауры спросилъ ее.
   -- Ты видѣла Джустино Морелли?
   -- Нѣтъ. Его не было, глухо отвѣтила Анна.
   -- Какъ не было?
   -- Для меня его не было. Джустино Морелли умеръ.
   Лаура усмѣхнулась. Анна развернула вѣеръ, приложила его къ лицу, закрыла глаза и погрузилась въ мечты.
   

V.

   Чезаре Діазъ поощрялъ Луиджи Караччіоло въ его ухаживаніи за Анной. Но онъ поощрялъ его сдержанно, со свойственнымъ ему чувствомъ мѣры, чтобы не быть похожимъ на отца, желающаго во что бы то ни стало пристроить дочь.
   А между тѣмъ въ немъ дѣйствительно все росло и росло желаніе выдать Анну замужъ, чтобы избавиться отъ хлопотливаго наблюденія за нею; ему захотѣлось передать ее кому-нибудь, имѣющему болѣе правъ на нее; сдать мужу заботу объ этой ломкой и слабой душѣ, уже испытавшей горе и постоянно грозившей снова оступиться. Правда, Анна очень измѣнилась и во внѣшности и въ жизни. Какая то нѣжная покорность и смиреніе сквозили во всемъ, что она говорила или дѣлала. Видно было, что она слѣдила за каждымъ своимъ словомъ, чтобы только быть пріятной Діазу, отказалась отъ всего, что когда то ей было дорого, изучала и смыслъ и форму своихъ рѣчей, молчала, когда безнравственныя теоріи Діаза смертельно оскорбляли ее. Онъ думалъ, что закаляетъ ея сердце, ограждаетъ его отъ разочарованій, возноситъ ея умъ въ высшія сферы, гдѣ нѣтъ мѣста увлеченіямъ, но за то нѣтъ и страданій. И каждый разъ, когда онъ видѣлъ, что она согласна съ нимъ, онъ гордился результатомъ своихъ трудовъ. Но онъ все-таки не былъ покоенъ. Такое послушаніе, такая покорность, полное подчиненіе собственной воли казались ему подозрительными:-- можетъ быть все это притворство, можетъ быть Анна лжетъ съ утра до вечера и, подъ натуральнымъ спокойствіемъ, горитъ по прежнему? Нѣтъ, это невозможно. Чезаре очень хорошо зналъ человѣческую натуру и не могъ допустить въ Аннѣ такое перерожденіе, чтобы она изъ правдивой стала лицемѣрной. И все-таки онъ не былъ покоенъ. Онъ не могъ понять, какая мощная причина, какая тайная сила заставила Анну сломить и темпераментъ и характеръ, побѣдить свою восторженность, сдерживать слезы и голосъ, соглашаться со всѣмъ, даже когда дѣло доходило до самыхъ дорогихъ для нея идей. Чезаре Діазъ зналъ силу своей воли, зналъ силу своего вліянія на другихъ, понималъ значеніе горя, стыда и физической немощи, при которыхъ онъ началъ перевоспитаніе Анны. Но всего этого было мало. Здѣсь скрывалось что то другое.
   О Лаурѣ онъ не заботился: красивая и мудрая Минерва выйдетъ замужъ, когда захочетъ и за кого захочетъ. Онъ былъ увѣренъ въ ея хорошемъ выборѣ. А объ Аннѣ нужно позаботиться, потому что только ея замужество можетъ дать опекуну свободу,
   И онъ, когда только было можно, приводилъ Караччіоло въ палаццо Аквавива. Въ театрѣ, во время прогулки, въ концертѣ или когда онѣ изрѣдка выѣзжали съ теткой -- маркизой Шибилья,-- вездѣ, гдѣ можно было ихъ встрѣтить, появлялся Чезаре, а за нимъ, минуты черезъ двѣ, и Луиджи Караччіоло. Они, можетъ быть, и не сговаривались; это дѣлалось такъ просто, такъ естественно, что даже не подавало повода къ сплетнямъ. Считали даже, что со стороны Чезаре Діаза очень похвально заботиться о замужествѣ своихъ воспитанницъ.
   Анна, казалось, ничего не замѣчала. Она всегда встрѣчала Діаза со счастливой улыбкой, протягивала ему руку, не спускала съ него радостныхъ глазъ, слушала, что онъ говоритъ, выказывала и расположеніе и покорность низшаго существа передъ высшимъ. Когда же являлся Караччіоло, она здоровалась съ нимъ сухо, говорила мало и очень сдержанно. Онъ самъ держалъ себя церемонно, такъ какъ еще недавно познакомился съ нею, хотя можно было замѣтить, что онъ наводилъ разговоръ съ Анною на излюбленныя темы, гдѣ онъ могъ бы блеснуть своими познаніями, а она -- высказать свое мнѣніе. Но бесѣды ихъ, обыкновенно, были кратки: въ театрѣ, во время антракта, въ "Виллѣ", пока они шли туда и назадъ, въ продолженіи минутъ десяти, на балу въ кадрили; большей частью или при Лаурѣ, или при Стеллѣ Мартини, или при тетушкѣ -- маркизѣ, и всегда при опекунѣ, Діазѣ. Разговоръ никогда не выходилъ за предѣлы свѣтской болтовни. Однимъ словомъ, вначалѣ ухаживаніе Караччіоло происходило по установленному въ свѣтѣ образцу, т. е. въ такой пріятной и не назойливой формѣ, что могло быть терпимо, даже если не нравилось, и могло быть тотчасъ же забыто, если бы бракъ не состоялся.
   Но мало-по-малу, къ карнавалу, ухаживаніе это стало такъ настойчиво, что Караччіоло и въ самомъ дѣлѣ имѣлъ видъ влюбленнаго. Онъ неизбѣжно появлялся вездѣ, гдѣ могъ встрѣтить сестеръ Аквавива; выискивалъ всевозможныя средства, чтобы видѣться съ ними чуть не каждый день.
   Волей, неволей Діазъ сталъ его соучастникомъ, а Караччіоло все больше и больше старался сблизиться съ Анной. Если она говорила о какой-нибудь книгѣ, онъ посылалъ ей ее, отмѣчалъ чувствительныя страницы, а потомъ спрашивалъ о нихъ мнѣніе Анны; если она называла какую нибудь подругу дѣтства, онъ хотѣлъ узнать всѣ подробности этой дружбы, съ тѣмъ любопытствомъ, какое выказываютъ влюбленные ко всему, что касается любимаго существа. Но больше всего ему хотѣлось хоть что нибудь узнать о первой любви Анны. Онъ слышалъ что-то о несчастной привязанности, чуть не сведшей ее въ могилу. Да и самъ онъ видѣлъ, что у Анны была какая-то тайна; она сквозила въ ея мечтательныхъ глазахъ, читалась въ дрожаніи губъ и въ ея глубокомъ молчаніи. Когда намекали на прошлое, Анна становилась грустной, и уходила; если намекъ былъ слишкомъ прозраченъ, въ глазахъ ея свѣтилось презрѣніе, она замыкалась въ себя и умолкала. Если-же Чезаре Діазъ начиналъ говорить про любовь, про разочарованіе, про разбитыя надежды, про безуміе страсти,-- она покорно выслушивала все, не высказывая ни злобы, ни огорченія. Точно она смотрѣла на Діаза, какъ на своего естественнаго судью, точно отъ него одного она готова была перенести все на свѣтѣ.
   Луиджи Караччіоло понималъ все это. Его мучило любопытство, и онъ, наконецъ, прямо спросилъ Діаза, въ чемъ дѣло. Тотъ, съ свойственнымъ ему презрѣніемъ къ "людскимъ глупостямъ", сказалъ ему, что да, правда, Анна Аквавива интересовалась (выраженіе порядочныхъ людей) однимъ молодымъ человѣкомъ, очень милымъ, показавшимъ себя настоящимъ джентльмэномъ.
   -- А почему-же не состоялся этотъ бракъ?
   -- Юноша былъ бѣденъ.
   -- А она его очень любила?
   -- Такъ... Экзальтація... Воображеніе... Это случается съ такими живыми, умными дѣвушками...
   -- А теперь она его забыла?
   -- Да... Совершенно забыла.
   Этотъ разговоръ немного успокоилъ Караччіоло, но онъ чувствовалъ, что не узналъ всей правды, и что только Анна можетъ ему разсказать все. Она правдивая! Онъ вѣрилъ въ это. И какъ только онъ оставался съ нею вдвоемъ, сейчасъ-же ему приходило желаніе разспросить ее обо всемъ, но онъ никакъ не рѣшался.
   Между тѣмъ настойчивость молодого человѣка стала такъ очевидна, а Чезаре Діазъ такъ былъ похожъ на старика отца, желавшаго выдать дочь замужъ, что Аннѣ уже стало неудобнымъ притворяться, что она ничего не замѣчаетъ. Она понимала намѣренія Луиджи, тайно негодовала, что Діазъ сочувствуетъ имъ, и невольно обращалась съ Караччіоло очень нелюбезно, постоянно нападала на него, не допуская защиты съ его стороны, съ тою жестокостью, съ какою обыкновенно женщины унижаютъ нелюбимаго человѣка. Она намѣренно постоянно противорѣчила ему. Онъ соглашался съ нею во всемъ, но видно было, что онъ дѣлаетъ это изъ любви къ ней. Анна раздражалась.
   -- Вы соглашаетесь изъ любезности! Какое малодушіе! говорила она, сердясь, несправедливо и жестоко, какъ сердятся женщины на тѣхъ, кого онѣ не любятъ.
   Чезаре Діазъ незамѣтно слѣдилъ за отношеніями молодыхъ людей и отъ него не могла ускользнуть антипатія Анны къ Луиджи. Онъ видѣлъ, какъ раза два или три Анна старалась избѣжать разговора съ нимъ, или отказывалась отъ бала. Онъ отмѣчалъ все это и только хмурилъ брови. А разъ, когда въ концертѣ Анна отвернулась отъ Караччіоло, Діазъ не могъ не замѣтить ей.
   -- Вы очень дурно обращаетесь съ нимъ, Анна.
   -- Я этого не замѣчаю, отвѣтила она, задрожавъ отъ его жесткаго тона и еще больше отъ смысла его словъ.
   -- А я замѣчаю, рѣзко проговорилъ онъ. Я васъ прошу больше не дѣлать этого.
   -- Хорошо... прошептала она.
   Нѣсколько дней послѣ этого она была въ ужасномъ настроеніи. Лаура слышала, какъ она вздыхала всѣ ночи, даже и во снѣ. Нѣсколько разъ она съ безпокойствомъ спрашивала Анну, что съ нею? А та, тронутая вопросомъ, грустно отвѣчала ей.
   -- Ничего! Ничего! Спи спокойно.
   Когда она увидѣла опять Караччіоло, она сдѣлала все, чтобы показаться любезной. Онъ все принялъ за чистую монету. А она то и дѣло оборачивалась къ Діазу, точно онъ внушалъ ей то, что нужно было говорить.
   -- Хорошо такъ? торжествующе спросила она его послѣ трехъ или четырехъ бесѣдъ съ Луиджи.
   -- Какъ такъ? разсѣянно спросилъ онъ.
   -- Достаточно я любезна съ Караччіоло?
   -- Вамъ нужна похвала? удивленно спросилъ Чезаре. Вы обязаны быть любезной.
   -- Такъ какъ вы мнѣ сказали... покорно начала она.
   -- Я вамъ сказалъ, что это обязанность воспитанной дѣвушки. Вотъ и все.
   Анна была очень огорчена. Она такъ старалась быть любезной съ Караччіоло, чтобы понравиться Діазу, а онъ такъ жестко обошелся съ нею! Но на него она не могла сердиться ни минуты и все огорченіе перенесла на Караччіоло; ея антипатія къ нему росла съ каждымъ днемъ. А какъ нарочно всѣ кругомъ хвалили его, и точно условились говорить о немъ. "Караччіоло думаетъ такъ-то..." "Караччіоло говоритъ то-то..." "Караччіоло сегодня придетъ..." "Отчего не пріѣхалъ Караччіоло?.." Даже Лаура, молчаливая и далекая отъ всего житейскаго, и Стелла Мартини, и маркиза Шибилія и всѣ, кого она видѣла, неизбѣжно говорили ей о немъ. Она лишь пожимала плечами. И только тогда, когда Діазъ начиналъ хвалить Караччіоло, Анна становилась крайне нервной; она не понимала, какъ можетъ Чезаре хвалить такого вульгарнаго, такого антипатичнаго человѣка. Разъ она не выдержала и замѣтила:
   -- Вы серьезно относитесь къ нему?
   -- Къ кому? Къ Караччіоло?
   -- Да. Къ Караччіоло.
   -- Я отношусь серьезно ко всѣмъ людямъ, заслуживающимъ этого. А я понимаю кое-что... увѣряю васъ.
   -- Я не хочу противорѣчить вамъ... Но я не согласна съ вами...
   -- У васъ есть свое мнѣніе на счетъ Караччіоло? спросилъ онъ съ оттѣнкомъ презрѣнія.
   -- Да, есть.
   -- Мнѣніе молодыхъ дѣвушекъ не идетъ въ счетъ, моя милая. Вы очень умны, въ этомъ нѣтъ сомнѣнія... Но вы ничего еще не понимаете.
   -- Такъ неужели же, воскликнула она въ волненіи, вы будете увѣрять, что Караччіоло уменъ.
   -- Конечно, отвѣтилъ онъ.
   -- Что у него доброе сердце?
   -- Конечно, сухо выговорилъ онъ.
   -- Что онъ симпатичный?
   -- Конечно, въ третій разъ повторилъ онъ.
   -- А я нахожу, что онъ и глупъ, и безсердеченъ, и смѣшонъ... Никто не убѣдитъ меня въ противномъ. Это какая-то кукла, а не человѣкъ! Развѣ онъ мужчина? Всякій пойметъ это.
   -- Я нахожу безполезнымъ убѣждать васъ, моя милая, сказалъ Чезаре.
   Онъ поблѣднѣлъ, но сохранилъ ледяное спокойствіе.
   -- Это не мое дѣло... Мнѣ не зачѣмъ убѣждать васъ въ чемъ бы то ни было... Думайте что угодно о комъ угодно... Я не призванъ направлять вашу фантазію... Я еще очень снисходительно отношусь къ вашимъ странностямъ, но одного я не могу простить:-- неблагодарности. Вы понимаете? Я ненавижу неблагодарныхъ людей.
   -- Что вы хотите сказать этимъ? спросила она со страшнымъ безпокойствомъ.
   -- Ничего. Прощайте.
   Онъ ушелъ и цѣлыхъ восемь дней не являлся въ палаццо Аквавива. Этого еще никогда не случалось. Стелла Мартини послала спросить, что съ нимъ. Діазъ даже не написалъ ни строчки, а приказалъ лакею сказать, что онъ здоровъ и благодаритъ за память. На самомъ же дѣлѣ онъ злился, что въ первомъ столкновеніи его съ Анной относительно Караччіоло онъ былъ побитъ; злился не столько изъ-за оскорбленнаго самолюбія, сколько изъ-за того, что его планы выдать Анну замужъ были разрушены. Къ его злобѣ примѣшивались неясныя сомнѣнія, что есть какая-то тайная причина такого поведенія Анны; онъ даже сталъ сомнѣваться, не влюблена-ли она до сихъ поръ въ Джустино Морелли?
   И онъ мудро рѣшилъ не идти къ Аннѣ, зная, что со всѣми женщинами "выдержка" самое вѣрное средство. Дѣйствительно, Анна сейчасъ же раскаялась въ томъ, что сказала, не оттого, что это была неправда, но потому, что она оскорбила этимъ Чезаре. Она должна была молчать, когда увидала на его лицѣ и услыхала въ его голосѣ презрѣніе. А она смѣла поднять голосъ и оскорбить его! И въ первые два дня, и въ долгія ночи, когда она во тьмѣ сдерживала вздохи, чтобы ихъ не слышала Лаура, тысячу разъ приходила ей мысль написать Діазу два слова, попросить у него прощенія. Но она боялась, что это разсердитъ его еще больше. И она мысленно преклонялась передъ нимъ и, плача какъ ребенокъ, просила у него прощенія. Она все надѣялась, все вѣрила, что онъ придетъ и она, встрѣтя его, протянетъ ему руку и прямо извинится передъ нимъ.
   Но онъ не приходилъ. И тупое горе Анны перешло въ какую-то манію: она вздрагивала отъ каждаго звонка, отъ каждаго проѣзжавшаго экипажа. Ей не было больше покоя. Внутренно она обвиняла Чезаре въ несправедливости. Отчего онъ такъ несправедливъ къ ней, когда она съ того рокового дня живетъ только для того, чтобы повиноваться ему, какъ раба? За что онъ наказываетъ ее? Вѣдь, она только говорила о ничтожествѣ Луиджи Караччіоло! Ея горе было тѣмъ сильнѣе, что ей некому было повѣдать о немъ. Она даже не смѣла громко удивляться, что Чезаре Діазъ такъ долго не приходитъ къ нимъ. Только Стелла Мартини два раза сказала:
   -- Синьора Діаза не видно... Занятъ...
   -- Должно быть, разсѣянно отвѣтила Лаура.
   А Анну сжигало безпокойство и горе, и подозрѣнія, и ревность. Да, ревность! Ей никогда прежде не приходило въ голову, что и у Діаза должна быть тайная любовь, какъ у каждаго мужчины, особенно у такого богатаго, незанятаго и здороваго, какъ Чезаре. А она, наивная, глупая, никогда объ этомъ не думала, точно другія женщины не существовали, точно не было между ними способныхъ внушить любовь, точно онъ не былъ достоинъ первой красавицы?
   Невозможно, чтобы въ этомъ мірѣ нарядныхъ и праздныхъ женщинъ у него не было избранной, къ которой онъ ходилъ и прежде, а теперь проводилъ съ ней цѣлые дни?..
   Анна никогда прежде не испытывала мученій ревности, которыя отравляютъ радости любви. Тотъ, кого она любила прежде, былъ такъ безгранично преданъ ей, что ей не приходилось ревновать его. Но кто же, какая женщина мучитъ ее теперь? Кто заставилъ Чезаре забыть его "дочекъ". Можетъ быть, графиня д'Алеманья? Анна въ эти дни отсутствія Чезаре познала всѣ фазисы надежды, отчаянія и ревности, мучительной, унизительной ревности, приводящей въ отчаяніе. А онъ все не приходилъ... Можетъ быть и никогда не явится? Онъ сказалъ ей, что ненавидитъ неблагодарныхъ. Она неблагодарная! Неужели она должна была благодарить его за то, что онъ хотѣлъ выдать ее замужъ за Караччіоло? Нѣсколько разъ она принималась писать ему, прося вернуться. Она то писала простую записку, то страстное письмо, полное странностей и противорѣчій; слова "любовь" въ немъ не было, но оно читалось въ каждой строчкѣ; то писала ему короткое любовное письмо... Но ей казалось, что все это или дерзко, или легкомысленно, или недѣйствительно. И она, въ отчаяніи, рвала письма въ клочки, не зная чѣмъ бы заставить Чезаре придти къ нимъ. Она незамѣтно дала мысль Стеллѣ Мартини послать узнать о его здоровьи; она постоянно ходила гулять туда, гдѣ можно бы встрѣтить Діаза. Разъ ей, наконецъ, это удалось. Она рѣшилась остановить его.
   -- Какъ ваше здоровье? Хорошо? Да? спросила она, поблѣднѣвъ.
   -- Отлично, отвѣтилъ Діазъ съ легкой улыбкой.
   -- Мы васъ такъ давно не видали, замѣтила Стелла Мартини.
   -- Развѣ? сказалъ онъ съ небрежнымъ видомъ.
   -- Вы уже нѣсколько дней не были у насъ, пробормотала Анна, глядя ему въ глаза.
   -- Неужели нѣсколько?
   -- Да... Восемь дней...
   -- Восемь? Вы увѣрены?
   -- Мы считали, прибавила она, отвертываясь отъ него.
   -- Это очень любезно... Благодарю васъ, сказалъ онъ съ учтивымъ поклономъ.
   Анна была обижена и его поклономъ и словами.
   -- Мы не изъ любезности, а изъ расположенія... Изъ благодарности, сказала она, глядя на него въ упоръ.
   -- Хорошо, хитро отвѣтилъ онъ. Вы на вѣрномъ пути... Я завтра зайду навѣстить васъ.
   И онъ ушелъ, не желая изъ благовоспитанности слишкомъ долго останавливаться съ дамами. Анна продолжала прогулку, какъ-то неопредѣленно улыбаясь. Щеки ея сдѣлались розовѣе, она сжимала въ муфтѣ руку, которую только что пожалъ Чезаре. Она надѣялась еще разъ встрѣтить его, такъ какъ былъ часъ прогулки. И, правда, она увидала его въ высокомъ вѣнскомъ экипажѣ вмѣстѣ съ Луиджи Караччіоло. Анна поклонилась и улыбнулась такъ радостно, что Луиджи принялъ это на свой счетъ и хлестнулъ лошадей. Чезаре тоже остался доволенъ, -- онъ принялъ эту улыбку за добавленіе къ словамъ Анны.
   Когда Стелла Мартини спросила Анну, хочетъ-ли она еще гулять, она отвѣтила "нѣтъ". Анна его видѣла, она ему сказала, что ждала его съ нетерпѣніемъ, и онъ обѣщалъ пріѣхать. Она его опять встрѣтила и улыбнулась... Такого счастья было довольно на одинъ день. И Анна шла домой совершенно счастливая. Правда, Чезаре Діазъ былъ съ нею холоденъ, высокомѣренъ. Но какое ей дѣло до этого? Она его опять нашла! Онъ опять будетъ бывать у нихъ, Анна будетъ слушать его рѣчи, сидѣть рядомъ съ нимъ, спрашивать, отвѣчать ему, ждать его каждый день и обманывать себя, что онъ приходитъ только для нея одной. Конечно, она случайно встрѣтила его и, не будь этого случая, Діазъ, можетъ быть, еще недѣли двѣ не былъ-бы у нихъ; конечно, онъ гулялъ въ этотъ часъ не для того, чтобы встрѣтить Анну; конечно, она со Стеллой Мартини почти упросила его заѣхать къ нимъ, но все это такъ было похоже на него, такъ онъ остался вѣренъ себѣ, что Анна была довольна и считала большимъ счастьемъ, что примиреніе состоялось безъ письма. Любовь Анны уже перешла въ обожаніе, когда любимый человѣкъ можетъ быть всѣмъ, чѣмъ угодно: злымъ, безнравственнымъ, равнодушнымъ, презрительнымъ, но только-бы онъ приходилъ, позволялъ себя видѣть, позволялъ обожать себя... И когда какой-то слабый голосъ говорилъ ей, что въ самомъ дѣлѣ онъ относился къ ней слишкомъ презрительно, слишкомъ равнодушно, что онъ былъ преданъ своимъ интересамъ и не обращалъ вниманія на нѣмыя страданія Анны, она склоняла голову и кротко говорила:
   -- Онъ такой!
   Онъ такой и надо его брать такимъ, каковъ онъ есть, потому что ничѣмъ въ мірѣ не передѣлать его, да, можетъ быть, было-бы и нехорошо, если бы онъ измѣнился. Онъ былъ такъ не похожъ на всѣхъ тѣхъ, кого Анна знала, типъ совершенно противуположный ей и по образу мыслей и по нравственному облику! Надо было брать его такимъ, каковъ онъ есть, или потерять навсегда.
   -- Синьоръ Діазъ былъ здоровъ, сказала Стелла Мартини. Онъ придетъ завтра.
   -- Да, завтра, подтвердила Анна, улыбаясь.
   -- Мнѣ такъ не нравилось, что онъ не бывалъ у насъ.
   -- Мнѣ тоже...
   -- Вы его любите? Правда? простодушно спросила Стелла.
   -- Д-да... отвѣтила Анна послѣ нѣкотораго колебанія.
   -- Онъ, въ сущности, добрый, не смотря на то, что иногда говоритъ...
   -- Онъ такой! заключила Анна.
   Когда онѣ вернулись домой, Анна объявила Лаурѣ:
   -- Знаешь, мы встрѣтили Діаза.
   -- Да? равнодушно произнесла Лаура.
   -- Онъ совершенно здоровъ.
   -- Конечно.
   -- И будетъ у насъ завтра.
   -- Хорошо... сказала Лаура и ушла съ такимъ видомъ, будто она все знаетъ, все понимаетъ и ничему не удивляется.
   На другой день, когда раздался звонокъ Діаза, Анна въ волненіи убѣжала въ свою комнату, а Лаура спокойно вышла ему на встрѣчу.
   -- О, мудрая Минерва! произнесъ Чезаре, пожимая ея бѣлую ручку. Вы, конечно, здоровы и, конечно, не считали, сколько дней меня не было. Я понимаю васъ. Я, вѣдь, также мудръ, какъ вы...
   Она улыбнулась ему. Онъ съ восторгомъ посмотрѣлъ на нее. Затѣмъ вышла Анна. Она была немного смущена и то блѣднѣла, то краснѣла; говорила несвязно и смотрѣла; пытливыми глазами на Діаза. Онъ болталъ непринужденно, будто ничего не произошло, и ни разу не упомянулъ имени Луиджи Караччіоло, чтобы подчеркнуть свое великодушіе и показать, что онъ, какъ деликатный человѣкъ, не намекаетъ даже на ссору. Анна чувствовала себя совершенно подавленной этимъ высокомѣрнымъ великодушіемъ.
   Такъ прошло нѣсколько дней. Чезаре, видя, какъ опять Анна соглашается съ нимъ во всемъ, съ какой радостью покоряется она ему, опять ввелъ въ домъ Караччіоло и тотъ мало-по-малу сдѣлался непремѣннымъ членомъ ихъ маленькаго кружка. Онъ появился, ободренный улыбкой Анны, когда онъ встрѣтилъ ее на прогулкѣ и теперь сразу занялъ положеніе молящагося на нее человѣка. Когда Луиджи пришелъ въ первый разъ -- Анну передернуло: она не могла простить ему того, что онъ былъ причиной ея ссоры съ Чезаре. Но Караччіоло ничего не замѣтилъ, а она сейчасъ-же спохватилась и рѣшила быть съ нимъ какъ можно любезнѣе, чтобы понравиться Діазу. Но она чувствовала, что поступаетъ нечестно, что идетъ по опасному пути. Она знала, что компрометтируетъ себя съ Луиджи Караччіоло съ каждымъ днемъ все больше и больше; т. е. держитъ себя съ нимъ, какъ невѣста, принимаетъ цвѣты, отвѣчаетъ на письма, ведетъ съ нимъ разговоры, вращающіеся около любви, выслушиваетъ любезности, равныя признанію, говоритъ съ нимъ о прошломъ и разсуждаетъ о будущемъ.
   Когда вечеромъ Анна оставалась одна, она дрожала отъ злобы и презрѣнія къ собственному малодушію, вспоминая, какъ она далеко зашла по пути къ гибели. Но страхъ, что Діазъ опять исчезнетъ на недѣлю, что онъ проведетъ эту недѣлю съ графиней д'Альманья, дѣлалъ ее такой "презрѣнной", что она продолжала поступать противъ совѣсти, не зная, куда это приведетъ ее. Настроеніе ея стало такъ нервно, такъ непостоянно, что часто, когда кругомъ шелъ веселый разговоръ, она погружалась въ глубокую думу и всецѣло отдавалась ей.
   -- Что съ вами? спрашивалъ ее Діазъ.
   -- Ничего, отвѣчала она, проводя рукой по глазамть и стараясь улыбнуться.
   Онъ понималъ, что сдѣлалъ чудо, но понималъ также, что время бѣжитъ и надо пользоваться кроткимъ настроеніемъ Анны. Ухаживаніе Луиджи сдѣлалось еще настойчивѣе; онъ любилъ Анну и это просвѣчивало въ каждомъ взглядѣ и въ каждомъ словѣ; въ каждомъ взглядѣ и въ каждомъ словѣ сквозила просьба полюбить его. Всѣ знакомые поздравляли Анну съ замужествомъ, она тщетно увѣряла всѣхъ, что это неправда; знакомые покачивали головами, улыбались и говорили, что она "должна" такъ отвѣчать... Анна чувствовала, что приперта къ стѣнѣ; и ей хотѣлось закричать на весь міръ, что это неправда, что она не выйдетъ за Караччіоло, что она любитъ другого...
   Разъ, весной, ровно черезъ годъ послѣ ужасной болѣзни, Анна рѣшила поговорить съ Діазомъ. Луиджи требовалъ отвѣта на письмо и Анна, блѣдная, взволнованная, подошла къ Діазу, разговаривавшему съ Лаурой, и тихо сказала ему:
   -- Мнѣ хотѣлось бы поговорить съ вами.
   -- И мнѣ также, живо отвѣтилъ Чезаре.
   -- Такъ завтра...
   -- Хорошо... завтра утромъ... Ждите меня, сказалъ онъ и снова заговорилъ съ Лаурой.
   Всю ночь Анна почти не спала; она засыпала на нѣсколько минутъ и видѣла безпокойные сны, бормотала несвязныя фразы, которыя она должна будетъ говорить завтра Діазу; ей казалось, что всѣ ея аргументы разбиты имъ, что она не находитъ словъ, не можетъ говорить, чтобы убѣдить его... Утромъ она стала волноваться еще больше. И даже веселое солнце, ворвавшееся въ окна, не успокоило ея нервы. Въ мистическомъ порывѣ всѣхъ страстныхъ натуръ ее неудержимо потянуло въ церковь, но ей стыдно было выдать волненіе и она осталась дома, однообразно повторяя:
   -- Матерь Божія поможетъ мнѣ!
   И когда она увидала Діаза, такого "приличнаго" и спокойнаго, когда услыхала, какъ онъ заговорилъ съ Лаурой, когда въ тысячный разъ она почувствовала его равнодушіе къ себѣ, Анна немного ободрилась и подумала, что, можетъ быть, все устроится хорошо и она можетъ пока не сказать "главнаго". Лаура и Стелла ушли изъ комнаты, точно знали что-нибудь. Анна содрогнулась, увидя какъ серьезно ожидаетъ Діазъ разговора. Отступать было невозможно. Анна достала изъ кармана письмо Луиджи и передала его Діазу. Онъ сначала изумился, потомъ съ учтивымъ поклономъ попросилъ у Анны позволенія прочесть его.
   -- Что вы скажете? спросила Анна, когда онъ молча возвратилъ ей прочитанное письмо.
   -- Что-жъ! неопредѣленно отвѣтилъ онъ.
   -- Вамъ это письмо кажется серьезнымъ?
   -- Конечно, серьезнымъ.
   -- Можетъ быть, я ошибаюсь, сказала Анна; я, поэтому, рѣшилась посовѣтоваться съ вами... Вы опытны...
   -- Немного, отвѣтилъ онъ, улыбаясь.
   Они говорили тихо, сидя рядомъ и не глядя другъ на друга.
   -- Вамъ онъ не кажется дерзкимъ?
   -- Кто? Караччіоло? Тѣмъ, что написалъ?
   -- Да.
   -- Нѣтъ, не кажется. Влюбленные всегда пишутъ. Не всегда посылаютъ письма, но пишутъ всегда.
   -- Правда, загадочно произнесла она.
   -- Онъ васъ любитъ, вотъ и пишетъ.
   -- Любитъ? спросила она, задрожавъ.
   -- Еще бы!
   -- Вы убѣждены?
   -- Конечно!
   -- Онъ вамъ говорилъ?
   -- Да. Говорилъ.
   -- А что вы ему отвѣтили?
   -- Я? Ничего. Онъ ни о чемъ не спрашивалъ меня. Просто разсказалъ мнѣ фактъ. Онъ отъ васъ ждетъ отвѣта.
   -- Отъ меня?
   -- На письмо всегда долженъ отвѣчать тотъ, кому оно написано.
   -- Я не буду отвѣчать, тихо сказала Анна.
   -- Почему? съ удивленіемъ спросилъ онъ.
   -- Мнѣ нечего сказать ему.
   -- Вы не любите его?
   -- Нѣтъ.
   -- Нисколько? Онъ даже не симпатиченъ вамъ?
   -- Не люблю... И онъ мнѣ не симпатиченъ.
   -- А мнѣ казалось... замѣтилъ Діазъ и его лицо стало серьезнымъ.
   Онъ уже видѣлъ, что ему не одолѣть препятствія.
   -- Вы ошиблись...
   -- Я видѣлъ, какъ вы хорошо принимали его, какъ любезно говорили съ нимъ, съ какимъ удовольствіемъ выслушивали его комплименты. Это очень много для молодой дѣвушки, сказалъ онъ, и насупилъ брови.
   -- Да, вѣдь, это для того, чтобы вамъ сдѣлать пріятное... Вѣдь, онъ вашъ другъ!.. вскричала она, протягивая впередъ руки, желая оправдаться.
   -- Благодарю васъ, сухо проговорилъ онъ.
   Оба замолкли. Онъ продолжалъ играть древней монетой, висѣвшей у него на цѣпочкѣ отъ часовъ.
   -- Слѣдовательно, заговорилъ онъ снова, желая довести разговоръ до конца, слѣдовательно, вы не выйдете за Караччіоло.
   -- Никогда!
   -- Между тѣмъ это прекрасный молодой человѣкъ: съ именемъ, со средствами... Онъ васъ любитъ...
   -- А я не люблю его и не хочу за него замужъ.
   -- Для замужества любви и не надо, холодно замѣтилъ Чезаре.
   -- Другимъ, можетъ быть, а мнѣ надо! воскликнула она, потрясенная до глубины души его аксіомой.
   -- Вы не знаете жизни, моя милая. Всякій бракъ,-- по любви ли, по разсудку -- имѣетъ равные шансы на счастье и на несчастье. Къ чему же служитъ страсть? Ни къ чему.
   Анна склонила голову. Онъ не убѣдилъ ее, но она не могла не относиться съ уваженіемъ къ его словамъ.
   -- Если вы не желаете выходить за него замужъ, вы не должны съ нимъ видѣться.
   -- Я буду избѣгать его.
   -- А онъ будетъ искать васъ.
   -- Я не буду выходить.
   -- Онъ напишетъ...
   -- Я вамъ сказала, что не отвѣчу ему.
   -- Онъ будетъ настаивать... Я его знаю. Да и дѣло на столько важное, что ему нельзя не настаивать.
   -- Вы скажете ему, что этотъ бракъ немыслимъ.
   -- Нѣтъ, моя милая. Увольте меня отъ этой миссіи, сказалъ онъ разсерженнымъ голосомъ.
   -- Да... вѣдь... вы же мой опекунъ., пробормотала она.
   -- Да! къ несчастью! Откровенно говоря, я предпочиталъ бы не быть имъ.
   -- Такая я злая? спросила она со слезами на глазахъ.
   -- Я не знаю, добры вы или злы. Я не теряю времени на подобныя опредѣленія... Но я знаю только, что есть хорошій человѣкъ, красивый и богатый... Онъ любитъ васъ... А вы безъ всякой причины отказываете ему... Я знаю, что онъ хочетъ на васъ жениться, не смотря на то, что вы не любите его, несмотря на все, ваше -- простите за выраженіе -- на все ваше сумасбродство, и вы отказываете ему!.. Извините, Анна... Но я хотѣлъ спросить васъ: вы думаете легко вамъ найти жениха?
   -- Что вы хотите сказать?
   -- Я спрашиваю: думаете вы, что кто-нибудь другой женится на васъ?
   -- Объяснитесь... Я васъ не понимаю... воскликнула она, поблѣднѣвъ, потому что поняла его.
   -- Развѣ вы забыли прошлое? ледянымъ тономъ сказалъ онъ.
   -- Какое прошлое? гордо спросила Анна.
   -- Только вашъ побѣгъ, милая, только побѣгъ и день, проведенный въ Помпеѣ вдвоемъ съ молодымъ человѣкомъ.
   -- Господи! прошептала она и закрыла лицо руками.
   -- Не волнуйтесь, Анна. Намъ надо поговорить серьезно. Будьте поспокойнѣе... Вы должны помнить, что дѣвушки не дѣлаютъ того, что сдѣлали вы... Хорошо, что Луиджи не знаетъ этого... А кто знаетъ, тотъ на васъ не женится, моя дорогая. Я понимаю, какъ это тяжело вамъ, но я обязанъ сказать вамъ правду. Выходите замужъ... Я вамъ совѣтую, какъ другъ, какъ вѣрный другъ... Выходите замужъ за Караччіоло.
   -- Я была виновата, проговорила Анна глухимъ голосомъ, но, вѣдь, вы и Лаура простили мнѣ.
   -- Да... Но женихи и мужья не прощаютъ подобныхъ вещей. Какъ ревниво я охранялъ вашу тайну. Какъ родной отецъ! А вы не пользуетесь случаемъ, не думаете, что онъ больше не повторится... Гдѣ вы найдете другого человѣка, такъ слѣпо-влюбленнаго, какъ Караччіоло?
   -- Я сдѣлала ошибку... правда... проговорила Анна, преслѣдуемая все одной мыслью, но честь моя незапятнана...
   И она посмотрѣла ему прямо въ лицо.
   -- Но кто же это знаетъ кромѣ, меня? раздраженно крикнулъ онъ.
   -- Мнѣ этого достаточно, просто отвѣтила она.
   Его передернуло. Но онъ хотѣлъ договорить до конца.
   -- Анна! Вы просто безумная! Влюбились въ какого-то бѣдняка, рѣшили бѣжать съ нимъ, рисковали всѣмъ... Спаслись какимъ-то чудомъ! Потомъ заболѣли... выздоровѣли, забыли его... Теперь симпатичный человѣкъ дѣлаетъ вамъ предложеніе и вы отказываете! Вѣдь это сумасшествіе! Анна! Выходите за Луиджи! Я прошу васъ...
   -- Вы не можете просить меня объ этомъ.
   -- Вѣдь любовь -- химера! Выходите за Караччіоло!
   -- Не могу.
   -- Да отчего же? Вы его не любите? Этой причины недостаточно.
   -- Ищите другую причину, таинственно сказала она.
   -- Я найду ее.
   Діазъ проговорилъ эти слова тономъ угрозы, такъ несвойственнымъ ему. Впрочемъ, ему несвойственна была и злоба, а главное, та грубая форма, въ которой она проявлялась теперь, по отношенію къ дѣвушкѣ. Но онъ не могъ не злиться, сознавая, что онъ, Чезаре Діазъ, опытный, умный человѣкъ, почти старикъ, умѣвшій выходить изъ самыхъ трудныхъ положеній и не останавливаться ни передъ чѣмъ для достиженія своей цѣли, -- былъ теперь побѣжденъ слабой и сумасбродной дѣвочкой. Она сидѣла, блѣдная какъ полотно, и вся дрожала, вспоминая его упрекъ и повторяя его фразу, что теперь никто на ней не женится. Это наполняло ее горемъ, отравляло ей кровь; въ первый разъ она почувствовала весь ужасъ угрызенія совѣсти и раскаялась въ томъ, что сдѣлала. Если бы возможно было уничтожить прошлое, вычеркнуть эту страницу ея жизни, сдѣлать такъ, чтобы тотъ день въ Помпеѣ не существовалъ!
   -- Вы влюблены въ другого. Правда? спросилъ Діазъ съ саркастической улыбкой.
   Анна молчала. Чезаре былъ на пути къ истинѣ, и она безумно боялась, что онъ узнаетъ ее.
   -- Отчего вы не отвѣчаете? Вы еще влюблены? Правда?
   -- Что значитъ "еще"? воскликнула она, вздрогнувъ.
   -- Для того, чтобы отказать Луиджи Караччіоло, вы должны быть влюблены въ кого нибудь другого. Вѣдь, вы, барышни, вѣрите въ вѣчную любовь, въ вѣрность до гроба, въ тысячу подобныхъ вздоровъ... Вы все еще любите Джустино Морелли?
   -- Оскорбляйте меня, но не презирайте, закричала она и рыданія подступили къ ея груди.
   -- Успокойтесь, сказалъ онъ, смотря на ея слезы съ холоднымъ любопытствомъ.
   -- Ради Бога, не унижайте меня такъ никогда... Я прошу васъ!.. Говорите все, что хотите, только не это!.. Только не это!..
   -- Успокойтесь! еще разъ сказалъ Чезаре, все съ любопытствомъ разсматривая ее. Мы поговоримъ объ этомъ когда-нибудь въ другой разъ.
   -- Послушайте... начала она, возбуждаясь. Не уходите еще... Простите, если я разбила ваши планы, отказывая Караччіоло!.. Но я не могу... Видите:-- не могу... И никогда не выйду за него... Васъ смѣшитъ это "никогда", правда? Вы имѣете право смѣяться,-- человѣческое сердце такъ лживо... Простите... Но вы увидите... увидите когда нибудь, что я не лгала... увидите, что я никогда не буду огорчать васъ... Я буду кроткая, покорная... Дѣлайте все, что хотите... Я рядомъ съ вами чувствую себя такой маленькой, такой ничтожной!..
   Она уже плакала неудержимо.
   -- Не плачьте, сказалъ онъ.
   -- Дайте мнѣ поплакать... Я такая несчастная... такая жалкая... Я такъ безумно сгубила свою жизнь... Но я не знала... Клянусь вамъ; -- я ничего не знала... Теперь все кончено! Я погибла на всегда.
   -- Не преувеличивайте!
   -- Нѣтъ... Вы сказали! Вы правы... Честная дѣвушка не броситъ дома, не убѣжитъ съ мужчиной!.. Вы правы! Вы всегда правы! Вы такой умный! Но если-бы вы знали, какая я безумная!.. Если-бы вы знали, какъ я теряю голову, когда меня охватываетъ страсть, -- вы бы пожалѣли меня.
   -- Не плачьте... Довольно! сказалъ онъ тихо.
   -- Если-бы я всю жизнь плакала, и то не искупила-бы прошлаго, грустно сказала она.
   Эта жалоба точно вылетѣла у нея изъ груди.
   -- Прощайте, Анна, сказалъ онъ, вставая.
   -- Не уходите, воскликнула она, хватая его за руки. Я вамъ еще ничего не сказала... ничего не объяснила... Вы уходите, сердясь на меня... Пожалуй, такъ лучше... Сегодня я не могу продолжать этого разговора... Я чувствую, что схожу съ ума... И потомъ -- вамъ скучно... вы правы: женщины, дѣлающія сцены, всегда скучны. Но вы должны знать, должны. Я вамъ напишу, все напишу... Вѣдь, вы позволите? Скажите, что вы позволяете. Я не могу не написать вамъ все...
   -- Напишите, тихо произнесъ онъ.
   -- И прощаете меня? спросила она, приближая къ нему свое лицо.
   -- Мнѣ нечего прощать вамъ, сказалъ онъ, откидываясь отъ нея. Напишите... Прощайте, Анна.
   Она сидѣла, совсѣмъ разбитая, точно ее сбросили съ неизмѣримой высоты. Діазъ ушелъ задумчивый и разсѣянно простился съ Лаурой и Стеллой въ гостиной.
   Лаура вошла къ Аннѣ и принялась за работу. Анна продолжала сидѣть на своемъ мѣстѣ, закрывъ глаза рукою и время отъ времени вздыхала. Такъ прошелъ часъ. Лаура подняла голову и яснымъ голосомъ спросила:
   -- Ты влюблена въ Діаза?
   -- Да, просто отвѣтила Анна.
   Лаура опустила прозрачныя вѣки и снова принялась за работу.
   

VI.

   Вотъ что писала Анна Діазу:
   "Я не знаю, какъ назвать васъ: вашимъ-ли гордымъ и милымъ именемъ, или именемъ друга, которое говоритъ все и ничего. Я не знаю, чего слушаться: разсудка или сердца? Лучше, можетъ быть, никакъ не называть васъ, лучше не бороться съ непобѣдимой силой, волнующей меня? Но я такое жалкое созданье, я настолько лишена какой-бы то ни было нравственной силы, что я поступаю въ большинствѣ случаевъ точно безсознательно и едва только рѣшусь бороться, какъ уже чувствую себя побѣжденной. Какъ вы должны презирать меня! И вы правы! Нельзя не презирать человѣка, если видишь, что сердце его всегда открыто, воображеніе вѣчно возбуждено, голова никогда не покойна, кровь горитъ въ жилахъ... Вы презираете меня,-- я это вижу по вашимъ глазамъ, слышу въ вашемъ голосѣ,-- и я стою этого: -- я никогда въ жизни не понимаю, что я не права, а когда сознаю, то уже поздно, уже нельзя поправить того горя, которое я причинила себѣ и другимъ. Презирайте меня! Вы, больше чѣмъ кто нибудь другой, имѣете право на это. Когда вы далеко отъ меня, я могу думать о васъ довольно смѣло, полагаясь на вашу доброту, на вашу снисходительность, и надѣюсь, что вы простите мнѣ мое нравственное безсиліе. Когда вы далеко, я кажусь себѣ болѣе женщиной, сильнѣе, смѣлѣе и могу мечтать стать, если не рядомъ съ вами, -- этого никогда не можетъ быть, -- но близко къ вамъ! Мечты! Когда я васъ вижу, у меня пропадаетъ всякая вѣра въ себя; я кажусь себѣ такой глупой, такой нелѣпой, такой безсвязной, что не смѣю и думать о вашей снисходительности ко мнѣ. Дайте мнѣ немного силы: вы, вѣдь, такой сильный, вы никогда не ошибались, вы побѣдили себя и людей! Вы мнѣ представляетесь образцомъ спокойствія и справедливости; вы выше несчастій, потому что, должно быть, съумѣли молча перестрадать ихъ; вы выше человѣческихъ радостей, потому что оцѣнили всю ихъ пустоту; вы выше любви, потому что знаете, чего она стоитъ; вы умѣете прощать, потому что вы человѣкъ и не забываете этого".
   "Вы меня презираете, какъ всегда сильный презираетъ слабаго, но вы жалѣете меня, вѣдь я уже пострадала отъ житейскихъ бурь. Я потеряла въ нихъ и здоровье, и надежды, и вѣру въ себя. Если вы не спасете меня, я боюсь, что погибну навсегда. Говорите мнѣ все, дѣлайте со мной все, что хотите. Оскорбляйте меня, но не отталкивайте. Вы моя единственная поддержка. Какъ мнѣ назвать васъ? Другъ? Да, другъ мой, я погибну, если вы не спасете меня, если лишите вашей нравственной поддержки, если не дадите какого-нибудь направленія моему существованію. Другъ! Другъ! Не отталкивайте меня! Скажите цсе, дѣлайте все, что хотите, но не гоните меня отъ себя; иначе я умру".
   "Вы меня глубоко огорчили, сказавъ, что я отказываю Караччіоло изъ-за Джустино Морелли. Я не могу безъ дрожи слышать этого имени. Но не думайте, что я сержусь на него. Нѣтъ. Я сержусь на самую себя. Морелли ни въ чемъ не виноватъ.
   Онъ просто глупый, ничтожный человѣкъ, честный, вы всегда говорите это, -- но такой мелкій умомъ и сердцемъ! Вотъ почему я возмущена сама противъ себя; я идеализировала его, сдѣлала изъ него себѣ идола и обожала его! Какъ я могла такъ заблуждаться? Какъ я могла полюбить такого ограниченнаго человѣка, который блѣднѣлъ даже отъ моихъ словъ? Когда я только подумаю объ этомъ, то ломаю руки отъ отчаянія! Можно любить человѣка сумасшедшаго, безнравственнаго, бѣднаго, но нельзя любить глупаго труса, доносящаго опекуну, что его воспитанница рѣшилась бѣжать! Я никогда себѣ не прощу этого! И я одна во всемъ виновата. На моей совѣсти лежитъ пятно: -- какъ могла я идеализировать и полюбить такую посредственность; я испортила всю свою молодость, желая вдохнуть жизнь въ какую-то мѣловую статую. Я только одну себя виню во всемъ, виню мою слѣпую вѣру, мое слѣпое упрямство, мою безумную гордость, все мое сумасшедшее увлеченіе. И когда теперь мнѣ говорятъ, что я еще люблю этого бѣднаго Морелли, теперь, когда я прозрѣла, когда я поняла все величіе, всю тайну любви,-- я не могу не содрогаться, не кричать, не могу вынести такого оскорбленія. Часы, проведенные мною въ Помпеѣ въ ужасныхъ страданіяхъ, сказали мнѣ все: я, со страшною болью въ сердцѣ, въ мозгу, въ жилахъ, познала высшую правду. Теперь я ужъ не могу ошибиться. Я все то-же слабое созданіе, обреченное любить фатально, безгранично, съ полнымъ самоотреченіемъ, потому что любовь для меня -- нормальное состояніе души. Но теперь я полюбила человѣка достойнаго быть любимымъ, я прильнула моей колеблющейся душею къ тому, кто никогда не колебался. Я глубоко раскаялась въ моей первой любви, но теперь я не буду раскаиваться, потому что я нашла того, кого была обречена полюбить на всю жизнь. До сихъ поръ я только плакала надъ собой и надъ другими. Теперь я нашла надежную, тихую пристань и молю Бога не отнимать отъ меня этой радости, этой надежды. Богъ не отвергнетъ меня; вы, другъ, не можете оттолкнуть меня". Анна.
   Діазъ очень внимательно прочелъ это письмо два раза. Потомъ ушелъ изъ дому и занялся своими дѣлами и развлеченіями. Вернувшись домой, онъ въ третій разъ перечелъ письмо и сейчасъ-же послалъ Аннѣ такой отвѣтъ:

"Милая Анна.

   Все, что вы говорите -- очень хорошо. Но я не понялъ, когоже вы любите?
   Примите мой душевный привѣтъ.

Чезаре Діазъ".

   Она прочла записку и тутъ же написала:
   "Люблю васъ.

Анна Аквавива"

   Діазъ цѣлый день ничего не отвѣчалъ и не показывался. Затѣмъ написалъ:

"Милая Анна!

   Хорошо. А потомъ что?

Чезаре Діазъ".

   Она была ошеломлена. Она знала, что рисковала всѣмъ своимъ будущимъ, заглушила въ себѣ и отвращеніе, и стыдъ, рѣшившись на такое признаніе въ любви и думала, что произведетъ на Діаза глубокое впечатлѣніе, можетъ быть, даже впечатлѣніе гнѣва, тоски, антипатіи... Она думала, что онъ напишетъ ей озлобленное письмо, или увѣдомитъ ее о своемъ отъѣздѣ... А вмѣсто того, она получила какую-то записку не холодную и не теплую, совершенно незначительную, точно о самомъ обыкновенномъ дѣлѣ. Ей казалось, что хуже этого исхода и быть не могло. Діазъ не былъ ни разсерженъ, ни польщенъ. Онъ остался равнодушенъ. Она трепетала отъ волненія; у него же только разыгралось любопытство. Для нея любовь опять была драмой, для него она была совершенно обычнымъ житейскимъ явленіемъ.
   Чезаре Діазъ оставался неизмѣннымъ. Эта мысль все время вертѣлась въ головѣ Анны. Онъ былъ неизмѣненъ и передъ любовью, и передъ горемъ. Ничто не могло смутить его. Она бросилась на кровать, спрятала лицо въ подушки и зарыдала, нервно хватаясь за простыню. Она все ему сказала, а онъ остался равнодушенъ! Что же ей дѣлать теперь? Она не знала. Неужели существуютъ такія ледяныя сердца, которыя не разогрѣешь никакимъ пламенемъ? Господи, что же дѣлать? Что дѣлать? Онъ спросилъ ее съ развязнымъ любопытствомъ: "а потомъ что"? Онъ хочетъ знать, что будетъ "потомъ", точно читаетъ романъ и скорѣе заглядываетъ въ конецъ его. Что же это за человѣкъ, если онъ остается равнодушнымъ даже передъ такимъ искреннимъ взрывомъ страсти, передъ такой мольбой о помощи?
   Анна всю ночь прорыдала въ подушку. Ее охватило ощущеніе пустоты и холода при мысли о сердцѣ Діаза. И вдругъ ей показалось, что она стоитъ передъ громадной ледяной скалой; узкая, крутая тропинка ведетъ на нее между двумя ледяными стѣнами. Анна медленно взбирается по ней тяжелыми, усталыми шагами, и чувствуетъ, какъ у ней тяжелѣетъ голова и захватывается дыханіе отъ холода, отъ бѣлизны снѣга, отъ окружающаго безмолвія и смерти. Ей кажется, что силы ея истощаются и что ей никогда не побѣдить этого холода, этой смертельной бѣлизны, этого разрушительнаго вѣтра, дующаго съ горы, никогда не добраться до вершины... Больная фантазія рисуетъ Аннѣ замерзшую фигуру среди снѣговъ:-- вѣки посинѣли, губы тоже, руки вытянуты вдоль по тѣлу. Анна узнаетъ себя, умершую раньше достиженія желанной цѣли... Крикъ ужаса вырывается у нея изъ груди.
   -- Что съ тобою? спрашиваетъ ее Лаура, проснувшись.
   -- Ничего... Спи спокойно, отвѣчаетъ ей Анна, все еще дрожа и закрывая рукою глаза.
   Къ утру она немного успокоилась и голосъ любви прогналъ всякія видѣнія. Она чувствовала, что ея сердце преисполнено такою непоборимою любовью, которая должна, -- да, должна, -- сдѣлать чудо и тронуть Діаза. Она говорила себѣ, что всякій, кто любитъ свято, смиренно, съ вѣрою и благоговѣніемъ рано или поздно добьется, что и его полюбятъ. Если воля одного человѣка магнетически вліяетъ на другого человѣка, то любовь еще сильнѣе должна вліять и никто не противустоитъ ея силѣ.
   -- Я такъ буду любить его, думала она про себя, такъ любить, что онъ не можетъ не почувствовать силу моей любви.
   Кто знаетъ? Ему уже сорокъ лѣтъ, но, можетъ быть, онъ еще не испыталъ сладкихъ радостей безпредѣльной любви. Нѣкоторые мужчины оттого такъ и сильны, что всю жизнь прожили одиноко, не желая отдаться привязанности. И, можетъ быть, поздняя любовь предназначена создать имъ вторую молодость, новую жизнь, гораздо человѣчнѣе, краше и ярче первой.
   Въ мозгу Анны все яснѣе и яснѣе вырабатывалось сознаніе миссіи, основанной на безграничной привязанности, на самоотверженіи во имя того, чтобы Чезаре Діазъ постигъ рано или поздно всю радость взаимной любви. Ей казалось, что она избрана для этой долгой, безмолвной и упорной работы и ей разомъ стала ясна цѣль ея существованія. Она должна любить его. Вотъ и все. Любить до гроба и даже тамъ, за гробомъ. Любить безъ притязаній, но не безъ надежды; любить съ вѣрностью и самоотреченіемъ человѣка, все отдавшаго любви; любить просто, скромно, какъ любятъ въ молодости, безъ тщеславія, безъ честолюбія; наконецъ, любить такъ хорошо, такъ сильно, чтобы онъ чувствовалъ себя въ атмосферѣ, насыщенной этой любовью, чтобы онъ вдыхалъ ее съ воздухомъ, чтобы мало-по-малу онъ созналъ, что и самъ захваченъ и побѣжденъ этою любовью. Если любовь еще творитъ чудеса, то Анна добьется этого чуда. Если же нѣтъ,-- она умретъ счастливая, что посвятила всю жизнь любви. Горячая вѣра охватила ее. Какая то внутренняя сила укрѣпила ее и она въ энтузіазмѣ опять написала письмо Чезаре Діазу.
   "Зачѣмъ вы спрашиваете меня, что будетъ "потомъ"? Я не знаю и я не спрашивала этого у Бога, давшаго мнѣ счастье полюбить во второй разъ; не спрашивала я этого и у себя, въ тотъ чудный вечеръ, когда я почувствовала, что мое сердце воскресло и что я люблю васъ. Я не знаю, что будетъ "потомъ"; я знаю лишь одно, что теперь я васъ люблю. И вы должны были прочесть это и въ моихъ глазахъ, и въ моемъ голосѣ, и въ моихъ словахъ. Развѣ вы не видѣли, какъ съ каждымъ днемъ я становилась кротче съ вами? Вѣдь, прежде я была непокорная, необузданная, упрямая въ своихъ идеяхъ, нелѣпая въ ощущеніяхъ и впечатлѣніяхъ, несообщительная ни въ злобныя, ни въ нѣжныя минуты. И когда вы взглядывали на меня съ недовѣріемъ и презрѣніемъ, я смотрѣла на васъ высокомѣрно и пренебрежительно. Но мнѣ, съ моей гордостью, упрямствомъ и вмѣстѣ съ тѣмъ съ моей слабостью, пришлось пережить катастрофу первой любви. Она показала мнѣ всю тщету моихъ надеждъ, всю безпорядочность моихъ мыслей, всю пустоту моихъ иллюзій. И въ тотъ вечеръ, когда я возвращалась изъ Помпеи, я полюбила васъ, потому что только въ васъ есть сила и мудрость. Я не прошу васъ любить меня. Можетъ быть, вы связаны какой нибудь прошлой или настоящей любовью; можетъ быть, не хотите любить теперь и никогда не любили; можетъ быть, я вамъ не нравлюсь ни нравственно, ни физически. Что дѣлается въ вашей душѣ? Я не знаю. Я знаю только, что вы сильный, умный, что васъ не согнуть и не сломать, что, наконецъ, вы спокойно идете своей дорогой, съ безмятежнымъ сознаніемъ своего превосходства. Можетъ быть, вы уже любили? Можетъ быть, полюбите? Кто знаетъ! Мнѣ до этого нѣтъ дѣла. Мнѣ нужно лишь одного, чтобы вы позволили мнѣ любить себя, чтобы вы не тяготились этимъ, не уѣзжали-бы, не мучили бы меня своимъ отсутствіемъ; я хочу, чтобы вы обѣщали относиться ко мнѣ не какъ къ воспитанницѣ, не какъ къ сестрѣ, а какъ къ несчастной дѣвушкѣ, отдавшей все сердце, всю жизнь любви. Успокойтесь, я ни о чемъ не буду просить васъ. Я знаю, что вы не поступитесь ни одной изъ вашихъ привычекъ ни для кого на свѣтѣ; я знаю, что вы дорожите вашимъ образомъ жизни, знаю, что вы боитесь стѣсненій. Но для меня нѣтъ ничего священнѣе вашихъ желаній, вашихъ привычекъ, вашихъ мыслей. И я никогда не буду надоѣдать вамъ, или стѣснять васъ. Живите, какъ вы жили до сихъ поръ. Только не забывайте, что въ одномъ изъ уголковъ Неаполя есть человѣкъ, который видитъ въ васъ весь смыслъ своего существованія и не лишайте его нѣсколькихъ минутъ присутствія. Я васъ люблю глубоко, нѣжно и не надѣюсь, что вы когда нибудь полюбите меня. Это полное отсутствіе надежды должно успокоить васъ. Я вѣчно буду окружать васъ моей любовью, но вы не будете никогда чувствовать ея бремени. Я должна любить васъ съ уваженіемъ и съ благодарностью человѣка умершаго и возродившагося вновь, и я люблю васъ такъ сильно, что изъ-за одного вашего слова пойду на смерть, пойду съ восторгомъ. Я недостойна васъ. Я признаюсь въ этомъ съ болью и, только съ отчаянія, мирюсь съ мыслью о нераздѣленной, несчастной любви. Очень вѣроятно, что если бы вы были моей первой любовью, если бы я принесла вамъ въ даръ чистое сердце и нетронутыя мечты, -- въ этомъ дарѣ было бы для васъ нѣчто обаятельное. Но я руина любви. Вы стоите привязанности женщины и сильнѣе, и красивѣе меня. Я говорю вамъ это съ грустью, чтобы объяснить причину моей покорности, чтобы показать вамъ, какую милость вы дѣлаете, позволивъ любить васъ. Я вѣрю, что вы будете на столько великодушны, вѣрю, что вы не захотите оттолкнуть меня, -- я уже испытала это и второй разъ не перенесу такого удара; вѣрю, что состраданіе живетъ въ вашемъ сердцѣ, несмотря на все желаніе скрыть его".
   "Развѣ не вы сказали мнѣ дрожащимъ голосомъ, полнымъ участія, въ той темной пустой комнатѣ "Діомеда" "бѣдная дѣвочка"? Развѣ не вы ласково гладили меня по головѣ, пока я горѣла въ лихорадкѣ по дорогѣ въ Неаполь? Вы пожалѣли меня, да! да! Я знаю. И за эту-то жалость я полюбила васъ. Изъ за жалости-же вы дадите мнѣ право любить васъ, любить до смерти, до тѣхъ поръ пока душа будетъ жить, вѣчно... Вотъ что будетъ "потомъ". Потомъ любовь! На всегда, на вѣкъ! Любовь и ничего больше. Что мнѣ вамъ сказать еще? Написавъ вамъ это смѣлое и вмѣстѣ съ тѣмъ кроткое письмо, я честно открыла всю мою душу передъ вами".
   "Это письмо не требуетъ отвѣта. Что вы должны сказать мнѣ? Ничего пріятнаго; а все непріятное я и сама знаю, сама предполагаю. Вы меня не любите, -- это фактъ. Вѣроятно, я не внушу вамъ никогда даже симпатіи; вѣроятно, вы меня считаете просто смѣшною. Вѣроятно, это письмо разсердитъ васъ и вамъ нужно будетъ все ваше терпѣніе, вся ваша доброта, чтобы выносить меня. Я не могла бы прочесть отъ васъ письма, въ которомъ было бы равнодушіе, или презрѣніе, или недовѣріе... Это было бы для меня смертнымъ приговоромъ; вѣрьте: я не преувеличиваю. Не пишите мнѣ ничего, ни серьезно, ни въ шутку. Я боюсь. Вы, по свойственному вамъ скептицизму, можете сдѣлать мнѣ только больно, говоря о моей любви, такъ какъ вы ее не раздѣляете и никогда не раздѣлите, а, можетъ быть, даже и презираете. Вы, вѣдь, не знаете, какое значеніе имѣетъ для меня каждое слово, написанное вами. И потому, еще разъ умоляю васъ -- пощадите меня; смотрите на меня, какъ на человѣка, больного умомъ и сердцемъ, котораго здоровые люди должны жалѣть. Не говорите мнѣ ничего, не добивайте меня, оставьте меня съ моею любовью, помните, что одно ваше слово, одинъ вашъ жестъ могутъ просто убить меня. Не сердитесь на меня; я очень страдаю и не хочу показывать этого и упиваюсь моими страданіями. Какъ я васъ люблю! Какъ сильно люблю!

Анна".

