Публичныя лекціи о Шиллерѣ;.
Лекція первая: "Самопризнанія Шиллера".-- Лекція вторая: "Шиллеръ какъ философъ".-- Лекція третья: "Шиллеръ какъ комикъ".
МОСКВА.
Типографія Ф. К. Іогансонъ, Покровка, д. Егорова.
1890.
Прежде всего считаемъ своимъ долгомъ принести глубокую благодарность многоуважаемымъ учителямъ нашимъ, профессорамъ Императорскаго Московскаго Университета: Н. И. Стороженку и А. Н. Веселовскому. Книга переведена нами по рекомендаціи перваго и съ одобренія второго. Сверхъ того Н. И. Стороженко не отказалъ намъ въ нѣкоторыхъ указаніяхъ въ сомнительныхъ случаяхъ при переводѣ.
Имя Куно Фишера пользуется среди нашей читающей публики заслуженною извѣстностью. Остроумный и глубокомысленный, онъ рѣзко выдѣляется изъ ряда другихъ нѣмецкихъ философовъ изяществомъ рѣчи и ясностью изложенія. Собственной философской системы Куно Фишеръ не создалъ. Толкованіе другихъ мыслителей -- вотъ его главная заслуга и его призваніе.-- У насъ онъ впервые пріобрѣлъ извѣстность главнымъ образомъ какъ толкователь Канта. Четыре тома его "Исторіи новой философіи", переведенные Н. Страховымъ въ 1862--65 годахъ, въ настоящее время являются библіографической рѣдкостью. Изъ другихъ его сочиненій на русскій языкъ переведены слѣдующія: "Реальная философія", выдержавшая два изданія, "Лессингъ, какъ преобразователь нѣмецкой литературы" въ двухъ частяхъ (М. 1882 г.) и не большой трактатъ о "Фаустѣ" Гёте, М. 1885 г. (изданіе первое) и 1887 г. (изданіе второе).
Предлагаемыя нынѣ публикѣ "Публичныя лекціи" Куно Фишера касаются произведеній Шиллера. Лекціи первая ("Самопризнанія Шиллера") и вторая ("Шиллеръ какъ философъ") представляютъ анализъ внутренней жизни писателя на основаніи его произведеній. Лекція первая разсматриваетъ юношескій періодъ жизни Шиллера и вторая болѣе зрѣлый періодъ его жизни и дѣятельности. Лекція третья ("Шиллеръ какъ комикъ") выбираетъ оригинально-комическое изъ произведеній поэта.
Собраніе сочиненій Шиллера мы имѣемъ на русскомъ языкѣ въ извѣстномъ изданіи H. В. Гербеля, что же касается литературы о Шиллерѣ, то ея почти вовсе у насъ нѣтъ. Потому-то, принося эту книгу на судъ публики, мы льстимъ себя надеждою, что дѣлаемъ хотя незначительный, но во всякомъ случаѣ не лишній вкладъ въ сокровищницу отечественной литературы.
Что касается процесса перевода, то я долженъ замѣтить, что большая часть второй лекціи вчернѣ переведена мною въ сообществѣ съ А. Давыдовымъ, переводъ же всего остального (т. е. меньшей части второй лекціи, лекцій первой и третьей), а также и окончательная редакція всей книги сдѣланы мною единолично. При цитированіи встрѣтившихся въ подлинникѣ стихотворныхъ отрывковъ, а также и цѣлыхъ стихотвореній Шиллера мы пользовались существующими уже переводами, выбирая при томъ лучшіе. Нѣкоторые же изъ нихъ, или за неудовлетворительностью перевода, или же за полнымъ отсутствіемъ такового, пришлось перевести вновь.
ЛЕКЦІЯ ПЕРВАЯ.
Самопризнанія Шиллера.
Вступленіе
I. Поэтъ и художникъ.-- Скитальческіе годы Шиллера, какъ предметъ первой лекціи. Что такое "самопризнанія"?
II. Характеристика образа чувствованій XVIII вѣка -- ЖанъЖакъ Руссо
III. Шиллеръ.-- Драматическая форма его первыхъ произведеній, какъ необходимое слѣдствіе его образа чувствованій
IV. Разбойники.-- Первое самопризнаніе Шиллера.-- Идиллическій и героическій образъ чувствованій.-- Постоянная смѣна одного другимъ
V. Заговоръ Фіеско.-- Фіеско въ мысляхъ Шиллера и Фіеско въ драмѣ
VI. Предметъ поэта, живущаго въ идеалахъ Руссо. "Коварство и Любовь".-- Отличіе этой драмы отъ "Разбойниковъ" и "Заговора Фіеско" съ одной стороны и "Донъ-Карлоса" съ другой.-- Контрастъ какъ основное свойство Шиллеровскаго генія
VII. Поворотный пунктъ въ образъ чувствованій Шиллера.-- Новое самопризнаніе -- Resignation
VIII. Донъ-Карлосъ, какъ самопризнаніе Шиллера въ новомъ фазисѣ его развитія.-- Исходный пунктъ трагедіи -- Донъ-Карлосъ и Поза.-- Планъ Позы.-- Разрывъ его съ Карлосомъ, какъ слѣдствіе подвижности его фантазіи.-- Смерть Позы за идеалъ историческаго міра, представляемаго идиллическимъ
IX. Прощаніе съ прежнимъ вѣрованіемъ -- Боги Греціи.-- Почему это стихотвореніе элегія, а не гимнъ.-- Соединеніе героическаго съ идиллическимъ, какъ особенность Шиллеровскаго генія
X. Двойной контрастъ въ "Богахъ Греціи. Художники, какъ послѣднее самопризнаніе Шиллера, служащее заключеніемъ его скитальческихъ лѣтъ.-- Различіе между этимъ самопризнаніемъ и первымъ въ "Разбойникахъ"
Заключеніе
ЛЕКЦІЯ ВТОРАЯ.
Шиллеръ какъ философъ.
Предисловіе
I. Философскій періодъ въ жизни Шиллера.-- Пограничные пункты
II. Философія Канта.-- Моральная и эстетическая точка зрѣнія
III. Философія Шиллера до знакомства съ Кантомъ.-- Философскія самопризнанія Шиллера
IV. Эстетическая точка зрѣнія ниже моральной.-- Искусство какъ нравственное воспитаніе человѣчества
V. Искусство съ моральной точки зрѣнія
1. Трагическое
2. Трагическое состраданіе. (Страхъ и состраданіе. Аристотель и Шиллеръ)
3. Патетическое7
4. Возвышенное
VI. Эстетическая точка зрѣнія наряду съ моральной.-- Прекрасное и возвышенное
1. Естественная красота
2. Прелесть
3. Прелесть и достоинство
4. Различіе между эстетическимъ и моральнымъ сужденіемъ.-- Пошлое и низкое
5. Нравственная грація.-- Шиллеръ, Кантъ и Гёте; ихъ различіе
VII. Эстетическая точка зрѣнія выше моральной.-- Искусство какъ эстетическое воспитаніе человѣчества
1. Эстетическое воспитаніе
2. Стремленіе къ матерія и стремленіе къ формѣ (Stofftrieb und Formtrieb)
3. Стремленіе къ игрѣ (Spieltrieb)
4. Эстетическое состояніе.-- Гёте.-- Шиллеръ и Гёте; ихъ согласіе
5. Эстетическая гармонія.-- Нѣжная и энергическая красота. (Die schmelzende und energische Schönheit)
6. Прекрасная нравственность.-- Эстетическое выше моральнаго
VII. Эстетическое образованіе въ наукѣ и-морали
IX. Поэтика или теорія поэзіи
1. Наивное и чувствительное. (Das Naive und Sentimentalische)
2. Античное и новое (классическое и романтическое)
3. Шиллеръ какъ чувствительный поэтъ.-- Поэтическія самопризнанія
4. Сатирическая и элегическая поэзія.-- Трагизмъ и комизмъ.-- Понятіе комизма
5. Элегическая и идиллическая поэзія.-- Элегически-идиллическое. Руссо.-- Соединеніе наивнаго съ чувствительнымъ: Гёте, Клопштокъ
6. Идиллія какъ высшая поэтическая задача
7. Наивный и чувствительный образъ мыслей.-- Реализмъ и идеализмъ
X. Эстетическая жизнь или человѣческій идеалъ.-- Идеалъ и жизнь
1. Эстетическая жизнь какъ идеалъ
2. Эстетическое міросозерцаніе
3. Эстетическая свобода
4. Первобытная человѣческая природа. (Die ursprüngliche Menschennatur)
5. Энергическая и нѣжная красота
6 "Стремленіе къ формѣ" въ борьбѣ и тріумфѣ. ("Die Form trieb" im Kampf und Triumph)
7. Идеальное страданіе.-- Трагическое и героическое
8. Героическая идиллія
XI. Заключеніе
ЛЕКЦІЯ ТРЕТЬЯ.
Шиллеръ какъ комикъ
Предисловіе
I. Задача.-- Комизмъ въ произведеніяхъ Шиллера
II. Возвышенное и ничтожное
Страсть какъ поводъ къ сатирѣ
Паѳосъ какъ источникъ комизма
III. Паѳосъ и сатира Шиллера
Готспоровская сатира (die heissspornartige Satyre).-- Карлъ Мооръ.-- Антологія -- Эпиграмматизмъ и контрасты.-- Складъ рѣчи и образъ мыслей
Шутливая эпиграмма -- Ксеніи
IV. Сатира и каррикатура -- Гофмаршалъ Кальбъ
V. Наивно-комическія фигуры
Патетически-усиленное чувство собственнаго достоинства
Высшій и низшій паѳосъ
Геній Шиллера для человѣческаго паѳоса
VI. Комическіе плуты и юморъ висѣлицы
Шпигельбергъ
Мавръ въ "Фіеско"
VII. Бюргерскій жанръ.-- Музыкантъ Миллеръ
VIII. Солдатскій юморъ
Вахмистръ и егерь
Кирасиръ Паппенгейма245
Тифенбахцы
Старикъ Тифенбахъ
Изолани
Маркитантка
IX. Капуцинъ
X. Деверуксъ и Макдональдъ
XI. Заключеніе
ЛЕКЦІЯ ПЕРВАЯ.
САМОПРИЗНАНІЯ ШИЛЛЕРА.
Для своего собственнаго успокоенія я долженъ себѣ предпослать нѣсколько вступительныхъ словъ, такъ какъ сегодня я въ первый разъ занимаю это мѣсто, которое предлагаетъ говорящему завидную задачу: занять на нѣкоторое время столь избранное общество. Какъ мнѣ кажется, для этого нужно во-первыхъ съ вашей стороны извѣстное довѣріе, право на которое можно пріобрѣсти только болѣе продолжительнымъ знакомствомъ, а со стороны говорящаго -- извѣстное искусство, которымъ онъ долженъ обладать вполнѣ, относительно перваго пункта, признаюсь откровенно, я не столько безпокоюсь, сколько относительно второго. Если я еще не имѣю счастія быть вамъ вполнѣ знакомымъ, то у меня есть къ тому желаніе, и я питаю пріятную надежду, что вы мнѣ сегодня напередъ предоставите то право, котораго я еще не имѣю. Что же касается искусства, потребнаго для бесѣды съ вами, то я хорошо чувствую, какъ мало удовлетворяю этому условію, такъ какъ предметы моего общественнаго преподаванія не легко могутъ превращаться въ предметы разговора, и самъ я не настолько опытенъ, чтобы преподавательскій тонъ замѣнить разговорнымъ или, что было бы всего лучше, соединить оба вмѣстѣ. Если однако я сдѣлаю такую попытку, то серьезно прошу вашего снисхожденія.
Я облегчилъ себѣ свою задачу тѣмъ, что избралъ предметъ, пользующійся сочувствіемъ всѣхъ, сочувствіемъ высшимъ и исключительнымъ, которое достается только немногимъ. Предметъ этотъ въ особенности близокъ нашей Іенѣ, такъ какъ человѣкъ, о которомъ я хочу говорить, сообщилъ славу своего имени этому городу. Нашему городу, выпало на долю счастіе въ теченіе цѣлаго десятилѣтія называть его своимъ. Но вмѣстѣ съ тѣмъ задача моя затрудняется тѣмъ, что величіе предмета далеко превосходитъ способность излагающаго: чтобы обнять и измѣрить его богатство, не хватитъ ни силъ, ни времени, которое мы можемъ удѣлить ему. Впрочемъ, отъ всѣхъ этихъ сомнѣній меня освобождаетъ мысль о самомъ предметѣ! Это -- благодѣтель, мое и вѣчное преимущество великаго въ мірѣ, что въ его присутствіи можно и должно забыть самого себя. А если забудешь себя, то забудешь и свою ограниченность. Существуетъ одно только спасеніе, если мы не хотимъ быть уничтоженными истинно-великимъ: должно любить его; нужно, чтобы оно возвысило насъ, если мы не хотимъ потонуть въ его присутствіи. И я знаю, что эта любовь находится въ самой тѣсной связи со всѣмъ хорошимъ въ человѣческой природѣ, что каждый безъ исключенія именно на-столько теряетъ въ силѣ и благородствѣ, на-сколько лишается этой нравственной способности. Такъ какъ любить великое есть также величіе. Даже это есть первое условіе, чтобы создать великое.
И здѣсь самымъ краснорѣчивымъ и живымъ примѣромъ является мнѣ самъ собою предметъ моей рѣчи. Такъ-какъ нѣтъ никого, въ комъ любовь къ великому, склонность къ возвышенному были естественнѣе и потому именно геніальнѣе, чѣмъ въ нашемъ Шиллерѣ! Эта любовь сдѣлала его поэтомъ, и такимъ поэтомъ, какимъ онъ былъ. Стремленіе къ величію возвысило его и воплотилось въ каждомъ его словѣ, такъ какъ каждое изъ нихъ носить неподражаемую печать величія. Отсюда объясняется также и то положеніе, которое Шиллеръ занимаетъ по отношенію къ различнымъ возрастамъ. Бываетъ счастливое время цвѣтущей юности, когда неиспорченный человѣкъ не можетъ не восхищаться. Для этого возраста Шиллеръ -- единственный поэтъ, невольно симпатичный, и вступающіе въ жизнь юноши много теряютъ, если въ это время не знакомы съ этимъ поэтомъ. Они не могутъ, конечно, понимать великаго и глубокомысленнаго поэта, но они могутъ воспламеняться увлекающимъ, и никакое мечтательство не имѣетъ лучшаго содержанія и болѣе высокихъ стремленій. Наступаетъ менѣе благопріятное время незрѣлаго образованія, когда ложное чувство собственнаго достоинства стыдится чѣмъ нибудь восхищаться, и когда не рѣдко говорятъ о Шиллерѣ равнодушнѣе или болѣе свысока. Затѣмъ послѣдуетъ, вѣроятно, время созрѣвшаго образованія, когда требовательное чувство собственнаго достоинства снова страстно ищетъ предметовъ, достойныхъ восхищенія, и здѣсь возвращаются къ Шиллеру, не какъ къ единственному поэту, но скорѣе какъ къ тому, который своими твореніями открылъ намъ вѣчную форму человѣческой природы, идеальную и возвышенную, какъ никто другой изъ поэтовъ.
