Голод

Гамсун Кнут


Кнут Гамсун.
Голод

1

   Это было в те дни, когда я бродил голодный по Христиании, этому удивительному городу, который навсегда накладывает на человека свою печать...
   Я лежу без сна у себя на чердаке и слышу, как часы внизу бьют шесть; уже совсем рассвело, началась беготня вверх и вниз по лестнице. У двери стена моей комнаты оклеена старыми номерами "Утренней газеты", и я четко вижу объявление смотрителя маяка, а чуть левее -- жирную, огромную рекламу булочника Фабиана Ольсена, расхваливающую свежеиспеченный хлеб.
   Едва открыв глаза, я по старой привычке начал подумывать, чему бы мне порадоваться сегодня. В последнее время жилось мне довольно трудно; мои пожитки помаленьку перекочевали к "Дядюшке Живодеру", я стал нервен и раздражителен, несколько дней мне пришлось даже пролежать в постели из-за головокружения. Временами, когда везло, мне удавалось получить пять крон за статейку в какой-нибудь газете.
   Становилось все светлей, и я принялся читать объявления у двери; я даже мог разобрать тощие, похожие на оскаленные зубы буквы, которые возвещали, что "у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван". Это объявление долго занимало меня, и когда я, встав, начал одеваться, часы внизу пробили восемь.
   Я открыл окно и выглянул во двор. Мне видна была веревка для сушки белья и пустырь; в отдалении чернел скелет сгоревшей кузницы, где возились какие-то люди, разгребая угли. Я облокотился о подоконник и смотрел вдаль. Без сомнения, день будет ясный. Пришла осень, дивная, прохладная пора, все меняет цвет, увядает. На улицах уже поднялся шум, он манит меня выйти из дому; пустая комната, где половицы стонали от каждого моего шага, походила на трухлявый, отвратительный гроб; здесь не было ни порядочного замка на двери, ни печки; по ночам я обыкновенно клал носки под себя, чтобы они хоть немного высохли к утру. Единственным моим утешением была маленькая красная качалка, в которой я сидел вечерами, подремывал и думал о всякой всячине. Когда поднимался сильный ветер и входная дверь внизу бывала открыта, пол и стены пронзительно стонали на все лады, а в "Утренней газете" у двери появлялись щели длиною с мою руку.
   Я отошел от окна и принялся искать в узелке, что лежал в углу, подле кровати, чем бы позавтракать, но ничего не нашел и снова вернулся к окну.
   "Бог весть, -- думал я, -- удастся ли мне вообще приискать себе занятие!" Столько было отказов, полуобещаний, решительных "нет", взлелеянных и обманутых надежд, новых и новых попыток, которые всякий раз кончались ничем, что я совсем утратил решимость. Наконец я попытался поступить в кассиры, но опоздал; и кроме того, я не мог бы внести залога в пятьдесят крон. Вечно мне что-либо мешало. А еще я просился в пожарную команду. Нас там стояло с полсотни человек, и каждый выпячивал грудь, чтобы произвести впечатление силача и редкого смельчака. Меж нами расхаживал наниматель, осматривал претендентов, щупал мускулы, расспрашивал, а проходя мимо меня, только головой покачал да обронил, что люди в очках для этого дела не годятся. Я пришел снова уже без очков и стоял, насупившись, стараясь придать своему взгляду остроту ножа, но он снова прошел мимо меня и только улыбнулся, потому что узнал меня. В довершение всех зол, мое платье износилось до такой степени, что я уже не казался работодателям приличным человеком.
   Как медленно и неуклонно катился я под гору! Под конец у меня не осталось решительно ничего, даже гребенки или хотя бы книжки, которой я утешился бы в грустную минуту. Летом я всякий день уходил куда-нибудь на кладбище или в парк, где стоит замок, сидел там и писал статьи для газет, столбец за столбцом, и чего только не было в этих статьях, сколько удивительных выдумок, причуд, капризов моей беспокойной фантазии! Отчаявшись, я брал самые отвлеченные темы, эти статьи я сочинял много мучительных часов, и никто не хотел их печатать. Закончив одну, я тотчас принимался за другую и редко приходил в уныние от редакторского отказа. Я старался убедить себя, что когда-нибудь мне повезет. И действительно, по временам, когда счастье мне улыбалось и я сочинял что-нибудь путное, мне платили пять крон за работу, которая отнимала полдня.
   Я снова оторвался от окна, подошел к умывальнику и смочил водой колени своих лоснившихся брюк, чтобы они казались черными и стали как будто новее. Сделав это, я, по обыкновению, сунул в карман бумагу и карандаш и вышел за дверь. По лестнице я спустился тихонько, чтобы не привлечь внимания хозяйки; срок уплаты за квартиру истек несколько дней назад, а платить мне было нечем.
   Пробило девять часов. Грохот экипажей и людские голоса витали в воздухе -- то был стоустый утренний хор, раздававшийся под стук шагов пешеходов и щелканье извозчичьих кнутов. Это шумное движение тотчас оживило меня, и я стал чувствовать себя уверенней. Менее всего я собирался просто вот так гулять с утра на свежем воздухе. На что был моим легким воздух? Я чувствовал себя неодолимым, как исполин, мог упереться плечом в повозку и остановить ее. Мной овладело удивительное, чудесное чувство, какое-то светлое удовлетворение. Я смотрел на встречных, читал вывески на домах, ловил на лету взгляды, брошенные на меня из проносившихся мимо карет, замечал всякую мелочь, не упускал ни малейшей случайности, что попадалась мне на пути и сразу же исчезала.
   Какой дивный денек, вот бы еще поесть хоть немного! Я проникся этим радостным утром, счастье переполняло меня, и я вдруг, ни с того ни с сего, принялся напевать. Возле мясной лавки стояла женщина с корзинкой и выбирала колбасу к обеду; когда я проходил мимо, она взглянула на меня. Изо рта у нее торчал лишь один зуб. В последние дни я стал таким нервным и впечатлительным, что лицо этой женщины показалось мне отвратительным; длинный, желтый зуб походил на мизинец, торчащий изо рта, а когда она подняла на меня глаза, взгляд ее еще был полон мыслей о колбасе. Мне сразу расхотелось есть, тошнота подкатила к горлу. Дойдя до рынка, я напился воды из-под крана; потом поднял голову и взглянул на колокольню храма Спасителя -- часы показывали десять.
   Я долго еще бродил по городу, ни о чем не думая, потом безо всякой надобности постоял на каком-то углу и свернул на боковую улицу, хотя у меня не было там никакого дела. Я плыл по течению, купался в радостном утре, беззаботно расхаживал среди других веселых людей; воздух был чист и ясен, душу мою не омрачало ничто.
   Минут десять впереди меня шел хромой старик. В одной руке он нес узел, и все тело его напрягалось от усилий ускорить шаг. Я слышал, как тяжко он дышал, и подумал, что мог бы понести его узел; однако я не попытался догнать его. Близ Гренсена я встретил Ханса Паули, он поклонился и быстро прошел мимо. Почему он так спешил? Ведь я и не думал выпрашивать у него крону, я даже хотел при первой возможности вернуть ему одеяло, которое взял у него несколько недель назад. Как только я мало-мальски выкарабкаюсь, никто не сможет сказать, что я не отдал одеяла; пожалуй, еще сегодня начну писать статью о роли преступлений в будущем, или о свободе воли, или вообще о чем-нибудь важном, и получу за нее по меньшей мере десять крон... Я вдруг почувствовал потребность немедленно приняться за дело, потому что мысли переполняли меня; я решил отыскать подходящее местечко в парке и даже не помышлять об отдыхе, покуда статья не будет кончена.
   Но старый калека все так же шел впереди меня, уродливо напрягаясь на ходу. В конце концов меня стало раздражать, что старик все время идет передо мною. Казалось, этому не будет конца; может быть, он шел как раз туда же, куда и я, а если так, он все время будет маячить у меня перед глазами. Я так разволновался, что мне казалось, будто на каждом перекрестке он замедляет шаг и как бы ждет, куда я поверну, а потом он вскидывал свой узел повыше и прибавлял шагу, чтобы опередить меня. Я иду, всматриваюсь в этого несчастного калеку и проникаюсь все большим и большим ожесточением против него; я чувствую, как он мало-помалу портит мое радостное настроение и вместе с тем как бы омрачает чистое, прекрасное утро своим уродством. Он был похож на огромное искалеченное насекомое, которое упорно и настойчиво стремится куда-то и занимает собою весь тротуар. Когда мы поднялись на холм, я не пожелал больше терпеть это и остановился у витрины, дожидаясь, покуда он уйдет. Когда через несколько минут я двинулся дальше, этот человек снова оказался впереди меня, -- он тоже останавливался. Не долго думая, я в три-четыре больших шага настиг его и хлопнул по плечу.
   Он остановился как вкопанный. Мы пристально посмотрели друг на друга.
   -- Подайте, сколько можете, на молоко! -- сказал он наконец и склонил голову набок.
   Ну вот, в хорошенькое я попал положение! Я пошарил в карманах и сказал:
   -- Ах, на молоко... Гм!.. Но ведь в наше время деньги на улице не валяются, а я не знаю, крайняя ли у вас нужда.
   -- Я не ел со вчерашнего дня, как ушел из Драммена, -- сказал он. -- У меня нет ни эре, и я еще не нашел работы.
   -- Вы ремесленник?
   -- Да, я скорняк.
   -- Как?
   -- Скорняк. Впрочем, умею еще шить сапоги.
   -- Это меняет дело, -- сказал я. -- Погодите-ка здесь минутку, а я сбегаю за деньгами и дам вам несколько эре.
   Я что было духу побежал на Пилестредет, где в одном из домов, на втором этаже, жил ростовщик; впрочем, мне еще не приходилось у него бывать. Войдя в подворотню, я быстро снял жилет, свернул его и сунул под мышку; потом поднялся по лестнице и постучал в дверь. Войдя, я поклонился и бросил жилет на прилавок.
   -- Полторы кроны, -- сказал ростовщик.
   -- Хорошо, благодарю вас, -- отвечал я. -- Не будь он для меня слишком узок, я, конечно, не расстался бы с ним.
   Взяв деньги и квитанцию, я отправился назад. В сущности, это была великолепная мысль -- заложить жилет; ведь у меня еще останутся деньги на плотный завтрак, а к вечеру будет готова моя статья о роли преступлений в будущем. Мне сразу стало казаться, что жизнь не так уж мрачна, и я поспешил к старику, чтобы избавиться от него.
   -- Пожалуйста! -- сказал я ему. -- Счастлив, что вы первым делом обратились ко мне.
   Он взял деньги и начал меня разглядывать. Чего он на меня уставился? Мне показалось, что он особенно пристально глядит на мои колени, и его бесстыдство меня взбесило. Неужели этот бродяга думает, что, если я так одет, меня можно почитать за нищего? Ведь я уже почти начал писать статью за десять крон. И вообще будущее мне не страшно, на мою долю хватит. Что тут такого, если в этот ясный день я дал немного денег незнакомому человеку? Его взгляд мне не нравился, и я решил, прежде чем уйти, сделать ему внушение. Я пожал плечами и сказал:
   -- Любезный, у вас отвратительная привычка таращить глаза на колени человека, который дал вам целую крону.
   Он прислонился к стене, закинул голову и разинул рот. В мозгах этого нищего шевелилась какая-то мысль, он, конечно, подумал, что я хочу как-нибудь над ним посмеяться, и протянул мне деньги обратно.
   Я стал топать ногами и требовать, чтобы он оставил деньги у себя. Уж не думает ли он, что я хлопотал по-пустому? В конце концов я попросту должен ему эту крону, я вспомнил этот старый долг, а он имеет дело с порядочным человеком, честным до мозга костей. Словом, это его деньги... Ах, не стоит благодарности, я очень рад. До свидания!
   И я ушел. Наконец-то этот назойливый калека отвязался от меня, теперь мне никто не помешает. Я снова пошел на Пилестредет и остановился у продуктового магазина. Витрина была завалена съестными припасами, и я решил войти и прихватить чего-нибудь с собой.
   -- Кусок сыру и французскую булку! -- сказал я и бросил на прилавок полкроны.
   -- Сыру и хлеба на все деньги? -- насмешливо спросила продавщица, не глядя на меня.
   -- Да, на все пятьдесят эре, -- невозмутимо ответил я.
   Я получил покупку, почтительно поклонился старой толстой продавщице и быстро зашагал к холму, где был парк. Там я отыскал скамейку и с жадностью принялся за еду. Мне сразу полегчало; давно уже не было у меня столь обильной трапезы, и мало-помалу я успокоился, почувствовал облегчение, как бывает, когда выплачешь все слезы. Вскоре я совсем воспрял духом; теперь мне уже мало было написать статью на такую простую и нехитрую тему, как роль преступлений в будущем, к тому же это всякий мог сам предугадать, стоило просто-напросто заглянуть в историю; я же чувствовал себя способным на гораздо большее свершение, мне хотелось преодолевать необычайные трудности, и я решил написать сочинение в трех частях о философском познании. Разумеется, я не премину разнести в пух и прах некоторые из Кантовых софизмов... Я хотел вынуть письменные принадлежности и приступить к работе, но тут обнаружилось, что у меня нет карандаша, я забыл его в лавочке у ростовщика -- ведь карандаш лежал в кармане жилета.
   Господи, до чего же мне все-таки не везет! Я выругался несколько раз, встал со скамейки и принялся ходить взад-вперед по дорожкам. Вокруг было тихо; в отдалении, подле королевской беседки, какие-то няньки катали младенцев в колясках, а больше нигде не было ни души. Я был очень расстроен и как безумный бегал вокруг скамейки. Со всех сторон на меня обрушивались беды! Мне нельзя написать философское сочинение в трех частях лишь потому, что в кармане у меня нет грошового карандаша! А что, если вернуться на Пилестредет и взять карандаш? Тогда я все-таки успею порядочно написать, прежде чем гуляющие хлынут в парк. Ведь от этого сочинения о философском познании зависело так много -- как знать, быть может, счастье всего человеческого рода. И я полагал, что оно окажется весьма полезным многим молодым людям. Если поразмыслить хорошенько, то мне вовсе незачем нападать на Канта: этого легко избежать, стоит только чуть-чуть уклониться в сторону, когда речь пойдет о времени и пространстве; зато уж Ренана, этого старого священника, я не пощажу... Но так или иначе, нужно было написать определенное количество столбцов: за квартиру я не заплатил, хозяйка пристально смотрела на меня по утрам, когда я встречал ее на лестнице, и это мучило меня весь день, всплывало даже в самые радостные мгновения, когда ни одна черная дума не омрачала мою душу. Надо было положить этому конец. Я быстрым шагом покинул парк и отправился к ростовщику за своим карандашом.
   Спустившись с холма, я обогнал двух дам. По нечаянности я задел одну рукавом, взглянул на нее и увидел полное, слегка бледное лицо. Вдруг она вся вспыхнула, похорошела, не знаю отчего, быть может, от слова, которое сказал ей прохожий, а быть может, -- лишь от тайной мысли. Или же оттого, что я коснулся ее руки? Ее высокая грудь бурно вздымается, и она крепко сжимает ручку зонтика. Что это с ней?
   Я остановился и снова пропустил ее вперед, мне невозможно было идти дальше, все это показалось мне таким странным. Я был раздосадован, сердился на себя за историю с карандашом, и еда, проглоченная после долгой голодовки, меня разгорячила. Мысли мои приняли причудливый ход, я почувствовал, как мною овладевает странное желание напугать эту даму, погнаться за ней и причинить ей какую-нибудь неприятность. Я снова нагоняю ее и прохожу мимо, потом неожиданно поворачиваю назад, чтобы рассмотреть ее, и оказываюсь с нею лицом к лицу. Я стою и смотрю ей в глаза, а сам тут же придумываю имя, хоть никогда его и не слышал, -- имя, скользящее и волнующее: Илаяли. Она подошла ко мне совсем близко, я вскидываю голову и говорю веско:
   -- Вы потеряете книгу, фрекен.
   Говоря это, я слышал стук своего сердца.
   -- Книгу? -- спрашивает она свою спутницу. И идет дальше.
   Но злобное упорство не покидало меня, и я пошел за нею. Конечно, в тот миг я вполне сознавал, что совершаю безумство, но был не в силах преодолеть его; волнение влекло меня вперед, заставляло делать нелепые движения, и я уже не владел собою. Сколько ни твердил я себе, что поступаю как идиот, ничто не помогало, и я корчил за спиной дамы преглупые рожи, а обогнав ее, громко кашлянул. Теперь я медленно шел впереди, держась в нескольких шагах от нее, чувствовал ее взгляд у себя на спине и невольно потупил голову от стыда, что так отвратительно веду себя с нею. Мало-помалу мною овладевает странное ощущение, что я где-то далеко отсюда, во мне рождается смутное чувство, что не я, а кто-то другой идет по этим каменным плитам, потупив голову.
   Через несколько минут, когда дама подошла к книжному магазину Паши, я уже стоял у первой витрины, шагнул ей навстречу и повторил:
   -- Вы потеряете книгу, фрекен.
   -- Но какую книгу? -- спрашивает она в испуге. -- О какой он книге говорит?
   И она останавливается. Я злорадствую, видя ее смущение, растерянность у нее в глазах восхищает меня. Ей не понять той отчаянности, которая движет мною; у нее нет решительно никакой книги, ни единого листка, но она все-таки ищет в карманах своего платья, смотрит себе на руки, вертит головой, оглядывается назад, напрягает свои нежные мозги, пытаясь понять, о какой это книге я говорю. Она то краснеет, то бледнеет, на лице ее одно выражение сменяется другим, я слышу, как тяжко она дышит; и даже пуговицы с ее платья смотрят на меня, словно испуганные глаза.
   -- Не обращай на него внимания, -- говорит ее спутница и тянет ее за руку. -- Ведь он же пьян! Разве ты не видишь, что этот человек пьян!
   Как ни был я в тот миг далек от самого себя, совершенно подчиненный странным и незримым силам, все же ничто вокруг не могло ускользнуть от моего внимания. Вот большой рыжий пес пересек улицу и побежал к бульвару, а оттуда дальше в сторону Тиволи; на нем узкий мельхиоровый ошейник. Чуть подальше, на этой же улице, открылось окно во втором этаже, оттуда высунулась служанка и, засучив рукава, принялась вытирать снаружи стекла. Ничто не ускользало от моего внимания, я был в ясном уме и твердой памяти, все впечатления пронизывали меня ясно и отчетливо, словно яркая вспышка света. У обеих дам, стоявших передо мною, были синие перья на шляпах и шотландские шелковые шарфы на шее. Мне показалось, что они -- сестры.
   Они отошли прочь, остановились подле музыкальной лавки Сислера и стали разговаривать. Я тоже остановился. Потом обе они повернули назад, пошли тою же дорогою обратно, мимо меня, свернули на Университетскую улицу и направились к площади Святого Улафа. Я все время старался следовать за ними по пятам. Один раз они обернулись, поглядели на меня испуганно и в то же время с любопытством, но они не хмурились, и на лицах их не было сердитого выражения. Они так терпеливо сносили мою назойливость, что я устыдился и опустил глаза. Мне не хотелось больше докучать им, и я с чувством благодарности смотрел им вслед, ожидая, что вот сейчас они войдут куда-нибудь и исчезнут из виду.
   У большого четырехэтажного дома под номером два они обернулись еще раз, потом вошли. Я прислоняюсь к газовому фонарю у фонтана и прислушиваюсь к их шагам на лестнице. Шаги замирают во втором этаже. Я отхожу от фонаря, смотрю вверх, на окна. И тут совершается чудо: там, наверху, колышутся занавески, потом окно отворяется, оттуда выглядывает голова, и ее чудесные глаза останавливаются на мне. "Илаяли!" -- шепчу я и чувствую, что краснею. Почему она никого не кликнула? Почему не сбросила мне на голову цветочный горшок или не послала прогнать меня? Мы не двигаемся и смотрим друг другу в глаза; это длится с минуту; от окна к тротуару несутся мысли, но мы не вымолвили ни слова. Она отворачивается, и это отзывается у меня в душе толчком, едва уловимой дрожью; я вижу ее плечо, потом спину, и она исчезает в комнате. Исчезает медленно, и движенье ее плеча словно знак мне; всем своим существом я ощутил этот чудесный привет; и меня захлестнула светлая радость. Постояв немного, я повернулся и пошел по улице.
   Я не осмеливался оглянуться назад и не знал, подходила ли она еще раз к окну; раздумывая об этом, я все больше беспокоился и не находил себе места. Быть может, в этот самый миг она наблюдала за каждым моим движением, и мне было невыносимо знать, что за мной следят. Я держался как можно прямее и шел не останавливаясь; ноги подо мной дрожали, походка стала неверной, именно потому, что я хотел идти как можно красивее. Стараясь казаться спокойным и равнодушным, я нелепо размахивал руками, сплевывал и высоко задирал нос; но тщетно. Я все время чувствовал испытующий взгляд у себя за спиной, и по телу моему пробегал холодок. Наконец я скрылся в боковой улочке, откуда направился на Пилестредет, чтобы взять свой карандаш.
   Мне не стоило ни малейшего труда получить его обратно. Ростовщик сам принес мне жилет и попросил меня тут же обшарить все карманы; я нашел еще несколько закладных квитанций, сунул их в карман и поблагодарил любезного хозяина за его предупредительность. Он нравился мне все больше и больше, и мне тут же захотелось произвести на него хорошее впечатление. Я сделал несколько шагов к выходу, но опять вернулся к прилавку, словно забыл что-то; мне казалось, что я обязан объясниться, сообщить ему подробности, и я стал тихонько напевать, чтобы привлечь его внимание. Потом я поднял карандаш, который держал в руке.
   -- Мне и в голову не пришло бы тащиться в такую даль за этим несчастным карандашом, -- сказал я, -- но тут дело другое, совсем особое дело. Хоть у этого огрызка карандаша и жалкий вид, благодаря ему я стал тем, что я есть, нашел, так сказать, свое место в жизни...
   Я умолк. Хозяин подошел к самому прилавку.
   -- Вот как? -- сказал он и с любопытством посмотрел на меня.
   -- Этим карандашом, -- продолжал я невозмутимо, -- написано мое трехтомное сочинение о философском познании. Неужели вы не слышали об этом?
   И хозяину показалось, что он слышал имя, заглавие.
   -- Да, -- сказал я, -- это мое сочинение! Поэтому не удивительно, что я захотел получить назад этот огрызок карандаша: он имеет для меня слишком большую цену, он мне все равно что маленький друг. Я весьма благодарен вам за доброе отношение и не забуду этого; да, да, в самом деле, не забуду, честное слово, такой уж я человек, а вы этого вполне заслужили. До свиданья!
   Я пошел к двери с таким видом, словно мог вершить людские судьбы. Ростовщик дважды вежливо поклонился мне вслед, а я еще раз обернулся и сказал: "До свиданья!"
   На лестнице мне встретилась женщина с чемоданом. В виду моей важности она робко посторонилась передо мной, я же невольно стал шарить в кармане, чтобы дать ей что-нибудь: ничего не найдя, я понурил голову и прошел мимо. Немного погодя я услышал, как она стучится к ростовщику; на дверях у него была стальная решетка, и я тотчас узнал дребезжаний звук, когда ее коснулась человеческая рука.
   Солнце светило с юга, было около полудня. Народу на улицах становилось все больше, наступало время гулянья, и толпы людей, раскланиваясь, с улыбками на лицах, словно волны перекатывались по улице Карла-Юхана. Я весь съежился, сжался в комок и проскользнул мимо кучки знакомых, которые стояли неподалеку от университета и глазели на толпу. Потом я побрел на холм, в дворцовый парк, где предался глубоким раздумьям.
   Как весело и легко все эти встречные вертят головами, как ясны их мысли, как свободно скользят они по жизни, словно по паркету бальной залы! Ни у кого из них я не прочел в глазах печали, их плечи не отягощает никакое бремя, в безмятежных душах, кажется, нет ни мрачных забот, ни тени тайного страдания. А я бродил среди этих людей, молодой, едва начавший жить и забывший уже, что такое счастье! Эта мысль не покидала меня, и я чувствовал, что стал жертвой чудовищной несправедливости. Почему в последние месяцы мне живется так невыносимо тяжело? Мою неомраченную душу словно подменили, повсюду меня подстерегали горькие разочарования. Стоило мне присесть на скамейку или сделать хоть шаг, как на меня сразу обрушивались какие-то жалкие и ничтожные нелепости, они вторгались в мой внутренний мир, вынуждали понапрасну растрачивать силы. Собака, пробежавшая мимо, желтая роза в петлице у какого-нибудь господина могли пробудить во мне мысли и долгое время занимать меня. Что же со мной случилось? Неужто перст божий коснулся меня? Но почему же меня? Почему не какого-нибудь другого человека, живущего хоть в Южной Америке, уж если на то пошло? Чем больше я думал, тем непостижимее и непостижимее представлялось мне, что именно я избран своенравным промыслом божьим для его упражнений! И как странно, что во всем мире он отыскал именно меня; есть же книготорговец Паша и пароходный агент Хеннехен.
   Я шел, размышляя об этом, и ничего не мог решить, я находил самые веские возражения против такого произвола со стороны бога, заставляющего меня расплачиваться за грехи всех. Когда я отыскал свободную скамейку и сел, этот вопрос все еще занимал меня и мешал мне думать о другом. С того майского дня, когда начались мои злоключения, я чувствовал, как мною постепенно завладевает слабость, я стал слишком вялым, утратил волю и целенаправленность, словно стая каких-то мелких хищников вселилась в мое тело и грызла его изнутри. А что, если бог попросту решил меня погубить? Я встал и принялся расхаживать подле скамейки.
   В этот миг все мое существо было исполнено нестерпимейшего страдания; даже руки мучительно ныли, и я не знал, куда мне их девать. К тому же я недавно так плотно поел, что мне было не по себе, я объелся и, не находя себе места, топтался возле скамейки; люди скользили мимо меня, появлялись и исчезали как призраки. Наконец на мою скамейку сели двое мужчин, они закурили сигары и стали громко разговаривать; я рассердился и хотел сделать им замечание, но вместо того повернулся и пошел в другой конец парка, где отыскал пустую скамейку. Там я сел.
   Мысль о боге снова начала меня одолевать. Я находил, что с его стороны в высшей степени непростительно вмешиваться всякий раз, как я пытался найти работу, и расстраивать все дело, хотя я просил лишь хлеба насущного. Я определенно заметил, что стоит мне поголодать несколько дней подряд, как мой мозг начинает словно бы вытекать и голова пустеет. Она становится легкой и бесплотной, я больше не чувствую ее у себя на плечах, и мне кажется, что, когда я на кого-нибудь гляжу, глаза мои раскрываются до невероятности широко.
   Я сидел на скамейке и думал обо всем этом, все горше сетуя на бога за эти беспрерывные мучения. Если он, испытывая меня и воздвигая на моем пути препятствие за препятствием, хочет приблизить меня к себе, очистить мою душу, то смею его заверить, что он ошибается. Я поднял глаза к небу, чуть не плача от негодования, и раз навсегда высказал ему все, чтобы облегчить душу.
   Вспомнилось то, чему меня учили в детстве, в ушах зазвучал негромкий голос, читающий Библию, и я начал разговаривать сам с собою, насмешливо покачивая головой. Зачем заботился я о том, что мне есть и пить, во что одеть бренную свою плоть? Разве Отец Небесный не питает меня, как питает птиц, и не оказал мне особой милости, избрав раба своего? Перст божий коснулся нервов моих и потихоньку, едва заметно, тронул их нити. А потом господь вынул перст свой, и вот на нем обрывки нитей и комочки моих нервов. И осталась зияющая дыра от перста его, перста божия, и рана в моем мозгу. Но, коснувшись меня перстом десницы своей, господь покинул меня и не трогал более, и не было мне никакого зла. Он отпустил меня с миром, отпустил с открытой раной. И не было мне никакого зла от бога, ибо он -- господь наш во веки веков...
   Ветер донес до меня музыку и пение студентов, -- значит, был уже третий час. Я достал карандаш и бумагу, хотел написать что-нибудь, и вдруг из кармана у меня выпала книжечка с талонами на бритье. Я сосчитал талоны: их оставалось шесть.
   -- Слава богу! -- невольно воскликнул я. -- Еще неделю-другую я могу бриться у цирюльника и иметь приличный вид!
   Это маленькое достояние тотчас заставило меня воспрянуть духом; я тщательно разгладил талоны и спрятал книжку в карман.
   Но писать я не мог. Сочинил несколько строк, а больше ничего не приходило в голову; мысли мои были где-то далеко, и я не мог сосредоточиться. Все меня рассеивало и отвлекало, со всех сторон подступали новые впечатления. Комары и мошки садились на бумагу и мешали мне; я дул на них, чтобы прогнать, дул во всю мочь, но напрасно. Эта мелюзга переворачивалась, жалась к бумаге, упиралась так, что тонкие лапки гнулись. Просто невозможно от них избавиться. Они всегда найдут, за что зацепиться, отыскивают шероховатости и неровности на бумаге и сидят до тех пор, покуда им самим не вздумается улететь.
   Некоторое время эти маленькие кровососы занимали меня, я закинул ногу на ногу и довольно долго наблюдал их. А потом до меня донеслись звуки кларнета, и от этого мысли мои приняли новое направление. Досадуя, что я не могу написать статью, я сунул бумагу в карман и откинулся на спинку скамейки. В такие мгновения моя голова до того ясна, что меня посещают самые изощренные мысли, и при этом я нисколько не устаю. Я сижу, откинувшись назад, поглядываю на свою грудь, на ноги и вижу, как подрагивает моя нога от толчков крови. Я приподнимаю голову и все смотрю, и меня охватывает какое-то странное, небывалое ощущение; по нервам моим пробегает дивная волна, и словно трепетный свет вдруг вспыхивает во мне. Я гляжу на свои башмаки и как будто встречаюсь со старым другом, как будто какая-то частица моего существа вновь возвращается ко мне; чувство единения захлестывает мне душу, глаза наполняются слезами, и мои башмаки словно отдаются во мне тихим звоном. "Это слабость! -- строго говорю я себе и, сжав кулаки, повторяю: -- Слабость". И я принялся смеяться над этими нелепыми чувствами, я нарочно издевался над собой; я произносил твердые и здравые слова, крепко жмурился, чтобы прогнать слезы. И словно я никогда не видел своих башмаков, я начинаю присматриваться, как они выглядят, как меняются при всяком движении моей ноги, и какая у них форма, как потерлась кожа, и обнаруживаю, что морщины и белесые швы придают им своеобразное выражение, что у них как бы есть лицо. Некая частица моего существа перешла в эти башмаки, от них на меня веяло чем-то близким, словно то было собственное мое дыхание...
   Я долго предавался этим ощущениям, -- наверно, не меньше часа. А потом на другой конец скамейки присел маленький старичок; садясь, он тяжело вздохнул и сказал:
   -- М-да-а-а, вот так-то!
   Едва я услышал его голос, в голове у меня словно поднялся вихрь, я оставил башмаки в покое, и мне даже показалось, что смутное настроение, которое я только что пережил, было чем-то давним, с тех пор, пожалуй, прошел год или два, а теперь оно мало-помалу изглаживается из моей памяти. Я смотрел на старика.
   Какое мне было дело до этого маленького человечка? Ровным счетом никакого! Меня занимало лишь то, что в руке он держал газету, старый номер со страницей объявлений, и в нее, по-видимому, было что-то завернуто. Мной овладело любопытство, и я не мог оторвать глаз от газеты; мне пришла безумная мысль, что это замечательная газета, единственная в своем роде; мое любопытство возрастало, и я начал ерзать на скамейке. Там могли быть документы, опасные бумаги, выкраденные из какого-нибудь архива. И я стал думать о тайном замысле, о заговоре.
   Старичок сидел тихонько и о чем-то размышлял. Почему он не держит газету, как все, а вывернул ее? Что это за козни? Он, по-видимому, не хотел ни за что на свете выпустить этот сверток из рук. Он, пожалуй, не смел даже положить его себе в карман. Я готов был дать голову на отсечение, что это был не простой сверток.
   Я смотрел вдаль. Уже одно то, что не было ни малейшей возможности проникнуть в эту тайну, разжигало во мне любопытство. Я шарил в карманах, хотел предложить что-нибудь этому человеку, вступить с ним в разговор, нащупал книжечку с талонами, вынул и тут же снова спрятал ее. Вдруг я осмелел, похлопал себя по пустому боковому карману и сказал:
   -- Не угодно ли сигарету?
   Спасибо, он не курит, -- пришлось бросить из-за болезни глаз, он почти ослеп. Впрочем, большое спасибо!
   -- А давно ли у вас больны глаза? Наверное, вам совсем нельзя читать? Даже газет?
   -- Да, к сожалению, даже газет!
   Он повернулся ко мне. Глаза его закрывали бельма, отчего они казались остекленелыми; у него был белый взгляд, неприятный до отвращения.
   -- Вы не здешний? -- спросил он.
   -- Да... Но неужели вы не можете прочесть даже название газеты, что у вас в руках?
   -- С трудом... А я сразу понял, что вы не здешний: догадался по выговору. Это так просто, ведь у меня очень тонкий слух. По ночам, когда все спят, я слышу дыхание в соседней комнате... Но я вот что хотел спросить: вы где живете?
   Ложь тотчас же возникла у меня в голове. Я солгал невольно, сказал без умысла и задней мысли:
   -- На площади Святого Улафа, дом два.
   -- Правда? А ведь я знаю на площади Святого Улафа каждый камень. Там есть фонтан, несколько фонарей, деревья, я все помню... Какой, вы сказали, номер?
   Я решил положить этому конец, измученный навязчивой мыслью о газете, и встал. Тайна непременно должна была объясниться.
   -- Раз вам нельзя читать газеты, зачем же...
   -- Вы, кажется, сказали, что живете во втором номере? -- продолжал" он, не замечая моего волнения. -- В свое время я знал всех жильцов в этом доме. Как зовут вашего хозяина?
   Чтобы покончить с ним, я сказал первую попавшуюся фамилию, выдумал ее тут же, на месте, чтобы отвязаться.
   -- Хапполати, -- сказал я.
   -- Да, Хапполати. -- Он без запинки повторил эту трудную фамилию и кивнул.
   Я с изумлением смотрел на него; он сидел с очень серьезным видом, и лицо у него было задумчивое. Не успел я произнести глупую фамилию, которая взбрела мне на ум, как человек освоился с нею и сделал вид, что слышал ее раньше. Тем временем он положил свой сверток на скамейку, и я чувствовал, как волна любопытства захлестывает меня. Я заметил, что на газете были два жирных пятна.
   -- А ваш хозяин не моряк? -- спросил старичок, и в голосе его не было и тени насмешки. -- Мне помнится, он моряк!
   -- Моряк? Виноват, должно быть, вы знаете его брата, а этот -- агент, Ю.-А.Хапполати.
   Я думал этим его сразить; но он охотно верил всему.
   -- Я слышал, он дельный человек, -- продолжал свои расспросы старик.
   -- Да, смышленый малый, отличный делец, -- ответил я, -- агент по продаже всякой всячины: брусника из Китая, перо и пух из России, кожа, древесина, чернила...
   -- Хе-хе, черт его побери! -- с живостью прервал меня старик.
   Это становилось забавным. Я увлекся и измышлял одну ложь за другой. Я снова сел, позабыл про газету, про таинственные бумаги, начал горячиться и перебивать собеседника. Доверчивость этого карлика пробудила во мне какую-то дурацкую наглость, хотелось немилосердно утопить его во лжи, сломить его сопротивление.
   -- А не приходилось ли вам слышать об электрическом молитвеннике, который изобрел Хапполати?
   -- Электри... как вы сказали?
   -- О молитвеннике с электрическими буквами, которые светятся в темноте! Это огромное дело с капиталом во много миллионов крон, работают словолитни и печатни, сотни механиков на большом жалованье, -- семьсот человек, как я слышал.
   -- А я что говорил! -- тихо сказал старик.
   И умолк; он верил каждому моему слову, не задумываясь. Это несколько разочаровало меня, я надеялся, что мои россказни приведут его в бешенство.
   Я сплел еще две отчаянные байки, вошел в азарт и шепнул, что Хапполати целых девять лет был министром в Персии.
   -- Вы, пожалуй, и представить себе не можете, что это значит -- быть министром в Персии? -- спросил я. -- Там министр важнее, чем у нас король, это почти все равно что султан, если вы знаете, кто это такой. Но Хапполати был на высоте и ни разу не оплошал.
   И я рассказал об Илаяли, его дочери, фее, принцессе, которая имела триста рабынь и почивала на ложе из желтых роз; она была прекраснейшее существо, какое я видел, -- покарай меня бог, -- равной ей я не встречал в жизни!
   -- Стало быть, она была так красива? -- рассеянно спросил старик, потупив глаза.
   -- Красива? Да она прекрасна, соблазнительно нежна! Глаза как бархат, руки словно янтарь! Один взгляд ее искушал, как поцелуй, и когда она звала меня, ее голос, как струя вина, пьянил мою душу. Да и почему бы ей не быть столь прекрасной? Разве, по-вашему, она какая-нибудь конторщица или служащая из пожарного ведомства? Да она, скажу я вам, небесное существо, она подобна сказке.
   -- Да, конечно, -- сказал он почти равнодушно.
   Его спокойствие наскучило мне; я был опьянен собственным голосом и говорил совершенно серьезно. Я не думал больше о похищенных бумагах, о заговоре в пользу какого-нибудь иностранного государства; маленький, тощий сверток лежал между нами на скамейке, но у меня уже не было никакого желания заглянуть в него и узнать, что в нем содержится. Я был поглощен собственными россказнями, перед глазами у меня проносились изумительные образы, кровь бросилась мне в голову, и я вдохновенно лгал.
   А старик как будто собрался уходить. Он привстал и, чтобы не сразу прервать разговор, спросил:
   -- Должно быть, у этого Хапполати огромное состояние?
   Как мог этот слепой, отвратительный старик распоряжаться чужой фамилией, которую я выдумал, так, словно ее можно было прочесть на любой вывеске в городе?
   Он ни разу не запнулся, не пропустил ни одного звука; фамилия запечатлелась в его памяти и прочно укоренилась там. Я досадовал и сердился на этого человека, которого ничто не могло смутить или обескуражить.
   -- Не знаю, -- ответил я вдруг. -- Положительно не знаю. Но да будет вам известно, что зовут его Юхан Арндт Хапполати, если судить по инициалам.
   -- Юхан Арндт Хапполати, -- повторил старик, несколько озадаченный моей горячностью.
   И умолк.
   -- Вы бы посмотрели на его жену, -- продолжал я вне себя. -- Это такая толстуха... Вы, может быть, не верите, что она толста?
   Нет, этого он, конечно, не мог отрицать; у такого господина вполне могла быть толстая жена...
   На каждую мою выходку старик отвечал кротко и тихо, взвешивал слова, точно боялся сказать лишнее и рассердить меня.
   -- Что за черт, вы, верно, думаете, что я морочу вам голову? -- вскричал я вне себя. -- Вы, верно, думаете, что господина по фамилии Хапполати и на свете нет? Первый раз в жизни вижу такого упрямого и противного старика! Какая муха вас укусила? Вы еще, чего доброго, приняли меня за нищего, который надел праздничное платье, а у самого даже сигаретки нет? Я не привык к такому обращению, смею вас заверить, и, ей-же-богу, ни от кого этого не стерплю, так и знайте!
   Старик тем временем встал. Он стоял, разинув рот, и молча слушал мою тираду, потом схватил свой сверток со скамейки и пошел, почти побежал по дорожке мелким старческим шагом.
   А я все сидел и смотрел, как он удаляется и спина его горбится все сильней. Не знаю, откуда взялось это впечатление, но мне показалось, что я никогда еще не видел такой постыдной, такой ничтожной спины, и мне было ничуть не совестно, что я обругал его напоследок...
   Уже вечерело, солнце садилось, тихонько шелестела листва деревьев, и няньки, сидевшие у загородки, за которой выступали канатоходцы, собирались везти своих младенцев домой. Я был спокоен и невозмутим. Мое недавнее волнение мало-помалу улеглось, я ослабел, почувствовал вялость, мне захотелось спать; и хотя в тот день я съел слишком много хлеба, последствия этого уже почти не чувствовались. В наилучшем расположении духа я откинулся на спинку скамьи и закрыл глаза; спать хотелось все сильнее, я клевал носом и совсем уж было уснул, но тут сторож положил мне руку на плечо и сказал:
   -- Здесь спать нельзя.
   -- Да, конечно, -- сказал я и тотчас же поднялся.
   И тут же положение мое вновь представилось мне совершенно безнадежным. Нужно было что-то сделать, что-то придумать! Мне не удалось найти места; рекомендации, которые я представлял, были давнишние и под ними стояли подписи никому не известных людей, так что на них надеяться не приходилось; к тому же я столько раз за это лето получал отказы, что потерял всякую уверенность в себе. Но как бы то ни было, я не уплатил в срок за квартиру, и эти деньги должен был где-то добыть. Остальное могло пока оставаться по-прежнему.
   Машинально я снова взял в руки карандаш и бумагу, сел и написал в каждом углу листа: "1848". Если б хоть одна вдохновенная мысль овладела мною и подсказала мне слова! Ведь бывали же раньше, да, бывали такие минуты, когда я безо всякого труда мог сочинить длинную и блестящую статью.
   Я сижу на скамейке и все вывожу на бумаге: "1848", я пишу это число вдоль и поперек, на тысячу разных ладов, и жду, не осенит ли меня спасительное вдохновение. Какие-то отрывочные мысли роятся в голове, гаснущий день навевает уныние и грусть. Осень уже пришла и начинала сковывать все сном, мухи и насекомые ощутили на себе ее дыхание, в листве деревьев и на земле слышен шорох -- это не хочет покориться жизнь, она беспокойна, шумна, неугомонна, она не щадит сил в своей борьбе против умирания. Все ползучие твари снова высовывают желтые головы из мха, шевелят конечностями, ощупывают землю длинными усиками, а потом вдруг падают, опрокидываются кверху лапками. Всякая былинка принимает особенный, неповторимый оттенок под дыханием первых холодов; бледные стебельки тянутся к солнцу, опавшие листья шуршат на земле, словно шелковичные черви. Осенняя пора, карнавал тления; кроваво-красные лепестки роз обрели воспаленный, небывалый отлив.
   Я сам чувствовал себя, словно червь, гибнущий среди этого готового погрузиться в спячку мира. Охваченный непостижимым страхом, я вскочил и большими шагами забегал по дорожке. "Нет! -- крикнул я и стиснул кулаки. -- Так продолжаться не может!" И снова сел, взялся за карандаш, решившись во что бы то ни стало написать статью. Я не имел права опускать руки -- счет за квартиру маячил у меня перед глазами.
   Медленно, очень медленно мысли мои приходили в порядок. Я сосредоточился и не спеша, взвешивая каждое слово, написал две вводные страницы; они могли стать введением к чему угодно -- к путевым заметкам или к политическому обзору, как мне заблагорассудится. Это было превосходное начало и к тому и к другому.
   Потом я начал искать подходящее содержание -- кого-нибудь или что-нибудь такое, о чем стоило бы написать, и ничего не мог найти. От этого бесполезного усилия мои мысли снова начали путаться, я почувствовал, как мозг отказывается работать, голова все пустеет, пустеет, и вот я снова совсем не чувствую ее на плечах. Эту зияющую пустоту в голове я ощущаю всем своим существом, мне кажется, что весь я пуст с головы до ног.
   -- Господи, боже ты мой! -- воскликнул я в отчаянье, а потом повторил этот возглас еще и еще, не в силах больше вымолвить ни слова.
   Ветер шумел в листве, надвигалось ненастье. Я посидел еще немного, задумчиво глядя на бумагу, потом сложил ее и не спеша спрятал в карман. Стало холодно, а у меня теперь не было жилета; я застегнул куртку до самого верха и сунул руки в карманы. Потом встал и пошел.
   Хоть бы в этот раз мне посчастливилось, в этот единственный раз! Хозяйка уже дважды смотрела на меня, безмолвно требуя денег, а я вынужден был, смущенно поклонившись, прошмыгнуть мимо. Больше я так не могу; когда она снова бросит на меня такой взгляд, я честно признаюсь во всем и откажусь от квартиры, ведь все равно дальше так нельзя.
   Дойдя до выхода из парка, я снова увидел старичка, который убежал, испуганный моей яростью. Таинственный сверток был развернут и лежал подле него на скамейке, -- там оказалась всякая снедь, и он закусывал. Я хотел подойти к нему и извиниться за свое поведение, но не мог -- так отвратительно он ел; морщинистые старческие пальцы, словно десять отвратительных когтей, впивались в жирные бутерброды, я почувствовал, что меня тошнит, и молча прошел мимо. Он не узнал меня, его глаза скользнули по мне, и ни один мускул в лице не дрогнул.
   Я пошел дальше.
   По своему обыкновению, я останавливался перед каждой вывешенной газетой, читал объявления о найме на работу и, когда нашел одно подходящее место, очень обрадовался: торговец на Гренланслерет ищет счетовода для двухчасовой вечерней работы; плата по соглашению. Я записал адрес и про себя возблагодарил бога; я соглашусь на самую ничтожную плату, мне хватит и пятидесяти эре, хватит даже сорока; я пойду на какие угодно условия.
   Когда я вернулся домой, на моем столе лежала записка от хозяйки, в которой она требовала либо уплатить за комнату вперед, либо освободить ее как можно скорее. Она просила не сердиться, -- ей нельзя иначе. С совершенным почтением мадам Гуннерсен.
   Я написал письмо торговцу Кристи, Гренланслерет, 31, положил его в конверт и бросил в ящик на углу. Потом я снова поднялся к себе, сел в качалку и задумался, а сумерки меж тем все сгущались. Тяжелая усталость одолевала меня.
   Наутро я проснулся рано. Когда я открыл глаза, было еще совсем темно, и лишь через некоторое время я услышал, как внизу пробило пять. Я хотел уснуть снова, но сон не приходил, я не мог даже задремать, тысячи мыслей лезли в голову.
   Вдруг мне пришло на ум несколько хороших фраз, годных для очерка или фельетона, -- прекрасная словесная находка, какой мне еще никогда не удавалось сделать. Я лежу, повторяю эти слова про себя и нахожу, что они превосходны. Вскоре за ними следуют другие, я вдруг совершенно просыпаюсь, встаю, хватаю бумагу и карандаш со стола, который стоит в ногах моей кровати. Во мне как будто родник забил, одно слово влечет за собой другое, они связно ложатся на бумагу, возникает сюжет; сменяются эпизоды, в голове у меня мелькают реплики и события, я чувствую себя совершенно счастливым. Как одержимый исписываю я страницу за страницей, не отрывая карандаша от бумаги. Мысли приходят так быстро, обрушиваются на меня с такой щедростью, что я упускаю множество подробностей, которые не успеваю записать, хотя стараюсь изо всех сил. Я полон всем этим, весь захвачен темой, и всякое слово, написанное мною, словно изливается само по себе.
   Это изумительное состояние длится, длится бесконечно долго; и когда я наконец прерываюсь и откладываю карандаш, на моих коленях лежат пятнадцать, а то и все двадцать исписанных страниц. Если только эти листки действительно чего-нибудь стоят, я спасен! Я вскакиваю с постели и одеваюсь. Все больше и больше светает, уже почти можно прочесть объявление смотрителя маяка у двери, а подле окна уже так светло, что писать -- одно удовольствие. И я тотчас принимаюсь переписывать бумаги набело.
   Мои фантазии облечены удивительной, плотной дымкой, сотканной из света и красок; я едва успеваю удивляться своим удачам и говорю себе, что лучше этого еще ничего не читал. Счастье пьянит меня, радость пылает в моей душе, я торжествую победу; взвесив пачку листков на руке, я тут же оцениваю их в пять крон, по самому примерному подсчету. Ведь о пяти кронах никто не станет торговаться, напротив, можно смело сказать, что, учитывая содержание моей рукописи, даже десять крон -- ничтожная цена. Я не собирался делать столь исключительную работу даром; сколько мне известно, такие романы не валяются на дороге. И я решил просить десять крон.
   В комнате становилось все светлее, я взглянул в сторону двери и без особенного труда прочел тонкие, похожие на скелеты буквы, возвещающие, что "у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван"; к тому же часы внизу уже довольно давно пробили семь.
   Я отошел от окна и остановился посреди комнаты. Если все хорошенько взвесить, мадам Гуннерсен весьма кстати отказала мне. Эта комната вовсе не для меня; здесь такие простенькие зеленые занавески на окнах, а в стены вбито так мало гвоздей и некуда вешать одежду. Качалка в углу, по сути дела, лишь пародия, жалкое подобие качалки, смех, да и только. Кроме того, она слишком низка для взрослого и до такой степени узка, что из нее приходится самого себя вытаскивать, словно ногу из тесного сапога. Одним словом, эта комната не для умственной работы, и я не хотел здесь оставаться. Ни в коем случае не хотел! Слишком долго я молчал, терпел и томился в этой каморке.
   Окрыленный надеждой и радостью, все еще полный мыслей о замечательном сочинении, которое я то и дело вытаскивал из кармана и перечитывал, я решил, не теряя времени, собирать вещи. Я достал узелок -- пару чистых воротничков, завернутых в красный носовой платок, и скомканную газетную бумагу, в которой я приносил домой хлеб, скатал свое одеяло, прихватил весь свой запас писчей бумаги. Потом я предусмотрительно обшарил все углы, чтобы убедиться, не забыл ли я чего-нибудь, и, не найдя ничего, выглянул в окно. Утро выдалось пасмурное и сырое; у сгоревшей кузницы не было ни души, а отсыревшая веревка на дворе туго натянулась от стены к стене. Все это я видел и раньше, поэтому я отошел от окна, взял одеяло под мышку, поклонился объявлению смотрителя маяка, а также савану йомфру Андерсен и отворил дверь.
   Тут я вспомнил про хозяйку; ведь нужно было уведомить ее об отъезде, пусть знает, что имела дело с порядочным человеком. Кроме того, мне хотелось поблагодарить ее в записке за те несколько дней, что я пользовался комнатой сверх срока. Сознание, что теперь я на некоторое время обеспечен, было так сильно, что я даже пообещал хозяйке в ближайшие дни занести пять крон; мне хотелось подчеркнуть, какой благородный человек жил под ее кровом.
   Записку я оставил на столе.
   У двери я снова остановился и обернулся назад. Светлое чувство возвращения к жизни возродило меня, я был благодарен богу и всему миру, я опустился на колени у кровати и громко возблагодарил творца за великую милость, которую он ниспослал мне в это утро. Я знал, да, знал, что этот порыв вдохновения, который я только что пережил и перенес на бумагу, был чудом, свершившимся в моей душе по воле неба, откликом на мой вчерашний крик о помощи. "Там господь! Там господь!" -- восклицал я и плакал, радостно умиленный собственными словами; по временам мне приходилось умолкать и прислушиваться, не идет ли кто наверх. Наконец я встал, неслышно спустился с длинной лестницы и, никем не замеченный, добрался до парадной двери.
   Мостовые блестели от дождя, выпавшего ранним утром, над городом нависло тяжелое и низкое небо, солнце не проглядывало сквозь тучи. Который был час? По своему обыкновению, я пошел к ратуше и увидел, что на часах половина девятого. Значит, мне предстояло бродить добрых два часа, ведь не имело смысла являться в редакцию до десяти или даже до одиннадцати, а покуда приходилось шататься по улицам и на досуге придумывать, как раздобыть чего-нибудь на завтрак. Впрочем, я не боялся в тот вечер остаться без ужина; те времена, слава богу, миновали! Это уже пережито, кончилось, как дурной сон; теперь мои дела пошли в гору!
   Под мышкой у меня было зеленое одеяло, и от этого я чувствовал себя неловко: просто немыслимо носить такой сверток на виду у всех. Что подумают люди? Я стал подыскивать местечко, где можно было бы оставить его на время. Вдруг мне пришло в голову, что я могу зайти к Сембу и попросить завернуть одеяло в бумагу; мой сверток тотчас примет приличный вид, и мне нечего будет стыдиться. Я зашел в магазин и обратился со своей просьбой к одному из приказчиков.
   Он взглянул сперва на одеяло, потом на меня; мне показалось, что он презрительно пожал плечами, принимая сверток. Это меня задело.
   -- Осторожней, черт побери! -- воскликнул я. -- Тут завернуты две драгоценные вазы. Эта посылка будет отправлена в Смирну.
   Моя уловка удалась как нельзя лучше. Теперь у приказчика был виноватый вид, он словно молил простить его за то, что он не сразу сообразил, какой это ценный сверток. Когда он закончил свое дело, я поблагодарил его с таким видом, словно уже не раз отсылал в Смирну всякие драгоценности; приказчик даже проводил меня до порога и распахнул передо мной дверь.
   Я отправился на рыночную площадь и стал бродить в толпе, стараясь держаться поближе к женщинам, которые продавали цветы в горшках. Тяжелые, красные розы, влажно алевшие в сыром утреннем воздухе, дразнили меня, вызывали искушение сорвать один цветок, и я спрашивал о цене, пользуясь предлогом подойти поближе. Будь у меня деньги, я купил бы розу, не задумываясь; чтобы возместить такую трату, я мог бы в чем-нибудь урезать себя.
   Десять часов, иду в редакцию. Человек с ножницами роется в куче старых газет, редактор еще не приходил. Он предлагает мне оставить мою пухлую рукопись, а я даю ему понять, что это не простая рукопись, и убедительно прошу передать ее в собственные руки редактора. Позднее я сам зайду за ответом.
   -- Ладно! -- сказал Человек-Ножницы и снова принялся за свои газеты.
   Мне показалось, что он отнесся к делу слишком спокойно, но я промолчал, с притворным равнодушием кивнул ему и ушел.
   Теперь у меня было много свободного времени. Хоть бы небо прояснилось! Погода омерзительная -- ни ветра, ни мороза; дамы предусмотрительно раскрыли зонтики, а шляпы на головах у мужчин имеют смешной и печальный вид. Я снова иду на рынок, рассматриваю зелень и розы. Вдруг кто-то кладет мне руку на плечо, и я оборачиваюсь -- это "Красная девица" желает мне доброго утра.
   -- Доброе утро? -- повторил я полувопросительно, желая поскорей от него отвязаться. Я недолюбливал "Красную девицу".
   Он с любопытством смотрит на большой, аккуратный сверток у меня под мышкой и спрашивает:
   -- Что это у вас?
   -- Я был у Семба и купил кое-что на платье, -- безразличным тоном отвечаю я. -- Мне надоело ходить в такой поношенной одежде. Нельзя же без конца пренебрегать своей внешностью.
   Он смотрит на меня с изумлением.
   -- Ну а вообще как дела? -- спрашивает он, помолчав.
   -- Лучшего и желать нельзя!
   -- Нашли себе какое-нибудь занятие?
   -- Занятие? -- повторяю я с нарочитым удивлением. -- Да будет вам известно, что я служу бухгалтером в оптовой фирме Кристи.
   -- Вот как! -- говорит он, попятившись. -- Ах ты господи, до чего же я рад за вас. Глядите же не раздавайте денег всяким попрошайкам. Всего доброго.
   Отойдя немного, он снова возвращается, указывает палкой на мой сверток и говорит:
   -- Позвольте рекомендовать вам моего портного. Более элегантного портного, чем Исаксен, вам не сыскать. Скажите, что вы от меня.
   И зачем ему понадобилось совать нос в мои дела? Что ему до того, к какому портному я пойду? Я рассердился; этот пустой расфранченный человек раздражал меня, и я довольно грубо напомнил ему о десяти кронах, которые он как-то у меня занял. Но не успел он ответить, как я раскаялся, что потребовал у него долг, смутился и опустил глаза; в это время мимо нас проходила дама, я отступил, чтобы пропустить ее, и воспользовался случаем уйти.
   Куда мне деваться, где ждать? Идти в кофейню с пустым карманом я не мог, и к знакомым в это время дня нельзя было зайти. Я бесцельно побрел по городу, между рынком и Гренсеном, прочитал "Вечерние новости", только что вывешенные на доске, прошелся по улице Карла-Юхана, потом повернул и направился к храму Спасителя, где нашел спокойное местечко на кладбище, подле часовни.
   Воздух здесь был влажный, я сидел в тишине, думал, задремывал и зяб. Время шло. Можно ли быть уверенным, что мой фельетон -- это хоть и маленький, но вдохновенный шедевр? Бог знает, нет ли в нем ошибок! Если подумать хорошенько, его ведь могут вовсе не принять, просто-напросто не принять! Пожалуй, он попросту посредственный, а то и безнадежно плохой, кто мне поручится, что его уже не швырнули в корзину для бумаги?.. Мое душевное спокойствие было нарушено, я вскочил и бросился прочь с кладбища.
   На Акерсгатен я заглянул через витрину в лавку и увидел, что на часах только начало первого. Это меня вконец расстроило, ведь я был уверен, что уже далеко за полдень, а идти к редактору раньше четырех было бесполезно. Меня одолевали мрачные предчувствия относительно судьбы моего фельетона; чем больше я думал об этом, тем мне представлялось невероятнее, что я мог написать нечто сносное в таком порыве, почти во сне, когда мой мозг лихорадило и мысли блуждали. То был, конечно, просто самообман, и все утро я радовался зря! Еще бы!.. Я быстро шел по Уллевольсвейен, мимо холма Святого Генриха, миновал пустыри, зашагал по узким, странным улицам, прилегающим к лесопилке, мимо строек и огородов и очутился наконец на большой дороге, которой не видно было конца.
   Здесь я остановился и решил повернуть назад. Ходьба согрела меня, и назад я шел медленно, повесив нос. Мне встретились два воза с сеном. Возчики лежали навзничь на сене и пели, оба босые, с круглыми, беспечными лицами. Идя им навстречу, я думал, что они заговорят со мной, отпустят какое-нибудь замечание или начнут смеяться, и, когда я подошел к ним довольно близко, один из них громко осведомился, что у меня под мышкой.
   -- Одеяло, -- ответил я.
   -- Который час? -- спросил он.
   -- Точно не знаю, наверно, около трех.
   Тогда оба засмеялись и поехали дальше. Но вдруг меня ожгла боль от удара кнутом по уху, и шляпа слетела с головы; эти парни не могли удержаться, чтобы не подшутить надо мною. Возмущенный, я схватился за ухо, подобрал шляпу на краю канавы и пошел прочь. У холма Святого Генриха я спросил у встречного, сколько времени, и он ответил, что уже пятый час.
   Пятый час! Уже пятый час! Я прибавил шагу, почти бегом поспешил в редакцию. Редактор, пожалуй, давно там, а может быть, даже уже ушел! Я то брел медленно, то бежал, едва не попадая под колеса, обгонял прохожих, мчался взапуски с лошадьми, выбивался из сил как безумный, только бы успеть вовремя. Вбежав в здание, я несколькими прыжками одолел лестницу и постучал в дверь.
   Ответа не было.
   "Он ушел! Ушел!" -- думаю я. Я дергаю дверь, она не заперта, стучу еще раз и вхожу.
   Редактор сидит за столом, лицом к окну, в руке у него перо, он что-то пишет. Я здороваюсь, с трудом переведя дух, он оборачивается, глядит на меня и качает головой.
   -- У меня еще не было времени просмотреть ваш очерк.
   Я рад, что он, по крайней мере, пока не отверг мою работу, и говорю:
   -- Ну конечно, я же понимаю. Да это и не к спеху. Может быть, зайти дня через два или...
   -- Да, да, я погляжу. Впрочем, у меня ведь есть ваш адрес.
   И тут я забыл сказать, что у меня больше нет никакого адреса.
   Аудиенция кончилась, я с поклонами отступаю назад и ухожу. Душа моя снова полна надежды: еще ничего не потеряно, напротив, я еще могу многого добиться, если уж на то пошло. И в голове у меня рождаются всякие фантазии, мне мнится, что у престола Всевышнего решено вознаградить меня за мой фельетон десятью кронами...
   Только бы мне найти какое-нибудь пристанище на ночь! Я раздумываю, где мне лучше всего заночевать; этот вопрос так занимает меня, что я останавливаюсь посреди улицы. Я забываю, где я, стою, как одинокий бакен в море, а вокруг плещут и бушуют волны. Газетчик протягивает мне "Викинга". Любопытно, очень любопытно! Я поднимаю голову и вздрагиваю -- передо мной снова магазин Семба.
   Я быстро поворачиваюсь, стараюсь скрыть сверток и, растерянный, спешу к церкви, боясь, как бы меня не увидели из окон. Я миную Ингебрет, прохожу мимо театра, у Логена сворачиваю и направляюсь в сторону набережной, к форту. Отыскав свободную скамейку, я снова погружаюсь в размышления.
   Где мне найти пристанище на ночь? Нет ли какой-нибудь дыры, где я мог бы укрыться до утра? Гордость не позволяла мне вернуться назад, в прежнюю свою комнату; я и мысли не допускал о том, чтобы отказаться от своих слов, я с негодованием отмахнулся от этого и лишь смущенно улыбнулся, представив себе маленькую красную качалку. Волей воображения я вдруг очутился в большой, с двумя окнами, комнате на Хегде-хауген, где когда-то жил: на столе я увидел поднос со множеством бутербродов внушительного вида, а потом он превратился в бифштекс -- соблазнительный бифштекс, рядом появилась белоснежная салфетка, груды хлеба, серебряная вилка. И отворилась дверь: вошла моя хозяйка, она предложила мне еще чашечку чаю...
   Пустые видения и сны! Я стал внушать себе, что, если б я теперь добыл еды, голова моя снова пришла бы в расстройство, мне пришлось бы бороться с тою же самой лихорадкой в мыслях, с наплывом безумных фантазий. Таков уж я был, еда приносила мне вред; это была моя странность, мое особенное свойство.
   Может статься, я еще найду себе пристанище попозже, перед вечером. Спешить некуда: на худой конец, отыщу местечко где-нибудь в лесу, все городские окрестности к моим услугам, и мороза нет.
   А море замерло в тяжкой неподвижности, корабли и неуклюжие, тупоносые буксиры бороздили его свинцовую гладь, вспенивали воду с обоих бортов, плыли все вперед, дым, словно пух, летел из труб, стучали машины, сотрясая глухими ударами промозглый воздух. Небо застилали тучи, было безветренно, деревья у меня за спиной казались мокрыми, а скамейка подо мной была сырая и холодная. Время шло; я начал задремывать, появилась усталость, холодок пробежал по спине; вскоре я почувствовал, что глаза у меня совсем слипаются. И я смежил веки...
   Когда я проснулся, было уже темно; одурелый спросонья и озябший, я вскочил, схватил свой сверток и пошел прочь. Я шел все быстрее и быстрее, чтобы согреться, махал руками, потирал ноги, которые у меня словно отнялись, и очутился у пожарной каланчи. Было девять; я проспал несколько часов.
   Куда же мне деваться? Нужно найти место для ночлега. Я стою, гляжу на пожарное депо и соображаю, не удастся ли проскользнуть в какую-нибудь дверь, выждав, когда охранник зазевается. Я поднимаюсь по ступенькам и пробую завязать с ним разговор, он тотчас же берет свой топорик на караул и готов меня слушать. Этот поднятый топорик, обращенный ко мне холодным лезвием, словно рубит меня по нервам, я немею от страха перед вооруженным человеком и невольно отступаю. Я молчу, только отступаю все дальше и дальше; спасая достоинство, я провожу рукою по лбу, словно забыл что-то, и отхожу. Очутившись снова на тротуаре, я чувствую облегчение, как будто в самом деле избежал серьезной опасности. И спешу прочь.
   Холодный и голодный, все больше падая духом, поплелся я по улице Карла-Юхана; при этом я громко ругался, не беспокоясь, что кто-нибудь может это услышать. У здания стортинга, подле первого льва, опять-таки волею воображения, я вспоминаю знакомого художника, молодого человека, которого однажды спас в Тиволи от пощечины, а потом как-то заходил к нему. Весело щелкнув пальцами, я отправляюсь на Турденшельгатен, отыскиваю дверь с табличкой: "К.Захария Бартель" и стучусь.
   Он сам открыл дверь; от него омерзительно пахло пивом и табаком.
   -- Добрый вечер! -- сказал я.
   -- Добрый вечер! Это вы? Черт возьми, что это вам вздумалось пожаловать ко мне так поздно? Ведь при лампе на моей картине решительно ничего не видно. Со времени вашего прошлого посещения я пририсовал стог сена и кое-что переделал. Приходите днем, а сейчас смотреть нет никакого смысла.
   -- Все-таки позвольте взглянуть! -- сказал я. Впрочем, я не помнил, о какой картине шла речь.
   -- Это невозможно! -- отвечал он. -- Все будет казаться желтым! И кроме того... -- понизив голос до шепота, он подошел ко мне вплотную. -- Сегодня у меня девушка, так что я никак не могу.
   -- Ну, в таком случае и толковать не о чем.
   Я попятился, пожелал ему доброй ночи и ушел.
   Оставалось только одно -- идти в лес. Ах, если б земля была не такой сырой! Я поглаживал свое одеяло и понемногу свыкался с мыслью, что буду ночевать под открытым небом. Поиски ночлега в городе были столь долгими и мучительными, что я устал, мне все опротивело; так сладостно было почувствовать успокоение, смириться и плестись по улице без единой мысли в голове. Проходя мимо университета, я поднял голову, увидел, что уже одиннадцатый час, и направился к окраине. На Хегдехауген я остановился перед съестной лавкой, у витрины. Рядом с французской булкой спала кошка, тут же была жестянка со свиным салом и стеклянные банки с крупой. Я постоял немного, глядя на это изобилие, но так как денег у меня не было, отвернулся и продолжал путь. Я шел очень медленно, миновал заставу, побрел дальше, все дальше, час за часом, и наконец добрался до пригородного леса.
   Здесь я свернул с дороги и присел отдохнуть. Потом стал искать какое-нибудь мало-мальски подходящее место, собрал вереску и можжевельника, устроил постель на маленьком пригорке, где было чуть посуше, развернул свой пакет и вынул одеяло. Я смертельно устал после долгого пути и тотчас же лег. Много раз я ворочался

