Волошин, М.А. Собрание сочинений. Т. 7, кн. 1. Журнал путешествия (26 мая 1900 г. -- ?); Дневник 1901-1903; История моей души
М.: Эллис Лак 2000, 2006.
29 мая.
Прогулка в Фонтенбло. 27 л<ет>. Клятва ехать в Индию. Вечер на дороге. В Цюрихе... Он приехал с тем ак о сестре...
Нет. Все-таки вы бываете ужасно глупы... Тот... я вам говорила... Моя любовь -- он из тех молодых дворян-помещиков, которые нравятся женщинам. Всем женщинам. Ужасно трудно с ним. Даже когда он раз меня поцеловал... Знаете: и ночь, и сад... Но он совершенно не умеет ни о чем говорить..."
У нас создаются с ней странные разговоры. Мы как будто со страшным любопытством хотим проникнуть в чуждый мир другого и разрыть самые глубокие тайники...
Сейчас дрожью пробежала мысль: почему она мне сказала, что я бываю иногда глуп?
<15 ноября.>
(?) 14 ноября. Вторн<ик>.
Письмо от Суворина (секретно): я недоволен Б. В январе приедет Амф<итеатров>. Хотите быть его помощником на полгода, чтобы после остаться парижским корреспондентом?
Ответ -- да.
У Слевинского. Это глубина и скромность великого мастера.
С Семеновым у рисовальщика N. Циолковского. Молодой человек, худой, с нервным угловатым лицом. Рыжий, синие кольца у глаз.
"Хотите посмотреть мои рисунки педерастов? Оба они так интересны, эти маленькие мальчики. Они похожи на ангелов и на демонов. У них женская грация и женский характер. Они так же ревнуют друг друга и так же лживы, как женщины. Я знал одну лесбиянку, она была 2 года на содержании у одной светской дамы, и я через нее познакомился с этим миром.
...Да, я бывал у Ганнетон. Теперь там не так интересно. Раньше там была хозяйка, которую звали "papa". Но от любопытных всё скрывают".
Выходим с Сем<еновым>. "Ну этот, верно, даже уже не педер, а что-нибудь еще современнее. Вы заметили, какой виски он нас угощал? Он о них говорит так, как мы о декадентах, или спирит, сделавшийся теософом, о столоверчении".
16 ноя<бря>.
Обед у Щукина. Досекин. Париж.
17 ноября.
В Moulin de la Galette.
..."Во мне пол проснулся очень рано. Я помню, мне было лет шесть. Я еще ничего не знала. Но я всегда себе представляла разные картины. Был у меня такой человек -- мужчина, насмешливый и жестокий. У него в подвале были заперты -- прикованы -- голые девочки. Он приходил истязать их. По воскресеньям приводил гостей. Это было ужасно стыдно и доставляло мне страшное наслаждение...
У моего брата вот -- он очень чувственный мальчик, как у нас все в семье; у него пол проснулся еще раньше. Я помню, ему было 3 1/2 года, когда он, играя с девочками, разбил себе коленку и с него должны были снять штанишки, и он страшно ревел -- и именно от стыда. Теперь об том, когда мы были в тех местах, он, проходя, сказал: "Знаешь, я так ясно помню один случай из моего детства..." -- и не кончил.
Вы, мужчины, вы ведь не умеете даже говорить между собой. Вы всё ведь фантазируете и врете. Между женщинами... Вот тогда, в прошлом году я могла наблюдать: мою сестру, обоих А. и итальяночку.
Итальяночка, она такая сентимент<альная>, верная и чистая. Но она вот мне рассказывала свои перв<ые> 24 часа брака. Она не вовремя засмеялась. Она любила своего мужа. Но все-таки не так, чтобы потерять совсем голову. И все-таки она слишком много об этом раньше болтала с подругами. И она рассмеялась ему в лицо и вспохватилась уже поздно. Это легло до сих пор между ними.
Я могу рассказать только Богу и Вам...
Он ухаживал за мной. Потом я уехала. Узнала от его сестер, что он стал женихом. Когда я к ним приехала в деревню, это всё вспыхнуло. Это было такое мученье не показать. Мне стоило такого искусства навести разговор, намекнуть. Я знала, что она плохо сложена. Мы поехали на лодке. Я заставила его сказать мне, что он женится. Так -- я говорила, как будто у нас очень близкие отношения... И он сказал, что я хотела и как я хотела. Страшно неохотно и с трудами. И потом я его покорила снова. Теперь он уехал на войну... Пред отъездом спросил: "Какие же у нас будут отношения?" Вы понима<ете>, он остался связан словом. В том обществе..."
Письмо от Брюс<ова>. Мне предлагают полит<ические> корреспон<денции> в "Слове" (!!! в два дня).
19 ноября.
Разговор с Тр. Любовь девушек. Русская любовь.
21 декабря. Москва.
Б<альмонт> на улице. "Котя заморский зверь".
-- А меня зовут Адой Юшкевич. Вы мне нравитесь. Вы такой рыженький. Мы должны видеться эти 10 дн<ей>. Нет, я не родственница... меня каждый это спрашивает. Я написала только две вещи, но я гораздо талантливее его и современнее.
Чтение. Я рисую Е<катерину> А<лекссевну>, но, по мере того, как я слушаю, мне становится стыдно смотреть на нес. Каждое слово -- острая боль совершающейся трагедии преодоления.
Брюсов. "Вы возмужали и лицом и взглядом. Что-то между Псладаном и Ж. д'Юдин (?).
Вы привезли нам взятие Пор<т->Артура.
Да, это же делает революция. Ну, это после переговорим.
Дионис и Христос мне опротивели. Белый и Мережковские. Вокруг Белого эти добрые крабы... Вы еще не читали его III-ей симфонии?
Я люблю стихи Вяч. Иванова, потому что я не выношу больше понятных стихов.
Я написал Белому (Бальдур и Локэ), и он мне ответил. Такого тона у Белого еще не было. Он заговорил Архангелом.
Б<альмо>нт... Жаль, Вас не было на ужине в честь его отъезда. Это было общее озлобление против него. Враги, которые обнимались, и друзья, которые говорили друг другу колкости. И все были довольны, что он уезжает.