Стремленіе къ великому прежде всего не благопріятно для художника и поэта. Творческое искусство хочетъ изображать жизнь. Мѣра жизни есть также и его мѣра. Чѣмъ живѣе его созданія, чѣмъ мѣтче его изображеніе, тѣмъ совершеннѣе оно само. То стремленіе къ великому, та склонность къ возвышенному и исключительному можетъ легко увлечь его въ безмѣрное и этимъ угрожать художественности произведенія въ его естественныхъ условіяхъ. Вообразимъ себѣ человѣка, сильная натура котораго въ своихъ представленіяхъ стремится къ великому и удовлетворяется только въ самыхъ великихъ, фантазія котораго въ то же время стремится дать этимъ представленіямъ форму и выраженіе. Здѣсь легко можетъ произойти борьба между силою представляющею и дающею форму. Первая принадлежитъ поэту, вторая -- художнику. Предъ нами происходитъ борьба между поэтомъ и художникомъ въ одномъ человѣкѣ, борьба, въ которой ни тотъ ни другой не долженъ пасть; одно изъ самыхъ величественныхъ и поразительныхъ ярѣлищъ человѣческаго генія, если оба побѣдятъ, сравнявшись въ концѣ концовъ другъ съ другомъ. Это зрѣлище я хочу вамъ представить, показавъ, какъ Шиллеръ пережилъ эту внутреннюю борьбу, какъ онъ воспиталъ въ себѣ поэта до художника. Не хочу я сказать, что это воспитаніе было искуственное, что его дающая форму сила не такъ значительна какъ поэтическая. Онѣ были одинаково могущественны и одинаково первобытны. Но художническая должна была прежде всего страдать подъ властью поэтической, потому-что не могла ея безконечнаго содержанія возвести въ ясную форму художественнаго произведенія. И однако она хотѣла дать ему опредѣленный видъ. И однако она хваталась за живѣйшую изъ существующихъ формъ -- за форму драматическую. Поэтъ жилъ въ своихъ представленіяхъ, которыя онъ по влеченію своей природы возвышалъ до великаго и чрезмѣрнаго. Художникъ хотѣлъ не только выразить свои представленія, но и вывести изъ нихъ характеры, которые не могли теперь сдѣлаться ничѣмъ инымъ, какъ только повтореніями и толкователями поэта.
Ходъ поэтическаго развитія Шиллера, который я хочу здѣсь описать, обнимаетъ одинъ изъ самыхъ умственно тревожныхъ періодовъ всемірной исторіи. Это -- предпослѣднее десятилѣтіе прошлаго вѣка: отъ восьмидесятыхъ до девяностыхъ годовъ. Въ началѣ десятилѣтія возникла въ Германіи кантовская философія, въ концѣ его началась французская революція. Оба эти событія точно обозначаютъ пограничные пункты, между которыми протекаетъ исторія поэтическаго развитія Шиллера. Это -- его скитальческіе годы, которые начинаются тѣмъ, что онъ бѣжитъ, чтобы имѣть возможность остаться и сдѣлаться поэтомъ, а кончаются тѣмъ, что онъ послѣ многихъ жизненныхъ бурь находятъ наконецъ новое отечество и собственный очагъ. Онъ начинаетъ десятилѣтіе ученикомъ въ Штуттгартѣ, а кончаетъ профессоромъ въ Іенѣ.
Подъ извѣстными условіями, которыя не во всякомъ вѣкѣ встрѣчаются, ближайшимъ и естественнѣйшимъ предметомъ для человѣка является его собственное существо, стремленіе къ формѣ проникаетъ въ его душу, и онъ старается изобразить то, что ее страстно волнуетъ. Подъ этими условіями, если они существуютъ, поэзія, въ какой бы формѣ она не проявлялась, должна принять характеръ признаній: она становится по самой внутренней природѣ своей самооткровеніемъ, самопризнаніемъ поэта. Поэтъ высказываетъ то, что всѣ взволнованные, души чувствуютъ вмѣстѣ съ нимъ, а онъ всѣхъ сильнѣе.-- "И если человѣкъ въ своемъ страданіи онѣмѣлъ, Богъ далъ ему сказать, какъ онъ страдаетъ." -- Этотъ характеръ признаній не случайный въ поэзіи, но обусловливается всѣмъ душевнымъ строемъ вѣка. И именно для началъ новѣйшей поэзіи этотъ характеръ въ высшей степени знаменателенъ, въ высшей степени отличителенъ. Поэтическое самопризнаніе сдѣлалось потребностью, непреодолимой необходимостью, и этому влеченію повинуется поэзія: она играетъ, такъ сказать, съ этого лирическаго основнаго тона. Чтобы понимать такимъ образомъ настроенную поэзію, нужно быть хорошо знакомымъ съ душевнымъ расположеніемъ поэта, съ образомъ чувствованій, которыя лежатъ въ основаніи ея. Это -- единственная оказывающаяся вѣрною точка зрѣнія для объясненія этихъ поэтическихъ произведеній; она скорѣе психологическая, чѣмъ эстетическая, она въ поэтѣ разсматриваетъ скорѣе человѣка, чѣмъ художника. И съ этой точки зрѣнія, какъ съ руководящей, я представляю себѣ юношескія произведенія Шиллера. Всѣ они являются отпечатками его собственной внутренней жизни; ихъ единственное правило, единственный законъ ихъ постепеннаго образованія есть развитіе его собственной личности. Поэтому въ этихъ поэтическихъ произведеніяхъ я не буду разсматривать ничего иного кромѣ душевныхъ картинъ поэта, ихъ развитіе я буду объяснять только его развитіемъ: онъ -- оригиналъ, они -- отпечатки. Въ художественныхъ произведеніяхъ этого рода, какъ ихъ обусловливаетъ духовное направленіе новѣйшаго времени, нельзя, конечно, восхвалять того, что самъ Шиллеръ восхваляетъ въ божественномъ художественномъ произведеніи: "художника не видно, скромно прикрывается онъ вѣчными законами!" -- Но этого масштаба совершеннаго искусства нельзя приложить къ этимъ поэтическимъ произведеніямъ. Здѣсь замѣтенъ художникъ, здѣсь онъ проглядываетъ всюду, здѣсь онъ хочетъ обнаружить въ своихъ произведеніяхъ себя и прежде всего себя. Изъ твореній. нашего Гете и Шиллера мы получаемъ самое ясное, самое живое впечатлѣніе ихъ самихъ. Можно-ли сказать то же самое о твореніяхъ Гомера, о трагедіяхъ Шекспира?-- Ихъ произведенія для насъ ясны, ихъ личность темна! Здѣсь можно пригнать: художника не видно, скромно прикрывается онъ вѣчными законами. И единственный характеръ у Шекспира, который могъ бы писать признанія и самопризнанія -- Гамлетъ -- былъ вмѣстѣ съ тѣмъ первымъ объектомъ, по которому Гете понялъ Шекспира и уяснилъ себѣ и своимъ современникамъ. Я, повидимому, высказалъ порицаніе, котораго я не имѣлъ въ виду. Я не хочу порицать нашихъ Гете и Шиллера за то, что они и е были Гомерами и Шекспирами. Напротивъ, я очень хорошо понимаю, что они ими и не могли быть. По всему образу чувствованій вѣка, въ которомъ они -- который въ нихъ жилъ, было необходимо, чтобы ихъ поэзія выразилась въ самопризнаніяхъ. И эти самопризнанія въ той формѣ, въ которой они были сдѣланы, дѣйствовали съ непреодолимою, демоническою силою. Но мы должны ближе познакомиться съ образомъ чувствованій, которыми были возбуждены эти самопризнанія.
Если бы чувстованія можно было открывать, какъ законы природы, то я сказалъ бы, что восемнадцатое столѣтіе открыло новый образъ чувствованій. Лучше сказать, оно ихъ произвело; они слѣдовали по необходимости изъ духовныхъ условій, которыя лежали въ основѣ столѣтія. Все научное міровоззрѣніе новѣйшаго времени, возникшее въ связи с протестантизмомъ, основывалось прежде всего на изслѣдованіи природы. Къ природѣ, какъ единственно цѣнной и дающей норму истинѣ, направилась вновь проснувшаяся человѣческая жажда знанія; любознательный глазъ изслѣдователя прошелъ міръ отъ звѣздъ до тычинокъ, и послѣ того какъ насытился познаніемъ механическаго строенія, міра въ великомъ, сталъ изслѣдовать микрокосмическую природу въ самыхъ малыхъ ея частяхъ, въ самыхъ незначительныхъ организмахъ. Вѣрность природѣ сдѣлалась масштабомъ и руководствомъ для всего остального. Всюду требовалось согласіе съ природой. Даже человѣческая душа должна была приносить вмѣстѣ съ собою въ міръ извѣстныя ненарушимыя истины, какъ дающія норму для духовно-нравственной жизни; сообразно съ этими "прирожденными истинами" возникло требованіе естественнаго права, естественной религіи. Это вынужденное согласіе съ природою, равнодушное къ нравамъ, сохранившимся по преданію, по необходимости должно было вести къ противорѣчію историческимъ силамъ. И чѣмъ страстнѣе человѣческій интересъ склонялся на одну сторону, тѣмъ страстнѣе противорѣчитъ онъ другой. Исключительное сочувствіе къ природѣ неизбѣжно должно было имѣть свою оборотную сторону: равнодушіе и нерасположеніе къ міру, переданному исторіей. Если мы вообразимъ себѣ это направленіе доведеннымъ до самаго крайняго пункта, то окажется, что человѣкъ, достигшій этого крайняго пункта, будетъ чувствовать себя вполнѣ преданнымъ природѣ, а отъ исторіи, которая обнимаетъ весь образованный міръ, будетъ чувствовать себя вполнѣ отчужденнымъ. Вотъ тотъ образъ чувствованій, о которомъ я говорю. Трудно вполнѣ примириться съ нимъ и совершенно войти въ него, потому что должно быть трудно совершенно отрѣшиться отъ исторической привычки и образованія. И не только трудно, но даже противуестественно это отрѣшеніе, если оно дѣлается вполнѣ серьезно, такъ какъ историческая привычка для человѣка -- та же природа. Но демонъ вѣка идетъ впередъ, пока не достигнетъ самаго крайняго предѣла. И здѣсь, на этой экзальтированной точкѣ зрѣнія, историческій человѣческій міръ долженъ являться каррикатурой, а природа -- сиреной! Теперь природа болѣе уже не предметъ научнаго разсмотрѣнія, но страстной преданности; ее не изслѣдуютъ, но любятъ и тѣмъ сильнѣе, чѣмъ болѣе чувствуютъ отчужденности отъ исторической жизни, отъ существующей общественной сферы человѣчества. Природѣ придаютъ значеніе единственной истины, исторіи же -- никакого значенія. Чтобы придать такое исключительное значеніе природѣ, ее просто обоготворяютъ. Но обоготворенная природа уже болѣе не предметъ мышленія и изслѣдованія, но чувствованія и фантазіи. Въ такомъ именно видѣ жила природа въ чувствованій и фантазіи Жанъ Жака Руссо! Онъ достигъ того крайняго пограничнаго пункта, по направленію къ которому стремилось столѣтіе. Интересъ къ природѣ не могъ итти далѣе этого патологическаго ощущенія природы; исключительнѣе, чѣмъ у Руссо, не могло быть ощущеніе природы; оно нашло въ этомъ замѣчательномъ и трагическомъ характерѣ своего посланника. Здѣсь -- не законы природы, которые плѣняютъ человѣческій духъ, жаждущій открытій, здѣсь -- сила природы, стихійная сила, которая его очаровываетъ; это -- безлюдная, уединенная природа, которую онъ населяетъ своими фантазіями: скалы женевскаго озера, гдѣ Санъ-Прё думаетъ о своей Юліи, отшельническая хижина и лѣса Монморанси, гдѣ Руссо создаетъ свою Элоизу, Бильское озеро, куда скрывается преслѣдуемый, чтобы быть наединѣ и въ безопасности; здѣсь отдаетъ онъ одинокую ладью на волю вѣтра и волнъ, и, совершенно погруженный въ сны своей фантазіи, страстно восклицаетъ: "о природа! о мать моя, здѣсь мы одни, здѣсь я счастливъ! " -- Въ этомъ изнуряющемъ, уединенномъ наслажденіи природою единственными предметами, его занимающими, являются его чувствованія. Въ его фантазіи рисуются люди, которые чувствуютъ такъ же, какъ и онъ. Чѣмъ болѣе онъ любитъ этихъ людей фантазіи, тѣмъ страстнѣе избѣгаетъ дѣйствительныхъ, которые, какъ ему кажется, всюду его обманываютъ и преслѣдуютъ. Нѣтъ ничего удивительнаго, что его чувствованія становятся для него столь дорогими, что они кажутся ему "единственными." Часто онъ, въ своихъ самопризнаніяхъ высказывая душевное волненіе, страстное чувство, значительно прибавляетъ: "такъ еще никто не чувствовалъ!"
Что же остается для человѣчества отъ такого образа представленій?-- Ничего цѣннаго, кромѣ чистаго чувствованія, которое одинъ питаетъ къ другому, которое естественнаго человѣка связываетъ съ естественнымъ человѣкомъ; ничего великаго и вожделѣннаго, кромѣ дружбы и любви. Именно поэтому дружба и любовь должны такъ высоко подниматься въ цѣнѣ, когда остальной человѣческій міръ опускается; онѣ имѣютъ значеніе единственныхъ высшихъ благъ, ради которыхъ жизнь только и кажется достойною жизни. Онѣ занимаютъ и поглощаютъ всѣ душевныя силы. Вся жизненная задача, по-видимому, разрѣшена, высшая человѣческая цѣль достигнута, если сердца понимаютъ другъ друга, если чувствуешь, что тебя чувствуютъ. Дружба и любовь не были новыми стремленіями человѣческаго сердца, только теперь обнаружившимися,-- онѣ также древни, какъ человѣческое сердце,-- но еще никогда эти стремленія не являлись столь юными, столь прелестными, столь волшебными; только въ нихъ думали познать истинную и чистую человѣческую природу, человѣческій идеалъ. Въ этомъ именно и состоялъ тотъ новый образъ чувствованій, на который я указываю. Руссо открылъ его міру. Онъ описалъ его въ романѣ, въ которомъ собственно не разсказывалось о какихъ-либо происшествіяхъ, но только о чувствованіяхъ. Это были письма двухъ любовниковъ, и онъ назвалъ этотъ романъ очень знаменательно -- "И свою Элоизою". Не смотря на свою монотонность, онъ магически подѣйствовалъ на души; онъ ударилъ въ міръ, привыкшій легко мысленно и фривольно играть тѣми самыми страстями, въ которыхъ пѣвецъ Элоизы видѣлъ самую внутреннюю жизнь жизни. Въ большомъ колесѣ общественной жизни эти страсти играли подобно пестрому фейерверку, въ романѣ женевскаго озера онѣ были настоящимъ пожирающимъ огнемъ. Этотъ контрастъ подѣйствовалъ ошеломляющимъ образомъ. Книга появляется въ Парижѣ въ самомъ началѣ карнавала. Одна княгиня получаетъ романъ уже совсѣмъ готовая, чтобы отправиться на балъ въ оперу; она хочетъ провести за чтеніемъ этой книги послѣдній оставшійся часъ; она читаетъ; въ полночь велитъ закладывать карету и продолжаетъ читать; докладываютъ, что карета готова; она не отвѣчаетъ, она забыла все надъ книгою. Наконецъ слуги докладываютъ, что уже второй часъ; "спѣшить некуда",-- возражаетъ она и продолжаетъ читать; ея часы остановились; она спрашиваетъ, который часъ и узнаетъ, что уже четыре.-- "Такъ-на балъ уже слишкомъ поздно, нужно отложить карету!" -- Новая Элоиза приковываетъ ее, и она продолжаетъ читать всю ночь.