Кнутъ Гамсунъ.
Полное собраніе сочиненій.
Томъ IV.
Изданіе В. М. Саблина.
МОСКВА. -- 1910.
http://az.lib.ru

Голодъ.

Романъ.
Переводъ О. X.
Изданіе 4-е.

  

ЧАСТЬ I.

   Все это случилось тогда, когда я бродилъ въ Христіаніи и голодалъ... Странный этотъ голодъ... На всякаго, кому пришлось его испытать, онъ накладываетъ свою печать. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Я не спалъ въ своей мансардѣ и слышалъ какъ внизу часы пробили шесть; было уже довольно свѣтло, и по лѣстницамъ началась бѣготня. Внизу у двери, гдѣ комната была оклеена старыми номерами "Утренняго Листка", я могъ ясно различитъ подпись инспектора маяка и напечатанное жирнымъ шрифтомъ объявленіе о свѣжемъ хлѣбѣ у булочника Фабіана Ильсена.
   Открывъ глаза, я, по старой привычкѣ, началъ думать, что пріятнаго предстоитъ мнѣ сегодня.
   Въ послѣднее время я съ трудомъ перебивался; все мое имущество, вещь за вещью, перешло къ "дядюшкѣ"; я сталъ нервнымъ и раздражительнымъ. Уже нѣсколько разъ мнѣ приходилось лежать въ постели вслѣдствіе головокруженія.
   Порой, когда счастіе улыбалось, я получалъ въ какомъ-нибудь "листкѣ" 5 кронъ за свой фельетонъ.
   Совсѣмъ уже разсвѣло, и я принялся читать объявленія у моей двери; я могъ даже разобрать тощія, осклабленныя буквы надписи: "Саваны у дѣвицы Андерсенъ, направо въ воротахъ". Это заняло меня на нѣкоторое время... я слышалъ, какъ внизу пробило 8; тогда я всталъ и одѣлся,
   Затѣмъ я отворилъ окно и посмотрѣлъ на улицу. Съ того мѣста, гдѣ я стоялъ, я могъ видѣть веревку для сушки бѣлья и чистое поле.
   Туда подальше у обгорѣвшей кузницы лежалъ мусоръ, который сгребали рабочіе. Я облокотился на подоконникъ и уставился въ пространство; былъ ясный день, наступала осень, нѣжная, прохладная пора, когда все мѣняетъ краски и умираетъ. Шумъ, доносившійся снизу, манилъ меня на улицу. Комната моя, полъ которой качался при каждомъ шагѣ, казалась мнѣ гробомъ; ни замка у двери, ни печи; я не снималъ ночью чулокъ, чтобы они высыхали къ утру. Единственно, что мнѣ доставляло удовольствіе, это -- маленькая, красная качалка; въ ней я сидѣлъ по вечерамъ, мечталъ и думалъ о всевозможныхъ вещахъ. Когда дулъ сильный вѣтеръ и двери внизу были открыты, то черезъ полъ и стѣны проникали сюда странные стонущіе звуки, и на "Утреннемъ Листкѣ", тамъ внизу, у двери, появлялись новыя трещины.
   Я всталъ и началъ рыться въ узелкѣ, лежавшемъ въ углу около моей постели, не найду ли я тамъ чего съѣстного, но напрасно; тогда я снова подошелъ къ окну.
   Богъ знаетъ, удастся ли мнѣ найти какое-нибудь мѣсто. Отрицательные отвѣты, полуобѣщанія, рѣшительные отказы, лелѣянныя и обманутыя надежды, новыя попытки, каждый разъ кончающіяся ничѣмъ, все это уничтожало мою бодрость духа. Наконецъ, я сталъ искать мѣста кассира, но пришелъ черезчуръ поздно, да и кромѣ того, я не могъ внести залога въ 50 кронъ. Всегда какое-нибудь препятствіе! Захотѣлъ я поступить въ пожарную команду. Насъ было около 50 человѣкъ; мы стояли въ прихожей и колотили себя въ грудь, чтобы имѣть молодцеватый видъ. Чиновникъ обходилъ и осматривалъ всѣхъ; онъ щупалъ мускулы и задавалъ тѣ или другіе вопросы; когда очередь дошла до меня, то онъ прошелъ мимо; только покачалъ головой и сказалъ, что я не гожусь, потому что ношу очки. Я еще разъ пошелъ туда, уже безъ очковъ, и стоялъ съ прищуренными глазами, стараясь сдѣлать свой взглядъ острѣе ножа, но чиновникъ прошелъ мимо меня, улыбаясь: онъ узналъ меня.
   Самое скверное было то, что мое платье начало приходить въ такую ветхость, что я не могъ являться искать мѣсто въ приличномъ видѣ.
   Въ концѣ-концовъ, я лишился всѣхъ своихъ вещей, у меня не было гребешка, не было даже книги, которую я могъ бы почитать съ тоски. Въ продолженіе всего лѣта я отправлялся на кладбище или въ дворцовый паркъ, гдѣ садился и писалъ статьи для газетъ, столбецъ за столбцемъ, о самыхъ разнообразныхъ вещахъ, о чудесныхъ происшествіяхъ, о причудахъ и фантазіяхъ моего неспокойнаго мозга. Съ отчаянія я избиралъ самыя странныя темы, надъ которыми я долго мучился и которыя потомъ не принимались къ печатанію. Когда была окончена одна статья, я принимался за другую; отрицательный отвѣтъ редактора рѣдко приводилъ меня въ отчаяніе; я говорилъ себѣ: должно же мнѣ когда-нибудь посчастливиться. И дѣйствительно, иногда, когда у меня получалось что-нибудь порядочное, работа одного дня давала мнѣ 5 кронъ.
   Я снова отошелъ отъ окна, подошелъ къ умывальнику и плеснулъ воды на своя панталоны, чтобъ они казались чернѣе и новѣе. Потомъ, сунувъ по привычкѣ въ карманъ бумагу и карандашъ, я вышелъ. Тихонько спустился я внизъ по лѣстницѣ, чтобы не привлекать вниманія моей хозяйки. Послѣ срока найма прошло уже нѣсколько дней, а у меня нечѣмъ было ей заплатить за квартиру.
   Было 9 часовъ. Шумъ экипажей и голосовъ наполнялъ воздухъ,-- шумный утренній хоръ, къ которому примѣшивались шаги прохожихъ и щелканье извозчичьихъ хлыстовъ. Этотъ шумъ ободрилъ меня и я почувствовалъ себя какъ-то радостнѣй. Я никакъ не предполагалъ, что вышелъ на утренній свѣжій воздухъ для прогулки. Развѣ мои легкія нуждались въ воздухѣ?.. Я былъ силенъ, какъ великанъ, я могъ бы вывезти экипажъ на своихъ плечахъ. Тихое странное настроеніе, радостное и беззаботное чувство овладѣло мною. Я сталъ наблюдать людей, попадавшихся мнѣ навстрѣчу, и читалъ афиши на стѣнахъ. Поймалъ взглядъ, брошенный мнѣ изъ проѣзжавшаго мимо экипажа. Я отдавался дѣйствію всякой мелочи, всякой случайности, попадавшейся и исчезавшей на моемъ пути.
   А хорошо было бы, если бы было что поѣсть въ такой прелестный день. Впечатлѣніе яснаго утра совсѣмъ заполонило меня, я былъ безконечно доволенъ и отъ радости началъ что-то насвистывать. Передъ мясной лавкой стояла женщина съ корзиной и выбирала колбасу для обѣда. У нея былъ лишь одинъ передній зубъ. Эти послѣдніе дни я сталъ такимъ нервнымъ и впечатлительнымъ,-- лицо этой женщинй произвело на меня отвратительное впечатлѣніе; длинный желтый зубъ имѣлъ видъ маленькаго пальца, выступавшаго изъ челюсти, а во взглядѣ, который она на меня бросила, чувствовалась жирная колбаса. Тотчасъ же я потерялъ всякій аппетитъ и почувствовалъ себя нехорошо. Придя на базаръ, я подошелъ къ колодцу и выпилъ немного воды; я взглянулъ наверхъ -- на городской башнѣ было 10 часовъ.
   Я пошелъ дальше по улицѣ; беззаботно ходилъ взадъ и впередъ, остановился безъ всякой надобности на углу, свернулъ въ боковую улицу, хотя мнѣ тамъ нечего было дѣлать; въ это радостное утро я безцѣльно блуждалъ и беззаботно прохаживался среди счастливыхъ людей; воздухъ былъ легкій, ясный, ничего не тяготѣло на моей душѣ.
   Вотъ уже 10 минутъ, какъ передо мной идетъ, хромая старый человѣкъ. Въ одной рукѣ онъ несетъ узелъ. Онъ раскачивается всѣмъ тѣломъ, напрягаетъ всѣ свои силы, чтобы двигаться быстрѣй. Я слышалъ, какъ онъ пыхтѣлъ отъ напряженія, и мнѣ пришло въ голову, что я могъ бы понести его узелъ; но я не пробовалъ догнать его. Наверху, у "Гренце", повстрѣчался мнѣ Гаасъ Наули. Онъ поклонился мнѣ и поспѣшно прошелъ мимо. Почему онъ такъ спѣшитъ? У меня совсѣмъ и въ мысляхъ не было просить у него взаймы крону, и я собирался на-дняхъ вернуть ему его одѣяло, которое я занялъ у него нѣсколько недѣль тому назадъ. Какъ я только заработаю хоть немножко денегъ, я не буду никому обязываться одѣялами; можетъ-быть, я сегодяя смогу написать статью о "преступленіяхъ будущаго" или о "свободѣ", или вообще что-нибудь такое, что годится для чтенія; мнѣ за это дадутъ, по крайней мѣрѣ; 10 кронъ... При мысли объ этой статьѣ я почувствовалъ вдругъ, что мною овладѣваетъ стремленіе тотчасъ же приняться за статью и исчерпать мой переполненный мозгъ. Наверху, въ дворцовомъ паркѣ я найду подходящее мѣстечко и не встану, пока не будетъ окончена моя статья.
   Но передо мной на улицѣ продолжалъ ковылять старый калѣка. Меня начинало злить, что этотъ увѣчный человѣкъ все время идетъ впереди меня. Его путешествіе, кажется, никогда не кончится; можетъ онъ будетъ итти по тому направленію, что и я, и тогда я всю дорогу буду имѣть его передъ собой. Я былъ такъ раздраженъ, что мнѣ показалось, будто онъ умѣряетъ шаги на каждомъ перекресткѣ и ждетъ чтобъ видѣть, по какой дорогѣ я пойду, а затѣмъ онъ опять поднимаетъ свой узелъ и изо всѣхъ силъ старается итти скорѣй, чтобы обогнать меня. Видя передъ собой это искалѣченное существо, я все больше и больше злился; я чувствовалъ, какъ понемножку исчезаетъ мое хорошее настроеніе духа, и чистое, ясное утро представляется мнѣ уже въ другомъ свѣтѣ. Онъ имѣлъ видъ большого хромого насѣкомаго, опустившагося на землю и желавшаго безраздѣльно завладѣть всѣмъ тротуаромъ.
   Дойдя до конца улицы я не могъ дальше выносить этого и остановился передъ какимъ-то окномъ, чтобы дать ему возможность уйти дальше Но когда я двинулся дальше, нѣсколько минутъ спустя, человѣкъ этотъ былъ опять передо мной: онъ, оказывается, то же остановился. Не задумавшись, я сдѣлалъ три-четыре шага, догналъ его и ударялъ по плечу,
   Онъ моментально остановился; мы пристально посмотрѣли другъ на друга.
   -- Дайте шиллингъ на молоко! -- сказалъ онъ, наконецъ, и наклонилъ голову на бокъ.
   Вотъ какъ; великолѣпно, нечего сказать! Я порылся въ своихъ карманахъ и сказалъ:
   -- На молоко, да. Гы! Деньги въ наше время не дешевы, а я не знаю, дѣйствительно ли вы нуждаетесь.
   -- Со вчерашняго дня я ничего не ѣлъ,-- сказалъ человѣкъ. -- у меня нѣтъ ни одного хеллера, и я не могъ найти работы.
   -- Вы ремесленникъ?
   -- Да, я игольщикъ.
   -- Что такое?
   -- Игольщикъ; впрочемъ, я еще умѣю точать башмаки.
   -- Это другое дѣло,-- сказалъ я. -- Подождите минутку, я принесу вамъ сейчасъ немного денегъ, пару ёръ.
   Я быстро спустился по Пилестреду; я зналъ, что тамъ во второмъ этажѣ живетъ ростовщикъ; впрочемъ, до сихъ поръ я еще къ нему не заглядывалъ. Пройдя въ ворота, я поспѣшно снялъ свою куртку, свернулъ ее и взялъ подъ мышку; затѣмъ я поднялся по лѣстницѣ и постучалъ въ лавочку. Я поклонился и бросилъ куртку на прилавокъ.
   -- Полторы кроны,-- сказалъ человѣкъ.
   -- Ладно,-- возразилъ я. -- если бы она не была мнѣ узка, я, разумѣется, не отдалъ бы ее.
   Онъ далъ мнѣ деньги и квитанцію, и я отправился назадъ. Это дѣло съ курткой было, собственно говоря, удивительной выдумкой; у меня останутся деньги на обильный завтракъ, а къ вечеру будетъ готова моя статья о "преступленіяхъ будущаго". Я веселѣй сталъ смотрѣть на жизнь и послѣшилъ къ человѣку, чтобы скорѣй отдѣлаться отъ него.
   -- Вотъ, пожалуйста! -- сказалъ я,-- я очень радъ, что вы обратились прежде всего ко мнѣ.
   Человѣкъ взялъ деньги и началъ удивленно разсматривать меня съ головы до ногъ. Чего онъ уставился на меня? Мнѣ казалось, что онъ смотритъ какъ-то особенно на колѣни моихъ панталонъ; мнѣ надоѣло, наконецъ, его безстыдство. Неужели этотъ негодяй думаетъ, что я дѣйствительно такъ же бѣденъ, какъ выгляжу? Я уже почти написалъ статью въ 10 кронъ. И вообще, чего мнѣ боятся будущаго, если во мнѣ клокочетъ вдохновеніе. И какое дѣло этому чужому человѣку до того, что мнѣ вздумалось въ такой прелестный день дать ему на чай? Взглядъ этого человѣка разозлилъ меня, и я рѣшилъ прежде, чѣмъ уйти, прочесть ему наставленіе. Я пожалъ плечами и сказалъ:
   -- Милый человѣкъ, у васъ отвратительная привычка смотрѣть на колѣни, когда вамъ даютъ крону.
   Онъ облокотился головой о стѣну и открылъ отъ удивленія ротъ. Какая-то мысль копошилась въ его нищенскомъ мозгу; онъ, вѣрно, думалъ, что я хочу его провести, и протянулъ мнѣ деньги.
   Я затопалъ ногой и началъ ругаться,-- онъ долженъ оставить эти деньги у себя. Неужели же онъ думаетъ, что всѣ мои хлопоты были напрасны? Очень возможно даже, что я долженъ ему эту крону. Я началъ припоминатъ старые долги. Онъ имѣетъ передъ собой человѣка, честнаго до мозга костей. Короче говоря, деньги принадлежатъ ему...
   О! не стоитъ благодарности! Мнѣ это доставило только удовольствіе.
   Я ушелъ. Наконецъ-то я отдѣлался отъ этого сгорбленнаго, назойливаго человѣка, и теперь никто больше не будетъ мнѣ мѣшать. Я опять поднялся по Пилестреду и остановился передъ гастрономической лавкой. Въ окнѣ я увидѣлъ съѣстное и рѣшилъ войти и взять что-нибудь на дорогу.
   -- Кусокъ сыру и французскую булку! -- сказалъ я и бросилъ на прилавокъ свою полукрону.
   -- Хлѣба и сыру на всѣ деньги?-- спрашиваетъ женщина насмѣшливо и не глядя на меня.
   -- Да, на всѣ пятъдесятъ ёръ,-- отвѣчаю я.
   Я получилъ требуемое, простился въ высшей степени вѣжливо съ старой толстой женщиной и быстро поднялся на дворцовый холмъ въ паркъ. Я отыскалъ для себя одного скамейку и началъ съ жадностью уничтожать свой провіантъ. Какъ мнѣ было хорошо! Давно уже я такъ богато не завтракалъ; понемногу мною овладѣвалъ сытый покой, который бываетъ послѣ долгаго плача. Я становился бодрѣе; меня больше не удовлетворяло написать статью на такую простую и общепонятную тему, какъ "преступленія будущаго". Каждый могъ догадаться объ этомъ, стоило только почитать всемірную исторію; я чувствовалъ, что во мнѣ растетъ вдохновеніе. У меня было такое настроеніе, что я могу преодолѣть всякія трудности, и я рѣшился на большое сочиненіе въ трехъ отдѣлахъ "о философскомъ познаніи". Разумѣется, я найду способъ уничтожить нѣкоторые софизмы Канта. Когда я досталъ принадлежности для письма и думалъ уже начать работу, я не нашелъ карандаша; я забылъ его у ростовщика; онъ остался въ карманѣ моего жилета.
   Богъ мой, вотъ не везетъ! Я выругался, всталъ со скамейки и началъ ходить взадъ и впередъ до дорожкамъ. Вездѣ было тихо; тамъ вдали у королевской бесѣдки нѣсколько дѣвочекъ катали телѣжки, а кромѣ нихъ ни души. Я былъ ужасно разозленъ и бѣгалъ, какъ сумасшедшій, взадъ и впередъ передъ своей скамейкой. По всѣмъ швамъ трещитъ. Статья въ трехъ частяхъ не можетъ быть написана только благодаря тому простому обстоятельству, что я не могъ имѣть въ карманѣ карандаша за 10 ёръ. А что если я опять вернусь на Пилестредъ и заставлю отдать мнѣ мой карандашъ. Еще есть время написатъ довольно значительный кусокъ, прежде чѣмъ паркъ наполнится гуляющими. Многое можетъ зависѣтъ отъ этой статьи о философскомъ познаніи; можетъ-быть, счастье многихъ людей -- кто можетъ это знать?.. Можетъ-быть я окажу нравственную поддержку молодымъ людямъ.
   Пораздумавъ, я рѣшилъ не трогать Канта; этого можно избѣжать, стоитъ только обойти вопросъ о времени и пространствѣ. Однако, я не соглашусь съ Ренаномъ... съ старымъ ксендзомъ Ренаномъ. Во всякомъ случаѣ, нужно во что бы то ни стало написать статью въ столько-то и столько столбцовъ; неоплаченная квартира, косой взглядъ хозяйки, когда она встрѣтила меня сегодня на лѣстницѣ, все это мучило меня въ продолженіе цѣлаго дня и всплывало даже въ тѣ счастливые часы, когда у меня не было тяжелыхъ мыслей. Я долженъ положить всему этому конецъ. Я поспѣшно оставилъ паркъ, чтобы взять свой карандашъ у poстовщика.
   Спустившись съ дворцоваго холма, я догналъ двухъ дамъ. Проходя мимо нихъ, я задѣлъ одну рукавомъ; я поднялъ голову. У нея было полное, немного блѣдное лицо. Вдругъ она краснѣетъ и дѣлается своеобразно красивой; я не знаю, почему,-- можетъ-быть, она услышала какое-нибудь слово отъ прохожаго, можетъ-быть, у нея мелькнула какая-нибудь скрытая мысль. А можетъ-быть, это оттого, что я коснулся ея руки. Ея высокая грудь поднимается и опускается нѣсколько разъ, а рука судорожно сжимаетъ зонтикъ, что съ ней?
   Я остановился и пропустилъ ее впередъ. Въ эту минуту я не могъ дальше итти, все мнѣ казалось такимъ страннымъ. Я былъ въ раздражительномъ настроеніи духа, я злился на самого себя за всю эту исторію съ карандашомъ, и, кромѣ того, я былъ въ высшей степени возбужденъ всей этой ѣдой, которую я принялъ на пустой желудокъ. Но вдругъ мои мысли внезапно принимаютъ самое неожиданное направленіе подъ вліяніемъ какого-то каприза. Вдругъ мнѣ захотѣлось напугать эту даму, преслѣдовать ее и надоѣдать ей. Я опять догоняю ее, прохожу мимо, неожиданно оборачиваюсь и стою лицомъ къ лицу съ ней, чтобы разглядѣть ее. Я стою и смотрю ей въ глаза и вдругъ выдумываю имя, котораго я никогда раньше не слыхалъ, нервное, протяжное слово: "Илаяли"! Когда она уже совсѣмъ близко, я наклоняюсь и говорю ей съ настойчивостью.
   -- Вы теряете вашу книгу, фрёкэнъ.
   Я слышалъ, какъ сердце ея билось при этихъ словахъ.
   -- Мою книгу?-- спрашиваетъ она свою спутницу и продолжаетъ итти дальше.
   Моя злость росла, и я продолжалъ преслѣдовать дамъ. Въ эту минуту мнѣ было совершенно ясно что это сумасшедшая выходка съ моей стороны, но я не могъ остановиться; мое смущеніе прошло, и я прислушивался къ своимъ безразсуднымъ мыслямъ. Напрасно я повторялъ себѣ, что мое поведеніе безразсудно; я строилъ глупѣйшія гримасы за спиной дамъ, кашлялъ какъ сумасшедшій, проходя мимо нихъ. Медленно идя въ нѣсколькихъ шагахъ впереди нихъ, я чувствую ихъ взглядъ на своей спинѣ и я какъ-то невольно сгибаюсь отъ стыда за свою неслыханную наглость. Постепенно у меня является ощущеніе, что я гдѣ-то далеко, въ другомъ мѣстѣ; у меня было неясное чувство, что это вовсе не я иду, согнувшись здѣсь, по тротуару.
   Нѣсколько минутъ спустя дама дошла до книжной торговли Пашасъ; я останавливаюсь у перваго окна, а когда она проходитъ мимо, я опять захожу впередъ и говорю:
   -- Вы теряете вашу книгу, фрёкенъ.
   -- Да нѣтъ же, о какой книгѣ онъ говоритъ?-- спрашиваетъ она съ испугомъ.-- Понимаешь ли ты, о какой книгѣ онъ говоритъ?
   И она останавливается. Я наслаждаюсь ея смущеніемъ, безпомощность ея взгляда приводитъ меня въ восторгъ. Она никакъ не можетъ понять моего настойчиваго возгласа. У нея не было никакой книги, ни одного листочка, и тѣмъ не менѣе она роется въ своихъ карманахъ, оглядываетъ свои руки, поворачиваетъ голову, смотритъ назадъ на тротуаръ и напрягаетъ свой маленькій нѣжный мозгъ, чтобы понять, о какой же я книгѣ въ концѣ-концовъ говорю. Она мѣняется въ лицѣ, я слышу ея дыханіе; даже пуговицы ея платья уставились на меня, какъ рядъ испуганныхъ глазъ.
   -- Не обращай на него вниманія,-- говоритъ ея спутница и уводитъ ее.-- Вѣдь онъ пьянъ; развѣ ты не видишь, что этотъ человѣкъ пьянъ?!
   Хотя я и былъ какъ-то чуждъ самому себѣ и находится во власти странныхъ и неизъяснимыхъ вліяній, тѣмъ не менѣе я прекрасно подмѣчалъ все происходившее вокругъ меня. Большая рыжая собака перебѣжала улицу и побѣжала внизъ къ Тиволи; на ней былъ узенькій серебряный ошейникъ. Туда дальше на улицѣ открылось окно во второмъ этажѣ; дѣвушка высунулась и начала мыть снаружи окно. Ничего не избѣгло моего вниманія, все было ясно, я былъ въ полномъ сознаніи. Все проходило мимо меня съ такой отчетливостью, будто вокругъ меня былъ разлитъ яркій свѣтъ. У обѣихъ дамъ было по голубому перу на шляпахъ и шотландскіе шарфы на шеяхъ. Я принималъ ихъ за сестеръ.
   Онѣ повернули и остановились передъ музыкальнымъ магазиномъ Эйслера и разговаривали другъ съ другомъ. Я тоже остановился. Затѣмъ онѣ пошли назадъ по тому же самому пути, которымъ онѣ шли раньше, прошли мимо меня и направились прямо къ площади св. Олафа. Я шелъ все время за ними по пятамъ. Одинъ разъ онѣ обернулись и бросили мнѣ полуиспуганный, полулюбопытный взглядъ; на лицѣ ихъ не было гнѣва, онѣ не хмурили бровей. Это терпѣніе къ моимъ выходкамъ пристыдило меня, и я опустилъ глаза. Я не буду больше надоѣдать имъ, я съ благодарностью буду слѣдить за ними глазами, пока онѣ куда-нибудь не исчезнутъ.
   Передъ номеромъ вторымъ, большимъ четырехъ-этажнымъ домомъ, онѣ еще разъ обернулись и вошли въ дверь. Я облокотился на фонарь около фонтана и прислушивался къ ихъ шагамъ по лѣстницѣ; во второмъ этажѣ онѣ остановились. Я отхожу отъ фонаря и смотрю наверхъ на окна. Тогда происходитъ нѣчто странное. Занавѣски поднимаются, открывается окно, высовывается голова, и испытующій взглядъ останавливается на мнѣ. -- Илаяли!-- сказалъ я вполголоса и почувствовалъ, какъ покраснѣлъ. Почему она не позвала кого-нибудь на помощь? Почему она не сбросила мнѣ на голову цвѣточный горшокъ или не послала кого-нибудь внизъ, чтобы прогнатъ меня? Мы смотрѣли другъ другу въ глаза, не шевелясь; это продолжалось съ минуту. Мысли носятся между окномъ и улицей, но ни одно слово не произносится. Она отворачивается, я вздрагиваю, какой-то толчокъ пронизываетъ мой мозгъ; я вижу плечо, спину. Она исчезаетъ въ глубинѣ комнаты. Этотъ медленный уходъ отъ окна, выраженіе, которое я уловилъ въ движеніи ея плеча, все казалось мнѣ ласковымъ кивкомъ. Это нѣжное привѣтствіе зажгло кровь, и я почувствовалъ себя счастливымъ.
   Я пошелъ внизъ по улицѣ.
   Я не смѣлъ обернуться и не зналъ, подошла ли она еще разъ къ окну; чѣмъ больше я думалъ объ этомъ, тѣмъ нервнѣе и неспокойнѣе становилось у меня на душѣ. Вѣроятно, она стояла теперь тамъ наверху и слѣдила за всѣми моими движеніями. Но это невыносимо -- сознавать, что сзади за тобой слѣдятъ... Я взялъ себя въ руки, насколько могъ, и продолжалъ итти дальше; мои ноги дрожали, моя походка покачивалась, потому что я намѣренно хотѣлъ сдѣлать ее красивой. Чтобы казаться спокойнымъ и равнодушнымъ, я размахивалъ руками, плевалъ, откидывалъ голову назадъ. Я все время чувствовалъ на темени преслѣдующіе глаза, и мнѣ казалось, что морозъ пробѣгаетъ по кожѣ. Наконецъ, я свернулъ въ боковую улицу на Пилестреде, чтобы захватить свой карандашъ.
   Получить его обратно не стоило мнѣ никакого труда. Человѣкъ самъ принесъ мнѣ жилетку и попросилъ меня осмотрѣть всѣ карманы; я нашелъ тамъ нѣсколько квитанцій, которыя я сунулъ къ себѣ въ карманъ, и поблагодарилъ любезнаго человѣка за его вниманіе ко мнѣ. Онъ начиналъ мнѣ все больше нравиться, и мнѣ вдругъ захотѣлось произвести на него хорошее впечатлѣніе. Я сдѣлалъ шагъ къ двери, а потомъ опять отвернулся къ прилавку, какъ-будто я что-то забылъ; я подумалъ, что я обязанъ дать ему нѣкоторое объясненіе, и началъ тихонько насвистывать, чтобы привлечь его вниманіе. Потомъ я взялъ карандашъ въ руку и махнулъ имъ по воздуху.
   -- Мнѣ никогда не пришло бы въ голову сдѣлать такой большой лучъ изъ-за какого-нибудь карандаша,-- сказалъ я,-- но это совершенно особенный карандашъ... Хотя онъ очень невзраченъ съ виду, тѣмъ не менѣе этотъ огрызокъ сдѣлалъ меня тѣмъ, что я есть, далъ мнѣ, такъ сказать, положеніе въ жизни...
   Я замолчалъ, человѣкъ подошелъ къ прилавку.
   -- Вотъ какъ?-- говоритъ онъ и смотритъ на меня съ любопытствомъ.
   -- Этимъ вотъ карандашомъ я написалъ трактатъ о философскомъ познаніи въ трехъ томахъ,-- продолжалъ и хладнокровно. Развѣ онъ ничего объ этомъ не слышалъ?
   Человѣкъ сказалъ, что, кажется, онъ слышалъ это заглавіе.
   Да, это моя вещь! Такъ что онъ не долженъ удивляться, что я хотѣлъ вернутъ свой карандашъ; для меня онъ имѣетъ большую цѣнность, это почти маленькій человѣчекъ! Я ему очень благодаренъ за его доброжелательство ко мнѣ, я никогда этого не забуду -- правда, правда, я этого не забуду; онъ вполнѣ заслуживаетъ благодарности. До свиданія.
   И я пошелъ къ двери съ такимъ видомъ, какъ будто могу доставить этому человѣку мѣсто въ пожарной командѣ.
   Любезный ростовщикъ два раза поклонился, пока я дошелъ до двери, а я еще разъ обернулся и сказалъ ему: до свиданія.
   На лѣстницѣ я встрѣтилъ женщину съ дорожной сумкой. Она боязливо отошла въ сторону, чтобы дать мнѣ мѣсто, а я невольно схватился за карманъ, чтобы датъ ей что-нибудь; но такъ какъ я ничего не нашелъ, то прошелъ мимо нея съ опущенной головой.
   Немного времени спустя, я слышалъ, что и она стучалась въ лавочку; дверь была желѣзная, и легко можно было узнать по звуку, когда кто-нибудь стучалъ пальцами.
   Солнце было на югѣ; было приблизительно 12 часовъ. Городъ былъ на ногахъ, время прогулки приближалось, и кланяющіеся и улыбающіеся люди начинали прохаживаться взадъ и впередъ по Іоганнштрассе. Я прижалъ къ себѣ локти, сдѣлался совсѣмъ маленькимъ я проскользнулъ незамѣтно мимо нѣкоторыхъ моихъ знакомыхъ, остановившихся на углу у университета, чтобы разглядывать прохожихъ.
   Углубившись въ свои мысли, я поднялся на дворцовый холмъ.
   Всѣ эти люди, попадавшіеся мнѣ навстрѣчу, такъ легко и весело покачивали головами. Они скользили въ жизни, какъ по большой залѣ. Ни въ одномъ взорѣ не было горя, ни на одной спинѣ -- бремени; можетъ быть не было ни одной грустной мысли, ни одного скрытаго страданія въ этихъ радостныхъ душахъ. Я шелъ рядомъ съ этими людьми; я былъ молодъ и еще не вполнѣ развитъ, а я уже забылъ, что такое счастье. Я разбираюсь въ этихъ мысляхъ и нахожу, что со мной произошла страшная несправедливость. Почему мнѣ такъ тяжело пришлось въ эти послѣдніе мѣсяцы?.. Въ такія минуты я не узнавалъ самого себя,-- со всѣхъ сторонъ на меня надвигались новыя страданія.
   Я не могъ сѣсть на скамейку или пойти куда-нибудь безъ того, чтобы какія-нибудь маленькія, незначительныя случайности, жалкія мелочи не заполоняли бы меня, не проникали бы въ мои представленія и не разсѣивали бы по вѣтру всѣ мои силы. Собака, пробѣгавшая мимо меня, желтая роза въ пѣтличкѣ господина заставляли вибрировать мои мысли и надолго занимали меня. Что такое со мной? Или я отмѣченъ перстомъ Провидѣнія? Но почему -- именно я? Почему не какой-нибудь субъектъ въ южной Америкѣ. Когда я начиналъ размышлять, мнѣ становилось все непонятнѣе, почему судьба выбрала именно меня для этого испытанія. Съ какой стати рокъ хотѣлъ сразитъ именно меня; вѣдь книгопродавецъ Пашасъ и пароходный экспедиторъ Геннесенъ ничѣмъ и не лучше и не хуже меня.
   Я блуждалъ безъ цѣли, размышляя объ этомъ вопросѣ. Я находилъ возражіенія противъ произвола Бога -- взваливающаго чужіе грѣхи на меня. Даже когда я сѣлъ на скамейку, этотъ вопросъ продолжалъ занимать меня и мѣшалъ мнѣ думать о чемъ-нибудь другомъ. Съ того самаго майскаго утра, когда начались мои превратности, я чувствовалъ эту нравственную слабость, невозможность управлять собой и ставить себѣ опредѣленныя цѣли. Цѣлый рой маленькихъ вредныхъ насѣкомыхъ поселился въ моемъ я, выдолбилъ его дочиста... Что, если Богъ намѣренъ окончательно уничтожить меня?! Я опять поднялся и началъ ходить взадъ и впередъ передъ скамейкой.
   Въ эту минуту все мое существо пронизывалось острымъ страданіемъ, чувствовалась боль даже въ рукахъ, и я съ трудомъ могъ держать ихъ, какъ обыкновенно. Я чувствовалъ себя нехорошо послѣ послѣдней ѣды, я былъ раздраженъ и возбужденъ и прохаживался взадъ и впередъ, ни на кого не глядя; люди входили и уходили, скользили мимо меня, какъ тѣни. Наконецъ, мою скамейку заняли два господина; они закурили папиросы; и начали громко разговаривать; я разозлился и хотѣлъ придраться къ нимъ, но раздумалъ и пошелъ въ другой конецъ парка и тамъ отыскалъ себѣ мѣсто; здѣсь я усѣлся.
   Мысль о Богѣ опять занимала меня. Мнѣ все время казалось, что каждый разъ, какъ я искалъ мѣста, Онъ вмѣшивался и всему мѣшалъ,-- а вѣдь я просилъ лишь о насущномъ хлѣбѣ. Я замѣтилъ, что если я долгое время терпѣлъ голодъ, то мой мозгъ будто вытекалъ по каплямъ, и моя голова дѣлалась совсѣмъ пустой. Она становилась легкой, будто я не чувствуется тяжести на плечахъ, и мнѣ кажется, что я поглощаю своими широко раскрытыми глазами каждаго, на кого я смотрю.
   Я сидѣлъ на скамейкѣ, думалъ и становился все озлобленнѣе противъ Бога и тѣхъ страданій, для которыхъ Онъ меня предназначилъ.
   Если онъ думаетъ обратить меня и сдѣлать лучше, посылая мнѣ страданія и неудачу за неудачей на моемъ пути, то Онъ ошибается. Чуть не плача съ досады, я смотрѣлъ на небо и мысленно говорилъ ему все это.
   Мнѣ вспомнилось опять все, чему насъ учили въ дѣтствѣ; мнѣ послышался тонъ библіи, и я началъ тихо разговаривать самъ съ собой и насмѣшливо склонилъ голову на бокъ. И зачѣмъ мнѣ заботиться о томъ, что ѣсть, что пить и во что одѣвать свое жалкое тѣло? Развѣ мой Небесный Отецъ не заботится обо мнѣ, какъ о воробьяхъ на крышѣ, и не оказываетъ Своихъ милостей Своему жалкому рабу?.. Богъ коснулся Своимъ перстомъ моей нервной ткани и медленно спуталъ всѣ волокна; Богъ отвлекъ Свой перстъ, и нѣжныя волокна повисли на немъ. Перстъ Божій оставилъ рану въ моемъ мозгу. Тронувъ меня перстомъ Своей руки, Богъ оставилъ меня, не трогалъ меня и не дѣлалъ мнѣ зла. Онъ предоставилъ мнѣ итти съ миромъ?.. Богъ пребывалъ въ Вѣчности...
   Изъ студенческой рощи вѣтеръ доносилъ звуки музыки; значитъ, теперь уже было больше двухъ часовъ. Я досталъ бумагу, чтобы попробывать, не смогу ли я пописать. Въ эту самую минуту изъ кармана выпала моя книжка съ абонементами отъ парикмахера. Я открылъ ее и пересчиталъ листочки; было еще шестъ билетовъ.
   -- Слава Богу! -- сказалъ я какъ-то невольно.-- Въ продолженіе двухъ недѣль я смогу бриться, чтобы имѣть немного болѣе приличный видъ! Эта маленькая оставшаяся собственность привела меня въ хорошее настроеніе; заботливо я разгладилъ билеты и сунулъ книжечку опять въ карманъ. Писать я все-таки не могъ. Послѣ двухъ строчекъ мнѣ больше ничего не приходило въ голову; мои мысли гдѣ-то отсутствовали, и я никакъ не могъ настроиться. Всякая мелочь дѣйствовала на меня и останавливала мои мысли.
   Мухи и комары садились на бумагу и мѣшали мнѣ; я дулъ, чтобы прогнать ихъ, дулъ все сильнѣе и сильнѣе, но все напрасно.
   Маленькія животныя сопротивляются мнѣ, упираясь своими тоненькими ножками.
   Ихъ никакъ нельзя согнать съ мѣста. Они цѣпляются за занятую ими какую-нибудь неровность на бумагѣ и остаются неподвижными до тѣхъ поръ, пока сами не найдутъ нужнымъ удалиться. На нѣкоторое время эти маленькія насѣкомыя заняли меня; я скрестилъ ноги и началъ наблюдать за ними. Но вотъ въ воздухѣ раздались изъ парка нѣсколько высокихъ нотъ кларнета. Они дали моимъ мыслямъ другое направленіе. Недовольный невозможностью кончить свою статью я сунулъ бумаги опять въ карманъ и откинулся назадъ. Въ эту минуту моя голова такъ ясна, что я могу, не утомляясь, думать о самыхъ тонкихъ матеріяхъ. Сохраняя это положеніе и скользя взглядомъ вдоль груди и ногъ, я вижу подергивающее движеніе, которое дѣлаетъ моя нога, при каждомъ пульсированіи. Я немного приподнимаюсь и смотрю на свои ноги, и въ эту минуту на меня находитъ фантастическое, странное настроеніе, котораго я никогда раньше не испытывалъ. По моимъ нервамъ проходитъ тихій, страшный ударъ, похожій на ощущеніе холоднаго свѣта. Увидѣвъ свои башмаки, мнѣ показалось, что я нашелъ въ нихъ стараго друга, часть самого себя. Чувство стараго знакомства заставляетъ меня дрожать, слезы выступаютъ на моихъ глазахъ, и мнѣ кажется, что мои башмаки шепчутъ что-то тихо, лаская мой слухъ.
   -- Слабость!-- сказалъ я твердо, сжалъ кулаки и еще разъ повторилъ:-- Слабость! -- я вышучиваю свое чувство, твержу, что я строю изъ себя дурака, говорю самъ съ собой строго и разумно и крѣпко зажмуриваю глаза, чтобы удержать слезы. Я начинаю изучать свои башмаки, какъ-будто никогда раньше я ихъ не видалъ; ихъ мимику, когда я двигалъ ногой, ихъ форму, ихъ стертую кожу; и при этомъ я дѣлаю открытіе, что выраженіе и физіономію, имъ придаютъ складки и бѣлые швы; часть моей личности перешла въ эти сапоги. Они дѣйствовали на меня, какъ дыханіе на мое собственное я, какъ живая часть меня самого.
   Я долго разбирался въ этихъ чувствахъ, почти часъ. Тѣмъ временемъ маленькій старый человѣчекъ занялъ другой конецъ моей скамейки; усѣвшись, онъ началъ кашлять отъ ходьбы и повторялъ:-- Да, да, да, да, да, да, да, да, да, дѣйствительно.
   При звукѣ этого голоса какой-то ураганъ пронесся у меня въ головѣ; я предоставилъ башмакамъ быть башмаками. и мнѣ казалось, что это смутное настроеніе духа, добычей котораго я сейчасъ былъ, пришло изъ давно прошедшихъ временъ, можетъ-быть годъ или два тому назадъ, и начало уже понемножку потухать въ моемъ сознаніи. Я принялся разглядывать старика.
   И какое мнѣ дѣло до этого маленькаго человѣчка? Никакого. Ни малѣйшаго. Развѣ только, что въ рукѣ у него была газета, старый номеръ,-- листъ съ объявленіями былъ наружу; кажется что-то было завернуто въ нее. Мною овладѣло любопытство, и я никакъ не могъ оторвать глазъ отъ газеты. Мнѣ пришла, въ голову шальная мысль, что это можетъ быть какая-нибудь удивительная газета, единственная въ своемъ родѣ; мое любопытство росло, и я началъ ерзать на скамейкѣ. Это вѣдь могли быть документы, важныя рукописи, которыя онъ укралъ изъ архива, трактаты, договоры.
   Человѣкъ молчалъ и о чемъ-то раздумывалъ. Почему онъ не держалъ своей газеты, такъ какъ это всѣ дѣлаютъ, названіемъ наружу?
   Тутъ дѣло нечисто...
   Онъ не хочетъ выпустить своей газеты ни за что на свѣтѣ, онъ не хотѣлъ даже, можетъ быть, довѣриться своему собственному карману. Я могу держать пари, что тамъ что-то есть.
   Я посмотрѣлъ передъ собой. Именно невозможность проникнуть въ это таинственное обстоятельство чуть не сводила меня съ ума отъ любопытства. Я порылся въ своихъ карманахъ, не могъ ли я что-нибудь дать этому человѣку, чтобы завязать съ нимъ разговоръ; мнѣ попалась моя абонементная книжечка, но пришлось сунуть ее обратно Вдругъ мнѣ пришла въ голову неслыханная дерзость: я ударилъ по своему пустому карману и сказалъ:
   -- Могу я вамъ предложить папиросу?
   Благодарю; онъ не куритъ; ему пришлось бросить, чтобы поберечь свои глаза! Онъ почти слѣпъ. Во всякомъ случаѣ, онъ очень благодаренъ.
   Давно ли онъ страдаетъ глазами? Тогда, значить, онъ не можетъ читать? Даже газеты?
   -- Къ сожалѣнію, даже газеты.
   Человѣкъ посмотрѣлъ на меня. Его больные глаза были подернуты какой-то пленкой и имѣли видъ стеклянныхъ; его взглядъ былъ тупой и производилъ непріятное впечатлѣніе.
   -- Вы не здѣшній?-- спросилъ онъ.
   -- Да.
   Но неужели онъ не можетъ прочесть даже названія газеты, которая у него въ рукахъ.
   Съ трудомъ. Онъ тотчасъ услыхалъ, что я не здѣшній, что-то въ моемъ голосѣ выдало это. У него такой тонкій слухъ; ночью, когда всѣ спятъ, онъ слышитъ дыханіе людей въ сосѣдней комнатѣ...
   -- Да, что я хотѣлъ сказать... Гдѣ вы живете?
   У меня тотчасъ же была на готовѣ ложь.
   Я лгалъ какъ-то невольно, безъ всякаго умысла и заднихъ мыслей:
   -- Площадь св. Олафа, No 2.
   Въ самомъ дѣлѣ? Онъ знаетъ каждый камушекъ на этой площади. Тамъ есть фонтанъ, нѣсколько газовыхъ фонарей, деревья; онъ помнитъ все это очень хорошо...-- Въ какомъ номерѣ вы живете?
   Я хотѣлъ положить этому конецъ и поднялся, все еще преслѣдуемый мыслью относительно газеты. Тайна должна быть выяснена, чего бы это ни стоило.
   -- Разъ вы не можете читать газеты, тогда зачѣмъ...
   -- Вы, кажется, сказали въ номерѣ 2?-- продолжалъ человѣкъ, не обращая вниманія на мое волненіе.-- Въ свое время я зналъ всѣхъ живущихъ во второмъ номерѣ. А какъ имя вашего хозяина?
   Я очень быстро придумалъ имя, чтобы отдѣлаться отъ него; изобрѣлъ его мгновенно и преподнесъ ему.
   -- Хаполати,-- сказалъ я.
   -- Хаполати, да,-- кивнулъ головой человѣкъ. Онъ не пропустилъ ни одного слога этого труднаго имени.
   Я посмотрѣлъ на него удивленно; онъ сидѣлъ очень серьезный, съ задумчивымъ лицомъ. Едва я произнесъ это глупое имя, пришедшее мнѣ въ голову случайно, какъ человѣкъ этотъ вполнѣ освоился съ нимъ и сдѣлалъ видъ, будто онъ слышалъ уже его раньше. Между тѣмъ, онъ положилъ свой свертокъ рядомъ со мной на скамью, и я чувствовалъ, какъ мои нервы дрожали отъ любопытства. Теперь я замѣтилъ, что на газетѣ было нѣсколько жирныхъ пятенъ.
   -- Вашъ хозяинъ не морякъ?-- спросилъ человѣкъ безъ малѣйшаго слѣда ироніи въ голосѣ.-- Кажется, мнѣ что-то припоминается, будто онъ былъ морякъ.
   -- Морякъ? Простите, но должно быть вы знаете брата, а этотъ -- I. А. Хаполати, агентъ.
   Я думалъ, что дѣло этимъ кончится; но человѣкъ охотно соглашался со всѣмъ; если бы я выдумалъ такое имя, какъ Барабасъ Розенкноспе, то и тогда это не возбудило бы въ немъ подозрѣнія.
   -- Онъ, кажется, молодцоватый господинъ, какъ мнѣ приходилось слышатъ,-- сказалъ онъ, стараясь продолжить разговоръ.
   -- О, это хитрецъ большой руки,-- отвѣчалъ я,-- настоящій дѣловой человѣкъ, агентъ на всѣ руки: брусника изъ Китая, перья и пухъ изъ Россіи, мѣха, дерево, чернила...
   -- Хе-хе, чортъ возьми! -- перебилъ меня старикъ, развеселившись.
   Меня самого это начинало занимать, и одна ложь за другой появлялась въ моемъ мозгу.
   Я опять сѣлъ, забылъ о газетѣ, о важныхъ документахъ, увлекся и началъ перебивать его.
   Довѣрчивость стараго карлика дѣлала меня нахальнымъ, я хотѣлъ намѣренно лгать ему, сбить его съ позиціи и заставить его замолчатъ отъ удивленія.
   А слышалъ ли онъ объ электрической книгѣ для пѣнія, которую изобрѣлъ Хаполати?
   -- Что?.. элек...
   -- Съ электрическими буквами, свѣтящимися въ темнотѣ! Это удивительное предпріятіе, безчисленные милліоны въ оборотѣ, словолитни, типографіи, цѣлыя толпы механиковъ будутъ работать надъ этимъ; какъ я слышалъ,-- около семисотъ человѣкъ.
   -- Скажите на милость! -- сказалъ человѣкъ про себя. Больше онъ ничего не сказалъ; онъ вѣрилъ каждому моему слову и все-таки ничему не удивлялся. Я былъ немножко разочарованъ, потому что надѣялся вывести его изъ себя своими выдумками. Я изобрѣлъ еще нѣсколько отчаянныхъ выдумокъ и съ отчаяніемъ сталъ увѣрять, что Хаполати въ продолженіе девяти лѣтъ былъ министромъ въ Персіи. -- Вы, должно-быть, и не подозрѣваете, что это значитъ -- быть министромъ въ Персіи?-- спросилъ я.-- Это гораздо важнѣе, чѣмъ быть королемъ здѣсь въ странѣ, это почти равняется султану. Хаполати со всѣмъ этимъ справился, онъ былъ 9 лѣтъ министромъ и не слетѣлъ съ этого поста.-- Потомъ я началъ ему говорить о Юлайали, его дочери; она фея, принцесса, у нея триста рабынь, и она покоится на ложѣ изъ желтыхъ розъ.-- Это прекраснѣйшее существо. которое я когда-либо видѣлъ. Клянусь Богомъ, я никогда не видѣлъ ничего подобнаго въ своей жизни.
   -- Въ самомъ дѣлѣ, такая красивая?-- сказалъ старикъ съ разсѣяннымъ видомъ и уставился въ землю.
   -- Красивая? Она прекрасна, обольстительна, обворожительна; глаза шелковые, руки -- что твой янтарь. Одинъ ея взглядъ обольстителенъ, какъ поцѣлуй, а когда она меня зоветъ, душа загорается, какъ фосфоръ отъ искры.
   -- А почему ей и не быть красивой? Развѣ онъ считаетъ ее за кассира или за пожарнаго? Она просто небесное видѣніе, говорю я вамъ, сказка.
   -- Да, да! -- повторилъ человѣкъ, немного озадаченный.
   Спокойствіе его злило меня; я былъ возбужденъ своимъ собственнымъ голосомъ и я говорилъ совершенно серьезно. Украденныя архивныя бумаги, трактаты были забыты; маленькій плоскій свертокъ лежалъ между нами на скамейкѣ, и у меня не было ни малѣйшей охоты узнать его содержаніе. Я теперь былъ вполнѣ поглощенъ своими собственными исторіями, странные образы носились въ моемъ представленіи; кровь бросилась мнѣ въ голову, и я хохоталъ во все горло.
   Старикъ собирался уходить. Онъ поднялся и, чтобы не оборвать круто разговоръ, онъ сказалъ:
   -- У него, вѣроятно, громадное состояніе, у этого Хаполати?
   Какъ смѣлъ этотъ слѣпой, противный старикъ такъ обращаться съ именемъ, которое я изобрѣлъ, какъ-будто это самое обыкновенное имя, которое можно прочесть на любой вывѣскѣ? Онъ не запнулся ни надъ одной буквой и не забылъ ни одного слога: это имя засѣло у него въ мозгу и тотчасъ же пустило корни. Я разсердился; злость разбирала при видѣ этого человѣка, котораго я никакъ не могу смутить, возбудивъ его недовѣріе.
   -- Этого я не знаю,-- возразилъ я поспѣшно, -- этого я совершенно не знаю. Говорю вамъ разъ навсегда, что, судя по начальнымъ буквамъ, человѣкъ этотъ зовется Іоханъ Арендтъ Хаполати.
   -- Іоханъ Арендтъ Хаполати,-- повторяетъ человѣкъ, немного удивленный моей горячности. И замолчалъ.
   -- Вы, вѣроятно, видѣли его жену,-- сказалъ я, взбѣсившись,-- очень полная особа... Но, можетъ-быть, вы не вѣрите, что она очень полная?
   Совсѣмъ нѣтъ, онъ отнюдь не хочетъ этого оспаривать; очень вѣроятно, что такой человѣкъ могъ имѣть полную жену.
   Старикъ кротко и спокойно отвѣчалъ на всѣ мои выходки и при этомъ онъ подыскивалъ слова, какъ бы боясь сказать лишнее и раздражить меня.
   -- Чортъ возьми, да неужели же вы думаете, что я вру вамъ съ три короба?-- крикнулъ я внѣ себя.-- Можетъ-быть, вы, въ концѣ-концѣ, и совсѣмъ не вѣрите, что существуетъ человѣкъ подъ именемъ Хаполати?
   Во всю свою жизнь я не видѣлъ столько упрямства и злобы въ такомъ старичкѣ. И что это, чортъ возьми, пришло вамъ въ голову? Вы, можетъ-быть, кромѣ того еще подумали, что я совсѣмъ бѣдный человѣкъ, сижу здѣсь въ своемъ лучшемъ видѣ и у меня нѣтъ въ карманѣ даже портсигара? Я долженъ вамъ сказать, что я не привыкъ къ подобному обращенію, и я не позволю этого ни вамъ ни кому-либо другому! Зарубите это себѣ на носу.
   Старикъ поднялся. Молча, съ широко раскрытымъ ртомъ онъ стоялъ и выслушалъ меня до конца, потомъ онъ быстро взялъ свой свертокъ со скамейки и пошелъ или. вѣрнѣе, побѣжалъ по дорогѣ, сѣменя мелкими старческими шагами.
   Я остался и смотрѣлъ на его спину, которая все болѣе сгибалась, по мѣрѣ того какъ онъ удалялся. Я не знаю, какъ это случилось, но вдругъ мнѣ показалось, что я еще никогда не видѣлъ такой позорной и преступной спины, и я нисколько не раскаивался въ томъ, что выругалъ этого человѣка....