   Не смотря на то, что Діазъ ожидалъ такого письма, оно все-таки заставило его призадуматься. И хотя самолюбіе сорокалѣтняго человѣка, которому достаточно было сказать два слова и ласково погладить по головкѣ дѣвушку, чтобы внушить ей любовь, -- было польщено, хотя мужская гордость торжествовала,-- но въ глубинѣ души Діазъ былъ озабоченъ. Любовь Анны безпокоила его. Теперь она являлась покорной, безъ надеждъ, безъ желаній; теперь она была совершенно поглощена своимъ чувствомъ и говорила, что ничего не хочетъ, ничего не спрашиваетъ. Но можетъ ли это такъ продолжаться? Діазъ былъ человѣкъ опытный и понималъ, что Анна не все сказала въ письмѣ, что у нея должна была скрываться какая-то мысль.
   Конечно, любовь красивой двадцатилѣтней дѣвушки предстарляла извѣстную прелесть для его стараго изсохшаго сердца. Но, вѣдь, наступитъ день, когда Анна въ силу возраста, характера и темперамента, въ силу самой любви, захочетъ быть любимой Діазомъ. Любовь требуетъ любви. Что онъ тогда будетъ дѣлать, если Анна захочетъ быть любимой имъ?
   Эта мысль такъ овладѣла имъ, что гдѣ бы онъ ни былъ, о чемъ бы ни говорилъ, въ мозгу его вертѣлись одни и тѣ же слова: "Берегись; она тебя любитъ и когда-нибудь захочетъ быть любимой". Это былъ фактъ; все остальное представлялось ему наборомъ словъ. Наконецъ, онъ цѣлымъ рядомъ силлогизмовъ побѣдилъ и это тайное безпокойство: вѣдь, онъ ровно ничего не сдѣлалъ, чтобы возбудить любовь Анны, а чувство, ничѣмъ не питаемое, должно скоро исчезнуть. Анна забудетъ его. Діазъ былъ совершенно не способенъ грустить, и если что-нибудь его мучило, онъ всегда находилъ какую-нибудь формулу и утѣшался. Надо все предоставить времени, рѣшилъ онъ. Анна забудетъ его. Вѣдь забыла же она Морелли!
   Чезаре Діазъ побѣдилъ такимъ образомъ свое безпокойство, и въ глубинѣ его души остались только спокойная удовлетворенность, сознаніе невольной побѣды. Вѣдь, онъ былъ мужчина, а быть любимымъ пріятно всякому мужчинѣ.
   И онъ ничего не отвѣтилъ Аннѣ. Онъ, между прочимъ, былъ врагъ любовныхъ писемъ, говорящихъ, обыкновенно, слишкомъ много и ничего не доказывающихъ, писемъ, обреченныхъ на то, что они потеряются, попадутъ въ дурныя руки и будутъ прочитаны тѣми, кто не долженъ читать ихъ. Да и что могъ онъ написать ей? Ничего. Діазъ не любилъ Анну. Она отгадала, что ему нечего сказать ей. Но чтобы выйти изъ труднаго положенія, онъ рѣшилъ отправиться къ Аквавива.
   Его звонокъ отозвался въ сердцѣ Анны. Съ той минуты, какъ она послала ему письмо, ее стали мучить сомнѣнія. Она не знала, какъ приметъ его Діазъ. И она была такъ взволнована, такъ разсѣянна, такъ поглощена своими мыслями, такъ далека отъ реальной жизни, что Стелла Мартини смотрѣла на нее, покачивая головою и боясь, что болѣзнь Анны вернется. Лаура время отъ времени иронически усмѣхалась: она знала, въ чемъ дѣло.
   -- Что съ нею? спрашивала Стелла у Лауры.
   -- Я не знаю, спокойно отвѣчала она.
   Но разъ, когда ей надоѣли разспросы компаніонки, она сказала ей:
   -- Мнѣ кажется, она влюблена.
   -- Опять? спросила Стелла.
   -- Да. Опять, отвѣтила красавица Лаура.
   -- Въ кого же?
   -- Мнѣ не поручали говорить вамъ это, проговорила дѣвушка и вышла изъ комнаты, чтобы прервать разговоръ.
   Но Стеллѣ показалось, что ясное и спокойное лицо Лауры омрачилось при этой бесѣдѣ. И не въ первый разъ стала она упрекать себя, что не съумѣла завоевать довѣріе дѣвушекъ, что плохо исполняетъ свой долгъ, сопровождая ихъ въ церковь, въ театръ, въ гости, сидя около нихъ во время болѣзни и помогая имъ въ хозяйствѣ; нужно было установить болѣе теплыя, болѣе искреннія отношенія. И она сейчасъ же послѣ разговора съ Лаурой пошла въ спальню Анны. Та молилась. Стелла не хотѣла мѣшать ей и скромно вышла изъ комнаты. Черезъ нѣсколько времени она вошла во второй разъ, -- Анна все продолжала молиться. Стелла подошла къ ней и тихо тронула ее за плечо. Анна подняла голову и уставила на Стеллу изумленные глаза.
   -- Что съ вами? Вы страдаете? Отчего вы не подѣлитесь со мною вашимъ горемъ? спросила Мартини, побѣждая въ себѣ сдержанность подчиненнаго человѣка.
   -- Я по своей винѣ страдаю, и только Богъ можетъ успокоить меня, отвѣтила Анна, вставая съ колѣнъ.
   -- Опять сердечныя волненія?
   -- Да...
   -- И опять ваши надежды не могутъ сбыться?
   -- Да. Опять.
   -- Зачѣмъ же, милая, вы налагаете на себя эти мученія?
   -- Должно быть, такова моя участь.
   -- Вы молоды, красивы, богаты... Вы должны сами распоряжаться своей судьбою. Оставьте бѣднымъ и одинокимъ быть рабами грустной доли.
   -- Я несчастнѣе послѣдней нищей, послѣдней убогой, протягивающей руку на улицѣ, воскликнула Анна и глаза ея разгорѣлись лихорадочнымъ блескомъ.
   -- Не говорите, вы не знаете... ласково проговорила Мартини, взявъ Анну за руки и усаживая ее.
   -- Я не могу разсказать вамъ... Не могу... Это сильнѣе меня, сказала Анна и въ голосѣ ея зазвучало неподдѣльное страданіе.
   -- Не разсказывайте... Не надо... Я понимаю, милая... Вѣдь, я для васъ простая наемница... Но я очень привязалась къ вамъ... И хочу сказать вамъ, Анна, что нѣтъ неизлечимаго горя...
   -- Если Богъ не поможетъ мнѣ, мое горе неизлечимо.
   -- Только смерть близкаго человѣка -- непоправимое горе, сказала Мартини, опустивъ голову. Вы узнаете это когда-нибудь...
   -- Лучше умереть, чѣмъ жить такъ...
   -- Вы дошли до такого отчаянія? развѣ нѣтъ и луча надежды?
   -- Кажется...
   -- Отъ кого же это зависитъ? Я его знаю?
   Анна приложила палецъ къ губамъ въ знакъ молчанія. Раздался звонокъ. И Стелла Мартини услышала, какой раздирающій крикъ вырвалъ онъ изъ груди Анны.
   -- Что съ вами? спросила она, вздрагивая.
   -- Ничего, ничего... пробормотала Анна, проводя платкомъ по лицу, какъ-бы для того, чтобы разсѣять волненіе. Уйдите, пожалуйста.
   -- Мнѣ надо васъ оставить одну?
   -- Пожалуйста... Я слишкомъ взволнована... Хоть одну минуту покоя...
   -- А вы придете туда?
   -- Приду, приду, когда буду въ состояніи... когда успокоюсь.
   Стелла Мартини тихо ушла. Въ гостиной Діазъ показывалъ Лаурѣ картинки иллюстрированнаго "Figaro" и оба они медленно перелистывали его. Діазъ поклонился Стеллѣ и спросилъ:
   -- А Анна?
   -- Сейчасъ выйдетъ.
   -- Она здорова?
   -- Такъ себѣ.
   -- Можетъ быть, не совсѣмъ здорова? спросилъ онъ, поднимая голову.
   -- Кажется... Вы увидите сами.
   Діазъ опять принялся разсматривать иллюстраціи вмѣстѣ съ Лаурой. Стелла оставила ихъ; она хотѣла скрыть то, что чувствовала и боялась не выдержать. Пока Чезаре и Лаура дѣлали свои замѣчанія на счетъ иллюстрацій, вошла Анна, безшумно сѣла у стола и, какъ всегда въ минуты безпокойства,-- стала перемѣщать кольца съ правой руки на лѣвую и внимательно разсматривать руки, точно видѣла ихъ въ первый разъ, точно хотѣла прочесть на нихъ что нибудь. Никто не замѣтилъ ее и когда кончили разсматривать "Figaro", Діазъ, кладя его на столъ, сказалъ:
   -- Очень мило.
   -- Да, очень, согласилась Лаура.
   Тогда они увидали Анну. Діазъ поклонился ей съ любезной улыбкой и спросилъ:
   -- Какъ вы себя чувствуете?
   -- Хорошо, отвѣтила она слабымъ голосомъ.
   -- Синьора Мартини сказала мнѣ, что несовсѣмъ...
   -- Это она отъ любви ко мнѣ... Нѣтъ. Я здорова, проговорила Анна, уязвленная этой заботливостью, въ которой она увидала только сожалѣніе. Я нервна немного...
   -- Это отъ погоды... отъ вѣтра, объяснилъ Діазъ, становясь холоднымъ.
   -- Да... отъ вѣтра, повторила Анна, какъ сомнамбула.
   -- Наступятъ солнечные дни и вы поправитесь...
   -- Да, поправлюсь... машинально повторила Анна.
   Лаура, по обыкновенію, спокойно вышла изъ комнаты. Анна сдѣлала было движеніе, чтобы удержать ее и не остаться вдвоемъ съ Діазомъ, но голосъ ея прервался и рука упала на столъ. Она вся дрожала. Діазъ смотрѣлъ на нее, чуть-чуть улыбаясь. Она не поднимала вѣкъ, не вынося ни его взгляда, ни улыбки. Конечно, онъ не могъ не видѣть ея волненія и оно доставляло ему удовольствіе. Но онъ сказалъ себѣ, что эта нѣмая сцена не можетъ продолжаться, и заговорилъ, какъ бы продолжая прежній разговоръ.
   -- Значитъ, вы меня любите? сказалъ онъ непринужденнымъ, веселымъ тономъ.
   Она взглянула на него, не могла произнести ни слова и только жестомъ показала, что это фатально.
   -- Любопытно было бы знать за что? спросилъ онъ все тѣмъ же тономъ.
   Она съ изумленіемъ взглянула на него и не сказала ни слова.
   -- Да, за что? продолжалъ Діазъ. Вѣдь, по какой же нибудь причинѣ любятъ того, а не другого человѣка. Скажите же мнѣ, за что вы полюбили меня... Можетъ быть, у меня есть какія-нибудь добродѣтели, о которыхъ я и не подозрѣваю.
   Анна, вся блѣдная и смущенная, бросила на него умоляющій взглядъ. Вѣдь, она же просила его не шутить, не насмѣхаться надъ ея любовью!
   Онъ это понялъ сейчасъ-же.
   -- Простите, Анна... Но у меня дурная привычка не относиться серьезно къ тому, что очень многимъ кажется серьезнымъ... Ну, не буду, если вамъ непріятны мои шутки. Но не забудьте:-- рано или поздно вы должны сказать, за что полюбили меня.
   -- За то, что вы -- вы, а никто иной, тихо отвѣтила она.
   -- Это очень тонко и глубоко, замѣтилъ Діазъ съ легкой улыбкой, но нужны долгіе часы размышленія, чтобы понять ваши слова. И, конечно, вы всегда будете любить меня?
   -- Всегда, еще тише произнесла она.
   -- Могу я вамъ сказать одну непріятность? спросилъ онъ полушутя, полусерьезно.
   -- Говорите.
   -- Не обижайтесь... Мнѣ кажется, что вы немного вѣтреная... Правда? Годъ тому назадъ вы говорили, что любите одного человѣка... на всегда. Сознайтесь, что теперь вы его ужъ и не помните. А еще черезъ годъ кому вы опять будете повторять это "всегда"?
   Діазъ остановился. Онъ увидалъ, какъ поблѣднѣла Анна, какъ посинѣли ея губы, какъ глаза ея наполнились слезами. Его шутки чуть не довели ее до обморока. Діазъ безъ причины не дѣлалъ зла никому.
   -- Я васъ огорчилъ? Вѣдь, истина всегда горька. А, можетъ быть, это даже и не истина? Какъ хотите. Ну, улыбнитесь немного, чуть-чуть... Не думайте, что только слезы интересны... Вы милы, когда и улыбаетесь...
   Анна сдѣлала усиліе надъ собою и сквозь слезы улыбнулась.
   -- Значитъ:-- вѣчная любовь? продолжалъ онъ. И что же вы будете дѣлать?
   -- Только любить васъ.
   -- И вамъ довольно?
   -- Должно быть довольно, рѣшительно произнесла она.
   -- Малымъ же вы довольствуетесь... И вы всегда будете такъ скромны въ вашихъ требованіяхъ?
   -- Будущее въ рукахъ Господа, отвѣтила она, не рѣшаясь солгать.
   -- А! Вотъ объ этомъ то я и хотѣлъ поговорить... Вы ждете чего-то отъ будущаго... Иначе вы бы не успокоились, вы бы даже не пережили... Будущее! То есть лѣтъ черезъ двадцать! Да вѣдь мнѣ тогда ничего не понадобится кромѣ могилы! Вѣдь, я старикъ, подумали-ли вы объ этомъ?
   -- Для меня вы молоды, сказала она.
   -- И долженъ полюбить васъ? Да? Вы этого желаете отъ меня? спросилъ онъ съ тонкой ироніей.
   -- Я ничего не прошу у васъ... Не унижайте меня, сказала она просто и гордо.
   Онъ поклонился ей, немного смущенный и, желая утѣшить ее хоть чѣмъ-нибудь, вынулъ изъ кармана красный бумажникъ, досталъ изъ него три письма и подалъ ихъ Аннѣ.
   -- Я захватилъ ихъ съ собою, медленно началъ онъ. Письма такъ легко затерять, они такъ легко могутъ попасть въ чужія руки... А такъ какъ я знаю уже, что въ нихъ говорится, то и возвращаю... Вамъ должно быть пріятно получить ихъ назадъ.
   Ему казалось, что онъ сказалъ ей что-то очень милое и любезное. Но она не протянула руки, чтобы взять отъ него письма. Ее приводила въ отчаяніе мысль, что ему даже не хотѣлось сохранить у себя ея признаніе въ любви. Вѣдь, когда любишь -- каждое письмо драгоцѣнно! И какъ ни старалась она быть готовой къ равнодушію Чезаре, оно доставляло ей невыносимыя страданія. Это отразилось на ея лицѣ.
   -- Какъ? воскликнулъ онъ. Вамъ непріятно получить обратно письма? Да всегда, всѣ женщины требуютъ ихъ назадъ.
   -- Порвите ихъ сами, пробормотала она.
   -- Это подлость -- рвать письма.
   -- Порвите; пожалуйста, порвите, съ грустью повторила она.
   -- Какъ угодно, сказалъ онъ, порывая письма.
   Она закрыла глаза. Затѣмъ проговорила съ блѣдной улыбкой.
   -- Значитъ, вы меня совсѣмъ не любите.
   -- Не смѣю съ вами спорить, галантно согласился Діазъ.
   Онъ протянулъ ей руку, прощаясь. Она посмотрѣла, какъ онъ ушелъ, встала, медленно прошла къ себѣ въ спальню, сѣла на кровать, оперлась локтемъ о подушку, поддерживая голову рукой. Такъ застала ее Стелла Мартини. На видъ Анна была спокойна. Стелла заговорила съ ней; она ничего не отвѣтила, точно не слышала ее. Потомъ вдругъ подняла голову и проговорила, какъ во снѣ:
   -- Помните, Стелла, тотъ день, когда я бросила васъ въ церкви Св. Кіары?
   -- Да. Помню.
   -- Ну, такъ не забудьте, что я сегодня скажу вамъ. Въ тотъ день, Стелла, я подписала себѣ смертный приговоръ.
   

VII.

   Вилла "Катерина" выходила на море. торою дышало каждое слово, улыбнулась сквозь слезы, -- с трудом, но улыбнулась.
   -- Итак, вечная любовь! -- продолжал он. -- Что же вы будете делать?
   -- Ничего больше, как только любить вас!
   -- Вам этого довольно?
   -- Должно быть довольно, -- твердо ответила Анна.
   -- Вы легко удовлетворяетесь, -- медленно произнес он.
   -- И вы всегда будете так же скромны в ваших требованиях?
   -- Будущее в руках Божиих, -- сказала она, не имея духу солгать.
   -- А!.. Вот, что и я хотел сказать! Вы надеетесь на будущее, иначе вы не довольствовались бы настоящим, даже не захотели бы жить. Славная вещь это будущее! Это значит: пройдет двадцать лет, я совсем одряхлею и буду стоять одною ногою в могиле... Вы думали когда-нибудь о моей, старости?
   -- Мне все равно, -- сказала она. -- Для меня вы молоды.
   -- И я должен бы любить вас, не правда ли? Ведь, вы этого от меня хотите? -- спросил он с тончайшей иронией.
   -- Я ничего у вас не просила. Не унижайте меня! -- проговорила она просто и гордо.
   Он поклонился с некоторым смущением. И желая, из сострадания, утешить ее как-нибудь, он вынул из внутреннего кармана сюртука красный кожаный бумажник, открыл его и достал те три письма, которые она ему написала.
   -- Я ношу, -- сказал он медленно, -- такие письма с собою. Ведь, они легко теряются и могут быть прочитаны посторонними. Поэтому, так как я знаю, что в них написано, а вам, вероятно, приятно будет получить их обратно, то я возвращаю их вам.
   Он подал ей письма, воображая, что сказал нечто очень милое и любезное. Она не взяла их, не протянула даже руки, с отчаянием думая, что ему вовсе не хочется сохранить эту исповедь ее любви. Каким дорогим сокровищем бывают подобные письма для любящих сердец! Напрасно старалась она не огорчаться равнодушием Чезаре Диаса: оно причиняло ей невыносимое страдание, которое отразилось на ее лице.
   -- Как?! -- воскликнул он. -- Вы не рады получить эти письма? Но все женщины, раз написав их, ничего так не желают, как их возвращения!
   -- Разорвите их сами, -- проговорила она, решившись мужественно перенести все.
   -- Нехорошо рвать письма, которые...
   -- Ничего, рвите, рвите, -- повторила она с горечью.
   -- Как вам угодно, -- сказал он и разорвал письма.
   Она закрыла глаза на минуту, потом с слабой улыбкой сказала:
   -- Теперь я верно знаю, что вы меня не любите.
   -- Не смею вам противоречить, -- любезно ответил он и протянул руку, чтобы проститься. Она подала ему свою тонкую, холодную ручку, которая не ответила на его пожатие. Он ушел. Она тихо вернулась в спальню и села у изголовья своей кровати, опершись локтем на подушку и подперев рукою лоб. Так нашла ее Стелла Мартини и, видя, что она спокойна, заговорила с нею. Анна не отвечала, как будто не слыша. Потом, подняв вдруг голову, она сказала, будто сквозь сон:
   -- Помните вы тот день, Стелла, когда я покинула вас в церкви св. Клары?
   -- Да, помню.
   -- Ну, так не забудьте, что я вам скажу сегодня: в тот день я подписала свой смертный приговор!
  

VII

   Вилла Катерина -- стояла на взморье. Она была построена на высоком, отвесном утесе, с которого смотрится в глубокое лазурное море беленький городок Сорренто, утопающий в цветущих померанцевых розах. От моря и от города вилла отделялась старыми тенистыми садами, где между листвою деревьев белели статуи и где журчала вода, падая дождем на раковины фонтанов. Чтобы попасть в виллу, надо было идти по главной аллее сада. В самый дом вели три ступеньки колоннады, за которой прямо следовал большой зал, откуда все двери выходили в сад.
   Здесь собиралась семья Аквавива, и днем, и по вечерам, когда море бывало бурно и не позволяло сидеть в другом, светлом, залитом солнцем зале, составлявшем другой фасад дома и выходившем на море обширною террасою, какие бывают во всех соррентинских виллах. В первом этаже находились оба зала, две гостиных, прихожая и столовая; во втором -- комнаты Стеллы Мартини, девиц и тетки их, маркизы Шибилии, на случай ее приезда, а также уборные, гардеробная и кабинетик, где работали сестры. В третьем этаже помещались слуги. Этот соррентинский дом был просторнее и богаче неаполитанского и, конечно, в нем было веселее, чем в мрачном палаццо на площади Джероломини. У сестер здесь были отдельные комнаты, и только в Сорренто они чувствовали себя хозяйками дома и понимали, как они богаты. Их отец, Франческо Аквавива, очень дорожил этою виллою, которой дал имя своей прекрасной и доброй жены, умершей так рано. Анна также любила виллу Катерину, как семейное гнездо, и стремилась туда с самого начала лета, чтобы пробыть там до поздней осени.
   Но в тот год, когда обнаружилась ее любовь к Чезаре Диасу, она с ранней весны заговорила о Сорренто. Ею овладела тоска, подтачивавшая ее силы, и пребывание в Неаполе стало для нее совсем несносным. Анна думала, что перемена места изменит ее душевное настроение, что яркий свет, морской прибой и отсутствие городского шума успокоят ее нервы. Пребывание в Неаполе причиняло ей сильнейшие страдания. Она мучилась, молча, терзаясь своею сердечною тайною, которую не хотела обнаруживать, но которую хорошо знали и Лаура и Стелла. Ее душевная апатия росла, поглощая все ее физические и нравственные силы, погружая ее в оцепенение, пугавшее окружающих. Она не говорила о своей тайной муке, но скрывала ее в своем сердце, чувствуя, что жизнь постепенно ее покидает, и не смея просить о помощи, даже не надеясь на помощь. Дни шли за днями; минуты оживления повторялись все реже, и на весь мир, в ее глазах, спускался серый покров безразличия, туман тупого горя, не прерываемого ни малейшей радостью. Впрочем, упадок ее физических и духовных сил был очевиден только для близких ей людей, потому что она все сидела дома, чувствуя себя не в состоянии посещать театры, собрания, или гулять: все, что ей когда-то нравилось, совершенно перестало занимать ее. Однако, при этом равнодушии ко всему, любовь ее к окружающим возросла до такой степени, что удивляла всех. Она стала так добра, так снисходительна, так свободна от своих прежних вспышек, что никто не узнавал ее. С Чезаре Диасом она была сдержанно-нежна, кротка. Часто она не отвечала на его слова, а только глядела на него с такою грустью, что лишь сухое и жестокое сердце Диаса могло оставаться равнодушным. В противоположность прежней своей живости, она теперь всему предпочитала молчание.
   В теплые весенние дни к ней возвращалась энергия: тогда она садилась к письменному столу, сосредоточивалась на мысли о своей любви и, несмотря на все старания, не могла удержаться, чтоб не писать Чезаре Диасу. Это было единственным исходом для сжигавшей ее страсти, единственным ее утешением и, вместе с тем, величайшею мукою, потому что, хотя в письме можно излить горе безнадежной любви, но необходимо облекать его в слова, придавать ему определенную форму, приводящую в ясность все то, что чувствовалось до тех пор лишь смутно, и что, переходя в сознание, становится нестерпимо мучительным. Пока она писала эти письма любви, она трепетала от страсти и восторга, кровь приливала к ее щекам, мысли быстро сменялись одна другою и, наконец, она клала перо, утомленная, изнемогающая, но почти счастливая. Зато, как только письмо отправлялось по назначению, все написанное ей припоминалось и казалось таким мелочным, холодным, пустым, смешным и в то же время грустным, что она проклинала тот час, когда коснулась пером бумаги, и охотно бы вернула и разорвала свое письмо. Ее письма были полны противоречий, но одну мысль она повторяла ежедневно: что эта любовь ведет ее к могиле.
   Чезаре Диас не отвечал.
   И зачем бы он стал отвечать? В первых же письмах, которые он при ней так жестоко разорвал, она освободила его от этой обязанности, и он этим пользовался. Каждый раз, как слуга приносил ему письмо от Анны, он встречал его нетерпеливым движением. Он не сердился, нет! Но эти бурные излияния страсти противоречили всем его понятиям о сдержанности, такте и приличии. Письма Анны, дышавшие восторженною любовью, он читал, как беспристрастный судья, находя удовольствие в анализе всей той риторики, которая, по его мнению, в них заключалась. Иногда ему хотелось возражать этой сумасбродной девушке, так беззаветно отдававшейся своему безумию. Но к чему начинать любовную полемику? Влюбленных нельзя убедить в их неправоте, значит -- нечего и убеждать!
   Когда мозговое расстройство Анны -- как он выражался -- доходило до настоящего отчаяния, он приходил в дом Аквавива; здороваясь или прощаясь, он оставлял руку Анны в своей немного долее обыкновенного, зная, что это выражение сострадания или нежности будет ею тотчас замечено и утешит ее.
   Теперь он реже стал бывать в доме Аквавива, но старался, чтобы это не бросалось в глаза. Были дни, когда Анна выходила к нему такою бледною, с такими потухшими глазами, -- что все разговоры смолкали при появлении этого призрака, равнодушного ко всему житейскому. Она садилась в угол, по-видимому, ничего не видя и не слыша. Он сам не знал, что сказать при виде этого лица, на котором выражалось полнейшее безучастие, при виде этой женской фигуры, едва двигавшейся по дому, уже утомленной, прежде чем идти. Раза два или три, оставшись с нею вдвоем, -- чего они оба тщательно избегали, -- он обратился к ней с увещаниями:
   -- Что с вами? Отчего вы такая?
   -- Какою же мне быть? -- тихо ответила она.
   -- Я хотел бы видеть вас веселой, смеющейся...
   -- Это... это... невозможно, -- возражала Анна, отворачиваясь, чтобы скрыть слезы.
   Диас, боясь взрыва рыданий, умолкал. Он имел над ней большую власть, но все же ему не удалось бы заставить ее терпеливо переносить безнадежную любовь. Она сама, в своих первых письмах, обманывалась в собственных силах. Она полагала, что будет переносить свое положение покорно и в молчании, как многие робкие и добрые женщины. Она надеялась, что найдет утешение в своих муках, как все любящие женщины, стремящиеся к недосягаемому идеалу, надеясь жить своим горем, как многие живут им. Но она не была создана для этого. При ее живом и пламенном темпераменте жизнь являлась ей во всей своей соблазнительной прелести; при ее горячем, непокорном характере исполнение всякого желания было необходимостью для ее души; ей недостаточно было любить, плакать и писать письма, на которые не получалось ответа: она хотела быть любимой, ей нужно было быть счастливой.
   Когда в одну из своих бессонных ночей она поняла, что без любви должна умереть, то ее охватил внезапный ужас: в мрачном отчаянии она упала на подушки, закрыла глаза. Ей стало ясно, что цель ее недостижима, что она -- существо слабое, ограниченное, жалкое, жаждущее не жертвы, а любви. На другой день, -- это было в конце мая, -- убедившись, что все потеряно, она написала Чезаре Диасу длинное прощальное письмо. Она приняла решение не писать ему более, потому что -- все напрасно, он никогда ее не полюбит. Она прощалась с ним и выражала намерение уехать в Сорренто, на виллу, где любила и умерла ее мать. Письмо ее было бессвязно и дурно написано.
   Уже несколько дней сряду она просила Лауру и Стеллу ехать в Сорренто; но на этот раз она стала умолять их так настойчиво, так уверяла их, что только на вилле Катерина может найти покой, что обе женщины, привыкшие распределять свою жизнь сообразно душевному состоянию Анны, уступили ей. Только Стелла Мартини написала Чезаре Диасу: она сочла нужным спросить у него позволения. Он ответил немедленно, что вполне согласен на их отъезд, надеется, что перемена воздуха принесет пользу Анне, возрастающая слабость которой начинает его тревожить, что сам он не может приехать проститься, потому что слишком занят, но письменно желает им всего лучшего и постарается, как можно скорее, приехать в виллу Катерину, чтобы навестить своих милых девочек.
   Письмо было любезнее обыкновенного, но он не приехал. Ему не хотелось огорчать Анну, письмо которой произвело на него впечатление, хотя он знал, что прощание любящих людей никогда не бывает окончательным; но он ненавидел всякие сцены и желал избежать сцены прощания. Стелла Мартини скрыла это письмо; она заметила, что Анна рассчитывает увидеть Диаса перед отъездом и боялась лишить ее этой надежды. Однако, когда Анна впала в мучительное состояние напряженного ожидания, она собралась с духом и сказала:
   -- Диас написал мне...
   -- Когда? -- спросила та, вся встрепенувшись.
   -- Вчера... Пишет, что не может прийти проститься... очень занят...
   -- Конечно... он так занят... -- прошептала Анна. -- Не дадите ли вы мне письмо?
   -- Очень любезно написано, -- робко прибавила Стелла, вынимая его, -- и заметила, что руки Анны дрожали. Анна ей не возвратила письма, а, прочитав его, сказала с огорчением:
   -- Диас очень сострадателен.
   В последний день мая они уехали из Неаполя. На пути к вокзалу Анна подносила к лицу букет майских роз, купленный дорогою у мальчика; спокойная и грациозная Лаура, одетая в белое платье из шелкового крепа, куталась в легкую и широкую белую шерстяную накидку; Стелла хлопотала о багаже, так как слуги уехали накануне. Анна ехала, опустив голову и погрузившись в свои думы. Заглядывая в свою душу, она удивлялась, что страдает, сравнительно, так мало, покидая Неаполь, где оставался Чезаре Диас; но силы ее были страшно истощены, а ведь для страдания также необходимы силы. Последний остаток ее энергии был израсходован на это решение уехать; теперь наступила страшная слабость и господствовало одно стремление: к покою, ко сну души, к летаргии, которая незаметно перешла бы в смерть.
   В первые минуты по приезде Анны на виллу, исчезла ее дорожная апатия, и мысли понеслись вихрем; затем они стали медленнее сменять одна другую, и, наконец, ум ее по-прежнему погрузился во мрак.
   Теперь Анна спала в своей комнате, между комнатами Лауры и Стеллы. Последняя, простившись с девушками, обыкновенно писала письма отдаленным родственникам или подругам, долго молилась, словом -- не скоро ложилась спать. В эти поздние часы беспокойство ее об Анне возрастало. Иногда она выходила из своей комнаты и слушала у двери Анны. До нее не долетало ни малейшего шороха, но ясно виделся свет, и эта тишина волновала ее еще более. Раза два или три она не удержалась, чтобы не отворить дверь. Анна лежала на постели, утопая головою в подушках, закрыв глаза и дыша едва заметно. Лицо ее казалось восковым. Стелла тушила свечку и тихонько выходила.
   -- Отчего вы не тушите свечку? -- спросила она раз Анну.
   -- Оттого -- что боюсь темноты, -- был ответ.
   Стелла приобрела для нее лампадку зеленого стекла, и
   Анна стала спать при ее слабом свете; на ее бледное лицо, на распущенные волосы, на белое одеяло лились теперь зеленые лучи, придавая ей вид ночного призрака в глубине морского грота. Стелла стала приходить каждую ночь, смотреть, спокойно ли спит Анна; и эта лежащая фигура при слабом зеленом освещении напоминала ей утопленницу, спящую последним сном на дне моря. Иногда, при легком звуке шагов Стеллы, Анна открывала глаза и, узнав ее, улыбалась, потом впадала опять в дремоту. Это было забытье, а не сон. Стелла, ничуть не успокоенная, возвращалась к себе. Но величайшим мучением для доброй женщины было ежедневное продолжительное пребывание Анны в комнате покойной матери.
   Вилла Катерина в эти летние месяцы восхищала взоры и своим душистым садом, и светлыми, изящными, красивыми комнатами первого этажа, и гостиными, где роскошь убранства гармонировала с прекрасным видом на море. Но ничего этого не видели потухающие глаза Анны, взор которых обращался лишь на голубую комнату, где все напоминало о смерти ее матери. Анна простаивала там целые часы на коленях перед постелью матери, или молча, безучастно сидела у окна. Порою встревоженная Стелла подходила к двери и звала:
   -- Анна, Анна!
   -- Я здесь, -- отвечала она, пробуждаясь от грез.
   -- Идите сюда! Уже поздно.
   -- Сейчас.
   Но она оставалась. Приходилось звать ее по два, по три раза. Наконец, она выходила бледная, с черными кругами под глазами, белыми губами и заостренными линиями профиля. Вид ее наполнял сердце Стеллы состраданием и желанием спасти ее. Она старалась отвлечь Анну от ее мрачных дум, говоря:
   -- Не сидите там так долго: это вам вредно.
   -- Нет, ничего, -- отвечала Анна. -- Если бы вы знали, как там хорошо и тихо.
   -- В ваши лета ищут не тишины, а движения, жизни...
   В течение всего июня, очаровательного в Сорренто, Анна таяла, как свеча. Лаура и Стелла ее не трогали, но им грустно было глядеть на нее. Любовь Стеллы к ней стала почти материнской; при виде ее исхудавшего лица и прозрачных рук, бедная компаньонка чувствовала себя готовой на все ради ее спасения. Раз она попыталась утешить ее.
   -- Синьор Диас обещал навестить нас. Может быть, к началу купального сезона он уже будет здесь...
   -- Увидите, что он не приедет, -- ответила Анна, глаза которой наполнились слезами. -- Обещанию его я не верю.
   Действительно, он не писал и не ехал.
   Прошла первая половина июля; купальный сезон был в полном разгаре. Сорренто наполнилось дачниками; изо всех окон, со всех балконов по вечерам и ночью раздавались песни, звуки мандолин и женский смех. Виллы сверкали на солнце своими белыми маркизами, а ночью луна обливала фосфорическим светом дома, и берег, и море. Эта обстановка, полная красоты, силы, блеска, усиливала в Анне желание вечного покоя. Теперь она еле передвигалась из комнаты в комнату, как легкая тень. Вечером, когда Лаура и Стелла отправлялись к соседям, или на аристократическую вечеринку в залы Виктории или Тромонтанд, она уходила на большую, выходившую на море, террасу и там, полулежа в кресле среди цветов и растений, глядела на небо, где трепещущим блеском сиял млечный путь. Напрасно сновали по морю лодки, с которых раздавались красивые неаполитанские напевы, напрасно с аристократических яхт взлетали бенгальские огни, напрасно долетали до Анны радостные, страстные голоса великолепной нежной ночи: -- она ничего не слыхала и не видела.
   Было воскресенье; Стелла и Лаура отправлялись в Викторию, на семейный вечер.
   -- Не унывайте и будьте счастливы, -- сказала ей Стелла, глядя на нее так, как будто желала сообщить ей добрую весть.
   Но отчаявшаяся девушка не поняла. Она приняла эти слова за одно из обычных утешений, внушенных жалостью, и со слабой улыбкой покачала головой. Трогательно прекрасная в легком белом платье, Лаура также пришла поцеловать ее. Затем они уехали. Миновав зал, Анна вышла на террасу. Полная луна сияла так ярко, что при свете ее можно было читать; окрестность была божественно прекрасна от самого горизонта и поросших оливами и померанцами холмов до моря. Вся эта красота удвоила ту горечь, с которой Анна сознавала, что жизнь ее погибла, погибла напрасно. Ах, если бы страдания довели ее до могилы! Умирая, она мрачно склонила бы голову с протестом против рокового закона, осуществляющегося над нею.
   С этой прекрасной, ясной, радостной ночью совсем не гармонировало ее горе. Вытянув руки и лежа в кресле, она закрыла глаза: в эту ночь ей ненавистна была красота природы.
   -- Добрый вечер, -- сказал, подходя к ней, Чезаре Диас.
   Она открыла глаза, но ничего не сказала: только взгляд ее выразил столько отчаяния и блаженства, что он тотчас же подумал: эта девушка действительно меня любит. Он был задумчив. Он взял стул и сел рядом с нею.
   -- Вы удивляетесь, что я здесь, Анна? Но разве я не обещал вам приехать?
   -- Я думала... что вы забыли... Разве трудно забыть?
   -- Я всегда сдерживаю мои обещания, -- возразил он.
   Когда у него был этот тон, этот голос? -- Когда она лежала больная, приговоренная к смерти. Значит, он приехал в Сорренто, сжалившись над умирающей; значит, жалость смягчила его насмешливую резкую речь!
   -- Соррентинский воздух не помог вам, -- заметил он наклоняясь, чтобы взглянуть на нее.
   -- Нет, не помог. Я думаю, что не могу поправиться нигде.
   -- Потому что лучший доктор для вас, это -- вы сами.
   Он вынул портсигар и закурил папиросу. Она молча поглядела на вспыхнувший огонек.
   -- Легко так говорить, -- начала она слабым голосом. -- Но вы знаете, что я слаба, потому вы меня и жалеете. Я не могу поправиться, Чезаре. -- Она сказала это с отчаянием, которое смягчило фамильярность ее обращения к Диасу по имени.
   -- Вы в этом уверены?
   -- Уверена. Я пробовала и теперь вижу, что не в силах. Эта страсть разрушает меня: мое сердце ее не выдерживает.
   -- А все ваши прекрасные проекты, -- заговорил он, следя за облачком дыма от папиросы, -- эти величественные планы самоотвержения, преданности, одинокой безнадежной любви, -- все это не привело ни к чему?
   -- Нет, ни к чему! -- со стоном вскричала она, глядя на звездное небо, как бы упрекая его в своей неудаче. -- Все, что я вам писала, было мимолетной иллюзией; весь план мой был основан на нелепости. Может быть, есть, даже наверно есть такие, совершенные люди, которые могут любить без взаимности. Они благородны и счастливы. А я -- жалкая эгоистка, слишком много о себе вообразившая, и за свой эгоизм, за свою самонадеянность я умираю.
   Она приподнялась на кресле, нервно сжимая руками браслеты, скорбно качая прекрасной головою. Он бросил докуренную папиросу и молчал. Луна обливала их мягким светом.
   -- Напрасно молила я Бога послать мне сердце ангела, равнодушного ко всему земному, -- продолжала она. -- Нет! я не была услышана. Напротив, мне стало еще хуже. Я хочу быть любимой и не утешусь никогда в отсутствии этого счастья!
   Она откинула голову на спинку кресла, опять закрыла глаза, и губы ее приняли то презрительное выражение, которое свидетельствует о бессильном гневе. Он молчал; глубокая дума наложила печать на его лицо. Наконец, выйдя из этого раздумья, он спросил:
   -- Что же вы будете делать?
   -- Ничего, -- прошептала она, не открывая глаз. -- Теперь нечего больше делать: все кончено. Да ничто никогда и не начиналось, -- холодно и с внезапною дрожью всего тела прибавила она.
   -- Анна, уверяю вас, меня огорчают ваши страдания...
   -- Благодарю, но что же вы можете сделать? Вся вина на моей стороне. Сознаюсь, что я нелепое существо. Я это знаю и плачусь за это так дорого, мучусь так ужасно! Вина моя -- моя, ничья более. Все вы добры ко мне, но я согрешила и терплю возмездие.
   -- Однако, как же быть? -- воскликнул он, потрясенный.
   -- Знаете ли, какая лучшая развязка?
   -- Какая?
   -- Моя смерть. Подумайте, как хорошо и спокойно лежать под землею, вечно, вечно!
   -- Не говорите так: от любви не умирают.
   -- Да, это правда. Нет такой смертельной болезни, которая называлась бы любовью. Но, в сущности, причина смерти всегда одна: та, что нельзя более любить, или что нас не любят. Кто знает, какая болезнь приведет меня к смерти, и как объяснит доктор мое исчезновение вам и Лауре? Но вы будете знать, вы один, что любовь и на этот раз сумела обмануть всех, и что я умерла, потому что вы меня не любили.
   -- Успокойтесь, Анна.
   -- Я спокойна. Зачем мне волноваться? У меня нет и тени надежды. Я говорю вам все это, потому что эти речи сами, помимо моей воли, выливаются из моей души. Не уговаривайте меня; все, что вы можете сказать, я не раз себе говорила. Все кончено. Как же не быть спокойной?!
   -- Но на что же вы надеялись? -- спросил он с некоторым любопытством.
   -- О, Боже! -- воскликнула она. -- О чем вы спрашиваете?
   Глухое рыданье вырвалось из ее груди при воспоминании о том времени, когда она еще надеялась на счастье.
   -- Скажите мне, Анна. Я, ведь, спрашиваю с участием, с живым участием.
   -- Так, значит, вы забыли, что такое любовь, если спрашиваете, каковы ее надежды! -- воскликнула она. -- Когда любишь, надеешься на все. Я надеялась на блаженное счастье взаимной любви, на то блаженство, которое не имеет себе равного, которое находит себе отзвук лишь в гармонии небесных сфер.
   -- Все это были иллюзии, -- тихо сказал он, глядя на море, отражавшее на своей поверхности серебристый блеск луны.
   -- Я знаю; зачем же еще повторять? Зачем этот разговор? Душа моя замерла в летаргии, ощущая лишь тупую боль; теперь же сердце мое вновь обливается кровью, как будто только что получило удар. Не говорите мне, что не любите меня! Я это знаю, знаю!
   -- Анна, да не терзайтесь же так...
   -- Ах, я давно это знаю! Моя надежда стала исчезать мало-помалу, когда я увидела, как вы от меня далеки и со мною несходны, когда я поняла, что в вашей жизни есть вещи, которые навсегда останутся мне неизвестными, что разница лет и вкусов ведет за собою и разницу чувств. Вы на все лады повторяли мне, что страсть для вас не существует, и это было моим приговором. Однако, несмотря на все, я не покорилась: я отыскала другой, смиренный, скромный исход, на который была вполне согласна... Я рассказала вам о своей второй мечте...
   -- Повторите еще раз, -- сказал Чезаре.
   -- Я вообразила себе, что вы позволите мне соединить мою слабую, колеблющуюся юность с вашею ясною и спокойною твердостью, ставящей вас выше земных превратностей. Какая мечта! Это было достойно меня -- пожертвовать всеми личными желаниями ради вас, и достойно вас -- осчастливить меня, несчастную, ежедневными свиданиями с вами, пребыванием в вашем доме...
   -- Вы хотели, чтобы я женился на вас? -- спросил Диас.
   -- Я с радостью стала бы вашею женой, любовницей, подругой, рабой, чем бы вы позволили, только чтобы быть с вами, чтобы умереть подле вас...
   -- Я стар, -- холодно и с горечью сказал он.
   -- Я молода, но умираю, Чезаре!
   -- Старость -- грустная вещь, Анна: она леденит сердце и кровь.
   -- Что ж из этого? Я не требую, чтобы вы любили меня: это я должна любить вас.
   -- И не потребуете никогда?
   -- Никогда.
   -- Обещайте!
   -- Обещаю.
   -- Поклянитесь всем, что вам свято.
   -- Господом Богом, что на небе, душами моих родителей, которые видят меня, привязанностью моею к сестре моей, Лауре, и самым святым чувством моего сердца -- любовью к вам -- обещаюсь, клянусь, я никогда не потребую, чтобы вы любили меня!
   -- Вы не будете жаловаться на мою холодность?
   -- Нет, не буду!
   -- Вы позволите мне жить, как я хочу?
   -- В этом ваша воля: вы будете располагать и вашею и моею жизнью.
   -- Вы будете встречать и провожать меня без слез и упреков?
   -- Я буду терпеливо ожидать счастливого часа вашего возвращения.
   Он помолчал, не решаясь предложить еще вопрос. Но она, сверкая глазами, протягивая с любовью руки, ждала его дальнейших слов.
   -- Вы не будете мучить меня ревностью? -- спросил он, ставя, таким образом, главное условие.
   -- Боже! -- сказала она, ломая руки и сжимая ими лоб. -- Еще и это!..
   -- Как хотите, -- холодно заметил он. -- Я огорчаю вас, это ясно. Я требую от вас того, что выше ваших сил. Оставим этот разговор.
   Он встал и пошел прочь. Она подошла к нему, схватила его за руки и заговорила быстро:
   -- Нет, нет, не уходите. Послушайте, еще минутку! Чего вы хотите? Чтобы я не ревновала? Не буду; вы не увидите моей ревности. Хотите, чтобы я видалась с тою, кого вы любили, или кого любите, или кто вам нравится, чтобы я была с ними любезна, стала их подругой? -- Все, все я сделаю охотно. Требуйте каких угодно доказательств любви: я дам их.
   -- Я требую свободы для моего сердца, вот и все, -- твердо сказал он.
   -- Как сегодня и как всегда, сердце ваше будет свободно.
   -- Послушайте, Анна, и постарайтесь понять. Забудьте на минуту, что вы любите меня, и обсудите холодно, беспристрастно наше положение. Анна, вы молоды, а я стар, и эта разница через десять лет будет ужасна: я одряхлею, а вы только еще расцветете. Вы возвели меня в вашем воображении на идеальную высоту, но в будущем это станет для вас источником горьких разочарований. Наши характеры и темпераменты так различны, что ничто не заполнит этой пропасти. Если я жертвую собою, говоря вам это, то сколько жертв предстоит вам в жизни со мною! Подумайте об этом!
   Она смотрела на него, испуганная его волнением. А он, действительно, волновался: на лбу его обозначилась морщина, глаза глядели тревожно. Ей показалось в эту минуту, что он сходит со своей неприступной высоты, становится слабее, человечнее, ближе к ней.
   -- Анна, -- продолжал он, -- судите сами, должен ли я исполнить ваше желание? Я грубо и резко высказал, чего от вас требую взамен моей жертвы. Повторяю вам, что мы делаем серьезное дело. Хорошенько подумайте, милая девушка, и решайте беспристрастно.
   Она оперлась руками о перила террасы и опустила глаза.
   -- Но почему, -- заговорила она медленно и тихо, -- вы такой мудрый... холодный... так презирающий страсть... решаетесь на эту жертву? Кто убедил вас?
   -- Вы мне сказали, что иначе нельзя спасти вас, Стелла Мартини писала мне то же самое, и сам я чувствую, что необходимо спасти вас.
   -- Значит, вы из жалости хотите сделать это? -- спросила Анна, задыхаясь.
   -- Вы сами говорите это, -- уклончиво ответил он, не желая повторять этих жестоких слов.
   -- Да благословит вас Бог за ваше милосердие, -- смиренно сказала она, складывая руки, как для молитвы.
   Воцарилось глубокое молчание. Он ждал, опустив голову, чтобы она заговорила; она смотрела на небо, как бы желая прочесть на нем свою судьбу. Но и сердце, и ум ее, и небо, и прекрасная окрестность твердили ей одно, подсказывали лишь одно решение.
   -- Что же скажете, Анна?
   -- Зачем вы спрашиваете? -- просто сказала она. -- Я вас люблю и без вас умру. Все лучше смерти, а в вас моя жизнь!
   -- Итак, будьте же моим другом и моею женою, -- с решимостью произнес он.
   -- Благодарю, любовь моя! -- И она преклонила колена пред ним...

* * *

   Когда он ушел, она оборвала все цветы, росшие на террасе, все розы, жасмины, астры и тюльпаны, и душистую мяту, и яркую герань, и скромную резеду. Составился большой букет, который она нежно прижала к сердцу: ведь, эти цветы слышали их разговор. Уходя, она взглянула еще раз сиявшими от счастья глазами на небо, на море, на серебристую луну, и пошла по комнатам, желая с кем-нибудь поговорить. Но все в доме спали; дремала в передней и девушка, ждавшая возвращения Лауры и Стеллы.
   Анна была одна, а сердце ее рвалось от восторга. Тогда, при свете луны, она дошла до комнаты своей матери и отперла дверь. Там было темно. Она распахнула окна, и мягкий лунный свет проник туда, придавая белизну голубому атласу и пожелтевшему кружеву. Вся комната сияла серебристой белизной, как одетая к венцу невеста.
   Она обошла это убежище святой и чистой любви, которую прекратила лишь смерть, да и та, может быть, не прекратила; а останавливаясь перед каждым предметом, которого могла касаться ее мать, она целовала его; потом, закрыв лицо цветами, свидетелями ее счастья, она задумалась. Луна стояла высоко на небе, лучи ее становились все блестящее и прозрачнее и потоками проникали в распахнутые окна. Анна стояла среди комнаты, широко открыв глаза, чтобы лучше видеть, и блаженно улыбалась. Внезапно перед нею, на обшитой кружевом подушке мелькнуло изящное, нежное лицо, задумчивые и добрые глаза которого с любовью поглядели на нее. Она задрожала вся, подалась вперед и упала, протягивая руки к подушке, с восклицанием:
   -- О! моя мама, мама! Ты бы тоже сделала так!
  