Что же будетъ изъ человѣческой жизни въ цѣломъ, если будетъ господствовать образъ чувствованій Руссо.-- Жизнь должна уравняться съ естественнымъ идеаломъ, отвѣчаетъ Руссо, посредствомъ новаго воспитанія, посредствомъ новаго порядка вещей. Но этотъ идеалъ -- неопредѣленный и находится только въ чувствованіи и фантазіи. Это -- рай, который нужно создать въ фантазіи, чтобы имѣть его,-- выдумать, чтобы наслаждаться имъ. Такимъ образомъ здѣсь вся духовная жизнь превращается въ фантазирующее чувствованіе, которое, конечно, очень поэтично, но разсматриваемое съ серьезной точки зрѣнія настоящей жизненной мудрости, образуетъ очень сомнительное настроеніе духа. Оно изобилуетъ планами новаго счастливаго міра, относительно котораго не извѣстно, будетъ ли онъ только невинною идилліей или осмѣлится выступить на мѣсто дѣйствительнаго міра, противупоставитъ-ли онъ себя историческому міру или удалится назадъ къ праотцамъ въ Аркадію.
Пораженные умы приходятъ въ страстное напряженіе, въ которомъ юношеская жажда новнэны смѣняется идиллическими чувствованіями, И бурные проекты будущаго спорятъ съ плѣнительными снами счастія и любви. Можно предвидѣть, что этому фантазирующему образу чувствованій, какъ онъ ни страстенъ и увлекателенъ, по необходимости недостанетъ настоящаго и прочнаго удовлетворенія. Онъ такъ неопредѣленъ и безвиденъ, какъ наши первыя весеннія ощущенія; онъ такъ же полонъ предчувствій и соблазнителенъ, какъ и они. Но человѣческій духъ долженъ истощаться въ этомъ страстномъ напряженіи, такъ какъ послѣ каждаго серьезнаго соприкосновенія съ міромъ и людьми, онъ долженъ снова возвращаться къ своимъ фантазіямъ постоянно неудовлетворенный. Въ началѣ -- милыя, пламенныя мечты, а въ концѣ-безсильная, мрачная ипохондрія. Такова была несчастная, но очень понятная судьба Руссо. Нужна была гораздо большая сила и нравственная, и поэтическая, чѣмъ какою обладалъ Руссо, чтобы любовно примириться съ міромъ, какъ онъ есть, и исполниться его богатствомъ вмѣсто того, чтобы страстно бороться съ нимъ, угрюмо бѣжать и всё снова наслаждаться собственными уже истощенными фантазіями.-- "Людей боится только тотъ, кто ихъ не знаетъ, а кто ихъ избѣгаетъ, тотъ скоро будетъ неправильно судить объ нихъ",-- говорить князь въ "Тассо". Это случилось съ Руссо. Чрезъ это погибъ Руссо. Вслѣдствіе продолжительнаго противодѣйствія свѣту -- противодѣйствія полу-трагическаго, полу-идиллическаго -- не только разстраивается духъ, но и бѣднѣетъ фантазія. Такимъ образомъ судьба поэта всегда находится въ зависимости отъ вопроса, хватитъ ли у него силы во время отречься отъ невозможнаго, а потому и неистиннаго счастья, заставить пасть свой міръ грезъ предъ міромъ дѣйствительнымъ, оставить тотъ пунктъ, на которомъ остановился Руссо, тщетно пытаясь снять міръ съ его полюсовъ и въ концѣ концовъ только самъ потерявъ всякую точку опоры въ жизни; будетъ ли онъ въ состояніи избѣжать сирены, которая неизбѣжно влечетъ его въ пропасть, и въ исторіи видѣть нѣчто совершенно иное, нежели отпавшій, искаженный, измѣнившій своему перво-образу человѣческій міръ. Словомъ будетъ ли онъ въ состояніи примирить свое идеальное міросозерцаніе съ историческимъ. Таковъ жизненный вопросъ поэта.
Покончу сейчасъ же съ этимъ вопросомъ; онъ разрѣшенъ: геній поэзіи пришелъ къ намъ, чтобы изъ міра грезъ, порожденнаго имъ въ Руссо, перейти въ міръ дѣйствительный, не безъ боли и отреченія, но съ тѣмъ большею силою и направленный къ тѣмъ высшимъ цѣлямъ! Именно нашъ Шиллеръ сдѣлалъ этотъ переходъ и постепенно признавался въ немъ въ произведеніяхъ своихъ скитальческихъ лѣтъ; ему удалось просвѣтить фантазирующее чувствованіе и довести до поэтическаго міросозерцанія, которое, по природѣ своей будучи утвердительнымъ, любовно заключало въ себѣ историческій міръ. Онъ самымъ сильнымъ образомъ почувствовалъ очарованіе Руссо и подъ вліяніемъ этого очарованія жилъ и творилъ, пока не нашелъ силы освободиться отъ него. Его самопризнанія начинаются гимномъ Руссо и оканчиваются гимномъ, прославляющимъ историческій міровой порядокъ. И такъ какъ его фантазія непроизвольно устремляетъ свои представленія къ великому и недостижимому, то и самъ Руссо является ему тогда величайшимъ изъ людей, въ сравненіи съ которымъ всѣ остальные малы, въ особенности его преслѣдователи:
"Кто же приговоръ надъ мудрымъ произноситъ?
"Выгарки ума, что блеска не выносятъ
"Генія серебряныхъ лучей;
"Божьяго осколки мірозданья;
"Предъ гигантомъ -- мелкія созданья,
"Не зажегъ огня въ нихъ Прометей!
Онъ совершенно какъ Руссо находится подъ исключительною властью страстнаго ощущенія природы. Юноша Шиллеръ желаетъ только одного: по возможности болѣе придать фантазіи своимъ ощущеніямъ, по возможности сильнѣе высказать ихъ, чтобы другіе ихъ поняли и вновь почувствовали. Собственное ощущеніе для него дороже всего. Онъ сознаетъ это, онъ открыто исповѣдуетъ это предъ всѣмъ свѣтомъ. Когда второе его драматическое произведеніе должно было появиться на сценѣ, онъ вмѣстѣ съ объявленіемъ печатаетъ напоминаніе публикѣ, въ которомъ говоритъ: "единственное сильное волненіе, которое я смѣлымъ вымысломъ вызываю въ груди своихъ слушателей, равняется для меня самой строгой исторической справедливости." А объ героѣ драмы въ этомъ же напоминаніи говорится: "Фіеско, о которомъ я пока не могу сказать ничего болѣе лестнаго, чѣмъ то, что Жанъ-Жакъ-Руссо носилъ его въ своемъ сердцѣ."
Этотъ фантазирующій образъ чувствованій, преданный природѣ и страстно напряженный противъ историческаго порядка, въ мощной душѣ Шиллера непроизвольно принимаетъ драматическую форму. Его драматическихъ первенцевъ слѣдуетъ объяснять, исходя изъ этого трагиидиллическаго образа чувствованій. Эстетическая оцѣнка здѣсь менѣе пригодна, чѣмъ психологическая. Этихъ драмъ нельзя объяснять изъ ихъ характеровъ, -- нужно эти характеры объяснять изъ Шиллера. Они проекціи его фантазіи; наброски, изображающіе его самого или его противоположность. Эти поэтическія произведенія являются самопризнаніями въ драматической формѣ. Драматическая форма есть методъ его самоизображенія. Онъ не можетъ обойтись безъ нея, такъ какъ его сильной натурѣ непремѣнно нужно было высказаться самымъ живымъ, самымъ дѣятельнымъ образомъ и, такъ сказать, удвоиться въ своемъ самоизображеніи. Но это дѣлаетъ его самопризнанія невольно драматическими; драматическая форма -- его потребность, его натура; и нѣтъ сомнѣнія, что въ этихъ юношескихъ произведеніяхъ обнаруживается сила, которой предназначено было сдѣлаться первымъ драматическимъ поэтомъ Германіи. Но совершенно иначе представляются достоинства и значеніе этихъ драмъ, если брать ихъ характеры по себѣ и испытывать какъ таковые. Содержаніе драмы есть дѣйствіе, которое осуществляется чрезъ характеры; но характеры должны носить въ себѣ законъ своего образа дѣйствій: "разъ разсмотрѣлъ зерно я въ человѣкѣ, то знаю также я его желанья и поступки" -- говоритъ самъ Шиллеръ; въ своемъ Валленштейнѣ. Такое внутреннее зерно долженъ имѣть каждый характеръ, характеръ въ прегнантномъ значеніи слова. Если онъ не имѣетъ этого зерна, то онъ не драматиченъ. Положимъ, что поэтъ стремится высказывать только себя обнаруживать свои душевныя движенія; въ такомъ случаѣ онъ можетъ насъ увлечь съ собою, если онъ силенъ, но одного онъ не будетъ въ состояніи сдѣлать: онъ не будетъ имѣть достаточно силы и зрѣлости, чтобы произвести изъ себя другіе характеры, обладающіе собственнымъ внутреннимъ зерномъ; онъ будетъ только изображать себя въ увеличенныхъ образахъ фантазіи, только отражать себя; но въ самой драмѣ не будетъ оригинала, самовластнаго характера. Если мы эти такимъ образомъ созданные характеры прослѣдимъ до ихъ послѣдняго зерна, то окажется, что это зерно -- фантазирующій образъ чувствованій поэта: этотъ характеръ его самопризнаніе. Посмотримъ теперь, поэтъ ли примѣняется къ характерамъ, которые онъ изображаетъ, или они -- къ нему, отпускаетъ ли онъ ихъ на волю, или водить на руководящей нити собственнаго чувствованія. Если случится послѣднее, то эти характеры будутъ дѣтьми, не дѣлающими шагу безъ отца; они будутъ дѣтьми, хотя и сильными, такъ какъ у нихъ такой отецъ.
Представимъ теперь себѣ юношу -- Шиллера, симпатизирующаго Руссо, грезящаго идеалами природы и древняго міра, страстно возбужденнаго противъ историческаго порядка, который кажется ему искаженнымъ, гнетомаго обстоятельствами, которыя благопріятствуютъ такому образу чувствованій, усиливая его:-- что предприметъ эта фантазія, на самомъ дѣлѣ полная силъ и жаждущая, подвиговъ?-- Она создастъ себѣ первообразъ человѣческой естественной силы и карри натуру человѣческой испорченности на счетъ ложной цивилизаціи; она поставитъ себѣ идеаломъ отверженнаго, которому ничего не остается кромѣ сознанія своей силы; она построитъ противъ историческаго государства законовъ естественное государство свободныхъ силъ, которыя совершенно эксцентрично относятся къ общежительному и цивилизованному міру, и эти образы всѣ рисуются въ этой фантазіи самымъ живымъ образомъ. Это -- Богемскіе лѣса, это -- Карлъ Мооръ, который грезитъ идеалами природы и древняго міра и теперь какъ отвергнутый сынъ выступаетъ во главѣ разбойниковъ, объявляя войну существующему порядку вещей. Его первое слово вышло изъ души поэта: "Мнѣ противенъ этотъ чернильный вѣкъ, когда я читаю у моего Плутарха о великихъ людяхъ!" -- "Вотъ они заслоняютъ отъ себя здоровую природу безвкусными условіями. Я долженъ сдавить свое тѣло, шнуровкою, и свою волю зашнуровать въ законы. Законъ заставилъ еле двигаться то, что взвилось бы орлинымъ полетомъ." -- "Законъ еще не образовалъ ни -- одного великаго человѣка, а свобода порождаетъ колоссовъ и крайности." -- Все это очень героически прочувствовано, но это героическое чувствованіе создано только фантазіей, такъ-какъ непосредственно рядомъ съ нимъ стоитъ идиллическое. На ряду съ воспоминаніями о Плутархѣ выступаетъ непосредственно воспоминаніе о родинѣ -- и орлиный полетъ забытъ. Теперь онъ тоскуетъ по тѣнистымъ отцовскимъ рощамъ и по объятіямъ своей Амаліи, какъ только что передъ тѣмъ тосковалъ по побѣдамъ Ганнибала и Сципіона. Героическій паѳосъ смѣняется идиллическимъ такъ же, какъ въ образѣ чувствованіи поэта. И когда онъ теперь, благодаря злымъ проискамъ брата, видитъ себя отвергнутымъ родиной, имъ овладѣваетъ необузданный гнѣвъ за свою непризнанную преданность, и онъ клянется въ самомъ отчаянномъ смыслѣ слова сдѣлаться бандитомъ. Но ремесло бандита въ дѣйствительности пошло и гнусно. Онъ воображаетъ себя идеальнымъ разбойникомъ. "Возмездіе должно быть его ремесломъ, мщеніе -- его промысломъ." Онъ хотѣлъ бы импровизировать справедливость, которой недостаетъ гражданскому обществу. Но его фантазіи о человѣческомъ естественномъ правѣ серьезно опровергаются его товарищами, дѣйствительными разбойниками Такимъ образомъ атаманъ разбойниковъ къ стыду своему долженъ сознаться, что онъ не можетъ управлять мстительнымъ мечемъ верховнаго трибунала. Его фантазія воспламенила его противъ устроеннаго человѣческаго общества, которое казалось ему дурнымъ; теперь онъ окружилъ себя самымъ дурнымъ, и убѣгаетъ изъ разбойничьей жизни снова въ свой фантастическій міръ и чрезъ него къ героическимъ и идиллическимъ чувствованіямъ. Зрѣлище заходящаго солнца трогаетъ его до слезъ: "такъ умираетъ герой!"говоритъ онъ, погруженный въ это созерцаніе. Мысли о дѣтствѣ оживаютъ снова, а вмѣстѣ съ ними тоска по дружбѣ и любви, по отцовскомъ замкѣ, по зеленымъ долинамъ родины. Но нѣжное идиллическое чувствованіе, уступившее мѣсто героическому, тотчасъ снова смѣняется имъ. Его разбойники дрались какъ львы, они совершили фантастическій подвигъ и потеряли одного противъ трехсотъ убитыхъ! Этотъ великій подвигъ живо возбуждаетъ въ немъ героическое чувство силы, дѣтскія мысли исчезли, и онъ клянется надъ трупомъ своего Роллера никогда не покидать разбойниковъ, своихъ товарищей. Таковъ этотъ не опредѣлившійся юноша: каждое сильное впечатлѣніе увлекаетъ его, сила минутнаго чувствованія овладѣваетъ имъ непреодолимо; только что хотѣлъ онъ убѣжать отъ разбойниковъ подъ впечатлѣніемъ ихъ преступленій, теперь онъ хочетъ на всегда остаться съ ними подъ впечатлѣніемъ ихъ храбрости. Если только впечатленія крѣпки, сильны, величественны, то онъ предоставляетъ имъ руководить собою какъ фантазіей поэта, что и естественно, такъ какъ онъ не что иное, какъ такая фантазія; ему недостаетъ собственнаго зерна, которое одно только и образуетъ дѣйствительный характеръ. И каковы впечатлѣнія, которыя онъ получаетъ, таково и впечатлѣніе, которое онъ производитъ: онъ импонируетъ непроизвольно. Косинскій приходитъ и ищетъ "великаго графа Моора", онъ находитъ его, и увидѣвъ тотчасъ же узнаетъ: "я всегда желалъ видѣть человѣка съ уничтожающимъ взоромъ, когда онъ сидѣлъ на развалинахъ Карѳагена,-- теперь я болѣе этого не желаю!" -- Мооръ -- этотъ человѣкъ. Если я оглянусь назадъ, какъ онъ только что мечталъ о счастьи и дѣтствѣ, о невинности и Зеленыхъ долинахъ родины, только что разнѣжился при видѣ заходящаго солнца, только что хотѣлъ трудомъ поденщика купить блаженство единственной слезы, то я дѣйствительно не могу представить себѣ головы Марія на плечахъ этого слабаго, мечтательнаго юноши. Это -- фантазія Шиллера, которая настраивается то героически, то идиллически и въ одно мгновеніе переходитъ отъ Плутарха къ Руссо, она чувствуетъ въ Карлѣ Моорѣ; она смотритъ глазами Косинскаго: все это -- не характеры, но самопризнанія поэта. Въ сравненіи съ мальчикомъ Косинскимъ Мооръ кажется мужемъ, который знаетъ жизнь и можетъ предостерегать другихъ; онъ отсылаетъ назадъ новичка, который хотѣлъ бы сдѣлаться членомъ его естественнаго государства. И однако послѣдній однимъ словомъ обезоруживаетъ всѣ сильные доводы, которыя приводитъ Мооръ. Онъ разсказываетъ ему несчастную исторію своей любви, и простое имя "Амалія", и простой звукъ этого имени, который ему дорогъ, смущаетъ героя и какъ волшебствомъ вызываетъ въ его воображеніи идиллію родины. Косинскій принятъ въ шайку, и пароль атамана гласитъ: "она плачетъ", она плачетъ! она проводитъ въ печали свою жизнь, вставайте, скорѣе, всѣ во Франконію!" -- Такъ смѣняются героическія чувствованія идиллическими, какъ Богемскіе лѣса -- Франконіей.
