Мотивы Лермонтовской поэзии

Острогорский Виктор Петрович


   

Мотивы Лермонтовской поэзіи *).

*) Русская Мысль, кн. I.

VII.

   Литературная извѣстность Лермонтова начинается, собственно, только съ 1837 г., именно съ того стихотворенія На смерть Пушкина, которое тотчасъ же и повлекло за собой переводъ иди, вѣрнѣе, ссылку на Кавказъ, такъ что эта дѣятельность обнимаетъ всего четыре года. Попытаемся же опредѣлить, въ самыхъ общихъ чертахъ, что именно представляетъ для насъ, черезъ полвѣка по смерти поэта, эта оригинальная поэзія со стороны изображенія и субъективной оцѣнки русской жизни.
   Посмотримъ, прежде всего, какою представлялась поэту современная ему русская литература, какъ онъ самъ смотрѣлъ на поэзію и чего отъ нея требовалъ. Сидя за дуэль съ Барантомъ, въ мартѣ 1840 г., въ Петербургѣ на арсенальной гауптвахтѣ, Лермонтовъ написалъ оригинальный разговоръ между журналистомъ, читателемъ и писателемъ, напоминающій подобный же Разговоръ книгопродавца съ поэтомъ Пушкина. Какою жалкой представляется поэту эта литература, поставленная въ узкія цензурныя рамки, запрещающія касаться мало-мальски живыхъ вопросовъ!
   
            "О чемъ писать? Востокъ и Югъ
            Давно описаны, воспѣты;
            Толпу ругали всѣ поэты,
            Хвалили всѣ семейный кругъ;
            Всѣ въ небеса неслись душою,
            Взывали съ тайною мольбою
            Къ N. N., невѣдомой красѣ, --
            И страшно надоѣли всѣ.
            Стихи -- такая пустота:
            Слова безъ смысла, чувства нѣту,
            Натянутъ каждый оборотъ;
            Притомъ -- сказать ли по секрету?--
            И въ риѳмахъ часто недочетъ".
   
   А если и придутъ поэту въ голову благія мысли, тронутъ его глубокія чувства и со всѣмъ жаромъ свободнаго вдохновенія онъ довѣрить ихъ бумагѣ, то
   
            "Эти странныя творенья
            Читаетъ дома онъ одинъ,
            И ими часто безъ зазрѣнья
            Онъ затопляетъ свой каминъ".,
   
   И когда захочетъ онъ смѣло предать позору "приличьемъ скрашенный порокъ", гдѣ жестоко и неумолимо выскажетъ правду, онъ не рѣшится показать "этихъ горькихъ строкъ неприготовленному взору" непонимающихъ поэта читателей...
   
            "Къ чему толпы неблагодарной
            Мнѣ злость и ненависть навлечь,
            Чтобъ бранью назвали коварной
            Мою пророческую рѣчь?"
   
   На первомъ же вдохновенномъ трудѣ, вызванномъ гибелью любимѣйшаго поэта, Лермонтовъ испыталъ справедливость этихъ горькихъ словъ, и въ одномъ изъ стихотвореній, извѣстныхъ по-нѣмецкому переводу Боденштедта, говорилъ слѣдующее: "Богъ даровалъ мнѣ глаза и ноги; но когда мнѣ захотѣлось пойти на своихъ ногахъ и когда я задумалъ взглянуть своими глазами, я долженъ былъ поплатиться за это, какъ за преступленіе". Какою злою ироніей звучатъ слова журналиста о томъ, что поэтовъ нашихъ вдохновляетъ ссылка, какъ и до сихъ поръ, но уже въ серьезъ, утверждаютъ нѣкоторые наивные люди, увѣряющіе, какъ благодѣтельно будто бы подѣйствовала она на Пушкина и особенно на Достоевскаго:
   
            "За то какая благодать,
            Какъ небо вздумаетъ послать
            Ему (поэту) изгнанье, заточенье,--
            Тотчасъ въ его уединеньи
            Раздастся сладостная пѣснь".
   
   Жалки стихи, плоха и проза. Сѣробумажные журналы тридцатыхъ годовъ съ сотней опечатокъ полны переводовъ,
   
            "А если вамъ и попадутся
            Разсказы на родимый ладъ,
            То, вѣрно, надъ Москвой смѣются
            Или чиновниковъ бранятъ.
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Когда же на Руси безплодной,
            Разставшись съ ложной мишурой,
            Мысль обрететъ языкъ простой
            И страсти голосъ благородный?"
   
   Обратиться ли къ критикѣ, тамъ
   
                     "мелкія нападки
            На шрифтъ, виньетки, опечатки,
            Намеки тонкіе на то,
            О чемъ не вѣдаетъ никто.
            Въ чернилахъ вашихъ, господа,
            И жолчи ѣдкой даже нѣту,
            А просто грязная вода.
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Скажите, каково прочесть
            Весь этотъ вздоръ, всѣ эти книги,
            И все затѣмъ, чтобы сказать,
            Что ихъ не надобно читать".
   
   Какова же, по мнѣнію Лермонтова, читающая публика, видно изъ предисловія ко второму изданію Героя нашею времени. "Наша публика,-- говоритъ авторъ,-- такъ еще молода и простодушна, что не понимаетъ басни, если въ книгѣ нѣтъ нравоученія. Она не угадываетъ шутки, не чувствуетъ ироніи, она еще не знаетъ, что въ порядочномъ обществѣ и порядочной книгѣ явная брань не можетъ имѣть мѣста; что современная образованность изобрѣла орудіе болѣе острое, почти невидимое и, тѣмъ не менѣе, смертельное, которое, подъ одеждою лести, наноситъ неотразимый и вѣрный ударъ. Наша публика похожа на провинціала, который, подслушавъ разговоръ двухъ дипломатовъ, принадлежащихъ къ враждебнымъ дворамъ, остался бы увѣренъ, что каждый изъ нихъ обманываетъ свое правительство въ пользу взаимной нѣжнѣйшей дружбы". И Лермонтовъ правъ: большинство современниковъ дѣйствительно не поняли его романа и ужасно обидѣлись, и не шутя, что имъ будто бы ставятъ въ примѣръ безнравственнаго человѣка, какъ герой нашего времени; другіе же очень тонко замѣтили, что сочинитель нарисовалъ свой портретъ и портреты своихъ знакомыхъ. "Вы говорите, что отъ изображенія Печорина не выиграетъ нравственность? Извините. Довольно людей кормили сластями: у нихъ отъ этого испортился желудокъ,-- нужны горькія лѣкарства, ѣдкія истины".
   Но какъ ни жалка и эта литература, и эта публика, Лермонтовъ не отворачивается отъ нея высокомѣрно, не заключается, подобно Пушкину въ послѣдніе годы, въ чистое, безотносительное къ современности искусство,-- онъ требуетъ, чтобы поэзія была хранительницей и воспитательницей высшихъ идеаловъ добра и истины, пророкомъ общества, которое шло бы за своимъ поэтомъ, какъ за святымъ вождемъ, къ болѣе разумной и человѣчной жизни. Такой взглядъ на искусство у Лермонтова проходитъ опредѣленно и послѣдовательно во всѣхъ произведеніяхъ, относящихся къ этому предмету. Какъ ода На смерть Пушкина вызвана негодованіемъ на то, что не умѣло общество сохранить своего великаго учителя, такъ и послѣднее предсмертное стихотвореніе Лермонтова Пророкъ есть голосъ за того же поэта пророка, непонятаго современниками и оскорбляемаго ими, но все же не усидѣвшаго въ своей пустынѣ на ниспосылаемой свыше пищѣ и торопливо пробирающагося въ тотъ же городъ, откуда его выгнали жалкимъ нищимъ, всѣми презираемымъ за его высокую миссію. Требуя, чтобы "мечты поэзіи, созданія искусства шевелили сладостнымъ восторгомъ умъ" (Дума), Лермонтовъ строго относится къ молодому мечтателю, для котораго поэзія -- только "раздраженіе плѣнной мысли" или "тяжелый бредъ души больной", интересный только для самого автора, и въ стихотвореніи Поэтъ сравниваетъ голосъ истиннаго поэта съ "вѣчевымъ колоколомъ, звучащимъ во дни торжествъ и бѣдъ народныхъ". Такая постановка общественной роли поэзіи на точку зрѣнія общечеловѣческихъ и историческихъ требованій составляетъ одну изъ величайшихъ заслугъ Лермонтова, который въ этомъ отношеніи вполнѣ сходится съ Гоголемъ, въ его объясненіяхъ къ Ревизору и въ Мертвыхъ душахъ прямо указывавшимъ на ту же роль искусства. То, что у Пушкина проглядывало болѣе случайно и нерѣдко затемнялось другими стихотвореніями, гдѣ поэтъ являлся служителемъ Аполлона, съ презрѣніемъ глядѣвшимъ на толпу, то у Лермонтова было неизмѣннымъ убѣжденіемъ до самой смерти.
   

VIII.

   Относясь съ такими широкими требованіями къ искусству, Лермонтовъ, какъ ни кратковременна была его литературная дѣятельность и какъ ни была она стѣснена цензурными рамками, все-таки, оставилъ яркую картину современнаго ему общества, которая достаточно объясняетъ скорбь, такъ рѣзко отличающую всю его лирическую поэзію. Не надобно забывать только, что картина эта обрисовываетъ не всѣ слои нашего общества, а только тотъ кругъ общества высшаго, преимущественно богатой помѣщичьей молодежи, гдѣ пришлось поэту вращаться. На ряду съ этимъ обществомъ жило въ это же время и то поколѣніе болѣе серьезно образованнаго меньшинства, которое, имѣя своимъ центромъ Бѣлинскаго, извѣстно подъ именемъ людей сороковыхъ годовъ. Но этому меньшинству, какъ мы упоминали раньше, Лермонтовъ остался чуждъ, хотя нѣкоторыя попытки къ сближенію съ нимъ въ послѣдніе годы жизни поэта и были (отношенія къ Отечественнымъ Запискамъ, сближеніе съ Краевскимъ, свиданіе съ Бѣлинскимъ на гауптвахтѣ).
   Во главѣ произведеній Лермонтова, обрисовывающихъ жизнь интеллигентной молодежи, поставили бы мы Думу. Это стихотвореніе, при всей своей извѣстности, кажется намъ еще не вполнѣ оцѣненнымъ во всей глубинѣ своего значенія. Это какъ бы увертюра, программа дальнѣйшей нашей литературы, продолжавшей въ разныхъ типахъ представлять русскую интеллигенцію. Въ какихъ-нибудь 44 стихотворныхъ строкахъ поразительной желѣзной силы соединено здѣсь столько глубочайшихъ мыслей, столько содержанія, что всѣ эти изображенія интеллигентныхъ пошляковъ и тряпичныхъ юношей у Григоровича и Писемскаго, лишнихъ людей у Тургенева, включая сюда даже и Рудина съ Лаврецкимъ, скучающихъ интеллигентовъ у Некрасова, кажутся только различными художественными воплощеніями этихъ самыхъ мыслей. Что же касается той потрясающей скорби, которою эта Дума проникнута, то, кажется, во всей русской литературѣ еще и до сихъ поръ нѣтъ стихотворенія, могущаго съ ней въ этомъ отношеніи сравниться. Оно настолько жизненно, настолько глубоко и обще захватываетъ самый жгучій вопросъ о нашемъ образованіи, что кажется написаннымъ какъ будто вчера, и уже одно, независимо ни отъ какихъ другихъ прекраснѣйшихъ произведеній Лермонтова, дѣлаетъ это имя особенно дорогимъ для насъ и чрезъ полвѣка послѣ его смерти.
   Страшная картина рисуется передъ читателемъ. Оторванная отъ народа, коснѣющаго въ невѣжествѣ и бѣдности, чуждая интересамъ общечеловѣческимъ, которые едва проникаютъ въ общество, не имѣющая свободнаго поля для дѣятельности, да и получившая, вмѣсто истиннаго образованія, одинъ ненужный хламъ школьныхъ познаній, въ полезности которыхъ для развитія и для жизни можно сомнѣваться, эта молодежь, "надежда, цвѣтъ для царства", старѣетъ въ бездѣйствіи. Не имѣя ни солиднаго образованія, которое могло бы помочь разобраться въ этой сложной жизни, ни преданій историческихъ, которыми можно было бы гордиться, ни разумныхъ удовольствій, ни гуманнаго воспитанія сердца, характера, силы води, направіенной къ высшей цѣди, эта молодежь "спѣшитъ безъ счастья къ гробу, глядя насмѣшливо назадъ".
   Мысли, выраженныя въ Думѣ, воплощаются въ цѣльный образъ въ Героѣ нашею времени. Что такое представляетъ собою этотъ пресловутый Печоринъ, иронически названный героемъ лермонтовскаго времени, и въ самокъ дѣлѣ бывшій имъ въ глазахъ тогдашняго, мало требовательнаго общества, и особенно дамъ, вродѣ Вѣры и княжны Мери? Это молодой человѣкъ, полный физическихъ силъ, здоровый и ловкій, съ изящными манерами, съ отличнымъ французскимъ языкомъ, мастеръ и въ танцахъ, и въ верховой ѣздѣ,-- словомъ, получившій блестящее свѣтское воспитаніе. Онъ богатъ настолько, что можетъ вести большую игру, покупать отличныхъ коней и оружіе, путешествовать. Отъ природы онъ одаренъ недюжиннымъ, аналитическимъ умомъ, и можетъ критически относиться къ чужимъ къ своимъ собственнымъ поступкамъ. Условія, и природныя, и экономическія, въ которыхъ этотъ человѣкъ поставленъ, повидимому, самыя благопріятныя или того, чтобы, по крайней мѣрѣ, попробовать доучиться серьезно, и потомъ хоть на чемъ-нибудь попытать силы для разумной дѣятельности въ отечествѣ. Но для того, чтобы самостоятельно продолжать свое образованіе, нужна любознательность, которой въ немъ не пробуждено вовсе, а чтобы попытаться разумно приложить къ дѣлу свои знанія и развитіе, нужно сознаніе своихъ обязанностей передъ обществомъ и родиной. Но ни такой любознательности, ни подобнаго сознанія какъ въ Печоринѣ, какъ и во всѣхъ другихъ Лермонтовскихъ герояхъ изъ высшаго общества (наприм., Арбенинъ) нѣтъ и помина. Все это узкіе эгоисты до мозга костей, прожигающіе жизнь въ свѣтскихъ развлеченіяхъ, кутежахъ, карточной игрѣ и любовныхъ похожденіяхъ, ничего не оставляющихъ ни сердцу, ни уму. Такой эгоистъ durch und durch и Печоринъ, сознающій въ себѣ какія-то необъятныя силы, которымъ нѣтъ простору и которыми онъ кокетничаетъ въ своемъ дневникѣ, хотя силъ-то этихъ въ романѣ и не видать. Идя пассивно за общимъ теченіемъ, онъ опредѣляется въ военную службу, вѣроятномъ одинъ изъ блестящихъ столичныхъ полковъ, но за какую-то исторію (можетъ быть, за дуэль изъ пустяковъ, за мальчишскую выходку противъ начальника, наконецъ, просто за какую-нибудь провинность противъ дисциплины) его ссылаютъ на Кавказъ, и авторъ показываетъ намъ этого представителя молодежи въ трехъ отношеніяхъ: во-первыхъ, по отношенію къ простымъ людямъ (Бэла, дѣвушка въ Тамани и Максимъ Макси мовичъ); во-вторыхъ, въ обществѣ офицеровъ; въ-третьихъ, по отноше нію къ женщинамъ своего круга, Вѣрѣ и княжнѣ Мери. Весьма непригляд нымъ, чтобъ не сказать больше, обрисовывается Печоринъ въ своей чисто животной страсти къ Бэлѣ, которую онъ погубилъ, и слава Богу, что ои погибла во время, еще имъ не брошенная. Съ какимъ убійственнымъ высокомѣрнымъ презрѣніемъ относится онъ къ добряку Максиму Максимовичу, когда тотъ уже больше ему не нуженъ! Въ какомъ комическомъ положеніи очутился онъ самъ, когда въ своихъ любовныхъ поползновеніяхъ наскочилъ на дѣвушку-контрабандистку, съ которой уже готовъ былъ за вести легкую интригу, прикрывая ея противузаконный промыселъ, но кото рая чуть-чуть его не утопила! Одно удовлетвореніе прихотливой, не знающей удержу, страсти -- вотъ что руководитъ этимъ интереснымъ интеллигентомъ, находящимъ въ этомъ удовлетвореніи единственное развлеченіе въ своихъ странствованіяхъ по Кавказу.
   Но вотъ онъ въ обществѣ офицеровъ въ Пятигорскѣ. Какую роль играетъ онъ здѣсь и какъ проводитъ время? И здѣсь, также какъ и въ трехъ другихъ разсказахъ (Бэла, Тамань, Максимъ Максимовичъ), для него только средство убить праздное время, которое нельзя же на полнить все охотой да поѣздками въ горы, а стычки съ горцами бываютъ не каждый день. И вотъ интеллигентъ, съ презрѣніемъ смотрящій на всѣхъ этихъ въ самомъ дѣлѣ ничтожныхъ Грушницкихъ, драгунскихъ капитановъ, адъютантовъ и сближающійся съ однимъ недалекими простакомъ себѣ на умѣ Вернеромъ, поитъ ихъ виномъ, играетъ съ ними въ карты и удивляетъ ихъ подвигами безумной и ненужной храбрости какъ, напримѣръ, въ разсказъ Фаталистъ. А какимъ ничтожествомъ рисуется этотъ Печоринъ въ своемъ травленьи жалкаго мальчишки Грушницкаго, котораго убиваетъ навѣрняка даже безъ угрызенія совѣсти!
   Что сказать объ его отношеніяхъ къ Вѣрѣ и княжнѣ? И эти обѣ женщины для него опять только средство убить праздное время и потѣшить мелкое самолюбіе легкою побѣдой. Для него ничего не значатъ репутація и спокойствіе любящей его Вѣры, которой жизнь разбиваетъ онъ окончательно, а все это ухаживаніе за Мери, сердцемъ которой онъ играетъ какъ кошка съ мышью, крайне возмутительно, тѣмъ болѣе, что этотъ человѣкъ уменъ и понимаетъ и даже подробно анализируетъ свои поступки.
   Такъ въ любовныхъ приключеніяхъ и времяпровожденіи среди неразвитаго офицерства прожигается жизнь этого человѣка, полнаго силъ молодости и ума. Уже изображеніе такого безплоднаго прожиганія жизни однимъ изъ многихъ представителей тогдашней русской интеллигенціи составляетъ заслугу писателя, представившаго это прожиганіе въ такомъ яркомъ свѣтѣ, что оно возбуждаетъ въ читателѣ отвращеніе и ужасъ, но есть въ Печоринѣ другая сторона, которая если его, конечно, и не оправдываетъ, то, по крайней мѣрѣ, возбуждаетъ къ нему интересъ и вниманіе: это -- полнѣйшее пониманіе имъ самимъ всей пошлости, безплодности, ненужности своей жизни, и, въ то же время, неумѣнье, незнаніе, какъ устроить ее иначе. Какъ ни отвратительно его поведеніе, этимъ самымъ пониманіемъ ничтожности своего существованія онъ неизмѣримо выше всѣхъ окружающихъ его людей, и ни за что не перемѣнилъ бы онъ своей жалкой жизни на прозябаніе Грушницкаго, драгунскаго капитана, мужа Вѣры и даже Максима Максимовича. Онъ, дѣйствительно, смутно сознаетъ и себѣ какія-то высшія силы для чего-то лучшаго, но въ чемъ это лучшее, на что бы именно могъ онъ направить эти силы, романъ отвѣта не даетъ, ограничиваясь темными намеками вродѣ сравненія Печорина съ геніемъ, прикованнымъ къ чиновничьему столу, или съ человѣкомъ атлетическаго сложенія, вынужденнымъ вести слишкомъ умѣренную жизнь. За такую самолюбивую рисовку передъ самимъ собою критика не разъ упрекала Печорина, но, какъ намъ кажется, не совсѣмъ справедливо. Дѣло въ томъ, что Лермонтовъ только и могъ показать своего героя въ его любовныхъ дѣлахъ да въ обществѣ офицеровъ; коснуться же мучащей Печорина жажды дѣятельности общественной, политической, которая у него, какъ у человѣка умнаго, должна была проявиться, не было въ то время никакой возможности. И пришлось автору ограничиться одними недоговоренными анализами внутреннихъ страданій героя и намеками на необъятныя силы духа, которыхъ некуда приложить. Эти-то страданія, не дающія герою покоя даже среди наслажденій, никогда не позволяющія ему удовлетвориться тѣмъ, чѣмъ удовлетворяются всѣ, и, въ концѣ-концовъ, гонящія его, бѣднаго скитальца Русской земли, умирать въ Персію, представляютъ особый интересъ и возбуждаютъ къ Печорину даже нѣкоторое сожалѣніе. Выставилъ эту неудовлетворенность и тоску по дѣятельности въ Евгеніи Онѣгинѣ и Пушкинъ; но куда же умнѣе Онѣгина Печоринъ, и насколько ко болѣе глубоко и ярко выставлены страданія послѣдняго! Вы можете только угодно осуждать поступки Печорина, его отношенія къ окружающимъ; но что онъ человѣкъ глубоко несчастный, совершенно одинокій въ окружающей его толпѣ, до которой онъ не можетъ опуститься и которой не въ состояніи возвысить, въ этомъ, кажется, не можетъ быть сомнѣнія. Тщетно ищетъ онъ успокоенія въ любви, не дающей ему ничего, кромѣ физическаго удовлетворенія; въ обществѣ, скоро надоѣдающемъ своею пустотой, въ игрѣ, въ природѣ, наконецъ,-- этого покоя нѣтъ для него нигдѣ онъ естественно становится едва ли не фаталистомъ, ожидая, чтобы шальная пуля горца или персидская лихорадка прекратили его жалкое, никому ненужное существованіе. У Рудина былъ университетскій кружокъ и наука, показавшіе впереди благородныя цѣли, были хоть попытки общественной дѣятельности; у Печорина не было ничего: онъ былъ безжалостно брошенъ судьбой со всѣмъ своимъ умомъ и способностями совершенно одинокимъ въ общество кавказскихъ дикарей и офицеровъ. Но онъ, все-таки, при всѣхъ своихъ недостаткахъ, при всемъ эгоизмѣ, не потерялъ въ себѣ человѣческаго облика: недаромъ его любятъ такіе люди, какъ Максимъ Максимовичъ, и всѣ находятъ въ немъ что-то такое, что невольно влечетъ къ нему, и, по словамъ Вѣры, разъ полюбивъ, его уже нельзя забыть никогда. Только обликъ-то этотъ обыкновенно скрытъ подъ личиной напускной холодности и высокомѣрнаго презрѣнія, не допускающаго осмѣлиться заглянуть въ эту гордую душу. Когда же Печоринъ остается самъ съ собою и предаетъ бумагѣ свои настоящія мысли и чувства, какъ этотъ обликъ несказанно печаленъ, сколько въ немъ глубого затаеннаго страданія, самобичеванія, презрѣнія къ самому себѣ! Пошляковъ-ловеласовъ и всякихъ аристократическихъ прожигателей жизни и до Лермонтова выставляла русская литература, хотя бы Марлинскій; разоблачили пошлость этихъ лицъ и послѣ Лермонтова, особенно Писемскій, только одинъ Лермонтовъ съумѣлъ представить въ Печоринѣ не одну только пошлость, но, вмѣстѣ съ тѣмъ, и горькое сознаніе этой пошлости при и ясныхъ стремленіяхъ къ болѣе человѣческому существованію. Но современники поняли Печорина слишкомъ односторонне и, не умѣя читать между строкъ, проглядѣли именно эту симпатичную сторону его характера и увидѣли въ немъ только эгоиста-ловеласа, кромѣ Бѣлинскаго, который обратиль вниманіе и на нее, но прямо высказаться не могъ. Теперь же, по истеченіи цѣлаго полустолѣтія съ появленія романа, можно сказать прямо, что ни въ одномъ русскомъ произведеніи не выставленъ съ такою силой и такъ ярко, какъ въ Печоринѣ, русскій одинокій интеллигентъ, "кипящій въ дѣйствіи пустомъ" и, въ то же время, такъ глубоко страдающій своимъ одиночествомъ, оторванностью и отъ общества, и отъ народа, и отъ родины, съ которой онъ не связанъ никакою нравственною связью. Романъ Герой нашего времени, помимо своихъ художественныхъ достоинствъ, до сихъ поръ не потерялъ интереса какъ по изображенію нравовъ, такъ и въ особенности по психологическому анализу характера Печорина, который сознаніе ненормальности своей жизни по необходимости долженъ былъ хранить въ душѣ, довѣряясь только одному дневнику.
   