VIII

   В розовом капоте из мягкой шерстяной материи Анна была очаровательна. Большой матросский воротник, откинутый назад, обнажил прекрасную шею, цвета слоновой кости; широкие монашеские рукава открывали красивые круглые руки; черные волосы были свернуты в большой узел на макушке и придерживались несколькими шпильками из светлой черепахи. В таком виде, с сиянием юности и любви в черных глазах, она собиралась выйти из своей комнаты. Столовые часики в рамке из голубого бархата и серебра, которые Чезаре подарил ей во время их свадебного путешествия, и с которыми она никогда не расставалась, показывали уже одиннадцать. Лучи теплого апрельского солнца падали на светлую мебель и зажигали ярким пламенем углы бронзовой чаши, в которую она вечерами бросала свои кольца, отражались в старинной чеканной лампе, висевшей на потолке и серебряной раме большого зеркала.
   Было уже поздно, и сестра ее Лаура, занимавшая вместе со Стеллой Мартини две или три комнаты на другом конце дома, прислала спросить ее, в котором часу они поедут на Марсово поле. Анна велела ей сказать через горничную, что одеться следует к двенадцати часам. Затем, она с минуту постояла в нерешимости среди комнаты, но ноги почти сами собою понесли ее к двери, которую она отворила. Небольшой коридор отделял ее комнату от комнаты мужа; но последняя имела еще выход, посредством которого, через одну из гостиных, он всегда мог выйти из дому так, чтобы этого никто даже не знал. Она медленно прошла по коридору и остановилась перед запертою дверью, не затем чтобы подслушивать, а как будто не смея постучать. Наконец, она тихонько стукнула два раза. Все было тихо. Она никогда не решилась бы постучаться вторично, и уже раскаивалась в своем приходе, который мог показаться несвоевременным ее господину и повелителю. Но холодный и спокойный голос спросил из-за двери:
   -- Кто там?
   -- Это я, Чезаре, -- сказала она, наклоняясь к самой замочной скважине.
   -- Подожди минутку, извини!
   Не снимая красивой и покрытой кольцами руки с ручки двери, откинув назад свой розовый шлейф, она терпеливо стала ждать. Он никогда не впускал ее сразу, как будто находя удовольствие в том, чтобы длить ее ожидание и приучать ее к терпению. Наконец, дверь отворилась; он был совершенно готов ехать на скачки, в изящном наряде спортсмена, джентльмена-любителя.
   -- О, душа моя! -- сказал он, и в поклоне его была та тонкая любезность, которая всегда просвечивала в его обращении с женщинами. -- Ты еще не одета?
   При этих словах, он посмотрел на нее взглядом человека, знающего толк в женской красоте и привлекательности. Она сияла молодостью, свежестью и оживлением; ее красивые руки выглядывали, как цветы, из широких монашеских рукавов. Ее прекрасная шея, полуприкрытая большим воротником, ее маленькие ножки в черных туфельках -- словом, все в ней произвело на него такое впечатление, что он взял ее за руку, привлек к себе и поцеловал в губы. Только один поцелуй! Но глаза ее тихо сверкнули и розовые губы остались полуоткрытыми.
   Он снова развалился в кресле перед письменным столом и закурил сигару. Большая комната, в которой он жил еще холостяком, убранная изящно, но в строгом стиле, вся пропитана была запахом сигар, как это бывает с жилищами одиноких курильщиков. Анна сидела, качаясь, на ручке кресла, обитого кордовской кожей, и, подталкивая ногою висевший шлейф, смотрела с вечно-возобновлявшимся удивлением на эту большую, несколько мрачную комнату, с ее обоями оливкового цвета, с оружием на стенах и с небольшим числом книг, также в темных переплетах: все здесь казалось темным, лишь кое-где выделялись резные вещи из слоновой кости. Длинная и узкая кровать, с резною спинкою у изголовья, была покрыта старинным шелковым одеялом, ниспадавшим до самого пола, устланного старинными же смирнскими коврами, которые Чезаре Диас когда- то привез с Востока. На стене висело большое распятие из пожелтевшей слоновой кости -- старинное и ценное произведение искусства.
   Все это придавало суровый вид той комнате, где легкомысленный жуир погружался в размышления в те часы, когда оставался один, когда голос совести раздавался особенно громко, и говорил ему, что жизнь есть, прежде всего, вещь серьезная. На письменном столе также мало было украшений; но в его глубоких и постоянно запертых ящиках, конечно, заключались самые удивительные тайны. Анна часто глядела на этот стол тем пристальным и пламенным взглядом, который как будто хочет проникнуть в самую сущность вещей, но боялась даже подойти к нему: так страшны казались ей эти тайны. Каждый день, в отсутствие мужа, после завтрака, она ставила в великолепную японскую вазу, светло-желтую с золотом, букет свежих душистых цветов, придававших вид поэтической юности большому, суровому письменному столу. Но его хозяин относился к цветам с своим обычным равнодушием: порою он брал один из них и втыкал его себе в петлицу, а иногда по целым неделям как будто не замечал их, и левкои сменялись фиалками, в прекрасной японской вазе, покрытой странными узорами, розы заступали место резеды, не привлекая внимания Чезаре. Однако, в описываемое утро у него в петлице был бутон чайной розы, взятой из обычного букета. Анна нежно улыбнулась при виде этого цветка.
   -- В котором часу поедем на скачки? -- спросила она, вспомнив о цели своего прихода.
   -- Через час, -- ответил он, поднимая глаза с записной книжки, в которой карандашом писал какие-то цифры.
   -- Ты поедешь с нами, не правда ли? -- осведомилась она с некоторой тревогой.
   -- Да... Мы будем похожи на Ноев ковчег. Я чуть не уехал с Джулио на стэдже.
   -- Нет, поедем вместе, -- пролепетала она. -- А уж там... ты уйдешь... куда захочешь.
   -- Разумеется, -- подтвердил он, продолжая писать цифры.
   Сидя боком на старинном кресле в сиянии молодости и красоты, она глядела на него с любовью, но он продолжал свои вычисления шансов на победу той лошади, за которую хотел держать пари, и не обращал на нее никакого внимания.
   -- Ты не пойдешь одеваться? -- спросил он через минуту.
   -- Да, да, -- тихо ответила она и, медленно соскользнув с кресла, ушла, едва передвигая ножки, не хотевшая уходить, медленно волоча за собой розовый шлейф капота.
   Но это посещение не отвлекло ее мыслей от той цели, к которой она всегда стремилась. Пока горничная помогала ей одеться в платье светло-коричневого цвета, из толстой шерстяной английской ткани, она терзалась сомнениями, понравится ли Чезаре ее наряд: никогда не смея предлагать ему подобных вопросов, она старалась угадать его вкус. Прежде чем застегнуть платье, Анна надела себе на шею старинную серебряную ладонку на цепочке, заключавшую в себе две любовные записки, которые она получила от мужа, и которые тогда так ее огорчили. Прохаживаясь по комнате, освещенной весенним солнцем, она поминутно взглядывала на маленький портрет Чезаре, стоявший, в платиновой рамке, на письменном столике. На правой ее руке было шесть золотых обручиков с жемчужиной на каждом, и на каждом из них было вырезано по букве, которые все вместе составляли имя Чезаре. Между тем, как правая рука сияла драгоценными кольцами, на левой блестело только одно обручальное кольцо.
   Прикрепив тоненькую вуальку на английской войлочной шляпе, украшенной крыльями ласточек, она нерешительно взглянула в зеркало: конечно, ему не понравится этот простой, слишком простой наряд. Внезапно дверь отворилась и вошла Лаура, по обыкновению вся в белом. Мягкая ткань скромно и грациозно облегала ее тело; большая шляпа была покрыта белыми перьями, колебавшимися при малейшем движении воздуха; а в руках она держала букет свежих, прекрасных роз.
   -- О, какая ты милочка! -- воскликнула Анна. -- А кто дал тебе эти прекрасные розы?
   -- Чезаре, -- ответила сестра своим музыкальным голосом.
   -- Дай мне одну из них, дай! -- сказала Анна, протягивая руку.
   Она вдела розу к себе в петлицу, радуясь этому цветку, принесенному ее мужем для ее сестры.
   В этот последний год изящная красота Лауры достигла своего полного развития: нежнее и тоньше стали черты, лучезарнее глаза, а венец белокурых волос на висках и на лбу отливал блеском золота.
   Она отнеслась к замужеству Анны совершенно равнодушно и не выразила по этому поводу никакого мнения, но часто улыбалась той недоверчивой улыбкой, которую так странно было видеть на розовых губках молоденькой и невинной девушки; часто в голосе ее звучала ирония человека, думающего много и говорящего мало, и спокойствие стало теперь совершенно внешним, потому что в глазах ее стала отражаться какая-то мысль, не находившая себе выражения. Когда Стелла, друзья, подруги или сама Анна говорили, что ей пора выйти замуж, она слегка пожимала плечами с таким презрительным видом, что все замолкали; а когда раз сказал то же самое в шутку Чезаре Диас, она рассмеялась так насмешливо, с таким пренебрежением к браку и любви, что он с глубоким удивлением взглянул на нее и больше об этом не заговаривал. Сестры жили теперь в одном и том же большом доме на площади Виктории, но Лаура и Стелла часто виделись с Анной только за обедом или в театре; тоща последняя старалась скрывать по возможности свою страсть: в глубине души она чувствовала, что Лаура, хотя молчит, но осуждает все ее поступки, начиная с любви к Джустино до брака с Чезаре Диасом. Отношения же между Чезаре и Лаурой стали более родственными: они говорили друг другу "ты", и он обращался с нею с тою любезностью, какую всегда соблюдал по отношению к молодым и красивым женщинам, часто даже к любезности этой примешивался оттенок искреннего дружелюбия, что удваивало ее цену. Тем не менее, все говорили, что Лауре теперь пора замуж; только сама она не хотела об этом слышать.
   -- Когда ты видела Чезаре? -- спросила Анна, взяв шелковый мешочек, на котором вытиснено было вкось: Анна Диас, и разыскивая свой зонтик.
   -- Я не видела его; он прислал мне эти цветы.
   -- Он -- добрый! -- заметила Анна, глядя на его портрет.
   -- Добрый, -- повторила ее сестра.
   Они вышли в залу и там подождали Чезаре, который несколько запоздал. Наконец, он вышел, натягивая перчатки; его ужасно сердил этот первый выезд на скачки всею семьею. Вообще его бесили все семейные сцены, и ему не всегда удавалось скрывать свою досаду.
   -- Ах, вот и прекрасная Минерва! -- сказал он, увидев Лауру. -- Как мы изящны! Весенний наряд -- отлично, отлично! Ну, поедемте!
   Анна напрасно ждала, что он обратится и к ней: Чезаре взглянул на коричневое шерстяное платье, но счел его недостойным внимания. На минуту все потемнело в глазах Анны, и она печально сошла с лестницы. Однако, на улице было так светло и весело, что ей вскоре стало легче на душе. Лаура, вся розовая под белыми полями шляпы, держала свой букет на коленях, и Анна почувствовала себя счастливой, что сестра ее такая красавица, и что все прохожие смотрят на нее с восхищением.
   -- Будет дьявольски жарко, -- сказал Чезаре, когда они въехали в улицу Толедо.
   -- Мы выберем хорошие места в крытых трибунах, -- сказала Анна.
   -- Там я вас оставлю, -- повторил он еще раз, только и думая о том, как бы разрушить эту семейную группу, состоявшую из супруга, супруги и сестрицы. -- Тем более, -- прибавил он, желая загладить свою нелюбезность, -- что нужно уступить место ухаживателям Лауры: сам я отступаю, потому что стар.
   Лаура улыбнулась.
   -- Итак, Анна, исполняй твои материнские обязанности; в особенности рекомендую тебе Луиджи Караччиоло... в особенности...
   -- Что ты хочешь сказать? -- озабоченно спросила Анна.
   -- Ничего, моя милая.
   -- Я думала... -- сказала она, но не кончила.
   Поклоны и улыбки сыпались со всех сторон; множество знакомых шло пешком, ехало в экипажах, и Чезаре умирал с досады в своей семейной коляске. Недовольство его усилилось при виде изящного стэджа Джулио Караффы, на котором сам хозяин, сидя рядом с графиней д'Алеманья, правил четверкой вороных. Изящная брюнетка с голубыми глазами оделась по весеннему, в бледно-желтый шелк, и накинула на плечи легкую накидку из белого кружева; на широкополой соломенной шляпе многочисленные желтоватые перья, легкие, как облако, как пена, порхали при дуновении весеннего ветра. В своих изящных ручках она держала букет сирени, нежные и ароматные цветы которой живут один лишь день на знойном юге, но благоухают упоительно. Все спутники Джулио Караффа низко поклонились Чезаре Диасу, а графиня д'Алеманья, улыбаясь, махнула букетом. Тогда его сердцем овладело страстное желание ехать с ними на этой прекрасной четверке, при хохоте Клары д'Алеманья, которая действительно смеялась обворожительно, возбуждая зависть в пешеходах.
   А вместо того ему приходилось скучать в этой буржуазной и тяжеловесной коляске рядом с женою, красневшей и бледневшей при каждом его взгляде, не смевшей сказать ему ни слова, одетой слишком просто, и с Лаурой, правда, хорошенькой, но казавшейся его дочерью.
   Вообще, он полагал, что имеет вид старика, который женился на молоденькой и взял себе в приемыши меньшую ее сестру. Все это делало его несчастным. Анна тотчас заметила, что он недоволен, и глаза ее наполнились слезами; он заметил это, и досада его возросла.
   -- Ну? -- спросил он, бросая на нее властный и холодный взгляд.
   -- Ничего, -- прошептала она, отворачиваясь.
   Этот вопрос и ответ равносильны были одному их тех длинных и бурных объяснений, какие иногда происходят между супругами. Но между ними их вовсе не бывало; вся их жизнь была исполнением того договора, который они заключили между собой в ту лунную ночь, на морском берегу в Сорренто. Она подчинялась этим условиям, страдая и сознавая, что подобное спасение -- не что иное, как более медленная смерть; а он делал вид, как будто не замечает этого: он сдержал свое обещание, значит, она должна была исполнить свое. Только когда горе Анны становилось слишком явным, он одним словом, иногда одним взглядом напоминал ей о ее долге, и она тотчас покорялась. Эти мимолетные бури были кратки и почти незаметны, но он каждый раз раскаивался в своей ошибке, и проклинал свое великодушие; эта слабая и глупая женщина перехитрила его, столь рассудительного и опытного.
   Они молчали до самого Марсова поля. Из знакомых с ними встретился еще Луиджи Караччиоло. Он был очень красив, и казался совсем молоденьким при ярких лучах полуденного солнца, с букетом фиалок в петлице и туго натянутыми вожжами в руках. Проезжая мимо, он низко поклонился; затем его легкая и быстрая, как стрела, одноколка исчезла из глаз. Анна опустила взоры, а Лаура еще улыбнулась тою улыбкою, которая ответила на поклон Луиджи Караччиоло.
   -- Какой красивый молодой человек! -- воскликнул Диас, искренно любуясь изящным светским кавалером.
   -- И какой приличный! -- прибавила Лаура, которая всегда прямо высказывала свое мнение о молодых людях.
   -- Он тебе нравится? Да? -- спросил Чезаре со смехом.
   -- Нравится, -- ответила Лаура с прежнею непринужденностью и с прежним равнодушием.
   -- Жаль, что он не пришелся по вкусу Анне, -- заметил Чезаре с загадочной иронией.
   -- Терпеть не могу красивых юношей, -- возразила она с некоторою гордостью.
   -- Такие исключительные особы, как ты, всегда терпеть не могут того, что любят другие. У нас в семье есть необыкновенное существо, Лаура! -- И голос его зазвучал презрительною насмешкой.
   -- Да, да! -- подтвердила жестокая сестра.
   На бледных губах Анны показалась слабая улыбка, и все окружающее опять потемнело в ее глазах, как будто яркий весенний день внезапно сменился мрачною зимнею ночью. Лепестки с чайной розы, взятой ею у сестры, все осыпались, и в петлице у нее остался один стебель. Ей хотелось их собрать, но стыдно было; поэтому она взяла только один листок, упавший к ней на колени, и спрятала у себя на ладони, под перчаткой. Теперь ей хотелось поскорее очутиться на Марсовом поле, чтобы окончился этот мучительный для всех переезд. Она пристально и молча глядела на мелькавшие мимо виды, и взгляд ее упал на дорогу, ведшую к кладбищу и пересекавшую их путь. Тогда в сердце ее раздались печальные слова: блаженны умершие, блаженны умершие!
   Подъехав к месту скачек, они встретили еще несколько знакомых; раздались приветствия, и графиня д'Алеманья, готовясь спрыгнуть на землю, с грациозной улыбкой поклонилась Анне Диас и Лауре Аквавиве.
   Анна слегка улыбнулась, но Лаура ответила холодным кивком.
   -- Тебе не нравится графиня д'Алеманья? -- спросил Диас, провожая жену и свояченицу к трибуне.
   -- Совсем не нравится, -- откровенно ответила Лаура.
   -- Напрасно, -- заметил ее зять, испытующе поглядывая ей прямо в глаза.
   -- Может быть, но она мне антипатична, -- настойчиво сказала упрямая девушка.
   -- Она симпатична, -- тихо проговорила Анна.
   Теперь они всходили по ступенькам на трибуну, уже
   полную народа. Чезаре нашел им два места рядом, подал им бинокли, сложил зонты и накидки, словом исполнил все обязанности терпеливого и любезного неаполитанского мужа. После этого, почувствовав большое облегчение, он сказал Анне довольным тоном.
   -- Хорошо вам?
   -- Отлично.
   -- Вам ничего не нужно?
   -- Ничего.
   -- Я вернусь к третьей скачке. Теперь пойду держать пари. До свиданья.
   Он ушел легкой походкой человека, вырвавшегося из неволи. Анна увидела как он пошел по зеленому лугу, удаляясь по направлению к весам.
   Трибуна была полна знакомых и вскоре разговоры стали общими. Анна, как и все новобрачные, была центром большого кружка: общество еще мало ее знало, но переносило на нее те симпатии, какие питало к Чезаре Диасу. Ее находили интересной, восхищались ее черными и страстными глазами, окруженными темною тенью, чистым профилем смуглого лица и свежими, яркими, неотразимо привлекательными губками. Перегибаясь через перила, чтобы еще раз увидеть мужа, она отлично заметила Луиджи Караччиоло, который направлялся к трибуне дам. А Диас исчез вдали, в той группе мужчин и дам, ще букмекеры выкрикивали ставку.
   Между тем Луиджи Караччиоло вошел на трибуну, по временам останавливаясь, чтобы поболтать с одними, улыбнуться другим, сверкая белыми зубами, сияя веселостью, изяществом и беззаботностью. Но проницательный наблюдатель тотчас заметил бы, что при этом кажущемся равнодушии он медленно, но упорно стремится к одной цели. Действительно, не переставая шутить и смеяться и беспрестанно меняя места, он вдруг очутился, как бы случайно, около Анны Диас и Лауры Аквавивы.
   -- Чезаре вас покинул? -- спросил он их шутливо.
   -- Он там держит пари. Скоро придет, -- поспешила ответить Анна и опустила глаза.
   -- Держит пари с графиней д'Алеманья, -- сказала Лаура, с одною из тех коварных улыбок, которые так противоречили невинному выражению ее лица.
   -- Так он не скоро вернется, -- добавил Луиджи Караччиоло и сел, достигнув цели своих стремлений.
   Анна молчала, играя черепаховым лорнетом, на котором блестел ее вензель из бриллиантов, и внимательно глядя на все, что перед нею происходило.
   -- Вы никогда не видали скачек? -- спросил Караччиоло своим звучным и мягким, ласкающим слух, голосом.
   -- Никогда, -- ответила Анна.
   -- Довольно скучное зрелище! -- заметил он, закручивая золотистые усики над яркими губами.
   -- Нет, это красиво: и местность и люди... -- возразила Анна.
   -- Толпа оживляет всякий пейзаж, -- сказал он тем многозначительным тоном, которым говорил самые простые вещи.
   Лаура не принимала участия в разговоре. Она взяла бинокль и глядела на публику, оживленно сновавшую по лугу между трибунами и весами. Вдруг она сказала:
   -- Вот Чезаре.
   Действительно, Диас медленно приближался, идя рядом с графиней д'Алеманья, а за ними шли два других кавалера. Она была еще прекраснее: кружевная мантилья окутывала ее, как облако, из-под полей шляпы, подобно сапфирам чистейшей воды, блестели обворожительные синие глаза. Рядом с нею, цветущей юностью и красотою, Чезаре Диас оказался тем, чем был на деле: еще красивым, но уже давно утратившим свежесть молодости. Он говорил оживленно, но не слишком много, с тем чувством меры, которое никогда ему не изменяло, а она отвечала, наклоняя голову. Проходя мимо трибуны, Чезаре взглянул вверх и любезно поклонился жене и свояченице. Анна отвечала улыбкой, которая поневоле вышла слабой и принужденной, а Лаура отвернулась, как бы случайно. Луиджи Караччиоло, как будто ничего не заметив, тактично обратился к Анне:
   -- На вас сегодня прекрасное платье: вы как будто угадали мой вкус.
   -- В самом деле? -- сказала она, взглянув на него с благодарностью.
   -- Да. Я люблю английские фасоны и нахожу, что наши дамы напрасно одеваются на скачки, как на бал. Это не элегантно.
   И он, шутя, принялся гладить серебряную ручку зонтика Анны, прислоненного к стулу. Медленно ласкала его обтянутая перчаткою рука металл, и палочку из черного дерева, и черный шелк зонтика, между тем как глаза его ласкали лицо женщины, на которую смотрели, а голос ласкал ее слух. Потом он прочел изречение, вырезанное на ручке:
   -- Attendre pour atteindre... Это ваш девиз? -- спросил он у Анны.
   -- Да.
   -- У вас никогда не было другого.
   -- Нет.
   -- Очень мудрый девиз, -- заметил он. -- Действительно, если уметь ждать, то всего дождешься...
   -- Нет, не всего, не всего, -- грустно проговорила она.
   Перегнувшись через перила, она снова увидела мужа с графиней д'Алеманья, в сопровождении Джулио Караффы и Марко Палиано; но на этот раз Чезаре Диас даже не повернул головы в ее сторону, и она откинулась назад, молча, побледнев, и горько усмехнулась.
   Она не видела и не слышала того, что происходило вокруг; а между тем раздавались рукоплескания, потому что второй и очень значительный приз был взят лошадью из неаполитанских конюшен, тою самою, которой пророчили победу. Вокруг "букмекеров" теснился народ, чтобы реализовать пари.
   -- Может быть и Чезаре выиграл: он все говорил об Амарильи, -- сказала Лаура, теперь вполне поглощенная скачками.
   -- Чезаре всегда остается победителем, -- сказал очень вежливо, но с ударением, Караччиоло.
   -- Недаром же он называется Цезарем, -- с некоторой гордостью ответила Анна.
   -- И подобно великому Юлию, все свои победы он одержал после сорока лет, не исключая и тех, которые одержаны им в Алеманье.
   Сказав эту двусмысленность со своей прекрасной улыбкой двадцативосьмилетнего человека, привыкшего к торжеству неотразимой юности, он встал и ушел, с намерением прийти опять впоследствии. Он всегда уходил, сказав что-нибудь остроумное или любезное, чтобы оставить по себе хорошее впечатление. Он не был глуп, но благодаря его богатству, весь ум, данный ему Богом, уходил на удовлетворение его прихотей и тщеславия. Отказ Анны, в которую он был сильно влюблен, сначала очень огорчил его; потом осталась боль от раны, нанесенной его самолюбию, и живая симпатия к той, которая им пренебрегла. В сущности, он до сих пор относился к молодой женщине без всякой предвзятой мысли, но уже начинал применять к ней свои правила молодого джентльмена, следующего известному методу в обращении с женщинами; Анна же понятия не имела ни о чем подобном. С тех пор, как она полюбила Чезаре Диаса, точно стена отделила ее от всего мира, и жизненный шум долетал до нее лишь в виде неясного эхо.
   Из всей длинной и искусной беседы Луиджи Караччиоло она запомнила лишь любезную фразу о платье и была за нее благодарна. Теперь она с мучительным нетерпением ждала окончания третьей скачки и возвращения мужа. Он очутился перед нею внезапно, взойдя по другой лестнице, так что она не заметила его приближения.
   -- Тебе нравится все это, Анна? -- любезно спросил он, чтобы вознаградить ее за свое долгое отсутствие.
   -- Да, нравится, -- ответила она.
   -- А тебе, Лаура?
   -- Чрезвычайно! -- холодно произнесла та.
   -- Хочешь посмотреть весы?
   -- Хочу, -- вдруг сказала Лаура, протягивая руку за своею оригинальною накидкою из белого крепа и за белым зонтиком.
   -- Я не могу взять вас обеих, -- сказал Чезаре Диас жене, которая глядела на него с понятным ему огорчением,
   -- потому что это было бы смешно.
   Но она не могла утешиться так скоро, потому что так сильно надеялась побыть с ним.
   -- Мы были бы смешны, -- повелительно повторил он.
   -- Слава Богу, наша свадебная поездка окончена!
   В то время, как они удалялись, Анна почувствовала такую ужасную боль в сердце, что схватилась за перила, чтобы не упасть. Среди своих душевных и телесных мук она отчетливо сознавала лишь одно: муж ее был прав. Она не исполняла принятого на себя обязательства, желая, выпрашивая, требуя того, чего он не мог ей дать и никогда не обещал. Разве не сама она согласилась на это унижение?
   Разве не приняла она тех условий, выполнение которых оскорбляло ее любовь, самолюбие и достоинство?
   Она поняла, что притязания ее несправедливы, что и теперь, как прежде, она идет по ложному пути, с которого вернуться уже не может; она поняла, что принадлежит к числу тех женщин, которых современные мужчины, эгоистичные и заботящиеся исключительно о своем спокойствии, называют экзальтированными, или, попросту, надоедливыми: поняла и то, что Чезаре не питает к ней ни ненависти, ни презрения, но скучает с нею, что гораздо хуже. Пока она с горечью передумывала все это, вокруг нее раздавались радостные восклицания и на лугу шла веселая болтовня, прерываемая смехом. Одна Анна, среди этой всеобщей радости, была печальна и погружена в грустные думы. Она чувствовала себя одинокой, погибшей, навсегда утратившей доступ к счастью. Она сознавала это, потому что она страдала, когда все вокруг наслаждались и, конечно, были правы. Зачем же она очутилась здесь, среди этих счастливых людей? Зачем не осталась дома, у себя в комнате, и не молилась Богу, чтобы Он изменил ее сердце, способное только мучиться и мучить других?
   -- Вы опять одна? -- раздался рядом с нею голос Караччиоло.
   Он вернулся, следуя тому любовному расчету, который придавал искусственную форму его искреннему чувству. Он сел; она рассеянно на него взглянула, как бы не узнавая его.
   -- Одна, -- пробормотала она тихо.
   -- Что с вами? -- спросил он, и в его гармоническом голосе тон участия принял оттенок ласки. -- Давайте скучать вместе, синьора Диас: это, должно быть, занимательно. Я всегда хотел скучать вместе с вами, вы знаете.
   Она сделала движение, как бы прося не намекать на прошлое.
   -- Вы отказываетесь и теперь? Какое упорство!
   Чтобы не отвечать, она взяла бинокль и стала смотреть на арену.
   -- Если вы так дурно обращаетесь со мною, то лучше прогоните меня, -- произнес он с некоторым волнением.
   -- Трибуны построены для всех, -- ответила она, терзаясь мыслью, что муж ее, вернувшись, может подумать, будто беседа с Караччиоло доставляет ей удовольствие.
   -- Какая твердость! -- воскликнул он, полушутя, полупечально. -- Ах, женщины, женщины! Раз человек вам не нравится, вы готовы его уничтожить.
   Она ничего не слыхала, а может быть и слышала, но не поняла. Слова Караччиоло отдавались в ее ушах неясным гулом, не проникая в ее сознание. Он заметил, что она думает, и вспомнил о том времени, когда хотел на ней жениться и когда его попытка узнать тайну ее прошедшего окончилась неудачею. Теперь он тоже не мог проникнуть в ее тайну. Правда, весь Неаполь повторял, что ее опекун женился на ней поневоле, так как она умирала от любви к нему, но ни один мужчина никогда вполне не верит в любовь женщины к другому. Он смотрел на нее и, хотя не обладал чересчур живой фантазией, однако нашел в правильном овале ее лица необыкновенное сходство с гранитными лицами сфинксов, холодными, непроницаемыми, но как будто таящими в себе скрытое пламя.
   -- Вы для меня слишком возвышенны, -- сказал Караччиоло с искренним, но вовсе не наивным восхищением. -- Нехорошо и недостойно было бы стараться низвести вас до моего уровня, а мне возвыситься до вас просто невозможно.
   -- Вы ошибаетесь, -- ответила она, не глядя на него и как бы отвечая голосу собственной совести. -- Я самая простая, обыкновенная женщина, как и другие... ничуть не выше других...
   -- Так почему же вы страдаете?
   -- Потому что любить тяжело, -- проговорила она, закрыв глаза, как бы под гнетом этой тяжести.
   -- Как любить?
   -- Все равно как -- любить тяжело.
   После последнего взрыва рукоплесканий вокруг них началась суета. Скачки окончились; с полуопустевших трибун сходила публика; Анна встала, отыскивая взглядом мужа. Он скоро явился, все еще под руку с очаровательно-прекрасной Лаурой.
   -- Ты оставляешь свою супругу в ужаснейшем одиночестве, -- смеясь, сказал ему Луиджи Караччиоло.
   -- Я был уверен, что ты придешь развлечь ее: я так рассчитываю на твою дружбу! -- с таким же смехом ответил Чезаре, идя с Лаурой, между тем как Караччиоло сводил с трибуны Анну.
   -- Во всяком случае, я сделал это вовсе не с целью одолжить тебя, -- заметил Караччиоло, впадая в тон двусмысленной светской шутки, которая в таком ходу среди салонной молодежи.
   -- Мне известна твоя добросовестность, Луиджи, -- насмешливо сказал Чезаре.
   -- Ты мой наставник также и в этом, -- ответил Луиджи, кланяясь с преувеличенной почтительностью.
   Дамы молчали и только улыбались. Анна была счастлива тем, что видела Чезаре, шла вместе с ним, собираясь ехать с ним домой. Он был возбужден и весел, как человек, сумевший насладиться быстротечным мгновением, не проникая в сущность вещей; он развлекся в привычной ему среде и забыл свою вечную домашнюю скуку; он был весел и шутлив с Караччиоло, с Лаурой, даже с Анной, что означало высшую степень его веселости. Анна была в восторге, что прошел этот мучительный день и что они сейчас будут дома. Коляску разыскали не без труда, но Чезаре, теперь примиренный с жизнью, не потерял терпенья, а Караччиоло даже не искал своего экипажа, до конца исполняя долг кавалера. Они посадили дам в коляску, и Чезаре, не садясь в нее, стал поправлять плед и укладывать бинокли с заботливостью примерного мужа, перебрасываясь словами с Караччиоло, который уже хотел прощаться. Вдруг Чезаре захлопнул дверку и сказал кучеру:
   -- Ступай домой.
   -- Ты разве не с нами? -- тихо спросила Анна.
   -- Нет. Для меня есть место на стэдже Джулио Караффы. Мы скорее приедем в Неаполь: для стэджей очередь необязательна.
   -- Ах, как весело на стэдже -- сказал Караччиоло, протягивая руку на прощанье.
   -- Обедать будем поздно? -- спросила Анна, гладя на бледнеющий горизонт.
   -- Не ждите меня к обеду: я буду обедать у графини д'Алеманья с Джулио Караффой и Марком Палиано.
   -- Хорошо, -- сказала Анна.
   Когда Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло ушли, закурив папиросы, она сказала кучеру:
   -- Поезжай домой!
   Во все время пути сестры не сказали друг другу ни слова. Каждая из них привыкла уважать молчание другой. Обе слегка побледнели. Может быть, им стало свежо, а может быть -- их погрузила в задумчивость эта картина разъезда с Марсова поля. По дороге шла и ехала громадная и шумная, возбужденная зрелищем толпа. Другая толпа, почти столь же взволнованная, глядела с балкона. Любопытные зрители, следя за вереницей экипажей, сообщали друг другу имена спортсменов и дам, оценивали лошадей и экипажи, восхищались, удивлялись, но не выражали ни малейшего неудовольствия, потому что неаполитанское население не питает вражды к богачам и страстно любит видеть роскошь. Коляска Анны и Лауры принимала участие в этом торжественном шествии в ясный весенний вечер.
   Сестры, молчаливые и серьезные, не обращали никакого внимания на всеобщее оживление. Доехав до улицы Фо- риа, Анна наклонилась, взяла пальто и стала надевать его. Лаура также поплотнее закуталась в оригинальную креповую шаль; ей также стало холодно, она побледнела, и в глазах ее выразилась какая-то тайная дума. Луиджи Караччиоло, правя лошадью с величайшей грацией, перегнал их на своей одноколке, но поклон его пропал даром: одна Лаура заметила его и ответила. На площади Сан-Фердинандо Анна сказала Лауре:
   -- Хочешь еще проехаться?
   -- Нет, -- сухо ответила девушка. -- Пора домой.
   Когда они доехали до площади Виктории, на небе появились лиловые оттенки, а на улицах стали зажигаться фонари. Анна медленно начала подниматься по лестнице, держась за красный шнур, продетый в медные кольца, и останавливаясь почти на каждой ступени, как будто ей не хватало воздуха. Лаура, взойдя наверх раньше ее, подождала ее в передней.
   -- За обедом увидимся, -- сказала она, уходя к себе.
   -- Я не приду. У меня голова болит, -- ответила Анна, совершенно изнемогая.
   Оставшись, наконец, одна, у себя в комнате, она сорвала с головы шляпу, и, бросившись в кресло, разразилась рыданиями. На столике у постели портрет Чезаре насмешливо улыбался цветам, которые стояли перед ним. Подняв глаза, Анна взглянула на это красивое и благородное лицо, помятое годами, но как бы смеявшееся над жизнью и любовью. В сердце ее снова проснулась страсть. Целуя портрет и обливая его слезами, она повторила несколько раз:
   -- Милый мой, зачем ты это делаешь? Я умею только любить тебя, а ты меня убиваешь!
   Пришли зажечь ее лампу, но она не позволила: ей хотелось мрака. Было уже поздно, когда ее глаза вдруг поразил луч света. Вошла высокая и бе Она была построена на высокой скалѣ, съ которой бѣлокаменный Сорренто, тонущій въ цвѣтущихъ апельсиновыхъ рощицахъ, спускается къ глубокому, синему морю. Покойный Франческо Аквавива очень любилъ эту виллу и далъ ей имя своей дорогой и такъ рано умершей красавицы жены. Въ продолженіи своей короткой женатой жизни онъ проводилъ здѣсь каждое лѣто, начиная съ медоваго мѣсяца и кончая смертью Катерины, -- такъ что бѣленькая дача, заливаемая лучами солнца и обвѣваемая горнымъ и морскимъ вѣтеркомъ, -- стала для него священной. Дочери его, сохранившія о матери, хотя и отдаленное, но живое воспоминаніе, и знавшія ее по разсказамъ отца, охотно переѣзжали въ виллу "Катерина". Для нихъ она была полна поэзіи воспоминаній; въ ней витала тѣнь ихъ матери, точно она жила еще въ ея комнаткѣ, оставшейся нетронутой: блѣдно-голубая мебель, выцвѣтшая отъ времени и отъ солнца, бѣлое, слегка пожелтѣвшее кружево, запахъ фіалокъ изъ шкафовъ и ящиковъ, -- все напоминало молодую жену и юную мать...
   Не въ мрачномъ палаццо Джероломини, а именно здѣсь, въ Сорренто, въ этомъ свѣтломъ и уютномъ уголку, Лаура и Анна чтили память матери и вспоминали о ней хотя и безъ остраго горя, но съ глухою тоской, потому что юность ихъ прошла безъ материнскихъ ласкъ; вспоминали ея милое личико и боготворили ее въ своемъ воображеніи. Онѣ каждый день входили въ комнату матери, отворяли окна, тихо ступали по блѣдно-сѣрому ковру, усѣянному незабудками, трогали все, до чего когда-то касалась ихъ мать, и молились передъ образомъ Мадонны, передъ которымъ молилась юная Катерина Аквавива. Затѣмъ онѣ уходили, заперевъ окна и ставни, чтобы защитить блѣдно-голубую комнатку отъ жгучаго, южнаго солнца. Этотъ культъ памяти матери происходилъ какъ-то безмолвно. Лаура постоянно спокойная, но мелочная и аккуратная, хранила у себя ключи отъ комнаты и отъ шкафовъ. Анна, охваченная всегда сильнымъ волненіемъ, молчала, чувствуя на себѣ весь драматизмъ ранней смерти матери и отца, оставившихъ ихъ сиротами, безъ любви, безъ поддержки. Но она любила это волненіе, любила и виллу "Катерина"; какъ только начиналось лѣто, -- Анну тянуло въ это семейное гнѣздышко, гдѣ она оставалась до поздней осени.
   Послѣ того, какъ она сказала о своей любви Діазу, она сейчасъ-же заговорила о Сорренто. Жизнь въ Неаполѣ стала для нея невыносимой. Ей казалось, что съ отъѣздомъ ея настроеніе измѣнится; она думала, что яркій свѣтъ, море и тишина успокоятъ ея нервы. Когда ее спрашивали, "что съ нею?", она отвѣчала, что не желала-бы оставаться здѣсь. Она такъ часто и упорно повторяла это, что и Лаура и Стелла увидали необходимость увезти ее скорѣе. Неаполь заставлялъ ее слишкомъ страдать. Она совсѣмъ не выходила изъ дому, не гуляла, не бывала ни въ театрахъ, ни въ обществѣ; все, что ей нравилось прежде, теперь было для нея непріятно. Но вмѣстѣ съ тѣмъ этотъ упадокъ силъ еще болѣе увеличивалъ ея привязанность и нѣжность къ окружающимъ,-- она старалась улыбаться, чтобы какъ нибудь скрыть внутреннее страданіе. Она стала добрая, снисходительная, въ ней совершенно исчезли прежніе бурные порывы, такъ что ее просто не узнавали. Съ Діазомъ она была всегда сдержанно нѣжна, кротка и задумчиво-молчалива. Часто она ничего не отвѣчала ему и только смотрѣла на него такими вдумчивыми и грустными глазами, что только сухое и жесткое сердце Діаза могло устоять противъ нихъ;. Анна совсѣмъ переродилась, стала совершенно не тѣмъ пылкимъ созданіемъ, какимъ была прежде. Но каждый день, утромъ или вечеромъ, у нея находился часъ, когда она, оставшись одна со своей мыслью о любви, не могла запретить себѣ -- несмотря на долгую и упорную борьбу -- написать Діазу. Письма были единственнымъ проявленіемъ сжигавшей ее страсти. Они были для нея и утѣшеніемъ и мукой. Иногда какое нибудь грустное выраженіе, написанное ею, вызывало въ ней слезы; онѣ застилали ей глаза, катились по щекамъ и падали на руки; она переставала писать, вставала изъ-за стола, начинала ходить по комнатѣ, не смѣя перечитать письма. Когда она начинала писать Діазу, она вся трепетала отъ страсти, отъ восторга и румянецъ оживлялъ ея щеки; мысли бѣжали быстро, неудержимо. А когда письмо было отослано по назначенію и она въ умѣ перебирала его, оно казалось ей такимъ ничтожнымъ, холоднымъ, комичнымъ и въ то же время грустнымъ, что она проклинала тотъ часъ, ту минуту, когда написала его.
   Чезаре Діазъ ничего не отвѣчалъ ей. И что ему было отвѣчать? Послѣ первыхъ-же писемъ, такъ жестоко изорванныхъ имъ, она запретила ему писать себѣ. Онъ этимъ и воспользовался. И каждый разъ, когда ему подавали письмо Анны, его передергивало. Они не были непріятны ему, нѣтъ; только безпорядочное и неудержимое проявленіе страсти оскорбляло его идеалъ порядочности и сдержанности. Но онъ не хотѣлъ спорить съ нею. Любящіе люди считаютъ себя всегда правыми и безполезно доказывать имъ, что они не правы.
   И Чезаре не писалъ ей. А только когда замѣчалъ, что она впадаетъ въ отчаяніе, онъ при свиданіи дольше обыкновеннаго задерживалъ ручку Анны въ своей рукѣ, зная, что этотъ едва уловимый знакъ жалости и даже нѣжности будетъ отмѣченъ ею сейчасъ-же; онъ зналъ, что этимъ онъ успокоитъ ее, дастъ ей жизнь и отдалитъ отъ смерти. Правда, онъ теперь гораздо рѣже бывалъ у Аквавива. Когда онъ приходилъ, разговоръ не клеился; Анна молчала, сидя въ углу, точно ничего не видала и не слыхала, такъ что никакой разговоръ не вязался передъ этой живой тѣнью, для которой какъ-бы не существовало ничего на свѣтѣ, кромѣ ея любви. Два или три раза, когда Діазъ остался съ нею съ глазу на глазъ -- теперь они оба тщательно избѣгали оставаться вдвоемъ -- онъ говорилъ ей:
   -- Что съ вами? Зачѣмъ вы это дѣлаете?
   -- А что-же мнѣ дѣлать по вашему? слабо спрашивала она.
   -- Мнѣ хотѣлось-бы, чтобы вы были веселая, смѣялись-бы...
   -- Нѣтъ, это немыслимо, отвѣчала Анна, отворачиваясь, чтобы скрыть навернувшіяся слезы.
   И Діазъ умолкалъ, боясь взрыва рыданій. Онъ имѣлъ громадное вліяніе на нее, но и для него было невозможно добиться съ ея стороны терпѣливаго отношенія къ нераздѣленной любви. Она сама, въ первыхъ своихъ письмахъ, обманулась на счетъ своей безропотности. Ей казалось, что она способна молча переносить свою несчастную долю и таить горе, какъ многія скромныя, хорошія женщины, -- рабыни любви, семьи и долга; она надѣялась стать мученицей, находящей наслажденіе въ мученіяхъ, какъ всѣ любящія женщины, мечтающія о недостижимомъ идеалѣ; она надѣялась жить своимъ горемъ, какъ многія женщины живутъ имъ. Но, нѣтъ! Она не была создана для этого! У нея натура была жизненная и пылкая; жизнь представлялась ей со всѣми приманками, со всѣми прелестями, со всѣмъ очарованіемъ; ея сильный характеръ не допускалъ препятствій, не могъ сдаваться; исполненіе желаній было для нея нравственной потребностью. Ей недостаточно было только любить, плакать, писать каждый день письма и не получать на нихъ отвѣта. Она хотѣла быть любимой; у нея была потребность быть счастливой. Есть женщины, которыя могутъ выносить долгіе мѣсяцы горя, цѣлые года тайныхъ слезъ. Онѣ дѣлаютъ изъ этого горя постоянное "состояніе души", не желаютъ освободиться отъ него, воздвигая болѣзненное самоотреченіе на необыкновенную высоту. Анна не была такою; она оставалась женщиной, оставалась человѣкомъ и не могла побѣдить въ себѣ страстной, неудержимой жажды любви.
   Анна была женщиной въ широкомъ, человѣческомъ значеніи этого слова. И хотя головой она стремилась къ высшему самоотреченію,-- но земныя узы такъ сильно сковывали ее, что она не могла освободиться отъ нихъ, какъ ни старалась подняться до самопожертвованія. И когда она поняла это, когда она сказала себѣ, что умретъ, если не добьется любви,-- ее охватило отчаяніе. Она увидѣла, какъ жалка и ограничена она, что погибаетъ отъ нераздѣленной любви. И, убѣдившись, что все конечно, она написала Діазу длинное, прощальное письмо. Она не хотѣла ему писать больше, потому что это было безполезно, потому что онъ никогда не полюбитъ ее, потому что все кончено, все! Она рѣшила уѣхать въ Сорренто, въ виллу "Катерина", гдѣ мать ея любила, гдѣ она умерла. Она прощалась съ Діазомъ въ несвязныхъ выраженіяхъ, говорила, что хочетъ уѣхать, быть тамъ, гдѣ нѣтъ его, его добраго и жестокаго, недостаточно добраго для того, чтобы хоть немного полюбить ее, а жестокаго, конечно, безсознательно... Письмо вышло судорожное, дурно написанное, даже въ смыслѣ каллиграфіи.
   Она уже нѣсколько дней просила сестру переѣхать въ Сорренто, а въ этотъ день заговорила такъ настойчиво, что Лаура сейчасъ же согласилась. Стелла, считая долгомъ испросить согласіе опекуна, написала ему. Онъ немедленно отвѣтилъ, совѣтовалъ имъ сейчасъ же ѣхать, такъ какъ перемѣна воздуха должна благотворно подѣйствовать на Анну, а ея возрастающая слабость очень заботила его. Онъ не могъ самъ придти проститься, такъ какъ былъ очень занятъ, но обѣщалъ скоро явиться въ виллу "Катерина" навѣстить "милыхъ дочекъ".
   Стелла не рѣшилась показать это письмо Аннѣ. Но, видя, какъ несчастная дѣвушка надѣется, что Діазъ придетъ проститься съ ней, видя, какъ она тянетъ сборы къ отъѣзду, какъ она болѣзненно ждетъ его,-- Стелла собралась съ духомъ и сказала:
   -- Діазъ написалъ мнѣ.
   -- Когда? спросила Анна, встрепенувшись.
   -- Вчера... Пишетъ, что не можетъ придти проститься... Очень занятъ...
   -- Конечно... занятъ... пробормотала Анна. Покажите мнѣ письмо.
   -- Очень ласковое, сказала Стелла, передавая письмо Аннѣ. Она замѣтила, что руки Анны дрожали, когда она читала его.
   -- Діазъ очень добрый, грустно проговорила Анна.
   Онѣ уѣхали изъ Неаполя въ послѣднихъ числахъ мая. Всю дорогу Анна была погружена въ свои мысли и ѣхала точно безсознательно. Лаура говорила ей: "иди", "пойдемъ" и она повиновалась ей, какъ ребенокъ. Рѣшившись уѣхать изъ Неаполя, она растратила на это всю энергію и теперь чувствовала полный упадокъ силъ; ей хотѣлось только покоя, хотѣлось бы умереть во снѣ.
   Какъ только сестры пріѣхали въ виллу "Катерина", онѣ, даже не раздѣвшись, прошли въ комнату матери. Лаура открыла два окна, выходившія на море, и освѣтила комнату яркимъ свѣтомъ. Она, какъ аккуратная хозяйка, обошла всю спальню, посмотрѣла, нѣтъ ли пыли на мебели и поправила голубые банты на пожелтѣвшихъ занавѣсахъ. Анна же, какъ только вошла, бросилась къ налою, встала на колѣни на голубую подушку съ вышитымъ крестомъ и, положивъ цвѣты передъ образомъ Мадонны и миніатюрой матери, склонила голову на руки. Когда Лаура все осмотрѣла, она подошла къ сестрѣ и спросила ее:
   -- Ты остаешься?
   Та ничего не отвѣтила, даже не обернулась.
   -- Когда ты уйдешь, принеси мнѣ ключи, прибавила мудрая Минерва и ушла, притворивъ за собой дверь.
   Стелла Мартини, успѣвшая уже переодѣться, шла къ ней на встрѣчу.
   -- А Анна? спросила она.
   -- Она еще тамъ.
   -- Что дѣлаетъ?
   -- Плачетъ, или молится, или думаетъ... Я не могла разобрать.
   -- Бѣдная Анна! прошептала Стелла со вздохомъ.
   Эти ежедневныя, долгія посѣщенія комнаты покойной матери стали не на шутку безпокоить Стеллу. Вилла "Катерина" въ началѣ лѣта представляла необыкновенную прелесть; душистый садъ, веселыя свѣтлыя комнаты, красивыя, нарядныя гостиныя, прекрасный видъ на море; изъ каждаго окна, со всѣхъ балконовъ можно было наслаждаться свѣжими благоуханными утрами и чудными звѣздными вечерами, когда все небо трепещетъ огоньками. Анна не видала ничего своими блуждающими глазами; ее постоянно тянуло въ комнату, гдѣ голубая обивка почти побѣлѣла отъ солнца, гдѣ тонкій запахъ фіалокъ вызывалъ слезы, гдѣ все говорило объ угасшей молодости. Анна проводила здѣсь цѣлые часы на колѣняхъ у кровати, или сидя у окна, выходившаго на море. Иногда Стелла появлялась въ дверяхъ и звала ее.
   -- Я здѣсь, отвѣчала Анна, пробуждаясь.
   -- Уходите. Уже поздно.
   -- Сейчасъ.
   Надо было звать ее два или три раза. Эти пребыванія въ комнатѣ матери истощали Анну. Она выходила оттуда съ ввалившимися глазами, съ блѣдными губами, съ похудѣвшимъ лицомъ.
   Стеллѣ было ужасно жалко Анну, ей хотѣлось во что бы то ни стало спасти ее и она пыталась вырвать ее изъ этого долгаго оцѣпенѣнія въ комнатѣ матери, такъ мрачно дѣйствовавшей на настроеніе Анны.
   -- Не оставайтесь такъ долго тамъ. Вамъ вредно, говорила она.
   -- Нѣтъ... Если бы вы знали, какой въ ней покой... отвѣчала Анна.
   -- Вы такъ молоды... Вамъ не покоя надо искать, а жизни...
   -- Нѣтъ болѣе цвѣтовъ для Маргариты, отвѣчала Анна.
   Стелла Мартини стала безпокоиться о ней, какъ мать, и. когда видѣла, что ея смуглое личико становится все худѣе и худѣе, руки дѣлаются прозрачными, какой то голосъ внутри ея,-- голосъ матери -- шепталъ ей, что необходимо какъ нибудь помочь этому несчастному созданію. Разъ она, желая успокоить ее, сказала ей:
   -- Синьоръ Діазъ обѣщалъ пріѣхать сюда... Что то не ѣдетъ... Должно быть, мы увидимъ его къ открытію купальнаго сезона.
   -- Вотъ увидите, что онъ не пріѣдетъ, проговорила Анна и глаза ея подернулись слезами.
   -- Онъ такой добрый... Обѣщалъ, -- пріѣдетъ.
   -- Не думаю, тихо проговорила Анна.
   Въ самомъ дѣлѣ Діазъ не ѣхалъ и не писалъ. Прошла первая половина іюля; купальный сезонъ начался. Сорренто было переполнено народомъ; вечеромъ и ночью съ каждаго балкона, изъ каждаго окна, изъ освѣщенныхъ салоновъ гостинницъ неслись голоса и пѣсни, трели мандолинъ и женскій смѣхъ, -- всѣ эти веселые и страстные лѣтніе звуки. Анна, видя кругомъ столько молодости, красоты, здоровья, прекрасныхъ картинъ природы, еще глубже, еще сильнѣе почувствовала желаніе исчезнуть. Она теперь, какъ легкая тѣнь, едва бродила изъ одной комнаты въ другую. По вечерамъ, когда Лаура и Стелла отправлялись къ знакомымъ, гдѣ собиралась молодежь, или на аристократическія сборища въ отелѣ Victoria или Tramontano, Анна шла на террасу, выходившую на море, заставленную креслами, стульями, растеніями и цвѣтами и устремляла глаза въ небо, гдѣ трепеталъ млечный путь. По морю скользили лодки, наполненныя народомъ; съ аристократическихъ яхтъ шли лучи бенгальскаго огня, тысячи голосовъ чудной лѣтней ночи, вызванныхъ счастьемъ и любовью, долетали до Анны. Но она ничего не слышала и не видѣла.
   Разъ, въ воскресенье, Лаура и Стелла отправились въ "Викторію" на семейный вечеръ. Анна вышла на террасу. Лунная ночь была такъ свѣтла, что можно было читать; божественная красота разлилась отъ горизонта по всему небу, отъ холма, покрытаго оливковыми и апельсинными деревьями, вплоть до самаго моря. И тутъ Анна опять почувствовала всю горечь загубленной жизни. Конечно, ея послѣдній часъ придетъ скоро, но никогда не помириться ей съ ужасной несправедливостью, постигшей ее и до самой смерти она будетъ чувствовать все горе неудавшагося существованія, изъ-за собственной-ли вины или по насмѣшкѣ судьбы; она безмолвно склонитъ голову передъ смертью, но не примирится никогда съ роковымъ закономъ, тяготѣвшемъ надъ нею. Чудная, свѣтлая ночь разлилась кругомъ нея, а она, вытянувъ руки, полулежала въ креслѣ съ закрытыми глазами и ненавидѣла само небо въ эти минуты.
   -- Добрый вечеръ! сказалъ Чезаре Діазъ, подходя къ ней.
   Она открыла глаза. Изъ ея груди не вырвалось ни одного звука. Она только смотрѣла на него съ выраженіемъ такого грустнаго счастья, что онъ сейчасъ-же подумалъ: "эта женщина меня любитъ несомнѣнно". Онъ казался задумчивымъ.
   -- Вы удивились, что увидали меня, Анна? спросилъ онъ, садясь рядомъ съ нею. Вѣдь, я обѣщалъ пріѣхать къ вамъ.
   -- Я думала... вы забыли. Вѣдь, такъ легко забыть.
   -- Я всегда держу слово, прибавилъ онъ.
   Когда слышала она этотъ-же тонъ, этотъ-же голосъ? Во время болѣзни, когда думали, что она умретъ. Значитъ, жалость къ умирающей привела его и теперь въ Сорренто, значитъ, жалость смягчала ироническую жесткость его тона.
   -- Соррентскій воздухъ не излечилъ васъ, замѣтилъ онъ, наклоняясь, чтобы разглядѣть ее.
   -- Нѣтъ. Не излечилъ... Я, кажется, не выздоровлю нигдѣ на свѣтѣ...
   -- Дѣло въ томъ, что единственный врачъ для васъ -- вы сами, сказалъ онъ, закуривая папиросу.
   Она смотрѣла на огонекъ и молчала.
   -- Легко сказать, наконецъ заговорила она усталымъ голосомъ. Но вы знаете, какое я слабое созданіе... Оттого вы такъ и жалѣете меня... Я не могу излечиться, Чезаре.
   Она была такъ охвачена горемъ, что и не замѣтила, какъ фамильярно назвала его по имени.
   -- Вы убѣждены?
   -- Конечно. Я пыталась... То, что я испытываю, -- сильнѣе меня. Меня убиваетъ эта любовь; я не могу побѣдить ее...
   -- А ваши благоразумные проекты, сказалъ онъ, глядя какъ клубы дыма отъ папиросы исчезаютъ въ воздухѣ. А ваши стремленія къ самоотверженію, къ преданности и нераздѣленной любви... Ваше будущее, построенное на высшемъ самоотреченіи... Все это рушилось?
   -- Рушилось! воскликнула она со стономъ. Все, что я писала вамъ тогда, было мимолетнымъ заблужденіемъ; весь мой планъ былъ построенъ на нелѣпости. Можетъ быть, существуютъ... конечно, существуютъ, высшія натуры, которыхъ можетъ удовлетворять любовь безъ взаимности... Эти счастливыя, благородныя созданія живутъ для другихъ... А я, эгоистка, я слишкомъ много думала о себѣ и умираю отъ себялюбія, отъ самомнѣнія...
   Она приподнялась, нервно сжимая ручки кресла и покачивая головой. Онъ бросилъ папиросу и молчалъ. Лунный свѣтъ мягко разливался кругомъ.
   -- Я такая земная, продолжала Анна. Какъ я молилась, чтобы отрѣшиться отъ человѣческихъ желаній, чтобы только любить васъ и больше ничего не желать... Я изнуряла себя молитвой и слезами, чтобы не думать о васъ... вѣдь, вы не можете любить меня... Я лишила себя единственнаго утѣшенія -- писать вамъ, я уѣхала далеко отъ васъ... Все напрасно! Здѣсь я молила и маму, и Матерь Божію, чтобы онѣ сняли съ меня эти земныя узы, чтобы вырвали изъ моего сердца эту жажду любви, отъ которой я умираю... Нѣтъ, мнѣ не вняли! Стало еще хуже! Я женщина! Такая женщина, которая не можетъ возвыситься, не можетъ освободиться, и поженски хочетъ быть любима и никогда не утѣшится, что ее не любили! Никогда!
   Анна снова откинула голову на спинку кресла и закрыла глаза. Діазъ молчалъ. На лбу его отразилась глубокая дума.
   -- Что-же вы хотите дѣлать, Анна? спросилъ онъ, выходя, наконецъ, изъ задумчивости.
   -- Ничего, пробормотала она, не открывая глазъ.
   -- Ничего?
   -- Мнѣ нечего дѣлать. Все кончено. Впрочемъ, ничего и не начиналось...
   -- Анна, право мнѣ очень тяжело видѣть, какъ вы страдаете.
   -- Благодарю... Но что-же вы можете сдѣлать? Я одна виновата... И я дорогой цѣной искупаю мою вину!.. Вы всѣ такіе добрые со мной! Я одна виновата, я должна и искупить.
   -- Чѣмъ-же это кончится? воскликнулъ онъ, взволнованный.
   -- Знаете, какой конецъ былъ-бы самый лучшій?
   -- Какой?
   -- Моя смерть. Подумайте только, какой покой, долгій, безконечный покой, подъ землей, въ крѣпко заколоченномъ гробу.
   -- Не говорите такъ... Отъ любви не умираютъ.
   -- Да... Правда... Не существуетъ смертельной болѣзни, называемой "любовь". Ни древніе, ни современные врачи не знаютъ ее, они никогда не находили ее при вскрытіи трупа. Но она, въ сущности, лежитъ въ основѣ всякой смертельной болѣзни. Умираютъ быстро и медленно, отъ столькихъ причинъ, съ разными названіями, съ разными проявленіями... Но на самомъ дѣлѣ умираютъ не отъ чахотки, не отъ анеміи, не отъ нервовъ... Умираютъ только отъ одной причины:-- оттого, что не могутъ любить, оттого что не любимы... Кто будетъ знать, отъ какой болѣзни я умерла? Докторъ напишетъ какое-нибудь ученое названіе моей смерти, чтобы объяснить сестрѣ, Стеллѣ и вамъ причину ея... Но вы-то, по крайней мѣрѣ, будете знать, что я умерла только оттого, что вы не любили меня.
   -- Успокойтесь, Анна!
   -- Я спокойна... У меня нѣтъ ни тѣни надежды, но, право, я спокойна... Вѣдь, все кончено... Чего-же волноваться?
   -- Но на что-же вы надѣялись?
   -- Господи! воскликнула она. Вы спрашиваете!..
   Глухое рыданіе вырвалось изъ груди Анны, какъ только она вспомнила о своихъ надеждахъ быть счастливой.
   -- Скажите мнѣ, Анна. Вы видите, съ какимъ участіемъ я спрашиваю васъ.
   -- Значитъ, вы забыли, что такое любовь, если спрашиваете, на что надѣешься, когда любишь? Когда любишь, -- надѣешься на все! Съ первой же минуты, какъ я затрепетала отъ вашего голоса, какъ я взволновалась отъ прикосновенія вашей руки, какъ каждое ваше слово -- и жесткое, и ласковое, и насмѣшливое, и дружеское -- западало мнѣ въ душу, съ той минуты, наконецъ, какъ я почувствовала, что я ваша на всю жизнь, я стала надѣяться, что вы меня полюбите. Съ этого дня моей мечтой было, что вы полюбите меня такъ же горячо, такъ же слѣпо, съ такою-же готовностью отдать мнѣ всю жизнь, -- какъ люблю васъ я. Я надѣялась на высшее счастье, -- на взаимную любовь!
   -- Это было заблужденіе, тихо проговорилъ онъ, смотря на серебристое море, отражавшее лунный свѣтъ.
   -- Я знаю. Зачѣмъ вы мнѣ повторяете? Да и къ чему мы говоримъ объ этомъ? Зачѣмъ опять открывать рану? Не говорите мнѣ больше, что вы меня не любите. Я это знаю, знаю и знаю!..
   -- Анна! Не мучьте себя такъ.
   -- Я уже давно все знаю. Моя надежда мало по малу рушилась... Я видѣла, какъ мы различны съ вами, какъ вы далеки отъ меня; я поняла, что вы на половину презираете меня, на половину жалѣете меня; я узнала, что въ вашей жизни есть тайны, которыхъ мнѣ знать не надо; я постигла, что разница въ лѣтахъ и во вкусахъ ведетъ за собою и разницу въ чувствахъ... Вы мнѣ всячески, и вольно и невольно, высказывали, что любовь создана не для васъ, что вы никогда больше никого не полюбите, что меня вы не можете полюбить... Мой приговоръ былъ написанъ огненными буквами... И, несмотря на это, я не сдавалась. Я говорила себѣ, что не можетъ же молодая, любящая женщина такъ губить и себя, и свою любовь. Мнѣ казалось, что есть еще путь къ спасенью, путь второстепенный, путь скромный, но съ которымъ бы я терпѣливо смирилась... Я вамъ говорила объ этой, второй мечтѣ.
   -- Скажите еще...
   -- И такъ, прежде я мечтала, что, вы мнѣ позволите соединить мое существованіе съ вашимъ. Затѣмъ, вторая моя мечта, скромная и простая, была, -- любить васъ всѣми силами души, но любить молча. Жить близъ васъ, всюду слѣдовать за вами, какъ вѣрная тѣнь; имѣть возможность ежечасно, ежеминутно представлять вамъ безмолвныя, но краснорѣчивыя доказательства моей любви; имѣть возможность любить васъ такъ, чтобы всю силу этой нераздѣленной любви направлять на то, чтобы дать вамъ хоть мигъ счастья... Я мечтала прожить такъ всю жизнь, благословляя васъ до самой смерти, за вашу доброту, за то, что вы позволили мнѣ жить близъ васъ и мирно любить васъ... Такое отреченіе отъ всякихъ личныхъ желаній было достойно меня; достойно васъ было бы поднять несчастное созданіе до счастья постоянно видѣть васъ, въ вашемъ домѣ, носить ваше имя...
   -- Вы хотѣли, чтобы я женился на васъ? спросилъ Діазъ.
   -- Женой, любовницей, другомъ, рабою... Всѣмъ чѣмъ хотите... Я на все согласна... Только бы быть съ вами, только бы умереть близъ васъ.
   -- Вѣдь, я старикъ, сказалъ онъ холодно и горько.
   -- А я молодая, да умираю, Чезаре.
   -- Старость -- вещь грустная, Анна. Она замораживаетъ и кровь и сердце.
   -- Что-жъ такое? Я не прошу васъ любить меня. Я должна любить васъ.
   -- И никогда не потребуете любви?
   -- Никогда.
   -- Обѣщайте.
   -- Я обѣщаю.
   -- Обѣщаете всѣмъ святымъ.
   -- Клянусь и Богомъ, и памятью матери и отца, и любовью къ сестрѣ Лаурѣ и самымъ святымъ, что есть въ моемъ сердцѣ, т. е, чувствомъ къ вамъ, клянусь вамъ: -- я никогда не потребую, чтобы вы любили меня.
   -- И никогда не будете жаловаться на меня и на мою холодность?
   -- Никогда... Я буду считать васъ моимъ благодѣтелемъ...
   -- Вы позволите мнѣ жить, какъ мнѣ захочется?
   -- Вы властелинъ. Распоряжайтесь и своей жизнью и моею.
   -- Вы позволите мнѣ уѣзжать, возвращаться, опять уѣзжать, безъ слезъ, безъ упрековъ?
   -- Я терпѣливо буду ждать счастливой минуты вашего возвращенія.
   Онъ помолчалъ съ минуту, не рѣшаясь сдѣлать еще одинъ вопросъ. Анна, съ горящими глазами и протянутыми впередъ руками, ждала, чтобы онъ сказалъ еще что нибудь.
   -- Вы не будете меня мучить ревностью? проговорилъ, наконецъ, онъ главное условіе.
   -- Господи! воскликнула она, ломая руки. Неужели и это возможно?
   -- Я вижу, что мучаю васъ... Я требую отъ васъ вещей не мо силамъ вашимъ... Бросимъ этотъ разговоръ...
   Онъ хотѣлъ встать и уйти. Анна бросилась къ нему и схватила его за руки.
   -- Нѣтъ... Нѣтъ... Не уходите! Ради Бога, останьтесь еще минуту... Поговоримъ, выслушайте меня... Мнѣ не быть ревнивой?!: Не буду! Вы никогда не увидите моей ревности. Хотите, чтобы я видалась съ той, которая вамъ нравится, или которую вы любили и любите, хотите, чтобы я принимала ее, чтобы была дружна съ нею? Я сдѣлаю все, что хотите. Требуйте отъ меня самыхъ ужасныхъ доказательствъ, я все перенесу!
   -- Я только прошу позволенія быть свободнымъ сердцемъ, ничего больше, твердо произнесъ Діазъ.
   -- Вы свободны... Какъ сегодня, такъ и всегда!
   -- Выслушайте меня, Анна, и поймите. Вы должны на минуту освободиться отъ вашей личности, забыть, что вы -- вы, что вы меня любите... Обсудите только одну минуту, холодно, спокойно, настоящее и будущее. Анна! Я уже старъ, а вы молоды... И эта разница въ лѣтахъ будетъ ужасна лѣтъ черезъ десять, потому что я буду все идти съ горы, а вы только еще взойдете на нее.... Вы, въ вашемъ воображеніи, создали изъ меня какой-то идеалъ, вовсе не соотвѣтствующій дѣйствительности... Будущее навѣрно исправитъ его... Между нашими характерами и темпераментами лежитъ такая глубокая пропасть, что неизвѣстно, сгладитъ ли ее будущее. И если я, признаюсь, приношу жертву, говоря вамъ все это, то и вамъ придется принести долгую и грустную жертву... Подумайте объ этомъ! Подумайте объ этой старости, о разбитыхъ иллюзіяхъ, о страшномъ разногласіи, о безмолвной жертвѣ... Анна! Еще есть время.
   Она взглянула на него. Ее изумилъ его взволнованный тонъ, тогда какъ онъ всегда умѣлъ владѣть собою. Онъ былъ въ самомъ дѣлѣ взволнованъ; глубокая морщина легла на его лбу и Анна въ первый разъ прочла на немъ тайную думу. Ей показалось, что онъ, въ эту минуту, спустился со своей ледяной высоты, потерялъ свое высшее душевное спокойствіе, помогавшее ему быть побѣдителемъ въ борьбѣ. Ей показалось, что онъ сталъ слабѣе, но за то человѣчнѣе, похожѣе на живое существо, которое можетъ и страдать и плакать.
   -- Анна! заговорилъ онъ опять. Отрѣшитесь отъ всякаго эгоизма, отъ всякой страсти и разсудите сами, одна, долженъ-ли я исполнить ваше желаніе. Я сказалъ вамъ, грубо, жестоко, чего я требую взамѣнъ моей жертвы. Я повторилъ вамъ два или три раза, насколько серьезно то, что мы дѣлаемъ. Милая дѣвушка! Поборите себя и разсудите сами...
   Она облокотилась обѣими руками на перила террасы и опустила глаза.
   -- Но отчего... медленно и тихо проговорила она, отчего вы... такой умный... такой холодный... вы, -- презирающій всякую страсть, хотите принести эту жертву? Кто убѣдилъ васъ? Кто поборолъ?
   -- Вы сами сказали мнѣ, что васъ нельзя спасти иначе; Стелла Мартини написала мнѣ, что я долженъ спасти васъ; и я самъ чувствую, что обязанъ васъ спасти.
   -- Значитъ, вы дѣлаете это изъ жалости? спросила Анна, задыхаясь.
   -- Вы сказали, уклончиво отвѣтилъ онъ, не желая повторять жесткихъ словъ.
   -- Богъ вознаградитъ васъ за доброту, покорно произнесла она, скрещивая руки, какъ-бы молясь.
   Оба замолчали. Онъ сидѣлъ, низко склонивъ голову, ожидая, что она скажетъ. Анна смотрѣла на небо, точно хотѣла въ немъ прочесть рѣшеніе судьбы. Но и въ сердцѣ, и въ головѣ, и кругомъ нея она слышала только одно и то же...
   -- Что-же вы скажете, Анна? спросилъ наконецъ Діазъ.
   -- Зачѣмъ вы меня спрашиваете еще разъ? просто сказала она. Я васъ люблю и умру безъ васъ. Все лучше смерти, все; а вы моя жизнь.
   -- Значитъ, вы моя жена, мой другъ! рѣшительно проговорилъ онъ.
   -- Благодарю, любовь моя! воскликнула она, бросившись предъ нимъ на колѣни, какъ предъ образомъ.
   Когда Діазъ ушелъ, она благоговѣйно поцѣловала стѣну террасы, о которую онъ опирался, поцѣловала спинку стула, гдѣ онъ прислонялъ голову, потомъ собрала всѣ цвѣты съ террасы и нѣжно прижала ихъ къ груди, потому что они слышали ея разговоръ съ Діазомъ... Прежде, чѣмъ вернуться домой, она еще разъ взглянула блестящими глазами, полными высшаго счастья, на море, на небо, на луну и, поклонившись имъ, пошла въ комнаты. Ей хотѣлось поговорить съ кѣмъ-нибудь. Но въ домѣ всѣ спали; единственная служанка, ожидавшая Лауру и Стеллу съ бала, дремала въ прихожей, Анна была совсѣмъ одна, а сердце ея разрывалось отъ радости. И она, какъ бѣлая тѣнь, прошла по всему дому, освѣщенному луннымъ свѣтомъ, отворила комнату матери и вошла въ нее. Тамъ было совсѣмъ темно. Анна открыла ставни и блѣдный свѣтъ ворвался въ окна. Было поздно, луна вошла высоко и ея свѣтъ сталъ точно еще чище, еще прозрачнѣе... Анна стояла посреди комнаты, вся проникнутая радостнымъ ощущеніемъ. Она широко раскрыла глаза, чтобы яснѣе видѣть; на губахъ появилась блаженная улыбка. Вдругъ, она увидала передъ собою, на бѣлой кружевной подушкѣ кровати тоненькое, овальное личико, съ задумчивыми, мягкими, черными глазами, ласково глядѣвшими на нее. Она задрожала съ головы до ногъ, сдѣлала три шага и упала, протянувъ руки къ подушкѣ.
   -- Мама, милая! Ты сама поступила-бы также! прошептала она.
   

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

   Анна взглянула на столовые часики, отдѣланные голубымъ бархатомъ и серебромъ -- свадебный подарокъ Чезаре; было уже одиннадцать. Въ комнату врывалось веселое апрѣльское солнце, оживляя нѣжные цвѣта матерій и играя на бронзовой чашечкѣ, куда Анна вечеромъ складывала золотыя вещи, на старинной венеціанской люстрѣ, спускавшейся съ потолка, на серебряной рамѣ зеркала; оно давало жизнь гигантскимъ незабудкамъ, разсыпаннымъ по бѣлому фона ковра. Было одиннадцать часовъ и Лаура,-- занимавшая двѣ или три комнаты въ другомъ концѣ квартиры -- прислала спросить Анну, въ которомъ часу ѣхать на бѣга, на Марсово поле. Анна черезъ горничную велѣла сказать ей, что они поѣдутъ сейчасъ послѣ двѣнадцати и что пора собираться. Анна постояла съ минуту посреди комнаты, колеблясь идти-ли ей туда, куда невольно влекло ее. Она пріотворила дверь. Маленькій корридоръ отдѣлялъ ея спальню отъ комнаты мужа. Но у Чезаре былъ еще второй выходъ въ гостиную и онъ могъ уходить изъ своей комнаты и даже изъ дому, такъ что она не слышала. Она медленно прошла черезъ корридоръ и остановилась предъ дверью не для того, чтобы подслушивать, а точно не смѣя постучаться. Наконецъ, она тихо стукнула два раза. Ей не отвѣчали. Она никогда не осмѣлилась-бы постучать во второй разъ и уже раскаивалась, что пришла надоѣдать своему главѣ и властелину. За дверью послышался холодный и спокойный голосъ:
   -- Кто тамъ?
   -- Это я, Чезаре.
   -- Извини... Подожди минуту.
   Онъ никогда не впускалъ ее сразу, точно ему было пріятно играть ея нетерпѣніемъ. Наконецъ, онъ отворилъ дверь. Онъ уже былъ совсѣмъ одѣтъ въ безукоризненномъ костюмѣ любителя спорта.
   -- Какъ, воскликнулъ онъ, любезно наклоняясь, какъ всегда при разговорѣ съ женщиной, вы еще не готовы?
   И онъ взглянулъ на нее съ тѣмъ сдержаннымъ восхищеніемъ, какое вызывали въ немъ женская красота и симпатія. Она была такая молодая, свѣжая, бодрая, въ розоватомъ капотѣ, съ обнаженными руками, выходившими изъ подъ широкихъ рукавовъ монашескаго покроя, съ круглой шейкой, выступавшей изъ большого отложного воротника, съ крошечными ножками, въ черныхъ туфелькахъ,-- что онъ взялъ ее за руку, привлекъ къ себѣ и поцѣловалъ въ губы. Поцѣловалъ только разъ, но глаза ея засвѣтились мягкимъ блескомъ и красныя губы остались полуоткрытыми. Онъ вернулся на свое мѣсто у письменнаго стола и взялъ папиросу. Его холостая комната съ темною, строгою и вмѣстѣ съ тѣмъ элегантною обстановкою, вся пропахла запахомъ табачнаго дыма, какъ обыкновенно пахнутъ комнаты курящихъ холостяковъ. Анна присѣла на ручку кресла, обитаго кордовской кожей и посмотрѣла кругомъ. Ее всегда приводила въ восхищеніе эта громадная, немного мрачная комната, этотъ оливковый плюшъ, это оружіе, эти книги въ коричневыхъ переплетахъ. Длинная, узкая кровать съ рѣзной задней спинкой -- передней спинки не было -- была покрыта старинной матеріей, ниспадавшей вплоть до стариннаго турецкаго ковра, привезеннаго Діазомъ въ одну изъ его поѣздокъ на востокъ. На темной спинкѣ, вырѣзанной въ стилѣ Чинкве-Ченто, висѣло распятіе изъ пожелтѣвшей слоновой кости, тоже старинной работы. Все это давало строгій видъ комнатѣ, гдѣ свѣтскій жуиръ предавался размышленіямъ и гдѣ сознаніе сказало ему, что жизнь -- вещь серьезная. Даже на письменномъ столѣ было лишь немного бездѣлушекъ. Только Анна, каждый день, послѣ завтрака, когда мужа не было дома, ставила ему букетикъ живыхъ цвѣтовъ и придавала этимъ поэтическій оттѣнокъ громадному строгому столу. Чезаре, по обыкновенію, относился къ этимъ цвѣтамъ совершенно равнодушно; иногда онъ бралъ цвѣтокъ и втыкалъ его себѣ въ петличку, а иногда по цѣлымъ недѣлямъ не замѣчалъ, какъ жонкили смѣняли левкой, или розы появлялись на мѣстѣ резеды. Въ это утро у него была вдѣта въ петличкѣ чайная роза, взятая изъ букета; Анна нѣжно улыбнулась, увидя цвѣтокъ.
   -- Въ которомъ часу надо ѣхать на бѣга? спросила она, вспомнивъ зачѣмъ пришла въ его комнату.
   -- Черезъ часъ, отвѣтилъ онъ, отрывая глаза отъ книжки, куда онъ вписывалъ карандашемъ какія-то цифры.
   -- Ты, вѣдь, ѣдешь съ нами? спросила она съ нѣкоторымъ безпокойствомъ.
   -- Д-да... Мы будемъ представлять ноевъ ковчегъ... Лучше я поѣду въ "stage"...
   -- Нѣтъ... Поѣдемъ съ нами... пробормотала Анна. Тамъ... ты пойдешь, куда хочешь.
   -- Конечно, сказалъ онъ, вписывая еще одну цифру.
   Она любовно смотрѣла на него, сидя бокомъ на ручкѣ кресла и сіяя молодостью и обаяніемъ. А онъ продолжалъ высчитывать, какая лошадь должна выиграть и не обращалъ на жену никакого вниманія.
   -- Ты не пойдешь одѣваться? наконецъ спросилъ онъ.
   -- Да... сейчасъ, тихо отвѣтила она.
   Но и выйдя изъ этой комнаты, гдѣ даже ѣдкій запахъ табаку былъ для нея пріятнѣе всякаго аромата, она не переставала думать о томъ, кто занималъ всѣ ея мысли и руководилъ каждымъ ея шагомъ. Пока горничная помогала ей надѣвать шерстяное платье орѣховаго цвѣта, строго англійскаго жанра,-- она мучилась сомнѣніями, понравится ли оно Чезаре? Спросить его она не смѣла, а всегда старалась отгадывать его вкусы. Еще не одѣвшись, она надѣла себѣ на шею старинную, серебряную ладонку, гдѣ носила двѣ записочки, когда-то полученныя ею отъ Чезаре и столь глубоко ее огорчившія. Ходя взадъ и впередъ по комнатѣ, она постоянно взглядывала на портретъ Чезаре, стоявшій въ платиновой рамкѣ на ея письменномъ столѣ. Она носила на правой рукѣ шесть тонкихъ, золотыхъ обручей съ жемчугомъ и на каждомъ обручѣ была вырѣзана одна изъ буквъ, составляющихъ его имя.
   Когда она завязала тонкую вуалетку кругомъ фетровой англійской шляпы и взглянула въ зеркало, ее снова охватило сомнѣніе; она не понравится ему въ этомъ простомъ туалетѣ, подходящемъ только къ утренней прогулкѣ пѣшкомъ... Вошла Лаура. Она была одѣта, какъ всегда, вся въ бѣломъ; мягкое, шерстяное платье и граціозно, и цѣломудренно обхватывало ее; бѣлыя перья на большой шляпѣ колыхались при малѣйшемъ дуновеніи; въ рукахъ у нея былъ букетикъ свѣжихъ чайныхъ розъ.
   -- Какъ ты мила! воскликнула Анна. Кто тебѣ далъ розы?
   -- Чезаре, отвѣтила сестра своимъ музыкальнымъ голосомъ.
   -- Дай мнѣ одну, попросила Анна и воткнула себѣ въ петличку розу, осчастливленная тѣмъ, что этотъ цвѣтокъ принесъ "онъ" и подарилъ ея сестрѣ.
   Лаура приняла извѣстіе о свадьбѣ Анны безъ радости; она ни разу не высказала своего мнѣнія по этому поводу, но скептическая улыбка, столь противорѣчившая ея наивному розовому ротику, часто скользила у ней по лицу; иногда она бросала какую-нибудь фразу, и въ голосѣ ея звучала иронія, показывавшая, что она мало говоритъ, но много думаетъ. Однако, ея спокойствіе казалось теперь чисто внѣшнимъ, потому что въ глазахъ виднѣлась глубокая дума, которую не передать словами. Когда Стелла, или подруги, или Анна, говорили, что ей пора замужъ, она съ такимъ презрѣніемъ пожимала плечами, что онѣ тотчасъ-же умолкали. Когда разъ Чезаре шутя заговорилъ съ ней объ этомъ, она такъ осмѣяла бракъ, что онъ взглянулъ на нее съ восхищеніемъ и не продолжалъ разговора. Только Анна, когда могла отдѣлаться отъ своей вѣчной думы о Чезаре и понаблюдать за сестрой, рѣшила, по чувству деликатности, что не надо при Лаурѣ выказывать слишкомъ много любви къ мужу; она называла себя эгоисткой, она слишкомъ много думала о себѣ, о своей слѣпой любви, слишкомъ отдавалась своему чувству. Онѣ жили въ одной квартирѣ съ Лаурой, а иногда видались только за обѣдомъ и въ театрѣ. И Анна стала наблюдать за собою, чтобы не показывать своей любви къ Чезаре, тѣмъ болѣе, что она чувствовала, какъ относится Лаура и къ ея увлеченію Джустино, и къ ея любви къ Діазу, и къ ея браку. Лаура никогда не сказала ни слова объ этомъ, но Анна чувствовала, что имѣетъ въ ней строгаго, хоть и безмолвнаго, судью. Между тѣмъ отношенія Діаза къ Лаурѣ стали фамиліарнѣе; они говорили другъ другу "ты" и онъ выказывалъ ей всегда радушіе вмѣстѣ съ предупредительной любезностью, какую вызывали въ немъ всегда красивыя, молодыя женщины.
   -- Когда ты видѣла Чезаре? спросила Анна сестру.
   -- Я его не видала; онъ прислалъ цвѣты мнѣ въ комнату.
   -- Какой онъ добрый, проговорила Анна, глядя на портретъ.
   -- Добрый! какъ эхо повторила Лаура.
   Онѣ пошли въ залу ждать Чезаре. Онъ вышелъ, натягивая перчатку, не въ духѣ, потому что ему приходилось въ первый разъ ѣхать въ семействѣ на бѣга, куда онъ привыкъ ѣздить холостымъ съ кружкомъ пріятелей. Всякія семейные выѣзды были втайнѣ противны ему, впрочемъ не на столько втайнѣ, чтобы это не отражалось на его настроеніи.
   -- А! прелестная Минерва! воскликнулъ онъ, увидя Лауру, Какъ мы красивы! Какой весенній туалетъ!... Ну, ѣдемъ!
   Анна ждала, не скажетъ ли онъ и ей что нибудь, но не дождалась. Онъ взглянулъ на ея англійское платье и не нашелъ его достойнымъ замѣчанія. На одну минуту вся поэзія чуднаго апрѣльскаго утра померкла въ глазахъ Анны. Но на улицѣ было такъ много свѣта, такъ много пѣшеходовъ и экипажей, всѣ балконы такъ пестрѣли свѣтлыми туалетами дамъ, въ воздухѣ было столько веселья, что Анна рѣшила забыть о томъ, какъ она дурно одѣта. Изъ-подъ бѣлой шляпы выглядывало розовое личико Лауры; перья мягко колыхались, букетъ розъ лежалъ у нея на колѣняхъ, и Анна была счастлива, что ея сестра такая красивая, что всѣ смотрятъ на нее съ восхищеніемъ.
   -- Намъ будетъ чертовски жарко, сказалъ Чезаре.
   -- Трибуны крытыя, мы выберемъ хорошее мѣсто, замѣтила Анна.
   -- Я васъ сейчасъ-же брошу тамъ, высказалъ онъ опять свою idée fixe -- покончить какъ можно скорѣе эту семейную сцену, но сейчасъ-же прибавилъ, чтобы смягчитъ свою нелюбезность: тѣмъ болѣе, что я долженъ оставить свободное поле для ухаживателей Лауры... Я, какъ старикъ, стѣсняю ихъ...
   Лаура улыбнулась.
   -- Такъ что я предоставлю тебѣ, Анна, родительскія обязанности... Я спеціально рекомендую тебѣ Луиджи Караччіоло... спеціально!
   -- Что это значитъ? озабоченно спросила Анна.
   -- Ничего, милая.
   -- Я думала... начала Анна и не кончила.
   Поклоны и улыбки сыпались имъ со всѣхъ сторонъ. Они встрѣчали множество знакомыхъ и пѣшкомъ и въ экипажахъ; Чезаре внутренно злился, что занимаетъ въ коляскѣ третье мѣсто, мѣсто мужа, и съ тайной досадою раскланивался съ молодыми людьми и дамами, обгонявшими ихъ въ легкихъ экипажахъ съ звенящею упряжью. Но эта досада стала еще сильнѣе, когда рядомъ съ супружеской коляской Діаза, запряженой à la Daumont, появился "stage" Джуліо Карафа. Онъ самъ правилъ четверкой лошадей, а рядомъ съ нимъ сидѣла графиня д'Алеманья. Стройная брюнетка, съ синими глазами, была одѣта въ свѣтло-желтое, шелковое платье съ легкой, бѣлой, кружевной накидкой на плечахъ. Въ рукахъ у нея былъ букетъ сирени, которымъ она привѣтливо помахала при видѣ Діаза. И его сердце свѣтскаго жуира, живущаго удовольствіемъ минуты, было уязвлено: ему казалось невыносимымъ ѣхать въ этомъ буржуазномъ семейномъ экипажѣ, со скромно одѣтою женой, которая то блѣднѣетъ, то краснѣетъ отъ его взглядовъ, не смѣя спросить его о чемъ нибудь, съ Лаурой, очень миленькой, правда, но слишкомъ юной, такъ что онъ имѣлъ видъ ея отца. Онъ чувствовалъ себя просто несчастнымъ отъ всего этого и хотя не сказалъ ни слова, но Анна все поняла. Глаза ея подернулись слезами. Онъ замѣтилъ это и ему стало еще досаднѣе.
   -- Ну, что? спросилъ онъ, холодно глядя на нее.
   -- Ничего, отвѣтила она, смотря въ сторону, чтобы скрыть волненіе.
   Этотъ вопросъ и этотъ отвѣтъ равнялись самому бурному супружескому объясненію. Между ними такихъ объясненій не бывало. Вся ихъ жизнь руководилась тѣмъ договоромъ, что они заключили въ Сорренто, въ ту лунную ночь. И хотя она исполняла его съ мукою и трепетомъ, хотя этотъ способъ спасти ее представлялся ей медленной смертью -- онъ, казалось, не замѣчалъ ничего; договоръ былъ заключенъ, онъ честно исполнялъ его, она должна была исполнять то же. Но внутри себя онъ въ тысячный разъ раскаивался въ своемъ поступкѣ и проклиналъ свое великодушіе. На сколько эта слабая и безумная женщина казалась ему хитрѣе и ловче такого благоразумнаго и спокойнаго человѣка, какъ онъ!
   Всю почти дорогу до Марсова поля они молчали. Когда ихъ обогналъ Луиджи Караччіоло въ легкомъ экипажѣ съ парою лошадей, запряженною гусемъ, Діазъ воскликнулъ:
   -- Какой красавецъ!
   -- Очень элегантный! замѣтила Лаура.
   Она всегда свободно высказывала свое мнѣніе о молодыхъ людяхъ.
   -- Тебѣ онъ нравится? Да? спросилъ ее съ усмѣшкой Діазъ.
   -- Нравится, отвѣтила Лаура также свободно и также равнодушно, какъ всегда.
   -- Жаль, что онъ никогда не нравился Аннѣ, проговорилъ Діазъ съ какой то загадочной ироніей.
   -- Я ненавижу красивыхъ юношей, отвѣтила Анна.
   -- Ты бы не была такимъ страстнымъ созданіемъ, если бы не ненавидѣла того, что всѣ другіе любятъ. У насъ въ семьѣ, Лаура, есть страстный человѣкъ! насмѣшливо прибавилъ Діазъ.
   -- Да! подтвердила жестокая сестра.
   Анна слегка улыбнулась и еще разъ все кругомъ нея утонуло во мракѣ и въ холодѣ. Она желала только одного, чтобы какъ можно скорѣе доѣхать до Марсова поля, чтобы скорѣе окончилась эта мука для всѣхъ. И Анна стала пристально глядѣть кругомъ, точно видѣла что-то, чего другіе не замѣчали. Именно въ эту минуту они пересѣкали красивую, поэтичную дорогу, ведущую на кладбище. Голосъ горя, живущій во всѣхъ глубокихъ и сантиментальныхъ натурахъ, шепнулъ Аннѣ, ѣдущей въ міръ веселья, роскоши и нарядности: "блаженны умершіе"!
   При въѣздѣ на бѣговой кругъ, они встрѣтили еще два или триизнакомыхъ экипажа, графиня д'Алеманья еще разъ поклонилась имъ, мило улыбнувшись Аннѣ Діазъ и Лаурѣ Аквавива.
   Анна отвѣтила едва замѣтной улыбкой, а Лаура холодно и серьзно поклонилась.
   -- Тебѣ не нравится графиня? спросилъ ее Чезаре, пока они шли въ членскую бесѣдку.
   -- Совсѣмъ не нравится, коротко отвѣтила Лаура.
   -- Напрасно, замѣтилъ онъ, пытливо вглядываясь въ ея глаза.
   -- Можетъ быть, но мнѣ она антипатична, настаивала упрямая дѣвушка.
   -- Нѣтъ, она симпатичная, слабымъ голосомъ проговорила Анна.
   Членская бесѣдка была уже почти полна. Чезаре нашелъ два мѣста впереди, усадилъ своихъ дамъ и отдалъ имъ бинокли, накидки и зонтики съ терпѣніемъ и любезностью неаполитанскаго мужа. Затѣмъ весело спросилъ Анну:
   -- Вамъ хорошо?
   -- Отлично.
   -- Я вамъ больше не нуженъ?
   -- Нѣтъ.
   -- Я вернусь къ третьему бѣгу... Пойду играть... До свиданья, сказалъ онъ и ушелъ легкой походкой освободившагося человѣка.
   Анна видѣла, какъ онъ вошелъ въ кругъ и направился къ вѣсамъ. Она перегнулась черезъ барьеръ, слѣдя за мужемъ, и увидала, что Луиджи Караччіоло пробирается къ ихъ трибунѣ. Діазъ скрылся тамъ, гдѣ собрались мужчины и женщины и гдѣ букмекеры выкрикивали котировку.
   Тѣмъ временемъ Луиджи, раскланиваясь направо и налѣво, останавливаясь съ пріятелями, смѣясь и показывая свои бѣлые зубы, пробирался впередъ съ безпечнымъ видомъ совершенно спокойнаго человѣка. Но внимательный наблюдатель могъ бы замѣтить, что онъ намѣтилъ себѣ цѣль, къ которой терпѣливо направлялся. И въ самомъ дѣлѣ, вскорѣ онъ какъ бы случайно оказался около Анны и Лауры.
   -- Чезаре бросилъ васъ? спросилъ онъ, какъ бы шутя.
   -- Онъ тамъ... Пошелъ играть... Скоро вернется, сказала Анна, опуская глаза.
   -- Играть съ графиней д'Алеманья, прибавила Лаура, улыбаясь порочной улыбкой, столь противорѣчащей невинному выраженію ея лица.
   -- Ну, такъ не скоро вернется! проговорилъ Луиджи, усаживаясь. Анна молчала. Она играла черепаховой лорнеткой, на которой блестѣлъ брильянтовый вензель и внимательно смотрѣла на бѣговой кругъ. А тамъ, внизу, подъ яркимъ солнцемъ, весело волновалась толпа и гулъ голосовъ поднимался къ лазурному небу.
   -- Вы никогда не видали бѣговъ? спросилъ Луиджи своимъ звучнымъ и мягкимъ голосомъ.
   -- Нѣтъ. Никогда, отвѣтила Анна.
   -- Довольно тоскливое зрѣлище...
   -- Красивая картина... Много народу... сказала Анна.
   -- Толпа всегда все украшаетъ, произнесъ онъ съ тою глубокомысленностью, съ какою говорилъ самыя простыя вещи.
   Лаура не интересовалась ихъ разговоромъ. Она въ бинокль внимательно смотрѣла внизъ.
   -- Вонъ Чезаре! вдругъ произнесла она.
   Въ самомъ дѣлѣ, Діазъ медленно шелъ рядомъ съ графиней д'Алеманья; за нами слѣдовали ея два кавалера. Чезаре говорилъ съ графиней оживленно, но не черезъ-чуръ, съ тѣмъ чувствомъ мѣры, которое его не покидало никогда; проходя подъ членской бесѣдкой, онъ поднялъ голову и любезно поклонился женѣ и сестрѣ. Анна отвѣтила съ искусственной, утомленной улыбкой, а Лаура точно случайно откинулась назадъ, чтобы не отвѣчать на поклонъ. Луиджи, сдѣлавъ видъ, что ничего не замѣтилъ, обратился къ Аннѣ:
   -- У васъ прелестный туалетъ сегодня... Очень кстати...
   -- Вы находите? спросила Анна, взглянувъ на него съ благодарностью.
   -- Да. Я предпочитаю эти англійскія платья. По моему, наши дамы не умѣютъ одѣваться, являясь на бѣга чуть не въ бальныхъ туалетахъ... Это не элегантно.
   Онъ взялъ со стула зонтикъ Анны и медленно сталъ гладить его серебрянную ручку; на ней были вырѣзаны какія то слова. Онъ прочелъ ихъ.
   -- Attendre pour atteindre... Это вашъ девизъ? спросилъ онъ.
   -- Да.
   -- И никогда не было другого?
   -- Никогда.
   -- Мудрое изреченіе! замѣтилъ онъ. Правда, кто умѣетъ ждать, тотъ всего добьется...
   -- Нѣтъ. Не всего, не всего! грустно пробормотала она.
   Она опять свѣсилась черезъ барьеръ и увидала мужа рядомъ съ графиней д'Алеманья, съ Джуліо Карафа и Марко Паліано. Они шли назадъ, но на этотъ разъ Чезаре даже не поднялъ головы, чтобы взглянуть на трибуну, и Анна откинулась, блѣдная, молчаливая, съ грустнымъ выраженіемъ лица.
   -- Не всего! повторила она еще разъ, не видя и не слыша ничего кругомъ.
   Вдругъ раздались рукоплесканія. Второй бѣгъ, самый интересный, кончился и побѣдителемъ оказался общій фаворитъ -- лошадь неаполитанской конюшни. Кругомъ букмекеровъ собралась толпа.
   -- Чезаре, должно быть, выигралъ, онъ все говорилъ объ Amarilli, сказала Лаура, съ полнымъ интересомъ слѣдившая за бѣгами.
   -- Его обычай побѣждать, проговорилъ Луиджи.
   -- Не даромъ его зовутъ Цезаремъ! гордо замѣтила Анна.
   -- И какъ у знаменитаго Цезаря, у него побѣды начинаются послѣ сорока лѣтъ... Даже побѣда надъ алеманами...
   И сказавъ эту двойную насмѣшку, онъ всталъ и ушелъ, мысленно рѣшивъ скоро вернуться. Онъ всегда уходилъ, сказавъ что нибудь остроумное, чтобы оставить извѣстное впечатлѣніе. Онъ былъ не глупъ, но весь данный ему Богомъ умъ направлялъ на удовлетвореніе своихъ стремленій къ любви, къ удовольствіямъ, къ удовлетворенію тщеславія. Отказъ Анны, въ которую онъ былъ серьезно влюбленъ, сначала очень огорчилъ его; потомъ осталось только чувство оскорбленнаго самолюбія и неизмѣнной симпатіи къ ней, не желавшей знать его. И онъ сталъ примѣнять къ ней свою обыкновенную методу ухаживанія за женщинами.
   Анна была такъ далека это всего этого! Съ того дня, какъ она полюбила Діаза, завѣса опустилась между ею и всѣмъ остальнымъ міромъ. Изъ всего разговора съ Луиджи она запомнила только одну его фразу объ ея платьѣ, потому что она попала въ одно изъ ея больныхъ мѣстъ этого дня; но кто бы ни сказалъ ей ее,-- она была бы одинаково благодарна. Теперь она безпокоилась, почему не начинается третій бѣгъ, совсѣмъ не интересный для нея, хотя она и имѣла видъ, что слѣдитъ за всѣмъ, и даже давала объясненія тѣмъ, кто сидѣлъ сзади нея. Вдругъ около нея появился Чезаре; онъ взошелъ по другой лѣстницѣ и она не ожидала его.
   -- Тебѣ нравится все это, Анна? любезно спросилъ онъ, чтобы загладить свое долгое отсутствіе.
   -- Да. Очень...
   -- А тебѣ, Лаура?
   -- Очень нравится, холодно отвѣтила она.
   -- Не хочешь-ли пройти къ вѣсамъ?
   -- Хорошо, сейчасъ же согласилась Лаура, беря бѣлую накидку и зонтикъ.
   -- Я не могу свести тебя, это выйдетъ смѣшно, сказалъ Чезаре женѣ, смотрѣвшей на него грустными глазами.
   Анна была очень огорчена. Она такъ ждала его прихода. И когда они ушли съ сестрой, у нея страшно сжалось сердце, и ей показалось, что она умираетъ; она ухватилась за барьеръ, чтобы не упасть. И среди этого болѣзненнаго полузабытья ей стало ясно одно: онъ правъ. Она, она сама не выдерживала заключеннаго договора, прося, желая, требуя того, чего онъ не могъ дать ей, о чемъ прямо заявилъ, что никогда не дастъ ей. Вѣдь, она сама тогда такъ подло -- да, подло -- согласилась на этотъ договоръ. Она сама приняла несчастныя условія, оскорблявшія и ея любовь, и чувство деликатности, и самолюбіе и достоинство! Она поняла всю свою требовательность и несправедливость, поняла, на какомъ она опять ужасномъ пути, и на этотъ разъ уже непоправимо; поняла, что она принадлежитъ къ категоріи тѣхъ женщинъ, которыхъ современные мужчины называютъ экзальтированными, или по просту скучными; поняла, что и Чезаре она внушаетъ не ненависть, не презрѣніе, а просто скуку. И ненависть, и презрѣніе -- чувства все-таки крупныя, а въ скукѣ есть что-то унизительное и оскорбительное. Думая все это, Анна, охваченная безграничной печалью, откинулась на спинку стула. Ей хотѣлось ничего не видѣть, но она смутно слышала веселые крики кругомъ, слышала, что внизу болтали и смѣялись и что вокругъ нея мужчины и дамы, встрѣтившіеся какъ бы случайно, весело бесѣдовали между собою. Можетъ быть, нѣкоторые изъ нихъ любили глубоко и ихъ любовь стоила имъ многихъ слезъ; другіе шли по пути къ горю и смерти, третьи отдавались мимолетному увлеченію. Но теперь всѣ они, въ этотъ яркій апрѣльскій день, въ этой свѣтлой, ласкающей обстановкѣ, на воздухѣ, среди роскоши и изящества, были опьянены радостью и смѣялись безъ конца. Конечно, смѣялись и тамъ, гдѣ скрылась бѣлая фигура Лауры; мудрая и красивая Минерва улыбалась, улыбался также и Чезаре. Одна Анна чувствовала себя одинокой, затерянной на этомъ праздникѣ. Зачѣмъ она пріѣхала сюда, гдѣ всѣ кругомъ счастливы или считаютъ себя счастливыми, -- что, въ сущности, одно и то же? Отчего она не осталась дома, у себя въ комнатѣ, молиться Богу, чтобы онъ передѣлалъ ея сердце, дававшее только страданія и ей и другимъ?
   -- Вы однѣ? раздался около нея голосъ Луиджи Караччіоло. Она растерянно взглянула на него, точно не узнавая его.
   -- Одна! наконецъ, сказала она сама себѣ.
   -- Что съ вами? спросилъ онъ ласковымъ тономъ.
   -- Что можетъ быть со мной? Мнѣ просто скучно. А кто скучаетъ, тотъ нагоняетъ скуку и на другихъ, грустно проговорила она.
   -- Давайте скучать вмѣстѣ, синьора Діазъ. Это будетъ превесело... Я всегда хотѣлъ скучать вмѣстѣ съ вами. Вы знаете...
   Она знакомъ показала, что не хочетъ вспоминать прошлаго.
   -- Вы и теперь отказываетесь? Какое упрямство!
   Анна, чтобы не отвѣчать ему, взяла лорнетъ и стала смотрѣтьна бѣговой кругъ.
   -- Если вы хотите такъ третировать меня, лучше прогоните, пробормоталъ онъ и въ голосѣ его послышалось волненіе.
   -- Трибуна свободна, сказала она.
   Ее мучила мысль, что придетъ мужъ, и подумаетъ, что ее занимаетъ эта бесѣда съ Луиджи.
   -- Да вы Домиціанъ въ юбкѣ! воскликнулъ онъ полу-шутливо, полу-грустно. Вы -- женщины -- ужасны! Когда вы не выносите кого-нибудь, вы прямо уничтожаете его.
   Анна не слышала, а если и слышала, то не поняла. Слова Караччіоло неясно жужжали около ушей, не проникали въ сознаніе. Онъ хорошо видѣлъ, что она думала о другомъ, и вспомнилъ то время, когда мечталъ жениться на ней и не могъ узнать тайны ея прошлаго. И теперь въ ней таилась какая-то страсть. Правда, весь Неаполь говорилъ, что она была до безумія влюблена въ своего опекуна и насильно женила его на себѣ, но мужчина никогда всецѣло не вѣритъ любви женщины къ другому мужчинѣ. Караччіоло смотрѣлъ на Анну и, хотя онъ не былъ фантазеромъ, ея лицо ему показалось лицомъ сфинкса, холоднымъ и непроницаемымъ, но тѣмъ не менѣе таящимъ въ себѣ страстную тайну.
   -- Вы слишкомъ высоки для меня, искренно добавилъ Караччіоло. Заставить васъ спуститься до моего уровня и невозможно, и недостойно; подняться же мнѣ до васъ просто немыслимо.
   -- Вы ошибаетесь, проговорила она, не смотря на него, точно отвѣчая голосу собственной совѣсти, я совсѣмъ не высшее существо, я -- женщина, я человѣкъ, я земная, какъ и всѣ другія... болѣе всѣхъ другихъ...
   -- Такъ почему же вы страдаете?
   -- Потому что любовь очень горька...
   Кругомъ зашумѣли. Бѣга окончились. На полу-опустѣвшихъ трибунахъ собрались группы, чтобы ѣхать вмѣстѣ. Анна встала, и посмотрѣла, не идетъ-ли мужъ. Черезъ минуту онъ показался вдали подъ руку съ Лаурой; она шла красивая, розовенькая, съ блестящими глазами и нервно нюхала полузавядшій букетъ розъ.
   -- Ты оставляешь жену въ самомъ ужасномъ одиночествѣ, Чезаре! сказалъ, смѣясь, Караччіоло.
   -- Я былъ убѣжденъ, что ты придешь раздѣлить его; ты такой вѣрный другъ мой! отвѣтилъ, также смѣясь, Чезаре, сходя съ трибуны подъ руку съ Лаурой, тогда какъ Анна шла съ Караччіоло.
   -- Во всякомъ случаѣ, я это сдѣлалъ не для того, чтобы оказать услугу тебѣ, замѣтилъ Луиджи, переходя тоже въ свѣтскій, легкомысленный тонъ.
   -- Я знаю твою честность, Луиджи, иронически прибавилъ Діазъ.
   -- Даже и въ этомъ ты мой учитель, отвѣтилъ Караччіоло, наклоняясь съ преувеличеннымъ почтеніемъ.
   Обѣ дамы ничего не говорили, а только улыбались, какъ бы участвуя въ разговорѣ. Анна была счастлива, что видѣла опять Чезаре, что ѣхала съ нимъ, что они возвращались домой. Онъ былъ доволенъ тѣмъ, что побывалъ въ привычной ему обстановкѣ и забылъ скуку семейной жизни; онъ былъ веселъ и не скрывалъ этой веселости, шутилъ съ Караччіоло, съ Лаурой и даже съ Анной, что уже было верхомъ благодушія... Найти экипажъ было не легко, но Чезаре, примиренный съ жизнью, относился терпѣливо и къ этому. Караччіоло даже и не искалъ своего экипажа и до конца оставался учтивымъ кавалеромъ. Оба они помогли Аннѣ и Лаурѣ сѣсть въ коляску и Чезаре, не входя въ нее, сталъ укладывать, съ заботливостью образцоваго мужа, шали и бинокли. Затѣмъ онъ захлопнулъ дверцу и сказалъ кучеру, оставаясь на мѣстѣ:
   -- Ступай домой!
   -- А ты не ѣдешь съ нами? тихимъ голосомъ спросила Анна.
   -- Нѣтъ. Мнѣ есть мѣсто въ "stage" Карафа. Мы пріѣдемъ въ Неаполь скорѣе васъ...
   -- Это превесело ѣхать въ "stage", сказалъ Караччіоло, пожимая руки дамамъ и прощаясь съ ними.
   -- Мы будемъ обѣдать поздно? спросила Анна.
   -- Меня обѣдать не ждите... Я ѣду къ графинѣ д'Алеманья.
   -- Хорошо... отвѣтила Анна.
   Во всю дорогу сестры не обмѣнялись ни однимъ словомъ. Обѣ онѣ были блѣдны, серьезны и, казалось, совершенно не видѣли ничего, что дѣлается кругомъ.
   Когда онѣ пріѣхали домой, Анна медленно вошла по лѣстницѣ, останавливаясь на каждой ступенькѣ, точно ей не хватало дыханія. Лаура шла впередъ и поджидала ее.
   -- Мы увидимся за обѣдомъ, пробормотала Лаура въ прихожей, уходя на свою половину.
   -- Я не приду... У меня голова болитъ... отвѣтила Анна.
   Наконецъ, она осталась одна. Она сдернула шляпу, порвала вуаль, кинула на полъ зонтъ и платокъ и, бросившись въ кресло, разразилась слезами и рыданіями. На маленькомъ столикѣ, портретъ Чезаре насмѣшливо улыбался цвѣтамъ, поставленнымъ передъ нимъ, какъ передъ образомъ. Она подняла глаза и увидала его красивое, благородное лицо, помятое годами, и смѣявшееся, казалось, и надъ любовью, и надъ жизнью. Въ сердцѣ ея опять вспыхнула страсть, она взяла портретъ и, цѣлуя его и обливая слезами, повторяла:
   -- Милый! Милый! зачѣмъ ты это дѣлаешь? Я такъ люблю тебя, а ты меня убиваешь!..
   Часы шли, а она и не замѣчала ихъ. Ее спрашивали, не надо ли ей свѣту, она сказала "нѣтъ", ей хотѣлось полной темноты. Вдругъ она увидала высокую, бѣлую фигуру, закрывавшую рукою пламя свѣчки. Лицо Лауры было освѣщено снизу и такъ измѣнилось, что Анна, выйдя изъ оцѣпенѣнія, съ трудомъ узнала ее. Сестра поставила свѣчку и наклонилась къ Аннѣ. Только тутъ и въ первый разъ въ жизни Анна увидала слезы въ глазахъ Лауры и вмѣсто того, чтобы получить утѣшеніе отъ нея, она сама грустно спросила ее:
   -- Ты плачешь? Ты? О чемъ?
   -- Такъ, отвѣтила Лаура, съ безотраднымъ жестомъ.
   И обѣ онѣ залились слезами.
   