И вотъ наконецъ онъ снова видитъ родину. Онъ разрѣшается въ фантазирующемъ чувствованіи. Герой и разбойникъ забыты, и вся его душа настраивается идиллически и дѣтски и превращается въ симпатію къ родинѣ.-- "Родная земля, родное солнце, родное небо и нивы, и холмы, и рѣки, и лѣса, всѣмъ, всѣмъ мой сердечный привѣтъ! Какъ чудесно вѣетъ воздухъ съ горъ родины! Элизій! поэтическій міръ! Остановись, Мооръ, твоя нога -- въ священномъ храмѣ!" -- Образы дѣтства снова оживаютъ въ немъ. Даже дѣтскія его игры были идиллическими и героическими въ одно и то же время,-- "Вотъ и гнѣзда ласточекъ на дворѣ замка, и садовая калитка, и этотъ уголъ забора, гдѣ ты такъ часто подслушивалъ и дразнилъ ловчаго, а тамъ ниже -- лугъ, гдѣ ты герой Александръ водилъ своихъ Македонянъ въ битву при Арбеллахъ, а вотъ тамъ зеленый холмъ, съ котораго ты сбрасывалъ персидскаго сатрапа".-- Какъ съ франконскимъ лугомъ связывается сраженіе при Арбеллахъ въ фантазіи играющаго мальчика, такъ вообще соединяется идиллія и геройство, Руссо и Плутархъ въ фантазіи нашего героя. Онъ остался мальчикомъ; его фантазія продолжаетъ играть образами, которые она тогда создала, и его душа живетъ только въ этихъ фантазіяхъ. Теперь онъ играетъ Плутарха на гитарѣ, какъ его Амалія -- Гомера. Это -- не прощаніе Гектора съ Андромахой, но онъ -- Гекторъ, а она -- Андромаха, и Иліада имъ нужна только для того, чтобы свои чувствованія перевести изъ идиллическихъ въ героическія. Если Гекторъ -- Мооръ говоритъ: "всѣ мои страстныя желанья, всѣ мои помышленья я утоплю въ тихихъ струяхъ Леты, но не мою любовь," -- то это не что иное, какъ героически выраженное объясненіе въ любви. И свиданіе Брута съ Цезаремъ въ подземномъ мірѣ послѣ битвы при Филиппахъ есть игра фантазіи, которая симпатизируетъ то Бруту, то Цезарю и чисто по юношески не ищетъ опредѣленныхъ характеровъ, но величія и силы вообще. Самое разбойничество Моора въ сущности -- не что иное, какъ не удавшаяся игра фантазіи. Онъ вообразилъ себя разбойникомъ, онъ хотѣлъ играть разбойника, и его трагедія заключается въ томъ, что нельзя играть дѣйствительной жизнію и серьезностью историческихъ отношеній. Этимъ опытомъ онъ долженъ закончить свою фантастическую жизнь. Подъ конецъ онъ долженъ самъ сознаться: "О пустое ребячество! Вотъ я стою на краю ужасной пропасти и съ воплемъ и скрежетомъ зубовнымъ узнаю, что два такихъ человѣка, какъ я погубили бы все зданіе нравственнаго міра".-- Только въ томъ еще сильно преувеличиваетъ его обильная фантазія, только въ томъ онъ еще слишкомъ импонируетъ самому себѣ, что думаетъ, будто нравственный міръ такъ легко поколебать.
Карлъ Мооръ не есть какой либо опредѣлённый, въ себѣ обоснованный характеръ: онъ есть плодъ фантазіи и вмѣстѣ съ тѣмъ отраженіе тогдашняго Шиллера. Всѣ несообразности этой фигуры, сколь ни много въ ней ихъ, взятые какъ характеръ, становятся понятными, если разсматривать ее какъ самопризнаніе поэта. Эти быстро мѣняющіяся героико-идиллическія фантазіи въ своемъ стремленіи къ великому, въ своемъ не имѣющемъ надлежащаго вида величіи, ни въ какомъ случаѣ не образуютъ зерна характера; онѣ суть настроенія слагающагося поэта, который въ то же время -- сильный человѣкъ. И то, что этотъ поэтъ поставилъ Выше всего свои чувствованія, что онъ уступилъ бурному стремленію своей фантазіи, что онъ, ни на что не обращая вниманія, изобразилъ только то, что жило въ немъ, что онъ однимъ словомъ былъ вполнѣ вѣренъ себѣ и охотнѣе принялъ на себя вину столь многихъ противорѣчіе, чѣмъ, хоть бы разъ, измѣнилъэтоё вѣрности, все э Т о придаетъ его драмѣ большое психологическое достоинство и служитъ скорѣе ручательствомъ его полноты и силы, нежели поэтическаго произведенія, исполненнаго по всѣмъ правиламъ искусства. Онъ пріобрѣтаетъ на своемъ созданномъ фантазіей образѣ, когда онъ стоитъ передъ нимъ вполнѣ законченный; большую опытность: этотъ образъ не долженъ быть похожъ на него, и онъ самъ не долженъ быть на него похожимъ. Такъ что если въ концѣ концовъ разбойникъ Мооръ ужасается самого себя, то это также -- самопризнаніе поэта!
Не возможно создавать мужественнаго, пока чувствуешь какъ юноша и хочешь дать свободу своимъ чувствованіямъ. Фантазія, играющая своимъ собственнымъ величіемъ, производитъ мощное, приковывающее очарованіе, отъ котораго не сразу освободишься. Еще спорятъ въ нашемъ юномъ поэтѣ идиллическія настроенія съ героическими, и этотъ споръ еще долго не прекратится. Идиллическія потребности тяготѣютъ къ счастію, дружбѣ, любви, героическія желаютъ не менѣе бурно чести, могущества, славы; а тѣ и другія вмѣстѣ съ одинаковой естественной силою требуютъ удовлетворенія. Разбойникъ Мооръ не былъ образомъ, въ которомъ такая фантазія могла найти дѣйствительное удовлетвореніе. Она должна была создать себѣ другой образъ, чтобы онъ былъ ея вѣрнымъ подобіемъ; она предметомъ своимъ изберетъ человѣка, котораго природа надѣлила всѣми талантами и страстями, способствующими величію и тяготѣющими къ нему, котораго природа вмѣстѣ съ тѣмъ щедро снабдила всѣми дарами, которые дѣлаютъ его достойнымъ любви и желанія: человѣка, въ которомъ героическая энергія столь же сильна, какъ и идиллическая способность къ наслажденію, который такъ же умѣетъ покорять государства, какъ и сердца! Это въ сравненіи съ героями древности не Гекторъ и не Брутъ, но Алкивіадъ, опасное величіе котораго облекается въ плѣнительный покровъ прелести. Это долженъ быть политическій характеръ, который подъ маской роскоши и праздности, подъ видомъ простодушнаго наслажденія жизнію выжидаетъ только минуты, когда можно будетъ удовлетворить сильнѣйшей своей страсти, честолюбію, и выступить во главѣ существующаго порядка вещей, на который онъ смотритъ, повидимому, равнодушно. Въ глубинѣ души, незамѣтно для другихъ, онъ живетъ только своими планами, которые онъ по невидимымъ нитямъ приводитъ къ великой цѣли. Что онъ ни дѣлаетъ, все расчитано, даже побочное и незначительное. Въ то время какъ онъ формально выставляетъ на видъ распутную, беззаботную, бездѣятельную жизнь, втайнѣ онъ. постоянно напряженъ, внимателенъ, дѣятеленъ. Ничто не ускользаетъ отъ его зоркаго глава. Изъ всего, что бы ни случилось, онъ извлекаетъ выгоду и пользу для своихъ плановъ, которымъ онъ все подчиняетъ. Минута должна наступить, когда его тайный посѣвъ взойдетъ, и онъ будетъ жнецомъ. Пароль уже готовъ. Его произнесетъ рабъ, когда пробьетъ рѣшительный часъ. Если тогда его сограждане будутъ спрашивать, какъ онъ думаетъ и что онъ имѣетъ въ виду, то рабъ долженъ отвѣчать: "Генуя лежитъ на плахѣ, а господина ея зовутъ Іоаннъ Людвигъ Фіеско!"
Такъ долженъ былъ сложиться этотъ характеръ. Но онъ такъ не сложился. Если бы поэтъ такъ изобразилъ его, то онъ, создавъ дѣйствительно-драматическій характеръ, отказался бы отъ самаго себя. Онъ его такъ и е изобразилъ. Натура поэта была могущественнѣе, чѣмъ ея проектъ: непроизвольно характеръ, который она имѣла въ виду, принялъ ея собственный образъ чувствованій и вмѣстѣ съ тѣмъ самъ превратился въ драматическое отраженіе. Этотъ Фіеско, какъ и его творецъ:-- геніальный, полный фантазій, не опредѣлившійся юноша, котораго каждое сильное впечатлѣніе увлекаетъ за собою, и который совсѣмъ не создавъ для того, чтобы быть политическимъ характеромъ, какой приданъ ему Шиллеромъ. Онъ всюду долженъ поступать расчетливо и по заранѣе обдуманному плану. Но онъ не таковъ, чтобы противиться силѣ мгновенія, и такимъ образомъ постоянно находится въ опасности погубить свой планъ. Чтобы съ неумолимой твердостью приводить въ исполненіе такіе планы, имѣющіе въ виду политическую цѣль, по существу своему опасные и требующія дальновидности,-- для этого нужны мужественная сила и холодность, упорство въ интригѣ, равнодушіе ко всякаго рода привлекательнымъ впечатлѣніямъ, твердая, замкнутая въ себѣ, молчаливая сила воли; ничего этого мы не можемъ искать въ увлекающейся, легко поддающейся соблазну натурѣ юноши, въ особенности если она носится съ идеалами счастія и величія. Нужно быть полнымъ господиномъ своихъ чувствованій; своимъ планамъ, какъ бы мощно они ни волновали душу, нужно быть въ состояніи приказать, подобно Ричарду III: "опуститесь внизъ мысли!" -- и мысли должны въ ту же минуту повиноваться. Таковъ долженъ быть политическій характеръ, какимъ Шиллеръ задумалъ своего Фіеско. Онъ сдѣлалъ его набросокъ по одному образцу, а создалъ по другому. Какъ самъ онъ, тревожный и подвижной поэтъ, не могъ подавлять своихъ страстей и повелѣвать имъ: "опуститесь внявъ мысли!" -- такъ и Фіеско, герой его политической трагедіи, не былъ въ состояніи этого дѣлать. Фіеско относится къ своимъ планамъ точно такъ же, какъ Шиллеръ -- къ плану Фіеско.
