Эдгар Кинэ

Ткачев Петр Никитич


   

ЭДГАРЪ КИНЭ *)

(Критико-біографическій очеркъ.)

   *) "Oeuvres completes de Edgar Quinet". Французская демократія, желая воздвигнуть литературный памятникъ и въ то-же время популяризировать творенія великаго мыслителя и гражданина, такъ честно послужившаго отечеству и свободѣ, образовала комитетъ для изданія полнаго собранія сочиненій Эдгара Кинэ. Изданіе это будетъ заключать въ себѣ всѣ его произведенія, написанныя имъ съ 1825 -- 1875 г., изъ которыхъ нѣкоторыя до сихъ поръ еще не появлялись въ печати (какъ, напр., "Correspondance"). Теперь уже вышли первая и вторая серіи "Полнаго собранія сочиненій Кинэ", 11 томовъ, заключающихъ въ себѣ всѣ главныя его сочиненія по исторіи и философіи, его поэмы, политическія брошюры и рѣчи. Надняхъ появились два тома неизданныхъ до сихъ поръ "Писемъ Кинэ къ матери". Въ "Полное собраніе" не вошли еще его "Révolution", "La création", "L'esprit nouveau", "Le livre de l'Exilé" и нѣкоторыя другія мелкія вещи. Сочиненія Кинэ издаются по подпискѣ, въ которой принимаютъ дѣятельное участіе всѣ сколько-нибудь выдающіеся дѣятели нынѣшней республиканской партіи.
   

Статья первая.

I.

   Эдгаръ Кинэ занимаетъ во французской литературѣ нынѣшняго столѣтія столь-же видное и почетное мѣсто, какъ Викторъ Гюго и Мишле, съ талантомъ которыхъ (особенно съ талантомъ послѣдняго) онъ имѣетъ такъ много общихъ, родственныхъ чертъ. Какъ поэта, какъ художника, Гюго, конечно, нельзя поставить на одну доску съ Кинэ и Мишле, но за то онъ далеко уступаетъ имъ по части послѣдовательности и самостоятельности мысли, и, какъ философъ, какъ гражданинъ, даже просто, какъ нравственная личность, онъ стоитъ несравненно ниже ихъ. Обаяніе, производимое Гюго на его современниковъ, обусловливается, главнымъ образомъ, силою его удивительнаго поэтическаго генія; обаяніе, производимое на нихъ Мишле и Кинэ, обусловливается, главнымъ образомъ, чистотою и безупречностью ихъ нравственнаго характера. Но каковы-бы ни были причины ихъ вліянія, оно дѣйствовало на подростающее поколѣніе 30--40хъ годовъ, болѣе или менѣе, въ одинаковомъ направленіи, и историку современной Франціи довольно трудно будетъ выдѣлить ту долю участія, которую принималъ каждый изъ нихъ въ выработкѣ идеаловъ, стремленій и характеровъ людей этого поколѣнія. Всѣ трое они принадлежатъ, по своимъ понятіямъ, по своимъ традиціямъ, по складу своего ума, къ тому историческому періоду, который можетъ быть названъ "медовымъ мѣсяцемъ" буржуазіи, -- періоду, когда эта, теперь выродившаяся, дряблая буржуазія была еще способна увлекаться высшими идеалами, "великими принципами", когда она не прочь еще была помечтать объ "общемъ благѣ" и поплакать надъ бѣдствіями "меньшихъ братій", когда, она еще дорожила своею честью, когда она зачитывалась Руссо, удивлялась остроумію Вольтера и восхищалась глубокомысліемъ Дидро и д'Аламбера, когда она, однимъ словомъ, еще чувствовала свою кровную связь съ народомъ и самоувѣренно считала себя его естественнымъ и законнымъ представителемъ и защитникомъ. Правда, ея идеалы были черезчуръ фантастичны и неопредѣленны, ея мечты и упованія отличались сантиментальною утопичностью, ея "великіе" нравственные принципы отзывали лавкою, отъ ея "добродѣтелей" вѣяло узкой патріархальностью; однако, все-же это были хоть какія-нибудь да "добродѣтели", хоть какіе-нибудь да идеалы и принципы. Мишле и Кинэ были вѣрными представителями и мужественными пропагандистами этихъ идеаловъ и принциповъ и это-то и составляло ихъ главную силу; высоко поднимая надъ головами молодежи 40-хъ годовъ знамя буржуазной "чистоты и непорочности", они возбуждали въ ея, еще неуспѣвшей окончательно испортиться, душѣ жгучій протестъ противъ окружавшихъ ее мелочности и пошлости, противъ того жалкаго политическаго режима, который черпалъ свою силу въ нравственномъ и общественномъ растлѣніи, который открыто призывалъ гражданъ не думать и не заботиться ни о чемъ, кромѣ обогащенія и личной наживы. Они будили въ ней неясныя стремленія къ чему-то болѣе высокому, благородному, человѣчному; они говорили ѣй о свободѣ, о нравственномъ достоинствѣ человѣка, о правахъ разума и пауки, о "великихъ принципахъ" 1789 года, и молодежь съ жадностью ловила каждое ихъ слово; она смотрѣла на нихъ, какъ на своихъ пророковъ, своихъ "нравственныхъ воскресителей". "Кинэ и Мишле, разсказываетъ одинъ современникъ (..Souvenir du Collège de France", въ "Mémoires d'exil, par М-me F. Quinet"),-- представлялись намъ консулами и понтифексами той великой республики умовъ, которая созидалась въ "царствѣ денегъ" на зло пошлому матеріализму. Люди эти были для насъ живымъ идеаломъ будущаго общества. Они пересоздавали свою родину безкорыстіемъ и самопожертвованіемъ; они выработывали гражданъ, возбуждая въ нихъ чувство самоуваженія и самостоятельность характера; они подготовляли почву для великаго братства и объединенія всѣхъ честныхъ людей... Кто изъ насъ и теперь еще безъ волненія можетъ вспоминать о тѣхъ минутахъ, когда аудиторія, трепещущая отъ ожиданія, не могла отвести глазъ отъ маленькой двери, открывавшейся за кафедрою? "Учитель" являлся... Взрывомъ оглушительныхъ рукоплесканій привѣтствуетъ его толпа, жаждущая справедливости и правды. Восторженные крики повторяются на скамьяхъ амфитеатра, въ коридорахъ, на галереяхъ, на дворѣ, на улицѣ: зала слишкомъ мала, чтобы вмѣстить въ себѣ всѣхъ слушателей. Воцаряется гробовое молчаніе: учитель хочетъ говорить. За минуту шумная, какъ море, бурная толпа притаила теперь дыханіе и съ напряженнымъ вниманіемъ слѣдитъ за губами учителя, съ которыхъ польются сейчасъ "слова жизни"... Въ амфитеатрѣ толпятся представители всѣхъ народностей, чающихъ свое возрожденіе: итальянцы, румыны, обитатели Кордильеровъ, венгры, испанцы,-- всѣ они смѣшались въ рядахъ французской молодежи, какъ въ самомъ сердцѣ ихъ великаго воспріемнаго отечества. На дамскихъ лавкахъ -- группы молодыхъ дѣвушекъ и женщинъ; однѣ сидятъ, другія стоятъ, а нѣкоторыя, подъ вліяніемъ вдохновеннаго слова, расточавшаго дары истинной жизни (qui répandait les dons do la vrai vie), слушаютъ учителя колѣнопреклоненными..." "Это "слово" пробуждало въ каждомъ его совѣсть, оно открывало каждому глаза на его нравственное достоинство или на его скрытые нравственные недостатки. Вотъ почему, слушая нашего учителя, мы принадлежали ему всею душою, мы восторженно клялись всецѣло принести себя въ жертву отечеству, долгу и свободѣ! О, да, по-истинѣ это были минуты какого-то священнодѣйствія. Новое слово возвѣщало намъ новое нравственное возрожденіе. "Старый міръ", казалось, гдѣ-то тамъ, вдали отъ насъ, испускалъ свое послѣднее дыханіе; свѣтлый геній будущаго, распуская свои крылья, увлекалъ новое поколѣніе въ "царство справедливости"! Рѣчь учителя раздавалась среди юныхъ борцовъ,-- борцовъ, которые съ нетерпѣніемъ ждали перваго сигнала для борьбы, и разъ онъ данъ -- свобода, переступивъ порогъ Collège de France, должна была водрузить свое знамя на площади". "На глазахъ нашихъ, продолжаетъ цитируемый нами авторъ,-- совершалось чудо: слово воскрешало мертвыхъ, заставляло трупы подняться и идти. Духъ жизни преобразилъ эти существа, лишенныя воли, нсинѣвшія ни надеждъ, ни желаній. Наканунѣ еще это были какіе-то юноши-старцы, успѣвшіе уже одряхлѣть прежде, чѣмъ начали жить; полусонные, лежа на лавкахъ аудиторіи, они мечтали только о небытіи... Голосъ учителя въ одинъ мигъ разбудилъ ихъ и вызвалъ въ нихъ желаніе дѣятельности".
   Конечно, это поэтико-восторженное описаніе того вліянія, которое лекціи Кинэ и Мишле оказали на французское юношество 40-хъ годовъ, страдаетъ нѣкоторыми реторическими преувеличеніями. Но и самыя эти преувеличенія не лишены значенія. Не одинъ авторъ "Souvenir du Collège de France" отзывается объ этихъ лекціяхъ въ такомъ восторженномъ тонѣ. Громадное большинство слушателей относилось къ нимъ точно такъ-же {Професоровъ осыпали благодарственно-хвалебными письмами, посланіями и стихами. Недавно одна французская газета перепечатала стихотвореніе, написанное въ 1845 г. Сципіономъ Донсье, нынѣ префектомъ "партіи борьбы", пресловутымъ пѣвцомъ "пуповины міра". Префектъ-личинка писалъ Кинэ и Мишле:
   
   "Tandis qu'enveloppés d'auréoles de feu,
   Maîtres, vous combattez le saint combat de Dieu.
   Nous aux vibrations des vos voix sympathiques,
   Nous vous tressons en choeur des couronnes civiques,
   Et Tame épanouie à vos mâles accents,
   A vos fronts surhumains nous prodigeons l'encens".
   
   и т. д. и т. д.,-- все въ такомъ-же родѣ. Въ заключеніе будущій префектъ призываетъ на ихъ головы благословеніе неба, за ихъ пламенную смѣлость" за ихъ "апостольскую миссію", за тѣ "вдохновенныя поученія", которыя они преподаютъ юношамъ и которыя "закаляютъ душу, какъ огонь закаляетъ стальной мечъ"!
   Другой слушатель, быть можетъ, теперь тоже одинъ изъ рыцарей "министерства борьбы", писалъ Кинэ въ 1840 г.: "Учитель, скажите слово, подайте намъ знакъ и всѣ мы, возрожденные вами къ покой жизни, готовы будемъ умереть за васъ"!}. Правительство "мѣщанскаго короля" до такой степени было напугано день ото дня возраставшимъ вліяніемъ професоровъ, что въ 1846 году заставило Кинэ прекратить свой курсъ; черезъ нѣсколько времени та-же судьба постигла и лекціи Мишле. Нечего и говорить, что подобными мѣрами оно не только не могло парализировать, а, напротивъ, еще болѣе усилило ихъ вліяніе на молодежь. Дѣйствительно, грандіозная демонстрація, устроенная въ 1846 г. учащимся юношествомъ въ честь Кинэ (о чемъ мы будемъ еще говорить ниже), показала, какъ велико было это вліяніе; оно давало уже предчувствовать, какъ недалеко то время, когда "свобода, перешагну въ порогъ Collège de France, водрузитъ свое знамя на площади". "Идеалы" учителя увлекали молодежь, и она съ нетерпѣніемъ ждала перваго удобнаго случая, чтобы попытаться осуществить ихъ на практикѣ.
   Но что-же это были за идеалы? Являлись-ли они дѣйствительно провозвѣстниками грядущаго "царства справедливости", или это были лишь восторженныя мечты отжившаго "золотого вѣка" буржуазіи? Въ чемъ заключалась ихъ сущность и ихъ обаяніе на современниковъ?
   Для того, чтобы, сколько-нибудь удовлетворительно, отвѣтить на эти вопросы, мы должны, прежде, чѣмъ приступить къ ихъ критической оцѣнкѣ, заняться анализомъ тѣхъ историко-біографическихъ условій, подъ вліяніемъ которыхъ они возникли, окрѣпли и развились въ умахъ людей, составлявшихъ "цвѣтъ" французской интелигенціи 40-хъ годовъ. И въ этомъ случаѣ, жизнь Эдгара Кинэ представляетъ для насъ матеріалъ на-столько-же поучительный, на-сколько и драгоцѣнный. Стеченіе счастливыхъ обстоятельствъ, окружающая семейная обстановка, наслѣдственныя предрасположенія и т. п. чисто-біографическія условія дали возможность его умственнымъ силамъ развиться полнѣе, всесторонніе, шире, чѣмъ онѣ могли развиться у большинства его сверстниковъ.
   Однако, развитіе это, не одинаковое по своей степени, было совершенно одинаково но своей сущности. Вліяніе общественныхъ факторовъ почти всегда перевѣшиваетъ вліяніе факторовъ семейныхъ и индивидуальныхъ. Потому разница между интелектомъ Кинэ и интелектомъ тѣхъ его сверстниковъ, которые росли подъ одинаковыми съ нимъ общественными вліяніями, была не столько качественная, сколько чисто-количественная. То, что онъ передумалъ и перечувствовалъ -- передумала и перечувствовали и они... только въ меньшей степени. Его мечты, его сомнѣнія, его идеалы, его скорби и радости, были и ихъ сомнѣніями, мечтами, идеалами, скорбями и радостями; только его въ высшей степени воспріимчивый, исключительный умъ съумѣлъ лучше, искуснѣе ихъ переработать тотъ умственный матеріалъ, который давала имъ жизнь. Матеріалъ былъ одинаковъ, а слѣдовательно, не могло быть и никакого существеннаго различія въ вырабатываемыхъ изъ него умственныхъ построеніяхъ, мысляхъ, чувствахъ.
   Вотъ почему "Histoire des mes idées", {Автобіографія, доведенная, къ несчастно, только до 1820 г. "Кореспонденція", изданная теперь въ свѣтъ, служить превосходнымъ дополненіемъ къ этой замѣчательной книгѣ,-- замѣчательной столько-же по своему талантливому, увлекательному изложенію, сколько и по своей искренности и правдивости.} безъ преувеличенія, можетъ быть названа и исторіею идей поколѣнія 20--40-хъ годовъ.
   Познакомимся-же прежде всего съ этою исторіею.
   

II.

   Эдгаръ Кинэ родился 17 февраля 1803 года въ Бургъ-Прессѣ (нѣмецкіе біографы, плохо знающіе французскій языкъ, смѣшивая Bourg en Bresse съ Страсбургомъ, утверждаютъ, что Кипа родился въ Страсбургѣ и что потому онъ болѣе нѣмецъ, чѣмъ французъ). Его отецъ, Жеромъ Кинэ, занималъ при республикѣ должность военнаго комисаоа рейнской арміи. Это былъ человѣкъ суровый, несообщительный, честный, преданный, непоколебимый республиканецъ. Онъ ненавидѣлъ Наполеона всѣми силами своей души. "При одномъ его имени, разсказываетъ сынъ,-- онъ содрогался и блѣднѣлъ отъ негодованія, гнѣва и презрѣнія. Онъ не могъ ни слышать о немъ, ни тѣмъ болѣе видѣть его. Однажды, когда онъ былъ еще военнымъ комисаромъ, т. е. вполнѣ зависѣлъ отъ Наполеона, въ городкѣ, гдѣ жилъ Кинэ, получено было извѣстіе, что на дняхъ туда долженъ пріѣхать императоръ, -- императоръ, находившійся въ то время на верху своей славы, попиравшій своими погани цѣлые народы, императоръ, передъ которымъ все преклонялось и дрожало. Съ рання.о утра городъ былъ на ногахъ: всѣ спѣшили на-встрѣчу герою. Въ префектурѣ собралась вся городская знать, всѣ офиціальные и офиціозные представители власти, всѣ чающіе и жаждущіе милостиваго взгляда счастливаго узурпатора. Императоръ пріѣзжаетъ, входитъ въ префектуру и сейчасъ спрашиваетъ военнаго комисара. Гдѣ военный комисаръ? Отчего онъ не спѣшитъ представиться передъ "ясныя очи" своего повелителя? Толпа разступается, оглядывается, перешептывается,-- комисара нѣтъ. За нимъ посылаютъ, его ищутъ: и что-же оказывается? Узнавъ о предполагаемомъ пріѣздѣ императора, онъ отправился въ свою деревню, въ Цертипе, удить рыбу!"
   "Мой отецъ, говоритъ Эдгаръ Кинэ, -- принадлежалъ къ той породѣ людей, которая рѣдко попадалась уже и при консульствѣ, почти не встрѣчалась при имперіи, и которая теперь, какъ мнѣ кажется, совсѣмъ исчезла. Эти люди вынесли изъ пережитой ими славной эпохи абсолютную вѣру во всемогущество человѣческой воли. Для нихъ не существовало ничого не только невозможнаго, но даже труднаго. Всякое колебаніе передъ невозможностью раздражало ихъ: они видѣли въ немъ или ослушаніе, или изобличеніе во лжи. Эта энергія, черпая свою силу въ ихъ душѣ, закаляла ее и сообщала имъ какую-то непреодолимую гордость. Понятно, что, когда явился деспотъ-владыка, эти люди должны были почувствовать къ нему глубочайшее отвращеніе, -- отвращеніе, которое не могли смягчить никакая побѣда, никакое торжество силы. До самой послѣдней минуты, мой отецъ, во мракѣ своего уединенія, боролся съ побѣдителемъ, какъ равная сила съ равной. Онъ ненавидѣлъ его, ненавидѣлъ тою ненавистью, которою свободная душа ненавидитъ "судьбу". Онъ презиралъ въ немъ все, -- его голосъ, его жесты, его взгляды; онъ отрицалъ въ немъ по только всякій геній, талантъ, онъ отрицалъ даже его наружность: солдатъ-автоматъ! да и это онъ допускалъ съ трудомъ. И чѣмъ болѣе счастіе благопріятствовало великому человѣку, тѣмъ упорнѣе отворачивался отъ него мой отецъ. И только тогда, когда оно повернуло ему спину, непримиримая ненависть отца какъ-будто смягчилась. Онъ пересталъ о немъ говорить; онъ готовъ даже былъ его защищать. Ни одно слово порицанія не сорвалось съ его губъ. Сожалѣніе пересилило въ немъ, очевидно, ненависть!" ("Histoire de mes idées", стр. 129).
   Однако, ненависть этого "непоколебимаго" республиканца, несмотря на всю ея "непреоборимость", отличалась чисто-пассивнымъ характеромъ. Онъ выходилъ изъ себя, онъ злился, скрежеталъ зубами, пылалъ благороднымъ негодованіемъ... и молчалъ, -- молчалъ и бездѣйствовалъ. Умывъ руки, подобно Пилату, онъ ушелъ внутрь себя и сталъ заниматься астрономическими вычисленіями. Исполнивъ свои служебныя обязанности, онъ запирался въ своемъ кабинетѣ и здѣсь, за письменнымъ столомъ, заваленнымъ книгами, отчетами и безконечными вычисленіями, онъ всецѣло отдавался своей работѣ. "Предпринятая имъ работа, говоритъ его сынъ (ib., стр. 176),-- была колосальна, быть можетъ, черезчуръ колосальна, и ему удалось окончить и опубликовать только первую часть своего труда, составляющую какъ-бы введеніе къ задуманному имъ сочиненію о теоріи земного магнетизма, который онъ отождествлялъ съ электричествомъ {Вотъ заглавіе этого введенія: "Mémoires sur les votiotions magnétiques et atmosphériques du globe terrestre, aves un prospectus des tables de la déclinaison et de l'inclinaison de l'aiguille aimantée sur toute la terre".}. Не ограничиваясь изслѣдованіемъ общихъ законовъ земного магнетизма,-- предмета, въ его время, совершенно еще не разработаннаго, онъ предпринялъ составленіе таблицъ, показывающихъ наклоненіе и отклоненіе магнитной стрѣлки на всѣхъ частяхъ земного шара. Эти запутанныя вычисленія требовали, повидимому, полной тишины, спокойствія и содѣйствіе цѣлой академіи, а одъ дѣлалъ ихъ совершенно одинъ, ни на минуту не развлекаясь даже шумомъ и гамомъ, производимымъ варварами (иностранныя войска, стоявшія на постоѣ), наполнявшими наше жилище"...
   Въ этихъ отвлеченныхъ занятіяхъ, озлобленный, махнувшій на все рукою, республиканецъ находилъ свою единственную радость и утѣшеніе. На сына онъ, повидимому, мало обращалъ вниманія; въ отношеніяхъ его къ сыну проглядывала какая-то натянутость, холодность, почти суровость. Несомнѣнно, онъ любилъ его, по всякія нѣжности и душевныя изліянія онъ считалъ непростительною слабостью. Самого его не баловали въ дѣтствѣ, его мать (бабушка Эд. Кинэ), по словамъ внука, была ужаснѣйшею женщиною. До 30-ти лѣтняго возраста, до самаго ея замужества, ее дсржали въ монастырѣ "въ страхѣ и дисциплинѣ". Вырвавшись, благодаря замужеству, на волю, сдѣлавшись женою и матерью, она считала своею обязанностью вымостить на мужѣ, дѣтяхъ, а впослѣдствіи, на внучатахъ все, что вынесла сама отъ ненавидѣвшей ее матери, отъ монастырскихъ ханжей и патеровъ. Она была не просто сурова, она была жестока. Ея жестокость доходила до звѣрства. Каждую суботу она призывала къ себѣ городового и заставляла его нещадно сѣчь ея дѣтей; дѣти могли вести себя втеченіи недѣли безукоризненно, но это все-таки нисколько не избавляло ихъ отъ суботней сѣкуціи. "Ничего, это имъ на пользу, говорила непреклонная бабушка,-- пускай зачтутъ за будущія вины". "Мой отецъ, въ 50-тѣ лѣтъ, робѣлъ передъ нею, какъ школьникъ! говоритъ Кинэ.-- Въ особенности она любила, чтобы онъ плакалъ. Когда ему было уже три года, она, при малѣйшемъ поползновеніи его къ слезамъ, запирала его въ ящикъ комода. Юношей онъ чувствовалъ большую любовь къ садоводству и развелъ передъ домомъ маленькій цвѣтничекъ. Мать пришла въ неописанный ужасъ и собственноручно повыдергала и порвала всѣ его цвѣты, -- цвѣты, за которыми онъ такъ долго и съ такимъ усердіемъ ухаживалъ, на которые потратилъ столько времени и заботъ. Сынъ въ первый разъ возмутился и рѣшился отомстить: онъ пробрался ночью во фруктовый садъ и поломалъ тамъ всѣ деревья. Послѣ такого пасажа ему ничего болѣе не оставалось дѣлать, какъ идти подъ "красную шапку". Онъ такъ и сдѣлалъ и отправился волонтеромъ въ армію (въ 1792 году.)
   Однако, не одною только суровостью и эгоистическою безсердечностью отличалась бабушка Кинэ. Вмѣстѣ съ эгоизмомъ и жестокостью, монастырь надѣлилъ ее, какъ и большинство свѣтскихъ барынь XVIII вѣка, піитическою сантиментальностью и разными эстетическими поползновеніями. Она ужасно любила созерцать картины, гравюры, которыми и были переполнены ея апартаменты и слушать, ничего, конечно, не понимая, высокопарныя, обточенныя, изящно-округленныя фразы. Красота внѣшней формы, какова-бы ни была ея сущность, ослѣпляла и очаровывала ее. Она приходила въ восторгъ отъ "Генія христіанства" (Génie du Christianisme), зачитывалась плаксивыми романами Мармонтеля и разражалась цѣлыми потоками слезъ, при разныхъ трогательныхъ воспоминаніяхъ.
   Едва-ли мы ошиблись, сказавъ, что ея внучекъ унаслѣдовалъ у нея кое-что по части ея "любви къ внѣшней формѣ" и, въ особенности, по части ея любви къ краснорѣчію. Напротивъ, ея сынъ (т. е. отецъ Эд. Кипа) отъ участія въ этой долѣ материнскаго наслѣдства былъ, какъ кажется, совершенно устраненъ. За то онъ въ избыткѣ позаимствовалъ отъ нея ея строгую важность и величавую суровость. "Впрочемъ, увѣряетъ насъ Кинэ, -- и эта суровость проявлялась у него не столько въ поступкахъ -- онъ никогда не поступалъ сурово,-- сколько въ его взглядахъ, въ его словахъ, въ его манерѣ держать себя... Онъ никого не любилъ ласкать, потому что и самого его никто не ласкалъ. Хотя, повидимому, онъ усвоилъ себѣ всѣ идеи новаго вѣка, но, по той строгости, которую онъ вносилъ въ воспитаніе, онъ всецѣло принадлежалъ къ старому вѣку. Онъ чувствовалъ непреодолимое отвращеніе ко всякой фамильярности съ дѣтьми, хотя и не наказывалъ ихъ. "Не наказаній я боялся: меня смущала его холодность. Я совсѣмъ терялся, когда онъ, молча, останавливалъ на мнѣ свои большіе голубые глаза. Его насмѣшки производили на меня леденящее впечатлѣніе; его взглядъ какъ будто парализировалъ меня; неподвижно, безмолвно стоялъ я передъ нимъ, самъ не зная, чего я боюсь; я былъ увѣренъ, однако-же, что что-то ему во мнѣ не нравится. Если-бы мнѣ пришла, мысль положить конецъ холодной натянутости нашихъ отношеній, броситься къ нему на шею, то онъ, конечно, хотя и не отвѣчалъ-бы мнѣ тѣмъ-же -- это было не въ его натурѣ,-- по все-таки принялъ-бы меня съ искреннею добротою. Но подобная мысль никогда не могла придти мнѣ въ голову: при немъ я только думалъ объ одномъ: какъ-бы мнѣ не сдѣлать чего-нибудь такого, что можетъ ему не поправиться. Къ счастію, онъ былъ на-сколько уменъ и проницателенъ, что хорошо понималъ все, что во мнѣ происходитъ, и не судилъ меня по моимъ отношеніямъ къ нему. Какъ всѣ люди того времени, онъ былъ пылокъ, нетерпѣливъ, не могъ выносить на своемъ пути никакихъ препятствій, никакихъ промедленій, во, въ то-же время, онъ былъ чрезвычайно гуманенъ и справедливъ. Онъ не требовалъ отъ меня больше того, что самъ могъ дать. Видя, что онъ не способенъ пріучить меня къ себѣ, онъ благоразумно устранился отъ всякаго участія въ моемъ первоначальномъ воспитаніи. Онъ предоставилъ это дѣло моей матери, къ которой онъ чувствовалъ глубочайшее уваженіе, почти благоговѣніе".
   Судя по словамъ сына, она вполнѣ заслуживала это чувство. "Это была, говоритъ онъ, -- рѣдкая женщина. Основательный, серьезный умъ, соединялся у нея съ остроуміемъ и игривою ѣдкостью XVIIТ вѣка; однако, ея веселость нерѣдко смѣнялась порывомъ какой-то безпредѣльной меланхоліи; въ ея сердцѣ горѣлъ священный огонь энтузіазма ко всему великому, ко всему, что возвышаетъ человѣческій духъ. Ея отецъ, секретарь посольства, долженъ былъ, по обязанностямъ своей службы, много путешествовать; онъ всегда бралъ ее съ собою, и, благодаря этимъ путешествіямъ, ея умъ рано окрѣпъ и развился. Француженка по рожденію, по сердцу, по уму, по манерамъ, она была, однакожь, кальвинистка. Получивъ свое воспитаніе сперва въ Версали, затѣмъ въ Селеньи, около Женевы, она соединяла въ себѣ съ строгостью кальвинистскихъ принциповъ какую-то врожденную элегантность, свободомысліе и безпокойную, тревожную любознательность до-революціоппаго французскаго общества, распаденіе котораго она предвидѣла еще будучи ребенкомъ. Въ Швейцаріи она познакомилась съ г-жею Сталь, и это знакомство играло очень важную роль въ ея умственной жизни: ко всѣмъ ея внутреннимъ противорѣчіямъ прибавилось теперь восторженное обожаніе новыхъ взглядовъ, сочиненій, личности знаменитой изгнанницы"... (ib. стр. 123, 124).
   Свободомысліе и вольтеріанство XVIII в. весьма мирно и спокойно уживались въ ея душѣ съ какою-то поэтическою и піэтическою мечтательностью. Повидимому, она была очень религіозна, но у нея была своя собственная, особенная религія, одинаково чуждая и католицизму, и протестантизму, и всякому догматизму,-- религія, незамыкавшаяся ни въ какія внѣшнія обрядныя формы, религія сердца, живого, непосредственнаго чувства. Въ сущности, это была даже не религія, а какое-то восторженно-религіозное настроеніе,-- настроеніе, постоянно проявлявшееся наружу въ поэтическихъ молитвенныхъ импровизаціяхъ. Эти импровизаціи и это настроеніе, имѣли, судя по словамъ самого Кинэ, громадное вліяніе на его развитіе. Въ раннемъ дѣтствѣ, говоритъ онъ, "я усвоилъ отъ нея (т. е. отъ матери) идею о всемогущемъ Богѣ-отцѣ, который ежеминутно слѣдитъ за нами, бодрствуетъ надъ нами. Мы должны постоянно возсылать къ нему наши молитвы для того, чтобы онъ ниспослалъ намъ мудрость; и мы молились съ лею (матерью), молились вездѣ и при каждомъ удобномъ случаѣ, молились въ полѣ, въ лѣсу, въ саду, въ виноградникахъ... И какъ поразительно было краснорѣчіе этихъ импровизованныхъ молитвъ, произносимыхъ обыкновенно тихимъ, вдохновеннымъ голосомъ! Она молилась каждый разъ, когда ею овладѣвало какое-нибудь душевное волненіе, чаще всего вечеромъ, въ сумерки. И никогда я не слышалъ, чтобы она повторила два раза одну и ту-же молитву. Каждый день, каждый вечеръ молитва мѣнялась, сообразно съ событіями дня, съ дневными ошибками, печалями и скорбями; въ своихъ молитвахъ она посвящала меня въ свои скорби и печали, и въ эти минуты я ихъ понималъ такъ-же хорошо, какъ понимаю и теперь. Такимъ образомъ, наши молитвы были, въ сущности, откровенными бесѣдами передъ лицомъ Бога, обо всемъ, что близко касалось ея и меня. Эти божественныя бесѣды были для меня истиннымъ откровеніемъ... И, однако, я никогда не слышалъ ни одного слова ни о какомъ церковномъ догматѣ; католикъ по крещенію, постоянно бесѣдующій съ Богомъ, я не подозрѣвалъ существованія ангеловъ, церкви, едва-ли я зналъ даже о Христѣ" (ib., стр. 113).
   

III.

   Однако, какъ-бы ни было велико значеніе тѣхъ первыхъ впечатлѣній, которыя западали въ воспріимчивую душу ребенка, подъ вліяніемъ мечтательно-религіознаго настроенія матери,-- они находили себѣ могущественный противовѣсъ въ другихъ вліяніяхъ, весьма мало съ ними гармонирующихъ. Кинэ не былъ "маменькинымъ сынкомъ" въ тѣсномъ смыслѣ этого слова. Мать, повидимому, не любила, чтобы онъ постоянно торчалъ около ея юбки. Удѣляя ему два, три часа въ день, она въ остальное время не вмѣшивалась въ его занятія. Ребенокъ росъ на свободѣ, дѣлалъ, что хотѣлъ, сближался, съ кѣмъ ему вздумается. Такимъ образомъ, всѣ впечатлѣнія окружающей его среды имѣли безконтрольный и безпрепятственный доступъ въ его дѣтскую душу. Въ самые первые годы его жизни эти впечатлѣнія отличались крайне воинственнымъ, такъ сказать, лилитарнымъ характеромъ. Мать съ ребенкомъ жила въ Везелѣ, у отца, который находился при арміи. "Я помню, разсказываетъ Кинэ, -- мнѣ очень пришелся по вкусу тогдашній образъ нашей жизни. Мы помѣстились во дворцѣ принца прусскаго, и тутъ мы рѣшительно никого не видѣли, кромѣ солдатъ, гремящихъ саблями. Это были кавалеристы, только-что вернувшіеся изъ подъ Аустерлица; они очень меня полюбили, и я буквально не разлучался съ ними: ѣлъ вмѣстѣ съ ними ихъ супъ, изъ деревянной лохани, ходилъ вмѣстѣ съ ними за фуражемъ. У меня было два большихъ барашка, взнузданные и осѣдланные, которые замѣняли мнѣ лошадей. Солдаты давали мнѣ для нихъ по двѣ охапки сѣва и соломы, которыя я тщательно связывалъ и прикрѣплялъ къ сѣдлу; затѣмъ, подъ звуки барабана, ведя своихъ барашковъ подъ уздцы, я возвращался съ полкомъ назадъ. Послѣ этого, я дѣлалъ имъ подстилку, засыпалъ корму и чистилъ ихъ скребницею; домой я старался придти, какъ можно позже".
   Какъ долго прожилъ мальчикъ въ такой обстановкѣ, среди подобныхъ занятій -- онъ хорошенько не помнитъ. Онъ знаетъ только, что, когда ему пошелъ четвертый годъ, (въ началѣ 1807 года) мать вернулась съ пилъ въ Бургъ и, затѣмъ, переѣхала въ ихъ деревню, въ Цертине. Здѣсь для него началась новая жизнь, -- жизнь среди природы дикой и поэтической {"Цертине, говорить Кинэ,-- принадлежала въ то время къ числу самыхъ уединенныхъ мѣстечекъ не только Франціи, но и Европы вообще. Я думаю, что подобныя пустыни могутъ встрѣчаться развѣ только въ Шотландіи или Ирландіи. На западѣ -- безконечные дубовые лѣса, въ которыхъ мы иногда бродили по нѣскольку дней, и большіе пруды, которые казались мнѣ цѣлыми озерами; на востокѣ. въ трехъ-четвертяхъ мили отъ насъ,-- цѣпь горъ, казавшихся мнѣ недосягаемыми, Ревермонтъ, передовой стражникъ Юры и Альпъ; между лѣсами и горами -- обширныя пространства, покрытыя верескомъ, мелкой ольхою, папоротникомъ; саваны, пастбища, поля; надъ всѣмъ царитъ какой-то покой, повсюду тишина, разслабляющая атмосфера, пропитанная болотистыми міазмами; надъ этимъ океаномъ вереска и всякой болотной растительности стоялъ, на небольшой горкѣ, нашъ старый домъ, окруженный вишнями, протягивавшими свои вѣтви съ плодами въ окна нашихъ комнатъ и въ особенности въ окна моей комнаты" (стр. 103).
   Въ исторіи развитія идей Кинэ природа Цертине, съ ея лѣсами, горами, болотами, со всѣми ея дикими красотами, играла весьма важную роль; вотъ почему мы и сочли нужнымъ познакомиться съ нею хоть въ самыхъ общихъ чертахъ. Впечатлѣніе, произведенное ею на Кинэ, оставило въ его душѣ глубокія, неизгладимыя черты. По словамъ коментатора и переводчика Гердера, она (т. е. природаJ впервые натолкнула его на мысль о зависимости человѣка отъ окружающихъ его условій мѣстности и предрасположила его умъ къ тѣмъ идеямъ, подробное развитіе которыхъ онъ нашелъ у Гердера.}, оказавшей, по словамъ самого Кинэ, весьма существенное вліяніе на общее направленіе и характеръ его историко-философскаго міросозерцанія. "Каждый день, говоритъ онъ, -- впечатлѣнія, производимыя на меня этою природою, все глубже и глубже врѣзывались въ мой умъ; они подавляли и порабощали мою душу". Въ первое время онъ боролся съ ними, но они побѣдили его,-- "побѣдили физически, побѣдили нравственно и я болѣе, чѣмъ кто-либо, испыталъ на себѣ всю силу того вліянія, которое неодушевленный міръ оказываетъ на человѣка. Всю мою юность я находился подъ этимъ вліяніемъ,-- вліяніемъ первобытной природы, которую человѣкъ еще не побѣдилъ, не подчинилъ, не поработилъ себѣ. Она господствовала надо мною. Ола посвящала меня въ свои тайны, она дѣлилась со мною своими скорбями, своими печалями, она осаждала меня своими жалобами и рыданіями; она переносила меня въ тотъ міръ, гдѣ людямъ такъ трудно жить,-- въ міръ, преисполненный безцѣльныхъ стремленій, неопредѣленныхъ, безпредметныхъ надеждъ, въ міръ фантастическихъ существъ, совершенно невозможныхъ въ данной современной намъ средѣ, при данныхъ современныхъ намъ условіяхъ! До сихъ поръ я чувствую свою кровную связь съ нашими безлюдными странами, съ нашими необозримыми степями, покрытыми верескомъ и загроможденными гранитными камнями, съ нашими необитаемыми болотами, уединенными прудами, съ нашими лѣсными озерами; благодаря имъ, во мнѣ пробудился какой-то безсознательный инстинктъ первобытнаго міра во всей его первобытной наготѣ" (стр. 256).
   Въ Цертине, какъ и въ Везелѣ, мальчикъ пользовался полною свободою и распоряжался своимъ временемъ, какъ хотѣлъ; и если въ Везелѣ онъ велъ жизнь маленькаго солдата, то здѣсь онъ сдѣлался маленькимъ крестьяниномъ. "Со дня нашего переѣзда въ деревню, разсказываетъ онъ самъ,-- я велъ чисто-крестьянскій образъ жизни. У меня была своя грядка въ полѣ; вооружившись маленькимъ серпомъ, я самъ жалъ, и только то, что я сожну, мнѣ и дозволялось брать съ собою. Я устроилъ свое собственное гумно и самъ молотилъ свою пшеницу; затѣмъ, я всыпалъ ее въ куль и отсылалъ на мельницу. И что это была за счастливая минута, когда мнѣ привозили оттуда, взамѣнъ посланныхъ зеренъ, чистую, бѣлую муку! Я дѣлалъ изъ нея тѣсто для пирожковъ и пекъ ихъ въ своей собственной, самимъ мною устроенной, печи".
   Въ этихъ занятіяхъ, какъ справедливо замѣчаетъ Кинэ, было не одно только пустое времяпрепровожденіе. Кинэ пріучился къ работѣ,-- къ работѣ подчасъ весьма тяжелой, но всегда разумной и производительной, а главное, онъ пріучился цѣнить чужой трудъ и относиться съ уваженіемъ къ рабочему. Почти шестилѣтій мальчикъ, по личному опыту, уже зналъ, чего стоитъ крестьянину заработывать свой хлѣбъ насущный, сколько усилій долженъ онъ употребить, чтобы вспахать и засѣять свой клочекъ земли, съ какимъ трудомъ приходится добывать ему каждую горсточку муки! Едва-ли нужно говорить, какъ велико и благотворно должно было быть вліяніе этого личнаго опыта на его нравственное развитіе. Ребенкомъ онъ привыкъ не только дорожить народнымъ трудомъ, онъ привыкъ смотрѣть на него какъ на "неприкосновенную святыню", -- святыню, которую никто по имѣетъ права осквернять, на которую никто не можетъ посягать. И къ этому взгляду, весьма мало распространенному даже и среди взрослыхъ и образованныхъ людей, онъ пришелъ какъ-то самъ собою, путемъ непосредственнаго, безсознательнаго чувства. Конечно, и бесѣды съ матерью {"Это я мать, говоритъ Кинэ, -- при каждомъ удобномъ случаѣ, старалась возбудить во мнѣ уваженіе къ человѣческой природѣ пахаря, сѣятеля, косца" (стр. 107).} играли тутъ нѣкоторую роль, однако, безъ личнаго опыта, безъ постояннаго, непрерывнаго общенія съ міромъ трудящейся массы, онѣ едва-ли-бы могли принести подобные плоды.
   На зиму мать съ сыномъ возвращались обыкновенно къ отцу въ городъ. Отецъ по могъ выносить дѣтскаго шума, и маленькаго Кинэ отдали къ учителю. Этотъ учитель былъ человѣкъ очень образованный и превосходный педагогъ. Кромѣ Кипэ у него не было другихъ воспитанниковъ и онъ обращался съ нимъ, какъ съ роднымъ сыномъ, даже лучше, чѣмъ съ сыномъ: съ сыномъ своимъ онъ иногда обращался строго, съ Кинэ -- никогда. "Онъ относился ко мнѣ съ неизмѣнною нѣжностью: ни разу онъ меня не наказывалъ, ни разу не сдѣлалъ даже выговора. Когда онъ былъ почему-нибудь недоволенъ мною, онъ становился строже къ своему сыну и это было единственное наказаніе, которому онъ меня подвергалъ. Педагогическіе пріемы моего математика (учитель былъ математикъ) были на-столько замѣчательны, что я не могу пройти ихъ молчаніемъ. Онъ выучилъ меня читать и писать безъ помощи книгъ, бумаги, перьевъ и чернилъ. Бумагою намъ служилъ песокъ въ саду или большая черная доска; перья замѣняла палочка или кусокъ мѣлу. Такимъ образомъ, я выучился правильно и хорошо писать гораздо раньше, чѣмъ познакомился съ употребленіемъ пера". Первое письмо, которое онъ написалъ своей матери, когда ему было пять лѣтъ, было написано спичкою и написано очень красиво, разборчиво и почти безъ ошибокъ {M-me Кинэ, въ своихъ примѣчаніяхъ къ первому тому "Писемъ Кинэ къ матери", говоритъ, что письмо это начиналось такъ: "Почти всегда говорить, что я веду себя хорошо". Подъ концомъ стояла подпись, въ высшей степей и замѣчательная для характеристики отношеній сына къ матери: "Эдгаръ, твой сынъ и твой другъ". Пятилѣтній мальчикъ чувствовалъ уже себя "другомъ своей матери".}. Едва онъ научился разбирать слова, выводимыя имъ палочкою по песку, какъ учитель уже началъ заниматься съ нимъ латынью; о скучныхъ граматикахъ и книгахъ не было, разумѣется, и помину. Мальчикъ учился шутя, играя, и, благодаря этой системѣ, въ самое короткое время и безъ малѣйшихъ усилій, почти незамѣтно для себя, пріобрѣлъ весьма основательныя элементарныя знанія не только во французскомъ, но и въ латинскомъ языкѣ, безъ котораго, по понятіямъ тогдашняго времени, не могъ обойтись ни одинъ человѣкъ, претендующій на образованность.
   Къ несчастію, Кинэ оставался у своего учителя очень недолго. Превосходный педагогъ оказался, увы, съумашедшимъ. На него находили порой припадки бѣшенства; одинъ изъ этихъ припадковъ случился какъ разъ въ то время, когда онъ пріѣхалъ съ визитомъ къ г-жѣ Кинэ. Мать, по желая подрывать учительскаго авторитета въ глазахъ сына, тщательно скрыла отъ него это обстоятельство, но тѣмъ не менѣе поспѣшила взять его домой.
   Мальчикъ былъ въ отчаяніи. "Первый разъ, говоритъ онъ,-- мой учитель заставилъ меня горько плакать". Но нечего было дѣлать: пришлось покориться. На время ученіе было оставлено, или, лучше сказать, предоставлено на личное благоусмотрѣніе самого Кинэ. Онъ умѣлъ уже читать, въ выборѣ книгъ никто его не стѣснялъ и вотъ онъ съ жадностью набросился на волшебныя сказки. Одну за другою проглатывалъ онъ соблазнительныя исторіи о плѣнительныхъ принцахъ и принцесахъ, о бѣдныхъ карликахъ, о великанахъ-чудовищахъ, о добродѣтельныхъ феяхъ, о говорящихъ камняхъ и т. п. поэтическихъ изобрѣтеніяхъ досужей фантазіи первобытнаго человѣчества. "Вѣрилъ-ли я, говоритъ онъ,-- въ реальное существованіе этихъ маленькихъ, очаровательныхъ существъ, населявшихъ міръ фей,-- я этого и самъ навѣрное не знаю. Но, несомнѣнно, покрайней мѣрѣ, что я вѣрилъ въ магію и совершенно серьезно хотѣлъ пользоваться ею въ собственныхъ своихъ интересахъ. Я вѣрилъ также въ добродѣтель маленькихъ блестящихъ камешковъ. Видя, какъ блестятъ на солнцѣ жилки нашихъ гранитныхъ камней, я думалъ, что вотъ теперь я вполнѣ владѣю секретомъ тѣхъ удивительныхъ метаморфозъ, которыми я такъ восхищался въ моихъ сказкахъ". "Подъ окнами садовой терасы, разсказываетъ онъ далѣе,-- я сажалъ кустики трапы и жасмина, въ полной увѣренности, что трава, придя въ соприкосновеніе съ моими заколдованными камешками, превратится въ великолѣпную рощу, подобную рощѣ принца Очаровательнаго (le prince Charmant). Мнѣ казалось даже, что это превращеніе уже совершается. Не доставало только голубой птички, скворца, и маленькихъ фей, которыя ни за что но хотѣли показываться".
   Кромѣ волшебныхъ сказокъ, любимымъ его чтеніемъ была книжка "о маленькихъ сиротахъ хижины" (Les petits orpèhlines du hameau). "Эта книга, разсказываетъ онъ самъ,-- производила на меня сильное впечатлѣніе: она наводила на меня ужасъ, смѣшанный съ жалостью. Когда я входилъ въ развалины стараго замка Монтмора, мнѣ сейчасъ представлялась страшная шатленша, блуждающая среди руинъ и преслѣдующая маленькихъ, несчастныхъ сиротокъ, съ которыми я вполнѣ отождествилъ самого себя"... (Стр. 119--120).
   