   День склонялся къ вечеру, солнце заходило, вѣтеръ тихо шумѣлъ въ деревьяхъ, и няньки, сидѣвшія группами внизу у качелей, начали увозить дѣтскія колясочки домой. На душѣ у меня было тихо и спокойно. Возбужденіе, въ которомъ я только что находился, понемногу улеглось, я чувствовалъ себя усталымъ и соннымъ; громадное количество хлѣба, которое я поглотилъ, оказало свое дѣйствіе. Въ благодушномъ настроеніи я откинулся назадъ и закрылъ глаза, -- сонъ одолѣвалъ меня. Я уже дремалъ и совсѣмъ было погрузился въ глубокій сонъ, какъ вдругъ сторожъ положилъ мнѣ руку; на плечо и сказалъ:
   -- Здѣсь нельзя спать.
   -- Нѣтъ,-- сказалъ я и поднялся моментально. И въ ту же минуту ко мнѣ вернулось сознаніе моего грустнаго положенія, я долженъ былъ что-нибудь дѣлать, надо было рѣшиться на что-нибудь.
   Мнѣ не посчастливилось найти мѣсто; рекомендаціи, бывшія у меня, теперь устарѣли да и потомъ онѣ принадлежали черезчуръ мало извѣстнымъ людямъ, чтобы быть вліятельными.
   Кромѣ того, эти постоянные отказы въ продолженіе всего лѣта сдѣлали меня робкимъ.
   Ну, во всякомъ случаѣ, за квартиру плата не была внесена, и мнѣ нужно было найти какой-нибудь выходъ, чтобы достать ее. А съ остальнымъ можно еще повременить.
   Невольно я взялъ опять въ руки бумагу и карандашъ и машинально началъ писать во всѣхъ углахъ 1848-ой годъ. Если бы хоть какая-нибудь мысль могла захватить меня и вложить въ меня слова! Раньше это со мной случалось, дѣйствительно, случалось, на меня находили моменты когда я безъ всякаго напряженія писалъ длинныя статьи, удивительно удачныя статьи.
   Я продолжаю сидѣть на скамейкѣ и писать десятки разъ 1848; я пишу это число вдоль и поперекъ, на различные лады, и жду, чтобы мнѣ пришла въ голову какая-нибудь счастливая мысль. Отрывочныя мысли витаютъ въ головѣ, настроеніе кончающагося дня дѣлаетъ меня какимъ-то недовѣрчивымъ и сентиментальнымъ. Осень наступила, и все начинаетъ погружаться въ глубокій сонъ. Мухамъ и насѣкомымъ пришлось почувствовать ея дыханіе, на деревьяхъ и въ землѣ слышаться звуки жизненной борьбы, озабоченные неспокойные, кропотливые, трудящіеся! Разныя ползучія существа начинаютъ шевелиться, высовываютъ свои желтыя головки изъ мха, поднимаютъ лапки, тянутся длинными нитями впередъ, потомъ вдругъ сразу падаютъ. поворачиваясь животиками кверху. На каждомъ растеніи свой особенный отпечатокъ, нѣжный, легкій налетъ перваго холода; блѣдныя былинки тянутся къ солнцу, а листва падаетъ съ шелестомъ на землю, какъ-будто тамъ кишатъ шелковичные черви. Осень празднуетъ карнавалъ смерти, румянецъ осенней розы какой-то болѣзненный; на красномъ цвѣткѣ -- чахоточный, странный глянецъ.
   Захваченный дыханіемъ разрушенія засыпающаго міра, я почувствовалъ себя гибнущимъ насѣкомымъ, поднялся, охваченный безотчетнымъ страхомъ, и сдѣлалъ нѣсколько шаговъ по дорожкѣ. -- Нѣтъ! -- воскликнулъ я и сжалъ кулаки,-- этому нужно положить конецъ! И я опять усѣлся, взялъ карандашъ въ руки и хотѣлъ серьезно приняться за статью. Отчаяніе ни къ чему не приведетъ, когда передъ тобой неоплаченная квартира.
   Медленно, совсѣмъ медленно начали сосредоточиваться мои мысли. Я воспользовался этимъ и написалъ спокойно, не останавливаясь, нѣсколько страницъ введенія. Это могло быть началомъ къ чему угодно.
   Затѣмъ я задумался о томъ вопросѣ, который буду разбирать,-- о человѣкѣ, о вещи, на которую я могъ бы наброситься, но и ничего не находилъ. Въ продолженіе этого безплоднаго размышленія мои мысли опять пришли въ безпорядокъ; я чувствовалъ, какъ мой мозгъ буквально отказывался работать, какъ моя голова становилась все болѣе и болѣе пустой, пока она, наконецъ, не показалась мнѣ совсѣмъ легкой и безсодержательной у меня на плечахъ. Я чувствовалъ эту поглощающую пустоту въ моей головѣ, во всемъ тѣлѣ; мнѣ казалось, что я выдолбленъ съ головы до пятъ.
   -- Господи, мой Богъ и Отецъ! -- крикнулъ я мучительно и повторялъ этотъ крикъ много много разъ одинъ за другимъ, ничего не прибавляя.
   Вѣтеръ шумѣлъ въ листвѣ, начиналась непогода. Еще нѣкоторое время я посидѣлъ тамъ и безсмысленно смотрѣлъ на бумаги, затѣмъ я ихъ сложилъ и медленно положилъ въ карманъ. Становилось прохладно, а на мнѣ не было жилета; я застегнулъ куртку до самой шеи и спряталъ руки въ карманъ. Потомъ я поднялся и пошелъ.
   Если бы мнѣ хоть на этотъ разъ; повезло -- хоть одинъ разъ. Уже два раза хозяйка глазами напоминала мнѣ о платѣ, и я долженъ былъ ежиться и проходить мимо нея съ смущенной улыбкой. Я не могу больше выносить это; если я встрѣчу въ слѣдующій разъ эти глаза, я откажусь отъ своей комнаты и честно попрошу отложить мнѣ срокъ платежа... Не будетъ же такъ вѣчно продолжаться!
   Дойдя до выхода изъ парка, я опять увидѣлъ стараго карлика, котораго я обратилъ въ бѣгство. Таинственная газета лежала раскрытой около него на скамейкѣ; въ ней находились всякаго рода съѣдобныя вещи, которыя онъ теперь уничтожалъ. Я хотѣлъ къ нему подойти и извиниться, попросить прощеніе за мое поведеніе, но меня оттолкнулъ его аппетитъ; его старые пальцы, подобно десяти скрюченнымъ когтямъ, противно вцѣпившіеся въ жирный бутербродъ, вызвали во мнѣ тошноту, и я прошелъ мимо него, не заговоривъ съ нимъ. Онъ меня не узналъ; сухіе, деревянные глаза его пристально смотрѣли на меня, но выраженіе его лица не измѣнилось..
   Я продолжалъ свой путь.
   По привычкѣ я останавливался передъ каждой вывѣшенной газетой, мимо которой приходилось проходить, чтобы изучать объявленія о жалкихъ должностяхъ, на этотъ разъ я былъ настолько счастливъ, что нашелъ одно объявленіе, которое могло мнѣ пригодиться. Купецъ въ Гренландслертѣ ищетъ человѣка, могущаго по вечерамъ въ теченіе нѣсколькихъ часовъ вести счетоводныя книги. Вознагражденіе по соглашенію. Я записалъ адресъ этого человѣка и началъ про себя умолять Бога объ этомъ мѣстѣ; я попрошу за работу меньше, чѣмъ кто-либо, 50 ёръ это роскошно, а можетъ быть 40 ёръ. Это я предоставлю ему.
   Придя домой, я нашелъ на столѣ записку отъ моей хозяйки, въ которой она мнѣ предлагала заплатить за квартиру впередъ или выѣхать какъ можно скорѣе. Я не долженъ сердиться на нее, она вынуждена поступать такъ. Съ почтеніемъ фру Гундерсенъ.
   Я написалъ предложеніе своихъ услугъ купцу Кристи въ Гренландлерстъ, No 31, положилъ въ конвертъ и отнесъ внизъ въ почтовый ящикъ на углу; затѣмъ я вернулся въ свою комнату и сѣлъ въ качалку. Становилось все темнѣй и темнѣй. Мнѣ трудно было держаться на ногахъ.
   На слѣдующее утро я проснулся очень рано. Было еще совсѣмъ темно, когда я открылъ глаза, и лишь долгое время спустя я услышалъ, какъ часы въ квартирѣ надо мной пробили пять. Я хотѣлъ снова заснуть, но мнѣ не удалось; я становился все бодрѣй, лежалъ и думалъ о тысячѣ разныхъ вещей.
   Вдругъ мнѣ приходятъ въ голову нѣсколько хорошихъ фразъ, которыя можно было употребить для какого-нибудь эскиза или фельетона,-- очень удачныя выраженія, которыя никогда раньше мнѣ не попадались. Я лежу, повторяю эти слова и нахожу, что они превосходны. Понемножку къ нимъ присоединяются другія; вдругъ я совсѣмъ ободрился, всталъ и хватаюсь за карандашъ и бумагу. Во мнѣ какъ-будто вдругъ открылась какая-то жила, слово слѣдуетъ за словомъ, образуется общая связь, составляется положеніе, сцена слѣдуетъ за сценой, и удивительное чувство овладѣваетъ мною. Я пишу, какъ одержимый духомъ, и заполняю безъ передышки одинъ листъ за другимъ. Мысли такъ нахлынули на меня, что я пропускаю массу подробностей, которыя я не могу достаточно скоро записать, хотя работаю изо всѣхъ силъ. Я весь переполненъ матеріаломъ, и каждое записываемое слово какъ-будто вкладывается мнѣ въ уста.
   Долго, очень долго длится это рѣдкое мгновеніе! Пятнадцать, двадцать исписанныхъ листовъ лежатъ у меня на колѣняхъ, когда я, наконецъ. кончилъ и отложилъ въ сторону карандашъ. Если эти бумаги имѣли цѣнность, то я спасенъ! Я соскакиваю съ постели и одѣваюсь. Становится все свѣтлѣе; я могу уже разобрать подпись инспектора внизу у моей двери, а у окна уже такъ свѣтло, что я свободно могу писать. Я тотчасъ же принимаюсь переписывать мои бумаги начисто.
   Удивительный ароматъ свѣта и красокъ поднимается отъ моихъ фантазій; я останавливаюсь то передъ одной, то передъ другой фантазіей и говорю себѣ, что это самое лучшее, что я когда-либо читалъ. Я опьяняюсь отъ блаженства, надуваюсь отъ самолюбія и кажусь себѣ замѣчательнымъ. Я взвѣшиваю на рукѣ рукопись и оцѣниваю ее по первому впечатлѣнію въ 5 кронъ. Ни одному человѣку не придетъ въ голову торговаться изъ-за 5 кронъ; напротивъ, и 10 кронъ были шуточной цѣной, если принять во вниманіе качество содержанія,
   Я совсѣмъ не собираюсь отдать даромъ такую удивительную работу; насколько я знаю, подобныхъ романовъ не находили на улицѣ. И я остановился на 10 кронахъ.
   Въ комнатѣ дѣлалось все свѣтлѣй; я взглянулъ внизъ на дверь и могъ безъ труда: разобрать тощія, похожія на скелеты, буквы объявленія дѣвицы Андерсенъ о саванахъ, направо въ воротахъ. Положимъ, прошло уже нѣкоторое время съ тѣхъ поръ, какъ пробило 7 часовъ.
   Я поднялся и всталъ посреди комнаты. Если обдумать это дѣло, то письмо фру Гундерсенъ пришло во-время. Собственно говоря, эта была комната не для меня; такія шаблонныя зеленыя гардины на окнахъ и такъ много гвоздей по стѣнамъ, чтобы вѣшать свой гардеробъ! А эта несчастная качалка въ углу,-- это какая-то насмѣшка, а не качалка; можно было до упаду надъ нею смѣяться. Она была черезчуръ низка для взрослаго человѣка; кромѣ того, она была такой узкой, что съ трудомъ можно было сойти съ нея. Короче говоря, комната не была приноровлена къ тому, чтобы заниматься въ ней духовной работой, и я не могъ дольше терпѣть это ни подъ какимъ видомъ! Я уже и такъ долго терпѣлъ, молчалъ и мирился съ этимъ сараемъ.
   Возбужденный надеждой и радостью и занятый своими замѣчательными эскизами, которыя я каждую минуту вынималъ изъ кармана и перечитывалъ, я хотѣлъ тотчасъ же приняться за переѣздъ съ квартиры. Я вытащилъ свой узелъ,-- красный платокъ, въ которомъ было два чистыхъ воротничка и немного смятой газетной бумаги, въ которой я принесъ домой хлѣбъ; свернувъ одѣяло, я сунулъ въ него оставшуюся писчую бумагу.
   Потомъ, предосторожности ради, я осмотрѣлъ всѣ углы, чтобы убѣдиться, что я ничего не забылъ; не найдя ничего, я подошелъ къ окну и посмотрѣлъ на улицу. Темное, сырое утро; у обгорѣвшей кузницы не было ни одного человѣка, а бѣльевая веревка на дворѣ съежилась отъ дождя и натянулась между двумя стѣнами. Все это было мнѣ давно знакомо; я отошелъ отъ окна, взялъ свой узелъ подъ мышку, кивнулъ объявленіямъ инспектора и дѣвицы Андерсенъ и открылъ дверь.
   Вдругъ я вспомнилъ свою хозяйку; вѣдь я долженъ былъ извѣстить ее о своемъ отъѣздѣ, чтобы она видѣла, что она имѣетъ дѣло съ порядочнымъ человѣкомъ. Я письменно поблагодарю ее за тѣ нѣсколько дней, которые я пробылъ сверхъ срока. Увѣренность, что я теперь спасенъ на долгое время, такъ сильно овладѣла мною, что я пообѣщалъ даже этой женщинѣ 5 кронъ, когда въ слѣдующій разъ буду проходить мимо нея; я хотѣлъ еще разъ ей доказать, какого честнаго человѣка она имѣла у себя въ домѣ.
   Записку я оставилъ на столѣ.
   Еще разъ я остановился у двери и обернулся. Какое-то сіяющее сознаніе, что я опять пробился, приводило меня въ восторгъ и вселяло въ меня благодарность къ Богу и ко всему міру. Я всталъ на колѣни у своей постели и громко благодарилъ Бога за милость, оказанную мнѣ сегодня утромъ.
   Я зналъ, о, я зналъ, что это вдохновеніе! Пережитое и записанное мною было удивительное дѣяніе неба, отвѣтъ на мою вчерашнюю мольбу.
   -- Это Богъ! Это Богъ! -- воскликнулъ я и плакалъ отъ вдохновенія надъ своими собственными словами; порой я останавливался и прислушивался, нѣтъ ли кого-нибудь на лѣстницѣ. Наконецъ, я поднялся и пошелъ, безшумно я спустился по ступенямъ и незамѣченнымъ достигъ двери.
   Улицы блестѣли отъ дождя, выпавшаго утромъ, небо низко нависло надъ городомъ, и нигдѣ не мерцалъ солнечный лучъ. Который теперь можетъ быть часъ? По привычкѣ я направился къ Ратушѣ и увидѣлъ, что теперь половина девятаго. Значитъ, мнѣ оставалось еще нѣсколько часовъ; было бы совершенно безполезнымъ притти въ редакцію раньше 10, даже 11 часовъ; такъ что до тѣхъ поръ я могу скитаться и думать, какъ бы мнѣ раздобыть что-нибудь, чтобы позавтракать. Впрочемъ, сегодня я не боялся, что мнѣ придется голоднымъ лечь спать. Эти времена, слава Богу, прошли! Тяжелое время, скверный сонъ... Теперь все пойдетъ хорошо.
   Между тѣмъ, я тяготился своимъ зеленымъ одѣяломъ; не могу же я повсюду показываться съ нимъ! Что обо мнѣ подумаютъ? Я началъ думать, гдѣ бы я могъ оставить его на сохраненіе. Мнѣ пришло въ голову, что я могу пойти къ Зелебу и попросить завернуть его въ бумагу. Оно имѣло бы тогда другой видъ, и не стыдно было бы нести его. Я вошелъ въ магазинъ и объяснилъ, въ чемъ, дѣло, одному изъ приказчиковъ.
   Сперва онъ посмотрѣлъ на одѣяло, затѣмъ на меня; мнѣ показалось, что онъ презрительно пожалъ плечами, взявъ мой пакетъ. Это оскорбило меня.
   -- Тьфу, пропасть! Будьте поосторожнѣй! -- воскликнулъ я.-- Въ немъ лежатъ дорогія стеклянныя вазы; пакетъ этотъ долженъ быть отправленъ въ Смирну.
   Это помогло,-- помогло удивительно! При каждомъ движеніи приказчикъ извинялся, что онъ не догадался, какія цѣнныя вещи находятся въ одѣялѣ. Когда онъ кончилъ упаковку, я поблагодарилъ его съ видомъ человѣка, не разъ отправлявшаго цѣнныя вещи въ Смирну; онъ открылъ мнѣ дверь и два раза поклонился, когда я выходилъ.
   Я пошелъ шататься по Сторторну, старался держаться вблизи женщинъ, продающихъ горшки съ цвѣтами. Тяжелыя, красныя розы, лепестки которыхъ какъ кровь мерцали въ сыромъ утрѣ, дѣлали меня алчнымъ и вводили въ искушеніе украсть одну, и я спросилъ о цѣнѣ, чтобы какъ можно ближе подойти къ цвѣтамъ. Если у меня останутся деньги, я непремѣнно куплю, что бы тамъ ни было; я вѣдь могъ бы кое-что урѣзать въ своемъ образѣ жизни.
   Было 10 часовъ, и я поднялся въ редакцію. Человѣкъ съ ножницами копался въ кипѣ старыхъ газетъ, редактора еще не было. Я отдаю ему свою рукопись, внушаю ему, что это очень важная вещь, и настаиваю, чтобы онъ лично передалъ ее редактору, какъ только тотъ придетъ. Позже -- днемъ -- я зайду справиться о ней.
   -- Хорошо! -- сказалъ человѣкъ съ ножницами и опять принялся за свои газеты. Мнѣ показалось, что онъ черезчуръ равнодушно къ этому отнесся, но я ничего ему не сказалъ, кивнулъ равнодушно и вышелъ.
   Теперь у меня было опять свободное время. Хотя бы погода прояснилась. Была препротивная погода: ни вѣтру, ни холода; предосторожности ради, дамы открыли свои зонтики, а шапки мужчинъ имѣли самый плачевный видъ. Я еще разъ пошелъ на рынокъ и смотрѣлъ на розы. Вдругъ я почувствовалъ на своемъ плечѣ чью-то руку; я оборачиваюсь. Со мной здоровается пріятель, по прозвищу "Дѣвица".
   -- Доброе утро,-- отвѣтилъ я немного вопросительно, чтобъ узнать, чего онъ хочетъ. Я не любилъ "Дѣвицу".
   Онъ смотритъ съ любопытствомъ на мой большой новый пакетъ и спрашиваетъ:
   -- Что вы тутъ несете?
   -- Я былъ у Земба и купилъ себѣ сукна на костюмъ,-- отвѣтилъ я равнодушнымъ голосомъ.-- Я не хочу больше ходить такимъ ободраннымъ; нельзя быть скупымъ по отношенію къ своей внѣшности.
   Онъ смотритъ на меня и запинается.
   -- Ну, а какъ дѣла?-- спрашиваетъ онъ медленно.
   -- Противъ ожиданія, хорошо.
   -- Есть, значитъ, теперь у васъ занятіе?
   -- Занятіе?-- возражаю я удивленно,-- я же теперь конторщикъ въ большой торговой фирмѣ Кристи.
   -- Вотъ какъ!-- говоритъ онъ и немного отступаетъ назадъ.-- Боже, какъ я вамъ завидую. Смотрите только, чтобъ онъ не оттягалъ какъ-нибудь вашего заработка. До свиданья!
   Но онъ тотчасъ же поворачивается и возвращается; онъ указываетъ тросточкой на мой пакетъ и говоритъ:
   -- Я могу вамъ рекомендовать своего портного; лучшаго, чѣмъ Исаксенъ, вы не найдете. Скажите ему только, что это я васъ къ нему послалъ.
   Это было уже черезчуръ. И чего онъ суетъ свой носъ въ мои дѣла. И какое ему дѣло, какого портного я возьму? Я разсвирѣпѣлъ; видъ этого пустого франтоватаго человѣка злилъ меня, и я довольно грубо напомнилъ ему о десяти кронахъ, которыя онъ у меня занялъ! Еще прежде, чѣмъ онъ отвѣтилъ, я уже раскаивался въ томъ, что я напомнилъ ему объ этомъ; я смутился и не могъ смотрѣть ему въ глаза; а когда въ эту самую минуту мимо проходила какая-то дама, я быстро отступилъ назадъ, чтобъ пропустить ее, и воспользовался этимъ обстоятельствомъ, чтобы удалиться.
   Гдѣ теперь коротать время? Съ пустыми карманами я не могъ итти въ кафе, и у меня не было такихъ знакомыхъ, къ которымъ я могъ бы отправиться въ такое время дня. Инстинктивно я направился наверхъ въ городъ, употребилъ довольно много времени на дорогу отъ рынка до "Гренце", прочелъ "Вечернюю почту", только что вывѣшенную на столбѣ, прошелся по Карлъ-Іоганнштрассе, потомъ повернулъ обратно къ кладбищу, гдѣ я нашелъ уединенное мѣстечко на холмѣ около часовни. Тамъ въ тиши я сидѣлъ, окутанный сырымъ воздухомъ, дремалъ, мечталъ и мерзъ. А время проходило. Да полно, дѣйствительно ли мой фельетонъ -- маленькій шедевръ вдохновеннаго искусства? Богъ знаетъ, нѣтъ ли ошибокъ въ нѣкоторыхъ мѣстахъ... Если на то пошло, вдругъ, ни концѣ концовъ, онъ не будетъ принятъ, просто-напросто будетъ забракованъ. Можетъ-быть, онъ очень посредственный или даже въ большее отчаяніе: я былъ такъ увѣренъ, что мой фельетонъ не лежитъ сейчасъ въ корзинѣ съ бумагами... Увѣренность моя была поколеблена, я вскочилъ и побѣжалъ съ кладбища.
   Внизу въ Акерладенѣ я заглянулъ въ окно одного магазина и увидѣлъ, что было лишь немного позже двѣнадцати. Это привело меня еще въ большое отчаяніе: я былъ такъ увѣренъ, что теперь далеко за полдень, а до 4-хъ часовъ было бы совершенно безцѣльно искать редактора. Судьба моего фельетона наполнила меня мрачными предчувствіями; чѣмъ больше я объ этомъ думалъ, тѣмъ невѣроятнѣе казалось мнѣ, что вотъ я,-- и какъ вдругъ наптсалъ что-нибудь годное, почти во снѣ. Разумѣется, все это было самообманъ, и я напрасно все утро мечталъ!.. Я быстро прошелъ по Илфольднейну и вышелъ въ открытое поле, потомъ свернулъ въ странные узкіе переулки мимо лѣсопиленъ, забрелъ въ какіе-то огороды и наконецъ вышелъ на дорогу, терявшуюся вдали.
   Но здѣсь я остановился и рѣшилъ итти обратно. Я былъ разгоряченъ ходьбой и возвращался назадъ медленно, понуря голову. Я повстрѣчалъ два воза съ сѣномъ; работники лежали плашмя на возахъ и пѣли; оба были безъ шапокъ, у обоихъ были круглыя беззаботныя лица. Я ждалъ, что они заговорятъ со мой, бросятъ мнѣ какое-нибудь замѣчаніе или скажутъ шутку, и, когда я подошелъ, одинъ изъ нихъ окликнулъ меня и спросилъ, что я несу подъ мышкой.
   -- Одѣяло,-- сказалъ я.
   -- Который теперь часъ?-- спросилъ онъ.
   -- Точно я не знаю, приблизительно три, я думаю. Оба разсмѣялись и проѣхали мимо. Въ эту самую минуту я почувствовалъ боль отъ удара хлыстомъ въ ухо, и шляпа была сорвана съ головы; молодцы не могли пропустить меня мимо, не сыгравъ со мной какой-нибудь шутки. Немного оглушенный, я схватился за голову, отыскалъ свою шляпу и продолжалъ свой путь. Внизу у Сантъ-Хансхаутена я встрѣтилъ человѣка, отъ котораго узналъ, что теперь пятый часъ.
   Пятый часъ! Было позже четырехъ! Я зашагалъ, почти побѣжалъ внизъ, въ городъ, повернулъ и поспѣшно пошелъ въ редакцію. Редакторъ, можетъ быть, ужъ былъ и теперь оставилъ бюро. Я то шелъ, то бѣжалъ, спотыкался, натыкался на экипажи, обгонялъ всѣхъ прохожихъ, летѣлъ какъ сумасшедшій, чтобы не опоздать. Я бросился въ дверь, въ четыре прыжка вбѣжалъ по лѣстницѣ и постучался.
   Никакого отвѣта.
   Онъ ушелъ! Онъ ушелъ, думаю я. Я хватаюсь за ручку двери,-- дверь открыта. Я еще разъ стучу я вхожу.
   Редакторъ сидитъ у своего стола, повернувшись лицомъ къ окну; въ рукахъ у него перо,-- онъ приготовился писать. Замѣтивъ мой глубокій поклонъ, онъ наполовину оборачивается, смотритъ на меня, качаетъ головой и говоритъ:
   -- У меня еще не было времени прочесть ваши эскизы.
   Я такъ радъ, что онъ, до крайней мѣрѣ, не забраковалъ ихъ, что говорю:
   -- Нѣтъ, милостивый государь, я вполнѣ это понимаю. Да это и не къ спѣху. Черезъ нѣсколько дней, можетъ быть, или...
   -- Да, я посмотрю. Впрочемъ, у меня есть вашъ адресъ.
   Я и забылъ объяснить ему, что: у меня не было больше никакого адреса.
   Аудіенція кончена, я кланяюсь, отступаю назадъ и ухожу. Надежда снова пробуждается во мнѣ; еще не все потеряно, напротивъ, все еще впереди. И мой мозгъ представлялъ себѣ большой небесный совѣтъ, на которомъ было рѣшено, что я долженъ заработать 10 кронъ за свой фельетонъ...
   Если бы у меня было какое-нибудь пристанище на эту ночь! Я начинаю размышлять, куда бы я могъ забраться, я этотъ вопросъ такъ поглощаетъ меня, что я останавливаюсь посреди улицы, я забываю совсѣмъ, гдѣ я, я стою, какъ одинокій маякъ среди моря, въ то время, какъ волны вокругъ бьются и шумятъ. Газетчикъ предлагаетъ мнѣ "Викинга". Какой онъ смѣшной, какой смѣшной! Я поднимаю голову и вздрагиваю -- я опятъ стою передъ магазиномъ Земба.
   Я быстро поворачиваюсь, закрываю пакетъ, какъ могу, и спѣшу внизъ до Церковной улицѣ, смущенный и испуганный, что кто-нибудь могъ меня увидѣть черезъ окно. Я прохожу мимо Нигербретіа къ театру, огибаю его и иду вдоль крѣпости внизъ, къ озеру. Здѣсь отыскиваю себѣ скамейку и снова начинаю раздумывать.
   Гдѣ же мнѣ найти убѣжище на ночь? Неужели ингдѣ не было такой норы, куда я могъ бы забраться и спрятаться до утра? Гордость мѣшала мнѣ вернуться въ свою прежнюю квартиру; мнѣ даже не могло прійти въ голову. взять обратно свое слово, я оттолкнулъ съ возмущеніемъ эту мысль отъ себя, и мысленно улыбнулся маленькой красной качалкѣ. По ассоціаціи идей, я очутился вдругъ въ комнатѣ на Хегдехангенѣ, въ которой я когда-то жилъ; на столѣ я увидѣлъ блюдо съ толстыми бутербродами, измѣнившими свой видъ и превратившимися въ бифштексы, соблазнительные бифштексы... бѣлоснѣжная салфетка, масса хлѣба, серебряный приборъ. Затѣмъ открылась дверь: вошла моя хозяйка и предложила мнѣ еще чаю...
   Самообманъ и глупыя мечты! Я говорилъ себѣ, что, если я теперь что-нибудь съѣмъ, въ моей головѣ опять все перепутается, лихорадка овладѣетъ моимъ мозгомъ, и мнѣ опятъ придется бороться съ сумасшедшими фантазіями. Я не могъ переноситъ никакой пищи,-- такой ужъ я былъ, это была моя особенность, странность съ моей стороны.
   Но можетъ быть до вечера я еще и найду гдѣ-нибудь убѣжище. Это было не къ спѣху; въ худшемъ случаѣ, я могъ бы отыскать себѣ мѣсто въ лѣсу, всѣ окрестности города были къ моимъ услугамъ, ночи еще не очень холодныя.
   Передо мной разстилалось море въ грузномъ покоѣ. Корабли и широконосые, неуклюжіе паромы бороздили свинцовую поверхность, рѣзали полосы направо и налѣво; дымъ пароходовъ валилъ тяжелыми клубами. Стукъ машинъ глухо разносился въ сыромъ воздухѣ.
   Ни солнца, ни вѣтра; деревья были мокрыя, а скамейка, на которой я сидѣлъ, холодная и скользкая. Время проходило, а я все продолжалъ мечтать, спина моя совсѣмъ похолодѣла; вскорѣ я замѣтилъ, что глаза мои закрылись. И я оставилъ ихъ закрытыми...
   Когда я проснулся, вокругъ меня было совсѣмъ темно; оглушенный и иззябшій, я схватилъ свой свертокъ и началъ бѣжа и ерзал, покуда не устроился, наконец, поудобнее; ухо у меня слегка побаливало, оно даже распухло от удара кнутом, и я мог лежать только на одном боку. Башмаки я снял и положил под голову, завернув в бумагу от Семба.
   Все вокруг было погружено в темноту, стояла тишина, полнейшая тишина. Лишь в высоте звучала вечная песня воздушных стихий, далекий, монотонный гул, который никогда не смолкает. Я так долго прислушивался к этому бесконечному, тоскливому звучанию, что мне сделалось не по себе; ведь это была музыка блуждающих миров, мелодия звезд...
   -- Нет, это, наверно, дьявольское наваждение! -- сказал я и, чтобы ободриться, громко засмеялся. -- Это филины кричат о земле Ханаанской!
   Я встал, лег и снова встал, надел башмаки, принялся бродить в темноте, потом опять лег, и до самого рассвета боролся с ожесточением и страхом, лишь под утро сон наконец одолел меня.
   Когда я открыл глаза, было уже совсем светло, и я почувствовал, что время близится к полудню. Я надел башмаки, снова завернул одеяло в бумагу и пошел обратно в город. Солнце, подобно вчерашнему, скрывали тучи, и я мерз, как собака; ноги у меня окоченели, а глаза слезились, словно ослепленные дневным светом.
   Оказалось, что уже три часа. Голод терзал меня все сильней, я ослаб. Я шел, временами чувствуя тошноту. Потом свернул к общественной столовой, прочитал меню, вывешенное на доске, и выразительно пожал плечами, словно терпеть не мог говядину и свинину; отсюда я отправился на вокзальную площадь.
   Голова моя сильно кружилась; я шел дальше и старался не обращать на это внимания, но она кружилась все сильней, и наконец мне пришлось присесть на лестнице. Все внутри меня переменилось, словно бы сдвинулось с места, или какая-то завеса, какая-то ткань лопнула у меня в мозгу. Раза два я чуть не задохнулся, и сидел пораженный. Я не терял сознания, я определенно чувствовал, как у меня со вчерашнего дня побаливало ухо, и когда мимо прошел знакомый, я тотчас узнал его, встал и поклонился.
   Что это за новое, мучительное ощущение добавилось теперь к остальным? Неужели дело в том, что я спал на сырой земле? Или же я чувствую себя так потому, что еще не завтракал? Вообще говоря, не имело смысла влачить столь жалкую жизнь; видит бог, я решительно не понимал, за что мне ниспослано это наказание! И я подумал, что очень даже просто могу стать прощелыгой, могу снести в заклад одеяло. Я получу за него крону, и этого мне хватит трижды плотно пообедать, я продержусь сколько возможно, пока не подвернется что-нибудь другое; а Ханса Паули я как-нибудь обману. Я уже направился к процентщику, но остановился перед дверью, в раздумье покачал головой и повернул назад.
   Чем дальше я уходил, тем радостнее становилось мне от мысли, что я преодолел это тяжкое искушение. Я думал о том, что остался честным человеком, что у меня твердая воля, что я, как яркий маяк, возвышаюсь над мутным людским морем, где плавают обломки кораблекрушений, и это исполняло меня гордости. Заложить чужую вещь, только чтобы пообедать, угрызаться совестью из-за каждого куска, ругать себя прощелыгой, стыдиться перед самим собой -- нет, никогда! Никогда! Такая мысль не могла прийти мне всерьез, ее, можно сказать, вовсе и не было; а за случайные, мимолетные мыслишки человека винить нельзя, в особенности, когда нестерпимо болит голова и до смерти устаешь все время таскать с собой чужое одеяло.
   Рано или поздно непременно найдется какой-нибудь выход! Вот, скажем, этот торговец на Гренланслерет, я предложил ему свои услуги письмом, но разве я обивал его порог? Разве звонил по телефону с утра до ночи и получал отказы? Я просто-напросто не пришел к нему, потому и не знаю ответа. Быть может, из этого выйдет что-нибудь, быть может, на этот раз счастье мне улыбнется; пути счастья сплошь и рядом неисповедимы. И я отправился на Гренланслерет.
   Последняя встряска меня обессилила, я едва плелся и придумывал, что мне сказать этому торговцу. Наверное, у него добрая душа; если он будет в хорошем настроении, то охотно даст мне крону вперед за работу, даже просить не придется; у подобных людей часто бывают премилые чудачества.
   Я проскользнул в ворота, смочил слюною свои брюки на коленях, чтобы придать им более приличный вид, сунул одеяло за ящик в темный угол, пересек наискось улицу и вошел в лавку.
   Внутри какой-то человек клеил пакеты из старых газет.
   -- Мне хотелось бы видеть господина Кристи.
   -- Это я и есть, -- отозвался он.
   -- Вот как! А я такой-то, имел честь письмом предложить ему свои услуги и вот хочу узнать, можно ли мне на что-нибудь рассчитывать?
   Он несколько раз повторил мое имя и рассмеялся.
   -- Не соблаговолите ли полюбоваться, как вы оперируете числами, сударь? Вы пометили ваше письмо тысяча восемьсот сорок восьмым годом.
   И он захохотал во всю глотку.
   -- Да, это не очень хорошо, -- смущенно сказал я. -- Готов признать, я несколько рассеян, невнимателен.
   -- Мне, да будет вам известно, нужен человек, который никогда не делает ошибок в числах, -- сказал он. -- А право, жаль, у вас такой четкий почерк, и вообще ваше письмо мне понравилось, но...
   Я подождал немного; мне трудно было поверить, что это его последнее слово.
   Он снова занялся своими пакетами.
   -- Да, это досадно, очень досадно, но поверьте, такое никогда больше не повторится, ведь нельзя же из-за легкой описки считать меня совершенно непригодным к работе счетовода?
   -- Я этого и не считаю, -- ответил он. -- Но в ту минуту я придал этому такое значение, что тотчас взял другого.
   -- Стало быть, место занято? -- спросил я.
   -- Да.
   -- Ах ты господи, значит, ничего не поделаешь!
   -- Ровным счетом. Мне очень жаль, но...
   -- Прощайте! -- сказал я.
   Звериная ярость овладела мной. Я схватил свое одеяло в подворотне, стиснул зубы, толкал мирных людей на улице и не извинялся. Когда какой-то господин остановился и сделал мне строгое замечание, я повернул к нему голову и выкрикнул ему прямо в ухо какую-то бессмыслицу, потряс кулаками перед самым его носом и пошел дальше, ослепленный бешенством, с которым не в силах был совладать. Он позвал полицейского, и в это мгновение мне больше всего захотелось затеять с полицейским драку, я умышленно замедлил шаг, чтобы меня могли нагнать; но его не было. Что толку, если все самые горячие, самые решительные попытки что-то предпринять оканчивались неудачей? Почему я написал 1848? На что сдался мне этот проклятый год? Теперь я был так голоден, что у меня сводило кишки, причем не приходилось и надеяться, что в этот день я раздобуду хоть немного еды. С течением времени все более сильное опустошение, душевное и телесное, завладевало мною, с каждым днем я все чаще поступался своей честностью. Я лгал без зазрения совести, не уплатил бедной женщине за квартиру, мне даже пришла в голову преподлая мысль украсть чужое одеяло -- и никакого раскаяния, ни малейшего стыда. Я разлагался изнутри, во мне разрасталась какая-то черная плесень. А там, на небесах, восседал бог и не спускал с меня глаз, следил, чтобы моя погибель наступила по всем правилам, медленно, постепенно и неотвратимо. Но в преисподней метались злобные черти и рвали на себе волосы, оттого что я так долго не совершал смертного греха, за который господь по справедливости низверг бы меня в ад...
   Я прибавил шагу, почти побежал, неожиданно свернул налево и в яростном негодовании очутился перед ярко освещенным, красивым подъездом; я не остановился, не опомнился ни на минуту; но удивительная пышность подъезда мгновенно запечатлелась в моей памяти, каждая мелочь, все украшения стояли перед моим внутренним взором, пока я бежал вверх по лестнице. Во втором этаже я резко позвонил. Почему я остановился именно во втором этаже? И почему схватился за самый дальний от лестницы звонок?
   Молодая дама в сером платье с черной отделкой отворила дверь; некоторое время она изумленно смотрела на меня, потом покачала головой и сказала:
   -- Нет, сегодня у нас ничего нет.
   И хотела закрыть дверь.
   Почему именно ей суждено было оказаться на моем пути? Она приняла меня за нищего, а я вдруг стал хладнокровен и спокоен. Я снял шляпу, почтительно поклонился и, как будто не расслышав ее слов, сказал с крайней учтивостью:
   -- Прошу прощения, фрекен, что я так громко позвонил, я не привык к вашему звонку. Кажется, здесь живет больной, который ищет человека возить его в коляске?
   Мгновение она постояла, как бы взвешивая мою нелепую выдумку, и, видимо, не зная, что обо мне думать.
   -- Нет, -- сказала она наконец. -- Никакой больной здесь не живет.
   -- Разве? Такой пожилой господин, которого нужно возить по два часа в день, за сорок эре в час.
   -- Нет.
   -- Тогда еще раз прошу прощения, -- сказал я. -- Очевидно, это в первом этаже. Я только хотел рекомендовать ему одного человека, своего знакомого, чья судьба мне не безразлична. Меня зовут Ведель-Ярльсберг.
   Я снова поклонился и сделал шаг назад; дама покраснела до корней волос, от смущения она не могла двинуться с места и стояла, глядя мне вслед, пока я спускался по лестнице.
   Спокойствие снова вернулось ко мне, и голова моя была ясна. Слова дамы, что ей нечего подать сегодня, подействовали на меня, как холодный душ. Я уже дошел до того, что каждый мог, посмотрев на меня, мысленно сказать: "Вон идет нищий, он клянчит у людей себе на пропитание!"
   На Меллергаде я остановился у кухмистерской и стал нюхать аппетитный запах жареной говядины; я уже взялся за ручку двери и хотел войти, сам не зная для чего, но вовремя одумался и ушел. Выйдя на площадь, я стал искать места, где бы отдохнуть, но все скамейки были заняты, и я тщетно бродил вокруг церкви в поисках тихого местечка, куда мог бы присесть. "Ну конечно! -- с мрачностью сказал я про себя. -- Конечно! Конечно же!" И я пошел дальше. У фонтана в углу базара я остановился, выпил воды, снова пошел, волоча ноги, подолгу мешкал у каждой витрины, провожал глазами каждую проезжавшую карету. Голова у меня горела, в висках раздавался какой-то странный стук; выпитая вода не пошла впрок, и время от времени я с трудом удерживался от рвоты. Наконец я добрался до кладбища у храма Спасителя. Я сел, уперся локтями в колени и уронил голову на руки; когда я скорчился таким образом, мне стало лучше, и я уже не чувствовал покалывания в груди.
   Какой-то каменщик ползал по гранитной плите неподалеку от меня и высекал надпись; он был в темных очках и вдруг напомнил мне одного моего знакомого, которого я почти забыл, -- тот человек служил в банке, и я встретился с ним как-то в кофейне.
   Если б только я мог преодолеть свой стыд и обратиться к нему! Сказать ему всю правду о том, как мне теперь тяжко, как трудно добывать пропитание! Я мог бы отдать ему книжку с талонами на бритье... Ах, черт, я совсем позабыл про эту книжку! А там талонов почти на крону! Взволнованный, я начинаю искать свое сокровище. Не найдя сразу, я вскакиваю, шарю в холодном поту от страха, и наконец нахожу ее на дне бокового кармана вместе с чистыми и исписанными листками, не имеющими никакой ценности. Я несколько раз пересчитываю эти шесть талонов от начала, потом от конца; мне они не очень нужны, -- я больше не хочу бриться, такая уж у меня прихоть, фантазия. Я мог бы иметь вместо них полкроны, блестящую монету из конгсбергского серебра! Банк закрывается в шесть, я могу дождаться своего знакомого у кофейни, он придет часов в семь или в восемь.
   Я долго радовался этой мысли. Время шло, в листве каштанов вокруг меня шумел ветер, день клонился к вечеру. Но разве не унизительно соваться с шестью талончиками к молодому человеку, служащему в банке? Как знать, может, у него целых две пухлых книжки в кармане, а талоны в них красивее и чище, чем мои. И я шарил по карманам в надежде найти еще что-нибудь подходящее и предложить ему в придачу, но ничего не нашел. А что, если предложить ему мой галстук? Я отлично могу обойтись и без него, стоит только плотно застегнуть куртку, а мне и без того приходится это делать; "раз у меня нет жилета. Я снял галстук, завязанный большим бантом и закрывавший едва ли не половину моей груди, тщательно почистил его и вместе с книжкой завернул в кусок белой бумаги. Потом покинул кладбище и пошел в город.
   Часы на ратуше показывали семь. Я держался поблизости от кофейни, прохаживался взад-вперед вдоль железной решетки и внимательно оглядывал всех, кто входил и выходил. Наконец, около восьми я увидел молодого человека, чисто и элегантно одетого, который направлялся к дверям кофейни. Когда я увидел его, сердце у меня в груди затрепыхалось, как птичка, и я, не здороваясь, набросился на него.
   -- Дайте полкроны, старый друг! -- нагло сказал я. -- А вот это вам в залог. -- И я сунул маленький сверток ему в руку.
   -- Не могу! -- сказал он. -- Видит бог, у меня ничего нет! -- И он вывернул свой кошелек наизнанку перед самым моим носом. -- Вчера вечером я развлекался и теперь сижу на мели. Поверьте, у меня ничего нет.
   -- Ну не беда, друг мой! -- ответил я, поверив ему на слово.
   Ведь он, конечно, не стал бы лгать из-за такого пустяка; мне даже показалось, что его серые глаза увлажнились, когда он рылся в карманах и ничего не находил. Я отошел.
   -- В таком случае, извините! -- сказал я. -- Просто я попал в некоторое затруднение.
   Я уже отошел довольно далеко, когда он окликнул меня и напомнил о свертке.
   -- Оставьте, оставьте его у себя! -- откликнулся я. -- Сделайте мне удовольствие! Там несколько безделок, мелочь -- едва ли не все, что у меня есть на свете.
   Я был растроган собственными словами, они прозвучали так безутешно в вечерних сумерках, и я заплакал...
   Ветер свежел, тучи быстро неслись по небу, и с наступлением сумерек становилось все холоднее. Я шел по улице и плакал, все больше и больше жалея себя, то и дело у меня вырывались несколько слов, восклицание, от которого слезы, утихшие было, снова наворачивались на глаза:
   -- Боже, как мне тяжко! Боже, как тяжко!
   Прошел час, он тянулся так медленно, что казался бесконечным. Я долго пробыл на Турвгаде, сидел на ступеньках у дверей, прятался в подворотнях, когда кто-нибудь проходил мимо, бессмысленно смотрел через освещенные витрины на сновавших в лавках покупателей и, наконец, нашел уютное местечко за штабелем досок, между церковью и базаром.
   В лес я идти не мог даже под страхом смерти -- в тот вечер у меня не было сил, а путь казался таким нескончаемо долгим. Я решил, что как-нибудь протяну ночь здесь, никуда не пойду; если меня одолеет холод, поброжу вокруг церкви, стесняться тут особенно нечего. Я прислонился к доскам и задремал.
   Понемногу стало тише, лавки закрывались, шаги прохожих раздавались все реже, наконец, в окнах погас свет...
   Я открыл глаза и увидел перед собой какого-то человека; блестящие пуговицы бросились мне в глаза, и я понял, что это полицейский; лица видно не было.
   -- Добрый вечер! -- сказал он.
   -- Добрый вечер! -- испуганно ответил я. И встал, чувствуя неловкость.
   Он постоял немного без движения.
   -- Где вы живете? -- спросил он.
   По старой привычке я, не задумываясь, назвал свой старый адрес, где жил недавно в каморке на чердаке.
   Он еще немного постоял молча.
   -- Я сделал что-нибудь дурное? -- со страхом спросил я.
   -- Что вы, вовсе нет! -- отвечал он. -- Но лучше бы вам пойти домой, здесь вы замерзнете.
   -- Да, это верно, сегодня свежо.
   Я пожелал ему покойной ночи и непроизвольно направился к своему прежнему дому. Соблюдая осторожность, я мог пробраться наверх, никого не потревожив; на лестнице было всего восемь ступеней, и только две верхние грозили скрипнуть.
   Я разулся на пороге и пошел. В доме было тихо; на втором этаже я услышал медленное тиканье часов и негромкий плач ребенка; больше я не слышал ни звука. Я отыскал свою дверь, приподнял ее на петлях, открыв, по обыкновению, без ключа, вошел в комнату и бесшумно затворил дверь за собой.
   В каморке ничто не переменилось, занавески на окнах были отдернуты, кровать пуста. На столе я увидел бумагу, очевидно, это была моя записка; хозяйка даже не заглянула сюда после моего ухода. Я ощупываю рукой белый квадратик и с удивлением обнаруживаю, что это письмо. Но от кого? Я несу его к окну, разбираю в полутьме каракули и наконец нахожу свое имя. "Ага! -- думаю я. -- Верно, это от хозяйки, она запрещает мне входить в комнату, если я вздумаю вернуться!"
   И медленно, очень медленно, я снова ухожу, неся башмаки в одной руке, письмо в другой и одеяло под мышкой. Я иду на цыпочках, стискиваю зубы, когда ступаю на скрипящие ступени, благополучно преодолеваю лестницу и оказываюсь в подъезде.
   Я снова надеваю башмаки, долго вожусь со шнурками, сижу несколько времени, бессмысленно глядя перед собой и держа письмо в руке.
   Потом встаю и ухожу.
   На улице мерцает газовый фонарь, я иду поближе к свету, кладу сверток у столба и медленно, очень медленно вскрываю письмо.
   Внутри у меня словно вспыхивает пламя, я слышу свой слабый крик, бессмысленный, радостный возглас. Письмо от редактора, мой фельетон принят и уже отправлен в типографию! "Несколько мелких поправок... две-три случайные описки... очень талантливо... будет напечатано завтра... десять крон".
   Смеясь и плача, я пустился бежать по улице, потом остановился, упал на колени, молил всех святых неведомо о чем... А время шло.
   Всю ночь до утра я бродил по улицам, обезумев от радости, и повторял:
   -- Талантливо, значит, маленький шедевр, гениальная вещь. И десять крон!