IX.

   Неизмѣримо ниже Печорина свѣтское общество, изображенное Лермонтовымъ въ самыхъ мрачныхъ краскахъ. "Дерзко бросилъ поэтъ ему въ глаза желѣзный стихъ, облитый горечью и злостью" (Первое января) и цѣломъ рядѣ прекрасныхъ лирическихъ произведеній, изъ которыхъ На смерть Пушкину достигаетъ поразительной силы негодованія. Вездѣ рисуется это общество, можетъ быть, нѣсколько пристрастно, совершенно пустымъ, преданнымъ сплетнямъ, завистливымъ ко всему, что сколько нибудь отличается умомъ, такъ или иначе поднимается надъ уровнемъ общей плоскости. закоснѣлое въ предразсудкахъ, безчувственное, невѣжественное, надменное своимъ высокимъ родовымъ положеніемъ, съ высомѣрнымъ презрѣніемъ относится оно даже къ такому генію, какъ Пушкинъ, павшій жертвой мести этого общества, и безжалостно давитъ малѣйшее появленіе свободнаго чувства, мысли или слова. Ложь, продажность, коварство этихъ людей, сильныхъ своимъ положеніемъ, глубоко возмущаютъ умъ поэта, и онъ осыпаетъ ихъ мѣткими стрѣлами негодующей сатиры, и мы вполнѣ понимаемъ озлобленіе противъ Лермонтова, дошедшее до того, что одна особа, узнавъ о его гибели, такъ-таки прямо и выразилась: "Туда ему и дорога!" Къ сожалѣнію, кромѣ лирики, мы находимъ изображеніе этого общества только въ Маскарадѣ, сказать кстати, въ свое время не пропущенномъ на сцену "по мрачности картинъ".
   Но и это одно произведеніе даетъ не мало матеріала для знакомства съ обществомъ игроковъ, проигрывающихъ цѣлыя состоянія, принимающихъ въ свою среду шулеровъ и всякихъ проходимцевъ подъ блестящею внѣшностью,-- обществомъ, гдѣ одному ничего не стоитъ завести интригу съ женой пріятеля, другому оклеветать бѣдную женщину, а третьему, обладающему страстями дикаря, отравить свою жену. Какими странными кажутся теперь, черезъ пятьдесятъ лѣтъ, эти нравы въ томъ кругу, который считалъ себя образованнымъ представителемъ націи! А, между тѣмъ, такіе нравы дѣйствительно существовали рядомъ съ нравами Мертвыхъ Душъ и Ревизора, и оба великіе писателя сошлись въ изображеніи всѣхъ ихъ ужасовъ; только Гоголь изобразилъ ужасъ нравовъ помѣщиковъ и чиновниковъ, а Лермонтовъ, конечно, съ большею, не отъ него зависѣвшею скромностью -- ужасъ нравовъ класса высшаго. Одинъ -- Гоголь -- надъ своими изображеніями сквозь горькій смѣхъ плакалъ; другой -- Лермонтовъ -- негодовалъ, призывая гнѣвъ на все то, что мѣшало свѣту и болѣе осмысленной человѣческой жизни.
   

X.

   Судя по юношеской драмѣ Menschen und Leidenschaften, гдѣ гусарская честь съ готовностью защищать ее кровью и гусарское слово, вѣроятно, подъ вліяніемъ знакомства поэта съ военною молодежью, выдвинуты довольно ярко; повидимому, въ ранней юности военная служба возбуждала особую симпатію въ Лермонтовѣ. Въ этомъ убѣждаетъ насъ и поступленіе въ юнкерскую школу наперекоръ волѣ бабушки, какъ говорятъ, чуть не на колѣняхъ умолявшей внука оставить свое легкомысленное намѣреніе. Школа съ ея военно-удалыми нравами могла также увлечь юношу, искавшаго въ попойкахъ и нескромныхъ похожденіяхъ простора для кипучихъ срастей рано развившейся физически и значительно испорченной домашнимъ баловствомъ натуры, и онъ отдалъ щедрую дань товариществу, падкому до фривольнаго эрота, цѣлымъ рядомъ порнографическихъ стиховъ и безшабашныхъ проказъ; и товарищи, надобно отдать имъ справедливость, свято сберегли для потомства сокровища этой гусарской поэзіи. Но эта военщина тронула душу поэта только слегка, не оставивъ въ ней глубокаго слѣда, только познакомивъ его ближе съ тою жизнью, которая могла увлекать его, юношу, своимъ внѣшнимъ блескомъ и призрачною свободой. Уже въ школѣ онъ пишетъ извѣстную Юнкерскую молитву, гдѣ съ ироніей относится къ своему новому положенію, а въ его письмахъ отъ этого времени, и позже, до ссылки, проглядываетъ, какъ тѣсно бывало ему подчасъ въ этой казарменной жизни и какъ иронически относился онъ къ своему времяпровожденію и товарищамъ. Какъ извѣстно, Лермонтовъ былъ плохимъ офицеромъ по службѣ, весьма нелюбимымъ требовательными начальствомъ, наблюдавшимъ строго за дисциплиной, и нерѣдко бравировалъ несоблюденіемъ формы и мальчишескими выходками, приводившими въ ужасъ тогдашнихъ фронтовиковъ-начальниковъ. Жизнь въ военной службѣ послѣ первой ссылки должна была стать особенно тяжела для поэта, и онъ нѣсколько разъ рвался выйти въ отставку; но родные, отъ коихъ онъ, привыкшій къ роскоши, вполнѣ въ матеріальномъ отношенія зависѣлъ, не пустили, а, можетъ быть, по разнымъ соображеніямъ не выпустило начальство, неохотно дававшее ему даже отпуски, и онъ поневолѣ остался военнымъ до самой смерти. Какою ироніей судьбы звучитъ написанный въ Ставрополѣ полковымъ писаремъ затребованный изъ штаба для послѣдняго въ жизни Лермонтова отпуска отзывъ о его поведеніи, читанный случайно имъ же самимъ: "Поручикъ Лермонтовъ служитъ исправно, ведетъ жизнь трезвую и добропорядочную и ни въ какихъ злокачественныхъ поступкахъ не замѣченъ" (Русская Старина 1875 г., No II: Воспоминанія Костенецкаго).
   Самъ военный, часто изображавшій, особенно въ юношескихъ произведеніяхъ, боевыя сцены, Лермонтовъ не сторонникъ войны. Отдавая устами стараго служаки въ Бородинѣ должную честь храбрымъ защитникамъ родины въ великой патріотической битвѣ, онъ устами Измайла-Бея говоритъ русскому офицеру:
   
                     "За славой
            Привыкнувъ гнаться, ты забылъ,
            Что славы нѣтъ въ войнѣ кровавой
            Съ необразованной толпой.
            За что завистливой рукой
            Вы возмутили нашу долю?
            За то, что бѣдны мы, и волю,
            И степь свою не отдадимъ
            За злато роскоши нарядной;
            За то, что мы боготворимъ,
            Что презираете вы хладно?
            Не бойся, говори смѣлѣй,
            Зачѣмъ ты насъ возненавидѣлъ,
            Какою грубостью своей
            Простой народъ тебя обидѣлъ?"
   
   Не прельщаясь "славой, купленною кровью" (Родина), поэтъ хорошо знаетъ цѣну этой славы, и въ одномъ изъ превосходнѣйшихъ предсмертныхъ произведеній, въ Валерикѣ, представляетъ потрясающую картину дикой рѣзни съ черкесами, когда сама рѣка покраснѣла отъ крови и грудами валились другъ на друга человѣческія тѣла. Ужасъ охватываетъ читателя этого страшнаго описанія, въ которомъ такими трогательными, гуманными чертами выдѣляется смерть любимаго капитана, оплакиваемаго старыми усачами:
   
            "И съ грустью тайной и сердечной
            Я думалъ: жалкій человѣкъ!
            Чего онъ хочетъ?... Небо ясно,
            Подъ небомъ мѣста много всѣмъ;
            Но безпрестанно и напрасно
            Одинъ враждуетъ онъ... Зачѣмъ?"
   
   Такого отношенія къ войнѣ, да еще въ такое военное время, когда илъ Лермонтовъ, не находимъ мы ни у кого изъ русскихъ поэтовъ да самаго графа Л. Н. Толстаго въ его севастопольскихъ разсказахъ, такъ то иниціатива разсмотрѣнія войны именно съ этой гуманной стороны всецѣло принадлежитъ Лермонтову.
   Не чужда Лермонтовская поэзія и изображеній современнаго поэту военнаго, собственно офицерскаго быта, до него въ литературѣ нашей почти не затронутаго, если не считать Грибоѣдовскаго Скалозуба, немногихъ отточенныхъ чертъ у Пушкина, да повѣстей Марлинскаго, искусственныхъ идеализированныхъ. Какъ ни прискорбно, что юный поэтъ отдалъ такъ много творческихъ силъ журналу Школьная Заря, издававшемуся въ рукописи въ юнкерской школѣ, гдѣ воспѣвалъ юнкерскіе подвиги, но и эти произведенія нескромной музы ярко рисуютъ времяпровожденіе золотой молодежи, на шалости которой смотрѣлось сквозь пальцы, благо серьезная мысль не волновала юнаго ума, строго поставленнаго въ извѣстныя рамки.
   Въ послѣднемъ отзвукѣ этой шаловливой музы, въ напечатанной еще при жизни поэта Казначейшѣ, фигурируютъ удалые, "буйные усачи", уланы, съ презрительнымъ отношеніемъ къ штатскимъ и непремѣннымъ вожделѣніемъ къ дамскому полу, не остающемуся равнодушнымъ къ усамъ и шпорамъ. Въ этой поэмкѣ, повидимому, уже проглядываетъ колкая иронія къ побѣдителямъ женскихъ сердецъ вообще и къ герою разсказа особенно:
   
            "Онъ былъ мужчина въ тридцать лѣтъ,
            Штабъ-ротмистръ, строенъ, какъ корнетъ;
            Взоръ пылкій, усъ довольно черный,--
            Короче, идеалъ дѣвицъ,
            Одно изъ славныхъ русскихъ лицъ".
   
   Прокутивъ все отцовское имѣніе еще корнетомъ, онъ жилъ, какъ птица, привыкъ лежать и спать, не вѣдать,
   
            "Чѣмъ завтра будетъ пообѣдать.
            Шатаясь по Руси кругомъ,
            То на курьерскихъ, то верхомъ,
            То полупьянымъ ремонтеромъ,
            То волокитой отпускнымъ...
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Страстьми земными не смущаемъ,
            Онъ не терялся никогда..."
   
   и всюду, гдѣ только представлялся малѣйшій случай, срывалъ цвѣты удовольствія. И надобно признаться, что этотъ типъ неунывающаго военнаго россіянина немного пріапическаго характера очерченъ поэтомъ очень ярко. Полнѣе и разностороннѣе очерченъ военный бытъ въ Героѣ нашею времени. Здѣсь передъ нами, во-первыхъ, армеецъ-службистъ, окуренный порохомъ, добросердечный и прямодушный простакъ, Максимъ Максимовичъ, выставленный авторомъ безъ малѣйшей утрировки и встающій передъ нами, какъ живой, во всей симпатичности своей нетронутой натуры; во-вторыхъ, какъ совершенный контрастъ съ нимъ, аристократическій Печоринъ.
   "Въ то время,-- разсказываетъ одинъ изъ кавказскихъ сослуживцевъ Лермонтова,-- былъ у насъ на Кавказѣ особенный извѣстный родъ изящныхъ молодыхъ людей,-- людей великосвѣтскихъ, считавшихъ себя выше другихъ по своимъ аристократическимъ манерамъ и свѣтскому образованію, постоянно говорившихъ по-французски, развязныхъ въ обществѣ, ловкихъ и смѣлыхъ съ женщинами и высокомѣрно презиравшихъ весь остальной людъ: всѣ эти барчата съ высотъ величія гордо смотрѣли на нашего брата армейскаго офицера и сходились съ нами только въ экспедиціяхъ, гдѣ мы въ свою очередь смотрѣли на нихъ презрительно и издѣвались надъ ихъ аристократизмомъ. Къ этой категоріи принадлежала большая часть гвардейскихъ офицеровъ, ежегодно тогда посылаемыхъ на Кавказъ (Русск. Стар. 1875 г., No IX). Этотъ-то живой человѣкъ и разоблаченъ авторомъ въ Печоринѣ, въ изображеніи котораго Лермонтовъ не пожалѣлъ темныхъ красокъ.
   Рядомъ съ Печоринымъ выставлена другая разновидность военнаго типа -- совсѣмъ уже ничтожный Грушницкій, по мнѣнію сослуживцевъ Лермонтова, напоминающій его убійцу, рисующійся передъ дамами военною формой и напускною разочарованностью, трусъ въ душѣ и хвастунъ, пошлякъ, не подозрѣвающій своего убожества.
   Если къ этимъ тремъ фигурамъ, очерченнымъ болѣе подробно, присоединить еще забіяку драгунскаго капитана и все вообще выставленное здѣсь офицерское общество, съ кутежами, картежемъ, волокитствомъ и особою щекотливостью по отношенію къ мундирной чести, которую можно защитить или омыть одною только кровью, то нужно признать, что офицерство того времени обрисовано поэтомъ довольно полно. Съ особенною же яркостью выступаетъ въ Героѣ нашего времени легкомысленное отношеніе этихъ людей къ жизни. Не имѣя за душой никакого серьезнаго дѣла, никакой опредѣленной цѣли, загрубѣвъ въ дисциплинѣ кастовой замкнутости и кровавыхъ бояхъ, гдѣ ежеминутно жизнь подвергается риску, эти люди ставятъ ее ни во что и доходятъ до фанатизма. Общество офицеровъ совершенно равнодушно присутствуетъ при возмутительномъ испытаніи слѣпой судьбы въ разсказѣ Фаталистъ, это же общество допускаетъ подлость съ пистолетами при дуэли Печорина, и даже такой умный человѣкъ, какъ докторъ Вернеръ, не только не дѣлаетъ ничего, чтобы этому воспрепятствовать, но даже становится своимъ секундантствомъ участникомъ прямо въ убійствѣ человѣка, а затѣмъ благоразумно сторонится отъ законной кары, давъ свидѣтельство, что Грушницкій свалился въ пропасть самъ. Удивляться ли при такихъ нравахъ тому, что и самъ поэтъ былъ убитъ изъ-за какого-то вздора, въ присутствіи друзей-секундантовъ, какимъ-то Мартыновымъ, котораго, какъ, наприм., г. Костенецкій въ своихъ воспоминаніяхъ, откуда отрывокъ мы приводили, рисуетъ личностью ничтожнѣйшею? Смерть Грушницкаго, такъ прекрасно изображенная поэтомъ, напоминаетъ до нѣкоторой степени смерть самого Лермонтова.
   

XI.

   Весьма видное мѣсто занимаетъ въ Лермонтовской поэзіи, какъ и въ поэзіи Пушкина, женщина и вообще любовь. У Лермонтова, пожалуй, этому предмету, сравнительно, удѣлено мѣста даже больше, особенно принимая во вниманіе количество написаннаго тѣмъ и другимъ. Въ нихъ по отношенію къ изображенію любви много общаго. И тотъ, и другой изображали любовь эротическую, животную; оба въ восточныхъ дикаркахъ и непосредственныхъ натурахъ искали идеала, не находимаго въ современномъ обществѣ; оба изображали пустоту и безсодержательность русской женщины такъ называемаго образованнаго общества; оба, наконецъ, пытались отьискивать въ этомъ обществѣ идеалъ положительный (у Пушкина -- Татьяна и Полина въ отрывкѣ Рославлевъ, у Лермонтова -- Ольга въ Юношеской повѣсти, Ольга въ позднѣйшей редакціи Маскарада, повидимому, дѣвушка въ Сказкѣ для дѣтей) {См. о женщинѣ у Пушкина въ моей книгѣ: Памяти Пушкина. Очерки пушкинской Руси. Спб., 1880 г., стр. 68--79.}. Но въ отношеніяхъ къ женщинѣ и любви у обоихъ поэтовъ и большая разница. Пушкинъ относится къ женщинѣ снисходительно, часто шутливо, съ легкою ироніей, и только иногда, какъ, наприм., къ Татьянѣ или Дунѣ (Станціонный смотритель), съ глубокимъ сожалѣніемъ; находитъ въ любви удовлетвореніе; такъ или иначе, примиряется съ женщиной, которая для поэта источникъ счастья и, по-своему, сама счастлива. Лермонтовъ, согласно своему всегда протестующему характеру, часто относится къ женщинѣ съ горчайшею ироніей и негодующимъ осужденіемъ, съ острою сердечною болью за ея пустоту, легкомысліе и кокетство:
   
             "За все, за все тебя благодарю я:
             За тайныя мученія страстей,
             За горечь слезъ, отраву поцѣлуя,
             За месть враговъ и клевету друзей;
             За жаръ души, растраченной въ пустынѣ,
             За все, чѣмъ я обманутъ въ жизни былъ...
             Устрой лишь такъ, чтобы тебя отнынѣ
             Недолго я еще благодарилъ" (Благодарность).
   