IV.

   Эти чтенія, въ связи съ молитвенными импровизаціями матери, и тѣми стройными впечатлѣніями, которыя производила на его умъ окружающая его дикая, безлюдная природа, болѣзненно раздражали его фантазію, разстраивали его воображеніе и доводили мальчика почти до галюцинацій. И если-бы не постоянныя соприкосновенія съ реальною, грубо-прозаическою дѣйствительностью рабочей, трудовой жизни бресскаго крестьянина, то, по всей вѣроятности, изъ него вышелъ-бы какой-нибудь піэтическій мистикъ, полу-съумашедшій визіонеръ, можетъ быть, даже спиритъ. "Мужикъ" спазъ Кинэ: онъ отрезвлялъ его умъ и не далъ выродиться его генію. Не будь этого "мужика", Франція имѣла-бы однимъ визіонеромъ больше, однимъ мыслителемъ меньше.
   Для того, чтобы читатель самъ могъ судить, какъ велика была опасность, грозившая въ этотъ періодъ жизни умственному развитію Кинэ, какъ уродливо и ненормально развивалась его фантазія, подъ вліяніемъ указанныхъ выше условій, мы укажемъ здѣсь на два слѣдующихъ весьма характеристическихъ случая, о которыхъ самъ онъ разсказываетъ въ своей "Histoire de mes idées".
   Когда Кинэ пошелъ седьмой годъ, мать сказала ему, что теперь онъ становится отвѣтственнымъ передъ Богомъ за всѣ свои поступки. Мальчикъ испугался и сталъ тщательно наблюдать каждымъ своимъ шагомъ, за каждымъ словомъ, за каждымъ душевнымъ движеніемъ. Нѣсколько дней онъ велъ себя безукоризненно. Но, увы, дьяволъ оказался хитрѣе, чѣмъ онъ думалъ: онъ незамѣтно подкрался къ нему и подбилъ его на какой-то грѣхъ. Разумѣется, сейчасъ-же и явилось раскаяніе, жгучіе упреки со вѣсти, мучительная скорбь "по грѣхамъ". Воображенію мальчика съ конкретною ясностью представились всѣ ужасныя послѣдствія его "грѣхопаденія;" все для него погибло: онъ проклятъ, осужденъ на вѣки! Лучше ему не жить, онъ не можетъ уже спастись. "Безграничное отчаяніе, говоритъ Кинэ,-- овладѣло мною; какъ безумный, цѣлый день бродилъ я по внѣшней галереѣ нашего дома и, когда подходили крестьяне, я кричалъ имъ раздирающимъ голосомъ, теребя себя за волосы: "Я проклятъ, я проклятъ!" Крестьяне съ удивленіемъ таращили на меня глаза; мать, тетка, всѣ домашніе напрасно старались меня успокоить. На всѣ ихъ увѣщанія я отвѣчалъ имъ: "я проклятъ!" (стр. 130.)
   И только время, да приливъ новыхъ впечатлѣній охладили понемногу, разгоряченное воображеніе юнаго грѣшника и примирили его съ самимъ собою.
   Другой разъ, когда ему уже было 11-ть лѣтъ, онъ наткнулся какъ-то на трупъ застрѣленнаго солдата-дезертира. Видъ этого солдата повсюду его преслѣдовалъ. Ночью съ нимъ начались галюцинаціи. Онъ увидѣлъ солдата "краснаго отъ огня, съ открытымъ ртомъ, изъ котораго долженъ былъ раздаться крикъ о помощи. Я вскочилъ, хотѣлъ кричать. Но боязнь отцовскихъ насмѣшекъ, стыдъ, что я трушу привидѣній, пригвоздили меля къ постели; холодный потъ выступилъ у меня на лбу. Я сидѣлъ на кровати съ открытымъ ртомъ, подобно привидѣнію. Однако, въ другую ночь я не могъ устоять: видѣніе было слишкомъ ужасно и неотвязчиво. Я спалъ въ первомъ этажѣ флигеля, отдѣленнаго отъ главнаго дома. Солдатъ появился; я вскочилъ съ кровати и на цыпочкахъ вышелъ изъ комнаты. Привидѣніе слѣдовало за мною. Я сталъ спускаться по темной лѣстницѣ; повернувъ голову, чтобы ошупать перила, я увидѣлъ его снова, съ зіяющею, окровавленною раною. Я почувствовалъ огненное дыханіе на моемъ плечѣ. Я пустился бѣжать по узкому коридору; солдатъ упорно меня преслѣдуетъ. Отпираю дверь -- онъ входитъ, закрываю -- онъ стоить передо мною. Подойдя къ кровати лакея, я вскрикнулъ задыхающимся голосомъ: "солдатъ!" Онъ тоже подошелъ къ кровати. Въ это время раздался голосъ лакея; по привидѣніе все еще продолжало стоять нѣсколько минутъ, прежде, чѣмъ окончательно исчезнуть. Это видѣніе, говоритъ авторъ въ заключеніе, -- было до такой степени реально, оно преслѣдовало меня съ такимъ упорствомъ, что я не нахожу словъ для выраженія произведеннаго имъ на меня впечатлѣнія. Его нельзя объяснить моею вѣрою въ привидѣнія. Я никогда въ нихъ не вѣрилъ. Нельзя также сказать, чтобы это былъ обманъ воображенія. Нѣтъ, въ этомъ обманѣ участвовали всѣ мои чувства" (стр. 171). иными словами, это было дѣйствительная, несомнѣнная галюцинація.
   Когда ребенку пошелъ восьмой годъ, условія окружающей его среды снова измѣнились: "съ лона дѣвственной природы", изъ міра трудовой крестьянской жизни, онъ опять попалъ въ атмосферу солдатчины и казармы, среди которой протекли первые годы его жизни. Въ 1811 году родители его переѣхали въ маленькій городокъ Шароль. Цертинскія "необозримыя болота", горы, лѣса смѣнились маленькими, грязными, тѣсными улицами, загроможденными каменными постройками; здѣсь уже негдѣ было разгуляться воображенію ребенка; горизонтъ съузился, городъ оттѣснилъ природу на задній планъ... Однако, если однимъ факторомъ развитія фантазіи стало меньше, то, взамѣнъ его, явился новый: неистощимые, безконечные розсказни солдатъ о ихъ удивительныхъ похожденіяхъ, о славныхъ кампаніяхъ, о "заморскихъ странахъ", о "великомъ полководцѣ" и т. п.,-- розсказни, въ которыхъ, разумѣется, главную роль игралъ вымыселъ. Солдаты были теперь его постоянными собесѣдниками и учителями. "Въ нашемъ домѣ, говоритъ онъ, -- всегда квартировало человѣка два-три солдата; благодаря имъ, я получилъ первыя представленія объ общественной жизни". Замѣчательно, что до своего соприкосновенія съ солдатами, Кинэ былъ абсолютнѣйшимъ невѣждою во всемъ, что прямо или косвенно касалось его родины, ея недавняго бурнаго прошлаго и ея "славнаго" настоящаго. Онъ не слышалъ даже ни разу имени Наполеона. Какъ-то мать вздумала съ нимъ читать (ему было тогда, кажется, уже лѣтъ двѣнадцать), "Considérations sur le Revolution franèaise", но съ первыхъ-же страницъ книгу пришлось бросить: мальчикъ ничего не могъ понять. "II не оттого я не могъ понять, что умъ мой не дозрѣлъ еще до усвоенія тѣхъ идей и чувствъ, которыя высказывались въ этой книгѣ; нѣтъ, нѣкоторыя изъ нихъ я былъ уже способенъ усвоить, но я просто не понималъ смысла самыхъ словъ. Лексиконъ языка свободы для меня не существовалъ. Хотя насъ отдѣлялъ отъ революціи очень небольшой еще промежутокъ времени, но мы уже совершенно забыли ея языкъ. По крайней мѣрѣ, тѣ, которые, подобно мнѣ, не были сами очевидцами событій, ничего о нихъ не слыхали. Я рѣшительно не зналъ, что это такое значитъ жирондисты, конституціоналисты, монтаньяры, якобинцы,-- еще менѣе я понималъ такія слова, какъ хартія, конституція, гарантія ли чной свободы и т. п. Все это были слова какого-то мертваго языка, столь-же мало мнѣ извѣстнаго, какъ греческій или латинскій. Одно слово съ удобствомъ замѣняло для меня всѣ остальныя,-- это слово терроръ, во что оно значило, мнѣ этого никто не говорилъ... Я понималъ только языкъ деспотизма; онъ былъ простъ и несложенъ, и всѣ на немъ говорили. Это былъ языкъ народа, солдатъ,-- языкъ общепринятый. Языкъ свободы представлялся мнѣ, напротивъ, языкомъ какихъ-то гіероглифовъ, языкомъ ученыхъ, школьною реставраціею языка, давно вымершаго" (стр. 141, 142.)
   Республиканцамъ, сохранившимъ свои убѣжденія, подобно отцу Кинэ, во всей ихъ первичной республиканской чистотѣ и непорочности, тяжело, невыносимо было вспоминать о недавнемъ прошломъ. Они упорно молчали; они берегли свою святыню про себя и не хотѣли дѣлиться сю даже со своими дѣтьми. Мало того: даже разговаривая другъ съ другомъ, они старательно избѣгали всего, что могло напомнить имъ прямо или косвенно недавнее прошлое. Въ Шаролѣ къ отцу Кипэ ходилъ монтаньяръ Водо, товарищъ Сен-Жюста. Этотъ человѣкъ производилъ на мальчика сильное впечатлѣніе своею наружностью, своимъ симпатическимъ, вѣчно улыбающимся лицомъ. Каждый день онъ проводилъ въ ихъ семьѣ часа два и "ни разу, говоритъ Кинэ,-- онъ не заикнулся о революціи. Ралъ только я слышалъ, какъ онъ сказалъ моей матери: "сударыня, у другихъ лихорадка продолжается двадцать четыре часа, а у меня она продолжалась десять лѣтъ". Какая это могла быть лихорадка? Эта тайна меня заинтересовала, но когда я начиналъ разспрашивать, мнѣ всегда отвѣчали однимъ словомъ: "терроръ!"
   Нечего и говорить, что республиканцы-ренегаты, республиканцы, промѣнявшіе фригійскую шапку на императорскую ливрею, имѣли еще болѣе причинъ проходить молчаніемъ недавнія событія. Воспоминаніе прошлаго противъ воли вызывало на ихъ лицахъ краску стыда и они старались забыть это прошлое, забыть его какъ можно скорѣе и какъ можно радикальнѣе.
   Такимъ образомъ, сверстники Кипэ, несмотря на всю свою близость къ революціи, не имѣли о ней рѣшительно никакихъ представленій; ихъ отцы и матери точно сговорились замалчивать ее. Болѣе отдаленное прошлое, литературные представители "классическаго" и "просвѣтительнаго" періода, философы, историки и публицисты XVIII в. были знакомы имъ гораздо болѣе, чѣмъ дѣятели "періода революціоннаго". Они читали Вольтера, Руссо, Дидро и не знали, кто такой Мирабо, Маратъ, Робеспьеръ, Дантонъ.
   Когда Кинэ было только семь лѣтъ, мать начала читать съ нимъ Корнеля, Расина и затѣмъ познакомила его съ театромъ Вольтера {Руссо она ему не давала читать; поклонница Вольтера, она не долюбливала женевскаго мудреца, считая его черезчуръ "сантиментальнымъ".}, а между тѣмъ, когда ему было уже лѣтъ одиннадцать-двѣнадцать, онъ съ удивленіемъ спрашивалъ, что значитъ жирондистъ, якобинецъ, монтаньяръ? И никто не могъ или, лучше сказать, никто не хотѣлъ отвѣчать ему на эти нескромные, на эти щекотливые вопросы. Да, говорить о революціи считалось нескромнымъ, щекотливымъ и даже преступнымъ. 1789 г. былъ крайнимъ предѣломъ, до котораго дозволялось доходить въ историческихъ воспоминаніяхъ. Термидоріанцы вырвали изъ французской исторіи тѣ страницы, которыя относились къ 1791--93 годамъ; имперія пошла дальше: она вырвала и тѣ страницы, которыя вписали въ нее термидоріанцы и, такимъ образомъ, связь между "славнымъ настоящимъ" и не менѣе славнымъ "прошедшимъ" была разорвана. Отъ Расина, Корнеля, Руссо, Вольтера приходилось прямо перескакивать подъ сѣнь "побѣднаго орла", въ объятія " усачей-гренадеровъ ".
   Но "усачи-гренадеры" была живая, реальная, всѣмъ попятная дѣйствительность, писатели-же XVIII в.-- мертвая, книжная мудрость, эхо отдаленнаго прошлаго; понятно, что вліяніе первыхъ чувствовалось несравненно сильнѣе, чѣмъ послѣднихъ.
   Дѣти и юноши, совершенно незнакомые съ обстоятельствами, предшествовавшими и сопровождавшими появленіе на божій свѣтъ "большихъ" и "маленькихъ" капраловъ, совершенно не зная, какъ, зачѣмъ и почему завладѣли они фракціею и стали въ ней капральствовать, но слыша въ то-же время нескончаемые разсказы о ихъ "славныхъ" побѣдахъ, о ихъ удивительныхъ подвигахъ, о ихъ геройскомъ мужествѣ и самоотверженіи, невольно увлекались ими и, сами того не замѣчая, начинали симпатизировать не только ихъ личностямъ, но и ихъ немудренымъ взглядамъ, ихъ несложнымъ чувствамъ, ихъ капральскому образу мыслей. Вотъ почему милитаризмъ съ такою поразительною быстротою охватилъ всѣ общественные слои Франціи, а фантастическая легенда о "маленькомъ капралѣ" такъ легко и скоро популяризировалась и привилась къ народному міросозерцанію. Людямъ, забывшимъ недавнее прошлое или неподозрѣвавшимъ даже о его существованіи, невозможно было устоять среди внезапно нахлынувшаго бурнаго потока шовинистскихъ увлеченій, разнузданныхъ, кровожадныхъ инстинктовъ. Потокъ увлекалъ ихъ и стремительно несъ по теченію. Неумолкаемый трескъ барабана, повсюду разносящаяся солдатская пѣсня, боевыя команды, побѣдные крики, грохотъ сабель, гамъ и шумъ казармы оглушали и одуряли людей. Они теряли свое обычное хладнокровіе и всецѣло отдавались наплыву новыхъ, незнакомыхъ еще имъ впечатлѣній.
   Автобіографія Кинэ представляетъ, въ этомъ случаѣ, весьма поучительную конкретную илюстрацію этого общаго настроенія. То, что въ эти годы пережилъ и перечувствовалъ Кинэ, съ нимъ вмѣстѣ пережила и перечувствовала большая половина Франціи. Вотъ почему мы и считаемъ нелишнимъ нѣсколько подробнѣе остановиться на этомъ интересномъ моментѣ "исторіи его идей".
   

V.

   Солдатскія бесѣды, какъ мы сказали уже, по своему характеру и содержанію весьма близко подходившія къ тѣмъ "волшебнымъ сказкамъ", которыми зачитывался маленькій Кипэ въ Цертипе, не могли, разумѣется, ни ослабить, ни задержать ненормальное развитіе дѣтской фантазіи; онѣ только придали этой фантазіи совершенно новое направленіе,-- направленіе "военно-патріотическое". Съ устъ разсказчиковъ не сходило, конечно, слово "отечество", "родина". Какія жертвы приносили они ради родины! Какъ они гордились ею! Съ какимъ высокомѣрнымъ презрѣніемъ отзывались они о всемъ, что было "не наше", "не родное"! Иностранецъ, въ ихъ рѣчахъ, всегда отожествлялся съ врагомъ, негоднымъ злодѣемъ, недостойнымъ ни пощады, ни сожалѣнія. Впечатлительный мальчикъ съ жадностью ловилъ каждое ихъ слово и каждое слово глубоко западало въ его душу; незамѣтно для себя, онъ усваивалъ ихъ мысли и ихъ чувства. Все, что ихъ волновало и приводило въ восторгъ,-- волновало и приводило въ восторгъ и его. Однажды старый капралъ, разсказы котораго онъ слушалъ съ особеннымъ наслажденіемъ, показалъ ему свою руку, покрытую татуировкою. на ней вырѣзаны были, причудливо раскрашенные въ фіолетовые и синіе цвѣта, какіе-то удивительные цвѣты, деревья, корабли, надъ которыми высоко подымался орелъ въ императорской коронѣ. Нальчикъ, наэлектризованный шовинистскими увлеченіями капрала, сталъ умолять его, чтобы онъ и ему на рукѣ сдѣлалъ такого-же орла. Солдатъ умѣлъ татуировать и съ удовольствіемъ принялся за работу. Ребенокъ выносилъ операцію съ большимъ стоицизмомъ, и, по всей вѣроятности, она приведена была-бы къ благополучному окончанію, если-бы не требовала слишкомъ много времени и слишкомъ частыхъ повтореній. И оператору, и оперируемому очень скоро, повидимому, надоѣло возиться съ орломъ, и орелъ остался недодѣланнымъ, хотя, впрочемъ, его очертаніе, слѣды операціи, долго еще сохранялись на рукѣ Кинэ, и нужны были цѣлые годы, чтобы изгладить это клеймо его бонапартистскихъ пристрастій.
   "Принцъ Очаровательный", съ сонмищемъ восхитительныхъ фей, отошелъ теперь на задній планъ. Его мѣсто заняло другое существо, болѣе неопредѣленное, но не менѣе очаровательное,-- существо, которое ребенокъ называлъ, съ чужихъ словъ, "родиною", и которое, вѣроятно, представлялось ему въ видѣ героя-солдата, въ высочайшихъ ботфортахъ, съ тяжелой каскою на головѣ, съ низко-отпущеннымъ палашемъ, съ развѣвающимся знаменемъ въ рукахъ.
   Это странное существо господствовало надъ всѣми его мыслями и пробуждало въ его душѣ, новое, совершенно незнакомое ему чувство, -- чувство патріотизма,-- патріотизма воинственнаго, драчливаго.
   Школа, въ которую отдали мальчика, еще болѣе усиливала и развивала въ немъ это воинственно-патріотическое настроеніе. Черезъ подобныя школы прошла, по всей вѣроятности, большая часть сверстниковъ Кинэ, а потому о ней стоитъ сказать нѣсколько словъ.
   Содержалъ ее старый, отставной драгунскій капитанъ, большой любитель лошадей и заклятый врагъ латыни. Вполнѣ раздѣляя взглядъ "маленькаго капрала" на тщету и безполезность всякой "идеологіи", онъ тщательно исключилъ изъ классныхъ занятій все, что могло имѣть къ ней хоть какое-нибудь отношеніе. Во время уроковъ, онъ посвящалъ своихъ маленькихъ слушателей въ тайны кавалерійской ѣзды и ухода за лошадьми, устраивалъ на столѣ примѣрные кавалерійскіе маневры, причемъ латинскія граматики играли роль солдатиковъ; наглядное обученіе сопровождалось словесными коментаріями о выгодахъ той или другой позиціи, о значеніи кавалерійской атаки и т. п. Затѣмъ слѣдовалъ разсказъ о трудномъ походѣ 1799 года, въ которомъ капитанъ принималъ участіе и о которомъ онъ сохранилъ самое живое воспоминаніе, благодаря одному въ высшей степени замѣчательному эпизоду; замѣчательный эпизодъ состоялъ въ томъ, что однажды, когда, во время утомительнаго перехода, лошадь храбраго капитана изнемогла отъ усталости, храброму капитану пришла счастливая мысль напоить ее виномъ, отнятымъ у непріятеля; вино мгновенно возвратило коню силы и онъ поскакалъ, какъ ни въ чемъ не бывало.
   Дѣти со вниманіемъ слушали эти назидательные уроки и съ нетерпѣніемъ ждали той счастливой минуты, когда, наконецъ, и имъ можно будетъ сѣсть на коня и, подбодряя его непріятельскимъ виномъ, летѣть на врага.
   Помѣщеніе школы вполнѣ соотвѣтствовало духу и направленію господствовавшаго въ ней преподаванія. Классная комната была устроена въ магазинѣ фуража. По стѣнамъ висѣли клочья сѣна, на полу былъ разсыпанъ овесъ и солома. Все въ ней говорило о лошадяхъ и конюшнѣ. Когда фуражу подвозили слишкомъ много, учениковъ выгоняли изъ класса, и классъ обращался въ сѣновалъ. Овесъ и сѣно вытѣсняли несложную науку стараго капитана, о чемъ капитанъ, разумѣется, ни мало не тужилъ. Чѣмъ ближе подвигалось время къ роковому 1812 году, тѣмъ чаще и чаще дѣтямъ приходилось уступать свое мѣсто фуражу, а вначалѣ этого года фуражъ изгналъ ихъ изъ школы окончательно. Школа была закрыта.
   Маленькій Кипэ опять попалъ въ общество солдатъ. Родителямъ было это, повидимому, не особенно пріятно, и они стали пріискивать сыну другого воспитателя. Въ Шаролѣ жилъ старый патеръ, сначала-было присягнувшій, затѣмъ отказавшійся отъ присяги и, наконецъ, женившійся. Женатый патеръ было въ то время явленіе до такой степени невиданное и неслыханное, что даже "ésprits forts" революціи не могли съ нимъ примириться. Населеніе-же маленькаго городка, весьма слабо затронутое революціонными бурями, пришло въ неописанный ужасъ: бѣдному патеру не давали нигдѣ прохода. Вздумалъ онъ-было открыть школу -- никто не сталъ посылать къ нему дѣтей; всѣ отворачивались отъ него съ презрѣніемъ; никто не хотѣлъ давать ему никакой работы. Несчастному отверженному грозила голодная смерть. Мать Кинэ, въ качествѣ свободно-мыслящей волтеріанки, первая рѣшилась протянуть ему руку помощи. Она знала, какъ заразительно дѣйствуетъ примѣръ на людей и, недолго думая, отдала своего сына въ обученіе къ женатому патеру. Женатый патеръ оказался заикою и вдобавокъ еще глухимъ. Въ наукахъ онъ смыслилъ столько-же, сколько и драгунскій капитанъ, а въ кавалерійскомъ дѣлѣ -- и того менѣе. Но за то онъ считалъ себя большимъ знатокомъ въ живописи и съ перваго-же дня сталъ посвящать мальчика въ тайны этого искуства. Онъ объяснилъ ему, что на свѣтѣ существовало только два великихъ живописца; одного звали Рафаэль, другого -- Микель-Анджело. Рафаэль замѣчателенъ былъ тѣмъ, что могъ отъ руки, однимъ почеркомъ пера, начертить совершенно правильный кругъ, а Микель-Анджело одаренъ былъ не менѣе удивительною способностію съ одного маха попадать въ самый центръ этого круга, "желая подражать этимъ двумъ великимъ людямъ, разсказываетъ Кинэ, -- мы проводили все время въ томъ, что обводили на столѣ мѣломъ круги и потомъ старались съ одного взмаха руки попадать прямо въ центръ. Мы упражнялись въ этихъ эволюціяхъ до изнеможенія".
   Само собою понятно, что курьезная педагогическая система весьма мало была способна парализировать вліяніе солдатскихъ бесѣдъ и способствовать смягченію нравовъ. Мать это чувствовала и рѣшилась дополнить педагога-живописца педагогомъ-музыкантомъ. Выборъ ея остановился на одномъ старомъ, отставномъ, полу съумасшедшемъ хористѣ, смыслившемъ въ музыкѣ ровно столько-же, сколько женатый патеръ смыслилъ въ живописи. "Мой учитель музыки, говоритъ о немъ Кинэ, -- былъ прежде всего великимъ механикомъ и изобрѣтателемъ всевозможныхъ гидравлическихъ машинъ, долженствовавшихъ, по его мнѣнію, перевернуть весь міръ. На его бѣду, у него двадцать разъ похищали секреты его изобрѣтеній". Великій механикъ, онъ былъ въ то-же время великимъ политикомъ и великимъ патріотомъ. Отъ него перваго Кинэ услыхалъ, что были на свѣтѣ люди, которые назывались Бурбонами, были какія-то права, которыя назывались феодальными, какіе-то налоги, называвшіеся десятиною и барщиною. Онъ-же его выучилъ и "Марсельезѣ", которая считалась въ то время археологической древностью, смутнымъ преданіемъ какой-то отдаленной, всѣми забытой старины. У такаго учителя мальчикъ, разумѣется, немного могъ сдѣлать успѣховъ по части музыки, но за то, по всей вѣроятности, онъ сдѣлалъ большіе успѣхи по части патріотизма. Во всякомъ случаѣ, музыкантъ-механикъ былъ ничѣмъ не хуже патера-живописца, а этотъ послѣдній, въ свою очередь, ничѣмъ не уступалъ въ педагогическомъ отношеніи драгунскому капитану, "любителю лошадей и гонителю латыни". Всѣ трое, взятые вмѣстѣ, они представляли собою образцовый букетъ изъ педагогическаго цвѣтника того времени. И не одному, конечно, Кинэ выпало на долю вдыхать въ себя его пахучіе ароматы: большинство его сверстниковъ прошло черезъ эту школу. Инвалидные солдаты, сданные въ архивъ за негодностью и непопавшіе въ домъ инвалидовъ, выжившіе изъ ума старцы, разные физическіе и психическіе уродцы, hommes déclassés, которыхъ, благодаря ихъ убожеству, пощадила даже никого нещадящая воинская повинность, -- таковъ былъ тогдашній педагогическій персоналъ. И, конечно, дѣти, отданныя въ руки этихъ искусныхъ педагоговъ, были безсильны противостоять со всѣхъ сторонъ охватившему ихъ вліянію казармы и солдатчины. Они дичали и грубѣли. Дичалъ и грубѣлъ и Кинэ, -- онъ самъ это чувствовалъ, -- и если-бы не вліяніе матери, его умственное развитіе остановилось-бы, по всей вѣроятности, въ самомъ началѣ. Каждый день, въ Шаролѣ, какъ и въ Цертине, она посвящала бесѣдамъ съ нимъ и чтенію часа два-три. "Когда я переступалъ порогъ ея комнаты, говоритъ онъ.-- мнѣ казалось, что я дѣлался совсѣмъ другимъ человѣкомъ... Странная вещь: вся моя грубость какъ-то мгновенно исчезала, и, несмотря на мое абсолютное невѣжество, несмотря на то варварство, въ которое я впалъ послѣ нашего выѣзда изъ деревни, я чувствовалъ себя способнымъ бесѣдовать съ нею, какъ равный съ равнымъ, и, незамѣтно для самого себя, я увлекался этими бесѣдами. Мы читали вмѣстѣ книги, далеко несоотвѣтствующія моему возрасту. Начали мы съ Гамлета и Макбета; не знаю, какъ это случилось, но только я не нашелъ въ нихъ ничего для себя непонятнаго. Въ семь лѣтъ я уже проливалъ горькія слезы надъ Амеліею Маисфильдъ. Въ заключеніе мы перешли къ "Характерамъ" Ля-Брюйера, къ театру Расппа, Корнеля и Вольтера. Съ Руссо я познакомился гораздо позже и безъ помощи матери. Мать, очень рано познакомившая меня съ Вольтеромъ, котораго она любила, какъ свѣточа истины, не довѣряла Руссо и опасалась его сантиментальности. За то г-жа Сталь была ея идеаломъ. Она глубоко скорбѣла объ изгнаніи знаменитой женщины, но кромѣ меня ей некому было повѣрить эту скорбь; я вполнѣ раздѣлялъ ее или, лучше сказать, я ее угадывалъ, и мнѣ кажется, что именно тогда-то во мнѣ и начала пробуждаться способность страдать подъ вліяніемъ чисто-нравственныхъ побужденій... Конечно, и понималъ Сталь только на половину, но ея языкъ производилъ на меня впечатлѣніе, подобное звукамъ арфы; самъ не знаю почему, но я, читая ее, волновался и мнѣ казалось, будто повязка спадаетъ съ моихъ глазъ. Правда, это умственное просвѣтлѣніе, это пробужденіе спящей мысли имѣло мѣсто лишь въ тѣ немногія минуты, которыя я проводилъ наединѣ съ матерью".
   Выйдя за порогъ дверей ея комнаты, онъ опять преображался и опять начиналъ жить прежнею невѣжественно-одичалою жизнью.
   

VI.

   Великія событія, перевернувшія вверхъ дномъ всю Европу, очень мало интересовали обитателей Пароля. Шарольцы обрѣтались въ полнѣйшемъ невѣденіи относительно судебъ "великой арміи"; "усачи-гренадеры" ни минуты не сомнѣвались, что она продолжаетъ побивать и уничтожать враговъ (какихъ враговъ -- для нихъ это было безразлично), брать въ полонъ вражескія земли (какія земли -- имъ это было совершенно все равно) и разносить славу "французскаго орла" по всѣмъ частямъ земного шара. Шарольцы вѣрили имъ на слово и были вполнѣ спокойны и довольны. Порой и къ нимъ заносились случайно какіе-то неопредѣленные, тревожные слухи, но никто не думалъ придавать имъ серьезнаго значенія. И вдругъ какое неожиданное, удивительное происшествіе!
   "Въ одно зимнее утро 1814 года, разсказываетъ Кипэ,-- мы, по обыкновенію, отправились на встрѣчу посыльнаго за вѣстями". Посыльный, несчастный идіотъ, возвѣстилъ имъ, что "вѣсти дурныя -- австрійцы близко". Дѣти сначала не повѣрили, но, вернувшись въ городъ, они поражены были представившимся имъ зрѣлищемъ. "Мой отецъ лилъ пули и, взявъ карабинъ, готовился отправиться развѣдчикомъ. На маленькой площадкѣ передъ церковью выстроились въ два ряда человѣкъ тридцать буржуа и рабочихъ, вооруженныхъ охотничьими ружьями. Нашъ школьный учитель (драгунскій капитанъ) потрясалъ своею старою шпагою... Прохаживаясь по рядамъ и одѣляя каждаго патронами, онъ говорилъ съ полнѣйшимъ равнодушіемъ, что "отрядъ можетъ бороться съ тридцатью кавалеристами".-- "Неправда, воскликнулъ чей-то голосъ, -- не съ тридцатью, а съ двумя миліонами!"
   "Едва корпусъ храбраго ополченія выступилъ изъ города, какъ къ намъ неожиданно прибыло новое подкрѣпленіе: это была цѣлая армія дѣтей, пятнадцати-лѣтнихъ ветерановъ, въ красивой формѣ, съ нашивками на рукавахъ, въ каскахъ, съ маленькими карабинами за плечами. О, какая это была минута! Армія знаменитыхъ волонтеровъ герцога Дюма! Энтузіазмъ нашъ былъ безграниченъ. Казалось, мы всѣ сойдемъ съума". Кинэ (ему было тогда 11 лѣтъ) во что-бы то ни стало захотѣлъ присоединиться къ сонму славныхъ воиновъ. "Если отецъ или мать вздумаютъ удерживать, думалось ему,-- я уйду тайкомъ, только-бы капитанъ Деръ принялъ! Но приметъ-ли? Не окажусь-ни я черезчуръ малъ ростомъ? О, какъ я мучился и безпокоился! всю ночь я провелъ въ томительномъ ожиданіи! Но вотъ, наконецъ, занялся день; увы! мало утѣшительнаго принесъ онъ мнѣ. Я проснулся; комната моя была заперта. Я сдѣлалъ попытку выйти. О, горе! она была заперта на ключъ. Два дня продержали меня взаперти; въ утѣшеніе мнѣ оставили девять томовъ "Путешествія въ Грецію" Анахарсиса да, для вящшей ироніи, нѣсколько гравюръ и географическихъ картъ. Черезъ два дня carcere duro я могъ, наконецъ, выйти. Но гдѣ-же была моя армія? Она исчезла, унеся съ собою мои мечты о славѣ и мой маршальскій жезлъ!"
   Вмѣсто арміи дѣтей, явилась сотня здоровыхъ пьемонтцевъ. "Они были, разсказываетъ Кинэ,-- нашимъ единственнымъ оплотомъ противъ враговъ. Я отправился къ нимъ на бивуакъ: солдаты спокойно ужинали, вдругъ, раздался звукъ барабана, а за нимъ отчаянный крикъ: "непріятель, непріятель!" Чашки, ложки, тарелки, котлы, все полетѣло. Ружья въ одно мгновеніе сняты съ козелъ, подняты ранцы, построились ряды, и солдаты бросились на-встрѣчу врагу. Я бѣгомъ пустился за ними. Я добѣжалъ до того мѣста, гдѣ остановился передовой взводъ, я слышалъ слова лейтенанта; обернувшись сперва къ намъ, онъ закричалъ: "дѣти, назадъ!" потомъ къ солдатамъ: "пока у меня будетъ хоть одинъ патронъ, вамъ нечего бояться!" Наступило молчаніе. Вдругъ, прямо противъ насъ по дорогѣ, на небольшомъ холмикѣ, показалось человѣкъ двадцать австрійскихъ кавалерист

   

ЭДГАРЪ КИНЭ.

(Критико-біографическій очеркъ.)

(Статья третья.)

X.

   По окончаніи курса въ ліонской колегіи Кинэ долженъ былъ держать экзаменъ въ политехническую школу. Политехническая школа была ему но особенно по вкусу, но дѣлать было нечего, отецъ непремѣнно желалъ сдѣлать изъ своего сына воина. На первомъ экзаменѣ будущій воипъ сильно сробѣлъ и отвѣчалъ такъ плохо, что ему предложили держать въ слѣдующемъ году переэкзаменовку. Кинэ вернулся въ свою родную Цертине. Нѣсколько мѣсяцевъ, проведенныхъ около нѣжной и любящей матери, на вольномъ деревенскомъ воздухѣ, среди природы, возбуждавшей теперь его фантазію еще сильнѣе, чѣмъ во дни дѣтства, окончательно возстановили его противъ школы. Онъ догадывался, что въ этой ненавистной школѣ ему уже нельзя будетъ вести той уединенной, созерцательной жизни, нельзя уже будетъ пользоваться тою свободою, къ которымъ онъ такъ привыкъ и дома, и въ ліонской колегіи. При томъ-же онъ чувствовалъ непреодолимое отвращеніе къ военной службѣ, такъ мало гармонировавшей съ наклонностями и потребностями его мечтательно-поэтической натуры. Но относясь отрицательно къ карьерѣ, предназначенной для него его отцомъ, онъ не могъ противопоставить отцовскимъ планамъ насчетъ его будущаго никакого собственнаго опредѣленнаго плана. Онъ самъ не зналъ, что съ собою дѣлать. А между тѣмъ необходимо было выбрать какое-нибудь занятіе, какую-нибудь професію. Литература, поэзія не считались професіями. По понятіямъ людей, окружавшихъ Кинэ, писать стишки, сочинять книжки можно было только между дѣломъ, въ часы отдыха; научныя-же занятія только тогда и считались за нѣчто серьезное, когда они прикрывались мундиромъ какого-нибудь спеціальнаго техническаго вѣдомства. Съ представленіемъ-же о наукахъ не спеціально-техническихъ, такъ-сказать, общеобразовательныхъ, въ головахъ нашихъ провинціаловъ, говоритъ Кинэ, "неразрывно связывалось представленіе о деревенскомъ учителѣ, о педагогѣ. Я и самъ такъ думалъ. Я ни за что не хотѣлъ, чтобы мой отецъ на вопросъ: что вы думаете сдѣлать изъ своего сына? вынужденъ былъ отвѣчать: "я хочу сдѣлать изъ него филолога, я хочу, чтобы онъ занимался греческимъ языкомъ, исторіею, философіею,-- однимъ словомъ, я хочу, чтобы изъ него вышелъ... деревенскій учитель!" Я хорошо зналъ что у насъ послѣдній солдатъ, украшенный нашивками, пользуется несравненно большимъ уваженіемъ и заслуживаетъ несравненно болѣе довѣрія, чѣмъ величайшій въ свѣтѣ професоръ, докторъ, писатель -- "собиратель бумажнаго хлама!"
   Поэтому мысль о возможности посвятить себя исключительно литературнымъ или научнымъ занятіямъ если и приходила ему въ это время на умъ, то онъ спѣшилъ отогнать ее отъ себя, какъ мысль недостойную и ни съ чѣмъ несообразную.
   Но въ то-же время онъ не могъ примириться и съ мыслію о необходимости втиснуть себя въ тѣсныя рамки той или другой служебной професіи. Онъ чувствовалъ, что онъ на-столько-же мало способенъ сдѣлаться чиновникомъ, адвокатомъ, торговцемъ и т. п., какъ и воиномъ. "Всѣ такъ-называемыя хлѣбныя карьеры, говоритъ его мать,-- возбуждали въ немъ неодолимое отвращеніе". А между тѣмъ нужно-же было сдѣлать какой-нибудь выборъ, нужно-же было во что-бы то ни стало пристроить себя къ какому-нибудь дѣлу. Но къ какому? Что онъ можетъ дѣлать? На что онъ способенъ? Есть-ли у него какое-нибудь призваніе? Эти вопросы не давали ему покоя ни днемъ, ни ночью, они, по его собственнымъ словамъ, "отравляли ему его тогдашнее существованіе". Но увы! сколько онъ ни ломалъ надъ ними голову, онъ не въ силахъ былъ придти ни къ какому положительному рѣшенію. Мать и сестра, несмотря на всю ихъ любовь къ нему (а, можетъ быть, именно благодаря этой любви), не могли оказать ему въ этомъ случаѣ большой помощи. Не понимая хорошенько его отвращенія къ "хлѣбнымъ професіямъ" и раздѣляя, повидимому, общее предубѣжденіе противъ професій "не хлѣбныхъ", онѣ, однакожь, не хотѣли стѣснять ни въ какомъ отношеніи свободы его выбора. Онѣ сами не знали, чего должны желать для него. Его сомнѣнія и колебанія были и ихъ сомнѣніями и колебаніями. Одинъ отецъ только не сомнѣвался и не колебался: онъ заранѣе уже рѣшилъ, чѣмъ долженъ быть его сынъ, и когда пришло время экзаменовъ, онъ безъ всякихъ разговоровъ и разсужденій увезъ его съ собою въ Парижъ. Сынъ былъ въ отчаяніи. Онъ понялъ, что рѣшительная минута настала. "Напрасно, писалъ онъ изъ Парижа матери,-- умоляю я, да обойдетъ меня эта горькая чаша,-я долженъ буду испить ее до дна... Когда я подумаю, что цѣлый годъ меня обманывали, цѣлый годъ дозволяли мнѣ лелѣять надежду на мое окончательное освобожденіе изъ-подъ педагогическаго ярма, съ этою надеждою привезли меня сюда, между тѣмъ какъ здѣсь меня ждутъ темные темничные своды и рѣшетчатыя двери,-- когда я это подумаю, о, какое омерзѣніе я тогда чувствую ко лжи и лицемѣрію! И еще имѣютъ смѣлость увѣрять, будто все это дѣлается для моей-же пользы, будто внѣ стада невольниковъ мнѣ будетъ черезчуръ скучно! Могу-ли я повѣрить, что со мною такъ поступаютъ въ моихъ, а не чужихъ интересахъ? О, конечно, нѣтъ лучшаго средства освободить себя отъ всякихъ заботъ о дѣтяхъ, какъ куда-нибудь покрѣпче ихъ запереть. Моя бабушка отлично это знала, потому она и запирала отца въ комодный ящикъ. Меня тоже хотятъ теперь запереть въ подобный-же ящикъ, немножко только пообширнѣе! Если-бы я теперь умеръ и если-бы, умирая, я потребовалъ у васъ отчета въ моей жизни, что-бы вы могли мнѣ сказать? Сдѣлавъ меня несчастнымъ, доведя меня до отчаянія, не были-ли-бы вы виноваты въ моей смерти? Меня увѣряютъ, будто, предоставленный самому себѣ, я меньше буду работать! Но неужели я только тогда и могу быть на что-нибудь годенъ, когда меня свяжутъ по рукамъ и ногамъ?.. О, какъ тяжело, сердце мое разрывается на части! Мысль, что меня обманули, завлекли въ западню, возмущаетъ, подавляетъ меня; въ первый разъ я испытываю дѣйствительное отчаяніе. До сихъ поръ "отвращеніе къ жизни" я считалъ глупымъ хвастовствомъ, теперь я вполнѣ понимаю это чувство. Прежде, когда на меня нападала тоска, я думалъ о тебѣ; но теперь, даже думая о тебѣ, я ничего не ощущаю, кромѣ невыносимой скорби и озлобленія. Несмотря на все мое желаніе, я не могу отдѣлить тебя въ своихъ мысляхъ отъ тѣхъ, которые причиняютъ мнѣ такъ много зла, увѣряя, что они только и думаютъ о моемъ благѣ! О, Господи, неужели я долженъ принести ту жертву, которой они требуютъ отъ меня? Она превышаетъ мои слабыя силы..." и т. д.
   Это страшное отчаяніе, эти горькія жалобы и упреки, какъ и слѣдовало ожидать, испугали мать; она стала умолять мужа отказаться отъ своего намѣренія, не губить сына. Просьбы жены, настоянія тетки, имѣвшей на отца нѣкоторое вліяніе, наконецъ поколебали его рѣшимость. Притомъ-же онъ не хотѣлъ, повидимому, доводить сына до послѣдней крайности, до открытаго неповиновенія. Скрѣпя сердце, онъ уступилъ: вмѣсто ненавистной Ecole politechnique Кинэ дозволено было поступить въ Ecole du droit, съ непремѣннымъ, однакожь, условіемъ посѣщать лекціи какъ можно прилежнѣе, сдавать акуратно экзамены, и по окончаніи курса посвятить себя юриспруденціи. Кинэ на все согласился. Онъ отвоевалъ себѣ свободу. Отчаяніе и "отвращеніе къ жизни" какъ рукой сняло. Письма, въ которыхъ онъ сообщаетъ матери о новомъ рѣшеніи отца, преисполнены благодарностями и изліяніями радостей и восторговъ. Жить совершенно самостоятельно, имѣть свою собственную комнату, ни отъ кого не зависѣть, быть полнымъ хозяиномъ своего времени, заниматься, когда и чѣмъ хочется, -- высшаго счастія онъ не могъ себѣ и представить.
   Опасенія отца, а отчасти и матери, какъ-бы ихъ сынъ не сталъ злоупотреблять своею свободою, не запутался-бы, не замотался въ вихрѣ парижской жизни, оказались совершенно напрасными. Молодой Кинэ, предоставленный самому себѣ, волъ въ шумномъ Парижѣ точно такой-же образъ жизни, какъ и въ темной конуркѣ ліонской колегіи. Онъ тщательно избѣгалъ всякихъ новыхъ знакомствъ, даже и со старыми товарищами по колегіи видѣлся очень рѣдко. Весь день онъ проводилъ за книгами; если и выходилъ куда, то только на лекціи. Лекціи, въ особенности въ первое время, очень его интересовали. Въ колегіи еще, какъ мы видѣли, онъ пристрастился къ историческимъ сочиненіямъ. Но такъ-какъ "исторія" правъ тѣсно связана съ исторіею вообще, то, разумѣется, онъ не замедлилъ восчувствовать нѣжную любовь къ юстиніановскому праву, къ Пандектамъ, къ Гроціусу и международному праву. Свободное отъ занятій время онъ посвящалъ на стихотворныя упражненія и на изученіе англійскаго и нѣмецкаго языковъ. Уединенно-мечтательная жизнь какъ нельзя болѣе приходилась ему по сердцу; онъ чувствовалъ себя теперь вполнѣ счастливымъ. "Жизнь моя, писалъ онъ матери черезъ нѣсколько мѣсяцевъ по своемъ водвореніи въ Парнасѣ, -- идетъ тихо и однообразно. Никакихъ роздыховъ я себѣ не дозволяю, ни въ какихъ бурныхъ преніяхъ участія не принимаю. Никогда еще со времени моего дѣтства я не былъ до такой степени свободенъ отъ всякихъ сердечныхъ бурь, какъ теперь. Отъ молодыхъ барышень, особенно тѣхъ, которыя имѣютъ претензію на умъ или красоту, я рѣшился убѣгать, какъ отъ ядовитыхъ змѣй. Тетка какъ-то вздумала уговаривать меня отправиться на балъ къ г-жѣ Рилье, удостоившей меня любезнымъ приглашеніемъ, но я ни за что въ свѣтѣ не захотѣлъ измѣнить моему стоическому рѣшенію. Условія, среди которыхъ я нахожусь теперь, чрезвычайно благопріятствуютъ моему самообразованію, и трудно даже думать, чтобы они еще разъ могли встрѣтиться въ моей жизни. Вдали отъ всякихъ безпокойствъ и волненій, я могу на свободѣ испытывать наклонности и предрасположенія моего ума и приводить въ порядокъ знанія, вынесенныя мною изъ книгъ. Однимъ словомъ, душа моя находится въ состояніи того равновѣсія, которое докторъ Роландо такъ настойчиво рекомендовалъ одному изъ своихъ учениковъ, бакалавру де-Саламанку. Конечно, этимъ спокойствіемъ я обязанъ своимъ занятіямъ. Я гораздо рѣже предаюсь теперь моимъ прежнимъ мечтаніямъ: когда приходится постоянно возиться съ Институтами Юстиніана, такъ тутъ не очень-то размечтаешься ".
   Впрочемъ, не одни только Институты Юстиніана подрѣзывали крылья его юношеской фантазіи. Въ такомъ-же направленіи дѣйствовала на нее и банкирская контора Мерсье. Дѣло въ томъ, что отецъ Кинэ, разсерженный ослушаніемъ сына, оставилъ его въ Парижѣ почти безъ всякихъ средствъ къ существованію. Волею-неволею ему пришлось искать какихъ-нибудь хлѣбныхъ занятій. Родственники пристроили его въ одну банкирскую контору. Каждый день, съ 9 до 4 часовъ, онъ долженъ былъ просиживать за скучными, однообразными безконечно-длинными счетами и не менѣе скучными и однообразными кореспонденціями. На первыхъ порахъ онъ принялся за эту работу съ большимъ рвеніемъ. "Я не оставляю стиховъ, писалъ онъ матери,-- но я смотрю на нихъ теперь только какъ на развлеченіе; работа въ конторѣ стоитъ на первомъ планѣ, -- вѣдь нужно-же, въ самомъ дѣлѣ, чѣмъ-нибудь жить". Вскорѣ, однако, онъ убѣдился, что этимъ онъ жить не можетъ. Стихи, Институты, Гроціусъ и классики заставляли его, какъ кажется, часто неглижировать банкирскими счетами и кореспонденціями. Патрону, разумѣется, не особенно это нравилось и онъ держалъ его что-называется "въ черномъ тѣлѣ" и, несмотря на данное обѣщаніе, по назначалъ ему условленнаго жалованья. Безкорыстная работа, работа, непредставлявшая для него ни малѣйшаго интереса, недававшая никакой пищи ни "для ума, ни для сердца", черезъ нѣсколько-же мѣсяцевъ опротивѣла ему до такой степени, что онъ совсѣмъ пересталъ ходить въ контору и окончательно разошелся съ своимъ, какъ онъ говоритъ, "мелочно-скупымъ" патрономъ.
   Самовольный выходъ изъ конторы поставилъ Кинэ въ весьма критическое положеніе: разсерженный отецъ торжественно объявилъ сыну, что теперь онъ знать его не хочетъ и не намѣренъ болѣе оказывать ему никакой матеріальной помощи. Несчастному юношѣ пришлось очень плохо. Пользоваться милостями тетки онъ не хотѣлъ, денежной работы никакой не подвертывалось, мать ничѣмъ не могла ему пособить, да едва-ли даже она и знала о его денежныхъ затрудненіяхъ, такъ-какъ Кинэ въ своихъ письмахъ къ ней (относящихся къ этому періоду "голоданья") всегда самымъ тщательнымъ образомъ избѣгалъ касаться денежнаго вопроса; онъ скрывалъ отъ нея свою нищету и голодалъ съ истинно-стоическимъ терпѣніемъ. На счастіе его, онъ встрѣтился въ это время съ однимъ своимъ землякомъ, давнишнимъ знакомымъ, молодымъ рабочимъ изъ Шароля. Шарольскій крестьянинъ, хоть и самъ заработывалъ немного, однако, ни минуты не колеблясь, предложилъ Кинэ раздѣлить съ нимъ его скудные заработки. Отказаться отъ этого предложенія, не обижая земляка, было невозможно; это была не милостыня, а братская, дружеская помощь. Благодаря этой неожиданной помощи, Кинэ могъ продолжать свои занятія въ Ecole du droit. Судя по его письмамъ къ матери, юриспруденція въ это время сильно его увлекала. Онъ акуратно посѣщалъ лекціи, принималъ дѣятельное участіе въ практическихъ занятіяхъ юристовъ, составлялъ и произносилъ на ихъ собраніяхъ защитительныя и обвинительныя рѣчи и т. п., но главнымъ образомъ его интересовала, разумѣется, не столько практическая, судебно-процесуальная сторона права, сколько сторона чисто-теоретическая, философская, культурно-историческая. Онъ написалъ даже цѣлое сочиненіе по вопросу объ "историческомъ и философскомъ толкованіи законовъ",-- сочиненіе, которое, подобно многимъ другимъ его юношескимъ работамъ, никогда не появлялось въ печати и не только публикѣ, но и большинству его біографовъ совершенно неизвѣстно {Біографы упоминаютъ обыкновенно о слѣдующихъ двухъ неизданныхъ сочиненіяхъ, написанныхъ Кинэ въ 1822 или 1823 годахъ: а) Histoire de la conscience humaine et de la personnalité morale; b) Institutions politiques dans leurs rapports avec la religion. Въ сочиненіяхъ этихъ, по словамъ тѣхъ-же біографовъ, юный авторъ съ достаточною ясностью и опредѣленностью устанавливаетъ тѣ общіе философско-историческіе принципы, которые впослѣдствіи онъ подробно разработалъ въ своихъ печатныхъ произведеніяхъ.}. А между тѣмъ, по словамъ Сен-Рене-Тальяндье, эти работы обличали въ ихъ авторѣ человѣка необыкновенно начитаннаго, съ обширною, солидною эрудиціею.
   Хотя занятія юриспруденціей, какъ мы видѣли, немножко мѣшали его занятіямъ стихотворнымъ, немножко обрѣзывали крылья его фантазіи, однако они не могли ни убить въ немъ его такъ рано пробудившіеся поэтическіе инстинкты, ни окончательно ослабить и парализировать дѣятельность его черезчуръ уже развитаго воображенія. Матеріалъ, надъ которымъ до сихъ поръ орудовала его фантазія, существенно измѣнился: пищею ей теперь служили не какія-то темныя, несознанныя, чисто-субъективныя ощущенія, а факты и явленія объективнаго міра исторической дѣйствительности. Прежде она занималась главнымъ образомъ утрированіемъ, раскрашиваніемъ, опоэтизированіемъ, воплощеніемъ въ конкретные образы тѣхъ разнообразныхъ, неуловимыхъ, неясныхъ чувствъ, порывовъ и влеченій, которыми знаменуется, обыкновенно, ростъ индивидуальнаго организма, наступленіе періода его половой зрѣлости. Теперь она стала продѣлывать тѣ-же операціи надъ фактами исторіи, надъ разнообразными событіями и явленіями, знаменующими ростъ всего человѣчества вообще. Подъ вліяніемъ этого новаго научнаго матеріала, этой новой пищи, фантазія неизбѣжно должна была измѣнить до нѣкоторой степени свой первоначальный характеръ, должна была сдѣлаться, если можно такъ выразиться, научнѣе, логичнѣе, осмысленнѣе; но за то переработанный ею научный матеріалъ становился фантастичнѣе. Историческія знанія, проведенныя сквозь горнило фантазіи, роковымъ образомъ влекли Кинэ въ область исторической метафизики. Вотъ почему, прежде еще, чѣмъ онъ познакомился съ Вико и Гердеромъ, онъ уже былъ ихъ послѣдователемъ, онъ чувствовалъ неодолимое предрасположеніе къ ихъ наукѣ: она удовлетворяла самымъ разнообразнымъ потребностямъ его духовной природы; въ ея сферѣ самая строгая логика ничѣмъ не могла стѣснить самаго пылкаго воображенія и самая добросовѣстная эрудиція не мѣшала дѣятельности самой безпорядочной фантазіи; въ ней восторженный поэтъ спокойно уживался съ сухимъ ученымъ.
   