2

   Недели через две, как-то вечером, я ушел из дому.
   Я снова сидел на кладбище и писал статью для одной из газет; я проработал до десяти, стало темнеть, скоро сторож должен был запереть ворота. Меня мучил голод, сильный голод. Тех десяти крон, к сожалению, хватило ненадолго; я уже не ел два, почти три дня и чувствовал слабость, мне было трудно даже водить карандашом по бумаге. В кармане у меня был сломанный перочинный ножик и связка ключей, но ни единой монетки.
   Так как кладбищенские ворота запирались, мне, конечно, следовало пойти домой; но из бессознательного страха перед своим жилищем, где было темно и пусто, перед заброшенной мастерской жестянщика, где мне в конце концов позволили ютиться до поры до времени, я поплелся куда глаза глядят, мимо ратуши, к набережной, и дальше, к вокзалу, где наконец сел на скамейку.
   Черных мыслей вмиг как не бывало, я забыл все свои невзгоды, успокоенный зрелищем морской глади, такой безмятежной и чудесной в вечерних сумерках. По привычке я хотел перечитать то, что недавно написал, моему больному воображению это представлялось лучшим из моих сочинений. Я достал рукопись из кармана, поднес ее к самым глазам, чтобы лучше видеть, и перечитывал страницу за страницей. Наконец я устал и снова сунул бумаги в карман. Все было тихо; море отливало перламутровой синевой, вокруг с места на место порхали птички. Несколько поодаль расхаживал полицейский, а больше не видно было ни души, и вся гавань безмолвствовала.
   Я снова перебираю свои богатства: сломанный перочинный ножик, связка ключей, но ни единой монетки. Вдруг я хватаюсь за карман и снова достаю бумаги. Это было машинальное движение, бессознательный нервный порыв. Я отыскиваю чистый, неисписанный листок, и -- бог знает, отчего мне пришла эта мысль -- сворачиваю кулек, аккуратно загибаю края, чтобы казалось, будто в нем что-то есть, и бросаю его далеко на мостовую; пролетев немного по ветру, кулек падает и лежит неподвижно.
   Голод стал невыносимым. Я смотрел на белый кулек, раздутый, словно полный серебряных монет, и мне самому начинало казаться, что он совсем не пустой. Я радовался и пробовал отгадать, сколько там денег, -- если верно отгадаю, они будут мои! Я представлял себе маленькие, чудесные монетки по десять эре на самом дне и солидные, чеканные кроны сверху -- целый кулек, набитый деньгами! Я таращил на него глаза, и мне хотелось его стащить.
   Вдруг слышится кашель полицейского, -- и отчего это мне приходит в голову тоже кашлянуть? Я встаю со скамейки и кашляю, делаю это трижды, чтобы он услышал. Как ему не броситься к кульку, когда он подойдет! Я радовался этой шутке, потирал руки от восторга и самозабвенно ругался. Я тебя проведу за нос, собака! Угодишь в самую преисподнюю за эту воровскую проделку! От голода я словно охмелел и был как пьяный.
   Через несколько минут подходит полицейский, озираясь по сторонам, железные подковки на его каблуках стучат по мостовой. Он не торопится, у него целая ночь впереди; он замечает кулек, только когда подходит совсем близко. Но вот он останавливается и смотрит на кулек. А кулек так соблазнительно белеет на мостовой, должно быть, там кругленькая сумма, а? Кругленькая сумма серебром? И он поднимает кулек. Гм! Там что-то легкое, очень легкое. Может быть, драгоценное перо для шляпы... Своими большими руками он осторожно открывает кулек и заглядывает внутрь. А я хохочу, хохочу как сумасшедший и хлопаю себя по колену. Но ни единого звука не вырывается у меня; мой смех безмолвен, он подобен затаенному рыданию...
   Снова раздается стук каблуков по мостовой, и полицейский идет дальше по набережной. Я сижу со слезами на глазах и задыхаюсь от лихорадочной веселости. Потом я начинаю разговаривать вслух, рассказываю самому себе о кульке, передразниваю бедного полицейского, заглядываю себе в пустую горсть, снова и снова повторяю про себя: "Он кашлянул, когда бросил кулек! Кашлянул, когда бросил!" Немного погодя я добавляю к этой фразе еще несколько пикантных словечек, переделываю ее, и теперь она звучит гораздо остроумней: "Он кашлянул разок -- кхе-хе!"
   Эта игра словами меня утомила, был уже поздний вечер, и веселость моя исчезла. Мною овладел дремотный покой, приятная истома, и я этому не противился. Темнота сгустилась, подул легкий ветерок, и перламутровая гладь моря подернулась рябью; мачты кораблей четко рисовались на фоне неба, а сами черные их громады были похожи на молчаливых ощетинившихся чудищ, которые притаились и подстерегали меня. Скорбь моя прошла, ее заглушил голод; теперь я ощущал в себе приятную пустоту, ничто меня не тревожило, и я радовался своему одиночеству. Я забрался на скамейку с ногами и прилег -- так удобнее всего было наслаждаться уединением. Ни единое облачко не омрачало мою душу, у меня не было тягостных чувств, и мне казалось, что сбылись все мои мечты и желания. Я лежал с открытыми глазами, словно отрешившись от самого себя, мысленно уносясь в блаженные дали.
   По-прежнему ни один звук не нарушал моей безмятежности; мягкий сумрак скрывал от моих глаз весь мир, и я погрузился в глубины покоя -- лишь беспокойный шорох тишины наполняет мои уши безмолвием. Когда настанет ночь, эти темные чудища поглотят меня и унесут далеко, за море, в чужие страны, где никто не живет. Они принесут меня к замку принцессы Илаяли, где мне уготовано такое великолепие, какого еще не видел свет. И сама она будет сидеть в сияющей зале, где все сделано из аметиста, на троне из золотистых роз, и протянет ко мне руку, когда я войду, и громко произнесет приветствие, когда я приближусь и преклоню колена: "Приветствую тебя, рыцарь, в моем замке и в моих владениях! Я ждала тебя двадцать лет, я звала тебя все эти светлые ночи, и когда ты страдал, я плакала, а когда ты спал, я навевала тебе прекрасные сны!.." И вот красавица берет меня за руку, указывает путь, ведет по длинным коридорам, где огромные толпы кричат "ура", через светлые сады, где играют и смеются триста юных дев, в другую залу, где все сделано из лучезарного изумруда. Здесь все залито солнцем, в галереях и портиках раздается сладостное пение, на меня веет благоуханными ароматами. Я держу ее руку в своей и чувствую, как мою кровь воспламеняют безумные, колдовские чары; я обнимаю ее, и она шепчет: "Не здесь, пойдем дальше!" И мы входим в алую залу, где все сделано из рубина, -- я погружаюсь в лучистое великолепие. И я чувствую, как ее рука обвивается вокруг меня, чувствую на своем лице ее дыхание, слышу шепот: "Приветствую тебя, мой возлюбленный! Целуй меня! Еще... еще..."
   Со скамейки мне видны звезды, и моя мысль уносится вместе с вихрем света...
   Я уснул, лежа на скамейке, и полицейский разбудил меня. Надо было дальше влачить нищенскую жизнь. Первым моим чувством было тупое изумление, что я очутился под открытым небом, но оно скоро сменилось горькой тоской; я готов был плакать от досады, что я все еще жив. Пока я спал, выпал дождь, платье мое промокло насквозь, и я чувствовал промозглый холод в членах. Темнота стала еще гуще, я с трудом мог разглядеть лицо полицейского.
   -- Та-а-ак! -- сказал он. -- А теперь вставайте.
   Я тотчас встал; если б он велел мне снова лечь, я повиновался бы. Я был подавлен и совершенно обессилен, да к тому же голод сразу начал снова меня терзать.
   -- Эй вы, дурак, обождите! -- окликнул меня полицейский. -- Вы позабыли шляпу. Та-а-ак, теперь ступайте!
   -- Мне тоже показалось, что я... что я позабыл... -- бессвязно лепетал я. -- Спасибо. Доброй ночи.
   И я поплелся дальше.
   Ах, если б теперь кусочек хлеба! Чудесный кусочек черного хлеба, который можно грызть, бродя по улицам! И я думал, что бывает такой особенно вкусный черный хлеб, и хорошо бы его поесть. Голод мучил меня, мне хотелось умереть, и я плакал от избытка чувств. Горе мое было беспредельно. Вдруг я остановился посреди улицы, затопал ногами и стал изрыгать проклятия. Как он меня обозвал? Дураком? Я покажу этому полицейскому, как называть меня дураком! Тут я повернул и бросился назад. Я весь пылал гневом. На улице я споткнулся и упал, но не обратил на это внимания, вскочил и снова побежал. Добравшись до вокзальной площади, я так устал, что у меня уже не было сил бежать до пристани; кроме того, злоба моя поостыла. Наконец я остановился и перевел дух. Не все ли равно, что сказал какой-то полицейский! Да, но я не намерен все это терпеть! Ну конечно! -- перебил я сам себя. -- Но что с него спрашивать!.. И это извинение показалось мне достаточным; я повторял про себя, что с него нечего спрашивать. И снова повернул назад.
   "Господи, вот наказание, -- с горечью думал я. -- И придет же в голову бегать, высунув язык, по мокрым улицам в такую темную ночь!" Голод нестерпимо мучил меня, не давал мне покоя. Я то и дело глотал слюну, чтобы хоть немного его заглушить, и это как будто помогало. Вот уже много недель я недоедал, и теперь наступил ощутимый упадок сил. Когда мне так или иначе удавалось раздобыть пять крон, их хватало ненадолго, и поэтому я не успевал оправиться до новой голодовки. Хуже всего мне повиновались спина и плечи; боль в груди была не слишком сильна, и я мог унять ее, хорошенько прокашлявшись или подавшись всем телом вперед; а вот спина и плечи были для меня сущим наказанием. Отчего судьба так жестока? Разве я не имею такого же права жить, как антикварий Паша и пароходный агент Хеннехен? Разве у меня нет сильных плеч и пары крепких рабочих рук, разве я не готов удовольствоваться хотя бы местом дровосека на Меллергаде, чтобы зарабатывать на хлеб насущный? Разве я лентяй? Разве я не искал работы, не слушал лекций, не писал статей, не читал, не трудился день и ночь, как одержимый? Разве я не экономил, не питался хлебом и молоком, когда дела мои шли в гору, одним только хлебом -- когда они шли хуже, и не голодал -- когда оказывался совсем без средств? Разве я жил в гостинице или в большой квартире на первом этаже? Нет, я жил на чердаке, а потом -- в мастерской жестянщика, которую в ту зиму совершенно забросили, потому что ее заносило снегом. И теперь я решительно ничего не мог понять.
   Я шел и думал обо всем этом, и в душе моей не было ни тени озлобления, зависти или горечи.
   Я остановился у лавки, где торговали красками, и стал разглядывать витрину; попытался прочитать затейливые надписи на закрытых коробках, но было слишком темно. Эта моя новая причуда вызвала во мне досаду, я почти сердился, что не могу узнать содержимого этих коробок, стукнул в витрину и пошел прочь. Дальше, на улице, я увидел полицейского, прибавил шагу, подошел к нему вплотную и сказал ни с того ни с сего:
   -- Сейчас десять часов.
   -- Нет, сейчас два, -- с удивлением возразил он.
   -- Нет, десять, -- настаивал я. -- Сейчас десять часов. -- Я застонал от злобы, сделал еще несколько шагов вперед, сжал кулак и сказал: -- Послушайте, говорю вам, что сейчас -- десять.
   Несколько мгновений он пытался что-то сообразить, всматривался в меня долго и пристально. Потом сказал тихо:
   -- Во всяком случае, вам пора домой. Может быть, проводить вас?
   -- Нет, благодарю. Я несколько засиделся в кофейне. Премного благодарен.
   Когда я отошел, он отдал мне честь. Его учтивость меня совершенно обезоружила, и я плакал от обиды, что у меня не нашлось для него пяти крон. Я остановился и долго провожал его глазами, я хлопал себя по лбу и заливался слезами, глядя ему вслед. Я проклинал себя и свою бедность, поносил себя последними словами, измышлял обидные клички, изощрялся в изыскивании самой отборной брани, осыпал ею себя. Так продолжалось почти до самого дома. Дойдя до ворот, я обнаружил, что потерял ключи.
   "Ну ясно! -- сказал я себе с горечью. -- Как мне было не потерять ключей? Я живу на дворе, где есть конюшня, а наверху -- мастерская жестянщика; ворота запираются на ночь, и никто, никто не может их открыть, -- как же мне было не потерять ключей? Я промок как собака, проголодался, -- самую малость проголодался, я чувствовал странную слабость в коленях -- как же мне было не потерять ключей? Почему, в сущности, все жильцы не разъехались, когда мне нужно войти?.." И я смеялся, ожесточенный голодом и немощью.
   Я слышал, как лошади на конюшне били копытами, и видел свое окошко наверху; но я не мог открыть ворота и войти. Усталый и раздосадованный, я решил вернуться на пристань и поискать свои ключи.
   Снова пошел дождь, и я уже чувствовал, как вода стекает у меня между лопаток. У ратуши мне вдруг пришла прекрасная мысль: я решил обратиться к полиции с просьбой открыть мои ворота. Подойдя к полицейскому, я убедительно попросил его пойти со мной и, если возможно, отпереть замок.
   Если б это было возможно, тогда конечно! Но это невозможно, у него нет отмычек. Отмычки только у агентов сыскного отделения.
   -- Как же мне быть?
   -- Что ж, придется вам переночевать в гостинице.
   -- Но я, право, не могу ночевать в гостинице: у меня нет денег. Понимаете, я вышел из дому только в кофейню...
   Некоторое время мы постояли на ступенях у ратуши. Он соображал, раздумывал, поглядывая на меня. Дождь лил как из ведра.
   -- Вам придется пойти в дежурную часть и объявить, что у вас нет пристанища, -- сказал он.
   Объявить, что у меня нет пристанища? Об этом я не подумал. Ей-же-ей, прекрасная мысль! Я принялся благодарить полицейского за совет. Значит, я могу просто войти и сказать, что у меня нет пристанища?
   -- Да, можете!..
   -- Фамилия? -- спросил дежурный.
   -- Танген... Андреас Танген.
   Я сам не знал, зачем лгу. Мысли беспорядочно метались у меня в голове и помимо воли заставляли меня пускаться на всякие ухищрения; я мгновенно придумал эту чужую фамилию и выпалил ее сразу. Я лгал безо всякой надобности.
   -- Занятие?
   Я очутился в безвыходном положении. Гм! Вначале я думал сказаться жестянщиком, но не рискнул; ведь я назвал себя фамилией, мало подходившей для жестянщика, и, кроме того, у меня были очки на носу. Тогда я набрался нахальства, сделал шаг вперед и сказал торжественно, недрогнувшим голосом:
   -- Я журналист.
   Дежурный вздрогнул, но записал мои слова, а я важно стоял перед ним, словно министр, оказавшийся без пристанища. То, что я помедлил с ответом, не вызвало у дежурного подозрений. Ведь это ни на что не похоже: журналист, стоящий у ратуши, без крова над головой!
   -- А в какой газете вы сотрудничаете, господин Танген?
   -- В "Утренней газете", -- ответил я. -- К сожалению, я вышел сегодня вечером из дому...
   -- Да полноте! -- перебил он и добавил с улыбкой: -- Когда молодые люди отлучаются из дому... Это мы понимаем. -- Он встал и почтительно поклонился мне, а потом сказал какому-то полицейскому: -- Проводите господина в резервную камеру. Спокойной ночи.
   От собственной дерзости по спине у меня пробежали мурашки, и, сжав кулаки, я старался ободриться.
   -- Газ горит только десять минут, -- предупредил полицейский еще в дверях.
   -- А потом тушится?
   -- Да, потом тушится.
   Я сел на кровать и слышал, как ключ повернулся в замке. В камере было светло, она казалась уютной; чувствуя-кров над головой, я с удовольствием прислушивался к шуму дождя. Иметь бы всегда такую уютную комнатку -- лучшего я и не желал! На душе у меня стало гораздо спокойней. Сидя на кровати со шляпой в руке и глядя на газовый светильник у стены, я повторял про себя подробности этого первого своего столкновения с полицией. Да, я впервые столкнулся с ними, и до чего же ловко я их провел! Журналист Танген, не угодно ли? Из "Утренней газеты"! Я поразил этого господина в самое сердце "Утренней газетой"! "Да полноте!" Каково? Засиделся в гостях подле собора до двух ночи, забыл дома ключ и бумажник с несколькими тысячами крон! "Проводите господина в резервную камеру..."
   Но вот газовый светильник гаснет, гаснет сразу, без предупреждения; я сижу в полной тьме, не видя даже своей руки, не видя белых стен камеры, ничего. Остается одно -- лечь спать. И я раздеваюсь.
   Но я не мог уснуть, сон не шел ко мне. Некоторое время я лежал, глядя в темноту, в густую, плотную, бездонную и непостижимую. Моя мысль не могла ее охватить. Мрак был слишком густым, он давил меня. Я зажмурился и стал напевать вполголоса, я ерзал на койке, чтобы развеять тягостные чувства; но все было тщетно. Мрак поглощал все мои мысли и ни на мгновение не отступал. А вдруг сам я весь растворился в этом мраке, слился с ним воедино? Я вскакиваю с койки и размахиваю руками.
   Нервное возбуждение совершенно завладело мною, и как ни старался я избавиться от него, ничто не помогало. И вот я сидел, обуреваемый престранными фантазиями, баюкал себя, напевал колыбельную песенку, силился себя успокоить, весь в поту от этих усилий. Я пристально вглядывался во мрак, такой глубокий, какого я в жизни не видел. У меня не было ни малейшего сомнения в том, что это совершенно особенная темнота, грозная стихия, с какой еще никто не сталкивался. Мне приходили в голову самые нелепые мысли, все вокруг пугало меня. Вот в стене над койкой небольшое отверстие, оно меня очень занимает. Это дырка от гвоздя, думаю я, это знак, оставленный на стене. Я ощупываю отверстие, дую в него. Стараюсь определить его глубину. Нет, это не простое отверстие, как бы не так; это очень хитрое и таинственное отверстие, его следует остерегаться. Поглощенный этой мыслью, охваченный жгучим любопытством и страхом, я наконец встал с койки, отыскал свой перочинный ножик и измерил глубину отверстия, дабы убедиться, что оно не выходит в соседнюю камеру.
   Затем я опять прилег и попытался уснуть, но вместо этого снова начал бороться с мраком. Дождь на дворе перестал, и не слышно было ни звука. Я долго прислушивался и не успокоился, пока не услышал шаги на улице -- по всей видимости, это прошел полицейский. Потом я стал щелкать пальцами и смеяться. Ха-ха! Черт возьми! В голову мне пришло новое, небывалое слово. Я приподнимаюсь на койке и говорю: "Кубоа", -- такого слова нет в языке, я сам его выдумал. Как и всякое слово, оно состоит из букв, видит бог. Да, брат, ты создал слово... "Кубоа"... оно имеет огромное значение для грамматики.
   Это слово четко рисовалось передо мной во мраке.
   Теперь я сижу на койке, широко раскрыв глаза, поражаюсь своей находке и смеюсь от радости. Я говорю шепотом: меня ведь могут подслушать, а я хочу сохранить свое изобретение в тайне. От голода мною овладело ликующее безумие: боль надо мной не властна, мысль не знает удержу. Она делает непостижимый скачок, пытаясь уяснить смысл нового слова, придуманного мною. Нет, оно вовсе не значит "бог" или "Тиволи", и с какой стати должно оно обозначать "зверинец"? Стиснув кулаки, я повторяю: "С какой стати должно оно обозначать зверинец?" Если вдуматься, оно не может значить "висячий замок" или "восход солнца". Но смысл его отыскать не так уж трудно. Я подожду, предоставлю дело времени. А покамест можно поспать.
   Я лежу на койке и улыбаюсь молча, ничего не говорю ни "за" ни "против". Но через несколько минут я прихожу в волнение, новое слово не дает мне покоя, оно то и дело возвращается и, наконец, совершенно завладевает моими мыслями, отчего я становлюсь очень серьезен. Я уже твердо решил, чего оно не должно обозначать, но не определил, что же оно все-таки значит. "Это -- несущественный вопрос!" -- громко говорю я себе, беру сам себя за руку и повторяю, что это -- несущественный вопрос. Слово, с божьей помощью, найдено, и это -- главное. Но мысль о том, что оно может значить, не оставляет меня, мешает уснуть; перед столь редкостным словом я безоружен. Наконец я снова сажусь на койку, сжимаю обеими руками голову и говорю: "Нет, положительно невозможно, чтобы оно значило "эмиграция" или "табачная фабрика"! Если б оно могло значить что-нибудь в этом роде, я давно уже остановился бы на этом и сделал соответствующие выводы. Нет, это слово, собственно, рождено для обозначения чего-то духовного:чувства, душевного состояния -- как же я до сих пор этого не понял? Я роюсь в памяти, ищу какое-нибудь духовное понятие. И вдруг мне чудится, будто я слышу чей-то голос, будто кто-то вмешивается в мои рассуждения, и я говорю сердито: "Это еще что такое? Вот идиот, каких свет не видел! Как может оно значить "пряжа"? Пошел ты к черту!" С какой стати мне соглашаться, что оно значит "пряжа", когда я с самого начала был против этого? Ведь слово придумал я и имею полное право придать ему смысл, какой пожелаю. А я, кажется, еще не высказал своего мнения...
   Но мысли мои становились все исступленней. Наконец я соскочил с койки и стал искать водопроводный кран. Пить мне не хотелось, но голова была в жару, и меня тянуло к воде. Напившись, я снова лег и решил уснуть во что бы то ни стало. Закрыв глаза, я принудил себя успокоиться. После этого я пролежал несколько минут, не шелохнувшись. Я был в испарине и чувствовал буйные толчки крови у себя в жилах. Нет, подумать только, как прекрасно это получилось, что он стал искать денег в бумажном кульке! Он кашлянул разок. Небось он до сих пор там бродит? Сидит на моей скамейке?.. Перламутровая синева... Корабли...
   Я открыл глаза. Что было толку жмурить их, раз я не мог уснуть! Все тот же мрак окружал меня, все та же бездонная черная вечность, сквозь которую не могла пробиться моя мысль. С чем бы его сравнить? Я сделал отчаянное усилие, чтобы приискать самое черное слово для обозначения этого мрака, столь ужасающе черное слово, чтобы мой рот почернел, произнося его. Господи, как темно! И я снова начинаю думать о гавани, о кораблях, о черных чудищах, что подстерегают меня. Они хотели заманить меня, схватить и увлечь за моря и земли, за черные, никем не виданные страны. Мне кажется, будто я на корабле, я уплыл в море, воспарил к облакам и падаю, падаю... Я издаю отчаянный крик и стискиваю руками края койки, это был опасный полет, я со свистом летел вниз, как мешок с камнями. И когда руки мои ощутили твердые края койки, я не почувствовал себя спасенным. "Вот она, смерть, -- сказал я себе. -- Теперь ты умрешь!" Некоторое время я размышлял о своей неизбежной смерти. Потом приподнялся на койке и строго спросил: "А кто сказал, что ты должен умереть?" Раз я сам выдумал слово, то имею полное право решить, что оно должно значить... Я слышал свой голос, слышал собственные фантазии. Это было безумие, бред, порожденный слабостью и истощением, но я не лишился чувств. И вдруг меня пронзила мысль, что я сошел с ума. Охваченный страхом, я соскочил с койки. Шатаясь, пошел к двери, попытался ее открыть, несколько раз ударился в нее всем телом, чтобы ее высадить, потом уперся лбом в стену, громко стонал, кусая себе пальцы, плакал, бормотал проклятия...
   Все было тихо; только мой голос метался по камере, бессильный преодолеть каменные стены. Ноги больше не держат меня. И я падаю на пол. Высоко над собою я смутно различаю в стене серый квадрат, он приобретает беловатый оттенок, и меня осеняет предчувствие -- это дневной свет. Ах, с каким облегчением я вздохнул! Я распростерся на полу и плакал, радуясь этому проблеску света, это были слезы благодарности, я посылал окну поцелуи и безумствовал. Но в это мгновение я сознавал, что делаю. Вся моя подавленность сразу прошла, отчаяние и боль исчезли, мне ничего больше не было нужно, я не мог придумать ни единого желания. Я сидел на полу, скрестив на груди руки, и терпеливо ждал наступления дня.
   "Какая ужасная была ночь! Странно, что никто не слышал шума", -- с удивлением думал я. Но ведь я был в резервной камере, расположенной гораздо выше всех остальных. Министр, очутившийся без пристанища, если можно так выразиться. У меня было теперь прекрасное, ничем не омраченное настроение, я пристально смотрел на окно, за которым брезжил рассвет, и забавлялся, воображая, будто я важная особа, величал себя фон Тангеном и старался выражаться, как подобает сановнику. Фантазия моя по-прежнему работала, но я стал гораздо спокойней. Проклятая рассеянность, из-за нее я забыл дома бумажник. Не окажет ли мне господин министр великую честь, не позволит ли он предложить ему постель? С необычайной важностью, очень церемонно, я подошел к койке и лег.
   Стало уже так светло, что я мог различать стены камеры, а немного погодя разглядел и тяжелую ручку двери. Это развлекло меня; однообразный мрак, столь раздражающе плотный, что я не видел самого себя, рассыпался; кровь в моих жилах текла спокойней, и вскоре я почувствовал, что у меня смыкаются глаза.
   Меня разбудил стук в дверь. Я вскочил и поспешно оделся; мое платье еще не высохло со вчерашнего вечера.
   -- Пожалуйте вниз, к дежурному, -- сказал полицейский.
   "Значит, снова предстоят всякие формальности!" -- со страхом подумал я.
   Я спустился вниз, в большую комнату, где сидели тридцать или сорок бездомных людей. Их поочередно выкликали по списку и давали им талоны на обед. Дежурный то и дело спрашивал стоявшего рядом полицейского:
   -- Талон выдан? Не забывайте выдавать талоны. Ведь они, должно быть, голодны.
   Я смотрел на все эти талоны и мечтал тоже заполучить один.
   -- Андреас Танген, журналист!
   Я шагнул вперед и поклонился.
   -- Послушайте, вы-то каким образом сюда попали?
   Я объяснил, как было дело, рассказал ту же историю, что и вчера, я лгал, не сморгнув глазом, лгал совершенно искренне: засиделся в кофейне, потерял ключ...
   -- Ах, так, -- сказал он, и улыбнулся. -- Вон оно что! Хорошо ли вас тут устроили?
   -- Как министра, -- ответил я. -- Как министра!
   -- Очень рад! -- сказал он, вставая. -- До свидания!
   Я ушел.
   И мне бы, и мне бы талончик! Я не ел целых три дня! Хоть бы кусок хлеба! Но никто не предложил мне талон, а попросить я не решился. Это сразу вызвало бы подозрение. Стали бы копаться в моих личных делах и доискиваться, кто я такой в действительности; и арестовали бы меня за ложные показания. Высоко подняв голову и сунув руки в карманы, я вышел из ратуши гордо, словно миллионер.
   Солнце уже пригревало, было десять часов, площадь заполнили экипажи и пешеходы. Куда пойти? Я хлопаю по карману, нащупываю свою рукопись, -- в одиннадцать часов попытаюсь заглянуть к редактору. Стоя у балюстрады, я наблюдаю, как подо мной кипит жизнь: от моей одежды идет пар. Голод снова проснулся, болью сводит грудь, пробегает судорогой по телу, слабо, но ощутимо пронзает меня. Неужели мне не найти ни друга, ни знакомого, -- никого, к кому бы я мог обратиться? Я роюсь в памяти, стараюсь придумать, кто дал бы мне десять эре, но не нахожу такого человека. А день так чудесен! Вокруг столько тепла и света; небо растеклось над головой, как море, опрокинутое над горной грядой...
   Незаметно для себя я пошел к дому.
   Я был очень голоден и, подобрав с земли щепку, стал жевать ее. Это помогло. Как я не подумал об этом раньше!
   Ворота были отперты, конюх, по обыкновению, пожелал мне доброго утра.
   -- Хорошая сегодня погодка! -- сказал он.
   -- Да, -- отвечал я.
   И больше не нашелся, что сказать. Не попросить ли у него пять крон? Он охотно даст, если только у него есть. К тому же я однажды написал по его просьбе письмо.
   Он стоял, явно намереваясь что-то сказать.
   -- Хорошая погодка, да. Гм... А мне сегодня платить хозяйке, так не будете ли вы добры ссудить мне пять крон? Всего на несколько дней. Вы ведь однажды уже выручали меня.
   -- Право, никак не могу, Йене Олай, -- сказал я. -- Сейчас у меня нет. Может быть, попозже, к вечеру...
   И я потащился по лестнице к себе.
   Я бросился на постель и стал смеяться. Какое счастье, что он меня опередил! Моя честь спасена. Пять крон -- бог с тобою, любезный! С таким же успехом ты мог бы попросить у меня пять акций общественной столовой или загородную усадьбу.
   При мысли об этих пяти кронах я смеялся все громче и громче. Ну не молодчина ли я? Пять крон! Нашел подходящего человека! Я не мог совладать со своей веселостью, она захватила меня всего. Тьфу, черт возьми, как пахнет съестным! Запах жаркого с самого обеда, тьфу! Я распахиваю окно, чтобы выветрился этот отвратительный запах. Человек, половину бифштекса! Обращаясь к столу, к своему сломанному столу, который приходится поддерживать коленями, когда пишешь, я говорю с низким поклоном:
   -- Я Танген, министр Танген. К сожалению, я немного засиделся... и забыл ключ от ворот...
   И мысли мои, вырвавшись на волю, снова понеслись как безумные. Я сознавал, что говорю бессвязно, и внимательно прислушивался к своим словам. Я сказал себе: "Вот ты снова ведешь бессвязные речи!" И все же я ничего не мог с собой поделать. Я не спал и все же разговаривал как во сне. Голова моя была легка, я не чувствовал ни боли, ни тяжести, и ни единое облачко не омрачало душу. Я плыл по воле стихий.
   Входите! Да входите же! Как видите, здесь все сделано из рубина. Илаяли, Илаяли! Красивая, дивная шелковая тахта! Как бурно дышит ее грудь! Целуй меня, мой возлюбленный! Еще! Еще! Твои руки золотисты, как янтарь, твои уста пылают... Человек, я заказал бифштекс...
   Солнце светило в окно, я слышал, как лошади внизу хрупали овсом. А я грыз свою щепку и радовался от души, как ребенок. То и дело я ощупывал свою рукопись; я ни разу не подумал о ней, но чутье подсказывало мне, что она здесь, моя кровь напоминала про нее.
   Она промокла, я развернул ее и положил на солнце. Потом начал расхаживать взад-вперед по комнате. Какое вокруг меня удручающее зрелище! На полу мелкие растоптанные обрезки жести, и нет ни одного стула, ни одного гвоздя на голых стенах. Все отправлено в лавчонку к процентщику, все проедено. Несколько листков бумаги на столе, покрытые толстым слоем пыли, составляли все мое имущество; старое, зеленое одеяло на кровати мне одолжил Ханс Паули много недель тому назад. Ханс Паули! Я щелкаю пальцами. Ханс Паули Петтерсен поможет мне! И я стараюсь вспомнить его адрес. Как это я мог забыть Ханса Паули! Он, конечно, очень обидится, что я не сразу обратился к нему. Я быстро надеваю шляпу, собираю исписанные листки и сбегаю вниз по лестнице.
   -- Послушайте, Йене Олай, -- крикнул я в двери конюшни. -- Я твердо уверен, что вечером смогу вам помочь!
   Подойдя к ратуше, я вижу, что уже двенадцатый час, и решаю немедленно отправиться в редакцию. У редакционной двери я останавливаюсь, чтобы взглянуть, в порядке ли сложены страницы рукописи. Я тщательно разглаживаю ее, снова кладу в карман и стучу. Когда я вхожу, мне слышно, как бьется мое сердце.
   Человек-Ножницы, по обыкновению, был занят своим делом. Я робко справился о редакторе. Он не ответил. Все сидел да отыскивал мелкие новости в иногородних газетах.
   Я повторил свой вопрос, подойдя поближе.
   -- Редактор еще не приходил, -- наконец-то отвечают Ножницы, даже не взглянув на меня.
   -- А когда он придет?
   -- Не берусь сказать, положительно не берусь.
   -- До какого времени открыта редакция?
   Я не получил никакого ответа и вынужден был уйти. Человек-Ножницы во время нашего разговора ни разу не посмотрел мне в лицо; он узнал меня по голосу. "На каком же ты здесь дурном счету, -- подумал я, -- если тебе даже ответить не хотят. Неужели так распорядился редактор?" Правда, после своего знаменитого фельетона за десять крон я засыпал его статьями, бегал к нему почти каждый день, приносил негодную стряпню, которую ему приходилось читать, а потом возвращать обратно. Пожалуй, он решил положить этому конец и принял свои меры... Я пошел к центру города.
   Ханс Паули Петтерсен, студент из крестьян, жил на чердаке пятиэтажного дома, -- стало быть, Ханс Паули Петтерсен был бедный человек. Но если у него найдется крона, он не пожалеет ее. Я могу считать, что она у меня в руке. Идя к нему, я не переставал радоваться этой кроне и был уверен, что получу ее. Дверь подъезда была заперта, пришлось позвонить.
   -- Я хотел бы видеть студента Петтерсена, -- сказал я и попытался войти. -- Я знаю, где он живет.
   -- Студента Петтерсена? -- повторила горничная. -- Того, что жил на чердаке? Да ведь он переехал.
   Она не знала, куда именно; однако он просил пересылать письма к Хермансену на Тульбудгатен, номер такой-то.
   Обнадеженный, я отправляюсь на Тульбудгатен за адресом Ханса Паули. Больше мне не на что было рассчитывать, приходилось цепляться за последнее. Я прошел мимо новостройки, где плотники строгали доски. Я выбрал из кучи две чистые стружки, сунул одну в рот, а другую спрятал в карман, про запас, и продолжал свой путь. Я стонал от голода. В витрине булочной я увидел хлеб необычайной величины, ценою в десять эре, самый большой хлеб, какой можно купить за эти деньги...
   -- Я хотел бы узнать адрес студента Петтерсена.
   -- Улица Бернта Анкера, дом десять, на чердаке... Вы идете туда? В таком случае не прихватите ли для него вот эти письма?
   И я отправляюсь в город той же дорогой, какой пришел, снова прохожу мимо плотников, которые теперь сидят, поставив котелки на колени, и едят вкусный, горячий обед, мимо булочной, где в витрине все так же лежит хлеб, и когда я, наконец, добираюсь до улицы Бернта Анкера, то едва не падаю от истощения. Дверь не заперта, и я по длинной крутой лестнице взбираюсь на чердак. Я вынимаю письма из кармана, чтобы, войдя, сразу обрадовать Ханса Паули. Он, конечно, не откажется протянуть мне руку помощи, когда я изложу ему все обстоятельства, -- конечно, нет, у Ханса Паули отзывчивое сердце, я всегда так считал...
   На двери была приколота карточка: "Х.-П.Петтерсен, студ. богосл. уехал на родину".
   Я сажусь, сажусь прямо на голый пол, не в силах шевельнуться от усталости, обессилев от истощения. Я машинально повторяю несколько раз: "Уехал на родину! Уехал на родину!" Потом умолкаю. Глаза мои сухи, никаких мыслей, никаких чувств нет во мне. Я с недоумением рассматриваю письма и сижу без движения. Проходит десять минут, а может быть, все двадцать или даже больше, но я все сижу на месте, даже не пошевельнувшись. Это тупое оцепенение подобно сну. Вдруг я слышу шаги на лестнице, встаю и говорю:
   -- Тут жил студент Петтерсен, я принес ему два письма.
   -- Он уехал, -- отвечает женщина. -- Но он вернется после каникул. А письма, если хотите, можете отдать мне.
   -- Спасибо, вы очень любезны, -- сказал я. -- Тогда он возьмет их у вас, как только вернется. Ведь письма, наверное, очень важные. До свиданья.
   Выйдя из дома, я остановился посреди улицы и, сжав кулаки, произнес громко:
   -- Вот что я тебе скажу, милосердный боже: теперь я знаю, каков ты есть! -- И в бешенстве, стиснув зубы, я погрозил небу кулаком. -- Черт меня побери, если я этого не знаю!
   Пройдя еще несколько шагов, я снова останавливаюсь. Внезапно, переменив тон, я смиренно складываю руки, склоняю голову и кротким, елейным голосом спрашиваю:
   -- А молил ли ты Его, сын мой?
   Это прозвучало фальшиво.
   -- Его -- с большой буквы, -- продолжал я. -- С буквы Е, огромной, как колокольня. Я спрашиваю снова: -- Просил ли ты Его, сын мой? -- и, понурив голову, я ответил печально: -- Нет!
   И это тоже прозвучало фальшиво.
   Ты не умеешь лицемерить, глупец! Ты должен бы сказать: "Да, я взывал к господу богу моему!" И ты должен бы произнести эти слова жалостно, как можно жалостней. Ну-ка, еще разок! Вот теперь уже лучше. Но при этом надо вздыхать, вздыхать тяжело, как измученная лошадь. Вот так!
   Я иду и поучаю себя, а когда это мне надоедает, сердито топаю ногами и обзываю себя дубиной, к удивлению прохожих, которые оборачиваются и глядят на меня.
   Все это время я жевал стружку и не останавливаясь шел по улице. Я даже не заметил, как очутился на вокзальной площади. Часы на храме Спасителя показывали половину второго. Я постоял немного в раздумье. На лбу у меня выступила испарина, пот заливал глаза.
   -- А не пойти ли на пристань? -- сказал я себе. -- Разумеется, если у тебя есть время.
   Я поклонился самому себе и пошел на пристань.
   Корабли стояли на рейде, море зыбилось, сверкая под солнцем. Здесь царило оживление, раздавались пароходные свистки, сновали грузчики с ящиками на спинах, с баржей доносились веселые песни. Неподалеку от меня какая-то женщина торговала пирожками, она клевала почернелым носом над своим товаром; столик перед нею завален лакомствами, и я презрительно отворачиваюсь. Она всю пристань завоняла: тьфу, проветрите набережную! Я обращаюсь к господину, сидящему рядом со мной, и убедительно доказываю ему, как неуместно торговать пирожками везде и всюду... Вы не согласны? Хорошо, однако не станете же вы спорить, что... Но господин почувствовал неладное, он не дал мне договорить до конца, встал и ушел. Я тоже встал и последовал за ним, твердо решив доказать ему, что он заблуждается.
   -- Это недопустимо также и в санитарном отношении, -- сказал я, похлопав его по плечу.
   -- Извините, я приезжий и ничего не понимаю в санитарии, -- сказал он, глядя на меня в ужасе.
   -- Ну, если вы приезжий, тогда дело другое... -- Не могу ли я быть вам полезен? Не показать ли вам город? Нет? Я с удовольствием сделал бы это безо всякого вознаграждения...
   Но он явно хотел избавиться от меня и быстро перешел на другую сторону улицы.
   Я вернулся к своей скамейке и снова сел. Я был очень огорчен, и шарманка, громко заигравшая поодаль, еще больше расстраивала меня. Отрывисто звякая, она наигрывала что-то из Вебера, и под этот аккомпанемент маленькая девочка пела печальную песенку... Надрывные пискливые звуки шарманки пронизывают меня, нервы мои дрожат, точно вторят этим звукам, и вот я уже тихонько напеваю что-то жалобное, откинувшись на спинку скамьи. Каких только ощущений не испытывает голодный человек! Я чувствую, как эти звуки завладевают мною, я растворяюсь в них, устремляюсь потоком, отчетливо сознаю, что я устремился потоком ввысь, воспарил высоко над горами, несясь в пляске над лучезарными далями...
   -- Подайте эре! -- говорит девочка, которая пела под шарманку, и протягивает металлическую тарелочку. -- Всего только эре!
   -- Сейчас, -- отвечаю я безотчетно и, вскочив, шарю по карманам.
   Но девочка думает, что я просто смеюсь над ней, и уходит, не сказав более ни слова. Это бессловесное смирение я не в силах вынести; если б она обругала меня, мне было бы гораздо легче; мне стало больно, и я окликнул ее:
   -- У меня нет ни единого эре, но я вспомню о тебе скоро, быть может, завтра же. Как тебя зовут? Какое красивое имя, я его не забуду. Итак, до завтра...
   Но я прекрасно понимал, что она не поверила мне, хотя промолчала, и я плакал от отчаяния, что эта маленькая уличная девочка мне не верит. Я еще раз окликнул ее, быстро расстегнул куртку и хотел отдать ей свой жилет.
   -- Погоди минутку, -- сказал я. -- Вот тебе в залог...
   Но жилета на мне не было.
   С чего это я подумал о жилете? Ведь вот уж которую неделю я хожу без него. Что со мной? Испуганная девчушка поспешно попятилась от меня. Я не мог ее более удерживать. Вокруг собирался народ, все громко смеялись, полицейский, раздвигая толпу, шел узнать, что случилось.
   -- Ничего, -- говорю я. -- Решительно ничего не случилось! Я просто хотел отдать свой жилет вон той девочке... или, верней, ее отцу... Вы напрасно смеетесь. Дома у меня есть еще один.
   -- Нечего безобразничать на улице! -- говорит полицейский. -- Марш отсюда. -- И он толкает меня. А потом кричит мне вдогонку: -- Постойте, это ваши бумаги?
   -- Да, черт возьми, это моя статья для газеты, очень важная рукопись! Как я мог допустить такую небрежность...
   Я беру рукопись, проверяю, в порядке ли она, и, не задерживаясь ни на минуту, даже не оглядываясь, иду в редакцию. Часы на храме Спасителя показывают четыре.
   Редакция заперта. Я спускаюсь по лестнице, дрожа, как вор, и в нерешимости останавливаюсь у подъезда. Что мне теперь делать? Я прислоняюсь к стене, смотрю себе под ноги, на камни, и думаю. У моих ног лежит блестящая булавка, я нагибаюсь и поднимаю ее. Что, если срезать пуговицы с моей куртки, много ли мне дадут за них? Но нет, это напрасный труд. Пуговицы остаются пуговицами; однако я внимательно осмотрел их и нашел, что они почти новые. Во всяком случае, это счастливая мысль, я срежу их перочинным ножом и отнесу в заклад. Надежда выручить денег за эти пять пуговиц тотчас оживила меня, и я сказал: "Ну вот, дело налаживается!" Радость охватила меня, я тотчас принялся срезать пуговицы одну за другой. При этом я говорил безмолвно:
   "Да, я, видите ли, несколько обнищал, у меня временные затруднения... Вы говорите, они потерты? Полноте. Уверяю вас, никто на свете так не бережет пуговицы, как я. Куртка у меня всегда расстегнута, доложу я вам; так уж у меня заведено, я привык... Ну, если вам не угодно, что ж... Но мне нужно выручить за них хотя бы десять эре... Нет, господи, кто говорит о вас? Отвяжитесь, сделайте милость, оставьте меня в покое... Что ж, прекрасно, зовите полицию. Я подожду, пока вы сходите за полицейским. И ничего у вас не украду... Ну хорошо, до свидания, до свидания! Стало быть, моя фамилия Танген, -- я несколько засиделся..."
   На лестнице раздаются шаги. Я сразу возвращаюсь к действительности; это Человек-Ножницы, и, узнав его, я быстро прячу пуговицы в карман. Он хочет пройти мимо, он даже не отвечает на мой поклон и вдруг начинает усердно разглядывать свои ногти. Я останавливаю его и справляюсь про редактора.
   -- Он не приходил.
   -- Вы лжете! -- говорю я. И с наглостью, поразившей меня самого, продолжаю: -- Мне необходимо с ним переговорить. Неотложное дело. Важные сведения.
   -- А не можете ли вы сказать мне?
   -- Нет! -- отрезал я и смерил его взглядом.
   Это возымело действие. Он тотчас пригласил меня наверх и отпер дверь. Волнение душило меня. Чтобы собраться с духом, я крепко стиснул зубы, постучался и вошел в кабинет редактора.
   -- Здравствуйте! Это вы? -- приветствовал он меня. -- Садитесь, пожалуйста.
   Если б он сразу указал мне на дверь, мне было бы гораздо легче; я почувствовал, что слезы навернулись мне на глаза, и сказал:
   -- Прошу извинения...
   -- Садитесь, -- повторил он.
   Я сел и объяснил, что написал новую статью, которую мне очень важно поместить в его газете. Я много работал над нею, она стоила мне больших усилий.
   -- Я ее прочту, -- сказал он и взял статью. -- Все, что вы пишете, стоит вам больших усилий, но вы слишком порывисты. Если б вы могли быть немного хладнокровнее! У вас слишком много пыла. Но все-таки прочту.
   И он снова склонился над своим столом.
   А я все сидел. Нельзя ли попросить у него крону? Объяснить, откуда этот мой всегдашний пыл? Он, конечно, поможет мне; ведь это не в первый раз.
   Я встал. Гм! Однако когда я был у него в последний раз, он жаловался на денежные затруднения, даже посылал куда-то кассира за мелочью для меня. Пожалуй, и теперь будет то же. Нет, это недопустимо. И разве я не видел, что он занят работой?
   -- Вам угодно еще что-нибудь? -- спросил он.
   -- Нет! -- сказал я, стараясь придать своему голосу твердость. -- Когда прикажете зайти?
   -- Ну, как-нибудь при случае, -- ответил он. -- Скажем, дня через два.
   Я не мог выговорить свою просьбу. Казалось, любезность этого человека безгранична, я не мог ее не оценить. Лучше уж умереть с голоду. И я ушел.
   Я не пожалел, что ушел из редакции, так и не попросив крону, даже за дверью, когда голод вновь начал терзать меня. Я вынул из кармана вторую стружку и сунул ее в рот. Мне опять стало легче. Почему я не делал этого раньше?
   -- Стыд и срам! -- громко сказал я. -- Неужели тебе могло прийти в голову просить у этого человека крону и ставить его в неловкое положение? -- И я стал строго выговаривать себе за свое бесстыдство. -- Право, в жизни не слыхивал ничего гнуснее! -- сказал я. -- Набрасываться на человека, норовить чуть ли не выцарапать ему глаза только потому, что тебе, презренному псу, нужна крона! Убирайся отсюда. Живо! Живо, дурак! Вот я тебе покажу!
   И чтобы наказать себя, я пустился бегом, пробегал улицу за улицей, гнал себя вперед, мысленно понукал, бешено покрикивал, когда бег замедлялся. Тем временем я очутился уже на Пилестредет. Когда я наконец остановился, готовый заплакать от ярости, что не могу больше бежать, все мое тело содрогалось, и я присел на какую-то ступеньку.
   -- Нет, погоди! -- сказал я. И чтобы как следует наказать себя, снова встал и заставил себя стоять, и смеялся над собою, и радовался собственному бессилию. Наконец, через несколько минут, я кивнул и позволил себе присесть; но при этом выбрал самое неудобное место на ступеньке.
   Господи, как сладостен был отдых! Я вытер пот с лица и глубоко вдыхал свежий воздух. Как я бежал! Но жалости к себе я не чувствовал -- так мне и надо. Зачем вздумал просить крону? Теперь вот получай! Потом я смягчился, заговорил с собой ласково, увещевал себя, как мать ребенка. Это меня растрогало, ведь я так устал, был обессилен, и я заплакал. Это был тихий, затаенный плач, внутреннее рыдание без слез...
   Я просидел на одном месте с четверть часа или даже более. Люди проходили мимо, но никто не трогал меня. Вокруг играли дети, на дереве, по другую сторону улицы, пела какая-то пташка.
   А потом ко мне подошел полицейский.
   -- Зачем вы здесь сидите? -- спросил он.
   -- Зачем сижу? -- повторил я. -- Просто так, для собственного удовольствия.
   -- Я слежу за вами целых полчаса, -- сказал он. -- Ведь вы сидите здесь полчаса?..
   -- Да, около того, -- ответил я. -- Ну и что?
   Я вскочил и пошел прочь.
   Выйдя на площадь, я остановился и стал глядеть вдоль улицы. Для собственного удовольствия! Разве это ответ? Надо было сказать как можно жалостней: я сижу, потому что устал. Дурак ты дурак, никогда не научишься ты притворяться. Потому что я устал! И дышать надо было тяжело, как загнанная лошадь.
   Подойдя к пожарному депо, я опять остановился, потому что в голову мне взбрела новая фантазия. Я щелкнул пальцами, громко захохотал, к удивлению прохожих, и сказал:
   -- Нет, тебе, право, нужно сходить к пастору Левисону. Непременно. Попытка не пытка. Терять-то нечего. Да и погода прекрасная.
   Я зашел в книжный магазин Паши, справился в адресной книге, где живет пастор Левисон, и отправился к нему.
   -- Ну, теперь надо взять себя в руки, -- сказал я. -- Хватит шуток! Совесть, говоришь? Вздор, ты слишком беден, чтобы носиться со своей совестью. Ты голоден, ты идешь по важному делу, просить о самом необходимом. Ты должен склонить голову к плечу и говорить проникновенным голосом. Не хочешь? В таком случае я тебе больше не друг, так и знай. Вот что: ты истерзан тревогой, борешься по ночам с силами мрака и с огромными, безмолвными чудищами, погибаешь от голода, жаждешь вина и молока, но не имеешь ничего. Дела твои плохи. Вот ты стоишь, и ничегошеньки нет у тебя за душой. Но ты, слава богу, веруешь в милосердие, ты все-таки не утратил веры! И чтобы верить в милосердие, ты должен сложить руки и быть хитрее самого сатаны. А Маммону ты ненавидишь во всякой личине; другое дело -- получить молитвенник и две кроны на память... Я остановился у двери пастора и прочел: "Прием от 12 ть. Я шелъ все быстрѣй и быстрѣй, чтобы согрѣться, потиралъ руки, растиралъ колѣни, потерявшія всякую способность ощущенія, и поднялся къ пожарной части. Было девять часовъ,-- я проспалъ нѣсколько часовъ.
   Что мнѣ теперь предпринять! Куда-нибудь нужно же мнѣ дѣваться. Я стою и смотрю наверхъ, на пожарную каланчу, и размышляю, не удастся ли мнѣ проникнуть въ коридоръ, улучить минуту, когда стража повернется ко мнѣ спиной. Я поднимаюсь наверхъ и хочу завязать разговоръ съ часовымъ; онъ дѣлаетъ мнѣ на караулъ и ждетъ, что я ему скажу. Этотъ приподнятый топоръ, обращенный ко мнѣ лезвеемъ, какъ будто пронизываетъ мои нервы холоднымъ ударомъ; я нѣмѣю отъ ужаса передъ этимъ вооруженнымъ человѣкомъ и невольно дѣлаю шагъ назадъ. Я ничего не говорю, но отхожу отъ него; чтобы соблюсти приличіе, я провожу рукой по лбу, какъ будто что-то забылъ. Очутившись внизу на тротуарѣ, я чувствую себя свободнымъ, какъ будто только что избавился отъ страшной опасности. Я пошелъ скорѣе.
   Мнѣ было холодно и голодно, на душѣ у меня было какъ-то нехорошо. И я побѣжалъ по улицѣ Карла Іоганна, ругаясь вслухъ и нисколько не безпокоясь о томъ, что меня всѣ слышали. Внизу у зданія Стортинга, какъ разъ у перваго льва, по какой-то ассоціаціи мыслей мнѣ; вспомнился одинъ художникъ, котораго я какъ-то разъ спасъ отъ пощечины въ Тиволи и послѣ этого раза два я посѣтилъ его. Я прищелкнулъ пальцами, спустился по Торденскольдгаде и, отыскавши дверь съ надписью "Захарій Гартель", постучался.
   Онъ самъ открылъ мнѣ; отъ него пахло пивомъ и табакомъ до противности.
   -- Добрый вечеръ! -- сказалъ я.
   -- Добрый вечеръ! Ахъ, это вы? Но, чортъ возьми, зачѣмъ вы приходите такъ поздно? При вечернемъ освѣщеніи это совсѣмъ не то. Съ тѣхъ поръ, какъ вы были, я приписалъ еще одинъ стогъ сѣна и кое-что подмазалъ. Это нужно смотрѣть при дневномъ освѣщеніи. Смотрѣть ее теперь нельзя.
   -- Но все-таки покажите мнѣ ее,-- сказалъ я. Собственно говоря, я совсѣмъ не зналъ, о какой картинѣ идетъ рѣчь.
   -- Сейчасъ невозможно,-- возразилъ онъ,-- все кажется желтымъ. И потомъ вотъ еще что.-- Онъ наклонился ко мнѣ и шепотомъ сказалъ:-- У меня сегодня вечеромъ одна женщина, такъ что это неудобно.
   -- Ну да, если такъ, объ этомъ не можетъ быть и рѣчи.
   Я пожелалъ покойной ночи и вышелъ.
   Значитъ, другого исхода не было, какъ только поискать себѣ мѣстечко въ лѣсу. Если бы только земля не была такъ ужасно сыра. Я потрогалъ свое одѣяло и началъ свыкаться съ той мыслью, что мнѣ придется ночевать на открытомъ воздухѣ. Я такъ много мучился съ городскими квартирами, я такъ отъ всего этого усталъ, что для меня было наслажденіемъ покориться судьбѣ и прекратить безцѣльную бѣготню по улицамъ, безъ единой мысли въ головѣ.
   Я пошелъ въ университетскимъ часамъ, увидѣлъ, что было уже 10 часовъ, и снова вернулся во внутренній городъ. На Хегдехангенѣ я останавливался передъ нѣкоторыми гастрономическими магазинами, въ окнахъ которыхъ были выставлены съѣстные припасы. Подлѣ круглаго французскаго хлѣба лежала и спала кошка, около нея стоялъ горшокъ съ саломъ и нѣсколько стакановъ съ кашей. Я постоялъ нѣкоторое время, разсматривалъ ѣду, но вспомнилъ, что у меня нѣтъ, на что купитъ ее, и пошелъ прочь. Я шелъ медленно, шагъ за шагомъ, пока не добрался до городского буковаго лѣса.
   Здѣсь я сошелъ съ дороги и присѣлъ, чтобы отдохнуть. Затѣмъ я сталъ разыскивать удобное для ночлега мѣсто; я собралъ немного вереску и и можжевельнику и приготовилъ себѣ ложе на пригоркѣ,гдѣ было болѣе или менѣе сухо; затѣмъ я открылъ свой свертокъ и досталъ одѣяло. Я чувствовалъ себя усталымъ и разбитымъ отъ долгаго пути и потому тотчасъ же улегся спать, но долго ворочался съ боку на бокъ, располагаясь поудобнѣе; ухо все еще болѣло, оно опухло отъ удара, и я не могъ на немъ лежать. Сапоги я снялъ и положилъ подъ голову, прикрывъ ихъ бумагой отъ Земба.
   Величавое настроеніе мрака царило вокругъ меня; все было тихо; но наверху въ вышинѣ раздавалась вѣчная пѣсня, вѣяніе вѣтра, далекій, беззвучный, неумолкающій шумъ. Я такъ долго прислушивался къ этому нескончаемому, болѣзненному вздоху, что трепетъ овладѣлъ мной... То были, можетъ быть, симфоніи катящихся надо мною міровъ, гармонія сферъ.
   -- Къ чорту! -- воскликнулъ я и громко разсмѣялся, чтобы придать себѣ храбрости.-- Это не что иное, какъ совы.
   И я вставалъ и снова ложился, надѣвалъ сапоги и ходилъ взадъ и впередъ въ темнотѣ, боролся и мучился въ страхѣ и досадѣ до самаго разсвѣта, когда, наконецъ, заснулъ.