Эта его любовь к Ел<ене> сантиментальна. Трогательна<я> последняя любовь. Она его спасла. Он тут был в ужасном состоянии. Точно наша собака -- ее вчера убили.
Да, Мекс<ика> может спасти его. Это между нами".
23 декабря.
Мар<гарита> В<асильевна> у <Е.Ф.> Юнге.
"Это удивительные люди. Он был женат 30 лет. Жил с женой в меблированных комн<атах>. Ни с кем не был знаком. Она жила в тех же комнатах. Когда его жена умерла, то она пошла провожать ее на кладбище. Они возвращались вместе на извозчике. "Как Вас зовут?" Назвалась. "Я подумала, не могу же я его так оставить. Будь что будет, а позову его пить чай". Он стал ходить к ней пить чай. Тогда ей в номерах перестали подавать руку. "Я ему сказала: "Мне очень Вас жаль, но Вы ко мне больше не можете приходить пить чай". Тогда он сказал: "Женимтесь".
Она верит, что собаки гораздо больше, чем люди, знают о загробной жизни.
У них староста над рабочими необыкновенная личность. Я его раньше видела во сне. Я Вам говорила? Крестьянский бунт. Они так надвигались все с бледными лицами. И он впереди. Тут я его узнала. Ему под пятьдесят. Некрасивый. Нос у него такой. И в него все женщины влюблены. Старички его боятся и заискивают у него.
Все животные, которых он не любит, издыхают. Вот корова издохла. Собаке вон вчера, проходя, сказал: "У... лишняя", а сегодня вот околела. И, действительно, его собаки боятся. Когда он входил в дом, то собака кидалась ко мне и вся дрожала.
Изредка на него находит. Тогда ему дают нож, чтобы он кого-нибудь зарезал -- теленка, корову. Зарежет -- пройдет.
Когда он правит лошадьми, то их не бьет кнутом. Только двинет рукой -- и тройка летит, как ошалелая. Все молчит. Изредка острит: хватит кнутом лошадь: "Вот тебе жалованье".
Мы ездили далеко в деревню, где две женщины умирали. Одна его любила. Это было для него устроено. Только он не знал.
Приехали -- у избы крышка гроба".
"Вы видимы?"
-- Только не эти дни...
Я шел непривычно медленно, и жизнь перестала струиться. Опять старое московское головокружение. Жест рукой, и сказать последнее слово.
24 декабря.
Досскин. Воейковы.
Брюсов. "Пойдемте сейчас к Андрею Белому. Мне необходимо быть. Вы понимаете, почему. Он, кажется, в раскаянии. Он снова написал С.А. письмо".
-- Я с ним говорил вчера. Он сказал, что написал жестокое письмо Мережковским. Потом мы говорили о химерах, которые рождаются в моменты пробуждения от одной действительности к другой. Я сказал что-то о том состоянии, когда две действительности соприкасаются и края их смешиваются.
Бел<ый>: Вы совершенно-бессознательно для себя столкнули своими словами горы в моей душе. Я начинаю раскаиваться в сделанном и сегодня же напишу Мсреж<ковским> другое письмо.
-- Тогда я бессознательно и противуположно исполнил приказание, данное мне. Я был только сосудом. Если Вам это может объяснить...
У Белого Сер<гей> Соловьев. Чтение стихов и "Симфонии".
"Я нахожу, что Вы все-таки, может, совсем не поэт, а эссеист. Блестящий, может, даже размеров Оскара Уайльда. Всё, о чем Вы пишете, блестяще, интересно и слишком законченно. Вы берете за горло прямо, а не вводите постепенно, как Верлен, Верхарн".
Мы долго ходили рука об руку по Садовой.
27 <декабря> {В оригинале ошибочно: "января 1905 года". (Сост.)}.
Отъезд Бальмонта. Е<катерина> А<лексссвна> громким голосом в вагоне: "Вы знаете, что Б<альмонт> увозит с собой Елену в Мексику?" Мы долго жали руки. И в то время, как остальные стояли у дверей с Бальмонтом, мы стояли перед окном молча, отделенные непроницаемым стеклом, и в последний момент приложили руки к стеклу, говоря друг другу глазами.
Гриф, когда ушел поезд: "А Елена куда-то исчезла раньше..." Все молчали.
Валерий стал среди залы Брестского вокзала: "Что же, господа, подождемте расходиться, все-таки случилось нечто очень важное. Сию минуту кончился целый период. Бальмонт десять лет полновластно царил в литературе -- иногда капризно, но царил. Наши связи рвались постепенно и порвались уже совсем в эти последние месяцы, но теперь он сам отрекся от царства и положил конец... Это только официальное засвидетельствование совершившегося".
Гриф: "Король умер, да здравствует король! Изберемте нового короля!"
Валерий: "Король еще не умер. Отрекшийся король остается королем до самой смерти. Мы будем жить без него. И я думаю, что мы все видели его в последний раз. Он не вернется из Мексики или вернется совсем иным..."
Скорпион: "Он поехал отыскивать новое царство. Может, он будет первым мексиканским поэтом. Изучит испанский язык, станет родоначальником".
Мы вышли с Валерием. Была метель. Разговоры в "Скорпионе", потом в Большом Москов<ском> с Поляковым.
"Вы знаете, Бальмонта женщины не считают человеком. Его выносливость их поражает. Мне это многие говорили. И потом он не изменяет. И никогда не лжет, даже когда нарушает слово. Нельзя сердиться на погоду, если пошел дождь".
29 декабря 1904.
У Белого.
"Вы учились у Павликовского?!! Тогда вы должны многое понимать. Это масонское звено.