XI.

   Однако, прежде чѣмъ Кинэ дошелъ до исторической метафизики Вико и Гердера, онъ сдѣлалъ нѣсколько самостоятельныхъ попытокъ облечь въ поэтическіе образы и воплощенія имѣющійся уже у него подъ руками историческій матеріалъ. Біографы и онъ самъ упоминаютъ объ одномъ рукописномъ его сочиненіи, задуманномъ имъ, кажется, еще въ 1821 году и оконченномъ гораздо позже. Сочиненіе называлось: "Les institutions politiques dans leurs rapports avec la religion". Въ немъ авторъ разсматриваетъ въ бѣгломъ очеркѣ главнѣйшія эпохи христіанской цивилизаціи, причемъ каждая эпоха воплощается имъ или въ личности какого-нибудь святого, или въ какомъ-нибудь архитектурномъ памятникѣ. На-сколько удалось ему выполнить эту оригинальную историко-поэтическую задачу, мы не можемъ судить, такъ-какъ сочиненіе это ни въ цѣломъ, ни въ отрывкахъ въ печати никогда не появлялось.
   Первымъ печатнымъ произведеніемъ Кинэ была небольшая брошюрка (около 2 1/2 печатныхъ листовъ), вышедшая въ 1823 году подъ заглавіемъ: "Памятная книжка вѣчнаго жида" ("Tablettes de Juif errant"). Здѣсь авторъ пытается, если можно такъ выразиться, воплотить исторію западной Европы въ исторіи Вѣчнаго жида, котораго онъ заставляетъ быть свидѣтелемъ разнаго рода характеристическихъ событій и явленій наиболѣе выдающихся эпохъ европейской цивилизаціи. Агасферъ -- остроумный, либеральный еврей, немножко скептикъ, немножко волтеріанецъ, немножко пессимистъ; онъ очень не долюбливаетъ іезуитовъ и ханжей-клерикаловъ; онъ не вѣритъ въ тотъ роковой прогресъ, который воспѣваютъ историки-доктринеры и который въ общежитіи формулируется извѣстнымъ панглосовскимъ изреченіемъ, что все идетъ къ лучшему въ этомъ лучшемъ изъ міровъ {"Памятная книжка вѣчнаго жида" представляетъ собою какъ-бы набросокъ, первоначальный планъ обширной фантастической поэмы "Агасферъ", оконченной Кинэ въ 1833 году (т. е. ровно десять лѣтъ спустя по выходѣ "Памятной книжки"). Объ этой поэмѣ мы будемъ говорить, здѣсь-же достаточно замѣтить, что идея, лежащая въ основѣ обоихъ произведеній Кинэ, совершенно одинакова и вся разница между ними заключается лишь въ томъ, что въ послѣднемъ она развита съ большею подробностью и законченностью, чѣмъ въ первомъ. Быть можетъ, именно это-то и составляетъ преимущество "Памятной книжки" передъ "Агасферомъ". Въ "Агасферѣ" фантастическій и метафизическій элементъ совершенно поглощаетъ и заслоняетъ элементъ историческій; напротивъ, въ "Памятной книжкѣ" историкъ рѣшительно преобладаетъ надъ поэтомъ-метафизикомъ, сатира -- надъ (фантазіею. Впослѣдствіи Кинэ относился очень строго къ этому своему первому литературному дебюту. По его мнѣнію, "Tablettes de Juif errant" страдаютъ полнѣйшимъ отсутствіемъ "искуства стиля и вымысла" (c'est un oeuvre sans arts, sans style, sans invention d'aucune sorte), говоритъ онъ въ предисловіи ко второму изданію, вошедшему въ полное собраніе его сочиненій. А между тѣмъ это-то отсутствіе "стили" и "вымысла" и составляетъ ихъ главное достоинство!}. Понятно, что подобный наблюдатель не могъ вынести ничего особенно утѣшительнаго изъ своихъ вѣковыхъ странствій по бѣлу-свѣту и его "Памятна" книжка" возбудила противъ себя доктринеровъ и іезуитовъ. За то либеральной публикѣ она очень понравилась и она раскупала ее на расхватъ. Этотъ неожиданный успѣхъ ему тилъ книгопродавца и онъ на-время прекратилъ даже продажу брошюры.
   Однако, самъ Кинэ былъ, повидимому, не особенно доволенъ своимъ произведеніемъ. Вскорѣ послѣ выхода въ свѣтъ "Памятной книжки" онъ, разсказывая матери о впечатлѣніи, произведенномъ на него игрою Дюшенуа и Тальмы въ "Маріи Стюартъ", пишетъ: "все прекрасное и благородное возбуждаетъ во мнѣ энтузіазмъ и я рѣшительно не въ силахъ понять, какъ у меня хватило духу такъ издѣваться надо всѣмъ, какъ я издѣвался въ своемъ "Жидѣ"... Мнѣ кажется, что благодаря моему Жиду, ты станешь смотрѣть на меня какъ въ пошляка, неспособнаго увлекаться никакими илюзіями, неспособнаго ни къ какому энтузіазму. Ты не станешь большеповѣрять мнѣ всѣхъ тайнъ своей души!.." Въ другомъ письмѣ (помѣченномъ, впрочемъ, 25-мъ годомъ) сынъ прямо отрекается отъ той "волтеріанской" точки зрѣнія, съ которой онъ дозволилъ себѣ относиться къ историческимъ событіямъ въ своихъ "Tablettes". "Я чувствую, пишетъ онъ, -- глубочайшее отвращеніе къ тому пути, на который я было выступилъ (въ "Tablettes de Juif errant"); я совсѣмъ не желаю гоняться за дешевымъ успѣхомъ, льстящимъ тщеславію и ничего подающимъ сердцу... Чувства мои глубоки и серьезны и я хочу оставаться серьезнымъ... Надо всѣмъ смѣяться, ко всему относиться легко -- теперь уже это не въ модѣ; насмѣшкою они (Вольтеръ и его школа) все уничтожили (и я радъ этому), но теперь время отрицанія и разрушенія миновало, теперь наступила пора созиданія, а чтобы созидать, нужно имѣть глубокія убѣжденія, сильныя привязанности, нужно быть проникнутымъ чувствомъ свободы и человѣчности. Критика-же и смѣхъ разрушаютъ, но ничего не созидаютъ..."
   Кинэ хотѣлъ созидать; поверхностное, отрицательное отношеніе къ явленіямъ исторической жизни не удовлетворяло его,-- онъ чувствовалъ потребность проникнуть въ самую ихъ сущность, въ ихъ природу; за частнымъ, преходящимъ онъ усиливался разглядѣть общее, постоянное, неизмѣнное. Господствовавшія въ то время во Франціи философско-историческія системы отталкивали его своимъ доктринерствомъ, своею сухостью, своею односторонностью, своею -- если можно такъ выразиться -- безсердечностью. Но если въ этихъ системахъ удѣлялось слишкомъ мало мѣста "порывамъ сердца" и поэтической фантазіи, если въ нихъ человѣкъ поглощался доктринеромъ, то, наоборотъ, въ его собственномъ внутреннемъ мірѣ фантазія играла черезчуръ выдающуюся роль и постоянно подчиняла философа, разсудительнаго мыслителя -- поэту-художнику. Поэтому ни въ самомъ себѣ, ни въ господствующихъ системахъ онъ не могъ найти того, чего такъ жадно искалъ, къ чему почти безсознательно, почти инстинктивно стремился его умъ, и это его мучило, доводило до отчаянія. "Во время моей юности, сознается онъ,-- я болѣе чѣмъ когда-нибудь тяготился моимъ существованіемъ, я желалъ смерти... Печальна была моя молодость,-- печальна не потому, чтобы окружавшія меня условія были менѣе благопріятны, чѣмъ условія, окружавшія другихъ людей,-- нѣтъ, она была печальна потому, что въ это время я всего сильнѣе чувствовалъ ограниченность моего ума, всего яснѣе видѣлъ пробѣлы моихъ знаній и тѣ трудности, которыя мнѣ нужно будетъ преодолѣть, чтобы привести въ порядокъ мысли, бродившія еще въ хаосѣ..."
   И вотъ въ это-то время,-- время броженія мысли, время исканія всеобсбщающаго и разъясняющаго идеала, -- Кинэ впервые познакомился съ Гердеромъ. Первое знакомство было очень поверхностное. Гердеръ почти совершенно былъ неизвѣстенъ не только французской публикѣ, но даже и французскому ученому міру. Въ старыхъ журналахъ было разбросано нѣсколько плохенькихъ, частью критическихъ, частью компилятивно-библіографическихъ статеекъ, посвященныхъ нѣмецкому философу, и вотъ изъ этихъ-то статеекъ Кинэ и узналъ о немъ. По всей вѣроятности, идеи Гердера, профильтрованныя французскими рецензентами, не особенно выиграли въ силѣ и оригинальности, по всей вѣроятности, онѣ были даже немножко искажены и изуродованы, но тѣмъ не менѣе онѣ произвели на юношу потрясающее впечатлѣніе. "Онѣ были для меня, говоритъ онъ самъ,-- какимъ-то откровеніемъ". "Благодаря имъ моимъ.глазамъ открылась свѣтлая заря прекраснаго дня, наступавшаго для человѣчества" (предисловіе 1857 г. къ "Essai sur les oeuvres de Herder, Oeuvres complètes, t. II, p. 393). Разумѣется, онъ не могъ удовольствоваться этимъ первоначальнымъ знакомствомъ "черезъ третьи руки". Онъ долженъ былъ прочесть Гердера въ подлинникѣ и ради этого-то главнымъ образомъ онъ съ особенною ревностью принялся за изученіе нѣмецкаго языка. Однако, прежде еще, чѣмъ онъ успѣлъ осилить этотъ языкъ, онъ добылъ себѣ "Идеи о философіи и исторіи человѣчества" въ англійскомъ переводѣ и принялся за самостоятельное изученіе философіи нѣмецкаго поэта-историка. Чѣмъ больше онъ ее изучалъ, тѣмъ больше онъ увлекался ею. Она удовлетворяла въ одинаковой степени и его философскимъ, и его поэтико-фантастическимъ стремленіямъ; она отвѣчала всѣмъ его духовнымъ потребностямъ, разрѣшала его сомнѣнія, разъясняла ему его собственныя мысли. Читая "Идеи" нѣмецкаго философа, ему казалось, что "онъ читаетъ въ собственной душѣ". Призваніе его теперь вполнѣ опредѣлилось. Періодъ умственнаго броженія кончился. "Я достигъ, говоритъ онъ,-- состоянія полнаго душевнаго спокойствія и сознанія силы; мнѣ казалось, что я начинаю понимать порядокъ и гармонію нравственнаго міра..." Онъ не принялъ теоріи Гердера цѣликомъ, но она внесла свѣтъ и порядокъ въ хаосъ его мыслей и знаній, она подняла его на высоту того философскаго міросозерцанія, которое примиряло мыслителя съ поэтомъ и къ которому онъ такъ давно уже чувствовалъ инстинктивное предрасположеніе.
   Немудрено, что книга, имѣвшая такое огромное значеніе въ развитіи его умственной жизни, сдѣлалась его любимѣйшею, его настольною книгою. "Я, пишетъ онъ матери, -- ежеминутно нахожусь въ общеніи съ Гердеромъ; онъ возбуждаетъ во мнѣ такое-же сильное, живое чувство восторга и восхищенія, какое могутъ внушать только живые люди! Это писатель самый изящный, соблазнительный, кокетливый (это, я думаю, должно придтись тебѣ по вкусу), блестящій... Его книга служитъ какъ-бы основаніемъ, фундаментомъ той науки, дальнѣйшей разработкѣ которой я хочу посвятить себя. Поэтому она должна предшествовать моимъ самостоятельнымъ работамъ, она должна приготовить мнѣ аудиторію..." Онъ рѣшился перевести ее на французскій языкъ. Благодаря посредничеству своего друга и въ то время своего единственнаго покровителя Баярда, онъ сошелся съ страсбургскимъ книгопродавцемъ Девро, который согласился купить у него за 2,400 франковъ французскій переводъ "Идей" Гердера. Кинэ съ увлеченіемъ принялся за работу; въ 1825 году первая часть была переведена (Кинэ переводилъ съ англійскаго экземпляра) и написана большая часть предисловія. Въ этомъ предисловіи, появившемся въ печати въ 1827 г. {Замѣчательно, что въ томъ-же самомъ 1827 году вышли на французскомъ языкѣ "Избранныя сочиненія Вико", въ превосходномъ переводѣ Мишле.} (Introduction à la philosophie do l'histoire), авторъ (которому было тогда всего 24 года), развивая и дополняя теорію Гердера, высказываетъ главнѣйшіе принципы своего историко-философскаго міросозерцанія,-- принципы, послужившіе основой всѣхъ его послѣдующихъ историческихъ и философскихъ работъ. Оно служитъ, такимъ образомъ, какъ-бы краткимъ резюме всей его дальнѣйшей учено-литературной дѣятельности. Умственная физіономія его окончательно теперь выяснилась и опредѣлилась; поэтому для оцѣнки его міросозерцанія дальнѣйшія событія его жизни не могутъ имѣть особенно важнаго значенія, и намъ нѣтъ надобности останавливаться на нихъ такъ долго, какъ мы останавливались на событіяхъ его дѣтства и юности. Мы коснемся ихъ здѣсь въ самомъ бѣгломъ очеркѣ, единственно для того только, чтобы уяснить не характеръ, выяснившійся предшествующими событіями, а лишь направленіе его послѣдующей учено-литературной дѣятельности.
   

XII.

   Превосходный переводъ "Идей" Гердера и предисловіе переводчика обратили на него вниманіе не только ученаго міра Франціи, но даже ученаго міра Германіи. Самъ Гете удостоилъ его своего милостиваго отзыва и въ самыхъ лестныхъ выраженіяхъ отрекомендовалъ юнаго философа своимъ маститымъ соотечественникамъ. Кузенъ, передъ которымъ Кинэ благоговѣлъ, котораго онъ считалъ "новѣйшимъ Платономъ", почтилъ его своею дружбою. И эта дружба, судя по письмамъ Кинэ къ матери, играла весьма важную роль въ исторіи его умственнаго развитія. Престарѣлый философъ разъяснилъ ему его призваніе и возбудилъ въ немъ вѣру въ его силы. "Мы, говорилъ онъ ему,-- принадлежимъ къ различнымъ типамъ. Я гонюсь главнымъ образомъ за точностью, тщательно избѣгая всего, что можетъ подкупить, очаровать умъ. Вы-же напротивъ,-- вы должны дѣйствовать преимущественно на воображеніе. Не боритесь-же съ нимъ, укрѣпляйте его,-- въ немъ ваша главная сила. Развивайте въ себѣ краснорѣчіе, старайтесь затрогивать самыя интимныя струны человѣческаго сердца, и въ особенности избѣгайте всякихъ ложныхъ, доктринерскихъ системъ и черезчуръ спеціальныхъ изслѣдованій: они задушаютъ, убиваютъ фантазію. А между тѣмъ она-то именно и необходима для васъ. Не сходите съ пути, на который вы уже вступили. Не оставляйте своей науки. Il faut vous ruiner pour elle! Принесите всего себя въ жертву ей, и, клянусь вамъ, вы составите себѣ имя, вы принесете великую пользу своей странѣ, вы заслужите ея благодарность!" и т. д.
   Слушая эти льстивыя рѣчи, Кинэ окончательно убѣдился, что онъ стоитъ теперь на надлежащемъ пути; "теперь, пишетъ онъ матери,-- не время непосредственной дѣятельности, теперь нужно работать только надъ развитіемъ мысли"... и онъ всецѣло предался своимъ философско-историческимъ изысканіямъ. Гердеръ, а отчасти, конечно, и Кузенъ развили въ немъ вкусъ къ нѣмецкой философіи и онъ рѣшился для вящшаго ознакомленія съ нею отправиться въ Германію, въ Гейдельбергъ -- центръ тогдашней нѣмецкой мудрости. Здѣсь онъ сошелся съ Уландомъ, Дайбомъ, Тикомъ, Нибуромъ, Шлегелемъ и въ особенности съ професоромъ Крейцеромъ, подъ руководствомъ котораго принялся за изученіе религіозной символистики древнихъ народовъ. Нѣмецкая философія занимала его, однакожь, не меньше нѣмецкой поэзіи. И, по всей вѣроятности, вдохновленный ею, онъ значительно расширилъ, разнилъ и дополнилъ первоначальный планъ давно уже задуманной имъ историко-фантастической поэмы "Агасферъ". Плодомъ изученія нѣмецкой философіи и поэзіи явилось обширное сочиненіе "О геніѣ германскихъ расъ" (Genie dos races germaniques {Сочиненіе это, надъ которымъ Кинэ работалъ очень долго, не появилось въ печати, по большая часть его вошла въ сочиненіе его, напечатанное гораздо позже: "Исторія германской и итальянской поэзіи".}),-- сочиненіе, впрочемъ, оставшееся неоконченнымъ. Въ это-же время онъ издалъ "Опытъ о Гердерѣ" (Essai sur les œuvres de Herder). Кромѣ того, изъ одного его письма къ матери, помѣченнаго апрѣлемъ 1828 г., видно, что онъ дѣятельно и неутомимо работалъ тогда надъ тремя трактатами, исполнившимися, впрочемъ, въ печати: одинъ долженъ былъ называться "Теоріею исторіи"; въ немъ авторъ предполагалъ разсмотрѣть отношенія исторіи къ природѣ, нравственности и искуству. Другой былъ посвященъ изслѣдованію вопроса о гражданскомъ мужествѣ, третій -- философіи Шеллнига и исторіи развитія наукъ и искуствъ въ Германіи за послѣднія двадцать лѣтъ.
   Углубившись въ германскую философію, Кинэ, повидимому, совершенно отрѣшился отъ міра живыхъ людей, и кромѣ своихъ излюбленныхъ книгъ никого и ничего не хотѣлъ знать. Мать, опасаясь, чтобы возлюбленный сынокъ не обратился въ окончательнаго филистера, въ ученую мумію, умоляла его бросить скорѣе Германію, забыть на-вргмя книги и вернуться къ болѣе дѣятельной, активной жизни. Но возлюбленнаго сынка нельзя уже было смутить напоминаніями объ активной жизни. "Я не забываю о ней, пишетъ онъ матери,-- но вѣдь только тотъ человѣкъ и можетъ разсчитывать принести пользу или прославиться, который обладаетъ хоть какимъ-нибудь, большимъ или маленькимъ, преимуществомъ передъ другими людьми. Вотъ почему я и остаюсь здѣсь: если я раньше времени уѣду изъ Германіи, то не въ состояніи буду, въ достаточной степени, усвоить ея идеи, я буду имѣть о нихъ лишь самое общее, поверхностное понятіе. Какъ для земли необходимы рѣки и перешейки, такъ и для человѣчества необходимы люди, которые-бы связывали народы. Изъ всѣхъ явленій современной французской жизни самымъ важнымъ я считаю {"La plus grande chose, qui se passe en ce moment en France" (Corresp., t. II, p. 71).} обнаружившееся въ послѣднее время стремленіе къ усвоенію новѣйшихъ философскихъ идей, выросшихъ на нѣмецкой почвѣ. Какое широкое поприще дѣятельности откроется передъ человѣкомъ, который возьметъ на себя задачу быть проводникомъ и выразителемъ этого стремленія!" Эту-то задачу и взялъ на себя Кинэ, и сознаніе ея великости вполнѣ примиряло его съ отчужденностью отъ общественной жизни, съ безучастнымъ, почти индиферептнымъ отношеніемъ къ живымъ, практическимъ вопросамъ дня. Франція была наканунѣ революціи, повсюду начиналось глухое броженіе, недовольство съ каждымъ днемъ принимало все болѣе и болѣе острый характеръ, но гейдельбергскій мудрецъ какъ будто ничего этого не замѣчалъ: онъ видѣлъ только, что французы (т. е. очень ограниченная группа французскихъ ученыхъ) стремятся къ усвоенію "новѣйшихъ идей" нѣмецкой философіи, и былъ вполнѣ счастливъ и доволенъ: стремленіе Франціи вполнѣ совпадало съ его собственнымъ стремленіемъ.
   Однако, мы не должны забывать, что Кинэ былъ не просто философъ, а философъ-поэтъ, мечтатель. Ему очень не трудно было оставаться слѣпымъ и глухимъ къ явленіямъ окружающей его жизни, когда эти явленія по своей заурядности и обыденности не давали никакой пищи его фантазіи, не раздражали его воображенія. Онъ, напримѣръ, довольно спокойно смотрѣлъ на безобразія, чинимыя во Франціи Мартипьяками и Полипьяками, на произволъ бюрократіи, хищничество буржуазіи, на эксплуатированіе народа и т. и,-- все это были вещи слишкомъ обыденныя, слишкомъ прозаическія, чтобы поэту стоило обращать на нихъ вниманіе. Совсѣмъ другое дѣло -- турецкіе Мартиньяки и Политики: ихъ безобразія, произволъ и хищничество проявлялись въ несравненно болѣе рѣзкихъ и драматическихъ формахъ, чѣмъ безобразія "внутреннихъ", французскихъ "турокъ". Они поражали воображеніе и потому приводили въ благородное негодованіе чувствительныхъ людей всѣхъ странъ и народностей. Чувствительные люди, не замѣчая, что дѣлается у нихъ подъ носомъ, проникались чувствомъ безпредѣльной симпатіи къ несчастнымъ жертвамъ турецкаго варварства. Протестъ угнетенныхъ противъ ихъ угнетателей, невызывавшій обыкновенно въ ихъ сердцахъ ничего, кромѣ ужаса, негодованія и озлобленія, когда онъ совершался у нихъ подъ бокомъ, теперь, когда его можно было созерцать изъ прекраснаго далека, настраивалъ ихъ на самыя благородныя, самыя возвышенныя, героическія чувства. Протестанты не клеймились теперь позоромъ; ихъ окружали, напротивъ, ореоломъ славы и мученичества, ихъ подвиги возбуждали восторгъ и удивленіе, и не было такого дрянного поэта (о "великихъ" поэтахъ и говорить нечего!), который-бы не воспѣвалъ "борцовъ за свободу", не было такого продажнаго публициста (о публицистахъ безкорыстныхъ и въ особенности либеральныхъ и говорить нечего!), который не клеймилъ-бы съ пѣною у рта турецкій деспотизмъ и съ благородною смѣлостью не ратовалъ-бы за свободу и народныя права... идеализированныхъ грековъ, разумѣется. Не было такого ростовщика и эксплуататора (о честныхъ буржуа и добродѣтельныхъ гражданахъ, пезанимающихся ростовщичествомъ, и говорить нечего), который пожалѣлъ-бы удѣлить нѣсколько грошей на "великое дѣло" освобожденія греческихъ рабовъ изъ-подъ ига турецкихъ эксплуататоровъ и ростовщиковъ... Увлеченіе было всеобщее, увлекались даже люди самые высокопоставленные. Подъ давленіемъ общественнаго мнѣнія и иностранной дипломатіи даже министерство Мартиньяка должно было волею-неволею протянуть руку помощи возставшимъ эллинамъ.
   Кинэ, конечно, тоже увлекался и сочувствовалъ. "Первыя заработанныя мною экю, пишетъ онъ въ одномъ письмѣ къ матери, -- я жертвую въ пользу грековъ". "Несчастные греки, пишетъ онъ въ другомъ письмѣ, -- я прихожу за нихъ въ отчаяніе! И подумаешь, что въ такое-то время я живу себѣ спокойно, вмѣсто того, чтобы драться подъ стѣнами Мисалонги!" (письмо это помѣчено 1826 годомъ). Но кто-же мѣшалъ ему "драться подъ стѣнами Мисалонги"? Гердеръ и философія. Только черезъ два года, когда дѣло грековъ было почти выиграно, когда экспедиціонный корпусъ Мезона окончательно очистилъ Морею отъ турокъ, Кинэ рѣшился отправиться въ Грецію, и то не въ качествѣ "борца", а въ качествѣ мирнаго ученаго, въ качествѣ археолога-поэта. Французская академія проектировала въ 1828 году ученую экспедицію въ Морею; Крейцеръ, восхищенный успѣхами автора "Introduction à la philosophie de l'histoire" по части религіозной символистики и археологіи, отрекомендовалъ его академіи. Академія отнеслась къ рекомендаціи знаменитаго нѣмца весьма благосклонно, и въ концѣ 1828 года Кинэ назначенъ былъ въ экспедицію; въ началѣ слѣдующаго года онъ отправился въ Морею. Въ Мореѣ, судя по его письмамъ къ матери и къ его возлюбленной {Въ Германіи Кинэ жилъ нѣкоторое время въ семействѣ бывшаго протестантскаго пастора, горячаго поклонника идей французской революціи "человѣка 92 года". У Мора было около дюжины дочерей, очень хорошенькихъ нѣмокъ, -- нѣжныхъ, сантиментальныхъ и вполнѣ уже созрѣвшихъ для брачной жизни. Въ одну изъ нихъ Кинэ, разумѣется, влюбился, она отвѣчала ему, какъ водится, взаимностью. Передъ отъѣздомъ Кинэ въ Морею "несравненная Минна" (такъ звали избранницу его сердца) считалась уже его невѣстою. Бракъ состоялся, по нѣмецкому обычаю, только черезъ четыре года (въ 1634 году). Отецъ Кинэ, какъ кажется, долго ему противился.}, а также и по его мемуарамъ ("La Grèce moderne et ses rapports avec l'antiquité", изданной въ первый разъ въ Страсбургѣ, въ 1830 году), все его вниманіе было исключительно поглощено археолого-этнографическими изысканіями и созерцаніемъ красотъ природы, Греція, очевидно, интересовала его только какъ философа-историка и какъ поэта, и поэтому въ своихъ мемуарахъ онъ гораздо больше говоритъ о ея прошломъ, чѣмъ о ея настоящемъ, гораздо больше занимается древними памятниками и географическими особенностями страны, чѣмъ населявшими ее живыми людьми. Впрочемъ, по основной своей тенденціи, изслѣдованія его попали какъ-разъ въ тонъ господствующему настроенію общественнаго мнѣнія. Кинэ является въ нихъ ярымъ защитникомъ греческой національности: "хотя, говоритъ онъ,-- и нельзя ничѣмъ оправдать притязаній грековъ на Константинополь, однако, въ предѣлахъ своей територіи, -- територіи, которую они съумѣли удержать за собою втеченіи многихъ вѣковъ,-- они имѣютъ такое-же право на самостоятельное и независимое существованіе, какъ и всякій другой народъ. Для того, чтобы они могли принести свою долю пользы въ исторіи человѣчества, имъ слѣдуетъ предоставить право вполнѣ свободнаго развитія, -- развитія, сообразнаго съ основнымъ закономъ ихъ исторической жизни".
   Въ началѣ 1830 года Кинэ возвратился во Францію. Франція находилась въ это время въ самомъ возбужденномъ состояніи: черезъ нѣсколько недѣль должны были открыться палаты. Оппозиція собирала всѣ свои силы для нанесенія ненавистному министерству Полиньяка рѣшительнаго удара; министерство, съ своей стороны, почти не скрывало своихъ замысловъ насчетъ возможности и даже необходимости государственнаго переворота. Парижское населеніе волновалось и готовилось къ открытой борьбѣ. Повсюду образовывались общества для легальнаго сопротивленія антиконституціоннымъ планамъ, приписываемымъ королю и его министрамъ. Въ провинціяхъ отказывались платить подати... Часъ открытаго возстанія приближался. Но Кинэ все еще какъ-будто ничего не замѣчалъ или не хотѣлъ замѣчать. Въ самый разгаръ оппозиціонной борьбы, въ мартѣ мѣсяцѣ, онъ бросаетъ Парижъ и отправляется въ Грунштадтъ къ своей возлюбленной; изъ его писемъ, которыя онъ пишетъ оттуда къ матери, не видно, чтобы онъ особенно интересовался въ это время французскими дѣлами. Повидимому, его "дорогая" Минна и приготовляемая къ печати книга о Греціи ("La Grèce moderne etc.") занимали его гораздо болѣе. Въ одномъ только письмѣ отъ 8 іюля (т. о. за нѣсколько дней передъ революціею) онъ мелькомъ упоминаетъ объ извѣстіяхъ, полученныхъ имъ изъ Парижа,-- извѣстіяхъ, "дающихъ право надѣяться на близость политическаго переворота". И тутъ-же онъ прибавляетъ: "только усиленныя занятія могутъ облегчить то состояніе неизвѣстности, въ которомъ я нахожусь"; переворотъ засталъ его въ Страсбургѣ и, по вызову своихъ друзей, онъ тотчасъ-же поспѣшилъ въ Парижъ, гдѣ тогда всѣ были преисполнены самыми оптимистическими илюзіями и восторженнымъ либерализмомъ. Кинэ, разумѣется, поддался общему увлеченію, тѣмъ болѣе, что "новые люди", ставшіе теперь во главѣ правленія, отнеслись къ нему на первыхъ порахъ весьма благосклонно, разсыпались передъ нимъ въ похвалахъ и обѣщаніяхъ. "Я имѣю, писалъ онъ въ сентябрѣ,-- всѣ шансы на назначеніе професоромъ въ Нормальную школу. Я достаточно вытерпѣлъ при Бурбонахъ (?!) и потому имѣю право быть въ числѣ соискателей..." Кузенъ, попавшій теперь въ милость, предложилъ ему професуру въ страсбургскомъ университетѣ. Но университетъ этотъ не нравился Кинэ и онъ отклонилъ отъ себя это предложеніе, въ полной увѣренности, что Гизо (сдѣлавшійся министромъ народнаго просвѣщенія) дастъ ему мѣсто получше. Гизо, дѣйствительно, не переставалъ его обнадеживать и находился съ нимъ въ наилучшихъ отношеніяхъ. "Я жду только, говорилъ онъ ему, -- появленія вашей книги (La Grèce moderne etc.). Оказывая услуги моимъ друзьямъ, я не хочу подвергаться упрекамъ въ пристрастіи; а потому на другой-же день по выходѣ вашей книги состоится и ваше назначеніе".
   Въ октябрѣ Кинэ сообщаетъ своей возлюбленной, что ему предлагаютъ кафедру философіи въ одномъ изъ слѣдующихъ городовъ: или въ Тройѣ, или въ Оксеррѣ, или въ Сенсѣ, Турнонѣ, Авиньонѣ, Тюллѣ и Пуатье. Онъ надѣется также на мѣсто помощника префекта въ Эльзасѣ. "Су-префектура, пишетъ онъ,-- была-бы мнѣ особенно по душѣ; въ этомъ скромномъ положеніи можно сдѣлать гораздо больше пользы, чѣмъ во всякомъ другомъ. Мы (т. е. онъ съ своею возлюбленною) были-бы совершенно независимы и выше насъ, въ нашемъ округѣ, не было-бы никого... Мы сталибы вмѣстѣ работать надъ нравственнымъ исправленіемъ окружающихъ насъ людей... Впрочемъ, предоставляю тебѣ самой сдѣлать выборъ. Посылай меня куда хочешь, мнѣ все равно, только-бы тебѣ было хорошо!"
   Но увы! всѣ эти блестящія надежды на професуру и независимое положеніе оказались мыльными пузырями. Книга, выходомъ въ свѣтъ которой министръ обусловилъ назначеніе Кинэ на кафедру того или другого университета, давно уже вышла, давно уже читалась на расхватъ, либеральная пресса превозносила до небесъ молодого автора, романтическая школа простирала свои объятія и ставила его "Грецію" несравненно выше шатобріановскаго Itineraire'а, а между тѣмъ Гизо и не думалъ исполнять своихъ обѣщаній. Успѣхъ книги, по словамъ Кинэ, оттолкнулъ отъ него его прежнихъ покровителей. Гизо сталъ относиться къ нему съ худоскрываемымъ недовѣріемъ, Кузенъ началъ завидовать и, разсыпаясь въ любезностяхъ, втайнѣ велъ противъ него разныя интриги. Вѣроятность добиться отъ новаго правительства какого-нибудь мѣста съ каждымъ днемъ становилась все слабѣе и слабѣе {Отчаявшись получить какое-нибудь мѣсто во Франціи, Кинэ рѣшился уже было совсѣмъ бросить свою "неблагодарную" родину и переселиться въ Бельгію; временное бельгійское правительство задумало вызвать изъ Франціи нѣсколько професоровъ для устройства въ Брюсселѣ публичныхъ лекцій и организаціи новаго факультета. Дюбуа (тогдашній редакторъ "Globe"), къ которому правительство обратилось съ просьбою указать ему подходящихъ для этого людей, отрекомендовалъ Лерменьи, Сен-Бёва и Кинэ. Правительство вступило съ ними въ переговоры и, заручившись ихъ согласіемъ, заявило свое твердое намѣреніе сдѣлать имъ офиціальное предложеніе. Однако, никакого предложенія не сдѣлало и Кинэ, прождавъ довольно долго, долженъ былъ лишиться надежды сдѣлаться "соединительною связью (какъ онъ говорилъ) между революціонною фракціею и революціонною Бельгіею".}, а послѣ выхода въ свѣтъ его маленькой политической брошюры: "L'Allemagne et la Révolution", она исчезла окончательно.
   Брошюра эта служила какъ-бы отголоскомъ того всеобщаго недовольства, которое возбуждала въ самыхъ умѣренныхъ и благонамѣренныхъ кружкахъ иностранная политика "буржуазнаго короля". Главная задача брошюры состояла въ томъ, чтобы намѣтить и разъяснить тѣ симптомы національнаго возрожденія Германіи, которые авторъ усматриваетъ, главнымъ образомъ, въ направленіи ея философіи, литературы и искуства вообще. По его мнѣнію, нѣмцы неудержимо стремятся къ объединенію и тѣмъ или другимъ путемъ они добьются его {Біографы Кинэ утверждаютъ, будто въ этой брошюрѣ онъ предсказалъ и франкфуртскій парламентъ, и таможенный союзъ, и революцію 1818 года, и гегемонію Пруссіи, и... даже князя Бисмарка. Конечно, эти біографы-панегиристы ужь слишкомъ преувеличиваютъ пророческій даръ Кине, тѣмъ не менѣе, читая эту брошюру теперь, нельзя не подивиться замѣчательной политической прозорливости Кинэ, съумѣвшаго такъ вѣрно и такъ глубоко понять истинный характеръ и значеніе того національнаго движенія, въ которомъ сами нѣмцы не отдавали еще тогда себѣ яснаго отчета.}. Франція не должна, по его мнѣнію, противодѣйствовать этимъ національнымъ стремленіямъ: поддерживая и защищая ихъ противъ посягательствъ реакціонныхъ нѣмецкихъ правительствъ, она пріобрѣтетъ въ лицѣ объединенной и свободной Германіи самую важную и надежную союзницу. Напротивъ, поступая иначе, поддерживая реакцію и подавляя народное движеніе, она, не помѣшавъ объединенію, не остановивъ народнаго развитія, наживетъ себѣ въ Германіи сильнаго, опаснаго и непримиримаго врага.
   Брошюра эта имѣла громадный успѣхъ и страшно возстановила противъ автора правительство Лю и Филипа вообще и Гизо въ частности. Разгнѣванный доктринеръ открыто заявилъ, что пока онъ будетъ въ министерствѣ, Кинэ не получитъ никакого офиціальнаго назначенія. Послѣ этого Кинэ ничего болѣе не оставалось дѣлать въ Парижѣ; окончивъ изданіе "Неизданныхъ эпопей XII вѣка" (Epopées inédites du douzième siècle), отрытыхъ имъ въ національной королевской библіотекѣ, онъ отрясъ прахъ отъ ногъ своихъ я... удалился сперва въ свою родную Цертине, затѣмъ въ Германію, потомъ отправился путешествовать по Италіи, потомъ опять вернулся въ Грунштадтъ... къ своей возлюбленной Миннѣ, съ которою онъ, наконецъ, въ 1834 году соединился узами законнаго брака. Вплоть до 1839 года онъ почти не жилъ во Франціи (въ Парижъ онъ пріѣзжалъ только по поводу изданія своихъ книгъ) и не принималъ никакого участія въ ея общественныхъ и политическихъ дѣлахъ. Впродолженіи всего этого времени (съ 1831 -- 39 г.) онъ исключительно занимался историко-поэтическими упражненіями и приведеніемъ въ порядокъ тѣхъ впечатлѣній и наблюденіи, которыя онъ вынесъ изъ своихъ путешествій по Италіи и Германіи. Въ 1833 году онъ окончилъ, наконецъ, своего "Агасфера", за которымъ послѣдовалъ "Наполеонъ" (1835 г.) и "Прометей" (въ 1838 г.). Всѣ три поэмы, составляютъ какъ-бы одну эпическую трилогію, эпилогомъ которой можетъ служить его четвертая большая поэма. "Рабы" (Les Esclaves), написанная имъ уже въ изгнаніи (въ 1854 г.). Собравъ затѣмъ всѣ свои замѣтки о Германіи и свои путевыя впечатлѣнія по Италіи, онъ издалъ ихъ отдѣльною книгою, подъ общимъ заглавіемъ "L'Allemagne et l'Italie". Наконецъ, въ этотъ-же періодъ своего политическаго абсентеизма онъ издалъ (въ 1838 г.) сборникъ своихъ мелкихъ статеекъ, частью поэтико-фантастическихъ, какъ, напр., "Le combat du poète", частью философско-историческихъ, какъ, напр., l'Avenir de la religion, Arts de la rennaissance и т. п.
   Въ концѣ 1838 года, при одномъ изъ наиболѣе реакціонныхъ и ненавистныхъ министерствъ буржуазнаго короля, при министерствѣ Моле, о Кинэ вдругъ вспомнили и Сальванди, тогдашній министръ народнаго просвѣщенія, предложилъ ему занять кафедру исторіи иностранныхъ литературъ въ ліонскомъ университетѣ. Кинэ съ радостью принялъ это предложеніе и въ апрѣлѣ слѣдующаго года прочелъ свою первую, вступительную лекцію "о нравственномъ единствѣ новыхъ народовъ". Въ этой лекціи, напечатанной впослѣдствіи отдѣльною брошюрой, онъ слѣдующимъ образомъ охарактеризовалъ общій характеръ и направленіе своего будущаго курса. "Задача моя, говорилъ онъ,-- будетъ состоять не въ томъ, чтобы ознакомить васъ съ неизвѣстными вамъ нарѣчіями; я не стану утомлять васъ коментаторскими толкованіями того или другого граматика, тщательнымъ разборомъ какого-нибудь экзотическаго литературнаго chef d'œuvre'а. Нѣтъ, моя задача -- сгладить Пиринеи, разъединяющіе народы; пусть слово "иностранецъ" совершенно исчезнетъ изъ нашего словаря. Геній-же французскаго народа, иступивъ въ союзъ съ геніемъ другихъ народовъ, станетъ парить еще выше, чѣмъ теперь. Но для того, чтобы этотъ союзъ состоялся, мы должны прежде всего ознакомиться съ продуктами умственной жизни послѣднихъ. Поэтому курсъ мой будетъ представлять собою не болѣе и не менѣе, какъ исторію цивилизаціи вообще,-- цивилизаціи, проявившейся въ памятникахъ человѣческой мысли. При этомъ на религію я смотрю какъ на огненный столбъ, освѣщающій человѣчеству путь въ его торжественномъ историческомъ шествіи. Она будетъ и нашимъ путеводителемъ. Но религію всегда окружаетъ поэзія, за нею всегда слѣдуетъ философія, и я въ своихъ лекціяхъ не стану отдѣлять послѣднихъ отъ первой".
   Каждая лекція Кинэ была для него новымъ торжествомъ; ліонская молодежь носила его на рукахъ; она съ энтузіазмомъ встрѣчала и провожала Кине изъ аудиторіи; вскорѣ молодой професоръ сталъ самою популярною личностью не только въ университетѣ, но и въ цѣломъ городѣ; изъ Парижа пріѣзжали слушать его лекціи. Его ораторское искуство было такъ велико, что имъ увлекались даже консерваторы.
   Въ 1839 г., послѣ неудачнаго возстанія бланкистовъ (12 мая), министерство Моле, два мѣсяца уже какъ вышедшее въ отставку, было окончательно замѣнено министерствомъ Сульта, въ составъ котораго вошелъ старинный благопріятель и покровитель Кинэ, Вильменъ, смѣнившій Сальваиди. Вильменъ рѣшился непремѣнно перетащить его въ Парижъ. Сдѣлать это, однако, было довольно затруднительно: всѣ подходящія для него въ Парижѣ кафедры были заняты. Въ 1840 г. онъ напечаталъ двѣ свои замѣчательныя политическія брошюры: "Предостереженіе монархіи 30-го года или 1815 и 1840 гг." и "Предостереженіе странѣ" (Avertissement au pays).
   Обѣ эти брошюры, какъ и брошюра, изданная десять лѣтъ тому назадъ ("Германія и революція), были, повидимому, вызваны иностранною политикою правительства, -- политикою, которая и теперь, какъ прежде, и даже болѣе, чѣмъ прежде, возбуждала противъ себя всеобщее недовольство. Кровная обида, нанесенная Франціи европейскою дипломатіею при рѣшеніи вопроса о турецко-египетскомъ столкновеніи, произвела, на общественное мнѣніе потрясающее впечатлѣніе. Вся нація пришла въ воинственное настроеніе и требовала рѣшительныхъ мѣръ. Министры {Во главѣ министерства стоялъ тогда Тьеръ.}, противъ воли и скрѣпя сердце, должны были поддаться общему увлеченію. Начались дѣятельныя военныя приготовленія; армія была мобилизирована и увеличена 18 батальонами, декретировано было укрѣпленіе Парижа (такъ дорого стоившее Франціи и такъ мало принесшее ей пользы въ послѣднюю войну), предположенъ былъ заемъ въ 100,000,000 фр. для покрытія военныхъ издержекъ. Повсюду раздавался призывный крикъ къ оружію, и при этомъ всѣ очень хорошо понимали, что начинающаяся война не должна ограничиваться одною защитою правъ Мехмста-Али (египетскаго вице-короля), что она должна высвободить Францію изъ-подъ постыднаго ига трактатовъ 1815 года, что она должна завоевать ей то почетное мѣсто въ политическомъ мірѣ, которое она занимала во времена имперіи, что она должна имѣть своею главною цѣлью революціонную пропаганду и расширеніе границъ. Лѣвый берегъ Рейпа предполагался самой малой добычей побѣды, въ которой, какъ ядовито замѣчаетъ одинъ нѣмецкій историкъ, "самоувѣренность французовъ не сомнѣвалась ни на одну минуту, не сомнѣвалась до такой степени, что даже театральный рецензентъ Жюль-Жаненъ брался во главѣ французскаго войска завоевать въ одинъ походъ прусскія рейнскія провинціи".
   Однако, воинственное настроеніе короля продолжалось очень не долго; онъ струсилъ и покаялся въ своемъ необдуманномъ увлеченіи. Министры хотѣли было подать въ отставку, но, убѣжденные его аргументами, остались на своихъ мѣстахъ, подобострастно приняли всѣ рѣшенія европейскихъ державъ и самымъ вѣроломнымъ образомъ надули союзника своего Мехмета-Али.
   Общественное мнѣніе было страшно раздражено; вся пресса съ рѣдкимъ единодушіемъ нападала на министерскую политику и рѣзко осуждала правительство. Даже чисто-буржуазные органы, вродѣ, напр., "Journal des Débats", не отставали, въ этомъ случаѣ, отъ органовъ республиканскихъ. Военная партія, крупная и мелкая буржуазія (до нѣкоторой степени матеріально заинтересованная въ египетскихъ дѣлахъ), интелигенція, молодежь, обнадеженныя и возбужденныя воинственными приготовленіями, настоятельно требовали возстановленія поруганной чести Франціи и примѣрнаго наказанія зазнавшейся Европы.
   "Avertissement à la monarchie" написано было, очевидно, подъ давленіемъ этого господствующаго настроенія.
   Современное положеніе Франціи представлялось Кинэ въ самомъ мрачномъ видѣ; онъ замѣчаетъ въ немъ всѣ симптомы смерти и разложенія. Теперь для нея наступила минута рѣшить роковой вопросъ: быть ей или не быть? "И въ такое-то время, говоритъ онъ,-- насъ забавляютъ разными медовыми рѣчами. Вмѣсто того, чтобы постоянно указывать намъ на нашу зіяющую, дымящуюся кровью рану, вмѣсто того, чтобы постараться исторгнуть изъ нашего сердца пронзившую его стрѣлу, насъ увѣряютъ, что не мы одни больны, что другія общества находятся еще въ худшемъ положеніи, чѣмъ мы. Осмѣливаются утверждать, будто всѣ государства состарѣлись и клонятся къ смерти, забывая, что Соединенные Штаты Америки, Россія, Пруссія, можно сказать, только-что родились и славянская раса, неуспѣвшая еще сама себя сознать, теперь только начинаетъ подниматься! Изъ трехъ романскихъ государствъ -- Италіи, Испаніи и Франціи, первыя два уже погибли; Франція пережила ихъ, но и она уже приближается къ могилѣ"... Гдѣ-же нужно искать причину начинающагося разложенія? Гдѣ корень этой смертельной болѣзни? Во всемъ виноваты, по мнѣнію Кинэ, трактаты 1815 года. "Въ 1815 году французская революція была побѣждена и отдала, при Ватерлоо, шпагу своимъ побѣдителямъ. Международное право, основанное на вѣнскомъ трактатѣ, запечатлѣло легальнымъ, осязаемымъ образомъ и эту побѣду, и naine пораженіе. На васъ, подчиненныхъ ярму трактатомъ, написаннымъ ватсрлооскою кровью, и до сихъ поръ смотрятъ, съ нами и до сихъ поръ обращаются, какъ съ побѣжденными. Казалось, что въ 30 году Франція должна, была-бы снова отнять пшагу, отданную революціею въ 1815 г., но этого не случилось; пораженное тѣло могло только приподняться на одно колѣно. Подчиненіе государства не только не ослабло, по. напротивъ, стало еще чувствительнѣе. Во время реставраціи Франція, военноплѣнная, связанная по рукамъ и ногамъ, подчинялась игу какъ-бы противъ воли, уступая силѣ. Въ 30 году, оставя неприкосновенными связывавшіе ее трактаты, она какъ-бы добровольно согласилась на подчиненіе, она торжественно признала свое паденіе и примирилась съ нимъ. "Пріобрѣтя свободу внутри страны, она осталась рабою внѣ ея. Но безъ внѣшней свободы мы не можемъ пользоваться и внутренней. Мы свободны и въ то-же время заперты въ желѣзномъ кругѣ. Мы свободны, но не можемъ двигаться. Мы свободны, но не можемъ дышать. Гоняясь за внутренней свободою, мы упустили изъ виду государство. Мы утверждаемъ, что свобода дастъ палъ силу, и забываемъ, что безъ силы мы не можемъ пользоваться свободою".
   Вообще, по общему смыслу брошюры, выходитъ, что главная причина всѣхъ внутреннихъ бѣдствій Франціи заключается въ ея политическомъ безсиліи и, какъ слѣдствіи этого безсилія, въ ослабленіи чувства національности. "Я замѣчаю, говоритъ Кинэ,-- что въ послѣднія десять лѣтъ Франція сдѣлалась отчизною всякихъ утопій. За недостаткомъ дѣйствительной политической жизни, люди стали увлекаться химерами. Франція, всегда обладавшая такимъ свѣтлымъ и положительнымъ взглядомъ на вещи, забавляется теперь сооруженіемъ воздушныхъ замковъ. (Кинэ, очевидно, намекаетъ здѣсь на тѣ общественныя теоріи, которыя на языкѣ буржуазной литературы называются обыкновенно соціальными утопіями.) Отличительный характеръ всѣхъ этихъ новыхъ доктринъ -- отсутствіе чувства національности. Ихъ занимаетъ по Франція, а весь родъ человѣческій. Чувствуя, какъ отечество исчезаетъ изъ-подъ нашихъ ногъ, мы по-необходимости становимся космополитами". Впослѣдствіи Кинэ измѣнилъ эту узко-національную точку зрѣнія и горячо ратовалъ за космополитическую идею, доказывая, что національное развитіе только тогда и можетъ обладать дѣйствительной силой, когда оно не замыкается въ самомъ себѣ, въ своемъ эгоистическомъ отчужденіи отъ другихъ народовъ, а выростаетъ на общечеловѣческой основѣ.
   Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ по выходѣ въ свѣтъ "Avertissement à la monarchie" онъ издалъ "Avertissement au pays". Хотя оба "Предостереженія" были написаны почти въ одно время (первое въ сентябрѣ, второе въ декабрѣ 40 года), по они, по ихъ основнымъ точкамъ зрѣнія, какъ увидитъ сейчасъ читатель, имѣютъ между собою весьма мало общаго. Если основную точку зрѣнія первой брошюры можно назвать военно-политическою, то къ точкѣ зрѣнія второй всего болѣе подходитъ эпитетъ буржуазно-идеалистической. Въ "Предостереженіи монархіи" на внѣшнюю политику Франціи слагалась главная отвѣтственность за политику внутреннюю; а въ "Предостереженіи странѣ", наоборотъ, послѣдняя дѣлается отвѣтственною за первую. "Внѣшняя политика Франціи, говоритъ Кинэ,-- въ такой-же степени гибельна, какъ и ея политика внутренняя; первая есть только логическое послѣдствіе второй; кто порицаетъ или одобряетъ одну, тотъ долженъ порицать или одобрять и другую. Поэтому, если Франція не можетъ до сихъ поръ оправиться послѣ 1815 г., то причину этого нужно искать въ ней самой". Въ чемъ-же заключается эта причина? Въ разобщеніи буржуазіи съ народомъ, отвѣчаетъ авторъ. Во время имперіи Франція была сильна, она могла бороться съ цѣлою Европою, потому что тогда она была единою, тогда буржуазія и народъ шли рука объ руку. Теперь не то. "Едва буржуазія добилась власти, какъ она уже пристрастилась къ ней; власть очаровала и ослѣпила ее несравненно быстрѣе даже, чѣмъ она очаровываетъ и ослѣпляетъ отдѣльную личность. Она ничего болѣе не видитъ; она не слышитъ за собою націи, живымъ голосомъ которой она должна быть. Она тысячами устъ повторяетъ: "государство -- это я", и забываетъ народъ,-- хуже, чѣмъ забываетъ -- она отшатнулась отъ него. Общество представляется въ настоящее время какъ-бы разсѣченнымъ на двѣ половины: съ одной стороны, умственныя силы, опытность, политическое образованіе; съ другой -- трепещущее туловище демократіи, -- демократіи обезглавленной, лишенной своего естественнаго вождя, стремящейся изъ самой себя выростить другую голову. Буржуазія безъ народа -- это голова безъ рукъ, народъ безъ буржуазіи -- это сила безъ свѣта". "Что же дѣлаетъ правительство? Оно стоитъ, какъ постороннее тѣло, между двумя партіями, мѣшая имъ соединиться. Оно само первое констатируетъ и регулируетъ войну классовъ; оно выдумало даже для нея новыя слова; и если Казиміръ Перье заслужилъ мѣсто въ исторіи, то только тѣмъ, что онъ раздѣлилъ Францію 1830 г. на двѣ враждебныя страны: на страну легальную и страну не легальную. Съ этихъ поръ каждое министерство только и старается о томъ, чтобы какъ-ни будь еще больше расширить раздѣляющую ихъ пропасть. Когда буржуазія пыталась сблизиться съ народомъ, это назвали "отступничествомъ", когда народъ пытался проникнуть въ буржуазію, это назвали "бунтомъ".
   "Я, продолжаетъ Кинэ далѣе,-- не принадлежу къ числу тѣхъ, которые видятъ главное зло Франціи въ буржуазіи или въ демократіи. Я думаю, что обѣ онѣ необходимы, и главное зло заключается въ ихъ разъединеніи; ни та, ни другая, взятая отдѣльно, не можетъ теперь спасти страну; ея спасеніе только тогда и возможно, когда онѣ сблизятся, соединятся, сольютъ свои противорѣчивыя стремленія въ одинъ общій принципъ. Буржуазія обрекла себя на безплодіе съ тѣхъ поръ, какъ она, отрекаясь отъ своихъ отцовъ и братій, оторвалась отъ своего естественнаго корня -- народа. Не того хотѣлъ "средній классъ" въ средніе вѣка. Перечтите его записки, его петиціи, его предостереженія и мемуары; какъ далекъ онъ былъ тогда отъ мысли отдѣляться отъ народа, -- отъ народа, за котораго онъ предстательствовалъ, просилъ и умолялъ своихъ и его утѣснителей!"
   Отдѣлившись отъ народа, буржуазія потеряла подъ собою почву. "Вы спрашиваете, обращается Кинэ къ современнымъ буржуа,-- почему вы гибнете? Вы гибнете потому, что вы отреклись отъ самихъ себя; вы не представляете и не выражаете собою ничего, кромѣ развѣ ничтожества. Всѣ ваши враги представляютъ собою хоть что-нибудь: одни монархію, другіе -- аристократію, вы-же -- ничего! У васъ теперь нѣтъ никакой задачи, никакого raison d'être, потому, повторяю еще разъ, что вы сами отреклись отъ себя. Вы знаете, какое наказаніе постигаетъ человѣка, отрекающагося отъ своихъ отцовъ, отъ родины, человѣка-отступника! Его изгоняютъ изъ общества и онъ умираетъ въ пустынѣ. Теперь-же мы видимъ передъ собою никогда еще невиданное явленіе: цѣлый народъ -- отступникъ, цѣлое общество, демократія, отступается отъ себя, отрицаетъ себя. Человѣчество изгонитъ его изъ своей среды -- таково наказаніе, которое должно быть неизбѣжнымъ послѣдствіемъ этого новаго преступленія. Можно подумать, что для насъ ужо начинается эта пытка Измаила, что противъ насъ уже составляется какъ-бы всеобщій заговоръ и мы, дѣти, отрекшіяся отъ своихъ отцовъ, должны будемъ умереть въ соціальной пустынѣ".
   Спастись отъ этой печальной перспективы французское общество, французская демократія можетъ только въ томъ случаѣ, когда буржуазія, возвратившись къ идеямъ прежняго, до-рево.тюціоннаго "средняго класса", сольетъ свои интересы съ интересами народа, когда она снова сдѣлается его естественнымъ, законнымъ представителемъ. Какъ истинный идеалистъ, Кинэ ни на минуту по сомнѣвается въ возможности предлагаемаго имъ сліянія. Какъ благонамѣренный буржуа, онъ не хочетъ, чтобы "демократія" выростила "новую голову" изъ своего обезглавленнаго туловища; онъ думаетъ, что и "старая голова" годится: стоитъ только опять поставить ее на плечи народа, связать порванныя жилы, разрѣзанные нервы, сростить разрубленныя кости -- и она снова станетъ функціонировать, какъ функціонировала прежде. Видя передъ собою испортившееся, развратившееся, умственно, нравственно и даже физически импотентное буржуазное общество, погрязшее въ тинѣ мелочныхъ эгоистическихъ похотей и влеченій, размѣнявшее свою "душу" на франки и сантимы,-- онъ не хочетъ допустить, что историческая роль этого общества съиграпа окончательно. Продолжая считать его по традиціи "добраго стараго времени" головою, онъ воображаетъ, будто вырожденіе старой буржуазіи есть вырожденіе цѣлой націи, всего французскаго народа вообще. Въ отдѣленіи этой головы отъ туловища онъ усматриваетъ несомнѣнный симптомъ приближающейся смерти общественнаго организма Франціи. Конечно, съ своей идеалистической точки зрѣнія онъ вполнѣ правъ: тѣло не можетъ жить безъ головы.
   