II.

   Какъ-то Чезаре, возвратясь домой къ шести часамъ, былъ въ очень хорошемъ настроеніи. За обѣдомъ онъ расхваливалъ кушанья, что было вѣрнымъ признакомъ хорошаго расположенія духа, ѣлъ съ аппетитомъ и разсказывалъ очень много разныхъ исторій, приберегаемыхъ имъ для такихъ хорошихъ дней. Онъ шутилъ съ Лаурой и Анной, и даже сдѣлалъ женѣ нѣсколько комплиментовъ по поводу ея туалета, надѣтаго ею въ первый разъ. Его веселость сообщилась Аннѣ и Лаурѣ. Анна смотрѣла на него нѣжными и покорными глазами, любовно прикованными къ Чезаре, и каждый разъ какъ онъ улыбался, улыбалась по отраженію и она, точно у нея не было уже личной жизни. Лаура, хотя говорила мало, но на лицѣ у нея было то оживленіе, какое замѣчалось у нея уже съ нѣкотораго времени. Она кивала головою, соглашаясь съ тѣмъ, что говорилъ Чезаре. Послѣ обѣда всѣ они перешли въ салонъ Анны. Былъ пріемный день синьоры Діазъ, когда знакомые и друзья приходятъ поочередно посидѣть съ ней. Чезаре, увидя множество цвѣтовъ въ комнатѣ (это было въ іюнѣ, ровно черезъ годъ послѣ Соррентскаго разговора) и серебряный самоваръ на столѣ, спросилъ жену:
   -- У тебя гости сегодня вечеромъ, Анна?
   -- Кто нибудь зайдетъ... А, можетъ быть, и никого не будетъ...
   -- Вотъ отчего ты такъ нарядилась!
   -- А ты думалъ, что для тебя, Чезаре? пошутила Лаура.
   -- Я самонадѣянъ, а всѣмъ самонадѣяннымъ людямъ приходится разочаровываться... Пари держу, что придетъ Караччіоло, твой вѣрный Караччіоло!...
   -- Не знаю... равнодушно отвѣтила Анна.
   -- Притворяешься, Анна! продолжала шутить Лаура.
   -- Притворяешься, притворяешься! повторилъ, смѣясь, Чезаре. Я убѣжденъ, что упорная преданность Караччіоло тебя тронула... Онъ очаровательный... И любитъ тебя, кажется, уже лѣтъ сто...
   -- Не шути такъ, Чезаре, мучительно проговорила Анна.
   -- Лаура! Видишь: она сконфузилась.
   -- Да... Правда! подтвердила Лаура.
   -- Какіе вы злые оба! цѣломудренно произнесла Анна.
   Они собрались въ углу гостиной; около черной, атласной кушетки, гдѣ обыкновенно сидѣла Анна, были наставлены всевозможные кресла, стулики, столики и скамейки. Чезаре, съ блаженнымъ видомъ хорошо пообѣдавшаго человѣка, развалился въ креслѣ. Лаура на низкой табуреткѣ играла бѣлыми кистями шнурка, стягивавшаго по таліи ея бѣлую, почти монашескую одежду. Анна на своей кушеткѣ съ длиннымъ шлейфомъ, окутывавшимъ ея ноги, нервно кусала стебелекъ цвѣтка. Чезаре открылъ ящичекъ изъ русскаго серебра и шутя предложилъ дамамъ папиросы.
   -- Ты знаешь, что я не курю, отвѣтила Лаура.
   -- Отчего не научишься?
   -- Дымъ портитъ зубы...
   -- Ты права, прекрасная Минерва! А ты, Анна?
   -- Я тоже не курю, отвѣтила она, съ скромной улыбкой.
   -- Ты должна научиться... Къ тебѣ пойдетъ: -- ты брюнетка, у тебя испанскій типъ, "papelitos" дополнитъ его...
   -- Ну, я начну курить, сейчасъ же согласилась она.
   -- Тѣмъ болѣе, что дымъ успокаиваетъ нервы. Ты не повѣришь, какъ онъ притупляетъ... Ничто такъ не прогоняетъ какія нибудь мелкія непріятности...
   -- Тогда дай мнѣ папиросу, сейчасъ же сказала она.
   -- У тебя есть мелкія непріятности?
   -- Можетъ быть!
   -- А у тебя, Лаура?
   -- У меня нѣтъ ни мелкихъ, ни крупныхъ...
   -- Кто можетъ похвастать, что никогда въ жизни не плакалъ? грустно сказала Анна.
   -- Если мы углубимся въ сантименты, я уйду часомъ раньше...
   -- Нѣтъ... Нѣтъ... Не уходи, проговорила Анна.
   -- Я долженъ тебѣ напомнить, что, вѣдь, намъ нужно всю жизнь прожить вмѣстѣ, иронически замѣтилъ Чезаре, сбрасывая пепелъ съ папиросы.
   -- Всю жизнь и послѣ... задумчиво прибавила Анна.
   -- Даже и послѣ? Это что-то глубокомысленно! Я обдумаю это, пока буду одѣваться.
   -- Куда ты? разсѣянно спросила она.
   -- Надо, неопредѣленно отвѣтилъ Чезаре, вставая.
   -- Почему ты не останешься? осмѣлилась попросить она.
   -- Не могу... Мнѣ нужно...
   -- Хоть возвращайся поскорѣе, сказала она, забывъ о присутствіи сестры.
   -- Скоро... хорошо... отвѣтилъ онъ, послѣ нѣкотораго колебанія.
   -- Я жду тебя, Чезаре, настойчиво повторила Анна.
   -- Хорошо... Прощай.
   Онъ ушелъ. Лаура прослушала разговоръ супруговъ съ полузакрытыми глазами; она кусала себѣ губы и не проронила ни слова. И каждый разъ, когда сестра и зять ласково говорили между собою (правда, что Чезаре только отвѣчалъ на ласку Анны) -- Лаура или принимала выраженіе статуи, которая ничего не чувствуетъ, ничего не видитъ, ничего не слышитъ, или безшумно выходила изъ комнаты. Иногда Анна замѣчала на ея губахъ какую-то насмѣшливую улыбку, составлявшую контрастъ съ невиннымъ выраженіемъ ея лица. Въ этотъ вечеръ, когда Чезаре ушелъ, сестры посидѣли нѣсколько минутъ вмѣстѣ, но обѣ онѣ были слишкомъ поглощены глубокими думами, чтобы могъ завязаться какой нибудь разговоръ. Анна полулежала на кушеткѣ и, закинувъ голову на сложенныя руки, смотрѣла въ потолокъ. Лаура сидѣла на низкой скамеечкѣ, завязывая, развязывая и снова завязывая бѣлый шнурокъ пояса, точно хотѣла порвать его.
   -- Я ухожу... Прощай, вдругъ сказала она.
   -- Отчего ты уходишь, Лаура? спросила Анна, очнувшись отъ мыслей.
   -- Зачѣмъ мнѣ оставаться? Сейчасъ придетъ кто нибудь...
   -- Именно для этого и останься... Поможешь мнѣ перенести гостей.
   -- Нѣтъ, это выше моихъ силъ, холодно отвѣтила бѣленькая Минерва. Къ тому-же... вѣдь, придутъ къ тебѣ, милая.
   -- Мы и тебя выдадимъ замужъ, пошутила Анна.
   Она все еще оставалась въ хорошемъ настроеніи, потому чтоЧезаре былъ веселый, потому что обѣщалъ скоро вернуться.
   -- Прощай, сказала Лаура и встала.
   -- Что-же ты будешь дѣлать?
   -- Немного почитаю, потомъ засну.
   -- А что ты читаешь?
   -- Le mot de l'enigme Полины Кравенъ.
   -- Мистическій романъ?.. Ты, кажется, собираешься въ монахини.
   -- Можетъ быть... Прощай.
   Анна тоже взялась за книгу. Она перечитывала Адольфа Бенжамена Констана, котораго нашла какъ-то на письменномъ столѣ мужа. Она уже два или три раза перечла эту ужасную исторію душевнаго безсилія, и опять ее тянуло къ ней. Но ей не дали читать. Пришелъ кое-кто изъ знакомыхъ, и Анна въ этотъ вечеръ задержала гостей дольше обыкновеннаго, чтобы время до возвращенія Чезаре прошло незамѣтнѣе. Когда послѣдній гость ушелъ, уже было позднѣе одиннадцати.
   -- Больше никто не придетъ, подумала Анна.
   Но иногда кто нибудь изъ друзей, возвращаясь изъ театра или изъ клуба и видя свѣтъ въ окнахъ синьоры Діазъ, заходилъ навѣстить ее. Она не была въ большой модѣ, потому что не вошла еще въ свѣтскій водоворотъ, но кругомъ ея былъ какой-то неопредѣленный ореолъ романа, мало-извѣстной исторіи, имѣвшей прелесть тайны; всѣ знали, впрочемъ, что она была такъ влюблена въ Чезаре Діаза, что хотѣла даже умереть; всѣ знали, что онъ, изъ-за внушенной имъ страсти, разстался со своей свободой. Подобные разсказы придаютъ всегда что-то симпатичное ихъ героинямъ, такъ что, хотя Анна и не была въ модѣ, около нея уже составился кругъ людей, относящихся лая фигура, заслоняя рукою пламя свечи. Лицо Лауры было наклонено вниз и так непохоже на ее обычный вид, что Анна, широко раскрыв глаза, едва ее узнала. Сестра поставила свечу и нагнулась к ней. Только тогда, и в первый раз в жизни, Анна заметила слезы на глазах Лауры и вместо того, чтобы получить от нее утешение, сама грустно спросила:
   -- Ты плачешь? О чем?
   -- Так, -- ответила та с неопределенным жестом. И они стали плакать вместе.
  

IX

   В этот день, часов в шесть вечера, Чезаре пришел домой в прекрасном расположении духа. За обедом все ему нравилось, между тем как первым признаком его неудовольствия было то, что он находил обед дурным. Он поел с аппетитом, рассказывая множество анекдотов, которые приберегал для своих хороших дней. Он пошутил с Лаурой, потом с Анной, даже похвалил платье, которое надела его жена в первый раз. Его веселость сообщилась и женщинам. Анна глядела на него покорным и нежным взглядом, как бы не будучи в состоянии отвести от него глаз. И каждый раз, как он улыбался, она машинально улыбалась так же, как зеркало, отражая каждую перемену его лица. Лаура, правда, говорила мало, но все ее лицо сияло оживлением, и она одобрительно качала головою на все, что говорил Чезаре. После обеда все перешли в гостиную Анны: в этот вечер к синьоре Диас могло зайти несколько гостей; сама же она мало показывалась в обществе, не разделяя легкомысленного веселья лиц своего круга. Увидев цветы повсюду, и серебряный самовар на столике, Чезаре спросил:
   -- У тебя нынче гости, Анна?
   -- Может быть; возможно, что и никого не будет.
   -- Так вот почему ты так разоделась!
   -- Разве она надела бы это платье для тебя, Чезаре? -- шутя сказала Лаура.
   -- Я немного самонадеян, и самонадеянным людям часто приходится разочаровываться. Держу пари, что явится Луиджи Караччиоло, твой верный рыцарь...
   -- Право не знаю, -- сказала Анна равнодушно.
   -- Она притворяется, -- продолжала шутить Лаура.
   -- Конечно притворяется, -- со смехом повторил Чезаре. -- Я готов поклясться, что постоянство Караччиоло тебя тронуло. Это удивительно: уж лет сто, как он влюблен в тебя.
   -- О, Чезаре, не шути так! -- сказала Анна, которой были неприятны эти шутки.
   -- Видишь, Лаура, она сконфузилась!
   -- Сконфузилась, правда, -- подтвердила Лаура.
   -- Вы оба -- злые, -- простодушно пробормотала Анна.
   Они сели в углу гостиной, где вокруг черной атласной кушетки с желтыми пуговицами, на которой обыкновенно отдыхала Анна, стояло множество стульев, табуретов, столиков и большая жардиньерка. Чезаре развалился в кресле, закинув голову и наслаждаясь хорошим пищеварением после приятного обеда. Лаура на низеньком стульчике играла белым шнурком, служившим ей поясом, а Анна сидела на кушетке, с лиловым атласным шлейфом у ног, и, покусывая стебель цветка, старалась преодолеть нервную тревогу. Чезаре открыл свой серебряный портсигар и в шутку предложил дамам по тоненькой папироске.
   -- Я не курю, ты знаешь, -- сказала Лаура.
   -- Отчего?
   -- От дыма портятся зубы.
   И она показала свои, блеснувшие как жемчуг, зубы.
   -- Ты права, прекрасная Минерва; но в таком случае кури ты, Анна.
   -- Я также не курю, -- ответила та с кроткой улыбкой.
   -- Так надо начать. К тебе это пойдет: ты -- брюнетка, похожа на испанку, тебе не хватает только папиросы.
   -- Я начну, Чезаре, -- сказала она, тотчас же уступая.
   -- Тем более, что табак успокаивает нервы.
   -- Ты не можешь себе представить, как это полезно. Лучшее средство от маленьких горестей.
   -- Так дай мне папиросу, -- сказала Анна.
   -- У тебя есть маленькие горести?
   -- Кто знает?! -- сказала она и бросила папироску.
   -- А у тебя нет маленьких горестей, Лаура? -- спросил Чезаре.
   -- Ни больших, ни маленьких.
   -- Кто может сказать, что никогда не плакал? -- заметила Анна своим грустным тоном.
   -- Если начнется разговор о чувствах, то я уйду целым часом ранее.
   -- Нет, нет, не уходи, -- попросила Анна.
   -- Заметь, прошу тебя, что мы и так до самой смерти пробудем вместе, -- насмешливо сказал Чезаре, отряхивая пепел с папиросы.
   -- До самой смерти, и после смерти, -- также задумчиво проговорила Анна.
   -- Еще и после смерти?! Дело становится серьезным. Я подумаю об этом, пока буду одеваться.
   -- Куда ты уходишь?
   -- В клуб, -- ответил он, вставая.
   -- Отчего бы тебе не остаться? -- решилась попросить она.
   -- Не могу: мне нужно в клуб.
   -- По крайней мере ты скоро вернешься? -- сказала она, забыв о присутствии сестры.
   -- Да, скоро, -- ответил Чезаре, после короткого колебания.
   -- Я буду ждать тебя, Чезаре, -- настойчиво сказала Анна.
   -- Да, да. Добрый вечер.
   Он ушел. Лаура выслушала этот разговор, прищурив глаза и покусывая губы, что с некоторых пор вошло у ней в обыкновение, но ничего не говоря. Когда ее сестра и зять обменивались несколькими любезными словами -- причем Чезаре, по большей части, только отвечал на любезности Анны -- она принимала вид статуи, которая не видит, не слышит и не чувствует, но каждый раз бесшумно выскальзывала из комнаты. Часто Анна замечала на губах Лауры ту насмешливую улыбку, которая так не шла к этому ясному личику, улыбку ледяного сердца, хорошо знающего ложь и тщету любви. В этот вечер, после ухода Чезаре, обе сестры просидели несколько времени вместе, но каждая была слишком погружена в свои мысли, чтобы начать хоть самый простой разговор. Анна легла на кушетку, и, положив обе руки под голову, над которой черные волосы образовали как бы воинственный шлем, глядела на потолок. Лаура продолжала сидеть на низком стуле, наклонив голову, завязывая и развязывая свои шнурки, по временам их дергая, будто желая оборвать.
   -- Я ухожу. Добрый вечер! -- сказала она вдруг.
   -- Отчего ты уходишь, Лаура? -- спросила Анна, выходя из своей задумчивости.
   -- Бесполезно оставаться: сейчас придут гости.
   -- Но именно поэтому не надо уходить: ты поможешь мне занимать их.
   -- Ну, этот труд превышает мои силы, -- холодно возразила белокурая и прекрасная Минерва. -- И потом, они приходят к тебе, а не ко мне, моя милая.
   -- И ты также выйдешь замуж, -- шутливо сказала Анна, которая была еще весела, вспоминая веселость Чезаре и его обещание скоро вернуться.
   -- Кто знает! Добрый вечер! -- И она встала, чтобы уйти.
   -- Что же ты будешь делать?
   -- Немножко почитаю, а потом засну.
   -- Что ты читаешь?
   -- "Le mot de l'enigme", сочинение Паулины Кравен.
   -- Мистический роман? Ты хочешь сделаться монахиней?
   -- Кто знает! Добрый вечер!
   После ухода Лауры, Анна также взялась за книгу. Это был роман Бенжамена Констана, "Адольф".
   Она нашла его однажды на письменном столе своего мужа, и ее приковали к себе эти страстные страницы, дышавшие правдивостью и горем. Анна два или три раза прочла историю этого ужасного душевного бессилия, и теперь снова начала читать ее.
   Но это продолжалось не долго. Явились гости: ее тетка маркиза Шибилиа, в сопровождении Гаетано Альтана, который постоянно был кавалером старух, Командор Габриель Мари, шестидесятилетний старик, а потом князь Джой- озо, красивый калабриец, благовоспитанный и остроумный человек. Завязался разговор, полусерьезный, полушутливый, как всегда в небольших светских кружках, где не желают быть слишком серьезными и хотят казаться парадоксальными. Анна впадала в общий тон, только чтобы не производить диссонанса. Но на этот раз, она удержала своих гостей подолее, чтобы не слишком соскучиться в ожидании Чезаре. Она была оживлена и радостна, потому что в сердце ее жила надежда. Когда ушел последний гость, князь Джойозо, было уже более одиннадцати часов.
   -- Теперь уж никто не придет, -- подумала она.
   Но случалось, что заходил на полчасика какой-нибудь близкий знакомый, который, возвращаясь из клуба или театра, замечал свет в окне синьоры Диас.
   Нельзя сказать, что бывать у нее стало модным, потому что она еще не вошла в водоворот большого света; но ее окружал какой-то ореол романтизма и таинственности. Все знали, что она чуть не умерла от любви к Чезаре Диасу, и что последний пожертвовал ради нее своей дорогой свободой. Таким образом, она стала героиней симпатичной легенды и вскоре сделалась центром довольно многочисленного кружка.
   -- Поздно. Уж никто не придет, -- подумала она опять.
   Но она ошиблась. Слуга доложил о Луиджи Караччиоло, и вошел белокурый красавец, оживление которого умерялось его английской выдержкой. Он был во фраке с ландышем в петлице, и это вечернее одеяние очень шло к нему. Анна дружелюбно протянула ему руку, на которой мелькнули драгоценные кольца при свете большой лампы, освещавшей всю гостиную.
   -- Лучезарная ручка! -- сказал он, пожимая ее и кланяясь.
   -- Откуда вы? -- спросила она не из любознательности, а из вежливости.
   -- Из Сан-Карло, -- ответил он, садясь на табурет около кушетки, на которой опять поместилась Анна.
   -- Что там шло?
   -- "Гугеноты".
   -- Прекрасная опера! -- задумчиво промолвила она.
   -- Помните? -- спросил он своим нежным, ласкающим голосом. -- В тот вечер, когда я был вам представлен, также шли "Гугеноты".
   -- Да, да, я помню этот вечер, -- сказала она, вдруг становясь печальной.
   -- Как я вам не понравился, не правда ли! Ровно настолько, насколько вы понравились мне!
   -- Что вы говорите! -- из вежливости возразила она.
   -- И это ваше первое впечатление осталось до сих пор неизменным, не так ли?
   -- Но если предположим, что это так, то вы, кажется, не стали от того несчастным, -- сказала она, впадая в тон полушутливой, полусерьезной беседы.
   -- А вы почем знаете? Разве вам, прекрасным дамам, которыми любуются и восхищаются, которых любят, разве вам известна вся правда? -- сказал он с оттенком искренности.
   -- Действительно, вы правы, нам ничего не известно.
   Но он хорошо видел, что ее душа погружена в другие мысли и вдруг почувствовал, какая между ним и ею пропасть.
   -- Когда вернетесь из вашего путешествия, то скажите мне, чтобы я мог поздравить вас с возвращением, -- сказал он своим мягким и ласкающим тоном.
   -- Какого путешествия? -- рассеянно спросила она.
   -- Почем мне знать?.. Если бы я знал, куда уносятся ваши думы, и если бы мог следовать за ними, то полетел бы за вами вслед!.. -- А теперь я говорю и вижу, что вы меня не слушаете... Я высказываю вам серьезные вещи шутливым тоном, а вы нисколько не вникаете... и покидаете меня в одиночестве, сами удалившись в страну грез. Мне же, бедному смертному, лишенному фантазии, остается ждать вашего возвращения, моя дорогая синьора.
   Если в словах его была поэзия, то ее было еще более в его голосе, нежном, тихом и певучем.
   Он сидел против нее и глядел ей прямо в глаза, как будто не в силах будучи оторвать взгляда. Она опускала взор, или отворачивалась, или начинала смотреть в книгу, которая осталась у нее в руках. Но если этот пристальный и восхищенный взгляд приводил ее в смущение, которое она старалась скрыть, зато вкрадчивый голос Караччиоло успокоительно действовал на ее нервы. Она слушала, плохо вникая в смысл его слов, но неопределенно улыбалась, как при звуках далекой музыки.
   -- И вам не скучно было ждать?
   -- Мне? Нет, нисколько. Вы понимаете, что когда перед глазами такое зрелище...
   -- Какое? -- наивно спросила она.
   -- Ваша особа, дорогая моя синьора...
   -- Но вы не всегда меня видите! -- сказала она смеясь и пытаясь обратить в шутку эту слишком нежную беседу.
   -- В этом и состоит роковая ошибка, как говорится в романах... Я бы должен был проводить всю жизнь мою с вами, не так ли? А вместо того я провожу ее с людьми, к которым совершенно равнодушен. Какая ошибка!.. Большая ошибка...
   -- Это не ваша вина, -- заметила она, слегка улыбнувшись.
   -- Конечно; но в чем же тут утешение. Хотите, сделаем это, будем проводить всю жизнь вместе? Всякую ошибку можно исправить. Всю жизнь: это ведь очень много лет...
   -- Но я замужем, -- сказала она, чувствуя, что дело заходит слишком далеко, и не зная как выпутаться.
   -- Ну вот! -- сказал он тоном отрицания.
   Тогда она решилась говорить прямо.
   -- Караччиоло, -- сказала она, -- вы, кажется, хотите найти средство совсем не видеть меня? Что вам от меня нужно?
   -- Ничего, моя синьора, ничего, -- ответил он тотчас же с искренним огорчением на лице и в голосе.
   -- Не следует рисковать поссориться с друзьями, -- медленно начала она. -- Что сказал бы Чезаре, если бы слышал ваши речи?
   -- Ничего не сказал бы, потому что не мог бы их слышать. Вы сами знаете, что он никогда не бывает здесь.
   -- Нет, иногда бывает, -- возразила она, с трудом подавляя волнение.
   -- Никогда не следует выдумывать, даже ради благой цели.
   -- И, однако, он всегда здесь.
   -- В вашем сердце? -- Знаю. Довольно приятное местопребывание, подобных которому можно иметь не одно...
   -- Что вы говорите?
   -- Самые обыкновенные и неизбежные вещи: я отзываюсь дурно о вашем муже.
   -- Так замолчите, -- сказала она почти повелительно, но чтобы смягчить свою резкость тотчас же протянула ему серебряный ящик, в котором хранились папиросы Чезаре.
   -- Благодарю за милостыню, -- сказал он, повеселев, и стал курить, устремив взоры на лиловый атласный башмачок с серебряной вышивкой, выглядывавший из-под ее платья. Она облокотилась на столик, который стоял около кушетки, и задумалась. Часы показывали двенадцать. Скоро должен был уйти Караччиоло и прийти Чезаре.
   Как будто угадывая ее мысли, Луиджи Караччиоло сказал:
   -- Выкурив эту папиросу, я покину вас. Боюсь, что вы не высокого мнения о моем уме.
   -- Я ненавижу людей, желающих прослыть умными.
   -- Это хорошо. Думаете ли вы, что у меня есть сердце?
   -- Думаю.
   -- Еще лучше. Когда-нибудь вы вспомните о том, что я вам говорил сегодня, и поймете.
   -- Может быть, -- машинально согласилась она.
   -- Вам пришла в голову удачная мысль одеться в лиловое. Очень нежный цвет. Такие оттенки можно видеть в сумерки в Венеции... Вы были когда-нибудь там?
   -- Нет, никогда.
   -- Напрасно. Это страна сладких слез, которыми там можно запастись на всю жизнь. Там поверхностная любовь становится глубокой, а прочные связи делаются нерасторжимыми. Итак, спокойной ночи!
   -- Спокойной ночи, -- повторила она, протягивая руку, высунувшуюся, как цветок, из густой кружевной обшивки атласного рукава.
   Он слегка прикоснулся губами к этой сверкавшей драгоценностями ручке и ушел. Анна была задумчива. Во все время беседы с Луиджи Караччиоло мысли ее были заняты ее мужем, и все намеки на любовь, какие позволил себе молодой человек, приводили ей на память лишь ее любовь к Чезаре. Теперь она припоминала все, только что слышанные ею фразы, в которых глубокое чувство скрывалось под покровом пустой, изящной болтовни, и относила их, как все, что видела и слышала приятного, -- в Чезаре.
   Было половина первого. Она встала, позвонила горничной и ушла из гостиной в спальню, освещенную большою лампою с ее любимым розовым шелковым абажуром.
   Служанка помогла ей раздеться, полагая, что она сейчас ляжет; но Анна вдруг спросила свою светлую креповую блузу, которую на себя накинула. Волосы она распустила, заплела в одну тяжелую косу и стала еще привлекательнее тою прелестью, какую придает женщине одежда, надеваемая ею в тиши своей комнаты не для всех, а лишь для одного.
   Чезаре, не покидая своих холостых привычек, распорядился раз навсегда, чтобы никто из прислуги не дожидался его по ночам. Он сам отпирал все двери своего дома, изящно сработанной, английской, отмычкой, которую носил на часовой цепочке, и таким образом мог возвращаться, когда угодно, без ведома домашних. Ему приятна была эта полная свобода, это ежедневное торжество его мелочного и упорного эгоизма. Анна беспрекословно подчинялась его воле, и, когда сама не выезжала с ним, все огни в их доме тушились ровно в полночь, и все его обитатели ложились спать. Поэтому и теперь она отпустила горничную, которая тихо вышла, а сама села в кресло около постели и опять взяла "Адольфа", предварительно отворив дверь в коридор и дверь комнаты мужа, чтобы услышать его шаги, как только он войдет. Рассчитывая на его скорое возвращение, она откинулась на спинку кресла и стала прислушиваться. Чезаре, ведь, обещал вернуться рано и знал, что она ждет его. И еще сосредоточеннее и упорнее, чем в продолжение всего вечера, она стала желать присутствия своего возлюбленного; одиночество и поздний час усиливали это желание. В этот вечер он был так весел и любезен; его милое обещание показалось Анне чуть не торжественной клятвой, и теперь она трепетала от волнения, тем более, что мягкий воздух летней ночи раздражающим образом действовал на ее нервы.
   Полузакрыв глаза, она мечтала о приходе Чезаре, присутствие которого становилось для нее настоятельно необходимым. Ей хотелось быть близ него, держать его руки в своих, с глубокой и тихой нежностью склонить свою голову ему на грудь, слышать его дыхание, биение его сердца, чувствовать поддержку его сильной руки, его поцелуи на волосах, глазах, губах... Это был сон любви, живой и робкий, полный грусти и страстной неги. Она вдруг заметила, что повторяет его имя, призывая его, как всегда, но на этот раз с чисто земною страстью, которую вызывали в ней грезы о его поцелуях.
   "Чезаре, Чезаре", твердила она, вздрагивая от любви при звуках собственного голоса. Сейчас, через минуту, через десять минут придет он, ее милый, любимый муж, ласки которого наполняют восторгом ее сердце, душу, все ее существо. Она ждала его, дрожа от нетерпения и думая лишь об одном: о том, что сейчас его увидит.
   Вдруг ей послышался шум в его комнате. Легкая, как тень, она быстро скользнула по коридору. Но везде было темно и тихо: Анна ошиблась. Холодный пот выступил у нее на лбу от этого разочарования; она почувствовала слабость; ноги у нее подкосились. Она прислонилась к косяку двери и долго стояла так; потом, опустив голову, медленно вернулась к себе, соображая, что для такого полуночника, как Чезаре, скоро все-таки значит не ранее, чем в два часа ночи. Конечно, он вернется в два; надо потерпеть еще немного.
   Вид ее комнаты со светлыми обоями и мебелью, ярко освещенной розовым светом лампы, несколько ободрил ее, и она храбро принялась за книгу, открыв ее посредине. Но правдивый и суровый рассказ о бессилии души, разъедаемой скептицизмом, навел на нее ужас. Что могла знать она, невинная и простая женщина, полная юношеских упований и веры, подчинявшаяся единственно закону любви, что могла знать она о душевных немощах тех людей, которые слишком много жили и любили, которые употребили во зло драгоценнейшее сокровище -- чувство? Что могла она знать о муках человека, который не верит ни другим, ни себе, а между тем не успел еще искоренить в себе тоски по идеалу? -- Она ничего не знала. Тем не менее, ею овладел страх. Неужели душа Чезаре подобна душе этого Адольфа, и он точно также не может ни быть счастливым, ни давать счастье другим? Она содрогнулась и бросила книгу. Смятение ее было ужасно: перед нею точно вдруг открылась мрачная пропасть. Она машинально встала и взяла со столика сандаловые четки, полученные ею от монаха-миссионера из Иерусалима.
   Вообще говоря, Анна не была набожна: мистицизм только по временам овладевал ею. Как и все южанки, она не имела привычки ежедневно, правильно молиться; но когда ее томила тревога или горе терзало ее сердце, она бросалась на колени и взывала ко Господу. Когда же дни ее протекали счастливо и спокойно, она наслаждалась жизнью, вся отдаваясь земным интересам и забывая о небе. Теперь, взволнованная чтением и ожиданием, и желая умиротворить свою душу, она прижала четки к губам и медленно стала читать знакомый ей с детства акафист Божьей Матери. Два или три раза она останавливалась, потом продолжала опять, прося у Бога прощения за рассеянность. Наконец, она дошла до конца четок. Было ровно два часа.
   Тогда она не выдержала: взяла свою большую лампу и, как бы с целью сократить расстояние между собою и Чезаре, перешла в его комнату. Лампу она поставила на письменный стол, сама села в большое кресло и с облегчением вздохнула: ей показалось, что она достигла тихой пристани. Темные обои и строгое убранство комнаты делали ее мрачною; но эта суровая обстановка говорила ей о том, что не вся душа Чезаре поглощена теми легкомысленными удовольствиями, которым она предается до половины ночи. В воздухе носился запах папирос, а там и сям, на лезвии кинжала, на дуле револьвера, сверкали лучи света. Анну охватило вновь обаяние личности Чезаре, волнение молодой души, любящей сильно и страстно.
   На столе лежала пара его перчаток. Она взяла их и стала целовать. Но где же был так долго Чезаре? Тоска по нем становилась острее, и она начала прохаживаться по комнате. Что ж он не приходил? Балов в этот день не было, а запросто ни у кого нельзя было засидеться так долго.
   Где ж он мог быть? Чтобы унять свою тревогу, она пробовала сесть в кресло и закрыть глаза; но ей тотчас представлялось, что входит Чезаре, берет ее за руки, нежно целует, желая вознаградить за потерянное время, и грезы любви становились для нее почти действительностью. Где же был милый, дорогой Чезаре? Случайно подойдя к балкону, она увидела вдали свет в окнах и балконах. Это был клуб, членом которого состоял Чезаре. Она вдруг успокоилась. Конечно, он был там и в обществе приятелей не заметил, как прошло время. Ведь, трудно отстать от многолетних привычек! Теперь она стала смотреть на эти окна, не сводя с них глаз и, наконец, обуреваемая нетерпением, отворила балкон и вышла. Ей казалось, что так она увидит Чезаре раньше, когда он только еще будет идти к дому по площади Виктории. Вскоре из клуба вышли двое мужчин и направились к набережной. Она было огорчилась, но тотчас утешилась мыслью, что, если другие уходят из клуба, то и Чезаре скоро уйдет. Потом вышло еще четверо, и, наконец, показалась одинокая фигура, которая быстро пошла по площади. Сердце Анны забилось надеждою, она перегнулась через перила и увидела, что человек этот смотрит вверх, остановившись у решетки их сада.
   -- Доброй ночи, синьора Анна! -- сказал звучный голос Луиджи Караччиоло.
   -- Доброй ночи! -- чуть слышно произнесла она и, заметив, что Караччиоло не идет далее, откинулась назад, так что ее не стало видно. Ласковый и мягкий голос еще раз вкрадчиво произнес:
   -- Доброй ночи, Анна!
   Она молчала. Караччиоло решился уйти, но медленно, поминутно оборачиваясь и останавливаясь. Она опять взглянула на клуб: там уж не видно было света. Значит, Караччиоло ушел последним и Чезаре не было там. Ей вдруг стало холодно; она вздрогнула, зубы ее застучали. Дрожа, она вошла в комнату и в изнеможении упала в кресло. Старинные часы пробили половину четвертого.
   По мере того, как проходило ее оцепенение, в сознании ее выяснилась следующая мысль: теперь не могло быть ни балов, ни театров, ни приемов, ни игры в клубах. Значит, Чезаре Диас, ее муж, находился у какой-нибудь женщины. Острое жало ревности проникло в ее сердце.
   Но кто была эта женщина? Давнишняя, прочная связь или мимолетная фантазия? Напрасно старалась Анна, облокотившись на стол и сдавив виски руками, разрешить эту мудреную задачу. Какая женщина, какая? Уж, разумеется, ни одна светская дама не оставила бы у себя мужчину, хотя бы любовника, до этого часа. На это не способна была ни графиня д'Алеманья, которая хотя многое позволяла себе в обществе, но слыла за особу самых строгих правил, ни какая-либо другая из известных Анне дам; значит, это была женщина того, другого круга, где ставят себе в закон одно лишь удовольствие, удовлетворение минутного каприза, где попираются все связи семейные и общественные, где неизвестно соблюдение приличий, где мужчины могут являться в своем настоящем виде, не стесняясь требованиями нравственности или долга! Только одна из этих неизвестных Анне очаровательниц могла удержать у себя Чезаре Диаса, человека не грубого, но испорченного, обожавшего изящную женственность, но в душе презиравшего женщин и ненавидевшего всякие проявления чувства, страсти или ревности. Дойдя до этого умозаключения, Анна остановилась: задача была решена. Она откинулась на спинку кресла, и отвращение овладело ее душою. К чему ей знать имя? Все эти женщины одинаковы и одна другой стоят. Белокура они или темноволоса, раскрашена или бледна, молчалива или болтлива, молода или уже в летах -- не все ли эго равно? Дело в том, что муж ее не вернулся домой сегодня, а провел ночь с посторонней и дурной женщиной.
   Ей было горько и противно. Что же это за человек? Как он может покидать свою жену, почти девочку, обожающую его всеми силами души, верящую ему безгранично, ради существа бесчестного, в котором все поддельно: и красота, и молодость, и ласки, и любовь? А может быть таковы и все мужчины! И в первый раз в жизни она поняла, что могут быть некоторые люди грубы, покорны своим инстинктам и мимолетным влечениям; поняла, что счастье и любовь, или хоть подобие того и другого -- даются не за молодость, не за красоту, не за чистоту души и не за готовность пожертвовать собою; поняла, что всем этим она не в состоянии удержать любимого человека от унизительных связей без любви, развращающих сердце и помрачающих совесть.
   Ею овладело ужаснейшее горе. Горько рыдая, она плакала о себе, о своих разрушенных иллюзиях, о своем поверженном во прах идеале. Вероятно, уже не раз, пока она спала невинным сном, Чезаре проводил так ночи с какою-нибудь незнакомкою, которая на другой день становилась ему столь же чуждою, как и была накануне.
   Долго плакала Анна. Наконец рыданья ее утихли, слезы высохли на щеках. Она подняла голову: был уже день. Слабый зеленоватый свет проникал в окно. В то же время повернулась ручка двери и вошел Чезаре, очень бледный, с тусклым взором, с поднятым воротником пальто и держа руки в карманах. Он холодно и равнодушно посмотрел на жену, как будто ее не узнавая. Она встала, бледная, без трепета, без слов; ей нечего было ни говорить, ни слушать.
   -- Что ты здесь делаешь? -- спросил он ее надорванным от усталости голосом. Каким он казался старым и истрепанным со спутанными волосами и ввалившимися от бессонницы щеками!
   -- Я... ждала тебя, -- сказала она, не поднимая глаз и не отклоняясь от письменного стола, на который оперлась.
   -- Всю ночь?
   -- Всю ночь.
   -- Вот так терпение! -- заметил он, стаскивая пальто и бросая его на диван.
   На нем был фрак. Но, в противоположность обычной тщательности его наряда, белый галстук сдвинулся к плечу, и вся одежда была смята. Он взглянул на нее вопросительно, как бы осведомляясь, отчего она не уходит. Она ничего не сказала и даже не подняла глаз. Тогда Чезаре пожал плечами с выражением чрезвычайной досады и пошел запереть ставни обоих балконов. Снова стало темно, только догорала розовая лампа. Он зажег свечу, поставил ее на ночной столик и потушил лампу.
   -- Доброе утро, Анна, -- сказал он, обращаясь к ней.
   -- Доброе утро, Чезаре! -- ответила она. И тотчас ушла, не прибавив ни слова.
  

X

   В половине июня, т.е. в первое лето своего супружества, Чезаре Диас проводил жену и свояченицу в Сорренто, на виллу Катерину. Он только проводил их, потому что ему нужно было выдержать лечебный курс в Виши, по окончании которого он собирался заехать в Швейцарию. Тайное и страстное желание Анны заключалось в том, чтобы отправиться с мужем в это путешествие. Ей хотелось быть с ним вдвоем, вдали от привычной обстановки; но это ей не удалось.
   После отъезда Чезаре в вилле Катерине стало тихо и грустно. Сестры были постоянно задумчивы и не поверяли друг другу своих мыслей; они скорее избегали друг друга. Пленительная юношеская ясность белокурой Минервы исчезла, и на ее беленькое личико легла печать неведомой заботы. Они хотя жили вместе, но виделись довольно редко.
   Анна писала Чезаре по два раза в день и изливала перед ним всю свою душу. В его присутствии робость часто мешала ей говорить; но в письмах она была в состоянии сказать ему, что принадлежит ему душою и телом. Чезаре писал не более двух раз в неделю, и послания его отличались краткостью; однако, в каждом из них была если не ласковая, то хоть любезная фраза, которою Анна утешалась до получения следующего письма. Он писал, что ему весело, что он поправляется, скоро приедет; доходил даже до того, что выражал сожаление об отсутствии Анны по поводу какого- нибудь вида, который хотел бы ей показать, или какого-нибудь смешного происшествия, над которым они могли бы вместе посмеяться. Каждый раз при получении письма от Чезаре, Анна передавала его поклон Лауре и читала ей те любезности, которые к ней относились.
   -- Благодарю, -- лаконически отвечала Лаура.
   Впрочем, с некоторых пор и она писала много; но что и кому? В своей девичьей комнате, сидя за письменным столиком, она писала своим твердым отчетливым почерком на больших листах белой бумаги; когда же кто-нибудь входил, она, как ни в чем не бывало, клала на свою рукопись лист пропускной бумаги и сидела молча, опустив глаза, поигрывая пером. Неоднократно входила Анна. Тоща Лаура спокойно собирала написанное и складывала в ящик, который запирала на ключ, а лицо ее принимало равнодушное выражение.
   -- Что ты пишешь? -- раз спросила Анна, повинуясь какому-то смутному импульсу и преодолев свою робость.
   -- Это тебя интересовать не может.
   -- Зачем ты говоришь так? -- с нежным снисхождением возразила старшая сестра. -- Все, что тебе нравится или тебя волнует, интересует меня.
   -- Ничто мне не нравится, и ничто меня не волнует, -- ответила Лаура, не поднимая глаз.
   -- Даже и то, что ты пишешь?
   -- И то, что я пишу.
   -- Какая ты скрытная! Но зачем ты скрываешь тайны своего сердца? -- с ласковой настойчивостью проговорила Анна.
   -- Так, -- ответила Лаура и ушла из комнаты, унеся с собою ключ от ящика.
   С этих пор Анна уже не спрашивала, что пишет сестра: письмо или дневник.
   В июле Сорренто наполнилось дачниками, и Анне с Лаурой, несмотря на грусть одной и постоянную задумчивость другой, не удалось избежать общественных увеселений. Обе сестры были слишком красивы и изящны, чтобы кружок соррентинских аристократок не старался привлечь их в свою среду.
   Одним из первых явился Луиджи Караччиоло. Он и прежде ежегодно бывал в Сорренто, по обыкновению приезжал не ранее как в половине августа и проводил здесь не более двух недель, относясь с некоторым пренебрежением к Сорренто, так как объехал всю Европу. Но в этот год он очутился здесь уже в начале июля и вознамерился остаться здесь до тех пор, пока не уедет Анна Диас. Он был до сих пор влюблен в нее, только, конечно, по-своему, т.е. с тою утонченною чувственностью, которая довольно сходна в своих внешних проявлениях с истинным чувством. Самая таинственность, окружавшая прошедшее Анны, и любовь ее к Чезаре Диасу, очевидно не платившему ей взаимностью, усиливали его страсть к ней. Он был влюблен так, как влюбляются все те, кто много любил и кому суждено любить много. Он терял голову в присутствии Анны, но не настолько, чтобы не применять к ней своего метода соблазна. Всю силу своей воли он направил к этой цели, однако удачно скрывал это под покровом сентиментальной грусти, благодаря которой Анна терпела его ухаживанье.
   Она не позволяла ему говорить ей о любви, особенно в Сорренто, но не могла избежать его посещений или встреч с ним в обществе. Чезаре писал из Сан-Морица, чтобы они веселились как можно более, потому что он ненавидит затворников, и иногда в шутливом тоне упоминал о Луиджи Караччиоло, называя его верным рыцарем Анны; но она, из чувства деликатности, никогда не проговаривалась об этом Караччиоло. Последний, не будучи навязчивым, сопровождал повсюду Анну и всюду встречался с нею, как бы случайно. Его не обескураживали ни ее молчание, рассеянность и грусть, ни то обстоятельство, что она часто говорила о Чезаре. Тогда в ее тоне звучало такое глубокое чувство, что он бледнел от обиды, наносимой его самолюбию, но надежды все-таки не терял, полагая, что все-таки хорошо, если любимая женщина хоть кого-нибудь любит: тогда легче склонить ее к перемене предмета страсти, чем добиться любви той, которая не любит никого.
   Он поступал осторожно, так как не желал делать любовь свою предметом пересудов, и боялся молчаливого надзора Лауры. Белокурая Минерва плохо ладила с красивым юношей и часто обменивалась с ним колкостями, что с ее стороны казалось странным, так как обыкновенно она говорила мало, короткими, незначительными фразами. Луиджи постоянно боялся, как бы Лаура не донесла Чезаре о его любви к Анне. Ведь, она часто улыбалась так насмешливо, и в ее серебристом смехе часто звучали такие иронические и презрительные нотки.
   -- Какая ваша сестра странная, -- говорил он Анне, оставаясь с нею вдвоем.
   -- И все-таки она славная, -- задумчиво отвечала Анна.
   -- Вы так думаете?
   -- Да.
   -- Вы ничего не знаете, потому что сами слишком добры. Она, вероятно, коварное создание.
   -- Зачем вы говорите? Такие шутки мне неприятно слушать.
   -- Если вам неприятно, то оставим это. Но я остаюсь при своем. Когда-нибудь вы сознаетесь, что я прав.
   -- Замолчите. Вы огорчаете меня.
   -- Гораздо лучше не создавать себе иллюзий, синьора, чем разочаровываться потом.
   -- Гораздо лучше разочаровываться, чем никогда не испытывать очарования.
   -- Какая у вас глубокая душа! Как бы я хотел погрузиться в нее, Анна!..
   -- Не зовите меня по имени, -- сказала она, из вежливости притворяясь, будто слышала лишь последнее слово.
   -- Повинуюсь, -- смиренно ответил он.
   -- Вы также добрый, -- произнесла она рассеянно.
   -- Я страшно зол, синьора! -- возразил он обидчиво.
   Она недоверчиво качала головой, как все доверчивые
   люди, которые не признают испорченности человеческой натуры, и чем старательнее Луиджи Караччиоло прикидывался скептиком и человеком испорченным, тем проще и мягче обходилась с ним она, выказывая ту веру в добро, которая свойственна кротким и добрым душам. Он пожимал плечами и иногда с досадою спрашивал:
   -- По-вашему все добрые? Даже ваш муж, Чезаре?
   -- И он. Он лучше и добрее всех, -- объявляла она голосом, дрожавшим от волнения, как всегда при упоминании о Диасе.
   -- Это доказывается тем, что он вас бросает здесь одну через несколько месяцев после свадьбы?
   -- Но я не одна, -- просто возражала она.
   -- Вы не одни, но в неподходящей компании, -- говорил он, раздражаясь.
   -- Вам кажется? Я не замечаю.
   -- Но неужели он, который уехал и злоупотребляет своею свободою, может называться добрым?
   -- Чезаре не злоупотребляет свободою, -- пробормотала она, бледнея.
   -- Кто это вам сказал? Он сам? И вы верите?
   -- Он мне ничего не говорил. Я и так ему верю, -- продолжала несчастная, замирая от ужаса при таком ясном подтверждении своих ежедневных подозрений.
   Караччиоло глядел на нее с раздражением. По одному тону Анны, когда она упоминала о муже, видно было, что она его обожает, а Луиджи Караччиоло слишком хорошо изучил женскую душу, чтобы этого не понять. Он понимал, как она по нем тоскует, как терзается ревностью; она так наивно и всецело отдавалась своей любви, что он читал в ее сердце, как в открытой книге. Но именно за это, за эту чувствительность, страстность и чистоту души он все более и более в нее влюблялся и не терял надежды со временем победить. Он прибегнул к очень старому, но почти всегда успешному средству! ронять отсутствующего мужа во мнении жены, -- и применял его с большим искусством.
   Он даже усовершенствовал этот старинный метод: не только говорил о Диасе сам, но вызывал и Анну на разговоры о нем, чтобы узнать все, что она о нем думает, и тем вернее совершать свое дело разрушения. Простодушная женщина пошла на приманку: любовь ее рвалась наружу; ей было необходимо хоть с кем-нибудь поговорить о Чезаре и, забыв по доброте душевной, что Луиджи Караччиоло был когда-то влюблен в нее, она вообразила себе, что теперь он стал ей добрым другом, с которым свободно можно делиться мыслями. О! Караччиоло применял очень трудный метод, потому что страдал, видя, какою страстью пылает Анна; но без труда ничто не дается. Когда Анна снова и снова начинала говорить о Чезаре, он только усмехался.
   -- Нас теперь трое, -- говорил он. -- Здравствуй, Чезаре, -- продолжал он, обращаясь к воображаемому собеседнику.
   У Анны на глазах выступали слезы при этом приветствии.
   -- Извините, извините, -- с горечью продолжал он, -- но предупреждаю вас, что, благодаря мучениям, которым вы меня подвергаете, я наверно попаду в рай. Ну, не стесняйтесь же, терзайте мое сердце, прекрасный палач.
   И она сначала робко, а потом с полною откровенностью начинала говорить о Чезаре. Где-то он теперь? Скоро ли вернется? Что-то поделывает? После некоторого молчания Караччиоло начинал возражать лаконически и ледяным тоном, отвечая, что может быть, Чезаре теперь поднимается на Риги с графинею де-Бегаг, француженкой, в которую давно уже влюблен, и с которой каждый год видится в Швейцарии; или что он вернется еще не скоро, потому что ему не раз случалось целое лето не заглядывать в Сорренто и лишь в конце октября приезжать в Неаполь.
   -- Не может быть, не может быть, -- говорила она.
   -- Почему же? Почему вы думаете, что в этом году он поступит иначе?
   -- Но теперь он, ведь, со мною...
   -- Ах, милая Анна, он так мало с вами бывает...
   -- Не называйте меня по имени, -- настойчиво повторяла она.
   -- Если бы Чезаре это знал, он был бы недоволен, да?
   -- Я думаю, -- подтверждала она, опуская взоры.
   -- Но он не ревнив.
   -- Он даже не ревнив? -- тихо повторяла она, погружаясь в печальное раздумье. -- Что же это за человек?
   -- Человек, всегда думавший только о своем удовольствии.
   -- Печально, -- говорила она.
   Отлично понимая, что знание прошлой жизни мужа может дать ей лишь новые разочарования, она, тем не менее, не могла удержаться, чтобы иногда не расспрашивать Караччиоло, конечно, мимоходом, осторожно, как будто нисколько не интересуясь его ответами. Как ей стыдно было спрашивать и как страшно! Ей казалось, что она совершает дурной поступок, нарушает священную тайну. Собеседник ее понимал все это и заставлял себя просить для формы, потом, как бы уступая, начинал рассказывать, не говоря дурного о Чезаре, но постоянно выставляя на вид его эгоизм и особенно напирая на то, что он никого не любил сильно, никем не увлекался до страсти. Эти отрывочные повествования, эти небрежные замечания вливали яд в душу Анны; она начинала убеждаться в том, что все труды ее напрасны, что человек этот всегда был холодным и черствым и не изменится никогда. Сколько раз он слабым мановением руки просила Караччиоло замолчать, не будучи в состоянии слушать далее. Все, что она узнавала, лишь растравляло ее сердечную рану.
   Часто здесь же сидела и Лаура. Она слушала Луиджи с величайшим вниманием и загадочной улыбкой на губах. Когда он останавливался, вспоминая, что говорит в присутствии девицы, ее глаза, глубокие и ясные, глядели вопросительно и лукаво, и этот пламенный взгляд изумлял Луиджи Караччиоло. Но и это перебирание фактов из прошедшей жизни Чезаре, которое отравило Анне ее пребывание на даче, все же не подвинуло ни на шаг дела Луиджи Караччиоло.
   При всем своем терпении и уверенности, что сильная страсть должна победить все препятствия, он иногда впадал в уныние. Как эта женщина любила Чезаре Диаса, с какою твердостью переносила его холодность! Молодой человек уже приходил к заключению, что женщины -- вообще, создания странные, нелепые, способные на все, и что самое лучшее -- не обращать на них внимания. Но разлюбить ее он не мог. Проиграв одну игру, он настойчиво желал выиграть другую.
   Вдруг, без всяких предупреждений, приехал Чезаре. По бледности жены, которая чуть не упала в обморок, по трепету, который она не могла преодолеть в течение нескольких часов, он понял, насколько был любим в свое отсутствие. Он обошелся с нею очень мило, любезно, даже нежно: обнял и поцеловал е несколько раз, передал ей привезенные из Швейцарии и Франции подарки, был очень весел, а она только нервно смеялась, с глазами, полными слез, сидя рядом с ним и снова чувствуя, что в нем сосредоточена вся ее жизнь. Они беседовали в маленькой гостиной, около спальни, и Чезаре несколько раз спросил:
   -- А Лаура?
   -- Она здорова. Сейчас придет.
   -- Еще не собирается замуж?
   -- Нет, не хочет.
   -- Это говорят все девицы.
   -- Лаура упряма и в самом деле не хочет. Говорит даже, что она пойдет в монастырь.
   -- Глупости.
   -- Удивительнее всего то, что она ничего не возразила мне, когда я ей раз сказала это.
   -- Странная девушка! -- задумчиво произнес Чезаре.
   -- Я ее не понимаю.
   -- Ах, ты и вообще-то мало понимаешь, -- сказал супруг, слегка проводя рукою по ее волосам, чтобы загладить свою дерзость.
   -- Правда, правда: очень мало, -- ответила она с восторженною улыбкой.
   Лаура не шла, хотя за нею послали. Анна велела позвать ее еще раз. Горничная вернулась с ответом, что барышня одевается и сейчас придет. Действительно, через несколько минут она явилась в белом батистовом платье, тонком и нежном, как шелк, с большим узлом белокурых волос на макушке и маленькими завитками вокруг лба и на висках, с глазами опять ясными, как прежде; Анна крикнула ей еще издали:
   -- Лаура, приехал Чезаре!
   Чезаре встал и подошел к свояченице. Она протянула ему руку, которую он поцеловал, но заметил при этом, что она подставляет ему и лицо; тоща он обнял ее и поцеловал в нежную щечку. Это длилось не более минуты, но Анне показалось, что прошли века, и она невольно подалась назад, когда Лаура, слегка порозовев и сияя свежестью и красотою, подошла поцеловать и ее. Это движение было инстинктивно со стороны Анны, точно также как и Лаура совершенно инстинктивно подошла к сестре за поцелуем.
   С этого дня обитатели тихой виллы зажили внешней, лихорадочной жизнью: Чезаре, Лаура и Анна закружились в вихре балов, пикников, морских поездок и прочих светских удовольствий.
   В это лето в Сорренто очень веселились: приехало много иностранцев, в том числе две или три американки, которые походили на бесенят, играли в крокет и лаун-теннис, плавали, гребли на лодках, обладали большим приданым и были очень привлекательны; поэтому в соррентинских кружках вошло в моду ухаживать за девушками, что не особенно принято в свете. Чезаре часто говорил Анне, что теперь очень удобно "лансировать" Лауру, которая также очень мила и богата, хотя по живости и резвости, конечно, не может сравниться с американками; и на этом основании он с утра до вечера, с чисто юношеской неутомимостью, повсюду сопровождал свою жену и свояченицу. Все кавалеры ухаживали за барышнями, решившись, наконец, отказаться от холостой жизни; один Луиджи Караччиоло, не помышляя о браке, оставался верен Анне. Вскоре после приезда Чезаре вдруг спросил с тем оттенком цинизма, который часто принимается за остроумие, хорошо ли исполнял Луиджи свой рыцарский долг. Анна хотела промолчать, но Лаура, отлично понимая иронию Чезаре, тотчас же рассказала, что Луиджи изумлял ее своим постоянством, составляющим такую редкость в наш век.
   -- А как относилась к нему дама сердца? -- спросил Чезаре, крутя свои еще красивые усы.
   -- Она безжалостна, Чезаре, -- ответила Лаура, улыбаясь сестре, которую мучили эти шутки.
   -- Благородная дама, но безжалостная, -- повторил Чезаре.
   -- Разве ты хотел бы, чтобы я была сострадательнее? -- с живостью спросила Анна, глядя ему прямо в глаза.
   -- Нет, я не хотел бы, -- тотчас же ответил он.
   Несмотря на этот резкий ответ, в котором он холодно
   указал на свои супружеские права, и несмотря на то, что он незаметным образом наблюдал за всеми движениями Луиджи Караччиоло, Чезаре постоянно-подшучивал над поклонником жены.
   -- Ну, как дела, Луиджи? -- спросил он его однажды.
   -- Скверно, Чезаре! Как нельзя хуже, -- ответил тот грустным тоном, который не вполне был неискренним.
   -- Однако, я предоставил тебе свободу...
   -- Да, ты великодушен, как Цезарь; но раз завоеванная тобою провинция покорна тебе и в твое отсутствие...
   -- В наши лета всегда бывает так, Луиджи.
   -- Ах, у вас другая традиция... -- почти невольно пробормотал тот.
   -- Какая традиция?
   -- Вы не любите...
   -- А вы любите, вероятно? -- спросил Чезаре, чуть заметно сдвигая брови.
   -- Иногда, знаешь, бываем настолько глупы...
   -- Ложный метод, мой милый, совершенно ложный. Надеюсь, ты не впал в эту ошибку...
   -- Не знаю, -- отвечал Луиджи с напускной таинственностью. -- Ты уж слишком ревниво допрашиваешь. Я больше не скажу тебе ни слова. Тут происходит трагедия...
   -- Не думаю, -- со смехом заключил Чезаре.
   -- Но ты хочешь привести меня в отчаяние, Диас? Неужели ты не видишь, как меня сердит твоя самоуверенность? Приревнуй ко мне, сделай милость!
   -- Я готов на все для тебя, милейший, только не на это. Никогда я не ревновал ни одной женщины, принадлежавшей мне.
   -- А почему?
   -- А потому... Когда-нибудь я тебе скажу.
   И еще смеясь, он взял его под руку, чтобы идти с ним в отель Виктория. Но подобные разговоры стали повторяться часто, причем Чезаре иронизировал и хохотал, а Карач- чиоло кисло-сладко улыбался. Находя, что смешно мужу выезжать и гулять с женою, Чезаре постоянно сопровождал Лауру, а к Анне, как только она оставалась одна, подходил Караччиоло. Когда, вернувшись, Чезаре заставал их вместе, то подмигивал Караччиоло, смеясь над его постоянством. Анне неприятны были эти шутки, ее огорчало то, что муж так равнодушно позволяет за ней ухаживать другому. Он даже из вежливости не делал вида, что ревнует, и Анна досадовала на него за это.
   -- Вы слишком много подшучиваете над вашими чувствами, чтобы к вам можно было серьезно относиться, -- сказала она Луиджи однажды вечером после обычной пикировки, слушая вместе с ним концерт на мандолинах и гитарах.
   Она в первый раз так прямо выразила свое мнение. Он понял и побледнел от волнения.
   -- Вы правы, -- ответил он. -- Но раз, я попробовал обойтись без шутки и все-таки получил отказ.
   К осени Луиджи Караччиоло заметил, что в душе Анны происходит нечто непредвиденное. Она опять чем-то тревожилась и уже не радовалась присутствию Чезаре. Она ходила бледная, задумчивая, с теми темными кругами под глазами, которые увеличивали ее красоту, и он ясно видел, что та небольшая доля жалости и симпатии, которую она к нему питала, быстро улетучивается из ее сердца, в которое вселилась новая забота. Однажды, во время прогулки в горы, он спросил ее:
   -- Вас что-нибудь тревожит?
   -- Да, -- ответила она откровенно.
   -- Вы скажете мне, что это?
   -- Нет, не скажу, -- ответила она.
   -- Я не стою вашего доверия?
   -- Я не могу сказать, не могу! Это ужасная вещь, -- пробормотала она с таким испугом и горем, что он замолчал, боясь, как бы другие не заметили ее волнения.
   После этого он еще раз попытался спросить, но ничего не добился. Он высказал множество предположений: от самого приятного, что Анна влюбилась в него, до самого неприятного, что она влюблена в другого, какого-нибудь незнакомца. Но вскоре ему стало ясно, что все это вздор, что Анна не переставала любить Чезаре, и что ее новые муки происходят от этой же любви.
   Муж ее был с нею нежен и любезен только в первую неделю по приезде; потом, как будто уплатив по старому счету, снова стал вести себя по-прежнему, т.е. по возможности избегать общества жены. Теперь он придумал для этого новое средство: повсюду бывал с Лаурой на том основании, что она уже не такая девочка, которую можно отпускать с компаньонкой, а также и по той, еще более важной, причине, что он, как опекун и родственник, обязан выдать ее замуж. Иногда, чтобы не расставаться с мужем, Анна также отправлялась с ними, но по приезде куда бы то ни было, она немедленно теряла их из глаз. Чезаре как будто превратился в двадцатилетнего юношу: танцевал, катался верхом, приносил всевозможные жертвы, и все это ради того, что он Лауре родственник и что ей пора замуж. Часто в присутствии Анны они шутливо переговаривались об этом предполагаемом браке.
   -- Сколько же у тебя поклонников? -- с забавной нежностью осведомлялся Чезаре Диас.
   -- Четверо объяснились, а трое еще колеблются, -- со смехом ответила Лаура.
   И они начали смеяться вместе. Анна старалась принять участие в их веселье, войти в их интересы, но ее всегда отталкивало какое-нибудь слово, взгляд, движение. Смутная, но мучительная тревога росла в ее душе. Она чувствовала, что с нею поступают несправедливо, но, начиная разбирать все, происходящее вокруг, каждый раз приходила к убеждению, что огорчается пустяками. Конечно, это был пустяк, что Чезаре и Лаура при ней говорили друг другу ты.
   Иногда она доходила до того, что не могла выносить длинных разговоров между Чезаре и Лаурой и уходила из комнаты, чтобы не слышать и не видеть их вместе. Да! чтобы не видеть, потому что всякая фамильярность между ними ее возмущала. Шел ее муж под руку с сестрою, ей хотелось догнать их, чтобы взять его и увести насильно; помогал ли он Лауре сесть в экипаж или в лодку, она отворачивалась, чтобы скрыть недобрый блеск в глазах; когда Чезаре, полушутя, с любезным поклоном, целовал у Лауры руку, Анна опускала взор, чтобы не выдать своих мыслей, которых сама стыдилась, за которые себя упрекала.
   "Я сама низка и коварна, потому что ищу низости и коварства в других", думала она.
   А они, как нарочно, сходились все ближе и ближе: Чезаре занимался туалетами Лауры, завязывал ей шарф, приносил цветы, давал советы относительно прически. Анна содрогалась от ревности, но тотчас же раскаивалась в этом. Слепая, мучительная ревность терзала ее день и ночь и пробуждалась при малейшем поводе. Чтобы наказать себя за это безумие, она обрекла себя на молчание.
   Но замечал ли Чезаре ее страдания? Неизвестно. Как бы то ни было, он стал к ней внимательнее и нежнее; она же, целуя его, часто вся вздрагивала от глухих рыданий, не проливая ни одной слезы.
   -- Что с тобою? О чем ты думаешь? -- не без тревоги допрашивал Чезаре.
   -- Ничего, ничего, -- говорила она, опуская глаза и опять подставляя лицо для поцелуя.
   -- Что с тобою? -- настаивал муж своим властным тоном.
   -- Не спрашивай, не спрашивай! -- со страхом восклицала она, рукою закрывая ему рот.
   Но раз вечером, оставшись с ним вдвоем, Анна решилась сказать, дрожа и опуская взор, как виноватая:
   -- Я так тебя люблю, так люблю тебя, Чезаре!
   -- Знаю, -- проговорил он с легкой улыбкой, -- но дело вовсе не в том, милая Анна.
   -- Правда, дело не в этом: я ревную тебя, Чезаре.
   -- К кому? -- спросил он, вдруг принимая холодный и повелительный тон.
   -- Ко всем. Если ты берешь за руку какую-нибудь женщину, то я терзаюсь, Чезаре.
   -- Ты ревнуешь ко всякой женщине?
   -- Ко всякой.
   -- Ник какой в особенности.
   -- Ни к какой в особенности, -- сказала она после минутного колебания.
   -- Вздор, пустяки, -- сказал он, трогая усы.
   -- Это любовь, любовь, -- сказала она. -- Ах, если ты полюбишь другую, то я убью себя!
   -- Не думаю, чтобы ты умерла насильственной смертью, -- сказал он смеясь.
   -- Помни это, мой милый: я убью себя.
   -- Умрешь в восемьдесят лет естественной смертью, -- закончил Чезаре, продолжая смеяться.
   Она приняла эти шутки за успокоительное обещание и на некоторое время утешилась. Но в первый же раз, как она отпустила сестру и мужа в Сорренто погулять, ее мучения возобновились. С этих пор обращение ее с ними сделалось неровным, то она старалась быть веселой, шутила, смеялась, то погружалась в мрачную тоску, то нежно ласкала Лауру, то обходилась с ней сухо и запиралась у себя в комнате, чтобы дать пройти бушевавшей в ее душе буре.
   Странно было, что Лаура ни разу не спросила ее о причине таких перемен: она сияла прежнею ясностью, нежным румянцем, прозрачностью глаз, и с каждым днем становилась прелестнее. Не раз Анна при взгляде на нее бледнела и пыталась о чем-то спросить, но слова замирали у нее на губах при виде невозмутимого спокойствия и лучезарной улыбки сестры. А дела шли все хуже и хуже: при дачной свободе обращения почти все, проводившие лето в Сорренто, влюблялись, ухаживали, увлекались, и только у Анны было мрачно на душе. Она всем сердцем желала уехать из Сорренто и часто заговаривала об этом, но Чезаре пропускал мимо ушей ее слова. Наконец, она прямо к нему обратилась:
   -- Пожалуйста, Чезаре, уедем отсюда!
   -- Так скоро? Но смешно теперь вернуться в Неаполь: там теперь нечего делать и нас примут за провинциалов.
   -- Ничего! Все-таки уедем!
   -- Ты скучаешь здесь, в прекраснейшей местности в мире?
   -- Местность очень хороша, но мне хочется уехать.
   -- Как хочешь, -- сказал он, тотчас уступая, но очень сухо. -- Вели готовиться к отъезду.
   И чтобы отомстить ей, он в последние три-четыре дня перед отъездом пропадал от утра до вечера, уводя с собою и Лауру, с удовольствием гуляя повсюду с этою невозмутимою красавицею, похожею на него характером и обращением, улыбавшеюся так же насмешливо и тонко и никогда не произносившей мелодраматических монологов, и радуясь тому, что его несносная жена, тек страшно ему надоевшая, несмотря на формальное обещание не надоедать, осталась дома. Анна умела читать в его мыслях и видела, с какою радостью он бежит из дому, с каким торжеством водит с собою Лауру: в эти три дня она вполне почувствовала свое поражение. Да, в жизни для нее все кончено; она бессильна перед судьбою. В таком состоянии уныния застал ее Луиджи Караччиоло накануне ее отъезда в Неаполь. Он пришел проститься, потому что также уезжал. Анна была в гостиной и отбирала те вещи, какие хотела увезти с собою.
   -- Добрый вечер, синьора Диас! -- сказал он, входя. И эти простые слова прозвучали грустью.
   -- Добрый вечер! Что ж вы не танцуете в Виктории на прощанье?
   -- Не хочется. Я уже простился со всеми кроме вас.
   -- Итак, прощайте! -- сказала она, садясь рядом с ним.
   -- Прощайте, -- повторил он, улыбаясь и глядя ей в глаза. -- Только не надолго: недели через две увидимся.
   -- Не знаю, буду ли я принимать так скоро. Вообще, не знаю, буду ли принимать, -- сказала она тихо и печально.
   -- Вы хотите прогнать меня? -- спросил он, слегка бледнея.
   -- Я не про вас одного говорю, а про всех. Я не создана для света, мне лучше быть одной...
   -- Но вы пропадете с тоски, -- возразил он. -- Между тем, как если бы кто-нибудь навещал вас... какой-нибудь преданный друг... кто знает, пожалуй, это развлекло бы вас.
   -- Мое горе слишком велико, -- вполголоса сказала она.
   -- Не слишком ли вы эгоистичны? Ведь, и другие страдают, а вы не только не обращаете на них внимания, синьора, а еще хотите отнять у них последнее утешение: видеть вас. Но знайте, что даже то зло, которое мы делаем бессознательно, влечет за собою возмездие. Не будьте эгоисткой, синьора!
   -- Может быть, я и эгоистична, но кто из нас не делает зла? Самое чистое невинное существо может, не желая этого, терзать нам сердце своей улыбкой.
   Он посмотрел на нее с недоумением, угадывая, что эти слова сказаны не даром, но не предложил никакого вопроса, желая дать ей высказаться самой.
   -- Вам надоело Сорренто?
   -- Не то, чтобы надоело, но я здесь очень страдала.
   -- Больше, чем в Неаполе?
   -- Больше.
   -- А почему?
   -- Так. Я ношу с собою свое несчастье.
   -- Вы думали, что особа, которую вы любите, переменится в Сорренто?
   -- Я надеялась на это...
   -- Этот человек нигде и никогда не изменится. Он не зол, но останется таким, каков есть.
   -- Это правда, -- подтвердила она, пораженная, как бы вдруг увидев печальное зрелище.
   -- Зачем же вы стремитесь к невозможному? -- спросил он.
   -- А вы разве не стремитесь к невозможному?
   -- Но ограничиваюсь одним желанием. И видите, как я рассудителен: вы грустите не из-за меня, Анна, а из-за другого, однако я с радостью сделал бы все, чтобы хоть несколько утешить вас.
   -- Благодарю, -- прошептала она.
   -- Думаю, что вам предстоят печальные дни в Неаполе, милая Анна! Я этого не желаю, но мне так кажется.
   -- Я в этом уверена! ?*- И отчаяние вдруг исказило ее лицо.
   -- Поэтому я хотел бы стать вашим другом. Вспомните обо мне в минуту горя.
   -- Я буду о вас помнить.
   -- Обратитесь ли вы тогда ко мне?
   -- Обращусь к вам, как к брату.
   -- Слушайте, Анна: официально я живу с матерью в старом палаццо на улице Трибунали, но настоящая моя квартира в Киатомоне, в предместье Рей; вход с переулка... клянусь вам, Анна, я говорю вам это, как родной сестре. По прошествии двух недель, считая с нынешнего дня, я каждый день до четырех часов буду ждать от вас вести, записки, приказания. В доме буду только я один, ожидая прихода или повеления той женщины, которую уважаю более всех на свете, ожидая, что она потребует от меня услуги, хотя бы самой трудной. Я исполню все с восторгом. Анна, не забывайте, если вам понадобится друг, защитник, раб, что мои дни проходят в ожидании вас!
   -- Но зачем хотите вы отдать мне таким образом вашу жизнь? -- спросила она, дружелюбно улыбаясь.
   -- Потому что мне приятно отдать ее вам. И вы на моем месте разве не поступили бы точно так же?
   -- Я бы сделала, как вы: отдала бы мою жизнь!
   -- Вот видите! Но забудьте этот намек на мою любовь к вам и старайтесь видеть во мне преданного друга, брата. Все дни мои принадлежат вам. Клянусь, в моей душе нет ни одной нечистой мысли!
   -- Я верю вам, -- сказала она, действительно поверив, и протянула ему руку, которую он поцеловал, как бы в подтверждение своей клятвы. Он говорил искренно, ложь крылась в его душе помимо его сознания.
  