Я видел сон, как он вошел в класс. И это был не он, а козловак. Так, по-птичьему, цыплячьей лапой взял гирю, посмотрел и заклекотал по-орлиному. И мы не знаем, что начать, чтобы его не обидеть. И тут он вызывает меня и говорит: "Я поставлю Вам багровый ужас". Потом вечером, знаете этот длинный ряд зал в Поливановской гимназии. Темнеет, а в большой зале ведут военный совет трое: Михаил Ростиславо<вич> (помните, надзиратель), Кедрин и еще кто-то. И я ясно слышу, как Мих<аил> Рост<иславович> говорит: "Были малые орлецы и малые Орловы, наступает семья Больших Орлов". И они все выходят, точно уже кончили переговоры. И вот тут начинается. Москва вся полна ужасом. Тут единственное пристанище. Подымается по лестнице мертвый Лев Иванович и бритый. Представляете? Уже не Поливанов, а Ослованов. А Кедрин оказывается предателем. В то время как там ведутся советы, мистико-педагогические совещания, он в своей квартире разводит культуры Багреца -- красненьких ядовитых цветочков, и они выползают из его квартиры. И тут вот мы отрезаны. По лестнице подымается Лев Иванов<ич> настоящий и Владимир Соловьев и идут в учительскую. Там военный совет, перебирают бальники, читают журналы.
В окно видны лавки улицы -- всё как всегда. А между тем из поезда выходит Михаил Никифорович Катков, а за ним бежит Федор Михайлович Достоевский. И вот тут-то являются полчища Казимиров Клементьевичей. Они наполняют всё здание. Тут нужно молиться, сосредоточиться -- и вдруг этот визгливый голос.
...Или вот Сережа представлял, что на улице встречает кучку из пяти людей -- и все они Павликовские. И вопрос -- кому поклонить<ся>. И он снимает шляпу и говорит: "Здравствуйте, Казимиры Клементьевичи!" И они все 5 снимают шляпу и говорят "здравствуйте".
Лев Иван<ович> -- это старый Завет. Новый -- это Ив<ан> Львович. Тут он Иванушка Дурачок, но и Иван Царевич. У него эта мудрость. И сын его. Параклет -- это у Сережи. У меня был иной.
Я потом это быстро смял. Но это истинно. Вы знали Василия -- швейцара, у него лампадка".
31 декабря 1904.
У Екат<ерины> Алекс<еевны>.
"Против Константина была такая вражда. После его лекции -- он читал как никогда, на ужине ему все говорили неприятности, раздразнили его.
Брюсов сказал тост, где пожелал ему утонуть при переезде, а потом тост в честь будущего -- Андрея Белого. Конст<антин> ему напоминал: "Ты помнишь, мы тогда с тобой гуляли..." Но Валер<ий> отвечал сухо и официально.
Там была одна дама, которую он знал в молодости. Она подумала, что я ревную: "Я даю Вам честное слово, что между мной и Кон<стантином> Дмит<риевичем> ничего не было. У нас были самые чистые дружеские отношения"".
2 января <1905 г.>
Если говорить другому принц, то, значит, сам старый король. Жареная саксонская посуда.
3 января 1905 г. Москва.
У Серединых. Танечка Шорникова. Фигурой -- Полэр, в длинном платье с треном, оранжевый хвост, как у птички.
Она выбегает в другую комнату, беспокоится, потом возвращается с тремя письмами в руке и демонстративно кладет на стол.
"Ах, я к Вам на минутку с репетиции. За мной так ухаживают. Надоели. Пишут письма..."
-- Прочтите письма.
-- Нет, скучно. Впрочем, вот... "Дорогая Тат<ьяна> Георг<иевна>! Я вас так редко вижу... гм... гм... кх... Не надо этой игры..." Гм... какая я жестокая, что читаю эти письма...
Он страшный дурак. Он дрался из-за меня на дуэли, и ему прострелили руку. А своему противнику он попал в живот... Заражение крови. Меня один дурак оскорбил.
Но я не боюсь... Вот видите... шестиствольный! Мой жених? Застрелит? Ну да, он уже стрелял... Право... Терпеть не могу, когда мужчины плачут и просят о любви. Если сама любишь и заставить плакать, -- это приятно... Вот мой жених... Он был женат, развелся с женой, бросил детей и теперь требует, чтобы я вышла за него замуж. Ужасно глупо. Это вот письмо от него. А это вот от одного князя. Он кавалерист. Мы росли с ним, и он теперь вдруг в меня влюбился...
Вот письмо: "Дорогая Танечка! Приедешь ли ты в Петербург? Я тебе должен сказать три слова... три слова..."
Я не выношу, если мужчины остаются ко мне равнодушны. Я сейчас вот так погляжу... и еще раз... пока он не покорится.
А тогда мне -- всё равно...
Это всё -- детским тоном счастливой девочки, до самозабвения довольной тем, что она есть. Несколько покоряющих взглядов в мою сторону. Затем, в коридоре:
"Вы не думайте, что я такая, как я говорила. Я терпеть не могу этих мужчин, что ухаживают. Они всегда одни и те же слова говорят и то же делают. Мне совсем другое нужно и совсем иначе. Вот за мной Бальмонт ухаживал. Но он совсем мужчина. Я только мужчин люблю, а дам не люблю. Они все друг друга ненавидят".
-- В этом мы с Вами расходимся -- я предпочитаю дам и не люблю мужчин...
Потом она танцевала грузинский танец (далекий прищуренный взгляд), русский, пародировала балетных танцовщиц.
-- На направо -- "Ах, у меня башмаки разорвались..." Руки вверх... "А прачка все еще белья не принесла...". "Антрепренер совсем денег не платит".
У ней лицо круглое и смешное, некрасивое, но страшно подвижное и плутовское. Волосы пушисты<е> черные, восточные. Индусские жесты. Руки лодочками, точно змеиные головы.
Распрекрасная девица,
Не хотится ль Вам пройтиться
Там, где мельница вертится.
-- Что вы? Что вы? Не пойду!
-- Почему? -- Потому как вы гуляете,
Деликатностев не знаете...
7 января.
У Саввы Ив<ановича> Мамонтова за Бутырск<кой> застав<ой>. Разговор о бунтах. "Крестный ход в Кремле".
9 января. СПб.
9 ча<сов> утра. Приезд. Войска идут к Невскому заводу. Разговоры с Косорот<овым>. Литейный. Убит<ые> и раненые на извозч<иках>, которых я заметил по ужасу в глазах. Три солнца. На Невск<ом> бегство. Васил<ьевский> остров.
"Чего ж бояться. Коли пушками будут стрелять, так всех убьют".
В Редакции.