XIII.

   "Предостереженія" Кинэ были встрѣчены прессою съ большимъ сочувствіемъ и имѣли вообще громадный успѣхъ. Но все таки Вильмену стоило не мало труда побороть опозицію и добиться согласія короля на назначеніе Кинэ професоромъ въ Collège de France, на вновь открытую -- и открытую спеціально для него -- кафедру "литературы южныхъ народовъ". Назначеніе состоялось только въ 1841 г. Кинэ хотѣлъ-было сначала отказаться: ему казалось не совсѣмъ-то ловкимъ служить правительству, которое самъ-же онъ порицалъ и съ принципами котораго онъ не хотѣлъ имѣть ничего общаго. Притомъ-же онъ опасался, чтобы министерство Гизо -- Сульта, въ благодарность за свое покровительство, не потребовало отъ него нѣкоторыхъ уступокъ и смягченій, если не относительно сущности, то, по крайней мѣрѣ, формы изложенія его будущихъ лекцій. Вильменъ, однако, увѣрилъ его, что опасенія его напрасны и что свобода его преподаванія ничѣмъ не будетъ стѣснена. Кинэ подумалъ, подумалъ и... согласился.
   Въ слѣдующемъ году онъ началъ свой курсъ исторіею итальянской поэзіи {Курсъ этотъ вошелъ въ изданную въ концѣ сороковыхъ годовъ книгу: "Revolution d'Italie".}, которая заняла три учебныхъ семестра; въ 1843 году онъ перешелъ къ исторіи іезуитовъ и ультрамонтанства. Клерикалы всполошились: професоръ не щадилъ ихъ; каждая его лекція была краснорѣчивымъ обвинительнымъ актомъ, съ поразительною ясностью раскрывавшимъ все то зло, которое ультрамонтанское католичество нанесло и наноситъ Франціи, человѣчеству и самой христіанской религіи. На Кинэ посыпались доносы, іезуиты пытались даже силою заставить его прекратить "безбожный" курсъ. Они толпою являлись на его лекціи, кричали, свистали, шумѣли, въ тщетной надеждѣ вызвать студентовъ на безпорядки и вмѣшать въ дѣло полицію. Но професоръ не смущался и продолжалъ громить "рыцарей мрака", среди неистовыхъ аплодисментовъ студентовъ, заглушавшихъ крики и свистъ "благочестивыхъ" отцовъ-католиковъ. Обманувшись въ своихъ разсчетахъ, клерикалы стали осаждать министерство просьбами запретить лекціи Кинэ. Но популярность Кинэ была такъ велика, что Гизо, несмотря на все свое желаніе услужить іезуитамъ,

   

ЭДГАРЪ КИНЭ

(Критико-бiографическій очеркъ.)

(Статья вторая.)

VII.

   Когда ушли австрійцы, наша военная экзальтація начала понемногу проходить. Объ "усачахъ-гренадерахъ" не было больше и помину; разсказы о "славныхъ походахъ" сами собою прекратились за отсутствіемъ матеріала. Жизнь стала входить въ свою обыденную, мирную, буржуазно-прозаическую колею. Школа окончательно освободилась отъ военнаго фурора и классы возобновились; но какіе это были теперь скучные, ненавистные классы! Отвратительная латынь заняла мѣсто примѣрныхъ кавалерійскихъ маневровъ; о старомъ драгунскомъ капитанѣ теперь боялись даже и говорить. Междоусобныя побоища съ уходомъ "иностранныхъ варваровъ" утратили свой первоначальный смыслъ, свой raison d'être. Дѣти скучали и не знали, чѣмъ наполнить свое время. Школа, кромѣ чувства отвращенія, ничего къ себѣ не возбуждала; обычныхъ собесѣдниковъ-солдатъ и слѣдъ простылъ; шовинистско-патріотическія увлеченія нигдѣ и ни въ чемъ не находили для себя пищи. Съ горя они стали изощрять свое остроуміе надъ мирными обывателями, особенно тѣми изъ нихъ, которые извѣстны были своею преданностью "королю". "Мы отправлялись, разсказываетъ Кинэ, -- въ окрестные лѣса, отыскивали скелеты лошадей, съѣденныхъ волками, связывали вмѣстѣ нѣсколько скелетовъ и ночью притаскивали ихъ въ городъ и ставили у дверей какого-нибудь завѣдомаго роялиста. Затѣмъ, спрятавшись гдѣ-нибудь по близости, мы наблюдали, какой эфектъ произведетъ наша шутка. И какъ безумно мы хохотали, когда хозяинъ, въ ночномъ колпакѣ, отворяя утромъ дверь, съ ужасомъ пятился назадъ при видѣ страшнаго скелета..." "Таковы были, заключаетъ Кинэ,-- любимыя забавы дѣтей имперіи".
   Впрочемъ, они забавлялись и кое-чѣмъ другимъ. Старая, благочестивая монахиня содержала въ Шаролѣ "пансіонъ для дѣвицъ". Монахиня не была пуританкою и весьма снисходительно относилась къ свѣтскимъ удовольствіямъ. Каждый вечеръ зимою она устраивала "дѣтскій балъ", на который являлись и наши юные бонапартисты. Разумѣется, всѣ они были страшные поклонники женской красоты, а такъ-какъ ихъ опытность по этой части не была слишкомъ обширна, то неудивительно, что всѣ пансіонерки представлялись имъ небесными красавицами и что эти красавицы кружили имъ головы и воспламеняли ихъ сердца огнемъ "святой любви". "Что касается меня, разсказываетъ Кинэ, -- то я не отдавалъ предпочтенія ни одной изъ нихъ: всѣ онѣ казались мнѣ одинаково восхитительными. Но не такъ было съ моими товарищами: многіе изъ нихъ избрали себѣ по дамѣ сердца. Чтобы смягчить жестокосердыхъ, они рѣшились писать имъ: объясняться словесно они не могли или не осмѣливались. Но для такихъ невѣждъ, какъ мы, составлять и писать письма -- было не легкое дѣло. Послѣ долгихъ и напрасныхъ усилій они, наконецъ, обратились ко мнѣ и, къ моему величайшему удивленію, стали просить меня взять на себя трудъ сочиненія любовныхъ посланій. Не понимаю, почему моему генію они болѣе довѣряли, чѣмъ своему; но какъ-бы то ни было, я принялся за работу, и работа эта доставляла мнѣ какое-то странное, непонятное удовольствіе. Прежде одинъ видъ письменныхъ принадлежностей возбуждалъ во мнѣ непобѣдимую скуку, а теперь я съ большимъ наслажденіемъ брался за перо. Это наслажденіе зависѣло, главнымъ образомъ, отъ того, что самъ я былъ совершенно чуждъ тѣмъ чувствамъ, которыя съ такимъ краснорѣчіемъ изливалъ въ письмахъ. Я могъ фантазировать сколько душѣ моей было угодно... Такъ-какъ я ничего не скрывалъ отъ матери, то, разумѣется, я показывалъ ей эти прекрасные образцы моего краснорѣчія, прося ее высказать о нихъ свое безпристрастное мнѣніе, и она никогда мнѣ въ этомъ не отказывала. Что-же касается влюбленныхъ, то они оставались всегда очень довольны моею прозою, находя въ ней изображеніе пожирающихъ ихъ страстей. Таковы были мои первые литературные опыты..."
   Очень жаль, что ни у матери Кинэ, ни у кого изъ его друзей и знакомыхъ не сохранилось ни одного образчика этихъ "первыхъ литературныхъ опытовъ". Въ исторіи его умственнаго развитія они, безспорно, играютъ весьма важную роль. Въ нихъ одиннадцати-лѣтній мальчикъ начинаетъ испытывать свои силы по части "сочинительства", -- сочинительства въ самомъ прямомъ смыслѣ этого слова. Онъ сочиняетъ, при помощи дурно и безпорядочно питаемой фантазіи, чувства, которыхъ не только никогда не испытывалъ, по о которыхъ даже никакого понятія не могъ имѣть. Не будучи влюбленнымъ даже на-столько, на-сколько были влюблены его товарищи, онъ напускаетъ на себя влюбленность; онъ притворяется нѣжнымъ и восхищеннымъ, не испытывая въ дѣйствительности ни нѣжности, ни восхищенія. Люди окружающіе его, вмѣсто того, чтобы поднять на смѣхъ эти "сочинительскія" упражненія, вмѣсто того, чтобы объяснить ему, какъ глупо и нелѣпо лгать передъ самимъ собою, какъ вредно и безнравственно пріучаться говорить, даже въ шутку, то, чего не чувствуешь, поддерживали и поощряли его своими необдуманными похвалами. Неожиданный успѣхъ долженъ былъ пріятно щекотать самолюбіе мальчика и побуждать его къ дальнѣйшимъ упражненіямъ въ томъ-же родѣ. И такимъ образомъ въ немъ начала вырабатываться мало-по-малу привычка мыслить и изображать свои чувства въ преувеличенномъ, ненатуральномъ видѣ, разукрашая ихъ цвѣтами краснорѣчія и вымыслами фантазіи. Эта привычка, какъ и большая часть привычекъ, усвоиваемыхъ нами въ раннемъ дѣтствѣ, осталась при лемъ на-всегда, и мы увидимъ ниже, какъ отразилось ея вліяніе на его литературныхъ работахъ.
   Любовныя посланія, несмотря на все ихъ краснорѣчіе, оставались обыкновенно безъ отвѣта. "Мнѣ приходилось весь матеріалъ для нихъ черпать исключительно въ собственномъ воображеніи; оно было неистощимо. Но увы! моимъ товарищамъ надоѣло влюбляться и мнѣ волею-неволею пришлось прекратить мои эпистолярныя упражненія".
   "Послѣдній ресурсъ, дававшій нѣкоторую пищу нашему бѣдному воображенію, изсякъ. Мы рѣшительно не знали, чѣмъ-бы намъ занять его. Но вдругъ пронесся слухъ, который снова оживилъ насъ. Разъ вечеромъ у отца моего собрались гости; играли въ бостонъ. Входитъ какой-то господинъ, только-что пріѣхавшій изъ Бурга. "Слышали вы новость? говоритъ онъ, -- императоръ вернулся съ о-на Эльбы!" При этихъ словахъ жена су-префекта падаетъ въ обморокъ; бѣгутъ за уксусомъ, за спиртомъ. "Этого было вполнѣ достаточно, чтобы новость, сообщенная пріѣзжимъ, дошла до насъ. И Богу извѣстно, на-сколько мы были уже приготовлены къ пей!" "До сихъ поръ имперія представлялась мнѣ чѣмъ-то безличнымъ. Она являлась мнѣ въ видѣ армій, бивуаковъ, толпы солдатъ. Но съ этой минуты она воплотилась для меня въ живую, конкретную личность, въ Наполеона. Теперь уже не французская армія вообще, а онъ, только онъ одинъ и интересовалъ меня. Его фигура рельефно выдѣлялась изъ груды повозокъ и сваленныхъ пушекъ, изображенныхъ на картинкахъ нашихъ жалкихъ альманаховъ, -- картинкахъ, которыми исчерпывались всѣ мои историческія познанія. Теперь я видѣлъ во всемъ только его одного. Это было чувство совершенно для меня новое. Онъ высадился на берегъ -- въ этомъ не можетъ быть сомнѣнія! но какъ онъ пройдетъ черезъ всю Францію? Вѣдь почти одинъ! Боже, сколько опасностей грозитъ ему на каждомъ шагу! Ахъ, если-бы онъ, по крайней мѣрѣ, прошелъ черезъ вашъ городокъ! Какъ-бы мы его приняли! Каждый день возрастали мои надежды, а вмѣстѣ съ ними увеличивались и мои тревоги, мои мучительныя опасенія. Хоть-бы знать, спасся-ли онъ? Со всѣхъ сторонъ столько противорѣчивыхъ новостей. Одни увѣряютъ, что онъ побѣжденъ, другіе -- что онъ побѣдилъ. Упорнѣе всего держится слухъ, будто онъ взятъ въ плѣнъ. Разсказываютъ даже о желѣзной клѣткѣ. Я до сихъ поръ не могу понять, какъ могъ слабый умъ ребенка выдержать всѣ тѣ волненія и потрясенія, которыя я пережилъ въ эти двѣнадцать дней!" (стр. 167.)
   Какъ-то вечеромъ въ городъ пришелъ какой-то полкъ. Одинъ изъ полковыхъ офицеровъ долженъ былъ остановиться у отца Кинэ. "Мы сидѣли'"-за столомъ, разсказываетъ Кинэ,-- когда онъ постучался къ намъ въ дверь и предъявилъ свой квартирный листъ. Отецъ усадилъ его подлѣ себя за столъ. Но офицеръ не хотѣлъ ни пить, ни ѣсть. Онъ былъ чѣмъ-то страшно разстроенъ. Ласковый пріемъ, повидимому, расположилъ его къ намъ, и онъ открылъ вамъ свою душу. Онъ въ отчаяніи: ему приходится дѣлать выборъ между честью, съ одной стороны, и сердечною привязанностью, съ другой. Онъ старый солдатъ, прославившійся въ прошломъ году защитою Гюнингена, онъ присягнулъ королю и онъ не хочетъ измѣнить присягѣ. Но въ какомъ онъ ужасномъ положеніи! Роковая минута приближается; они дошли до того мѣста, гдѣ перекрещиваются двѣ дороги -- дорога бургонская и дорога въ Бурбоне. По первой дорогѣ идетъ императоръ; онъ обязанъ не допустить солдатъ идти къ нему на-встрѣчу; онъ исполнитъ свою обязанность, онъ попытается. Но увѣнчастся-ли попытка успѣхомъ? Онъ сомнѣвается и это сомнѣніе приводить его въ отчаяніе. Близость "орловъ" обаятельно дѣйствуетъ на солдата.". Мальчикъ съ жадностью вслушивается въ каждое слово. Онъ ни минуты не сомнѣвается, что солдаты пойдутъ за его героемъ. На другой день, рано утромъ, онъ уже на площади. Полкъ выстроился и, по командѣ офицеровъ, выступилъ въ походъ; куда онъ пошелъ? Увы, онъ пошелъ по дорогѣ въ Бурбоне... Но мальчикъ знаетъ, что солдаты вернутся; онъ бѣжитъ за ними; на его фуражкѣ красуется уже трехцвѣтная кокарда; онъ приклеилъ ее себѣ еще въ городѣ, но, боясь огорчить родителей, искусно спряталъ подъ букетомъ фіалокъ. Не долго ему пришлось бѣжать. "Обогнувъ длинную стѣну, я увидѣлъ, разсказываетъ онъ,-- толпу людей, быстро шедшихъ мнѣ на-встрѣчу. Что это были за люди? Среди нихъ по было видно ни одного офицера. Это были вчерашніе солдаты. Они отказались идти далѣе, они требовали, чтобы ихъ вели къ ихъ императору. Напрасно офицеры приказывали, просили, умоляли. Они ихъ оставили и пошли одни. Впереди шелъ сержантъ. Увидя меня, онъ закричалъ: "мальчикъ, дай мнѣ твою кокарду!" Разумѣется, я не заставилъ себя просить. Въ награду за это я имѣлъ честь войти въ городъ рядомъ съ сержантомъ, во главѣ полка. Намъ нужно было проходить какъ-разъ мимо окопъ нашего дома. Но теперь я уже не боялся. Чего мнѣ было бояться? Кругомъ себя я ничего но видѣлъ, ничего не слышалъ. Я не чувствовалъ земли подъ ногами! Полкъ несъ мою кокарду!"
   Эдгаромъ Кинэ и всѣми его товарищами снова овладѣла какая-то лихорадочная, безпокойная суетливость. Опять началась для нихъ пора шовинистскихъ увлеченій, надеждъ и восторговъ. Одна изъ пансіонскихъ "красавицъ", умилостивленная волосяными колечками, повергнутыми къ ея стопамъ ея обожателями, презентовала имъ трехцвѣтное знамя, обшитое великолѣпною золотою бахромою. Мальчики были внѣ себя отъ радости. Теперь у нихъ есть талисманъ и съ его помощью они поднимутъ все окрестное населеніе. И вотъ, точное одержимые какимъ-то бѣсомъ, стали они бѣгать по лѣсамъ, полямъ, лугамъ, и, высоко потрясая своимъ знаменемъ, призывали крестьянъ соединиться съ ними и идти на защиту императора, "а когда мы подходили къ какой-нибудь деревнѣ, мы что есть мочи начинали орать:
   
   "Il faut partir, Agnès ordonne,
   Adieu plaisirs, adieu repos" *).
   *) "Нужно отправляться, Агнеса велитъ; прощайте радости, прощай покой!"
   
   Это была первая пѣсня Беранже, которая дошла до насъ; разумѣется, имени автора мы не знали. Какъ велико было мое удивленіе, когда я увидѣлъ, что крестьяне не оставляютъ плуга, пастухи не бросаютъ стадъ и не идутъ за нами. А пѣли мы съ такимъ увлеченіемъ, что, казалось, даже горы должны-бы были сдвинуться съ мѣста. Когда мы доходили до куплета:
   
   "Anglais, que le nom de ma belle
   Dans vos rangs porte la terreur!" *)
   **) "Англичане, пусть имя моей красавицы внесетъ страхъ въ ряды ваши".
   
   нашъ голосъ достигалъ такой силы, что пугалъ даже эхо!"
   Императоръ, военная слава, месть врагамъ -- вотъ около чего вертѣлись всѣ ихъ помыслы, всѣ ихъ заботы и печали. Ни о чемъ другомъ они не думали, ни о чемъ другомъ они и понятій никакихъ не имѣли. "Я, разсказываетъ Кинэ,-- съ малѣйшими подробностями могу воспроизвести въ своей памяти всѣ самыя ничтожнѣйшія событія того времени, но я не сохранилъ рѣшительно никакихъ воспоминаній о выборахъ, напр., депутатовъ въ собраніе Ста дней. Не только ни одно слово народныхъ представителей не доходило до нашихъ ушей, но мы не знали даже и именъ ихъ. Все, что я помню, это назначеніе къ намъ новаго мэра, но и то потому, что день его вступленія въ должность былъ днемъ праздника для всего городка. Для насъ, какъ и для толпы, идея свободы отождествлялась съ представленіемъ о красивыхъ мундирахъ и статныхъ гренадерахъ, за которыми въ отдаленіи, въ какой то недоступной сферѣ, красовалась фигура императора, гарцующаго на бѣлой лошади".
   Среди этого удушливаго года военныхъ фантасмагорій и имперіялистскаго фетишизма дѣти прожили всѣ сто дней, не замѣчая времени, не чувствуя земли подъ ногами, не обращая ни малѣйшаго вниманія ни на внутреннія, ни на внѣшнія событія, разыгрывавшіяся передъ самымъ ихъ носомъ. Ватерлоо нагрянуло какъ снѣгъ на голову: императоръ разбитъ, взятъ въ плѣнъ, сосланъ! Можно себѣ представить, какое страшное, подавляющее впечатлѣніе произвела эта новость на, юныхъ бонапартистовъ. Варіанты, въ которыхъ она передавалась имъ, отличались крайнимъ однообразіемъ; всѣ они гласили, что императоръ палъ жертвою возмутительной, вѣроломной измѣны. Понятно, это еще болѣе воспламеняло дѣтскія сердца восторженною преданностью ихъ павшему герою. А тутъ опять явились непрошеные гости -- австрійцы. Но теперь они вели себя совершенно иначе, чѣмъ прежде; теперь они чувствовали себя полными господами и во считали нужнымъ стѣсняться съ своими хозяевами. Ихъ безцеремонная притязательность и варварская грубость, съ одной стороны, а съ другой -- безпощадная реакція, повсемѣстно начавшаяся со вторичнымъ водвореніемъ Бурбоновъ, нагнали на обывателей какую-то панику. Каждый старался если не быть, то, по крайней мѣрѣ, казаться "тише воды, ниже травы". Повсюду воцарилось гробовое молчаніе; недавніе порывы, увлеченія, надежды исчезли, казалось, безвозвратно. Вчерашняя жизнь, полная кипучей, хотя и безалаберной дѣятельности, смѣнилась вялымъ, скучнымъ, мертвеннымъ прозябаніемъ. "Всѣ кругомъ насъ, разсказываетъ Кинэ,-- испытывали какую-то глубокую тоску. Могъ-ли и я, въ свою очередь, не ощущать ее? Я видѣлъ теперь, какъ отрицалось и проклиналось все то, передъ чѣмъ до сихъ поръ я идолопоклонничалъ. Святое для меня вчера сегодня служило для всѣхъ предметомъ ужаса. Мнѣ пришлось зарыть въ землю сперва мою трехцвѣтную кокарду, а затѣмъ и бонапартистское знамя. Въ саду у меня была устроена цвѣтная куртинка въ видѣ орла. Голова его была усажена резедою, корпусъ -- базиликою, крылья -- фіалками. Теперь я долженъ былъ вырвать и выбросить всѣ эти цвѣты".
   "Въ особенности меня смущала та быстрота, съ которою почти въ одну ночь такъ радикально измѣнились понятія людей: вчерашняя честь, добродѣтель обратилась сегодня въ преступленіе и безчестіе. Но дѣло не ограничилось одними понятіями и вещами,-- реакція поразила близкихъ, любимыхъ мною людей Прежде всего нашъ школьный учитель, драгунскій капитанъ, былъ высланъ изъ Франціи. Затѣмъ въ нашъ домъ нагрянули жандармы и стали искать у насъ члена конвента. Рылись даже въ моей постели. Его нашли на сѣновалѣ и отвели въ тюрьму. И всѣ мои герои, возвратившіеся домой, третировались какъ простые разбойники. И какъ поучительна была для меня эта поучительная перемѣна, совершившаяся въ такое короткое время! Самыя лица людей перемѣнились, но что въ особенности приводило меня въ отчаяніе -- это всеобщее молчаніе. Боялись произносить даже слова, которыя въ прошломъ году еще возбуждали въ насъ столько надеждъ: отецъ-фіалка (père la violette), маленькій капралъ. Мнѣ казалось, да это такъ и было въ дѣйствительности, что все стало теперь другимъ: люди, вещи, самый языкъ. Перемѣну въ обстоятельствахъ я еще могъ себѣ объяснить, но какимъ образомъ могли до такой степени перемѣниться мысли, способъ выраженій, самыя физіономіи -- этого я не въ силахъ былъ понять.
   "Впечатлѣніе, произведенное на меня этою метаморфозою, было такъ сильно, что я не въ состояніи былъ отрѣшиться отъ него во всю мою жизнь. Даже въ тѣ рѣдкія минуты, когда мнѣ хотѣлось вѣрить въ постоянство вещей, я чувствовалъ всю ихъ превратность, особенно превратность человѣческихъ дѣлъ. Прошедшее лишало меня возможности наслаждаться настоящимъ. И какъ ни покажется это страннымъ, а между тѣмъ это совершенно вѣрно: я только тогда освободился отъ тягостнаго ожиданія вѣчныхъ перемѣнъ, только тогда пріобрѣлъ полную ясность духа и испыталъ чувство довольства, когда мнѣ уже нечего было ни спасать, ни защищать, когда меня поглотила бездна".
   "Отъ этихъ печальныхъ дней конца осени 1815 г., -- дней, за которыми послѣдовало столько другихъ, точь-въ-точь на нихъ похожихъ, у меня сохранилось пріятное воспоминаніе только объ одномъ слѣдующемъ случаѣ. Бѣлый тероръ былъ въ полномъ разгарѣ. Обыватели нашего городка получили предписаніе илюминовать свои дома въ ознаменованіе торжества по поводу паденія Наполеона и возстановленія законнаго короля. Разумѣйся, всѣ поспѣшили исполнить это требованіе. Городъ былъ освѣщенъ точно днемъ. При наступленіи ночи я спустился съ своей лодки и вышелъ на улицу съ весломъ въ рукѣ. Поднимаю глаза и съ удивленіемъ вижу, что всѣ дома кругомъ, не исключая и нашего, залиты огнемъ. Нашъ домъ ничѣмъ не уступалъ сосѣднимъ... Въ одну секунду бросаюсь я наверхъ по лѣстницѣ, открываю окна и тушу огни. Я не ограничиваюсь только тѣмъ, что тушу шкалики: я ихъ разбиваю и топчу ногами. Домъ нашъ погружается въ непроглядный мракъ... Обыватели, разумѣется, были страшно скандализированы, но еще больше удивлены; многіе изъ нихъ, несмотря на все свое негодуваніе, въ глубинѣ души вполнѣ сочувствовали моему поступку. Въ это время королевскій прокуроръ объѣзжалъ улицы. Энтузіазмъ жителей приводитъ его въ восторгъ... и вдругъ его взоры останавливаются на темномъ фасадѣ нашего дома, неосвѣщенномъ ни единою плошкою. Узнавъ наскоро, въ чемъ дѣло, онъ спѣшитъ къ су-префекту, у котораго долженъ былъ проводить этотъ вечеръ мой отецъ. Дѣйствительно, онъ застаетъ тамъ отца, спокойно игравшаго въ карты. "Знаете-ли вы, какую штуку выкинулъ вашъ сынокъ?.." Представьте себѣ, что за этимъ послѣдовало. Даже гости, наиболѣе возмущавшіеся моею дерзостью, и тѣ пришли въ ужасъ при мысли о той карѣ, которая, по ихъ мнѣнію, должна была меня постигнуть. Я, съ своей стороны, съ покорностью ждалъ своей судьбы, и, въ ожиданіи ея, заснулъ. Но ни въ этотъ вечеръ, ни на другой, ни на третій день, никогда мой отецъ не заговаривалъ со мною объ этомъ происшествіи. Впослѣдствіи я узналъ отъ матери, что мой поступокъ очень ему понравился и онъ много смѣялся съ нею надъ произведеннымъ имъ эфектомъ".
   Это была послѣдняя вспышка дѣтскаго бонапартизма. Мирная, скучная, однообразно-тихая мѣщанская жизнь не давала теперь уже никакихъ матеріаловъ для военно-патріотическихъ увлеченій, никакой пищи для юношеской фантазіи. Притомъ и въ педагогическихъ воззрѣніяхъ "отцовъ" произошелъ столь-же внезапный и радикальный переворотъ, какъ и въ ихъ воззрѣніяхъ политическихъ. Вчера еще они смотрѣли сквозь пальцы на воинственныя забавы своихъ дѣтей, на ихъ пристрастіе къ солдатчинѣ и нескрываемое отвращеніе ко всякаго рода мирнымъ занятіямъ и искуствамъ. Имъ очень даже пришлись по вкусу ихъ мечты о военной славѣ, ихъ расположеніе къ казарменной жизни, ихъ задорное, драчливое настроеніе; такихъ именно дѣтей требовала имперія; они какъ нельзя болѣе подходили подъ стать господствовавшему военному режиму. Мысль о непрочности этого господства, о возможности крутого переворота во внутренней и внѣшней политикѣ Франціи и на умъ не приходила "отцамъ". Могущество Наполеона казалось непоколебимымъ. Даже родители Кинэ были, повидимому, до такой степени увѣрены въ незыблемости установленнаго имъ порядка, что не считали нужнымъ препятствовать сыну плыть по теченію, не считали нужнымъ бороться съ тѣми шовинистскими и бонапартистскими увлеченіями, подъ вліяніемъ которыхъ онъ, по его собственнымъ словамъ, "съ каждымъ днемъ все болѣе грубѣлъ и дичалъ".
   "Мои родители, говоритъ Кинэ,-- весьма благоразумно разсуждали, что подобное воспитаніе лучше всего можетъ подготовить ребенка къ той жизни, которую имперія предназначала для насъ. Въ самомъ дѣлѣ, развѣ всѣхъ насъ не ожидала преждевременная, кровавая смерть въ какомъ-нибудь безвѣстномъ, отдаленномъ уголкѣ? Не слѣдовало-ли-же пріучать насъ съ ранняго дѣтства къ военной жизни? Къ чему было мучить насъ ученіемъ, когда намъ оставалось всего нѣсколько лѣтъ жизни, когда большинство, по всей вѣроятности, не могло даже разсчитывать дожить до полной возмужалости? Моя мать говорила со мною объ этомъ съ такою-же откровенностью, какъ и обо всемъ. И сколько убѣдительной силы, ума, рѣшимости и горечи было въ ея словахъ! И теперь, какъ и тогда, я нахожу, что она была вполнѣ права". Но вотъ Наполеонъ палъ, "мои родители (какъ и всѣ прочіе родители) поняли, что великая перемѣна, совершившаяся въ нашей политической жизни, неизбѣжно должна вызвать подобную-же перемѣну и въ частномъ быту, и въ воспитаніи. Они поняли, что настало время положить конецъ моей безалаберной "боевой" жизни, оградить меня отъ вліянія солдатъ и военноплѣнныхъ. Съ этой минуты стали серьезно поговаривать о необходимости отдать меня въ колегію. Для начала рѣшились помѣстить меня въ колегію Бурга, ближайшаго къ намъ городка. Это рѣшеніе поразило меня, какъ громомъ; я совершенно не былъ къ нему подготовленъ. Въ 1815 году (когда Кинэ пошелъ 12-й годъ) оно было съ буквальною точностью приведено въ исполненіе".
   