-----

   Было уже совсѣмъ свѣтло, когда я раскрылъ глаза; мнѣ казалось, что скоро полдень; я надѣлъ сапоги, свернулъ одѣяло и пошелъ обратно въ городъ. И сегодня опять не было солнца, я мерзъ, какъ собака, ноги мои совсѣмъ окоченѣли, а глаза слезились, какъ будто перестали переносить дневной свѣтъ.
   Было 3 часа. Голодъ начиналъ давать себя знать; я совсѣмъ изнемогъ, по временамъ меня тошнило. Я повернулъ къ паровой столовой, прочелъ вывѣшенное меню, пожалъ плечами, какъ будто вовсе не ѣлъ солонины; а оттуда я пошелъ внизъ на желѣзнодорожную площадь.
   Вдругъ у меня страшно закружилась голова; я пошелъ дальше и не хотѣлъ обращать на это вниманія, но мнѣ становилось хуже и, въ концѣ концовъ, пришлось присѣстъ на лѣстницу. Во всемъ моемъ существѣ происходила какая-то странная перемѣна. Мнѣ казалось, будто внутри меня что-то сдвинулось, или порвалось какая-то ткань въ моемъ мозгу. Я глоталъ воздухъ и продолжалъ сидѣть. Я былъ въ полномъ сознаніи, потому что я ясно чувствовалъ боль въ ухѣ и, когда мимо меня прошелъ какой-то знакомый, я тотчасъ же всталъ и поклонился ему.
   Что это еще за мучительное чувство, присоединившееся къ всѣмъ другимъ?.. Было ли это слѣдствіемъ того, что я спалъ на холодной землѣ? Или причиной этому было то, что я еще не завтракалъ... Собственно говоря, такъ жить совершенно безсмысленно, клянусь Христомъ! Я не понимаю, чѣмъ я заслужилъ это преслѣдованіе судьбы. Вдругъ мнѣ пришло въ голову, что я могу сдѣлаться мошенникомъ и отправиться съ одѣяломъ въ погребокъ "дяденьки". Я могу заложить его за крону и за эту цѣну получить три роскошныхъ обѣда, а потомъ продержусь какъ-нибудь на водѣ, пока подыщется что-нибудь, а Гансу Паули придется что-нибудь выдумать. Я уже былъ на дорогѣ къ лавочкѣ, но остановился передъ входомъ, нерѣшительно покачалъ головой и повернулъ назадъ.
   Чѣмъ больше я удалялся, тѣмъ радостнѣе становилось у меня на душѣ, что я вышелъ побѣдителемъ изъ этого тяжелаго испытанія.
   Сознаніе, что я еще могу быть чистымъ и честнымъ, вскружило мнѣ голову, дало мнѣ удивительное удовлетвореніе; у меня есть характеръ, я свѣтлый маякъ среди житейскаго моря, вокругъ котораго носятся лишь одни обломки кораблей.
   Проѣсть чужую собственность, а вмѣстѣ съ нею пожрать и собственное къ себѣ уваженіе, запятнать душу; первымъ грязнымъ поступкомъ, назвать себя мошенникомъ и потупитъ взоръ передъ собственнымъ приговоромъ. Никогда! Впрочемъ, у меня и не было этого серьезнаго намѣренія, мнѣ даже не приходило это въ голову; нельзя же быть отвѣтственнымъ за отрывочно мелькающія мысли, въ особенности: когда такъ ужасно болитъ голова, и когда такъ усталъ изъ-за одѣяла, принадлежащаго чужому человѣку.
   Со временемъ навѣрно будетъ какой-нибудь выходъ! Оставался еще вотъ этотъ купецъ на Гренландсгаде. Развѣ я забѣгалъ къ нему каждый часъ съ тѣхъ поръ, какъ послалъ ему, свое прошеніе?
   Я даже ни разу не былъ лично у него. Это было бы, пожалуй, не лишней попыткой; можетъ бытъ, на этотъ разъ счастье будетъ ко мнѣ благосклоннымъ; иногда оно имѣетъ свои скрытые пути. Итакъ, я направился въ Гренландстаде.
   Послѣднее потрясеніе разслабило меня; я шелъ очень медленно я раздумывалъ о томъ, что я скажу купцу. Можетъ бытъ, это очень добрая душа: если онъ въ хорошемъ настроеніи, онъ, можетъ-быть, дастъ мнѣ крону впередъ за мою работу безъ того, чтобы я попросилъ его объ этомъ; у этихъ людей бываютъ иногда превосходныя фантазіи.
   Я шмыгнулъ подъ ворота и зачернилъ дегтемъ свои панталоны, чтобы имѣть болѣе аккуратный видъ; затѣмъ я положилъ свое одѣяло въ темный уголокъ за какой-то ящикъ, прошелъ улицу и вошелъ въ маленькую лавочку.
   Тамъ стоитъ какой-то человѣкъ и клеитъ трубочки изъ старыхъ газетъ.
   -- Я хотѣлъ бы поговорить съ господиномъ Кристи,-- сказалъ я.
   -- Это я самъ,-- возразилъ мнѣ человѣкъ.
   -- Меня зовутъ такъ-то я такъ-то: Я позволилъ себѣ послать вамъ свое прошеніе; я не знаю, увѣнчалось ли оно успѣхомъ.
   Онъ нѣсколько разъ повторилъ мое имя и потомъ началъ смѣяться.
   -- Вотъ вы сейчасъ кое-что увидите!--сказалъ онъ и досталъ мое письмо изъ кармана.
   -- Вотъ, пожалуйста, взгляните, сударь мой, какъ вы обращаетесь съ числами. Вы помѣтили ваше письмо 1848-мъ годомъ.-- И человѣкъ смѣялся во все горло.
   -- Но это не совсѣмъ такъ,-- сказалъ я, озадаченный,-- это разсѣянность, невниманіе, съ этимъ я могу согласиться.
   -- Ну, вотъ видите, а я долженъ имѣть человѣка, который не ошибается въ цыфрахъ,-- сказалъ онъ.-- Мнѣ очень жаль. Вашъ почеркъ такой ясный, и ваше письмо мнѣ въ общемъ понравилось...
   Я подождалъ минуточку. Невозможно, чтобы это было его послѣднимъ словомъ. Онъ опятъ принялся за свои трубочки.
   -- Мнѣ очень жаль,-- сказалъ я тогда,-- мнѣ ужасно жаль; но вѣдь это никогда больше не повторится, а эта маленькая описка не можетъ, конечно, меня сдѣлать совершенно негоднымъ къ веденію счетоводныхъ книгъ.
   -- Я этого и не говорю,-- отвѣчалъ онъ,-- но у меня перебывало столько народу, что я тотчасъ же рѣшилъ взять другого человѣка.
   -- Мѣсто, значитъ, занято?-- спросилъ я.
   -- Да.
   -- Боже мой, значитъ, здѣсь ничѣмъ нельзя помочь!
   -- Нѣтъ, мнѣ очень жаль, ид...
   -- Прощайте,-- сказалъ я.
   Теперь мною овладѣлъ звѣрскій, грубый гнѣвъ. Я взялъ свой свертокъ изъ-подъ воротъ, стиснулъ зубы, толкалъ мирныхъ людей на тротуарѣ и не извинялся. Когда какой-то господинъ остановился и немного рѣзко сдѣлалъ мнѣ замѣчаніе за мое поведеніе, я обернулся, крикнулъ ему нѣсколько безсмысленныхъ словъ въ лицо, показалъ ему сжатые кулаки и отошелъ дальше; какая-то слѣпая ярость, которую я не могъ сдержать, овладѣла мной. Онъ позвалъ полицейскаго, а я ничего лучшаго не желалъ, какъ только того, чтобы мнѣ попался въ руки полицейскій. Намѣренно я пошелъ медленно, чтобы онъ могъ меня догнать; но онъ не шелъ. Ну, развѣ былъ какой-нибудь смыслъ въ томъ, что меня во всемъ преслѣдуютъ неудачи? И зачѣмъ я написалъ 1848 годъ? Каікое мнѣ дѣло до этого проклятаго числа! А теперь я долженъ голодать, такъ что всѣ мои внутренности свиваются какъ черви, и нѣтъ никакой надежды, что я что-нибудь получу сегодня. Чѣмъ позже становилось, тѣмъ больше я чувствовалъ себя и физически и нравственно пустымъ, съ каждымъ днемъ я пускался на все менѣе честныя поступки. Я лгалъ, не краснѣя, обманывалъ людей, не платя за квартиру, и боролся даже съ низкимъ желаніемъ заложить одѣяло чужого человѣка,-- и все это безъ всякаго раскаянія, безъ всякаго укора совѣсти. Моя нравственность падала все ниже, черные грибки разрастались все больше и больше. А тамъ наверху сидѣлъ Богъ, слѣдилъ за мной и видѣлъ, какъ мое паденіе шло по всѣмъ правиламъ искусства, равномѣрно и медленно, не сбиваясь съ такта. А тамъ въ пропасти, въ аду суетились черти и злились, что это такъ долго длится, что я не совершаю большого преступленія, непростительнаго грѣха, за который Богъ въ Своей справедливости ввергнетъ меня въ адъ...
   Я шелъ все быстрѣе и быстрѣе, потомъ вдругъ повернулъ налѣво и, разгоряченный и разгнѣванный, попалъ въ ярко освѣщенный, декорированный подъѣздъ. Я не остановился, ни на минутку не остановился, а между тѣмъ своеобразное убранство входа тотчасъ же запечатлѣлось въ моемъ сознаніи, всякая мелочь на дверяхъ, декорація, украшенія, когда я взбѣгалъ по лѣстницѣ. Во второмъ этажѣ я съ силой дернулъ за звонокъ. Почему я остановился именно во второмъ этажѣ? И почему я схватился именно за этотъ колокольчикъ, самый далекій отъ лѣстницы.
   Молодая дама въ сѣромъ платьѣ, съ черной вставкой, открыла дверь; она удивленно взглянула на меня, покачала головой и сказала:
   -- Нѣтъ, сегодня у насъ ничего нѣтъ.-- И при этомъ она сдѣлала видъ, что хочетъ закрыть дверь.
   Зачѣмъ я допустилъ нѣчто подобное? Она считала меня за нищаго; и вдругъ я сразу какъ-то охладѣлъ и сдѣлался спокойнымъ. Я снялъ шляпу, низко поклонился и, какъ будто я не разслышалъ ея словъ, сказалъ въ высшей степени вѣжливо:
   -- Простите, фрэкэнъ, что я такъ сильно позвонилъ, но я не зналъ звонка. Здѣсь живетъ господинъ, искавшій черезъ газету человѣка, который могъ бы возить его повозку.
   Она постояла минутку, ея мнѣніе о моей личности, казалось, измѣнилось.
   -- Нѣтъ,-- сказала она, наконецъ,-- нѣтъ, здѣсь нѣтъ никакого больного господина.
   -- Нѣтъ? Пожилой господинъ, ѣздитъ 2 часа ежедневно, за часъ 40 ёръ?
   -- Нѣтъ.
   -- Въ такомъ случаѣ еще разъ прощу извинить меня,-- сказалъ я.-- Это, можетъ быть, въ первомъ этажѣ; хотѣлъ воспользоваться случаемъ, чтобы рекомендовать человѣка, котораго я знаю и которымъ я интересуюсь; мое имя Ведель-Ярлебергъ.
   Я еще разъ поклонился и отошелъ; молодая дама вспыхнула; въ своемъ смущеніи она не могла пошевельнуться; она продолжала стоятъ и смотрѣла на меня, пока я спускался по лѣстницѣ.
   Ко мнѣ вернулся мой покой, голова была совершенно ясной. Слова дамы, что она ничего не можетъ мнѣ сегодня дать, подѣйствовали на меня какъ холодный душъ. До чего дошло! Каждый встрѣчный можетъ мысленно указать на меня и сказать: "Вотъ идетъ нищій, одинъ изъ тѣхъ, которымъ даютъ поѣстъ съ чернаго хода".
   На Мёллергаде я остановился передъ какимъ-то домомъ и началъ вдыхать въ себя свѣжій запахъ мяса, которое тамъ жарилось. Рука моя была ужъ на звонкѣ, и я хотѣлъ войти безъ всякихъ дальнѣйшихъ разсужденій, но я одумался во-время и пошелъ. Дойдя до Сторторъ, я началъ искать мѣстечко, гдѣ бы можно отдохнуть, но всѣ скамейки были заняты, и напрасно я обошелъ всю Церковь кругомъ -- не было ни одного мѣста, гдѣ бы я могъ сѣсть. "Ну, разумѣется,-- сказалъ я мрачно самъ себѣ!-- Разумѣется, разумѣется!" И опять продолжалъ свой путь. На базарной площади я обошелъ колодезь, сдѣлалъ глотокъ воды, пошелъ дальше, еле передвигая ноги, подолгу останавливался передъ каждымъ магазиннымъ окномъ и смотрѣлъ вслѣдъ каждому экипажу, проѣзжавшему мимо меня. Голова горѣла, въ вискахъ начало сильно стучать. Вода, которую я выпилъ, очень нехорошо подѣйствовала на меня: меня тошнило. Такимъ образомъ я дошелъ до кладбища. Я сѣлъ, уперся локтями о колѣни и закрылъ голову руками. Въ этомъ согнутомъ положеніи я почувствовалъ себя лучше -- не было больше этого терзанія въ груди.
   На большой гранитной плитѣ около меня лежалъ каменьщикъ и гравировалъ надпись. На немъ были синіе очки, и онъ напомнилъ мнѣ вдругъ одного знакомаго, котораго я чуть было не забылъ. Этотъ человѣкъ служилъ въ банкѣ, и я встрѣтилъ его недавно въ кафэ.
   Если бы я могъ заглушитъ въ себѣ всякій стыдъ и обратиться къ нему! Сказать ему прямо всю правду, что мнѣ въ данную минуту приходится очень плохо, что мнѣ прямо трудно поддерживать жизнь! Я могъ бы дать ему свою абонементную книжку... Чортъ возьми, мою абонементную книжку! Тамъ билетовъ на цѣлую крону. И я нервно хватаюсь за это сокровище. Не найдя ея, я вскакиваю. Холодный потъ выступилъ у меня отъ страха. Я нахожу ее наконецъ на днѣ своего кармана, вмѣстѣ съ другими, чистыми и исписанными, не имѣющими цѣны бумагами. Я пересчитываю нѣсколько разъ эти 6 билетовъ вдоль и поперекъ. Зачѣмъ они мнѣ? Развѣ не можетъ мнѣ притти въ голову капризъ отпустить себѣ бороду? Такимъ образомъ я могу получить бѣлую серебряную полукрону! Въ шестъ часовъ закрывается банкъ; между семью и восемью мнѣ нужно будетъ подкараулить моего человѣка около ресторана.
   Я долго сидѣлъ и радовался этимъ мыслямъ. Время проходило. Наверху въ каштановыхъ деревьяхъ шумѣлъ вѣтеръ, день склонялся къ вечеру. Но, можетъ быть, это было черезчуръ ничтожно -- эти 6 билетовъ; явиться съ ними къ молодому человѣку, служащему въ банкѣ! Можетъ быть, у него карманы были набиты абонементными книжками и гораздо болѣе чистыми и красивыми, чѣмъ мои. Я началъ искать въ своихъ карманахъ что-нибудь другое, что я могъ бы къ этому присоединить, но я ничего не нашелъ. Если бы я могъ предложить ему свой галстукъ! Я очень хорошо могъ бы обойтись и безъ него, если застегнутъ пиджакъ доверху; мнѣ все равно приходится это дѣлать, такъ какъ у меня нѣтъ больше жилета. Я развязалъ галстукъ, широкій шарфъ, закрывавшій всю мою грудь, заботливо вычистилъ его и завернулъ вмѣстѣ съ билетами для бритья въ кусочекъ бѣлой писчей бумаги. Затѣмъ я оставилъ кладбище и направился къ ресторану.
   На Ратушѣ было 7 часовъ. Я началъ ходить около ресторановъ, ходилъ мимо желѣзной рѣшотки и пристально смотрѣлъ на всѣхъ, кто входилъ или выходилъ изъ дверей. Наконецъ, около 8 часовъ я увидѣлъ молодого человѣка; свѣжій, элегантный, онъ шелъ по улицѣ и направлялся къ ресторанамъ. Сердце забилось, какъ маленькая птичка, въ груди. Увидя его и не кланяясь, я набросился на него.
   -- Полкроны, старый другъ! -- сказалъ я нахально. -- Вотъ вамъ и залогъ. -- И при этомъ я сунулъ ему въ руку маленькій свертокъ.
   -- У меня нѣтъ -- сказалъ онъ.-- Клянусь Богомъ, у меня нѣтъ.-- И, говоря это, онъ вывернулъ передо мной свой кошелекъ.-- Вчера я шатался и все спустилъ: вѣрьте мнѣ, у меня ничего нѣтъ.
   -- Нѣтъ, милый мой, я вполнѣ вамъ вѣрю!-- возразилъ я.-- Я вѣрилъ ему на слово. У него не было основанія лгать изъ-за такого пустяка; мнѣ даже показалось, что глаза его сдѣлались влажными, когда онъ рылся въ своихъ карманахъ и ничего не могъ найти. Я отошелъ.-- Извините меня,-- сказалъ я,-- я нахожусь въ данную минуту въ нѣкоторомъ затрудненіи.
   Я уже прошелъ часть улицы, когда онъ меня окликнулъ по поводу моего свертка.
   -- Оставьте его себѣ, оставьте! -- отвѣчалъ я.-- Я дарю это вамъ! Это пустякъ, ничего; почти все, чѣмъ я владѣю здѣсь на землѣ!-- И я былъ тронуть своими собственными словами; они звучали такъ безутѣшно въ этотъ сумеречный вечеръ, и я началъ плакать...
   Вѣтеръ усиливался, облака дико мчались, и съ усиливающейся темнотой становилось все холоднѣе. Я шелъ по улицѣ и все плакалъ; я чувствовалъ жалость къ самому себѣ; и повторялъ, не переставая, нѣсколько словъ, вызывавшихъ новый потокъ слезъ: Боже, мнѣ такъ тяжело! Боже, мнѣ такъ тяжело!
   Часъ прошелъ. Онъ прошелъ медленно и тяжело. Я пробылъ нѣкоторое время на Торгаде. Я сидѣлъ на лѣстницѣ и прятался въ сѣни, когда кто-нибудь проходилъ мимо. Я смотрѣлъ пристально, безъ одной мысли въ головѣ, на ярко освѣщенные магазины, гдѣ было столько товаровъ и людей съ деньгами; наконецъ, я нашелъ уединенный уголокъ за складомъ досокъ между церковью и базаромъ.
   Нѣтъ, сегодня вечеромъ я не могу итти въ лѣсъ, что бы тамъ ни случилось; у меня нѣтъ больше силъ, а дорога безконечно длинная. Я проведу ночь какъ-нибудь и останусь тамъ, гдѣ вижу. Если будетъ очень холодно, я буду ходить вокругъ церкви. Мнѣ не приходится много разбирать. Потомъ я облокотился и впалъ въ дремоту.
   Шумъ вокругъ меня понемногу затихалъ, магазины закрывались; все рѣже раздавались шаги прохожихъ, и понемногу потухали огни во всѣхъ окнахъ...
   Я открылъ глаза и увидѣлъ передъ собой какую-то фигуру. По блестящимъ пуговицамъ я узналъ полицейскаго, но лица его я не могъ разглядѣть.
   -- Добрый вечеръ! -- сказалъ онъ.
   -- Добрый вечеръ! -- отвѣтилъ я и почувствовалъ страхъ. Смущенно я всталъ. Онъ стоялъ неподвижно передо мной.
   -- Гдѣ вы живете?-- спросилъ онъ.
   По привычкѣ, не размышляя долго, я назвалъ свой прежній адресъ, маленькую мансарду, которую я покинулъ.
   Онъ все еще продолжалъ стоять.
   -- Развѣ я дѣлаю что-нибудь противозаконное?-- спросилъ я боязливо.
   -- Нѣтъ, ничего подобнаго, возразилъ онъ.-- Но вамъ лучше было бы пойти домой, здѣсь лежать черезчуръ холодно.
   -- Да, это правда, я чувствую, что здѣсь холодно.
   Я пожелалъ ему покойной ночи и инстинктивно пошелъ по дорогѣ къ прежнему жилищу. Если быть осторожнымъ, можно добраться до верху, и никто не увидитъ; всѣхъ въ общемъ было восемь ступеней, и только двѣ верхнія ступени скрипѣли.
   Передъ дверью я снялъ сапоги и началъ подниматься. Вездѣ тишина; во второмъ этажѣ можно было разслышать тикъ-тиканье часовъ и голосъ плачущаго ребенка; потомъ больше ничего. Я нашелъ свою дверь, приподнялъ ее немного за углы и открылъ, по обыкновенію, безъ ключа, вошелъ въ комнату и закрылъ ее безшумно за собой.
   Все было по прежнему, такъ, какъ я оставилъ: гардины на окнахъ были отдернуты, и кровать стояла пустой; на столѣ мерцало что-то бѣлое, вѣроятно, моя записка къ хозяйкѣ; она, значитъ, не была здѣсь наверху съ тѣхъ поръ, какъ я ушелъ. Я провелъ рукой по бѣлому пятну и ощупалъ къ своему удивленію письмо. Письмо? Я подношу его къ окну, разбираю, насколько это возможно въ темнотѣ, плохо написанныя буквы и узнаю, наконецъ, мое собственное имя. "Ага! -- подумалъ я,-- отвѣтъ отъ хозяйки, запрещеніе входить въ комнату, если мнѣ вздумается когда-нибудь вернуться".
   И медленно, очень медленно я оставляю опять комнату, несу сапоги въ одной рукѣ, письмо въ другой, а одѣяло подъ мышкой. Я стараюсь ступать какъ можно легче, стискиваю зубы на скрипучихъ ступеняхъ, благополучно спускаюсь по лѣстницѣ и стою опять въ дверяхъ.
   Потомъ я опять надѣваю сапоги, вожусь долго съ ремнями, сижу еще нѣкоторое время неподвижно и пристально, безъ одной мысли, смотрю передъ собой, держа письмо въ рукѣ.
   Наконецъ, я встаю и иду.
   На улицѣ свѣтится желтый свѣтъ газоваго фонаря; я подхожу къ фонарю, упираю свой свертокъ о столбъ и открываю письмо,-- и все это въ высшей степени медленно.
   Вдругъ будто свѣтовой потокъ залилъ мою грудь,-- я слышу, какъ я издаю легкій крикъ, безсмысленное восклицаніе радости: письмо было отъ редактора, мой фельетонъ былъ принятъ и уже сданъ въ типографію. Нѣсколько маленькихъ измѣненій... нѣсколько описокъ... написано съ большимъ талантомъ... Завтра будетъ напечатано... 10 кронъ.
   Я смѣялся и плакалъ, побѣжалъ большими шагами внизъ по улицѣ, остановился, упалъ на колѣни и началъ горячо молиться. А часы бѣжали.
   Всю ночь, до самаго утра я метался по улицамъ и повторялъ, поглупѣвъ отъ радости, не переставая: написано очень талантливо, значитъ, маленькій шедевръ, геніальная вещица. И десять кронъ.
  

ЧАСТЬ II.