"Отец Гапон ранен. Шли с крестным ходом и с портретом государя. Пели "Спаси, Господи, люди твоя". В них дали залп у Троицк<ого> моста. Другой священник убит".
Стреляли пушками на Дворцовой площади (гувернантка). В 4 часа у Полицейского моста стреляли 6 раз через 2 минуты.
У Розанова. Доктор. "Я был у одной знакомой, где приемный покой. Эти раны новыми ружьями ужасны. Мы, старые доктора... Нет, это слишком ужасно. На моих глазах умирал мальчишка 16 лет. Ему разворотило живот. Я никогда не видал..." Он дрожал и чуть не плакал.
Били стекла в Аничковом дворце. Огромными поленьями и железными прутьями из решеток. Две тележки привезли (10 час<ов>).
В 9 час<ов> горели газетные киоски. Скакала пожарная команда.
В народе: "Раны свои показывают, как святые мученики, гордят. Как Св. Георгий, один ехал, я видел, рану на груди раскрывши..."
-- Им японцев бить надо, а они здесь народ калечат. В иконы пулями стреляли.
Нафабренн<ый> господин: "Я не могу этому верить". Слухи: Москов<ский> и Измайл<овский> отказались.
Гапон заставлял клясться на кресте.
10 января.
Письмо Гапона к Вольно-экономич<ескому> обшес<тву>.
"Ц<арь> пал lign="center">
-----
Я бы хотел ехать в Далмацию один. Когда я сегодня сказал об этом Елиз<авете> С<ергеевне> (а с моей стороны это было уже нарушением обещания), то она встретила это совершенно спокойно.
"Я сама об этом думала. Только я тоже хотела быть одной, и, когда ты мне предложил это, я подумала, что это, в сущности, самый верный способ остаться одной. Я, впрочем, не знаю, какой тебе интерес ехать вместе со мной".
Я думал тоже о Вайолет. Но с ее спокойствием, замкнутостью, с ее проповедью мгновения и самостоятельности это невозможно. Странное чувство: я совершенно спокойно заглядываю в лицо знакомым женщинам и спрашиваю себя: какая же из вас захочет убить меня? И мне немножко стыдно серьезности этих слов и вопросов, так же как в детстве было чувство стыда к смерти.
Какие-то покровы и иллюзии сняты с жизни. Точно кончилась прогулка и начинается путь -- трудный, горячий, утомительный и заманчивый.
С Анной Рудольф<овной> и М<аргаритой> В<асильевной> мы вспоминали вторник "об Оскаре Уайльде" в Московском Художественном клубе.
-- Это был цветок всего, апофеоз. Вечер гувернанток из Достоевского помните?
А. Р.: "Я Вас тогда в первый раз видела. Вы очень хорошо говорили".
М. В.: "Нет, Вы помните этого... Который говорил, зачем Оскар Уайльд взял в герои такого убийцу. Может быть, та девушка, которую он любил, была очень добродетельна, жила честным трудом и шила на машинке. И потом читал то бесконечное стихотворение об жирондистах".
...И книга та была лишь первая ступень. Здесь в первый раз в любви он объяснился...
А Койранский: "Я люблю черные лилии".
Он возражал Южину. Южин поднялся неожиданно и, держа одной рукой стул, на котором сидел Бальмонт, так что со стороны публики это имело такой вид, что он держит его как щенка за шиворот, говорил:
"Не снимайте лавровых венков с ледяных вершин и не кладите их туда, куда не следует".
Койранский возражал ему, и Баженов, председатель, имел жестокость поставить его перед столом так, что он был спиной к Южину. Он все оборачивался назад, но Баженов говорил ему: "Обращайтесь, пожалуйста, к публике".
У него и рот, и нос постепенно съезжали на сторону, к уху, и вдруг он неловким движением опрокинул графин с водой.
Гомерический хохот его заставил замолчать.
-- А как тогда великолепно говорил Андрей Белый. Я так помню его лицо и выражение, когда он начал:
"Апостол Павел говорит..."
Легкий смешок -- и вдруг все сразу примолкли от его взгляда.
Тетя Катя тогда была больна и все-таки пришла, такая страшная -- с раскрашенным лицом и горящими глазами. И потом сейчас же уехала.
А та старушка, которая сидела рядом с Грифом и злорадствовала и которой он, в конце концов, сказал:
"Сударыня, только Ваша близость к могиле спасает Вас от оскорбления с моей стороны".
-- Я был раздражен и взволнован страшно и только в последний момент попросил слова, так что говорил последним. Я долго обдумывал свои фразы и помню их четко. Я сказал:
"В то время, когда Оскару Уайльду не давал покоя образ Саломеи, он создавал десятки комбинаций и варьянтов этой легенды. Один из этих драгоценных обломков, подобранный Гомецом ди Карильо, дошел до нас. Это рассказ о маленькой азиатской принцессе, которая любила молодого александрийского философа. Чтобы заслужить его любовь, она предлагала ему всё: свое царство, свои сокровища, даже голову великого иудейского пророка. Но молодой философ сказал с улыбкой: "Зачем мне голова иудейского пророка? Если бы ты мне предложила свою собственную маленькую голову..."
И в тот же вечер в его кабинет вошел черный раб и принес на золотом блюде ее маленькую окровавленную голову. Но философ поглядел рассеянно и сказал: "Уберите это кровавое..."
Только что в эту залу Вам -- толпе, которую Оскар Уайльд так любил, Бальмонт принес на золотом блюде его прекрасную, измученную, отсеченную голову.
Но Вы, как и подобает молодому философу, посмотрели рассеянно и сказали: "Уберите это"".
В этот же вечер Баль<монт> прочел свое стихотворение против Михайловского. Закончилось его припадком. Южин в буфете. С.А. Поляков и С.В. Сабашников и я его везли домой.
27 июня.
Открыв глаза и лежа еще в постели, я вспоминаю фразы уничтоженных писем.
-- ...Театральный комедиант картонным мечом действительно ранил царевну Таиах. И она уходит бледная и роняет декорации. "История этой сумасшедшей девушки окончена", как говорит мой друг Чуйко...