XI

   Действительно, вернувшись в Неаполь, Анна совершенно заперлась дома, выходя только по утрам на прогулку, с целью утомиться. Все остальное время она сидела у себя в комнате, избегая даже говорить; и жила в каком-то состоянии полудремоты, несколько притуплявшем остроту ее горя. Сестра и муж глядели на нее с сожалением, как на больную, а сами продолжали пользоваться тою же свободою, что и в Сорренто. Анна не мешала им, но терзалась подозрениями и упреками совести за эти подозрения. Вскоре она впала в полную апатию и, если выходила из дома, то рассеянно останавливалась перед витринами магазинов, рассеянно отвечала на поклоны и речи знакомых, затем возвращалась домой разбитая и остаток дня проводила на кушетке, часто не являясь даже к обеду.
   -- Синьора уж полчаса как вернулась и спит, -- докладывал слуга Чезаре своему господину.
   -- Хорошо, не беспокойте ее, -- поспешно и с облегчением отвечал Диас.
   -- У синьоры голова болит, она не придет к завтраку, -- говорила Лауре горничная Анны.
   -- Хорошо. Будьте в соседней комнате, чтобы услышать, если она позовет, -- невозмутимо отвечала Лаура.
   И Чезаре с Лаурой снова принимались вести свою общую жизнь, ничуть не заботясь о страдалице. Ревность причиняет не только нравственные муки, но и физическую боль в сердце, доходящую до такой степени, что человеку кажется, будто он умирает. Эти нервные боли испытывала и Анна. Но при всем том она порицала себя за эти страдания и считала себя чудовищно несправедливой к сестре и мужу. Сколько раз она хотела признаться им во всем, но не осмеливалась, боясь оскорбить их. Надежда найти душевный мир в Неаполе не осуществилась; чтобы перестать терзаться, ей надо было перестать любить. Она уединялась и уходила из дому, чтобы не видеть сестры и мужа вместе, и хорошо понимала, что ее отсутствие не только не огорчает их, а даже приносит им облегчение.
   -- Им весело, а я им недоедаю, -- думала она. Раза два или три встревоженный Чезаре пытался расспросить ее, но, испуганная его холодным гневом и насмешками, Анна молчала.
   Однажды Чезаре Диас объявил ей с раздражением, что она не имеет права прикидываться жертвой, потому что никто ее не притесняет, и что весь этот сентиментальный вздор надоел ему безмерно.
   -- Итак, я тебе надоедаю? -- спросила Анна, разражаясь рыданьями.
   -- Да, ужасно. И надеюсь, что ты скоро перестанешь это делать, не правда ли?
   -- Мне бы следовало умереть, это лучше всего, -- прошептала она.
   -- Но неужели ты не можешь жить и быть менее несносной? Разве твоя миссия состоит в том, чтобы надоедать всем?
   -- Пусть лучше я умру, пусть лучше я умру! -- сквозь слезы повторяла она.
   Он тотчас же вышел, проклиная судьбу и собственную глупость, связавшую его с этой безумной женщиной, и, когда она пошла попросить у него прощения, его уже не было дома.
   В этот день и Лаура с презрением пожала плечами при виде заплаканных глаз сестры. Тогда Анна решилась попытаться побороть свое отчаяние и зажить, как живут другие, счастливо и спокойно хоть по внешности. Начинались зимние увеселения, Анна поехала к портнихе и заказала себе несколько платьев, намереваясь сделаться легкомысленной светской дамой. Но теперь стоило ей выйти из дому, чтобы тотчас встретить Луиджи Караччиоло: может быть, ясновидение любви подсказывало ему, где надо быть, чтобы ее увидеть. Они не говорили между собою, а только кланялись друг другу и Анна иногда улыбалась ему. Он был добрый друг, и любовь его не принесла ей горя. Но в его взгляде, поклоне, выражении лица она читала каждый раз непоминание:
   -- Не забудьте: каждый день до четырех часов.
   С благосклонною улыбкою она кланялась и шла далее. И ни разу, среди мучений ревности, доставляемых ей любовью к мужу, она не подумала, что лучше бы ей было выйти за этого белокурого и красивого юношу, который ее любил и любит до сих пор. Ей в голову не приходило сравнить с ним отживающего старика, которого она любила и который пренебрегал ею, потому что душа его походила на костер, в котором угасают последние искры. Нет! Сердце ее принадлежало ему навеки; поэтому она попыталась найти забвение в балах, нарядах, визитах, в пестром вихре светской жизни, который иногда доводил ее до полного изнеможения.
   Чезаре Диас поощрял такую перемену в Анне: он находил приятным иметь жену, занятую приемами, нарядами, модами, театрами, окруженную поклонниками, но не отдававшую предпочтения ни одному из них и любившую своего мужа, не надоедая ему. Полагая, что Анна вступает именно на этот путь, он сделался любезен, начал хвалить ее наряды, давать ей советы, и когда находил ее красивой, привлекательной, то целовал ее. А в душе Анны кипело негодование на самое себя за такое унижение, за превращение себя в нарядную куклу, обвешиваемую каждый день новыми побрякушками и задыхающуюся под ними от горя. Она стала звездою на великосветском горизонте, но это ее не утешало. Иногда, видя других таких же нарядных женщин, она спрашивала себя, неужели все они так же несчастны и неужели каждая из них скрывает под притворною улыбкою и блеском роскошного наряда растерзанное сердце?
   Все говорили, встречая Анну повсюду, что теперь она стала светской дамой, но проницательные наблюдатели, от которых не ускользал ее грустный вид, начали замечать, что синьора Диас, конечно, очаровательная особа, но что она добром не кончит.
   -- Что же она сделает?
   -- Как знать?!. Что-нибудь необыкновенно эксцентричное...
   Однажды вечером, в конце января, Анна собралась в Сан-Карло, ще давали парадный спектакль. За обедом она спросила Лауру: желает ли она с ней ехать!
   -- Нет, я останусь дома, -- рассеянно ответила Лаура.
   -- Почему?
   -- Мне завтра надо рано встать: я пойду к исповеди.
   -- А! Ну, что ж делать! Значит, ты со мною поедешь, Чезаре? -- сказала Анна, переводя на мужа вопросительный взгляд.
   -- Хорошо, -- рассеянно ответил тот.
   -- Тетя Шибилиа также будет, -- прибавила Анна.
   -- Тогда, если позволишь, я приеду ко второму акту, -- сказал Чезаре и так мило улыбнулся жене, что она вздрогнула.
   -- У тебя есть дело?
   -- Да, но мы вернемся вместе. -- И эту фразу он произнес чрезвычайно любезно.
   Анна вспыхнула и побледнела, но мысль о возвращении с ним вдвоем в карете привела ее в восторг, и она пошла одеваться.
   Голубой цвет тяжелого шелкового платья, скорее идущего к блондинкам, замечательно гармонировал с желтоватым, похожим на слоновую кость, оттенком кожи Анны. Н къ ней искренно и дружески, на сколько это допускаютъ свѣтскія условія.
   -- Ужъ поздно... Никто больше не придетъ, опять подумала Анна.
   Но она ошиблась. Лакей доложилъ о Луиджи Караччіоло. Молодой человѣкъ былъ во фракѣ, съ цвѣткомъ ландыша въ петличкѣ.
   -- Откуда вы? спросила Анна съ тѣмъ любезнымъ любопытствомъ, которое не заключаетъ въ себѣ настоящаго интереса.
   -- Изъ Санъ-Карло, отвѣтилъ онъ, садясь на низенькую скамейку, близъ кушетки, куда она снова сѣла.
   -- А что давали?
   -- Гугеноты... Все ихъ-же!
   -- И все такая-же прелесть! задумчиво пробормотала она.
   -- Помните, спросилъ онъ своимъ ласковымъ голосомъ, вѣдь давали тоже Гугеноты въ тотъ вечеръ, когда я былъ представленъ вамъ?
   -- Да... Я помню этотъ вечеръ, сказала она, ставъ разомъ грустной.
   -- Какъ я не понравился вамъ тогда? А? Я только и могу сравнить съ тѣмъ прекраснымъ впечатлѣніемъ, какое вы произвели на меня.
   -- Что вы говорите, любезно произнесла она.
   -- И ваше первое впечатлѣніе продолжается? Не правда-ли?
   -- А если и такъ, то, вѣдь, вы отъ этого не несчастны? проговорила она, становясь на тотъ-же путь легкомысленнаго и, въ то же время, серьезнаго разговора.
   -- Что вы знаете? Красивая женщина, окруженная, любимая, никогда ничего не знаетъ... горячо проговорилъ Луиджи.
   Онъ замѣтилъ, что Анна уносилась думами куда-то и вдругъ почувствовалъ, какъ они далеки другъ отъ друга.
   -- Когда вы вернетесь изъ вашего путешествія, предупредите меня пожалуйста, сказалъ онъ, все тѣмъ-же ласковымъ голосомъ.
   -- Изъ какого путешествія? спросила она, очнувшись.
   -- Я не знаю, гдѣ витаетъ ваша мысль, пока я говорю съ вами... Я съ восторгомъ полетѣлъ-бы за нею... А то я вамъ говорю,-- вы не слушаете... Я подъ видомъ шутки говорю вамъ серьезныя вещи, вы не понимаете ихъ серьезности... и бросаете меня здѣсь одного, а сами витаете Богъ знаетъ гдѣ... Мнѣ, простому смертному, остается только ждать вашего возвращенія...
   Онъ говорилъ, сидя противъ нея, глядя ей въ глаза, точно не могъ оторвать отъ нея взгляда. Она то опускала глаза, то смотрѣла въ сторону, то пристально разглядывала страницу книги Констана, оставшейся у нея въ рукахъ.
   -- Вамъ не скучно ждать? спросила она.
   -- Нѣтъ. Вы понимаете, когда передъ глазами...
   -- Что передъ глазами? наивно спросила она.
   -- Вы...
   -- Но, вѣдь, я не всегда у васъ передъ глазами, попробовала пошутить она, видя, что разговоръ переходитъ въ слишкомъ нѣжный тонъ.
   -- Это роковая ошибка, какъ говорится въ романахъ... Я бы долженъ всю жизнь быть около васъ... А я провожу ее среди множества людей, къ которымъ я совершенно равнодушенъ... Это ошибка! Роковая ошибка!
   -- Не ваша вина! замѣтила она, улыбаясь.
   -- Конечно. Но это меня не утѣшаетъ. Ошибку, вѣдь, можно поправить... Проведемъ всю жизнь вмѣстѣ? Всю жизнь?! Много, много лѣтъ...
   -- Но, вѣдь, я замужемъ... проговорила она, чувствуя, что разговоръ зашелъ слишкомъ далеко и что трудно измѣнить его.
   -- Что-жъ такое! горячо возразилъ онъ.
   -- Караччіоло! Вы должно быть не желаете больше видѣться со мною? Что вамъ угодно отъ меня?
   -- Ничего, ничего... отвѣтилъ онъ съ истинной грустью и въ, лицѣ и въ голосѣ.
   -- Нельзя такъ рисковать дружбой, медленно продолжала она. Что сказалъ-бы Чезаре, если-бы слышалъ васъ?
   -- Ничего, потому что онъ не можетъ слышать... Его никогда не бываетъ дома.
   -- Нѣтъ... Бываетъ, сказала она, побѣждая внезапное волненіе.
   -- Никогда! Не говорите неправды...
   -- И все-таки онъ всегда со мной.
   -- Въ вашемъ сердцѣ... Знаю! Пріятное убѣжище... Особенно, если у него нѣсколько подобныхъ-же...
   -- Что вы говорите?
   -- Самую обыкновенную, неизбѣжную пошлость... Говорю гадость о вашемъ мужѣ.
   -- Такъ молчите! повелительно сказала она.
   Но, чтобы смягчить приказаніе, данное такъ лаконически, она протянула ему коробку съ папиросами.
   -- Спасибо за милостыню, проговорилъ онъ, немного утѣшенный.
   Караччіоло началъ курить, смотря на ея сиреневую туфлю съ серебромъ, выглядывавшую изъ-подъ шлейфа. Она облокотилась на столикъ, стоявшій у кушетки, и задумалась. Была уже полночь. "Караччіоло долженъ уйти чрезъ нѣсколько минутъ, а тамъ ужъ скоро и Чезаре вернется". Луиджи, точно угадывая ея мысль, сказалъ:
   -- Послѣ этой папиросы я уйду... Боюсь, что оставлю въ васъ не очень-то высокое понятіе о моемъ умѣ...
   -- Я не очень цѣню умъ...
   -- А вѣрите, что у меня есть сердце?
   -- Вѣрю!
   -- Тѣмъ лучше, когда нибудь вы вспомните то, о чемъ я говорилъ вамъ сегодня, и поймете...
   -- Можетъ быть...
   -- Какая у васъ была счастливая мысль одѣться сегодня въ лиловое... Такой нѣжный цвѣтъ! Точно сумерки въ Венеціи... Вы никогда не были въ Венеціи?
   -- Никогда.
   -- Жаль! Это страна, полная отрадныхъ слезъ... Можно запастись ими на всю жизнь... Страна, гдѣ легкомысленная любовь становится глубокой, а глубокая дѣлается вѣчной! Прощайте...
   -- Спокойной ночи, проговорила она, подавая ему худенькую ручку.
   Онъ едва прикоснулся къ ней губами и вышелъ. Анна стала задумчива. Ни на минуту, впродолженіи всего разговора съ Караччіоло, она не переставала думать о мужѣ. И все, что говорилъ ей красивый юноша, все, что не было собственно любовью, а намекомъ на любовь,-- она относила къ Чезаре. Было уже половина перваго. Она встала, позвонила, пришла горничная, и обѣ онѣ прошли въ спальню Анны, освѣщенную большой лампой съ розовымъ абажуромъ. Горничная помогла Аннѣ раздѣться, думая, что она уже ложится, но Анна приказала подать капотъ цвѣта крэмъ, снова одѣлась и отпустила горничную спать. Чезаре не могъ еще долго не вернуться, и Анна, закинувъ голову на спинку кресла, принялась ждать его. Мужъ формально далъ ей обѣщаніе, онъ зналъ, что она ждетъ его, значитъ не замедлитъ вернуться. И она, какъ и весь вечеръ, вся горѣла желаніемъ видѣть скорѣе Чезаре, но теперь отъ одиночества и поздняго часа это желаніе стало еще сосредоточеннѣе, еще сильнѣе. Вѣдь, безъ него все кругомъ такъ пусто, такъ безцвѣтно! И она ждала вся дрожа, вся трепеща, охваченная волненіемъ, которое хоть одинъ часъ въ жизни долженъ испытать всякій любящій человѣкъ, волненіемъ настолько же сильнымъ, насколько сильна любовь.
   Вдругъ ей послышался какой-то шумъ въ комнатѣ мужа. Она, какъ тѣнь, скользнула чрезъ корридоръ и взглянула. Тамъ было темно и тихо; Анна ошиблась. И она съ опущенной головой вернулась въ свою комнату, рѣшивъ, что для такого полуночника, какъ Чезаре, вернуться "рано" означаетъ часа въ два пополуночи. Значитъ, надо имѣть терпѣніе и подождать еще до двухъ. Анна взялась опять за "Адольфа", желая развлечься чтеніемъ и обмануть свое нетерпѣніе. Она была уже на половинѣ романа, гдѣ является въ полномъ развитіи грубая и страстная борьба Элеоноры съ Адольфомъ. Аннѣ вдругъ стало страшно. Можетъ быть, и Чезаре, точно также какъ Адольфъ у Бенжамена Констана, не могъ уже быть счастливымъ и не могъ дать никому счастья. Она задрожала отъ ужаса и бросила книгу. Она страшно волновалась, встала, взяла четки и удрученная мрачнымъ видѣніемъ, измученная и долгимъ ожиданіемъ, и чтеніемъ, чуя какую-то невѣдомую бѣду и пытаясь успокоить душу, поднесла четки къ губамъ и медленно, медленно стала шептать молитвы. Но въ то время, какъ она молила Мадонну, у нея невольно вертѣлась въ головѣ мысль, какъ-бы прошло время до двухъ, когда навѣрно вернется Чезаре. И она тщетно пыталась сосредоточиться въ молитвѣ; губы шептали слова Ave и Pater, а смыслъ ускользалъ отъ нея. Раза два она останавливалась, проходило нѣсколько минутъ, она опять смущенно принималась за молитву, прося у Господа прощенія за невнимательность...
   Наступило два часа. Чезаре долженъ былъ сейчасъ вернуться. Анна не могла уже совладать со своей нервностью, взяла лампу и, точно желая сократить разстояніе между собою и мужемъ, перешла въ его комнату. Здѣсь она почувствовала себя спокойнѣе; эта строгая комната говорила ей, что мужъ ея гораздо выше пустыхъ и легкомысленныхъ развлеченій, на которыя онъ потратилъ уже половину ночи. И она почувствовала опять обаяніе личности Чезаре со всѣмъ трепетомъ молодого существа, любящаго безгранично. На столѣ были брошены перчатки, надѣванныя въ этотъ-же день; онѣ, казалось, еще сохранили форму живой руки. Она схватила ихъ и поцѣловала съ безумной страстью, точно цѣловала самого Чезаре. Но гдѣ же онъ? Отчего не возвращается? Анна знала, что въ этотъ вечеръ не было ни одного бала, а такъ поздно нельзя засидѣться у знакомыхъ. Гдѣ-же онъ, наконецъ? Анна то вставала, то опять садилась, закрывала глаза, желая насильно успокоить свои нервы. И вдругъ ей представлялось, что Чезаре уже пришелъ, что онъ жалѣетъ о потерянныхъ часахъ и радъ, что она одна, беретъ ее за руки, нѣжно цѣлуетъ... Чезаре, милый, гдѣ же ты, гдѣ? Она опять вскакивала и начинала ходить. Вдругъ она въ одно изъ оконъ увидала вдали освѣщенное зданіе; это былъ клубъ, куда ходилъ Чезаре. Она разомъ успокоилась. Мужъ, должно быть, тамъ заигрался, заговорился съ пріятелями и забылъ, который часъ. Вѣдь, трудно измѣнить старыя привычки! И она не могла оторваться отъ балконной двери, откуда были видны освѣщенныя клубныя окна съ красными занавѣсами. Но скоро нетерпѣніе ожиданія дошло до высшаго напряженія и она, отворивъ дверь, вышла на балконъ. Тутъ она скорѣе могла увидать Чезаре, которому предстояло только перейти площадь Викторіи. Кругомъ было все тихо. Анна сѣла въ уголъ балкона; она была, увѣрена, что мужъ скоро выйдетъ изъ клуба. И дѣйствительно, чрезъ нѣсколько времени на крыльцѣ показались двѣ фигуры: одна большая, другая поменьше. Анна разглядѣла, что оба были въ цилиндрахъ. Они поговорили съ минуту и пошли своей дорогой. Анна пришла, было, въ отчаяніе, но потомъ ее, опять осѣнила надежда, что такъ какъ всѣ расходятся изъ клуба, то, наконецъ, выйдетъ и Чезаре. Чрезъ десять минутъ она увидала еще четырехъ мужчинъ, выходившихъ изъ клуба; они также постояли на подъѣздѣ, поговорили и разошлись. Теперь, конечно, выйдетъ и Чезаре! И Анна принялась смотрѣть еще пристальнѣе. На этотъ разъ кто-то вышелъ одинъ и, не колеблясь, пошелъ по площади Викторіи; Анна, вся охваченная надеждою, перегнулась чрезъ перила и разсмотрѣла, что онъ смотрѣлъ на верхъ.
   -- Доброй ночи, синьора Анна! услышала она нѣжный голосъ Караччіоло.
   -- Доброй ночи, пробормотала она, растерявшись, и откинулась назадъ.
   -- Доброй ночи, Анна! повторилъ еще разъ, уже нѣжнѣе, чарующій, ласковый голосъ.
   Анна не отвѣтила. Караччіоло медленно ушелъ, но нѣсколько разъ обернулся и даже остановился на углу улицы. Она опять взглянула на клубъ; все было потушено и ставни заперты. Караччіоло ушелъ послѣднимъ. Чезаре тамъ не было. Ужасный холодъ обдалъ ее съ головы до ногъ, она задрожала, зубы ея застучали. Анна вошла въ комнату и у нея едва хватило силъ запереть дверь. Она упала почти безъ чувствъ на кресло. Старинные часы въ стилѣ Людовика XVI пробили половину третьяго.
   За напряженіемъ нервовъ слѣдовалъ полный упадокъ силъ; и вдругъ среди этого изнеможенія и полной потери всякой надежды выросла съ необыкновенной ясностью одна мысль. Ни на балу, ни въ гостяхъ, ни въ клубѣ, ни въ кафэ нельзя оставаться до такого поздняго часа. Значитъ, ея мужъ -- Чезаре Діазъ былъ у женщины. Острое чувство ревности облило ей сердце кровью. Такъ поздно можно оставаться только у женщины! Но у какой? Ни одна дама общества не можетъ задержать у себя дома такъ, долго мужчину, будь онъ даже ея любовникомъ, ни одна изъ нихъ не рискнетъ такъ компрометировать себя въ глазахъ прислуги, не рискнетъ опасностью быть захваченной мужемъ или родными. Какъ бы ни была безумна, какъ бы ни была влюблена "порядочная женщина", она никогда не задержитъ возлюбленнаго до такого часа. Нѣтъ, тутъ другая, изъ другого міра, гдѣ царитъ единственный законъ -- удовольствіе, единственный руководитель -- капризъ, гдѣ полная свобода, гдѣ пропадаетъ всякое уваженіе, гдѣ мужчины могутъ не считаться ни съ нравственностью, ни съ долгомъ, ни съ приличіемъ. Только одна изъ этихъ обольстительныхъ и непобѣдимыхъ женщинъ могла задержать Діаза, этого утонченнаго, но развращеннаго человѣка, обожающаго изящную самку, но въ сущности презирающаго женщину; человѣка, который ненавидитъ яркія проявленія чувства страсти и ревности. Когда эта мысль блеснула Аннѣ, ей показалось, что ее осѣнило свѣтомъ; задача была рѣшена. Къ чему ей знать имя или наружность? Всѣ эти женщины стоютъ одна другой. Фактъ тотъ, что ея мужъ не вернулся домой, а остался у какой-то женщины. Не все ли равно, блондинка она съ подвижными глазами и намазанными губами, или блѣдное, тихое созданіе не накрашенное и поэтому еще болѣе пикантное. Для Анны существовалъ лишь фактъ, что ея мужъ провелъ ночь не дома, а у другой женщины, И ее охватило ужасомъ. Что же за человѣкъ ея мужъ, если онъ бросаетъ молодую жену, которая обожаетъ его всѣми силами сердца, со всѣмъ пыломъ юности, со всей чистотой вѣры, а самъ проводитъ ночи около женщинъ съ поддѣльной красотой, съ поддѣльной молодостью, безъ сердца, безъ чести, безъ любви и безъ вѣрности. Что это за человѣкъ, если, чтобы понравиться ему и привязать его, нужно быть испорченнымъ созданіемъ, для котораго обольщеніе -- искусство, а любовь -- товаръ? Можетъ быть, всѣ мужчины таковы? И Анна въ первый разъ въ жизни поняла, что царятъ животные инстинкты и грязный капризъ; въ первый разъ въ жизни она почувствовала, что для того, чтобы быть счастливой,-- не любимой, а хотя бы имѣть подобіе любви и счастья -- не нужно ни чести, ни молодости, ни чистоты, ни самоотверженія; въ первый разъ передъ ней предстала, въ лицѣ любимаго ею мужа, вся безконечная развращенность человѣческаго сердца, все униженіе человѣческаго духа при такихъ связяхъ безъ достоинства и безъ любви, при такихъ отношеніяхъ безъ сознанія и безъ угрызеній совѣсти. И наивысшее огорченіе, т. е. ужасъ за любимаго человѣка, заставилъ ее разрыдаться такъ, какъ она никогда не рыдала. Она плакала и надъ собою, и надъ разбитыми иллюзіями, и надъ омраченнымъ идеаломъ -- Чезаре. Конечно, уже не первую ночь онъ не проводитъ дома. Значитъ, когда она засыпала съ его именемъ на губахъ, онъ бывалъ у какой-то случайной женщины и глумился съ нею надъ чистою любовью Анны.
   Мало-по-малу рыданія успокоились, слезы высохли на горячихъ щекахъ, свѣтъ и холодъ охватили Анну. Она подняла голову. Было утро. Зеленоватый, блѣдный свѣтъ входилъ въ комнату. Въ это же время ручка двери скрипнула и показался Чезаре. Онъ былъ очень блѣденъ; глаза смотрѣли устало, изнуренно; въ синихъ губахъ торчала потухшая сигара. Онъ взглянулъ на жену равнодушно и холодно, точно не узналъ ее. Анна встала. Она была блѣдна, спокойна и молчала, точно ей было нечего сказать, нечего выслушать.
   -- Что ты тутъ дѣлаешь? спросилъ онъ ее усталымъ голосомъ.
   Онъ бросилъ сигару, снялъ шляпу и предсталъ передъ нею старый, изжившійся, съ растрепанными волосами и провалившимися отъ безсонницы щеками.
   -- Я... ждала тебя, отвѣтила она, не отрывая глазъ отъ стола.
   -- Всю ночь?
   -- Всю ночь.
   -- Удивительное терпѣнье! замѣтилъ онъ, снимая пальто и бросая его на диванъ.
   Онъ былъ во фракѣ. Бѣлый галстухъ сбился на сторону, фракъ былъ помятъ. Чезаре взглянулъ на жену вопросительно, точно спрашивая, что она будетъ здѣсь дѣлать. Она не отвѣтила, не мигнула. Тогда Чезаре пожалъ плечами съ видомъ очень утомленнаго человѣка и пошелъ запереть ставни. Въ комнатѣ опять наступила ночь, только розовая лампа разливала слабый свѣтъ. Онъ зажегъ свѣчку, поставилъ ее на ночномъ столикѣ и потушилъ лампу.
   -- Доброе утро, Анна! сказалъ Чезаре, обернувшись къ женѣ.
   -- Доброе утро, Чезаре, отвѣтила она, отрываясь отъ стола. И блѣдная, безмолвная, ушла изъ комнаты.
   

III.

   Въ серединѣ іюня, въ первое-же лѣто послѣ свадьбы, Чезаре Діазъ свезъ жену и невѣстку въ Сорренто. Онъ только ихъ проводилъ туда, такъ какъ ему самому было необходимо покупаться въ Виши, а потомъ пожить въ Швейцаріи, въ Энгадинѣ, въ томъ Сенъ-Морицѣ, куда собираются всѣ, ищущіе холода лѣтомъ и тепла зимой (почему они и зимуютъ въ Ниццѣ). Тайнымъ, но сильнымъ желаніемъ Анны было уѣхать вмѣстѣ съ мужемъ, постоянно быть съ нимъ вдвоемъ, вдали отъ обычной обстановки, отъ все однихъ и тѣхъ-же людей.
   Но это ей не удалось. Съ той ночи, когда Анна прождала Чезаре до утра, ужасно измученная и разочарованная -- между мужемъ и женою почувствовалось охлажденіе. Конечно, Чезаре опять взялъ верхъ надъ Анной, онъ не далъ ей полнаго объясненія, но туманно и разсѣянно намекнулъ, что мужчинѣ часто можетъ случиться не ночевать дома, что онъ можетъ заболтаться съ пріятелями, заиграться въ карты, что, наконецъ, какой-нибудь глупый случай можетъ задержать его. Анна съ жадностью выслушала все это, ожидая объясненія, но его слова не удовлетворили ее. Чезаре-же вывела изъ себя эта ночь ожиданія, показавшаяся ему однимъ изъ нелѣпыхъ проявленій угнетавшей его любви Анны. Онъ былъ раздраженъ и тѣмъ, что его видѣли, когда онъ возвращался утромъ, усталый и старый, и тѣмъ, что онъ долженъ былъ давать объясненія и, наконецъ, тѣмъ, что подобныя сцены могутъ повторяться. Анна понимала все это; своею преданностью, нѣжностью и утонченной, женскою мягкостью она старалась заслужить прощеніе за то, что прождала мужа всю ночь. Чезаре съ напускной снисходительностью высшаго существа показывалъ, что простилъ ей. Но онъ, все-таки, былъ не ангелъ, а человѣкъ. Онъ простилъ, но хотѣлъ и наказать. Онъ ни за что не согласился взять Анну съ собою въ Виши и въ Сенъ-Морицъ. Онъ далъ ей понять, что они уже продѣлали путешествіе новобрачныхъ, что ей неудобно оставлять въ Сорренто Лауру, что онъ никогда-бы не согласился путешествовать семейно, какъ Жозефъ Прюдомъ. Однимъ словомъ она поняла, что ему хочется ѣхать одному и предпочла остаться въ Сорренто, чѣмъ настаивать на поѣздкѣ противъ его воли. Она, бѣдная, надѣялась, что такое послушаніе умилостивитъ ея властелина. А онъ уѣхалъ такой веселый, точно помолодѣлъ. Мысль о полной свободѣ, -- свободѣ, такъ глупо отданной имъ, -- приводила его въ восторгъ. Онъ совѣтовалъ "своимъ дамамъ", какъ онъ называлъ шутя жену и Лауру -- не жить по монашески, а выѣзжать, принимать и вообще побольше развлекаться. Анна выслушала эти совѣты молча и опустивши глаза; она была очень блѣдна. Лаура также промолчала; она была тоже блѣдна; только странная улыбка скользнула по ея губамъ и она прямо взглянула въ глаза зятю.
   Послѣ его отъѣзда въ виллѣ "Катерина" наступила грустная тишина. Обѣ сестры стали задумчивы и, хотя жили въ одномъ домѣ, даже рѣдко видѣлись между собою. Анна писала мужу по два раза въ день длинныя письма, гдѣ разсказывала всѣ свои мысли, всѣ мечты, говорила какъ она любитъ его, какъ безраздѣльно принадлежитъ ему душою и тѣломъ. Чезаре отвѣчалъ ей раза два въ недѣлю, короткими письмами, но въ нихъ всегда была хоть одна фраза, если не любовная, то ласковая, и Анна жила ею нѣсколько дней, до слѣдующаго письма. Онъ писалъ, что веселился, что поправился, и что надѣялся скоро вернуться; иногда онъ прибавлялъ, что желалъ-бы присутствія Анны, чтобы показать ей какой-нибудь пейзажъ, или посмѣяться вмѣстѣ съ нею надъ какимъ-нибудь оригиналомъ-путешественникомъ.
   Анна каждый разъ, какъ получала письмо отъ Чезаре, передавала его поклоны Лаурѣ и читала нѣсколько милыхъ фразъ, обращенныхъ къ сестрѣ.
   -- Благодарю, отвѣчала Лаура.
   Впрочемъ и она съ нѣкотораго времени стала много писать. Но что? Кому? Запершись въ своей комнаткѣ, она писала на дѣтскомъ столикѣ, на большихъ листахъ бѣлой бумаги, разборчивымъ и твердымъ почеркомъ. И если кто нибудь входилъ въ комнату, она незамѣтно покрывала написанное листомъ проточной бумаги. Нѣсколько разъ приходила Анна. Тогда Лаура спокойно собирала бумаги, прятала ихъ въ столъ и запирала ключемъ.
   -- Что ты пишешь? спросила ее разъ Анна, поборовъ застѣнчивость.
   -- Ничего интереснаго для тебя, отвѣтила сестра.
   -- Какъ ты можешь сказать это? нѣжно возразила Анна. Меня интересуетъ все, что тебѣ нравится, все, что волнуетъ тебя...
   -- Ничто мнѣ не нравится, ничто не волнуетъ меня.
   -- Какая ты скрытная! Какъ прячешь всѣ твои сердечныя тайны... Почему? ласково приставала Анна.
   -- Такъ, отвѣтила Лаура и ушла изъ комнаты, унеся съ собою ключъ отъ стола.
   Послѣ этого Анна уже никогда не спрашивала ее, что она пишетъ -- письма или дневникъ.
   Въ іюлѣ, въ Сорренто появилось много пріѣзжихъ и не смотря на грусть и сдержанность Анны и постоянную задумчивость Лауры, сестры не могли совсѣмъ устраниться отъ свѣтской соррентской жизни. Онѣ обѣ были слишкомъ красивы и элегантны, чтобы аристократическое общество отелей Victoria и Tramontano не заискивало въ нихъ и не желало-бы привлечь ихъ на свои празднества.
   Однимъ изъ первыхъ явился Луиджи Караччіоло. Правда, онъ и прежде каждый годъ ѣздилъ въ Сорренто, но пріѣзжалъ въ концѣ августа, недѣли на двѣ; онъ всегда относился съ презрѣніемъ къ Сорренто, такъ какъ проѣхался уже по всей Европѣ. Но въ этомъ году онъ явился въ началѣ іюля и поселился здѣсь вплоть до отъѣзда Анны. Онъ былъ безумно влюбленъ въ нее, по своему конечно, т. е. съ утонченной чувственностью, похожей по виду на настоящее чувство, съ любовною нѣжностью, прикрывающей собою жгучее желаніе, съ ласковостью во взорѣ, въ голосѣ, въ каждомъ словѣ -- этомъ оружіи обольстителей, которые въ свою очередь легко поддаются обаянію женщины. Онъ былъ влюбленъ въ Анну, терялъ голову, когда видѣлъ ее, но никогда не терялъ на столько, чтобы забыть свой методъ покоренія женскаго сердца. Анна не позволяла ему говорить о любви, особенно здѣсь, въ Сорренто, гдѣ она была одна и очень тосковала. Но она не могла запретить ему бывать у нихъ, не могла избѣгать встрѣчъ съ нимъ на прогулкахъ, у купаленъ, на вечерахъ. Чезаре писалъ ей изъ Сенъ-Морица, чтобы онѣ съ Лаурой какъ можно больше веселились и прибавлялъ нѣсколько шутокъ по адресу Луиджи, называя его "cavalière servante" Анны! Но она, по деликатности, не передавала этого Караччіоло. Онъ-же, хоть и не навязывалъ своего ухаживанья, но никогда не отходилъ далеко отъ Анны и цѣлые вечера кружился около нея, чтобы только уловить минуту присѣсть рядомъ; всегда выходилъ вмѣстѣ съ нею и провожалъ сестеръ вплоть до ихъ виллы. Онъ былъ послѣдователенъ въ своей медленной, непрерывной, неутомимой настойчивости; его не охлаждали ни молчаніе, ни грусть Анны, ни ея разсѣянность. Она часто говорила съ нимъ о мужѣ, съ такимъ волненіемъ, что Луиджи блѣднѣлъ отъ уязвленнаго самолюбія, но онъ все-таки не отчаивался: всегда хорошо, если женщина любитъ, даже если любитъ не его, а другого; тогда остается всего одна задача,-- хотя и трудная, но за то единственная -- перемѣнить объектъ ея любви.
   Онъ дѣйствовалъ очень осторожно и на это имѣлъ нѣсколько причинъ: во-первыхъ, онъ не любилъ объявлять во всеуслышаніе о своихъ желаніяхъ и о своихъ неудачахъ, во-вторыхъ онъ боялся, что Анна запретитъ ему бывать у нея, если онъ будетъ ухаживать слишкомъ энергично, и въ третьихъ потому, что онъ опасался молчаливаго надзора Лауры. Красавица Минерва и благообразный юноша никогда не симпатизировали другъ другу. Она относилась къ нему свысока и это проскальзывало въ томъ, какъ она смотрѣла на него, когда онъ являлся весь съ иголочки и когда говорила ему: "такіе красавцы, какъ вы..." и т. д. Луиджи думалъ, что рано или поздно Лаура донесетъ Чезаре о его любви къ Аннѣ. И онъ измышлялъ самыя невѣроятныя вещи на счетъ ея и страшно ее боялся.
   -- Какая ваша сестра странная, говорилъ онъ иногда Аннѣ, когда они оставались одни.
   -- Она, все-таки, добрая, задумчиво отвѣчала Анна.
   -- Вы думаете?
   -- Да.
   -- Вы ничего не знаете... Вы очень наивны... Она, должно быть, прековарная.
   -- Зачѣмъ вы мнѣ это говорите, Караччіоло? Развѣ вы не знаете, что мнѣ даже такія шутки непріятны?
   -- Если вамъ непріятно,-- я замолчу, но я остаюсь при моемъ мнѣніи и когда нибудь вы скажите мнѣ, что я былъ правъ.
   -- Молчите, Караччіоло! Вы огорчаете меня.
   -- Лучше не имѣть иллюзій, чтобы не разочаровываться.
   -- Лучше разочароваться, чѣмъ никогда не имѣть иллюзій!
   -- Какое у васъ глубокое сердце! Съ какой радостью я утонулъ бы въ немъ!.. Пустите меня въ ваше сердце, Анна!
   -- Не называйте меня по имени, сказала она, показывая, что слышала только послѣднее слово.
   -- Повинуюсь, покорно отвѣтилъ онъ.
   -- Вы тоже добрый! разсѣянно произнесла она.
   -- Нѣтъ, я очень злой, синьора, сердито сказалъ онъ.
   Иногда Караччіоло, разсерженный ея вѣрой въ идеалы, спрашивалъ ее:
   -- По вашему всѣ добры? Даже вашъ мужъ?
   -- Конечно... Добрѣе всѣхъ... Онъ очень, очень добрый! заявляла она и въ голосѣ ея слышалось волненіе, какъ всегда, когда она говорила о Чезаре.
   -- И оставляетъ васъ одну, послѣ нѣсколькихъ мѣсяцевъ брака?
   -- Но я не одна...
   -- Вы не однѣ, но хуже, чѣмъ однѣ.
   -- Вамъ кажется? Я не замѣчаю...
   -- Нельзя было милѣе сказать мнѣ, что я дуракъ... Но неужели же онъ, тотъ, кто такъ далеко и такъ невѣренъ вамъ, неужели и онъ добрый?
   -- Чезаре не измѣняетъ мнѣ, пробормотала она, поблѣднѣвъ.
   -- Кто вамъ сказалъ? Онъ самъ? И вы ему вѣрите?
   -- Онъ мнѣ ничего не говорилъ. Я вѣрю ему, проговорила Анна, дѣлаясь все блѣднѣе отъ его словъ, попавшихъ въ ея больное мѣсто.
   Онъ очень хорошо понималъ, что ее тайно мучитъ ревность, и что онъ заставляетъ ее ужасно страдать, вызывая какимъ-нибудь словомъ, какой-нибудь клеветой ея подозрѣнія. Она была такъ наивна, такъ всецѣло поглощена любовью къ мужу, что Луиджи читалъ въ ея сердцѣ, какъ въ открытой книгѣ. Именно за это, за ея глубокую страстную натуру, за трепетаніе ума и нервовъ, дѣлающее эту женщину такою интересною, онъ и влюблялся въ нее все больше и больше и не отчаявался въ томъ, что когда-нибудь добьется своего. Онъ постоянно примѣнялъ къ ней старый, какъ міръ, пріемъ опытныхъ ухаживателей: уничтожать отсутствующаго мужа. Онъ видѣлъ, какъ Анна мѣнялась въ лицѣ, какія мученія переживала она; и онъ самъ, влюбленный въ нее, страдалъ, видя, какъ страдаетъ она отъ любви къ другому; его старое оружіе оказывалось о двухъ концахъ и поражало ихъ обоихъ. Но Луиджи продолжалъ мучить и ее и себя, глубоко вѣря, что рано или поздно Чезаре упадетъ съ пьедестала, куда подняла его Анна и онъ постоянно наводилъ разговоръ на него.
   Анна, прежде смущенно, а потомъ съ полной довѣрчивостью своего прямого и честнаго характера, говорила съ нимъ о мужѣ. Гдѣ онъ? Что дѣлаетъ? Когда вернется? Луиджи прерывалъ ее холодной фразой, говоря, что, можетъ быть, теперь Чезаре на Риги съ графиней де-Бегагъ, француженкой, его прежней страстью.... Онъ съ нею видится въ Швейцаріи каждый годъ... Или говорилъ, что онъ не скоро вернется, потому что никогда не любилъ соррентскаго общества, а пріѣдетъ прямо въ Неаполь, въ концѣ октября.
   -- Не вѣрю, говорила Анна съ затуманившимся взоромъ.
   -- Не вѣрите? Почему же въ нынѣшнемъ году онъ долженъ, измѣнить свои привычки?
   -- Теперь у него я здѣсь...
   -- Ахъ, милая Анна!.. Онъ такъ мало объ этомъ думаетъ!
   -- Не называйте меня по имени...
   -- Если бы Чезаре узналъ это -- онъ разсердился бы? Да?
   -- Я думаю, отвѣчала она, опуская глаза.
   -- Т. е. вы надѣетесь, синьора... Это не все равно... Онъ не ревнивъ.
   -- Да. Не ревнивъ! грустно повторяла она. Что же это за человѣкъ?
   -- Человѣкъ, жившій всегда для собственнаго удовольствія.
   -- Грустно, грустно, вполголоса шептала она.
   Хотя Анна и понимала, что чѣмъ больше будетъ она знать изъ прошлаго Діаза, тѣмъ тяжелѣе ей будетъ -- она все-таки разспрашивала о немъ Караччіоло. Какъ ни стыдно было ей это, она старалась вывѣдать отъ Луиджи какой-нибудь фактъ или эпизодъ, имя, или число. Караччіоло, понимая въ чемъ дѣло, заставлялъ себя просить, а потомъ разсказывалъ, не осуждая Діаза, но всегда подчеркивая жестокость его сердца, всегда указывая на то, что Чезаре никогда никого сильно не любилъ. И эти разсказы отравляли существованіе Анны, но ни на волосъ не подвигали успѣховъ Луиджи. А онъ продолжалъ терпѣливо ждать, глубоко вѣря въ свою методу. Онъ зналъ, что сильная страсть или сильное желаніе побѣждаетъ самыя трудныя препятствія. Но иногда и онъ падалъ духомъ. Иногда и онъ приходилъ къ убѣжденію, что всѣ женщины сумасбродны и нелѣпы, что онѣ способны на все на свѣтѣ и что не стоитъ волноваться изъ-за нихъ. Но тѣмъ не менѣе онъ былъ влюбленъ. Онъ началъ игру надеждой жениться на Аннѣ и, проигравъ первую партію, хотѣлъ отъиграться во второй.
   Чезаре вернулся неожиданно, не давъ знать о пріѣздѣ. И по тому какъ поблѣднѣла. Анна, какъ дрожала она цѣлый часъ послѣ его появленія,-- онъ понялъ, какъ она любила его во время отсутствія. Онъ былъ съ нею очень добръ, ласковъ и нѣженъ; онъ искренно обнялъ ее, поцѣловалъ нѣсколько разъ и сказалъ, что привезъ ей подарки изъ Франціи и Швейцаріи. Онъ былъ въ отличномъ настроеніи, а она все время нервно смѣялась; слезы туманили ей глаза и она еще разъ почувствовала, что для нея не существовало ничего, кромѣ Чезаре. Раза два, три онъ спросилъ:
   -- А Лаура?
   -- Она здорова... Сейчасъ выйдетъ.
   -- Жениха не нашла еще?
   -- Не хочетъ.
   -- Всѣ барышни говорятъ такъ...
   -- Лаура упрямая... Она, правда, не хочетъ... Про нее уже говорятъ, что она идетъ въ монастырь...
   -- Глупости!
   -- Удивительно, что, когда я ее спросила объ этомъ, она не отвѣтила "нѣтъ".
   -- Она странная дѣвушка! замѣтилъ Чезаре, становясь задумчивымъ.
   -- Я ее не понимаю.
   -- Ты, вообще, мало понимаешь, сказалъ онъ, погладивъ жену по волосамъ, чтобы смягчить сказанную грубость.
   -- Правда, мало... отвѣтила она съ восторженной улыбкой. Я совсѣмъ дурочка.
   Лаура все не шла. Анна послала за ней горничную. "Барышня сейчасъ придетъ, она одѣвается". Но Лаура заставила ждать себя еще нѣсколько времени и когда появилась вся въ бѣломъ, съ золотистымъ вѣнчикомъ волосъ вокругъ лба, Анна крикнула ей:
   -- Лаура! Чезаре пріѣхалъ.
   Чезаре всталъ и пошелъ ей на встрѣчу. Она протянула ему руку, онъ поцѣловалъ ее; но видя, что Лаура потянулась къ нему лицомъ, онъ обнялъ ее и поцѣловалъ въ щеку, нѣжную, какъ лепестокъ цвѣтка. Все это случилось въ одну минуту. Но Аннѣ эта минута показалась безконечной и она инстинктивно содрогнулась, когда сестра -- розовая, прекрасная, дышащая молодостью и свѣжестью -- подошла поцѣловать и ее. И потомъ она невольно нѣсколько разъ взглянула на ту щеку сестры, которой въ ея присутствіи коснулись губы мужа.
   Съ этого дня жизнь въ спокойной виллѣ "Катерина", созданной для мира, для размышленій и любви, стала лихорадочной и тревожной. Чезаре, Анна и Лаура завертѣлись въ водоворотѣ визитовъ, прогулокъ, лѣтнихъ баловъ и катаній на яхтахъ. Въ этотъ годъ сезонъ въ Сорренто былъ очень веселый. Наѣхало много иностранцевъ, и между ними дѣвицъ -- американокъ; онѣ купались, гребли въ лодкахъ, играли въ крокетъ и лоунъ-теннисъ, славились красотою и богатствомъ. Такъ что въ Сорренто въ этотъ годъ между мужчинами стало модой ухаживать за барышнями, что въ свѣтскомъ обществѣ, вообще, большая рѣдкость. Чезаре постоянно твердилъ Аннѣ, что надо вывозить и Лауру, что и она красива и богата, хотя, конечно, не можетъ сравниваться по живости съ американками. И онъ, какъ юноша, утромъ и вечеромъ сопровождалъ жену и сестру всюду.
   Чезаре, какъ только вернулся домой, спросилъ съ тѣмъ цинизмомъ, который прикрывается утонченностью ума, хорошо-ли исполнялъ Луиджи свои обязанности "cavalière servante?" Анна сдержанно хотѣла замять непріятный для нея разговоръ, но Лаура, всегда откликавшаяся на милый сарказмъ Чезаре, сейчасъ же разсказала, какъ Караччіоло выказалъ чудеса постоянства, что въ наше время такая рѣдкость.
   -- А его дама что-же? спросилъ Чезаре, поправляя свои изящные усы.
   -- Безжалостна, отвѣтила Лаура, улыбаясь сестрѣ, страдающей отъ этихъ шутокъ.
   -- Благородная, но безжалостная дама, повторялъ Чезаре.
   -- А тебѣ хотѣлось, чтобы я пожалѣла? живо спросила Анна, глядя въ глаза мужа.
   -- Нѣтъ, не хотѣлось бы, поторопился онъ отвѣтить.
   Но несмотря на то, что Чезаре со своей холодностью и скептицизмомъ заявлялъ права мужа на вѣрность жены, несмотря на то, что онъ незамѣтно слѣдилъ за посѣщеніями Луиджи, онъ открыто шутилъ надъ ухаживателемъ жены, шутилъ съ той безцеремонностью, которая залѣзаетъ въ сердце и пачкаетъ всякое идеальное отношеніе.
   -- Ну что? Какъ идетъ твое ухаживаніе, Луиджи? спросилъ разъ Чезаре.
   -- Дурно... Хуже быть не можетъ, отвѣтилъ тотъ, принимая грустный тонъ, что было неискренно только на половину.
   -- А, вѣдь, я оставилъ тебѣ поле дѣйствій свободнымъ.
   -- Да. Ты великодушенъ, какъ настоящій Цезарь... но разъ ты завладѣлъ провинціей, ты ее держишь, даже издалека...
   -- Люди нашихъ лѣтъ всегда поступаютъ такъ...
   -- У васъ другія традиціи... почти безсознательно пробормоталъ юноша.
   -- Какія традиціи?
   -- Вы сами не любите...
   -- А неужели вы любите? спросилъ Чезаре и едва замѣтно насупилъ брови.
   -- Иногда дѣлаемъ эту глупость.
   -- Ошибочная метода, мой милый... Совершенно фальшивая... Надѣюсь, что ты не провинился въ этомъ?
   -- Я ничего не знаю, отвѣтилъ Луиджи, принимая загадочный видъ. А твой допросъ, мнѣ кажется, происходитъ отъ ревности... Я больше не скажу ни слова... Боюсь драмы.
   -- Не бойся! произнесъ съ усмѣшкой Чезаре.
   -- Ты хочешь привести меня въ отчаяніе, Діазъ? Развѣ не видишь, какъ терзаетъ меня твое довѣріе? Сдѣлай мнѣ милость: ревнуй ко мнѣ, пожалуйста.
   -- Все сдѣлаю для тебя, кромѣ этого, милый мой... Я никогда не ревновалъ ни одну женщину, бывшую моею...
   -- Почему?
   -- Такъ... Когда нибудь я тебѣ объясню...
   Этотъ разговоръ возобновлялся нерѣдко: иронически-шутливый и спокойный со стороны Чезаре, кисло-сладкій и грустный со стороны Луиджи. Во всѣхъ выѣздахъ Чезаре всегда сопровождалъ Лауру, онъ находилъ смѣшнымъ состоять при женѣ; Анна-же послѣ нѣсколькихъ минутъ одиночества, въ салонѣ, въ саду или у ваннъ, оказывалась въ обществѣ Караччіоло. Когда Чезаре возвращался и замѣчалъ ихъ вмѣстѣ, -- онъ подмигивалъ Луиджи, смѣясь надъ его настойчивостью.
   -- Право, Анна, ты хочешь довести до смерти самаго красиваго человѣка въ мірѣ! восклицалъ мужъ.
   -- Если бы люди умирали отъ любви, какъ-бы лучше былъ міръ!.. отвѣчала Анна, не смотря на него.
   -- Сантиментальный афоризмъ! заключалъ Чезаре, съ иронической улыбкой.
   И онъ уходилъ опять къ Лаурѣ, Анна же оставалась съ Луиджи и молчала. Ей были невыносимы эти шутки. Мысль, что ея мужъ могъ такъ легко говорить о любви другого, мысль, что онъ смотрѣлъ, какъ на свѣтское легкомысліе -- на упорное ухаживаніе Караччіоло -- терзала Анну. Значитъ, она была нулемъ для Чезаре, если онъ позволялъ такъ ухаживать за ней! И она выходила изъ себя и противъ мужа, и противъ Луиджи.
   -- Вы слишкомъ много шутите надъ своими чувствами, чтобы женщина могла когда нибудь отнестись къ вамъ серьезно, сказала разъ Анна, когда они съ Караччіоло слушали концертъ на мандолинахъ и гитарахъ.
   Въ первый разъ она заговорила съ нимъ прямо и упрекнула его. Онъ понялъ и поблѣднѣлъ.
   -- Вы правы, отвѣтилъ онъ. Но разъ въ жизни я былъ серьезенъ и мнѣ, все равно, отказали.
   Въ Сорренто, между романами, занимавшими общество, много толковали и о любви Анны къ Чезаре и Караччіоло къ Аннѣ, и всегда приходили къ заключенію, что Чезаре Діазъ -- великій очарователь, что онъ владѣетъ высшимъ свойствомъ порабощать сердца мужчинъ и женщинъ, и что его нельзя не любить и не обожать. Неудача Караччіоло была очевидна для всѣхъ. Но страннѣе всего, что и самъ Луиджи, отъ какой-то честности или утонченнаго тщеславія, или изъ за тонкаго разсчета, не только не скрывалъ, по раздувалъ еще свое положеніе несчастнаго влюбленнаго. Уже никогда гордая улыбка красиваго и счастливаго юноши не появлялась на его губахъ; никогда не участвовалъ онъ, на кутежахъ молодежи, гдѣ прежде былъ постояннымъ собутыльникомъ и вожакомъ. Всѣмъ было видно, какъ онъ ждетъ Анну въ театрѣ или въ салонѣ, какой онъ безпокойный и нервный, пока она не придетъ; какъ его лицо измѣнялось, когда она входила, кланялась, подавала ему руку. Всѣ видѣли, какъ онъ бросался вслѣдъ за ней, когда она уходила; всѣ видѣли, какъ онъ былъ постоянно озабоченъ, задумчивъ и грустенъ. Можетъ быть, Луиджи и хотѣлъ, чтобы всѣ видѣли это. Онъ зналъ, что Анна не была похожа на другихъ женщинъ; зналъ, что внѣшней холодностью и скептицизмомъ ничего не добьешься у ней. Чезаре Діазъ былъ уже достаточно холоденъ и достаточно скептикъ, чтобы Караччіоло, желавшій занять его мѣсто, сталъ подражать ему. Анна такъ насмотрѣлась на спокойное лицо равнодушнаго человѣка, что она должна была симпатизировать задумчивымъ взорамъ, гдѣ читалась грусть. И такъ, нѣтъ сомнѣнія, что Караччіоло любилъ, нѣтъ сомнѣнія, что онъ страдалъ, но и любовь и страданіе были подчинены его собственному, психологическому методу.
   Къ осени онъ замѣтилъ, что Анна стала опять волноваться, опять уходить куда-то думами, замѣтилъ, что радость отъ пріѣзда Чезаре уже исчезла. Онъ увидалъ, что и та капля жалостливаго участія, какое показывала ему Анна,-- была убита какой-то неизвѣстной тревогой. Разъ, гуляя съ нею, онъ спросилъ ее:
   -- Васъ что-то безпокоитъ? Да?
   -- Да, прямо отвѣтила она.
   -- Скажите мнѣ что.
   -- Нѣтъ, не скажу, такъ-же прямо отвѣтила она.
   -- Я не достоинъ вашего довѣрія?
   -- Я не могу сказать вамъ... Не могу... Это что-то ужасное, проговорила она испуганнымъ и грустнымъ тономъ.
   Онъ еще разъ спросилъ ее. И опять ничего не узналъ. Анна, казалось, сама ужасалась своихъ мыслей, своего чувства. Луиджи дѣлалъ всевозможныя предположенія отъ самаго пріятнаго ему:-- что Анна влюбилась въ него, до самаго ужаснаго: -- что она полюбила какого-то неизвѣстнаго ему человѣка. Но онъ сейчасъ-же понималъ, что все это вздоръ, что она ни на минуту не переставала любить Чезаре, и что ея тайныя страданія исходятъ именно изъ этой любви.
   Діазъ былъ нѣженъ и любезенъ съ женою только первую недѣлю по пріѣздѣ; потомъ онъ по прежнему сталъ избѣгать ее. Теперь у него явился новый предлогъ для этого. Надо было выдать замужъ Лауру, и онъ, какъ зять, долженъ былъ вывозить ее. Иногда онъ, при Аннѣ, шутилъ съ Лаурой на счетъ ея замужества.
   -- А, въ самомъ дѣлѣ, сколько у тебя претендентовъ? спрашивалъ ее Чезаре съ шутливой серьезностью.
   -- Четыре объявленныхъ, да еще три или четыре сомнительныхъ, со смѣхомъ отвѣчала Лаура.
   Они оба смѣялись. Анна чувствовала себя исключенной изъ ихъ интимности и тщетно пыталась войти въ нее, какое-нибудь слово, или взглядъ, или жестъ отталкивали ее отъ нихъ. И вотъ у нея выросло новое страданіе, хотя она и убѣждала себя, что это ребячество. Конечно, ребячество страдать отъ того, что Чезаре и Лаура говорятъ другъ другу "ты". Они стали на ты съ того дня, какъ Чезаре изъ опекуна превратился въ зятя. Но Анна не могла привыкнуть къ этому, и всякій разъ ихъ "ты" заставляло ее содрогаться, хотя она никогда, ни за что не сказала-бы этого ни сестрѣ, ни мужу. Для нея были положительно невыносимы ихъ длинныя, интимныя бесѣды, и она должна была уходить изъ комнаты, не смѣя закричать имъ, чтобы они замолчали, если не хотятъ ея смерти. Потомъ она раскаивалась. Она казалась себѣ малодушной, мелочной, иногда просто безумной. Ей хотѣлось заставить себя ничего не слышать и ничего не видѣть. Да, не видѣть. Если ея мужъ шелъ съ сестрой подъ руку, ей неудержимо хотѣлось броситься къ нимъ, разъединить ихъ, увести его отъ нея; если Чезаре помогалъ Лаурѣ выйти изъ экипажа, или изъ лодки,-- Анна отвертывалась, чтобы скрыть волненіе; если онъ, хотя-бы ради шутки, цѣловалъ руку у свояченицы, Анна опускала глаза, чтобы въ нихъ не могли прочесть тайну ея сердца. А они, точно для того, чтобы мучить ее, становились все болѣе и болѣе фамильярными. Чезаре заботился о платьяхъ Лауры, объ ея шляпкахъ, завязывалъ ей шарфъ, приносилъ цвѣты, "чтобы дополнить ея туалетъ", заставлялъ ее мѣнять прическу... Анна трепетала, а потомъ каялась въ этомъ и говорила себѣ:
   -- Я сама вѣроломная и низкая, оттого и подозрѣваю вѣроломство и низость въ другихъ...
   Она каждую минуту раскаявалась въ ревности, но никакая власть, ни человѣческая, ни божеская не могла-бы вырвать изъ нея этого чувства. Оно исходило изъ самаго свойства ея любви: -- ревность слѣпая, но порабощающая, безъ достаточнаго основанія, но острая, ревность, не смѣющая назвать имя, или убѣдиться въ фактѣ, но трепещущая отъ каждой мелочи: оттого, что пожмутъ руку, дотронутся до нея, поставятъ рядомъ стулья, обмѣняются словомъ вполголоса, посмотрятъ другъ на друга дольше обыкновеннаго... Анна заставляла себя молчать, чтобы наказать себя за этотъ новый видъ сумасшествія; она приказывала себѣ выходить изъ комнаты, гдѣ сидѣлъ Чезаре съ Лаурой, чтобы искупить свою низость, она заставила себя дать возможно большую свободу отношеніямъ мужа и сестры, чтобы опять-таки наказать себя. Минутами она до того сознавала свою виновность противъ нихъ, что хотѣла просить прощенія за мысленное оскорбленіе ихъ братской любви. можетъ быть, Чезаре замѣчалъ эту тайную муку Анны. Онъ въ послѣднее время сталъ нѣжнѣе и ласковѣе съ нею; а она отъ каждаго его поцѣлуя вся содрогалась и готова была разразиться глухими рыданіями.
   -- Что съ тобою? Что у тебя на умѣ? безпокойно спрашивалъ ее Чезаре.
   -- Ничего, ничего, отвѣчала она, блѣдная, съ закрытыми глазами, прося новыхъ поцѣлуевъ.
   -- Что съ тобою? настаивалъ мужъ.
   -- Не спрашивай! говорила она, закрывая ему ротъ рукою.
   Но разъ вечеромъ, когда они были одни, она вся дрожа, не смѣя взглянуть ему въ глаза, точно виноватая, сказала ему:
   -- Я тебя ужасно люблю, Чезаре! Ужасно!
   -- Я знаю, отвѣтилъ онъ съ легкой улыбкой. Но тутъ что-то не то, Анна...
   -- Правда, Чезаре, не то... Я ревную тебя.
   -- Къ кому-же, Анна? спросилъ онъ, становясь холоднымъ и надменнымъ.
   -- Ко всѣмъ. Стоитъ тебѣ прикоснуться до женской руки. Чезаре, чтобы я уже терзалась...
   -- Ты ревнуешь ко всѣмъ женщинамъ?
   -- Ко всѣмъ.
   -- И ни къ кому въ частности?
   -- Ни къ кому, отвѣтила она, послѣ минутнаго колебанія.
   -- Глупости, фантазія!.. сказалъ онъ, расправляя усы, -- признакъ того, что онъ былъ доволенъ.
   -- Это любовь, проговорила она. Знаешь: если ты полюбишь другую, я убью себя.
   -- Не вѣрю, чтобы ты умерла насильственной смертью, отвѣтилъ онъ, смѣясь.
   -- Нѣтъ, милый, убьюсь!
   -- Ты умрешь въ восемьдесятъ лѣтъ, естественной смертью, заключилъ онъ со смѣхомъ.
   Анна приняла это за обѣщаніе и утѣшеніе. На нѣсколько дней она успокоилась, но въ первый разъ, какъ Чезаре ушелъ вдвоемъ съ Лаурой, она опять почувствовала невыносимое страданіе. И все-таки она постоянно настаивала, чтобы Лаура выѣзжала и развлекалась, а когда оставалась одна въ виллѣ "Катерина", когда никто не слѣдилъ за нею, она бросалась на колѣни въ комнатѣ матери, моля Бога пощадить ее. Она грѣшила, подозрѣвая, и искупала свой грѣхъ страданіями отъ этихъ подозрѣній. Сестра и мужъ, отправленные ею самою, уѣзжали и возвращались послѣ четырехъ-пяти часовъ отсутствія днемъ; иногда возвращались и поздно ночью. Анна встрѣчала ихъ пытливымъ, мрачнымъ взглядомъ и не говорила ни слова. Лаура, по обыкновенію вся въ бѣломъ, уходила къ себѣ въ комнату, а Чезаре пожималъ плечами и закуривалъ папиросу.
   Анна молчала и принималась опять за книгу, въ которой не прочла ни строчки, или закрывала глаза, точно засыпая. Но нѣсколько разъ у нея изъ самаго сердца вырывался крикъ:
   -- Когда-же мы уѣдемъ изъ этого Сорренто? Когда?
   Чезаре, думая, что она говоритъ сама съ собою, не отвѣчалъ. Тогда она разъ прямо обратилась къ нему:
   -- Уѣдемъ отсюда, Чезаре... Пожалуйста...
   -- Такъ рано? Неаполь теперь невозможенъ... Намъ нечего тамъ дѣлать... Мы будемъ похожи на провинціаловъ...
   -- Все равно! Уѣдемъ, Чезаре.
   -- Ты скучаешь здѣсь, въ самой красивой мѣстности всего міра?
   -- Да, здѣсь очень красиво, но мнѣ хочется уѣхать...
   -- Какъ хочешь, холодно сказалъ онъ. Прикажи собираться къ отъѣзду.
   И онъ, желая отмстить ей, послѣдніе три-четыре дня постоянно оставлялъ ее одну, уходя съ Лаурой; онъ гордился шедшей съ нимъ подъ руку красавицей, одинаковаго съ нимъ характера и настроенія; онъ былъ счастливъ, что ушелъ отъ скучной жены, которая изобрѣтала все, чтобы надоѣдать ему, хотя формально обѣщала не дѣлать этого. Анна видѣла его скуку дома, видѣла, съ какою радостью онъ уходилъ вмѣстѣ съ Лаурой и глубокое уныніе охватывало ее.
   Въ такомъ настроеніи засталъ ее Луиджи Караччіоло, наканунѣ ея отъѣзда въ Неаполь. Онъ пришелъ проститься съ нею. Была уже половина октября, а онъ, противъ обыкновенія, все еще жилъ въ Сорренто, все еще не покидалъ надежды и ждалъ. Но и онъ сталъ грустенъ. Любовь его, подъ вліяніемъ осеннихъ мягкихъ красокъ, приняла сантиментальный оттѣнокъ.
   -- Здравствуйте, синьора Діазъ, сказалъ онъ, входя и въ этомъ обыкновенномъ словѣ послышалась грусть.
   -- Здравствуйте... Вы не танцуете сегодня въ Викторіи, на прощальномъ вечерѣ?
   -- Нѣтъ. Я хочу проститься только съ вами.
   -- Прощайте, проговорила она.
   -- Прощайте, пробормоталъ Луиджи. Но мы, вѣдь, скоро увидимся... Недѣли черезъ двѣ...
   -- Не знаю, Караччіоло, буду-ли я принимать такъ скоро... Вообще не знаю, буду-ли принимать... сказала она грустно и медленно.
   -- Вы хотите прогнать меня? спросилъ онъ, поблѣднѣвъ.
   -- Не васъ, а всѣхъ... Я не создана для свѣта... Я выбита изъ колеи... Одиночество для меня лучше.
   -- Вы истомитесь отъ грусти, пробормоталъ онъ. Тогда какъ... кто нибудь... преданный другъ... можетъ быть, развлечетъ васъ...
   -- Моя печаль слишкомъ глубока, сказала она вполголоса.
   -- Какая вы эгоистка! Вамъ нѣтъ дѣла до чужихъ страданій... Вы хотите отнять и послѣднюю радость -- видѣть васъ... Развѣ вы не знаете, что за каждое зло бываетъ возмездіе? Не будьте эгоисткой, синьора.
   -- Правда... Я можетъ быть эгоистична. Но кто изъ насъ не способенъ дѣлать зло? Самыя чистыя, самыя невинныя созданья способны истерзать вамъ все сердце, можетъ быть, и не желая этого...
   Онъ взглянулъ на нее, догадываясь, что тутъ кроется та тайна, которая мучила Анну послѣднія двѣ-три недѣли. Но онъ ничего не спросилъ. Можетъ быть, она и отвѣтпла-бы ему.
   -- Сорренто надоѣлъ вамъ?
   -- Нѣтъ, не то, что надоѣлъ, а я здѣсь очень страдала.
   -- Больше, чѣмъ въ Неаполѣ?
   -- Больше.
   -- Почему-же?
   -- Такъ... Я ношу мое горе вмѣстѣ съ собою.
   -- Неужели вы думали, что Сорренто его передѣлаетъ?
   -- Я надѣялась...
   -- Ничто не можетъ пересоздать этого человѣка... Вѣдь, онъ и не дурной, но онъ таковъ, какой есть...
   -- Правда...
   -- Зачѣмъ-же вы ищите невозможнаго? спросилъ онъ, защищая самого себя въ этой защитѣ Чезаре.
   -- А вы развѣ не ищите невозможнаго? возразила Анна.
   -- Да... Но я довольствуюсь тѣмъ, что желаю его... Посмотрите, какой я благоразумный... Вы такая грустная, Анна, и не изъ-за меня, изъ-за другого, а я былъ-бы счастливъ утѣшить васъ какимъ-бы то ни было способомъ...
   -- Благодарю, благодарю, сказала она, растроганная.
   -- Мнѣ кажется, что васъ ждутъ въ Неаполѣ тяжелые дни... Я не предсказываю вамъ, но мнѣ такъ кажется.
   -- Я увѣрена, проговорила она и на лицѣ ея появилось отчаяніе.
   -- Такъ хотите признать меня другомъ? Вспомните меня въ минуту горя.
   -- Хорошо... Вспомню...
   -- И прибѣгнете ко мнѣ?
   -- Прибѣгну, какъ къ брату.
   -- Послушайте, Анна. Офиціально я живу съ матерью на улицѣ Трибунали, въ нашемъ старомъ, фамильномъ палаццо. Но моя настоящая квартира на Кьятамоне, въ маленькой виллѣ Рей, ходъ съ переулка... Клянусь, Анна, что я говорю вамъ это, какъ самой любимой сестрѣ... Черезъ двѣ недѣли отъ сегодняшняго дня -- запомните -- каждый день, до четырехъ часовъ, я оуду ждать письма отъ васъ, хоть одно слово... Я одинъ въ этомъ домѣ, Анна... Буду ждать ту, которую я уважаю больше всѣхъ на свѣтѣ, или хоть приказанія отъ нея... Пусть она потребуетъ отъ меня самой трудной, самой тяжелой услуги... Я исполню все съ восторгомъ... Анна! Помните, что я жду... Когда вамъ понадобится другъ или рабъ, вспомните, что я весь день жду...
   -- Но почему-же вы хотите пожертвовать такъ всею жизнью, спросила она, дружески улыбаясь ему.
   -- Потому что нѣтъ ничего лучше, какъ отдать такъ жизнь. Развѣ вы, любя, не сдѣлали-бы также?
   -- Сдѣлала-бы... Всю жизнь пожертвовала-бы.
   -- Видите! Но забудьте, что я сказалъ о любви... Это сорвалось невольно. Я говорю теперь не какъ влюбленный, не какъ обожающій васъ человѣкъ, а какъ преданный другъ, какъ братъ... Каждый мой день принадлежитъ вамъ.. Клянусь, что во мнѣ нѣтъ нечистыхъ побужденій..
   -- Я вѣрю, отвѣтила она искренно, и протянула ему руку.
   Онъ поцѣловалъ ея руку, какъ-бы скрѣпляя свою клятву. Въ эту минуту онъ былъ совершенно искрененъ. Если ложь и таилась на днѣ его души, то онъ и самъ не замѣчалъ ея.
   