   Нѣколько недѣль спустя, въ одинъ прекрасный вечеръ я опять очутился на улицѣ.
   Мнѣ опять пришлось быть на одномъ изъ кладбищъ, гдѣ я писалъ статью для газеты. Пока я былъ занятъ этимъ, пробило 10 часовъ, стемнѣло, ворота должны были закрыться. Я былъ голоденъ, очень голоденъ; 10 кронъ продержались очень недолгое время, а теперь вотъ уже 2--3 дня, какъ я ничего не ѣлъ, чувствовалъ себя совсѣмъ разслабленнымъ, утомленнымъ отъ писанія карандашомъ.
   Въ карманѣ у меня была половина перочиннаго ножика и связка ключей, но ни одного хеллера.
   Когда ворота кладбища заперли, мнѣ бы, собственно говоря, нужно было итти домой, но изъ инстинктивнаго страха передъ моей комнатой, въ которой такъ было пусто и темно и въ которой мнѣ приходилось жить, я отправился дальше, пошелъ наудачу, мимо Ратуши, внизъ къ морю до желѣзнодорожнаго моста, гдѣ я сѣлъ на скамеечку.
   Въ эту минуту у меня не было грустныхъ мыслей, я забылъ совсѣмъ о своей нуждѣ и чувствовалъ себя успокоеннымъ видомъ моря, мирно и красиво растилавшагося въ полутемнотѣ. По старой привычкѣ я хотѣлъ наслаждаться чтеніемъ только что написанной вещи, казавшейся моему больному мозгу самымъ лучшимъ, что до сихъ поръ было мною сдѣлано. Я досталъ рукопись изъ кармана и поднесъ со близко къ глазамъ, чтобы можно было разобрать, и началъ перечитывать одну страницу за другой. Наконецъ, я усталъ и сложилъ листы. Повсюду кругомъ тишина, море казалось голубымъ перламутромъ, и маленькія птички безшумно пролетали мимо меня.
   Тамъ дальше стоитъ на посту полицейскій, кромѣ него ни одной души, и вся гавань лежитъ погруженная въ глубокую тишину.
   Я еще разъ перечитываю свои богатства. Половинка перочиннаго ножика, связка ключей, но ни одного хеллера. Вдругъ я опять хватаюсь за карманъ и достаю свои бумаги. Это было совсѣмъ машинальное движеніе, безсознательный нервный толчекъ. Я вытащилъ бѣлый, неисписанный листокъ и,-- Богъ знаетъ откуда мнѣ пришла эта мысль, я сдѣлалъ изъ него свертокъ и осторожно закрылъ такъ, чтобъ онъ казался чѣмъ-то наполненнымъ, и далеко! отбросилъ его на мостовую. Вѣтеръ отнесъ егоеще дальше, потомъ онъ упалъ.
   Голодъ опять заявилъ о себѣ. Я посмотрѣлъ на бѣлый свертокъ, который, казалось, былъ заполненъ блестящими серебряными монетами, и я началъ внушать себѣ, что дѣйствительно въ немъ что-то есть. Я напрягалъ всѣ свои силы, чтобы отгадать сумму: если я вѣрно отгадаю, она будетъ моей! Я представлялъ себѣ на землѣ маленькія, хорошенькія монеты въ 10 еръ, а сверху жирныя, десятикронныя монеты -- цѣлый фунтъ денегъ! Я пристально смотрѣлъ на него широко раскрытыми глазами и уговаривалъ себя пойти и украсть.
   Въ это время я слышу, что полицейскій вдругъ кашляетъ... И какъ мнѣ могло притти въ голову тоже закашлять? Я поднимаюсь на скамейкѣ и кашляю, повторяю это три раза, чтобы онъ слышалъ.
   Онъ натолкнется на бумажный свертокъ, когда придетъ сюда. Я радовался своей выходкѣ, потиралъ руки и ругалъ полицейскаго на всѣ корки.
   Покажу я ему носъ, собакѣ!
   Нѣсколько минутъ спустя подошелъ полицейскій, онъ посмотрѣлъ по сторонамъ и звякалъ по мостовой своими подкованными каблуками. Онъ не спѣшитъ, у него еще вся ночь впереди. Онъ не видитъ свертка, пока не подходитъ къ нему совсѣмъ близко. Тогда онъ замедляетъ шагъ и начинаетъ его разглядывать. У него такой бѣлый и солидный видъ, можетъ-быть, въ немъ кругленькая сумма?.. Онъ поднимаетъ его. Гм... легкій, очень легкій! Можетъ-быть, какое-нибудь цѣнное перо, украшеніе для шляпы... И онъ осторожно открываетъ его своими толстыми пальцами и заглядываетъ въ середину. Я хохоталъ, хохоталъ, упалъ на колѣни и хохоталъ, какъ сумасшедшій. Но ни одинъ звукъ не вырвался изъ моей глотки: мой смѣхъ былъ тихій, изнурительный и искренній, какъ слезы...
   Что-то опять стучитъ на мостовой, полицейскій переходитъ черезъ мостъ. Я сидѣлъ со слезами на глазахъ и вдыхалъ воздухъ, совсѣмъ внѣ себя отъ этого лихорадочнаго веселья. Я началъ громко разговаривать, разсказывалъ себѣ что-то о бумажной трубочкѣ, подражалъ движеніямъ несчастнаго полицейскаго, заглядывалъ въ свою пустую руку и повторялъ, не переставая: "Онъ кашлянулъ, когда ее бросалъ! Онъ кашлянулъ, когда ее бросалъ!" Къ этимъ слезамъ я присоединилъ еще другія и варіировалъ происшествіе на всѣ лады и передѣлалъ фразу, наконецъ, такъ: "Онъ кашлянулъ разъ -- кхё-хе!"
   Былъ уже поздній вечеръ, когда кончилось мое веселье. Потомъ на меня нашло какое-то мечтательное спокойствіе, какая-то нѣга, которой я не противодѣйствовалъ. Становилось все прохладнѣе, легкій вѣтерокъ взбудоражилъ перламутръ моря; корабли, мачты которыхъ рѣзко обрисовывались на небѣ, казались черными, ощетинившимися морскими чудовищами.
   Я не чувствовалъ больше страданій, голодъ сдѣлалъ ихъ тупыми; я ощущалъ пріятную пустоту и легкости существованія.
   Я положилъ ноги на скамейку и облокотился. Въ этой позѣ всего полнѣе чувствовалось мною блаженство одиночества. На душѣ ни облачка, никакого непріятнаго чувства, насколько я могу вспомнить; нѣтъ ни желаній, ни потребности невозможнаго. Я лежалъ съ открытыми глазами; въ этомъ состояніи я былъ чужой самъ себѣ -- и былъ такимъ далекимъ отъ всего.
   Ни звука, ни движенія. Мягкая темнота скрывала отъ меня весь міръ, и мною овладѣлъ покой,-- лишь пустой шопотъ темноты монотонно звучалъ у меня въ ушахъ. А вотъ тамъ эти темныя чудовища, они подплывутъ ко мнѣ, когда наступить ночь, и унесутъ меня далеко за море въ чужія страны гдѣ нѣтъ ни одной человѣческой души. И они отнесутъ меня во дворецъ принцессы Илаяли, гдѣ ждетъ меня невиданная роскошь. Она возсѣдаетъ въ сіяющей залѣ, гдѣ все изъ сплошного аметиста, на тронѣ изъ желтыхъ розъ, и она махнетъ мнѣ рукой, когда я войду, чтобы привѣтствовать ее, и скажетъ мнѣ: "добро пожаловать", когда я подойду къ ней ближе и стану на колѣни.
   -- Я сама и моя страна привѣтствуютъ тебя, рыцарь! Вотъ уже двадцать весенъ, какъ я жду тебя и зову въ свѣтлыя звѣздныя ночи; когда ты печалился, я плакала здѣсь, когда ты спалъ, я навѣвала тебѣ роскошные сны!.. -- И красавица беретъ меня за руку, идетъ со мной и ведетъ меня черезъ длинныя залы, гдѣ толпы народа кричатъ ура; черезъ ярко освѣщенные сады, гдѣ триста молодыхъ дѣвушекъ играютъ и рѣзвятся. И вотъ мы во второмъ залѣ, гдѣ все изъ смарагда. Тамъ свѣтится солнце, въ галлереяхъ и залахъ раздается пѣніе хоровъ, чарующій ароматъ несется мнѣ навстрѣчу. Я держу ея руку въ своей рукѣ и чувствую, какъ что-то волшебное протекаетъ въ мою кровь; я обнимаю ее за талію, а она шепчетъ: "Не здѣсь, иди за мной дальше!" И мы входимъ въ красную залу, гдѣ блещутъ рубины, и я падаю на землю. Я чувствую, какъ ея руки обнимаютъ меня, дыханіе ея касается моего лица, и она шепчетъ: "Добро пожаловать, возлюбленный мой. Цѣлуй меня!.. цѣлуй меня!.. Сильнѣй... сильнѣй..."
   Я вижу надъ своей головой звѣзды, и мои мысли утопаютъ въ ихъ блескѣ.
   Меня разбудилъ полицейскій. Я лежалъ на скамейкѣ, безжалостно возвращенный къ жизни, къ страданіямъ.
   Моимъ первымъ ощущеніемъ было удивленіе, что я нахожусь подъ открытымъ небомъ. Но вскорѣ это настроеніе уступило мѣсто желчному отчаянію; я чуть не плакалъ отъ боли, что я все еще живу. Когда я спалъ, шелъ дождикъ, мое платье было насквозь мокро, и я чувствовалъ ледяной холодъ во всѣхъ своихъ членахъ. Темнота усилилась, и я съ трудомъ могъ разглядѣть черты городового.
   -- Ну-у! -- сказалъ онъ. -- Извольте-ка теперь встать.
   Я тотчасъ же поднялся; если бъ онъ мнѣ приказалъ моментально лечь обратно, я такъ же повиновался бы! Я чувствовалъ себя совсѣмъ забитымъ и безсильнымъ; да къ тому же въ эту самую минуту голодъ опять началъ давать себя чувствовать.
   -- Подождите! -- крикнулъ мнѣ вслѣдъ полицейскій,-- ваша баранья голова забыла шляпу! Ну-у, теперь идите!
   У меня было такое ощущеніе, какъ-будто я что-то забылъ, и я пробормоталъ разсѣянно: "Благодарю васъ, покойной ночи!"
   Я, шатаясь, побрелъ дальше.
   Если бы у меня былъ хоть маленькій кусочекъ хлѣба. Маленькій ломтикъ, отъ котораго можно было бы откусить на ходу. И я представлялъ себѣ именно тотъ сортъ хлѣба, котораго я бы поѣлъ такъ охотно. Я ужасно мучился голодомъ, я желалъ смерти, я сдѣлался сантиментальнымъ и плакалъ. Не было конца моимъ страданіямъ. Вдругъ я остановился посреди улицы, ударилъ ногой и началъ громко ругаться. Какъ назвалъ меня полицейскій? Бараньей головой? Я покажу ему, что это значитъ -- называть меня бараньей головой. Съ этими словами я повернулъ и побѣжалъ назадъ. Я весь кипѣлъ отъ злости.
   Внизу на улицѣ я споткнулся и упалъ; но это не смутило меня,-- я опять вскочилъ и побѣжалъ дальше.
   Внизу, на желѣзнодорожной площади, я почувствовалъ такую усталость, что былъ не въ состояніи добѣжать до моста; и, кромѣ того, мой пылъ немного охладѣлъ, благодаря бѣгу. На-конецъ я остановился, чтобы отдышаться. Въ концѣ-концовъ, развѣ не безразлично, что говоритъ какой-нибудь полицейскій?
   "Да, но я не могу же ему позволить! А впрочемъ,-- перебилъ я самого себя,-- онъ иначе и не умѣетъ выражаться!" Это извиненіе удовлетворило меня; я два раза повторилъ: "онъ иначе не умѣетъ", и повернулъ назадъ.
   -- Боже, и чего толико тебѣ не приходитъ въ голову! -- подумалъ я съ досадой, -- среди темной ночи бѣжать, какъ сумасшедшій, по колѣни въ грязи!
   Голодъ безжалостно сосалъ меня и не давалъ покою.
   Я началъ глотать слюну, чтобъ утолить голодъ, и мнѣ казалось, что это помогаетъ. Вотъ уже нѣсколько недѣль, какъ мнѣ приходилось очень туго съ ѣдой, и теперь дошло до того, что силы мои значительно уменьшились, и если мнѣ и удавалось тѣмъ или другимъ способомъ достать 5 кронъ, этихъ денегъ хватало не настолько долго, чтобы я могъ отдохнутъ отъ новой голодовки, дѣлавшей меня совсѣмъ калѣкой. Хуже всего приходилось моей спинѣ и плечамъ. Сверленіе въ груди я могъ на минутку задержать, если сильно кашлянуть или нагнуться впередъ, когда идешь; но я не зналъ, какъ помочь спинѣ и плечамъ. И отчего для меня никогда не наступитъ свѣтлый день? Развѣ я не могъ жить какъ другіе, какъ антикварій Пашасъ, напр., или корабельный экспедиторъ Геннехенъ? Развѣ у меня не было богатырскихъ плечъ и двухъ рабочихъ рукъ? Развѣ я не искалъ мѣсто дворника на Меллергаде, чтобы зарабатывать себѣ, по крайней мѣрѣ, хоть насущный хлѣбъ?.. Развѣ я былъ лѣнивъ? Развѣ я не старался найти себѣ мѣсто и не читалъ объявленій и не писалъ статей для газетъ, не работалъ, не читалъ по цѣлымъ днямъ и ночамъ, какъ сумасшедшій? И развѣ я не жилъ какъ скряга и не питался молокомъ и хлѣбомъ, когда у меня бывали деньги, однимъ хлѣбомъ, когда у меня ихъ бывало мало, и голодалъ, когда у меня ихъ не было? Развѣ я жилъ въ гостиницѣ, развѣ у меня были цѣлыя амфилады комнатъ въ первомъ этажѣ? Я жилъ на чердакѣ, въ покинутой мастерской жестяника, откуда и Богъ и люди были изгнаны, потому что туда попадаетъ снѣгъ. Я ничего не понималъ!
   Все это я обдумывалъ, возвращаясь домой, но не было ни искры злобы, недоброжелательства или желчи въ моихъ мысляхъ.
   Я остановился передъ какой-то торговлей красками и посмотрѣлъ въ окно. Я попробовалъ разобрать надписи на нѣкоторыхъ склянкахъ, но было черезчуръ темно.
   Мнѣ было досадно на эту новую неудачу, я сердился, почти злился, что не могъ догадаться, что содержится въ этихъ склянкахъ, я стукнулъ въ окно и пошелъ дальше. Вдали я увидѣлъ полицейскаго, я ускорилъ свой шагъ, подошелъ близко къ нему и сказалъ безъ всякихъ обиняковъ.
   -- Теперь десять часовъ.
   -- Нѣтъ, два, -- возразилъ онъ удивленно.
   -- Нѣтъ, десять,-- сказалъ я.-- Теперь десять часовъ.-- Скрежеща отъ злости зубами, я подошелъ къ нему еще на нѣсколько шаговъ, сжалъ кулаки и сказалъ:-- Послушайте,-- слышите вы, теперь десять часовъ!
   Онъ задумался немного, посмотрѣлъ на мою фигуру, озадаченно посмотрѣлъ на меня и сказалъ совсѣмъ спокойно:
   -- Во всякомъ случаѣ, вамъ время итти домой. Хотите, я васъ провожу?
   Эта любезность совсѣмъ обезоружила меня; я почувствовалъ, какъ слезы выступили у меня на глазахъ, и я поторопился сказалъ ему:
   -- Нѣтъ, благодарю васъ,-- я просто немножко долго побылъ въ ресторанѣ... большое спасибо!
   Онъ сдѣлалъ мнѣ подъ козырекъ, когда я уходилъ. Его любезность тронула меня, и я заплакалъ, что у меня нѣтъ пяти кронъ, которыя я могъ бы ему дать. Я остановился и смотрѣлъ ему вслѣдъ, когда онъ медленно пошелъ по дорогѣ. Я ударялъ себя въ лобъ и плакалъ тѣмъ сильнѣе, чѣмъ больше онъ отъ меня удалялся. Я бранилъ себя за нищету, выдумывалъ самыя унизительныя ругательства и честилъ себя безпощадно.
   Такимъ образомъ, я дошелъ до самаго дома. Дойдя до двери, я замѣтилъ, что потерялъ свои ключи.
   "Да, разумѣется,-- сказалъ и злобно,-- почему мнѣ и не потерять ключей?" Я жилъ во дворѣ, гдѣ внизу была конюшня, а наверху бывшая жестяная мастерская; ворота на ночъ закрывались, и никто, никто не могъ мнѣ ихъ открыть,-- почему было мнѣ не потерять ключа? Я промокъ какъ собака и немного проголодался, совсѣмъ немножко проголодался, а колѣни мои устали до смѣшного,-- почему было ихъ и не потерять? Почему весь домъ не передвинулся въ поле, когда я подошелъ и хотѣлъ войти?.. Ожесточенный голодомъ и неудачей, я смѣялся самъ надъ собой.
   Я слышалъ, какъ лошади стучали въ конюшнѣ, я могъ видѣть свое окно; но не могъ открыть воротъ и не могъ войти. Усталый и разозленный, я рѣшилъ вернуться на мостъ, чтобы разыскать ключи.
   Дождь опятъ началъ итти, и я чувствовалъ, какъ за мою шею забѣгала струйка за струйкой.
   У Ратуши мнѣ пришла счастливая мысль: я отыщу полицейскаго, чтобъ мнѣ открыли ворота. Я тотчасъ же обратился къ полицейскому и сталъ настоятельно просить его пойти со мной и впустить меня, если онъ можетъ.
   Да, если онъ можетъ, то да! Но онъ не могъ! у него не было ключа. Полицейскій ключъ не здѣсь, онъ находится въ части.
   -- Что теперь дѣлать?
   -- Да пойти въ какую-нибудь гостиницу и лечь спать.
   -- Въ гостиницу я не могу итти, у меня нѣтъ денегъ! Я покутилъ немного... въ ресторанѣ... понимаете...
   Мы постояли нѣкоторое время на ступеняхъ ратуши. Онъ думалъ и обдумывалъ что-то я разсматривалъ меня съ ногъ до головы. Дождь лилъ, какъ изъ ведра!..
   -- Пойдите въ часть и скажите, что у васъ нѣтъ пріюта,-- сказалъ онъ.
   Безпріютный,-- это еще не приходило мнѣ въ голову. Да, чортъ возьми, это была хорошая идея! И я поблагодарилъ городового за прекрасную мысль! Значитъ, мнѣ просто нужно пойти и сказать, что я безпріютный?
   -- Да, очень просто!..
   -- Ваше имя?-- спросилъ сторожъ.
   -- Тангенъ, Андреасъ Тангенъ.
   Я не зналъ, зачѣмъ я лгалъ. Мои мысли какъ-то свободно блуждали и приносили мнѣ всякія выдумки; это отдаленное имя пришло мнѣ въ голову въ эту минуту, и я произнесъ его безъ всякаго расчета, я лгалъ безъ всякой нужды.
   -- Занятіе?
   Гм... занятіе! Какое же было, собственно говоря, мое занятіе? Я хотѣлъ выдать себя сперва за жестяныхъ дѣлъ мастера, но этого я не посмѣлъ. Я выдумалъ такое имя, которое не каждый мастеръ можетъ имѣть, и кромѣ того я носилъ очки. Мнѣ вздумалось быть нахальнымъ; я сдѣлалъ шагъ впередъ и сказалъ твердо и торжественно:
   -- Журналистъ.
   Дежурный какъ-то вздрогнулъ прежде, чѣмъ это записать, а я сталъ у шкафа важно, какъ статскій совѣтникъ. Онъ повѣрилъ мнѣ сразу. Это было удивительное зрѣлище -- безпріютный журналистъ ночью въ ратушѣ.
   -- Въ какой газетѣ вы сотрудничаете, господинъ Тангенъ?
   -- Въ Моргенблаттѣ,-- сказалъ я.-- Къ сожалѣнію, я покутилъ сегодня немножко.
   -- Ахъ, объ этомъ не стоитъ говорить! -- перебилъ онъ меня и прибавилъ, улыбаясь:-- Если молодежь кутитъ... это вполнѣ понятно...
   Онъ позвалъ городового и сказалъ, приподнявшись и вѣжливо кланяясь.
   -- Отведите господина въ особое отдѣленіе, наверхъ. Покойной ночи!
   Морозъ пробѣжалъ по спинѣ при мысли о моемъ нахальствѣ и я сжалъ кулаки, чтобы. не упасть духомъ.
   Если бы я могъ не впутать, по крайней мѣрѣ, въ это дѣло "Моргенблатъ". Я зналъ, что редакторъ Фриле будетъ скрежетать зубами, и когда ключъ заскрипѣлъ въ замкѣ, этотъ звукъ напомнилъ мнѣ это по аналогіи.
   -- Газъ горитъ всего десять минутъ,-- сказалъ мнѣ полицейскій черезъ дверь.
   -- А зачѣмъ онъ тушится?
   -- Да, его тушатъ.
   Я сѣлъ на постель и услышалъ, какъ повернули ключъ второй разъ въ замкѣ. Свѣтлая камера имѣла довольно уютный видъ. Я чувствовалъ себя какъ дома и все прислушивался къ шуму дождя. Ничего лучшаго и желать не нужно. Мое довольство росло; держа шляпу въ рукѣ и смотря на газовый огонекъ на стѣнѣ, я сижу на краю постели, мнѣ нужно вспомнить всѣ отдѣльные моменты моего разговора съ полиціей.
   Первое объясненіе, и какъ я его провелъ? Журналистъ Тангенъ и потомъ "Моргенблатгъ". Объ этомъ не можетъ быть и рѣчи. Что? до двухъ часовъ я былъ на Штифсгарденѣ и забылъ дома ключъ и бумажникъ съ нѣсколькими стами кронъ. Отведите господина въ особое отдѣленіе...
   Тутъ вдругъ газъ потухъ, такъ странно вдругъ, неуменьшаясь и не исчезая постепенно; я сижу въ глубочайшей темнотѣ, я не могу видѣть ни своей руки, ни бѣлыхъ стѣнъ вокругъ себя, ровно ничего! Ничего другого не остается, какъ пойти и лечь спать. Я раздѣлся.
   Но я не настолько усталъ, чтобы тотчасъ же заснуть. Нѣкоторое время я лежалъ и пристально смотрѣлъ въ темноту, эту непроницаемую массу темноты, не имѣвшую границъ и такую непонятную для меня.
   Моя мысль не могла объять ее. Было безгранично темно, и это давило меня. Я закрылъ глаза, началъ вполголоса напѣвать, ворочался на нарахъ, чтобъ развлечься, но безуспѣшно... Темнота поглотила всѣ мои мысли и не оставляла меня ни на минуту въ покое. Что, если я самъ растаю въ этой темнотѣ, сольюсь съ ней въ одно? Я приподнимаюсь на постели и начинаю размахивать руками. Мое нервное состояніе перешло всякія границы, и, какъ я ни боролся съ этимъ, ничто непомогало. Я былъ жертвой своихъ дикихъ фантазій, успокаивалъ самъ себя, напѣвалъ колыбельныя пѣсни и напрягалъ всѣ свои силы, чтобы снова обрѣсти покой. Я пристально смотрѣлъ въ темноту и, правда, я никогда еще въ жизни не видалъ такой темноты.
   Нѣтъ сомнѣнія, что я имѣю дѣло съ совершенно особеннымъ видомъ темноты, съ какимъ-то ужаснымъ элементомъ, на который до сихъ поръ никто не обратилъ вниманія. Меня занимали самыя комичныя мысли, и все пугало меня. Маленькое оіверстіе на стѣнѣ заставляетъ меня задуматься, отверстіе отъ гвоздя, маленькое пятно на стѣнѣ. Я ощупываю его, дую и стараюсь отгадать его глубину.
   Это не было какое-нибудь невинное отверстіе, ни въ какомъ случаѣ; это было таинственное отверстіе, котораго я долженъ остерегаться. Овладѣваемый мыслями объ этомъ отверстіи, я совсѣмъ внѣ себя отъ страха и любопытства... Мнѣ пришлось, въ концѣ-концовъ, встать съ постели и отыскать половинку перочиннаго ножа, чтобы измѣрить глубину и убѣдиться, что она не достигаетъ до сосѣдней камеры.
   Я снова улегся для того, чтобы заснуть, а на самомъ дѣлѣ, чтобы бороться съ мракомъ. Дождикъ пересталъ, и не было слышно ни одного звука. Нѣкоторое время еще слышны были шаги на улицѣ. И я не могъ успокоиться до тѣхъ поръ, пока не узналъ по походкѣ полицейскаго. Вдругъ я щелкнулъ пальцами и разсмѣялся.
   Чортъ возьми! Ха! Я изобрѣлъ новое слово. Я приподнимаюсь на постели и говорю: "Этого нѣтъ въ языкѣ, я самъ его изобрѣлъ,-- Кубоа. По созвучію это похоже на слово!.. Клянусь Богомъ, человѣкъ, ты нашелъ слово... Кубоа-а... оно имѣетъ большое грамматическое значеніе..."
   Съ широко раскрытыми глазами, изумленный своимъ открытіемъ, я сижу и смѣюсь отъ радости, затѣмъ я начинаю шептать; но меня могутъ подслушать, лучше держать свое изобрѣтеніе втайнѣ.
   Теперь я опять пришелъ въ веселое настроеніе, вызванное голодомъ; я не чувствовалъ боли, я чувствовалъ себя пустымъ, и мои мысли были необузданны.
   Я начинаю тихо совѣтоваться самъ съ собой. Съ самыми странными скачками мысли я стараюсь исчерпать все значеніе моего слова. Оно не означаетъ ни Тиволи, ни животное; это совершенно ясно. По зрѣломъ обсужденіи я нашелъ, что оно не можетъ означать ни висячаго замка, ни солнечнаго восхода. Впрочемъ, подыскать значеніе для такого слова -- совсѣмъ нетрудно. Я подожду, и значеніе само придетъ въ голову. А пока я могу еще поспать.
   Я лежу на своей койкѣ и смѣюсь, но ничего не говорю. Проходитъ еще нѣсколько минутъ, и я становлюсь нервнымъ. Это новое слово не переставая, звучитъ, снова возвращается, овладѣваетъ всѣми моими мыслями, и я становлюсь серьезнымъ. Я вполнѣ чувствовалъ, что оно не должно означать, но я еще не рѣшилъ, что же оно должно означать. Это второстепенный вопросъ! Говорю я себѣ громко, хватаюсь за руку и повторяю, что это второстепенный вопросъ. Слово, слава Богу, найдено, а это самое главное. Но мысль безконечно мучаетъ меня и мѣшаетъ мнѣ заснуть. Ничто не казалось мнѣ достаточно хорошимъ для этого необыкновенно рѣдкаго слова.
   Наконецъ, я снова приподнимаюсь на постели, охватываю обѣими руками голову и говорю: "Нѣтъ, это невозможно обозначать этимъ словомъ переселеніе или табачную фабрику! Если бы оно могло обозначать что-нибудь подобное, то я давно бы ужъ рѣшился на это и взялъ бы на себя всѣ послѣдствія. Нѣтъ, собственно говоря, этому слову свойственно обозначать что-нибудь духовное, какое-нибудь чувство, состояніе, развѣ я этого не понимаю? И я начинаю размышлять, чтобы найти что-нибудь духовное. Вдругъ мнѣ показалось, что будто кто-то говоритъ, вмѣшивается въ мой разговоръ, и я возражаю, разсвирѣпѣвъ. Что вы желаете? Нѣтъ, на всемъ свѣтѣ нѣтъ такого идіота. "Наплевать!" Ну нѣтъ, извини, за дурака ты меня считаешь что ли? "Гарусъ?" Вѣдь это просто смѣшно. Обязанъ я что ли согласиться, что Кубоа означаетъ гарусъ? Я самъ изобрѣлъ это слово и имѣю полное право придавать ему то значеніе, которое мнѣ заблагоразсудится. Я еще самъ не знаю, что оно значитъ.
   Но тутъ мой мозгъ все больше и больше приходилъ въ какое-то смущеніе. Наконецъ, я соскочилъ съ постели, чтобы отыскать кранъ. Я не испытывалъ жажды, но моя голова горѣла въ лихорадкѣ; и я чувствовалъ инстинктивную потребность въ водѣ. Выпивъ воды, я повернулся на свою постель и изо всѣхъ силъ старался хоть насильно, но заснуть. Я закрылъ глаза и заставилъ себя лежать спокойно.
   Такъ я лежалъ въ продолженіе нѣсколькихъ минутъ, не дѣлая ни одного движенія; я весь вспотѣлъ и чувствовалъ, какъ кровь толчками пробѣгала у меня по жиламъ. Нѣтъ, это неоцѣнимо: онъ искалъ въ трубочкѣ денегъ! И онъ при этомъ разъ кашлянулъ! Пошелъ ли онъ туда внизъ? Онъ сидѣлъ на моей скамейкѣ... Голубой перламутръ... корабли...
   Я раскрылъ глаза. И какъ я могъ держать ихъ закрытыми, разъ я не могъ заснуть?.. Вокругъ меня разстилается все та же темнота, все та же бездонная, черная вѣчность, которую тщетно пытаются охватить мои мысли. Съ чѣмъ бы ее сравнить? Я дѣлалъ отчаянныя попытки, чтобъ найти слово такое жуткое, черное, чтобы оно чернило мой ротъ, когда я его произношу. Боже мой, какъ темно! И мнѣ снова пришлось думать о гавани и о кораблѣ, объ этихъ черныхъ чудовищахъ, игравшихъ тамъ и ждавшихъ меня. Они хотятъ притянуть меня къ себѣ и удержать и увезти меня чрезъ страны и моря, въ темное государство, котораго еще не видѣлъ ни одинъ человѣкъ. Мнѣ кажется, что я на бортѣ корабля и чувствую, какъ погружаюсь въ воду. Я ношусь въ облакахъ и все погружаюсь... Раздается хриплый крикъ ужаса, и я крѣпко цѣпляюсь за свою постель; я совершилъ опасное путешествіе, я носился по воздуху, какъ лоскутокъ матеріи. Какъ легко я себя почувствовалъ, когда ударился рукой о жесткую койку. "Вотъ такова смерть,-- говорилъ я себѣ,-- вотъ теперь ты умрешь". Я лежалъ нѣкоторое время и думалъ, что теперь я приподнимаюсь на своей постели и спрашиваю строго: "Кто говоритъ, что я долженъ умереть? Разъ я нашелъ слово, я имѣю полное право самъ опредѣлить, что оно должно означать"...
   Я сознаю, что я фантазирую, я прекрасно сознаю все. что говорю. Мое безуміе было бредомъ; не сошелъ ли я съ ума? Охваченный ужасомъ, я теряю сознаніе. И вдругъ у меня мелькнула мысль, не сошелъ ли я на самомъ дѣлѣ съ ума. Въ ужасѣ, я соскакиваю съ постели. Я иду, качаясь, къ двери, которую стараюсь открыть, нѣсколько разъ бросаюсь на нее, чтобъ выломать, ударяюсь головой о стѣну, громко стонаю, кусаю себѣ пальцы, плачу и проклинаю...
   Все было тихо. Стѣны отбрасывали мой собственный голосъ. Я упалъ на землю, не въ силахъ дольше метаться по моей камерѣ. Вдругъ я увидѣлъ высоко наверху, какъ-разъ передъ моимъ взглядомъ, сѣрый квадратъ въ стѣнѣ, бѣлесоватый отблескъ, намекъ на дневной свѣтъ. Я чувствовалъ, что это былъ дневной свѣтъ, чувствовалъ каждымъ фибромъ своего существа. Ахъ; какъ я облегченно вздохнулъ! Я бросился плашмя на землю и плакалъ отъ радости, что вижу это милосердное сіянье, рыдалъ отъ благодарности, бросалъ окну воздушные поцѣлуи и велъ себя, какъ безумный. И въ эту минуту я вполнѣ сознавалъ, что дѣлалъ. Мрачность духа моментально исчезла, боль и отчаяніе прекратились, у меня не было желаній. Я поднялся съ полу, сложилъ руки и терпѣливо ждалъ наступленія дня.
   "Что это была за ночь! И никто не слышалъ производимаго мною шума", подумалъ я удивленно.
   Впрочемъ, я находился въ особомъ отдѣленіи, высоко надъ всѣми арестантами. Меня считали безпріютнымъ статскимъ совѣтникомъ, если можно такъ выразиться. Въ очень хорошемъ настроеніи духа, направивъ взглядъ на становящуюся все свѣтлѣе и свѣтлѣе щель въ стѣнѣ, я забавлялся тѣмъ, что разыгрывалъ изъ себя статскаго совѣтника, называлъ себя фонъ-Тангеномъ и держалъ рѣчь въ министерскомъ духѣ. Моя фантазія не изсякла, но я сталъ уже болѣе спокойнымъ. Если бы я не былъ такъ небреженъ и не забылъ бы дома своего бумажника! Могу ли я имѣть честь помочь господину совѣтнику лечь въ постель? И совсѣмъ серьезно, со всевозможными церемоніями, я подошелъ къ койкѣ и легъ.
   Теперь было такъ свѣтло, что я могъ узнать контуры своей камеры, и вскорѣ я могъ уже различать тяжелые засовы двери. Это развлекало меня. Однообразная, возбуждающая, непроницаемая тьма, мѣшавшая мнѣ видѣть самого себя, разсѣивалась; кровь успокоилась, и вскорѣ я почувствовалъ, что у меня смыкались вѣки.
   Меня разбудилъ стукъ въ дверь. Я поспѣшно спрыгнулъ съ постели и быстро одѣлся, моя одежда была еще сырой со вчерашняго дня.
   -- Вамъ нужно явиться къ "дежурному",-- сказалъ сторожъ.
   "Значитъ, нужно пройти еще черезъ всякія формальности", подумалъ я со страхомъ.
   Я вошелъ въ большую комнату, гдѣ сидѣло 30 или 40 человѣкъ, все люди безпріютные. Всѣхъ ихъ вызывали по-одиночкѣ, по списку, и каждый получалъ карточку для дарового обѣда. Дежурный все время повторялъ стоявшему около него сторожу:
   -- Получилъ онъ карточку? Да, не забудьте раздать имъ карточки. Судя по ихъ виду, они очень нуждаются въ обѣдѣ.
   Я стоялъ, смотрѣлъ на карточки и очень желалъ получить одну изъ нихъ.
   -- Андреасъ Тангенъ, журналистъ.
   Я выступилъ и поклонился.
   -- Какимъ образомъ, любезный, вы сюда попали?
   Я повторилъ свое прежнее показаніе, представилъ ему вчерашнюю исторію въ лучшемъ свѣтѣ, лгалъ съ большой откровенностью.
   -- Я немного покутилъ, къ сожалѣнію... въ ресторанѣ... ключъ отъ квартиры забылъ...
   -- Да,-- сказалъ онъ и разсмѣялся,-- вотъ какія бываютъ дѣла! Хорошо ли вы спали?
   -- Какъ статскій совѣтникъ, сказалъ я,-- какъ статскій совѣтникъ.
   -- Очень пріятно.-- сказалъ онъ и всталъ.-- До свиданія!
   И я вышелъ.
   Карточку! И мнѣ карточку! Вотъ уже трое долгихъ сутокъ я ничего не ѣлъ. Хлѣба! Но никто не предложилъ мнѣ карточки, а у меня не хватало мужества попросить. Это вызвало бы подозрѣніе. Съ гордо поднятой головой, походкой милліонера я вышелъ изъ ратуши.
   Солнце уже пригрѣвало, было десять часовъ, и все было въ движеніи на Юнгсторветѣ. Куда теперь? Я ударяю себя по карману и ощупываю свою рукопись. Какъ только будетъ 11 часовъ, я постараюсь поймать редактора. Я стою нѣкоторое время на балюстрадѣ и наблюдаю жизнь, кипящую вокругъ меня. Голодъ опять даетъ себя чувствовать, онъ сверлитъ въ груди, бьется и наноситъ маленькіе, легкіе уколы, причиняющіе мнѣ боль. Неужели же у меня нѣтъ ни одного знакомаго, ни одного друга, къ кому бы я могъ обратиться. Я начинаю искать человѣка, могущаго мнѣ дать 10 ёръ, но я не нахожу его. Былъ такой прелестный день; такъ много солнца и свѣта вокругъ меня; небо разливалось надъ горами нѣжнымъ голубымъ моремъ...
   Незамѣтно я очутился на дорогѣ къ себѣ домой.
   Голоденъ я былъ ужасно; я поднялъ на улицѣ стружку, сталъ ее жевать, и это помогло. И какъ я не подумалъ объ этомъ раньше!
   Ворота были открыты; конюхъ, какъ всегда, пожелалъ мнѣ добраго утра.
   -- Прекрасная погода,-- сказалъ онъ.
   -- Да,-- возразилъ я, -- но ничего не нашелъ сказать ему больше. Могу ли я попросить его одолжить мнѣ крону? Онъ бы сдѣлалъ это охотно, если бы могъ. Кромѣ того, я какъ-то написалъ для него письмо.
   Онъ стоялъ и что-то, видно, хотѣлъ мнѣ сказать.
   -- Прекрасная погода, да, господинъ, мнѣ сегодня нужно платить хозяйкѣ, не могли бы вы одолжить мнѣ 5 кронъ? На нѣсколько лишь дней. Вы уже разъ были такъ любезны по отношенію ко мнѣ.
   -- Нѣтъ, этого я никакъ не могу, Іенсъ Олафъ, сказалъ я.-- Теперь нѣтъ. Можетъ-быть позже, сегодня, можетъ-быть, послѣ обѣда. Съ этими словами я поднялся, шатаясь, по лѣстницѣ къ себѣ въ комнату.
   Здѣсь я бросился на постель и захохоталъ. Какое счастье, что онъ меня предупредилъ! Моя честь была спасена. Пять кронъ, Богъ съ тобой, человѣкъ! Ты съ такимъ же успѣхомъ могъ попросить у меня пять акцій пароходнаго общества или помѣстье за городомъ.
   И эта мысль о пяти кронахъ заставляла меня все громче и громче смѣяться. Ну, развѣ я не молодчина? Что? Пять кронъ! Отчего же? Съ удовольствіемъ. Мое веселье усиливалось, и я вполнѣ отдался ему. Чортъ возьми, какъ здѣсь пахнетъ: ѣдой. Настоящій кухонный запахъ, фу! Я распахнулъ окно, чтобы удалить этотъ противный запахъ. "Кельнеръ! Полпорціи бифштекса". И обращаясь къ столу, этому противному столу, который приходилось подпирать колѣнями, когда я писалъ, низко поклонился и спросилъ: "Прикажете стаканъ вина? нѣтъ? Мое имя Тангенъ, статскій совѣтникъ Тангенъ. Къ сожалѣнію, немного прокутился... Ключъ отъ двери"...
   И мои несвязныя мысли опять закружились. Я зналъ, что говорю чепуху, но я не говорилъ ни одного слова, котораго я бы не понималъ или не слышалъ. Я говорилъ себѣ: "Теперь ты опятъ говоришь безсвязно". И тѣмъ не менѣе, я не могу этого измѣнить,-- будто я бодрствую, но говорю, какъ во снѣ. Моей головѣ было легко, не было ни боли, ни тяжести, и мысль моя была совсѣмъ ясна. Я будто плылъ куда-то, даже не пытаясь сопротивляться.
   Войдите! Да, войдите! Какой у васъ видъ, вы вся изъ рубиновъ, Илаяли, Илаяли! Красный шелковый диванъ! Какъ тяжело она дышетъ! Цѣлуй меня, мой возлюбленный, крѣпче, крѣпче! Твои руки, что бѣлый алебастръ, твои губы свѣтятся какъ... Кельнеръ, я заказалъ бифштексъ...
   Солнце свѣтило въ мое окно, было слышно, какъ лошади внизу жевали овесъ, я сидѣлъ и сосалъ свою стружку въ веселомъ и бодромъ настроеніи, какъ ребенокъ. Вдругъ я ощупалъ свою рукопись; я ни разу мысленно не вспомнилъ о ней, но инстинктъ подсказывалъ мнѣ, что она существуетъ, и я досталъ ее.
   Она отсырѣла; я развернулъ ее и положилъ на солнце. Затѣмъ я началъ ходить взадъ и впередъ по комнатѣ. Какой гнетущій видъ вокругъ! На полу маленькіе кусочки жести, но ни одного стула, на который можно было бы сѣсть, ни одного гвоздя на голыхъ стѣнахъ; все было отправлено въ погребокъ "дяденькѣ". На столѣ лежало нѣсколько листовъ бумаги, покрытыхъ толстымъ слоемъ пыли,-- вотъ все, что мнѣ принадлежало, а старое зеленое одѣяло на постели было занято у Ганса Паули нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ... Гансъ Паули! Я прищелкнулъ пальцами. Гансъ Паули Петерсенъ долженъ мнѣ помочь. Это было очень скверно, что я до сихъ поръ къ нему не обратился. Я быстро надѣваю шляпу, собираю свою рукопись, сую ее въ карманъ и сбѣгаю по лѣстницѣ.
   -- Послушайте, Іенсъ Олафъ,-- крикнулъ я въ конюшню,-- я увѣренъ, что смогу помочь тебѣ сегодня послѣ обѣда!
   Дойдя до ратуши, я вижу, что уже двѣнадцатый часъ, и я рѣшаю итти тотчасъ же въ редакцію. Передъ дверью бюро я останавливаюсь, чтобы посмотрѣть, лежатъ ли мои бумаги въ порядкѣ по номерамъ страницъ; я заботливо разгладилъ ихъ, сунулъ ихъ опять въ карманъ, постучалъ. Слышно было, какъ мое сердце билось, когда я вошелъ.
   Человѣкъ съ ножницами сидитъ на обычномъ своемъ мѣстѣ. Я со страхомъ спрашиваю редактора. Никакого отвѣта, человѣкъ сидитъ и вырѣзываетъ замѣтки изъ провинціальныхъ газетъ.
   Я повторяю свой вопросъ и подхожу ближе.
   -- Редактора еще нѣтъ,-- сказалъ онъ, наконецъ, не взглянувъ даже на меня.
   -- Когда онъ приходитъ?
   -- Это очень неопредѣленно, очень неопредѣленно.
   -- А какъ долго открыто бюро?
   На это я не получилъ никакого отвѣта и долженъ былъ уйти. Все это время человѣкъ ни разу не взглянулъ на меня; онъ услышалъ мой голосъ и по немъ узналъ меня. "Ты здѣсь на такомъ плохомъ счету, что не считаютъ даже нужнымъ отвѣчать тебѣ", подумалъ я. Дѣлается ли это по приказанію редактора? Во всякомъ случаѣ, съ тѣхъ поръ, какъ онъ принялъ мой фельетонъ за 10 кронъ, я закидывалъ его своими работами, обивалъ его порогъ своими непригодными произведеніями, которыя онъ прочитывалъ и возвращалъ мнѣ обратно. Онъ, можетъ-быть, хотѣлъ всему этому положить конецъ, оградить себя мѣрами предосторожности. Я пошелъ по дорогѣ къ Хомандсбинъ.
   Гансъ Паули Петерсенъ былъ студентъ изъ крестьянъ, жившій во дворѣ на чердакѣ, въ пятомъ этажѣ: слѣдовательно, Гансъ Паули Петерсенъ былъ бѣдный человѣкъ; но, если у него есть лишняя крона, онъ ее отдастъ, это также вѣрно, какъ-будто она у меня уже въ карманѣ. Въ продолженіе всей дороги я радовался этой кромѣ -- такъ я былъ увѣренъ. Когда я подошелъ къ двери, она оказалась закрытой. Мнѣ пришлось позвонить.
   -- Я хотѣлъ бы видѣть студента Петерсена,-- сказалъ я и хотѣлъ войти: я зналъ его комнату.
   -- Студентъ, Петерсенъ,-- повторила горничная,-- это тотъ, который жилъ на чердакѣ? Онъ переѣхалъ, но куда, она не знаетъ; а письма онъ просилъ переслать Герменсену на Тольдбюдгаде, и она назвала номеръ.
   Полный надежды и вѣры, я спускаюсь по всей Тольдбюдгаде, чтобы справиться объ адресѣ Ганса Паули. Это былъ послѣдній исходъ, и мнѣ нужно за него ухватиться. Дорогой я проходилъ мимо одной новой постройки, передъ которой стояли 2 столяра и строгали. Я порылся въ кучѣ, досталъ двѣ блестящія стружки, одну сунулъ въ ротъ, а другую въ карманъ, затѣмъ я продолжалъ свой путь. Я стоналъ отъ голода. Въ одной булочной я увидѣлъ удивительно большой хлѣбъ за 10 ёръ, самый большой хлѣбъ, который вообще можно имѣть за эту цѣну.
   -- Я пришелъ справиться объ адресѣ студента Петерсена.
   Анкеръ Годе, No 10, чердакъ. Собираюсь ли я туда отправиться? Но не буду ли я тогда такимъ добрымъ и не захвачу ли я съ собой нѣсколько писемъ, пришедшихъ на его имя?
   Я иду опять обратно въ городъ по тому самому пути, по которому я пришелъ, прохожу мимо столяровъ, сидѣвшихъ теперь со своими жестяными горшками между колѣнъ и ѣвшихъ свой вкусный полуденный завтракъ; прохожу мимо булочной, гдѣ десятиёрочный хлѣбъ все еще лежитъ на своемъ мѣстѣ, и достигаю, наконецъ, полумертвый отъ усталости, Анкеръ Гаде. Дверь была открыта, и я поднялся по многочисленнымъ утомительнымъ ступенямъ наверхъ, на чердакъ. Я досталъ письма изъ кармана, чтобы сразу привести Ганса Паули въ хорошее расположеніе духа, какъ только я къ нему войду.
   Онъ не откажетъ мнѣ въ услугѣ, когда я изложу ему всѣ свои обстоятельства; нѣтъ, навѣрно нѣтъ -- у него такая благородная душа...
   На двери я нашелъ его карточку: "Г. П. Петерсенъ, студентъ теологіи, уѣхалъ домой".
   Я сѣлъ, сѣлъ на холодный полъ, задыхаясь, усталый и разбитый. Нѣсколько разъ я повторялъ машинально: "Уѣхалъ домой, уѣхалъ домой!" затѣмъ я замолчалъ. Нѣтъ ни слезъ, ни чувства, ни мысли. Съ широко раскрытыми глазами я сидѣлъ и пристально смотрѣлъ на письма, не будучи въ состояніи что-либо предпринять. Такъ прошло минутъ десять, двадцать, а можетъ-быть больше; я все сидѣлъ на томъ же самомъ мѣстѣ и не шевелился. Это мрачное раздумье походило на сонъ. Я услышалъ шаги на лѣстницѣ; я всталъ и сказалъ:
   -- Я ищу студента Петерсена; вотъ два письма для него.
   -- Онъ уѣхалъ домой,-- отвѣчаетъ женщина.-- Но послѣ праздниковъ онъ вернется; если хотите, я могу взять его письма.
   -- Да, благодарю васъ, мнѣ это очень пріятно, онъ найдетъ ихъ, какъ только вернется. Въ нихъ, можетъ-быть, есть что-нибудь серьезное. Прощайте,
   Спустившись внизъ, я сказалъ громко посреди улицы, сжавъ кулаки: "Я хочу тебѣ кое-что сказать, мой Господь, вѣдь Ты всемогущъ".-- Я бѣшено опускаюсь на колѣни и кричу, стиснувъ зубы къ небу, наверхъ:-- "Чортъ меня побери, вѣдь Ты всемогущъ!"
   Я сдѣлалъ нѣсколько шаговъ и опять остановился. Вдругъ я мѣняю походку, складываю руки, склоняю голову на бокъ и спрашиваю сладкимъ, благочестивымъ голосомъ:
   -- А призывалъ ли ты его на помощь, дитя мое?
   Это звучало фальшиво.
   -- Съ большой буквы! Съ большой! Призывалъ ли ты на помощь Его, дитя мое?-- Я опускаю голову и отвѣчаю плаксивымъ голосомъ: нѣтъ!
   И это -- тоже звучало фальшиво.
   Ты дуракъ, ты не умѣешь даже лицемѣрить. Ты долженъ сказать: "Да, я призывалъ Господа Бога!" И ты долженъ подобрать къ своимъ словамъ самую жалобную мелодію, которую ты когда-либо слышалъ. Вотъ что -- ну, еще разъ! Да, это уже было лучше! Но ты долженъ вздыхать, вздыхать какъ волынщикъ. Вотъ такъ! хорошо!
   И я училъ себя лицемѣрно, нетерпѣливо, ударялъ ногой. Когда мнѣ удавалось -- ругалъ самого себя дуракомъ, въ то время какъ удивленные прохожіе оборачивались и смотрѣли на меня.
   Я жевалъ не переставая свою стружку и быстро шелъ по улицѣ. Я не успѣлъ очнуться, какъ я уже былъ внизу на желѣзнодорожной площади. Часы на башнѣ показывали половину второго. Я постоялъ нѣкоторое время и подумалъ. Холодный потъ выступилъ у меня на лбу и скатывался мнѣ въ глаза.-- Пойдемъ со мною въ гавань, сказалъ я самъ себѣ. Разумѣется, если у тебя есть время. Я поклонился самъ себѣ и пошелъ внизъ къ гавани.
   Тамъ стояли корабли, море колыхалось въ солнечномъ сіяніи. Вездѣ оживленное движеніе, рѣзкіе пароходные свистки, носильщики съ ящиками на плечахъ, подбадривающее пѣніе нагрузчиковъ на паромы. Торговка пирожками сидитъ недалеко отъ меня и клюетъ своимъ коричневымъ носомъ надъ товаромъ, весь столикъ соблазнительно заваленъ всякими лакомствами; я невольно отворачиваюсь отъ этого зрѣлища. Запахъ ѣды разносится но всей набережной. Фу! Окно настежь; я обращаюсь къ господину, сидящему рядомъ со мной, и указываю ему всѣ неудобства съ этими торговками... Нѣтъ? Но, вѣдь, согласитесь, что... Но въ этомъ мой сосѣдъ увидѣлъ наглость и не далъ мнѣ даже договорить до конца, онъ поднялся и пошелъ. Я тоже всталъ и пошелъ за нимъ, твердо рѣшивъ доказать человѣку его заблужденіе.
   -- Даже съ точки зрѣнія санитарнаго вопроса,-- сказалъ я и ударилъ его по плечу.
   -- Извините меня, но я не здѣшній и ничего не смыслю въ санитарномъ вопросѣ,-- сказалъ онъ, пристально посмотрѣвъ на меня.
   Это совсѣмъ мѣняетъ дѣло, если онъ не здѣшній... Можетъ быть я могу чѣмъ-нибудь ему служить? Быть проводникомъ? Нѣтъ? Это доставитъ мнѣ удовольствіе, а ему ничего не будетъ стоить.
   Но человѣкъ во что бы то ни стало хотѣлъ отдѣлаться отъ меня и быстро добѣжалъ черезъ улицу на другую сторону.
   Я опять вернулся къ своей скамейкѣ и сѣлъ. У меня было такъ неспокойно на душѣ, а шарманка, игравшая тамъ наверху, еще больше безпокоила меня. Жесткая металлическая музыка, кусочекъ Вебера; маленькая дѣвочка подпѣвала. Флейтообразный, страдальческій звукъ шарманки пронизываетъ, мои нервы начинаютъ дрожать, какъ-будто музыка въ нихъ отзывается. Минуту спустя, я начинаю насвистывать и напѣвать. И что только не приходитъ въ голову, когда голоденъ. Я чувствую, какъ эти звуки овладѣваютъ мною, какъ я таю въ этихъ звукахъ и у меня такое чувство, будто я несусь туда, высоко за горы, туда, въ свѣтящіяся сферы.
   -- Одну ёру,-- говоритъ моя маленькая дѣвочка, пѣвшая съ шарманкой, и протягиваетъ оловянную тарелку,-- одну лишь ёру!
   -- Да,-- говорю я какъ-то неувѣренно, вскакиваю и начинаю рыться въ карманахъ. Но дѣвочка думаетъ, что я хочу надъ ней подшутить и удаляется, не говоря ни слова. Это нѣмое терпѣніе было уже слишкомъ мучительно для меня, лучше бы она меня ругала; боль овладѣла мной и я окликнулъ ее.-- У меня нѣтъ ни одного хеллера,-- сказалъ я,-- но я тебя не забуду, можетъ-быть, даже завтра. Какъ тебя зовутъ? А! Красивое имя, я его не забуду. Итакъ, значитъ, до завтра.
   Но я понялъ, что она мнѣ не вѣритъ, хотя она не сказала ни слова; и я плакалъ отъ отчаянія, что эта уличная дѣвочка не хотѣла мнѣ вѣрить. Я еще разъ окликнулъ ее; я быстро разстегнулъ свой пиджакъ и хотѣлъ отдать ей свой жилетъ.
   -- Подойди же, я тебѣ ничего не сдѣлаю.-- Но оказалось, что у меня нѣтъ жилета.
   Какъ могъ я его искать! Вотъ уже нѣсколько недѣль прошло съ тѣхъ поръ, какъ онъ былъ у меня. Пораженная дѣвочка не хотѣла дольше ждать и быстро убѣжала. И я долженъ былъ отпустить ее. Люди столпились вокругъ меня и громко смѣялись; сквозь нихъ протиснулся полицейскій, пожелалъ узнать, что случилось.
   -- Ничего,-- говорю я,-- ровно ничего! Я хотѣлъ только отдать маленькой дѣвочкѣ свой жилетъ... Для ея отца... Надъ этимъ нечего смѣяться, я бы могъ пойти домой и надѣть другой.
   -- Не устраивайте зрѣлища на улицѣ!-- сказалъ полицейскій,-- маршъ! -- и онъ толкаетъ меня впередъ.-- Это ваши бумаги?-- крикнулъ онъ мнѣ вслѣдъ.
   Да, чортъ возьми, это вѣдь моя газетная статья! Какъ могъ я быть такимъ неосторожнымъ!
   Я беру свою рукопись, удостовѣряюсь, что все въ порядкѣ, и иду прямо въ редакцію; на городской башнѣ было теперь 4 часа.
   Бюро было закрыто. Я спускаюсь, боязливо, какъ воръ, по лѣстницѣ и стою у двери, совершенно безпомощный. Что теперь дѣлать? Я облокачиваюсь о стѣну, пристально смотрю на камни и размышляю. У моихъ ногъ лежитъ булавка; я нагибаюсь и поднимаю ее. Что, если я отрѣжу пуговицы отъ пиджака? Что бы я могъ за нихъ получитъ? Можетъ-быть, это не принесло бы мнѣ никакой пользы. Что такое пуговицы? Однако я взялъ до 4".
   -- А теперь без глупостей! -- сказал я. -- Дело нешуточное! Итак, склони голову к плечу...
   Я позвонил.
   -- Нельзя ли мне видеть пастора? -- сказал я горничной; но не мог добавить: "во имя господа".
   -- Он ушел, -- ответила она.
   Ушел! Ушел! Планы мои разом рухнули, все заготовленные слова оказались ни к чему. Что было пользы идти так далеко? Я не мог двинуться с места.
   -- У вас важное дело? -- спросила горничная.
   -- О нет! -- ответил я. -- Совсем пустяковое! Просто сегодня такая прекрасная погода, поэтому я решил прогуляться и засвидетельствовать свое почтение пастору.
   Я не двигался, она тоже. Я нарочно выпятил грудь, чтобы обратить ее внимание на булавку, которой была заколота моя куртка; я молил ее взглядом понять, зачем я пришел; но бедняжка ничего не поняла.
   -- Да, погода прекрасная. А фру тоже нет дома?
   -- Фру дома, но у нее ревматизм, она лежит на диване и не может подняться... Не угодно ли мне оставить записку?
   -- Ах, нет! Просто я иногда выхожу прогуляться, подышать свежим воздухом. А сегодня такой чудесный день.
   И я поплелся обратно. Что было толку болтать? К тому же у меня начала кружиться голова; это была не шутка, я мог упасть. Прием от 12 до 4; я опоздал на целый час, время милосердия истекло!
   Дойдя до площади, я присел у церкви на скамейку. Боже, каким мрачным представлялось мне будущее! Я не плакал, у меня не было на это сил; измученный до предела, я сидел бесцельно и неподвижно, сидел, терзаемый голодом. Грудь моя в особенности пылала, внутри нестерпимо жгло. Я пробовал жевать стружку, но это больше не помогало мне; челюсти мои устали от напрасной работы, и я уже не утруждал их. Я покорился. К тому же кусок почерневшей апельсинной корки, который я подобрал на улице и тотчас же принялся жевать, вызвал у меня тошноту. Я был болен; на руках у меня вздулись синие жилы.
   Чего я, собственно, ждал? Целый день я пытался раздобыть крону, которая могла поддержать во мне жизнь на несколько лишних часов. В конце концов какая разница, свершится ли неизбежное днем раньше или днем позже? Порядочный человек на моем месте давным-давно пошел бы домой, лег и смирился. Мои мысли вдруг прояснились. Теперь я должен умереть. Стояла осень, мир был скован дремотой. Я испытал все средства, прибегнул ко всем источникам, какие знал. Я носился с этой мыслью и всякий раз, когда во мне еще брезжила надежда, с грустью шептал: "Глупец, ты уже умираешь!" Предстояло написать кое-какие письма, привести все в порядок, приготовиться. Нужно было хорошенько вымыться и убрать постель. Под голову я положу два листа белой писчей бумаги -- это самое чистое, что у меня оставалось. А зеленым одеялом я мог бы...
   Зеленое одеяло! Я вдруг встрепенулся, кровь бросилась мне в голову, и сердце мое сильно забилось. Я встал со скамейки и спешу вперед, жизнь снова пробудилась во мне, и я то и дело повторяю отрывисто: "Зеленое одеяло! Зеленое одеяло!" Я иду все быстрее, точно стараюсь кого-то догнать, и вскоре снова оказываюсь в своем жилище -- мастерской жестянщика.
   Не мешкая и не колеблясь в своем решении, я подхожу к кровати и скатываю одеяло Ханса Паули. Какая прекрасная мысль пришла мне в голову, теперь я спасен! Я преодолел свою постыдную нерешимость, я махнул на все рукой. Ведь я не святой, не какой-нибудь добродетельный идиот. Я в здравом уме...
   Взяв одеяло под мышку, я отправляюсь на Стенерсгатен, в дом номер пять.
   Я постучал и вошел в большую незнакомую комнату. Дверной колокольчик у меня над головой прозвенел громко и отчаянно. Из соседней комнаты вышел какой-то человек с набитым ртом и встал за прилавок.
   -- Дайте мне полкроны за эти очки! -- сказал я. -- Через несколько дней я их непременно выкуплю.
   -- Что? Ведь оправа просто стальная?
   -- Да.
   -- Нет, я не могу их взять.
   -- Разумеется. Ведь я, собственно, пошутил. Вот у меня тут одеяло, которое, в сущности, мне больше не нужно, и я хотел бы от него избавиться.
   -- К сожалению, у меня целый склад одеял, -- ответил он, а когда я развернул одеяло, лишь мельком взглянул на него и воскликнул: -- Прошу прощения, но это мне тоже без надобности.
   -- Я нарочно сразу показал вам изнанку, -- с лицевой стороны оно гораздо лучше.
   -- Все равно я его не возьму, ведь никто не даст за него даже десяти эре.
   -- Понятное дело, оно ничего не стоит, -- согласился я. -- Но мне казалось, что вместе с другим старым одеялом его можно продать.
   -- Нет, нет, напрасный труд.
   -- Может быть, дадите хоть двадцать пять эре? -- спросил я.
   -- Нет, право, я не могу его взять, милейший, оно мне совершенно ни к чему.
   Я снова сунул одеяло под мышку и пошел домой.
   Как ни в чем не бывало, я разостлал одеяло на кровати, тщательно расправил его, как будто и не носил никуда. Решившись на эту авантюру, я, кажется, был не в своем уме; и чем больше я думал об этом, тем нелепее представлялся мне мой поступок. Очевидно, это был приступ слабости, какое-то внутреннее отупение. Но я почувствовал, что это западня, понял, что теряю разум, и первым делом предложил процентщику очки. А теперь я был так рад, что не совершил преступления, которое отравило бы последние часы моей жизни.
   Я снова пошел бродить по городу.
   У храма Спасителя я опять сел на скамейку, свесил голову на грудь, истерзанный недавними волнениями, больной и изнуренный голодом. А время шло.
   Я просидел час под открытым небом; здесь было светлее, чем дома; кроме того, мне казалось, что на свежем воздухе не так мучительно ныла грудь; я не спешил вернуться домой.
   Я дремал, раздумывал, и мне было очень тяжко. Я подобрал камешек, обтер его, сунул в рот и стал сосать; при этом я почти не шевелился и даже не моргал. Мимо проходили люди, слышался грохот карет, стук подков, голоса.
   Отчего бы не попытать все-таки счастья с пуговицами? Конечно, из этого ничего не выйдет, и, кроме того, я положительно болен. Но если хорошенько все взвесить, то ведь все равно по дороге домой я пройду мимо лавки процентщика, того самого, к которому я так часто заглядывал.
   Наконец я встал и медленно, бессильно поплелся по улицам. Лоб у меня горел, начиналась лихорадка, и я спешил, как мог. Я снова прошел мимо булочной, где в витрине был выставлен хлеб.
   -- Ну вот, остановимся здесь, -- сказал я с деланной решимостью. -- А если войти и попроситькусок хлеба? -- Эта мысль была мимолетна, она вспыхнула, как искорка; в действительности я этого не думал. -- Тьфу! -- прошептал я, покачал головой и пошел дальше, смеясь над самим собой. Я отлично знал, как бесполезно было заходить в лавку с этой просьбой.
   В переулке влюбленные шептались у ворот; чуть подальше девица высунулась в окно. Я шел так медленно и осторожно, что могло показаться, будто я чего-то хочу, -- и девица вышла на улицу.
   -- Как поживаем, старина? Что такое, ты болен? Господи, да на тебе лица нет!
   И девица быстро ушла в дом.
   Я тотчас же остановился. Что значит: лица нет? Неужели я умираю? Я коснулся рукою щек: да, конечно, я очень худ. Щеки ввалились, они были как два блюдца. Ах ты господи! И я поплелся дальше.
   Потом я снова остановился. Должно быть, моя худоба чудовищна. И глаза совсем ввалились. Интересно, на кого я похож? Разнесчастная моя судьба, живой человек превратился от голода в этакую развалину! Меня снова охватило бешенство, это была словно последняя вспышка, судорога. Стало быть, лица нет? У меня хорошая голова, второй такой не сыскать во всей стране, и пара кулаков, которые -- боже избави! -- могли бы стереть человека в порошок, и я гибну от голода в самом центре Христианин! Разве это мыслимо? Я жил в свинарнике и надрывался с утра до ночи, как черный вол. От чтения у меня не стало глаз, мозг иссох от голода, -- а что я получил взамен? Даже уличные девки ужасаются и кричат "господи!" при виде меня. Но теперь этому придет конец, -- понятно тебе? -- придет конец, черт возьми!.. Я трясся от бешенства и скрежетал зубами, слабость захлестывала меня, в глазах стояли слезы, с губ слетали проклятия, и так я плелся вперед, не обращая внимания на прохожих. Я снова начал мучить себя, намеренно стукался лбом о фонарные столбы, глубоко вонзал ногти в ладони, в безумии кусал себе язык, когда начинал говорить бессвязно, и хохотал всякий раз, когда мне было больно.
   -- Да, но что же мне делать? -- говорю я наконец самому себе. И несколько раз топаю ногой, повторяя: -- Что же делать?
   Какой-то случайный прохожий говорит мне с улыбкой:
   -- Попросите, чтобы вас арестовали.
   Я посмотрел ему вслед. Это был известный гинеколог по прозвищу "Герцог". Даже он не понял моего состояния, а ведь мы были знакомы и здоровались за руку. Я присмирел. Попросить, чтобы меня арестовали? Да, он прав, я сошел с ума. Я чувствовал безумие в своей крови, чувствовал его искры в мозгу. Так вот какой мне уготован конец! Да, да! И я поплелся дальше медленным, похоронным шагом. Значит, вот какая судьба меня ждет!
   Вдруг я снова останавливаюсь.
   -- Только не арест! -- говорю я. -- Только не это!
   Я потерял голос от страха. Я просил, я молил всех святых, чтобы они избавили меня от ареста. Ведь я опять попал бы в ратушу, меня заперли бы в темной камере, где нет и проблеска света. Только не арест! Были и другие возможности, которые я еще не испытывал. Но я их испытаю, я буду упорен, не пожалею времени, стану неутомимо ходить из дома в дом. Есть, например, музыкальный магазин Сислера, туда я и не заглядывал. Чем не выход из положения... Я бормотал на ходу, а потом снова тихонько заплакал от жалости к себе. Только бы меня не арестовали!
   Сислер? Может быть, это наитие свыше? Его имя пришло мне в голову само собой, и жил он так далеко; но я наведаюсь к нему, я пойду медленно и время от времени буду отдыхать. Я знаю этот магазин, часто бывал там в лучшие времена, покупал ноты. Что, если попросить у него полкроны? Но это может его смутить; спрошу сразу крону.
   Я вошел в магазин и пожелал видеть хозяина; мне указали, куда пройти. В комнате сидел человек, одетый по последней моде, и просматривал бумаги.
   Я пролепетал извинение и изложил свое дело. Бедственное положение вынудило меня обратиться к нему... Я очень скоро верну деньги... Как только получу гонорар за статью... Он окажет мне величайшее благодеяние...
   Я еще не кончил говорить, как он уже снова склонился над столом и продолжал свое занятие. Когда я умолк, он покосился на меня, качнул своей красивой головой и сказал:
   -- Нет!
   Просто "нет". Без всяких объяснений. Ни единого слова!
   Колени у меня дрожали, и я прислонился к маленькому лакированному шкафчику. Я решил попробовать еще раз. Почему именно он пришел мне в голову, ведь я живу так далеко на Ватерланне? В левом боку покалывало, я покрылся испариной.
   -- Гм... Поверьте, я очень ослабел, -- сказал я. -- Тяжкая немощь. Но не позднее чем через два дня у меня будет возможность вернуть долг. Не окажет ли он мне любезность?
   -- Милейший, почему вы пришли именно ко мне? -- сказал он. -- Я вас никогда в глаза не видел, вы для меня человек с улицы. Обратитесь в газету, где вас знают.
   -- Но я прошу только на один вечер! -- сказал я. -- Редакция уже закрыта, а я очень голоден.
   Он упорно качал головой, все качал головой, даже когда я взялся за дверь.
   -- Прощайте! -- сказал я.
   "Это не было наитие свыше, -- подумал я и горько улыбнулся. -- Уж если на то пошло, с такой высоты я и сам мог бы ниспослать наитие". Я прохожу один квартал за другим, по временам немного отдыхая на ступеньках. Только бы меня не арестовали! Ужас перед темной камерой преследовал меня, не давал мне ни минуты покоя; завидев полицейского, я всякий раз сворачивал в боковую улицу, чтобы избежать встречи с ним.
   -- Ну, теперь отсчитаем сто шагов, -- сказал я, -- и снова попытаем счастья! Когда-нибудь да получится...
   Это была маленькая лавчонка, в которую я раньше никогда не заходил. За прилавком стоял простой на вид человек, за спиной у него была дверь с фарфоровой вывеской, товар на длинных полках и стеллажах. Я дождался, пока не ушла из лавки последняя покупательница -- молодая дама с ямочками на щеках. Какой счастливый был у нее вид! Я не хотел обращать на себя ее внимание и отвернулся.
   -- Что вам угодно? -- спросил приказчик.
   -- Могу ли я видеть хозяина?
   -- Нет, он уехал в горы, в Йотунхейм, -- ответил он. -- А у вас важное дело?
   -- Мне нужно несколько эре на хлеб, -- сказал я с насильственной улыбкой. -- Я голоден, и в карманах у меня пусто.
   -- В таком случае, я не богаче вас, -- сказал он и начал раскладывать мотки пряжи.
   -- Ах, не гоните меня в такую трудную минуту! -- сказал я, похолодев. -- Поверьте, я умираю с голоду, -- вот уже несколько дней у меня крошки во рту не было.
   Он молча, с самым серьезным видом, принялся выворачивать свои карманы.
   Как, мне не угодно поверить ему на слово?
   -- Я прошу всего пять эре, -- сказал я. -- А через два дня вы получите десять.
   -- Любезный, вы хотите, чтобы я украл деньги из кассы? -- сердито спросил он.
   -- Да, -- сказал я. -- Возьмите пять эре из кассы.
   -- Это не в моих правилах, -- возразил он и добавил: -- Кстати, мне пора закрывать лавку.
   Я ушел, истерзанный голодом, сгорая со стыда. Нет, довольно! Это уж слишком. Столько лет я держался, в такие тяжкие часы сохранял достоинство, а теперь вдруг скатился до самого примитивного нищенства. За один день я своим бесстыдством лишил возвышенности все свои мысли, выпачкал душу. Не краснея, я плакался и клянчил деньги у ничтожного лавочника. А к чему это привело? Разве не остался я все равно без куска хлеба? И теперь я стал отвратителен самому себе. Да, необходимо положить этому конец! Как раз сейчас запираются ворота моего дома, и мне нужно поторопиться, если я не хочу провести еще одну ночь в ратуше...
   Это придало мне силы; ночевать в ратуше я не хотел. Скорчившись, держась за левый бок, чтобы хоть немного унять колику, я поплелся дальше, не сводя глаз с тротуара, чтобы знакомым, если они попадутся навстречу, не приходилось мне кланяться; я спешил к пожарному депо. Слава богу, часы на храме Спасителя показывали только семь, и у меня еще оставалось три часа, прежде чем запрут ворота. Напрасно я испугался!
   Итак, все испытано, сделано все возможное. "Но какой несчастливый день, с утра до вечера мне ни разу не повезло", -- подумал я. Если бы рассказать это кому-нибудь, никто не поверит, а если бы описать, скажут, что все это я выдумал. Ни разу! Стало быть, ничего не попишешь; только ни за что не впадать больше в жалобный тон. Тьфу, это так противно, поверь, -- ты внушаешь мне отвращение! Раз нет надежды, значит, нет. Впрочем, нельзя ли украсть на конюшне горсть овса? Эта мысль промелькнула, как лучик, как полоска света, я знал, что конюшня заперта.
   Меня это не опечалило, и я медленно поплелся к дому. На счастье, мне только теперь захотелось пить, впервые за целый день, и я искал, где бы напиться. От базара я был слишком далеко, а в частный дом мне заходить не хотелось; пожалуй, я мог бы потерпеть до возвращения домой; на это потребуется с четверть часа. Еще неизвестно, как подействует на меня глоток воды; мой желудок уже ничего не принимал, меня тошнило даже от слюны, которую я глотал.
   А пуговицы? Я еще не попытал счастья с пуговицами! Тут я улыбнулся. Может быть, все-таки найдется выход! Еще не все потеряно! Без сомнения, я получу за них десять эре, а завтра раздобуду где-нибудь еще десять, в четверг же мне заплатят за статью. Нужно только собраться с силами, и все наладится! Как я, в самом деле, мог забыть про пуговицы! Я вынул их из кармана и рассматривал на ходу; в глазах у меня мутилось от радости, я плохо видел улицу, по которой шел.
   Как хорошо я знал большой подвал, где часто искал спасения в темные вечера, он был мне другом и в то же время высасывал из меня кровь! Все мое имущество постепенно перекочевало туда, все хозяйственные домашние мелочи, все книги до единой. В дни распродажи я ходил туда смотреть и радовался всякий раз, как мне казалось, что книги мои попадают в хорошие руки. Мои часы купил артист Магельсен, и я почти гордился этим; календарь с первым моим стихотворением приобрел один знакомый, а пальто досталось фотографу, который давал его теперь на прокат в своем ателье. Так что все устроилось прилично.
   Я вошел, держа пуговицы в руке. Процентщик сидел за своей конторкой и писал.
   -- Я могу обождать, мне не к спеху, -- сказал я, боясь помешать ему и рассердить его своим приходом. Мой голос звучал так глухо, я сам не узнавал его, а сердце стучало, как молот.
   Он подошел ко мне с обычной своей улыбкой, положил на стойку обе руки и посмотрел мне в лицо, не говоря ни слова.
   -- Я тут кое-что принес и хотел бы показать, может быть, они пригодятся... дома они мне только мешают, просто спасения нет... вот эти пуговицы.
   -- Что же это у вас за пуговицы такие? -- И он поглядел на мою ладонь.
   -- Нельзя ли мне получить за них несколько эре? Сколько вы сами найдете возможным... По вашему усмотрению.
   -- За пуговицы? -- И он изумленно посмотрел на меня. -- За этипуговицы?
   -- На сигару или хоть сколько-нибудь. Я проходил мимо, вот и зашел...
   Старый ростовщик засмеялся и, не говоря ни слова, вернулся к своей конторке. Я стоял на месте. Собственно, я не очень на него рассчитывал, но все же у меня была слабая надежда. И этот его хохот прозвучал, как смертный приговор... А что, если я предложу ему в придачу очки?
   -- Я готов отдать также очки, это само собой разумеется, -- сказал я и снял очки. -- Мне всего-то и нужно десять эре или хотя бы пять.
   -- Вы сами знаете, что я не могу взять ваши очки, -- сказал процентщик. -- Я вам это уже говорил.
   -- Но мне нужна почтовая марка, -- глухо сказал я. -- Я не могу даже отослать письмо, а это необходимо. Дайте мне марку в десять или в пять эре.
   -- Ступайте отсюда с богом! -- отозвался он и махнул на меня рукой.
   "Ну, теперь будь что будет!" -- сказал я себе. Я машинально надел очки, взял пуговицы и ушел, пожелав ему спокойной ночи и, как всегда, плотно прикрыв за собою дверь. Теперь уж ничего не поделаешь! На лестничной площадке я остановился и еще раз взглянул на пуговицы.
   -- Он решительно не хочет их взять! -- сказал я. -- Хотя пуговицы почти новые. Это для меня загадка.
   Пока я стоял в раздумье, мимо меня прошел какой-то человек и стал спускаться вниз, в подвал. Впопыхах он слегка толкнул меня; мы оба извинились, я обернулся и смотрел ему вслед.
   -- Послушай, это ты? -- сказал он вдруг снизу.
   Потом он снова поднялся наверх, и я узнал его.
   -- Господи, какой у тебя вид! -- сказал он. -- Что ты здесь делаешь?
   -- Да так, было одно дельце. Но ты, я вижу, идешь туда же.
   -- Да. А ты что ему носил?
   Колени у меня дрожали, я прислонился к стене и показал пуговицы, лежавшие у меня на ладони.
   -- Что за черт! -- воскликнул он. -- Нет, это уж слишком!
   -- До свидания! -- сказал я и хотел уйти, так как в груди у меня закипали слезы.
   -- Нет, подожди! -- сказал он.
   Но чего мне ждать? Ведь он сам пришел к процентщику, быть может, принес свое обручальное кольцо, несколько дней голодал, задолжал хозяйке.
   -- Хорошо, -- сказал я. -- Если ты не долго...
   -- Ну конечно же, -- сказал он, беря меня за руку. -- Но, признаться, я не очень тебе верю, дурак ты этакий, так что пойдем-ка лучше вместе.
   Я понял, о чем он, и ответил, чувствуя себя несколько оскорбленным:
   -- Не могу! Я обещал в половине восьмого быть на улице Бернта Анкера, и...
   -- В половине восьмого, так! Но сейчас-то уже восемь. Видишь, я держу часы в руке, и мне нужно только отнести их в подвал. Ступай за мной, голодный бродяга! Я раздобуду тебе не меньше пяти крон.
   И он подтолкнул меня к двери.