   Поэтъ доходитъ даже до полнѣйшаго отчаянія найти въ любви счастье ("И скучно, и грустно") и глубоко страдаетъ, видя въ женщинѣ пустую свѣтскую куклу или игрушку страсти. Положеніе хорошей женщины въ обществѣ, которое осуждаетъ всякое искреннее чувство и не прощаетъ малѣйшаго увлеченія, наполняетъ его душу скорбью:
   
             "Мнѣ грустно, потому что я тебя люблю,
             И знаю: молодость цвѣтущую твою
             Не пощадитъ молвы коварное гоненье.
             За каждый свѣтлый день иль сладкое мгновенье
             Слезами и тоской заплатили) ты судьбѣ.
             Мнѣ грустно... потому что весело тебѣ" (Отчего).
   
   Гибель Бэлы, Тамары, разбитая въ конецъ жизнь Вѣры (Герой нашего времени) изображены съ трогательнымъ участіемъ къ ихъ судьбѣ. Въ той любви, которую поэтъ испытываетъ, онъ не находитъ удовлетворенія никогда и безпощадно анализируетъ ее въ минуты, когда всякій другой беззавѣтно весь отдался бы счастью. Словомъ, любовь не удовлетворяетъ ни его самого, да не даетъ радости и женщинѣ; или же эта любовь кратковременная и покупается слишкомъ для нея дорогою цѣной, какъ, наприм., любовь Бэлы, Вѣры, Ольги (Бояринъ Орша). Поищемъ же причины такого отношенія къ любви въ обстоятельствахъ жизни поэта.
   Однимъ изъ самыхъ первыхъ дѣтскихъ впечатлѣній Лермонтова, запавшихъ въ душу, былъ образъ юной страдалицы-матери, глубоко несчастной съ мужемъ, баюкавшей сына, сквозь слезы, колыбельною пѣсенкой. Эта грустная пѣсня едва ли не единственной для него дорогой женщины звучала въ его ушахъ всю жизнь. Онъ не можетъ равнодушно слышать музыки, которой звуки
   
                       "Жадно ловитъ сердце,
             Какъ въ пустынѣ путникъ безотрадный
             Каплю водъ живыхъ...
             И въ душѣ опять они рождаютъ
             Сны веселыхъ лѣтъ,
             И въ одежду жизни одѣваютъ
             Все, чего ужь нѣтъ.
             Принимаютъ образъ эти звуки,
             Образъ милый мнѣ;
             Мнится, слышу тихій плачъ разлуки,
             И душа въ огнѣ..." (Звуки).
   
   Отзвукъ этихъ дѣтскихъ пѣсенъ слышится и въ чудныхъ стихотвореніяхъ: "Есть рѣчи -- значенье...", "Слышу ли голосъ твой", а воспоминанія объ этихъ ласкахъ рано погибшей матери, образъ которой никогда не оставлялъ поэта, навѣяли ему такія трогательныя пьесы, какъ Козачъя колыбельная пѣсня, Ребенку ("О грезахъ юности томимъ воспоминаньемъ"), "Ребенка милаго рожденье". "Я, Матерь Божія", дышащія особенною любовью къ дѣтямъ. Въ этомъ-то глубокомъ чувствѣ къ матери, а также и въ рановременной поэтической любви къ какой-то дѣвочкѣ на Кавказѣ, о которой неоднократно вспоминаетъ онъ въ своихъ стихотвореніяхъ (наприм., Первое января), видимъ мы источникъ того меланхолическаго, нѣжнаго отношенія къ женщинѣ вообще, которое замѣчается во многихъ его произведеніяхъ. Эти два образа чистой любви, матери и невиннаго бѣлокураго ангела-дѣвочки, оба безвозвратно исчезнувшіе, и положили въ душѣ поэта основу того цѣломудреннаго идеализма, который, при всей страстности, ироніи и скептицизмѣ, не оставлялъ поэта до самой смерти. Довольно вспомнить стихотворенія послѣдняго года его жизни: "Изъ-подъ таинственной, холодной полумаски", Утесъ, Дубовый листокъ, "Выхожу одинъ я на дорогу". Во всѣхъ нихъ, какъ и во многихъ произведеніяхъ, начиная отъ ранней юности, звучитъ у Лермонтова требованіе любви чистой, сердечной, вѣра въ ея существованіе, независимо отъ одной только физической страсти, но, не находя удовлетворенія этому требованію въ женщинахъ, которыхъ онъ встрѣчалъ, и такъ часто въ нихъ разочаровываясь, онъ естественно впадаетъ въ элегическій тонъ, полный глубокой печали. Тосковали по идеалу чистой любви и Жуковскій, и самъ Пушкинъ, но ни у кого изъ нихъ требованіе этой духовной сердечной привязанности не выразилось такъ постоянно, настойчиво и съ такою поразительною силой, какъ у Лермонтова, который такъ трогательно выражаетъ это требованіе въ аллегорическомъ образѣ бѣднаго дубоваго листочка, тщетно просящаго пріюта у гордой чинары, а въ другомъ стихотвореніи выражаетъ желаніе, чтобы даже и надъ могилой поэта, слухъ его лелѣя, сладкій голосъ пѣлъ ему про любовь.
   Неестественно рано пробудилась въ поэтѣ, подъ вліяніемъ болѣзненнаго развитія фантазіи а, можетъ быть, и помѣщичьихъ нравовъ, рисующихся въ поэмѣ Сашка, носящей, повидимому, въ значительной степени біографическій характеръ, и физическая страсть, разжигаемая постояннымъ пребываніемъ въ кругу барышенъ. Шестнадцати лѣтъ въ стихотвореніи Первая любовь онъ говоритъ:
   
             "Въ ребячествѣ моемъ тоску любови знойной
             Ужь сталъ я понимать душою безпокойной.
             На мягкомъ ложѣ сна не разъ во тьмѣ ночной,
             При свѣтѣ трепетномъ лампады образной,
             Воображеніемъ, предчувствіемъ томимый,
             Я предавалъ свой умъ мечтѣ непобѣдимой,
             Я видѣлъ женскій ликъ..."
   
   Цѣлый рядъ стихотвореній къ женщинамъ, заигрывавшимъ съ мальчикомъ, рисуетъ съ разныхъ сторонъ по преимуществу физическую красоту, страстныя къ ней стремленія, неудовлетворенность желаній или быстрое разочарованіе въ предметахъ любви, и все это въ возрастѣ отъ 14--17 л. А стихотвореніе "Склонись ко мнѣ, красавецъ молодой", и картина перваго страстнаго романа мальчика съ дворовою дѣвушкой въ поэмѣ Сашка позволяютъ допустить, что эротическія наслажденія, при легкости помѣщичьихъ нравовъ, стали доступны поэту очень рано. И хотя, и въ стихотворенія, и въ поэму вложено много участія къ несчастной судьбѣ красавицы, не знавшей матери и проданной пятнадцати лѣтъ какому-то злодѣю, равно какъ и къ судьбѣ крѣпостной дѣвушки, сначала соблазненной бариномъ, а потомъ сосланной за ласки къ мальчику, его сыну; но нельзя не признать, что подкладка и тамъ, и тутъ чисто-эротическая. Эта же страсть даетъ такую обильную пищу юнкерской поэзіи, звучитъ въ Демонѣ и въ послѣдніе годы жизни Лермонтова, время отъ времени, вызываетъ у него, такіе, въ своемъ родѣ единственные шедевры, какъ Дары Терека, Тамара, Сосѣдка, Русалка, Морская царевна.
   Но какъ ни часто звучатъ у поэта, особенно въ юности, страстные мотивы, тѣмъ не менѣе, какъ сказали мы выше, онъ ищетъ, все-таки, любви не только красивой одалистки, но и женщины-человѣка. Что же находитъ онъ вокругъ себя въ тотъ возрастъ, когда формируется душа и образуется характеръ? Передъ нимъ цѣлый рой пустыхъ барышенъ, занятыхъ только кокетствомъ, хотя бы, за неимѣніемъ лучшаго, даже съ нимъ, мальчикомъ, балами, кавалерами, блестящими партіями, свѣтскими интригами и легкими измѣнами. Записки Хвостовой именно своею наивною откровенностью представляютъ для изученія этой женской среды матеріалъ неоцѣненный. Поразительно, читатель, до какой степени пуста жизнь этихъ представительницъ большаго свѣта, какъ бѣдны и жалки ихъ интересы: ни одной мысли о своемъ настоящемъ положеніи, ни одной попытки критически отнестись къ окружающему, ни малѣйшаго поползновенія сколько-нибудь дополнить свое убогое образованіе. И какъ результатъ такого умственнаго развитія -- скука, убійственная скука, если нѣтъ впереди бала или другаго свѣтскаго развлеченія. Неудивительно, что Лермонтовъ, посвоему уму и начитанности, хотя бы и поверхностной, отрывочной, былъ выше всѣхъ этихъ "молодыхъ красавицъ" неизмѣримо, и съ своими идеальными потребностями долженъ былъ глубоко страдать, съ одной стороны, ими увлекаясь, а съ другой -- сознавая ихъ умственное и нравственное убожество. Немудрено, что въ своихъ юношескихъ поэмахъ онъ противупоставляетъ имъ, какъ и въ Героѣ нашею времени, непосредственныхъ полудикарокъ (Зара, Тамара, Бэла, дѣвушка въ Тамани), или ищетъ покоя на груди продажныхъ красавицъ, въ разгулѣ, пирушкахъ и вихрѣ свѣта, отъ котораго, все-таки, въ немъ выросши, не можетъ отдѣлаться. Немудрено, что единственный свѣтлый женскій образъ среди всѣхъ этихъ изящныхъ куколъ у Лермонтова -- Оленька въ драмѣ Маскарадъ, да и та компаньонка свѣтской барыни.
   Намъ говорятъ, что у Лермонтова любовь всюду несетъ за собой не просвѣтленіе, а гибель, начиная отъ первыхъ юношескихъ опытовъ и кончая Героемъ нашего времени. Да оно иначе и быть не могло. Въ томъ кругу, гдѣ вращался Лермонтовъ, счастливая прочная любовь, основанная на разумныхъ духовныхъ симпатіяхъ, была рѣдкостью. Большею частью мы видимъ здѣсь или удовлетвореніе страстей съ крѣпостными дѣвушками, кончавшееся ихъ гибелью, если онѣ только имѣли несчастіе полюбить своего обольстителя, или бракъ по разсчету, или же адюльтеръ съ замужнею женщиной, а то и съ дѣвушкой, терявшей при этомъ всю свою репутацію и даже положеніе. У Хвостовой есть прямыя указанія на гибель дурочекъ, вродѣ какой-то Лизы, увлеченной офицеромъ, и на вполнѣ резонныя заботы родныхъ о томъ, чтобы уберечь дѣвушекъ отъ сѣтей черезъ-чуръ смѣлаго соблазнителя. Видя вокругъ себя съ дѣтскихъ лѣтъ, начиная съ несчастнаго супружества матери, большею частью печальныя послѣдствія любви, поэтъ изображалъ эту любовь съ глубокою болью за ненормальность такого порядка {Отсылаемъ читателя къ любопытнымъ статьямъ г. Южакова: Любовь и счастье и русской поэзіи въ Сѣверномъ Вѣстникѣ 1888 г.}.
   Это сочувствіе къ женщинѣ, жертвѣ своей естественной потребности счастья, заслуживаетъ особеннаго вниманія. Съ какимъ трогательнымъ участіемъ относится поэтъ къ Зарѣ и къ ссылаемой въ дальнюю деревню Лаврушкѣ (Сашка), и къ Тамарѣ, и къ Бэлѣ, и къ Оленькѣ, и къ грѣшной рабѣ своихъ страстей Вѣрѣ, и даже къ этой барышнѣ-птичкѣ Мери, увлекшейся сначала "интереснымъ" Грушницкимъ, а потомъ еще болѣе интереснымъ Печоринымъ. Съ другой стороны, даже по тому немногому, что успѣлъ написать Лермонтовъ, очень опредѣленно обрисовывается въ цѣломъ рядѣ женщинъ (Нина, баронесса, Вѣра, Мери) вся умственная безпомощность и незнаніе жизни, дѣлающія женщину игрушкой и рабой мужщины. Затронутъ поэтомъ и кругъ семейный, котораго такъ боятся его герои. Семья въ юношескихъ драмахъ, въ неоконченной повѣсти, замужство Вѣры, семья въ Маскарадѣ, наконецъ, въ Казначейшѣ, гдѣ мужъ проигрываетъ жену въ карты и при гостяхъ сдаетъ ее усачу штабъ-ротмистру, производить впечатлѣніе ужаса. Можно сказать, что Лермонтовъ едва ли не первый изъ нашихъ поэтовъ поставилъ семейный вопросъ такъ серьезно и отнесся съ такимъ негодующимъ осужденіемъ къ семейнымъ безобразіямъ. Въ настойчивомъ требованіи для женщины и для ея любви большаго содержанія внутренняго, въ отношеніяхъ семейныхъ большей человѣчности и смысла Лермонтовъ пошелъ дальше Пушкина и открылъ дорогу позднѣйшимъ писателямъ-прозаикамъ -- Тургеневу и Писемскому и поэту Некрасову. Въ этомъ-то сочувственномъ отношеніи Лермонтова къ женщинѣ и его запросѣ для нея большаго счастья въ ея привязанностяхъ, можетъ быть, и заключается особенная симпатія къ Лермонтову женщинъ, а не въ изображеніи вулканическихъ страстей и интересныхъ военныхъ, какъ иногда и до сихъ поръ еще говорятъ.
   

XII.

   Отъ изображенія разныхъ сторонъ современной Лермонтову жизни болѣе или менѣе интеллигентнаго общества перейдемъ въ его отношеніямъ въ родинѣ вообще, народу, и тѣмъ немногимъ произведеніямъ, гдѣ обнаруживается политическое развитіе поэта.
   Еще пятнадцатилѣтнимъ мальчикомъ, можетъ быть, подъ вліяніемъ Гётевской пѣсни Миньоны, пишетъ онъ жалобы турка, называя родину "дикимъ краемъ",
   
                       "гдѣ являются порой
             Умы, и хладные, и твердые, какъ камень.
             Но мощь ихъ давится безвременной тоской,
             И рано гаснетъ въ нихъ добра спокойный пламень.
             Тамъ рано жизнь тяжка бываетъ для людей,
             Тамъ за успѣхами несется укоризна,
             Тамъ стонетъ человѣкъ отъ рабства и цѣпей!
             Другъ! Этотъ край -- моя отчизна!"
   
   Тотъ же скорбный мотивъ слышится въ 1829 г. въ прекрасной пьесѣ Монологъ ("Повѣрь, ничтожество есть благо въ этомъ свѣтѣ!"):
   
             "И душно кажется на родинѣ,
             И сердцу тяжко, и душа тоскуетъ".
   
   Въ шестнадцать лѣтъ посѣщеніе Новгорода вызываетъ у Лермонтова горячее обращеніе въ вольному когда-то городу, въ отрывкѣ: "Привѣтствую тебя, воинственныхъ славянъ святая колыбель", и въ этомъ же году задумываетъ онъ писать драму изъ времени татарскаго полона Мстиславъ, изъ которой уцѣлѣла художественная обработка народной пѣсни: "Что въ полѣ за пыль пылитъ", обнаруживающая въ поэтѣ будущаго автора Пѣсни о купцѣ Калашниковѣ. Мы уже указывали на отношенія Лермонтова въ народу въ драмахъ, въ повѣсти и въ поэмѣ Сашка. Въ послѣдней есть интересныя строфы о Москвѣ съ ея историческимъ Кремлемъ, производившимъ на поэта глубокое впечатлѣніе своею величавостью и историческими воспоминаніями. Увлеченіе современнымъ поэту военнымъ могуществомъ Россіи вызываетъ у него Два великана, Бородино, Споръ и навѣянный пушкинскимъ Клеветникамъ Россіи слабый отрывовъ, сохранившійся въ бумагахъ Лермонтова: "Опять народные витіи". Но этому военному патріотизму, какъ мы указали, поэтъ развиться не далъ. Въ 1837 г. онъ создаетъ такое, единственное по чутью народности, произведеніе, какъ Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ, показывающая, какимъ истинно народнымъ поэтомъ Лермонтовъ, постоянно шедшій въ своемъ поэтическомъ развитіи впередъ, могъ бы сдѣлаться. Въ этомъ утверждаетъ насъ и одно изъ лучшихъ стихотвореній послѣдняго года его жизни -- Родина. Здѣсь поэтъ высказываетъ прямо, что любитъ въ родинѣ не кровавую ея славу, не заносчивое самомнѣніе, не темныя преданія старины, а любитъ ея природу и этотъ темный закрѣпощенный народъ, на рѣдкое благосостояніе котораго и убогія удовольствія онъ, поэтъ, смотритъ "съ отрадой, многимъ незнакомой". Высказать такъ прямо и опредѣленно подобный патріотизмъ во времена Лермонтова, да еще для него, опальнаго офицера, была заслугою немалой. Какъ же дорожилъ онъ своимъ назначеніемъ служить родинѣ своимъ поэтическимъ геніемъ, какъ заботился о томъ, чтобъ его поняли и оцѣнили хоть въ потомствѣ, это видно изъ многихъ его произведеній разныхъ годовъ и, между прочимъ, изъ слѣдующаго, сохраненнаго Боденштедтомъ въ нѣмецкомъ переводѣ: "Вы не хотѣли понимать меня, вы все у меня отняли, не отняли только гордости моей и силы. Поколѣнія приходятъ и уходятъ, поколѣнія уходятъ и приходятъ, и смѣна эта -- благо. Пройдете и вы, и другіе заступятъ ваше мѣсто, съ новою, болѣе чистою кровью въ жилахъ, и они поймутъ меня, если услышатъ мое слово, и сознаніе это -- благо".
   Не разъ уже указывалось на несостоятельность взглядовъ Лермонтова на Европу, Наполеона и просвѣщеніе, но эта несостоятельность -- естественное слѣдствіе какъ недостаточной образованности самого поэта, такъ и времени, котораго онъ былъ представителемъ. Такъ, какъ думали Бѣлинскій и его друзья, думали весьма немногіе; большинство же, съ европейскою наукой и новыми политическими задачами Запада незнакомое, лишенное возможности критически отнестись къ своей національной жизни и сравнить ее съ европейскою и наивно увлеченное блескомъ военнаго величія Россіи, естественно, въ невѣжествѣ своемъ смотрѣло на Европу свысока, полагая, что Западъ уже отжилъ свою миссію и долженъ передать ее намъ. Эта мысль высказывается и славянофилами, слышится въ обществѣ и поддерживается въ оффиціальныхъ сферахъ. Что же удивительнаго, что юноша Лермонтовъ, выросшій и проведшій всю краткую жизнь свою въ аристократическихъ военныхъ кругахъ и не успѣвшій выработать себѣ опредѣленнаго воззрѣнія, не былъ въ вопросахъ подобнаго рода выше своего времени? Основательнаго, серьезнаго европейскаго просвѣщенія Лермонтову было видѣть негдѣ, а то, что по большей части предлагалось подъ видомъ образованія тогдашними учебными заведеніями, могло въ самомъ дѣлѣ показаться ему "сушащей умъ безплодною наукой" и "ненужнымъ бременемъ познаній". Александръ Гумбольдъ, просмотрѣвъ программы нашихъ кадетскихъ корпусовъ, изумился разносторонней образованности русскихъ кадетъ, а товарищъ Лермонтова, А. М. Миклашевскій, разсказываетъ (Русск. Старина 1884 г., No XII), что въ лучшемъ учебномъ заведеніи того времени -- Благородномъ пансіонѣ въ Москвѣ, гдѣ Лермонтовъ учился, въ послѣднемъ, 6-мъ классѣ, "сосредоточились почти всѣ университетскіе факультеты. Тамъ преподавали всѣ науки, и потому у многихъ во время экзамена выходилъ какой-то хаосъ въ головѣ. Нужно было приготовиться, кажется, изъ 36 предметовъ". Читали даже тактику, механику и фортификацію, вмѣстѣ съ римскимъ правомъ и судопроизводствомъ. Это ли не "бремя познаній", да еще для мальчиковъ 16--17 лѣтъ?
   Ошибка Лермонтова была только въ томъ, что, осудивъ просвѣщеніе русское, онъ, вмѣстѣ съ тѣмъ, легкомысленно осудилъ и истинное просвѣщеніе Европы, которымъ мы еще не воспользовались. Увлеченіе личностью Наполеона (Послѣднее новоселье), которымъ увлекался и Пушкинъ, и вообще общество такого военнаго государства, какъ тогдашняя Россія, понятно. Трагическая же судьба этого генія, такъ чудесно возвысившагося, такъ громко прогремѣвшаго по всему міру и такъ неожиданно павшаго, увлекла даже самого Байрона, Гейне, и, естественно, поразила и Лермонтова. Видя гибель всего сколько-нибудь выдающагося въ своемъ отечествѣ (у Лермонтова гибнутъ всѣ личности, сколько-нибудь выдающіяся надъ толпой; гибель прекраснаго и въ Памяти Одоевскаго, и въ Трехъ пальмахъ), поэтъ поразился и гибелью Наполеона и отнесся къ нему сочувственно, не вдумавшись въ то, что величіе этого деспота несло за собой зло. Но, справедливо протестуя противъ ничтожности и дряблости современнаго общества, Лермонтовъ не всегда отдавалъ себѣ отчетъ, въ чемъ главная причина этого ничтожества и дряблости. Когда же поэтъ относился къ жизни съ непосредственнымъ чутьемъ правды, что почти всегда и было, онъ являлся горячимъ поборникомъ гуманности, истиннаго патріотизма и подавляемой личности человѣка, какъ это мы и видѣли въ его отношеніяхъ къ крѣпостному праву, къ семьѣ, къ народу, къ войнѣ, къ женщинѣ. Насколько расширилось бы и опредѣлилось соціальное развитіе Лермонтова, сказать, конечно, трудно, но что онъ становился съ годами серьезнѣе и глубже и сталъ работать надъ собой, въ этомъ убѣждаютъ насъ произведенія послѣднихъ лѣтъ его жизни. Не забудемъ, что, говоря о Лермонтовѣ, приходится имѣть дѣло съ его интимными юношескими тетрадями, съ подготовительными работами, набросками и планами, и только какими-нибудь четырьмя годами печатной дѣятельности.
   