IV.

   Въ самомъ дѣлѣ, вернувшись въ Неаполь, Анна заперлась у себя. Она никого не принимала, не дѣлала визитовъ, сидѣла у себя въ комнатѣ, выходила только утромъ, гуляла до утомленія, избѣгала разговоровъ, точно жила въ нравственной дремотѣ, когда не такъ остро чувствуется горе. Сестра и мужъ смотрѣли на нее съ сожалѣніемъ, считая ее больною, и продолжали пользоваться тою свободою, которую завоевали себѣ въ Сорренто. Она отпускала ихъ, страдая отъ подозрѣній и мучась упреками за эти подозрѣнія. Тщетно пыталась она найти успокоеніе въ вѣрѣ; ея мистическое настроеніе сейчасъ же разбивалось о сильную, земную страсть, оковавшую Анну своими узами. Она пошла къ духовнику, чтобы все разсказать ему, но не рѣшилась высказать постороннему человѣку обвиненія противъ мужа и сестры. Она дошла до такого мрачнаго состоянія, будто въ самомъ дѣлѣ надъ ней разразилось страшное несчастіе. Она цѣлыми часами бродила по улицамъ, точно сомнамбула, и, возвратясь, усталая, домой, бросалась на кушетку, или на кровать и не выходила къ столу подъ какимъ-нибудь предлогомъ.
   -- Синьора вернулась полъ-часа тому назадъ и теперь спитъ, докладывалъ лакей Діазу.
   -- Хорошо... Не тревожьте синьору, отвѣчалъ Чезаре, точно успокоенный.
   -- У синьоры болитъ голова, она не придетъ къ завтраку, говорила горничная Лаурѣ.
   -- Хорошо... Вы слушайте, не спроситъ ли она чего-нибудь, невозмутимо отвѣчала спокойная дѣвушка.
   И она весело продолжала свою общую съ Чезаре жизнь, не заботясь о томъ, что сестра страдаетъ всѣми силами души, всѣми фибрами организма. Ревность даетъ чисто физическія страданія: сокращеніе нервовъ и сжиманіе серца; Анна испытала все это. И всегда на днѣ ея ужасныхъ подозрѣній лежало сознаніе своей несправедливости. Ея сестра -- сама чистота, ея мужъ, никогда не сдѣлавшій ни одного дурного поступка,-- высшія существа, достойныя обожанія, а она -- Анна, такъ унижаетъ ихъ, такъ закидываетъ грязью. Сколько разъ хотѣлось ей броситься на шею къ Лаурѣ и выплакать у ней на груди всѣ слезы своего раскаянія. Но ей страшно было оскорбить чистую душу Лауры. Сколько разъ хотѣлось ей разсказать мужу свои страданія во всей ихъ жестокости. Но онъ смущалъ ее своимъ участіемъ и ей начинало казаться, что ея ревность -- плодъ больного воображенія. Съ другой стороны, она не могла не замѣчать, какъ равнодушно относились и Чезаре и Лаура къ ея отсутствію, когда она надолго уходила изъ дома, или запиралась у себя въ комнатѣ. Она поняла, что все это только пріятно для нихъ, потому что избавляетъ ихъ отъ ея блѣдной, грустной фигуры, не говорящей ни слова. Она поняла, что была имъ въ тягость...
   -- Они такіе веселые, я навожу на нихъ тоску, думала Анна.
   Раза два или три Чезаре, озабоченный этой неизлечимой грустью жены, хотѣлъ оживить ее. Но это всегда кончалось сценой, и Анна, измученная сарказмомъ и холодной злобой мужа, не рѣшалась разсказать ему свою тайну.
   Разъ, взбѣшенный Чезаре объявилъ Аннѣ, что онъ не давалъ ей права разыгрывать изъ себя жертву, что она вовсе не жертва, и что ея сантиментальные капризы страшно надоѣли ему.
   -- Я тебѣ, значитъ, надоѣла? Да? спросила она, съ трудомъ удерживая рыданія.
   -- Да! Ужасно... Надѣюсь, что это рано или поздно кончится?
   -- Мнѣ лучше умереть, смущенно пробормотала Анна.
   -- Неужели нельзя жить и не быть такой скучной? Что ты на себя наложила обѣтъ надоѣдать всѣмъ?
   -- Лучше умереть, лучше умереть! шептала Анна.
   Чезаре ушелъ, проклиная свою судьбу и нелѣпую женитьбу на этой сумасшедшей женщинѣ. Она хотѣла вымолить у него прощеніе, но его уже не было дома. Весь этотъ день Лаура относилась къ Аннѣ пренебрежительно и только пожала плечами, когда увидала ея красные глаза.
   Анна рѣшила выйти изъ такого состоянія вѣчной грусти, рѣшила возродиться, попытаться стать, хоть по внѣшности, такою же, какъ всѣ женщины ея круга, т. е. спокойною и счастливою. Начинался веселый, зимній сазонъ. Анна отправилась къ портнихѣ и заказала восемь или десять платьевъ, рѣшивъ сдѣлаться пустой, свѣтской женщиной. Теперь, когда она выходила по утрамъ, она всегда встрѣчала Караччіоло. Куда бы она ни шла, на ея дорогѣ попадался онъ, точно она сговаривалась съ нимъ, но онъ самъ находилъ ее тѣмъ чутьемъ влюбленнаго, которое всегда найдетъ любимую женщину. Анна не останавливалась съ нимъ; а только обмѣнивалась поклономъ. Она улыбалась ему, благодарная за его дружбу и за то, что онъ не надоѣдалъ ей своей любовью. А въ томъ, какъ онъ безпокойно глядѣлъ на нее, какъ кланялся, она постоянно читала:
   -- Помните -- каждый день, до четырехъ часовъ...
   Она привѣтливо улыбалась ему и шла дальше, сейчасъ же забывая объ этой встрѣчѣ. И никогда -- какъ бы ни мучила ее любовь и ревность къ Чезаре -- ей не приходило въ голову, что она была бы счастливѣе съ этимъ красивымъ юношей; никогда не приходило ей въ голову сравнить Діаза, этого сухого, изжившагося человѣка съ молодымъ, здоровымъ красавцемъ, у котораго, несмотря на развращающую свѣтскую жизнь, осталось еще чувствительное сердце. Никогда она не сдѣлала бы этого сравненія. Она отдалась всей душею, всѣмъ сердцемъ, всѣми чувствами этому холодному, высокомѣрному старику, отдалась безповоротно, до самой смерти. Она хотѣла забыть и заглушить свое горе въ выѣздахъ, въ театрахъ, въ заботахъ о туалетѣ. И Чезаре поощрялъ ея увлеченіе свѣтскими, легкомысленными заботами. Ему было пріятно, что жена занята шляпками, пріемами, театрами, нарядами, что за нею ухаживаютъ, но ухаживаютъ въ мѣру, что у нея есть поклонники и нѣтъ возлюбленнаго и что, наконецъ, она при полномъ удовлетвореніи самолюбія, торжествѣ тщеславія, польщенная во всѣхъ своихъ женскихъ инстинктахъ, сохраняетъ любовь къ мужу, но не надоѣдаетъ ему своей любовью! Видя, что Анна вступила на этотъ путь, онъ сталъ съ ней любезнѣе, разсматривалъ до мельчайшихъ подробностей ея туалеты, давалъ ей совѣты,-- мудрые совѣты человѣка, изучившаго всю гамму женскаго щегольства. И когда онъ видѣлъ ее нарядною и красивою, онъ цѣловалъ ее въ губы, или въ плечо, выходившее изъ-подъ платья декольте; а она внутренно возмущалась противъ самой себя за то, что она такъ унижалась, за то, что стала куклой, мѣняющей каждый день тряпки, за то, что она треплетъ по баламъ и театрамъ свое истерзанное сердце. Она низко склоняла голову подъ блестящей діадемой, подаренной ей Чезаре въ день свадьбы, и нервно махала вѣеромъ изъ бѣлыхъ перьевъ, чувствуя, что задыхается и изнемогаетъ. И часто Анна, погруженная въ горькія размышленія, видя другихъ женщинъ, также какъ она нарядныхъ и обвѣшенныхъ брильянтами, улыбающихся, съ блестящими глазами, говорила себѣ, что, можетъ быть, всѣ онѣ -- эти женщины, украшенныя, какъ языческіе идолы, страдаютъ такъ же, какъ и она! Тѣ, кто встрѣчалъ Анну Діазъ въ обществѣ, говорили, что она очень свѣтская, а кто былъ понаблюдательнѣе видѣлъ, какъ улыбка застывала на ея губахъ, какъ она внезапно блѣднѣла, какъ вдругъ исчезала домой. Нѣкоторые говорили, что Синьора Діазъ очень привлекательна, но что отъ нея надо ждать какой-нибудь выходки.
   Разъ, въ концѣ января, Анна должна была ѣхать въ Санъ-Карло на первое представленіе. За обѣдомъ она спросила Лауру, поѣдетъ-ли она съ нею?
   -- Нѣтъ, не поѣду, разсѣянно отвѣтила сестра.
   -- Почему?
   -- Мнѣ надо рано встать завтра... Я исповѣдуюсь...
   -- А?!.. Чезаре! А ты поѣдешь со мною? спросила Анна, глядя на него пытливыми глазами.
   -- Д-да, отвѣтилъ мужъ.
   -- Съ нами ѣдетъ тетушка Шибилья, прибавила Анна.
   -- Въ такомъ случаѣ, позволь мнѣ пріѣхать ко второму акту, сказалъ Чезаре, и такъ мило улыбнулся женѣ, что она вздрогнула
   -- Развѣ у тебя есть дѣло?
   -- Да... А вернемся мы вмѣстѣ... любезно проговорилъ онъ.
   Она сначала покраснѣла, потомъ поблѣднѣла. Мужъ обращается съ ней, какъ съ любовницей, когда ей собираются сдѣлать что-то непріятное, и поэтому удваиваютъ любезность. Но что за дѣло! Лишь бы онъ любилъ ее въ той или въ другой формѣ, лишь-бы притворялся, что любитъ! Все лучше презрѣнія и равнодушія. Мысль, что она возвратится изъ театра въ крытомъ экипажѣ вдвоемъ съ нимъ, опьяняла ее, точно ожиданіе запретнаго свиданія. Мужъ приравнивалъ ее къ своимъ незаконнымъ привязанностямъ... Но вѣдь она поклялась ему, тамъ, на соррентской террасѣ, быть его слугою, его рабой...
   Анна пошла одѣваться. Она надѣла въ первый разъ новое голубое платье съ длиннымъ шлейфомъ. Лифъ былъ усыпанъ брильянтовыми звѣздами. Такія же звѣзды дрожали на головѣ ея. Когда она кончила одѣваться, она послала за мужемъ. Опять она, какъ самое низкое созданье, хотѣла грубымъ торжествомъ своей красоты околдовать, хоть на минуту, своего непостояннаго любовника.
   Чезаре пришелъ. Онъ былъ еще въ домашнемъ костюмѣ. Анна ему очень понравилась.
   -- Отлично! сказалъ онъ, взялъ ее за руки и поцѣловалъ ихъ; потомъ поцѣловалъ въ плечо и, наконецъ, въ губы. Анна содрогнулась и опустила голову.
   -- Мы увидимся, сказалъ онъ въ видѣ обѣщанія, чтобы утѣшить ее. И вернемся вмѣстѣ... прибавилъ онъ, точно успокоивая обманутую любовницу.
   Анна приняла это успокоеніе, потому что должна была все принимать отъ него. Она уѣхала, не простившись съ Лаурой, такъ какъ та уже ушла къ себѣ въ комнату. Тетушка Шибилья -- когда Анна заѣхала за нею -- была уже готова и онѣ отправились въ театръ. Но на улицѣ Толедо имъ попалось множество возвращающихся каретъ. Онѣ поняли причину этого только подъ портикомъ Санъ-Карло, гдѣ была приклеена красная афиша. По болѣзни примадонны спектакль отмѣнялся; изъ-за поздняго часа невозможно было назначить другое представленіе. И маленькое купе, гдѣ сидѣли мужъ съ женою, и большое ландо, гдѣ помѣщалась цѣлая семья, -- мамаша, папаша и нѣсколько дочекъ, и наемныя кареты, и остальные экипажи медленно отъѣзжали отъ театра, увозя непредвидѣвное дурное настроеніе, молчаливую злобу барышень, нервничанье молодыхъ супруговъ, вздохи мамашъ. Всѣ сознавали, что вечеръ потерянъ. Даже Анна почувствовала раздраженіе, когда прочла красную афишу -- источникъ столькихъ разочарованій, и, увидя у дверцы кареты Луиджи, ожидавшаго ее у театра, она откинулась назадъ, точно не желая здороваться съ нимъ.
   -- Какая ваша племянница жестокая, маркиза, сказалъ онъ шутя, цѣлуя руку старухи.
   И онъ поклонился Аннѣ съ такимъ взглядомъ, что она опять прочла въ немъ:
   -- Помните: я васъ жду, каждый день...
   Она склонила голову... Ей было грустно, что пропалъ вечеръ, когда она надѣялась провести его вмѣстѣ съ Чезаре и потомъ возвращаться съ нимъ вдвоемъ... Все это разстроилось... Напрасно было и одѣваться въ новое платье... Анна спросила тетку, что она думаетъ дѣлать. Та попросила отвезти ее домой; вечеръ былъ испорченъ, ей не хотѣлось никуда ѣхать.
   -- А ты куда? спросила ее въ свою очередь маркиза.
   -- Домой, грустно отвѣтила Анна, кутаясь въ голубую, бархатную шубу.
   Она все-таки надѣялась еще застать мужа дома и провести съ нимъ хоть полъ-часа до его отъѣзда. Онъ, обыкновенно, очень долго одѣвался и не имѣлъ привычки торопиться, кто бы ни ждалъ его. Анна, довезя тетку, приказала кучеру ѣхать поскорѣе домой и, вернувшись, сейчасъ же спросила швейцара; уѣхалъ ли мужъ? Діазъ былъ еще дома. Анна, видя, что швейцаръ, хочетъ дать звонокъ, инстинктивно запретила ему это. Ей хотѣлось сдѣлать мужу сюрпризъ. И она, улыбаясь на изумленіе горничной, потихоньку прошла къ двери комнаты Чезаре, не къ той, которая вела въ корридоръ, а къ другой, откуда всегда выходилъ Діазъ. Дверь была заперта не на ключъ. Анна тихо, тихо отворила ее; ей хотѣлось удивить Чезаре. Но за дверью оказалось темно: Чезаре опустилъ тяжелыя, бархатныя портьеры. Какая то внутренняя, не предвидѣнная сила остановила Анну и она не приподняла портьеру и не вошла, а осталась въ темнотѣ, отлично видя всю комнату черезъ щель, образуемую двумя портьерами и слыша все, что тамъ говорилось. Она притаила дыханіе. Чезаре уже совсѣмъ одѣтый, во фракѣ, съ гарденіей въ петличкѣ, сидѣлъ въ большомъ кожаномъ креслѣ; голова его была прислонена къ спинкѣ и блѣдное лицо красиво выдѣлялось на темномъ фонѣ. Онъ былъ не одинъ.
   На ручкѣ его кресла сидѣла Лаура. Она была въ бѣломъ мягкомъ платьѣ, точно нарочно вытканномъ для ея гибкой, извилистой фигуры; изъ-за бѣлой ленты, два раза обхватывавшей ея талію, выглядывалъ, букетъ бѣлыхъ разъ; золотистые волосы были художественно закручены и разсыпались вѣнчикомъ по лбу и по вискамъ. Одна рука вытянулась по спинкѣ кресла Чезаре... Такъ какъ она сидѣла выше его, то разговаривая, склонялась къ лицу Діаза и улыбалась такой беззавѣтной, такой безумной улыбкой, какую никто не видалъ на ея невинномъ ротикѣ. Чезаре, поднявъ голову, смотрѣлъ на нее, то и дѣло бралъ ее руку и цѣловалъ; цѣловалъ медленно, медленно. Лаура при этомъ блѣднѣла и умолкала. Оба потомъ молчали нѣкоторое время, но молчали не отъ грусти или заботы, а точно наслаждаясь и тишиной, и уединеніемъ, и свободой, и этимъ любовнымъ свиданіемъ, и этимъ поцѣлуемъ,-- однимъ изъ сотни такихъ же поцѣлуевъ.
   Анна вошла за портьеру именно въ ту минуту, когда Чезаре нѣжно и долго держалъ руку Лауры у своихъ губъ. Было такъ тихо, что Анна слышала только біеніе своего сердца. Лаура оставила тоненькую, бѣлую ручку въ рукѣ Чезаре и онъ, точно ему было мало прикосновенія однихъ ладоней, переплелъ ея пальцы со своими. Дѣвушка, не отрывая взгляда отъ глазъ Чезаре, улыбнулась томной улыбкой, точно вся ея душа черезъ руку соединилась на-вѣкъ съ Чезаре. Они молчали, но вся ихъ исторія читалась въ ихъ позахъ, въ ихъ сжатыхъ рукахъ, въ ихъ взглядахъ. Анна видѣла всю эту безмолвную сцену любви и все-таки, говорила себѣ:
   -- Нѣтъ! это сонъ!
   И, правда, она, какъ во снѣ, не имѣла силы проснуться, не могла открыть рта, чтобы закричать, не могла поднять руки, чтобы откинуть портьеру, двинуть ногою, чтобы войти. И въ ея содрогающемся сердцѣ сложилась нѣмая, дѣтская молитва: не видѣть того, что она видѣла, освободиться отъ этого сна... Всѣ свои силы, всю волю она направила на то, чтобы закрыть глаза и ничего не видѣть. Но ея глаза были прикованы и должны были видѣть все.
   Теперь Лаура взяла изъ-за пояса пучекъ бѣлыхъ розъ и, все смотря на Чезаре и улыбаясь ему, два или три раза хлопнула его цвѣтами по плечу. Потомъ поднесла ихъ къ лицу и, вдыхая въ себя ароматъ, поцѣловала ихъ. И опять улыбаясь и любовно смотря на Чезаре, она дала ему тоже поцѣловать цвѣты; онъ губами искалъ то мѣсто, гдѣ Лаура прикасалась къ нимъ. Потомъ она начала опять цѣловать розы, конвульсивно запрокинувъ голову. Глаза ея и Чезаре блестѣли. Когда онъ во второй разъ началъ цѣловать цвѣты, бѣлая головка дѣвушки стала склоняться ниже и ниже и опустилась на розы. Лаура цѣловала ихъ. И медленно, медленно на этихъ зимнихъ, холодныхъ цвѣтахъ съ тонкимъ опьяняющимъ запахомъ, губы Чезаре соединились съ губами Лауры... Блестящіе глаза ихъ затуманились и стали томными.
   -- Можетъ быть, я сошла съ ума! подумала Анна, слыша, какъ кровь бьетъ ей въ голову.
   Они смотрѣли другъ на друга, двигались, дѣйствовали, но точно призраки; ни одного звука не долетѣло до Анны. Можетъ быть, это галлюцинація зрѣнія. Она сама точно оцѣпенѣла и не могла ни сказать, ни двинуться, чтобы разсѣять это видѣніе; она молила только, чтобы они заговорили, и тѣмъ доказали-бы, что они живые люди.
   -- Господи! одно только слово! молилась она въ своемъ сердцѣ.
   Она услыхала глубокій вздохъ. Онъ вылетѣлъ изъ груди Лауры, послѣ поцѣлуя. Дѣвушка быстро встала, вырвала отъ Чезаре руку, сдѣлала нѣсколько шаговъ и остановилась посреди комнаты. Теперь она была ближе къ сестрѣ. Анна отлично видѣла ее въ десяти шагахъ отъ себя. Лицо Лауры было разстроено. Ще а лифе там и сям сияли бриллиантовые звезды, как на небе в звездную ночь. Окончив туалет, она послала за мужем. Он пришел, одетый еще по-домашнему, и жена вдруг понравилась ему.
   -- Ты очень мила, -- сказал он и поцеловал ее красивую обнаженную руку, потом плечо. Она вздрогнула и опустила голову.
   -- До свиданья! Мы вернемся вместе, -- прибавил он, утешая ее, как отверженную любовницу, которую из жалости не бросают окончательно.
   Не простившись с Лаурой, которая ушла к себе, Анна поехала к тетке Шибилии, которая теперь жила в их старом доме на площади Джероломини. Старуха была готова. Поехали в театр. Но, еще не доезжая до Сан-Карло, они встретили множество возвращавшихся назад экипажей, а у театрального подъезда увидели красную афишу, объявлявшую об отмене спектакля по причине внезапной болезни примадонны.
   Публика с ропотом расходилась; Анна также с досадой взглянула на красную афишу, высунувшись в окно, и вдруг увидела перед собой Луиджи Караччиоло. Тогда она откинулась назад, надеясь, что он ее не заметил.
   -- Синьора маркиза, у вас жестокая племянница! -- сказал он весело, целуя руку старухи, и поклонился Анне, напоминая ей взглядом:
   -- Я жду вас каждый день, не забудьте!
   Она покачала головой. Ей жалко было потерянного вечера, который она могла бы провести с Чезаре в ложе, а потом и дома. Теперь все это пропало, и ее голубое платье не принесет ей никакой пользы. Она завезла тетку в палаццо на площади Джероломини, а сама, поплотнее завернувшись в голубую бархатную, на белом меху, ротонду, велела кучеру как можно скорее ехать домой, чтобы еще застать Чезаре. Однако со времени ее отъезда в театр прошел уже час, и она с некоторой тревогой спросила у швейцара, дома ли еще барин. Он ответил, что да -- и уже протянул руку к шнурку, как вдруг она запретила ему звонить. Ей захотелось войти внезапно и тем удивить домашних.
   Она встретила в передней горничную, но приложила палец к губам и, улыбаясь, бесшумно пошла дальше, направляясь не к той двери комнаты Чезаре, которая сообща^ лась с ее коридором, а к той, через которую он уходил из дома. Дверь эта была не заперта. Отворив одну ее половинку, Анна увидела, что спущена тяжелая портьера из оливкового бархата, но то, что она увидела сквозь щель между двумя полами портьеры, заставило ее замереть в неподвижности.
   Чезаре был уже во фраке и неизбежном белом жилете, с великолепной гарденией в петлице и красиво подвитыми усами. Вид его выражал полное довольство. Он сидел в одном из кожаных кресел, прислонив красивую голову к темной спинке, восхитительно выделявшей бледность его утомленного лица. Он был не один.
   Лаура, одетая в платье из той мягкой белой ткани, которая как бы нарочно была соткана для ее изящного и гибкого тела, опоясанная белой муаровой лентой с букетом белых зимних роз, с волосами, артистически расположенными вокруг черепаховых гребеночек и сиявшими вокруг лица ее, как золотой венец, сидела на ручке кресла, в котором полулежал Чезаре, сидела боком, положив одну руку на спинку кресла и наклонясь к своему собеседнику с очаровательной, безумной улыбкой. Чезаре глядел на нее снизу вверх и, взяв ее другую руку, медленно целовал эту ручку, в то время как прекрасная девушка бледнела от волнения. Оба они молчали и молча наслаждались своим уединением и этими поцелуями, вероятно, уже не первыми. Анна очутилась за портьерой как раз в ту минуту, когда губы Чезаре застыли на руке Лауры. Среди полной тишины Анна услышала лишь громкое биение своего сердца.
   Тонкая и белая ручка Лауры осталась в руке Чезаре. Потом, не довольствуясь этим, переплелись их пальцы. Девушка не сопротивлялась, но улыбалась нежной улыбкой, как будто в этом рукопожатии вся душа ее отдалась Чезаре; но в ее улыбке выражалось и торжество -- торжество власти над его душою. Они молчали, но их сплетенные руки, их взгляды, их обращенные друг к другу лица говорили достаточно красноречиво. Анна видела все это, видела, как в их взорах нежность сменилась страстью, но не решалась верить глазам. Кровь бросилась ей в голову, и она сказала себе:
   -- Это я вижу во сне.
   Ноги ее как бы приросли к полу, все тело замерло в неподвижности. Однако она желала, об одном молила: о возможности не видеть, -- и употребляла страшные усилия, чтобы закрыть глаза. Но это ей не удавалось и, сама того не желая, она особенно ясно, особенно отчетливо замечала все. Продолжая глядеть на Чезаре и улыбаться, Лаура вынула из-за пояса букет белых роз и шутливо ударила цветами по его плечу, а потом, поднося розы к лицу, стала вдыхать их тонкий аромат, продолжительно целуя их при этом. Затем она протянула их Чезаре и он начал целовать их в том месте, которого касались губы Лауры. Тогда Лаура опять стала целовать розы, конвульсивным движением закинув голову. В глазах обоих сверкнуло пламя. В то время, как Чезаре вторично стал целовать розы, девушка наклонила белокурую головку, приникла лицом к цветам, и губы ее соединились с губами Чезаре в поцелуе. Они сидели обнявшись, крепко держась за руки, наклонив друг к другу головы, а взгляды их, сверкнувшие страстью, теперь стали нежными, томными.
   -- Я, вероятно, сошла с ума, -- подумала Анна, перед глазами которой вставал туман. И вот, чтобы избавиться от этой страшной галлюцинации, она стала желать, чтобы они сказали хоть одно слово, которое, может быть, разрушило бы сковавшие ее чары.
   -- Господи, Господи, хоть одно слово! -- молила она, не отрывая глаз от этой группы и ловя каждый шорох, чтобы убедиться в том, что она не грезит.
   Действительно, раздался глубокий вздох. Он вылетел из груди Лауры. Девушка вдруг соскользнула с ручки кресла, выдернула руку из руки Чезаре и отошла на середину комнаты. Теперь она стояла в десяти шагах от Анны, которая видела ее отчетливо. Щеки ее пылали, волосы растрепались, хотя их не касалась ничья рука, и она машинальным жестом заложила их за уши; судорожная улыбка обнажала белые зубы, а взгляд, одновременно грустный и гордый, неопределенно блуждал; в руке она сжимала букет из белых роз. Чезаре не сделал ни одного движения, чтобы удержать ее, не пошел за нею, даже не встал. Но и он был страшно взволнован: бледность его увеличилась, во взгляде выразилась суровость и раза два он прикусил губы, как бы стараясь подавить гнев. Он пристально и повелительно глядел на Лауру, приказывая ей вернуться. Она сделала еще несколько неверных, колеблющихся шагов... Анна, если бы могла, крикнула бы ей в эту минуту, чтобы она не ходила, чтобы стряхнула с себя чары страсти.
   Но у Лауры не хватило силы уйти. Лицо ее страдальчески исказилось от борьбы, потом вдруг прояснилось и засияло, преображенное страстью. Она с улыбкой обернулась к Чезаре, подошла к нему и склонилась к его ногам, подняв голову, протягивая к нему руки, поклоняясь ему. Тогда Чезаре, на глазах которого блеснула слеза, стал покрывать ее лицо поцелуями. А Анна, ни разу не видавшая слез на его глазах, вновь подумала, почти лишаясь чувств:
   -- Чезаре никогда не плачет. Это призраки, а я сошла с ума.
   Но вдруг все тело ее, пылавшее, как в огне, похолодело: до слухд ее долетели голоса. Они говорили. Это были не призраки, а живые люди: ее муж, Чезаре, и ее сестра, Лаура, освободившись от страшных объятий Чезаре, стояла перед ним, а он, все еще сидя, держал ее за руки. Они, улыбаясь, глядели друг на друга.
   -- Ты меня любишь? -- спросил Чезаре.
   -- Люблю, -- ответила Лаура.
   -- Очень?
   -- Всею душою.
   -- А надолго ли это?
   -- Навсегда.
   Теперь Анна дрожала от холода: она понимала, что перед нею действительность, и ужасалась. Зубы ее стучали, несмотря на теплый мех голубой ротонды, и ею овладел страх, что ее увидят. Ей казалось, что уже целые века прошли с тех пор, как муж ее и сестра начали целоваться, и одно стало ей ясно: что это горе превышает ее силы. Да, оно невыносимо... Но до нее снова долетели звуки голосов, и она опять замерла на своем месте. На этот раз говорила Лаура. Отступив немного от Чезаре и продолжая глядеть на него с улыбкой, она спрашивала:
   -- А ты меня любишь?
   -- Да, люблю.
   -- Очень?
   -- Насколько могу, Лаура.
   -- И давно?
   -- Я всегда любил тебя и всегда буду любить.
   Невыносимо! Невыносимо! Бешеный гнев теперь овладел Анной. Ей хотелось оборвать портьеру, броситься в комнату, кричать... В это время Чезаре, стихшим от волнения голосом, сказал Лауре:
   -- Уйди отсюда.
   -- Зачем, любовь моя?
   -- Ступай, ступай. Уж поздно: мне пора.
   -- Ах, какой ты злой, мой милый?
   -- Не говори этого, Лаура. Не гляди на меня так. Уйди же, уйди.
   И нежно, но с настойчивостью человека, знающего предел собственной силы, он повел ее к двери, обняв ее за талию. Она, немного сопротивляясь, опиралась головою о его плечо и глядела на него снизу вверх так нежно, что суровое и гордое выражение, может быть, свойственное ему в минуты борьбы со страстью, вновь появилось на лице Чезаре. На пороге они опять поцеловались в губы и, несмотря на расстояние, Анна отчетливо услышала их слова:
   -- Прощай, любовь моя!
   -- Прощай!
   Девушка вышла, наклонив голову. Чезаре подошел к письменному столу. Он был так расстроен, что казался близким к обмороку. Оправившись несколько, он закурил папиросу и с недоумением огляделся вокруг, как бы не понимая, где находится.
   Тогда Анна, удерживая дыханье, подалась назад, вышла в гостиную, обошла кругом и, войдя к себе в комнату, заперлась на ключ. Все это она сделала чрезвычайно быстро, руководимая чисто животным инстинктом, побуждающим смертельно раненного зверя идти умирать к себе в берлогу. Она сбросила голубую ротонду, сорвала жемчуг с шеи, разбросала все вокруг в слепом и безумном гневе. Горничная постучалась в дверь, но Анна ее не впустила. Через несколько минут раздался новый стук:
   -- Анна, -- послышался спокойный голос Чезаре.
   -- Чего тебе? -- ответила она, опираясь о кресло, чтобы не упасть.
   -- Спектакля не было? Или тебе стало дурно?
   -- Не было спектакля, -- ответила она, закрывая глаза и почти лишаясь чувств.
   -- Когда ты вернулась? Сейчас?
   В его вопросе слышалась легкая тревога.
   -- Сейчас, -- сказала она и покраснела при этой лжи.
   -- Ваша милость не принимает? А я хотел засвидетельствовать вам почтение, -- сказал он тем вкрадчивым тоном, которому она никогда не могла противостоять.
   Но ею овладело такое отвращение, что она зажала себе рот подушкой, чтобы не крикнуть ему, что он изменник и что поведение его бесчестно.
   -- Нет, -- ответила она, задыхаясь.
   -- Прощай, любовь моя! -- нежно сказал он сквозь дверь и ушел.
   -- О, негодяй! -- воскликнула она, бросаясь к двери.
   Но он уже не слышал.

* * *

   Было очень поздно, когда Анна встала с постели, лежа на которой заглушала подушкой свои гневные крики и отчаянные рыданья. Она дрожала под одеялом, которым покрылась; ее душа возмущалась против того, что она видела и слышала. Этот озноб, охвативший ее там, за портьерой, теперь проник ей в кости и в нервы, и согреть ее уже не могло бы никакое пламя. Она встала, осмотрелась вокруг и покачала головою при виде разбросанных вещей, придававших комнате какой-то отчаянный вид. Вся эта роскошь не спасла ее от гибели, петому что теперь она ведь погибла навек. Машинально накинула она черную бархатную блузу, потом точно также безучастно и бесцельно стала приводить в порядок вещи. Она исполняла свою задачу с величайшей аккуратностью, только иногда забывала, что делать, и в нерешительности останавливалась среди комнаты. Окончив уборку, она заперла шкатулку и шкаф. Звук замков заставил ее встрепенуться; она остановилась, как бы собираясь с мыслями, потом вдруг позвонила. Явилась полусонная горничная.
   -- Который час? -- спросила Анна, забыв, что в двух шагах от нее, на ночном столике, стоят часики, подаренные ей мужем.
   -- Теперь час, -- ответила, взглянув на них, служанка.
   -- Как поздно! -- однозвучно проговорила госпожа. -- Можете идти спать.
   -- А вы, эччеленца? -- осмелилась спросить служанка, видя ее смертельную бледность и слыша надорванный рыданьями голос.
   -- Мне ничего не нужно, -- пробормотала Анна, стыдясь, что заметили ее горе.
   Но девушка уже поправляла смятую постель и, ощупав мокрую от слез подушку, решилась заметить сочувственным тоном:
   -- Кто добр, тот всегда страдает.
   Эта сострадательная фраза служанки поразила Анну в самое сердце, напомнив ей весь ужас ее положения. Может быть, и этой девушке все известно: ведь слепа была лишь одна она.
   Теперь, пожалуй, вся прислуга говорит о ее несчастий и жалеет ее, так как несчастье это непоправимо.
   По уходе горничной Анна снова осталась одна. Она даже не посмела спросить, дома ли ее муж или отсутствует по обыкновению. Кроме большой лампы с розовым абажуром, служанка зажгла бронзовую помпейскую лампочку, в древности, вероятно, освещавшую убежище влюбленных. Посидев полчаса неподвижно, Анна взяла эту лампочку и, тихо выйдя из комнаты, направилась прямо к сестре. Бесшумно отворила она дверь комнаты Лауры и остановилась перед ее постелью.
   Как сладко спала прекрасная Минерва! Анна подняла лампочку над ее лицом и стала смотреть на этот юношеский сон, безмятежный, почти детский по спокойствию и невинности, на эту белую, как мрамор, кожу, слегка окрашенную горячею кровью молодости; она невольно заслонила рукою огонь лампы, чтобы свет не упал на глаза Лауры. Но вдруг на губах последней появилась блаженная улыбка, придавшая всему ее лицу выражение такого безмерного счастья, что в воображении Анны вновь воскресло все виденное и душа ее, почти окаменевшая, опять закипела горем и гневом.
   -- Лаура, -- сказала она, задыхаясь, и наклоняясь к самому лицу спящей, -- Лаура!
   Белокурая красавица слегка шевельнула губами, но не открыла глаз. Только при вторичном зове Анны она проснулась, приподнялась и увидела перед собою черную фигуру с мертвенно-бледным лицом, фигуру, казавшуюся высокой -- высокой, выходящей из мрака, как привидение. Огонек лампады колебался; большие глаза Анны глядели неподвижным взглядом мертвеца. Лаура содрогнулась от ужаса, но не сказала ни слова. Несколько минут она пробыла неподвижной, потом, сделав страшное усилие воли, приняла спокойный вид и взглянула на сестру без вызова, но и без страха.
   -- Это я, Лаура, -- сказала Анна, ставя лампу на столик.
   -- Вижу, что ты, -- ясным и спокойным голосом ответила белокурая девушка.
   Наступило глубокое молчание. Анна, стоя у постели, не сводила глаз с Лауры. Последняя, сидя на кровати, не опускала перед нею взгляда, и руки ее без дрожи разглаживали белые кружева покрывала.
   -- Встань и пойдем, -- резко сказала Анна.
   -- Зачем?
   -- Встань и пойдем, Лаура, -- еще жестче повторила Анна.
   -- Куда?
   -- Вставай и иди! -- был неумолимый ответ.
   Лаура растерялась на минуту; потом с гордостью сказала:
   -- Я не желаю тебя слушаться!
   -- О, ты пойдешь! -- повелительно воскликнула Анна.
   -- Ошибаешься: не пойду.
   -- Пойдешь!
   -- Нет!
   -- Так ты очень боишься?
   В словах ее звучало такое презрение, что Лаура привскочила, как от удара бича.
   -- Когда так, я пойду куда угодно, -- гордо сказала она, отбрасывая одеяло и начиная одеваться.
   Анна ждала ее, стоя. Лаура одевалась довольно спокойно; но когда она дошла до белого платья с поясом из муаровой ленты, Анною овладел новый припадок гнева, такого безумного и дикого, что она закрыла лицо руками, чтобы не видеть. Четыре часа тому назад, не более, Лаура в этом самом платье целовалась с Чезаре на ее глазах, и ее стройному телу, кроме этой ленты, поясом служили еще его руки, -- она сама видела это! Теперь сестра являлась в ее глазах живым олицетворением измены, несчастья, жестокого, ужасного, непоправимого. И эта божественно-прекрасная девушка, как бы поняв своею злобною душою, насколько мучится оскорбленная ею женщина, и желая увеличить ее терзания, наклонилась и стала шарить под подушкой.
   -- Что ты делаешь? -- закричала Анна, поняв, в чем дело.
   -- Ищу.
   С этими словами она вытащила из-под подушки букет белых зимних роз, которые соединили в грешном поцелуе уста Лауры и Чезаре.
   -- Брось эти цветы! -- крикнула Анна.
   -- Зачем?
   -- Брось, Лаура!
   -- Нет! -- высокомерно ответила та.
   -- Заклинаю тебя Заступницею всех скорбящих, брось их, Лаура!
   -- Ты осмелилась грозить мне, так теперь уж не имеешь права просить, -- спокойно ответила Лаура, засовывая букет по-прежнему за пояс.
   -- О, Боже! -- сказала Анна, с отчаянием сжимая виски руками и стараясь возвратить себе самообладание.
   Снова наступило молчание. Сестры стояли друг против друга. Лаура спокойно сложила руки, а Анна пристально на них глядела. Но она скоро поняла, что если будет продолжать смотреть на эти руки, волосы и губы, которые Чезаре так недавно покрывал поцелуями, то последние ее силы истощатся в бешеном, но бесполезном гневе. Поэтому она отвернулась и решительно сказала:
   -- Ну, идем без разговоров!
   Затем взяла помпейскую лампочку и двинулась вперед.
   Она шла по пустым и темным комнатам, сгорбившись и опустив голову на грудь. За нею следовала легким, ритмическим шагом изящная и стройная фигура Лауры. Они прошли по всему дому, не проронив ни слова. Отворив дверь своей комнаты, Анна остановилась на пороге и знаком велела сестре войти, Та, не колеблясь, повиновалась, но, услышав за собою двойной поворот ключа, невольно вздрогнула: это был единственный признак, говоривший о волнении гордой девушки. Этот поворот ключа мог предвещать ей смерть. Потом, при виде комнаты Анны, убранной и светлой, душевное равновесие вернулось к ней окончательно.
   -- Сядь, -- сказала Анна, не глядя на нее, чтоб не впасть снова в бешеную ярость, чтобы не вырвать из-за пояса сестры и не растоптать этих роз, сообщниц преступления.
   Лаура села на кресло возле кровати, вытянув руки вдоль тела, а Анна -- на свою постель.
   -- Я жду, -- сказала Лаура.
   -- Значит, ты ничего не знаешь? -- насмешливо спросила Анна.
   -- Нет, ничего не знаю.
   -- И не можешь себе вообразить, о чем я хочу говорить?
   -- У меня нет воображения.
   -- А твое сердце и совесть ничего не говорят тебе, Лаура?
   -- Ничего, -- ответила та спокойно, закладывая за уши белокурые кудри.
   При этом движении, виденном ею в комнате Чезаре, Анна опять пришла в ужас.
   -- Лаура, ты--любовница моего мужа! -- объявила она, поднимая руки к небу.
   -- Ты сошла с ума, Анна, и твое место в доме умалишенных.
   -- Ах ты, лгунья, лгунья! Бесчестная и низкая женщина, не имеющая даже мужества признаться в своей любви! -- крикнула Анна, вставая и сверкая глазами.
   Лаура также встала, бледная и кусая губы, чтобы не дать воли собственному гневу. Она ответила с пренебрежением:
   -- Анна, риторика тут не у места. Говори прямо, что хочешь сказать, без глупых и ненужных оскорблений. Нельзя ругаться потому только, что ты не в здравом рассудке. Поняла?
   -- О, Пресвятая Дева! -- воскликнула Анна вне себя.
   -- Ты видишь, что ты безумствуешь? Что ты можешь сказать в подтверждение своих обвинений? Ты призвала меня сюда, чтобы оскорблять невинную!
   -- Лаура, -- сказала глухим и дрожащим голосом бедная Анна, -- Лаура, мне никто не говорил, что ты... Никто не писал мне анонимных писем -- нет! Я не расспрашивала об этом слуг -- нет! Во всех этих случаях можно не верить, не хотеть верить, чтобы не лишать уважения и любви тех, кто дорог сердцу...
   -- Так что же, Анна?
   -- Ноя видела сама, -- закончила Анна, приходя в такое волнение, как будто это зрелище сейчас было у ней перед глазами.
   -- Что ты видела? -- резко спросила Лаура.
   -- О! ужасно! ужасно! -- закричала Анна, снова охваченная галлюцинацией ревности, представлявшей ей живо всю сцену измены.
   -- Что ты видела? -- повторила Лаура, схватив ее за руку.
   -- О! какой ужас! Какой ужас! -- восклицала Анна, закрыв лицо руками.
   Но Лаура, теперь также пылавшая нетерпением и гневом, насильно отняла ее руки от лица и с твердостью человека, готового на все, сказала:
   -- Сейчас, сию же минуту, ты скажешь мне, что ты видела. Слышишь?
   Анна, услышав такой угрожающий тон, сразу пришла в себя и побледнела, как смерть; затем, с несвойственной ей холодностью, сказала:
   -- Ты хочешь знать, что я видела, Лаура? И еще спрашиваешь с негодованием угнетаемой невинности? Ты сердишься, Лаура? Тебе не страшно? Ты ничего не подозреваешь и так дерзко отвечаешь мне, потому что считаешь себя в безопасности? Но, чтобы быть в безопасности, надо запирать двери, когда приходишь на любовное свиданье; когда целуешься и обнимаешься, то надо запирать двери! Да, запирать...
   -- Я не понимаю, -- прошептала Лаура, бледнея.
  
   -- Нынче вечером, в девять часов, когда... ты была у Чезаре... Я вернулась... вы не знали... были одни... Я хотела войти и увидела...
   -- Что? -- спросила Лаура, опустив голову.
   -- Все, что можно видеть и слышать. Вспомни сама!
   Лаура упала в кресло и опустила руки. Ее унижение увеличило горе Анны, которая обошла вокруг комнаты, потом опять приблизилась к сестре. Последняя уже подняла голову, только была еще бледна.
   -- Зачем ты это сделала? -- отрывисто спросила Анна. Лаура промолчала и даже не взглянула на сестру.
   -- Не смеешь отвечать? Видишь, как ты низка! Видишь, что ты -- сама коварство? Что же ты за человек? Зачем это ты сделала?
   Лаура, вздрагивая при каждом оскорблении, наконец сказала:
   -- Затем, что я люблю Чезаре.
   -- О, Господи, Господи! -- воскликнула Анна и отчаянно зарыдала.
   -- Ты этого не знала? Что ж, ты была слепа и глуха? Разве я пойду в комнату человека, которого не люблю, и буду с ним целоваться? О чем же ты еще спрашиваешь? Я люблю Чезаре...
   -- Молчи, молчи, молчи! -- в страшном смятении выговорила Анна.
   -- А Чезаре любит меня, -- закончила Лаура.
   -- Молчи. Ты мне сестра, ты девушка, не смей говорить вслух такую подлость! Не кричи о том, что вы с Чезаре -- подлецы!
   -- Ведь ты видела, что я люблю Чезаре, а он -- меня, -- неумолимо повторила гордая девушка.
   -- Это подлость, подлость!
   -- Пусть так. Но так оно есть.
   Анна отерла слезы. Голос сестры, гордившейся своим проступком, ее надменные речи вывели ее из себя.
   -- Так ты не понимаешь, что ты сделала? Не чувствуешь, какая эта подлость? Разве я не сестра тебе? А ты передо мною согрешила...
   -- Это ты передо мною согрешила: я раньше любила Чезаре, -- спокойно возразила Лаура.
   -- Увертки! Я любила и люблю Чезаре, а ты совершаешь преступление, любя его!
   -- Ты не умеешь любить и только надоедаешь ему, а я люблю его, как следует.
   -- Но он женатый человек...
   -- Он женился поневоле, Анна!
   -- Однако, он мне муж...
   -- О! почти что не муж!
   -- Лаура! -- вскричала Анна с отчаянием.
   -- Я не наивная девочка, -- невозмутимо сказала Лаура, -- и хорошо понимаю, в чем дело.
   -- Но где же твоя совесть? Где вера? Где женский стыд?
   -- Я не любовница твоего мужа, ты сама это знаешь.
   -- Но ты его любишь! Трепещешь при пожатии его руки! Целуешь его!
   -- Это еще не значит быть любовницей...
   -- Все равно: грех одинаков.
   -- Вовсе не все равно, Анна!
   -- Это смертельный грех -- любить чужого мужа!
   -- Но ведь я же ему не любовница; выражайся точнее.
   -- Тут разница только в словах.
   -- И слова имеют свое значение: ими обозначаются факты.
   -- Это подлость! -- воскликнула Анна.
   -- Без оскорблений, Анна.
   -- Без оскорблений? Да разве твое красивое лицо может покраснеть от обиды? Ты разбила мое сердце, и я же тебя оскорбляю!
   -- Ты не имеешь права оскорблять меня, -- продолжала Лаура, опуская веки над коварным блеском прекрасных очей.
   -- Я не имею права, когда ты преступна, бесчестна?!
   -- Вспомни хорошенько, что не имеешь права, -- насмешливо возразила Лаура.
   -- О чем я должна вспомнить? -- порывисто спросила Анна.
   -- Вот о чем: ты -- такая же девушка, как я, покинула родительский дом и убежала с человеком, которого любила. Ты обманула меня, Чезаре, всех! Ты обесчестила имя, которое ношу и я...
   -- О, Боже! Боже! Боже! -- восклицала Анна при каждом обвинении.
   -- Ты провела целый день в Помпейской гостинице вдвоем с этим человеком, в запертой комнате...
   -- О! жестокая и вероломная! -- сказала Анна пренебрежительно и печально, вновь начиная кружиться по комнате, как запертая в клетку львица.
   -- И вспомни еще, Анна, что тогда Чезаре Диас спас тебя, привез тебя домой, полумертвую, не упрекнув ни одним словом. Я сострадательно, без упреков приняла тебя в свои объятия, и во все время твоей болезни мы неутомимо ухаживали за тобой. И до сих пор мы ни разу тебя не упрекнули. Так видишь ли, какое ты неблагодарное и несправедливое созданье?
   -- Но ты оскорбила меня в моей любви, Лаура! Ведь я обожаю Чезаре, ревную его ужасно и схожу с ума при одном воспоминании о твоих поцелуях! О, Лаура! Ты, такая чистая и прекрасная, могла бы найти достойного себе жениха, молодого, красивого, богатого, а между тем жертвуешь молодостью и честью для Чезаре!
   -- А ты разве не полюбила его так же? Разве ты не была молода, когда хотела умереть от любви к нему? Я последовала твоему примеру и люблю его точно так же, как и ты, Анна! Мы -- сестры, и одинаковая страсть горит в нашей крови.
   -- Не говори этого, не говори! Моя любовь продлится до гроба, Лаура.
   -- И моя также. До самой смерти!
   -- Молчи.
   -- В наших жилах течет одна кровь, нервы наши одинаковы, мое сердце столь же пламенно, как и твое, душа полна такой же страсти, мы дочери -- Франческо и Катерины Аквавивы, и если Чезаре пленил тебя, то он точно также пленил и меня.
   -- О, Матерь Божия! Значит, я должна убить себя? Значит, мне нужно умереть?
   -- Ну вот! -- презрительно выговорила Лаура. -- Кто так говорит, тот никогда этого не сделает.
   -- Можешь ошибиться, испорченное и гордое созданье!
   -- Кто обещает заранее, тот не убьет себя! -- повторила с горьким смехом Лаура.
   -- Но пойми, что для меня нестерпима мысль об этой измене! Пойми, что я одна должна любить Чезаре, что он мой, что я никому не хочу его уступать! Пойми, что все мое утешение, вся моя радость -- в этой любви! Ты видишь, что у меня ничего нет кроме него!
   -- Однако, Луиджи Караччиоло любит тебя... -- улыбаясь, заметила Лаура.
   -- Так что ж из этого? Ты предлагаешь мне совершить подлость? -- серьезно проговорила Анна.
   -- Ведь Чезаре любит меня, а не тебя, я люблю Чезаре, а Караччиоло -- тебя; так отчего ж тебе не полюбить его?
   -- Оттого, что это подло, Лаура, и ты мне становишься противна!
   -- Ты снова прибегаешь к ругательствам, Анна! Уж поздно -- ия ухожу.
   -- Нет, подожди, Лаура. Подумай, какая это ужасная для меня ночь. Послушай, и призови на помощь всю твою доброту. Я, правда, тебя оскорбила, но ты понятия не имеешь, что такое ревность, как она терзает человека. Пожалей меня, Лаура! Вспомни, что мы -- сестры, что мы всю нашу жизнь делили вместе. Видишь, ты меня оскорбила, причинила мне нечеловеческую муку, но я тебя прощаю, я забуду твой поступок. Ты добра и поймешь, чего мне стоит тебя простить!
   Она стала на колени перед виноватой сестрой, взяла ее руки, стала целовать их, обливаясь слезами. Та на минуту побледнела, но потом, преодолев волнение, спросила с таким видом, будто оказывала милость:
   -- Чего же ты требуешь за свое прощение?
   -- Лаура, будь добра и великодушна! Перестань любить Чезаре, вырви из сердца это преступное чувство. Я буду для тебя лучшей, нежнейшей из сестер, докажу на деле, насколько я тебя люблю. Я все сделаю для твоего счастья! Но помни, Лаура, что ты мне сестра, и забудь Чезаре.
   -- Анна, я не могу.
   -- Послушай, послушай, не решайся так скоро! Подумай, ты рискуешь своей будущностью, всею своею жизнью. Горька будет твоя участь. Между тем, забыв его, ты можешь полюбить невинною любовью, стать счастливою женою, иметь детей -- да! У тебя они будут! Но ты должна разлюбить Чезаре.
   -- Анна, я не могу.
   -- Погоди, еще послушай. Надо же нам найти исход. Ты можешь предпринять долгое путешествие, поехать за границу, увидеть чужие страны, развлечься. Я попрошу тетю Шибилиа поехать с тобою; она вдова, одинокая, ей делать нечего, она согласится. Милая Лаура, ты не поверишь, как полезна в таких случаях перемена обстановки! Посмотри, как я прошу тебя, как умоляю! Ведь мы -- дочери одной матери. Оставь, разлюби Чезаре!
   -- Анна, я не могу.
   Анна бросилась на сестру; но, очутившись с ней лицом к лицу, в ужасе остановилась. Затем, отошла к балкону и вперила взоры во мрак зимней ночи. Когда она снова обернулась к Лауре, лицо ее было холодно и сурово, и во взгляде черных глаз сверкнула угроза.
   -- Это твое последнее слово?
   -- Да.
   -- Ты не думаешь, что потом пожалеешь, раскаешься?
   -- Нет, не думаю.
   -- Знаешь ли ты, что делаешь?
   -- Знаю.
   -- И решаешься подвергнуться такой опасности?
   -- Какой опасности? -- спросила Лаура, вставая.
   -- Не бойся, не бойся, -- продолжала Анна, поднося ко рту платок и кусая его. -- Я тебя спрашиваю, не опасно ли таким двум женщинам, как я, Анна Диас, и ты, Лаура Аквавива, жить в одном с ним доме, любя его одинаковою любовью?
   -- Да, это, конечно, опасно, -- медленно проговорила Лаура, глядя сестре прямо в глаза.
   -- Оставь мне моего мужа, Лаура! -- повелительно крикнула Анна.
   -- Верни его себе, если у тебя хватит силы, которой никогда у тебя не было!
   -- Ты -- подлая! Ступай вон! -- сказала Анна, стискивая зубы и сжимая кулаки, так что ногти вошли ей в тело.
   -- Ты позвала меня. Я пришла, чтобы доказать тебе, что ничего не боюсь.
   -- Ступай вон, подлая!
   Не торопясь, но и не выказывая утомления, Лаура повернулась спиною к сестре и ушла своим красивым мерным шагом, почти бесшумно, изящная и стройная, в своей белой одежде. Уверенной рукою повернула она ключ в замке, но на пороге невольно остановилась и взглянула на Анну. Та стояла среди комнаты, бледная, как полотно, опустив голову и руки, с выражением усталости на полуоткрытых, посиневших губах. После минутного колебания Лаура вышла и захлопнула дверь. Анна не шевельнулась при этом стуке, даже, пожалуй, не слыхала его.
   Когда на ее слезные мольбы Лаура в третий раз настойчиво повторила: я не могу, то ею овладела дикая злоба и облако крови застлало ей глаза. Ей представилось, что вся эта кровь течет рекой из глубокой раны на белой шее Лауры, раны, нанесенной ею, Анною, чтобы из этого горла не могли вылетать гордые слова отказа и похвальбы любовью к Чезаре. Да, на одну минуту она стала в душе своей убийцей, она пожелала убить, уничтожить свою сестру. Но Бог рассеял этот кровавый туман и дал ей силу страдать, не стремясь к отмщению. Опускаясь мало-помалу, она упала на колени и, сложив руки, повторила все старинные, наивные, молитвы, какие знала еще в детстве, умоляя Господа оставить ее и на остальную жизнь такою, какою она была до сих пор: несчастным существом, способным переносить зло, но не причинять его другим.
   Попытавшись встать после этого отречения от мести, она почувствовала, что не в силах подняться. Во время объяснения с Лаурой, волнуемая гневом, ревностью, любовью, отчаянием, она жила удесятеренною жизнью; теперь наступила реакция. С величайшим трудом дотащившись до кровати, она упала на нее, как мертвая. Ее тело не повиновалось ей более, оно дошло до крайних пределов истощения; только мысль ее бодрствовала, не давая ей забыться. В ее памяти воскресало объяснение с сестрою; она вновь видела перед собою ее красивое, но суровое лицо, видела циническую улыбку и чувствовала, что недоступная ни состраданию, ни стыду, ни страху -- Лаура осталась победительницей. Вместо того, чтобы склониться во прах перед оскорбленной, оскорбительница гордо стояла на своем, не отступая перед катастрофой.
   Анна понимала, что ни одно ее слово не нашло отклика в душе сестры, что игра ее проиграна, что она не сумела ни простить, ни наказать.
   -- Я не убила ее, а она меня победила, -- думала Анна с отчаянием.
   Она сознавала, что права перед Богом и людьми, что грех сестры ее преступает все законы, и все-таки Лаура торжествовала, а она была побеждена. Она искала причины своего поражения и не могла найти ее. Нет, она не понимала, за что страдает так ужасно, за что обречена на погибель. Зато несчастье, сначала поразившее ее, как удар грома, теперь стало ей ясно в своих мельчайших подробностях и во всей своей безграничности. Да, измена эта существует и будет существовать сегодня, завтра, целые годы без препятствий, без жалости к страдалице.
   -- Я погибла, погибла! -- безнадежно думала Анна.
   И в Помпее, и в Сорренто, и в Неаполе ее победили -- Джустино Морелли, который не умел любить, Чезаре Диас, который не хотел любить, и Лаура Аквавива, которая не должна была любить. Каждый раз она была права и терпела поражение.
   -- Но почему же, почему? -- с отчаянием твердила она.
   Ответа не было. Все это до такой степени противоречило законам любви и правды, что она не могла понять причины. Она видела только неумолимый, жестокий в своем однообразии факт, повторявшийся при всевозможных обстоятельствах: постоянную победу других над нею, любившей, отдававшей все и просившей лишь о любви. Даже на террасе в Сорренто ее победа равнялась поражению, потому что стоила ей слишком дорого.
   Да, так было суждено. Ее преследовал грозный рок, и везде ее ожидала неудача. Борьба бесполезна: от судьбы не уйдешь. Ее уныние стало переходить в оцепенение, подобное тому, которое овладевает замерзающими на высоких горах. Сил нет, идти дальше необходимо, а между тем на каждом шагу грозят опасности: если буря не сбросит вас в пропасть, то убьет обвал или засыпет холодный снег, когда вы упадете от изнеможения. Анна также чувствовала неизбежность гибели и стала молить об окончательном решении.
   Через час, как бы повинуясь чьему-то повелению, она машинально встала с постели.
   -- Надо выслушать последнее слово, -- сказала она.
   Совершенно бесцельно, как кукла на пружинах, стала она ходить по комнате, поминутно останавливаясь, как бы забывая, что ей следует делать. Взглянув на часы, она увидела, что уже четыре часа. Она вспомнила о той зимней ночи, когда вышла к Джустино Морелли на террасу палаццо Джероломини, Сколько лет прошло с тех пор -- четыре, сорок, четыреста? Не все ли равно? Ведь во все это время она терпела одни поражения. Подойдя к письменному столу, она взяла бумагу и, разорвав несколько листов, наконец написала следующее:
   "Чезаре, мне тотчас же надо тебе что-то сказать. Как только прочтешь эти строки, приходи ко мне в. комнату.

Анна."

   Надписав на конверте адрес, она вышла в коридор и подошла к комнате мужа. Там было темно и тихо, дверь была заперта на ключ.
   Чувствуя страшную слабость, она прислонилась к косяку, и ей припомнилась та ночь, когда, полная юношеской страсти, она пришла в эту самую комнату ждать возвращения своего возлюбленного. Ее смелые надежды на победу и на этот раз окончились поражением.
   -- Я всегда теряю, -- подумала она опять с безграничным отчаянием, но уже без вздохов и без слез.
   Теперь он запирал от нее свою дверь, между тем как накануне отпер все двери, чтобы ласкать и целовать ее сестру! Но так как ей приходилось покоряться неведомой силе и ждать решения своей участи от других, а не от себя самой, то она вынула из-за пояса свою записку и просунула ее под дверь, на ковер.
   -- Чезаре скажет мне последнее слово, -- подумала она.
   Еще минуту постояла она здесь, смутно ужасаясь при мысли, что теперь все, все в руках Чезаре, сердце которого похоже на эту запертую дверь, затем вернулась к себе и бросилась на постель, не имея сил раздеться. Для нее началась долгая бессонная ночь. Душа ее жаждала мрака. Она потушила лампу, и мрак наступил.
  