...Вчера в St. Cloud была маленькая собачка. Мне хотелось подозвать ее и сказать ей: "Смотри, песик, здесь недавно играли и кусались тоже две собачки. Одна толстая и мохнатая. Ей расцарапали носик, и она быстро зализала свои ранки. А у маленькой до сих пор кровь из лапки течет".
Я думаю об большом отделе стихотворений, который будет называться "Старые письма". Это будут исключительно лирические и личные стихотворения. Туда войдет весь этот дневник, прошедший сквозь горн слова.
М<аргарита> В<асильевна>: "Вы положили мертвого удава, и он приманил живого. Так всегда бывает".
Разговор о м<исте>ре Хайд и д<окто>ре Джикле.
28 июня.
Просыпаюсь. Меня охватывает волна чувственных образов. Ищу на дне воспоминания умиления и чувства к М<аргарите> В<асильевне> -- полная пустота. Сила забвения уже вступает в свои права. Теперь это будут только зарницы, до следующего пароксизма, мгновенного и молниеносного.
Я совершенно не могу себя заставить сосредоточиться на людях, с которыми говорю. Вчера так было, когда я был у Семицветника в госпитале. То же, встретившись вечером в кафе с Витгоф<ом> и Трап<езниковым>. Я не мог удержаться, чтобы не болтать. Мне необходим обет молчания. Молчание искусственно, в путешествии, может быть началом привычк<и>.
29 июня.
Вчера письмо от М<аргариты> В<асильевны>.
"Мы мало понимаем. Мы совсем не понимаем, но разве мы забудем? Разве мы можем забыть?"
..."Вы видите, какой я... простите меня... не любите меня"... Я вижу, я благословляю, я люблю в тысячу раз больше. Если б я могла Вам что-нибудь дать, если бы своими слабыми руками я могла согреть эту мертвую птичку, прижать ее к сердцу. Но мне этого не дано и нужно ждать Зари. Нужно сохранять ее бережно, не помяв ей крылышки, до Зари... Молча ждать Зари... Да? Что отражается сейчас в моем чистом, в моем ясном зеркале? Я не могу никогда этого знать; смыли ли другие волны след на нежном песке... Прошло три дня... и как прозвучат мои слова... Кто их подымет и сохранит..."
И мне захотелось лечь ничком на землю, и я лег и целовал это письмо и розу -- одну из тех, которыми Маргарита Васильевна покрыла наши руки. И в душе грустно, укоризненно звучало:
О, сколько раз в отчаяньи, часами,
Усталая от снов и чая грез былых,
Опавших, как листы, в провалы вод твоих,
Сквозила из Тебя я тенью одинокой...
Я запираю ставни в комнате, чтобы не потерять последнего образа, не расплескать своего чувства.
Как часто зимой я хотел освободиться, и Тр<апезников> молча понимал и говорил: "Расплещи". И мы расплескивали по темным улицам, по кафе, по трущобам...
Я расплескивал, а теперь... Хуже: "коллекционирую" каждую каплю.
Целый день я писал стихи -- написал и послал. Всё, что я написал за последние два года, -- всё было только обращением к М<аргарите> В<асильевне>, и часто только ее словами.
3 июля.
"А в Париже, что бы ни делала, я слышала позвякивание цепочек. Это у извозчиков, которые стояли у меня под окном, а мне всё казалось, что это цепочки звенят о водосточную трубу на дворе".
Я сейчас вспоминаю, как М<аргарита> В<асильевна> говорила: "Не знаю почему я теперь начала слышать позвякивание цепочек у извозчиков. Целый день. Раньше я не слышала".
4 июля.
Закончил "Bouddhisme ésotérique" Синнета. Мне это не было откровением. Я всё это думал раньше, что весьма возвышает мою мысль в моих глазах. Только, конечно, сложные чертежи движений и мировых кругов были для меня неизвестными. Одно только смущает меня -- всё это происходит во времени, а я сам дошел до той двери, на которой написано "что времени больше не будет".
9 июля.
"Пускай м<исте>р Хайд появится".
Он появился... Ожидание...
Томление беспредельное. Днем огненная греза об В<айоле>т, потом вечером около Сены грусть светлая и бесконечная.
Вчера я написал, мысленно обращаясь к W. H:
...Расплескали мы древние чаши,
Налитые священным вином...
И они обе живут во мне, и я могу примирить, допустить М<аргариту> при W, но при М<аргарите> В<асильевне> не допускаю Wiolet.
10 июля.
Письмо М<аргариты> В<асильевны>.
Свойство зеркальце имело:
Говорить оно умело...
Два письма, и еще нет ответа на то признание об Wt. А эти дни образ и память Вайолет перебивают и смешиваются с М. В. в моем одиночестве.
Опять эта странно и настойчиво повторяющаяся история опаздывающих писем. "Мысль, доверенная бумаге, важная и решающая, идет медленно. А в то <же> время слова временные и неважные скользят и меняются. И один знает, что те слова уже произнесены и непременно прозвучат в воздухе, и человеческая воля их остановить уже не может".
12 июля.
Вчера в Мас<онской> Ложе я читал свой доклад об России -- священное жертвоприношение. Венерабль -- Бодэм. Характерное масонское лицо. Бледное, громадный лоб, а<р>трические шишки и морщины, белая борода, черные брови и огненная шея.
Письмо М<аргариты> В<асильевны>. "Я видела м<исте>ра Хайда. Мне никогда никого не было так жаль... За что Вы так ужасно наказаны...
...А я не жалею, что видела м<истер>а Хайда. Джекил -- он был слишком нечеловечен, мне было трудно его понять..."
Приехал Ал<ексей> С<а>б<ашников>. "Вы ко мне?"
Он долго мнется. Потом говорит: "С меня Маргоря в последнюю минуту перед отъездом взяла клятву, что я не остановлюсь у Вас. Вот эти два пальца я поднял и поклялся".
Что это может значить?
После приходит Чуйко: "Вот, не разберете ли Вы эту фразу из письма?"
"Я поняла, что на Boissonade больше всего мне была ненавистна Стспли. Напишите мне об ней что-нибудь неприятное, чтобы доставить мне удовольствие".