XIII.

   Указавъ въ общихъ чертахъ въ Лермонтовской поэзіи мотивы изъ русской жизни, независимо отъ Байрона, постараемся въ заключеніе нашего этюда опредѣлить, какимъ же представляется намъ значеніе Лермонтова теперь, черезъ цѣлыхъ полстолѣтія отъ его преждевременной смерти? Въ нашихъ выводахъ, какъ дѣлали и раньше, мы, главнымъ образомъ, будемъ основываться на томъ, что поэтъ считалъ достойнымъ печати самъ и что, независимо отъ значенія біографическаго и библіографическаго, должно считаться священнымъ достояніемъ русской поэзіи.
   Значеніе это, прежде всего, эстетическое, художественное, и не только для насъ, русскихъ, но и для литературы всемірной, общечеловѣческой {Эстетическая оцѣнка поэта сдѣлана нами, главнымъ образомъ, на основаніи статьи Боденштедта, переведенной въ статьѣ покойнаго М. М. Михайлова Замѣтки о Лермонтовѣ въ Современ. 1862 г.}. Подобно великимъ европейскимъ поэтамъ -- Гёте, Байрону, Гейне, Лермонтовъ обладалъ талантомъ геніальнымъ и, по мнѣнію такого компетентнаго критика, какъ Боденштедтъ, представляетъ интересъ не только для насъ, но и для всего образованнаго міра. "Онъ выше всего тамъ, гдѣ становится наиболѣе народнымъ, причемъ высшее проявленіе этой народности, такой исключительной, чуждой Европѣ, какъ древне-русская въ Пѣснѣ о купцѣ Калашниковѣ, не требуетъ ни малѣйшаго комментарія, чтобы быть понятнымъ для всѣхъ". "Въ этой поэмѣ видна поистинѣ Гомеровская вѣрность, ша и простота, почему пьеса производила сильнѣйшее впечатлѣніе во многихъ германскихъ городахъ, гдѣ ее въ переводѣ читали публично. Не меньшее художественное значеніе имѣетъ Мцыри и цѣлый длинный рядъ извѣстныхъ всѣмъ пьесъ, превосходныхъ по образности, сжатости, опредѣленности и мелодичности точно выкованнаго стиха. То же должно сказать и о Лермонтовской прозѣ". "Лермонтовъ имѣетъ съ великими писателями всѣхъ временъ еще то общее, что творенія его вѣрно отражаютъ его время со всѣми его дурными и хорошими особенностями, со всею его мудростью и глупостью, и что они имѣли въ виду бороться съ этими дурными особенностями и съ этою глупостью. Но нашъ поэтъ отличается отъ своихъ предшественниковъ и современниковъ тѣмъ, что далъ болѣе широкій просторъ въ поэзіи картинамъ природы, и въ этомъ отношеніи онъ стоитъ на недосягаемой высотѣ. Онъ рѣшилъ своими изображеніями трудную задачу удовлетворить, въ одно и то же время, и естествоиспытателя, и эстетика, оставаясь вѣренъ природѣ до малѣйшихъ подробностей". "Рисуетъ ли онъ передъ нами исполинскія горы многовершиннаго Кавказа, гдѣ взоръ, подымаясь кверху, теряется въ снѣжныхъ облакахъ и, опускаясь внизъ, тонетъ въ безднѣ; или горный потокъ, то клубящійся подъ утесомъ, на которомъ страшно стоять дикой козѣ, то свѣтло ниспадающій, "какъ согнутое стекло", въ пропасть, гдѣ сливается съ новыми ручьями и вновь выходитъ на свѣтъ; описываетъ ли онъ намъ горные аулы и лѣса Дагестана или испещренныя цвѣтами долины Грузіи; указываетъ ли намъ на облака, бѣгущія "степью лазурною, цѣпью жемчужною", или на коня, несущагося по, синей, безконечной степи; воспѣваетъ ли онъ священную тишину лѣсовъ или буйный громъ битвы,-- онъ всегда и во всемъ остается вѣренъ природѣ до малѣйшихъ подробностей. Всѣ эти картины возстаютъ передъ нами въ жизненно-ясныхъ краскахъ и, въ то же время, отъ нихъ вѣетъ какою-то таинственною поэтическою прелестью, какъ будто дѣйствительнымъ благоуханіемъ и свѣжестью этихъ горъ, цвѣтовъ, луговъ и лѣсовъ.
   
   "Борьба Мцыри съ тигромъ, кулачный бой на Москвѣ-рѣкѣ, сцены битвы въ Измаилѣ-Всѣ, картины вродѣ слѣдующей:
   
             "Шумитъ Аргуна мутною волной;
             Она коры не знаетъ ледяной;
             Цѣпей зимы и хлада не боится.
             Серебряной покрыта пеленой,
             Она сама между снѣговъ родится,
             И тамъ, гдѣ даже серна не промчится,
             Дитя природы, съ дѣтской простотой,
             Она, рѣзвясь, играетъ и катится!
             Порою, какъ согнутое стекло,
             Межь длинныхъ травъ, прозрачно и свѣтло
             По гладкимъ камнямъ въ бездну ниспадая,
             Теряется во мракѣ, и надъ ней
             Съ прощальнымъ воркованьемъ вьется стая
             Пугливыхъ, сивыхъ, вольныхъ голубей...
             Зеленымъ можжевельникомъ покрыты,
             Надъ мрачной бездной гробовыя плиты
             Висятъ и ждутъ, когда замолкнетъ вой,
             Чтобы упасть и все покрыть собой.
             Напрасно ждутъ онѣ! Волна не дремлетъ:
             Пусть темнота кругомъ ее объемлетъ,
             Прорветъ Аргуна землю гдѣ-нибудь,
             И снова полетитъ въ далекій путь!"
   
   "Или;
   
             "Погасъ, блѣднѣя, день осенній;
             Свернувъ душистые листы,
             Вкушаютъ сонъ безъ сновидѣній
             Полузавядшіе цвѣты,
             И въ часъ урочный молчаливо
             Изъ-подъ камней ползетъ змѣя,
             Играетъ, тѣшится лѣниво,
             И серебрится чешуя
             Надъ перегибистой спиною" и т. д.
   
   "Или такія мѣста, какъ-то, когда Хаджи-Абрекъ вскакиваетъ на коня съ окровавленною головой Лейлы:
   
             "Послушный конь его, объятый
             Внезапно страхомъ неземнымъ,
             Храпитъ и цѣнится подъ нимъ;
             Щетиной грива, ржетъ и пышетъ,
             Грызетъ стальныя удила,
             Ни словъ, ни повода не слышитъ
             И мчится въ горы, какъ стрѣла..."
   
   и безчисленное множество другихъ мѣстъ изъ его кавказскихъ стихотвореній,-- все это высочайшія красоты поэзіи".
   Пусть назовутъ намъ хоть одно изъ множества толстыхъ географическихъ, историческихъ и. другихъ сочиненій о Кавказѣ, изъ котораго можно было бы живѣе и вѣрнѣе познакомиться съ природою и населеніемъ этой своеобразной страны, чѣмъ изъ поэмъ Лермонтова или Героя нашего времени.
   Та же художественная сила описаній отличаетъ и всѣ другія изображенія поэта, наприм., кулачный бой, описаніе зари надъ Москвою, картины битвъ, степи (Три пальмы), дѣвушки-контрабандистки. Эта изобразительность соединяется у поэта съ необыкновенною простотой выраженія и чувствомъ мѣры, чему онъ научился у своего великаго предшественника, а также съ поразительною жизненностью и реальностью. При всей яркости и разнообразіи фантазіи, Лермонтовъ, что бы ни описывалъ, вездѣ остается, такъ сказать, на землѣ, давая воображенію вполнѣ ясныя, опредѣленныя представленія. При этомъ нельзя не обратить вниманія и на необыкновенную способность поэта рисовать одинаково хорошо словомъ, какъ, красками, предметы самые разнообразные. И небо, и земля, и дикарь, и свѣтскій человѣкъ, и современникъ, и опричникъ, и купецъ шестнадцатаго вѣка, и мужчина, и женщина, и дитя, и греза фантазіи,-- все находитъ въ. немъ живописца неоцѣненнаго, глубоко постигающаго человѣческое сердце, которое такъ сильно умѣетъ онъ трогать своею задушевностью. Во всемъ ртомъ, какъ со стороны формы, языка стиха, такъ и со стороны художественной изобразительности, Лермонтовъ всегда остается для всѣхъ поэтовъ образцомъ, по которому необходимо учиться, и никто изъ нашихъ, поэтовъ позднѣйшихъ по художественной силѣ не только его до сихъ поръ, не превзошелъ, но даже къ нему и не приблизился.
   Велико для насъ и до сихъ поръ остается значеніе Лермонтовской поэзіи этическое, въ смыслѣ подъема духа, неотразимаго вліянія этой поэзіи на Душу, возбужденія въ ней стремленій къ лучшему, высшему, благороднѣйшему, что и составляетъ важнѣйшую задачу серьезнаго искусства. При своей способности объективироваться и трактовать сюжеты разнообразные, это поэтъ вполнѣ субъективный, оригинальный, цѣльный, всюду остающійся вѣренъ себѣ, никогда не примиряющійся и не входящій въ компромиссы съ самимъ собою. Надъ всѣмъ, что бы онъ ни изображалъ вездѣ царитъ глубоко-любящая человѣка и протестующая противъ зла, лжи и пошлости личность поэта. Всюду возстаетъ онъ противъ ничтожности, мелочности, эгоизма, зоветъ къ борьбѣ, и самую смерть предпочитаетъ примиренію. Не видя силы душевной и цѣльности натуры въ современникахъ, онъ ищетъ богатырей духа между дикарями Кавказа, въ эпохѣ Ивана Грознаго (Бояринъ Орша, Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ), въ герояхъ бородинскаго боя (Бородино: "Да, были люди въ наше время"), наконецъ, въ фантастическомъ Демонѣ, а найдя въ современномъ обществѣ одного Печорина, разоблачаетъ этого героя его собственнымъ дневникомъ, прямо говоря въ предисловіи къ роману: "Довольно людей кормили сластями, у нихъ отъ этого испортился желудокъ,-- нужны горькія лѣкарства, ѣдкія истины". Эти-то лѣкарства далъ поэтъ своимъ современникамъ въ такихъ, наприм., вещахъ, какъ На смерть Пушкина, Дума или Герой нашего времени. Этотъ-то неукротимый духъ Лермонтова, всегда зовущій къ борьбѣ со зломъ и безпощадно разоблачающій красивую пошлость современнаго героя, и привлекаетъ особенно къ Лермонтову, даже предпочтительно передъ равнымъ ему по генію Пушкинымъ, который, все-таки, такъ или иначе, примирялся съ жизнью, уходя отъ нея такъ часто въ область чистаго искусства. Лермонтова называли въ нашей литературѣ мрачнымъ пессимистомъ; находили даже въ немъ мало любви при очень большой ненависти; говорили, будто онъ подрываетъ вѣру въ человѣка, разбиваетъ, идеалы, наполняя душу однимъ отчаяніемъ. Но такое отношеніе къ поэту крайне ошибочно. Довольно вспомнить такія вещи, какъ обѣ молитвы, Ребенку, Памяти Одоевскаго, Завѣщаніе, Слышу ли голосъ твой, Сосѣдъ, Вѣтка Палестины, Когда волнуется, Оправданіе, Казбеку, Козачья пѣсня, чтобы видѣть, какой неизсякаемый источникъ безконечной любви, трогательной нѣжности таится въ душѣ этого глубоко несчастнаго чело; вѣка, клеймившаго позоромъ современное ему поколѣніе, но, вмѣстѣ съ; тѣмъ, видѣвшаго въ дѣтяхъ, которыхъ онъ такъ любилъ, зарю лучшаго будущаго (Ребенку, О грезахъ юности, Я, матерь Божія, Козачья колыбельная пѣсня).
   А съ какою любовью относился Лермонтовъ къ женщинѣ и чего въ ней; искалъ, нами уже указано. "Лермонтовская поэзія,-- справедливо говоритъ г. Южаковъ въ своей статьѣ Любовь и счастіе въ русской поэзіи,-- дѣйствительно разбиваетъ прежнюю вѣру и прежніе идеалы; но, вмѣстѣ съ тѣмъ, она поселяетъ въ душѣ такую жажду вѣры, такую потребность идеаловъ, какъ никакая идеалистическая поэзія, какъ никакая безмятежная вѣра".

   

Мотивы Лермонтовской поэзіи.

Нѣтъ, я не Байронъ, я другой,
Еще невѣдомый избранникъ,--
Какъ онъ, гонимый міромъ странникъ,
Но только съ русскою душой.
М. Ю. Лермонтовъ.

I.

   Въ нынѣшнемъ 1891 году, 15 іюля, исполнится полстолѣтія съ того момента, когда, сраженный пулею офицера Мартынова, палъ на дуэли первый послѣ Пушкина русскій поэтъ. Ни однимъ некрологомъ не была почтена его смерть, а о томъ, что поэта не стало, публика узнала только по слѣдующей замѣткѣ въ газетахъ: "15 іюля около 5 часовъ вечера разразилась на Кавказѣ ужасная буря съ громомъ и молніей, въ это canoe время между горами Машукомъ и Бештау скончался лечившійся въ Пятигорскѣ М. Ю. Лермонтовъ". До второй половины пятидесятыхъ годовъ не появлялось, за исключеніемъ статей Бѣлинскаго о Героя" кашею времени и о стихотвореніяхъ Лермонтова, ни одной сколько-нибудь выдающейся о немъ критической статьи. Со второй половины пятидесятыхъ годовъ начинается изученіе творческой дѣятельности поэта по его юношескимъ тетрадямъ; появляются отрывочные матеріалы біографическіе до статей П. А. Висковатаго въ восьмидесятыхъ годахъ въ Русской Мысли включительно, а также и критическія статьи о сочиненіяхъ Лермонтова, начиная съ извѣстныхъ статей Галахова въ Русскомъ Вѣстникѣ 1858 г., статей покойнаго А. Григорьева во Времени 1862 г., статья Дудышкинаи кончая статьей В. Д. Спасовича Байронизмъ у Лермонтова. Статей этихъ, нагъ біографическихъ, такъ и критическихъ, довольно много; но странное впечатлѣніе онѣ производятъ. Говорятъ, какъ справедливо замѣтилъ А. Б. Пыпинъ въ своей прекрасной статьѣ при изданіи сочиненій Лермонтова 1873 г., все больше о Байронѣ, о вліяніи на поэта общаго европейскаго настроенія, чѣмъ о самомъ поэтѣ. Кое-гдѣ слышатся прямо упреки Лермонтову якобы въ отсутствіи національности, самостоятельности, что даже высказывается въ нѣкоторыхъ учебникахъ литературы, а въ Русскомъ Словѣ 1863 г., No 6, въ рецензіи Зайцева о Дудышкинскомъ изданіи сочиненій Лермонтова страданія поэта уподобляются страданіямъ шулера въ его драмѣ Маскарадъ, а вещами, о которыхъ стоитъ говорить, признаются только Демонъ, Герой нашею времени и Маскарадъ. Кромѣ этихъ произведеній, строгій критикъ находитъ у поэта одни альбомные стишки, мадригалы разнымъ графинямъ, рабскія подражанія Пушкину, да изображенія страстей черкесскихъ, лезгинскихъ и кабардинскихъ. Это писалось лѣтъ черезъ двадцать съ небольшимъ по смерти поэта, а лѣтъ черезъ двадцать еще, въ половинѣ восьмидесятыхъ годовъ, другой критикъ, приступившій къ разсмотрѣнію Лермонтова съ точки зрѣнія нравственности, не нашелъ у него ни любви, ни религіи и даже такъ-таки прямо и возгласилъ на публичной лекціи, что Лермонтовъ "сдѣлалъ хорошо, умерши во-время". Такимъ образомъ, и до настоящаго времени значеніе поэзіи Лермонтова остается далеко еще не разъясненнымъ, а самая жизнь его, несмотря на цѣлую массу отрывочныхъ и часто пристрастныхъ біографическихъ замѣтокъ, даже несмотря на болѣе связный и обстоятельный трудъ г. Висковатаго, извѣстна очень мало. И какъ ни грустно для нашего національнаго самолюбія, но, кажется, нельзя не согласиться съ покойнымъ М. Л. Михайловымъ и А. Н. Пыпинымъ, что лучшимъ, что было писано о Лермонтовѣ, кромѣ статей Бѣлинскаго, и до сихъ поръ остается статья нѣмца Боденштедта.
   Отнюдь не претендуя на проведеніе какихъ-либо новыхъ оригинальныхъ взглядовъ на поэта, мы рѣшаемся, въ виду пятидесятилѣтія съ его смерчи, имѣющаго вызвать широкое распространеніе дешевыхъ изданій сочиненій покойнаго, попробовать на основаніи разнородныхъ статей о немъ за истекающіе полвѣка, а также и самостоятельнаго разсмотрѣнія его твореній, возобновить въ памяти читателей его литературный образъ и въ общихъ чертахъ указать на главнѣйшіе, преимущественно національные мотивы его поэзіи.
   

II.