VIII.

   Время, проведенное Кинэ въ бургской колегіи (съ 1815 -- 1817 г.), оставило въ немъ самое тяжелое, непріятное воспоминаніе. "Когда двери колегіи закрылись за мною. мною овладѣло чувство какого-то ужаса, и это чувство -- чувство, испытываемое всякимъ узникомъ, -- съ теченіемъ времени не только не ослабѣло, а, напротивъ, еще болѣе усилилось. Для меня началась новая жизнь, безсодержательная, однообразная, безплодная, подавшая мнѣ ни одного счастливаго дня; все, что я получалъ прежде отъ непосредственнаго соприкосновенія съ живою практическою дѣйствительностью, я долженъ былъ промѣнять теперь на кое-какія отрывочныя книжныя знанія. Мои родители жили въ двухъ шагахъ отъ Бурга, но я ихъ совсѣмъ не видѣлъ. Я почти никогда не выѣзжалъ изъ города, а если иногда это и случалось, то короткія минуты, проведенныя мною на свободѣ, только еще болѣе возбуждали во мнѣ чувство отвращенія къ моей тюрьмѣ. Воспитаніе прекратилось; началось обученіе, вынужденное, обязательное, невыносимо-скучнос. Когда я даже теперь думаю объ этомъ полѣномъ времени, мною снова овладѣваетъ давящая тоска". "Чувство неволи не покидало меня ни на единую секунду. Прежняя свобода смѣнилась вѣчнымъ принужденіемъ; я стѣснялся и передъ учителями, и передъ товарищами, и даже передъ самимъ собою. Я самъ себя не могъ узнать. Чуть только кончались скучныя классныя занятія, я взбирался на верхъ вала, окружавшаго нашъ домъ, откуда открывался видъ на деревню. Стоя на валу, я съ грустью смотрѣлъ на наши лѣса и считалъ камни полуобрушившейся стѣны, черезъ которую можно было учинить побѣгъ изъ колегіи. Мечты о побѣгѣ доставляли мнѣ высочайшее наслажденіе, и я непремѣнно осуществилъ-бы ихъ, если-бы меня не удерживала боязнь огорчить родителей. Иногда насъ выводили изъ нашей тюрьмы за городъ погулять. Но и во время этихъ прогулокъ сознаніе моей певоли не покидало меня, и то, что прежде приводило меня въ восторгъ, не доставляло мнѣ теперь ни малѣйшаго удовольствія..." "Сожалѣніе о потерянной свободѣ наполняло мою душу тоскою и стыдомъ. Неволя достаточно объясняетъ чувство тоски; но откуда явился стыдъ? Я думаю, его можно объяснить лишь тѣмъ состояніемъ умственнаго и нравственнаго оцѣпенѣнія, въ которое я теперь впалъ. Я былъ оторванъ отъ всѣхъ тѣхъ живыхъ источниковъ, изъ которыхъ я черпалъ матеріалы для своего духовнаго развитія. Нравственные уроки семьи, и въ особенности матери, непосредственное вліяніе народной жизни не существовали для меня теперь; чисто-механическія классныя занятія, -- занятія, невозбуждавшія во мнѣ ни малѣйшаго интереса,-- отупляли мой умъ. Ни одного искренняго, дружескаго, задушевнаго слова! У меня не было подъ руками даже книгъ любимыхъ мною авторовъ; прямо съ Шекспира я напалъ въ Эстеллу и Неморипа Флоріапа... Я становился самъ себѣ противенъ. Напрасно старался я вызвать въ своей душѣ прежніе благородные порывы. Безъ вліянія и поддержки матери я былъ совершенно неспособенъ возвыситься до нихъ, сберечь ихъ въ своемъ сердцѣ. Послѣ нѣсколькихъ неудачныхъ попытокъ, сознавая свое безсиліе, я рѣшился жить, какъ всѣ, но это мнѣ плохо удавалось, потому что я никакъ не могъ отдѣлаться отъ мысли о своемъ паденіи... Воспоминаніе о прежней свободѣ некстати смущало мой умъ; я былъ очень плохимъ рабомъ, хотя считалъ своею священнѣйшею обязанностью быть рабомъ прилежнымъ..."
   Двѣнадцати-лѣтній мальчикъ чувствовалъ себя одинокимъ среди шумной толпы веселыхъ товарищей, онъ не имѣлъ съ ними ничего общаго, онъ чуждался ихъ. Очевидно, среда, въ которую онъ попалъ, совершенно не походила на ту, изъ которой онъ только-что вышелъ. "У меня не было съ ними (т. е. съ товарищами), говоритъ онъ самъ,-- никакихъ общихъ идей. Они вполнѣ уже сжились и приспособились къ той дисциплинѣ, которая возбуждала во мнѣ такое отвращеніе. Ни одна изъ моихъ исторій не интересовала ихъ".
   Со времени паденія Наполеона, со времени шовинистско-патріотическихъ увлеченій молодежи не прошло еще и двухъ лѣтъ, а реакція, какъ видите, сдѣлала уже свое дѣло. Запуганные родители и воспитатели не менѣе полиціи усердствовали по части "вытравливанія" изъ впечатлительныхъ умовъ своихъ дѣтей недавнихъ "тлетворныхъ воспоминаній" и "преступныхъ увлеченій". Портреты, статуи Наполеона были изгнаны не только изъ общественныхъ мѣстъ, но даже изъ частныхъ жилищъ. Такому-же остракизму подверглись и всѣ символы, прямо или косвенно наводившіе на мысль объ имперіи, ея воинахъ, ея славѣ. "Такимъ образомъ, говоритъ Кинэ, -- наши воспоминанія ни въ чемъ не находили себѣ пищи и поддержки. Несмотря на то, что мы были современниками Наполеона, физіономія его была намъ тогда гораздо меньше знакома, чѣмъ теперь. О немъ запрещено было говорить; вынужденные молчать, мы начинали его забывать". "И я, продолжаетъ Кинэ.-- поступилъ въ этомъ случаѣ совершенно такъ-же, какъ и всѣ". Имя, образъ его "героя" отошли мало-помалу на задній планъ, зарылись въ кучѣ другихъ воспоминаній, утратили всякое значеніе для его внутренней жизни; однако, и у него, какъ и у большинства его сверстниковъ, это забвеніе было лишь временное, вынужденное. Вѣсть о смерти Наполеона (въ 1821 г.) снова воскресила въ ихъ умахъ императорскую легенду, только уже не въ прежней грубой, солдатской редакціи, а въ другой, болѣе просвѣщенной, утонченной и либеральной. По словамъ Кинэ, въ ссмилѣтній промежутокъ забвенія наполеоновская идея претерпѣла странный метаморфозъ: изъ идеи славы и военнаго деспотизма она превратилась въ идею славы и гражданской свободы. Какъ совершился этотъ переворотъ, современники Кинэ сами этого не знали и не понимали: онъ совершился безъ участія ихъ воли и сознанія, совершился, такъ-сказать, самъ собою. Однако, "Исторія идей" Кинэ даетъ намъ возможность указать въ общихъ чертахъ на главнѣйшія причины этого удивительнаго явленія,-- явленія, въ высшей степени знаменательнаго для характеристики умственнаго настроенія людей 30-хъ и 40-хъ годовъ.
   Хотя и существовало запрещеніе говорить о Наполеонѣ, однако, это запрещеніе не распространялось на тѣхъ, кто желалъ его ругать. И, разумѣется, въ порицателяхъ недостатка не было. Правительство поощряло ихъ и предоставляло имъ полную свободу въ выборѣ сюжетовъ для ругани. Памфлетисты воспользовались этой свободой, какъ умѣли. Ругать его какъ частнаго человѣка, осмѣивать его домашнюю жизнь, его человѣческіе слабости и пороки, выставлять въ разукрашенномъ видѣ его трусость, его вѣроломство, лживость, жестокосердіе, его самолюбіе и его непредусмотрительность,-- этого имъ было мало. Они нападали на него, какъ на императора, какъ на самовластнаго тирана, поправшаго народныя права, какъ на ненавистника свободы. Людямъ, выросшимъ въ военной дисциплинѣ, вымуштрованнымъ по-казарменному, считавшимъ высочайшею добродѣтелью безпрекословное повиновеніе, людямъ, привыкшимъ смотрѣть на себя только какъ на солдатъ, -- этимъ людямъ начали вдругъ объяснять, что будто и у нихъ есть какія-то права, что они не безсловесное стадо, предназначенное къ поголовному избіенію, что они существа разумныя и мыслящія, что жизнь ихъ неприкосновенна и что государство, гарантируя ее, обязано обезпечить ямъ и извѣстную долю гражданской свободы. "Право", "свобода", "неприкосновенность",-- какъ странно должны были звучать эти слова въ ушахъ дѣтей-солдатъ, незнавшихъ, по увѣренію Кинэ, никакого другого языка, кромѣ языка деспотизма. Однако, они скоро къ нимъ привыкли и внесли ихъ въ свой лексиконъ. Вмѣстѣ съ новыми словами въ головы незамѣтно вошли и новыя понятія. Правительство, на первыхъ порахъ, не смущалось этимъ; оно надѣялось, что при ихъ помощи популярность наполеоновской легенды будетъ окончательно и безвозвратно подорвана. По оно ошиблось въ разсчетѣ. Новыя слова, новыя понятія находились, какъ извѣстно, въ радикальнѣйшемъ противорѣчіи съ правительственною практикою. Подрастающія дѣти очень скоро должны были почувствовать это противорѣчіе, и разъ они его созвали, въ ихъ душѣ пробудился протестъ, пробудилось чувство недовольства существующимъ режимомъ. Правительство-же, съ своей стороны, дѣлало все, что только были въ его власти, для того, чтобы еще болѣе разжечь это недовольство, усилить этотъ протестъ. А такъ-какъ большая часть его реакціонныхъ мѣръ была главнымъ образомъ направлена противъ учрежденій, съ которыми, правильно или неправильно, но связывалось имя императора, такъ-какъ его имя служило какимъ-то пугаломъ реакціи, то нѣтъ ничего удивительнаго, что это пугало стало представляться теперь подрастающей молодежи (сверстникамъ Кинэ) совершенно въ новомъ свѣтѣ. Прежде, въ періодъ военно-патріотическихъ увлеченій, ихъ представленія объ императорѣ тѣсно связывались, почти отождествлялись въ ихъ умѣ съ представленіями о войнахъ, побѣдахъ, казарменномъ разгулѣ и казарменной дисциплинѣ; теперь, въ періодъ вторженія въ ихъ головы новыхъ словъ и новыхъ понятій, императоръ началъ представляться имъ, какъ воплощенная противоположность господствующей реакціи. Реакція была самовластна, деспотична, невѣжественна, тупоумна, и она ею преслѣдовала, онъ былъ ея bête noire, и, конечно, это потому, что она видѣла въ немъ самаго опаснаго своего врага. Но что всего опаснѣе для самовластія, какъ не свобода, что всего опаснѣе для невѣжества, какъ не свѣтъ истины, свѣтъ знаній и пауки? Чего рутина боится болѣе, чѣмъ чортъ ладона, какъ не новыхъ идей? Такимъ образомъ, съ представленіемъ о Наполеонѣ стали незамѣтно связываться представленія о глашатаѣ и провозвѣстникѣ новыхъ идей, о борцѣ и защитникѣ свободы народовъ, о непримиримомъ врагѣ невѣжества, застоя, рутины {}. Конечно, это была только илюзія, илюзія, лживость которой самъ Кинэ прекрасно сознавалъ, однако это сознаніе нисколько не мѣшало ему, какъ по мѣшало, вѣроятно, и многимъ другимъ, увлекаться ею. О.ча, разсказываетъ Кинэ, "примиряла мой культъ Наполеона съ моею жаждою къ свободѣ. Не мы спускались до Наполеона, а онъ возвышался до насъ. И зачѣмъ намъ было отвергать его? Какой вредъ могъ произойти оттого, что мы видѣли въ немъ воплощеніе нашихъ надеждъ и желаній? Само собою понятно, что мы примирялись не съ дѣйствительнымъ монархомъ, вышедшимъ изъ гроба., а съ его мертвою тѣнью, съ его призракомъ".
   Для сверстниковъ Кинэ это "примиреніе" въ значительной степени должно было облегчаться тѣмъ обстоятельствомъ, что самимъ имъ не приходилось выносить на собственной шкурѣ всѣхъ прелестей наполеоновскаго режима; они сохранили о немъ гораздо болѣе пріятныхъ, чѣмъ непріятныхъ воспоминаній. Имъ жилось тогда такъ весело, такъ вольно, такъ хорошо. И вѣдь въ то время никто, даже самые близкіе имъ люди, ни разу не заикнулись имъ ни о какомъ деспотизмѣ, ни о какомъ "попраніи правъ", ни о какой "свободѣ". Все кругомъ хвалило и славословило "великаго", "непобѣдимаго" императора; все благопріятствовало образованію въ ихъ дѣтскомъ умѣ тѣсной связи между представленіемъ о Наполеонѣ и представленіемъ о чемъ-то "высокомъ", "славномъ". И связь эта оказалась до такой степени
   Извѣстно, что подобныя воззрѣнія на Наполеона, въ смягченномъ, конечно, видѣ, какъ ни мало они соотвѣтствовали дѣйствительности, нашли себѣ мѣсто даже въ нѣкоторыхъ ученыхъ грудахъ либерально-буржуазныхъ историковъ, не только французскихъ (напр. Тьеръ), но и иностранныхъ (напр. Гервинусъ), прочною, что никакія ухищренія реакціонныхъ памфлетистовъ не въ силахъ были ее разрушить. Вотъ почему имъ на-столько-же легко было слить Наполеона, съ своими буржуазно-либеральными идеалами, на-сколько было трудно представить его въ томъ звѣриномъ образѣ, въ какомъ представляла его реакція. Притомъ-же и представленія-то самой реакціи не отличались ни выдержанностью, ни послѣдовательностью. Она взводила на императора и его сторонниковъ самыя противоположныя обвиненія. То это были вѣроломные тираны, народные угнетатели и обманщики, то -- опасное исчадіе революціи, свирѣпые демагоги, антихристовы предтечи, разрушители алтарей и троновъ и т. п. Обвиненія послѣдняго рода гораздо болѣе гармонировали съ нравственнымъ достоинствомъ продажныхъ клевретовъ реакціи, въ нихъ слышалась несравненно болѣе искренняя, задушевная нотка, чѣмъ въ первыхъ, а потому имъ и вѣры давалось больше.
   Таковы въ общихъ чертахъ причины, незамѣтно видоизмѣнившія въ умахъ поколѣнія Кинэ наполеоновскую идею изъ идеи военной славы, патріотическаго шовинизма -- въ идею гражданской свободы, мирпо-буржуазнаго либерализма. Однако, эта метаморфоза, какъ мы сказали, совершалась крайне медленно, постепенно, и въ тотъ періодъ жизни Кинэ, который мы теперь разсматриваемъ, она вступала только въ свой первый фазисъ, -- въ фазисъ забвенія и полнаго отреченія отъ прошлаго. Не всѣ, разумѣется, забывали и отрекались одинаково скоро и одинаково легко; одни привыкали къ новымъ порядкамъ и воззрѣніямъ безъ малѣйшихъ усилій, почти не замѣчая даже происшедшей вокругъ ихъ перемѣны; другимъ, напротивъ, долго, очень долго не удавалось вытѣснить изъ ума недавнія воспоминанія и всецѣло отдаться новому теченію. Къ числу этихъ другихъ принадлежалъ и Кинэ. Онъ все или почти все помнилъ въ то время, какъ его товарищи по колегіи все давно забыли. Вотъ отчего онъ и не могъ сойтись съ ними. Ни онъ ихъ во понималъ, ни они его. Отдалившись отъ товарищей, не находя ни малѣйшаго интереса, въ своихъ классныхъ занятіяхъ, не чувствуя ни малѣйшей симпатіи къ своимъ тюремщикамъ -- педантамъ-педагогамъ, не имѣя подъ руками никакихъ даже порядочныхъ книгъ, поставленный внѣ непосредственнаго вліянія матери, Кинэ замкнулся въ своемъ внутреннемъ мірѣ, въ мірѣ фантастическихъ грезъ и безпредметныхъ мечтаній. Умъ его, посаженный на скудную школьную діэту, пребывалъ въ какой-то сонной дремотѣ, за то тѣмъ сильнѣе работало воображеніе. Крайнее однообразіе внѣшнихъ впечатлѣній, крайняя бѣдность и безсодержательность умственной жизни, ограничивали, однако, дѣятельность послѣдняго почти исключительно сферою начавшихъ уже пробуждаться въ мальчикѣ животно-половыхъ инстинктовъ. Подъ вліяніемъ ихъ смутная, несознанная еще потребность половой любви не замедлила облечься въ тѣ мечтательно поэтическія формы, въ которыя она обыкновенно облекается у дѣвочекъ-институтокъ. Вскорѣ послѣ поступленія въ колегію двѣнадцати-лѣтній Кинэ влюбился, -- влюбился идеально, платонически, чисто по-институтски, и эта любовь согрѣвала, утѣшала и ободряла его во все время его двухгодичнаго школьнаго одиночества. Предметомъ этой нѣжной страсти была молоденькая, ангело-подобная голубоглазая блондинка -- сестра одного изъ его товарищей по школѣ. Онъ увидѣлъ ее какъ-то разъ мелькомъ въ пріемный день, когда она пришла на свиданіе къ брату, онъ услышалъ ея "нѣжный, серебристый голосокъ", и съ этой минуты "ея образъ врѣзался неизгладимыми чертами въ его душу"; "съ этой минуты, разсказываетъ онъ, -- я пересталъ чувствовать себя одинокимъ. Она всегда была со мною, ея вліяніе всюду окружало меня. Это былъ первый лучъ зажигающейся зари". "Лучъ" этотъ, однако, мальчикъ наблюдалъ только издалека, онъ боялся къ нему приблизиться и никогда но рѣшался заговорить съ нимъ. "Я зналъ, гдѣ она живетъ. Она жила недалеко отъ Цертине. Но я не осмѣливался спросить, какъ ее зовутъ, и никогда такъ и не узналъ ея имени. Да и зачѣмъ мнѣ было это знать? Зачѣмъ мнѣ было звать ее по имени? Развѣ она не являлась ко мнѣ безъ всякаго зова? Развѣ я не изливалъ передъ нею съ полной откровенностью всей своей души? Не дѣлился съ нею всѣми своими скорбями и печалями? Само собою понятно, что всѣ эти изліянія и откровенности происходили безъ словъ и свидѣтелей, въ самыхъ сокровенныхъ тайникахъ моего сердца. Я могъ-бы видѣть ее ближе, я, по всей вѣроятности, могъ-бы даже заговорить съ нею; нѣсколько разъ представлялся мнѣ случай побывать въ деревнѣ у ея братьевъ. Но я всегда воздерживался. Я опасался и избѣгалъ всего, что могло-бы хоть какъ-нибудь измѣнить мои къ ней отношенія, -- отношенія, къ которыхъ было для меня столько прелести и очарованія! Я чувствовалъ непрочность своего созданія и задерживалъ дыханіе, боялся сдуть этотъ первый цвѣтокъ моего счастія. Мнѣ достаточно было знать, что ангело подобное существо живетъ въ одномъ мірѣ со мною. Вся земля была наполнена его благоуханіемъ. Въ его отсутствіи я не испытывалъ ни малѣйшаго страданія,-- до такой степени я былъ увѣренъ, что моя возлюбленная всюду и неизмѣнно находится со мною. Насчетъ будущаго я тоже былъ совершенно спокоенъ: мнѣ и на умъ не приходило, что она можетъ выйти замужъ, что, быть можетъ, она уже невѣста"... "Любовь моя вполнѣ меня удовлетворяла; о взаимной любви я даже мечтать не смѣлъ... Взглянуть издали на бѣлѣющіяся въ рощѣ стѣны ея домика -- это было верхомъ блаженства... Но мнѣ не суждено было испытать его. По цѣлымъ часамъ я мечталъ объ этомъ ни разу невиданномъ мною домикѣ. Я представлялъ его себѣ въ видѣ нашего пертинскаго дома; только вокругъ него должно было быть больше виноградниковъ, еловая роща, передъ крыльцомъ должна была разстилаться дорожка, усыпанная пескомъ, черезъ ручей былъ перекинутъ мостикъ"... "До сихъ поръ природа возбуждала во мнѣ лишь чувство свободы; бѣгать взадъ и впередъ по полямъ, забираться въ даль, бродить въ лѣсу,-- вотъ въ чемъ заключалась для меня вся ея прелесть. Теперь-же я начиналъ испытывать невыразимое удовольствіе, слушая пѣніе соловья или смотря на распускающуюся весеннюю зелень, Я чувствовалъ присутствіе жизни не въ одномъ только себѣ, но во всѣхъ окружающихъ меня вещахъ; я не могъ смотрѣть безъ восхищенія на кустъ боярышника, покрытаго цвѣтами; мнѣ казалось, будто изъ его посеребренныхъ вѣтвей выходитъ моя возлюбленная, и она представлялась мнѣ именно такою, какою я разъ видѣлъ ее въ дѣйствительности въ нашемъ саду" {Эта нѣжная любовь продолжалась во все время пребыванія Кинэ въ бургской колегіи, и ни разу влюбленный мальчикъ не обмѣнялся съ предметомъ своей страсти ни единымъ словомъ, ни разу даже не рѣшился подойти къ нему близко. Вскорѣ, однако, но выходѣ изъ колегіи это первое идеально-платоническое чувство уступило мѣсто другому, болѣе реальному и несравненно болѣе требовательному. Между многочисленными знакомыми его родителей было одно семейство, находившееся въ довольно близкомъ родствѣ съ какимъ-то царствующимъ домомъ, но, благодаря стеченію разныхъ неблагопріятныхъ обстоятельствъ, впавшее въ бѣдность и жившее весьма скромно. Семейство состояло изъ брата и двухъ сестеръ Сопи были сироты); старшей было 18 лѣтъ, младшей 16. Послѣдняя была "писанная красавица", и Кинэ влюбился въ нее съ перваго-же взгляда. "Когда я остался одинъ, я почувствовалъ съ поразительною ясностью, разсказываетъ онъ,-- во-первыхъ, что она владѣла безусловно всѣмъ существомъ моимъ: моимъ сердцемъ, умомъ, моими глазами; во-вторыхъ, что я долженъ, во что-бы то ни стало, высвободиться изъ-подъ ея гнета; непрошенный, неожиданный гость, вчера еще совершенно мнѣ незнакомый, сегодня наполнившій собою весь мой внутренній міръ, съ перваго-же раза заставлялъ меня страдать, невыносимо страдать. Онъ нисколько не походилъ на свѣтлый образъ Г*** (начальная буква фамиліи предмета первой любви), являвшійся мнѣ среди цвѣтовъ и вѣтвей боярышника, образъ, который я, по собственному желанію, могъ и вызывать, и удалять. Нѣтъ, новый гость вторгся въ мою душу безъ моего вѣдома и воли; онъ давилъ, порабощалъ меня..." Юноша испугался и рѣшился бороться на жизнь и смерть съ поработившею его силою. Борьба была тяжелая, продолжительная, но въ-концѣ-концовъ онъ вышелъ изъ нея побѣдителемъ Описанію ея онъ посвящаетъ нѣсколько поэтическихъ страницъ своей "Histoire de mes idées". Читая эти страницы, нельзя не дивиться той замѣчательной силѣ воли и тому самообладанію, которыя онъ выказалъ въ этомъ трудномъ испытаніи, особенно если вспомнить, что ему было тогда не болѣе 15 или 16 лѣтъ. Онъ не бѣгалъ отъ предмета своей страсти; напротивъ, онъ видѣлся съ нимъ почти ежедневно, но ни разу ни единымъ словомъ, ни единымъ жестомъ онъ не выдалъ себя. При каждомъ свиданіи онъ старался подмѣтить въ немъ какую-нибудь слабую сторону, какой-нибудь нравственный или даже просто физическій недостатокъ. И когда это ему удавалось, онъ начиналъ доказывать себѣ всевозможными хитросплетенными логическими аргументами всю нелѣпость, всю неразумность своего чувства. И какъ ни сильно, какъ ни реально было это чувство, его логика или, лучше сказать, резонерство одолѣло его. Это была первая серьезная побѣда, одержанная его умомъ надъ сердцемъ.}.
   Мечтательно-поэтическое настроеніе мальчика снова пробудило въ его душѣ то смутное, неопредѣленное религіозное чувство, которое впервые зародилось въ немъ подъ вліяніемъ сантиментально-піитическихъ бесѣдъ съ матерью. Когда мальчику минуло 12 лѣтъ, начальство рѣшило, что теперь время ему готовиться къ причастію. Его стали обучать катехизису. Пасторъ, которому было поручено заняться его религіознымъ воспитаніемъ, оказался человѣкомъ весьма покладливымъ. "Онъ съ перваго-же раза понялъ, что я чувствую себя одинокимъ и что мое сердце жаждетъ безконечной любви, и онъ старался открыть мнѣ источникъ этой любви. Онъ не мучилъ меля теологическими терніями и софизмами. Онъ говорилъ со мною вполнѣ доступнымъ мнѣ языкомъ. И сердце мое открылось передъ нимъ. Въ первый разъ мною были вполнѣ довольны", Задушевныя рѣчи пастора, съ одной стороны, съ другой -- не менѣе задушевныя письма, матери, считавшей тоже своею обязанностью надлежащимъ образомъ подготовить сына, къ предстоящему таинству, приводили Кинэ въ какой-то религіозный экстазъ. "У меня, разсказываетъ онъ,-- точно выросли крылья, я утопалъ въ какомъ-то блаженствѣ". Въ день причастія онъ едва могъ ходить отъ внутренняго волненія; "божественныя слезы застилали его глаза". "Моя душа вступала въ эту минуту въ единеніе съ церковью, мнѣ казалось, будто сердце мое покоится на божественномъ жертвенникѣ". "Впослѣдствіи, когда мнѣ приходилось читать писанія св. отцовъ и "Подражаніе Христу", я также испытывалъ сильныя душевныя волненія, но эти волненія, вызванныя исключите.!! но дѣятельностью воображенія, волненія чисто, такъ-сказать, литературнаго характера, я не могъ смѣшивать съ тѣмъ чувствомъ, которое я пережилъ въ бургской Notre Dame (церковь, гдѣ онъ причащался)". Кинэ по объясняетъ, въ чемъ собственно заключалось существенное различіе первыхъ отъ послѣдняго. Въ первомъ случаѣ онъ относился къ своимъ внутреннимъ ощущеніямъ болѣе, во второмъ -- менѣе сознательно. Понятно, что это болѣе или менѣе сознательное отношеніе должно было до извѣстной степени видоизмѣнять субъективную природу ощущеній. Но ихъ объективная сущность оставалась та-же, и вся разница сводилась, слѣдовательно, лишь къ степени производимаго ими субъективнаго афекта, иными словами -- она была чисто-количественная, а не качественная. Но Кинэ до такой степени былъ обманутъ этимъ призрачнымъ субъективнымъ различіемъ своихъ ощущеній, что основалъ на немъ впослѣдствіи цѣлую философскую теорію, разграничивавшую рѣзкою демаркаціонною линіею область религіи отъ области реторики, область искуства отъ области вѣры. Такимъ образомъ, день перваго причащенія не прошелъ безслѣдно въ жизни Кинэ; чувство, испытанное имъ въ бургской Notre Dame, хотя и изгладилось очень скоро изъ его души, тѣмъ не менѣе не осталось безъ вліянія на его позднѣйшія религіозно-философскія построенія.
   

IX.

   Въ 1816 году тринадцатилѣтній Кинэ окончилъ курсъ въ бургской колегіи, а осенью въ слѣдующемъ году его отправили въ ліонскую колегію. Новая школа произвела на него съ перваго взгляда такое-же неблагопріятное впечатлѣніе, какъ и старая. "Домъ, совсѣмъ почернѣвшій отъ времени, мрачные своды, двери съ рѣшетками и висячими запорами, сырыя часовни, высокія стѣны, непропускающія солнечнаго свѣта... Мнѣ казалось, что я непремѣнно долженъ умереть здѣсь съ тоски. Но случилось какъ разъ обратное. Здѣсь я нашелъ, во-первыхъ, уединеніе и во-вторыхъ -- кто-бы это могъ подумать?-- свободу. Этимъ счастіемъ я былъ обязанъ музыкѣ". Отцы-начальники были очень рады, что имъ попался, наконецъ, мальчикъ, кое-что смыслящій въ музыкѣ и изъявившій полную готовность участвовать въ ихъ духовныхъ концертахъ. А у нихъ именно и недоставало одной скрипки. Маленькій музыкантъ отлично могъ пополнить этотъ пробѣлъ; но для этого ему нужно было предоставить немножко досуга и немножко уединенія. Стали пріискивать какой-нибудь уединенный уголокъ, гдѣ-бы онъ безпрепятственно могъ предаваться музыкальнымъ упражненіямъ. Послѣ долгихъ поисковъ открыли, наконецъ, въ толстой стѣнѣ маленькую, темную конуру, въ которой сохранялись орудія мастеровыхъ. "Можетъ-ли онъ помѣститься въ этой конурѣ?" спросилъ его аббатъ. "Еще-бы! Ничего не можетъ быть лучше и удобнѣе". И аббатъ вручилъ ему ключъ отъ тѣснаго чулана. Съ этихъ поръ Кинэ сталъ его полнымъ хозяиномъ и проводилъ въ немъ большую часть дня. "Я устроился въ немъ, разсказываетъ онъ,-- какъ во дворцѣ. Убравъ камни, которыми онъ былъ заваленъ, я расчистилъ себѣ подъ нишею пространство шага въ четыре или въ пять длиною; выпрямиться во весь ростъ я не могъ, но за то тутъ былъ налой, служившій мнѣ вмѣсто письменнаго стола, и соломенный стулъ -- больше мнѣ ничего не нужно было!" Мальчикъ былъ внѣ себя отъ восторга! Эта темная, низкая, никому ненужная, всѣми забытая темница давала ему свободу! Съ какою благодарностью вспоминаетъ онъ о ней въ своей автобіографіи! "Для меня, говоритъ онъ,-- эта темница должна быть самымъ дорогимъ мѣстомъ на всемъ земномъ шарѣ. Въ ней впервые мои глаза открылись свѣту истины. Въ ней я возродился духовно; въ ней во мнѣ пробудилась любовь къ хорошимъ книгамъ, къ великимъ, безсмертнымъ идеямъ, ко всему, что до сихъ поръ только слегка касалось моей жизни и что должно было занять въ ней такое выдающееся мѣсто!"
   Впрочемъ, конура, сама по себѣ взятая, едва-ли-бы могла имѣть такое благотворное вліяніе на умственное развитіе мальчика, если-бы ректоромъ колегіи былъ не аббатъ Руссо, а какой-нибудь другой "отецъ", менѣе снисходительный и менѣе проницательный.
   "Ректору, говоритъ Кинэ,-- если-бы онъ только захотѣлъ, было-бы очень не трудно заставить меня подчиниться всѣмъ правиламъ заведенія, по Руссо и не думалъ объ этомъ. Этотъ ученый, строгій старикъ, любившій науку ради науки, понималъ, что страсть къ ученію по замедлитъ пробудиться во мнѣ, какъ только я буду предоставленъ самому себѣ.
   "Нѣсколько дней онъ наблюдалъ меня; но затѣмъ, увидя, какъ я пользуюсь моимъ уединеніемъ, онъ оставилъ меня въ покоѣ. Онъ самъ любилъ уединеніе и, понимая, на-сколько оно для меня необходимо, окружилъ имъ и меня. Я могъ, когда хотѣлъ, уходить въ свою конуру, запираться на ключъ, проводить въ ней большую часть дня, и никто никогда не спрашивалъ меня, что я тамъ дѣлаю и о чемъ думаю. Я жилъ точно въ монастырѣ, гдѣ у меня была своя келья. Въ этой кельѣ я просиживалъ нерѣдко, въ противность всѣмъ правиламъ и порядкамъ заведенія, классные часы, обѣденное время, службы, даже ночи, но ни Руссо и никто изъ начальствующихъ лицъ ни разу не сдѣлали мнѣ но этому поводу ни одного замѣчанія..."
   Но этого мало. Руссо былъ не только снисходительнымъ начальникомъ, но и очень начитаннымъ классикомъ: въ его библіотекѣ были собраны сочиненія всѣхъ сколько-нибудь замѣчательныхъ греческихъ и латинскихъ писателей, и всѣхъ ихъ онъ великодушно предоставилъ въ распоряженіе юнаго отшельника и всѣ они по-очередно перебывали въ его мрачной темницѣ.
   "Когда изученіе древнихъ языковъ было для меня обязательно, они возбуждали во мнѣ отвращеніе. Я упорно отказывался понимать и запоминать ихъ. Но чуть только мнѣ перестали ихъ навязывать, я воспламенился къ нимъ горячею любовью. Я рѣшился изучить ихъ самъ, безъ чужой помощи. Открывъ первую попавшуюся мнѣ подъ руку книгу,-- это были "Метаморфозы" Овидія,-- я началъ ее читать и, къ моему величайшему удивленію, не только понялъ стихи, но и прочелъ ихъ съ удовольствіемъ". Первый, почти нестоившій никакого труда успѣхъ ободрилъ Кинэ и онъ съ жадностью началъ проглатывать одну книгу за другою: за Овидіемъ послѣдовалъ Плиній старшій, за Плиніемъ -- Тацитъ, Эней, Плотинъ, Теренцій, Лукрецій, Сидопій Аполинарскій, Григорій Турскій и т. д. Окончивъ классиковъ, онъ углубился въ литературу первыхъ вѣковъ христіанства и дошелъ до литературы средневѣковой. Предметъ этотъ былъ въ то время еще очень мало разработанъ французскими историками и мальчику (ему было не болѣе 15-ти лѣтъ) пришлось знакомиться съ нимъ по подлинникамъ. Работа эта очень его заинтересовала и онъ началъ тогдаже писать цѣлый трактатъ о Григорій Турскомъ {Черновая этого перваго ученаго труда Кинэ, сохранившаяся, по его словамъ, въ его бумагахъ, не появлялась, да, кажется, и не появится въ печати.}.
   Почти одновременно съ развитіемъ вкуса къ изученію классическихъ древностей и памятниковъ средневѣковой литературы въ немъ развился вкусъ къ математикѣ. До сихъ поръ онъ питалъ къ ней почти такое-же отвращеніе, какъ и къ латыни. Она представлялась ему въ видѣ скучныхъ, безконечно-длинныхъ вычисленіи и сухихъ формулъ, забивающихъ фантазію, подающихъ никакой пищи воображенію. Это ему не нравилось. Воображеніе играло слишкомъ видную роль въ его умственной жизни, оно доставляло ему столько пріятныхъ афектовъ, оно вносило въ его внутренній міръ столько блеска и красокъ, что онъ и не могъ, и не хотѣлъ приносить его въ жертву какой-то невѣдомой ему наукѣ,-- наукѣ, отрицающей всякія мечты и фантазіи и дающей вмѣсто нихъ однѣ голыя, бездушныя цифры... и ничего, кромѣ цифръ! Кинэ откровенно сознался въ этомъ учителю математики. Но учитель не меньше своего ученика чувствовалъ пристрастіе къ воображенію. Онъ любилъ волшебныя сказки не меньше интеграловъ и находилъ какое-то таинственное соотношеніе между "безконечно-малыми" величинами и безконечно-малыми героями сказокъ Перро. Разумѣется, такому субъекту не трудно было убѣдить новичка, что онъ совершенно ошибается насчетъ сухости математики и что, напротивъ, эта наука всего болѣе способна возбуждать дѣятельность воображенія. Въ подтвержденіе своихъ словъ онъ ссылался на самого себя. "Онъ меня убѣдилъ, разсказываетъ Кинэ,-- и, что всего важнѣе, онъ меня заставилъ полюбить свою науку. Преподавая ее мнѣ, онъ не упускалъ изъ вида ничего такого, что могло-бы повліять на мое воображеніе. Сто быковъ, принесенныхъ Пифагоромъ въ жертву, занимали въ нашей геометріи очень видное мѣсто. Чтобы увлечь меня, учитель съ перваго-же раза показалъ мнѣ въ перспективѣ недосягаемыя для меня вершины высшаго дифереиціальнаго счисленія. Соблазненный этою приманкою, подстрекаемый неизвѣстностью, я шелъ впередъ безъ устали, подобно ребенку, заблудившемуся въ Альпахъ. Ему показываютъ на снѣжную верхушку Юнгфрау и ему кажется, что вотъ онъ сейчасъ достанетъ до нея своею рученкою; онъ не обращаетъ вниманія на камни, лежащіе подъ ногами. Я тоже не замѣчалъ ихъ и, не спуская глазъ съ чудныхъ вершинъ, шагъ за шагомъ поднимался въ гору... Такимъ образомъ онъ ввелъ меня въ святилище пауки безъ труда и усилій; я не чувствовалъ ни малѣйшаго утомленія".
   Разумѣется, этотъ оригинальный, фантастическій, безсистемный способъ преподаванія по могъ дать мальчику прочныхъ знаній, но за то онъ заставилъ его заинтересоваться математикою, онъ возбудилъ въ немъ потребность, изучить се съ большею основательностью и методичностью. А это было самое главное. Кинэ втянулся въ математику, какъ онъ втянулся въ своихъ классиковъ. Впослѣдствіи, когда онъ сталъ изучать ее подъ руководствомъ другого учителя, знаменитаго въ то время Клерка ученика Лапласа и Лагранжа, строгаго, холоднаго, никогда неувлекающагося "жреца науки", она (т. е. математика) утратила для него всѣ свои прежніе соблазны; сведенная на строго-паучную почву, она уже не давала никакой пищи фантазіи. Но тѣмъ не менѣе Кинэ не бросалъ ее; напротивъ, онъ продолжалъ заниматься ею и занимался съ прежнею настойчивостью, съ прежнимъ увлеченіемъ. И нѣтъ сомнѣнія, что эти занятія имѣли весьма благотворное вліяніе на его умственное развитіе; они до нѣкоторой степени сдерживали неумѣренные порывы его фантазіи и парализировали то субъективно-мечтательное настроеніе, къ которому предрасполагала его отшельническая, уединенная жизнь въ ліонской колегіи.
   Математика, классическая древность и средневѣковые литературные памятники отнимали у Кинэ почти весь день, ночь-же онъ посвящалъ поэзіи. Когда всѣ засыпали, онъ осторожно вынималъ свой потайной фонарикъ и при его тускломъ свѣтѣ зачитывался до разсвѣта Дантомъ, Петраркою, Аріостомъ, Тассомъ {Итальянскому языку онъ тоже выучился на постели, во время этихъ своихъ ночныхъ бдѣній.}, а иногда, вдохновленный бесѣдами съ чужими мудрецами, и самъ брался за перо или карандашъ и начиналъ сочинять стихи.
   Затворничество, которому добровольно подвергалъ себя мальчикъ,-- затворничество, развивавшее наклонность къ фантастической мечтательности,-- общій характеръ и направленіе его занятій, его раннее знакомство съ классическою литературою и поэзіею, наконецъ, предшествующія обстоятельства его жизни (о которыхъ говорено выше) и, быть можетъ, нѣкоторыя унаслѣдованныя отъ матери и бабки (поклонницы изящной формы) предрасположенія,-- всѣ эти условія, вмѣстѣ взятыя, должны были неизбѣжно вызвать въ немъ потребность въ поэтическомъ творчествѣ, "страсть къ стихотворству". Мысли и образы поэтическою вереницею толпились въ его умѣ, имъ нужно было найти какой-нибудь выходъ. Они рвались наружу. Мальчику не подъ силу было совладать съ ними, привести ихъ въ порядокъ, заковать ихъ въ узкія рамки логической системы. Притомъ-же не въ мѣру развитое воображеніе постоянно вторгалось въ сферу дѣятельности его чисто-разсудочныхъ способностей и разстраивало правильность его мыслительнаго процеса. Не будучи, такимъ образомъ, въ состояніи задержать и привести въ порядокъ порывистое теченіе идей и чувствъ, переполнявшихъ его душу, и не имѣя около себя никого, съ кѣмъ-бы онъ могъ дѣлиться имя {Правда, онъ обмѣнивался очень часто письмами съ матерью. Судя по тѣмъ отношеніямъ, которыя между ними существовали, можно было предполагать, что въ этихъ письмахъ сыпь съ полною откровенностью будетъ дѣлиться съ "своимъ вѣрнымъ Аристархомъ" (какъ онъ ее называлъ) всѣми своими мыслями, чувствами, влеченіями, что онъ, однимъ словомъ, откроетъ ей всю свою душу. Но въ дѣйствительности это было не совсѣмъ, такъ. Въ письмахъ, которыя онъ писалъ ей изъ колегіи (Correspondence, t. I, съ 1817 по 1820 годъ, стр. 1--89), кромѣ нѣжныхъ и нѣсколько утрированныхъ изліяній сыновнихъ чувствъ, нѣтъ почти ничего достойнаго вниманія. Сынокъ не устаетъ повторять на всевозможные лады: "я тебя люблю, я тебя люблю, я жить тебя тебя не могу", но какіе предметы (кромѣ матери) занимаютъ его мысль, какія чувства (кромѣ сыновней любви) волнуютъ его душу, о чемъ онъ мечтаетъ, къ чему стремится и т. п.-- обо всемъ этомъ онъ довольно тщательно умалчиваетъ.}, онъ изливалъ ихъ на бумагѣ въ формѣ поэтическихъ импровизацій. И, разумѣется, чѣмъ больше впечатлѣній воспринималъ онъ извнѣ (т. е. изъ книгъ), тѣмъ сильнѣе развивалась потребность въ этихъ стихотворныхъ изліяніяхъ. Въ послѣдніе годы своего пребыванія въ колегіи онъ, по собственнымъ его словамъ, предался стихотворству съ такимъ-же страстнымъ увлеченіемъ, съ какимъ предавался изученію классиковъ я математики. "Всѣ мои книги, письма, тетради были испещрены стихами. Когда подъ руками не было свободной бумаги, я ухитрялся нанизывать рифмованныя строчки съ боковъ моихъ коническихъ сѣченій и уравненій, чѣмъ приводилъ Клерка (професоръ математики) въ неописанное негодованіе".
   До насъ не дошло ни одно изъ всѣхъ этихъ безчисленныхъ стихотворныхъ упражненій юнаго отшельника. Онъ никому ихъ не показывалъ, -- не показывалъ даже своему вѣрному Аристарху -- матери. Обыкновенно онъ ихъ сжигалъ. Поэтому мы не можемъ съ точностью судить О ихъ содержаніи. Но, судя по его словамъ (Histoire de mes idées, p. 224), можно думать, что всѣ они имѣли чисто-субъективный, лирическій характеръ и вертѣлись главнымъ образомъ около одной и той-же темы: борьбы резонирующаго "духа" съ пробуждавшимися вожделѣніями "плоти". "Это не были любовныя стихотворенія въ обыкновенномъ смыслѣ этого слова, говоритъ Кинэ въ своей автобіографіи,-- нѣтъ, въ нихъ выражался протестъ и мучительная скорбь по неводу нарождавшагося чувства, твердая рѣшимость уничтожить, искоренить его, вести съ нимъ борьбу до послѣдней крайности; иногда это была пѣснь побѣды, иногда пѣснь покаянія, и когда приходилось каяться (замѣтилъ въ несодѣянныхъ грѣхахъ), какими проклятіями я осыпалъ и себя, и ту особу воспоминаніе о которой меня преслѣдовало и которая, конечно, была совершенно неповинна въ буряхъ моего сердца".
   Таково было въ общихъ чертахъ содержаніе и направленіе школьной поэзіи Кинэ. Повидимому, они мало гармонировали съ его учеными занятіями. Но это только повидимому. Въ сущности-же, если отбросить въ сторону его занятія съ Клеркомъ (занятія, въ которыя онъ втянулся, которыми онъ сначала даже увлекался, по къ которымъ сердце его не лежало, которыя всегда были и остались чуждыми его природѣ), если отбросить ихъ въ сторону, то нельзя не согласиться, что вся, поглощаемая имъ въ такомъ изобиліи духовная пища, необходимо должна была предрасположить творческую фантазію къ выбору именно такихъ, а не другихъ сюжетовъ; на нихъ ее невольно наталкивали и классическіе поэты съ ихъ живописаніями всевозможныхъ родовъ и видовъ "любви", и классическіе философы и историки съ ихъ моральными сентенціями, и средневѣковые "отцы писатели" съ ихъ вѣчною проповѣдью объ укрощеніи грѣховной "плоти" и о подчиненіи ея "духу". Конечно, у этихъ писателей, поэтовъ, историковъ, философовъ можно было найти и многое другое, помимо "живописаній любви", моральныхъ сентенціи и аскетическихъ проповѣдей; но отвлеченныя теоретическія идеи, сухія логическія формулы, не давая пищи фантазіи, съ трудомъ, повидимому, усвоивались умомъ мальчики и но оставляли вообще прочныхъ слѣдовъ въ его внутренней психической жизни. Изъ прочитаннаго онъ усвоивалъ всего легче и скорѣе то, что находило себѣ отголосокъ въ его субъективномъ настроеніи, въ чемъ онъ усматривалъ нѣкоторую аналогію съ своимъ собственнымъ душевнымъ состояніемъ. Разумѣется, между тѣми, напр., увлеченіями и "бурями сердца", которыя описывали любимые илъ поэты, и его смутными, неопредѣленными, едва начинающими пробуждаться половыми потребностями аналогія была весьма, слабая. Но тутъ являлась на помощь фантазія. Раздувая, расцвѣчивая, преувеличивая каждое субъективное ощущеніе мальчика, она постоянно, такъ-сказать, подтасовывала его дѣйствительныя, реальныя чувства, чувствами фиктивными, искуственными, напускными, "теоретическими"; иными словами, она пріучала его мыслить и выражать его чувства въ формѣ далеко несоотвѣтствующей ихъ содержанію. И эта привычка (усвоенная имъ отчасти еще въ Шаролѣ, когда онъ упражнялся въ писательствѣ любовныхъ писемъ для товарищей) осталась при немъ навсегда; она пережила его школьническую поэзію, и ея вліяніе несомнѣнно чувствуется на всей его послѣдующей ученопоэтической дѣятельности.
   Ведя уединенно-созерцательную жизнь, Кинэ но сближался съ своими товарищами, точно также, какъ и они не сближались съ нимъ. {Во всей школѣ у него было, какъ кажется, всего два пріятеля: Жюль Жаненъ и Эжень Брюнъ. "Послѣднія, разсказываетъ Кинэ,-- своимъ пристрастіемъ ко всему странному, фантастическому, далеко опередилъ всю романтическую школу, вмѣстѣ взятую. Его исторія -- это исторія многихъ людей нашего поколѣнія. Онъ самъ себя состарилъ, читая постоянно, непрерывно одного только Руссо. Въ 15 лѣтъ онъ уже страдалъ тою острою чувствительностью, тою неисправимою мизантропіею, которыя у самого Руссо развились только въ шестьдесятъ лѣтъ.} Ихъ интересы, ихъ треволненія, ихъ школьничества, повидимому, не мало его не интересовали. Онъ держался отъ всего въ сторонѣ и заслужилъ репутацію самаго скромнаго и благонравнаго мальчика; начальство не могло просто нахвалиться имъ. Очевидно, традиціи и привычки прежней боевой жизни, вымерли въ немъ окончательно; и въ этомъ отношеніи онъ опередилъ большинство тогдашней учащейся молодежи, скученной въ большихъ городахъ, вродѣ Парижа, Ліона, Марселя. Эта молодежь никакъ еще не могла привыкнуть къ новымъ порядкамъ и, какъ умѣла, протестовала противъ нихъ; конечно, ея протестъ носилъ на себѣ чисто-ребяческій, школьническій характеръ, онъ не шелъ далѣе "классныхъ демонстрацій", освистыванія професоровъ, нещаднаго избіенія казенныхъ лавокъ и столовъ и т. п., но тѣмъ не менѣе это все-таки былъ протестъ. Какъ кажется, съ такой именно точки зрѣнія и само начальство смотрѣло на эти такъ-называемые лицейскіе бунты. Противъ зачинщиковъ употреблялись весьма строгія мѣры и въ нѣкоторыхъ лицеяхъ, на-время, совсѣмъ даже прекращались классы. Ліонская колегія не захотѣла отстать отъ другихъ. Долго сдерживаемое глухое недовольство разразилось, наконецъ, демонстраціею, правда, довольно глупою и смѣшною.
   Слухъ объ этихъ "безпорядкахъ" разнесся по всему городу и достигъ даже Шароля. Мать Кинэ страшно обезпокоилась: не случилось-ли чего съ ея возлюбленнымъ сыномъ? Не попался-ли онъ? Возлюбленный сынъ спѣшитъ ее успокоить. "Милая маменька, пишетъ онъ ей ("Correspondences", t. I, стр. IS), -- твои опасенія на мой счетъ крайне меня огорчаютъ; мнѣ прискорбно, во-первыхъ, что ты страдаешь изъ-за меня, и, во-вторыхъ, что ты такъ мало довѣряешь моему здравому смыслу... Успокойся, дорогая моя; будь увѣрена, что мысль о тѣхъ страданіяхъ, которыя я могу тебѣ причинить, никогда не дозволитъ мнѣ вступить на путь ошибокъ и заблужденій. Правда, сначала я тоже увлекся общимъ движеніемъ, но я сейчасъ-же спросилъ себя, какая-же его цѣль? Что изъ этого можетъ выйти? Я обращался съ этимъ вопросомъ ко всѣмъ, даже къ вашимъ коноводамъ, и никто не могъ дать мнѣ удовлетворительнаго отвѣта. Считаешь-ли ты меня на-столько безумнымъ, чтобы я могъ послѣ этого рѣшиться, безъ всякой цѣли и смысла, жертвовать моимъ и твоимъ счастіемъ?" {Письмо это помѣчено 18 марта 1818 года.}.
   Какое удивительное, какое примѣрное благоразуміе! И это у мальчика, которому едва исполнилось 15 лѣтъ! Его товарищи кипятятся, волнуются, сговариваются, бунтуютъ, строютъ барикады, нападаютъ, защищаются, а онъ, благоразумный юноша, съ философскимъ спокойствіемъ вопрошаетъ себя: да что изъ всего этого выйдетъ? Да стоитъ-ли игра свѣчъ? И рѣшивъ, что не стоитъ, отходитъ въ сторону и наблюдаетъ. Скажите, часто-ли можно встрѣтить такихъ благонамѣренныхъ резонеровъ въ пятнадцать лѣтъ? "Келья" сдѣлала свое дѣло: отъ непосредственной, порывистой натуры цертинскаго баши-бузука теперь и слѣдовъ не осталось. Да иначе и быть не могло. Оторванный отъ практической дѣйствительности, отъ общенія съ живыми людьми, запертый въ тѣсную конуру колегіи-монастыря, воспринимая извнѣ исключительно одни книжныя впечатлѣнія, постоянно копошась въ маленькомъ міркѣ своихъ субъективныхъ ощущеній, мальчикъ привыкъ задерживать въ себѣ всѣ свои естественныя влеченія, привыкъ вести чисто-созерцательную, разсудочную жизнь. Непосредственное чувство, вмѣсто того, чтобы сложить импульсомъ активной дѣятельности, служило ему лишь теоретической темой для его прозаическихъ и стихотворныхъ произведеній.
   Резюмируя все сказанное мы можемъ теперь подвести итогъ всѣмъ тѣмъ духовнымъ благамъ, которыми надѣлила, Кинэ ліонская колегія. Во-первыхъ, она пробудила въ немъ страсть къ чтенію и вкусъ къ историческимъ изысканіямъ; во-вторыхъ, она пріучила его къ усидчивому умственному труду и созерцательно-мечтательной жизни; въ-третьихъ, благопріятствовала развитію фантазіи, субъективизма, резонерства и привычки къ преувеличенію своихъ чувствъ.
   Ниже, при разборѣ литературной дѣятельности Кинэ, мы увидимъ, что эти свойства его характера отразились впослѣдствіи въ его ученыхъ трудахъ и