Случайно эта фраза приходит ко мне. "Значит, она, -- мелькает у меня, -- думает на м<истри>с Стспли..." И эта мысль не выходит из головы. Это уже написано после моего письма. Может, так лучше. Пишучи, я боялся только одного, чтобы подозрение вдруг не пало на Е<лизавету> С<ергеевну>. Это было бы страшно запутанно и трудно. Назвать Вайолет я не могу. Это не нужно.
Я тронут, у меня выступают слезы, когда я читаю письмо М. В. Там ни одного личного чувства, ни одного слова о себе. И потом сейчас же мысль со стороны: "Такого понимания не было раньше у людей. Это завоевание любви". И мне вспоминается признание Вайолет.
Порыв идеальной, абсолютно чистой любви неизбежно дополняется страстью плоти с другой стороны. Это заражает своим обаянием и неизбежно находит себе выход.
Только горе тому, кто расплещет
Эту чашу, не выпив до дна...
Вечером с Чуйко на Монмартре. Глаза и лица опять вошли рдяной и волнующей струей в мою душу...
14 июля.
Национальный Праздник.
18 июля.
Приехала А<нна> Р<удольфовна>. Я встречал ее на Gare St. Lazare. У меня в мастерской.
"Нет. Я не могу. Я чувствую здесь тяжелый и враждебный дух. Кому принадлежат эти вещи? Кто был здесь в последний раз? Пойдемте в Люксембур<гский>сад...
Вы закрыты... Вы хотите уйти.
Я не вижу лиц людей, но вижу с ними рядом сияние. Астральное. Раньше, когда я видела Вас в Москве, я видела около Вас красный свет. Это меня оттолкнуло от Вас. Но в Париже... Когда мы были тогда в том кафе, я обернулась и увидела яркое фиолетовое сияние.
Самое удивительное сияние я видела, только в очень, очень редкие минуты, у Бальмонта -- золотистое -- неописуемой красоты".
О тамплиерах. "Вы знаете, я нашла как раз вдень отъезда из Саутгсмптона книгу... и потом я говорила об этом. Они теперь еще существуют. Да. И их реликвии хранятся в Париже. Во многих церквах есть их знаки. В Notre Dame есть. Notre Dame раньше была их церковью. Немудрено, потому что на ее месте был раньше храм Изиды. И в тех местах, где были оставленные ими знаки, там во время Революции проносился вихрь безумия. Там всё начиналось. Вот где мэра женщины своими ножницами терзали и резали его тело".
Об обонянии. Моя теория связи обоняния с воспоминанием. Зрение человека -- продолжение осязания. У животных это место занимает обоняние. В нем связь самых старых свитков мозга. Масса ассоциаций...
"Тамплиеры при посвящениях прибегали к ароматам. Это была целая система...
Вначале они старались у ученика возбудить в душе сомнения. Сомнения во всем -- очистить душу".
Потом мы приходим к ней.
"Я хотела Вас предупредить. Не удивляйтесь. Не удивляйтесь ничему, что бы я ни делала эти две недели. Потом Вы сможете спросить у меня объяснения каждого моего поступка. Но мне надо испытать Вас.
Видите: я не знаю... Но этого я не могу сделать одна. Это очень важно, и мне кажется, что Вы подходите. Но это надо проверить. Если нет... Что ж, нет и нет..."
Через некоторый промежуток разговора:
"В конце этой недели Вы меня сможете вечером проводить в предместье? Около Auteil. В тех местах, где был дом M. de Sde. Около 11 час<ов>. Это будет в III четверть луны. Луны-Гекаты".
Возвращаюсь домой в ожидании письма М<аргариты> В<асильевны>. Письмо -- жгучий стыд. Я ложусь ничком на пол и долго так лежу, даю себе клятвы и молюсь "Неведомому Богу". Или Хайд, или Джикль. Надо победить себя.
Решение совершенствования крепнет и становится необходимостью. Я еду с раскрытой душой обратно к А<нне> Р<удольфовне>.
Сидим в передней комнате. Она держит меня за руку, и я чувствую ясно ток, который у меня проходит по руке и доходит до локтя. А в месте прикосновения пальцев мгновениями -- острую боль... Мы полусловами говорим об М<аргарите> В<асильевне>, не называя ее...
"Я опять чувствую в себе громадную силу и возможность сделать что-то, что теперь в моей власти...
Она на Вас тогда была очень раздражена. Даже Чуйко говорил: что Вы его, точно собака, грызете..."
"Вы знаете, о ком Вы тогда говорили?"
-- Да. Но мне этого никто не говорил.
"Что мне делать, чтобы бороться с собой?"
-- Постоянно и внимательно следить за собой и за другими. Это может быть очень скучно. Но вы не обращаете внимания не только на других, но и на самого себя. Своего дара Вы совершенно не цените и относитесь к нему небрежно. У Вас нет счастья оттого, что Вы пишете, можете писать такие стихи. Бальмонт счастлив от этого. У вас же счастья не написано. И потом все думают об Вас иначе, чем Вы есть.
...Я говорила с М<аргаритой> В<асильевной>. Но тогда то раскрытие характера, которого она не понимала, оно должно было стать слишком сказочным. Это может позабыться.
19 июля. Утро.
Смутные, перебегающие мысли. Я не могу сосредоточиться на письме М. В. Мне под руку попадаются гадкие книги.
Бороться со своим счастьем (благочувствием). Это счастье низшего порядка, которое неизбежно основано на несчастии других.
(М<аргарита> В<асильевна>) "Я благодарю за каждый миг боли, я благодарю того, кто нечаянным ударом по камню выявит живой источник".
Слова Сольвейг: "Ты не сделал ничего плохого, ты только обратил мою жизнь в песню".
"Я всегда любила особенной любовью людей, в которых живет м<исте>р Хайд".
А<нна> Р<удольфовна> вчера: "С такой рукой Вы могли бы быть монахом. Ваша чувственность -- это головное исключительно".
Мы были в "Мастаба". Два глаза, поразившие при входе. Три фигуры идущие. Женщина, нюхающая цветок. Гробница. Фигуры, несущие плоды и хлеб.
Мы опять говорим о М<аргарите> В<асильевне>.
"Она... Ее ужасно оскорбляло... т. е. она не могла понять, как Вы, после того, как говорили ей что-нибудь, какие-нибудь слова, которые были только для нее, потом могли повторять их другим. Это оскорбительно..."