   Цѣлую библіотеку можно составить изъ всего того, что было писано у насъ о подражательности нашей литературы, о псевдоклассицизмахъ, сантиментализмахъ, романтизмахъ, байронизмахъ, нигилизмахъ. Много писано объ исключительной нашей народности, русскихъ добродѣтеляхъ и исторической миссіи; мало только говорилось о томъ, въ какое исключительное отношеніе къ своей родинѣ становится мыслящій русскій человѣкъ, какъ скоро вздумаетъ разсматривать ее съ точки зрѣнія общечеловѣческой и прилагать къ русской жизни оцѣнку со стороны идеальныхъ требованій культурности. Какою печальной покажется ему тогда эта огромная страна, одаренная разнообразнѣйшими естественными богатствами, требующими только искусствомъ утвержденныхъ рукъ, населенная невѣжественною и нищею народною массой, живущею въ грязи въ невозможной для европейца бѣдной обстановкѣ, въ огромномъ большинствѣ даже безъ элементарной грамотности! Какимъ жалкимъ должно показаться такому человѣку наше интеллигентное патентованное меньшинство, оторванное отъ народа, съ одною только внѣшностью образованія! Какъ невыносимо тяжело жить въ такомъ обществѣ тѣмъ немногимъ единицамъ, которымъ привелось получать образованіе, кого природа съ самаго рожденія одарила подобно пушкинскому пророку геніемъ "чуткаго зрѣнія и слуха, мудростью и пламеннымъ сердцемъ"! Такими-то единицами и являются у насъ, совершенно естественно, поэты-художники, поставленные, къ тому же, въ такія условія, въ которыхъ часто нельзя говорить откровенно и пряно; когда нерѣдко "зажиганіе человѣческихъ сердецъ вѣщимъ глаголомъ" считается преступленіемъ, какъ это и было съ Пушкинымъ и Лермонтовымъ. Не нужно прибѣгать для объясненія нашей новой русской литературы ни къ какимъ европейсммъ измамъ, чтобы понять, что преобладающимъ паѳосомъ нашихъ поэтовъ необходимо должна была быть скорбь, въ формѣ ли сильной сатиры, печальнаго ли юмора, меланхолическаго ли мечтанья о заоблачныхъ странахъ, гдѣ нѣтъ болѣзни и печали,-- словомъ, отношеніе къ жизни, такъ или иначе, отрицательное.
   И въ самомъ дѣлѣ, уже у Кантеміра мы встрѣчаемъ эту скорбь о безобразныхъ явленіяхъ русской жизни, о печальномъ положеніи науки, которая "ободрана, въ лоскутахъ обшита, изъ всѣхъ доновъ съ предательствомъ сбита", о невозможности даже открыто писать обо всемъ этомъ. Та хе скорбь пробивается и у громогласныхъ одописцевъ, и среди оглушающихъ звуковъ трубъ и литавръ слышится печальная мота. Прикрываясь шумихой ложноклассическихъ, чуждыхъ языку и жизни, образовъ, тщетно взываетъ къ просвѣщенію честный Ломоносовъ, а придворный поэтъ Дермавинъ, падая ницъ передъ богоподобною Фелицей и ликуя передъ военными побѣдами и мишурнымъ блескомъ вѣка, иногда впадаетъ и въ сантиментальную грусть о томъ, что "всякій человѣкъ есть ложь", и даже пишетъ одно изъ самыхъ мрачныхъ стихотвореній На смерть князя Мещерскаго. Говорить ли о Фонвизинѣ, довольно ясно показавшемъ "ужасъ нравовъ" въ Недорослѣ, послѣ котораго вскорѣ и долженъ былъ прекратить литературную дѣятельность. Даже у Жуковскаго преобладающая нота -- опять-таки скорбная, меланхолическая. Тоже нужно сказать, въ значительной степени, и о рано погибшемъ Батюшковѣ, котораго лучшія произведенія -- опять-таки элегіи.
   Громовыя рѣчи Чацкаго, малоумѣстныя въ салонѣ Фамусова,-- уже открытая скорбная сатира, и этотъ безвременно погибшій на полудикомъ востокѣ Грибоѣдовъ, начинающій вмѣстѣ съ Пушкинымъ нашу новѣйшую литературу, силенъ своею воплощенною въ своего героя скорбью не менѣе, чѣмъ яркимъ изображеніемъ московскаго общества. Пушкинъ, по натурѣ своей, воспитанію и ранней юности эпикуреецъ, мало наклонный къ скорбному раздумью, жизнерадостный "пѣвецъ сладкихъ звуковъ и молитвъ", искавшій всюду красоты и наслажденій, даже онъ во многихъ лучшихъ своихъ произведеніяхъ является элегикомъ и сатирикомъ: достаточно вспомнить его Деревню, Лицинію, многія мѣста изъ Онѣгина и нѣкоторыя лирическія произведенія послѣднихъ лѣтъ его жизни {Въ книжкѣ нашей Очерки Пушкинской Руси (П., 1880 г. Ц. 50 к.) обращено вниманіе именно на эту элегическую и сатирическую сторону поэзіи Пушкина.}.
   Гоголь, начавшій безпечальными разсказиками, уже скоро перешелъ къ скорбной лѣтописи провинціальной и петербургской пошлости, потрясшей его современниковъ и даже многихъ испугавшей, былъ современникомъ Лермонтова и написалъ Ревизора еще за годъ до появленія оды На смерть Пушкина.
   Такимъ образомъ, та скорбь, которая особенно отличаетъ поэзію Лермонтова, составляетъ отличительную черту всей русской поэзіи новѣйшаго времени, и въ этомъ отношеніи Лермонтовъ, независимо именно отъ Байрона, безъ сомнѣнія, имѣвшаго на него вліяніе, есть поэтъ вполнѣ русскій, національный.
   

III.

   "Многіе изъ соотечественниковъ Лермонтова,-- говоритъ Боденштедть,-- раздѣляли съ нимъ его прометеевскую участь; но ни у одного изъ нихъ страданія не вызвали такихъ драгоцѣнныхъ слезъ, которыя служили ему облегченіемъ при жизни и дали неувядаемый вѣнокъ по смерти". Эти слезы, эта постоянно, красною нитью проходящая черезъ всю его поэзію скорбь являются, какъ намъ кажется, естественнымъ результатомъ трехъ причинъ: исключительной натуры поэта, историческаго момента въ жизни русскаго общества, совпавшаго съ его поэтическою дѣятельностью, и особыхъ условій домашней обстановки, воспитанія и образованія. Разсмотрѣніемъ этихъ-то трехъ причинъ мы, прежде всего, и займемся, для ясности сопоставляя ихъ съ подобными же факторами, образовавшими поэтическую личность другого великаго поэта-Пушкина.
   Какъ и Пушкинъ, Лермонтовъ -- натура чрезвычайно рѣдкая, отмѣченная съ самаго рожденія печатью геніальности. Какъ и у Пушкина, геній проявляется у него съ дѣтства въ неудержимой потребности творчества. Въ гораздо большей степени, чѣмъ Пушкинъ, Лермонтовъ, еще ребенкомъ, выражаетъ стихами всѣ впечатлѣнія отъ окружающей его жизни. Онъ постоянно набрасывалъ стихи всюду, не только на клочкахъ бумаги, переплетахъ книгъ, но даже на столахъ и стѣнахъ, какъ, напримѣръ, на стѣнѣ одного изъ монастырей, куда ѣздилъ въ дѣтствѣ на богомолье съ родными, или на стѣнахъ помѣщенія на гауптвахтѣ, гдѣ онъ сидѣлъ арестованнымъ за дуэль съ Барантомъ, такъ что его перевели въ другую камеру. "Подбирай,-- говорилъ онъ шутя своему лакею, выметавшему вмѣстѣ съ соромъ изъ комнаты мальчика исписанные клочья бумаги,-- большія деньги будутъ, платить, богатъ будешь" (Русская Мысль 1882 г., No 2). Крайне строгій къ самому себѣ, онъ печататься сталъ только съ 1837 г., и все, что одобрилъ къ печати, составляетъ только небольшой томъ, но даже и то, сравнительно немногое, что издано изъ уцѣлѣвшихъ его тетрадей и набросковъ потокъ, составляетъ количество весьма значительное, причемъ современники его разсказываютъ, что остается ненапечатаннымъ еще очень многое. Такимъ образомъ, потребность писать составляла у него, какъ и у Пушкина, отличительную черту основнаго поэтическаго характера, и образы, мгновенно встававшіе въ его воображеніи, облекались у него въ изящную, яркую и музыкальную стихотворную форму, на что указываютъ многія его мелкія произведенія, вызванныя тѣми или другими мимолетными случаями {См. Записки Хвостовой, примѣчаніе въ его сочиненіямъ Ефремова и біографическую статью П. А. Висковатаго въ Русской Мысли 1881 и 1882 гг.}. Какъ и Пушкинъ, это натура необыкновенно воспріимчивая, чуткая, страстная, нервная. Но на этомъ и кончается сходство. Если Пушкинъ сангвиникъ весь до мозга костей, какъ эхо отзывающійся на всякое явленіе жизни и во всякомъ отыскивающій преимущественно свѣтлую сторону и ею жизнерадостно наслаждающійся,-- сангвиникъ, легко переходящій отъ горя къ радости, отъ отчаянія къ утѣшенію, отъ раздумья къ остроумной шуткѣ,-- словомъ, поэтъ по преимуществу радостей жизни,-- Лермонтовъ, напротивъ, мрачный меланхоликъ, всюду, подобно Байрону или Гейне, отыскивающій въ явленіи сокрытой печальной мысли и, какъ они, находящій въ самой печали утѣшеніе. Въ дѣтствѣ, когда Пушкинъ не писалъ еще ничего, кронѣ анакреонтическихъ лицейскихъ стихотвореній, да эпиграммъ, онъ уже создаетъ такія вещи, какъ У вратъ обители святой, и цѣлый рядъ произведеній недѣтскаго по содержанію, мрачнаго характера. Любовь, также рано пробуждавшаяся и у Пушкина и его тѣшившая, для Лермонтова только мука, какъ и впослѣдствіи, когда онъ создаетъ уже такія вещи, какъ Благодарность, Мнѣ грустно потому, Ребенку. Вѣчно грызла Лермонтова разлагающая аналитическая мысль и, по разсказамъ близкихъ къ нему лицъ, наприм., кн. Васильчикова, въ немъ, какъ и въ родственныхъ поэту по натурѣ Байронѣ и Гейне, какъ и въ его героѣ Печоринѣ, всегда было два человѣка: одинъ -- живущій, дѣйствующій, другой -- анализирующій эту жизнь и дѣйствія и отыскивающій въ нихъ ложь, порокъ и пустоту. Въ то время, какъ Пушкинъ весь всецѣло отдается впечатлѣніямъ минуты, весь выливается и въ своихъ стихахъ, и во всѣхъ своихъ отношеніяхъ къ людямъ, такъ что и въ произведеніяхъ его, какъ и въ его личности, все такъ ясно и просто,-- Лермонтовъ, напротивъ, всегда оставался и при жизни, и остается во многихъ отношеніяхъ и до сихъ поръ загадкой, которую отгадать не легко по величайшей сложности этой исключительной натуры. Симпатичный въ высшей степени для однихъ (Бѣлинскій, И. И. Панаевъ, Боденштедтъ), добродушный и даже ребячески шаловливый для тѣхъ немногихъ, которыхъ онъ допускалъ въ свой внутренній міръ, онъ, въ тоже время, казался другимъ заносчивымъ и задорнымъ (ки. Васильчиковъ), а нѣкоторые изъ его товарищей -- и дамы въ особенности (Записки Хвостовой) -- рисуютъ его какимъ-то безсердечнымъ ловеласомъ, хотя и сознаются всѣ единодушно, что въ натурѣ его было что-то неотразимо обаятелное, такъ что кто его видѣлъ -- не могъ не привязаться къ нему я ю забывалъ его никогда. И между тѣмъ какъ Пушкинъ прожилъ всю свои жизнь, такъ сказать, на людяхъ, беря отъ нея все, что она ему давала, и, подобно своему Моцарту, часто смотря на свой геній, какъ на что-то естественное, Лермонтовъ всегда сознавалъ свое превосходство надъ "толпою" и оставался на пьедесталѣ, съ котораго съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ взиралъ, подобно Печорину, на ничтожныхъ людей, никогда ни на минуту не примиряясь, какъ Пушкинъ, съ ихъ жалкимъ существованіемъ и больно бичуя ихъ сатирой. Пушкинъ, справедливо названный Гнѣдичемъ Протеемъ, разнообразенъ въ своемъ творчествѣ, какъ ни одинъ изъ нашихъ поэтовъ, и въ этомъ смыслѣ уподобляется величайшимъ геніямъ въ мірѣ, Гете и Шекспиру,-- Лермонтовъ при всемъ своемъ геніи, который далеко еще не успѣлъ развиться вполнѣ, болѣе по настроенію однообразенъ. Всюду звучитъ у него одна меланхолическая нота, но все, что онъ ни изображаетъ, за рѣдкими исключеніями, набрасываетъ темный флёръ, сообщающій печальный колоритъ его произведеніямъ. Въ этомъ онъ опять-таки сходенъ съ родственными ему по натурѣ Байрономъ и Гейне. Все, что представляется моимъ глазамъ въ томъ, что я вижу, говоритъ онъ своею поэзіей, все это такъ пусто, ничтожно, мелко, такъ скоропреходяще, все это такъ непрочно и носитъ въ себѣ самомъ зачатки разрушенія и тлѣна. Эта мысль, сквозящая почти повсюду въ поэзія Лермонтова, эта исключительная оцѣнка жизни составляетъ принадлежность, такъ сказать, его общаго умонаклоненія и придаетъ его сочиненіямъ рѣзкій отличительный отъ Пущина характеръ. Нельзя также не остановиться и на особенности Лермонтовской фантазіи. Она отъ ранняго дѣтства принимаетъ у поэта самые грандіозные прихотливые размѣры и отличается яркостью и разнообразіе" причудливыхъ красокъ, хотя, въ то же время, какъ замѣтилъ и Боденштедтъ, никогда не отрывается отъ земли, оставаясь поразительно реальной.
   Такимъ образомъ, независимо ни отъ какихъ вліяній современности, домашней обстановки, или Байрона, Лермонтовъ уже является въ міръ натурой, подобно Пушкину, творческой. Отъ природы одаренъ онъ необыкновеннымъ умомъ, но умомъ анализирующимъ, уходящимъ въ глубь кредитовъ, пытливо ищущимъ познать ихъ сущность и поэтому меланхолическимъ. При этомъ одаренъ онъ по наслѣдству, можетъ быть, отъ болѣзненной, страшно нервной матери и, во всякомъ случаѣ, не совсѣмъ обыкновеннаго отца, какъ ни мало мы о немъ знаемъ, а также и бабушки, этой энергической и своеобразной деспотки, отъ рожденія болѣзненною впечатлительностью и страстностью, проявлявшеюся у него съ ребяческихъ лѣтъ. Этотъ особый умъ, эта страстность, впечатлительность въ соединеніи съ огромною фантазіей, все вмѣстѣ образуетъ рѣдчайшую организацію, одну изъ тѣхъ, которую природа производитъ для человѣчества такъ рѣдко, какъ будто для того, чтобы показать на нихъ тѣмъ ярче свою творческую силу, черезъ нихъ проявить свое могущество. Такія рѣдкія натуры, именно въ силу своей геніальности, всегда проявляютъ себя въ мірѣ, пробиваясь сквозь самыя невозможныя для обыкновенной натуры условія, хотя проявленіе это тогда, именно вслѣдствіе извѣстныхъ условій, бываетъ и болѣзненно, и далеко не такъ полно, какъ должно было бы быть. Таковы по геніальности, напримѣръ, натуры Данта, Тасса, Сервантеса, Раблэ, Мольера; эти натуры подобны рѣдчайшимъ растеніямъ, требующимъ особаго вниманія и хода, и человѣчество рѣдко умѣетъ ихъ цѣнить, беречь и ухаживать за ними, даже тамъ, гдѣ культура, повидимому, болѣе благопріятствуетъ ихъ разцвѣтанію. Что же удивительнаго въ томъ, что подобныя натуры, явившись на малоплодной нашей нивѣ малокультурной русской жизни, развиваются только въ половину, часто болѣзненно, иногда даже и уродливо, почти всегда гибнутъ рано, не успѣвъ сдѣлать и въ половину того, что могли бы онѣ произвести при условіяхъ болѣе благопріятныхъ? Истекающее столѣтіе даетъ намъ цѣлыхъ два такихъ примѣра наиболѣе яркихъ. Перваго нашего генія, Пушкина, мы гнали и травили, какъ бѣднаго звѣря, чуть не цѣлую жизнь и, въ концѣ-концовъ, допустили убить его въ полномъ разцвѣтѣ генія какому-то проходимцу. Но онъ, все-таки, по своей примиряющейся сангвинической натурѣ, успѣлъ дожить до этого разцвѣта и совершить очень много. За то другой геній, Лермонтовъ, натура совсѣмъ противуположная и, можетъ быть, болѣе нѣжная, съ самаго начала своего развитія ставшій въ открытую оппозицію съ обществомъ, едва только смогъ показать малую часть своихъ великихъ силъ, какъ уже погибъ еще совсѣмъ юношей отъ руки уже не иностранца, какъ Дантесъ, а отъ настоящаго русскаго своего же товарища, не подозрѣвавшаго въ ослѣпленіи своего офицерскаго самолюбія, какъ и секунданты, какое величайшее преступленіе предъ цѣлою страной совершаютъ они этою позорною дуэлью. "Поэты -- гордость націи,-- говоритъ послѣ смерти Лермонтова извѣстный А. П. Ермоловъ.-- Можно позволить убить всякаго другаго человѣка, будь онъ вельможа и знатный: такихъ завтра будетъ много, а такихъ людей, какъ Лермонтовъ, не скоро дождешься" (Записки Погодина, Русскій Вѣстникъ 1864 г., No 8). И такъ, патріотическое чувство наше можетъ вполнѣ удовлетвориться сознаніемъ, что я у насъ, какъ и въ культурной Европѣ, могутъ явиться поэты геніальнѣйшіе. Посмотримъ же, въ какой историческій мотать былъ поставленъ народившійся геній Лермонтова и насколько этотъ моментъ былъ благопріятенъ для правильнаго его развитія.
   

IV.

   Въ жизни народовъ бываютъ, какъ и въ жизни моря, эпохи приливовъ я отливовъ. Въ одну эпоху, вслѣдствіе историческихъ условій накопленія въ обществѣ новыхъ просвѣтительныхъ идей, жизнь начинаетъ бить могучимъ ключомъ. Всѣ функціи этой жизни пріобрѣтаютъ особенную силу и развитіе; общество живетъ точно торопясь, интересами высшими, старается поскорѣе воплотить въ жизни все то, что выработалось въ сознаніи добраго, полезнаго, благороднаго, и, въ самомъ дѣлѣ, совершаетъ великія дѣла. Такъ было въ эпоху Перикла, въ эпоху возрожденія наукъ и искусствъ, во вторую половину XVIII столѣтія. Это эпохи приливовъ. Но отъ крайняго напряженія силъ общество утомляется и какъ бы безсильно опускаетъ руки передъ невозможностью быстро достичь осуществленія идеаловъ. Начинается, повидимому, полный упадокъ нравовъ, реакція, хотя въ тиши, помаленьку, идетъ кротовая работа массъ, которыя, по мѣрѣ силъ, стараются постепенно воспользоваться всѣмъ тѣмъ, что дала лучшаго эпоха подъема. Такъ было въ послѣдніе вѣка существованія древняго міра и въ средневѣковье; такъ было въ XVII и первую половину XVIII в.; такъ было въ Европѣ въ эпоху Священнаго Союза и въ первую четверть нынѣшняго вѣка. Это епоха отливовъ. И какъ хорошо живется талантовъ и геніямъ въ эпохи приливовъ, такъ, напротивъ, тяжело приходится этикъ избранникамъ природы въ наступающіе затѣмъ печальные періоды муравьиной работы человѣчества. Подобныя же эпохи приливовъ и отливовъ представляетъ и наша, еще молодая, исторія. Только у насъ, вслѣдствіе лихорадочнаго и порывистаго ея хода и малой культурности, отличающейся еще крайнею непослѣдовательностью и непрочностью, эти эпохи смѣняются чаще и неожиданнѣе, завися отъ очень сложныхъ и часто довольно случайныхъ причинъ. Такъ, за вѣкомъ реформъ Петра наступаетъ эпоха придворныхъ переворотовъ и временщиковъ; за первыми годами екатерининскаго царствованія -- эпоха мрачной реакціи; съ наступленіемъ "прекраснаго начала Александровыхъ дней" опять эпоха прилива, и вотъ эта-то эпоха и совпала съ развитіемъ генія Пушкина. Очертимъ ее въ нѣсколькихъ крупныхъ чертахъ, чтобы тѣмъ рельефнѣе выступила передъ нами та эпоха, когда пришлось развиваться, жить и такъ рано погибнуть Лермонтову.
   Дѣтство, отрочество и юность Пушкина совпали съ наибольшимъ подъемомъ духа русскаго общества. Оживленное, съ одной стороны, ближайшими сношеніями съ образованною Европой и патріотическимъ чувствомъ, возбужденнымъ наполеоновскими войнами, съ другой -- либеральнымъ направленіемъ самого правительства, озабоченнаго поднятіемъ въ странѣ просвѣщенія, это общество первой четверти настоящаго столѣтія обратилось къ изученіямъ и критикѣ своей родины и произвело одновременно множество талантливыхъ людей во всѣхъ сферахъ государственной, общественной и литературной дѣятельности. Это было то время, когда, по словамъ Чацкаго, "вольнѣе всякій дышетъ", и громогласныя филиппики этого энтузіаста были явленіемъ довольно обыкновеннымъ не только въ кружкахъ образованной молодежи, но даже и въ гостиныхъ Фамусовыхъ {См. Пыпина: "Общественое движеніе при Александрѣ I"; Гончарова: "Милліонъ терзаній".}.
   Въ домѣ своихъ родителей, гдѣ собирались лучшіе тогдашніе писатели, Пушкинъ слышалъ немало разговоровъ о современныхъ реформахъ, надеждахъ, вопросахъ общественныхъ и литературныхъ. Лицей, куда стекались дѣти образованнѣйшихъ русскихъ семействъ, хотя и не далъ поэту основательнаго образованія, но былъ учебнымъ заведеніемъ очень живымъ. Онъ находился въ тѣсной связи съ тогдашнею общественною жизнью и литературой, имѣлъ въ преподавательской средѣ выдающихся профессоровъ, и недаромъ самъ поэтъ и его товарищи съ трогательнымъ энтузіазмомъ вспоминаютъ свою дорогую aima mater. Связь тогдашняго лицея, находившагося въ Царскомъ Селѣ, черезъ которое проходили въ походъ двѣнадцатаго года и черезъ которое возвращались изъ-за границы войска, съ военнымъ обществомъ, гдѣ сосредоточивались въ то время почти всѣ умственныя силы, тоже не мало способствовала подъему патріотическаго духа и умственному развитію лицейской молодежи. Что же касается двухлѣтняго пребыванія Пушкина въ столицѣ по выходѣ изъ лицея, то, какъ ни пусто проводилъ онъ время, подобно своему Онѣгипу, среди высшаго общества, какъ, повидимому, ни мало вращался среди лучшихъ мыслящихъ современниковъ, тѣмъ не менѣе, то свободномыслящее направленіе, которое отличаетъ поэта въ періодѣ до 1825 г., несомнѣнно развилось подъ вліяніемъ либеральнаго общественнаго движенія. Сама безсмертная комедія Грибоѣдова могла явиться только подъ вліяніемъ этого самаго движенія. Но движеніе это продолжалось весьма недолго. 1825 годъ былъ роковымъ для эпохи прилива, и затѣмъ болѣе четверти вѣка тянется, то усиливаясь, то ослабляясь, эпоха реакціи. Въ эту-то эпоху, совсѣмъ отличную отъ предъидущей, и привелось развиваться оригинальной и кипучей натурѣ Лермонтова; въ эту же эпоху и прошла вся его кратковременная поэтическая дѣятельность. А эпоха была слишкомъ тяжелая. Исторія декабристовъ, всѣ эти многочисленные аресты, ссылки, всеобщая паника среди высшаго общества, была первымъ крупнымъ общественнымъ событіемъ, о которомъ не могъ не слышать въ домѣ своей бабушки впечатлительный одиннадцатилѣтній Лермонтовъ. Страшная холера въ 1830 году и польское возстаніе въ 1831 также не могли не подѣйствовать на эту страстную и нервную натуру, когда ему было уже 16 лѣтъ, а трагическая кончина любимаго поэта-учителя нанесла душѣ юнаго поэта тяжелую рану. Если къ этимъ мрачнымъ событіямъ присоединить еще гоненіе на университеты и закрытіе благороднаго пансіона, то уже всѣхъ этихъ событій слишкомъ достаточно, чтобы понять, на какой печальный ладъ долженъ былъ настраиваться юноша такого величайшаго, глубокаго ума, наклоннаго къ меланхолическому анализу. Историческій моментъ ярко отразился и на всемъ обществѣ, среди котораго Лермонтову приходилось;рости и вращаться. Усиленно развившійся милитаризмъ съ военною выправкой и отсутствіемъ образованія выдвинулъ цѣлый рядъ новыхъ неунывающихъ Скалозубовъ съ безшабашною удалью, скандальными гусарскими подвигами безстыднаго молодечества вродѣ описанныхъ подвиговъ въ юнкерскихъ стихотвореніяхъ Лермонтова, а понятія объ особенной мундирной чести сдѣлали дуэли изъ-за всякаго пустяка обычнымъ явленіемъ между военною молодежью. "Я помню,-- разсказываетъ М. Н. Лонгиновъ (Русск. Стар., VII, стр. 388),-- что Столыпинъ (другъ Лермонтова), къ которому изъ уваженія къ его тонкоіу чувству чести нерѣдко обращались, чтобъ онъ разсудилъ какой-либо щекотливый вопросъ, возникшій между молодыми противниками, показывать мнѣ привезенную имъ изъ-за границы книгу Manuel de dueliste. Въ ней описаны были всѣ правила, безъ соблюденія которыхъ поединокъ не йогъ быть признанъ состоявшимся по всѣмъ правиламъ искусства. "И что это вы вздумали писать стихи?-- говоритъ Лермонтову передъ ссылкой за стихотвореніе На смерть Пушкина его начальникъ.-- На это есть поэты, а вы корнетъ: ваше дѣло заниматься своимъ взводомъ". Да, это были уже не тѣ военные мыслящіе люди, которые отличались своимъ образованіемъ въ первую четверть столѣтія, и недаромъ бабушка поэта, на вопросъ, какую карьеру намѣрена она избрать для внука, отвѣчала: "А какую хочетъ, лишь бы не былъ военнымъ" (Зап. Хвостовой, стр. 87). А чтобы видѣть, какъ отражалось это время на обществѣ вообще, довольно прочесть записки поклонницы Лермонтова, Е. А. Хвостовой. Какою страшною пустотой отличается это общество, гдѣ барышня живутъ только балами и нарядами и отъ мертвящей скуки принимаются курить трубки и сигары, "но не по вкусу, а оттого, что отъ нихъ дѣлается дурно, можно докуриться до безчувствія и забыться"! (Зап. Хвостовой, стр. 109). Поистинѣ ужасаешься, читая какъ въ этихъ мемуарахъ, такъ и въ другихъ запискахъ современниковъ разсказы о дикости нравовъ, невѣжествѣ этого quasi-образованнаго общества, среди котораго пришлось поэту жить и развиваться. Богъ знаетъ, что вышло бы даже изъ самого сангвиника Пушкина, если бы, какъ Лермонтовъ, онъ родился пятнадцатью годами позже.
   