   

ЭДГАРЪ КИНЭ.

(Статья четвертая.)

XIV.

   Мы указали выше на тѣ индивидуальныя условія жизни и развитія Кинэ, подъ вліяніемъ которыхъ въ немъ явилось предрасположеніе къ историческимъ занятіямъ. Но, помимо этихъ частныхъ, чисто-внутреннихъ причинъ, были еще и причины, такъсказать, чисто-внѣшнія, причины общія, обусловленныя господствующимъ общественнымъ настроеніемъ въ періодъ реставраціи. Первая имперія, и въ особенности реставрація, употребляли всѣ зависящія отъ нихъ усилія, чтобы повернуть общество на старый ладъ, уничтожить историческую пить и традиціи XVIII вѣка, вытравить, вырвать съ корнемъ "опасные" принципы "великой" революціи. И на минуту имъ это удалось. Безумныя войны, превратившія всю Францію въ казарму, въ военный лагерь, вторженіе иностранцевъ, съ легіономъ эмигрировавшихъ дворянъ и патеровъ, бѣлый тероръ реставрированнаго королевства "помутили на-время французскій умъ". Геній XVIII вѣка воплотился во французской революціи; революція была побѣждена, и мы, говоритъ Кинэ, отвернулись и отъ породившаго ее генія. "Отрекшись отъ національнаго знамени, мы отреклись затѣмъ отъ Вольтера, Руссо, отъ всѣхъ представителей этой эпохи"... (L'ultramontanisme, septième leèon, р. 252.) Общество, обманутое, запуганное, разочарованное, утомленное и обезсиленное, съ боязнью отворачивалось отъ будущаго, полнаго неизвѣстности, отъ недавняго прошлаго, полнаго бурь и тревогъ, я искало покоя и отдохновенія на старыхъ кладбищахъ, поросшихъ травою, около старыхъ, развалившихся могилъ, покрытыхъ двухсотлѣтнимъ мхомъ...
   Реакція, реставрируя прошлое, невольно приковывала къ нему мысли современниковъ. Куда-бы мыслящій человѣкъ ни обращалъ свои взоры, повсюду онъ видѣлъ кругомъ себя одну лишь подкрашенную старину, подновленные памятники исторіи. Исторія превратилась въ животрепещущую современность, отжившее снова ожило, прошлое заслонило собою и настоящее, я будущее. Вотъ почему интересъ къ исторіи или, какъ выражается Кинэ, "чувство исторіи" (le sentiment de l'histoire) является одною изъ характеристическихъ особенностей мышленія, господствовавшаго въ эпоху реставраціи {Періодъ реставраціи, съ іюльскою монархіей включительно, обогатилъ французскую литературу цѣлою массою историческихъ произведеніи, изъ которыхъ многія до сихъ поръ пользуются общеевропейскою извѣстностью. Вообще это была самая блестящая эпоха французской исторической школы. Не говоря уже объ историческихъ работахъ Гиза, Огюстена и Амедея Твери, Мишле, Минье, Луи-Блана, Сисмонди, Тьера, -- къ этому-же времени относится цѣлый рядъ историческихъ фабрикатовъ Капфига и комп., знаменитая Histoire des ducs de Bourgogne etc., Баранта, Histoire des Croisades -- Мишо, Histoire parlementaire de la lievolution franèaise, въ сорока томахъ, Бюше и Ру, рядъ "Исторій французской революціи": Лаба, Копи, Монгольяра, Марро, Кабо, Ланоинера; "Исторіи имперіи" Биньона; "Исторія французовъ" Лавале и т. п. Нельзя не упомянуть также о Жомини и Сегюрѣ, военныхъ историкахъ, и о Бенуарѣ, Форіэлѣ и Вильмепѣ, историкахъ древней французской литературы.}. Вообще, всякая политическая и общественная реакція возбуждаетъ въ людяхъ интересъ къ исторіи. Это -- общее правило, почти недопускающее никакихъ исключеній. Помимо только-что указанной причины, оно обусловливается еще и другими мотивами, не менѣе существенными. Всякому очень хорошо извѣстно, что нѣтъ такого общественнаго явленія, нѣтъ такого общественнаго зла, которое нельзя было-бы оправдать съ исторической точки зрѣнія. Исторія, имѣя претензію объяснять прошлое, незамѣтно примиряетъ людей съ настоящимъ. Потому-то обыкновенно люди и обращаются къ ней за совѣтомъ и утѣшеніемъ преимущественно въ годины общественныхъ невзгодъ и печалей. "Въ это время, говоритъ Кинэ,-- ничто такъ ле успокоиваетъ, какъ свидѣтельство минувшихъ вѣковъ, ничто такъ не укрѣпляетъ, ничто такъ не радуетъ, какъ сознаніе, что ты находишься подъ покровительствомъ авторитета всего человѣческаго рода" (Introduction à, la philosophie de l'histoire de l'humanité, p. 390). Если условія жизни, окружающей человѣка, не даютъ достаточно пищи ни его уму, ни его сердцу, то онъ долженъ искать ее, по мнѣнію Кинэ, "въ мысли вѣковъ", прожитыхъ человѣчествомъ. Исторія укрѣпитъ его и дастъ ему "покой и высшее благо", такъ-какъ, "усвоивъ себѣ законъ, управляющій развитіемъ человѣчества, онъ (т. е. человѣкъ) какъ бы отождествляется съ послѣднимъ: онъ носитъ его въ себѣ, въ немъ продолжается его жизнь; и пока будетъ длиться этотъ союзъ, онъ будетъ чувствовать себя сильнымъ, могущественнымъ, непобѣдимымъ" (Ib., р. 385).
   И, дѣйствительно, если мы обратимся къ господствующимъ направленіямъ французской исторической школы временъ реставраціи, то мы не замедлимъ убѣдиться, что они заключали въ себѣ всѣ необходимые элементы для успокоенія и утѣшенія запуганныхъ и обезкураженныхъ людей. Какъ ни различны были таланты, идеалы, стремленія и міросозерцаніе историковъ, но въ-концѣ концовъ всѣ они проповѣдывали одну и ту-же "философію исторіи" -- философію фаталистическаго прогреса, всѣ они напѣвали одну и ту-же убаюкивающую пѣсенку о "лучшемъ изъ міровъ"... Однако, большинство изъ нихъ, черезчуръ увлеченное и очарованное этою убаюкивающею пѣсней, упустило изъ виду одно весьма существенное обстоятельство: оно забило, что теорія фаталистическаго прогреса -- теорія обоюдуострая, что, утѣшая и успокоивая однихъ, она нагоняетъ тоску и уныніе на другихъ, и что, кромѣ того, она по своей основной тенденціи находилась въ прямомъ противорѣчіи съ основными идеями тогдашняго буржуазнаго режима. Этотъ режимъ, опирающійся на право свободной конкуренціи, т. е. на право безграничной, безусловной свободы личности, ставитъ выше всего (въ теорія, по крайней мѣрѣ) принципъ индивидуализма и личной самодѣятельности. Между тѣмъ теорія фаталистическаго прогреса уничтожаетъ индивидуальную свободу и сводить принципъ личной самодѣятельности къ нулю; съ ея точки зрѣнія, историческій процесъ совершается безъ всякаго активнаго участія личности, не только помимо, но даже противъ ея воли и вѣдома; свободный буржуа, привыкшій смотрѣть на себя какъ на центръ общественной жизни, сотворившій изъ своего я своего бога, -- превращается въ ея рукахъ въ какого-то жалкаго манекена, въ пассивное и безсмысленное орудіе неисповѣдимаго рока! Конечно, гражданинъ временъ реставраціи, и въ особенности гражданинъ временъ іюльской монархіи, на-столько уже успѣли забыть основныя идеи своего режима, на-столько уже отреклись отъ своего прошлаго, отъ своихъ, когда-то для нихъ дѣйствительно священныхъ принциповъ, на-столько выродились и обезличились, что они или, по крайней мѣрѣ, большинство ихъ не могли усмотрѣть ни малѣйшаго противорѣчія между фаталистическою доктриною своихъ историковъ и либерально-анархическими теоріями своихъ экономистовъ. Если послѣднія льстили ахъ эгоизму и потворствовали ихъ хищническимъ страстямъ, то первая примиряла ихъ съ ихъ политическимъ ничтожествомъ, съ деспотизмомъ грубой силы и съ несносною опекою полиціи. Поэтому историческій фатализмъ пришелся имъ на-столько же по вкусу, какъ и экономическій анархизмъ; Тьеръ-истора къ былъ на-столько же любезенъ ихъ сердцу, какъ а Тьеръ-экономистъ. Гизо, Твери, Лавале, Мипье казались имъ на-столько-же вѣрными воплотителями ихъ истинныхъ интересовъ и стремленій, какъ и Вастіа, Курсель-Сенелль, Гарнье, Моливари и т. п.
   Совсѣмъ иначе должны были отнестись къ философіи историческаго фатализма буржуа, "чистые умомъ и сердцемъ",-- буржуа, сохранившіе въ дѣвственной непорочности преданія и идеалы "добраго стараго времени". Для нихъ, этихъ старозавѣтныхъ людей, принципъ индивидуализма, принципъ личной свободы и самодѣятельности, все еще былъ принципомъ святымъ и неприкосновеннымъ и, вѣрные доктринамъ своей экономической школы, они не могли, разумѣется, примириться съ теоріею фатализма,-- съ теоріею, обезличивавшей человѣка и самымъ безцеремоннымъ образомъ отрицавшей всѣ ихъ "святые принципы". Она не только во удовлетворяла, -- она оскорбляла ихъ, и Кинэ, какъ истинный представитель и носитель ихъ идеаловъ и стремленій, возсталъ противъ нея со всѣмъ жаромъ своего увлекательнаго краснорѣчія... Его критика господствовавшей во Франціи и за границею теорія фаталистическаго прогреса принадлежитъ безспорно къ числу его лучшихъ произведеній и въ свое время надѣлала много шума {Въ первый разъ эта. критика была напечатана въ "Revue des deux mondes" 1855 г. подъ заглавіемъ "Philosophie de l'histoire de France". Затѣмъ подъ тѣмъ-же заглавіемъ она вошла въ 3-й томъ полнаго собранія сочиненій Кинэ, изданнаго въ 1857 году.}. Никогда еще эта теорія не встрѣчала болѣе ловкаго и сильнаго противника и никто еще не наносилъ ей такихъ чувствительныхъ ударовъ, какъ авторъ "Philosophie de l'histoire de France". Въ этомъ сочиненіи вы не найдете и слѣда того поэтическаго мистицизма, той фантастической мечтательности, которыя въ другихъ его философско-историческихъ произведеніяхъ нерѣдко затемняютъ и спутываютъ его мысли; вы видите передъ собою не поэта-мечтателя, не увлекающагося фантазера, а строгаго, логичнаго мыслителя, поражающаго непобѣдимостью своей аргументаціи, ясностью и глубиною своихъ историческихъ взглядовъ. Правда, голосъ Кинэ былъ голосомъ "вопіющаго въ пустынѣ" и фаталистическая теорія, несмотря на всю убѣдительность его аргументовъ, на всю силу его краснорѣчія, продолжаетъ и по сіе время жить и здравствовать... мало того, съ каждымъ днемъ она становится все назойливѣе и притязательнѣе, съ каждымъ днемъ она пріобрѣтаетъ все большее и большее вліяніе на умы современниковъ {Двадцать лѣтъ топу назадъ Кинэ уже замѣчалъ, что французская философія исторіи начинаетъ "быстро обходить всю Европу". "Нынче, продолжаетъ онъ далѣе, -- всѣ и каждый охотно готовы примириться съ рабствомъ ради возможной свободы для своего отдаленнаго потомства"..Phil, de l'Hist. de France). Теперь то-же самое можно сказать и о нѣмцахъ. Идеи фаталистическаго прогреса все глубже и глубже внѣдряется въ міросозерцаніе современнаго человѣчества, и замѣчательно, что пропагандистами ея являются люди, стоящіе въ самыхъ разнообразныхъ общественныхъ условіяхъ, исповѣдующіе самые разнообразные и нерѣдко совершенно противорѣчивые идеалы, защищающіе интересы, другъ друга взаимно исключающіе. Достаточно вспомнить, что представителями теоріи фаталистическаго прогреса во Франціи являются Гизо, Тьеръ и рядомъ съ ними Луи-Блань, въ Германіи Гервинусъ и рядомъ съ нимъ Лассаль, чтобы понять всю ея заразительность. Очевидно, она, подобно холерѣ, тифу и вообще эпидеміи, забираетъ свои жертвы безъ всякаго разбора: консерваторъ, либералъ прогресистъ, радикалъ, соціалистъ,-- ей все равно: всѣхъ ихъ она проглатываетъ съ одинаковымъ удобствомъ и безъ малѣйшаго затрудненія.}. Разумѣется, это не только не можетъ умалить значенія критики Кинэ, но, напротивъ, придаетъ ей еще большій интересъ -- интересъ современности. Съ нея-то мы и начнемъ анализъ историко-философскаго міросозерцанія самого автора.
   "Philosophie de l'histoire de France" принадлежитъ къ числу позднѣйшихъ произведеній автора (оно было написано илъ уже въ изгнаніи, въ 1855 г.), по хотя въ хронологическомъ порядкѣ оно явилось гораздо позже "Введенія въ философію исторіи человѣчества", "Происхожденія боговъ", "Ультрамонтанизма" (сочиненія, въ которыхъ всего яснѣе и обстоятельнѣе формулируется положительная сторона авторской философіи исторіи), тѣмъ не менѣе, съ точки зрѣнія внутренняго развитія его идей, оно предшествуетъ имъ. Прежде, чѣмъ Кинэ, при помощи Вико и Гердера, приступилъ къ построенію собственной историко-философской системы, онъ долженъ былъ отнестись критически къ системамъ уже существующимъ и давно уже пользующимся въ обществѣ не только правомъ гражданства, но даже и нѣкоторымъ офиціальнымъ авторитетомъ. Критика ихъ и послужила ему исходною точкою для его философіи исторія, и потому, если мы хотимъ составить себѣ ясное понятіе о послѣдней, мы прежде всего должны познакомиться съ первой. Притомъ-же въ "предисловіи" къ "Философіи французской исторіи" (написанномъ въ 1857 г.) онъ самъ утверждаетъ, что взгляды, проводимые имъ въ этомъ сочиненіи, были въ первый разъ высказаны имъ еще 32 года тому назадъ, когда онъ только-что выступилъ на литературное поприще и когда теорія историческаго фатализма далеко не имѣла того господствующаго значенія, которое имѣетъ теперь.
   Современная теорія фаталистическаго прогреса есть, по мнѣнію Кинэ, законное дѣтище исторической теоріи клерикаловъ и средневѣковыхъ схоластиковъ. Новѣйшіе историки стоятъ совершенно на той-же точкѣ зрѣнія и придерживаются совершенно того-же метода, на какой стояли и какого придерживались старые схоластики и доктринеры, вродѣ Григорія Турскаго. Какъ послѣдніе видѣли въ исторіи евреевъ только исторію приготовленія къ пришествію Мессіи, такъ точно первые видятъ въ исторіи каждой страны только исторію приготовленія къ осуществленію даннаго, современнаго имъ политическаго и общественнаго строя. Съ ихъ точки зрѣнія (т. е. точки зрѣнія современныхъ историковъ) идея буржуазной монархіи и парламентскихъ учрежденій оправдываетъ и санкціонируетъ всѣ жестокости и неправды среднихъ вѣковъ. Утвердившись на этой точкѣ зрѣнія, мы приносимъ ей въ жертву и совѣсть, и нравственность... Вооружившись несокрушимымъ фатализмомъ, увѣривъ себя, будто въ политической свободѣ, увѣнчавшей нашу исторію, заключается цѣль и разгадка страданій минувшихъ поколѣній, мы относимся къ этимъ страданіямъ съ полнѣйшимъ равнодушіемъ. Конечно, говоримъ мы, -- гнетъ былъ ужасенъ, жестока была тиранія, совѣсть и человѣческая природа насиловались самымъ возмутительнымъ образомъ,-- со всѣмъ этимъ мы согласны; но все это было абсолютно необходимо для установленія равновѣсія трехъ властей, сдѣлавшагося отнынѣ основнымъ принципомъ нашей правительственной системы. Поколѣнія людей, загубленныя и уничтоженныя подъ гнетомъ средневѣковой власти, не имѣли ни малѣйшаго права жаловаться, и ихъ жалобы можно объяснить себѣ только легкомысліемъ и пошлостью мѣщанскихъ умовъ, непонимавшихъ по своей близорукости, что душившій ихъ деспотизмъ подготовлялъ пашу свободу. Будь они умнѣе и проницательнѣе, они должны были-бы провидѣть наше торжество и имъ слѣдовало-бы радоваться при одной мысли, что это торжество мы купили цѣною ихъ рабства!.." (Philosophie de l'histoire de France, pp. 363--364.)
   Два основные принципа служатъ точкою опоры фаталистической школы; первый гласитъ: "деспотизмъ всегда приводитъ, вѣконцѣ-концовъ, къ свободѣ"; второй -- "люди всегда дѣлаютъ противное тому, что они хотятъ дѣлать". Вооружившись этими афоризмами, историки-философы распростираются ницъ передъ грубой, безсмысленной силой, и не находятъ словъ для восхваленія и прославленія средневѣковой тираніи, которая въ ихъ глазахъ была неизбѣжнымъ и логическимъ прологомъ человѣческаго возрожденія.
   Римляне побѣдили и поработили галловъ. "Прекрасно! восклицаютъ историки,-- галлы сами по себѣ были совершенно неспособны къ цивилизаціи, необходимо было, чтобы народъ, уже достигшій извѣстной ступени цивилизаціи, подчинилъ ихъ своему игу. Римляне именно и были такимъ народомъ, и Юлій Цезарь, надѣвъ на нихъ оковы, оказалъ имъ величайшее благодѣяніе. Напротивъ, Верцингеториксъ и другіе патріоты, отстаивавшіе ихъ національную независимость, пожертвовавшіе ей своею жизнью, были ихъ жесточайшими врагами: если-бы они восторжествовали, исторія нашей цивилизаціи прекратилась-бы въ самомъ началѣ. Однако, для ея правильнаго и безпрепятственнаго развитія недостаточно было, чтобы галлы были порабощены только римлянами; необходимо было, чтобы ихъ поработили еще и франки. Только послѣ двойного порабощенія для нихъ могла начаться эра освобожденія и возрожденія". Итакъ, тотъ, кто насъ покоряетъ себѣ, тотъ именно и есть нашъ истинный освободитель: господствовать надъ нами -- значитъ дѣлать насъ свободными! "Таковъ, говоритъ Кинэ, -- первый основный принципъ нашей философіи!" (ib., стр. 371.)
   "Отсюда-же вытекаетъ и то общее правило, постоянно примѣняемое ко всеобщей исторіи,-- правило, по которому всякое чужеземное вторженіе, всякое завоеваніе должно быть разсматриваемо исключительно съ точки зрѣнія выгоды, происходящей отъ смѣшенія расъ. Обобщая, такимъ образомъ, все человѣческое въ человѣческой природѣ, матеріялизируя исторію, мы доходимъ до того, что начинаемъ видѣть въ господствѣ одного народа надъ другимъ ничто иное, какъ процесъ трансфузіи (переливки) крови, пронесъ обновленія физической силы расы, какъ-будто дѣло идетъ объ опытахъ надъ стадомъ животныхъ! Съ этой точки зрѣнія каждое чужеземное вторженіе или завоеваніе должно считаться благодѣтельнымъ стимуломъ прогреса для того народа, который ему подвергается; если духъ народа вымираетъ, если его національность исчезаетъ, тѣмъ лучше: это для его-же. блага! Человѣчество теряется въ естественной исторіи, его. исторія сливается съ этнографіей"! Какъ жаль, что Ксерксъ не остался побѣдителемъ при Саламинѣ! Какой-бы это былъ удобный для насъ случай доказать, что афинянамъ, въ интересахъ ихъ цивилизаціи, необходимо было сдѣлаться добычею индійцевъ!.."
   "Изъ груди нашихъ предковъ вырывался грубый крикъ первобытнаго человѣка: "горе побѣжденнымъ!" Мы-же, какъ люди утонченные и просвѣщенные, говоримъ, напротивъ: "о, какъ счастливы побѣжденные!" Съ подобострастью угодливостью мы готовы все уступить грубой силѣ и все, что отъ нея исходитъ, мы спѣшимъ поскорѣе оправдать и примирить! На ея кровавомъ жертвенникѣ фаталисты-историки безъ сожалѣнія закалываютъ одинъ за другимъ всѣ "священные принципы" современно-либеральнаго credo. Доказавъ, что сила есть высшее право и что чужеземное завоеваніе есть высшее благо для завоеваннаго народа, они топчутъ ногами и предаютъ поруганію ту религіозную и гражданскую свободу, въ осуществленіи которой сами-же видятъ вѣнецъ и завершеніе историческаго прогреса.
   "Въ XII в. Водуа и альбигойцы провозглашаютъ принципъ: "каждый человѣкъ -- священникъ", и кладутъ его въ основу свободныхъ общинныхъ учрежденій, представляющихъ собою какъ-бы первообразъ тѣхъ учрежденій, которыя въ наше время самыми умѣренными либералами считаются за первую необходимую элементарную гарантію политическихъ и гражданскихъ нравъ буржуазіи. Какъ-же относятся къ нимъ либеральные буржуазные историки? Они торжественно отъ нихъ отрекаются. "Въ интересахъ торжества демократическихъ идей въ XXX вѣкѣ, говорятъ они, -- эти идеи должны были быть во что-бы то ни стало уничтожены и залиты кровью въ XII вѣкѣ. Поэтому, если-бы альбигойцы оказались побѣдителями, дѣло цивилизаціи, дѣло гражданской и религіозной свободы было-бы навѣки скомпрометировано". Отсюда сама собою слѣдуетъ безусловная необходимость кровавой расправы съ еретиками; безъ безіерскихъ и тулузскихъ звѣрствъ, безъ поголовнаго избіенія цѣлаго народонаселенія, разоренія цѣлыхъ провинцій, безъ грабежей, костровъ, пытокъ, правильному и торжественному теченію историческаго прогреса былъ-бы нанесенъ смертельный ударъ. И, подобно первосвященнику Аннѣ, историкъ-фаталистъ восклицаетъ: "да погибнетъ лучше одинъ народъ, чѣмъ погибать всему человѣчеству! " Уничтоженіе свободнаго народа -- это первое торжество свободы. Свобода побѣждена, значитъ она побѣдила, -- такова, говоритъ Кинэ, логика фаталистической философіи-исторіи. Абсолютная власть, желая уничтожить феодаловъ, соединяется съ городскими общинами и, въ награду за ихъ содѣйствіе, предоставляетъ имъ нѣкоторыя права и привилегіи. Историки аплодируютъ. "Заря муниципальной свободы загорается! восклицаютъ они;-- свобода побѣдила; да. здравствуетъ-же свобода!" Но короли, справившись съ феодалами, находятъ для себя слишкомъ стѣснительными тѣ уступки, которыя вынудили у нихъ общины. Они бросаются на своихъ союзниковъ и начинаютъ душить ихъ и грабить. Общины протестуютъ, борятся... и изнемогаютъ въ непосильной борьбѣ. Торжествующій абсолютизмъ отбираетъ у нихъ одну за другою всѣ тѣ вольности и права, которыя они только-что добыли себѣ цѣною крови и въ которыхъ историкъ-фаталистъ только-что усматривалъ "загорающуюся зарю муниципальной свободы". Что-же историкъ -- смущенъ, опечаленъ? О, нѣтъ, онъ снова рукоплещетъ. "Если-бы буржуазія, разсуждаетъ онъ,-- одержала верхъ въ XIV вѣкѣ, Франція не имѣла-бы будущаго!" (Лавале). Средневѣковой деспотизмъ оказалъ обществу величайшую услугу, истребивъ въ самомъ зародышѣ муниципальную свободу: онъ подготовилъ этимъ путь къ ея окончательному торжеству. Въ XV вѣкѣ буржуазія и народъ снова вздумали-было поднять голову и снова были побиты. "Патріоты, говоритъ Гизо,-- оплакивали паденіе парижской общины и пораженіе буржуазіи. Однако, это пораженіе было не только неизбѣжно, но и въ высшей степени полезно" (Histoire de la civilisation). Французское общество не было еще, видите-ли, достаточно подготовлено къ свободѣ; подготовить его къ ней могла только сильная, деспотическая, ничѣмъ и никѣмъ неограниченная королевская власть. Она не дозволяетъ никому ни дохнуть, ни двинуться по собственной волѣ, убиваетъ всякую частную и общественную иниціативу и торжественно провозглашаетъ свой знаменитый принципъ: l'état -- c'est moi. И что-же? Историки въ восторгъ; въ учрежденіяхъ политической тираніи они усматриваютъ зародышъ современнаго либерально-конституціоннаго режима.
   Въ XVI вѣкѣ реформація объявляетъ войну папѣ и провозглашаетъ великій принципъ свободы человѣческаго разума, свободы человѣческой совѣсти. Подъ ея вліяніемъ во Франціи снова пробуждается духъ свободы и французскіе протестанты дѣлаютъ смѣлую попытку сбросить съ своихъ плечъ гнетущее иго свѣтскаго и духовнаго авторитета. Попытка не удается. Авторитетъ, преданіе, инквизиція торжествуютъ,-- торжествуютъ вмѣстѣ съ ними и историки. Побѣждаетъ всегда, резонируютъ они, -- только правое дѣло. Если побѣда осталась на сторонѣ инквизиціи, на сторонѣ свѣтскаго и духовнаго абсолютизма, то это значитъ, что въ данномъ случаѣ инквизиція воплощала въ себѣ идею высшей правды, абсолютизмъ -- идею свободы; напротивъ, протестантство, кальвинизмъ, представляли собою принципъ индивидуализма, рабства и угнетенія (Луи-Бланъ. Hist. de la Revolut. franc.) {"Принципъ "альпинизма воплощалъ въ себѣ идею индивидуализма и идею тираніи (individualisme combiné avec les idées d'oppression). Что, въ самомъ дѣлѣ, составляетъ наиболѣе характеристическую, видающуюся черту религіозныхъ войнъ, возбужденныхъ имъ среди такого благороднаго, гуманнаго, рыцарскаго народа, какъ французы? Убійство, безпощадное убійство... Да. убійство было самымъ отвратительнымъ и въ то-же время самымъ логическимъ, самымъ естественнымъ проявленіемъ черезъ мѣру возбужденнаго и извращеннаго чувства индивидуализма". (Луи Кланъ, Hist. de la Rev. Fr., t 1, p. 74.) Справедливо замѣчаетъ по этому неводу Кинэ: "Итакъ, мы, католики, совершенно неповинны въ крови, пролитой въ религіозныя войны. Въ варфоломеевскую ночь гугеноты имѣли глупость сами себя убивать. Пока.Іютерь не явился, никто не зналъ, что такое убійство. Католическія государства Италіи никогда не употребляли въ дѣло ни яда, ни кинжала! Когда Макіавель говоритъ о пыткѣ желѣзомъ, онъ, очевидно, повторяетъ только то, что слышалъ отъ гугенотовъ. Его кодексъ политическихъ убійствъ, безъ сомнѣнія, составленъ по внушенію Кальвина" (Philos, de Phist. de France, p. 402.)}. Поэтому варфоломеевская ночь была истиннымъ спасеніемъ Франціи (Бюше и Ру: "Hist. parlement. de la Revel. Franc.); она нанесла смертельный ударъ французской аристократіи и подготовила почву для демократіи. Мелкіе торговцы, промышленники, ремесленники, всѣ тѣ, трудомъ которыхъ только и держалась французская промышленность, тѣ, которыхъ въ Нидерландахъ, называли "сволочью" (gneux),-- все это были аристократы, а попы, придворные, Карлъ IX, Катерина Медичи, Сикстъ V -- это были истинные представители демократіи, ближайшіе, непосредственные предшественники Робеспьера и С.-Жюста!
   Но, въ такомъ случаѣ, какъ-же примирить французскую революцію съ. теоріею историческаго прогреса? Историки-фаталисты, однако, и тутъ не смущаются. "Правда, говорятъ они,-- французская революція разрушила то зданіе, которое, по нашимъ словамъ, должно было перейти въ собственность демократіи и свободы. Но иначе она и не могла поступить. Абсолютизмъ былъ, необходимъ для осуществленія принципа равенства (безъ котораго немыслима свобода). Сломивъ феодализмъ, отнявъ у городскихъ общинъ ихъ привилегіи, онъ уравнялъ общественные классы, и, такимъ образомъ, подготовилъ почву для торжества свободы. Затѣмъ, когда онъ выполнилъ эту задачу, ему, разумѣется, ничего болѣе не оставалось, какъ сойти со сцены. Вмѣстѣ съ нимъ должны были исчезнуть и всѣ тѣ учрежденія, которыя имѣли своимъ raison d'être установленіе равенства. Вполнѣ пригодныя для уравненія сословій, они но годились для осуществленія принципа. Поэтому революція должна была ихъ уничтожить и замѣнить другими, противоположными имъ по духу и характеру".
   Такимъ образамъ, историки, заимствуя изъ промышленно-фабричнаго режима идею раздѣленія труда, переносятъ эту идею въ область общественной исторіи. Историческій процесъ представляется имъ въ видѣ чисто-механическаго процеса фабричнаго производства. Каждый вѣкъ, подобно рабочему на фабрикѣ, занимается исключительно надъ выдѣлкою одной какой-нибудь частички, одной какой-нибудь формы общественной жизни, и затѣмъ всѣ эти разрозненныя частички и формы соединяются, точно по волшебству, въ стройное цѣлое, именуемое современною цивилизаціею. Семнадцать вѣковъ работали надъ равенствомъ, девятнадцатый долженъ работать надъ политическою свободою. Но бѣда въ томъ, что семнадцать вѣковъ, осужденные работать надъ установленіемъ равенства безъ свободы, не иначе могли выполнить свою неразрѣшимую задачу, какъ установивъ равенство въ рабствѣ, т. е. сдѣлали задачу девятнадцатаго вѣка на-столькоже неразрѣшимою, на-сколько была неразрѣшима и ихъ собственая. Если немыслимо равенство безъ свободы, то еще менѣе мыслима свобода при рабствѣ. Такимъ образомъ, историки-философы, отрицая право во имя совершившагося факта, приходятъ въ-концѣ-концовъ къ отрицанію основнаго догмата своей философіи, къ отрицанію идеи прогреса. Развитіе человѣчества замыкается въ безъисходный, заколдованный кругъ, и исторія, подобно Пенелопѣ, осуждается на печальную необходимость каждый день начинать свое вязанье съизнова. Довязала она до равенства и пришла къ рабству, тогда какъ на узорѣ значилась свобода; нечего дѣлать, она все распускаетъ и принимается теперь вывязывать свободу, но свобода безъ равенства приводитъ къ хищнической конкуренціи, къ эксплуатаціи слабаго сильнымъ, т. е. опять-таки къ рабству; что же, ей опять приходится распускать вязанье, опять приходится начинать съизнова и т. д. до безконечности.
   Но это еще не все: теорія фаталистическаго прогреса не только уничтожаетъ идею прогреса въ области отвлеченной теорія,-- она дѣлаетъ се невозможною, неосуществимою и въ области практической дѣйствительности, въ сферѣ реальной жизни. "Извращая прошлое народа, говоритъ Кинэ, -- она губитъ и его будущее; оправдывая и защищая все, что совершилось вчера, она должна оправдывать и защищать все то, что можетъ совершиться завтра. Представьте себѣ человѣка, который убѣжденъ, что все, что онъ дѣлалъ втеченіи своей жизни, дѣлалъ хорошо, что каждый его поступокъ запечатлѣвъ печатью непогрѣшимости и высшей правды. Долго-ли его умъ въ состояніи будетъ противостоять этому безумному самовосхваленію? Вмѣсто отдѣльнаго человѣка, возьмите теперь цѣлый народъ, цѣлую націю, вообразившую себѣ, будто она изъ вѣка въ вѣкъ возсѣдаетъ на тронѣ непогрѣшимой справедливости. У ногъ ея жмутся Другіе народы и она распростираетъ надъ ними свой огненный мечъ. Счастливы тѣ, кого она караетъ! Когда она побиваетъ, она исцѣляетъ; когда заковываетъ -- освобождаетъ; когда завоевываетъ -- оказываетъ величайшую милость; когда ползаетъ и пресмыкается -- обнаруживаетъ избытокъ чувства, чести и собственнаго достоинства. Всѣ ея пороки -- замаскированныя добродѣтели!" "Куда приведутъ насъ эти илюзіи? спрашиваетъ Кинэ, и, не колеблясь, отвѣчаетъ:-- къ преждевременной смерти, къ гибели". "Большая часть народовъ, говоритъ онъ, -- безвозвратно погибла, не подъ ударами враговъ, а единственно благодаря господству ложныхъ идей,-- идей, увѣковѣченныхъ и обезсмертенныхъ великими писателями, взявшими ихъ подъ свою защиту". Греція погибла,-- погибла потому только, что не хотѣла или не могла отказаться отъ ложной идеи о пользѣ и необходимости рабства. Римъ палъ потому, что римляне не могли или не хотѣли понять, что многоземеліе (latifundia) обезлюдитъ Италію и отдастъ ее въ добычу варварамъ. Италіянцы вбили себѣ въ голову, будто германскій императоръ по прямой линіи происходитъ отъ Юлія Цезаря и будто австрійскіе ландскнехты -- переодѣтые легіоны Трояна, и эта илюзія, освященная санкціею философіи и поэзіи, безвозвратно погубила Италію (стр. 395.) Католическія илюзіи убили Испанію. Точно такъ-же, говоритъ Кинэ,-- наши историческія илюзіи, наша теорія фаталистическаго прогреса, извращая нравственное чувство людей, парализируя и разслабляя ихъ волю и энергію, неизбѣжно приведетъ современное общество къ вырожденію и гибели".
   