Искуственная ткань ежеминутно разрывается о сильно -- выдающееся естественное чувство; ежеминутно она затопляется душевнымъ волненіемъ; всякое соблазнительное впечатлѣніе невольно вырываетъ изъ рукъ Фіеско нити его плана. Онъ хочетъ разыграть романъ съ графинею Имперіали, расчитывая тѣмъ успокоить Доріевъ и обмануть всю Геную, но эта "театральная страсть" играетъ имъ, и онъ находится при этомъ въ большой опасности напрасна истратить время. На минуту его фантазія, если только не его сердце, серьезно запутывается. Въ намѣреніи и планѣ поэта любовь Фіеско къ Юліи Имперіали просто игра, просто маска. Но Фіеско мгновенно охватывается увлекающимъ впечатлѣніемъ самой обстановки, и страстно -- пламенное волненіе, которое его поражаетъ, подымается выше холоднаго расчета. Бываютъ въ его отношеніи къ Имперіали минуты, когда присутствіе этой страстной и властной женщины гораздо увлекательнѣе и живѣе вліяетъ на его настроеніе, чѣмъ игра его дальновидной и хитрой интриги, чѣмъ привлекательность выигрыша этой игры. И самому поэту приходится употребить очень острыя драматическія средства; чтобы оборвать цѣпь, которою Фіеско связалъ себя слишкомъ крѣпко съ сестрою Дорія. Сперва княгиня должна сдѣлаться противною своею навязчивостью, пошлою и гнусною вслѣдствіе самого низкаго преступленія, чтобы Фіеско получилъ какъ разъ противоположное впечатлѣніе. Это не глубоко -- скрытый планъ только, связывающій и развязывающій эти отношенія. Фіеско въ обоихъ случаяхъ лично подкупается, и наконецъ онъ долженъ ее сперва презирать, наконецъ она должна ему сдѣлаться прямо противною, чтобы онъ былъ въ состояніи ее уничтожить.-- Не извѣстно какъ, въ тиши собралъ онѣ всѣ средства, чтобы обмануть простодушныхъ Доріевъ. Но у него нѣтъ ни опредѣленной политической мысли, направленной къ благу государства, ни даже опредѣленнаго честолюбиваго плана. Заговору недовольныхъ Генуезцевъ онъ, по видимому, безучастно предоставляетъ итти своею дорогою. Онъ ждетъ пока не пробьетъ его часъ. А когда онъ пробьетъ, что случится?-- Онъ вдругъ выступитъ какъ полубогъ, онъ произведетъ громадное впечатлѣніе, всѣхъ поразивъ разомъ; это будетъ несравненный контрастъ, если онъ въ минуту, когда никто не ожидалъ, станетъ во главѣ заговора, составленнаго безъ него -- и тутъ Алкивіадъ вдругъ превратится въ Брута!-- Этой минуты жаждетъ душа его. Точнѣе, онъ будетъ совершенно удовлетворенъ, если произведетъ это впечатлѣніе, и всѣ, считавшіе его погибшимъ и выродившимся сыномъ отечества, теперь съ изумленіемъ узнаютъ въ немъ величайшаго мужа Генуи. Контрастъ усиливаетъ впечатлѣніе, Фіеско усиливаетъ контрастъ. Еще моментъ играетъ онъ Алкивіада, а сейчасъ же въ слѣдующій будетъ играть Брута. Заговорщики хотятъ его пробудить отъ его мнимаго она посредствомъ сильнаго и вмѣстѣ съ тѣмъ эстетическаго впечатлѣнія, въ расчетѣ на увлекающуюся фантазію Фіеско. Они развертываютъ предъ нимъ картину, изображающую смерть Виргиніи. Онъ видитъ картину, но она производитъ на него только чувственное впечатлѣніе; онъ только фантазируетъ при видѣ римской дѣвы и не думаетъ ни объ отцѣ, ни объ децемвирѣ. Онъ находить удовольствіе въ этомъ энтузіазмѣ, раздѣленнымъ между искусствомъ и природою: "Я могъ бы здѣсь стоять и глядѣть, и прослушать землетрясеніе. Уберите вашу картину! Если бы я былъ долженъ заплатить вамъ за эту голову Виргиніи, то мнѣ пришлось бы заложить Геную. Уберите!" -- Здѣсь онъ достигъ крайней границы наслаждающейся идиллической фантазіи. Теперь наступаетъ минута, когда прорвется героическая. Теперь онъ выступаетъ впередъ, чтобы наслаждаться полнымъ тріумфомъ.-- "Вы думали, что левъ спитъ, потому-что онъ не рычалъ? Прежде чѣмъ вы услышали звонъ цѣпей, Фіеско уже разорвалъ ихъ".-- Теперь онъ все вытряхиваетъ изъ своей шкатулки, какъ изъ божественнаго рога изобилія". "Вотъ пармскіе солдаты, вотъ французскія деньги, вотъ папскія галеры.-- Довольно! Генуя знаетъ меня въ васъ! Мое величайшее желаніе удовлетворено."
Онъ становится признаннымъ главою мощнаго заговора. Теперь ему представляется вопросъ, что ему изъ себя сдѣлать, гражданина или властелина вновь-образующагося государства. Политическій характеръ втайнѣ давно рѣшилъ бы этотъ вопросъ въ ту или въ другую сторону. Не таковъ -- Фіеско. Онъ рѣшаетъ его только по фантазіи, а фантазія рѣшаетъ по настроенію минуты, подъ господствомъ сильнѣйшаго впечатлѣнія. Онъ только-что видѣлъ удивленіе своихъ согражданъ; онъ живетъ еще совершенно подъ этимъ впечатлѣніемъ; онъ еще совершенно погружонъ въ это наслажденіе!-- Онъ все бы готовъ былъ отдать, лишь бы сохранить его; онъ все готовъ бы былъ отдать, лишь бы бытъ любимымъ страшной Генуей: онъ бредитъ этой плѣнительной и идиллической надеждой быть любимцемъ Генуи и заслуживать ея удивленіе, быть благодѣтельнѣйшимъ человѣкомъ въ государствѣ, вторымъ Тимолеономъ. Лунный свѣтъ благопріятствуетъ этимъ мечтамъ. И вопросъ: "Республиканецъ Фіеско, герцогъ, Фіеско?" -- разрѣшается въ этомъ и сообразно этому настроенію.-- "Будь свободна, Генуя!-- заключаетъ онъ свой монологъ:-- и я твой счастливѣйшій гражданинъ!" -- это -- его политическая идиллія. Это -- мечты въ лунную ночь. Уже приближающійся разсвѣтъ внушаетъ ему другія мысли. Наступаетъ утро, которое пробуждаетъ и возвышаетъ человѣческое чувство собственнаго достоинства; открывается величественный видъ на море и на Геную, и наконецъ такъ царственно восходитъ солнце надъ моремъ и городомъ; тогда пробуждается его монархическій талантъ и ощущенія лунной ночи забыты.-- "Этотъ величественный городъ!-- восклицаетъ онъ:-- и свѣтить надъ нимъ подобно царственному дню и пещись о немъ съ силою монарха!" -- теперь ему кажется безконечно великимъ пріобрѣсти корону, и онъ рѣшился. Хорошо, такъ онъ долженъ былъ по-крайней мѣрѣ теперь, пока рѣшеніе не приведено въ исполненіе, хранить это великое, отважное намѣреніе въ непроницаемомъ молчаніи. Но молчаніе въ этомъ случаѣ для него именно и невозможно. Великое слово -- постоянно у него на устахъ. Ни разу онъ не можетъ скрыть его отъ негодяя, отъ своего слуги; если мавръ поразилъ его, оказавъ ему нѣкоторыя важныя, неожиданныя услуги, то онъ долженъ еще болѣе импонировать мавру, какъ бы оказывая ему взаимную услугу: "Что тебѣ останется долженъ графъ, то отдастъ герцогъ." -- И что онъ, подкупленный мгновеніемъ, выбалтываетъ слугѣ, того, конечно, не будетъ въ состояніи скрыть отъ своей супруги: "идите спать, графиня; завтра я разбужу герцогиню!" -- "Графы фонъ-Лаванья вымерли, начинаются князь я." -- Контрастъ слишкомъ силенъ, чтобы не высказать его, не насладиться его выраженіемъ. Его фантазія играетъ этими представленіями, которыя еще далеко и е зрѣло и глубоко -- обдуманныя рѣшенія. Явятся другія представленія, которыя снова будутъ играть его фантазіей и незамѣтно отвлекутъ ее отъ ея плановъ. Фіеско легко можно склонить къ чему-либо, если съумѣть затронуть его фантазію. Это умѣетъ сдѣлать впечатлительная Леонора. Съ мечтательной пылкостью она раскрываетъ передъ нимъ идиллію счастія и любви, живо и искренне, со всѣмъ поэтическимъ краснорѣчіемъ представляетъ она ему счастіе жизни и идиллическихъ чувствованій, и Фіеско пораженъ и обезоруженъ. Объ это манящее представленіе разбиваются его героическіе утренніе планы. Безсильный, онъ падаетъ въ объятія своей супруги: "Что ты сдѣлала, Леонора! я не покажусь болѣе на глаза ни-одному Генуезцу".-- И если бы не пушечный выстрѣлъ въ эту минуту, сигналъ къ открытію дѣйствій, идиллія побѣдила бы героя, и Верринѣ не нужно было бы топить Фіеско.
Наконецъ еще явное свидѣтельство того, какъ мало у Фіеско самообладанія пожертвовать минутнымъ ощущеніемъ своему великому проекту, какъ онъ можетъ быть всѣмъ только не политическимъ характеромъ, какимъ онъ долженъ былъ и хотѣлъ бы быть. Онъ открылъ мавру свою тайну; потомъ дурно съ нимъ обошелся, и мавръ выдалъ его дожу. Но дожъ слѣдуетъ примѣру Александра: письмо предостерегало царя противъ его врача, онъ отдалъ письмо врачу. Дожъ дѣлаетъ болѣе: онъ отсылаетъ мавра связаннымъ въ его господину -- и будетъ спать безъ тѣлохранителей. Это великодушный поступокъ неотразимаго впечатлѣнія. Къ этому еще присоединяется контрастъ, который усиливаетъ впечатлѣніе. Посольство дожа застаетъ Фіеско врасплохъ въ кругу заговорщиковъ, когда все уже готово къ взрыву мятежа, долженствуюшаго свергнуть дожа. Что же теперь говорятъ Фіеско? "Ужели Дорія побѣдитъ меня въ великодушіи? Ужели одной добродѣтели недоставало роду Фіеско? Нѣтъ, и это вѣрно какъ то, что я существую,, я пойду и сознаюсь во всемъ".
Конечно, съ человѣческой точки зрѣнія это превосходно, но съ политической -- очень непрактично и нецѣлесообразно. Фіеско дѣйствительно идетъ туда, однако въ сущности только ради фантазіи. Онъ хочетъ все-таки свергнуть дожа, но прежде онъ хочетъ его предостеречь, хотя и знаетъ, что онъ презираетъ опасность и предостереженіе. Онъ открываетъ ему свою измѣну, говоритъ ему, что "есть человѣкъ, который страшнѣй ревущаго моря, Іоаннъ Людвигъ Фіеско!" -- и зачѣмъ говоритъ онъ все это дожу?-- Только, чтобы дать удовлетвореніе самому себѣ: "я противопоставилъ величіе величію. Мы съ тобой сквитались, Андрей!" -- Эта сцена полная драматическаго, лучше сказать, театральнаго дѣйствія такъ сильно увлекла фантазію Шиллера, что онъ смѣло оставилъ въ сторонѣ всѣ внѣшнія условія: дѣйствительно, нельзя было наивнѣе сочинить ее и свести такъ Фіеско съ Андреемъ. Графъ Лаванья является ночью предъ дворцомъ дожа и избираетъ, нужно сознаться, кратчайшій путь, чтобы переговорить съ дожемъ: онъ звонитъ! И дожъ является тотчасъ самъ на балконѣ и спрашиваетъ, кто явонилъ?-- Такъ просто начинается разговоръ, оканчивающійся такъ величественно: "Развѣ ты не знаешь, что Андрею Дорія восемьдесятъ лѣтъ отъ роду и что Генуя счастлива?"
Съ фантазирующими чувствованіями можно мечтать, но не дѣйствовать. Для великихъ дѣйствій, которыя вносятъ въ человѣческую жизнь обновляющіе и преобразующіе элементы, нужны великія практическія натуры, разсудительныя и терпѣливыя, знающія людей и міръ, страстныя, но не перемѣнчивыя. Карлъ Мооръ и Фіеско -- самыя крайнія противоположности такихъ характеровъ. Дѣйствительнымъ героямъ нужны еще другія впечатлѣнія кромѣ чувствованія и фантазіи. Пока поэтъ живетъ въ идеалахъ Руссо, онъ хорошо сдѣлаетъ, если откажется отъ изображенія героевъ. Онъ будетъ болѣе удовлетворенъ, если будетъ создавать людей, въ которыхъ идиллическую потребность любви и счастія не смѣняетъ и не задерживаетъ героическая потребность величія и славы; въ которыхъ обнаруживается только чистое чувствованіе, сердечная страсть, какъ о нихъ мечталъ Руссо. Здѣсь господствуетъ только одно чувствованіе, единственная страсть въ человѣческомъ сердцѣ; здѣсь легко будетъ отказаться отъ мірскихъ благъ, такъ какъ для этого фантазирующаго чувствованія существуетъ только единственное вожделѣнное благо, это -- единственный избранный человѣкъ, котораго оно любитъ. По всему остальному оно равнодушно и не отзывчиво. Этому высшему благу оно рѣшилось все принести въ жертву. Если эта страсть такъ же счастлива, какъ исключительна и сильна, то мы переживемъ идиллію въ самомъ лучшемъ видѣ.
Но поэтъ можетъ представить это чистое чувствованіе, чувствованіе человѣческо-естественное, только въ рѣзкомъ противорѣчіи съ принятыми и исторически -- утвержденными жизненными отношеніями. Да, онъ долженъ въ этомъ противорѣчіи размышлять о нихъ и создавать ихъ. Такъ какъ, если-бы противорѣчія не было, то не было бы основанія естественное и простое чувствованіе такъ безконечно возвышать, такъ страстно усиливать, и удовлетворенное чувствованіе стало бы наслаждаться, вмѣсто того, чтобы уноситься фантазіей въ безграничное. Именно это противорѣчіе, пріобрѣтая значеніе гнета, влечетъ страсть въ высоту и заставляетъ ее подняться въ видѣ отрицательной величины противъ положительныхъ силъ міра. На одной сторонѣ чистое чувствованіе, на другой его крайняя противоположность, простое самолюбіе; тамъ только сердце опускается на вѣсы, здѣсь только выгода, которую цѣнитъ бездушный міровой разсудокъ. Такимъ образомъ изъ противорѣчія является драматическій контрастъ и изъ идилліи -- трагедія. Сила любви борется съ коварствомъ, и такъ какъ побѣждаетъ самый сильный, самый могущественный по внѣшности, то любовь отравляется коварствомъ. Дворянинъ и дочь бюргера -- должны сдѣлаться героями трагедіи, потому что они не могли быть счастливыми людьми идилліи. Одинъ жилъ въ фантазіи другого; Лауровская фантазія ихъ творца совершенно перешла въ нихъ; любовные романы на манеръ Руссо настроили обѣ души себѣ въ тонъ. Фердинандъ и Луиза не что иное, какъ два любовника, и ничѣмъ инымъ не хотятъ быть. Они оба ссылаются на естественное право страсти, встрѣчая препятствіе въ различіи ихъ общественнаго положенія,-- "Кто можетъ разорвать союзъ двухъ сердецъ,-- восклицаетъ Фердинандъ:-- или разрознить тоны одного аккорда? Посмотримъ что древнѣе: моя ли дворянская грамота, или планъ безконечной вселенной? или что важнѣе: мой ли гербъ, или начертанія неба въ глазахъ Луизы; эта женщина создана для этого мущины!" -- Въ контрастѣ между коварствомъ и любовью и заключается здѣсь самопризнаніе поэта, который противопоставляетъ любовникамъ отвратительный міръ въ нравственныхъ каррикатурахъ и заставляетъ этотъ міръ составлять заговоръ противъ сердечной страсти.