V.

   Если, съ одной стороны, на исключительную натуру Лермонтова повліяло время, въ которое онъ жилъ, то еще болѣе должны были повліять на нее совсѣмъ особыя обстоятельства семейныя, воспитаніе и обстановка домашняя {Въ нашихъ соображеніяхъ о дѣтствѣ и юности поэта мы руководствовались, главнымъ образомъ, извѣстными біографическими статьями о Лермонтовѣ П. А. Висковатаго въ Русской Мысли 1881, 1882, 1883 и 1884 гг.}. Домъ бабушки поэта, Арсеньевой, былъ очень богатый, строго-аристократическій, замкнутый, куда допускались только свѣтскіе люди высшаго общества, судя по юношескимъ произведеніямъ Лермонтова, не отличавшіеся умственными интересами и относившіеся съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ ко всему, что не принадлежало къ ихъ кругу. По крайней мѣрѣ, шестнадцатилѣтній поэтъ въ предисловіи къ драмѣ Странный человѣкъ говоритъ пряно, что выводитъ въ ней живыя лица, и что изображенное имъ общество "всегда остается для него собраніемъ людей безчувственныхъ, самолюбивыхъ въ высшей степени и полныхъ ненависти къ тѣмъ, въ душѣ которыхъ сохраняется хотя малѣйшая искра небеснаго огня". Это не былъ тотъ литературный кругъ не только однихъ свѣтскихъ литераторовъ, В. Л.. Пушкина и др., но и лучшихъ нашихъ писателей, какъ Карамзинъ, Жуковскій, Дмитріевъ,-- кругъ, гдѣ росъ дитя Пушкинъ, слышавшій въ домѣ своихъ родителей литературные разговоры и чтенія различныхъ произведеній поэзіи. Кругъ знакомыхъ бабушки Лермонтова, повидимому, была та, преимущественно, военная золотая молодежь, которая, кромѣ кутежей, ухаживанья за дамами, да свѣтскихъ сплетенъ, не интересовалась ничѣмъ. Что же касается барышень, выпрашивавшихъ. у поэта-мальчика стихи въ альбомъ и, въ то же время, травившихъ его поддразниваніями и кокетствомъ, то здѣсь, конечно, и рѣчи не могло быть о какомъ-нибудь развивающемъ мальчика элементѣ умственномъ. Прибавьте къ этой пустой жизни чванство своею дворянскою родовитостью и жестокія отношенія къ крѣпостнымъ, ярко рисующіяся въ юношескихъ драмахъ поэта и въ поэмѣ Сашка, и, несмотря на всю скудость біографическихъ данныхъ о Лермонтовѣ, можно легко себѣ представить, какая тяжелая атмосфера нравственная чувствовалась въ домѣ его бабушки. Что былъ за человѣкъ дѣдъ поэта съ материнской стороны, умершій отъ удара въ одномъ изъ домашнихъ маскарадовъ, мы не знаемъ; но бабушка его, вышедшая замужъ уже не молодою, лѣтъ на восемь старше мужа, была женщина выдающаяся. По словамъ біографа Лермонтова, П. А. Висковатаго, приводящаго разсказы знавшихъ ее старушкой, она "была стройна, высока, съ строгими, рѣшительными, но весьма симпатичными чертами лица. Важная осанка, спокойная, умная, неторопливая рѣчь подчиняли ей общество и лицъ, съ которыми приходилось ей сталкиваться".
   Она держалась прямо и ходила, слегка опираясь на трость, всѣмъ говорила "ты" и никогда никому не стѣснялась высказать, что считала справедливымъ. Прямой, рѣшительный характеръ ея въ болѣе молодые годы носилъ на себѣ нечать повелительности и, можетъ быть, отчасти деспо тизіа, а строгій и повелительный видъ ея доставилъ ей среди молодежи, товарищей поэта по юнкерской школѣ, прозвище "Марѳы Посадницы". Если къ этому, очень осторожному отзыву біографа прибавить несомнѣнно носящій біографическій характеръ мрачный образъ деспотки бабушки въ драмѣ Menschen und Leidenchaften, написанной подъ впечатлѣніями семейной жизни, то нельзя не признать, что эта женщина, имѣвшая такое вліяніе на всю судьбу поэта, особенныхъ симпатій къ себѣ внушать не могла.
   Какова была исторія брака родителей Лермонтова и отношеніе бабушки къ зятю, все это недостаточно разъяснено; но что бракъ этотъ былъ не изъ счастливыхъ, что бабушка деспотически стала между нуженъ и женой съ первыхъ же дней брака и въ значительной степени способствовала своимъ вмѣшательствомъ въ ихъ жизнь семейному разладу, все это, кажется, не можетъ быть подвергнуто сомнѣнію. Точно также мало симпатичнымъ рисуется и отецъ Лермонтова, легкомысленный жуиръ и сластолюбивый самодуръ, заведшій въ своемъ домѣ, при живой женѣ и ребенкѣ, любовницу и при мягкомъ и добромъ, но вспыльчивомъ характерѣ, легко дававшій волю "весьма дикимъ и грубымъ проявленіямъ, несовмѣстимымъ даже съ условіями порядочности" (Русская Мысль 1881 г., кн. X, стр. 7). Какъ бы то ни было, но ребенокъ съ самыхъ первыхъ лѣтъ пробужденія сознанія росъ, нервный и болѣзненный, посреди тяжелыхъ семейныхъ сценъ, запечатлѣвшихся въ немъ на всю жизнь. Три образа ближайшихъ къ нему по крови лицъ полагаютъ основу мрачнаго характера его поэзіи. Частью въ неясныхъ очертаніяхъ первыхъ впечатлѣній, частью въ позднѣйшихъ разсказахъ домашнихъ, въ его воображеніи вырисовывается симпатичный образъ юной страдалицы матери, такъ рано угасшей. "Въ Тарханахъ,-- пишетъ П. А. Висковатый,-- долго помнили, какъ тихая, блѣдная барыня, сопровождаемая мальчикомъ-слугою, носившимъ за нею лѣкарственныя снадобья, переходила отъ одного крестьянскаго двора къ другому съ утѣшеніемъ и помощью,-- помнили, какъ возилась она и съ болѣзненнымъ сыномъ, и любовь и горе выплакала надъ его головой. Марья Михайловна была одарена душою музыкальною. Посадивъ своего ребенка къ себѣ на колѣни, она заигрывалась на фортепіано, а онъ, прильнувъ къ ней головкой, сидѣлъ неподвижно; звуки какъ бы потрясали его младенческую душу, и слезы катились по его личику. Мать передала ему свою нервность" (Русская Мысль 1881 г., кн. X, стр. 8). Рядомъ съ этимъ образомъ женщины, такой несчастной, любящей и такъ рано угасшей во цвѣтѣ молодости, когда сыну не было еще и трехъ лѣтъ, жилъ въ душѣ ребенка образъ отца, котораго вся дворня называла "добрымъ бариномъ" и который въ свои пріѣзды въ село тещи такъ ласкалъ мальчика и казался такимъ гонимымъ, презираемымъ, и къ которому тщетно старалась поселить непріязнь въ ребенкѣ бабушка, насильно оторвавшая внука отъ отца. Наконецъ, постоянно передъ глазами ребенка была она сама, главная виновница семейнаго разлада, любившая внука до безумія, но въ его душѣ никогда не могшая изгладить симпатіи къ его несчастнымъ родителямъ. Если принять въ соображеніе, что ребенокъ по своей болѣзненности долженъ былъ часто оставаться одинъ; что фантазія и впечатлительность развиты были у него страшно, не трудно представить себѣ, сколько долженъ онъ былъ передумать еще въ раннемъ дѣтствѣ о всякихъ семейныхъ отношеніяхъ, о которыхъ, обыкновенно, не задумываются дѣти. Особенно же потрясающимъ образомъ должна была подѣйствовать на Лермонтова, уже шестнадцатилѣтняго юношу, смерть отца, послѣдовавшая вскорѣ послѣ окончательнаго разрыва послѣдняго съ бабушкой, происшедшаго изъ-за намѣренія отца взять сына къ себѣ и послать его изъ благороднаго пансіона доучиваться въ Германію, между тѣмъ какъ бабушка хотѣла послать внука во Францію. Поставленный между отцомъ, хотя и казавшимся юношѣ несчастнымъ, но, все-таки, болѣе или менѣе ему чуждымъ, и бабушкой, его воспитавшей, Лермонтовъ долженъ былъ выбирать между ними и, выбравъ бабушку, остался у нея. Смерть отца, съ которымъ онъ не успѣлъ даже проститься, поразила поэта тѣмъ болѣе, что послѣдній могъ считать виновникомъ ускоренія этой смерти до нѣкоторой степени себя. Всѣ эти семейныя тяжелыя отношенія отражаются" а юношескихъ стихотвореніяхъ Лермонтова. Вотъ что, напримѣръ, писать онъ въ 1831 г.:
   
   "Ужасная судьба отца и сына --
   Жить розно и въ разлукѣ умереть,
   И жребій чуждаго изгнанника имѣть
   На родинѣ съ названьемъ гражданина.
   Но ты свершилъ свой подвигъ, мой отецъ;
   Постигнутъ ты желанною кончиной!
   Дай Богъ, чтобы какъ твой спокоенъ былъ конецъ
   Того, кто былъ всѣхъ мукъ твоихъ причиной!
   Но ты простишь мнѣ! Я-ль виновенъ въ томъ,
   Что люди угасить въ душѣ моей хотѣли
   Огонь божественный, отъ самой колыбели
   Горѣвшій въ ней, оправданный творцомъ?
   Однако-жь, тщетны были ихъ желанья:
   Мы не нашли вражды одинъ въ другомъ,
   Хоть оба стали жертвою страданья!
   Не мнѣ судить, виновенъ ты иль нѣтъ!
   Ты свѣтомъ осужденъ... А что такое свѣтъ?--
   Толпа людей, то злыхъ, то благосклонныхъ,
   Собраніе похвалъ незаслуженныхъ
   И столькихъ же насмѣшливыхъ клеветъ.
   Далеко отъ него, духъ ада или рая,
   Ты счастливѣй меня: передъ тобой,
   Какъ море жизни, вѣчность роковая
   Неизмѣримою открылась глубиной.
   Ужели вовсе ты не сожалѣешь нынѣ
   О дняхъ, потерянныхъ въ тревогѣ и слезахъ,
   О сумрачныхъ, но вмѣстѣ милыхъ дняхъ,
   Когда въ душѣ искалъ ты, какъ въ пустынѣ,
   Остатки прежнихъ чувствъ и прежнія мечты?
   Ужель теперь совсѣмъ меня не любишь ты?...
   О, если такъ, то небо не сравняю
   Я съ этою землей, гдѣ жизнь влачу мою!
   Пускай на ней блаженства я не знаю,
   По крайней мѣрѣ, я люблю!"
   
   А вотъ что пишетъ поэтъ въ другомъ стихотвореніи того же года Стансы:
   
   "Я сынъ страданья. Мой отецъ
   Не зналъ покоя по конецъ;
   Въ слезахъ угасла мать моя;
   Отъ нихъ остался только я,
   Ненужный членъ въ пиру людскомъ,
   Младая вѣтвь на пнѣ сухомъ:
   Въ ней соку нѣтъ -- хоть зелена,
   Дочь смерти -- смерть ей суждена".
   
   Но особенно ярко выступаютъ эти семейныя отношенія въ дракахъ Странный человѣкъ и Menschen und Leidenchaften.
   Сильно повліяло на натуру и поэзію Лермонтова совершенно особое воспитаніе, которое, будучи, съ одной стороны, такимъ блестящимъ к во многомъ способствуя раннему развитію таланта, съ другой -- поставило его въ ложныя отношенія къ русской жизни и къ немногочисленному интеллигентному кругу, во главѣ котораго стояли Станкевичъ и Бѣлинскій, а, вмѣстѣ съ тѣмъ, исковеркало и его собственную жизнь, а, можетъ быть, и было главнѣйшею причиной его ранней гибели. Уже съ самаго рожденія внука богатая бабушка окружила его самыми страстными заботами и роскошью и, смотря свысока на незнатнаго и бѣднаго зятя, и на дочь, какъ на ребенка, забрала все воспитаніе въ свои руки, стараясь отстранить въ этомъ случаѣ всякое вмѣшательство родителей. Дочь покорилась и медленно угасала; отецъ подчинился тещѣ, и ребенокъ росъ на рукахъ камушекъ и бабушки. Но вотъ дочь умираетъ, отецъ совершенно отстраненъ отъ сына, и этотъ ребенокъ всецѣло остается въ ея власти. А власть эта была тѣмъ опаснѣе, что подкладкой ея была любовь самая страстная, чуть не безумная. Потерявъ и мужа, и дочь, старуха вся предалась внуку, какъ единственному дорогому для нея существу, изъ котораго по-своему задумала сдѣлать человѣка. Онъ, и одинъ онъ, еще крошечное существо, сдѣлался сосредоточіемъ всей ея жизни. Его болѣзненность заставляла ее еще болѣе за нимъ ухаживать и съ нимъ возиться, и эта-то постоянная возня съ нимъ, баловство, потворство его капризахъ и были, можетъ быть, главнѣйшими причинами порчи характера мальчика и развитія въ немъ капризности и эгоизма, не смягчаемаго ничьею любящею душой. У Пушкина, рядомъ съ гувернантками и гувернерами, была простая любящая нянюшка и бабушка, согрѣвавшія ребенка; у Лермонтове, кромѣ крѣпостной и наемной прислуги, готовой исполнить малѣйшую его прихоть, не было живой души, которая смягчила бы его тяжелый нравъ. Бабушка безумно его любила, но сама была рабой его капризовъ, и какъ ни ухаживала за нимъ, какъ ни носилась съ нимъ, искренней его любви добиться не могла никогда и до конца его жизни осталась къ нему въ какихъ-то ложныхъ, неестественныхъ отношеніяхъ. Была, правда, у Лермонтова какая-то, по словамъ біографа, романтическая нѣмка бонна Реперъ, очень любившая мальчика; но она умерла, когда ему было одиннадцать лѣтъ, да и едва ли бабушка, очень ревновавшая внука ко всѣмъ, дала бы этому вліянію развиться. Были у него и гувернеры, выучившіе его рано иностраннымъ языкамъ; но не видно между этими людьми ни одного, кто бы имѣлъ на него серьезное вліяніе, кто бы своею личностью оставилъ въ его душѣ прочный слѣдъ. Правда, повліялъ на него гувернеръ Жандро своею симпатіей къ личности великаго Наполеона, но и это вліяніе было довольно мимолетное. Не было въ воспитаніи Лермонтова никакой опредѣленной системы, никакого яснаго плана, никакой цѣли, если не считать цѣлью бабушки сдѣлать изъ внука человѣка блестяще-образованнаго для свѣта, т.-е. владѣющаго въ совершенствѣ тремя языками, и, по возможности, искусствами, т.-е. музыкой и рисованіемъ. Повидимому, всему этому мальчика выучили хорошо, предоставили въ его распоряженіе лѣтъ съ двѣнадцати цѣлую библіотеку иностранныхъ писателей, но руководить его чтеніемъ было некому, точно также какъ дать работу и направленіе его уму, предоставленному съ дѣтства самому себѣ. А это было тѣмъ опаснѣе, что мальчикъ росъ совершенно уединенно, уходя постоянно въ себя, въ свою фантазію, во внутреннюю возню съ самимъ собою, въ рановременный анализъ себя самого и окружающаго, въ чемъ ему трудно было разораться. Бабушка тщательно не только дома, но и въ благородномъ пансіонѣ, и даже въ университетѣ, оберегала его отъ вредныхъ вліяній товарищей изъ иного круга. Она, правда, окружала его сверстниками изъ родственниковъ и аристократическихъ знакомыхъ; но мальчикъ, развившись чрезвычайно рано, при своемъ необыкновенномъ умѣ, былъ гораздо выше ихъ, ни съ кѣмъ особенно близко не сходился, относился къ нимъ или съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ, или съ пренебрежительною снисходительностью. Тутъ-то, въ домѣ бабушки, и образовался у него тотъ замкнутый и высокомѣрный, крайне тяжелый для другихъ характеръ, который впослѣдствіи такъ опечаливалъ искренно расположенныхъ къ нему людей, какъ Бѣлинскій и Боденштедтъ, справедливо видѣвшихъ въ немъ крайнюю раздвоенность. Этотъ же характеръ помѣшалъ ему и сойтись въ университетѣ съ кружкомъ Станкевича, оставивъ поэта навсегда въ исключительномъ кругу свѣтскаго, имъ же самимъ презираемаго общества. При томъ домашнемъ режимѣ, который былъ въ домѣ бабушки, онъ и въ благородномъ пансіонѣ, и въ университетѣ всегда держался въ сторонѣ, какъ аристократъ и баричъ, и эти учебныя занятія не могли имѣть на него того благотворнаго вліянія, которое должны были бы имѣть въ смыслѣ расширенія его умственнаго кругозора и направленія его поэтической дѣятельности. Такимъ же изолированнымъ, заключеннымъ въ самомъ себѣ человѣкомъ остался онъ и въ юнкерскомъ училищѣ, среди товарищей, и въ Псарскомъ полку, и въ пустомъ свѣтскомъ обществѣ. И здѣсь эта изолированность, можетъ быть, и спасла его отъ пошлости и сохранила талантъ. Воспитаніе, данное ему бабушкой, по справедливому выраженію одного изъ критиковъ, было французско-татарское, съ одной стороны, свѣтское, книжное, эстетическое, съ другой -- аристократическо-помѣщичье, "искусственное уединеніе въ семьѣ, гдѣ у него не было ни единой близкой души, и въ обществѣ, которое онъ презиралъ, не дали ему возможности ни видѣть, ни искать лучшихъ нравственныхъ общественныхъ стремленій, которыми были проникнуты лучшіе люди общества, какъ Бѣлинскій и писатели сороковыхъ годовъ. Особыя обстоятельства дѣтства и раннее развитіе, при природной геніальности, заставили его слишкомъ близко и слишкомъ рано взглянуть на жизнь во всей ея неприглядности; но воспитаніе не помогло въ этой жизни разобраться. Подъ вліяніемъ книгъ, онъ взглянулъ на тогдашнюю Русь съ точки зрѣнія общечеловѣческаго идеала, а, можетъ быть, и слишкомъ односторонне и требовательно, и ужаснулся, разразившись проклятіями и осужденіями. Его могла бы спасти исторіи философія; но этого-то и не было. И надо же было случиться, чтобы Лермонтовъ остался въ Россіи, гдѣ такъ и не дополнилъ своего образованія. Что поэтъ еще въ то время сознавалъ недостатокъ правильнаго воспитанія, на это есть и прямой намекъ въ драмѣ Странный человѣкъ, но у поэта не хватило характера восполнить этотъ недостатокъ самому, а кружку Станкевича такъ и остался онъ чуждъ. Къ концу жизни онъ уже стать входить въ себя и, можетъ быть, дополнилъ бы образованіе чтеніемъ и сближеніемъ съ людьми иного круга, чѣмъ тотъ, который его окружалъ, тѣмъ болѣе, что Лермонтовъ былъ еще очень молодъ. Но смерть прервали дальнѣйшее его развитіе. Такимъ образомъ, домашняя обстановка и воспитаніе въ значительной степени парализировали его геній, предоставленный развиваться самостоятельно. Но ни историческій моментъ, въ который Лермонтову пришлось жить, ни сложныя семейныя обстоятельства, ни обстановка, ни само воспитаніе этого генія, все-таки, совсѣмъ убить не могли, именно потому, что это былъ геній. Такъ, ничто не можетъ остановить сильнаго, неудержимо стремящагося горнаго потока. Онъ можетъ лишиться значительной части своей силы, можетъ принять не то направленіе, уходить подъ землю и такъ долго течь, никѣмъ не видимый; во, все-таки, гдѣ-нибудь, такъ или иначе, онъ пробьется и, выйдя изъ-подъ земли, заявитъ міру о своемъ существованіи. Такъ было и съ Лермонтовымъ, потому что даны ему были силы великія.
   