XII

   До самого утра Анна не сомкнула глаз, но все-таки, вставши, почувствовала себя несколько крепче. Ей хотелось солнца, и она подошла к балкону. Но небо было серого, свинцового цвета. Тем не менее, глаза Анны горели от бессонницы, и чтобы освежить их, она стала умываться. Затем она расчесала свои прекрасные, длинные волосы и собрала их в одну толстую косу, которую заколола золотой булавкой, и, сняв бархатную блузу, переоделась в черное шерстяное платье, сшитое для прогулок пешком. Разве она собиралась выходить из дому? Она сама не знала, а если оделась, то только по привычке одеваться каждый день. Закалывая брошкою воротничок платья, она заметила, что в этой брошке, подаренной ей к свадьбе Лаурой и изображавшей трилистник, составленный из трех крупных жемчужин, не хватает одной жемчужины. Таким образом, предвещавший счастье трилистник был уничтожен и значение брошки изменилось.
   -- Не все ли равно?.. -- подумала она.
   Но эта потерянная жемчужина напомнила ей о ее горе, и она опустилась в кресло, как бы пораженная ударом молота. Когда постучались к ней в дверь, она едва могла выговорить:
   -- Войдите!
   Вошел Чезаре, отдохнувший, спокойный, вероятно собиравшийся гулять, потому что держал в руках шляпу и тросточку.
   -- Здравствуй! Ты идешь куда-нибудь? -- спросил он самым обыкновенным тоном.
   -- Нет... не знаю... -- ответила она.
   Снова, как накануне вечером, все нервы ее трепетали при виде благородного и помятого лица изменника, лица спокойного, почти смеющегося.
   -- Ты хотела мне что-то сказать? -- спросил он, слегка наморщив лоб.
   -- Да.
   -- Я поздно вернулся и не хотел тебя беспокоить, -- сказал он, вынув папиросу и взглядом прося позволения закурить.
   -- Ты не причинил бы мне беспокойства, -- возразила она с некоторой твердостью.
   -- Но это, вероятно, не так важно?
   -- Напротив, очень важно, Чезаре.
   -- По обыкновению, -- сказал он, улыбаясь.
   -- Клянусь тебе памятью моей матери, это чрезвычайно важно, Чезаре!
   -- Господи, Боже мой! -- воскликнул он насмешливо. -- Акт третий, сцена четвертая!
   -- Сцена последняя, -- глухо сказала она.
   -- Тем лучше, что мы дошли до развязки: драма была длинна, моя милая, -- сказал он, ударяя по ноге своей тросточкой.
   -- Приступим же к делу, Чезаре. Я должна просить тебя об одной милости. Ты мне не откажешь?
   -- Приказывайте, прекрасная дама, и хоть вы вчера вечером заперли вашу дверь передо мною, но я готов.
   -- Приказывать? Я прошу о милости.
   -- Ну, так проси же, потому что мне пора идти.
   -- Мне хочется провести год в путешествии с тобою.
   -- Второй медовый месяц? Это никогда не слыхано.
   -- Не месяц, а год, понимаешь? Я уеду с тобою в качестве товарища, подруги, служанки, на целый год, далеко-далеко.
   -- Захватив с собою и сестрицу, и компаньонку, и кошку, и собаку, и весь зверинец?
   -- Нет, только с тобою, мы вдвоем, -- сказала она резко.
   -- А! -- произнес он и задумался.
   -- Что ж ты скажешь?
   -- Я подумаю.
   -- Нет, отвечай сейчас!
   -- Какая поспешность! Нам грозит какая-нибудь эпидемия?
   -- Решай же.
   -- Я решаю отрицательно, -- ответил он.
   -- Почему? -- спросила она, снова страшно бледная.
   -- Потому, что не хочу.
   -- Ты всегда любил путешествия.
   -- А теперь разлюбил. Я устал, состарился и хочу сидеть дома.
   -- Уедем, я прошу тебя, уедем подальше.
   -- Но зачем ты этого хочешь, Анна?
   -- Не спрашивай и, ради Бога, согласись.
   -- Синьора бежит от опасности, грозящей ее добродетели, может быть, от несчастной любви?
   -- Опасность грозит кое-чему более важному, чем моя добродетель, и я бегу от несчастной любви, -- серьезно сказала она, закрывая глаза.
   -- Небо! И я должен вмешаться в эти трагические обстоятельства! Нет, Анна, я не двинусь с места.
   -- И как бы я тебя ни просила, ты все скажешь -- нет? Даже если бы я сказала, что иначе умру?
   -- К счастью, ты совершенно здорова, -- и он взглянул на нее с улыбкой. -- А если я говорю: нет, то значит: нет.
   -- Тогда я попрошу о другом. На этот раз ты не откажешь.
   -- Посмотрим.
   -- Поселимся одни на площади Джероломини.
   -- В этом гадком доме?
   -- Так останемся здесь одни.
   -- Как это одни?
   -- Да так: вдвоем.
   -- Без Лауры?
   -- Без Лауры.
   Он замолчал. Она глядела на него с такою тревогою, что в ее глазах легко было прочесть всю истину. Но ему почему-то захотелось заставить ее высказаться, и он начал так:
   -- Признайся, -- сказал он с необычайной серьезностью, -- ты хочешь расстаться с сестрою?
   -- Да.
   -- Но почему?
   -- Я не могу сказать, но хочу с ней расстаться.
   -- Когда?
   -- Сейчас. Сегодня же.
   -- Вот даже как! Вы поссорились? Но я помирю вас.
   -- Вряд ли, -- сказала она со странною улыбкою.
   -- Если скажешь мне причину ссоры, то я вас помирю.
   -- Но зачем столько расспросов? Я хочу расстаться с сестрою, вот и все.
   -- А я не хочу, -- возразил он, глядя на жену с ледяным спокойствием.
   -- Ты не хочешь расстаться с Лаурой! -- закричала она, чувствуя, что земля уходит у нее из-под ног.
   -- Нисколько не хочу.
   -- В таком случае, уеду я.
   -- А я не позволю тебе делать меня смешным. Мы не можем покинуть эту девушку, доверенную нашим заботам. Это был бы скандал, до которого я не допущу. Поняла ты?
   Она посмотрела на него, чувствуя, что лишается последней надежды.
   -- И потом, -- продолжал он, -- я не понимаю, почему бы тебе не жить с сестрою? Она добра, благоразумна, ничем тебя не стесняет, упрекнуть ее не в чем. Это с твоей стороны каприз, вечное стремление создавать несчастия. Однако и тут твое глупое желание будет исполнено: Лаура скоро выйдет замуж...
   -- Ты надеешься, что она выйдет замуж? -- пытливо спросила Анна.
   -- Конечно.
   -- И ты был бы рад?
   -- Чрезвычайно, -- ответил он с улыбкой.
   В прекрасные дни своей невинности, когда сердце ее не знало зла, она не поняла бы этих слов и этой улыбки; но теперь ей стало ясно их значение, и отвращение овладело ею. Он еще улыбался, может быть, созданию своего воображения, и крутил красивые усы. Анна вышла из себя.
   -- Так ты еще подлее Лауры, -- сказала она с лицом, искаженным гневом, и дрожа от волнения, потому что в первый раз говорила так с мужем.
   Он улыбнулся.
   -- Это напоминает Отелло, -- сказал он спокойно. -- Но ты знаешь, теперь доказано, что Отелло был эпилептик.
   -- Однако, он убил Дездемону, -- глухо сказала Анна.
   -- Ты находишь во мне сходство с Дездемоной?
   -- Не в тебе, не в тебе, -- ответила она со злобою.
   -- А в ком же? -- спросил Чезаре.
   -- В Лауре, -- мрачно договорила Анна.
   -- Твое сумасшествие становится опасным, Анна.
   -- И очень.
   -- К счастью, ты не делаешь всего того, что говоришь, -- закончил он с улыбкой.
   Она с отчаянием всплеснула руками.
   -- Сегодня ночью Лаура спаслась только чудом.
   -- Но что здесь такое случилось? -- воскликнул он, начиная волноваться и вставая. -- Где Лаура?
   -- О, не бойся за нее. Я ее не тронула. Она жива, и красота ее все так же безмятежна, как и ее душа. Не бойся. Она -- лицо священное. Ее освящает твоя любовь. Слушай, Чезаре: сегодня ночью она сидела взаперти со мною, мы были вдвоем и я имела над нею право жизни и смерти. Однако я не убила ее!
   Чезаре только побледнел немного и устремил на нее пристальный взгляд, как укротитель на разъяренную львицу.
   -- Позвольте спросить, -- начал он медленно и презрительно, -- кто же, по вашей скучнейшей риторике, дал вам это право жизни и смерти?
   -- Лаура оскорбляет меня, любя тебя.
   -- Следовательно, Лаура меня любит? Очень рад это узнать. А вам это известно? Очень приятный факт для моего самолюбия. Вы в этом уверены?
   -- Не смейся, Чезаре. Ты не знаешь, что делаешь. Не доводи меня до крайности!
   -- Итак, вы любите меня вдвоем, так как я думаю, что и вы продолжаете любить меня? Должно быть, это у вас наследственная любовь. И если вы оба меня обожаете, то в чем же моя вина?
   -- Чезаре! Чезаре!
   -- Сознайтесь, что я нисколько не старался пленить вас.
   -- Ты изменяешь мне, Чезаре, любя Лауру.
   -- Вы в этом уверены?
   -- Уверена.
   -- Заметьте, что мало в чем можно быть уверенной здесь, на Земле. Вот уже несколько минут, как я сам себя спрашиваю, не имею ли я на сердце преступной страсти к Лауре. Может быть, я без ума от нее, сам того не зная; а вы, как влюбленная дама, знаете это. Будьте так любезны, о страстная синьора Диас, объясните мне, как я вам изменяю, любя вашу сестру? Изобразите всю черноту моего поступка. Сообщите, в чем состоит моя... подлость? Кажется так? Я не силен в страстных выражениях.
   -- Но разве Лаура ничего тебе не говорила?
   -- Ничего, моя дорогая синьора.
   -- Где же она?
   -- Кажется, ушла к обедне.
   -- Как? Так спокойно?
   -- Да неужели все женщины должны судорожно прыгать на канате чувства, синьора Диас? Нет, к счастью для мужчин, это не так. Наша милая и мудрая Минерва отправилась в церковь, потому что сегодня -- воскресенье.
   -- С таким ужасным грехом на совести! Не намерена ли она лгать и Богу? Значит, она способна на богохульство!
   -- Теперь вы намерены декламировать мистическую драму? Милая синьора, я вижу, вам более нечего мне сказать, и свидетельствую вам мое почтение.
   Он пошел к двери. Она преградила ему выход, решившись все выслушать и все сказать, совершенно отдавая себя во власть судьбы.
   -- Ты не уйдешь, не выслушав меня. Повторяю тебе то, что нынче ночью я сказала Лауре... А, ты смеешься, ты смеешь издеваться надо мною! Ты хотел бы уйти, я. тебе надоела, да еще, пожалуй, мои слова вызовут краску стыда на твои щеки! Но нет! Ты выслушаешь меня и дашь мне отчет в твоем преступлении. Вспомни, что было вчера, когда вы думали, что я в театре, вспомни и стыдись! Я видела и слышала! Слышала слова, звук поцелуев. Сомнения нет! О! Что сделал со мною ты, Чезаре, которого я любила, что сделала со мною Лаура, моя сестра!!.
   Она упала на кресла без слез, без рыданий, но голос ее мог тронуть самое жестокое сердце.
   -- Вы имеете привычку подслушивать у дверей? Это не свидетельствует о хорошем воспитании, -- с ледяным спокойствием заметил Чезаре.
   Она растерянно взглянула на него.
   -- Значит, ты хочешь моей смерти? Как же ты мог забыть, что я люблю тебя, что я отдала тебе и молодость мою и красоту, что тобою одним я живу? Как мог ты забыть свою Анну?
   -- Эти чувства делают вам честь, хотя они несколько преувеличены. Но, пожалуйста, не забудьте, что нельзя подслушивать у дверей.
   -- Я имела право слушать! Дело шло о моем счастье, жизни, любви, и это ужасное зрелище погубило все.
   -- Что ж это было за ужасное зрелище? -- спросил он, улыбаясь.
   -- О, если бы мне суждено было жить тысячу лет, и то я его не забыла бы! Нет, я умру, умру, чтобы не вспоминать более...
   -- У тебя мозговое расстройство, моя милая. Все дело, вероятно, в очень естественном, пустом ухаживании, в каких-нибудь пустяках, Анна...
   -- Лаура сказала, что любит тебя, я слышала.
   -- Конечно, девушки всегда воображают, что любят, -- возразил он с улыбкой.
   -- Она поцеловала тебя, Чезаре, я видела.
   -- Еще бы! Девицы охотно целуются: это не вредно.
   -- Она находилась в твоих объятиях так долго, что я едва дождалась конца, Чезаре!
   -- Это вовсе не плохое место, как вы сами знаете, синьора Диас, -- ответил он, улыбаясь.
   -- О, какой ужас, какой ужас, Чезаре! Я сама слышала, как ты сказал ей, что ее любишь.
   -- Не мог же я сказать, что ненавижу ее. Это было бы дерзко. Я знаю приличия, Анна, Слава Богу, что у нас в семье есть хоть один благовоспитанный человек.
   -- Чезаре, ты поцеловал ее!
   -- А как же иначе? Ты не мужчина и не понимаешь таких вещей.
   -- Но ведь она -- девица!
   -- О! нынешние девицы уж не так наивны.
   -- Она -- моя сестра.
   Она поглядела на негр с отвращением:
   -- Итак, -- сказала она, -- ты даже не стоишь на высоте положения. Та, Лаура, по крайней мере, смутилась, побледнела, ею овладели страсть и ужас. Ты -- нет! Тебе не страшно, не стыдно, ты даже не удивляешься. Та хоть вздрогнула, хоть кричала. Правда, ее не тронули мои мольбы, слезы, отчаяние, но у нее есть чувство, воля, сила. Она отстаивает свою страсть, а в тебе ничего нет, кроме ледяного равнодушия. Какая любовь?! Какая страсть?! Она и во сне тебе не снилась. Пустое ухаживанье! Невинное развлечение на полчаса! Вот и все. Что значит сказать, что любишь? Этот вздор повторяется всем женщинам. Что такое поцелуй? Мимолетное прикосновение, которое тотчас же забывается. Мало ли кому говоришь о любви, мало ли кого целуешь?! Все это вздор, на который обращать внимание -- глупо, за который ревновать -- безумно. Значит, твой грех не оправдывается даже страстью, а является простою беспричинною гнусностью, достойною животного. Знаешь ли, что ты такое, Чезаре.
   -- Нет, не знаю, но буду благодарен, если сообщите.
   -- Ты -- человек без сердца и совести, не способный на великодушие или увлечение, истрепанный физически и душевно недостойною жизнью. Ты -- развалина, живой мертвец. В тебе все мертво: ум, сердце, чувства. Ты мне противен и жалок, слышишь! Боже мой! Я не знала, что отдаюсь какой-то надушенной мумии, притупленные чувства которой не пробуждаются от близости молодой, красивой и влюбленной жены, а вспыхивают грешной похотью при виде ее сестры, обладание которою невозможно, желать которую преступно! Да любил ли ты хоть раз в жизни? И если в тебе всегда все молчало, то что же ты за проклятое, состоящее из одного эгоизма существо? Какова же твоя испорченность, если ты изменяешь жене, которая тебя обожает, для ее сестры, которую ты не любишь? Ты негодяй, негодяй, вот ты кто!
   Она кричала, ломала руки, ударяла себе по голове, как безумная, но не проронила ни одной слезы. Он не двигался с места и ничуть не изменился в лице. Когда она наконец упала в кресло, совсем изнемогая, но еще гневно сверкая глазами и вся дрожа от волнения, он сказал:
   -- Теперь, когда вы с такою любезностью удостоили определить мою личность, позвольте мне определить и вашу.
   Тон его был так холоден, он говорил так медленно, что Анна, предчувствуя новое, ужасное оскорбление, со слепою злобою повторила:
   -- Ты негодяй, вот ты что! Негодяй!
   -- Моя милая, а вы -- надоедливая особа, вот вы что!
   -- Что такое? -- спросила она, не понимая.
   -- Вы очень надоедливы, вот что!
   Действительно, удар этот был для нее так силен, что слезы, впервые с самого начала объяснения, показались у нее на глазах, и стон вырвался из посиневших губ.
   -- Я не произношу бранных слов, а говорю только правду: вы всем надоедаете.
   Она застонала вновь, как от физической боли.
   -- Вы считаете себя чрезвычайно страстной женщиной, -- продолжал он, поглядев на часы и выразив на лице удивление, что так уже поздно. -- Нет? Тем хуже! Значит, вы действуете в силу инстинкта, воображаете, что вы обречены судьбою на страдания и, портя собственную жизнь, до смерти надоедаете всем окружающим. Ради возможности разглагольствовать, плакать, рыдать, писать бессвязные письма, ходить с зеленым лицом и синими губами, вы рады надоедать всем!
   И притворяясь, будто не видит ее молящего взора, он продолжал:
   -- Вспомните все нелепости, совершенные вами в течение последних лет, и о том, как вели себя в это время мы. Вы были молоды, красивы, богаты, могли бы найти себе приличную партию в вашем круге и быть счастливой, насколько возможно. Но Анне Аквавиве, драматической героине, быть счастливой? Помилуйте, разве это возможно? И вот, вы воображаете, что влюблены в бедняка, за которого не можете выйти замуж.
   Она сделала движение, как бы в защиту Джустино Морелли.
   -- Вы в самом деле его любили? Благодарю за любезность! Вы очень милы сегодня. Страстная любовь, препятствия со стороны семьи, драматическая коллизия, бегство... Извините за неблагопристойность, но это вырвалось у меня нечаянно. Но Морелли честен, он бежит прочь, бедняжка, а наша героиня доставляет себе удовольствие заболеть смертельно и доставить множество хлопот сестре и мне, с которых довольно было бы и бегства. Всякая другая исправилась бы на вашем месте, но не вы! И вот начинается второй роман или вторая драма и выступает на сцену синьop Чезаре Диас, которому вы начинаете надоедать до смерти.
   -- О, Божия Матерь, помоги мне, -- прошептала она, опустив голову и сдавливая виски руками.
   -- Итак трагическая любовь к Чезаре Диасу, который стар, никогда ни в ком не возбуждал страсти и не желает возбуждать, которому невыносим весь этот вздор. И Анна Аквавива предается безнадежной любви! Начинается горе, отчаяние, терзание. А Чезаре Диас, который постарался устроить жизнь свою как можно удобнее, считает себя человеком посредственным и счастлив этой посредственностью, вдруг, помимо воли, становится героем. Это человек таинственный, не желающий любить или любящий другую, душа возвышенная, близкая к звездам. А между тем, найден предлог, чтобы надоедать ему....
   -- Ах, Чезаре, Чезаре, -- повторяла она, моля о сострадании.
   -- Дурак, должны вы прибавить к имени Чезаре, и это будет самое точное определение. Только дурак -- а я был им в продолжение получаса -- мог подчиниться вашим сентиментальным выдумкам. И этим дураком оказался я. Но ведь вы умирали для завершения трагедии безнадежной любви...
   -- Ах, зачем вы не дали мне умереть! -- сказала она, с отчаянием поднимая руки к небу.
   -- Полагаю, что это было бы лучше для всех. Какое удовольствие для вас, милая героиня, умереть пожираемой страстью! Гаспара Стампа, Проперцио де-Касси и другие знаменитые дамы древности, которых имена вы сообщили мне в ваших письмах, нашли бы себе достойную соперницу. Я уверен, что вы умерли бы, благословляя меня. А вместо того, я дошел до такой глупости, что женился на вас, и клянусь, что раскаивался в этом ежеминутно, начиная с того времени, как сделал вам это дурацкое предложение. Да, за такие моменты необъяснимой слабости приходится дорого платиться. Надо прибавить, что и в браке, который ведь не сентиментальная комедия, вы выступили с такими претензиями на страсть, любовь, взаимное обожание, что надоели мне гораздо более, чем я ожидал.
   -- Но, что же такое брак для тебя? -- воскликнула она, пытаясь ободриться после нанесенных ей ударов.
   -- Наискучнейшее обязательство, когда женишься на особе, подобной вам.
   -- Ты бы предпочел мою сестру? -- спросила она, теряя терпение, но тотчас же раскаялась в этом вульгарном вопросе. Он немедленно ее наказал.
   -- Да, я предпочел бы вашу сестру. Она совсем не надоедлива, а для меня, напротив, очень занимательна.
   -- Она говорила, что любила тебя раньше. Напрасно она тебе не сказала! -- воскликнула Анна, хорошо чувствуя, насколько унижается.
   -- Очень жаль, я бы женился на ней, уверяю вас.
   -- А, хорошо, -- сказала она, погружаясь в глубокую задумчивость. Но при взгляде на мужа, любимого больше всех на свете, мужество изменило ей. Она подошла к нему, взяла его за руку и сказала:
   -- Ах, Чезаре, Чезаре!.. Твоя правда. Но я любила тебя, а ты изменил мне.
   -- Синьора Диас, у вас довольно слабая память, -- возразил он, холодно освобождая свои руки.
   -- Что такое? -- спросила она, совершенно побелев, в ожидании последнего, самого жестокого удара.
   -- Говорю, что вы скоро забываете. Но мы стоим лицом к лицу, и вы не можете отречься. Говорил ли я когда-нибудь, что люблю вас?
   -- Нет, никогда, -- ответила она, закрывая глаза от боли при этом признании.
   -- Обещал ли я вам любить вас?
   -- Нет, никогда.
   -- Итак, по закону любви, я не изменял вам, милая Анна. Любовь моя никогда вам не принадлежала и поэтому не могла быть отнята. Я ничего не обещал и ничего не должен был исполнять.
   -- Это правда, Чезаре, -- сказала она, медленно усваивая этот новый, искусной рукой подносимый ей яд.
   -- Может быть, вы сошлетесь на закон супружества? Но и в этом вы неправы. Вспомните те условия, которые я вам поставил в тот вечер в Сорренто, перед совершением величайшей глупости. Я сказал вам, что хочу быть свободен, как холостой человек, а вы на это согласились, хотя любили меня. Да или нет?
   -- Это правда, -- подтвердила Анна, чувствуя, что падает в пропасть.
   -- Итак, на основании этого, вы видите, что я не изменял вам. Вы приняли мое условие, я свободен в моих чувствах и поступках, следовательно, я не изменял вам, согласитесь с этим.
   -- Чезаре, Чезаре, будь человеком, будь христианином, не заставляй меня говорить это.
   -- Трагедия -- одно, а правда -- совсем другое, Анна. Мне нужно установить тот факт, что я вовсе не изменял вам, моя милая. Все, что могло случиться вчера... или раньше... или может случиться завтра... вы позволили сами. Согласитесь с этим, Анна!
   -- Пойми, что я не могу сказать этого! -- крикнула она. -- О! Ты всегда прав, во всю твою жизнь. Ты умеешь оставаться правым. Ты прав в твоем эгоизме, коварстве, безнравственности, точно также как был прав, предлагая мне этот постыдный договор, которым так справедливо, так кстати упрекаешь меня сегодня! Но я думала, что, любя, обожая так, как я обожала тебя, я должна победить непременно. И я ошиблась, потому что равнодушие сильнее любви, эгоизм сильнее самоотвержения, потому что никакая преданность не пересилит утонченной расчетливости развращенного человека. Я одна виновата в том, что тебя любила и думала, что этим добьюсь любви. Я сознаюсь, что я виновата, да! Я не умею ни любить, ни ненавидеть, ни жить. Я надоедливое, скучное, лишнее существо. Это правда! Скажи это еще раз!
   -- Если желаете, то скажу, -- безжалостно сказал он, вновь раздраженный этою вспышкою гнева.
   -- Ты прав, ты прав. Я во всем ошибалась и сама довела себя до отчаяния, повинуясь безумному голосу сердца. Я убежала из дому, полюбила тебя, когда не должна была любить; любя тебя, надоедала тебе и сама, по доброй воле, позволила тебе изменять мне. Ты самый порочный человек, какого я знаю; у тебя нет благородства в мыслях, нет доброты в сердце. Ты совершил ужаснейший грех в том самом доме, где живет твоя жена, -- и я не могу наказать тебя, потому что я сама дала на это мое согласие, унизив достоинство моей любви, потому что я, действительно, существо низкое и подлое. Видишь, как я признаю твою правоту. Ты согрешил, но предо мною ты невинен; я подла и низка, потому что лучше мне было умереть, чем согласиться на изменнические условия. Прости меня, что я назвала тебя подлым. Я буду просить прощенья и у Лауры. Нет на свете существа подлее меня!
   Он, может быть, заметил, что слова ее звучат безумием, что безумием же горят ее глаза, но это его не тронуло. Эта женщина заставила его сделать глупость, надоела ему и намеревалась продолжать надоедать ему. Он был доволен, что обезоружил свою противницу в этой борьбе, где она вполне могла рассчитывать на победу, и чтобы не утратить своего преимущества, решился уйти.
   -- Прощай, Анна, -- сказал он, вставая.
   -- Не уходи, не уходи! -- вскричала она, бросаясь к нему, как помешанная.
   -- Не полагаешь ли ты, что этот дуэт приятен? -- спросил Чезаре, надевая перчатки. -- К тому же, мы все сказали друг другу. Думаю, что у тебя уже не осталось в запасе ругательств.
   -- Ты ненавидишь меня, правда? -- спросила она, растерянно глядя на него.
   -- Нисколько я тебя не ненавижу, -- ответил он так равнодушно, что она вся похолодела.
   -- Не уходи, не уходи, -- продолжала бормотать она. -- Я скажу тебе что-то важное.
   -- Прощай, Анна, -- повторил он, направляясь к двери.
   -- Чезаре, если ты уйдешь, я сделаю какую-нибудь подлость! -- закричала она, судорожно хватаясь руками за волосы.
   -- Ты на это не способна. Для подлостей требуется талант, а ты -- дура, -- сказал он, насмешливо.
   -- Чезаре, если ты уйдешь, я умру!
   Голос ее стал хриплым, губы посинели.
   -- Ах, поверь, что не умрешь! Чтобы умереть, надо слишком много мужества, -- закончил он и вышел вон.
   Она добежала до порога и услышала, как хлопнула выходная дверь. Она простояла несколько минут, не двигаясь, инстинктивно боясь упасть. Потом, когда уменьшилась физическая боль в голове, вернулась в свою комнату, подошла к зеркалу и стала причесываться медленно и тщательно. Движения ее вновь стали такими же правильными и размеренными как утром, до беседы с мужем. Как счастливая красавица, идущая на прогулку, чтоб щегольнуть нарядом, она надела изящную шляпку из черного бархата, убранную стеклярусом, тоненькую вуалетку, доходившую до губ, и раздушенную кофточку на норковом меху. Она ничего не забыла: взяла муфту, платок и записную книжку из слоновой кости; потом два раза обошла всю комнату, запирая ящики, как бы стараясь что-то припомнить.
   Проходя мимо комнаты мужа, она вошла туда. Слуга Диаса, который убирал ее, увидев госпожу, поклонился и вышел. Она осталась одна и на лице ее выразился чисто ребяческий испуг. Но это продолжалось лишь минуту. Подойдя к письменному столу, она хотела написать несколько слов; потом раздумала и только, отворив один из незапертых ящиков, спрятала в карман какую-то вещь, вынутую оттуда. После этого она встала и очень спокойно вышла из дома.
   День был серый и прохожих встречалось мало. Пройдясь по городу, Анна вошла в общественный сад, села у беседки и здесь, следя по часам, стала ждать. Когда стрелки показали два часа, она отправилась на улицу Киатомоне, где остановилась у двухэтажного дома красивой, но причудливой архитектуры. У двери этого дома ею овладело колебание, и на лице выразился смертельный ужас. Но через минуту она с решимостью звякнула кольцом, заменявшим звонок. Дверь тотчас отворилась; взойдя на лестницу из розового мрамора, Анна увидела Луиджи Караччиоло, который, несмотря на свое обычное самообладание, весь побледнел и протянул ей дрожавшую руку. Они не сказали друг другу ни слова. Он тихо продел под свою руку ее маленькую ручку в перчатке и повел ее вперед.
   Они миновали двое сеней, роскошно убранных в средневековом стиле и уставленных швейцарской мебелью. Здесь господствовал полумрак, потому что на окнах, кроме тяжелых двойных портьер, висели еще желтые шелковые занавесочки; но в большой гостиной, куда Караччиоло привел Анну, было совсем темно, как ночью, от запертых ставен, и горели две больших арабских лампы из зеленого стекла с украшениями из чеканного железа. Стены были покрыты восточными коврами, каких в Европе нельзя достать на за какие деньги. Эти ковры, поддерживаемые толстыми шнурами, на потолке образовали купол, придавая комнате сходство с палаткой. Повсюду висели и стояли замечательные произведения древне-итальянского и восточного искусства: картины, статуи, бронзовые, фарфоровые и костяные вещи.
   От резкого перехода от дня к ночи, от тонкого аромата цветов, в большом количестве украшавших собою гостиную, и восторженных взглядов Караччиоло, глядевшего на нее в молчании, Анна пошатнулась при входе в эту комнату и принуждена была сесть в большое кресло. Она опустила глаза и была так бледна под своею черною вуалью, что Караччиоло еще ни разу не видел ее такою. Он стоял перед нею, все еще изумляясь и лаская это бледное лицо нежным, страстным взглядом. Смятение Анны, которое он видел в ее блуждающем взоре, в судорожной улыбке, в наклоне головы и легкой дрожи рук, приводило его в такое волнение, какого он еще никогда не испытывал в присутствии женщины.
   Ничего не говоря, боясь неосторожным словом нарушить интимность этого свидания, он подошел к украшенной перламутром вазе из Мурано, взял оттуда букет зимних роз, белых с розовой серединой и чуть заметным ароматом, и положил его ей на колени. Она взглянула на него, потом взяла букет и закрыла им лицо. Караччиоло прочел такую муку в ее взоре, что не придумал ничего иного, кроме следующих слов:
   -- Милая Анна, дорогая моя, любимая...
   Услышав, что он зовет ее просто по имени, она слегка покраснела. Вид и аромат этих роз напомнил ей о тех розах, о той измене, от которой она умирала. Эти розы также вели ее к измене... На лице ее выразился такой ужас,, что Караччиоло растерялся. Он сел рядом с нею на арабской табуретке, взял ее обтянутую перчаткою ручку и начал ее нежно гладить, с бесконечной нежностью спрашивая:
   -- Анна, мила ки горѣли; волосы растрепались, и она разсѣяпно, точно безсознательно, заправляла ихъ за ухо. Другая рука сжимала пучекъ цвѣтовъ. Чезаре, видя, что Лаура уходитъ, не сдѣлалъ ни одного жеста, чтобы удержать ее, даже не всталъ съ мѣста. Но онъ издали смотрѣлъ на Лауру, повелительно призывая ее взглядомъ. Она сдѣлала еще нѣсколько шаговъ, но нерѣшительно, колеблясь и заминаясь. Аннѣ безумно хотѣлось, -- если бы она могла говорить,-- броситься къ сестрѣ, дать ей силу вырваться изъ-подъ этого обаянія страсти, освободить ее и себя отъ этого колдовства.
   -- Господи! Дай ей силы! Дай мнѣ силы!.. взмолилась Анна въ своемъ снѣ, въ своемъ безуміи.
   Но у Лауры не хватило силъ уйти. Лицо ея болѣзненно передернуло, точно она боролась съ какимъ-то сильнѣйшимъ порывомъ; сейчасъ же вслѣдъ за этимъ черты ея красиваго, яснаго лица разгладились и смягчились; она вернулась къ Чезаре, смотря на него и улыбаясь. Дойдя до него она бросилась передъ нимъ на колѣни и простерла къ нему руки, точно молясь на него. Тогда Чезаре, съ затуманенными отъ слезъ глазами, сталъ безумно цѣловать ее въ губы. И Анна, никогда не видавшая слезъ на его сухихъ, холодныхъ глазахъ, мучимая новыми мученіями, сказала про себя:
   -- Чезаре не умѣетъ плакать... Это привидѣніе... Я сошла съ ума...
   Но вдругъ она среди ужаснаго жара, сожигавшаго ее, почувствовала, какъ холодъ пробѣжалъ по ней, угомонилъ ей кровь и освѣжилъ голову. Она услыхала... Привидѣнія заговорили... Это были не тѣни, а мужчина и женщина: ея мужъ Чезаре и сестра Лаура. Они заговорили... Лаура вырвалась отъ безумныхъ поцѣлуевъ Чезаре, вскочила и остановилась передъ нимъ; онъ, сидя въ креслѣ, держалъ ее за обѣ руки. Они смотрѣли другъ на друга и улыбались.
   -- Ты меня любишь? спросилъ Чезаре.
   -- Люблю, отвѣтила Лаура.
   -- Очень?
   -- Очень, очень...
   -- Но какъ?
   -- Ужасно!
   -- А надолго?
   -- Навсегда.
   Теперь Анна дрожала отъ холода. Отъ ихъ голосовъ, отъ этихъ словъ къ ней вернулись всѣ ея способности. Дѣйствительность приводила ее въ трепетъ. Она не считала уже себя сумасшедшей, не думала, что это видѣніе. Зубы ея стучали, ей было холодно съ открытымъ воротомъ, съ голыми плечами и руками, она оледенѣла, не смотря на теплую шубу... Ужасный холодъ охватилъ ее, точно всякій источникъ тепла и жизни изсякъ въ ея организмѣ. Она не смѣла пошевелиться, чтобы поднять падающую шубу; ее объялъ страхъ, что ее откроютъ. И время ей показалось безконечно длиннымъ; точно цѣлый вѣкъ уже слѣдила она, какъ цѣлуется ея мужъ съ сестрою. Ее вдругъ охватило сознаніе невозможности вынести это несчастье. Она не могла, не могла съ нимъ смириться! И опять, пока она зажимала ротъ вѣеромъ изъ голубыхъ перьевъ, чтобы заглушить крики возмущенія и проклятія любви, измѣнѣ и измѣнникамъ, она услышала голоса... Теперь Лаура, граціозно отходя отъ Чезаре, любовно смотря на него и улыбаясь ему, спрашивала его:
   -- Ты меня любишь?
   -- Да... Люблю...
   -- Очень любишь?
   -- Какъ могу, Лаура...
   -- Давно?
   -- Всегда любилъ...
   -- На долго?
   -- На всю жизнь...
   Невыносимо, невыносимо! Кипучая злоба охватила Анну; ей хотѣлось фуріей ворваться къ нимъ, разодрать занавѣску, застонать, закричать, о невыносимости всего этого... Но Чезаре тихо, тихо сказалъ Лаурѣ упавшимъ отъ волненія голосомъ:
   -- Ступай отсюда...
   -- Отчего, милый?
   -- Ступай... Ступай... Поздно... Мнѣ пора ѣхать..
   -- Нехорошій... Злой!..
   -- Не говори этого... Не смотри такъ... Уходи, Лаура...
   И онъ, любовно, но съ сознаніемъ собственной силы, всталъ, обнялъ Лауру за талію и повелъ ее къ двери. Она немного упиралась, положивъ ему голову на плечо и глядя на него снизу вверхъ такъ нѣжно, что на лицѣ Чезаре появилось жестокое и гордое выраженіе, можетъ быть, отъ сдерживаемой страсти. Въ дверяхъ они еще разъ поцѣловались и Анна, несмотря на разстояніе, ясно разслышала ихъ голоса:
   -- Прощай, моя любовь! сказала Лаура.
   -- Прощай, моя любовь! повторилъ Чезаре.
   Дѣвушка ушла, низко опустивъ голову. Анна видѣла, какъ Чезаре вернулся къ письменному столу; онъ былъ страшно разстроенъ. Затѣмъ, съ обычнымъ ему присутствіемъ духа, онъ взялъ папиросу и закурилъ ее, оглянувшись кругомъ, точно не зналъ, гдѣ находится.
   Тогда Анна, удерживая дыханіе, не выпуская шлейфа изъ рукъ, попятилась назадъ, вышла въ сосѣднюю залу и, не встрѣтивъ никого, прошла въ свою комнату и заперла дверь. Она сдѣлала все это быстро, не колеблясь ни минуты, съ животнымъ инстинктомъ раненаго звѣря, который чувствуетъ за собою охотника и хочетъ покойно умереть въ своемъ логовищѣ. Анна задыхалась отъ волненія и ей хотѣлось кричать... Она сбросила на полъ шубу, сорвала съ шеи жемчугъ, все побросала кругомъ, умирая отъ гнѣва и горя, со слѣпымъ желаніемъ разрушенія... Горничная постучалась въ дверь, спрашивая, не нужно-ли ей помочь? Анна, не отвооряя двери, отослала ее. Но когда она стала разшнуровать голубой лифъ, въ дверь опять постучали.
   -- Анна! произнесъ спокойный голосъ Чезаре.
   -- Что? спросила она, хватаясь за кресло, чтобы не упасть. Ея голосъ былъ глухъ.
   -- Развѣ не было спектакля? Или тебѣ сдѣлалось дурно? спросилъ онъ, ничего не замѣчая.
   -- Не было спектакля, сказала она, закрывая глаза и почти лишаясь чувствъ.
   -- Когда-же ты вернулась? Сейчасъ? спросилъ онъ уже съ нѣкоторымъ волненіемъ.
   -- Сейчасъ, солгала она и покраснѣла отъ этой лжи.
   -- А вашу свѣтлость нельзя видѣть? Я бы охотно засвидѣтельствовалъ мое почтеніе вашей свѣтлости, проговорилъ онъ своимъ обольстительнымъ голосомъ, противъ котораго она никогда не могла устоять.
   Но тутъ ее объялъ такой ужасъ, что она схватила зубами бантъ отъ платья, чтобы не закричать ему объ его измѣнѣ, не бросить ему укора.
   -- Нѣтъ, отвѣтила она сжатымъ голосомъ.
   -- Прощай, моя любовь! мило сказалъ онъ.
   -- А! Подлый! Подлый! вскричала она, разъяренно бросившись къ двери.
   Но Чезаре уже ушелъ и ничего не слышалъ.
   Было поздно, когда Анна встала съ кровати, гдѣ она задушила въ подушкахъ крики злобы и рыданія отчаянія. Она дрожала отъ холода, хотя была покрыта пуховымъ одѣяломъ; это была та дрожь, какую она почувствовала за портьерою, когда роковой сонъ превратился въ роковую дѣйствительность; дрожь, пробравшуюся и въ кости, и въ нервы, дрожь, которую не побѣдитъ никакая шуба, никакое пламя, никакое солнце.
   Когда Анна сошла съ постели, она оглянулась кругомъ. Въ комнатѣ царилъ страшный безпорядокъ. Легкій голубой вѣеръ, брошенный на стулъ, полураскрылся и свѣсился на полъ; большой голубой бантъ валялся на коврѣ; роскошная шуба лежала тутъ же, образуя комъ бархата и мѣха; разодранный, голубой лифъ валялся на кровати, на полу вытянулись длинныя перчатки, а на столѣ и на консоляхъ блестѣли брилліантовыя звѣзды, украшавшія грудь и голову Анны, и была брошена жемчужная нитка, содранная ею съ шеи; на подушкѣ лежалъ бѣлый комочекъ -- батистовый съ кружевами платокъ, весь мокрый отъ слезъ. Анна покачала головою, видя, какъ всѣ эти красивыя и дорогія вещи не могли спасти ее отъ несчастья, и взглянула на себя, полуголую, съ растрепанными волосами, дрожащую отъ холода, сгорбленную, среди этихъ обломковъ ея красоты, ея любви. И она, медленно, закутавшись въ черный бархатный капотъ, стала приводить свою комнату въ порядокъ. Когда она заперла всѣ ящики и шкафы и взяла съ подушки платочекъ, надъ которымъ такъ много плакала, двѣ крупныя, безмолвныя слезы выкатились изъ ея покраснѣвшихъ глазъ и упали на черный бархатъ капота. Она остановилась, точно собирая свои спутанныя мысли; потомъ позвонила. Вошла заспанная горничная.
   -- Который часъ? спросила Анна, не подумавъ, что въ двухъ шагахъ отъ нея стояли часики, подаренные ей Діазомъ.
   -- Уже часъ...
   -- Такъ поздно!.. Ступайте спать.
   -- А ваше сіятельство?
   -- Мнѣ ничего не надо, пробормотала Анна, опуская глаза, стыдясь, что выдала собственное горе.
   Горничная стала оправлять ей постель и когда дотронулась до мокрой отъ слезъ подушки, она покачала головой, и съ нѣжной фамильярностью неаполитанской прислуги, рѣшилась сказать:
   -- Добрый всегда страдаетъ...
   Въ такую минуту сожалѣніе прислуги сжало ей сердце и Анна почувствовала все безконечное несчастіе своего существованія, весь ужасъ заброшенности, всю остроту измѣны. Можетъ быть, эта горничная все знала, потому что только одна Анна была слѣпа. И это несчастье, и эта измѣна и эта заброшенность обсуждались прислугою; Анну жалѣли... "Добрый всегда страдаетъ"...
   Анна снова осталась одна. У нея не хватило мужества спросить, вернулся ли Чезаре. Она полчаса просидѣла неподвижно въ креслѣ, потомъ быстро вскочила, взяла помпейскую лампочку-ночникъ, зажженный для нея горничною, и легкимъ шагомъ вышла изъ комнаты. Во всемъ домѣ было темно и тихо. Проходя мимо большого зеркала въ залѣ, Анна испугалась, увидя черную фигуру съ блѣднымъ лицомъ, слабо освѣщеннымъ надгробною лампадой; она испугалась самое себя и, можетъ быть, того, что задумала сдѣлать.
   Она безшумно отворила дверь въ комнату Лауры и подошла къ ея бѣлой, дѣвственной кровати. Красавица Минерва спала мирнымъ сномъ. По всей ея граціозной фигурѣ было разлито ясное спокойствіе. Анна приподняла лампочку и смотрѣла, какъ безмятежно спитъ сестра. И она склонясь надъ нею, невольно закрыла рукою пламя, чтобы не сдѣлать больно глазамъ Лауры. Но вдругъ по губамъ спящей пробѣжала неуловимая улыбка, давшая ея лицу выраженіе безконечнаго счастья. Аннѣ сейчасъ же представилась ужасная сцена и снова болѣзненная злоба всколыхнулась въ ея надорванномъ сердцѣ.
   -- Лаура! проговорила она сдавленнымъ голосомъ, склоняясь къ лицу сестры. Лаура!...
   Бѣленькая дѣвушка только пошевелила губами, но не проснулась.
   -- Лаура! опять позвала Анна.
   Дѣвушка открыла глаза и увидала предъ собою черную фигуру, казавшуюся ужасно высокой отъ окружавшей тьмы, изъ которой выступало только блѣдное лицо. Пламя лампочки колыхалось. Большіе черные глаза Анны смотрѣли какъ у мертвеца -- упорно и безсмысленно. Лаура приподнялась на кровати; въ ней шевельнулось необъяснимое чувство страха. Она не сказала ни слова, изумленная, неподвижная. Потомъ, сдѣлавъ надъ собою усиліе, она приняла спокойный видъ и посмотрѣла на сестру не вызывающе, но и не робко.
   -- Это я, Лаура, сказала Анна, ставя лампочку.
   -- Я вижу, отвѣтила яснымъ и твердымъ голосомъ бѣлокурая дѣвушка.
   Обѣ смолкли. Анна стояла у кровати, закутанная въ черный бархатъ, блѣдная какъ смерть и не отрывала глазъ отъ сестры, а Лаура сидѣла на постели и выносила этотъ взглядъ, не опуская вѣкъ.
   -- Вставай и пойдемъ! Жестко сказала Анна.
   -- Зачѣмъ?
   -- Вставай и пойдемъ, повторила Анна еще жестче.
   -- Куда?
   -- Вставай и пойдемъ! неумолимо повторяла Анна.
   -- Я не желаю тебя слушаться, гордо проговорила Лаура.
   -- Ты пойдешь! повелительно воскликнула Анна.
   -- Ошибаешься... Не пойду...
   -- Пойдешь, Лаура!
   -- Нѣтъ, Анна!
   -- Значитъ, ты боишься? спросила Анна съ такимъ презрѣніемъ, что ея слова ударили Лауру хуже пощечины.
   -- Я пойду, куда хочешь, гордо проговорила дѣвушка, соскользнула съ кровати и стала одѣваться.
   Анна ждала ее. Лаура одѣвалась совершенно спокойно. Когда она надѣла бѣлое платье и завязала бѣлый поясъ, у Анны явился новый приступъ злобы, такой кипучей, такой безумной, что она закрыла лицо руками, чтобы не видѣть. Часа четыре тому назадъ Чезаре цѣловалъ Лауру въ этомъ самомъ платьѣ и на ея глазахъ обвивалъ эту талію своею рукою! Теперь сестра являла ей живое изображеніе предательства. Вотъ онъ фактъ, ужасный, невыносимый. И точно Лаура -- божественное созданье съ адскою душою -- поняла, что она даетъ новыя мученія оскорбленной ею женщинѣ, точно ей доставляла удовольствіе ея несправедливая и жестокая месть, -- она стала искать что-то подъ подушкой.
   -- Что ты дѣлаешь? вскричала Анна, все понимая.
   -- Ищу... отвѣтила Лаура и вынула изъ подъ подушки пучекъ увядшихъ бѣлыхъ розъ, слившихъ въ грѣхѣ поцѣлуя губы Лауры и Чезаре.
   -- Брось эти цвѣты! закричала Анна.
   -- Отчего?
   -- Брось, Лаура, брось!
   -- Нѣтъ, высокомѣрно отвѣтила дѣвушка.
   -- Ради Бога, умоляю тебя, Лаура, брось эти цвѣты...
   -- Ты мнѣ угрожала... Теперь ты не имѣешь права просить, спокойно отвѣтила Лаура, засовывая розы за кушакъ, на то самое мѣсто, гдѣ онѣ были четыре часа тому назадъ.
   -- Господи! воскликнула Анна.
   Опять обѣ замолчали. Онѣ стояли одна передъ другою -- одна вся въ черномъ, съ мертвеннымъ лицомъ, другая спокойная, вся въ бѣломъ. Лаура сложила руки, точно отдыхала. Анна не могла оторвать взгляда отъ этихъ рукъ, переплетавшихся четыре часа тому назадъ съ руками Чезаре... Но она поняла, что, если она будетъ смотрѣть на золотые волосы Лауры, обсыпанные поцѣлуями Чезаре, на ея розовыя и свѣжія губки, изцѣлованные мужемъ, за ея ясные глазки, которыхъ онъ касался своими губами, она поняла, что ярость ревности такъ захватитъ ее, что она лишится всякой воли, всякой силы. Анна встряхнулась отъ этого прилива ревности, представлявшей ей въ лицѣ Лауры невыносимый фактъ и рѣшительно проговорила:
   -- Пойдемъ!
   Она взяла помпейскую лампочку и пошла впередъ, низко опустивъ голову. Лаура, не спрашивая у нея объясненій, граціозно послѣдовала за нею своей легкой походкой. Онѣ прошли черезъ весь домъ, не проронивъ ни слова. Анна, остановившись на порогѣ своей комнаты, показала Лаурѣ знакомъ, чтобы она вошла.
   -- Садись, сказала она, не смотря на нее.
   Она. боялась, что, при видѣ волосъ, губъ и рукъ сестры, у нея явится новый приливъ ревности; она со страннымъ усиліемъ сдерживала себя отъ инстинктивнаго движенія -- вырвать изъ-за пояса сестры эти увядшіе цвѣты, свидѣтели содѣяннаго грѣха!
   Лаура спокойно сѣла на кресло близъ кровати, Анна помѣстилась недалеко отъ нея, на краю постели.
   -- Я жду, начала Лаура.
   -- Значитъ, ты ничего не знаешь? вскричала Анна.
   -- Ничего не знаю.
   -- Даже не воображаешь?
   -- У меня нѣтъ воображенія...
   -- А сердце тебѣ не говоритъ ничего? Лаура! И совѣсть ничего не говоритъ?
   -- Ничего, спокойно отвѣтила дѣвушка, заправляя золотыя кудри за ухо.
   Анна видѣла уже этотъ жестъ въ комнатѣ Чезаре и опять вся задрожала.
   -- Лаура! Ты любовница моего мужа! заявила она, поднимая руку къ небу.
   -- Ты съ ума сошла, Анна!
   -- Любовница моего мужа, да! Лаура!
   -- Ступай въ сумасшедшій домъ, сестра! Ты безумная.
   -- О! лживое созданье!.. Безчестное! Трусливое... У тебя даже нѣтъ смѣлости признаться, что любишь! закричала Анна.
   Она вскочила съ кровати. Глаза ея блестѣли. Лаура блѣдная, кусая губы, чтобы сдержать гнѣвъ, тоже встала.
   -- Смотри, Анна, отвѣтила она съ негодованіемъ, въ такую минуту громкія фразы очень опасны... Скажи то, что ты должна сказать... Говори ясно, откровенно... Не оскорбляй изъ-за возбужденности, изъ-за сумасбродства. Не оскорбляй изъ-за того, что у тебя больная фантазія!..
   -- Господи! воскликнула Анна, поднимая руки къ небу.
   -- Видишь, ты сумасшедшая! Видишь, ты не можешь ничего сказать, чтобы объяснить твои оскорбленія!
   -- Мадонна! Дай мнѣ силы, молилась Анна, въ отчаяніи ломая руки.
   -- Видишь? вызывающе продолжала Лаура. Ты меня позвала, чтобы оскорбить невиннаго человѣка.
   -- Лаура! тихо начала Анна, дрожащимъ и прерывающимся голосомъ. Мнѣ никто не доносилъ о томъ, что ты любовница Чезаре... Я не получала ни анонимныхъ писемъ, никакихъ доносовъ... Въ подобныхъ случаяхъ, при такомъ чудовищномъ, ужасномъ грѣхѣ, каждый имѣетъ право не вѣрить безъимянному доносу и не лишать уваженія и чести дорогого человѣка...
   -- Такъ что-же, Анна?
   -- Но я сама видѣла! сказала Анна, волнуясь также сильно, какъ въ первую минуту, когда она увидала Лауру съ Чезаре.
   -- Что-же ты видѣла? стремительно спросила Лаура.
   -- Ужасъ! Ужасъ! воскликнула Анна, вспоминая свое видѣніе...
   -- Что ты видѣла? повторила Лаура, потрясая Анну за локоть.
   -- Ужасную вещь! отвѣтила та, закрывая лицо руками.
   Лаура, охваченная въ свою очередь и злобой и горемъ, отняла руки сестры отъ лица и покорно, но съ твердостью рѣшившагося на все человѣка, проговорила:
   -- Ты должна мнѣ сказать, что ты видѣла, сейчасъ же... сію минуту, понимаешь?
   Этотъ порывъ, этотъ угрожающій тонъ привели въ себя Анну; она поблѣднѣла и съ несвойственной ей холодностью проговорила:
   -- Ты хочешь знать, что я видѣла, Лаура? И ты меня спрашиваешь со злобою уязвленной невинности и оскорбленной справедливости... Ты сердишься, Лаура? Ты?!.. Какое имѣешь ты право сердиться и говорить такъ со мною? Тебѣ не страшно? Ни секунды страха, подозрѣнія, ничего? Ты грозишь мнѣ... Называешь сумасшедшей... Ты хочешь знать, что я видѣла, и ты такъ высокомѣрна, потому что увѣрена въ своей безопасности, потому что считаешь меня взбалмошной!.. Но чтобы быть въ безопасности, надо запирать двери при любовныхъ свиданіяхъ; чтобы быть въ безопасности надо говорить о любви и цѣловаться при закрытыхъ дверяхъ... Понимаешь: -- запирать двери, запирать надо!..
   -- Я не понимаю тебя, чуть слышно прошептала Лаура, поблѣднѣвъ.
   -- Сегодня вечеромъ... около девяти... ты была въ комнатѣ Чезаре... Я вернулась случайно... вы не ждали меня... были одни... въ безопасности... и я видѣла изъ двери...
   -- Что? спросила Лаура, опустивъ голову
   -- Все, что можно было видѣть и слышать... Вспомни.
   Лаура упала въ кресло и вытянула руки вдоль по тѣлу. Ея покорность еще больше огорчила Анну. Она взволнованно прошла по комнатѣ, затѣмъ повернулась къ Лаурѣ. Дѣвушка уже подняла голову и думала... Только блѣдность еще не прошла.
   -- Зачѣмъ ты это сдѣлала? коротко спросила Анна.
   Лаура не отвѣтила, даже не подняла глазъ на сестру.
   -- Не смѣешь отвѣтить? Видишь, какъ ты гнусна! Ты само вѣроломство! Какой же ты человѣкъ? Почему ты это сдѣлала?
   Лаура, вздрагивавшая при каждомъ оскорбленіи, отвѣтила прямо:
   -- Потому что я люблю Чезаре.
   -- Господи! Господи! вскричала Анна, разражаясь отчаянными рыданіями.
   -- А ты не знала? Твои глаза, можетъ быть, ничего не видѣли, а уши не слышали? Можетъ быть, такая дѣвушка, какъ я, ходитъ въ комнату къ мужчинѣ, не любя его? Можетъ быть, не любя, позволяетъ цѣловать себя и сама цѣлуетъ его? И ты спрашиваешь?!.. Я люблю Чезаре.
   -- Молчи! Молчи!
   -- И онъ меня любитъ, продолжала Лаура.
   -- Молчи! Ты, вѣдь, моя сестра... Ты дѣвушка... Не признавайся въ этой подлости... Молчи! Не говори, что ты и Чезаре такіе безчестные...
   -- Вѣдь ты сама все видѣла... Я люблю Чезаре и онъ меня любитъ, неумолимо повторила высокомѣрная дѣвушка.
   -- Подлость! Подлость!
   -- Можетъ быть... Но это такъ...
   Анна осушила слезы. Этотъ голосъ сестры, гордой своимъ грѣхомъ, эти высокомѣрныя слова отуманили ее.
   -- Но развѣ ты не понимала, что дѣлала? Не сознавала, что это подлость? Не знала сколько людей ты оскорбляешь? Вѣдь ты предала родную сестру!..
   -- Я раньше тебя любила Чезаре... Ты отняла его у меня, спокойно отвѣтила Лаура.
   -- Объясненіе подлости! Я любила и люблю Чезаре! Ты оскорбляешь меня, любя его.
   -- Ты его любишь дурно... Надоѣдаешь ему... А я умѣю хорошо любить его...
   -- Вѣдь, онъ женать!
   -- Да. Женатъ насильно, Анна.
   -- Наконецъ, онъ мой мужъ!
   -- О!.. Очень мало!
   -- Лаура! воскликнула Анна, раненная въ самое больное мѣсто.
   -- Я, вѣдь, все знаю.... спокойно сказала Лаура, и отдаю себѣ отчетъ въ положеніи вещей.
   -- А твоя совѣсть? А религія? А женская чистота, запятнанная ужаснымъ грѣхомъ?!..
   -- Я не близка съ твоимъ мужемъ... Ты сама это знаешь.
   -- Но ты его любишь!.. Ты дрожишь отъ его рукопожатія. Ты цѣлуешь его!.. Говоришь ему, что любишь...
   -- Все это и означаетъ, что я не любовница твоего мужа.
   -- Грѣхъ одинаковъ.
   -- Нѣтъ, не одинаковый, Анна.
   -- Любить чужого мужа -- смертный грѣхъ!
   -- Да, вѣдь, я не близка съ нимъ! Говори точнѣе.
   -- Разница въ словахъ, а не въ преступленіи.
   -- Слова имѣютъ свое значеніе; они -- выраженіе факта.
   -- Подлость! Подлость! воскликнула Анна.
   -- Безъ оскорбленій, Анна.
   -- Оскорбленій! Неужели твое ясное, чистое лицо способно еще краснѣть отъ оскорбленіи? Неужели этотъ цѣломудренный лобъ можетъ хмуриться отъ обиды? Ты попрала невинность и чистоту, ты дочь моей матери! Ты разорвала въ клочки сердце твоей сестры, и я тебя оскорбляю!...
   -- Ты не имѣешь на это права, возразила Лаура, опустивъ вѣки надъ сверкавшими глазами.
   -- Не имѣю права, когда вижу предательство? Не имѣю права, когда вижу безчестный поступокъ?
   -- Если ты хорошо припомнишь, -- ты не имѣешь права оскорблять, проговорила Лаура съ усмѣшкой.
   -- Что мнѣ припоминать? пылко спросила Анна.
   -- Одинъ фактъ только... Ты, дѣвушкой какъ я, бросила домъ и сбѣжала съ любимымъ человѣкомъ, Богъ знаетъ съ кѣмъ... съ неизвѣстнымъ бѣднякомъ. Ты тогда обманула и меня, и Чезаре, и всѣхъ... Ты этимъ побѣгомъ оскорбила память и отца и матери, ты запятнала твое имя, значитъ, и мое также...
   -- Господи! Боже мой! только повторяла Анна при каждомъ обвиненіи.
   -- Ты провела за городомъ цѣлый день... въ гостинницѣ... Цѣлый день съ любимымъ человѣкомъ, въ запертой комнатѣ...
   -- Я не была любовницей Джустино Морелли! невольно вырвалось у Анны и въ глазахъ ее появилось безумное выраженіе.
   -- Да. Точно также какъ я Чезаре Діаза, возразила Лаура, злобно усмѣхаясь.
   -- Я не была любовницею Морелли, повторила Анна, чувствуя, какъ у нея затуманивается разумъ.
   -- Я не подсматривала у двери какъ ты, чтобы знать истину, замѣтила Лаура съ той же злобной усмѣшкой.
   -- Жестокая! Злая! Злая! Испорченная! вскричала Анна грустно и возмущенно.
   Она опять стала кружиться по комнатѣ, какъ левъ въ клѣткѣ.
   -- Ради справедливости, Анна, вспомни тотъ день, какъ Чезаре поѣхалъ за тобою, какъ онъ милостиво, безъ малѣйшаго упрека, привезъ тебя полуживую домой; какъ милостиво я протянула тебѣ руки, не упрекая, не оскорбляя тебя, съ какой добротой мы ухаживали за тобою во время болѣзни!.. Никогда ни одного упрека!.. Аты? Видишь, какая ты несправедливая и неблагодарная!..
   -- Ты попала мнѣ прямо въ сердце, Лаура! Я, вѣдь, обожаю Чезаре, страшно ревную его, я не могу вынести, что ты его любишь, я не могу вспомнить твоихъ поцѣлуевъ, я просто съ ума схожу... Лаура! Какъ ты такая чистая, такая красивая, ты достойная любви какого нибудь богатаго красиваго юноши, какъ ты могла отдать Чезаре и молодость и честь?
   -- А развѣ ты его не такъ-же любила? Развѣ не хотѣла умереть, если-бы онъ не женился на тебѣ? Я подражаю тебѣ. Вотъ и все! Я люблю его также какъ ты, Анна. Мы сестры. Одна и та же страсть сжигаетъ насъ.
   -- Не говори этого... Я буду любить его всю жизнь...
   -- Я тоже.
   -- Не говори!..!
   -- До самой смерти, Анна.
   -- Молчи, молчи!
   -- У меня такая же кровь, какъ у тебя, такіе-же нервы, такое-же горячее сердце... Я также какъ, ты, обезумѣла отъ этой любви... Мы обѣ дочери Франческо и Катерины Аквавива... Чезаре околдовалъ и тебя и меня...
   -- Господи! Значитъ мнѣ нужно умереть? Я должна убить себя!..
   -- Ну, вотъ!.. воскликнула Лаура съ презрительнымъ жестомъ.
   -- Я убью себя, Лаура.
   -- Кто это говоритъ, никогда не сдѣлаетъ, возразила дѣвушка съ горькой усмѣшкой.
   -- Но, пойми-же, наконецъ, я не могу выносить мысли объ этой измѣнѣ. Пойми, что я должна любить Чезаре, я одна, онъ мой! Я никому не уступлю его! Пойми, что въ этой любви все мое утѣшеніе, все спасеніе... Ты видишь, что кромѣ нея у меня ничего нѣтъ...
   -- А Луиджи Караччіоло? Онъ тебя любитъ... улыбаясь сказала Лаура.
   -- Что ты говоришь?
   -- Ты могла-бы полюбить его, прибавила Лаура.
   -- Ты предлагаешь мнѣ гнусность, строго отвѣтила Анна.
   -- Вѣдь, Чезаре любитъ меня, а не тебя... Вѣдь я люблю Чезаре... А Караччіоло любитъ тебя... Почему-бы тебѣ не полюбить его?
   -- Потому, что это безчестно... Вотъ уже цѣлыхъ семь часовъ, что ты приводишь меня въ ужасъ, Лаура, медленно проговорила Анна.
   -- Ты опять начинаешь оскорблять меня?! Уже поздно... Я ухожу...
   -- Не уходи еще, Лаура. Подумай, какъ ужасна для меня нынѣшняя ночь. Пойми, Лаура, и призови на помощь всю твою доброту. Я тебя оскорбила, правда, но ты не можешь знать, что такое ревность, не можешь даже вообразить себѣ, какое это невыносимое страданіе! Призови на помощь твою доброту, Лаура. Подумай: мы рождены одною матерью, однѣ руки ласкали насъ, мы вмѣстѣ вышли на жизненную дорогу... Лаура! Сестра моя! Смотри: -- ты обманула меня, оскорбила... Я такъ страдала въ эти семь часовъ, какъ только можетъ страдать человѣкъ... Ты не знаешь, что такое ревность!.. Не выходи изъ терпѣнія... Выслушай меня... Вѣдь для насъ это самая ужасная минута... Не улыбайся, я не преувеличиваю... Слушай меня внимательно... Я забуду все, что ты сдѣлала, Лаура... Прощу тебѣ, понимаешь, прощу какъ Христосъ простилъ тѣмъ, кто бичевалъ его, хотя и не смягчилъ ихъ сердецъ... Но у тебя доброе сердце Лаура, ты почувствуешь въ моемъ прощеніи всю нѣжность, всю кротость...
   И точно сама Анна провинилась въ чемъ нибудь и должна была, просить прощеніе, -- она опустилась на колѣни передъ виновною сестрою; она взяла ея руки, ласкала ихъ, цѣловала, обливала слезами. Лаура на минуту страшно поблѣднѣла, видя у своихъ ногъ рыдающую сестру, такъ жестоко оскорбленную ею; она закрыла глаза, точно теряя сознаніе. Но она, съ свойственнымъ ей самообладаніемъ, съумѣла сейчасъ-же побѣдить волненіе. Она нѣсколько времени молчала, оставляя сестру на колѣняхъ и не отрывая отъ нея рукъ. Затѣмъ, тихо, съ видомъ человѣка, дарующаго милость, спросила ее:
   -- Что-же ты требуешь взамѣнъ твоего прощенія?
   -- Лаура! Ты должна быть доброй и великодушной, такъ какъ я простила тебя...
   -- И что же ты требуешь за это прощеніе?
   -- Ты не должна любить Чезаре. Ты обязана вырвать изъ сердца эту безчестную любовь, обязана разлюбить его. И тогда я не только совсѣмъ прощу тебѣ, но буду на вѣкъ самой любящей, самой нѣжной сестрой для тебя. Я исполню мое, давнее горячее желаніе доказать тебѣ мою любовь... Около тебя будетъ самый преданный человѣкъ, желающій тебѣ счастья. Но ты должна быть добра и сильна, Лаура; ты должна помнить, что мы сестры... должна забыть Чезаре.
   -- Не могу, Анна.
   -- Послушай... Не рѣшай еще, не говори послѣдняго ужаснаго слова. Подумай, Лаура. Съ этой любовью связано все твое будущее, вся твоя жизнь... Если ты будешь упорствовать -- какое горькое будущее, какая ужасная жизнь! Если же ты забудешь Чезаре, если твое существованіе озарится чистой, честной любовью, ты увидишь какой настанетъ покой, какая тишина!.. Вѣдь найдется, конечно найдется, человѣкъ достойный тебя, который пойметъ тебя, сдѣлаетъ счастливой, полюбитъ тебя безгранично, свято... Ты будешь счастливой женою, человѣкъ, женившійся на тебѣ, будетъ счастливымъ мужемъ, ты станешь матерью... У тебя будутъ дѣти... У тебя будутъ!.. Но ты должна разлюбить Чезаре.
   -- Не могу, Анна.
   -- Лаура, не рѣшай еще. Ради Бога, выслушай меня. Надо же найти исходъ... Ты поѣдешь путешествовать... далеко... за границу... Это развлечетъ тебя. Я попрошу тетю Шибилію поѣхать съ тобою... Она вдова, дѣлать ей нечего, она поѣдетъ... Ты не можешь представить какъ усыпляется горе въ путешествіи... Ты увидишь новыя страны, красивыя мѣста, твой умъ отъ мелкихъ, ежедневныхъ заботъ поднимется въ высокія сферы... Лаура! Видишь какъ я прошу тебя, какъ умоляю! У насъ вѣдь одна кровь въ жилахъ, мы дѣти одной матери... Ты не должна любить Чезаре.
   -- Не могу, Анна.
   Анна бросилась было къ Лаурѣ, но когда столкнулась съ нею лицомъ къ лицу, ее объяло ужасомъ, она отступила и отошла къ балкону. Когда она вернулась къ сестрѣ, ея лицо было спокойно, холодно и сурово; Лаурѣ показалась угроза въ ея черныхъ глазахъ.
   -- Это твое окончательное рѣшеніе?
   -- Да.
   -- Ты не думаешь, что можешь раскаяться, измѣнить его...
   -- Нѣтъ. Не думаю.
   -- Знаешь-ли ты, что дѣлаешь?
   -- Знаю.
   -- И подвергаешься такой ужасной опасности?
   -- Какой опасности? спросила Лаура, вставая.
   -- Не бойся, остановила ее Анна, кусая платокъ. Я только спрашиваю, развѣ тебѣ не кажется опаснымъ, что двѣ женщины какъ я -- Анна Діазъ, и ты -- Лаура Аквавива будутъ жить подъ одной кровлей съ Чезаре и любить его одинаковой любовью?
   -- Конечно, это очень опасно, медленно отвѣтила Лаура, глядя сестрѣ прямо въ глаза.
   -- Оставь мнѣ моего мужа Лаура! страстно вскричала Анна.
   -- Верни его къ себѣ, если хватитъ силы... Впрочемъ, онъ никогда и не былъ твоимъ.
   -- А! Подлая! Убирайся отсюда! закричала Анна, стиснувъ зубы и такъ сжала кулаки, что ногти вонзились ей въ ладони.
   -- Ты позвала меня. Я пришла, чтобы показать тебѣ, что я ничего не боюсь.
   -- Уходи! Подлая! Подлая!
   -- Убей меня, но не говори этого, закричала Лаура, дойдя до ожесточенія.
   -- Стоило-бы убить тебя!.. Правда!.. Да! Ради нашихъ покойниковъ, слушающихъ насъ, ради Мадонны, которую ты оскорбляешь вмѣстѣ съ ними, -- стоило-бы!..
   -- А какъ Чезаре сталъ-бы плакать обо мнѣ! сказала Лаура, снова овладѣвая собою.
   -- Правда! холодно проговорила Анна. Ступай-же... Ступай.
   -- Прощай, Анна.
   -- Прощай, Лаура.
   Не торопясь, но и не слишкомъ медленно, ушла Лаура отъ сестры. Она увѣренно повернула ключъ въ замкѣ и точно невольно обернулась съ порога на Анну. Та стояла посреди комнаты, руки повисли, голова склонилась, щеки поблѣднѣли, во взглядѣ не было никакого выраженія, посинѣвшія губы полураскрылись съ выраженіемъ усталости. Колебаніе Лауры было мимолетно. Она отвернулась отъ этого горя и ушла, притворивъ за собою дверь.
   Анна осталась одна. Она мысленно молилась неопредѣленными, отрывочными фразами; она благодарила Мадонну за то, что она спасла ее отъ страшнаго бѣдствія въ эту ночь; теперь отъ изнеможенія, охватившаго ее, ей оставалось послѣ ужасной сцены съ сестрой только одно страшное воспоминаніе. Когда она просила сестру, умоляла ее разлюбить Чезаре, предлагала всѣ блага для души и тѣла, три раза Лаура упрямо отвѣтила ей: "Не могу". И когда въ третій разъ Анна услыхала эти слова и голосъ сестры, увидала ея губы и бѣлую шею, вздувавшуюся отъ высокомѣрія, когда она говорила эти слова, -- въ ней снова проснулась такая болѣзненная ярость ревности, что въ глазахъ у нея появилось красное облако; ей показалось, что въ бѣлой шеѣ сестры зіяетъ громадная рана и изъ нея хлещетъ кровь; красная рѣка уносила у Лауры всю кровь, всю жизнь, чтобы она никогда уже не могла сказать, что любитъ Чезаре, что не хочетъ перестать любить его...
   Одну минуту мысль объ убійствѣ такъ охватила Анну, что она готова была лишить жизни дочь своей матери. Теперь она благодарила Господа, что онъ отвелъ отъ нея эту бѣду, что позволилъ ей страдать безъ мщенія. Она тихо, тихо опустилась на колѣни и, сложивъ руки, стала шептать старыя, наивныя молитвы, которыя знала съ дѣтства. Полнѣйшее разслабленіе послѣдовало за возбужденіемъ, когда Аннѣ показалось, что она въ одну жизнь прожила десять жизней полныхъ злобы, ревности, любви, отчаянія и теперь безъ силы, безъ воли она шептала святыя слова молитвы, почти не понимая ихъ смысла. Она сдѣлала большое усиліе, чтобы побѣдить эту слабость, добрела до постели и, какъ мертвая, растянулась на ней. Въ ея ушахъ звучалъ весь длинный, горячій разговоръ ея съ Лаурой, переходившій отъ слезъ къ злобѣ, отъ ревности къ братскому сожалѣнію; она ясно видѣла эту сцену, видѣла бѣлое, красивое и строгое лицо сестры, видѣла циническую улыбку на ея невинныхъ губахъ, видѣла, какъ безстрастна оставалась она передъ волненіемъ, жалостью, страхомъ и стыдомъ. И Анна почувствовала, что сестра уничтожила ее. Она пошла объясняться съ нею въ силу своихъ попранныхъ правъ и оскорбленной любви, пошла обличить ее въ низости и измѣнѣ; она ожидала увидѣть, что гордая сестра, покраснѣвъ отъ стыда, склонится передъ нею, что руки ея задрожатъ, что она будетъ просить прощенія; Анна ожидала услышать изъ устъ предательницы слова раскаянія и исправленія. Но по какой-то удивительной тайнѣ грѣшница не получила наказанія за свой грѣхъ, она имѣла смѣлость защищать свой проступокъ, она съ жестокою храбростью не уступала, а вызывала сестру на борьбу. Анна поняла, что ни одна изъ ея фразъ, добрыхъ или гнѣвныхъ, -- не затронула великодушія или привязанности въ сердцѣ сестры; она поняла, что и на этотъ разъ сдѣлала промахъ и не съумѣла ни хорошо наказать, ни хорошо простить.
   -- Я не убила ее, и она меня побѣдила, вертѣлось у нея въ головѣ, среди отчаянныхъ мыслей.
   Отчаянныхъ, потому что вѣдь понятіе о справедливости и честности должно быть однимъ и тѣмъ-же для всѣхъ, потому что она, Анна, поступала согласно истинѣ, справедливости и честности, любя мужа до безумія и желая быть любимой имъ; потому что Лаура попирала всякій законъ божескій и человѣческій, полюбивъ человѣка не свободнаго, мужа сестры, почти брата; потому что наконецъ она, Анна, была права и передъ Богомъ и передъ людской совѣстью, передъ Чезаре и передъ Лаурой, и если бы она покарала сестру, всякій судъ и человѣческій и божескій оправдалъ-бы ее. Да. Если бы она убила ее, когда она отказалась забыть Чезаре, никто-бы не посмѣлъ обвинить ее!
   -- И все-таки я ее не убила и она побѣдила меня, думала она въ отчаяніи! Побѣждена! Побѣждена!
   Жестокая несправедливость свершилась надъ нею и она не нашла въ себѣ достаточно нравственныхъ силъ, чтобы противодѣйствовать ей. Въ третій разъ на своемъ вѣку ей приходилось сдаваться передъ жизненной драмой. Здѣсь, въ Неаполѣ, какъ въ Помпеѣ и какъ въ Сорренто, она была побѣждена: побѣждена Джустино Морелли, не умѣвшимъ любить, побѣждена Чезаре Діазомъ, не желавшимъ любить, побѣждена Лаурой Аквавива, которая не должна была любить! И во всѣхъ этихъ случаяхъ правда была на сторонѣ Анны и все-таки она оставалась побѣжденною.
   -- Почему-же? Почему? спрашивала она себя въ горѣ.
   Это судьба. Таинственная сила боролась съ нею, съ каждымъ проявленіемъ ея страсти. Судьба ея -- вѣчно оставаться побѣжденной. Къ чему добиваться? Безполезно бороться съ фатумомъ. Анну теперь наполнило сознаніе неизбѣжности ея страданій. И она, лишенная всякой воли, раздавленная подъ бременемъ таинственной силы, стала молиться, чтобы ей кто-нибудь указалъ выходъ; она молилась съ такимъ жаромъ, съ такой страстью, что совершенно обезсилѣла...
   И только черезъ часъ она машинально встала, точно подчиняясь какому-то голосу. Было четыре часа утра. Она автоматически, подошла къ письменному столу и написала эти строки:
   "Чезаре! Я должна поговорить съ тобою сейчасъ-же. Какъ, только ты прочтешь эти слова, въ какомъ-бы то ни было часу, ночью, утромъ, приходи въ мою комнату".

Анна.

   Она положила письмо въ конвертъ, надписала адресъ и перешла черезъ корридоръ къ комнатѣ мужа. Дверь была заперта на ключъ. Въ щель не было видно свѣта; не слышалось никакого шума. Чезаре запирался отъ нея какъ отъ чужой, когда десять часовъ тому назадъ онъ оставилъ всѣ двери отпертыми, а самъ объяснялся Лаурѣ въ любви и цѣловался съ нею!
   Но такъ какъ Анна рѣшила подчиняться неизвѣстной силѣ, такъ какъ не она, а другіе должны были рѣшить ея судьбу, она вынула изъ-за пояса записку къ Чезаре и подсунула ее подъ дверь.
   -- Чезаре долженъ мнѣ сказать рѣшающее слово, подумала она. Охваченная какимъ-то неопредѣленнымъ страхомъ при мысли, что все, все было въ рукахъ Чезаре, Анна постояла еще съ минуту передъ запертой дверью -- символомъ замкнутаго сердца. Она насильно отошла отъ нея и собравъ послѣднія, жалкія силы, вернулась къ себѣ въ комнату и бросилась на кровать, даже не снявъ бархатнаго капота, покрывшаго ее точно похороннымъ покровомъ. Для нея началась долгая безсонница въ холодѣ, въ одиночествѣ, послѣ того какъ рухнуло все, что она любила, тогда какъ въ ней самой ярко пылало пламя страсти. Ей захотѣлось еще глубже окунуться въ свое горе, еще острѣе почувствовать его. Она потушила лампу. И мракъ поглотилъ ея страждущее тѣло и изнемогающую душу.
   

V.