Я съ трудомъ противлюсь увлеченію оставить на минуту поставленную мною точку зрѣнія и разсмотрѣть драматическое произведеніе въ его частностяхъ. Между драматическими произведеніями этого періода, т. е. между тѣми, которыя предшествуютъ Валленштейну, "Коварство и Любовь" безъ сомнѣнія самое удачное въ драматическомъ смыслѣ. Здѣсь планъ не расходится съ исполненіемъ; дѣйствіе происходитъ, характеры выступаютъ такъ, какъ предположилъ ихъ Шиллеръ; самъ онъ вполнѣ владѣетъ своимъ предметомъ и изображаетъ его, не измѣняя его первоначальной концепціи. Онъ не отвлекается отъ предмета противъ воли, не отклоняется отъ плана своего произведенія. Въ обѣихъ предшествующихъ драмахъ -- въ "Разбойникахъ" и "Фіеско", какъ и въ послѣдующей -- "Донъ-Карлосѣ" главные дѣйствующія лица измѣняются невольно подъ руками поэта, и онъ самъ выступаетъ среди созданныхъ имъ характеровъ, какъ въ сдѣланной безъ умысла парабазѣ. Изъ этого однако не слѣдуетъ, что трагедія "Коварство и Любовь" является въ меньшей степени драматическимъ самопризнаніемъ, потому что она болѣе самостоятельна по отношенію къ поэту. Это бюргерская {Мы не переводимъ прилагательное -- bürgerlich словомъ -- "мѣщанскій", такъ какъ существительное -- der Bürger -- не значитъ "мѣщанинъ", а прежде всего -- "горожанинъ" (безъ всякаго указанія на сословіе), "простой городской житель," "бюргеръ." Перев.} трагедія! Весь сюжетъ, дѣйствіе и характеры уже ранѣе были близки жизненному воззрѣнію и жизненному опыту поэта, они совершенно лежали въ его поэтическомъ кругѣ зрѣнія, они были осязаемѣе для его фантазіи. Поэтому на этой аренѣ онъ могъ свободнѣе и легче развернуть свой драматическій талантъ. Онъ болѣе въ своей стихіи и, такъ сказать, родственнѣе Образамъ своей драмы. Оба любовника говорятъ его языкомъ. Поэтъ представляетъ враждебный имъ міръ искаррикатуреннымъ до самой низкой злобы, до крайности смѣшного, т. е. этотъ міръ носитъ печать его фантазіи, въ которой образы этого міра отражаются какъ въ вогнутомъ зеркалѣ; но гдѣ онъ изображ аетъ чисто -- бюргерскую жизнь, такъ сказать, въ одномъ типѣ, тамъ Онъ создаетъ родственной и полной фантазіей дѣйствительный характеръ, музыканта Миллера, одну изъ самыхъ живыхъ и выпуклыхъ фигуръ во всей нашей драматической литературѣ, вмѣстѣ съ тѣмъ -- модель, вызвавшую до нашихъ дней множество копій, изъ которыхъ однако ни одна не равняется оригиналу.
Вообще (да простятъ мнѣ это общее замѣчаніе) -- чувствовать и творить въ рѣзкихъ контрастахъ -- составляетъ свойство фантазіи Шиллера и основу его генія: это замѣтно также и на его стилѣ. Даже прозаическій складъ его рѣчи имѣетъ этотъ характеръ; что бы онъ ни излагалъ, онъ все изображаетъ, разлагая, противопоставляя, разсѣкая обоюдоострымъ лезвіемъ, и контрасты выходятъ поразительные, не какъ произведенія старательно раздѣляющаго, дихотомическаго разсудка, но въ легкой, непринужденной игрѣ фантазіи. Это обоюдоострое лезвіе есть приданое его драматической силы, которое оказывается также логическимъ. На эту-то форму его фантазирующаго образа чувствованій я и укажу, чтобы изъ поэтическаго настроенія духа Шиллера объяснить двѣ особенности его музы, изъ которыхъ каждая заслуживала бы особеннаго внимательнаго изслѣдованія. Контрастъ съ одной стороны усиливаетъ чувство силы, а съ другой -- уменьшаетъ до уничтоженія то, что противостоитъ чувству силы; такимъ образомъ контрастъ непроизвольно становится сатирическимъ и дѣйствуетъ какъ комическая сила, высказываясь то какъ юморъ, то какъ каррикатура. Отсюда особенная, непреодолимая мощь комизма, которою владѣетъ Шиллеръ, которую онъ невольно обнаруживаетъ въ своихъ драматическихъ произведеніяхъ: въ дикомъ юморѣ разбойниковъ, въ сатирическомъ, сильномъ и здоровомъ юморѣ музыканта, въ смѣшной каррикатурѣ гофмаршала Кальба и т. д. Конецъ ей онъ полагаетъ въ проповѣди капуцина и позже ею почти уже не пользуется. Но что не примиряется съ чувствомъ силы и съ его рѣзкими контрастами, такъ это натура женственнаго чувствованія. Потому-то что всего менѣе удавалось драматической силѣ Шиллера, такъ это -- изображеніе женскихъ характеровъ. Эти характеры, именно въ юношескихъ произведеніяхъ Шиллера, являются простыми отраженіями его мужественной, въ своемъ глубочайшемъ чувствованіи дисгармонически настроенной фантазіи; это -- созданія фантазіи, лишенныя жизненности и своеобразности; чего не хватаетъ этимъ Амаліямъ, Леонорамъ, Луизамъ, такъ это натуры и наивности; что у нихъ есть общаго, такъ это та черта легкой, въ сущности монотонной мечтательности, чувствующей то сентиментально, то героически, и именно въ мужественномъ родѣ своего творца...
Съ "Коварствомъ и Любовью" мы достигли крайняго предѣла, куда завлекла нашего поэта настроенная въ тонъ идеаловъ Руссо фантазія. Въ герояхъ своихъ трагедій онъ познакомилъ насъ съ своими собственными страстями и настроеніями: всѣ они были въ борьбѣ съ даннымъ, историческимъ міромъ, всѣ они разбивались о враждебныя жизненныя отношенія, которыя были могущественнѣе, чѣмъ они; они напрасно старались обновить міръ, покорить его, наслаждаться имъ; героическіе планы, какъ и идиллическія мечты были трагически посрамлены. Въ душѣ поэта, повидимому, подготовляется большой кризисъ. Онъ находится на опасномъ распутьи. Если онъ сохранитъ вѣру въ свои идеалы, то онъ долженъ отчаяться; если потеряетъ эту вѣру, то что выйдетъ изъ поэта?-- Онъ не можетъ сдѣлать ни того ни другого, или онъ не былъ бы великимъ поэтомъ. Чтобы не придти подобно Руссо къ мрачному, и въ концѣ концовъ безсильному воззрѣнію на жизнь, онъ долженъ удалиться отъ него, высоко поднявшись надъ нимъ.
Что потеряли его герои въ борьбѣ съ міромъ?-- Счастіе, котораго искали. Жажда счастія есть естественное право человѣка, и всѣ идеалы, понимаемые только согласно природѣ и направленные только къ природѣ, инстинктивно ищутъ счастія, ищутъ по естественной необходимости своего немедленнаго выполненія. Долженъ ли былъ также и поэтъ зависѣть отъ этого естественнаго стремленія, какъ бы живо онъ его ни чувствовалъ?-- Было-ли также и для него потерянное счастіе потерянною силою?-- Долженъ ли былъ онъ отчаяваться, потому-что не могъ наслаждаться?-- Лучше мы спросимъ: гдѣ онъ снова найдетъ творческую силу, если онъ растратитъ ее въ наслажденіи, если будетъ проводить время въ мечтахъ о счастіи?-- И счастіе, понимаемое какъ продолжительное состояніе, какого ищетъ природа, какого желаютъ поэты природы -- это счастіе было бы пагубнымъ для всякаго человѣческаго величія, такъ какъ оно было бы разслабленіемъ и утомленіемъ всѣхъ человѣческихъ силъ. Но кто хочетъ быть великимъ поэтомъ, долженъ прежде всего оставаться великимъ человѣкомъ. И Шиллеръ въ сознаніи этого величія, которое является'его природою, откажется отъ счастія какъ состоянія человѣческой жизни, какъ ея конечной цѣли, откажется вмѣстѣ съ тѣмъ и отъ идилліи природы, которая его прельстила. Онъ изберетъ для себя болѣе высокій идеалъ, какого только можно достигнуть обходясь безъ счастія, и достигнуть только посредствомъ этого отказа отъ счастія. Теперь ему все яснѣе становится образъ исторической жизни, онъ узнаетъ, что его призваніе -- дѣйствовать въ исторіи и для исторіи. Кто хочетъ здѣсь сѣять, долженъ имѣть мужество не требовать жатвы. Историческихъ великихъ людей нельзя причислить къ счастливымъ, нельзя причислить и къ тѣмъ, которые домогаются счастія. Всѣ его трагическія самопризнанія сходились въ одномъ пунктѣ: я хотѣлъ-быть счастливымъ и не могъ имъ сдѣлаться!-- Но.юе самопризнаніе объясняетъ: я не хочу быть счастливымъ и добровольно жертвую моимъ счастіемъ тому генію, которому служу!-- Это самопризнаніе есть мучительное, гордое отреченіе. Кто хочетъ быть счастливымъ, пусть останется въ Аркадіи природы; кто чувствуетъ себя призваннымъ дѣйствовать въ природѣ и для природы, тотъ пусть не хочетъ счастія!-- Съ этимъ гордымъ сознаніемъ Шиллеръ разъ на-всегда отказывается отъ идиллическаго счастія, котораго онъ такъ страстно домогался прежде:
"И я, друзья, въ Аркадіи родился;
"На утрѣ бытія
"И мнѣ мой рокъ въ блаженствѣ поручился.
"И я, друзья, въ Аркадіи родился;
"Но вся въ слезахъ прошла весна моя.
"Я предъ тобой, о вѣчности равенство!--
"У полныхъ тайны вратъ...
"Возьми свою расписку на блаженство:
"Она цѣла -- не зналъ я совершенства;
"Возьми её назадъ*).
*) "Resignation" пер. Г. Данилевскаго.
Наслаждаться можно только настоящимъ. Кто отказывается отъ этого наслажденія, тому ничего не остается кромѣ будущаго, кромѣ надежды, что время исполнитъ то великое, котораго мы хотѣли и начали; тому слѣдовательно не остается ничего кромѣ вѣры въ не торію. И въ этомъ теперь состоитъ самопризнаніе поэта:
"Ученье всѣхъ вѣковъ:
"Не можешь вѣрить ты -- такъ наслаждайся;
"Увѣровалъ -- тотчасъ же отрекайся:
"Судья міровъ -- исторія міровъ *).
*) Такъ должно понимать Шиллеровское "Resignation" ("Самоотреченіе"). Изъ этого настроенія вытекло это замѣчательное стихотвореніе. Разсматриваемое съ поверхностной точки зрѣнія оно многимъ можетъ казаться выраженіемъ безграничнаго отчаянія, которое гаситъ даже послѣдней лучъ надежды, вѣру въ будущую жизнь и ея возмездіе. Скорѣе оно есть мучительное отреченіе, въ. которомъ поэтъ отказывается оть счастія вообще: не только (что понятно само собою) отъ настоящаго счастія, но даже отъ возможности наслаждаться счастіемъ когда-либо, не только отъ наслажденія, но даже отъ надежды на счастье. Отреченіе полное. Вмѣсто того чтобы наслаждаться или надѣяться на наслажденіе (что уже также есть наслажденіе), мы должны пожертвовать собою и принести эту жертву единственно ради нея самой. Эту нравственно великую и необходимую истину, которую Шиллеръ въ своемъ "Самоотреченіи" высказываетъ съ мучительнымъ волненіемъ, въ то же самое время Кантовская философія утверждаетъ съ невозмутимымъ спокойствіемъ. Авт.
Драматическое самопризнаніе, которое Шиллеръ дѣлаетъ съ этою вѣрою въ душѣ, есть его Донъ-Карлосъ; первый герой, котораго онъ заставляетъ дѣйствовать съ этою вѣрою, есть его Поза. Въ "Разбойникахъ" и "Фіеско" идиллическія и героическія страсти безпорядочно перемѣшивались однѣ съ другими, взаимно боролись и гибли вмѣстѣ. Въ "Коварствѣ и Любви" -- любовь отрѣшилась отъ всѣхъ желаній героическаго рода и выступила сама по себѣ какъ единственно -- цѣнная страсть, которая только въ борьбѣ съ жизненными отношеніями міра подымается до героическаго и трагическаго величія; вслѣдствіе этого трагедія сама собою удалилась въ бюргерскую сферу. Въ "Донъ-Карлосѣ" и дружба и любовь приносятся въ жертву исторической міровой цѣли; вслѣдствіе этого трагедія сама собою подымается изъ бюргерской сферы въ историческую. Эта трагедія есть самопризнаніе поэта во время того кривись, окончаніе котораго выражено въ "Самоотреченіи". Она такъ мало основывается на собственныхъ характерахъ, что скорѣе служитъ отраженіемъ характера самого поэта на поворотномъ пунктѣ его образа чувствованій и не только служитъ отраженіемъ, но и измѣняется вмѣстѣ съ нимъ, она, такъ сказать, сопутствуетъ поэту и принимаетъ участіе въ этомъ фаянсѣ его развитія. Объ этомъ свидѣтельствуетъ намъ самъ Шиллеръ въ своихъ письмахъ о "Донъ-Карлосѣ".
Исходною точкою трагедіи являются любовь и дружба; и та и другая должны быть принесены въ жертву историческому идеалу, который образуетъ цѣль драматическаго дѣйствія. Намъ долженъ быть представленъ характеръ, которому всѣми внѣшними и внутренними условіями предназначено разрѣшить великую историческую задачу, и который задерживается только одною страстью; мы должны видѣть, какъ онъ очищается отъ этой страсти и добровольно жертвуетъ своимъ личнымъ счастіемъ своей великой цѣли. Это было намѣреніе, высказанное поэтомъ. Духъ самоотреченія носится надъ всѣмъ. Все идиллическое отступаетъ въ тѣнь и предназначается быть покинутымъ. Тонъ, съ котораго, такъ сказать, играетъ трагедія, высказывается въ первыхъ словахъ ея: "Веселья дни пришли теперь уже къ концу въ Арангуецѣ!"