VI.

   Литературная извѣстность Лермонтова началась только съ 1835 года, когда въ Библіотекѣ для Чтенія появилось первое напечатанное его произведеніе Хаджи Абрекъ, написанное еще въ юнкерской школѣ въ 1833 году и переданное въ журналъ безъ вѣдома автора товарищемъ послѣдняго, И. Д. Юрьевымъ. Затѣмъ поэтъ не печатаетъ ничего, и только съ 1837 года, послѣ облетѣвшаго въ рукописи всю Россію стихотворенія На смерть Пушкина, онъ продолжаетъ печататься до самой своей смерти, тщательно отдѣлывая тѣ произведенія, которыя считаетъ достойными печати. По этимъ-то произведеніямъ, обнимающимъ четырехлѣтній періодъ поэтической жизни, собственно говоря, какъ намъ кажется, и слѣдуетъ судить о литературномъ и общественномъ значеніи Лермонтова. Все же остальное, не предназначаемое самимъ авторомъ или по разнымъ причинахъ неудобное къ печати и составляющее объемистый томъ, представляетъ интересъ, по преимуществу, біографическій въ смыслѣ уразумѣнія его личности и сущности его поэзіи. Это, такъ сказать, личная исторія, замыслы, наброски, планы, подготовительная интимная работа къ тому творчеству, съ которымъ поэтъ готовился предстать передъ современниками Объ этихъ-то многочисленныхъ произведеніяхъ, составляющихъ гораздо большую часть изъ всего написаннаго Лермонтовымъ и уже неоднократно собранныхъ нашею критикой, мы и скажемъ нѣсколько словъ, прежде чѣмъ перейдемъ къ его болѣе зрѣлой дѣятельности.
   Минорный, часто крайне мрачный, нѣсколько однообразный тонъ слышится въ этихъ произведеніяхъ даже того отроческаго возраста, когда всего естественнѣе должна была бы быть жизнерадостность или легкая романтическая сантиментальность, какъ это видимъ въ юношескихъ стихотвореніяхъ Пушкина. Независимо ни отъ какихъ литературныхъ вліяній, что какое-то раненое сердце, которое всегда томится и страдаетъ, ища раздѣленія чувства, и нигдѣ и ни въ комъ его не находитъ; а если случайно и найдетъ, то очень скоро разочаруется въ другѣ, чтобы снова страдать еще тѣмъ сильнѣе. Впечатлительная до болѣзненности, съ необыкновенно яркою фантазіей, эта натура, оскорбленная еще въ раннемъ дѣтствѣ въ своихъ лучшихъ чувствахъ семейными отношеніями, сразу, съ самаго пробужденія творческой силы, становится въ оппозицію и семьѣ, и окружающему обществу, съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ относится къ обыденной дѣйствительности и стремится къ необычайному, грандіозному, къ характерамъ неукротимымъ, цѣльнымъ, дикимъ, необузданнымъ. "Повѣрь, ничтожество есть благо въ здѣшнемъ свѣтѣ!" -- пишетъ пятнадцатилѣтній мальчикъ:
   
   "Къ чему глубокія познанья, жажда слава,
   Талантъ и полная любовь свободы,
   Когда мы ихъ употребить не можемъ?
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И душно кажется на родинѣ,
   И сердцу тяжко, и душа тоскуетъ...
   Не зная ни любви, ни дружба сладкой,
   Средь бурь пустыхъ томится участь наша,
   И быстро злобы ядъ ее мрачитъ,
   И вамъ горька остылой жизни чаша,
   И ужъ ничто души не веселитъ..." (Монологъ).
   
   "Моя душа,-- говоритъ поэтъ (1831 г., іюня 11),-- съ дѣтства искала чудеснаго. Я жилъ въ свѣтѣ только минутами, любилъ обольщенья свѣта, но не свѣтъ". Онъ чувствуетъ пылъ возвышенныхъ страстей, и "какой-то невѣдомый пророкъ обѣщаетъ ему безсмертье". "И самъ себѣ я въ тягость, какъ другимъ: тоска блуждаетъ на моемъ челѣ, я холоденъ и гордъ и даже злымъ кажусь".
   
   "Такъ жизнь скучна, когда боренья нѣтъ...
   Въ минувшее проникнувъ, различить
   Въ ней мало дѣлъ мы можемъ...
   Мнѣ нужно дѣйствовать. Я каждой день
   Безсмертномъ сдѣлать бы желалъ, какъ тѣнь
   Великаго героя, и понять
   Я не могу, что значитъ отдыхать".
   
   Въ этой кипучей, рано созрѣвшей натурѣ необыкновенно рано проснулась и страсть,-- и вотъ любовь къ женщинѣ, пылкая, но безъ раздѣленья или доставляющая только физическое удовлетвореніе минутное и ничего не дающая сердцу и уму, вызываетъ у поэта цѣлый рядъ произведеній, посвященныхъ женщинамъ, также въ высшей степени скорбныхъ. Эти стихи, требующіе почти всегда отъ любви и внутренняго содержанія, къ сожалѣнію, съ переходомъ поэта въ юнкерскую школу, обращаются въ чисто-эротическіе, доходящіе до цинизма. И такихъ произведеній въ Лермонтовскомъ музеѣ насчитывается до сотни.
   Мы уже упомянули, какъ отражалась въ юношескихъ произведеніямъ Лермонтова семейная исторія. Но и независимо отъ нея, эта натура съ дѣтскихъ лѣтъ мучится, рвется, ищетъ покоя, хоть какого-нибудь разрѣшенія своихъ сомнѣній и возникающихъ въ душѣ вопросовъ о назначеніи жизни, о счастьѣ и о своей роли, какъ поэта, да такъ и остается неудовлетворенною. Только Кавказъ, куда возила поэта десятилѣтнимъ ребенкомъ лечиться бабушка, открылъ Лермонтову нѣкоторое успокоеніе въ величественныхъ картинахъ природы, и эта природа такъ ярко запечатлѣлась въ его воображеніи, что онъ неоднократно воспроизводитъ ее по памяти въ своихъ юношескихъ произведеніяхъ, изъ которыхъ особенною силой и прелестью дышетъ слѣдующее:
   
   "Хотя я судьбой, на зарѣ моихъ дней,
   О, южныя горы, отторгнутъ отъ васъ!
   Чтобъ вѣчно ихъ помнить, тамъ надо быть разъ.
   Какъ сладкую пѣсню отчизны моей,
             Люблю я Кавказъ.
   Въ младенческихъ лѣтахъ я мать потерялъ,
   Но мнилось, что въ розовый вечера часъ
   Та степь повторяла мнѣ памятный гласъ.
   За это люблю я вершины тѣхъ скалъ,
             Люблю я Кавказъ.
   Я счастливъ былъ съ вами, ущелія горъ!
   Пять лѣтъ пронеслось -- все тоскую по васъ.
   Тамъ видѣлъ я пару божественныхъ глазъ --
   И сердце лепечетъ, все помня тотъ взоръ:
             Люблю я Кавказъ!"
   