   Нѣсколько разъ уже Анна устремляла свои горящіе глаза на балконную дверь. Ставни были пріотворены и черезъ нихъ виднѣлась полоса блѣднаго свѣта. Гдѣ же солнце? Анна вскочила съ постели, сама удивляясь, что къ ней опять явились физическія силы, пока она лежала безъ сна, во тьмѣ. Она пошла отворить балконъ; ей хотѣлось солнца. Но утро было пасмурное; море и небо были сѣры; свинцовыя тучи нависли надъ Позилпискимъ холмомъ; дулъ сильнѣйшій широкко. Казалось, что весь неаполитанскій пейзажъ засыпанъ пепломъ. Анна сейчасъ же отошла отъ балкона. У нея отъ безсонницы горѣли глаза; вѣки были тяжелыя, какъ свинцовыя,-- единственный признакъ усталости въ ней. Она, медленно, почти не смотря, неувѣренными движеніями, причесала волосы, сняла бархатный капотъ и одѣлась въ черное шерстяное платье, вышитое стеклярусомъ,-- платье для утреннихъ прогулокъ. Развѣ она собиралась гулять? Она ничего не знала, ни о чемъ не думала, ничего не желала. Она просто одѣлась, такъ, изъ-за женской, инстинктивной потребности заниматься въ извѣстные часы собственной особой. Она не знала, уйдетъ-ли, или останется дома. Когда она стала застегивать брошку -- трилистникъ изъ трехъ черныхъ жемчужинъ, подарокъ Лауры въ день свадьбы,-- она замѣтила, что одной жемчужины, нѣтъ.
   Талисманъ -- трилистникъ былъ испорченъ и его значеніе нарушено.
   -- Къ чему теперь всѣ эти примѣты? сказала про себя Анна.
   Но эта потерянная жемчужина опять напомнила ей всю муку истекшей ночи. Ее ударило какъ молотомъ по головѣ и она должна была сѣсть. Часы пробили одиннадцать и въ эту же минуту кто-то тихо постучалъ въ дверь. У нея не хватило голосу отвѣчать и она только растерянно посмотрѣла на дверь. Раздался снова стукъ.
   -- Войдите, слабо проговорила она.
   Вошелъ Чезаре, свѣжій, спокойный, тоже одѣтый, чтобы идти, со шляпой и палкой въ рукѣ.
   -- Здравствуй. Уходишь? спросилъ онъ спокойнымъ голосомъ.
   -- Нѣтъ... Не знаю...
   И опять, какъ наканунѣ вечеромъ, всѣ ея нервы затрепетали, когда она взглянула на его благородное, но утомленное лицо, такое спокойное, почти смѣющееся.
   -- Ты хотѣла сказать мнѣ что-то? спросилъ онъ, слегка наморщивъ брови.
   --... Да.
   -- Я вернулся поздно... Не хотѣлось безпокоить тебя... сказалъ онъ, вынимая папиросу и глазами прося позволенія закурить.
   -- Ты не побезпокоилъ бы меня, рѣшительно отвѣтила Анна.
   -- Ничего, я думаю, важнаго? спросилъ онъ, не придавая никакого выраженія своему голосу.
   -- Очень важно, Чезаре.
   -- По обыкновенію! сказалъ онъ, слегка улыбаясь.
   -- Клянусь тебѣ памятью мамы, что ничего не можетъ быть серьезнѣе, вскричала она.
   -- Господи! иронически произнесъ онъ. Дѣйствіе третье, явленіе четвертое!
   -- Послѣднее! прибавила глухо Анна, отрывая съ платья стеклярусъ и вертя его въ пальцахъ.
   -- Развязка? Тѣмъ лучше, милая.... Драма была слишкомъ длинна, сказалъ онъ, постукивая по ногѣ палкой.
   -- Къ дѣлу, Чезаре. Я должна попросить тебя объ одной милости. Исполнишь?
   -- Просите, прекрасная дама. И хотя вчера вечеромъ вы заперлись отъ меня, я готовъ... Къ вашимъ услугамъ.
   -- Что ты? Я прошу милости, Чезаре?
   -- Проси же . Мнѣ нужно идти...
   -- Я хочу уѣхать съ тобою на годъ... попутешествовать...
   -- Второй медовый мѣсяцъ? Этого еще никто не видалъ.
   -- Путешествовать цѣлый годъ... Понимаешь? Возьми меня съ собою какъ товарища, какъ друга, какъ слугу... На цѣлый годъ, далеко, далеко отсюда.
   -- И забрать съ собою сестру, гувернантку, собаку, кошку... Цѣлый Ноевъ ковчегъ...
   -- Нѣтъ, вдвоемъ, коротко отвѣтила Анна.
   -- А! произнесъ онъ и задумался.
   -- Какъ же ты рѣшаешь?
   -- Надо подумать.
   -- Нѣтъ. Рѣшай сейчасъ-же.
   -- Какая поспѣшность? Развѣ грозитъ эпидемія?
   -- Рѣшай сейчасъ.
   -- Ну такъ рѣшаю: нѣтъ, не поѣду, отвѣтилъ онъ.
   -- Почему-же? спросила она, опять страшно поблѣднѣвъ.
   -- Потому что "нѣтъ".
   -- Скажи причину.
   -- У меня нѣтъ никакого желанія путешествовать.
   -- Ты всегда такъ любилъ...
   -- А теперь не люблю... Я усталъ, я старъ, хочу сидѣть дома.
   -- Ну я прошу тебя... уѣдемъ... далеко, далеко отсюда.
   -- Да почему же тебѣ такъ хочется уѣхать?
   -- Слушай... не спрашивай объ этомъ... Согласись ѣхать.
   -- Почему тебѣ хочется уѣхать, Анна?
   -- Такъ... Мнѣ хочется... Сдѣлай мнѣ эту милость...
   -- Синьора спасается отъ опасности, угрожающей ея добродѣтели? Какая нибудь несчастная любовь?
   -- Дѣло тутъ не въ добродѣтели, а въ чемъ то гораздо болѣе важномъ... Я бѣгу отъ несчастной любви, да Чезаре, серьезно проговорила Анна, закрывая глаза.
   -- Боже мои! И я попалъ въ эту трагическую путаницу? Нѣтъ, Анна, я не двинусь съ мѣста.
   -- Какъ-бы я ни умоляла тебя, ты все-таки откажешь?
   -- Да. Откажу.
   -- А если я умру?
   -- Къ счастью ты кажется здорова, сказалъ онъ, взглянувъ на нее съ улыбкой.
   -- Мы всѣ каждую минуту можемъ умереть, просто сказала она. Уѣдемъ, Чезаре.
   -- Я сказалъ тебѣ "нѣтъ" и будетъ "нѣтъ". Не пробуй просить, Анна. Ты знаешь, это безполезно.
   -- Тогда сдѣлай мнѣ другую милость... Это ты исполнишь.
   -- Посмотримъ!
   -- Переѣдемъ жить одни въ палаццо Джероломини.
   -- Въ такой гадкій домъ?
   -- Ну останемся здѣсь, только одни...
   -- Какъ одни...
   -- Мы съ тобою... вдвоемъ...
   -- Безъ Лауры?
   -- Да. Безъ Лауры.
   -- А! только произнесъ онъ.
   Она съ безпокойствомъ смотрѣла на него и онъ могъ-бы прочесть въ ея темныхъ глазахъ всю грустную правду. Но въ немъ не было доброты любящаго человѣка, избѣгающаго горькія признанія; ему, по какой-то тайной причинѣ, -- даже хоіѣлось, чтобы Анна все ему сказала.
   -- Будь откровенна, снова началъ Чезаре, съ серьезностью въ голосѣ. Ты хочешь разстаться съ сестрою?
   -- Да.
   -- А отчего? Скажи мнѣ причину.
   -- Я не могу сказать... Я хочу разойтись съ нею.
   -- Когда?
   -- Немедленно... Сегодня-же.
   -- Вотъ какъ! Поссорились? Ну я помирю васъ.
   -- Не думаю, сказала Анна, со странной улыбкой.
   -- Если ты мнѣ скажешь причину ссоры -- я помирю васъ.
   -- Къ чему всѣ эти разспросы и предложенія? Я хочу разстаться съ сестрою, вотъ и все.
   -- А я нѣтъ, отвѣтилъ онъ, холодно смотря женѣ прямо въ глаза.
   -- Ты не хочешь разстаться съ Лаурой? вскричала она, чувствуя какъ у нея почва уходитъ изъ подъ ногъ.
   -- Нѣтъ. Вовсе не хочу.
   -- Тогда я уѣду, сказала она.
   -- Дѣлай что хочешь, спокойно отвѣтилъ онъ.
   -- Матерь Божія! прошептала она, качаясь и теряя силы.
   -- Теперь надо упасть въ обморокъ, проговорилъ Чезаре, глядя на нее повелительнымъ взглядомъ и саркатически улыбаясь,-- и закончить эту сцену глупой ревности.
   -- Какой ревности?! Кто говоритъ тебѣ о ревности? гордо произнесла Анна.
   -- Полчаса уже я слушаю о ней... Ты, кажется, потеряла и послѣдній здравый смыслъ... А я не желаю быть смѣшнымъ изъ-за тебя...
   -- Ты хочешь остаться съ Лаурой? спросила она, охваченная одной этою мыслью.
   -- Не я одинъ, и ты. Передъ свѣтомъ, да и передъ самими собою, мы не можемъ бросить эту дѣвочку; она поручена намъ... Вѣдь это будетъ скандалъ... Я не позволю тебѣ устроить его. Понимаешь?
   Она взглянула на него, вся блѣдная, и почувствовала какъ исчезала всякая надежда.
   -- И потомъ, прибавилъ онъ, я не знаю причины, почему ты не хочешь больше жить съ сестрою. Она добрая, умная, серьезная, не надоѣдаетъ тебѣ... Ты не имѣешь права ни въ чемъ упрекнуть ее. Это просто твой капризъ, желаніе, какъ всегда, быть несчастной... Во всякомъ случаѣ даже этотъ глупый капризъ скоро исполнится. Лаура не замедлитъ выйти замужъ.
   -- Ты надѣешься, что Лаура выйдетъ замужъ? пытливо спросила она.
   -- Я сильно надѣюсь.
   -- И будешь доволенъ?
   -- Ужасно! отвѣтилъ онъ, улыбаясь.
   Прежде, когда Анна была наивнѣе, когда еще не убѣдилась въ ужасной измѣнѣ, -- она не поняла бы значенія этого отвѣта и этой улыбки. Но теперь она знала всю житейскую грязь. Она сейчасъ-же поняла все и содрогнулась. Онъ все еще улыбался своей мысли, а можетъ быть и какой-нибудь картинѣ, и поправлялъ красивые усы. Анна потеряла голову.
   -- Ты, значитъ, еще подлѣе Лауры! закричала Анна.
   Ея лицо передернуло отъ гнѣва и она вся задрожала отъ волненія, она въ первый разъ оскорбляла мужа.
   Онъ улыбнулся.
   -- Это изъ словаря Отелло, спокойно сказалъ онъ. Но ты знаешь, вѣдь доказано, что Отелло былъ эпилептикъ...
   -- И убилъ Дездемону, глухо прибавила Анна.
   -- Тебѣ кажется, что я похожъ на Дездемону?
   -- Нѣтъ, не ты, жестко проговорила она.
   -- Кто-же? спросилъ Чезаре.
   -- Лаура, мрачно отвѣтила она.
   -- Твое сумасшествіе становится опаснымъ, Анна.
   -- Да, опасность очевидная, неминуемая, Чезаре.
   -- Счастье, что у тебя дѣло всегда расходится со словомъ, прибавилъ онъ, улыбаясь.
   Она въ отчаяніи стиснула руки.
   -- Сегодня ночью Лаура чудомъ спаслась отъ смерти.
   -- Да что-же случилось? спросилъ онъ, взволновавшись наконецъ я вскочивъ со стула. Гдѣ Лаура?
   -- О, не бойся за нее, не бойся! Я ничего ей не сдѣлала. Она жива и чувствуетъ себя, конечно, прекрасно. Ни одна морщинка не испортитъ ея красоты, ни одна забота не смутитъ ея ума. Не бойся. Она лицо священное, священное для твоей любви. Слушай, Чезаре. Она была здѣсь, ночью, запершись со мною, мы были однѣ и я имѣла право смерти надъ нею, право, данное мнѣ Богомъ и людьми! И я не убила ее!
   Чезаре только поблѣднѣлъ. Онъ стоялъ передъ нею, какъ укротитель передъ львицей, вышедшей изъ повиновенія и предчувствующей смерть.
   -- А если это дозволено закономъ, -- выражаясь вашимъ слогомъ -- то кто далъ вамъ это право смерти? медленно спросилъ онъ, глядя на набалдашникъ трости и подчеркивая презрительное "вамъ".
   -- Лаура со своей любовью къ тебѣ предательски поступаетъ относительно меня.
   -- Вотъ какъ! Лаура меня любитъ! Пріятно слышать! Вы это знаете? Для моего самолюбія это очень важно. Вы увѣрены?
   -- Не смѣйся надо мною, Чезаре. Ты не знаешь, что дѣлаешь... Не улыбайся такъ, не заводи меня слишкомъ далеко!
   -- Вы значитъ вдвоемъ меня любите, такъ какъ мнѣ кажется, что вы тоже еще меня любите. Правда? Это семейная болѣзнь... Если вы обѣ полюбили меня, не моя вина!
   -- Чезаре! Чезаре!
   -- Сознайтесь, что я ничего не сдѣлалъ, чтобы увлечь васъ.
   -- Ты измѣняешь мнѣ, Чезаре, любя Лауру.
   -- А ты увѣрена въ этомъ?
   -- Да. Увѣрена.
   -- Такъ мало вещей безспорныхъ въ этомъ мірѣ! Вотъ уже нѣсколько минутъ, что я спрашиваю себя, чувствую-ли я преступную страсть къ Лаурѣ? Можетъ быть я, самъ того не зная, безъ ума отъ нея. Вы, любящее созданіе, знаете это. Объясните же мнѣ, страстная синьора Діазъ, какимъ образомъ я вамъ измѣняю, любя вашу сестру? Опишите всю гнусность этой измѣны. Скажите, въ чемъ моя "подлость", какъ вы выразились... Я не знаю всѣхъ названій проявленія страсти...
   -- Господи! прошептала Анна, закрывъ лицо руками.
   Ее приводило въ отчаяніе холодное выраженіе лица Чезаре, полное сарказма и презрѣнія.
   -- Кажется все утро у насъ такъ и пройдетъ въ призываніи Бога, Мадонны и всѣхъ святыхъ. Никому изъ нихъ нѣтъ дѣла до твоего безумія, Анна! И прекрасно! Я бы долженъ поступать также. Но твоя реторика становится опасной для другихъ, а это не дозволено. Я васъ прошу, синьора Діазъ, сдѣлайте любезность вашему мужу, изложите точнѣе ваши обвиненія. Докажите ему весь ужасъ его поведенія. Я складываю руки и сажусь на это кресло, какъ на скамью подсудимыхъ. Я жду, но прибавляю, что вы уже достаточно злоупотребили моимъ терпѣніемъ.
   -- Развѣ Лаура ничего не сказала тебѣ?
   -- Ничего, милѣйшая синьора.
   -- Гдѣ же она?
   -- Мнѣ сказали: ушла въ церковь.
   -- Такъ покойно?
   -- Вы думаете, что всѣ женщины вѣчно балансируютъ на туго натянутомъ канатѣ чувства? Къ счастью для мужчинъ, -- нѣтъ. Наша милая и мудрая Минерва пошла къ обѣднѣ, потому что сегодня воскресенье.
   -- Съ такимъ ужаснымъ грѣхомъ на совѣсти? Неужели она думаетъ, что обманетъ даже Бога? Вѣдь это кощунство!
   -- Теперь начинается мистическая драма? Милая синьора, я вижу вамъ нечего сказать мнѣ и потому ухожу.
   Онъ направился къ двери. Она загородила ему дорогу, рѣшившись все сказать, все выслушать, отдаваясь душою и тѣломъ предстоящей бурѣ.
   -- Нѣтъ. Ты не уйдешь, Чезаре. Ты не убѣжишь отъ меня. Ты долженъ выслушать изъ моихъ устъ, дрожащихъ отъ ужаса, обо всѣмъ, что ты сдѣлалъ постыднаго. Я повторю тебѣ все, что говорила этой ночью Лаурѣ... Я хочу, чтобы твое сердце заныло также, какъ ноетъ мое... А! ты смѣешься... У тебя хватаетъ смѣлости смѣяться... Ты шутишь, точно у насъ идетъ пустой разговоръ... Ты смѣешь подсмѣиваться надъ моимъ гнѣвомъ!.. Тебѣ хотѣлось бы уйти... Я надоѣдаю тебѣ, мой голосъ тебя раздражаетъ... Какъ ни испорченъ ты, но можетъ быть ты покраснѣешь отъ моихъ словъ... Но ты не уйдешь, ты прикованъ здѣсь, ты долженъ отдать мнѣ отчетъ въ твоей измѣнѣ!.. Не усмѣхайся пожалуйста, это не поможетъ... Я не сойду съ моей дороги, не отпущу тебя!.. Вспомни, Чезаре, что ты дѣлалъ вчера вечеромъ, вспомни и устыдись своей низости!.. Вспомни, какъ жестоко, преступно и ужасно то, что произошло у тебя вчера съ Лаурой. Я сама видѣла, Чезаре, смотрѣла долго, чтобы не было никакого сомнѣнія, чуть съ ума не сошла! Я все видѣла, слышала ваши трепетные голоса, слышала поцѣлуи... Сомнѣваться невозможно! Какъ ужасна для того, кто любитъ, минута когда убѣждаешься въ измѣнѣ! Какое страшное горе разомъ охватываетъ сердце! Чезаре! Я такъ обожала тебя! И что ты со мной сдѣлалъ! Что сдѣлала со мною родная сестра!
   Анна бросилась въ кресло и сжала виски руками. Она не могла плакать, не могла рыдать и говорила такимъ голосомъ, который долженъ былъ бы тронуть самое жесткое сердце.
   -- У васъ есть привычка подслушивать у дверей? Не очень то хорошо воспитали васъ, ледянымъ тономъ проговорилъ Чезаре.
   Она растерянно посмотрѣла на него.
   -- Ты, что же, хочешь моей смерти, Чезаре? Какъ ты могъ забыть, что я люблю тебя, что я отдала тебѣ и молодость, и красоту, все мое сердце, всю душу, что я обожаю тебя всегда, всегда... Что одному тебѣ принадлежитъ жизнь моя! Ты все забылъ... Забылъ, что Анна живетъ однимъ лишь тобою, милый мой! Забылъ?
   -- Эти чувства дѣлаютъ вамъ честь, но они нѣсколько раздуты... Купите "Руководство, какъ держать себя" и прочтите, что подслушивать у дверей нельзя.
   -- Я имѣла право слушать. Понимаешь? Я защищаю мое благо, мою любовь, мое счастье!.. Но ужасная сцена вчера навсегда разбила его.
   -- Вы видѣли вчера такую ужасную сцену? улыбаясь спросилъ Чезаре.
   -- Я черезъ тысячу лѣтъ буду помнить ее!.. Нѣтъ! лучше умереть скорѣе, чтобы не вспоминать!
   -- У тебя мозговыя страданія, милая. Просто было самое невинное ухаживаніе, пустяки, Анна.
   -- Лаура сказала, что любитъ тебя... Я сама слышала...
   -- Совершенно естественно; барышнямъ всегда кажется, что онѣ любятъ, сказалъ онъ, улыбаясь.
   -- Она тебя поцѣловала, Чезаре! Я сама видѣла.
   -- Извѣстно, какъ легко цѣлуются барышни. Это не опасно!
   -- Она была въ твоихъ объятіяхъ, Чезаре, и такъ долго, что мнѣ показалось вѣчностью...
   -- Не дурное положеніе, вы сами это знаете, синьора Діазъ, отвѣтилъ онъ, все съ улыбкою.
   -- Какая низость! Чезаре! Ты говорилъ ей, что любишь ее; я слышала!
   -- Всегда немного любишь женщину, если она близко... Не могъ-же я сказать, что ненавижу ее, это было бы невѣжливо... Я вѣдь знаю правила, какъ держать себя, Анна. Хоть одинъ изъ семьи у насъ благовоспитанъ.
   -- Чезаре! Ты поцѣловалъ ее!
   -- Я не могъ поступить иначе. Ты не мужчина, тебѣ не понять этого.
   -- Въ губы, Чезаре!
   -- Я привыкъ такъ; впрочемъ не я выдумалъ эту привычку. Она очень древняя. Должно быть идетъ еще отъ Адама и Евы.
   -- Да вѣдь она дѣвочка, невинная дѣвочка, Чезаре.
   -- Нынѣшнія барышни не такъ невинны, какъ прежде. Увѣряю тебя, Анна, что міръ очень перемѣнился.
   -- Она моя сестра, Чезаре.
   -- Это ничего не значитъ. Родство не можетъ быть препятствіемъ.
   Она пристально взглянула на него, съ выраженіемъ отвращенія.
   -- Чезаре, какъ ты мелокъ въ твоей подлости! Та, другая... Лаура... хоть поблѣднѣла, смутилась.... волновалась приливами страсти и ужаса. Ты же нѣтъ. Вотъ цѣлый часъ, что ты здѣсь непроницаемый, съ безстрастнымъ, бронзовымъ лицомъ, съ тѣмъ же ровнымъ голосомъ... Въ тебѣ нѣтъ ни страха, ни любви, ни стыда. Ты даже не удивляешься! Та по крайней мѣрѣ задрожала, закричала!.. Она все-таки изъ семьи Аквавива! Правда, что мой гнѣвъ, мое отчаяніе не вызвали въ ней ни жалости, ни нѣжности, но въ ея черствой душѣ все-таки вспыхнула страсть... Она проявила и чувство, и силу, и волю. Ты же нѣтъ! Я могу передъ тобою выплакать всѣ слезы, изныть отъ горя -- ты не сжалишься надо мною; но это жесткость въ тебѣ не отъ страсти, нѣтъ; у тебя въ сердцѣ только ледяное равнодушіе, ты точно надгробная плита. Въ той, въ дѣвочкѣ, есть смѣлость, дерзость, наглость... Она объявила, что любитъ тебя, обожаетъ, не хочетъ разлюбить тебя, будетъ обожать вѣчно; она сестра моя и у насъ въ сердцахъ одна и та же рана, которая сведетъ насъ обѣихъ въ могилу. Ты же нѣтъ! Что любовь? Что страсть? Невинное ухаживанье, больше ничего; полчаса любовнаго развлеченія, безъ всякихъ послѣдствій... Что такое, по твоему, объясненіе въ любви? Эти глупости говорятся всѣмъ женщинамъ. Что такое поцѣлуй? Мимолетное прикосновеніе губъ, которое сейчасъ-же забывается. Какъ часто лгутъ, говоря, что любятъ! Сколько лживыхъ поцѣлуевъ расточается каждый день, каждую ночь! Глупости! вздоръ! пустяки! Неблаговоспитанно подслушивать... Говорить, что это подлость -- значитъ преувеличивать, ревновать -- безуміе!.. Знаешь-ли кто ты, Чезаре?
   -- Нѣтъ. Не знаю. Очень обяжете, если скажете...
   -- Ты человѣкъ безъ сердца и безъ совѣсти, человѣкъ съ мелкой душею, безъ увлеченій; человѣкъ, измотавшійся въ разнаго рода недостойныхъ удовольствіяхъ и болѣзненныхъ капризахъ. Ты развалина и сердцемъ, и умомъ, и чувствами; васъ много такихъ труповъ между мужчинами! Ты и противенъ, и жалокъ мнѣ. Понимаешь? Господи! Я не знала, что отдаю руку трупу, пропахнувшему геліотропомъ, что соединяю жизнь съ какой-то муміей... Неужели ты никогда не любилъ, Чезаре? Неужели ты никогда не испыталъ страсти? Вѣдь надо быть проклятымъ, чтобы сдѣлать себѣ изъ эгоизма какого-то идола? У тебя нѣтъ сердца, нѣтъ чувства, нѣтъ порывовъ... Ты испорченъ и развращенъ до того, что измѣняешь женѣ, которая тебя обожаетъ, для сестры, которую ты не любишь.... Это гнусно! Подло!
   Она кричала, ломала себѣ руки, металась въ отчаяніи по комнатѣ. Но изъ ея глазъ не выкатилось ни одной слезы, изъ груди не вырвалось ни одного рыданія. Чезаре не двинулся съ мѣста. Онъ былъ пригвожденъ ея голосомъ, ея словами. Но лицо его оставалось безстрастнымъ.
   -- Теперь, сказалъ онъ, когда вы такъ любезно опредѣлили меня, позвольте мнѣ сказать вамъ кто вы.
   Его тонъ былъ такой ледяной, онъ говорилъ такъ медленно, что Анна поняла, какое оскорбленіе готовилъ онъ ей. И она инстинктивно, повинуясь слѣпой злобѣ, еще повторила:
   -- Ты подлецъ, вотъ кто!
   -- А вы, моя милѣйшая, самое несносное созданье въ мірѣ.
   -- Что? спросила она, не понимая его.
   -- Вы, милая, надоѣли мнѣ.
   Въ самомъ дѣлѣ оскорбленіе было такъ ужасно, что въ первый разъ въ это утро на глаза ей набѣжали слезы и изъ лиловыхъ -- какъ у умирающаго ребенка -- губъ вырвался стонъ. Но она не заплакала.
   -- Да. Надоѣли... Я не употребляю грубыхъ словъ... Говорю правду -- надоѣли!
   Опять сдержанный стонъ вырвался изъ груди Анны, стонъ невыносимаго физическаго страданія, точно самый звукъ этого слова рѣзалъ ее по тѣлу.
   -- Вы хвалитесь тѣмъ, что вы женщина съ великими страстями, продолжалъ онъ, взглянувъ на часы и удивившись, что уже такъ поздно. Тѣмъ хуже. Вы дѣйствуете, значитъ, по инстинкту; вы убѣждены, что въ васъ есть что-то фатальное, что у васъ трагическая судьба и вы, чтобы оправдать это убѣжденіе, осложняете, запутываете, портите собственное существованіе и до смерти надоѣдаете всѣмъ окружающимъ. Если вы будете вѣчно говорить пышныя фразы, будете плакать, рыдать, приходить въ отчаяніе, писать нелѣпыя письма, ходить съ зеленымъ лицомъ и сѣрыми губами,-- вы надоѣдите самому Господу Богу на небѣ.
   Онъ притворился, что не замѣчаетъ ея умоляющаго взгляда и продолжалъ:
   -- Вспомните всѣ ваши выходки послѣднихъ, трехъ-четырехъ лѣтъ и поймите какъ онѣ намъ надоѣли. Вы были красивая дѣвушка, богатая, съ именемъ, вы могли выйти замужъ, даже по любви, за человѣка вашего положенія, вашихъ лѣтъ. Это было-бы правильно, но слишкомъ обыкновенно; вы были-бы на сколько возможно счастливы. Но какъ можно быть счастливой такой драматической героинѣ, какъ Анна Аквавива!? Это безсмыслица! И вотъ вы выдумываете любовь къ какому-то бѣдняку, за котораго вамъ нельзя выйти замужъ...
   Анна сдѣлала жестъ, какъ-бы желая защитить Джустино Морелли.
   -- Вы его искренно любили? Благодарю за комплиментъ. Вы очень любезны сегодня... Страсть, разница положеній, драма, бѣгство въ Египетъ... Хорошо, что безъ младенца! Простите за неприличіе -- вырвалось! Морелли оказался честнымъ, онъ бѣдный сбѣжалъ, и наша героиня, къ своему счастью, схватила смертельную болѣзнь... Всѣмъ намъ: Лаурѣ, роднымъ, мнѣ -- былъ ужасно непріятенъ этотъ побѣгъ, а тутъ еще болѣзнь!.. Урокъ былъ тяжелый и всякая другая женщина вмѣстѣ съ болѣзнью навсегда излечилась-бы отъ страсти къ драмѣ. Но Аннѣ Аквавива нельзя безъ драмъ. Она сейчасъ же начинаетъ второй романъ, или вторую драму, или вторую трагедію, какъ вы сильно выражаетесь, и начинаетъ до смерти надоѣдать синьору Чезаре Діазу.
   -- Пресвятая Дѣва! Помоги мнѣ! прошептала Анна, склонивъ голову и сжимая виски руками.
   -- Драматическая любовь къ Чезаре Діазу, къ старику, никогда не игравшему въ страсть и не желавшему этого! Анна Аквавива отдается нераздѣленному чувству -- одному изъ самыхъ ужасныхъ состояній души, какъ вы сами выразились разъ въ письмѣ. Оскорбленія, муки, страданія, огорченіе, отчаяніе, горе... всѣ эти слова пускаются въ ходъ, чтобы описать себѣ и другимъ эту страсть. И Чезаре Діазъ, человѣкъ самый обыкновенный, посредственный и счастливый своею посредственностью, становится, самъ того не желая, героемъ. Онъ -- таинственный человѣкъ, человѣкъ не желающій любить или любящій кого-то другого! Высшее существо, поднебесное созданіе!.. А поэтому извинительно надоѣдать ему!
   -- Ахъ, Чезаре! Чезаре! умоляющимъ голосомъ проговорила Анна.
   -- Вы къ этому имени должны прибавить "глупый". Я только такого прилагательнаго и заслуживаю. Только глупецъ -- положимъ это было всего на полчаса -- могъ поддаться вашимъ сантиментальнымъ фантазіямъ. И я былъ такъ глупъ! Но вамъ оставалось умереть, чтобы довершить эту драму нераздѣленной любви.
   -- Зачѣмъ вы не дали мнѣ умереть тогда? сказала она въ порывѣ горя.
   -- Мнѣ кажется, что для всѣхъ это было-бы лучше... Какое утѣшеніе для васъ, милая героиня, умереть отъ любви! Гаспара Стампа, Проперція де Росси и прочія знаменитыя женщины древности, о которыхъ вы мнѣ говорили въ вашихъ письмахъ, нашли бы себѣ достойную подражательницу... Я увѣренъ, что вы, умирая, благословляли-бы меня.
   Анна глубоко вздохнула, точно въ самомъ дѣлѣ умирала.
   -- Вмѣсто того, чтобы дать вамъ умереть, я сдѣлалъ торжественную глупость: -- женился на васъ! И клянусь вамъ, не было минуты въ продолженіи этихъ двухъ лѣтъ, чтобы я не каялся... Черезъ секунду-же послѣ моего безсмысленнаго предложенія, я уже горько сожалѣлъ о немъ. У каждаго человѣка бываютъ минуты такой необъяснимой слабости... За нихъ приходится дорого расплачиваться. Надо, впрочемъ, сказать, что вы даже въ бракъ -- а вѣдь бракъ не сантиментальная комедія -- внесли столько претензій относительно страсти, любви, взаимнаго обожанія, что надоѣли мнѣ гораздо скорѣе, чѣмъ я думалъ...
   -- А какъ-же ты понимаешь бракъ? вскричала она, стараясь очнуться отъ всѣхъ этихъ глумленій, истерзавшихъ ей сердце.
   -- Бракъ скучнѣйшій договоръ, когда женишься на такой женщинѣ, какъ ты...
   -- Ты предпочиталъ-бы Лауру? спросила она, раздражаясь.
   Но она сейчасъ-же раскаялась въ этой пошлости, на которую ее толкнуло смертельное горе, обуявшее ее. Мужъ не замедлилъ наказать ее.
   -- Конечно, предпочелъ-бы твою сестру... Она совсѣмъ не надоѣдливая... Напротивъ, мнѣ съ нею очень весело.
   -- Она призналась, что давно любитъ тебя... Жаль, что не сказала тебѣ, крикнула ему Анна, чувствуя, какъ унижаетъ себя, говоря такъ.
   -- Жаль! Право я женился-бы на ней...
   -- Ну, хорошо, проговорила Анна, съ глубокою мыслью, въ глазахъ.
   Но когда она подняла взглядъ на мужа и увидала этого милаго, обожаемаго ею человѣка, обожаемаго несмотря ни на что, ея рѣшимость исчезла; она подошла къ нему, схватила его за руки, и сказала:
   -- Да, Чезаре, ты правъ... Но вѣдь я тебя любила... любила!.. А ты измѣнилъ мнѣ для сестры!
   -- У васъ очень плохая память, синьора Діазъ, ледянымъ тономъ отвѣтилъ Чезаре, освобождая свои руки изъ ея конвульсивныхъ пожатій.
   -- Что ты говоришь...
   -- Говорю, что вы очень скоро забываете. Мы здѣсь съ глазу на глазъ, намъ нечего лгать. Я когда нибудь говорилъ, что люблю васъ?
   -- Нѣтъ, никогда, -- созналась она, терзаясь этимъ сознаніемъ.
   -- Я обѣщалъ полюбить васъ?
   -- Нѣтъ. Никогда.
   -- Значитъ я и не измѣнялъ вамъ, милая Анна. Мое сердце никогда не принадлежало вамъ, значитъ я и не отнималъ его отъ васъ... Я ничего не обѣщалъ, мнѣ нечего было исполнять.
   -- Да, ты правъ, Чезаре...
   -- Вы, можетъ быть, станете говорить мнѣ о святости брака. Да, синдикъ, соединяя насъ, сказалъ, что мы должны сохранять обоюдную вѣрность... Въ этомъ отношеніи, -- я измѣнилъ вамъ. Но и это невѣрно. Постарайтесь вспомнить, Анна, условія, что я предложилъ вамъ въ тотъ вечеръ, въ Сорренто, раньше, чѣмъ совершить великую глупость. Я сказалъ вамъ, что хочу быть такимъ-же свободнымъ, какъ былъ холостымъ. Вы приняли это условіе. Правда или нѣтъ?
   -- Да. Правда, приняла.
   -- Я сказалъ, чтобы вы никогда не вмѣшивались въ мои сердечныя дѣла... И вы согласились, Анна. Вспомните, вы согласились, хотя и любили меня. Правда или нѣтъ?
   -- Правда, сказала она, чувствуя, какъ опускается въ какую-то пропасть.
   -- Я сказалъ, что даже, если полюблю кого-нибудь, вы не имѣете права упрекать меня, Анна! Вы приняли и это условіе. Скажите правду, вѣдь приняли?
   -- Да... Приняла.
   -- Видите, Анна, значитъ я не измѣнялъ вамъ... И, если въ васъ есть совѣсть и честь, вы должны признать это. Вы приняли условія. Я остался свободнымъ и въ моихъ чувствахъ и въ дѣйствіяхъ, значитъ я не обманулъ васъ. Признайте это.
   -- Чезаре! Будь-же человѣчнымъ, будь христіаниномъ, не заставляй меня говорить это.
   -- Нѣтъ. Драма -- одно, а правда -- другое, Анна. Мнѣ очень важно доказать, что я не обманулъ васъ, милая. Все, что могло случиться вчера... или раньше, все что можетъ случиться въ будущемъ... вы сами разрѣшили мнѣ. Сознайтесь, Анна.
   -- Я не могу этого сказать. Понимаешь? закричала Анна. Какъ ты всегда умѣешь быть правымъ! Съ тѣхъ поръ, какъ я узнала тебя, до сей минуты ты былъ всегда правъ! Ты правъ и въ твоемъ эгоизмѣ, и въ твоемъ вѣроломствѣ, и въ твоей развращенности, и въ трусливой испорченности; ты былъ правъ, предлагая мнѣ тотъ постыдный договоръ, который я, не возмутясь, приняла и который ты такъ справедливо, такъ кстати напомнилъ мнѣ сегодня. Но я думала, что если любишь, если обожаешь человѣка, какъ я тебя обожала, то можешь побѣдить... Но я побита. Ты сильнѣе меня, потому что равнодушіе сильнѣе любви, потому что эгоизмъ сильнѣе страсти, потому что никакимъ великодушнымъ порывомъ не побѣдить утонченнаго разсчета испорченнаго человѣка. Я виновата. Одна я. И сознаюсь въ этомъ. Виновата, хотя люблю тебя такъ, что готова умереть ради тебя и я думала, что этого достаточно и надѣялась моею любовью побѣдить тебя... Я виновата, сознаюсь въ этомъ, да, сознаюсь... Я не умѣю ни любить, ни ненавидѣть, ни жить... Я умѣю только надоѣдать... Я лишняя, я скучная... Правда, правда. Повтори еще мнѣ это.
   -- Если вы заставляете, я повторю, безжалостно сказалъ я, милая, скажите мне, что с вами...
   -- Не говорите со мною так, -- с усилием произнесла она.
   -- Вы обижаетесь? Но я не хочу вас обидеть: я питаю к вам глубочайшую нежность, беспредельную преданность...
   Он взял ее другую руку и стал говорить, наклоняясь к ней близко, таким покорным, ласковым тоном, в котором не прорывалось ни одной страстной нотки. Он сдерживал свои порывы и даже не упомянул о любви в своих тихих, нежных речах,
   -- Здесь темно, -- вдруг сказала она с неудовольствием.
   -- Сегодня очень дурная погода, -- проговорил он. -- И я так долго ждал вас напрасно...
   -- Вот видите, я пришла.
   Но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось улыбнуться.
   -- Благодарю за память о вашем верном слуге, -- и он несколько раз поцеловал маленькую ручку, которая продолжала оставаться неподвижной.
   -- Отчего бы не открыть ставни? -- спросила она: ей казалось, что она уже в могиле.
   Ему не хотелось отходить от нее, выпускать ее руку из своей; однако он встал и отпер ставни обоих балконов. Сероватый, печальный свет проник в комнату. Анна также встала и подошла к окнам, чтобы взглянуть на серое небо и серое море.
   -- Анна, Анна, уйдите отсюда: вас могут увидеть.
   -- Мне все равно, -- сказала она.
   -- Я не могу позволить вам компрометировать себя.
   -- Я затем и пришла, чтобы скомпрометировать себя, -- сказала она с ударением и внезапным блеском в потухших глазах.
   -- Значит, вы меня любите хотя немножко? -- спросил он, стараясь увести ее от балкона.
   Она не ответила и опять села в кресло, скрестив руки на коленях.
   -- Скажите, что вы меня немножко любите, Анна, -- просил он, сев на низенький табурет у ее ног, почти стоя на коленях.
   -- Я не люблю вас, -- объявила она ясным голосом, глядя на потолок с отчаянием, которое можно было принять за страсть.
   -- Милая Анна, милая Анна, -- лепетал он с ласкою, не в силах будучи оторвать от нее восхищенного взора. -- Как могу я вам поверить... если вы пришли... Скажите же... я три года жду этого слова... Милая Анна, дорогая, вы знаете, что я вас обожаю, уж сколько времени...
   -- Все, что должно случиться, произойдет, -- однозвучно сказала она.
   -- Анна, умоляю тебя, скажи, что ты любишь меня?
   Услышав это ты, она содрогнулась от ужаса, но еще раз преодолела себя.
   -- Ты меня любишь?
   -- Не знаю, ничего не знаю... -- ответила она слабым голосом.
   -- Милая, милая, -- шептал он, дрожа он надежды, в пламенном порыве любви. Приподнявшись, он робко стал целовать ее. Из груди ее вырвался крик отчаяния, и она с негодованием встала.
   -- Нет, ради Бога, прости меня! Не уходи, Анна, Анна! Прости, если я обидел!.. Я тебя так люблю, я умру, если ты уйдешь...
   -- Из-за таких пустяков не умирают, -- сказала она, опуская глаза.
   -- От любви можно умереть, -- сказал Караччиоло своим мягким вкрадчивым голосом, с грустною и страстною улыбкою.
   -- Да, но для этого надо иметь мужество.
   -- Не будем говорить об этих печальных вещах, любовь моя: они тебя огорчают. Твое милое личико омрачается. Скажи мне, что ты меня простила! Скажи же...
   -- Я прощаю вас, -- сказала она машинально.
   -- Я тебе не верю, -- сказал он с глубокой грустью. -- Ты меня не прощаешь, а любишь другого.
   -- Нет, нет, никого другого.
   -- А Чезаре?
   Но едва произнеся эти роковые три слога, он уже заметил свою ошибку. Глаза ее снова сверкнули гневом и страстью; она вся затрепетала и он понял, что, действительно, безумно любит эту женщину, если не мог удержаться, чтобы в первом же любовном разговоре не упомянуть о муже.
   -- Послушайте, -- выговорила она с трудом. -- Если в вас есть сердце, если в вас есть жалость, не говорите о нем... не говорите...
   -- Ты права, -- ответил он. Но, терзаемый мукою ревности, тотчас же прибавил: -- Однако, ты его любила... и любишь..
   -- Нет, -- сказала она глухо. -- Я теперь никого не люблю.
   -- Почему ты мне отказала, когда я просил твоей руки?
   -- Так.
   -- Зачем ты вышла за этого старика?
   -- Так.
   -- А теперь за что ты его любишь? -- спросил он, ставя ей ловушку.
   -- Не знаю, -- ответила она, попадаясь на удочку.
   -- Видишь, видишь! Значит ты его любишь? -- воскликнул он с отчаянием.
   -- О, Боже, Боже! -- воскликнула она, тронувшись его горем.
   -- О! я -- дурак! прости меня! Но что же мне делать? Я с ума схожу! Я в отчаянии. Мне надо знать, скажи мне: ты всегда его будешь любить?
   -- До самой смерти, -- ответила она, пристально глядя ему в глаза.
   -- Повтори...
   -- До самой смерти, -- повторила она тем же странным тоном.
   Наступило молчание. Луиджи Караччиоло обнял ее за талию и потихоньку притянул к себе.
   -- Оставьте меня, -- сказала она, дрожа и усиливаясь разнять его руки.
   -- Анна, Анна, я тебя так люблю, так давно... -- повторял горячим, страстным шепотом Луиджи.
   -- Оставьте меня, я вас боюсь! -- взмолилась она, охваченная безумным страхом. На лице ее и в голосе выразился такой ужас, что он вдруг отошел от нее и сразу опомнился.
   Нет, не кокетство женщины, желающей отсрочить свое падение, не женская стыдливость, а что-то более глубокое и сильное вызвало этот крик ужаса. Луиджи Караччиоло знал, каково бывает женское сопротивление, и понимал, что раз оно искренно, оно непобедимо. Таково было сопротивление Анны. Она стояла у столика, надевая упавшую вуалетку. Луиджи смотрел на нее, чувствуя между собою и ею глубокую пропасть, хотя она и пришла е нему. Он страдал, насколько могло страдать его сердце счастливого, но влюбленного юноши. Теперь он был бледен, он чувствовал себя смешным перед этой женщиной, которая видела его в бреду страсти и отвернулась от него.
   -- Зачем же вы пришли? -- спросил он печально.
   -- Чтобы совершить подлость, -- тихо ответила она.
   -- Анна, Анна, ты убиваешь меня!
   Она безучастно на него посмотрела, не понимая, что он говорит. Прислонившись к столику, она внимательно глядела вперед, как будто всматриваясь во что-то ужасное, видимое ей одной. Тоща он понял, что в ее приходе, в странности ее речей и поступков скрывается какая-то тайна.
   -- Но что с вами, Анна? Скажите мне, что вас мучает? Мой бедный друг, вы пришли ко мне с горем в сердце, желая выплакаться, а я был так глуп и груб...
   -- Вы добры, -- сказала она, протягивая ему руку, -- я буду помнить о вас.
   -- Нет, не уходите, не сказав мне, что с вами. Ведь вы для этого пришли, милая Анна?
   -- Это слишком долго, -- сказала она, как сквозь сон, проводя рукою по лбу. -- А мне надо уйти, уйти...
   -- Останьтесь, плачьте, вам станет легче, Анна.
   -- Я не могу.
   -- Почему же?
   -- Мне некогда. Узнаете потом... завтра... теперь мне пора.
   -- Анна, я не могу отпустить вас так. Вы пришли за утешением, а я обошелся с вами, как негодяй... Простите меня.
   -- Вы не виноваты... нисколько... -- сказала она.
   -- Но что вас огорчает? Что терзает вас? Кто виноват в вашем отчаянии, милая Анна? Чезаре, правда?
   -- Нет, -- сказала она просто. -- Я одна виновата.
   -- Это Чезаре. Не отрицайте.
   -- Нет, -- повторила она.
   -- Чезаре -- подлец, я это знаю! -- воскликнул он, потому что в самом деле все знал.
   -- Нет, я во всем виновата, -- сказала она, глядя на потолок.
   -- Я этому не верю, и никто не поверит, Анна.
   -- Необходимо, чтобы все поверили, -- сказала она тихо. -- Тогда все будут счастливы, а я уйду...
   -- Вы вернетесь? Завтра? Да? Нет, вы так расстроены, что я вас не пущу...
   -- Ничто не может меня удержать...
   -- В самом деле? Анна, забудьте, что я говорил вам о любви.
   -- Я забыла. Ну, так прощайте...
   -- Не уходите: вы слишком взволнованы.
   -- Нет, я спокойна. Хотите сделать мне одолжение? Вы мне раз читали французские стихи, вечером, в Сорренто?
   -- Да, стихи Бодлера, -- ответил он, удивленный этой неожиданной просьбой.
   -- У вас есть эта книга?
   -- Есть.
   -- Возьмите ее и спишите их для меня. Потом я... прощусь с вами.
   Он перешел к себе в кабинетик и взял Les fleurs du mal из своей библиотечки. Затем вернулся и стал писать, повторяя каждый стих вслух. Анна повернулась к нему спиною, вынула из кармана маленькую блестящую игрушку, и только что он написал первую строку стихотворения, как раздался выстрел, поднялся дымок, и Анна, пораженная прямо в сердце, зашаталась и упала. Ручка в черной перчатке сжимала маленький револьвер, взятый ею из письменного стола мужа перед уходом. Она была мертва. Луиджи Караччиоло сидел неподвижно и глядел на покойницу, лежавшую у его ног.
   Несколько капель крови, просочившись из ранки, стали медленно расходиться по черному лифу. Рот Анны был болезненно искривлен, как будто желая еще говорить; глаза были полуоткрыты, как бы желая еще глядеть на Божий мир; на лице ее была печать того страшного горя, которое она унесла с собою в могилу, -- безграничного горя тех, кто жил слишком мало, хотя страстно любил жизнь, кто не был любим, хотя жаждал любви, в ком воплощалась страсть, погибшая от равнодушия.
   Так умерла Анна Аквавива.

Конец

------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Прощай, любовь! Роман Матильды Серао / Пер. с итал. В.А. Кошевич. -- Москва: Атенеум, 1911. 311 с.
  
  
  
  
онъ, оскорбленный новымъ взрывомъ ея гнѣва.
   -- Ты правъ, всегда правъ... Я сама все напортила, сама бросилась въ эту пропасть, слушаясь безумныхъ влеченій сердца... Я бѣжала изъ дому... Я не должна была любить тебя, а полюбила... Полюбила, надоѣдала и видишь, сама, собственной волею, въ ту роковую ночь, позволила тебѣ измѣнить мнѣ. Слушай. Ты самый порочный человѣкъ, какого я когда либо знала, у тебя нѣтъ ни благородства въ мысляхъ, ни доброты въ чувствахъ, ты внушаешь мнѣ отвращеніе... Ты сдѣлалъ ужасную вещь подъ одной кровлей съ твоею женою... И я не могу карать тебя, потому что я сама шла на это, такъ какъ я унизила достоинство моей любви передъ тобою, такъ какъ я въ самомъ дѣлѣ низкое созданье. Видишь, какъ я отдаю тебѣ справедливость? Ты грѣшникъ, но относительно меня ты правъ. Я низкая и подлая, потому что мнѣ надо было-бы лучше умереть, а не соглашаться на тотъ договоръ. Прости меня, что я назвала тебя подлецомъ... Я буду просить прощенія и у Лауры. Никто въ жизни не сдѣлалъ такой подлости, какъ я! Прости меня.
   Онъ, можетъ быть, почувствовалъ признаки безумія въ этихъ словахъ, увидѣлъ сумасшедшій блескъ ея глазъ, но не смягчился. Эта женщина заставила его сдѣлать величайшую глупость, всегда приставала къ нему и теперь надоѣдаетъ и будетъ надоѣдать вѣчно. И онъ не смягчился. Въ глубинѣ души онъ былъ радъ, что разбилъ противника въ этой борьбѣ, гдѣ всѣ шансы на побѣду были не на его сторонѣ. Но онъ не разнѣжился. И подумалъ, что пора уходить, если желаешь удержать за собою эту побѣду.
   -- Прощай, Анна! сказалъ онъ, поднимаясь.
   -- Нѣтъ! Не уходи! Не уходи! вскричала Анна, какъ безумная бросаясь къ нему.
   -- Ты думаешь, что этотъ дуэтъ пріятенъ?.. спросилъ Чезаре, натягивая перчатки. Къ тому-же, вѣдь, уже все сказано. Надѣюсь, у васъ нѣтъ болѣе оскорбленій для меня?
   -- Ты меня ненавидишь? Правда? спросила она, глядя на него сумасшедшими глазами.
   -- Нѣтъ. Совсѣмъ не ненавижу, отвѣтилъ онъ такимъ ледянымъ тономъ, что она вся задрожала.
   -- Не уходи... Не уходи... машинально пробормотала она. Мнѣ надо сказать тебѣ что-то очень важное.
   -- Прощай, Анна! повторилъ онъ, направляясь къ двери.
   -- Чезаре! Если ты уйдешь, я рѣшусь на какую-нибудь подлость! закричала она, хватаясь за волосы.
   -- Ты не способна на это? Чтобы дѣлать подлости -- надо быть умнымъ, а ты, вѣдь, глупа! сказалъ онъ, иронически усмѣхаясь при этомъ оскорбленіи.
   -- Чезаре! Если ты уйдешь, -- я умру.
   -- Не умрешь! Для самоубійства нужна смѣлость, закончилъ онъ, отворяя дверь и уходя
   Анна бросилась за нимъ. Онъ былъ уже далеко. Она слышала, какъ за нимъ заперли выходныя двери. Она постояла минуты три, четыре, ни о чемъ не думая, ничего не чувствуя. Затѣмъ къ ней вернулась строгая точность движеній, какъ утромъ, до разговора съ мужемъ. Она, точно собираясь гулять, какъ всякая красивая и элегантная женщина, надѣла черную бархатную шляпу, маленькую вуаль, доходившую, какъ легкое облачко, ей до губъ, и котиковую кофточку, всю продушенную духами. Она съ аккуратностью изящной дамы не забыла ничего: положила носовой платокъ въ муфточку, захватила костяной porte-cartes и осмотрѣлась, что ей надо взять еще. Она автоматически обошла комнату еще два раза, спокойно отворяла и затворяла ящики, пересмотрѣла бумаги и книги, оглядѣла стѣны, точно хотѣла запомнить все. Потомъ, рѣшившись, наконецъ, уйти, она еще разъ обвела всю свою спальню взглядомъ и прошла въ комнату мужа. Здѣсь, одну минуту, на ея лицѣ появилось выраженіе дѣтскаго страха. Но это было мимолетно. Она опять стала увѣренной и покойной, подошла къ письменному столу мужа и, точно собираясь писать, сѣла въ большое кресло. Но, подумавъ немного, она рѣшила не писать; открыла одинъ изъ ящиковъ, взяла что-то оттуда и спрятала въ карманъ. Затѣмъ ушла своей обычной походкой и даже не обернулась назадъ.
   Анна ходила безъ устали, какъ человѣкъ, которому необходимо движеніе, чтобы упорядочить мысли и успокоить себя. Но когда она повернула въ третій разъ по "Виллѣ", она взглянула на часики, граціозно вдѣланные въ углу ея бумажничка, и сѣла на скамейку въ круглой бесѣдкѣ, закрытой со всѣхъ сторонъ деревьями. Кругомъ не было ни души; не слышалось ни шаговъ, ни голосовъ. Даже птицы на деревьяхъ не щебетали. Бесѣдка была точно удалена отъ міра, и свѣтъ едва проникалъ въ нее. Земля была сырая, желтоватая, покрытая осыпавшимися листьями. Анна посмотрѣла на небо; оно стало свинцовымъ. Глубокая тишина была кругомъ. Анна поднесла часы къ глазамъ и устремилась взглядомъ, точно читая въ нихъ какую-то длинную и неизвѣстную исторію. Вдругъ она опустила бумажничекъ, пошарила въ карманѣ, отыскивая тамъ то, что она спрятала, быстро вскочила и рѣшительно пошла изъ бесѣдки. Было ровно два часа. Погода стала еще мрачнѣе, еще грустнѣе; какъ будто смеркалось уже. Анна вышла изъ "Виллы", не оборачиваясь назадъ. На улицахъ не было ни души. Въ сыромъ дуновеніи широкко было что-то, нагоняющее тоску. Но Анна рѣшительнымъ шагомъ продолжала свой путь.
   Красивыя, новыя палаццо улицы Кьятамонне обращены входами на проходящую сзади старую улицу. На эту же улицу выходила узкая, длинная дверь изъ рельефной бронзы маленькаго палаццо Рей; въ немъ было только два этажа и единственный жилецъ -- Луиджи Караччіоло. Къ оригинальной -- какъ и вся архитектура палаццо -- двери надо было подняться по двумъ ступенямъ. На этихъ-то ступеняхъ и остановилась Анна прежде, чѣмъ постучать въ дверь. Ея блѣдное лицо передернулось, искаженное какимъ-то страданіемъ, точно агонія уже наложила печать на него. Но маленькая ручка, затянутая въ перчатку, рѣшительно приподняла бронзовое кольцо, служившее молотомъ, и подъ сводами лѣстницы гулко раздался ударъ. Анна, не владѣя собою болѣе, прислонилась лбомъ къ металлической двери. Сейчасъ же одна изъ створъ отворилась и Анна поднялась по розовой мраморной лѣстницѣ, услыхавъ какъ за нею захлопнулась дверь. Луиджи Караччіоло стоялъ на верху, на ступенькахъ. И, несмотря на все присутствіе духа, его изумленіе было такъ сильно, что онъ страшно поблѣднѣлъ, руки его задрожали, когда онъ принялъ эту блѣдную, дрожащую женщину. Они ничего не сказали другъ другу. Онъ деликатно взялъ ея маленькую ручку къ себѣ подъ руку; она слегка оперлась на нее и опустила глаза.
   Такъ прошли они двѣ переднихъ комнаты, оригинально убранныя средневѣковыми коврами, стариннымъ и новымъ оружіемъ, громадными вазами дельфтъ, изъ которыхъ подымались къ потолку зеленыя пальмы; прошли и курительную, меблированную легкою деревянною мебелью, которую дѣлаютъ въ Швейцаріи, въ горахъ.
   Пройденныя комнаты были полутемныя, такъ какъ кромѣ двойныхъ портьеръ, окна были завѣщаны еще желтыми шелковыми занавѣсками. Но въ большомъ салонѣ, гдѣ Луиджи остановился съ Анной, ставни были совсѣмъ заперты, точно ночью, и комната освѣщалась двумя большими восточными фонарями. Стѣны и потолокъ были затянуты персидскими коврами въ видѣ купола, или палатки и на этомъ фонѣ таинственно вырисовывались утонченныя произведенія античнаго итальянскаго искусства, въ видѣ мебели, статуй и картинъ, оригинальныя восточныя вещи: бронза, фарфоръ, слоновая кость, вся благородная красота прекрасныхъ, благородныхъ вещей.
   Отъ этой неожиданной ночи днемъ, отъ тонкаго запаха цвѣтовъ, которыми была заставлена комната -- громадныхъ розъ, цѣломудренныхъ гарденій и тоненькихъ ландышей -- и отъ молчанія Караччіоло, съ восторгомъ смотрѣвшаго на Анну, -- она зашаталась и упала въ кресло. Она сидѣла, опустивъ глаза, такая блѣдная, какою Караччіоло никогда не видалъ ее. Онъ все еще стоялъ передъ нею, совершенно изумленный. Глаза его нѣжно и страстно ласкали ея блѣдное личико. Волненіе, сквозившее во всей фигурѣ Анны, въ ея блуждающихъ глазахъ, избѣгавшихъ глазъ Луиджи, въ полуоткрытыхъ губахъ, сложившихся въ судорожную улыбку, въ ея склоненной головкѣ, все это волненіе и весь трепетъ, какой угадывалъ Караччіоло въ Аннѣ -- смущали его такъ, какъ никогда въ жизни не смущался онъ ни передъ одной женщиной.
   Онъ не сказалъ ей ни слова, боясь какимъ нибудь пошлымъ, или легкомысленнымъ, или самоувѣреннымъ выраженіемъ разсѣять глубокую, страстную интимность ихъ встрѣчи. Онъ подошелъ къ одному изъ столиковъ, взялъ изъ венеціанской вазы пучекъ бѣлыхъ розъ и положилъ ихъ на колѣни Анны. Она подняла глаза и взглянула на него; затѣмъ взяла розы и спрятала въ нихъ лицо. Караччіоло прочелъ такое страданіе въ этомъ взглядѣ, такую муку въ этомъ жестѣ, что не нашелъ ничего другого, какъ сказать вполголоса:
   -- Анна! Милая! Любовь моя!
   Услыхавъ, что ее назвали по имени, Анна покраснѣла и стала опять нюхать розы. И вдругъ воспоминаніе о тѣхъ, другихъ бѣлыхъ розахъ всплыло въ ней и весь ужасъ этой измѣны, которая довела ее до смерти, весь ужасъ, представившійся ей и въ красотѣ и въ запахѣ цвѣтовъ, связанный съ позоромъ, какъ тогда такъ и теперь -- охватили ее такимъ страданіемъ, такою мукою, что онъ совсѣмъ растерялся. Онъ сѣлъ рядомъ съ нею, на арабскій табуретъ, взялъ ея маленькую ручку, затянутую въ перчатку, сталъ нѣжно гладить ее и своимъ сладкимъ голосомъ, ставшимъ глухимъ отъ безконечной нѣжности, спросилъ ее:
   -- Что съ вами, Анна? Милая, скажите...
   -- Не говорите со мною такъ, сказала она съ усиліемъ, точно собрала все мужество, чтобы заговорить.
   -- Я васъ оскорбляю, Анна? Я не думалъ оскорблять васъ, я не могу оскорбить васъ... Я, вѣдь, съ такою глубокою нѣжностью отношусь къ вамъ, такъ непоколебимо преданъ вамъ...
   Онъ взялъ ее и за вторую руку и, держа ихъ, сталъ говорить, близко нагнувшись къ ней; но онъ говорилъ съ такой нѣжной покорностью, такъ кротко-ласково, что она не могла замѣтить ни любовнаго порыва, ни волненія страсти, клокотавшей въ его сердцѣ. И слова "любовь" не было еще въ его рѣчи, лившейся вполголоса, безъ остановки и точно волна за волной, обволакивавшей Анну и усыплявшей ее своею нѣжностью и сладостью.
   -- Какъ здѣсь темно! вдругъ сказала она съ усиліемъ.
   -- Сегодня такая грустная погода, пробормоталъ онъ. Сколько часовъ я напрасно ждалъ васъ, Анна...
   -- Я и пришла... Видите, отвѣтила она.
   Но какъ ни старалась она улыбнуться,-- ей не удалось это.
   -- Благодарю, что вспомнили вашего вѣрнаго раба, сказалъ онъ и два или три раза деликатно поцѣловалъ ея ручку въ перчаткѣ.
   -- Отчего вы не отворите окно? спросила Анна.
   Ей казалось, что она уже въ могилѣ. Онъ долженъ былъ оторваться отъ ея безжизненной ручки и встать, чтобы открыть ставни. Грустный, сѣроватый свѣтъ показался въ комнатѣ. Анна тоже встала и подошла къ рамѣ балкона, смотря на мертвое море, на мертвое небо, мертвую улицу.
   -- Анна! Отойдите! Васъ могутъ увидѣть...
   -- Что-жъ такое! отвѣтила она.
   -- Я не могу допустить, чтобы вы скомпрометировали себя... Я слишкомъ люблю васъ.
   -- Я пришла сюда, чтобы скомпрометировать себя, серьезно сказала она.
   И въ первый разъ въ ея потухшихъ глазахъ блеснулъ огонь страсти.
   -- Значитъ, вы хоть немного любите меня? спросилъ онъ, стараясь отвести ее отъ балкона.
   Она не отвѣтила и сѣла въ выжидательной позѣ.
   -- Скажите, любите хоть немного, Анна? опять спросилъ онъ ее и сѣлъ такъ низко передъ нею, точно сталъ на колѣни.
   -- Нѣтъ. Я не люблю васъ, объявила Анна яснымъ голосомъ.
   -- Анна, милая! Милая! пробормоталъ онъ ласково, и не отрывая опьяненнаго взгляда отъ ея блѣднаго лица, отъ ея глубокихъ глазъ. Какъ могу я повѣрить... Если вы пришли... Скажите... Вѣдь я три года жду этого слова... Анна! Дорогая! Милая, Анна! Вы вѣдь знаете, что я давно васъ обожаю!.. Анна!
   -- Все, что должно случиться -- случается, монотонно произнесла она.
   -- Анна, умоляю тебя, скажи, ты любишь меня?
   Она задрожала отъ ужаса, услыхавъ это "ты", но все-таки сдержала себя.
   -- Ты любишь меня?
   -- Не знаю... Я ничего не знаю, растерянно произнесла она.
   -- Милая, милая, повторялъ онъ, трепеща отъ надежды и прилива любви.
   Онъ тихо приблизился къ ней и поцѣловалъ ее, едва касаясь щеки. Страшный, горькій крикъ вырвался изъ груди Анны; она вскочила, вся охваченная гнѣвомъ, ужасомъ и страхомъ...
   -- Нѣтъ! ради Бога, прости меня... Не уходи!.. Анна! Прости меня, если я оскорбилъ тебя... Вѣдь, я такъ люблю тебя! Если ты сейчасъ уйдешь, я просто умру...
   -- Изъ за такихъ пустяковъ не умираютъ, сказала она, опуская глаза.
   -- Любовь доводитъ до смерти, проговорилъ Караччіоло своимъ обольстительнымъ голосомъ и улыбнулся грустной, чувственной улыбкой.
   -- Да. Но нужна смѣлость, чтобы умереть.
   -- Не будемъ говорить о такихъ мрачныхъ вещахъ, моя любимая. Онѣ на тебя наводятъ грусть... Видишь, твое милое личико затуманилось... Скажи, что ты прощаешь меня? Правда?
   -- Я васъ прощаю, отвѣтила Анна.
   -- Я не вѣрю тебѣ, проговорилъ онъ съ безграничной грустью. Ты не прощаешь мнѣ... Ты любишь другого...
   -- Нѣтъ, никого...
   -- А Чезаре?
   Но едва онъ проговорилъ эти три слога, какъ сейчасъ же пожалѣлъ отъ этомъ. Ея глаза снова засверкали гнѣвомъ и страстью; она вся затрепетала. А онъ понялъ, что, дѣйствительно, обожалъ эту женщину, если могъ сдѣлать такую ошибку -- упомянуть о мужѣ въ первомъ же любовномъ разговорѣ.
   -- Послушайте, съ волненіемъ произнесла она. Если въ васъ есть сердце, есть жалость, если вы хотите, чтобы я побыла еще здѣсь съ вами, не называйте его... Не напоминайте...
   -- Ты права... отвѣтилъ онъ. А, вѣдь, ты его любила... и теперь любишь...
   -- Нѣтъ, глухо отвѣтила она. Я никого не люблю.
   -- А почему ты отказала мнѣ, когда я просилъ твоей руки?
   -- Такъ.
   -- Зачѣмъ вышла за этого старика?
   -- Такъ.
   -- А теперь за что ты любишь его? За что? спросилъ онъ, подставляя Аннѣ ловушку.
   -- Не знаю, отвѣтила она, сейчасъ же попадая въ нее.
   -- Вотъ видишь, ты его на самомъ дѣлѣ любишь! закричалъ онъ огорченно.
   -- Господи! проговорила она, страдая смертельно.
   -- Ахъ! Какъ я глупъ! Прости меня, прости! Но что ты хочешь... Я потерялъ голову... Я тебя люблю и въ отчаяніи... Мнѣ необходимо знать: ты всегда будешь его любить? Правда?
   -- До самой смерти, сказала она съ страннымъ выраженіемъ и странно глядя ему прямо въ глаза.
   -- Повтори...
   -- До смерти, съ тѣмъ же выраженіемъ повторила она.
   Оба они замолчали. Луиджи пропустилъ руку кругомъ таліи Анны и привлекъ ее къ себѣ медленнымъ движеніемъ. Она, устремивъ глаза въ пространство, не замѣчала его объятій, не чувствовала легкихъ поцѣлуевъ, которыми онъ осыпалъ ея волосы, ея бѣлую, надушенную шейку, ея розоватое ухо, не покрытое вуалеткой. Анна была такъ поглощена грустнымъ созерцаніемъ, такъ далека отъ всего земного, что эти усиливающіеся поцѣлуи, перешедшіе съ волосъ и шеи на лицо, на глаза и на губы -- не вызывали въ ней содроганія. Но вдругъ она почувствовала всю силу любовныхъ объятій Караччіоло, прижимавшаго ее съ безумной юношеской страстью къ своей груди; вдругъ она услыхала, что голосъ Луиджи, -- уже не нѣжный, не ласковый, а дышащій бурной страстью -- шепчетъ ей неясныя слова, какія находитъ человѣкъ въ полномъ самозабвеніи и нервномъ возбужденіи. Она безмолвно взглянула на него сверкающими глазами, точно хотѣла укротить его, стараясь высвободиться изъ его объятій. Но онъ слишкомъ любилъ ее, слишкомъ былъ молодъ, слишкомъ влюбленъ, чтобы выпустить изъ рукъ свое сокровище. Они, вѣдь, были одни въ этой квартирѣ, созданной для безопасныхъ свиданій, и онъ не могъ, не хотѣлъ отказаться отъ своего счастья. Онъ держалъ ее въ объятіяхъ, крѣпко прижималъ къ груди, неясно говорилъ ей, что онъ ее обожаетъ, что она его милая, любимая, цѣловалъ ее въ глаза, въ губы, тогда какъ она пыталась вырваться отъ него, охваченная послѣднимъ, ужаснымъ отчаяніемъ.
   -- Пустите меня, повторяла она, вся дрожа.
   -- Анна! Я вѣдь такъ люблю тебя! Давно люблю... шепталъ горячій, страстный голосъ Луиджи.
   -- Пустите, пустите! просила она, въ безумйомъ испугѣ.
   -- Ты вѣдь моя любимая, обожаемая, несмотря ни на что...
   -- Да пустите же! Вы мнѣ внушаете ужасъ! закричала Анна.
   И дѣйствительно, такой ужасъ зазвучалъ въ ея голосѣ и отразился на ея лицѣ, что онъ сейчасъ же выпустилъ ее и сталъ ледянымъ.
   Нѣтъ, здѣсь не было кокетства женщины, отдаляющей минуту паденія, это не былъ только взрывъ женскаго достоинства; что то болѣе глубокое, болѣе сильное вырвало этотъ раздирающій крикъ ужаса. Караччіоло отлично зналъ, какъ сопротивляются женщины; зналъ поддѣльное, временное, умышленное сопротивленіе, всю эту мимолетную и скоро проходящую борьбу, но онъ зналъ также и истинную, непобѣдимую стойкость. Такъ было съ Анной; здѣсь онъ наткнулся на настоящее, на непреодолимое. Она стояла у столика, завязывая упавшую было вуаль. Онъ смотрѣлъ на нее, чувствуя всю пропасть между собой и ею, хотя она и пришла къ нему. И онъ страдалъ; онъ былъ блѣденъ и чувствовалъ себя смѣшнымъ, комичнымъ передъ этой женщиной, видѣвшей какъ онъ забылся и оттолкнувшей его.
   -- Зачѣмъ-же вы пришли? грустно спросилъ онъ.
   -- Чтобы сдѣлать подлость, тихо отвѣтила она.
   -- Анна! Ты меня убиваешь!
   Она растерянно смотрѣла на него, не понимая, что онъ говорилъ. Точно какое-то ужасное видѣніе стояло передъ нею. И Луиджи понялъ, что и ея посѣщеніе, и странности словъ, поступковъ и взглядовъ кроютъ въ себѣ не простое исполненіе каприза, не удовлетвореніе тщеславія, а какую-то тайну.
   -- Что съ вами, Анна? Васъ что-то мучитъ, а вы не хотите сказать мнѣ что... Бѣдный другъ мой! Вы пришли ко мнѣ съ горемъ въ сердцѣ, хотѣли излить его, выплакать, а я такъ низко, такъ грубо...
   -- Вы добрый, перебила она его, протягивая ему руку. Я не забуду васъ...
   -- Нѣтъ, не уходите. Скажите мнѣ раньше, что съ вами... Вѣдь вы-же пришли для этого... Скажите, Анна, милая...
   -- Нѣтъ, это слишкомъ долго, слишкомъ долго, сказала она какъ во снѣ, проводя рукою по лбу. Потомъ... Мнѣ нужно ѣхать, знаете? ѣхать...
   -- Останьтесь; разскажите, поплачьте... Это васъ облегчитъ Анна.
   -- Не могу.
   -- Почему-же?
   -- Мои минуты сочтены, сказала она съ растеряннымъ взглядомъ. Вы узнаете когда нибудь... Завтра... Теперь мнѣ надо ѣхать...
   -- Анна! Могу-ли я такъ отпустить васъ? Вы пришли ко мнѣ за утѣшеніемъ, а я отнесся къ вамъ какъ послѣдній негодяй... Простите меня.
   -- Вы ни въ чемъ не виноваты, тихо произнесла она.
   -- Но кто-же вамъ далъ эти страданія, Анна? Кто измучилъ такъ васъ, бѣдное любящее созданіе? Кто здѣсь виноватъ? По чьей винѣ вы впали въ такое отчаяніе, потому что вы просто въ отчаяніи. Кто? Вѣдь, Чезаре?
   -- Нѣтъ, просто отвѣтила она. Я одна во всемъ виновата.
   -- Нѣтъ, Чезаре. Не отрицайте!
   -- Нѣтъ, повторила она.
   -- Чезаре подлецъ! Я все знаю, воскликнулъ Луиджи и дѣйствительно онъ зналъ все.
   -- Я сама низкая, проговорила она, поднимая глаза кверху.
   -- Не вѣрю! И никто не повѣритъ, Анна.
   -- Необходимо мнѣ быть низкой, необходимо для того, чтобы всѣ были счастливы... Пора ѣхать...
   -- Вы вернетесь? Завтра? Анна, вы такая грустная, такая разстроенная, я не могу отпустить васъ.
   -- Никто въ мірѣ не удержитъ меня, никто!
   -- Анна! забудьте, что я говорилъ вамъ о любви.
   -- Я уже забыла. Прощайте.
   -- Не уѣзжайте еще, вы слишкомъ взволнованы.
   -- Нѣтъ. Я спокойна. Знаете, хотите сдѣлать мнѣ удовольствіе? Разъ, вечеромъ, въ Сорренто, вы мнѣ читали французскіе стихи.
   -- Да, Боделэра. Harmonie du soir, отвѣтилъ онъ, удивленный этимъ неожиданнымъ вопросомъ.
   -- У васъ есть эта книга?
   -- Да.
   -- Возьмите ее и спишите мнѣ ихъ... Потомъ... мы простимся. Онъ, въ изумленіи, прошелъ къ себѣ въ кабинетъ и досталъ изъ маленькой библіотеки Les fleurs du mal Боделэра. Вернувшись, онъ сѣлъ за столикъ изъ розоваго дерева, предназначенный для писанія любовныхъ записокъ. Онъ еще разъ взглянулъ на Анну и увидалъ такое безконечное горе въ ея глазахъ и губахъ, такую глубокую, глубокую скорбь, что испугался.
   -- Писать? спросилъ онъ.
   Анна кивнула головой. Пока онъ писалъ первый стихъ, она отошла отъ него и достала изъ кармана что-то маленькое, блестящее, отдѣланное костью и сталью. Когда Луиджи писалъ, повторяя за перомъ вполголоса:

"Valse mélancolique et langoureux vertige...."

   щелкнулъ курокъ, раздался выстрѣлъ и облачко дыма полетѣло къ потолку. Анна попала прямо въ сердце. Она покатилась на полъ. Шляпа свалилась съ головы, и только на лицѣ осталась вуаль. Маленькая ручка въ перчаткѣ крѣпко зажала крошечный револьверъ, взятый Анной изъ стола мужа, передъ тѣмъ, какъ уйти.
   Смерть настала мгновенно. Луиджи былъ такъ пораженъ, что просто остолбенѣлъ передъ распростертой у его ногъ покойницей, закутанной въ черную кофточку и съ вуалью на лицѣ. Онъ думалъ, что это кошмаръ, сумасшествіе.
   Нѣсколько капель крови показалось у маленькой ранки, на черной кофточкѣ; красное пятнышко медленно расползалось въ стороны. Луиджи машинально опустился на колѣни передъ Анной, не смѣя приподнять ея прекрасное тѣло, не смѣя позвать на помощь. Онъ взялъ руками ея запрокинутую головку, побѣждая въ себѣ чувство отвращенія передъ трупомъ любимаго человѣка. И онъ увидалъ что-то ужасное въ мертвомъ лицѣ Анны. На немъ не было того высшаго спокойствія смерти, какое обыкновенно бываетъ у людей, безропотно прошедшихъ свой путь и мирно отдавшихъ тѣло землѣ, а душу Богу. У Анны ротъ болѣзненно искривился, точно изъ лиловыхъ губъ должны были еще вырваться слова и крики; глаза полуоткрылись, точно она хотѣла еще видѣть, что дѣлалось въ мірѣ. Во всей фигурѣ было безконечное горе, которое Анна уносила съ собой и въ могилу. Это было горе человѣка, жившаго слишкомъ мало, тогда какъ онъ обожалъ жизнь, горе человѣка, не бывшаго любимымъ, тогда какъ смыслъ жизни для него былъ въ любви; горе человѣка, всего отдавшагося любви и убитаго равнодушіемъ.
   Такъ погибла безвинная Анна Аквавива.

ѣверный Вѣстникъ", NoNo 9--12, 1890