Но что могло побудить испанскаго инфанта, сына Филиппа II, къ составленію плановъ, долженствующихъ осчастливить міръ, на самомъ дѣлѣ до крайности ограниченнаго политическимъ, духовнымъ и домашнимъ деспотизмомъ своего отца?-- Эти идеалы должны были рано залечь въ душѣ принца; для этого поэтъ не находилъ никакого другого пути кромѣ дружбы. Историческій идеалъ княжескаго величія, счастія народовъ, обновленія міра представляется въ своемъ первоначальномъ видѣ какъ восторженный планъ дружбы, о которомъ мечтаютъ двое юношей, и который зажигаетъ энтузіазмъ въ душѣ королевскаго сына, которому предназначено наслѣдовать первый престолъ въ мірѣ. Этотъ другъ, въ сравненіи съ сыномъ короля, находится въ совершенно другихъ жизненныхъ условіяхъ: идеальная отъ природы душа, рано начавшая носиться съ великими планами, подъ строгою дисциплиною ордена Привыкающая подчинять свои личныя склонности общей цѣли, знакомая, благодаря знанію свѣта и путешествіямъ, съ положеніемъ людей въ мірѣ, и всюду разсматривающая міръ съ силою воображенія оптимиста, который вѣритъ въ добро въ мірѣ и потому въ улучшеніе человѣчества. Жаждущая подвиговъ смѣлость и мужественная жизненная опытность сопровождаютъ эту юношескую фантазію и даютъ ей извѣстное выраженіе разсудительности и зрѣлости, не мѣшая ей въ ея счастливыхъ планахъ. Изъ такихъ условій, соединяющихся въ характерѣ всемірнаго гражданина, возникаетъ мальтійскій рыцарь -- Маркинъ Поза. Сначала этотъ Поза стоитъ какъ вспомогательная фигура возлѣ Карлоса, которою поэтъ пользуется, чтобы укрѣпить и сохранить историческій идеалъ въ сынѣ короля, но чѣмъ болѣе эта фигура раскрывается, тѣмъ все болѣе она увлекаетъ фантазію поэта. Всемірный гражданинъ могущественнѣе ее приковываетъ, чѣмъ инфантъ, она находитъ здѣсь родственное себѣ подобіе, и поэтъ слѣдуетъ этой своей симпатіи,.этой своей поэтической потребности, т. е. самому себѣ болѣе, чѣмъ плану своей трагедіи. Вспомогательная фигура невольно становится главною фигурою", противъ первоначальнаго начертанія пьесы. Карлосъ отступаетъ назадъ, а Лоза становится центромъ всего дѣйствія. Нужно ли болѣе сильное доказательство, еще притомъ подкрѣпленное собственнымъ свидѣтельствомъ Шиллера, что поэтъ отражаетъ себя въ своихъ драматическихъ характерахъ, что эта трагедія есть его самопризнаніе?
Дѣйствительно этотъ Поза всюду носитъ слѣды фантазіи, которая только-что оставила Аркадію, только что выступила на серьезную арену исторіи. Природу онъ оставилъ позади себя, но съ Аркадіей не разстался; онъ переноситъ идиллію природы на историческій міръ, на будущее человѣчества. Но эта естественная форма не годится для исторіи: исторія не имѣетъ своею цѣлію просто осчастливить міръ, кромѣ того эта цѣль, если-бы вообще она была возможна или даже только желательна, не можетъ быть достигнута вдругъ и какъ бы однимъ ударомъ. А Поза хочетъ и того и другаго. Разсматриваемый съ этой точки зрѣнія историческій идеалъ Позы дѣйствительно -- "странное мечтательство". Пусть мнѣ не указываютъ на то, что онъ самъ объявляетъ: "столѣтіе не доросло еще до идеала моего, я -- гражданинъ вѣковъ, которые наступятъ!" -- Онъ говоритъ одно, а дѣлаетъ другое. Онъ объявляетъ это королю, а передъ королемъ онъ имѣетъ основаніе до извѣстной степени сдерживать себя, или онъ былъ бы болѣе чѣмъ неразуменъ. Его фантазіи свойственно наслаждаться его контрастомъ съ вѣкомъ, и онъ ставитъ себя на высоту будущаго, иначе онъ не былъ бы идиллическимъ всемірнымъ гражданиномъ.
Но положимъ даже, что такой міровой планъ, какъ онъ существуетъ въ головѣ Позы, былъ бы возможенъ, все равно Поза не былъ бы въ состояніи привести его въ исполненіе. Такъ какъ исполненіе будетъ зависѣть отъ того, если правильныя и единственно возможныя средства будутъ находиться въ твердой и рѣшительной рукѣ. Весь планъ Позы въ политическомъ отношеніи построенъ на Карлосѣ, который долженъ осуществить его какъ наслѣдникъ могущественнѣйшаго государства; весь планъ основанъ на этой дружбѣ между всемірнымъ гражданиномъ и инфантомъ. Слѣдовательно ничего не должно было бы случиться, что хоть на минуту произвело бы недоразумѣніе между Карлосомъ и Позой; ни въ какомъ случаѣ самъ Поэа не долженъ былъ бы быть виновникомъ такого недоразумѣнія. Но фантазія Позы могущественнне его плана. Фантазія эта слишкомъ юна и слишкомъ подвижна, чтобы противостоять силѣ непредвидѣнной и соблазнительной минуты. Этотъ Поза еще нѣчто заимствовалъ у Фіеско. Весь планъ разбивается о моментъ, который пересиливаетъ фантазію Позы.-- Король хочетъ говорить съ Мальтійскимъ рыцаремъ. Измученный заботами, которыя касаются скорѣе человѣка, чѣмъ короля, взволнованный до глубины души опасеніемъ за вѣрность королевы, потрясенный страхомъ потери, которая его опозорить, монархъ чувствуетъ себя въ необыкновенномъ, боязливомъ настроеніи, когда человѣческое становится ему необыкновенно близкимъ. Онъ жаждетъ человѣка, друга, которому могъ бы совершенно довѣриться. Между придворными онъ не находитъ такого. Лермы, Доминго, Альбы сдѣлались ему чужды. Тогда онъ встрѣчаетъ въ своихъ памятныхъ таблицахъ имя Позы, человѣка, который оказалъ важныя услуги государству и никогда не требовалъ награды, храбрѣйшаго Мальтійскаго рыцаря, который защищалъ крѣпость Сентъ-Эльмо противъ Солимана и послѣднимъ оставилъ укрѣпленія. Гранды знаютъ его, каждый отзывается объ немъ съ похвалою. Все это увлекаетъ фантазію короля въ томъ настроеніи, въ которомъ онъ находится. Поэа могъ бы быть такимъ человѣкомъ, котораго онъ ищетъ, котораго ему нужно. Необыкновенный навѣрно онъ человѣкъ и навѣрно безкорыстный по характеру. Сколько только человѣческаго сочувствія и, я хотѣлъ бы сказать, поэтическаго вниманія можетъ удѣлить король человѣку, все онъ въ эту минуту съ жаднымъ напряженіемъ обращаетъ на этого Позу. При такомъ-то настроеніи Поза является предъ могущественнѣйшимъ изъ христіанскихъ королей. Невольно имъ овладѣваетъ сила необыкновенной минуты, привлекательность этого огромнаго контраста: онъ, всемірный гражданинъ, стоитъ предъ величайшимъ деспотомъ міра; и самъ король желаетъ этой близости, этого довѣрія. Невольно ощущаетъ онъ рѣдкое, возвышенное настроеніе монарха, которое невольно сообщается и ему. Всегда исполненный идеаловъ, всегда носящій въ груди образъ государя, который мощною рукою могъ бы исполнить то, что онъ думаетъ, онъ неожиданно видитъ теперь предъ собою человѣка, который можетъ сказать: "въ моемъ государствѣ солнце не заходитъ!" -- Вотъ та минута, которая пересиливаетъ его фантазію. Это очень похоже на Позу, когда онъ говоритъ:
"Я, государь, прошу васъ отпустить меня,
"Увлекся слишкомъ я предметомъ разговора,
"И сердце переполнено мое.
"Заманчиво стоять передъ могучимъ
"Единымъ и ему всю правду открывать *).
*) Донъ-Карлосъ, Д. III, явл. 8. пер. И. Грекова.
И предметъ его дѣйствительно его увлекаетъ. Онъ открываетъ королю свое сердце. И Филиппъ находитъ то, чего онъ ищетъ: человѣка, который ему показываетъ и полное безкорыстіе, такъ какъ онъ ни чего'.отъ него не хочетъ, и полное довѣріе, такъ какъ онъ открылъ ему свои сокровеннѣйшія мысли. Этого человѣка онъ можетъ только бояться или любить. Довѣріе обезоруживаетъ его страхъ. Онъ хочетъ его любить, онъ долженъ сдѣлаться его другомъ; въ его руки Филиппъ передаетъ свои тайныя заботы, честь и судьбу своего дома.-- "Маркиза впредь впускать безъ всякаго доклада!" -- "Знакъ королевской милости моей пусть ясно и свѣтло сіяетъ на челѣ его".-- Этотъ моментъ измѣнилъ все положеніе Позы. Теперь онъ самъ вдругъ сталъ всего ближе къ королю, даже ближе Карлоса. Теперь онъ самъ можетъ сдѣлаться могущественнымъ человѣкомъ, какимъ прежде могъ быть только Карлосъ. Теперь онъ можетъ привести въ исполненіе свой планъ, и при томъ кратчайшимъ путемъ -- чрезъ самого короля. Его фантазія исполнена и возвышена этимъ неожиданнымъ величіемъ, которое благопріятствуетъ его планамъ: "мнѣ свою печать онъ поручилъ-и Альбы не существуютъ болѣе на свѣтѣ!" -- Въ эту минуту Карлосъ отступаетъ въ тѣнь. Поза выбираетъ между собою и инфантомъ, между своей политикой и своей дружбой, и въ его душѣ есть моментъ, когда онъ предпочитаетъ политику дружбѣ. Онъ ничего не говоритъ другу о своемъ разговорѣ съ королемъ, ничего о своихъ намѣреніяхъ: онъ окутывается въ таинственный, непріятный для друга мракъ; онъ дѣйствуетъ одинъ безъ друга, и Карлосъ, который считаетъ себя оставленнымъ Позой, единственнымъ человѣкомъ, которому онъ вполнѣ предался, довѣряется теперь принцессѣ Эболи, которая ему измѣняетъ. Теперь, по-видимому, онъ погибаетъ по винѣ Позы. Если онъ долженъ быть спасенъ, то, повидимому, возможенъ только одинъ выходъ: Поза долженъ сдѣлаться въ глазахъ короля виновнымъ, онъ долженъ казаться тѣмъ, чѣмъ Карлосъ казался по отношенію къ королевѣ, онъ долженъ пожертвовать собою для друга и въ другѣ -- для своихъ идеаловъ. И это издавна было его собственною цѣлью. Цѣль эта всегда носилась передъ нимъ, и теперь онъ хватается за нее быстро и страстно. Онъ хочетъ умереть за что-и ибу дь великое. Это неопредѣленное стремленіе -- пойти на смерть за великое дѣло -- увлекло юношу изъ Алкалы въ Мальту на вершину Сентъ-Эльмо и теперь побуждаетъ его къ тому, чтобы пожертвовать собою быстро и безъ размышленій. Онъ умираетъ за Карлоса, своего друга, и думаетъ при этомъ о Фландріи и Брабантѣ.
Не было необходимости, чтобы онъ умеръ, но поэтъ признавалъ это правильнымъ. Смерть за что-нибудь непреодолимо увлекала фантазію Позы. Королева разгадала Позу, обращаясь къ нему съ такими словами:
"Вы сами бросились на это дѣло,
"Которое возвышеннымъ зовете.
"О, ужъ не отпирайтесь. Я васъ знаю:
"Давно, давно вы жаждали того.
"Хоть тысячи сердецъ терзаться станутъ,
"Что вамъ за дѣло, если ваша гордость
"Одна насытится? О, лишь теперь,
"Теперь я поняла васъ! Удивленья
"Вы одного хотѣли-удивленья! *).
*) Донъ-Карлосъ. Д. IV, явл. 21. Пер. М. Достоевскаго.
И Поза долженъ съ смущеніемъ сознаться: "Нѣтъ, къ этому я не былъ приготовленъ!" -- Также и Филиппъ правильно видитъ, что не за одного Карлоса умеръ Поза. Устами этого "знатока людей" Шиллеръ произноситъ свой собственный приговоръ надъ героемъ пьесы:
"Кому принесъ онъ эту жертву, Боже!
"Мальчишкѣ, сыну моему?-- О, нѣтъ!
"Для мальчиковъ не умираютъ Позы.
"Нѣтъ, бѣдный пламень дружбы переполнить
"Не въ снахъ сердца Позы. Это сердце
"Для человѣчества лишь только билось.
"Его единственной любовью былъ
"Весь міръ со всѣмъ грядущимъ поколѣньемъ *).
*) Донъ-Карлосъ. Д. V, явл. 9. Пер. М. Достоевскаго
Поза умираетъ не какъ Катонъ. Онъ умираетъ за идеалъ историческаго міра, который онъ представлялъ себѣ идиллическимъ. Но для идиллической фантазіи съ ея естественною жаждою счастія, если даже она я стремится еще къ героическому, жизнь все-таки сохраняетъ свою привлекательность. Такъ и Поза, покидая міръ, уходитъ не съ стоически-холоднымъ отреченіемъ, но съ болѣзненно-грустнымъ взглядомъ на жизнь. Такъ гласитъ его послѣднее самопризнаніе, съ которымъ онъ обреченный на смерть оставляетъ королеву:
"О королева -- жизнь однако же прекрасна!"
Въ своемъ "Самоотреченіи" Шиллеръ пожертвовалъ естественнымъ идеаломъ историческому, идиллическимъ счастіемъ человѣческому величію. Въ лицѣ своего Позы онъ подтвердилъ эту жертву трагически. Его фантазія выходятъ на арену всемірной исторіи, гдѣ вершатся великія судьбы человѣчества. Но какъ Поза идетъ на смерть съ признаніемъ "жизнь однакоже прекрасна!" -- такъ и эта фантазія оглядывается еще разъ на оставленные ею юношескіе идеалы, на обоготворенную природу, которой она теперь съ болью говоритъ послѣднее прости. Обоготворенная природа уже болѣе не есть свойственное поэту чувствованіе, которое надъ нимъ господствуетъ, болѣе не его вѣрованіе, но она уже далеко стоитъ отъ него въ историческое дали. Она есть чуждое прошедшее вѣрованіе, котораго онъ самъ не можетъ и не хочетъ раздѣлять, но еще чувствуетъ его очарованіе какъ воспоминаніе юности и въ этомъ прощальномъ настроеніи почитаетъ счастливымъ вѣкъ, который могъ жить въ томъ вѣрованіи и обоготворять природу: таковы -- Боги Греціи въ фантазіи Шиллера!