XV.

   Послѣ такого рѣзкаго, радикальнаго отрицанія господствующей философіи исторіи, можно подумать, что собственная историко-философская теорія автора не будетъ имѣть съ нею ничего общаго, что она будетъ построена на совершенно новыхъ началахъ, чуждыхъ всякому метафизическому фатализму.
   Но что-же оказывается? Возмущенный сухимъ, безсердечнымъ фатализмомъ французскихъ доктринеровъ, онъ бросается въ объятія нѣмецкихъ и италіянскихъ мистиковъ, беретъ себѣ въ наставники и руководители Вико и Гердера и противополагаетъ ихъ историческія фантазіи историческимъ фантазіямъ клерикаловъ и ихъ послѣдователей -- современныхъ историковъ. Но имѣютъ-ли первыя какое-нибудь существенное преимущество передъ послѣдними? Чѣмъ собственно отличаются теоріи Вико и Гердера отъ доктринъ схоластиковъ, вродѣ Босюета, и новѣйшихъ доктринеровъ?
   Основная идея теоріи у Вико та-же самая, что и у клерикаловъ. Они смотрятъ на исторію человѣчества, какъ на исторію какихъ-то таинственныхъ судебъ. Люди, наивно воображающіе, будто они сами дѣлаютъ слою исторію, не болѣе, какъ автоматическія пѣшки въ рукахъ сверхъестественной силы. Оно пользуется ихъ способностями, ихъ пороками и добродѣтелями, ихъ знаніями и ихъ заблужденіями для осуществленія своихъ высшихъ цѣлей; познать эти высшія цѣли, открыть и прослѣдить въ безпорядочной смѣнѣ историческихъ событій вѣчные и неизмѣнные пути провидѣнія -- такова, по мнѣнію Вико, должна быть задача "покой науки" -- философіи исторіи. Отцы церкви слишкомъ съуживали арену дѣятельности Провидѣнія; они ограничивали ее лишь исторіей "божьяго народа" (евреевъ) и исторіею христіанскихъ народовъ. Міръ язычества былъ совершенно изъятъ изъ-подъ его вліянія; римляне, греки, персы, индійцы, китайцы, египтяне, арабы и т. п., однимъ словомъ, большая часть человѣчества стояла внѣ высшаго промысла, и потому для христіанскаго историка исторія этихъ народовъ не имѣла никакого значенія, никакого смысла и не представляла ни малѣйшаго интереса. Богъ проклялъ ихъ и отвернулся отъ нихъ; точно также должна проклясть ихъ и отвернуться отъ нихъ и исторія. Такъ думали благочестивые философы, начиная съ Августина и кончая Босюетомъ. Вико, хотя и былъ воспитанъ въ духѣ этой философіи, не могъ, однако, вполнѣ ею удовлетвориться: воздвигая стѣну между міромъ христіанства и міромъ язычества, она не въ силахъ была объяснить причину и цѣль существованія послѣдняго, не посягая на божественную премудрость, не умаляя божественнаго всемогущества. Съ представленіемъ о божественной премудрости и божественномъ всемогуществѣ никоимъ образомъ не могло связаться представленіе о "проклятыхъ расахъ", о народахъ, заранѣе обреченныхъ на гибель. Зачѣмъ и для чего живутъ эти народы? Какая сила вызвала ихъ на арену исторіи? Или это была сила божьяго промысла, или это была какая-нибудь иная, враждебная ей сила. Но послѣднее предположеніе совершенно немыслимо съ точки зрѣнія исторической философіи отцовъ церкви: она противорѣчитъ ея основному принципу. Если-же это была сила божьяго промысла, то невозможно допустить, чтобы она дѣйствовала безцѣльно; если-же она имѣла какую-нибудь цѣль, то еще менѣе возможно допустить, чтобы она не позаботилась о ея осуществленіи. Такимъ образомъ, логически развивая идеи Августина и его послѣдователей, Вико долженъ былъ придти къ убѣжденію, что высшій промыслъ проявляется не только въ исторіи евреевъ и христіанскихъ народовъ, но и въ исторіи всего человѣчества, вообще. Въ этомъ-то именно и состоитъ главная оригинальность, а по мнѣнію Кинэ, главная заслуга его философіи. Подчинивъ непосредственному вліянію какой-то фаталической силы всѣ вѣка и всѣ народы безъ различія ихъ вѣрованій, онъ засыпалъ пропасть, раздѣлявшую языческую цивилизацію отъ христіанской, и свелъ исторію ихъ развитія къ одному и тому-же общему, верховному принципу -- къ идеѣ промысла. Всякая цивилизація, по. его ученію, исходитъ отъ Бога и воплощаетъ въ себѣ Бога; ея законы:-- суть законы божьяго промысла; они вѣчны, непреложны, постоянны, а потому и повторяются съ неизмѣннымъ однообразіемъ въ жизни каждаго народа. Слѣдовательно, чтобы понять и изучить ихъ, нѣтъ надобности обращаться къ исторіи человѣческаго развитія вообще; частная исторія каждаго отдѣльнаго народа, каждой отдѣльной націи отражаетъ ихъ въ себѣ съ такою же ясностью и полнотою, съ какою они отражаются и въ исторіи все мірной. Но, разумѣется, всего удобнѣе изучать ихъ по исторіи тѣхъ странъ, которыя закончили уже циклъ своего развитія, отжили свой вѣкъ, сошли со сцены. Къ числу этихъ странъ, по мнѣнію Вико, принадлежатъ республики классической древности и въ особенности римская республика. Исторія послѣдней и даетъ ему главный фактическій матеріалъ для нагляднаго доказательства или, лучше сказать, конкретной илюстраціи его a priori составленной теоріи круговращательнаго прогреса (corsi о ricorsi). Не касаясь здѣсь сущности этой теоріи, замѣтимъ только, что она логически вытекала изъ его представленій о католическомъ фатализмѣ,-- представленій, на которыхъ, по справедливому замѣчанію Кинэ, лежала печать ультрамонтанской доктрины. Создавъ разъ навсегда извѣстную идеальную схему общественнаго развитія, небесное царство, въ отличіе отъ царства земного, она съ неизмѣннымъ постоянствомъ и, если можно такъ выразиться, съ механическимъ однообразіемъ воспроизводитъ ее въ исторіи развитія каждаго народа. Идеалъ этого въ самомъ себѣ замкнутаго развитія созданъ по образу и подобію католическаго папства, и ему, какъ и папству, одинаково чужда идея безконечнаго прогреса, идея совершенствованія. Воплощенное въ исторіи земныхъ царствъ, идеальное царство Вико обрекаетъ и эти послѣднія на вѣчный застой и не оставляетъ людямъ ни малѣйшей надежды когда-нибудь выбиться изъ заколдованнаго круга заранѣе предопредѣленнаго цикла развитія. Оно связываетъ человѣчество по рукамъ и ногамъ, лишаетъ его всякой свободной самодѣятельности, всякой иниціативы, превращаетъ въ какого-то нссовершеннолѣтняго недоросля, вѣчно обязаннаго повторять зады.
   Такимъ образомъ, историческая философія Вико, по своему конечному выводу, еще менѣе гармонируетъ съ основными принципами буржуазно-либеральнаго міросозерцанія, чѣмъ новѣйшія теоріи фаталистовъ-доктринеровъ. Кинэ, отрицая послѣднія, долженъ-бы былъ, повидимому, отвергнуть и первую. Но онъ этого не сдѣлалъ: онъ удержалъ въ полной неприкосновенности ея основную идею -- идею божественнаго промысла въ исторіи, и только дополнилъ и исправилъ ее идеею безконечнаго развитія, идеею вѣчнаго прогреса, впервые ясно и опредѣленно формулированную въ философіи Гердера.
   Историческая теорія Гердера, по своей исходной точкѣ зрѣнія, представляетъ какъ-бы антитезу теоріи Вико. Вико начинаетъ съ неба; онъ строитъ на небѣ свое божественное царство и переноситъ его вполнѣ готовымъ и законченнымъ на землю, воплощаетъ его въ земныя царства людей. На землю и людей онъ смотритъ какъ на пассивную среду, отражающую въ себѣ предначертанія божественнаго промысла, подобно тому, какъ зеркало отражаетъ физіономію человѣка, какъ рѣка отражаетъ звѣзды и луну. Вотъ почему его вниманіе и сосредоточивается главнымъ образомъ не на отражающей средѣ, а на отражаемомъ предметѣ, не на людяхъ и землѣ, а на небѣ. Гердеръ, напротивъ, начинаетъ съ земли и постепенно восходитъ къ небу; исторія человѣчества представляется ему, какъ одинъ изъ фазисовъ, одно изъ звеньевъ въ цѣпи безконечнаго мірового развитія -- развитія, отправнымъ пунктомъ котораго служитъ хаосъ, а конечною точкою, высшимъ, недосягаемымъ идеаломъ -- идеально-мистическое царство. Это царство не есть нѣчто вполнѣ готовое, закопченное; это царство будущаго, царство, которое постепенно созидается и подготовляется работою тысячъ, миліоновъ тысячъ вѣковъ, цѣлымъ рядомъ послѣдовательныхъ метаморфозъ въ неорганической, органической и человѣческой природѣ. Прежде всего изъ хаоса выдѣляется безформенная матерія; изъ нея образуется царство неорганической природы; изъ неорганическихъ формъ выработываются формы растительныя и животныя и, наконецъ, какъ вѣнецъ и высшее проявленіе земной жизни, является человѣкъ. Человѣкъ, говоритъ Гердеръ, представляетъ собою конечный результатъ дѣятельности всѣхъ силъ природы; въ немъ, такъ-сказать, суммируется ихъ вѣковая работа, завершаются всѣ тѣ разнообразныя неорганическія и органическія формы, которыя предшествовали ему въ исторіи развитія міра. Съ появленіемъ человѣка хотя и прекращается прогресъ въ области органической природы, но прогресъ вообще, т. е. міровое развитіе, продолжается по-прежнему, но только теперь оно воплощается уже не въ естественной исторіи, а въ исторіи общественной жизни, въ исторіи человѣчества. Такимъ образомъ, по мнѣнію Гердера, исторія человѣчества неразрывно связывается съ историческимъ ходомъ всего мірозданія, исторія соціальныхъ явленій есть продолженіе исторіи естественной,-исторіи неорганическаго и органическаго міровъ. Таковъ первый основный принципъ исторической философіи Гердера,-- принципъ въ высшей степени многознаменательный, низводящій исторію человѣчества съ тѣхъ заоблачныхъ высотъ, на которыя вознесли ее философы-мистики, и ставящій ее на реальную почву научнаго естествознанія. Но, къ несчастію. нѣмецкій поэтъ-историкъ былъ самъ не чуждъ мистицизма, и потому, признавая, съ одной стороны, что исторія человѣчества есть не болѣе, какъ заключительная глава міровой исторіи вообще, онъ, съ другой стороны, какъ-бы самъ испугался послѣдовательности своего взгляда и разорвалъ имъ-же самимъ построенную цѣпь историческаго развитія. Вслѣдствіе этого переходъ одного (органическаго) порядка развитія въ другой (надъ-органическій или человѣческій) не могъ, по его мнѣнію, совершиться естественнымъ путемъ. Между естественною исторіею, имѣющею своимъ объектомъ природу неодухотворенную, и исторіею человѣчества, имѣющею своимъ объектомъ природу одухотворенную, лежитъ цѣлая пропасть; природа неодухотворенная не могла создать изъ себя природы одухотворенной; выйдя изъ лабораторіи органическаго міра, человѣкъ не могъ заключать въ себѣ никакихъ иныхъ элементовъ, кромѣ тѣхъ, которые заключались въ ней самой. Поэтому онъ такъ-же мало былъ способенъ къ дальнѣйшему развитію и совершенствованію, какъ и окружавшія его животныя; слѣдовательно, онъ не могъ сдѣлаться объектомъ человѣческой исторіи; онъ всецѣло принадлежалъ къ области исторіи естественной. Но для того, чтобы онъ могъ выйти изъ ея тѣсныхъ рамокъ, чтобы онъ могъ сбросить съ себя иго природы и начатъ свой собственный, независящій отъ нея циклъ развитія, для этого, говоритъ Гердеръ, должно было совершиться чудо. "Въ какой-нибудь моментъ времени, въ какой-нибудь точкѣ пространства Провидѣніе снизошло на человѣка". Оно указало ему тотъ путь, по которому онъ долженъ былъ идти. Частичка божества, божія искра запала въ него, пробудила его спавшія силы и способности, одухотворила его природу и онъ получилъ такимъ образомъ возможность безконечно развиваться и совершенствоваться. Съ этого-то момента и началась человѣческая исторія. Но такъ-какъ этотъ моментъ совпадаетъ съ моментомъ возникновенія въ человѣкѣ первыхъ религіозныхъ представленій, то въ нихъ, собственно говоря, мы и должны видѣть начало исторіи, начало цивилизаціи, начало прогреса. Въ этомъ пунктѣ, слѣдовательно, Гердеръ вполнѣ сходится съ Вико, съ его мистической теоріей кругового движенія.
   Характеръ и направленіе этихъ идей у того или другого народа, а слѣдовательно характеръ и направленіе его цивилизаціи зависятъ, по мнѣнію Гердера, главнымъ образомъ, отъ данныхъ географическихъ и климатическихъ условіи; по этимъ условіямъ, говоритъ онъ. по очертанію береговъ, по направленію рѣкъ, по свойствамъ почвы и вообще по географическому положенію страны можно заранѣе опредѣлить всю ея будущую исторію. Человѣкъ, только-что освободившійся, благодаря божественному вмѣшательству, изъ-подъ ига окружающей и создавшей его природы, снова подчиняется ея вліянію; на минуту порванная цѣпь мірового развитія опять сцѣпляется и исторія человѣчества если и не вводится снова въ рамки естественной исторіи, то, по крайней мѣрѣ, ставится въ самую тѣсную, въ самую непосредственную зависимость отъ послѣдней. Признаніе этой зависимости, установленіе неразрывной связи между природою, среди которой животъ человѣкъ, и его мыслями, чувствами, вѣрованіями, его развитіемъ, его дѣятельностью, составляетъ одинъ изъ фундаментальнѣйшихъ принциповъ исторической философіи Гердера. Но, къ несчастію, онъ находится въ полномъ противорѣчіи съ другимъ принципомъ этой философіи, -- принципомъ, признающимъ не только разнокачественномъ, но даже полную противоположность природы органическаго и надъ-органическаго развитія. Если высшая сила присутствуетъ только въ человѣкѣ и отсутствуетъ во внѣшней природѣ, то какимъ образомъ исторія человѣчества можетъ быть подчинена вліянію послѣдней? Если-же эта воля не стоитъ внѣ природы, то зачѣмъ-же въ моментъ появленія человѣка понадобилось ея сверхъестественное вмѣшательство въ процесъ мірового развитіи? Одно изъ двухъ: или это вмѣшательство было совершенно излишне, или внѣшняя природа не играетъ никакой роли въ исторіи человѣческаго развитія. Но въ послѣднемъ случаѣ "философія исторіи" Гердера должна быть передѣлана вся съизнова, должна потерять все свое научное значеніе и весь свой философскій смыслъ... Кинэ не могъ этого не понять, и потому, чтобы уничтожить противорѣчія въ системѣ Гердера и сохранить ея основный принципъ во всей его неприкосновенности, онъ считаетъ необходимымъ устранить изъ нея идею о сверхъестественномъ вмѣшательствѣ. "Относительно этого вопроса (т. е. вопроса о сверхъестественномъ вмѣшательствѣ) я, говоритъ онъ, совершенно расхожусь съ Гердеромъ. Я вполнѣ принимаю всѣ факты, безъ всякихъ исключеній и въ томъ порядкѣ, какъ они у него изложены; я довѣряюсь философской метафизикѣ, начертанной на гробницахъ народовъ; я выслушиваю до конца свидѣтельство вѣковъ -- и все для меня объясняется совершенно просто, безъ всякихъ тайнъ. Фактъ первоначальнаго освобожденія человѣка изъ-подъ ига природы представляется Гердеру чѣмъ-то необъяснимымъ, исключительнымъ, необыкновеннымъ, а по-моему, этотъ фактъ подъ всевозможными формами и видами воспроизводится постоянно и непрерывно во всѣ вѣка, во всѣ періоды человѣческой исторіи. Если это чудо, то это чудо никогда не прекращается; мы видѣли его вчера, мы видимъ его сегодня, мы увидимъ его завтра; безъ него у насъ не было-бы ни преданій, ни памятниковъ, ни исторіи. Почему мы не живемъ теперь подъ гнетомъ средневѣкового режима или подъ игомъ царя македонскаго? Естественно, потому только, что человѣчество втеченіи всей своей исторіи постоянно стремилось и стремится измѣнить, уничтожить данныя учрежденія, передѣлать ихъ на новый ладъ, создать себѣ лучшее будущее, сообразное съ своими новыми потребностями. Подъ вліяніемъ этого-то стремленія совершилась и первая революція, подъ его вліяніемъ началась первая борьба съ внѣшнею природою, съ внѣшнимъ міромъ, всею своею тяжестью давившимъ первобытнаго человѣка. Человѣчество свергло съ себя иго природы, какъ оно потомъ свергло иго Немродовъ, Антіоховъ, Гиппіевъ, Діонисіевъ, Цезарей и другихъ тирановъ. Когда Катонъ убиваетъ себя, не будучи въ состояніи примириться съ чуждымъ ему міромъ, когда Томасъ Мурро, лордъ Россель и другіе мученики складываютъ свою голову на эшафотѣ за дѣло, которое они считаютъ хорошимъ, стоящимъ ихъ крови,-- они обнаруживаютъ, безъ сомнѣнія, несравненно больше героизма, чѣмъ первобытный человѣкъ, противопоставлявшій силу своей воли слѣпой силѣ природы. Однако, какъ ни различны формы протеста людей первобытныхъ и людей цивилизованныхъ, сущность остается одна и та-же. И здѣсь, и тамъ проявляется дѣятельность, возникающая, такъ-сказать, самопроизвольно и имѣющая своимъ источникомъ чувство свободы. Вся исторія, съ начала до конца, представляетъ собою непрерывный протестъ человѣчества противъ сковывающаго его міра, торжество безконечнаго надъ конечнымъ, царство свободы, царство духа". "Въ тотъ день, продолжаетъ Кинэ, -- когда исчезнетъ свобода, прекратится исторія". Такимъ образомъ, въ принципѣ свободы и личной самодѣятельности авторъ видитъ начало и стимулъ историческаго развитія человѣчества. Жажда свободы постоянно толкаетъ человѣчество впередъ, не даетъ ему ни на минуту застояться на мѣстѣ. Томимое ею, онэ бросаетъ Индію, гдѣ все его манить ко сну и покою, и направляется въ Вавилонъ, но ему тѣсно и тамъ, оно превращаетъ его въ груду развалинъ и, оставшись безъ пристанища, бѣжитъ къ персамъ, къ мидійцамъ, въ Египетъ. Но не проходитъ и вѣка, какъ оно уже разрушаетъ Пальмиру, Экбатану, Мемфисъ, постоянно сжигая за собою мосты, уничтожая на минуту пріютившія его убѣжища; оно бросаетъ лидійцевъ ради эллиновъ, эллиновъ ради этрусковъ, этрусковъ ради римлянъ, римлянъ ради готовъ и т. д. (Histoire de l'humanité, р. 367). Зачѣмъ, куда оно идетъ? Чего ищетъ, къ чему стремится? Оно само этого не знаетъ. Подобно Вѣчному жиду, оно осуждено на вѣчное странствованіе. Кто-же осудилъ его? Оно само осудило себя или, лучше сказать, его осудило врожденное ему стремленіе къ независимому существованію, свободному отъ всѣхъ стѣсняющихъ вліяній. Но стремленіе это можетъ объяснить только причину, мотивъ, побуждающій человѣчество вѣчно, непрерывно двигаться; оно не объясняетъ цѣли и смысла самаго движенія. Слѣдовательно, одного принципа "свободы" оказывается недостаточно для построенія философіи исторіи. Рядомъ съ нимъ, выше его, долженъ быть поставленъ другой принципъ, имѣющій болѣе положительный характеръ. Принципъ этотъ былъ уже найденъ Вико и Гердеромъ, это -- принципъ "божественнаго промысла". Кинэ формулируетъ его однимъ словомъ, словомъ "Богъ". На-сколько свобода въ исторіи является началомъ отрицательнымъ, разрушительнымъ, на столько Богъ въ исторіи является началомъ всесозидающимъ, организующимъ. "Что представляетъ собою историческая жизнь человѣчества? говоритъ Кинэ:-- вѣчное движеніе, движеніе, исходящее изъ Бога и стремящееся возвратиться къ нему..." "Великій Духъ исторіи -- не пустая школьная фраза, не метафизическая абстракція; онъ живетъ, онъ движется и въ своемъ движеніи увлекаетъ нравственный міръ человѣчества въ неизвѣданныя небесныя сферы..." (L'ultramontanisme, cinquième leè., etc., p. 217.) Въ этихъ небесныхъ сферахъ помѣщается идеально-католическое царство Вико, которое у Кинэ превращается въ царство вѣчной истины и справедливости. Къ этому царству стремится человѣчество, оно-то и составляетъ высшую цѣль, конечный пунктъ его странствія. И оно идетъ къ нему постепенно не торною, прямою дорогою фаталистическаго прогреса, а извилистою, узкою тропою, усыпанною всевозможными "камнями преткновенія". Отъ личной энергіи, доброй воли и самодѣятельности людей зависитъ сократить и сравнять этотъ путь -- путь, который, во всякомъ случаѣ, рано или поздно, но долженъ привести ихъ въ эту обѣтованную землю "правды и справедливости". "Такимъ образомъ, въ-концѣ-концовъ оказывается, говоритъ Кинэ,-- что положеніе Лейбница: "все идетъ къ лучшему въ этомъ лучшемъ изъ міровъ", вполнѣ справедливо, но только не въ примѣненіи къ исторіи той или другой отдѣльной націи или къ жизни того или другого частнаго человѣка, а въ примѣненіи къ цѣлому міру, къ цѣлому человѣчеству, взятому ію всей его совокупности". (См. предисловіе къ "философіи исторіи Франціи", изд. 1857 г.) Возставая противъ доктринеровъ-фаталистовъ, Кинэ, слѣдовательно, возставалъ не противъ сущности основнаго принципа ихъ системы, а только противъ черезчуръ педантическаго примѣненія его къ единичнымъ фактамъ, частнымъ явленіямъ народной жизни; иными словами, онъ возставалъ не противъ фатализма вообще, а лишь противъ злоупотребленія этой теоріей.
   Въ чемъ-же собственно заключается то "идеальное царство правды и справедливости", къ которому, хотя и извилистымъ, ко тѣмъ не менѣе фатальнымъ путемъ ведется человѣчество, Кинэ этого не опредѣляетъ; "опредѣлить его, говоритъ онъ, -- значило-бы указать крайній предѣлъ человѣческаго развитія; но развитіе это безконечно; слѣдовательно, оно не можетъ быть ограничиваемо никакими конечными формулами". Величайшая ошибка всѣхъ историковъ-философовъ заключается, по его мнѣнію, именно въ томъ, "что они разсматриваютъ исторію человѣчества, какъ нѣчто вполнѣ законченное. Они дѣлятъ ее на отдѣлы, на періоды -- Востокъ, Греція, средніе вѣка и т. п., подводятъ факты и явленія, протекшей жизни подъ опредѣленные законы и переносятъ эти законы и на будущее,-- на будущее, о которомъ они даже и предчувствія никакого не имѣютъ. Завтрашній день они хотятъ втиснуть въ рамки вчерашняго. Но почему-же ни одна изъ ихъ ученыхъ формулъ не удовлетворяетъ васъ? Потому, что вы носите въ себѣ міръ будущаго... Завтра на сцену выступятъ другіе люди, другіе народы, явятся другія формы, другія условія жизни, другое, новое человѣчество, -- человѣчество, которое наши философы при своихъ ученыхъ вычисленіяхъ совсѣмъ упустили изъ виду. Кругъ, который они воображаютъ замкнутымъ, снова раскроется; человѣчество задыхается въ узкихъ формулахъ школы. Не будемъ-же подражать этимъ историкамъ-доктринерамъ, не будемъ, подобно имъ, говорить быстро несущемуся потоку жизни: "ты не пойдешь дальше!" Законъ развитія человѣчества слагается изъ трехъ элементовъ: изъ прошлаго, настоящаго и того будущаго, которое мы носимъ въ себѣ... Истинная философія исторіи -- это Янусъ, обращенный одною стороною къ прошедшему, другою къ будущему". (L'ultramontanisme, cinq, leè., p. 219.)
   Однако, отрицая возможность опредѣлить заранѣе это будущее, считая безусловно несостоятельной всякую попытку выводить его законы изъ законовъ прошлаго, Кинэ, тѣмъ по менѣе, утверждаетъ, что зерно этого будущаго лежитъ въ прошедшемъ и настоящемъ. Зерно это дано, говоритъ онъ, въ идеалахъ господствующей въ обществѣ религіи, въ тѣхъ представленіяхъ, которыя сложились у людей о Богѣ {Исходя изъ той мысли, будто законы исторіи суть законы божественнаго Провидѣнія и будто послѣдніе всего полнѣе раскрываются въ религіи, Кинэ полагаетъ, что изученіе исторіи должно входить въ кругъ обязанностей духовенства. "Наука, изслѣдующая законы Провидѣнія въ исторіи, говоритъ онъ,-- должна-бы, по-настоящему, находиться въ вѣденіи духовенства. Увѣряютъ, будто это новая наука, будто она явилась вчера. Неправда, она такъ-же стара, какъ и міръ; только прежде, когда церковь была преисполнена жизненными силами, философія исторіи, такъ-сказать, сливалась съ церковными доктринами. И, дѣйствительно, открывать въ преходящихъ явленіяхъ исторической жизни перси, вѣчнаго промысла. познавать божественное въ человѣческихъ дѣлахъ,-- кто лучше священника можетъ выполнить эту задачу? Безспорно, она должна составлять одну изъ самыхъ существеннѣйшихъ и самыхъ священнѣйшихъ его обязанностей"... (L'altramontanisme, L'Eglise romaine et l'histoire, p. 219.)}. "Религіозныя вѣрованія, подобно огненному столбу, шедшему передъ израильтянами и освѣщавшему ихъ путь, указываютъ народамъ дорогу, ведущую въ Божье царство правды и справедливости".
   Но какимъ-же образомъ возникаютъ эти вѣрованія? Какъ они развиваются? Въ какомъ отношеніи стоятъ они къ народной жизни, къ общественной культурѣ?
   Кинэ, отвѣчая на эти вопросы, излагаетъ свою собственную теорію философіи исторіи. Мы уже ознакомились съ источниками этой теоріи; посмотримъ теперь, на-сколько она отличается отъ нихъ, что въ ней есть новаго, оригинальнаго, далеко-ли она ушла отъ теорій Вико и Гердера?
   

XVI.

   Съ появленіемъ на землѣ человѣка, говоритъ Кинэ, творческая сила природы, генезисъ матеріи, прекращается, или, лучше сказать, переходитъ въ творческую силу человѣческаго разума, начинается генезисъ духа. Философія исторіи имѣетъ своею задачею опредѣлить и выяснить развитіе этого духовнаго генезиса, прослѣдить проявленіе творческой силы человѣческаго духа въ разнообразныхъ условіяхъ общественной жизни и въ послѣдовательной смѣнѣ историческихъ событій. Но для того, чтобы она могла выполнить эту задачу, чтобы она могла представить въ одной цѣльной картинѣ исторію человѣческаго развитія, для этого она должна прежде всего отбросить тѣ конкретныя формы, въ которыхъ обнаруживается это развитіе, и разсматривать его въ его абстрактномъ принципѣ, иными словами, она должна свести всѣ однообразныя явленія исторической дѣйствительности къ одному однообразному общему закону.
   По мнѣнію Монтескье, -- мнѣнію, господствовавшему въ XVIII в., цивилизація человѣчества опредѣляется двумя основныни принципами: принципомъ закона и догматическимъ принципомъ. Оба принципа оказываютъ на нее совмѣстное и соотносительное вліяніе. Тѣмъ не менѣе, однако, первый играетъ въ исторіи несравненно болѣе существенную роль, чѣмъ второй. И во многихъ случаяхъ право совершенно подчиняетъ себѣ и видоизмѣняетъ сообразно своимъ требованіямъ положительную догму. Напротивъ, по мнѣнію Кинэ, всѣ правовыя учрежденія, обычаи и понятія общества вытекаютъ изъ послѣдней, какъ слѣдствіе изъ своей причины. "Политическія и гражданскія формы народнаго быта опредѣляются и регулируются формами религіозными; религія есть законъ законовъ; ею обусловливаются всѣ общественныя отношенія; она субстанція, душа гражданскаго общества". (Enseignement du peuple, р. 7--8.)
   Первымъ источникомъ религіи служитъ откровеніе, которое сообщается человѣку черезъ посредство природы, т. е. первыя религіозныя представленія людей возникаютъ подъ вліяніемъ окружающаго ихъ внѣшняго міра; формы, подъ которыми является природа первобытному человѣку, налагаютъ неизгладимую печать на форму и сущность его вѣрованій. Такъ, роскошная, подавляющая флора и фауна Азіи, говоритъ Кинэ, привела людей къ обоготворенію растеній, животныхъ, горъ, рѣкъ, къ обоготворенію природы вообще, -- обоготворенію, выродившемуся во всеобъемлющій пантеизмъ. Аравійскія пустыни внушили своимъ обитателемъ идею о великомъ Духѣ, о Духѣ, не воплощенномъ ни въ какія внѣшнія формы и стоящемъ внѣ видимой природы; эта идея и легла въ основу магометанскаго монотеизма. Африка, "океанъ сыпучаго песка" (за исключеніемъ Египта), не создала себѣ никакого Бога, а потому она осуждена на вѣчное духовное рабство. Природа Греціи, поражающая красотою и разнообразіемъ своихъ формъ, пробудила въ людяхъ, съ одной стороны, чувство изящнаго, съ другой -- довѣріе къ собственнымъ силамъ; отсюда очеловѣченіе боговъ, воплощеніе религіозныхъ идей въ художественно-прекрасные образы и т. п.
   Вообще, къ какому-бы первобытному культу мы ни обратились, вездѣ, по мнѣнію Кинэ, мы находимъ тѣсную, неразрывную связь между религіозными вѣрованіями людей, съ одной стороны, и вліяніями внѣшней природы, съ другой. Какова природа, таковы и боги. Это первый основный принципъ его философіи исторіи.
   Однако, этому принципу совершенно, повидимому, противорѣчитъ тотъ общепризнанный фактъ, что, несмотря на чрезвычайное разнообразіе географическихъ и климатическихъ условій Азіи и Европы, въ религіозныхъ вѣрованіяхъ этихъ странъ встрѣчается безчисленное множество точекъ соприкосновенія. Если боги суть дѣйствительно лишь продуктъ природы, то между богами крайняго Востока и богами Греціи не могло-бы существовать ничего общаго. А между тѣмъ это общее существуетъ, и самъ Кинэ не только его не отрицаетъ, но, напротивъ, вполнѣ его признаетъ, и одно изъ существеннѣйшихъ достоинствъ его теоріи именно въ томъ и заключается, что онъ съумѣлъ открыть и выяснить "единство и однообразіе среди разнообразнаго множества религіозныхъ вѣрованій и догматовъ". Но чѣмъ-же онъ объясняетъ это "единство и однообразіе"? Преданіемъ. "Преданіе, говоритъ онъ.-- является вторымъ источникомъ религіозныхъ первобытныхъ вѣрованій". Первыя религіозныя представленія возникаютъ на Востокѣ, подъ вліяніемъ откровенія природы, затѣмъ они переходятъ на Западъ и составляютъ тамъ преданіе, которое, въ свою очередь, видоизмѣняется подъ вліяніемъ мѣстныхъ условій, служитъ источникомъ полыхъ вѣрованій, создаетъ новыхъ боговъ, хотя нѣсколько и отличныхъ отъ старыхъ, но тѣмъ не менѣе сохраняющихъ съ послѣдними кровную родственную связь. Каждый разъ, говоритъ Кинэ, когда два міра, восточный и западный, сближаются между собою, результатомъ этого сближенія является какое-нибудь новое религіозное ученіе, какая-нибудь новая теолого-философская система. Поэтому взаимныя отношенія этихъ двухъ міровъ опредѣляютъ собою главныя эпохи въ исторіи развитія человѣчества. Въ первый разъ союзъ Востока съ Западомъ породилъ греческую цивилизацію, греческую теогонію. Греція воображала, будто она сама изобрѣла своихъ боговъ, во побѣды Александра разрушили эту илюзію; отчизна греческихъ боговъ была найдена, и съ этой минуты дальнѣйшее самостоятельное развитіе греческой цивилизаціи прекращается. Второй разъ этотъ союзъ послужилъ, такъ-сказать, колыбелью для христіанства. Однако, христіанство очень скоро разорвало всякую связь съ Востокомъ и сосредоточилось исключительно на Западѣ. Втеченіи всѣхъ среднихъ вѣковъ между обоими мірами не существовало никакой связи. Открытія XV вѣка и эпоха возрожденія снова ихъ сблизили, сближеніе это въ наше время, благодаря работамъ оріенталистовъ, стало еще тѣснѣе и, по мнѣнію Кинэ, дало уже въ высшей степени благотворные результаты. Шелли и Байронъ, говоритъ онъ,-- черпали свое вдохновеніе въ научныхъ работахъ (по оріентологіи) Вильяма Жоне, Вильсона, Кольбрука; Гердеръ Гете, Торресъ, Рюкертъ по характеру и направленію своего генія принадлежатъ болѣе Востоку, чѣмъ Западу. Наконецъ, вся новѣйшая нѣмецкая философія не есть-ли продуктъ чисто-восточныхъ вліяній, и самая Германія не представляетъ-ли собою "христіанскій Востокъ, Азію въ Европѣ"? Полное объединеніе Востока съ Западомъ, азіятскаго, индѣйскаго генія съ геніемъ европейскимъ,-- таковъ долженъ быть, по словамъ автора "Genie des Religions", высшій синтезъ историческаго развитія человѣчества. Слѣдовательно, объединеніе Запада съ Востокомъ должно привести, по мнѣнію Кинэ, къ объединенію, къ примиренію принципа индивидуализма съ принципомъ колективной жизни. Установивъ эти общія положенія, указавъ на источники религіи, Кивэ переходитъ къ анализу вѣрованій индійцевъ, китайцевъ, персовъ, египтянъ, евреевъ, грековъ и римлянъ, обстоятельно разъясняя при этомъ отношенія, существующія между этими вѣрованіями, съ одной стороны, искуствомъ, философіей, общественными и политическими учрежденіями названныхъ народовъ -- съ другой. Отношенія эти, съ точки зрѣнія Кинэ, представляются крайне простыми и несложными: какъ природа создаетъ первобытныхъ боговъ по своему образу и подобію, такъ точно боги создаютъ по своему образу и подобію гражданское общество, его философію и искуство, его исторію. Кинэ не допускаетъ, чтобы общественныя учрежденія въ какой-нибудь періодъ человѣческаго развитія могли имѣть хоть какое-нибудь вліяніе на человѣческія вѣрованія. Первыя могутъ прогресировать и дѣйствительно прогресируютъ подъ вліяніемъ послѣднихъ, но не послѣднія подъ вліяніемъ первыхъ. А между тѣмъ вѣрованія, въ свою очередь, тоже видоизмѣняются и прогресируютъ; какая-же невидимая причина, какая-же таинственная сила опредѣляетъ и обусловливаетъ эти видоизмѣненія, этотъ прогресъ? Поставивъ религіозныя представленія человѣчества внѣ вліянія общественнаго развитія, Кинэ и причину ихъ прогреса ищетъ внѣ гражданскаго общества, внѣ данныхъ историческихъ условій земной жизни людей, онъ ищетъ и находитъ ее на небѣ, въ божественномъ промыслѣ. Божественный промыслъ подготовилъ въ языческомъ мірѣ всѣ необходимые элементы для возникновенія христіанскаго міра, и когда первый вполнѣ осуществилъ свою задачу, онъ долженъ былъ сойти со сцены и уступить свое мѣсто послѣднему. Въ чемъ-же состояла эта задача? Язычество должно было подготовить христіанство,-- слѣдовательно, оно должно было, съ одной стороны, выработать идею о вездѣсущности и единствѣ божества, съ другой -- объединить всѣ существующія божества и реабилитировать человѣка, возвысить его въ его собственныхъ глазахъ, пробудить въ немъ сознаніе своихъ правъ, своей отвѣтственности, и, такимъ образомъ, поднять его до уровня пониманія христіанской нравственности. Первую половину задачи осуществили религіи Востока, вторую -- римляне и греки. Конечною цѣлью, высшимъ идеаломъ языческаго міра является христіанство. Язычество достигло своего идеала; съ его достиженіемъ начинается новая эра человѣческаго развитія,-- развитія, обусловливаемаго прогресомъ христіанской идеи. Въ чемъ-же выражается этотъ прогресъ? Съ одной стороны, въ постоянномъ осуществленіи христіанскаго идеала въ общественной жизни, съ другой--въ очищеніи этого идеала отъ всякихъ постороннихъ ему языческихъ примѣсей. "Есть религіи, говоритъ Кинэ, -- которыя, при самомъ своемъ возникновеніи, сейчасъ-же воплощаются въ общественныя учрежденія страны; таковъ, напр., коранъ. Напротивъ, идеалъ другихъ религій долго виситъ, такъ-сказать, въ облакахъ, прежде, чѣмъ сойдетъ на землю и начнетъ осуществляться въ практической дѣйствительности; таковъ буддизмъ. "Язычество, говоритъ онъ въ другомъ мѣстѣ,-- дало людямъ все, что оно обѣщало дать; оно сравняло афинянъ и римлянъ съ ихъ богами; оно создало на землѣ царство, подобное царству Олимпа; законы и отношенія, господствовавшіе въ послѣднемъ, оно перенесло и въ первое; корону Цибелы оно возложило на голову Клеопатры и Семирамиды; оно цѣликомъ воплотилось въ языческомъ кодексѣ; и дальнѣйшее его развитіе прекратилось лишь тогда, когда оно вполнѣ исчерпало свою задачу, когда, оно осуществило въ жизни свой идеалъ, а между тѣмъ католическая догма замкнулась въ своемъ идеалѣ и въ немъ, такъ-сказать, замерла".
   Какъ же примирить эти два, повидимому, совершенно противорѣчивыя положенія: если религія всегда представляетъ собою идеалъ, къ осуществленію котораго неизбѣжно стремится каждый народъ, то почему-же европейскіе народы не стремились втеченіи восемнадцати вѣковъ къ осуществленію католическаго идеала, почему они постоянно смотрѣли на него, какъ на ученіе "по отъ міра сего"?
   Кинэ объясняетъ этотъ странный фактъ вліяніемъ клерикальной партіи, которая, по его мнѣнію, пріурочила свою доктрину гораздо ближе къ язычеству, чѣмъ къ христіанству. Въ то время, говоритъ Кинэ, -- когда среди языческаго міра впервые раздалась проповѣдь евангелія, этотъ міръ самъ шелъ навстрѣчу новому ученію. Императорскій Римъ, собравъ въ своемъ Пантеонѣ всѣхъ языческихъ боговъ, подготовилъ почву для папскаго Рима. Императоръ, какъ первосвященникъ, воплощалъ и объединялъ въ своемъ лицѣ языческій культъ, онъ былъ языческимъ папою. Папа католическій, сѣвъ на его мѣсто, только продолжалъ его традицію; вмѣстѣ съ императорскими традиціями римское католичество усвоило себѣ и нѣкоторыя религіозно-философскія воззрѣнія, заимствованныя изъ языческаго міра, и примѣшало ихъ къ христіанскимъ доктринамъ. Такъ, между прочимъ, языческое ученіе о фатумѣ, видоизмѣненное въ ученіе о предопредѣленіи, сдѣлалось основнымъ, офиціальнымъ догматомъ католичества. Ученіе о предопредѣленіи лишало человѣка его нравственной свободы, оправдывало и освящало всѣ общественныя неравенства. Поэтому въ немъ авторъ видитъ главную причину развившейся въ средніе вѣка системы феодализма. "Ошибочно объясняютъ феодализмъ, говоритъ онъ, -- нашествіемъ варваровъ. Варвары если и имѣли какое-нибудь вліяніе на возникновеніе феодализма, то весьма незначительное. Начало его коренится въ католицизмѣ и его ученіи о предопредѣленіи". Сдѣлавъ, такимъ образомъ, католицизмъ отвѣтственнымъ за феодальную систему, Кинэ его-же вліяніемъ объясняетъ и вырожденіе послѣдней въ дикія сатурналіи духовнаго и свѣтскаго деспотизма. Однако, говоритъ Кинэ, -- несмотря на всѣ пытки и казни, несмотря на свое всемогущество, римская церковь не могла одолѣть христіанство. Оно отдѣлилось отъ нея и начало съ нею скрытую, глухую борьбу. Первый слабый протестъ явился съ Востока; онъ выразился въ отдѣленіи восточной церкви отъ западной, въ такъ-называемомъ греческомъ расколѣ. Затѣмъ съ несравненно большею силою онъ повторился въ альбигойской ереси, въ реформаціи, въ просвѣтительной философіи XVIII вѣка, и, наконецъ, во французской революціи. Французская революція 1789 г., по мнѣнію Кинэ, окончательно эмансипировала человѣчество отъ деспотическаго гнета римскаго ультрамонтанства, сняла камень съ крышки свинцо овъ. Лейтенантъ отрывистымъ, рѣшительнымъ голосомъ отдалъ команду. Солдаты сдѣлали залпъ. Кавалеристы, сдѣлавъ нѣсколько выстрѣловъ изъ карабиновъ, круто повернули и скрылись изъ нашихъ глазъ. Еще разъ мнѣ казалось, что Франція, благодаря намъ, окончательно спасена и освобождена. Мы оглашали воздухъ побѣдными криками, но, увы, скоро мы увидѣли, что и пьемонтцы насъ оставили, даже самъ лейтенантъ вложилъ саблю въ пожни. Тогда, и только тогда, я повѣрилъ въ ту роковую новость, которую, нѣсколько дней тому назадъ принесъ намъ нашъ гонецъ. Чувствовалъ-ли я, какъ торжественно велики были минуты, переживаемыя въ подобныхъ случаяхъ, даже такимъ несчастнымъ городишкомъ, какъ нашъ? Не знаю, но я сознавалъ, что ничего подобнаго съ тѣхъ поръ, какъ я живу, еще не случалось. Мнѣ казалось, будто начинается землетрясеніе и приближается послѣдній день міра; какое-то мучительное безпокойство, любопытство, ужасъ влекли меня впередъ по большой опустѣлой дорогѣ, на которой рѣшалась наша судьба. Добравшись до вершины холма, я увидѣлъ длинную, безконечную, теряющуюся въ горизонтѣ, вереницу всадниковъ. Они были одѣты въ бѣлые плащи: шелъ дождикъ. Безмолвно, медленно двигались они по обѣимъ сторонамъ дороги. Видъ ихъ не имѣлъ ничего угрожающаго; потому, я подождалъ, покуда они подошли къ самому городу, и первый сообщилъ матери о ихъ вступленіи".
   Война была кончена; непріятель расположился постомъ въ побѣжденной странѣ. Въ домѣ Кинэ было помѣщено четыре солдата венгра. Они ни слова не говорили по-французски, но знали немного по-латыни. Маленькій Кинэ, вспоминая уроки своего учителя-математика, рискнулъ произнести нѣсколько словъ. Солдаты его поняли, онъ тоже ихъ понялъ, и съ этой минуты онъ сдѣлался имъ ихъ переводчикомъ. Однако, ему не долго пришлось фигурировать въ этой роли. Однажды, какъ-то грубый венгерецъ погрозилъ его высѣчь, "te verberabo". "Это слово, говоритъ Кипэ,-- вызвало во мнѣ не чувство страха, а чувство стыда. Мысль, что одинъ изъ этихъ варваровъ можетъ меня побить, сразу показало мнѣ, какъ велико было разстояніе, отдѣлявшее меня отъ нихъ. Я чувствовалъ себя обезчещеннымъ отъ одной угрозы. Съ этой минуты я рѣшился не говорить ни одного слова съ непрошенными гостями. Напрасно они унижались до просьбы, до лести, напрасно, желая затронуть мое самолюбіе, они увѣряли меня, будто я говорю по-латыни гораздо лучше моего учителя. Я остался непоколебимъ. Роковое слово verberabo безповоротно измѣнило паши отношенія".
   Скоро непрошенные гости совсѣмъ вытѣснили мальчика изъ отцовскаго дома. Иностранные солдаты каждый день все прибывали и прибывали. "Они наводнили, разсказываетъ Кипэ, -- весь нашъ домъ, заняли садъ, лѣстницы, коридоръ. Мы не знали, куда отъ нихъ спастись. Наконецъ, я нашелъ себѣ убѣжище на лодкѣ, стоявшей въ отдаленномъ уголку сада. Я завладѣлъ ею, и проводилъ на ней цѣлые дни". Мальчикъ ухитрился спустить со на воду, придѣлалъ парусъ, и, въ компаніи съ другими дѣтьми, подобно ему, изгнанными изъ родительскихъ домовъ, отважно пускался въ отдаленное плаваніе по маленькой рѣченкѣ, представлявшейся его воображенію какимъ-то таинственнымъ, неизвѣданнымъ моремъ.
   Можно себѣ представить, какое впечатлѣніе должны были производить на одичалыхъ, воинственно-настроенныхъ дѣтей шарольскихъ гражданъ "дикія (такъ они ихъ называли) полчища варваровъ", безцеремонно расположившіяся на городскихъ улицахъ и площадяхъ и безпрепятственно хозяйничавшія въ домахъ ихъ отцовъ и матерей. О, какъ ненавидѣли они этихъ "вандаловъ-австріяковъ!" Какою восторженною преданностью пламенѣли ихъ сердца къ "несчастному императору"! Враги, конечно, одолѣли его обманомъ и хитростью; онъ палъ жертвою ихъ гнусныхъ интригъ. Но они отомстятъ за него! И они готовились къ безпощадной борьбѣ, безпощадно избивая другъ друга. "Въ то время, разсказываетъ Кинэ,-- когда вся Европа наслаждалась миромъ, нами овладѣла какая-то воинственная ярость. Между двумя кварталами города была объявлена война; каждое утро мы брали приступомъ старую, заброшенную больницу "прокаженныхъ" и это была не простая игра. Вооружившись камнями, пращами, кольями, земляными ядрамъ, мы бросались другъ на друга и дрались съ какимъ-то непостижимымъ бѣшенствомъ.
   Невдалекѣ отъ мѣста побоища расположены были наши посты, паши бивуаки. Во время перемирій мы уходили въ лѣсъ, общипывали древесную кору и выдѣлывали изъ нея полное вооруженіе, съ латами и наручниками. Облекшись въ эту броню и подкрѣпивъ свои силы, мы съ новымъ неистовствомъ начинали избивать другъ друга. Мы лѣзли, какъ безумные, на наши импровизоваппыя фортификаціи, взбирались на развалившія "неприступныя" башни; градъ камней сбрасывалъ насъ внизъ и мы въ безпорядкѣ отступали въ узкій переулокъ; непріятель яростно насъ преслѣдовалъ, безчеловѣчно пользуясь выгодами своего положенія".
   "Что побуждало насъ къ этой безумной борьбѣ? Мѣсто побоища было какъ разъ на виду австрійскихъ бивуаковъ; солдаты подзадоривали и поддерживали насъ своими взглядами и криками. И, мнѣ кажется, наше неистовство можно объяснить желаніемъ показать варварамъ, на что мы были способны и какъ мы расправимся съ ними, когда придетъ время. Драки наши не проходили для насъ совсѣмъ безнаказанно: чаще всего мы возвращались съ поля битвы съ подбитыми глазами, вывернутыми суставами, вывихнутыми руками. При мнѣ находился безсмѣнно хирургъ, и нельзя сказать, чтобы ему мало было работы". Въ одной изъ битвъ Кинэ вывихнули руку и вывихнули такъ хорошо, что онъ два мѣсяца долженъ былъ просидѣть дома, взаперти.
   Разумѣется, это обстоятельство ни мало не укротило его воинственнаго азарта. На бѣду его, и матери-то съ нимъ не было. Она уѣхала въ Парижъ, и мальчикъ ни въ чемъ уже не находилъ болѣе противувѣса окружавшимъ его вліяніямъ одичалой среды. Чтобы судить о его тогдашнемъ настроеніи, достаточно привести слѣдующій небольшой отрывокъ изъ его автобіографіи., я осаждалъ мать такими пламенными письмами, что они могли-бы расплавить гранитную скалу. И всѣ они неизмѣнно вертѣлись около одной и той-же темы. Дѣло было въ томъ, что мнѣ представлялся случай купить ружье, но очень дешевой цѣнѣ,-- случай единственный, удивительный; если его пропустить, то уже никогда нельзя будетъ пріобрѣсти ружья такъ выгодно. Несчастное ружье поглощало всѣ мои мысли, всѣ мои способности. Я пересталъ спать; я по могъ ни пить, ни ѣсть. Мать моя не рѣшалась показать ни одного изъ этихъ писемъ своей сестрѣ: они дышали такимъ поразительнымъ варварствомъ, что, навѣрное бы, привели парижскую даму "въ неописанный ужасъ".