Тут стучат и прерывают.
Я вернулся домой и был в каком-то странном экстазе. Я перечитывал последнее письмо М<аргариты> В<асильевны>. Становился на колени, прижимался лбом к полу. Я писал ей письмо и клялся, что я перерождусь, что я стану иным. Ее слова: "Ведь я для Вас была только ухом. Вы никогда не интересовались, как я переношу жизнь, как проходит день и ночь", -- меня жгли и болели во мне. Я клялся, подняв руку кверху, не причинить ей ни капли страдания. Потом я ясно услышал вопрос А<нны> Р<удольфовны>, почувствовал его и радостно ответил: "Да... да!" Ответил громко, вслух. Вопрос был без слов. Но он был: "Можете ли Вы? Хотели ли Вы?"
Я так чувствовал присутствие ее, что ждал ее появления. Это было обычное ночное чувство: сделать напряжение воли -- и что-то случится, какие-то грани сдвинутся со своих мест. И я ветал без обычной жуткости и сделал несколько шагов навстречу. Но всё разошлось. Я много раз становился на колени в порыве восторга и стремления.
В постели я читал "Елену" Сен-Виктора. Когда я заснул, то, верно, через час или через полтора я проснулся от неожиданного и страшного потрясения. Точно вихрь вдруг остановился в груди и потряс ее. За несколько секунд во сне я предчувствовал его. Была тяжесть, точно кто-то положил руку на левое ребро и давил его. Проснулся сразу. Было еще ощущение, точно кто потряс сильно за плечи. Глядел с радостным ужасом в темноту, сознательно и ожидая. Но глаза сомкнулись, и я заснул.
20 июля.
А<нна> Р<удольфовна>. "Да, я вчера ждала Вас после 9 часов и говорила с Вами. Я взяла Вашу фотографию и говорила через нее. Я спрашивала Вас. Но ответа не слыхала. Я не хотела его слышать.
Я вчера надела снова то платье, которое я носила в Париже при М<аргарите> В<асильевне>. И меня сразу до такой степени охватила эта атмосфера. Я всё время не могла не думать о М. В. и об Вас.
После, около двух часов, я заснула. И пред этим у меня было такое чувство, как тогда... Еще мгновение, и может перейти в полный экстаз... Земля из-под ног уходит.
Но Вас я тогда не звала. Но это могло быть...
Да, я должна многое спросить Вас... Но сейчас придет Ч<уйко>, и нас снова перебьют"...
"Вы совсем никогда не испытывали ревности?" Это она спросила вчера, раздумчиво соображая.
-- Нет... Но мне кажется, это недостаток.
...Из книги Синнета получаешь много поучительного, но обратно... Это детское требование чудес.
Но, с другой стороны, мне стало ясно, насколько нарушения видимого закона не нужны, когда достигнута степень, когда можно его нарушить. Тогда создастся такое понимание гармонии мира, связь явлений настолько близка и ясна, что их нельзя нарушать. Знание идет одновременно с властью.
Но Синнет касается только самой простейшей трехмерной бездны и не заглядывает дальше.
Мне почти ничто не было новостью. Все теософские идеи, которые я узнаю теперь, были моими уже давно. Почти с детства, точно они были врождены.
Это из разговора в Люкс<ембургском> саду.
В Гиме и Трокадеро.
Таиах:
"У нее серые близорукие глаза, которые видели видения... и губы чувственные и жестокие".
Дарма -- долг.
"Магия". Зеркало. Глаза с детскими и старческими веками. Веки натянутые, обведенные резкой линией, разрезаны наискось. Губы горькие и знающие. Их поцелуй прожжет сердце холодным и острым пламенем. Глаза, которые смотрят в зеркало и получают ответный луч. Женское лицо, притягательное и горькое. Дева-полынь. А с обратной стороны ее покрывало приподнято и видна голова старика -- грустное познание.
Змей у ее ног, извившийся и покорно приподнявший шею, закинув голову.
Вечером я прихожу к А<нне> Р<удольфовне>. Сумерки. Она меня берет за обе руки.
"Я знала, что Вы придете раньше других, и ждала Вас". Она долго держит руки. Потом проводит мне по лицу рукой, как бы снимая что-то с глаз. Я замер. Но сердце мое затворено. Я не чувствую близости М. В., и сердце заперто.
"Вы слышите мой вопрос?"
-- Нет... Моя душа запылилась...
Молчание. Она целует мою голову. Прижимает ее и говорит:
"Нет, сердце Ваше не пробудится... По крайней мере, в этой жизни...".
-- Значит, остается один разум?..
-- "Один разум".
-- Не забывайте меня никогда...
Грустное и долгое молчание. Потом приходит Чуйко, потом Сомов...
А<нна> Р<удольфовна> говорит о своем дяде (Compardon). О старых книгах, библиотеках. О Луне и, наконец, о Крыме.
21 июля.
Это страшный вечер.
"Сегодня я получила письмо. Меня зовут туда в 11 час<ов>. Но одну. Непременно одну. И одновременно я получила письмо от Ш., где он требует, чтобы я никуда не выходила одна -- без надежного человека. Я не пойду без Вас. Но после Вы пойдете. Вы пойдете, что бы там ни было? Это очень страшно, может, смерть... Пойдете?.."
-Да...
Она берет мои руки, всматривается в меня пальцами. Проводит по лицу.
"Я люблю Ваши глаза. Они впалые, глубокие. Рот... Нет, он очень чужой. Эти губы много говорили слов. Они могут лгать... Нет... сердце не родится в Вас. Вы ведь никогда не испытывали ревность? Нет? Если бы отсутствие ревности было бы соединено с любовью, то это была бы одна из высших степеней... Но у Вас нет любви...
М<аргаритс> В<асильевне> Вы ничего не сделаете дурного. Теперь она в сказке... Вы для нее сказка. Я создала ее. Она сейчас же идеализировала всё, что я говорила про Ваш характер. Ах, как меня тогда поразила в Багатели Ваша рука!.. Она говорила все о божественном спокойствии... Я ее застала тогда ужасной. У ней был раздражительный, недостойный ее тон... Бабий... Даже Чуйко ее останавливал.