3

   Целая неделя прошла в изобилии и радости.
   Я выкарабкался из беды, обедал каждый день, моя бодрость росла, и я придумывал одну затею за другой. Я работал сразу над тремя или четырьмя статьями, отдавая им всякую искру, всякую мысль, какая возникала в моей бедной голове, и мне казалось, что дело у меня идет лучше, чем прежде. Последнюю статью, на которую я потратил столько сил и возлагал столько надежд, редактор уже вернул обратно, и я тотчас же уничтожил ее, взбешенный и оскорбленный, изорвал, не перечитав. Теперь постараюсь устроиться в другую газету, чтобы иметь возможность лавировать. В худшем случае, если и это не поможет, наймусь в матросы: у пристани стоит "Монах", готовый к отплытию, и я, пожалуй, смогу отправиться на нем в Архангельск или куда там он плывет. Так что надежд у меня было хоть отбавляй.
   Последнее потрясение не прошло для меня бесследно: начали выпадать волосы, мучительно болела голова, шалили нервы. Днем я писал, обернув руки тряпками, просто потому, что не терпел ощущения на них собственного своего дыхания. Когда Йене Олай слишком сильно хлопал подо мною дверью конюшни или на заднем дворе начинала лаять собака, меня до мозга костей пронизывало холодом, и это ощущение отдавалось по всему телу. Мое здоровье заметно пошатнулось.
   Изо дня в день я напряженно работал, с трудом находил время пообедать и снова принимался писать. Не только мой шаткий письменный столик, но и вся кровать были завалены заметками и исписанными листами, которые я исправлял, переделывал, тут же вставлял в новые статьи, задуманные в тот день, кое-что зачеркивал, неуклюжие места оживлял красочными словами, с большим трудом продвигаясь от фразы к фразе. Как-то вечером одна из статей была наконец готова, и я, счастливый и радостный, сунув ее в карман, отправился к "Командору". Давно пора было снова подумать о деньгах, потому что у меня почти ничего не оставалось.
   "Командор" просил подождать всего минутку... Сам он продолжал писать.
   Я осмотрел тесное помещение: бюсты, литографии, газетные вырезки, огромная корзина, которая, казалось, могла поглотить человека. Мне стало очень грустно при виде этого чудовищного зева, этой драконовой пасти, вечно раскрытой, вечно готовой глотать отвергнутые работы, разбивать людские надежды.
   -- Какое у нас сегодня число? -- вдруг спрашивает "Командор", не поднимая головы от стола.
   -- Двадцать восьмое! -- отвечаю я, обрадовавшись, что могу оказать ему услугу.
   -- Двадцать восьмое. -- И он продолжает писать. Наконец он запечатывает несколько писем, отправляет в корзину какие-то бумаги и кладет перо. Потом поворачивается в кресле и смотрит на меня. Заметив, что я все еще стою у двери, он полусерьезно, полушутливо делает знак рукою и указывает на стул.
   Я отворачиваюсь, чтобы он не видел, что на мне нет жилета, расстегиваю куртку и достаю рукопись из кармана.
   -- Это небольшой очерк о Корреджо, -- говорю я. -- Но к сожалению, это написано не совсем обычным...
   Он берет из моей руки листки и начинает просматривать их. Он поворачивается ко мне лицом. Имя этого человека я слышал уже в ранней молодости, и много лет его газета имела на меня огромное влияние, а сам он вблизи оказался вот каким. У него вьющиеся волосы и несколько беспокойные карие глаза; он имеет привычку время от времени негромко сопеть. С виду он кроток, как пастор, этот человек с хлестким пером, которым он умеет бичевать до крови. Когда я смотрю на него, страх и удивление овладевают мною, чуть не плача, я невольно делаю шаг к нему, хочу выразить свою любовь за все, чему я у него научился, хочу попросить у него снисхождения -- ведь я всего только жалкий бедняк, которому и без того трудно... Он смотрит на меня и медленно, в задумчивости кладет рукопись. Чтобы ему легче было мне отказать, я сам протягиваю руку и говорю:
   -- Это, конечно, вам не подходит?
   И улыбаюсь, делая вид, будто отношусь к этому совсем легко.
   -- Мы можем печатать лишь популярные статьи, -- отвечает он. -- Вы же знаете наших читателей. Нельзя ли сделать это попроще? Или взять другую тему, более понятную?
   Его предупредительность изумляет меня. Я понимаю, что моя статья отвергнута, и все-таки я не мог бы получить более любезного отказа. Чтобы не задерживать его, я торопливо отвечаю:
   -- О да, конечно, можно.
   Я направляюсь к двери. Кашлянув, прошу прощения за то, что обеспокоил его... Откланиваюсь и берусь за ручку двери.
   -- Если угодно, -- говорит он, -- я могу заплатить вам немного вперед. Вы потом отработаете.
   Он сам видел, что я не гожусь в писатели, поэтому его предложение несколько унизительно для меня, и я отвечаю:
   -- Нет, благодарствуйте, в настоящее время я еще свожу концы с концами. Впрочем, я вам весьма признателен. Прощайте!
   -- Прощайте! -- отвечает "Командор" и тотчас же отворачивается к своему письменному столу.
   Во всяком случае, я не заслужил такого любезного обращения и был благодарен ему за это; мне следовало оценить его предупредительность. Я решил прийти к нему не раньше, чем напишу статью, которой сам буду вполне доволен; тогда это озадачит "Командора", и он, не колеблясь, предложит мне десять крон. Я пошел домой и снова взялся за перо.
   В ближайшие дни, когда время подходит к восьми вечера и зажигают газовые фонари, со мною неизменно случается следующее.
   Я выхожу из ворот, чтобы после дневных трудов и хлопот погулять по улицам, а у фонаря, подле самых ворот, стоит дама в черном, поворачивается ко мне лицом и провожает меня взглядом, когда я прохожу мимо. Я обращаю внимание, что на ней всегда одно и то же платье, одна и та же густая вуаль, закрывающая лицо и спадающая на грудь, а в руке маленький зонтик с кольцом из слоновой кости на рукоятке.
   Уже третий вечер я вижу ее здесь, всегда на том же самом месте; как только я прохожу мимо, она медленно поворачивается и идет по улице в противоположную Сторону.
   Из моей головы, как из рога изобилия, сыплются фантазии, у меня возникает нелепая мысль, что она приходит ради меня. Я почти готов заговорить с нею, спросить ее, не ищет ли она кого-нибудь, не нужна ли ей моя помощь, нельзя ли мне проводить ее до дому, хотя я, к сожалению, так плохо одет, -- вдруг ей понадобится защита на темной улице. Но я чувствую смутный страх, что это повлечет за собой расходы, -- придется угостить ее вином, покатать в коляске, а у меня совсем не осталось денег; карманы мои пусты, -- это угнетает, и я не осмеливаюсь хотя бы испытующе взглянуть на нее, когда прохожу мимо. Голод начал снова терзать меня, я не ел со вчерашнего дня; это, конечно, не так уж много, ведь мне не раз приходилось терпеть по нескольку дней кряду, но я стал подозрительно слабеть и уже не мог голодать, как раньше, один-единственный день без пищи изнурял меня, и стоило мне выпить воды, как появлялась неудержимая рвота. Кроме того, я очень мерз по ночам, ложился, не раздеваясь, и все равно мерз, леденел от озноба и страдал от холода во сне. Старое одеяло не могло спасти от сквозняков, и утром я просыпался, чувствуя, что нос мой превратился в сосульку от ледяного ветра, врывавшегося со двора.
   Я иду по улице и думаю, как бы мне не свалиться еще до того, как я окончу свою следующую статью. Будь у меня свеча, я попытался бы работать ночью; на это ушло бы два часа, будь я действительно в рабочем состоянии; а завтра я снова мог бы пойти к "Командору".
   Не долго думая, я вхожу в кофейню и жду своего знакомого из банка, чтобы взять взаймы десять эре на свечку. Мне позволили обойти все комнаты, все столы, за которыми ели, пили и беседовали гости, я дошел до самого конца кофейни, до "красной комнаты", но так и не увидел своего знакомого. Подавленный и злой, я снова вышел на улицу и направился к дворцу.
   Черт возьми, неужели моим невзгодам так и не будет конца! Я шагал широкими, яростными шагами, подняв воротник куртки и сжимая кулаки в карманах брюк, шел и проклинал свою несчастную звезду. Ни одной блаженной минуты за целых восемь месяцев, всякую неделю я голодаю, бедствую и теряю силы. И к тому же, при всей своей нищете, я честен, хе-хе, честен всегда и во всем! Боже правый, как я смешон! И я бормотал о том, как меня мучила совесть, потому что однажды я снес к ростовщику одеяло Ханса Паули. Я презрительно хохотал над своей больной совестью, брезгливо плевал на землю и не находил достаточно резких слов, издеваясь над своей глупостью. Ах, случись это теперь! Если б в этот миг я нашел на улице кошелек, потерянный школьницей, единственную монетку бедной вдовы, я поднял бы ее и сунул в карман, украл бы со спокойной совестью и сладко спал бы всю следующую ночь. Недаром я так долго страдал, мое терпение истощилось, и я был готов на все.
   Я несколько раз обошел дворец, потом решил отправиться домой, замешкался еще немного в парке и наконец пошел по улице Карла-Юхана.
   Было около одиннадцати часов. Вокруг царила полутьма, всюду бродили люди, то парами, то шумной толпой. Наступил великий миг, пришло время любви, когда души тайно сливаются и жизнь подобна счастливой сказке. Слышался шелест женских юбок, короткий, страстный смех, волнующий грудь, горячее, судорожное дыхание. Вдали, у Гранда, какой-то голос звал: "Эмма!" Вся улица была подобна болоту, над которым вздымались горячие пары.
   Я невольно шарю в кармане, не найдется ли там двух крон. Страсть, которая трепещет в каждом людском движении, даже тусклый свет газовых фонарей, тихая, волнующая ночь -- все это начинает оказывать на меня воздействие, а воздух вокруг полон шепота, объятий, трепетных признаний, недосказанных слов, отрывистых вскриков; несколько кошек с громким мяуканьем справляют свадьбу в подворотне Блумквиста. А у меня нет даже двух крон. Какое это горе, какое ужасное несчастье, что я так обнищал! Какое унижение, какой позор! И я снова стал думать о последней монетке бедной вдовицы, которую мог бы украсть, о шапке или носовом платке школьника, о котомке нищего, которую без малейшего колебания отнес бы к тряпичнику, и прокутил бы вырученные деньги. Чтобы утешить и вознаградить себя, я стал выискивать всевозможные недостатки у этих счастливых людей, скользивших мимо меня; я сердито пожимал плечами и презрительно смотрел на них, когда они проходили, пара за парой. Эти самодовольные лакомки-студенты, которые думают, что ведут себя, как европейские повесы, когда им удается коснуться груди какой-нибудь швейки! Эти молодые люди, банкиры, коммерсанты, бульварные волокиты, которые не брезгуют даже матросскими женами, толстыми куколками со скотного рынка, отдающимися за кружку пива в первой же подворотне. Ну и сирены! Их постель еще не остыла после посещения пожарного или конюха... Трон всегда свободен, доступен всякому, милости просим, взойдите!.. Я плевал изо всех сил, не заботясь о том, что могу попасть в кого-нибудь, был озлоблен, полон презрения к этим людям, льнувшим друг к другу и сходившимся на моих глазах. Я высоко держал голову и был счастлив, что соблюл себя в чистоте.
   У стортинга я встретил девицу, которая пристально посмотрела на меня, и пошел рядом с нею.
   -- Добрый вечер! -- сказал я.
   -- Добрый вечер!
   Она остановилась.
   -- Гм... Что это вы ходите так поздно? Разве молодой девице не рискованно гулять в такое время по улице? Нет? Да, но разве с вами никогда не заговаривали, не оскорбляли вас, не зазывали домой?
   Она изумленно смотрела на меня, стараясь прочесть на моем лице, что я хотел сказать. Потом вдруг взяла меня под руку и проговорила:
   -- Ну что ж, пойдемте!
   Я пошел. Когда мы очутились в стороне от извозчиков, я остановился, высвободил свою руку и сказал:
   -- Послушайте, миленькая, у меня нет ни эре. Уж лучше я пойду своей дорогой.
   Вначале она не хотела верить мне; но, ощупав мои карманы и ничего не найдя, она насупилась, вскинула голову и обозвала меня пентюхом.
   -- Спокойной ночи! -- сказал я.
   -- Постойте! -- крикнула она. -- А очки у вас в золотой оправе?
   -- Нет.
   -- Ну и черт с вами!
   Я ушел.
   Но она нагнала меня и снова окликнула:
   -- Ладно уж, все равно пойдемте.
   Это предложение жалкой уличной девки было для меня унизительно, и я отказался. Кроме того, была уже поздняя ночь, и я торопился в другое место; да и не таково ее положение, чтобы идти на подобные жертвы.
   -- Но я хочу пойти с вами.
   -- А я не могу согласиться на такие условия.
   -- Вы, конечно, идете к другой, -- сказала она.
   -- Нет, -- ответил я.
   Ах, у меня не было никакой охоты к этому, девицы стали для меня почти все равно что мужчины, нужда иссушила меня. Но я чувствовал, как жалок я в глазах этой странной девицы, и решил соблюсти приличие.
   -- Как вас зовут? -- спросил я. -- Мария? Так вот! Послушайте, Мария! -- И я начал объяснять свое поведение. Девица все больше и больше изумлялась. Неужели она подумала, что и я один из тех, кто ходит вечерами по улицам и ловит девиц? Неужели она в самом деле так дурно обо мне думала? Разве я сказал ей что-нибудь неприличное? Разве тот, у кого дурное на уме, ведет себя так, как я? Одним словом, я разговаривал с ней и проводил ее немного, желая посмотреть, что она станет делать дальше. Впрочем, меня зовут так-то и так-то, я пастор. Спокойной ночи! Ступай и впредь не греши!
   И я ушел.
   Я потирал руки, восхищаясь своей великолепной выдумкой, и разговаривал сам с собой вслух. Как радостно бродить по городу и творить добрые дела! Быть может, я помог этому падшему созданию возродиться на всю жизнь! Опомнившись, она оценит мое благородство, с сердечной признательностью будет вспоминать меня даже в свой смертный час. Ах, все-таки стоило быть честным, честным и праведным!
   Я был в прекрасном настроении, чувствовал себя сильным и смелым, был готов ко всему. Если б только достать свечку, я, пожалуй, окончил бы свою статью! Я шел, помахивая новым ключом от ворот, напевал, посвистывал и думал, как мне добыть свечу. Но придумал только одно -- писать на улице, при свете газового фонаря. Я отпер ворота и отправился за своими бумагами.
   Выйдя снова, я запер ворота снаружи и расположился у фонаря. Вокруг было тихо, я слышал только тяжелые, гулкие шаги полицейского в соседнем переулке, да издалека, от холма Святого Генриха, доносился собачий лай. Ничто не мешало мне, я поднял воротник куртки и принялся сосредоточенно думать. Я был бы бесконечно счастлив, если б мне удалось закончить эту маленькую статью. Я остановился на трудном месте, нужен был незаметный переход к чему-нибудь новому, потом мягкий, постепенный конец на длинной трепетной ноте, которая вдруг оборвется очень резкой фразой, волнующей, как выстрел или как грохот горной лавины. Точка.
   Но слов не было. Я перечел всю статью сначала, громко произнося каждое слово, и никак не мог собраться с мыслями, чтобы придумать подходящую фразу. Пока я работал; подошел полицейский, остановился посреди улицы поодаль от меня и разрушил все мое рабочее настроение. Какое ему дело, что в этот миг я придумывал замечательную фразу к статье для "Командора"? Господи, как трудно мне было удержаться на поверхности, за что бы я ни ухватился! Я простоял под фонарем с час, полицейский ушел, холод стал слишком пронизывающим, и я не мог оставаться на месте. Унылый и подавленный новой неудачей, я снова открыл ворота и пошел к себе.
   В моем жилище было холодно, и я с трудом различил свое окно в густой темноте. Я ощупью добрался до постели, снял башмаки и стал растирать ноги, чтобы их согреть. Потом я лег не раздеваясь, как делал уже давно.
   На следующее утро, едва рассвело, я сел в кровати и снова принялся за статью. Я сидел так до полудня, и мне удалось сочинить десятка два строк. Но до конца я так и не дошел.
   Я встал, обулся и, чтобы согреться, начал ходить взад-вперед по комнате. Окна заиндевели, я выглянул на улицу: шел снег, весь двор и колодезный сруб были завалены снегом.
   Я метался по комнате, бессознательно шагал взад-вперед, царапал ногтями стены, осторожно прижимался лбом к двери, постукивал указательным пальцем по полу, напряженно прислушивался -- все это я делал без малейшей надобности, но тихо и глубокомысленно, будто затеял нечто важное. И в то же время я громким голосом, чтобы слышать самому, твердил: "Боже правый, но ведь это же безумие!" И продолжал делать то же самое. По прошествии долгого времени, -- это длилось, пожалуй, не меньше двух часов, -- я овладел собою, закусил губу и постарался обрести твердость. С этим необходимо покончить! Я отыскал стружку, пожевал ее и решительно взялся за карандаш.
   С огромным трудом мне удалось написать две короткие фразы -- с десяток жалких, вымученных слов, которые я выжал насильственно, лишь бы как-нибудь продвинуть дело. Но дальше я не мог работать, голова была пуста, силы оставили меня. Я не мог пошевельнуться и широко раскрытыми глазами глядел на эти слова, на эту недописанную страницу, вперившись в странные, шаткие буквы, которые торчали на бумаге, словно ощетинившиеся зверьки, -- глядел, ничего не в силах понять, ни о чем не думая.
   Время шло. До меня уже доносился уличный шум, стук колес и конских подков, из конюшни слышался голос Йенса Олая, который разговаривал с лошадьми. Я совершенно ослабел и только причмокивал губами, не в силах пошевельнуться. Жжение в груди усилилось.
   В глазах у меня темнело, я изнемогал от усталости и снова лег. Чтобы согреть руки, я потирал волосы от лба к затылку и от виска к виску; при этом я вырывал пучки и клочья, роняя их на подушку. Это меня не беспокоило, я оставался равнодушным, ведь волос на моей голове было еще достаточно. Я попытался стряхнуть с себя эту странную дрему, расползавшуюся по всему телу, как туман; я приподнялся, похлопал ладонью по коленям, прокашлялся, превозмогая боль в груди, -- и снова упал навзничь. Ничто не помогало; я беспомощно лежал с открытыми глазами, устремленными в потолок, и чувствовал, что умираю. Потом я сунул указательный палец в рот и стал его сосать. Что-то шевельнулось в моем мозгу, безумная, нелепая мысль искала выхода. А не укусить ли его? Не долго думая, я закрыл глаза и стиснул зубы.
   Я вскочил. Наконец-то я очнулся. Из пальца сочилась кровь, и я стал ее слизывать. Мне не было больно, да и ранка была пустячная; но я сразу пришел в себя; я покачал головой, подошел к окну, отыскал тряпочку и перевязал рану. На глазах у меня тем временем выступили слезы, я тихо оплакивал самого себя. Этот худой, искусанный палец был таким жалким. Боже правый, до чего я дошел!
   Темнота сгущалась. В конце концов вполне возможно, что к вечеру я закончу статью, если только у меня будет свеча. Голова моя снова прояснилась, мысли текли, как всегда, и я не очень страдал; даже голод ощущался не так остро, как несколько часов назад, и я мог преспокойно потерпеть до следующего утра. Вероятно, мне дадут свечу в долг, если я пойду в лавку и объясню свое положение. Меня там хорошо знают; в лучшие времена, до своего обнищания, я часто покупал хлеб в этой лавчонке. Без сомнения, мне дадут там свечу под честное слово. И впервые за долгое время я принялся ощупью, в темноте, чистить свое платье, смахнув с воротника куртки выпавшие волосы; потом побрел вниз по лестнице.
   Выйдя за ворота, я подумал, что лучше, быть может, попросить хлеба. Я остановился в раздумье.
   -- Нет, ни в коем случае! -- сказал я наконец сам себе.
   Ведь в теперешнем состоянии мне никак нельзя есть; иначе опять возникнут видения, нелепые чувства, бред, я не смогу закончить статью, а мне необходимо пойти к "Командору", пока он не забыл меня. Ни в коем случае! Я решился просить свечу. И с этой мыслью вхожу в лавку.
   Какая-то женщина у стойки делает покупки; я вижу множество мелких, разноцветных свертков. Приказчик, который знает меня и помнит, что я обычно у него покупаю, оставляет женщину, ни о чем не спрашивая, заворачивает в газету хлеб и кладет передо мною.
   -- Нет, мне, собственно, нужна свеча на сегодняшний вечер, -- говорю я. И говорю это очень тихо, почтительно, иначе он может рассердиться и не даст мне свечу.
   Мои слова кажутся ему неожиданными, впервые я спрашиваю у него не хлеб, а что-то другое.
   -- В таком случае, вам придется немного обождать, -- говорит он и снова возвращается к женщине.
   Она берет свои покупки, протягивает ему пять крон, получает сдачу и уходит.
   Мы с приказчиком остаемся одни.
   Он говорит:
   -- Вам, значит, свечу.
   Вскрыв пачку свечей, он вынимает одну. Он смотрит на меня, и я смотрю на него, не в силах высказать свою просьбу.
   -- Да, конечно, ведь вы уже заплатили, -- вдруг говорит он.
   Просто-напросто, говорит, что я заплатил; я отчетливо слышу каждое его слово. И он начинает отсчитывать серебро из ящика, крону за кроной, тяжелые, блестящие монеты, он дает мне сдачи с пяти крон, -- с пяти крон той женщины.
   -- Пожалуйста! -- говорит он.
   Мгновение я смотрю на деньги, понимаю, что он ошибся, но не раздумываю, совершенно не шевелю мозгами, -- ослепленный этим богатством, я совсем как шальной. Машинально я беру деньги.
   Я стою у прилавка в тупом удивлении, пораженный, уничтоженный; потом я делаю шаг к двери и снова останавливаюсь. Я пристально гляжу в стену; там на кожаном шнурке висит колокольчик, а под ним -- связка веревок. И я стою и смотрю на все это.
   Видя, как долго я мешкаю, приказчик думает, что я хочу вступить в разговор и, перекладывая на прилавке стопки оберточной бумаги, замечает:
   -- Похоже, скоро зима.
   -- Гм. Да... -- отвечаю я. -- Похоже, что скоро зима. Похоже на то. -- И немного спустя, прибавляю: -- Что ж, ведь пора. И похоже на то. Впрочем, давно уж пора.
   Я прислушиваюсь к своей болтовне, словно не я, а кто-то другой говорит все это.
   -- Вы так полагаете? -- говорит приказчик.
   Сунув деньги в карман, я отворил дверь и ушел; я слышал, как я пожелал приказчику спокойной ночи и он мне ответил.
   Не успел я сделать и двух шагов, как дверь распахнулась и приказчик окликнул меня. Я обернулся без удивления, без тени страха: я только собрал деньги в горсть и готов был отдать их.
   -- Вы забыли свечу, -- говорит приказчик.
   -- Ах, благодарю вас! -- спокойно отвечаю я. -- Большое спасибо!
   И я снова пошел по улице, держа свечу в руке.
   Моя первая здравая мысль касалась денег. Я подошел к фонарю и снова пересчитал их, взвесил на ладони и улыбнулся. Ведь это целое богатство, его хватит надолго, очень надолго! Я снова сунул деньги в карман и пошел дальше.
   У столовой на Стургатен я остановился, тщательно, хладнокровно взвешивая, можно ли мне сейчас немного поесть; изнутри слышался звон тарелок, стук ножей; искушение было слишком велико, и я вошел.
   -- Бифштекс! -- потребовал я.
   -- Один бифштекс! -- крикнула официантка в оконце.
   Я сел за отдельный маленький столик у самых дверей и стал ждать. В этом углу царил полумрак, мне здесь было спокойно, и я предался размышлениям. Время от времени официантка с любопытством поглядывала на меня.
   Итак, я совершил первый действительно бесчестный поступок, первую кражу, в сравнении с которой все мои прежние выходки были пустяком; первое маленькое и в то же время великое падение... Ну что ж! Теперь уже ничего не поделаешь. Впрочем, все зависит от меня, ведь я могу расплатиться с лавочником потом, при случае. И это вовсе не значит, что я должен и дальше идти по этому пути; к тому же я не обязан жить честнее всех, я не давал такой клятвы...
   -- Как вы думаете, бифштекс скоро будет готов?
   -- Да, сейчас.
   Официантка открывает оконце и заглядывает в кухню.
   Но если это дело выплывет наружу? Если у приказчика возникнет подозрение, если он начнет вспоминать историю с хлебом, с пятью кронами, со сдачей, которую получила та женщина? Ведь вполне вероятно, что он спохватится в первый же раз, как я снова зайду в лавку. Господи, ну и что с того?.. Я слегка пожимаю плечами.
   -- Пожалуйста! -- любезно говорит официантка и ставит бифштекс на стол. -- Но не лучше ли вам перейти в соседнее помещение? Здесь так темно.
   -- Нет, спасибо, позвольте мне остаться здесь, -- отвечаю я.
   Ее любезность растрогала меня, я тотчас плачу за бифштекс, даю ей наугад, сколько попалось в кармане, и зажимаю ее руку. Она улыбается, а я, шутя, с увлажнившимися глазами, говорю:
   -- На чаевые купите себе усадьбу... Ах, не стоит благодарности!
   Принявшись за бифштекс, я ем все жаднее, глотаю большие куски, не разжевывая. Я рву говядину зубами, как людоед.
   Официантка снова подходит ко мне.
   -- Не хотите ли чего-нибудь выпить? -- спрашивает она, слегка нагнувшись ко мне.
   Я взглянул на нее: она говорила очень тихо, почти стыдливо; под моим взглядом она опустила глаза.
   -- Скажем, полбутылки пива или еще что-нибудь... от меня... и кроме того... если вам угодно...
   -- Нет, спасибо! -- ответил я. -- Как-нибудь в другой раз. Я еще зайду к вам.
   Она отошла и села за стойкой; теперь я видел только ее голову. Какая она странная!
   Кончив есть, я тотчас же пошел к двери. Я уже чувствовал тошноту. Официантка встала. Я боялся выйти на свет, боялся слишком близко подойти к этой молодой девушке, которая и не подозревала о моей нищете, а поэтому торопливо пожелал ей доброй ночи, поклонился и вышел.
   Еда уже оказывала свое действие, меня сильно тошнило, к горлу подступала рвота. Во всяком темном углу я искал облегчения, старался преодолеть тошноту, от которой снова пустел мой желудок, сжимал кулаки, делал над собой усилие, топал ногами и в бешенстве глотал то, что готово было извергнуться изо рта, -- но все напрасно! Наконец я вбежал в какую-то подворотню, скорчившись, ослепнув от слез, застилающих глаза, и меня вырвало.
   Я был в отчаянье, шел по улице и плакал, проклиная те чудовищные силы, каковы бы они ни были, за то, что они так беспощадно преследуют меня, призывал на них проклятие ада и вечные муки за их жестокость. Да, эти силы не отличаются рыцарским благородством, право, не отличаются, уж это точно!.. Я подошел к какому-то человеку, который глазел на витрину, и попросил поскорей сказать, что, на его взгляд, нужно дать человеку, долгое время терпевшему голод.
   -- Это вопрос жизни и смерти, -- сказал я. -- А бифштекса он не может перенести.
   -- Я слышал, что очень полезно молоко, кипяченое молоко, -- ответил он в крайнем изумлении. -- А о ком речь?
   -- Спасибо! Спасибо! -- сказал я. -- Может, вы и правы, кипяченое молоко очень полезно.
   И я ухожу.
   Зайдя в первую попавшуюся кофейню, я спрашиваю кипяченого молока. Мне дают горячее молоко, и я пью его, жадно глотаю каждую каплю, расплачиваюсь и ухожу. Я направляюсь домой.
   И тут происходит нечто поразительное. Я вижу, что у моих ворот, прислонившись к фонарному столбу, на самом освещенном месте, кто-то стоит, -- это опять дама в черном. Та самая дама в черном, что уже приходила сюда. Ошибки быть не может, она пришла на то же место в четвертый раз. Она стоит совершенно неподвижно.
   Мне это кажется столь странным, что я невольно замедляю шаг; мысли мои совершенно ясны, но я очень взволнован, нервы возбуждены едой. Я, как всегда, прохожу мимо нее, дохожу почти до ворот и готов уже войти. Но тут я останавливаюсь. Меня охватывает дерзкий порыв. Я безотчетно поворачиваюсь, направляюсь к даме, смотрю ей прямо в лицо и кланяюсь:
   -- Добрый вечер, фрекен!
   -- Добрый вечер! -- отвечает она.
   -- Прошу прощения, но вы кого-нибудь ищете? Я вас уже давно заметил, не могу ли быть чем-нибудь полезен? В противном случае -- виноват.
   -- Право, не знаю...
   -- В этом дворе никто не живет, кроме меня да трех-четырех лошадей, здесь только конюшня и мастерская жестянщика. Если вы кого-нибудь здесь ищете, это, наверное, ошибка.
   Она отворачивается и говорит:
   -- Я никого не ищу, я стою здесь просто так.
   Вот как, она просто стоит здесь, стоит уже не первый вечер только из прихоти. Это несколько странно; чем больше я думал об этом, тем сильней недоумевал. Наконец я решился быть смелее. Я звякнул деньгами в кармане и, не долго думая, предложил ей пойти куда-нибудь выпить стакан вина... поскольку уже зима, наступили холода, хе-хе... и ведь это совсем недолго... разумеется, если она согласна.
   Ах нет, спасибо, это невозможно. Нет, никак нельзя согласиться. Но если б я был так любезен и проводил ее немного, тогда... Уже темно, в столь позднее время неловко идти одной по улице Карла-Юхана.
   -- С большим удовольствием.
   И мы пошли; она шла по правую руку от меня. Мною овладело приятное, неповторимое ощущение -- ощущение близости молодой женщины. Я не отрываясь смотрел на нее. Аромат духов, источаемый ее волосами, тепло, исходившее от ее тела, сладостный запах женщины, легкое дыхание, которое овевало меня всякий раз, как она поворачивалась ко мне лицом, -- все это проникало, пронизывало меня до глубины души. Я лишь смутно различал под вуалью полное, чуть бледное лицо, а под накидкой -- высокую грудь. Этот дивный соблазн, таившийся под покровами, смущал меня, и в то же время я чувствовал беспричинное счастье; не вытерпев, я коснулся ее рукою, дотронулся до ее плеча и глупо улыбнулся. Я слышал, как билось мое сердце.
   -- Какая вы странная! -- сказал я.
   -- Да почему же?
   -- Во-первых, потому, что у вас есть привычка неподвижно стоять по вечерам у ворот конюшни без малейшей надобности, только потому, что это пришло вам в голову...
   -- Ну, на это могут быть свои причины. Кроме того, так приятно гулять до поздней ночи, это мне всегда очень нравилось. А разве вы ложитесь до двенадцати?
   -- Я? Больше всего на свете ненавижу ложиться раньше двенадцати. Ха-ха!
   -- Ха-ха, вот видите! А я предпринимала эту вечернюю прогулку, потому что мне все равно нечего делать. Я живу на площади Святого Улафа...
   -- Илаяли! -- воскликнул я.
   -- Как вы сказали?
   -- Я просто сказал -- Илаяли... Но продолжайте!
   -- Я живу на площади Святого Улафа вдвоем с матерью, но с ней нельзя говорить, потому что она глухая. Разве странно, что я люблю гулять?
   -- Нисколько! -- ответил я.
   -- Хорошо, в чем же тогда дело?
   По ее голосу я понял, что она улыбается.
   -- А разве у вас нет сестер?
   -- Да, есть сестра, старше меня, -- но откуда вы это узнали? Она сейчас уехала в Гамбург.
   -- Недавно?
   -- Да, пять недель тому назад. А откуда вам известно, что у меня есть сестра?
   -- Мне это вовсе неизвестно, я просто так спросил.
   Мы замолчали. Мимо прошел какой-то человек, неся под мышкой пару башмаков, дальше, насколько хватал глаз, улица была пуста. У Тиволи, вдали, светился длинный ряд разноцветных фонариков. Снег перестал, небо было ясное.
   -- Господи, а вам не холодно без пальто? -- говорит вдруг дама и смотрит на меня.
   Рассказать ей, почему у меня нет пальто? Сразу же открыть ей свое положение, пускай лучше пугается теперь, чем потом? Но мне было так сладостно идти рядом с нею и держать ее в неведении. Я солгал:
   -- Нет, нисколько не холодно. -- И чтобы переменить разговор, спросил: -- Вы видели зверинец в Тиволи?
   -- Нет, -- ответила она. -- А что, это очень интересно?
   Вот если б она согласилась пойти туда! Там так светло и людно! Но нет, ей пришлось бы стыдиться, пришлось бы уйти оттуда, стесняясь моего потертого платья, моего изможденного лица, которое я уже два дня не умывал; к тому же она могла бы обнаружить, что на мне нет жилета. Поэтому я ответил:
   -- Ах нет, там решительно нечего смотреть. -- К счастью, мне удается призвать на помощь остатки своего красноречия. -- Что смотреть в таком крошечном зверинце? И вообще я не люблю смотреть зверей в клетках. Эти звери знают, что человек на них смотрит, чувствуют на себе сотни любопытных глаз, и это действует на них. Нет, я предпочитаю зверей, которые и не подозревают, что на них смотрят, они таятся в своих норах, их зеленые глаза лениво светятся, они лижут лапы и думают. А как вы полагаете?
   -- Да, вы, конечно, правы.
   -- Только звери со всем своим диким своеобразием, злобные и свирепые, могут быть интересны. Когда они бесшумно крадутся в ночной тьме, через грозную чашу леса, и слышатся птичьи крики, и шумит ветер, и пахнет кровью, и рев, и грохот, -- одним словом, когда зверей овевает дух дикой природы...
   Но я боялся ей наскучить, вновь почувствовал, что я -- лишь жалкий нищий, и это чувство раздавило меня. Будь на мне приличное платье, я мог бы предложить ей приятную прогулку в Тиволи! Как странно, что эта женщина могла находить удовольствие в том, что ее по улице Карла-Юхана провожает оборванный бродяга. О чем она думает? И чего ради я иду подле нее с идиотской, бессмысленной улыбкой? Какой толк мне тащиться в такую даль за этой крошкой? Разве мне это не тяжко? Разве холод не пронизывает меня до костей при всяком порыве ветра, который дует нам в лицо? И разве безумие уже не пылает в моем мозгу оттого, что я столько месяцев подряд недоедал? Ведь из-за нее я не мог пойти домой и промочить горло глотком молока, которое, пожалуй, сумел бы удержать мой желудок. Почему она не повернулась ко мне спиной, почему не послала к черту?..
   Я был в отчаянье; эта безнадежная тоска толкнула меня на крайность, и я сказал:
   -- В сущности, нам не следовало бы идти вместе, фрекен: уже одно мое платье позорит вас на виду у всех. Право, это так, я не шучу.
   Она озадачена. Быстро взглянув на меня, она некоторое время молчит. Потом роняет:
   -- Ах, боже мой!
   И больше ни слова.
   -- Как прикажете вас понимать? -- спросил я.
   -- Ах нет, не говорите так... Теперь уж недалеко.
   И она заторопилась.
   Мы свернули на Университетскую улицу, и уже видны фонари на площади Святого Улафа. Теперь она снова замедлила шаг.
   -- Простите меня за нескромность, но, быть может, вы назовете свое имя, Прежде чем мы расстанемся? И хотя бы на мгновение приподнимете вуаль, чтобы я мог взглянуть на вас? Я был бы вам бесконечно благодарен.
   Пауза. Я ждал.
   -- Вы уже видели меня, -- говорит она.
   -- Илаяли! -- снова восклицаю я.
   -- Вы полдня преследовали меня, шли за мной до самого дома. Вы были пьяны?
   По ее голосу я снова понял, что она улыбается.
   -- Да, -- сказал я. -- Да, к сожалению, я был пьян.
   -- Ах, как это гадко!
   Раздавленный, я признал, что это действительно гадко.
   Мы подошли к фонтану, мы остановились и смотрим на освещенные окна дома номер два.
   -- Дальше вам нельзя идти, -- говорит она. -- Спасибо, что проводили меня.
   Я понурил голову, не смея вымолвить ни слова. Я снял шляпу и стоял с непокрытой головой. Подаст ли она мне руку?
   -- А почему вы не просите, чтобы я прошлась с вами еще немного? -- шутит она, глядя на носки своих башмаков.
   -- Боже мой, -- говорю я. -- Если б вы согласились.
   -- Хорошо, но только совсем немного.
   И мы повернули назад.
   Я совсем растерялся, я не знал, идти ли мне или остановиться; из-за этой женщины все мои мысли спутались. Я был в восторге, в упоении, казалось, я готов умереть от счастья. Она сама захотела вернуться, это не я предложил, это было ее собственное желание. Я поглядываю на нее и становлюсь все смелее, она поощряет, манит меня к себе каждым словом. На мгновение я забываю о своей бедности, о своем ничтожестве, о всех своих жалких обстоятельствах, я чувствую, как кровь горячей волной разливается по телу, словно в прежние времена, когда я был полон сил, и я пускаюсь на маленькую хитрость, чтобы выспросить у нее кое-что.
   -- Впрочем, я тогда преследовал не вас, а вашу сестру, -- говорю я.
   -- Мою сестру? -- переспрашивает она в изумлении.
   Она останавливается, смотрит на меня, ждет ответа. Это был не пустой вопрос.
   -- Да, -- отвечаю я. -- Гм! Я хочу сказать, ту, что помоложе из двух дам, шедших впереди меня.
   -- Помоложе? Ого! -- Она вдруг смеется громко, искренне, как ребенок. -- Какой вы хитрец! Вы это сказали, чтобы заставить меня поднять вуаль. Разве нет? Да, я вас раскусила. Но вам этого не дождаться. Вы должны быть наказаны.
   Мы стали смеяться и шутить, все время болтали без умолку, и я сам не знал, что говорю, -- так мне было радостно. Она рассказала, что как-то, очень давно, видела меня в театре. Я был с тремя приятелями и вел себя как безумный; очевидно, я и в тот раз был пьян.
   -- Почему вы это думаете?
   -- Вы так громко хохотали.
   -- Вот как! Да, я часто смеялся в то время.
   -- А теперь нет?
   -- И теперь тоже. Но тогда жизнь была так прекрасна!
   Мы дошли до улицы Карла-Юхана. Она сказала:
   -- Ну, будет!
   Мы повернули назад и снова пошли по Университетской улице. Когда мы опять приблизились к фонтану, я несколько замедлил шаг, зная, что мне нельзя будет провожать ее дальше.
   -- Теперь вам пора уходить, -- сказала она и остановилась.
   -- Да, пора, -- отозвался я.
   Но, поразмыслив, она решила, что я могу проводить ее до подъезда.
   -- Господи, ведь в этом нет ничего дурного. Правда?
   -- Конечно, нет, -- сказал я.
   Но, когда мы стояли у подъезда, я вновь остро почувствовал свою нищету. Как такому обездоленному человеку сохранить бодрость духа? Грязный, измученный, изуродованный голодом, весь в лохмотьях, стоял я перед этой молодой женщиной, готовый провалиться сквозь землю. Я съежился, невольно сгорбил спину и сказал:
   -- Увижусь ли я с вами еще?
   У меня не было никакой надежды, что она позволит увидеться с нею снова; я даже почти желал решительного отказа, который заставил бы меня совладать с собой, снова стать безразличным.
   -- Да, -- сказала она.
   -- Когда же?
   -- Не знаю.
   Пауза.
   -- Вы не поднимете вуаль хотя бы на один-единственный миг? -- попросил я. -- Дайте мне увидеть ваше лицо. На один только миг! Увидеть ваше лицо.
   Пауза.
   -- Мы можем встретиться здесь во вторник вечером, -- говорит она. -- Хотите?
   -- Да, милая, если только это возможно!
   -- В восемь часов.
   -- Хорошо.
   Я провел рукой по ее накидке, смахнул снег, пользуясь предлогом коснуться ее; мне было радостно чувствовать ее близость.
   -- Значит, вы не станете думать обо мне слишком дурно, -- сказала она. И снова улыбнулась.
   -- Нет...
   Вдруг она решительным движением подняла вуаль; мгновение мы смотрели друг на друга.
   -- Илаяли! -- сказал я.
   Она привстала на цыпочки, обвила руками мою шею и поцеловала меня в губы. Один-единственный раз, быстро, головокружительно быстро, прямо в губы. Я чувствовал, как вздымается ее грудь от порывистого дыхания.
   И тотчас же она вырвалась из моих рук, задыхающимся шепотом бросила мне: "Спокойной ночи!" -- повернулась и побежала по лестнице, не сказав больше ни слова...
   Входная дверь захлопнулась.
   На другой день снег усилился, он падал сырыми, тяжелыми хлопьями, которые на земле превращались в грязь. Было мокро и холодно.