Это стихотвореніе -- не гимнъ язычеству, какъ дурно его поняли, это скорѣе элегія: каждые тонъ въ нее -- звукъ жалобы. Самъ поэтъ не находитъ удовольствія въ наслажденіи греческой красотою; всякій разъ, представляя себѣ греческіе міръ боговъ, онъ чувствуетъ, что его болѣе нѣтъ, и не можетъ болѣе быть. Что его волнуетъ въ душѣ, такъ это не удовлетворенное созерцаніе тѣхъ счастливыхъ идеаловъ, но -- контрастъ между тѣмъ міромъ и его, между теперешнимъ и тогдашнимъ: "о все не такъ, не такъ было тогда; тогда твой храмъ вѣнками украшали, Аматузійская богиня!".-- Этотъ контрастъ, элегически прочувствованный, образуетъ основной тонъ всего стихотворенія. Кто чувствуетъ этотъ контрастъ такъ живо и сравниваетъ обоготворенную природу съ необоготворенною, чтобы только усилить контрастъ между тѣмъ и другимъ и самому себѣ сдѣлать его чувствительнымъ въ болѣе рѣзкой формѣ, тотъ давно утратилъ невинность и рай этого вѣрованія, даже если онъ еще съ такою болью. чувствуетъ ту противоположность, еще Съ такою тоскою почитаетъ Грековъ счастливыми,-- "Боги Греціи" это стихотвореніе не о раѣ язычества, но о потерянномъ раѣ его. Употребляя позднѣйшее выраженіе Шиллера, я могъ бы сказать: основное чувствованіе въ "Богахъ Греціи" не "наивно", но "чувствительно". Не наслажденіе греческимъ міромъ боговъ, но тоска по немъ и сознаніе его утраты наполняютъ и настраиваютъ фантазію поэта. Что его привлекаетъ, такъ это скорѣе эстетическая и художественная особенность этого міра боговъ, нежели религіозная: не вѣра, но фантазія, которая воплощается въ этихъ образахъ. Религіозное и специфически языческое здѣсь есть нѣчто побочное и второстепенное. Но что же главное?-- Шиллеръ находитъ, или думаетъ, что находитъ въ томъ прошедшемъ мірѣ фантазіи то, чего онъ самъ по собственному побужденію напрасно искалъ: полную идиллію, изображенную я достигшую совершенства въ героическихъ характерахъ, героическую идиллію, счастливый героическій міръ!-- Это соединеніе идиллическаго съ героическимъ, въ которомъ оба достигаютъ совершенства, было тогда предметомъ его самаго искренняго, страстнаго желанія; позже оно было сознательною задачею его искусства. Потому-то Шиллеръ и сдѣлалъ изъ "Боговъ Греціи" элегію, потому то позже онъ хотѣлъ сдѣлать Геркулеса предметомъ идилліи; онъ хотѣлъ тѣмъ самымъ разрѣшить задачу, которую въ своемъ трактатѣ "о наивной и чувствительной поэзіи" ставитъ художнику: "пусть онъ сдѣлаетъ своею задачею идиллію, которая вела бы въ Элизій человѣка, не могущаго уже болѣе возвратиться въ Аркадію".-- Отъ Аркадіи онъ уже отказался. Онъ вздыхаетъ по мірѣ, гдѣ герои живутъ идиллически, "гдѣ божество являлось человѣчнѣй, святѣй былъ человѣкъ". И "Боги Греціи" есть самопризнаніе въ этомъ чувствованіи. Изъ самаго стихотворенія ясно видно, что это чувствованіе было въ Шиллерѣ первымъ и самымъ мощнымъ. Гдѣ ему, при размышленіи о греческомъ мірѣ боговъ, то сочетаніе идиллическаго съ героическимъ является въ высшей, такъ сказать, драматической жизненной полнотѣ, тамъ его поэтическая сила совершенно наполняется этимъ родственнымъ представленіемъ, тамъ замолкаетъ на минуту элегія, и стихотвореніе въ эту минуту дѣйствительно становится гимномъ. Онъ ставитъ предъ собою явленіе какъ пластическій образъ, самъ увлеченный и осчастливленный образомъ идиллически-героической жизни, которая раскрывается передъ нимъ во всей своей силѣ и разнообразіи. Самые оживленные и горячіе моменты въ "Богахъ Греціи", приводящіе самого поэта въ полное наслажденіе своею поэтическою силою,-- игры и Діонисіи:
"Ихъ свѣтлый храмъ изъ мрамора и злата,
"Былъ праздничный чертогъ.
"На сборищахъ Истмійскихъ колесницы
"Неслись съ огнемъ и громомъ въ перегонъ;
"Привѣтный кликъ былъ слышимъ у границы,
"И сыпались вѣнки со всѣхъ сторонъ.
"Блаженъ -- за кѣмъ побѣда оставалась:
"Онъ ликовалъ, боговъ благодаря,
"Съ нимъ ликовалъ народъ и пляской обвивалась
"Святыня алтаря.
"Давали знать въ блестящей сбруѣ тигры
"И по горамъ "эвое" звучный кликъ,
"Что настаютъ вакхическія игры --
"И Бахусъ свой являлъ румяный ликъ;
"Шли впереди и фавны, и сатиры,
"Кругомъ толпы неистовыхъ менадъ;
"Тамъ полногрудыя вакханки, чаши, лиры
"И сочный виноградъ *)
*) Die Götter (Griechenlands. ("Боги Греціи", пер. В. Венедиктова).
Весьма понятно, какъ Шиллеръ изъ внутренней, чисточеловѣческой потребности страстно желалъ счастливаго соединенія идиллическаго съ героическимъ. Это соединеніе могло ему дѣйствительно казаться желаннымъ предѣломъ его фантазіи. Такъ какъ его фантазія, какъ она разъ была настроена, жила собственно въ контрастѣ того и другого. Этотъ контрастъ она выражала трагически постоянно въ новыхъ формахъ. Это -- выдающаяся, неотъемлемая черта его поэтической особенности вообще. Онъ не можетъ представить себѣ героическаго безъ идиллическаго, онъ долженъ оба соединять, противопоставляя и пополняя. Только такимъ образомъ заканчивается и исполняется у него поэтическая картина. Этотъ контрастъ, который вмѣстѣ съ тѣмъ образуетъ пополненіе, есть и остается родственнымъ его поэтическому образу чувствованій. Онъ выбираетъ преимущественно такіе сюжеты и характеры, которые заключаютъ въ себѣ такой контрастъ; если въ нихъ нѣтъ этого контраста, то онъ присоздаетъ къ героическому идиллическое. Такъ онъ присоздаетъ къ Валленштейну Октавіо Макса и Теклу, двухъ счастливыхъ влюбленныхъ на мрачной аренѣ враждебныхъ и разрушительныхъ силъ. Такъ Геро и Леандръ для этой фантазіи являются родственнымъ предметомъ -- два счастливыхъ любовника, но между ними -- Геллеспонтъ:
"Кто, съ несчастьями сдружившись,
"Плодъ небесный не срывалъ
"Съ береговъ рѣки Аида,
"Тотъ блаженства не вкушалъ *).
*) "Hero und Leander" ("Геро и Леандръ", пер. Н. Гербеля).
Идиллически -- женскій характеръ, который долженъ разрѣшить героическую задачу, героиня, обезоруженная въ моментъ побѣды чисто -- женскимъ чувствованіемъ, какъ Орлеанская дѣва. Или королева, какъ Марія Стюартъ, которая со всѣми талантами и страстями женской натуры слишкомъ женственна для королевы, которая можетъ только очаровывать, но не властвовать, и только въ страданіи становится героинею.
Возвратимся однако къ "Богамъ Греціи" и къ самопризнанію, которое высказывается въ основномъ тонѣ этого стихотворенія. Болѣзненно-прочувствованный контрастъ заключается между теперь и тогда, между прекраснымъ міромъ прошедшаго вѣка, существующимъ въ фантазіи, и дѣйствительнымъ міромъ настоящаго времени, существующимъ въ разсудкѣ. Двойной контрастъ, которымъ проникнуто чувствованіе Шиллера въ этомъ стихотвореніи, становится для насъ яснымъ, если мы разберемъ это чувствованіе. Греческій міръ въ противоположности съ нашимъ: это -- первый контрастъ, которымъ начинается стихотвореніе. И отсюда непосредственно слѣдуетъ другой. Греческій міръ имѣетъ значеніе для поэта какъ чистый міръ фантазіи, и такимъ образомъ ему открывается глубокая противоположность между фантазіей и дѣйствительностью вообще, между поэзіей и жизнью. Это второй контрастъ, которымъ оканчивается стихотвореніе: "Что безсмертно въ пѣснѣ процвѣтаетъ, въ жизни умереть должно!" -- Такъ станетъ ли поэтъ явно на сторону этой безсмертной жизни въ фантазіи, въ поэзіи, въ искусствѣ и отвернется ли онъ элегически или иронически, смотря по настроенію, отъ настоящаго и отъ дѣйствительной жизни? Если прежде онъ поставилъ природу въ сильной противоположности къ историческому міру, то теперь отвлечетъ ли онъ поэзію отъ жизни и отдѣлитъ-ли онъ вмѣстѣ съ тѣмъ свою собственную жизнь равнодушно и безучастно отъ жизни своего поколѣнія? Долженъ-ли онъ серьезно принести въ жертву искусству свою вѣру въ исторію?-- Нѣтъ, въ душѣ этого поэта такое раздвоеніе не можетъ быть продолжительнымъ настроеніемъ: онъ соединитъ призваніе художника въ высшемъ смыслѣ этого слова съ вѣрою въ исторію, съ вѣрою, которая не исключаетъ настоящаго. Онъ, какъ великій художникъ, будетъ разсматривать самую человѣческую жизнь какъ задачу искусства, какъ предметъ, который искусство должно изобразить и образовать; онъ не будетъ оплакивать настоящаго, но будетъ восхищаться имъ, облагораживать его, возвышать надъ самимъ собою. Истинное искусство, правильно понятое и поставленное въ правильныя границы, не хочетъ ничего иного кромѣ красоты, которая дѣлаетъ человѣка способнымъ къ самому высокому. Въ великомъ воспитаніи человѣческаго рода, которое мы называемъ всемірной исторіей, искусство есть образователь, обусловливающій, благопріятствующій, довершающій всякій успѣхъ человѣческаго просвѣщенія. Онъ будетъ художникомъ, который какъ образецъ для всѣхъ соединяетъ поэтическое призваніе съ историческимъ и поступаетъ по словамъ, съ которыми онъ самъ обращается къ художникамъ:
"Достоинство людей вамъ вручено судьбами!
"Храните же его!
"Оно и падаетъ, и возникаетъ съ вами.
"Поэзіи священной волшебство.
"Премудрому въ семъ мірѣ служитъ плану:
"Да льется жъ вѣчно къ океану
"Святой гармоніи оно! *)
*) Dіе Künstler ("Художники" пер. Д. Мина).-- Въ третьемъ стихѣ вмѣсто -- "возникаетъ" -- лучше читать "возрастаетъ," такъ какъ въ подлинникѣ:-- "wird sie sich heben" Перев.
Этимъ признаніемъ Шиллеръ заканчиваетъ свои поэтическіе годы скитаній: это -- самопризнаніе художника! Только одинъ годъ лежитъ между этимъ признаніемъ и "Богами Греціи;" и въ этотъ одинъ годъ его міросозерцаніе примирилось съ исторіей и настоящимъ и разрѣшило гармонически послѣдній диссонансъ, который мѣшалъ этому примиренію.
"Боги Греціи" оканчиваются сѣтованіемъ о прошедшей красотѣ, объ опустѣвшемъ мірѣ. А "Художники" начинаются тріумфомъ живущей красотѣ и восхваляютъ послѣднее произведеніе исторіи какъ самое удачное. Тамъ послѣднія слова: "Да, они ушли и что прекрасно, что высоко, унесли съ собой: что краситъ жизнь, звучитъ такъ ясно; оставивъ намъ лишь слово -- звукъ пустой!" -- А здѣсь первое гласитъ:
"Съ какимъ величьемъ ты, о геній человѣка,
"Въ гордынѣ мужества стоишь на склонѣ вѣка,
"Съ побѣдной пальмою въ рукахъ,
"Съ умомъ развившимся, духовной силы полный,
"Сынъ зрѣлый времени, дѣятельно-безмолвный,
"Съ привѣтной кротостью въ очахъ!
Чтобы, такъ сказать, измѣрить все развитіе, которое Шиллеръ пережилъ въ десятилѣтіе своихъ скитаній и запечатлѣлъ въ этихъ самопризнаніяхъ, сравнимъ начальный пунктъ съ конечнымъ. Его первое самопризнаніе -- Разбойники, послѣднее -- Художники! Тамъ первое слово: "Мнѣ противенъ этотъ чернильный вѣкъ!" -- Здѣсь первое слово гласитъ: "Съ какимъ величьемъ ты, о геній человѣка, стоишь на склонѣ вѣка, съ побѣдной пальмою въ рукахъ!"
Такъ велико разстояніе между тогдашнимъ и теперешнимъ поэтомъ. Во всѣхъ произведеніяхъ этого бурнаго времени Шиллеръ искалъ самаго себя, потому-то эти произведенія были самопризваніями: онъ напрасно искалъ себя въ міровомъ разрушителѣ Моорѣ, во всемірномъ гражданинѣ Позѣ, и наконецъ дѣйствительно нашелъ себя въ художникѣ. Теперь поэтъ переходитъ въ художника, а послѣдній ищетъ только красоты. Изъ поэта становится классическій художникъ, который, къ чему бы не прикоснулся, все возвышаетъ и облагораживаетъ. Мѣрою красоты онъ смягчилъ величіе и въ каждомъ словѣ сохранилъ то, что ему, отошедшему въ вѣчность, сказалъ его великій другъ: "что въ мірѣ семъ царитъ могуче надъ толпою, онъ пошлость далеко оставилъ за собою!"
Я отыскиваю послѣднее самопризнаніе, которое представило бы намъ поэта вполнѣ, какимъ онъ былъ и какимъ сталъ, которое было бы такъ похоже на демона Шиллера, какъ его бюсты Даннекера, и не нахожу ни одного, которое бы величественнѣе выражало поэтическую силу удовлетворенную въ художникѣ, чѣмъ то, которое было написано имъ не задолго до смерти: признаніе поэзіи въ "Привѣтствіи искусствъ". Это -- тѣ самыя слова, которыя наша Великая Княгиня {Великая Княгиня Марія Павловна, Великая Герцогиня Веймарская. Перев.} избрала для бюста поэта, удѣливъ ему мѣсто въ королевскомъ замкѣ въ Веймарѣ:
"Порыва гордыхъ думъ не сдержать цѣпи рабства,
"Свободно я парю въ эѳирѣ голубомъ.
"Мысль смѣлая -- мой міръ, мое святое царство,
"И огненная рѣчь орудьемъ служитъ въ немъ.
"Все что живетъ, что мыслитъ во вселенной,
"Что въ вѣчныхъ тайникахъ природа создаетъ,