После она все повторяла: четверг, пятница и суббота. Четверг, пятница и суббота...
И я знаю, что мы опять встретимся, и это будет снова сказка...
Ваша чувственность головная. Вы можете ее победить... С такой рукой можно быть монахом...
Когда Вы ехали тогда на велосипеде -- она всё время хотела, чтобы Вы были рядом... Она даже Вашу кричалку находила красивой...
Как странно... Вы повторяете ее жесты. Она именно так держала мои руки всю ночь с пятницы на субботу... Я была в этом же платье".
Потом слова замолкли... Она долго проводила пальцами по лицу, целовала мои глаза и тихо шептала:
"Снимаю с Вас всякую пыль жизни".
"Вас никто не ласкал в детстве? Нет? Да, Вы испытали слишком мало ласки..."
Потом она начала становиться беспокойнее...
"Нет... останьтесь со мной до 11 час<ов>. Да? Останетесь... и никуда не пускайте меня. Выньте шпильки, свяжите мне руки... Вы никому не отдадите меня? Нет, никому не отдадите?"
Ее беспокойство росло бесконечно, она слабела и впадала в беспамятство.
Рядом часы отчетливо били одиннадцать, ущербная луна всходила. Я сидел над ней до глубокой ночи. Сердце мое было твердо и радостно. Я чувствовал в себе странную и радостную силу.
Когда я касался пальцами ее лба и глаз, она успокаивалась.
Моментами она снова шептала: "Ведь Вы меня никому не отдадите?"
История моей души 231
И раз сказала: "Вы не усумнитесь во мне? Вы не разлюбите меня? Это так близко от злой и могучей силы... Вы не усумнитесь во мне?"
23. 24 июля. Полночь 23/24
Руан {Далее нарисован треугольник. (Сост.)}. Полдень 24.
Конец июля -- Шартр. Набат в душе.
2 августа. 3 авг<уста>.
Страсбург. Вечер. М<аргарита> В<асильевна> и Л<юби>мов встречают меня на вокзале. Голос дрожит. Я едва могу произносить слова.
"Пойдемте к собору".
Мы вдвоем. Идем по темным улицам. Но между нами непрерывная стена.
"Не теребите вашу бородку. Опять вы делаете те же безнадежные жесты... Помните, как мы у решетки Люксембургского сада ходили..."
Стоим над рекой. Подходит пьяный старик и говорит, смеясь, по-немецки: "Вам обоим лучше всего в воду... Теперь же".
Я не понимаю. Он говорит ту же фразу по-французски и уходит -- смеясь и бормоча.
Мы возвращаемся мертвые, с отчаяньем в душе.
Я один в своей комнате. Становлюсь на колени. Но в три окна свет. Стучат экипажи. Сон меня сваливает. Беспокойный, прерывистый.
"Значит, и теперь, и теперь всё то же. Всё было изобретено в письмах".
Ночью открываю глаза и в полосе света на потолке вижу ясно портал собора.
Рано утром иду в собор -- молиться. Но душа мертва и беспокойна.
В 11 ча<сов> уезжает Люб<имов>. Мы идем снова вдвоем в собор. Мне хочется сказать:
"Милая, милая М<аргарита> Вас<ильевна>" -- и мне кажется, что, если я это скажу -- чары распадутся... Но язык прилип. Мы долго ходим по собору. Сторож гонит нас. Наконец, мы садимся. Я беру ее руку. Она мертвая, бесчувственная.
"Но почему, почему же становится между нами эта стена?.. Ведь я не лгал в моих письмах. То было правдой, а не это".
Так мы говорим, но безнадежные слова не воскрешают нас.
"Не будем больше никогда говорить об этом". И мы идем на башню. Стоим перед часами. Смеемся нервным смехом. И что-то спадает с нас. На башне вдруг всё спадает. Мы можем говорить. Сперва шутя, потом серьезно...
Мы одни. Мы говорим о том чувстве, которому нет выхода в земных условиях, о той связи, которая легла между нами.
"Почему я Вас узнала тогда? Помните тот обед у нас, когда Н. В. Евреин<ова> приехала. Я тогда взглянула на Вас и почувствовала, что бездна разверзается... Почему это?"
Я прижимаюсь лбом к ее рукам и чувствую, как она целует мои волосы...
-- Благословляете ли Вы меня на этот путь?
"Да, да..."
И наши лица близко, и губы прикасаются. Я невольно склоняюсь на колени, и она кладет мне руки на голову...
Вечером Кольмар и Вагнер.
4 авг<устд>.
Кольмар. Опять мы на башне.
Я держу ее руки, и мне хочется передать ей всё мое счастье, всё мое спокойствие. И я чувствую, как моя сила успокаивает ее. Она закрывает глаза и на несколько минут теряет сознание.
Мое сердце разрывается от порыва к ней. Я целую ее лоб, и она открывает глаза.
Каждые десять минут мимо нас проходит сторож с каким-то инструментом в руках и вертит часы. Тогда мы отодвигаемся, но держимся за руки. Я чувствую ее локоть, который прижимается ко мне...
5...6 августа.
Цюрих... В ее комнате, высокой, угловой, как на башне.
"Почему, когда Вы держите мою руку, мне кажется, что это так естественно... А если бы кто-нибудь другой держал...
Почему Вы такой хороший? Почему я Вас тогда таким угадала и всё время верила, что остальное -- это только маски?
...Нет, любовь должна быть цельной..."
Входят. Мы быстро отдергиваем руки.
"Как это было больно. Точно разорвалось что-то... И стыдно... Вы ведь всегда будете держать мои руки... Мне так легко и спокойно..."
Мы читаем St. Victor'a.
"Яко с на-ами Бог"...
Она вспоминает слова литургии.
"Нет, оставьте Вы ваши фокусы".
7(?) авг<уста>. Воскресенье.
Утром смута и вопросы:
"Имею ли я право идти своей дорогой, когда меня любят. Ведь один шаг -- и мужское чувство захватит меня и унесет. Эта физическая близость прикосновений может прорваться ежесекундно -- одним резким движением.
Может быть, здесь я еще должен гореть? Может, это эгоизм -- теперь для себя идти дорогой отречения?"