   Хотя біографы и утверждаютъ, что Лермонтовъ учился хорошо, но дѣло въ томъ, что, повидимому, образованіе, даваемое въ благородномъ пансіонѣ, какъ и занятія въ полуторагодовое пребываніе въ Московскомъ университетѣ, парализировалось свѣтскими развлеченіями, а что важнѣе всего -- образованіе поэта уже было кончено въ тотъ возрастъ, когда именно и слѣдовало учиться серьезно. Правда, и Пушкинъ закончилъ свое формальное образованіе въ лицеѣ семнадцати лѣтъ, но онъ тщательно заботился его дополнить и всегда относился къ нему съ величайшимъ уваженіемъ, между тѣмъ какъ Лермонтовъ, не привыкшій къ труду и не сближавшійся съ людьми труда, повидимому, отдавалъ слишкомъ много времени гусарскимъ кутежамъ и свѣтской жизни.
   Біографы говорятъ, что Лермонтовъ въ дѣтствѣ много читалъ и что читанные имъ поэты, особенно Байронъ, имѣли на него очень большое вліяніе. Посмотримъ же, что читалъ Лермонтовъ и дѣйствительно ли это вліяніе было такъ сильно. До пятнадцати лѣтъ (поэтъ говоритъ самъ) онъ не читалъ почти ничего, точно такъ же какъ и не слышалъ въ дѣтствѣ сказокъ и пѣсенъ, о чемъ впослѣдствіи очень сожалѣлъ,-- слѣдовательно, былъ вполнѣ предоставленъ своимъ собственнымъ, рано проснувшимися чувствамъ и богатой фантазіи, не ограничиваемой никакимъ опредѣленнымъ національнымъ или инымъ направленіемъ. У Пушкина были и сказки, и пѣсни, и преданія фамильныя, которыхъ наслушался онъ въ раннемъ дѣтствѣ, и Мольеръ, и хотя легкая французская литература; у Лермонтова ничего этого въ дѣтствѣ не было. Первый толчокъ къ поэтическому творчеству далъ Лермонтову тотъ же Пушкинъ, который поразилъ его именно тѣмъ, что наиболѣе соотвѣтствовало пылкой фантазіи и духу ранняго протеста поэта; это были: Кавказскій плѣнникъ, Братья разбойники, Бахчисарайскій фонтанъ, VI глава Онѣгина и нѣкоторыя мелкія стихотворенія. Но дальнѣйшаго вліянія Пушкина въ Лермонтовѣ не видать. Рано попалъ въ руки его Байронъ, который болѣе всѣхъ другихъ поэтовъ подходилъ къ Лермонтову и по своей біографіи, и по общему характеру, но серьезнаго изученія этого поэта въ Лермонтовѣ незамѣтно также и впослѣдствіи, и вліяніе это было опять-таки только толчкомъ впередъ, и всей глубины и широты міровоззрѣнія общественныхъ и политическихъ идеаловъ англійскаго поэта Лермонтовъ, по своему тогдашнему развитію, какъ и потомъ, едва ли и могъ усвоить. Да и самъ онъ совершенно справедливо говоритъ про себя, что онъ "не Байронъ, а другой, еще невѣдомый избранникъ, какъ онъ, гонимый міромъ странникъ, но только съ русскою душой". Несли во всѣхъ этихъ, полныхъ прекраснѣйшихъ частностей восточныхъ поэмахъ юношескаго пера, какъ Измаилъ-Бей, Хаджи Абрекъ, Демонъ, и видно байроновское вліяніе, то, вѣдь, не въ нихъ же заключается его національное значеніе. Можно только сказать, что глубоко Байрона онъ не усвоилъ; но, несомнѣнно, великій геній послѣдняго былъ для Лермонтова благотворенъ въ смыслѣ общаго подъема духа и побужденія къ болѣе серьезному творчеству. Замѣчательно также, что, при всемъ своемъ умѣ и любви къ Байрону, Лермонтовъ, повидимому, не усвоилъ себѣ ни Чальдъ Гарольда, ни Донъ-Жуана, точно также, какъ и политическихъ его драмъ. По крайней мѣрѣ, ни въ письмахъ, ни въ позднѣйшихъ сочиненіяхъ никакого слѣда этихъ произведеній не видно, южетъ быть, потому, что Лермонтовъ былъ лирикъ по преимуществу.
   Былъ въ рукахъ юноши Шатобріановскій романъ Атала, изъ котораго онъ думалъ написать трагедію; читалъ Лермонтовъ Плутарха, изъ котораго тоже хотѣлъ создать трагедію Марій и Неронъ, но замыселъ такъ и остался даже безъ попытокъ исполненія; никакого другого слѣда эти писатели на Лермонтовѣ не оставили. Гораздо важнѣе остановиться на отношеніяхъ юноши Лермонтова къ Руссо, писателямъ нѣмецкимъ и Шекспиру. Замѣчательно, что ни въ ранней юности, ни позже онъ, повидимому, не познакомился съ ними основательно, да и едва ли читалъ этихъ писателей во всѣхъ ихъ лучшихъ произведеніяхъ; иначе -- нельзя себѣ представить, чтобы на такую натуру, какъ Лермонтовъ, они не оказали болѣе серьезнаго вліянія. Такъ, Руссо, котораго онъ читалъ, im и Байрона, ранѣе другихъ, вызвалъ у него только, хотя и вѣрную, но нѣ сколько пренебрежительную оцѣнку Новой Элоизы, да, можетъ быть, способствовалъ легкомысленному отношенію къ цивилизаціи, настоящій смыслъ которой Лермонтову не былъ знакомъ. Гёте понравился только Вертеромъ, да нѣсколькими случайными стихотвореніями, наприм., Горныя вершины, но ни Вильгельмъ Мейстеръ, ни Германъ и Доротея, ни драмы, ни даже Фаустъ не вызываютъ въ юношѣ ни подражаній, ни даже замѣтокъ. Но, положимъ, Гёте своимъ олимпійскимъ спокойствіемъ маю соотвѣтствовалъ исключительному настроенію своеобразнаго юноши, пусть даже просто поэтому самому не понравился; но какъ мало повліяли на Лермонтова и Шиллеръ съ Лессингомъ! Отзвуки этихъ поэтовъ находимъ, по словамъ П. А. Висковатаго, въ ранней поэмѣ Преступникъ (вліяніе Донъ-Карлоса), въ нѣсколькихъ, опять-таки случайныхъ переводахъ изъ Шиллера, въ драмѣ Испанцы (изображеніе еврея, его дочери, служанки; отношенія къ евреямъ христіанъ навѣяно чтеніемъ Натана Мудраго), въ наброскѣ поэмы Два брата (Мессинская невѣста Шиллера) и въ другихъ юношескихъ драмахъ, изъ которыхъ одна даже названа по-нѣмецки: Menschen und Leidenchaften. Вліяніе это во всякомъ случаѣ было очень кратковременное, и, притомъ, относительно Шидлера, кажется, только по преимуществу первыхъ драмъ Sturm'а и Dräng'а, изъ которыхъ, можетъ быть, заимствовалъ Лермонтовъ высокопарныя рѣчи героевъ, ихъ романтическій паѳосъ, общій духъ протеста и эффекты. Серьезнымъ же изученіемъ лучшихъ драмъ Шиллера и, тѣмъ болѣе, Лессингомъ поэтъ не занимался вовсе. То же можно, кажется, сказать и о Шекспирѣ, изъ котораго есть у него переводъ сценки вѣдьмъ изъ Макбета и о которомъ онъ говоритъ очень вѣрно въ письмѣ къ теткѣ Шангирей (1831 г.) по поводу Гамлета. Словомъ, хотя нѣсколько величайшихъ иностранныхъ писателей и было знакомо Лермонтову съ ранней юности, но знакомство это было отрывочное, случайное и поверхностное, считая даже и Байрона. Заняться классическими писателями серьезно въ благородномъ пансіонѣ і въ университетѣ онъ, такъ или иначе, не успѣлъ, а когда съ поступаніемъ въ юнкерское училище онъ, по своему собственному сознанію, "быть оторванъ отъ цѣлей благородныхъ", въ немъ, еще совсѣмъ не сложившемся юношѣ, явились новые гусарскіе интересы и зазвучали невѣдою" ему дотолѣ фривольные мотивы, вродѣ Уланши, Госпиталя и Петергофскаго праздника. Такимъ образомъ, лишенный образованія, такъ сказать, формальнаго, Лермонтовъ не воспользовался въ юности и тою умиротворяющею человѣка мудростью и широтою міровоззрѣнія, которыми восполняется недостатокъ этого образованія, серьезное знакомство съ великими поэтами. Поэтому-то и говорить о томъ, что Лермонтовъ -- поэтъ, оторванный отъ русской почвы, только подражательный, что своего у него очень мало, какъ это утверждалось иными критиками, кажется намъ совершенно несправедливымъ. Лермонтовъ именно геніальный самородокъ, но съ рожденія поставленный въ самыя неблагопріятныя условія развитія, изъ которыхъ хуже всего была аристократическая замкнутость крѣпостническаго барства и отсутствіе серьезнаго труда по отношенію къ саморазвитію.
   Развитіе Лермонтова, съ которымъ поступилъ онъ въ юнкерскую школу, было только поверхностное, книжное, теоретическое и слишкомъ безпорядочное: жизнь русскую зналъ онъ слишкомъ мало и судилъ о ней только потому, что видѣлъ въ домѣ бабушки и въ аристократической средѣ, въ которой вращался. Но къ тому, что онъ видѣлъ, равнодушенъ онъ не остался, и въ своихъ раннихъ произведеніяхъ, которыхъ онъ впослѣдствіи не обрабатывалъ, и которыя не могли бы пройти въ печать при тогдашней цензурѣ, онъ затрогивалъ и ставилъ ребромъ такіе серьезные вопросы, которые стали трактоваться въ нашей художественной литературѣ уже послѣ Лермонтова, въ сороковыхъ годахъ, и особенно съ наступленіемъ новаго царствованія. Таковы вопросы о борьбѣ двухъ поколѣній въ патріархальной семьѣ, о крѣпостномъ правѣ, какъ рабовладѣніи, о свободѣ чувства, ханжествѣ и невѣжествѣ. Все это, конечно, отчасти, можетъ быть, и подсказано Байрономъ и другими писателями, но въ пьесахъ и исторической повѣсти, представляющей особенный интересъ, все наше кровное, русское.
   Какъ юношескія драмы, такъ и повѣсть относятся къ кратковременному пребыванію Лермонтова въ Московскомъ университетѣ (1830 и 1831 гг.), слѣдовательно, когда поэту было всего какихъ-нибудь 16--17 лѣтъ. Оставляя романтическую, полную ужасовъ трагедію Испанцы, любопытную гуманнымъ отношеніемъ автора къ евреямъ и выдвигаемымъ вопросамъ объ отношеніяхъ сословій, скажемъ объ остальныхъ пьесахъ и повѣсти, для того, чтобы показать, какіе серьезные и широкіе замыслы были у этого юноши въ тотъ возрастъ, когда его поэтическій предшественникъ, Пушкинъ, не писалъ еще почти ничего, кромѣ эротическихъ и анакреонтическихъ стишковъ и летучихъ эпиграммъ.
   Въ первой драмѣ, названной почему-то по-нѣмецки, Menschen und Leidenchaften, передъ нами помѣщица старуха Громова, жестокая скаредница и ханжа, съ ея довѣренною -- подколодною змѣей Домной. Страшные помѣщичьи правы выставлены во всемъ ихъ ужасѣ. Старуха бьетъ по щекамъ своихъ крѣпостныхъ, велитъ пороть на конюшнѣ за разбитую чашку несчастнаго поваренка, въ то же время, читая вмѣстѣ съ Домной евангельскія слова о милосердіи. Эта женщина, полная несокрушимой деспотической воли, яркая представительница стариннаго.барскаго семейнаго режима, въ основаніи котораго скопидомство, эгоизмъ и несокрушимая косность и лицемѣріе. "Зятья зазнаются,-- говорить она,-- внуки умничаютъ, молодежь никого не слушается. Не такъ было въ наше время... Бывало, какъ меня свекровь тузила... я все молчу, и вымогалась... Пыльче все наше русское богатство, все золото прадѣдовъ идетъ не образа, а къ басурманамъ французамъ... Какъ посмотришь на нынѣшній свѣтъ, такъ и вздрогнешь: дѣвушки съ мужчинами въ однѣхъ комнатахъ сидятъ, говорятъ, индо мнѣ старухѣ за нихъ стыдно... Перемѣнились русскіе..." Полная невѣжественной боязни науки, просвѣщенія, она приходитъ въ ужасъ отъ предложенія послать своего внука учиться въ Германію философіи, и несчастный юноша, съ совершенно убитою волей, парализованной эгоистическою своею воспитательницей, гибнетъ жертвой страшнаго семейнаго раздора между бабушкой и отцомъ, на сторону котораго у него не хватило силъ стать.
   Въ другой драмѣ, Странный человѣкъ, передъ нами опять яркая картина ужасовъ крѣпостнаго права, раскрывающаяся въ разсказѣ мужика, пришедшаго въ молодому барину;съ униженною мольбой купить деревню, чтобы спасти ее отъ жестокостей барыни. "Меня, старика,-- говорить мужикъ,-- прислали къ тебѣ отъ всего села, кормилецъ, кланяться тебѣ въ ноги, чтобы ты сталъ нашимъ защитникомъ"... "Ей-Богу, баринъ, терпѣнья ужъ нѣтъ... Долго мы переносили, однако, пришелъ конецъ, хоть въ воду".." "Дѣлаетъ госпожа, что вздумается ея милости. Сѣчетъ за всякую малость, а чаще безъ вины". "Разъ какъ-то барынѣ донесли, что, дескать, Ѳедька дурно про нее говоритъ и хочетъ въ городъ жаловаться. Вотъ она и приказала руки ему вывертывать на станкѣ... Ѳедька и сталъ безрукій"...
   "-- Да что же, въ самомъ дѣлѣ,-- прерываетъ мужика одинъ изъ слушающихъ разсказъ молодыхъ людей,-- кто-нибудь изъ сосѣдей, или исправникъ, или городничій не подадутъ на нее просьбу? На это у насъ есть судъ. Вашей госпожѣ плохо можетъ быть!
   "-- Гдѣ защитники у бѣдныхъ людей!-- отвѣчаетъ мужикъ.-- У барыни всѣ судьи подкуплены нашимъ же оброкомъ... Разъ барыня разсердилась, такъ ножницами и кольнула одну изъ дѣвушекъ... А то бороду велитъ щипать волосокъ по волоску".
   Въ той же драмѣ, какъ бы для контраста съ этими ужасами, въ которыхъ изнываетъ народъ, рисуется легкомысленное барство въ видѣ кутежа той части свѣтской студенческой молодежи изъ помѣщичьихъ сынковъ, въ которой Лермонтовъ вращался будучи въ университетѣ и которую въ пятидесятыхъ годахъ обрисовалъ такъ ярко гр. Л. Н. Толстой въ своей Юности. Не менѣе жалкими выставлены въ драмѣ и женщины. "Вы слишкомъ вольно говорите! Вы смущаете семейственную тишину!" -- замѣчаетъ герою пьесы Владиміру на его горячую тираду о пошлости нашей семьи и стремленію къ наживѣ барышня Наташа. Пошлость, ложь, обманъ въ супружескихъ отношеніяхъ и дрянность свѣтской женщины рисуются въ драмѣ Два брата. "Ты не мученица добродѣтели, -- говорить Александръ замужней Вѣрѣ,-- ты не жертва страсти и обмана,-- ты просто слабая, вѣтренная, непостоянная женщина, вздумавшая, по своей прихоти, располагать судьбой трехъ человѣкъ!" "На лицѣ твоемъ будетъ играть улыбка, въ волосахъ будутъ блистать жемчугъ и брилліанты, а на сердцѣ твоемъ будетъ пусто и темно"!
   Повѣсть, впервые напечатанная въ Вѣстникѣ Европы 1843 г., No 10, я относящаяся, по мнѣнію г. Ефремова, приблизительно также къ 1831г., самая объемистая изъ всѣхъ юношескихъ произведеній Лермонтова, мелодраматичная по многимъ подробностямъ, наивно-ходульная въ изображеніи страстныхъ сценъ и злодѣйствъ. Тѣмъ не менѣе, она представляетъ большой интересъ, какъ первая попытка въ нашей литературѣ изобразить Пугачевскій бунтъ, вызванный угнетеніемъ крестьянъ. По словамъ В. И. Сенковскаго, она могла быть навѣяна преданіями, слышанными поэтомъ на родинѣ, а никакъ не литературой, такъ какъ Исторія Пугачевскаго бунта, Пушкина явилась только въ 1835 г., а Капитанская дочка въ 1836 г. Повѣсть составляетъ какъ бы заключеніе перваго періода литературной дѣятельности Лермонтова. Это какъ бы попытка развернуть уже цѣлую картину ужаснаго состоянія народа подъ игомъ крѣпостнаго права и звѣрскіе ожесточенные нравы, нашедшіе себѣ выходъ въ безобразной стихійной мести. Потому ли, что поэтъ не предполагалъ увидѣть подобное произведеніе въ печати, или по какимъ-либо другимъ причинамъ, но повѣсти этой, къ сожалѣнію, не кончилъ. Однако, и по уцѣлѣвшей части, принимая во вниманіе юность автора и проистекающіе отсюда указанные недостатки, можно видѣть, насколько эта вещь, даже въ теперешнемъ своемъ видѣ, серьезно ставитъ крестьянскій вопросъ. А кромѣ того, она представляетъ нѣсколько прекрасныхъ сценъ народной расправы, какъ убійство помѣщицы или послѣдняя сцена пытки хозяйки постоялаго двора и ея идіота сына, не говоря уже объ описаніи монастыря, нищихъ и самой толпы, готовой подняться по первому незначительному поводу. Во всѣхъ указанныхъ юношескихъ произведеніяхъ, кромѣ интереснаго и живаго матеріала въ изображеніи русской жизни, есть еще одна сторона, весьма любопытная, тѣмъ болѣе въ такомъ раннемъ юношѣ. Это -- противупоставленіе пошлой или безобразной жизни личности протестующей, никогда съ этою жизнью не мирящейся и этимъ противорѣчіемъ съ своими нравственными требованіями страдающей. Какъ въ дѣтскихъ попыткахъ, въ поэмахъ изъ кавказской жизни, эта личность воплощается въ разныхъ черкесахъ или фантастическомъ, неопредѣленномъ Демонѣ, такъ въ этихъ кранахъ и въ повѣсти она выступаетъ уже облеченная въ болѣе ясную національную форму. Таковы въ Испанцахъ -- Фернандо, въ Mencshen und Leideschaften -- Юрій, въ Странномъ человѣкѣ -- Владиміръ, въ Двухъ братьяхъ -- Александръ, въ повѣс Въ этомъ-то страстномъ стремленіи къ свѣту, къ идеалу, при твердой убѣжденности въ неизмѣнномъ существованіи этого идеала, который, во что бы то ни стало, долженъ рано или поздно осуществиться, и заключается великое этическое значеніе Лермонтова не только для его современниковъ, но и для насъ самихъ. Какъ и они, мы еще и до сихъ поръ не только испытываемъ отъ Лермонтовской поэзіи высокое художественное наслажденіе, но и почерпаемъ въ ней вѣру въ вѣковѣчность добра и правды и силы для неустанной борьбы съ преходящимъ зломъ.
   Не менѣе велико значеніе Лермонтова историческое. Явившись въ литературѣ въ годъ смерти Пушкина съ своею знаменитою одой, за которую онъ тотчасъ же и поплатился и которая была достойною увертюрой всей его дальнѣйшей кратковременной поэзіи, онъ былъ посредствующимъ звеномъ между поэзіей Пушкинской, высоко-художественной, но еще не вполнѣ общественной и послѣдовательной во всей своей цѣлостности, и литературой писателей сороковыхъ годовъ съ единственнымъ болѣе крупнымъ, хотя и сильно дидактическимъ стихотворцемъ Некрасовымъ, развернувшимся, какъ и она, только съ наступленіемъ новаго царствованія. Появленіе Лермонтова одновременно съ Бѣлинскимъ, Кольцовымъ и Гоголемъ, по справедливому замѣчанію А. П. Пыпина, указываетъ на историческую связь поэзіи съ назрѣвавшими въ обществѣ понятіями теоретическими,; требовавшими строгой критики современности. Всѣ названные писатели отнеслись къ этой современности отрицательно. Бѣлинскій въ статьяхъ критическихъ указывалъ на несостоятельность литературы и на ея существенныя задачи. Кольцовъ въ пѣсняхъ оплакивалъ тщетные порывы къ свободѣ чувства, къ образованію, къ болѣе разумной жизни простолюдина, закрѣпощеннаго если не крѣпостнымъ правомъ, то мракомъ царящаго въ этой средѣ невѣжества. Гоголь, этотъ совсѣмъ непосредственный самородокъ, горькимъ смѣхомъ смѣялся надъ пошлостью и деморализаціей преимущественно чиновничьей и помѣщичьей среды. Благодаря именно смѣху, который не вдругъ поняли,-- смѣху надъ подьячими-чиновниками да оригинальными помѣщиками, надъ кѣмъ всѣ смѣялись, благодаря личнымъ связямъ,-- Гоголю удалось высказаться наиболѣе подло и ясно, не подвергаясь, подобно Пушкину и Лермонтову, гоненію. Много помогло Гоголю также и нападеніе не столько на извѣстный порядокъ, на общественныя условія, сколько на нравственно-извращенную натуру человѣка вообще. Положеніе Лермонтова въ этотъ тяжелый историческій моментъ было несравненно болѣе трагическое. Онъ своею одой На смерть Пушкина открылъ картину сразу; но какъ ни пострадалъ отъ этого, однако, остался вѣренъ себѣ, продолжая бичевать общество-и бросивъ ему въ лицо перчатку своею Думой и Героемъ нашего времени, на котораго слѣдуетъ смотрѣть только какъ на начало будущихъ твореній: поэтъ санъ обѣщаетъ написать вторую часть романа и въ послѣдній годъ жизни пишетъ Сказку для дѣтей. Положеніе его -- и вообще какъ сатирика, и какъ опальнаго офицера особенно -- было очень щекотливое, но онъ, все-таки, остался самимъ собою, продолжая работать надъ своимъ развитіемъ. Въ числѣ отрывковъ и бѣглыхъ пьесъ, переведенныхъ Боденштедтомъ съ рукописи, есть одна очень характерная, прямо указывающая на то, что поэтъ вполнѣ понималъ свое положеніе. "Одно милостивое слово,-- говоритъ онъ,-- одно слово раскаянія открыло бы мнѣ путь къ старой благосклонности. Но скорѣе я умру, чѣмъ скажу хоть одно слово, чтобы ложно спасти себя".
   
            "Ein einziges Wort der Gnade,
            Ein einziges Wort der Reue
            Eröffiiete mir der Pfade
            Der alten Gunst aufs Neue.
   
            Doch lieber zusammenbräche
            Ich hier in Kerker und Ketten,
            Eh' ich ein Wort nur spräche
            Durch Züge mich zu retten".
   
   И вотъ, вѣрный себѣ, какъ ни трудно было его положеніе, какъ ни кратковременна дѣятельность, Лермонтовъ, все-таки, какъ мы видѣли, представилъ яркую картину нашего интеллигентнаго общества, мужскаго и женскаго, какимъ оно было въ большинствѣ, и бичомъ своей сатиры заклеймилъ его больнѣе всѣхъ другихъ поэтовъ, выставилъ на видъ его пустоту, лицемѣріе, дрянность и зоологическія вожделѣнія. Въ этомъ смыслѣ онъ прямой продолжатель Пушкина въ его лучшихъ стремленіяхъ, какъ они выразились въ стихотвореніяхъ Лицинію, Деревня, Евгеній Онѣгинъ, Дубровскій, въ Исторіи села Горохина и нѣкоторыхъ другихъ, -- только продолжатель наиболѣе опредѣленный и яркій. Отсюда понятно, что въ произведеніяхъ Лермонтова, по словамъ А. П. Пыпина, встрѣчали выраженіе своихъ чувствъ тѣ лишніе люди, которые съ своими порывами къ общественной дѣятельности, съ своими идеалами и стремленіями, даже съ своимъ образованіемъ находили себя совершенно чуждыми въ господствующихъ нравахъ". И если Гоголь указывалъ, на чемъ слѣдуетъ останавливаться писателямъ въ изображеніи быта нетронутой образованіемъ части Россіи, то Лермонтовъ довольно ясно указалъ на ничтожность и уродливость интеллигентнаго большинства. Это-то большинство и стали представлять болѣе детально и подробно позднѣйшіе писатели -- Тургеневъ, Гончаровъ, Писемскій, гр. Л. Толстой, Салтыковъ и, какъ поэтъ-стихотворецъ, Некрасовъ. Послѣдній по таланту, конечно, стоялъ неизмѣримо ниже Лермонтова, но сходился съ нимъ по общему характеру скорби и отчасти темамъ, которыя, сообразно болѣе благопріятнымъ условіямъ времени, могъ разрабатывать гораздо свободнѣе. Отсюда такое сочувствіе къ Некрасову его современниковъ, видѣвшихъ въ немъ носителя лучшихъ своихъ думъ. Какъ и Пушкинъ, Лермонтовъ, конечно, былъ сыномъ своего времени и носилъ въ себѣ многіе недостатки современниковъ, отразившіеся отчасти и на его поэзіи; но онъ имѣлъ передъ послѣдними, независимо отъ своего генія, то великое преимущество, что, воспитавшись и вращаясь между ними, остался вѣренъ въ своей поэзіи служенію высшимъ умственнымъ и нравственнымъ интересамъ, подобно своему Поэту и Пророку, представляющимъ какъ бы предсмертный завѣтъ позднѣйшимъ писателямъ. Можетъ быть, негодующая скорбь Лермонтова, поддерживаемая и разжигаемая, какъ мы видѣли, обстоятельствами его жизни и мрачностью времени, и накладываетъ на общество иногда нѣсколько густыя краски; но не забудемъ того, что поэтъ успѣлъ выразиться по преимуществу какъ лирикъ, который всегда особенно страстно относится къ жизни. Въ этой-то лирикѣ видимъ мы даже особенное историческое значеніе Лермонтова: она дала могучій аккордъ, громогласно раздавшійся посреди общей тишины и молчанія и разбудившій современниковъ. Что же касается эпическаго и драматическаго дарованія поэта, то даже по тому немногому, что въ этихъ родахъ онъ успѣлъ дать (Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ, Герой, Сказка, драматическіе элементы въ поэмахъ, юношескихъ драмахъ и замыслахъ), то, несомнѣнно, у него было и оно, и мы потеряли въ немъ величайшаго національнаго генія, къ которому вполнѣ примѣнимы слова его великаго учителя, что "умолкнувшая лира" Лермонтова "гремучій, непрерывный звонъ въ вѣкахъ поднять могла" и что "его страдальческая тѣнь унесла съ собою въ могилу святую тайну; и для насъ погибъ его животворящій гласъ". Но если и погибли съ поэтомъ великіе замыслы, не успѣвшіе осуществиться, уже одного того немногаго, что отъ него намъ осталось, слишкомъ достаточно, чтобы всегда наслаждаться этою чудною поэзіей, независимо отъ времени, когда она создалась, и съ благодарностью видѣть въ поэтѣ благороднаго выразителя идей и чувствъ лучшихъ изъ своихъ современниковъ.

Викторъ Острогорскій.

"Русская Мысль", кн. II, 1891

   
ти Горбунъ -- Вадимъ. Положимъ, во всѣхъ этихъ лицахъ всего болѣе видѣнъ самъ поэтъ съ его семейными отношеніями; допустимъ, что и Байронъ, всюду выставляющій также героя, повліялъ на Лермонтова. Но, во всякомъ случаѣ, нельзя не обратить вниманія на то, что во всѣхъ этихъ лицахъ несомнѣнно отразился тотъ же протестующій, очень еще немногочисленный, одинокій русскій интеллигентъ, который выступилъ у Грибоѣдова въ Чацкомъ во имя благороднаго заступничества за права человѣка. Въ гораздо болѣе слабой степени появился было этотъ интеллигентъ въ первыхъ поэмахъ Пушкина и отчасти даже въ Онѣгинѣ, и только у Лермонтова, который былъ и по натурѣ, и по-обстоятельствамъ жизни самъ протестантъ durch und durch, этотъ интеллигентъ долженъ былъ выступить, и въ самомъ дѣлѣ выступилъ, всего ярче и рѣзче. Это прямо обозначилось въ указанныхъ нами юношескихъ произведеніяхъ; но, къ сожалѣнію, подобная протестующая личность не могла явиться у Лермонтова потомъ, уже по условіямъ цензурнымъ, и поэту оставалось только осмѣять одного, единственно возможнаго въ печати комическаго протестанта Печорина, котораго онъ назвалъ зло -- героемъ нашего времени.
   Такимъ образомъ, считая юнкерскую школу, имѣвшую для поэта такое фатальное значеніе, нѣкоторымъ образомъ, гранью между подготовительнымъ періодомъ и печально-кратковременною дѣятельностью, мы видимъ, что, несмотря на всѣ неблагопріятныя условія, въ Лермонтовѣ уже въ 16 --17 лѣтъ образовался такой глубокій и серьезный писатель, соединявшій съ громаднымъ талантомъ вполнѣ опредѣленное направленіе, какого другаго у насъ до него не было. Недостатки же свои Лермонтовъ понималъ вполнѣ, и вотъ какъ въ 1831 г. въ драмѣ Странный человѣкъ характеризуетъ онъ самого себя подъ именемъ Владиміра Арбенина отъ лица одного изъ гостей: "Онъ часто въ обществѣ казался такъ веселъ, такъ беззаботенъ, какъ будто сердце его было мыльный пузырь. Но если онъ и показывался иногда веселымъ, то это была только личина. Какъ видно изъ его бумагъ и поступковъ, онъ имѣлъ характеръ пылкій, душу безпокойную, и какая-то глубокая печаль съ самаго дѣтства его терзала. Богъ знаетъ, отчего это произошло. Его сердце созрѣло прежде ума. Онъ узналъ дурную сторону свѣта, когда еще не могъ остеречься отъ его нападеній, ни равнодушно переносить ихъ. Его насмѣшки не дышали веселостью: въ нихъ видна была горькая досада противъ всего человѣчества. Правда, были минуты, когда онъ предавался всей добротѣ своей. Обида малѣйшая приводила его въ бѣшенство, особенно, когда трогали его самолюбіе. У него нашли множество тетрадей, гдѣ отпечаталось все его сердце; тамъ стихи и проза: есть глубокія мысли и огненныя чувства. Я увѣренъ, что если бы страсти не разрушили его такъ скоро, онъ могъ бы сдѣлаться однимъ изъ лучшихъ нашихъ писателей: въ его опытахъ видѣнъ геній".

Викторъ Острогорскій.

(Окончаніе слѣдуетъ).

"Русская Мысль", кн. 1, 1891