П. Гр--ли.

(Продолженіе будетъ.)

"Дѣло", No 6, 1877

   
не рѣшался еще на эту мѣру, тѣмъ болѣе, что осуществить ее онъ могъ не иначе, какъ нарушивъ основныя права и привилегіи Collège de France. Тогда, по наущенію духовенства, нѣсколько депутатовъ, пользовавшихся репутаціею либераловъ, подняли въ палатѣ вопросъ о вредномъ вліяніи анти-іезуитской пропаганды Кинэ и Мишле. Во Франціи орденъ іезуитовъ, утверждали они,-- легально не существуетъ; къ чему возбуждать противъ него общественныя страсти? Къ чему бороться съ призракомъ? Очевидно, професора мѣтятъ не въ однихъ іезуитовъ: іезуиты только служатъ благовиднымъ предлогомъ унизить и опозорить религію вообще, т. е. они посягаютъ на свободу совѣсти. Министерство, терпя подобныя посягательства, само дѣлается ихъ соучастникомъ. Архіепископъ парижскій прямо заявилъ, "что такъ-какъ лекціи Кинэ не встрѣчаютъ со стороны правительства ни малѣйшаго порицанія, то, очевидно, онъ дѣйствуетъ по тайному съ нимъ соглашенію".
   Министерство очутилось въ крайне затруднительномъ положеніи. Съ одной стороны, оно опасалось, что отставка Кинэ можетъ черезчуръ раздражить общественное мнѣніе и, пожалуй, вызоветъ еще серьезные безпорядки среди учащейся молодежи. Но, съ другой стороны, оно вполнѣ соглашалось съ клерикалами, что его лекціи возбуждаютъ въ слушателяхъ черезчуръ опасныя страсти и, пожалуй, въ-концѣ-концовъ тоже могутъ привести къ безпорядкамъ не менѣе серьезнымъ. Особенно страшилось оно той экзальтаціи, въ которую впадала молодежь подъ вліяніемъ восторженныхъ рѣчей професора и которая, какъ оно справедливо разсуждало, не могла привести къ добру. Министерство рѣшилось, наконецъ, принять мѣры. Прежде всего оно обратилось въ совѣтъ професоровъ съ формальнымъ требованіемъ обуздать Кинэ и Мишле... Совѣтъ отвѣчалъ категорическимъ отказомъ; мало того, онъ объявилъ, что вполнѣ одобряетъ ихъ курсы и не видитъ ни малѣйшаго повода стѣснять свободу ихъ преподаванія.
   Гизо потребовалъ себѣ для просмотра програму лекцій Кинэ. Въ програмѣ курсъ былъ озаглавленъ такъ: "сравнительная исторія литературъ и учрежденій (littératures et institutions) южноевропейскихъ народовъ". Министръ придрался къ слову "учрежденій". Кинэ занималъ кафедру языковъ и литературы (langues et littératures) южно-европейскихъ народовъ. Какое-же право имѣлъ онъ касаться ихъ учрежденій? Онъ нарушилъ законъ, онъ самовольно присвоилъ себѣ право говорить о такихъ вещахъ, о которыхъ, по смыслу утвержденной правительствомъ програмы, не могъ говорить. Это уже произволъ, явное нарушеніе закона. Правительство не можетъ дозволить такъ нагло издѣваться надъ собою. Слово "учрежденія" должно быть немедленно вычеркнуто изъ заголовка курса. Начальство колегіи предложило Кинэ исполнить желаніе правительства. Кинэ съ негодованіемъ отказался; тогда роковое слово было вычеркнуто безъ его согласія. Оскорбленный професоръ объявилъ, что такъ-какъ говорить о литературѣ народа, не касаясь его учрежденій, онъ находитъ совершенно невозможнымъ, то потому закрываетъ свой курсъ и отказывается отъ кафедры. Министерству только этого и нужно было. Ему весьма прискорбно разстаться съ такимъ замѣчательнымъ ученымъ, съ такимъ популярнымъ професоромъ, но что-же дѣлать: онъ самъ требуетъ своей отставки; нельзя-же удерживать его противъ воли! Во всякомъ случаѣ, отвѣтственность за эту отставку должна всецѣло пасть на него одного. Министерство тутъ не причемъ, оно умываетъ руки! Такъ писали и говорили министры.
   Съ прекращеніемъ лекцій въ Collège de France Кинэ опять устранился отъ активнаго участія въ общественныхъ дѣлахъ и вплоть до самой революціи почти исключительно занимался своими научными работами по исторіи итальянскихъ революцій {"Исторія итальянскихъ революцій", въ которую вошла и часть его курса, читаннаго въ Collège de France, принадлежитъ къ числу капитальнѣйшихъ произведеній Кинэ. При разборѣ историко-философскихъ произведеній автора намъ придется по разъ упоминать о ней. Кромѣ этого обширнаго труда, въ этотъ-же періодъ времени авторъ издалъ свою четвертую политическую брошюру: "La France et la Sainte Alliance en Portugal", по общему своему духу и по своимъ тенденціямъ мало чѣмъ отличающуюся отъ первыхъ трехъ.}.
   Февральская революція, которую на этотъ разъ онъ не прозѣвалъ, подобно іюльской, снова бросила его въ водоворотъ политической жизни и открыла ему опять двери Collège de France. Молодежь встрѣтила его съ неописаннымъ энтузіазмомъ, и на первую-же его лекцію собралась такая масса слушателей, что аудиторія колегіи не могла ихъ вмѣстить и лекціи пришлось перенести въ обширную залу Сорбопы. И несмотря на жгучіе практическіе вопросы, выдвинутые революціею на первый планъ, аудиторія его всегда была полна и интересъ, возбуждаемый его чтеніями, ни на минуту неослабѣвалъ. Но увы! превосходный професоръ, онъ оказался весьма плохимъ политическимъ дѣятелемъ. Въ этомъ не могутъ не сознаться даже его самые восторженные панегиристы. Въ видѣ смягчающихъ обстоятельствъ они указываютъ на возвышенность его характера, на чистоту его идеализма, благодаря которымъ онъ будто-бы не могъ приспособиться, какъ слѣдуетъ, ко всѣмъ требованіямъ дѣловой практики. Говорятъ также, что органъ его голоса былъ слабъ, что въ его наружности не было ничего импонирующаго, что, наконецъ, умъ его былъ чуждъ той "грубости", которая, по словамъ одного его біографа, "необходима для трибуна". Можетъ быть, во всемъ этомъ и есть частичка правды, но только не болѣе, какъ частичка. Когда Кинэ хотѣлъ, онъ умѣлъ заставить себя слушать. И поэтому ужь никакъ не недостаткомъ ораторскаго искуства, въ которомъ онъ нисколько не уступалъ присяжному говоруну Ламартину, слѣдуетъ объяснять ту безличную, совершенно ничтожную роль, которую онъ игралъ въ національномъ собраніи {Кинэ засѣдалъ въ національномъ собраніи въ качествѣ депутата отъ энскаго департамента.}. Трудно также допустить, чтобы "чистота идеализма и возвышенность характера" имѣли какое-нибудь вліяніе на его поведеніе въ роковые іюньскіе дни, заставшіе его не въ станѣ борцовъ, а въ станѣ жестокихъ и безсердечныхъ риторовъ {Кинэ былъ полковникомъ одинадцатаго легіона національной гвардіи, составленной исключительно изъ буржуа и отличавшейся, какъ извѣстно, неистовымъ звѣрствомъ при подавленіи іюньскаго возстанія.}. Нѣтъ, причину политической несостоятельности, обнаруженной имъ въ1848г., слѣдуетъ искать гораздо глубже -- въ общемъ строѣ его крайне шаткаго политическаго міросозерцанія. Кинэ не понималъ истиннаго характера и значенія февральской революціи, не понималъ потому, что онъ не видѣлъ или не хотѣлъ видѣть того основнаго экономическаго вопроса, который ее вызвалъ и который она должна была разрѣшить. На первомъ планѣ у него и теперь, какъ прежде, стояли вопросы чисто-политическіе и, такъ-сказать, нравственно-философскіе. Примиреніе народа съ буржуазіей и освобожденіе общества изъ подъ гнета католическаго ультрамонтанства,-- ультрамонтанства, въ которомъ онъ усматривалъ главную причину всѣхъ общественныхъ язвъ, всѣхъ золъ и несчастій Франціи, -- къ этому, по его мнѣнію, сводилась вся задача революціи, этимъ исчерпывался весь соціальный вопросъ. При такомъ направленіи своего міросозерцанія могъ-ли онъ имѣть какое-нибудь серьезное вліяніе на исходъ той чисто-экономической борьбы, въ которой обстоятельства заставили его принять участіе и которая велась на почвѣ совершенно ему незнакомой? Брошенный въ водоворотъ событій, онъ съумѣлъ остаться вполнѣ чуждымъ реальной злобѣ дня. Передъ его глазами разъигрывался одинъ изъ самыхъ драматическихъ эпизодовъ современной исторіи, національное собраніе, пресса, клубы, уличная толпа -- всѣ съ напряженнымъ вниманіемъ слѣдили за перипетіями роковой драмы, а онъ не могъ отвести глазъ отъ іезуитовъ и глубокомысленно рѣшалъ вопросъ, "какъ спасти общество отъ гибельнаго вліянія римской куріи, враждебной его естественному развитію?" (Enseignement du peuple, Paris, 1850). Въ то время, когда тысячи людей ломали себѣ голову надъ теоретическимъ рѣшеніемъ и практическимъ осуществленіемъ задачъ люксембургской комисіи, онъ въ своихъ желаніяхъ и требованіяхъ не заходилъ далѣе отдѣленія государства отъ церкви и изъятія изъ вѣдомства послѣдней свѣтскаго образованія (ib.). Вопросъ объ эмансипаціи Италіи изъ-подъ ига ея духовныхъ и свѣтскихъ тирановъ занималъ его гораздо болѣе, чѣмъ жгучій экономическій вопросъ. Совершенно чуждый его интересамъ, стремленіямъ и идеаламъ, онъ, какъ и его колоти, буржуазные республиканцы, не выражалъ и не представлялъ собою съ собраніи ничего, кромѣ отжившей идеи, отжившихъ традицій, давно уже переставшихъ соотвѣтствовать дѣйствительнымъ потребностямъ времени. Во имя чего могъ онъ бороться съ реакціонною буржуазіею, сознательно стремившейся погубить и опозорить ненавистное ей "исчадіе революціи"? Во имя только ея прошлаго,-- прошлаго, отъ котораго она давно отказалась и возвратъ къ которому для нея немыслимъ. Понятно, что при такихъ условіяхъ борьба была невозможна. Вотъ почему Кинэ долженъ былъ, по необходимости, отодвинуться на задній планъ, стушеваться, и, уступивъ арену борцамъ болѣе его сильнымъ, представителямъ живыхъ, реальныхъ интересовъ, а не мертвой, отвлеченной доктрины, затерялся въ толпѣ подобныхъ ему политически-безличныхъ идеалистовъ.
   А реакція между тѣмъ дѣлала свое дѣло. Напрасно протестовали идеалисты (въ томъ числѣ и Кинэ) противъ чрезмѣрнаго усиленія исполнительной власти, напрасно пугали они страну приближающимся цезаризмомъ. Цезаризмъ былъ естественнымъ логическимъ послѣдствіемъ іюньской побѣды,-- побѣды, которой они сами-же аплодировали, которой они сами-же содѣйствовали, и реакціонная партія не только не боялась его, но, напротивъ, возлагала на него самыя блестящія надежды и съ нетерпѣніемъ и скрытою радостью ожидала его пришествія.
   Незадолго до государственнаго переворота (въ мартѣ 1851 г.) лекціи Мишле и Кинэ снова были закрыты. Студенты хотѣли было устроить демонстрацію и собрались во дворѣ Сорбоны, гдѣ составленъ былъ адресъ для поднесенія Кинэ; оттуда они отправились къ его дому. Однако, республиканскіе полицейскіе оказались несравненно предусмотрительнѣе и энергичнѣе монархическихъ; едва только процесія двинулась, какъ они бросились на студентовъ, избили, арестовали и разогнали ихъ; вмѣсто Кинэ адресъ попалъ въ полицейскую префектуру.
   Съ этого дня Кинэ окончательно сходитъ съ арены общественной дѣятельности. Послѣ второго декабря онъ былъ удаленъ административнымъ порядкомъ изъ Франціи и 20 лѣтъ провелъ въ изгнаніи, отказавшись въ 1856 г. отъ наполеоновской амнистіи. Во время Франко-прусской войны онъ возвратился во Францію и былъ выбранъ депутатомъ въ версальское собраніе, гдѣ занялъ мѣсто на крайней лѣвой. Дѣятельность его, какъ депутата, отличалась крайнею безцвѣтностью, и намъ нѣтъ надобности касаться ея здѣсь. По словамъ m-me Кинэ, она вообще вредно отозвалась на его здоровьѣ, и безъ того уже сильно потрясенномъ физическими лишеніями и нравственными муками, вынесенными имъ во время парижской осады, и ускорила его смерть. Кинэ умеръ въ 1875 г.

П. Гр--ли.

(Окончаніе въ слѣд. книгѣ).

"Дѣло", No 8, 1877

   
что ими въ значительной степени об условливались какъ ихъ достоинства, такъ и недостатки.

П. Гр--ли.

(Продолженіе будетъ.)

"Дѣло", No 7, 1877

   
ваго гроба, въ который заколотила его папская курія". (1'Eglise romaine et la Revolution, p. 298.)
   Разумѣется, намъ нѣтъ надобности подвергать здѣсь критиче ской оцѣнкѣ подобное воззрѣніе на сущность, характеръ и значеніе французской революціи: есть мнѣнія и теоріи, которыя достаточно только констатировать, для которыхъ наилучшею критикою, наилучшимъ коментаріемъ можетъ служить простое ихъ констатированіе.
   Конецъ, говорятъ, вѣнчаетъ начало; однако, оно не дѣлается отъ того ни солиднѣе, ни прочнѣе. Католическій идеалъ, говоритъ Кинэ, въ первые вѣка христіанства вытѣснилъ идеалъ христіанскій. Почему? Очевидно, потому, что общество не было достаточно подготовлено къ воспринятію послѣдняго. Чсрезъ восемнадцать вѣковъ христіанство, хотя и на-время, но все-таки торжествуетъ надъ католичествомъ. Почему? Очевидно, потому, что общество было уже подготовлено къ усвоенію христіанскаго идеала. Прекрасно. По кто-же и что-же подготовило его? До реформаціи господствующимъ идеаломъ былъ идеалъ католичества; католичество наложило свою печать на европейскую цивилизацію, вдохновляло ее и руководило ею. Реформація въ значительной степени подорвала его авторитетъ, и вызванное ею движеніе умовъ непосредственно предшествовало критическому направленію XVIII в., а слѣдовательно, на нее можно смотрѣть какъ на одинъ изъ главныхъ факторовъ, содѣйствовавшихъ подготовленію общества къ французской революціи. Но вѣдь реформація была вызвана и подготовлена католичествомъ, слѣдоват. и торжество христіанскаго идеала было подготовлено имъ-же. Но что-же это такое! Вѣдь это въ сущности та-же -- въ нѣсколько только измѣненномъ видѣ -- теорія фаталистовъ-доктринеровъ, утверждающихъ, будто деспотизмъ подготовляетъ свободу, та самая теорія, нелѣпость и несостоятельность которой такъ прекрасно была разоблачена, такъ убѣдительно доказана самимъ-же Кинэ? Вся разница только въ томъ, что, съ точки зрѣнія фаталистовъ, таинственная сила, управляющая судьбами человѣчества, ведетъ его къ царству "правды и свободы" прямымъ, кратчайшимъ путемъ, никогда не сворачивая въ сторону, не отдаляясь отъ конечной цѣли; съ точки-же зрѣнія Кинэ, этотъ путь представляется, напротивъ, по самымъ прямыми и кратчайшимъ, а самымъ далекимъ и извилистымъ, крайне утомительнымъ и неудобнымъ. Разумѣется, Кинэ гораздо легче доказать свой тезисъ, оправдать свою точку зрѣнія, чѣмъ фаталистамъ-доктринерамъ, но за то фаталисты-доктринеры съ несравненно меньшею трудностью могутъ доказать и оправдать основное положеніе своей философіи, чѣмъ авторъ "Génie des Religions". "Ultramontanisme" и т. п. Дѣйствительно, если мы, вмѣстѣ съ Кинэ, признаемъ, что высшей промыслъ есть главное дѣйствующее лицо въ человѣческой исторіи, что онъ постоянно присутствуетъ въ ней. направляетъ и руководитъ ея развитіемъ, то у насъ невольно явится вопросъ: зачѣмъ-же онъ не ведетъ человѣчество къ "своему царству" прямымъ и кратчайшимъ путемъ, зачѣмъ заставляетъ онъ его, подобно израильтянамъ, такъ долго блуждать въ безлюдной и безводной пустынѣ, зачѣмъ всѣ эти искушенія и мытарства, эти длинные обходы и ненужныя остановки? Одно изъ двухъ: или эти мытарства, эти обходы, эта пустыня существенно необходимы для скорѣйшаго и прямѣйшаго достиженія цѣли путешествія -- "земли обѣтованной" (что и утверждаютъ фаталисты), или они предопредѣлены человѣчеству въ наказаніе за какой ни будь его грѣхъ, но искупленіе какой-то его вины. Внѣ этихъ двухъ предположеній невозможно допустить никакого третьяго, не оскорбляя божественную мудрость и божественное правосудіе. Но первое предположеніе Кинэ отвергаетъ (какъ мы видѣли) самымъ рѣшительнымъ образомъ; остается, слѣдовательно, только одно второе... Чтобы быть послѣдовательнымъ, чтобы выдержать до конца свою мистическую теорію, онъ долженъ былъ по необходимости допустить послѣднее... И, дѣйствительно, онъ допускаетъ его въ своихъ историко-философскихъ поэмахъ; поэмы, эти служатъ дополненіемъ, илюстриціею и. такъ-сказать, художественнымъ воспроизведеніемъ его теоріи философіи исторіи; поэтому для полноты нашего очерка, мы считаемъ необходимымъ познакомить читателей съ содержаніемъ главнѣйшихъ изъ нихъ {Признавая, что цивилизація каждаго народа есть продуктъ его религіозныхъ вѣрованій и что на этихъ вѣрованіяхъ, въ свою очередь, отражается своеобразный характеръ данныхъ мѣстныхъ географическихъ условій страны, Кинэ выводитъ отсюда заключеніе, что какъ вѣрованія, такъ, слѣдовательно, и вся цивилизація народа вообще, носятъ на себѣ печать индивидуальности. Эта индивидуальность народовъ не можетъ препятствовать объединенію ихъ въ одной общей семьѣ -- человѣчествѣ, точно также, какъ индивидуальность отдѣльнаго человѣка не препятствуетъ объединенію людей въ государство, въ націю. И, подобно тому, какъ нація лишь тогда можетъ свободно и правильно развиваться, когда она слагается изъ свободныхъ и самостоятельныхъ личностей, такъ точно свобода человѣчества и его правильный, разумный прогресъ возможны лишь при полной свободѣ и самостоятельности составляющихъ его націй. Нація, теряющая свои національныя традиціи, нація, забывающая изъ-за космополитическихъ утопій свою индивидуальность или отрекающаяся отъ нея кодъ гнетомъ чужеземнаго завоевателя,-- такая нація, по мнѣнію Кинэ, вмѣстѣ съ своею самобытностью утрачиваетъ и свой raison d'être. Какъ обезличившійся, отрекшійся отъ себя человѣкъ роковымъ образомъ обрекаетъ себя на нравственную смерть, такъ и нація, лишенная своей національности, роковымъ образомъ обречена на вырожденіе, умственный и нравственный регресъ, политическое и гражданское рабство, на преждевременную и безвозвратную гибель. Это основное положеніе, составляющее какъ-бы резюме теоріи автора "о національностяхъ", Кинэ старается фактически доказать положительнымъ образомъ въ "Les Revolutions d'Italie" и отрицательнымъ въ "Marnix de Sainte-Aldegonde". Голандія, крѣпкая идеею своей національности, восторжествовала надъ папствомъ и инквизиціею и пробила себѣ дорогу къ свѣту, свободѣ и прогресу. Напротивъ, Италія, отрекшись отъ національной идеи во имя утопій всемірной республики и римскаго императорства, утратила одинъ за другимъ всѣ дары своей ранней цивилизаціи и, скованная по рукамъ и ногамъ, брошенная въ душную темницу свѣтскаго и духовнаго деспотизма, впала въ нравственное и умственное оцѣпенѣніе. Только идея національности можетъ пробудить ее отъ ея вѣкового сна, можетъ возродить се къ новой жизни. Внѣ этой идеи нѣтъ спасеніи! Такова основная тенденція "Итальянскихъ революцій". Тотъ-же принципъ національности проводится авторомъ и во многихъ другихъ его сочиненіяхъ (напр. "La Grèce moderne", "Allemagne et Italie", "L'histoire de la poesie", "Les Roumains, reorganisation des provinces danubiennes" и др. Послѣднее сочиненіе, хотя и вышло въ свѣтъ 20-ть лѣтъ тому назадъ, но и въ настоящее время сохраняетъ интересъ современности, и совѣты, которые даетъ въ ней авторъ румынамъ, какъ нельзя болѣе могли-бы пригодиться имъ именно теперь); однако, такъ-какъ ученіе Кинэ "о національностяхъ" составляетъ не болѣе, какъ практическій выводъ, такъ-сказать, прикладную часть основныхъ положеній его историко-философской теоріи, то мы и не считаемъ нужнымъ разбирать его здѣсь во всей подробности. Сказаннаго вполнѣ достаточно для выясненія его общаго характера.}.
   

XVII.

   Изъ четырехъ большихъ поэмъ Кинэ только двѣ: "Агасферъ" и "Прометеи", имѣютъ существенно-важное значеніе для выясненія и илюстрированія его историки философскихъ воззрѣній. Поэтому о нихъ только мы здѣсь и будемъ говорить {Другія двѣ поэмы называются: "Наполеонъ" (написанная въ 1835 г.) и "Рабы" (въ 1852 г.) Первая ни по формѣ, ни по идеѣ не заслуживаетъ ни малѣйшаго вниманія. Кинэ хотѣлъ даже уничтожить ее, "и если я этого не сдѣлалъ, говоритъ онъ,-- то только изъ опасенія, чтобы меня, чего добраго, не заподозрили въ мелочной злости къ моему герою...", время критики и суда исторіи надъ Наполеономъ, говоритъ онъ далѣе, -- наступило раньше, чѣмъ это можно было предполагать... отнынѣ онъ сдѣлался достояніемъ реальной, суровой прозы. Что она сдѣлала съ моимъ полу-богомъ? Во всякомъ случаѣ, теперь уже ни одному поэту не придетъ въ голову дѣлать Наполеона предметомъ поэмы" (Oeuvres compl, t. VII, стр. 138.)
   Что-же касается "Рабовъ", то по своей формѣ она считается однимъ изъ наиболѣе совершенныхъ, удачныхъ и вполнѣ законченныхъ поэтическихъ произведеній Кинэ. Но по своей основной тенденціи она имѣетъ несравненно болѣе отношенія къ только-что пережитымъ авторомъ событіямъ 1848 г., чѣмъ къ его историко-философской системѣ. Нѣкоторые критики не безъ основанія видятъ въ "Рабахъ" не болѣе, какъ полемическую выходку, памфлетъ противъ французской демократіи вообще и нѣкоторыхъ изъ дѣятелей 1848 года въ частности. Вотъ вкратцѣ содержаніе этой, во всякомъ случаѣ въ высшей степени замѣчательной, поэмы, или говоря точнѣе -- пяти-актной драмы.
   Въ первомъ дѣйствіи изображается возстаніе рабовъ въ циркѣ, подъ предводительствомъ Спартака. Рабы бросаются на зрителей, изгоняютъ и побиваютъ ихъ. Они побѣдили. Но едва только они почувствовали себя побѣдителями, едва они увидѣли, что ихъ трепещущіе враги готовы идти съ ними на всевозможные компромисы, какъ среди нихъ начинаются всевозможные интриги и раздоры, пробуждаются эгоистическіе, грубые инстинкты. Вчерашніе рабы, сдѣлавшись сегодня господами, хотятъ обратить своихъ вчерашнихъ господъ въ рабовъ. Спартакъ хочетъ, чтобы не было ни рабовъ, ви господь. Его не понимаютъ. "Если не будетъ рабовъ, говоритъ ему одинъ изъ вождей возстанія,-- то какъ-же я узнаю, что я свободенъ?" -- "Мы хотимъ добычи, мы хотимъ наслаждаться!" кричатъ рабы. "Наслажденіе" -- такова должна бить, по ихъ мнѣнію, ближайшая, непосредственная цѣль революціи. Спартакъ старается пробудить въ возставшихъ болѣе возвышенныя, болѣе благородныя чувства; его считаютъ сьумасшедшимъ; интриганы и честолюбцы начинаютъ возбуждать противъ него толпу. "Онъ измѣнникъ, предатель!" нашептываютъ они ей. "Смерть предателю! На крестъ, на колъ его!" кричитъ толпа. Но Спартакъ мужественно выдерживаетъ вспышку народнаго гнѣва, и толпа, только-что хотѣвшая распять его, смиренно падаетъ передъ нимъ на колѣни. Между тѣмъ патриціи, оправившись отъ перваго страха, стараются его подкупить. Онъ съ презрѣніемъ отвергаетъ ихъ предложенія. Они собираютъ войско и начинается рѣшительный бой. Спартакъ предводительствуетъ рабами; Далласъ и Гета, интриговавшіе противъ него и желавшіе во что-бы то ни стало занять его мѣсто, слѣдуютъ за нимъ. Въ самомъ разгарѣ битвы раздается страшный крикъ: "измѣна!" Спартакъ смертельно раненъ... раненъ не врагами, а друзьями. Умирая, онъ заклинаетъ продолжать бой и назначаетъ Гегу на свое мѣсто. "Да здравствуетъ Спартакъ!" восклицаетъ Гета и провозглашаетъ себя вождемъ. Но Палласъ самъ мѣтилъ на это мѣсто. "Гета измѣнникъ! Долой Гету!" кричитъ онъ и бросается на него съ мечомъ. Между ними начинается драка. Въ лагерѣ происходитъ замѣшательство. Пользуясь этимъ войско патриціевъ бросается на рабовъ и разбиваетъ ихъ. Народъ побѣжденъ,-- побѣжденъ единственно благодаря раздорамъ и эгоизму своихъ вожаковъ съ одной стороны, собственной глупости и безсмыслію -- съ другой. Слѣдов. рабы не созрѣли для свободы: такова мораль этой поэмы.}.
   Начнемъ съ "Агасфера", надъ которымъ авторъ, какъ мы говорили выше, работалъ болѣе десяти лѣтъ.
   Три тысячи пятьсотъ лѣтъ въ долинѣ Іосафата гремѣла труба архангела; земля, со всѣмъ, что жило на ней, предана была во власть смерти и разрушенія; ея бренные останки разсѣялись и исчезли въ пространствѣ. Тогда Богъ рѣшился создать новый міръ и новое человѣчество. Но раньше, чѣмъ привести свое намѣреніе въ исполненіе, онъ сзываетъ святыхъ и заставляетъ серафимовъ воспроизвести передъ ними. подъ формою мистерій, драму исторіи исчезнувшей земли, погибшаго человѣчества. Серафимы повинуются. Передъ святыми развертывается рядъ картинъ, представляющихъ постепенное образованіе земли, появленіе на ней человѣка и его дальнѣйшую исторію. Первые люди появляются на вершинѣ Гималаи. Отсюда они и расходятся: одни племена спускаются вдоль по теченію Ганга; другія, руководимыя коршуномъ, направляются къ Ирану; третьи, подъ предводительствомъ птицы Ибисъ, уходятъ въ Египетъ. Луна и звѣзды привѣтствуютъ возвращеніе людей на земли ихъ отцовъ. Фивы просыпаются отъ своего долгаго сна и призываютъ своихъ сестеръ. На ихъ призывъ откликаются Вавилонъ, Ниневія, Персеполисъ, Сабо, Бактра и Пальмира. Весь Востокъ пробуждается. Пантеизмъ надоѣлъ ему и онъ стремится найти едино-личнаго бога. Вавилонъ предлагаетъ соединить всѣхъ идоловъ во-едино и покланяться ему. "Но кто-же знаетъ имя новаго бога?" спрашиваютъ другъ у друга города Азіи. "Я знаю!" отвѣчаетъ Іерусалимъ, и онъ возвѣщаетъ пришествіе Мессіи, родившагося въ Вифлеемѣ. Востокъ шлетъ ему своихъ волхвовъ съ пророческими дарами. Хоръ невидимыхъ духовъ поетъ: "Нашъ богъ Панъ умеръ!.. Родился новый богъ, онъ моложе его тысячью годами! Зрѣй скорѣе виноградъ Галліи, онъ соберетъ тебя!" и т. д. Этимъ и заканчивается первая мистерія. Начинается вторая. Христосъ, сгибаясь подъ тяжестью креста, медленными шагами идетъ на Голгофу. Толпа, опьяненная ненавистью, преслѣдуетъ его бранью и насмѣшками. Путь его лежитъ какъ-разъ мимо дома стараго еврея, отца Агасфера. Агасферъ стоитъ у дверей. Онъ слышитъ крики толпы и недоумѣваетъ, дѣйствительно-ли это Богъ или простой самозванецъ. Онъ склоняется къ послѣднему мнѣнію. Въ это время Христосъ обращается къ нему съ словами: "Я жажду, помоги мнѣ нести мой крестъ; позволь присѣсть у порога твоего дома!" "Иди, иди!" безсердечно отвѣчаетъ Христу Агасферъ. "Такъ ходи-же ты самъ, ходи безостановочно до послѣдняго суднаго дня", сказалъ Христосъ. И въ это мгновеніе передъ глазами Агасфера огненными буквами вырѣзываются слова, произнесенныя Христомъ: вѣчный жидъ. Толпа съ ужасомъ расходится, воцаряется гробовое молчаніе. Является архангелъ Михаилъ съ конемъ и повелѣваетъ Вѣчному жиду немедленно отправиться въ путь. И вотъ начинаются его безконечныя странствія. Пустыня служитъ ему единственнымъ спутникомъ; бури шумятъ надъ его головою, со всѣхъ сторонъ окутываетъ его тьма. Востокъ уже утомилъ его, онъ идетъ дальше, горько жалуясь и напрасно ища "другого бога, болѣе милостиваго, чѣмъ Богъ Іудеи..." Вступивъ въ долину Іосафата, усѣянную человѣческими костями, онъ хочетъ напиться, долина отказываетъ ему въ водѣ, онъ хочетъ отдохнуть, она гонитъ его дальше. Эхо безпрерывно повторяетъ проклятіе Голгофскаго мученика: "Иди, иди, проклятый, дальше... дальше!" Въ эту минуту съ сѣвера раздается страшный шумъ,-- это варвары переходятъ Дунай и бросаются на Римъ. Воздухъ наполняется воинственными криками готовъ, геруловъ, гунновъ... Богъ, во образѣ странника, является передъ Аттилою и указываетъ ему дорогу. Древній міръ погибъ.-- Въ третій день мистеріи сцена дѣйствія переносится въ средневѣковой городъ на берегу Рейна. Загорѣлые, изнуренные рабочіе спѣшатъ въ свои дома, распѣвая пѣсни, въ которыхъ повторяются горькія жалобы Вѣчнаго жида. Изъ окна своей башни король Дагоберъ разговариваетъ съ св. Ильею о знаменіяхъ, предвѣщающихъ близкій конецъ міра. На углу темнаго переулка, въ глубинѣ чернаго домика, старуха грѣется около золы; подлѣ нея сидитъ прекрасная молодая дѣвушка. Старуха Мобъ -- это воплощеніе смерти. Дѣвушка Рахиль -- это ангелъ, изгнанный изъ рая за то, что когда проклятіе разразилось надъ головою Агасфера, онъ не въ силахъ былъ удержать слезы состраданія. Въ Рахили олицетворяется идеалъ, сошедшій съ неба на землю и постоянно царящій къ своей небесной отчизнѣ. Агасферъ встрѣчается съ нею и они безумно и беззавѣтно влюбляются другъ въ друга. Эта любовь, наполняя ихъ сердце блаженствомъ, причиняетъ имъ въ то-же время величайшія страданія. Агасферъ -- безсмертенъ, Рахиль, какъ все земное, должна рано или поздно умереть. Мысль о возможной разлукѣ отравляетъ его счастіе. Рахиль, въ свою очередь, узнавъ, что ея возлюбленный проклятъ Христомъ и не вѣритъ въ него, приходитъ въ отчаяніе. "Я искала небесъ, восклицаетъ она,-- и нашла адъ!" Однако, въ-концѣ-концовъ сила любви побѣждаетъ и ея отчаяніе, и его сомнѣнія и страхи. Рахиль заставляетъ его увѣровать во Христа и признать его своимъ владыкой... Въ это время наступаетъ конецъ міра и день страшнаго суда. Агасферъ и Рахиль предстаютъ на судъ Бога-отца. Но Богъ-отецъ уступаетъ мѣсто судьи сыну своему -- Христу. "Кто я?" спрашиваетъ Христосъ Вѣчнаго жида. "Ты мой господинъ и владыка", отвѣчаетъ Агасферъ, и затѣмъ, по требованію судьи, онъ разсказываетъ ему исторію своихъ странствій. По свидѣтельству всего міра оказывается, что Жидъ испилъ всю чашу земныхъ страданій. Миссія его окончена. Онъ можетъ теперь вернуться назадъ домой. "Хочешь возвратиться на Востокъ?" спрашиваетъ его Христосъ. "О, нѣтъ! восклицаетъ онъ;-- я не хочу покоя, я хочу жизни. Я хочу, не останавливаясь ни на минуту, идти все впередъ и впередъ, пока не дойду до Бога..." "Но кто-же пойдетъ за тобою?.." "О, ужь конечно не мы!" кричитъ толпа. "Я, восклицаетъ Рахиль, -- я пойду за тобою!" "Этотъ голосъ, говоритъ Христосъ,-- спасъ тебя, Агасферъ; отнынѣ я благословляю тебя, вѣчный странникъ, новый Адамъ!" И Агасферъ съ своей Рахилью -- человѣчество съ своимъ идеаломъ, снова начинаютъ свое безконечное странствіе по міру. Куда они идутъ? Къ чему стремятся? Чего хотятъ? "Я хочу, говоритъ человѣчество устами Агасфера, -- видѣть и осязать то, чего никто еще не видѣлъ и не осязалъ, я хочу любить то, что не имѣетъ еще имени. Все конечно, все начинается съизнова, но я не остановлюсь, пока не дойду до безконечнаго..."
   На этомъ оканчивается мистерія. Смыслъ ея на-столько ясенъ, что едва-ли нуждается въ коментаріяхъ. Въ фантастической, легендарной личности Агасфера Кинэ представляетъ намъ человѣчество, проклятое Богомъ и обреченное въ безконечное странствіе по земной юдоли "скорбей и печалей". На своемъ тернистомъ пути оно встрѣчаетъ идеалъ и любовь къ идеалу примиряетъ его съ Богомъ. Но и примирившись съ нимъ, оно отказывается отъ предлагаемаго ему покоя, оно хочетъ идти все далѣе и далѣе, къ неизвѣстному, безконечному.
   Почти та-же самая идея повторяется и въ Прометеѣ. Прометей воплощаетъ въ себѣ высшія идеальныя стремленія человѣческаго духа. Онъ хочетъ облагодѣтельствовать людей, и возбуждаетъ гнѣвъ боговъ. Боги произносятъ надъ нимъ свой суровый приговоръ. Немезида приводитъ его въ исполненіе. По ея приказанію, циклоны приковываютъ его къ вершинѣ Кавказа. Руки и ноги его въ цѣпяхъ; коршунъ клюетъ его грудь: облагодѣтельствованные имъ люди съ презрѣніемъ отворачиваются отъ него, но Прометей, идеалъ будущаго, пригвожденный къ неподвижной скалѣ, не теряетъ надежды. На что онъ надѣется? Океанъ, потрясенный его страданіями, умоляетъ его смириться и просить пощады у боговъ. "Чего ждешь отъ слѣпого будущаго? Все во власти боговъ!" "Все, отвѣчаетъ Прометей,-- кромѣ неизвѣстнаго"На это-то неизвѣстное онъ и надѣется, къ нему-то и стремится его душа. Проходятъ вѣка. Идеалъ человѣчества по-прежнему прикованъ къ скалѣ; и боги, и люди отвернулись отъ него, забыли его... Но идеалъ не умиралъ. "Неизвѣстное" стало мало-по-малу выясняться и принимать вполнѣ опредѣленную форму, туманъ, покрывавшій его, разсѣялся... Сердце титана наполнилось невыразимою радостью; онъ почувствовалъ близость пришествія новаго Бога,-- Бога, который восторжествуетъ надъ языческими божествами и возвратитъ ему его свободу. Міръ Олимпа пришелъ въ тревогу: кто этотъ грядущій врагъ, долженствующій побороть самого Юпитера? Какъ его имя? Прометей знаетъ -- пусть онъ выдастъ имъ эту тайну, пусть онъ скажетъ имъ одно только слово, и онъ получитъ свободу. Но онъ съ негодованіемъ отказывается продать цѣною своей свободы имя будущаго Бога. Разгнѣванные боги насылаютъ на него орла: орелъ долженъ докончить работу коршуна, онъ долженъ выклевать "гордое сердце". Эта новая пытка такъ ужасна, что титанъ начинаетъ колебаться: въ его душу прокрадывается сомнѣніе: а что, если эти боги безсмертны, если новый Богъ -- неосуществимая мечта, пустая греза?
   Но греза сбывается, мечта становится дѣйствительностью. Новый Богъ пришелъ; архангелъ Михаилъ объявляетъ объ этомъ Прометею. Онъ все еще не вѣритъ. Онъ такъ долго надѣялся, и надежда постоянно обманывала его! Но обманетъ-ли она его и на этотъ разъ? Тогда архангелъ разбиваетъ сковывавшія его цѣпи и умерщвляетъ коршуна. Прометей свободенъ. Идеалъ возвращенъ человѣчеству. Но въ его носителяхъ снова и снова возникаютъ сомнѣнія. Не постигнетъ-ли новаго Бога судьба старыхъ?
   
   "Combien de fronts divins, qui défiaient l'orage
   J'ai vus déjà pâlir et mourir avant Page!"
   
   съ горечью восклицаетъ Прометей. Но хоръ серафимовъ успокоиваетъ его:
   
   "Des serres du passé, toujours larché suprême
                              Delivre l'avenir!"
   
   Идеалъ будетъ снова закованъ, но не на Кавказѣ, а въ Римѣ; орлы и коршуны снова станутъ мучать и терзать его, но онъ снова получитъ свободу и поведетъ человѣчество впередъ... въ царство безконечнаго.
   Но зачѣмъ только онъ такъ часто пригвождается къ скалѣ "застоя и рутины"? Зачѣмъ такъ тяжелъ и тернистъ путь, по которому человѣчеству суждено вѣчно странствовать?
   Разобранныя поэмы даютъ, какъ кажется, вполнѣ удовлетворительный отвѣтъ на этотъ вопросъ. Человѣчество, по философіи Кинэ, искупаетъ своею исторіею тяготѣющее надъ нимъ проклятіе.
   За что-же оно проклято? Чѣмъ оно провинилось передъ" божественнымъ промысломъ?.. Философъ-мистикъ не говоритъ объ этомъ ни слова. И онъ хорошо дѣлаетъ. Всякій отвѣтъ, всякая даже попытка отвѣтить на подобные щекотливые вопросы неминуемо привела-бы къ полнѣйшему разрушенію всего этого, съ такимъ трудомъ и съ такими натяжками построеннаго фантастическаго зданія "философіи исторіи".

П. Гр--оли.

"Дѣло", No 9, 1877