   Я проснулся очень рано, и мысли у меня в голове были совершенно спутаны после вчерашних душевных волнений, а душа полна восторга от недавней встречи. Упоенный, я некоторое время лежал с открытыми глазами и воображал, будто Илаяли рядом со мной: я обнимал самого себя и целовал воздух. Наконец я встал, выпил чашку молока, а немного погодя съел бифштекс, и больше не чувствовал голода, однако нервы мои снова были сильно возбуждены.
   Я отправился к торговцу готовым платьем. Мне пришло в голову, что я, пожалуй, мог бы недорого купить поношенный жилет, лишь бы было что надеть под куртку. Я поднялся по лестнице к рынку, облюбовал себе жилет и стал его рассматривать. Пока я возился там, мимо прошел знакомый; он кивнул и окликнул меня, я повесил жилет и направился к нему. Он был техник и шел на работу.
   -- Пойдем выпьем пива, -- предложил он. -- Но только поскорее, мне некогда... А что это за дама, с которой вы гуляли вчера вечером?
   -- Разве вы не знаете, -- сказал я, ревнуя уже только от того, что он смеет думать о ней, -- что это моя возлюбленная?
   -- Ух ты, дьявол! -- сказал он.
   -- Да, это произошло вчера вечером.
   Я сразил его на месте, он сразу поверил мне.
   Я солгал ему, чтобы отвязаться; мы выпили пива и вышли на улицу.
   -- До свидания!.. Или нет, погодите, -- сказал он вдруг. -- Я вам ведь должен несколько крон, и мне стыдно, что я до сих пор не вернул их. Но вы получите долг в самом скором времени.
   -- Спасибо, -- сказал я. Но у меня не было сомнений, что он никогда не вернет мне этих денег.
   К сожалению, пиво сразу ударило мне в голову, горячей волной разлилось по телу. Я стал думать о минувшем вечере и пришел в смятение. А вдруг она не придет во вторник? Вдруг она одумалась, стала сомневаться! Но в чем ей сомневаться?.. Мысли мои теперь вертелись вокруг денег. Я испугался, мне стало очень страшно за себя. Я припомнил совершенное мной мошенничество во всех подробностях; увидел маленькую лавчонку, стойку, свою худую руку, хватающую деньги, представил себе, как полиция придет и схватит меня. Кандалы на руках и ногах. Нет, только на руках, быть может, лишь на одной руке; решетка, дежурный, составляющий протокол, скрип его пера, его взгляд, уничтожающий взгляд. Ну-с, господин Танген? А потом -- одиночная камера, вечный мрак...
   Гм! Я стиснул кулаки, постарался ободриться, ускорял шаги и очутился на Стуртувет. Здесь я присел.
   Нет, бросьте, я не ребенок, нечего меня морочить! Кто может это доказать? И, кроме того, приказчик не посмеет поднять шум, даже если и вспомнит, как было дело: он слишком дорожит своим местом. Сделайте одолжение, не надо шума и бурных сцен!
   Но эти деньги все же тяготили меня, не давали мне покоя. Я начал копаться в себе и неоспоримо установил, что был счастливее прежде, в те дни, когда страдал, имея чистую совесть. А Илаяли! Разве я не увлек ее в грязь грешными своими руками! Господи боже мой! Илаяли!
   Теперь я казался себе отвратительным чудовищем, я вдруг вскочил и пошел прямо к торговке пирожками, сидевшей подле аптеки. Еще не поздно было смыть позор, показать всему свету, на что я способен! На ходу я приготовил деньги, держал их все, до последней монетки, в руке, а потом я склонился над лотком, точно хотел что-то купить и, не долго думая, сунул деньги торговке в руку. При этом не сказал ни слова и тотчас же ушел.
   Какая это дивная отрада -- снова стать честным человеком! Пустые карманы давали мне ощущение легкости, как чудесно было снова стать чистым. Ведь если разобраться, эти деньги, в сущности, возбуждали во мне немало тайной горечи, при мысли о них я всякий раз вздрагивал; ведь у меня не закоснелая душа, моя честность была оскорблена этим низким поступком, да, да! Слава богу, я оправдался в собственных глазах.
   -- Берите с меня пример! -- сказал я, окидывая взором кишащую людьми площадь. -- Берите с меня пример! Я осчастливил старую, бедную торговку, вот это дело! Ведь она была в безвыходном положении. Сегодня вечером ее дети не лягут спать голодные...
   Я утешал себя такими мыслями и находил, что мое поведение выше всяких похвал. Слава богу, я избавился от этих денег.
   Взволнованный, опьяненный, я шел по улице, гордо подняв голову. Я ликовал при мысли, что пойду к Илаяли чистым и честным, смогу глядеть ей прямо в глаза; ничто больше меня не мучило, мысли прояснились, исчезла тяжесть в голове, которая, казалось, была теперь отлита из прозрачного света. Мне хотелось шутить, выкидывать небывалые штуки, перевернуть вверх дном весь город, поднять страшный шум. Я шел через Гренсен как безумный; в ушах у меня слегка шумело, хмельная радость обуревала душу. В порыве безрассудной смелости я сообщил, сколько мне лет, рассыльному, который встретился мне по пути, но он не сказал ни слова, а я схватил его за руку, пристально посмотрел ему в лицо и пошел дальше, никак не объяснив свой поступок. Я прислушивался к голосам и смеху прохожих, поглядывал на птичек, прыгавших по тротуару, присматривался к булыжникам мостовой и находил в их расположении различные знаки и странные фигуры. Наконец я вышел на площадь, к стортингу.
   Остановившись как вкопанный, я смотрю на извозчиков. Они расхаживают по площади и переговариваются, а лошади стоят, понурив головы, удрученные скверной погодой. "Ну, вперед!" -- сказал я себе и подтолкнул себя локтями. Я быстро подошел к первой коляске и сел.
   -- Уллевольсвейен, тридцать семь! -- крикнул я.
   И мы поехали.
   По дороге извозчик начал ихъ, осмотрѣлъ со всѣхъ сторонъ и нашелъ ихъ совсѣмъ хорошими, новыми. Это была хорошая мысль; я ихъ отрѣжу своимъ перочиннымъ ножомъ и отнесу въ погребокъ "дяденьки"... Надежда заложить пуговицы оживила меня, и я началъ отпарывать одну пуговицу за другой, при чемъ я велъ слѣдующій разговоръ самъ съ собой:
   "Да, видите ли, ему приходится немного трудно, это временное затруднительное положеніе... Вы говорите, онѣ ношены? Не болтайте вздоръ!
   Я хотѣлъ бы видѣть, кто свои пуговицы менѣе изнашиваетъ, чѣмъ я. Я всегда хожу съ разстегнутымъ пиджакомъ, долженъ вамъ сказать; это моя привычка, моя особенность. Нѣтъ, нѣтъ, если вы не хотите, тогда... Но неужели я не могу получить за нихъ и 10 ёръ? Но, Боже мой, кто же говоритъ, что вы должны? Вы можете заткнуть свой ротъ и оставить меня въ покоѣ... Да, да, да, позовите полицію! Я подожду здѣсь, пока вы позовете полицейскаго. Я ничего у васъ не украду... Ну, до свиданія, до свиданія! Мое имя Тангенъ; я немножко покутилъ..."
   Кто-то спускается по лѣстницѣ; я тотчасъ же вернулся къ дѣйствительности; узнаю человѣка съ ножницами и сую пуговицы въ карманъ. Онъ проходитъ мимо, не отвѣчая даже на мой поклонъ, очень заботливо разглядывая свои ногти. Я задерживаю его и спрашиваю о редакторѣ.
   -- Его нѣтъ.
   -- Вы лжете! -- сказалъ я; и съ нахальствомъ, удивившимъ меня самого, я продолжаю:-- я долженъ съ нимъ поговорить о неотложномъ дѣлѣ. Нѣкоторыя сообщенія изъ Штифтсгардена.
   -- Но развѣ вы не можете мнѣ этого сказать?
   -- Вамъ?-- возразилъ я и осмотрѣлъ его съ ногъ до головы.
   Это помогло. Онъ тотчасъ пошелъ со мной назадъ и открылъ мнѣ дверь. Сердце у меня сжималось. Я стиснулъ зубы, чтобы пріободриться, постучалъ и пошелъ въ бюро редактора.
   -- Здравствуйте! А, это вы,-- сказалъ онъ любезно,-- пожалуйста, садитесь!
   Мнѣ было бы легче, если бъ онъ указалъ мнѣ на дверь; слезы готовы были навернуться на глаза, и я отвѣчалъ.
   -- Пожалуйста, извините меня...
   -- Садитесь,-- повторилъ онъ.
   Я сѣлъ и объявилъ, что у меня опять есть статья для него и мнѣ ужасно хотѣлось бы, чтобы она попала въ газету. Я очень много работалъ надъ ней, она стояла мнѣ большого напряженія силъ.
   -- Я ее прочту,-- сказалъ онъ и взялъ ее.-- Вы, вѣроятно, прикладываете стараніе ко всему тому, что пишете, но вы черезчуръ рѣзки. Если бы вы были болѣе разсудительны! Черезчуръ лихорадочны! Но я прочту вашу статью! -- и съ этими словами онъ повернулся къ своему столу.
   Я продолжалъ сидѣть. Могъ ли я попросить у него крону? Объяснить ему, почему я пишу такъ лихорадочно? Онъ, навѣрно, мнѣ поможетъ.-- это были для него не впервые.
   Я поднялся. Гм... Но, когда я послѣдній разъ былъ у него, онъ жаловался на недостатокъ денегъ, даже куда-то посылалъ кассира за моимъ гонораромъ. Можетъ-быть и теперь дѣло такъ обстоитъ. Нѣтъ, не нужно этого дѣлать. Развѣ я не видѣлъ, что онъ въ самомъ разгарѣ работы?
   -- Что прикажете?-- спросилъ онъ.
   -- Ничего,-- отвѣтилъ я, стараясь говорить спокойнѣе.-- Когда я могу навѣдаться?
   -- Ахъ, когда вы будете проходить мимо,-- отвѣчалъ онъ.-- Такъ, черезъ нѣсколько дней.
   Я не могъ произнести своей просьбы; любезность этого человѣка совсѣмъ очаровала меня, и я хотѣлъ показать, что умѣю цѣнить людей. Лучше погибнуть съ голоду. Съ этимъ я вышелъ.
   Даже тогда, когда я уже вышелъ и снова началъ испытывать мученія голода, я не раскаивался, что оставилъ бюро, не попросивъ кроны. Я вытащилъ изъ кармана вторую стружку и сунулъ ее въ ротъ. Это опять помогло. Почему я не дѣлалъ этого раньше? "Постыдись,-- сказалъ я громко.-- Неужели ты могъ подумать о томъ, чтобъ попросить у этого человѣка крону и этимъ привести его въ затруднительное положеніе". И я даже сталъ читать себѣ нотацію по поводу моей подлости, которую я хотѣлъ совершить. "Это Богъ знаетъ, что такое! -- сказалъ я.-- Обивать человѣку пороги и чуть не царапать ему глаза, только изъ-за того, что тебѣ нужна крона, несчастная собака! Маршъ! Скорѣй, скорѣй, ты, негодяй! Я тебя проучу!"
   Чтобы наказать себя, я началъ бѣгать по улицамъ, подгоняя себя ругательствами, и кричалъ на себя свирѣпо, когда мнѣ хотѣлось отдохнуть. Между тѣмъ я зашелъ очень далеко на Билестреде. Когда я, наконецъ, остановился, готовый заплакать отъ злости, что я не могъ бѣжать дальше. я задрожалъ всѣмъ тѣломъ и опустился на чье-то крыльцо. "Нѣтъ, ты стой", сказалъ я. И, чтобы хорошенько себя промучить, я опять всталъ и заставилъ себя постоятъ, затѣмъ я началъ глумиться самъ надъ собой, надъ собственной своей испорченностью. Наконецъ, по истеченіи нѣсколькихъ минутъ, я далъ себѣ разрѣшеніе сѣсть, но и тогда я выбралъ самое неудобное мѣсто на крыльцѣ.
   Боже мой, какъ хорошо отдохнуть немного! Я отеръ потъ со лба и глубоко вздохнулъ. Какъ я бѣжалъ! Но я не жалѣлъ объ этомъ, это было заслужено. И какъ я могъ только подумать о томъ, чтобы допросить крону? Вотъ теперь и послѣдствія. Я началъ кротко вспоминать, какъ бы поступила моя мать. Я расчувствовался, уставшій и обезсиленный, и началъ плакать. Тихія искреннія слезы, искреннее рыданіе безъ слезъ.
   Съ четверть часа или даже больше я просидѣлъ на томъ же самомъ мѣстѣ. Люди приходили, уходили, но никто не мѣшалъ мнѣ.
   Повсюду играли маленькія дѣти; по ту сторону улицы на деревѣ пѣла птичка.
   Ко мнѣ подошелъ городовой.
   -- Зачѣмъ вы здѣсь сидите?-- спрашиваетъ онъ.
   -- Зачѣмъ я здѣсь сижу? Удовольствія ради.
   -- Вотъ уже съ полчаса, какъ я слѣжу за вами,-- сказалъ онъ.-- Вы здѣсь сидите цѣлые полчаса.
   Приблизительно. Что вы отъ меня хотите?
   Я всталъ и съ досадой пошелъ дальше.
   Придя на площадь, я остановился и посмотрѣлъ на улицу. "Сижу удовольствія ради". Развѣ это былъ отвѣтъ? Ты долженъ бы сказать: отъ усталости -- и притомъ жалостливымъ голосомъ. У тебя овечья голова, ты никогда не научишься льстить, и притомъ ты долженъ былъ бы закашлять, какъ больная лошадь".
   Дойдя до пожарной сторожки, я остановился. Новая мысль. Я щелкнулъ пальцами, громко расхохотался, чѣмъ привелъ всѣхъ прохожихъ въ удивленіе и сказалъ: "Нѣтъ, теперь ты пойдешь къ пастору Левіону. Это ты непремѣнно долженъ сдѣлать. Да ну, хоть опыта ради. Тебѣ нечего терять при этомъ".
   Сегодня такая прелестная погода.
   Я вошелъ въ книжный магазинъ Наши, отыскалъ адресъ пастора Левіона въ адресномъ календарѣ и отправился дальше. "Теперь удается,-- сказалъ я.-- Теперь безъ глупыхъ выходокъ! Ты говоришь, совѣсть? Безъ глупостей; ты черезчуръ бѣденъ, чтобы думать о совѣсти". Ты совсѣмъ изголодался, приходишь съ важнымъ обстоятельствомъ, дѣломъ первой необходимости. Но ты, долженъ склонить голову на бокъ и говорить нараспѣвъ. Ты этого не хочешь, нѣтъ? Тогда я ни одного шага не сдѣлаю, знай это. Итакъ, ты находишься въ состояніи борьбы, борешься съ силами мрака и тьмы, съ чудовищами сомнѣнія и чадами преисподней, алчешь вина и млека небеснаго. Вотъ ты стоишь, и нѣтъ масла въ твоемъ свѣтильникѣ. Но ты вѣдь вѣришь въ милость Божію, ты не потерялъ вѣру! Ты долженъ скрестить руки и имѣть такой видъ, какъ-будто ты вѣришь въ милосердіе. Что касается твоего мамона, то ты ненавидишь его во всякомъ образѣ, хотя тебѣ и были бы желательны и необходимы нѣсколько кронъ на молитвенникъ и поминальникъ за пару кронъ"... Я стоялъ передъ дверью пастора и читалъ: "Бюро открыто отъ 12--4".
   Теперь безъ всякихъ глупостей,-- сказалъ я;-- теперь нужно быть серьезнымъ! Вотъ такъ, голову внизъ -- еще немножко... Затѣмъ я дернулъ за ручку звонка.
   -- Мнѣ хотѣлось бы поговорить съ господиномъ пасторомъ! -- сказалъ я горничной; но я никакъ не могъ прибавить къ этому имени Божьяго.
   -- Онъ вышелъ,-- отвѣчала она.
   -- Вышелъ?! Вышелъ!
   Это разбило всѣ мои планы, уничтожило все то, что я собирался сказать. И къ чему тогда былъ этотъ безконечный путь?
   -- У васъ какое-нибудь спѣшное дѣло?-- спросила горничная.
   -- Нѣтъ, ни въ какомъ случаѣ! -- возразилъ я.-- Ни въ какомъ случаѣ! Просто погода такая прекрасная, и я зашелъ, чтобы навѣстить г. пастора.
   Мы стояли другъ противъ друга. Я охотно ударилъ бы себя въ грудь, чтобы она обратила вниманіе на мою булавку, скалывавшую мой пиджакъ; глазами я умолялъ ее посмотрѣть, зачѣмъ я пришелъ, но бѣдняжка ничего не понимала.
   -- Прекрасная погода, да, да... А госпожи пасторши тоже нѣтъ дома?
   Нѣтъ, она дома, но у нея мигрень, она лежитъ на софѣ и не можетъ шевельнуться... Можетъ-быть, я хочу оставить записку?
   -- Нѣтъ, я иногда дѣлаю такія прогулки, движенія ради. Это такъ полезно послѣ ѣды.
   Я повернулъ назадъ. Къ чему дольше еще болтать? Кромѣ того у меня кружилась голова. Меня сталъ разбирать смѣхъ.
   "Бюро открыто отъ 12--4"; я постучалъ часомъ позже -- время благодати миновало.
   На Сторторфѣ я сѣлъ на скамейку у церкви. Боже мой, какъ все мрачно было для меня! Я не плакалъ, я черезчуръ усталъ; до крайности изнуренный, я сидѣлъ, ничего не предпринимая, не шевелясь; я совсѣмъ изголодался. Грудь горѣла, боль въ желудкѣ была невыносима. Жеваніе стружки уже болѣе не помогало; мои челюсти устали отъ безплодной работы, и я предоставилъ имъ покой. Кромѣ того, кусочекъ коричневой апельсинной корки, которую я поднялъ на улицѣ и началъ сосать, вызвалъ тошноту, я былъ боленъ; жилы на рукахъ вздулись и посинѣли.
   И чего еще мнѣ ждать?
   Я пробѣгалъ весь день, чтобы отыскать крону, чтобы продлить жизнь на какой-нибудь часъ. Развѣ, въ сущности говоря, не все равно, случится ли неизбѣжное днемъ раньше или днемъ позже? Если бы я велъ себя, какъ порядочный человѣкъ, я уже давно бы отправился домой, легъ бы и предоставилъ все судьбѣ. Мои мысли въ эту минуту были совсѣмъ ясны. Теперь я хотѣлъ бы умереть, теперь осень, и все погружается въ сонъ. Я испробовалъ всѣ средства, исчерпалъ всевозможные источники. Я началъ углубляться въ эти мысли и каждый разъ, какъ у меня являлась надежда на возможность спасенія, я шепталъ какъ-то разсѣянно: "Ты глупецъ, ты вѣдь уже началъ умирать!" Но вѣдь мнѣ нужно написать еще нѣсколько писемъ, все приготовить, самому быть наготовѣ: мнѣ нужно умыться и скромно убрать свою постель.
   Голову я положу на бѣлый листъ бумаги,-- самое чистое, что у меня вообще есть, а зеленое одѣяло я могъ бы...
   Зеленое одѣяло! Вдругъ я очнулся, кровь бросилась мнѣ въ голову и началось сильное сердцебіеніе. Я всталъ со скамейки и иду дальше. Жизнь снова закипѣла во всѣхъ моихъ фибрахъ, и я безпрестанно повторяю: "Зеленое одѣяло! Зеленое одѣяло!" Я иду все скорѣе, какъ-будто нужно кого-нибудь догнать, и, нѣсколько минутъ спустя, я уже дома въ своей жестяной мастерской.
   Не останавливаясь и не колеблясь въ своемъ рѣшеніи, я подхожу къ постели и сворачиваю одѣяло Ганса Паули. Это еще спасетъ меня! Глупый голосъ, ворчавшій когда-то на этотъ первый безчестный поступокъ, первое пятно на моей совѣсти,-- давно уже умолкъ. Я не добродѣтельный идіотъ и не святой. Слава Богу, у меня осталось еще немного разсудка.
   Я взялъ одѣяло подъ-мышку и направился къ Штенерсгаде No 5.
   Здѣсь я постучалъ и вошелъ въ первый разъ въ большую, незнакомую мнѣ залу; звонокъ у двери зазвонилъ самымъ отчаяннымъ образомъ надъ моей головой. Изъ сосѣдней комнаты выходитъ человѣкъ съ полнымъ ртомъ и жуетъ; онъ подходитъ; къ дрилавку
   -- Пожалуйста, дайте мнѣ полкроны за мои очки!-- говорю я.-- Черезъ нѣсколько дней я непремѣнно ихъ выкуплю!
   -- Что? Но вѣдь это стальные очки!
   -- Да.
   -- За нихъ я ничего не могу дать.
   -- Нѣтъ, вы этого не можете! Собственно говоря, это была шутка съ моей стороны. Вотъ здѣсь у меня одѣяло, которому я не могу найти настоящаго примѣненія, и я подумалъ, что, можетъ-быть, вы можете освободить меня отъ него.
   -- Къ сожалѣнію, у меня цѣлый складъ одѣялъ,-- возразилъ онъ; а когда я его развернулъ, онъ бросилъ взглядъ на него и воскликнулъ:
   -- Нѣтъ, извините-съ, я не могу его взять!
   -- Я хотѣлъ вамъ сперва показать обратную сторону,-- сказалъ я,-- другая сторона гораздо лучше.
   -- Да, да, но это ничего не поможетъ, я не хочу его, и вамъ ни одинъ человѣкъ не дастъ и 10 ёръ за него.
   -- Это дѣйствительно правда, многаго оно не стоитъ, но я думалъ, что оно вмѣстѣ съ какимъ-нибудь другимъ старымъ одѣяломъ можетъ пойти на аукціонъ.
   -- Очень возможно, но вамъ это не принесетъ никакой пользы.
   -- 25 ёръ?-- спросилъ я.
   -- Нѣтъ, я не хочу его, понимаете, я не хочу даже имѣть его въ домѣ.
   Я взялъ опять свое одѣяло подъ-мышку и направился домой.
   Я сдѣлалъ такъ, какъ-будто ничего не случилось, постлалъ его на постель, разгладилъ его по своему обыкновенію и старался уничтожить всякій слѣдъ своего проступка.
   Въ моментъ, когда я рѣшился на мошенничество, моя голова очевидно была не въ порядкѣ, и, чѣмъ дольше я думалъ о своемъ покушеніи, тѣмъ ужаснѣй оно мнѣ казалось.
   Мною овладѣлъ припадокъ слабости, больше ничего. Какъ только я попалъ въ эти сѣти, такъ сейчасъ же почувствовалъ, что къ добру все это не приведетъ, и потому затѣялъ исторію съ очками.
   Я радовался тому, что мнѣ не удалось довести до конца преступленіе, которое омрачило бы послѣдніе дни моей жизни.
   Снова пошелъ я шататься по улицамъ, снова сѣлъ на скамью у церкви Спасителя и опустилъ голову на грудь въ полномъ изнеможеніи отъ послѣднихъ волненій, больной и умирающій съ голоду. Такъ проходило время.
   Этотъ послѣдній часъ я хотѣлъ провести на воздухѣ; здѣсь было свѣтлѣе, чѣмъ дома: кромѣ того, мнѣ казалось, что на свѣжемъ воздухѣ страданія не такъ сильны. Домой я всегда успѣю притти.
   Я поднялъ маленькій камешекъ, обтеръ его рукавомъ и положилъ въ ротъ, чтобы только что-нибудь жевать; но я сидѣлъ не шевелясь, не поворачивая даже глазъ. Люди приходили и уходили, шумъ экипажей, топотъ лошадей, людскіе голоса раздавались въ воздухѣ.
   -- Однако, не попытать ли заложить пуговицы? Я очень боленъ, мнѣ надо итти домой, а "дядюшка" какъ-разъ по дорогѣ.
   Наконецъ я поднялся и потащился, еле волоча ноги, по улицамъ. Голова моя горѣла какъ въ лихорадкѣ, и я торопился по мѣрѣ силъ.
   Мнѣ снова приходилось итти мимо пекарни, гдѣ былъ выставленъ хлѣбъ.
   -- Нѣтъ, мы здѣсь не остановимся,-- сказалъ я себѣ съ напускной важностью. А что, если я войду и попрошу кусокъ хлѣба? Мимолетная, молніеносная мысль! Нѣтъ! -- прошепталъ я и покачалъ головой. Я пошелъ дальше.
   Въ дверяхъ пассажа стояла влюбленная парочка и шушукаласъ; далѣе изъ окна выглянула молодая дѣвушка. Я шелъ медленно, стараясь дѣлать видъ, какъ-будто что-то обдумываю. Дѣвушка вышла на улицу.
   -- Что съ тобой, старикъ? Боленъ? И что у тебя за рожа! -- съ этими словами дѣвушка быстро убѣжала.
   Я остановился. Вѣроятно, я очень отощалъ и глаза вылѣзаютъ изъ орбитъ. Какой у меня долженъ быть видъ! Быть живымъ и походить на мертвеца, вотъ какую штуку сыгралъ со мной голодъ. И въ послѣдній разъ во мнѣ вспыхнуло бѣшенство и пробѣжало по всѣму тѣлу. И что у тебя за рожа! А у меня голова на плечахъ, подобной которой надо еще поискать, и кулаки, да проститъ мнѣ Господь, которыми я могъ бы истолочь въ порошокъ любого носильщика. И при всемъ этомъ я долженъ умирать съ голоду въ Христіаніи. Былъ ли въ этомъ какой-нибудь смыслъ?
   День и ночь я работалъ какъ волъ, глаза свои проглядѣлъ на книгахъ, изнурилъ голодомъ свой разсудокъ -- и для какого чорта! Даже уличныя дѣвчонки смѣются надо мной. Но теперь довольно! -- понимаешь ли ты?-- довольно, чортъ возьми.
   Въ припадкѣ нараставшаго бѣшенства, скрежеща зубами, сознавая свое безсиліе, плача и ругаясь, я побрелъ дальше, не оглядываясь на прохожихъ. Я снова началъ мучить себя, ударялся головой о фонарные столбы, накалывалъ руки о гвозди, кусалъ языкъ, когда онъ говорилъ несвязно, и хохоталъ какъ бѣшеный каждый разъ, когда причинялъ себѣ боль.
   -- Но что же мнѣ теперь дѣлать?-- спросилъ я себя, наконецъ. И, топнувъ два раза ногой, я повторилъ:-- Что же мнѣ дѣлать?
   Въ это время мимо меня проходитъ какой-то господинъ и говоритъ мнѣ со смѣхомъ:
   -- Пойди въ сумасшедшій домъ.
   Я посмотрѣлъ ему вслѣдъ. То былъ одинъ изъ извѣстныхъ дамскихъ докторовъ, по прозвищу "герцогъ".
   Даже онъ не понималъ моего состоянія, человѣкъ, котораго я зналъ, чью руку я пожималъ. Я успокоился. Да, я схожу съ ума, онъ правъ. Я чувствую, какъ безуміе разливается у меня по жиламъ, приливаетъ къ моему мозгу. Такимъ образомъ всѣ это должно кончиться. Да, да! Я снова продолжалъ свой медленный, грустный путь. Тамъ я найду, наконецъ, мирный пріютъ.
   Вдругъ я остановился. "Но меня вѣдь не запрутъ!-- говорю я,-- нѣтъ, этого не будетъ!" Отъ страха я говорилъ хриплымъ голосомъ. Я просилъ, молилъ, чтобы меня не запирали. Я опять тогда попаду въ ратушу, въ темную камеру, безъ малѣйшаго луча свѣта. Нѣтъ, ни за что. Есть еще исходъ, нужно только найти его. Надо подумать, времени у меня довольно. Я буду ходить изъ дома въ домъ, да вотъ, напримѣръ, нотный торговецъ Эйслеръ? Я еще не былъ у него. Онъ посовѣтуетъ мнѣ что нибудь. Я чуть не плакалъ отъ умиленія. Только бы не быть запертымъ.
   Эйслеръ? Можетъ быть, это было указаніе свыше? Это имя вспомнилось мнѣ случайно, и живетъ онъ такъ далеко. Тѣмъ не менѣе я отыщу его; я буду итти медленно и тѣмъ временемъ немного успокоюсь. Я зналъ дорогу; въ былое время я часто бывалъ у него и закупалъ много нотъ. Могу ли я попросить у него полкроны! Но это можетъ затруднить его, лучше попрошу у него цѣлую.
   Я вошелъ въ лавку и спросилъ хозяина; мнѣ указали на его конторку; тамъ сидѣлъ человѣкъ, одѣтый по послѣдней модѣ, и просматривалъ счета.
   Я пробормоталъ извиненіе и изложилъ свою просьбу. Будучи вынужденнымъ обстоятельствами обратиться къ нему... на самое короткое время... Какъ только я получу гонораръ за мою газетную статью... Онъ окажетъ мнѣ этимъ сущее благодѣяніе.
   Еще не успѣлъ я докончить, какъ онъ повернулся къ конторкѣ и продолжалъ свою работу.
   Когда я замолчалъ, онъ покосился на меня, покачалъ своей красивой головой и сказалъ: "Нѣтъ". Только нѣтъ. Ни объясненій, ни лишнихъ словъ, ничего.
   Мои колѣни тряслись, я долженъ былъ опереться о шкапчикъ. Я еще разъ попробую. Почему мнѣ пришло на память именно его имя? Я почувствовалъ колотье въ лѣвомъ боку и облился потомъ. -- Гм... Обстоятельства мои очень плохи и, къ сожалѣнію, я совсѣмъ боленъ,-- сказалъ я; я смогу вамъ, навѣрное, возвратить это черезъ нѣсколько дней.-- Неужели онъ не будетъ настолько добръ?
   -- Отчего вы, любезнѣйшій, обращаетесь именно ко мнѣ? -- спросилъ онъ.-- Вы ко мнѣ пришли съ улицы, вы мнѣ совершенно незнакомы, ступайте въ редакцію, гдѣ васъ знаютъ.
   -- Только хоть на этотъ вечеръ,-- сказалъ я,-- редакція уже заперта, а я такъ страшно голоденъ.
   Онъ продолжалъ качать головой, качалъ ею даже тогда, когда я уже взялся за дверную ручку.
   -- Прощайте,-- сказалъ я.
   "Значитъ, не было указанія свыше", подумалъ я и горько улыбнулся. Я потащился обратно изъ одного квартала въ другой, садясь по временамъ отдыхать на лѣстницѣ. Только бы меня не заперли. Страхъ передъ заключеніемъ преслѣдовалъ меня все время и не давалъ мнѣ покоя. Каждый разъ, какъ я видѣлъ на своемъ пути городового, я старался проскользнуть незамѣтно въ переулокъ, чтобы избѣгнуть съ нимъ встрѣчи.
   -- Ну-съ, отсчитаемъ теперь сто шаговъ,-- сказалъ я,-- и попытаемъ cчастья. Должно же когда-нибудь мнѣ повезти...
   То была маленькая торговля шерстью, въ которой я никогда не былъ раньше. Одинъ человѣкъ стоялъ за прилавкомъ, въ глубинѣ комнаты -- контора съ фарфоровой дощечкой съ надписью на дверяхъ и длинные ряды запакованныхъ ящиковъ. Я подождалъ ухода послѣдней покупательницы, молоденькой дамы, съ ямочками на щекахъ.-- Какая хорошенькая! Я не пытался даже произнести на нее впечатлѣніе со своей булавкой на пиджакѣ и отвернулся, едва удержавъ рыданіе.
   -- Что вамъ угодно?-- спросилъ приказчикъ.
   -- Хозяинъ дома?-- спросилъ я.
   -- Въ настоящее время онъ путешествуетъ въ горахъ, въ Іотунгейменѣ,-- сказалъ онъ; -- у васъ къ нему дѣло?
   -- Я хочу попросить у него нѣсколько ёръ на ѣду,-- сказалъ я, силясь улыбнуться,-- я голодаю, и у меня нѣтъ ни гроша.
   -- Значитъ, вы такъ же богаты, какъ и я,-- возразилъ тотъ, приводя въ порядокъ пакеты съ шерстью.
   -- О, не отталкивайте меня, не дѣлайте этого, -- сказалъ я и почувствовалъ, какъ я весь похолодѣлъ.-- Я умираю съ голоду, вотъ уже нѣсколько дней, какъ я ничего не ѣлъ.
   Съ серьезнымъ лицомъ, не говоря ни слова, онъ началъ выворачивать одинъ карманъ за другимъ. Можетъ-быть я ему не вѣрю?
   -- Только пять ёръ! Черезъ нѣсколько дней я принесу вамъ за это десять.
   -- Другъ мой любезный, ужъ не хотите ли вы заставить меня обобрать для васъ кассу?-- спросилъ онъ нетерпѣливо.
   -- Да, сказалъ я,-- да, возьмите 5 ёръ изъ кассы.
   -- Не на того напали,-- сказалъ онъ и прибавилъ:-- больше намъ не о чемъ говорить.
   Умирая съ голоду и сгорая отъ стыда, я вышелъ изъ лавки. Изъ-за жалкой кости я особачился и все-таки не добился ея! Нѣтъ, долженъ же настать всему этому конецъ. Это зашло слишкомъ далеко. Столько лѣтъ я выдерживалъ съ гордостью всѣ испытанія,-- твердо переносилъ не одинъ тяжелый часъ, а теперь я дошелъ до низкаго нищенства. Этотъ день запятналъ меня навсегда. Я не погнушался плакать передъ торгашами. И къ чему все это привело? Нѣтъ, меня тошнитъ отъ отвращенія къ самому себѣ! Да, да, пора положить всему этому конецъ! Однако, что, если запрутъ мои ворота? Мнѣ нужно поторапливаться, если я не хочу провести ночь въ ратушѣ...
   Мысль эта поддержала мои силы: я не хочу спать въ ратушѣ. Слава Богу, на башнѣ Спасителя только 7 часовъ. У меня еще 3 часа впереди. А какъ я испугался.
   "Я все, все испробовалъ, я сдѣлалъ все, что могъ, и въ продолженіе цѣлаго дня мнѣ ни разу не повезло. Если я разскажу это, никто мнѣ не повѣритъ, а если запишу, будутъ говорить, что это выдумано. Да, да, дѣлать было нечего; теперь прежде всего не нужно ходить и стараться растрогать кого-нибудь. Фу! Меня просто тошнитъ, увѣряю тебя, мой другъ, ты мнѣ, благодаря этому, просто противенъ! Разъ исчезла надежда, то уже навсегда. А не могъ бы я украсть горсточку овса въ конюшнѣ?" Мнѣ немного полегчало.
   Я двинулся черепашьимъ шагомъ домой. Къ счастью, я почувствовалъ впервые въ этотъ день жажду и пошелъ отыскивать мѣстечко, гдѣ бы могъ напиться. Отъ базара я отошелъ слишкомъ далеко, а въ частный домъ я не хотѣлъ заходить, можетъ быть подождать, пока я дойду до дому? Это будетъ не позже, чѣмъ черезъ четверть часа. Потомъ неизвѣстно, удержитъ ли мой желудокъ глотокъ воды и не станетъ ли мнѣ отъ него хуже.
   -- А пуговицы? Онѣ еще не пускались въ ходъ! -- Я остановился и засмѣялся. Вотъ еще надежда! Я еще не окончательно погибъ. 10 ёръ я, конечно, получу за нихъ, завтра раздобуду еще 10, а въ четвергъ получу гонораръ за свой фельетонъ. Я надѣялся, что все еще можетъ пойти хорошо. И какъ это я не вспомнилъ раньше о пуговицахъ! Я досталъ ихъ изъ кармана и разглядывалъ на ходу; отъ радости у меня темнѣло въ глазахъ, и я больше не видѣлъ улицы, по которой шелъ.
   Какъ мнѣ хорошо знакомъ этотъ огромный подвалъ, мое убѣжище въ темные вечера, мой другъ и кровопійца! Все мое имущество, вещь за вещью исчезли здѣсь, всѣ мои мелочи, послѣдняя книга... Въ дни аукціона я любилъ заходить сюда и радовался, если книги мои попадали въ хорошія руки. У актера Магельсена были мои часы, и я чуть не гордился этимъ. Журналъ съ моими первыми стихотворными опытами купилъ одинъ знакомый, а сюртукъ -- фотографъ для отдачи его на прокатъ своимъ кліентамъ. Противъ этого ничего нельзя было: возразить. Я приготовляю пуговицы и вхожу.
   -- Не къ спѣху,-- говорю я отъ страху, что помѣшаю ему и приведу въ дурное настроеніе духа.
   Голосъ мой звучитъ какъ-то странно, глухо, такъ что я самъ съ трудомъ узнаю его, а сердце стучитъ, какъ молотокъ. Онъ обернулся ко мнѣ со своей обычной любезной улыбкой, уперся ладонями о прилавокъ и вопросительно поглядѣлъ на меня.
   -- Вотъ у меня есть кое-что. Я хотѣлъ спросить, не можетъ ли это вамъ пригодиться... дома мнѣ попались подъ руку, увѣряю васъ, это такъ, ради шутки... нѣсколько пуговицъ.
   -- Ну, что такое, какія пуговицы?-- И онъ близко подошелъ къ моей рукѣ.
   Не дастъ ли онъ мнѣ за нихъ нѣсколько ёръ... сколько пожелаетъ, я заранѣе согласенъ...
   -- За эти пуговицы? -- "Дядюшка" удивленно смотритъ мнѣ въ глаза.-- За эти пуговицы?
   -- Ну да, сколько можете, на сигару... Я случайно проходилъ мимо и зашелъ.
   Ростовщикъ захохоталъ и вернулся, не говоря ни слова, къ своей конторкѣ. Я продолжалъ стоять; собственно говоря, я ни на что не надѣялся, и вмѣстѣ съ тѣмъ надѣялся на какую-то помощь. Смѣхъ его для меня былъ смертнымъ приговоромъ. Теперь ничего не выйдетъ и съ очками.
   -- Я дамъ и очки на придачу, само собой разумѣется,-- сказалъ я и снялъ ихъ.-- Только 10 ёръ, ну хоть пять.
   -- Вы знаете, что я ничего не могу дать вамъ за ваши очки,-- сказалъ "дядюшка". Я уже вамъ это раньше говорилъ.
   -- Но мнѣ нужна марка,-- сказалъ я глухо.-- Я не могу даже отослать письма, которое мнѣ нужно написать.-- Дайте мнѣ хоть марку въ 10 или 5 ёръ.
   -- Уйдите вы, ради Бога! -- воскликнулъ онъ съ нетерпѣливымъ жестомъ.
   "Да, да, что же, пускай!" сказалъ я себѣ. Машинально я опять надѣлъ очки, взялъ пуговицы и вышелъ. Я пожелалъ ему покойной ночи и закрылъ за собой дверь. Теперь нечего, уже больше нечего дѣлать. Передъ дверью погреба я остановился и еще разъ взглянулъ на пуговицы.-- Какъ же это онъ не взялъ ихъ,-- сказалъ я.-- Вѣдь это почти совсѣмъ новыя пуговицы, не понимаю.
   Пока я предавался этимъ размышленіямъ, кто-то прошелъ мимо меня и спустился въ подвалъ. Второпяхъ онъ толкнулъ меня; мы взаимно извинились, я обернулся и посмотрѣлъ ему вслѣдъ.
   -- Ахъ, это ты?-- сказалъ кто-то вдругъ внизу на лѣстницѣ. Онъ опять спустился, я узналъ его.-- Боже мой, какой у тебя видъ! -- сказалъ онъ.-- Что ты дѣлалъ тамъ внизу?
   -- Такъ, дѣла. И ты, видно, туда же.
   У меня подкашивались ноги, я оперся о стѣну и протянулъ ему руку съ пуговицами.
   -- Чортъ возьми! -- воскликнулъ онъ,-- нѣтъ, это зашло черезчуръ далеко!
   -- Покойной ночи,-- сказалъ я и хотѣлъ уходить, боясь разрыдаться.
   -- Нѣтъ, подожди минутку!
   Зачѣмъ мнѣ ждать? Онъ самъ, вѣроятно, несетъ, "дядюшкѣ" свое обручальное кольцо, самъ голодалъ, задолжалъ хозяйкѣ.
   -- Хорошо,-- сказалъ я,-- если ты скоро вернешься.
   -- Конечно,-- отвѣчалъ онъ и взялъ меня подъ руку.-- Но я тебѣ не вѣрю: я хочу тебѣ кое-что сказать, я тебѣ не вѣрю, ты вѣдь глупый; самое лучшее, пойдемъ вмѣстѣ со мной.
   Я понялъ его намѣреніе; вдругъ я почувствовалъ послѣднюю вспышку стыда и отвѣчалъ:
   -- Я не могу, я обѣщалъ быть въ половинѣ восьмого на Беритъ Анкерсъ Гаде и...
   -- Въ половинѣ восьмого? ладно! Но теперь уже восемь по этимъ часамъ, которые я сейчасъ заложу. Ступай со мной, голодный грѣшникъ! Я получу, по крайней мѣрѣ, 5 кронъ на твою долю!
   И съ этими словами онъ потащилъ меня за собой.
  

ЧАСТЬ III.

   Цѣлая недѣля прошла въ счастьи и довольствѣ.
   Я ѣлъ каждый день; мое мужество росло, и я ковалъ желѣзо, пока горячо. Я работалъ надъ тремя, четырьмя статьями, отнимавшими у моего бѣднаго мозга каждую искру, каждую мысль, и я былъ того мнѣнія, что теперь все лучше, чѣмъ прежде. Послѣдняя статья, стоившая мнѣ столько бѣготни и подававшая мнѣ такія надежды, была мнѣ возвращена редакціей; разгнѣванный и оскорбленный, я тотчасъ же уничтожилъ ее, даже не перечитавъ. На будущее время я рѣшилъ пристроиться къ какой-нибудь другой газетѣ, чтобы имѣть больше ходу. Въ худшемъ случаѣ, если и это не поможетъ, я могу найти убѣжище на корабляхъ; "Монахиня" стоитъ въ гавани подъ парусами; можетъ быть за работу она свезетъ меня въ Архангельскъ или куда бы то ни было. Словомъ, положеніе мое перестало быть безвыходнымъ.
   Послѣдній голодный кризисъ не прошелъ для меня даромъ. У меня цѣлыми прядями лѣзли волосы, появили:сь мучительныя боли, въ особенности по утрамъ, и изнервничался я очень. Когда Іенсъ Олафъ съ громомъ запиралъ внизу конюшню или на дворъ забѣгала собака и лаяла,-- какъ-будто холодъ пронизывалъ меня до мозга костей. Я очень опустился.
   День изо дня я корпѣлъ надъ своей работой, едва давая себѣ время проглотить ѣду, и снова принимался за свои писаніе. Кровать моя и жалкій, неустойчивый столикъ были забросаны замѣтками и исписанными листами, надъ которыми я поперемѣнно работалъ, прибавлялъ что-нибудь новенькое, что мнѣ приходило за день въ голову, перечеркивалъ, освѣжая изложеніе новыми сильными словечками; все это мнѣ стоило необычайныхъ усилій. Въ одинъ прекрасный день я окончилъ, наконецъ, статью, сунулъ ее въ карманъ, счастливый и довольный, и отправился къ командору. Пора было напрячь всѣ свои силы, чтобы раздобыть денегъ; у меня ихъ было уже немного.
   "Командоръ" попросилъ меня посидѣть минутку -- онъ сейчасъ... и продолжалъ писать.
   Я оглядѣлся въ маленькомъ бюро; бюсты, литографіи, вырѣзки изъ газетъ, огромная корзина для бумагъ, которая, казалось, вотъ сейчасъ поглотитъ цѣликомъ всего человѣка. При видѣ этого бездоннаго зѣва, этой драконовой пасти, мнѣ стало очень грустно. Корзина имѣла такой видъ, какъ-будто она раскрыта для того, чтобъ поглощать отвергнутыя работы, новыя разбитыя надежды.
   -- Какое у насъ число?-- спросилъ вдругъ командоръ.
   -- 28-е,-- отвѣтилъ я, радуясь возможности оказать ему маленькую услугу.
   -- Да, 28-е.-- И онъ продолжалъ писать. Наконецъ, онъ положилъ въ конверты нѣсколько писемъ, бросилъ въ корзинку какую-то бумагу, положилъ перо, обернулся ко мнѣ и посмотрѣлъ на меня. Видя, что я стою у дверей, онъ сдѣлалъ полушутливый, полусерьезный знакъ рукой, указывая мнѣ на стулъ.
   Чтобы онъ не увидѣлъ, что на мнѣ нѣтъ жилета, я отворачиваюсь и достаю рукопись изъ бокового кармана.
   -- Маленькая характеристика Корреджіо,-- говорю я,-- къ сожалѣнію, она переписана не очень...
   Онъ беретъ у меня рукопись и перелистываетъ ее. Лицо его обращено ко мнѣ.
   Передо мной былъ человѣкъ, чье имя я слышалъ еще въ моей ранней юности и чья газета имѣла на меня въ продолженіе послѣднихъ лѣтъ большое вліяніе. Волосы у него курчавые, прекрасные каріе глаза нѣсколько тревожны; у него привычка по временамъ посапывать. Шотландскій пасторъ не могъ имѣть болѣе безобидный видъ, чѣмъ этотъ писатель, слово котораго всегда оставляло кровавый рубецъ на всемъ, чего касалось. Странное чувство страха и изумленія овладѣваетъ мною передъ этимъ человѣкомъ; слезы едва не выступаютъ у меня на глазахъ, и я невольно дѣлаю шагъ впередъ, чтобы сказать ему, какъ глубоко я благодаренъ ему за все, чему онъ научилъ меня, и попросить его не обижать меня: я самъ знаю, что я жалкій писака, которому и безъ того приходится плохо...
   Онъ взглянулъ на меня я съ задумчивымъ видомъ сложилъ мою рукопись. Чтобы облегчить ему отказъ, я протянулъ руку и сказалъ:
   -- Ахъ, нѣтъ, это, вѣроятно, вамъ не годится?-- И я улыбнулся, чтобъ показать ему, что я отношусь къ этому такъ легко.
   -- Намъ нужны только общедоступныя вещи,-- сказалъ онъ.-- Вы знаете, какая у насъ публика. Не можете ли вы упростить это? Или не принесете ли вы что-нибудь болѣе общепонятное?
   Его внимательное обращеніе со мной приводитъ меня въ удивленіе. Я понимаю, что моя работа забракована, но отказъ не могъ быть любезнѣе.
   Чтобъ не задерживать его дольше, я говорю:
   -- Конечно, я это могу.
   Я направляюсь къ двери. Гм... Прошу меня извинить, что я напрасно затруднилъ... Я поклонился и взялся за ручку.
   -- Если вамъ нужно, то вы можете получить немножко впередъ въ счетъ будущаго гонорара. Вы можете это обработать.
   Теперь, когда онъ призналъ меня негоднымъ сотрудникомъ, его предложеніе оскорбило меня немного, и я возразилъ:
   -- Нѣтъ, благодарю, я и такъ обойдусь. Впрочемъ, весьма благодаренъ! Прощайте.
   -- До свиданья! -- отвѣчалъ "Командоръ" и снова повернулся къ своему столу.
   Итакъ, онъ со мной обращался съ незаслуженнымъ вниманіемъ, и я ему очень благодаренъ за это.-- Я никогда; этого не забуду. Я рѣшилъ не являться къ нему безъ работы, которой я самъ буду доволенъ, я приведу въ изумленіе и командора и за которую онъ сразу мнѣ выдастъ 10 кронъ. Я пошелъ домой и тотчасъ же принялся за писаніе.
   Въ послѣдующіе вечера, когда часовъ около восьми зажигали газъ, со мной регулярно повторялось слѣдующее событіе.
   Каждый разъ при выходѣ изъ воротъ на прогулку послѣ дневныхъ трудовъ я замѣчалъ у фонарнаго столба даму въ черномъ, обращавшую ко мнѣ свое лицо и провожавшую меня долгимъ взглядомъ. Я замѣтилъ, что она была одѣта всегда въ одно и то же; лицо ея закрывалъ густой вуаль, скрывавшій ея черты и падавшій на грудь; въ рукѣ у нея маленькій зонтикъ съ кольцомъ изъ слоновой кости.
   Я встрѣчалъ ее три раза къ ряду все на томъ же мѣстѣ; когда я проходилъ мимо нея, она медленно поворачивалась и уходила внизъ по улицѣ.
   Моя нервная натура высунула свои щупальцы, и мною тотчасъ овладѣло предчувствіе, что ея посѣщеніе относилось ко мнѣ.
   Я готовъ былъ, несмотря на мое плохое платье, заговорить съ ней, спросить, кого она ищетъ, не нуждается ли она въ моей помощи, не могу ли я проводить ее черезъ темные переулки, но меня останавливало неопредѣленное чувство страха: не будетъ ли это стоитъ стакана вина или поѣздки на извозчикѣ, а у меня абсолютно не было денегъ; мои пустые карманы дѣйствовали на меня угнетающе. И у меня не хватало мужества внимательно вглядѣться въ нее, когда она проходила мимо меня.
   Голодъ опять посѣтилъ меня,-- со вчерашняго для я ничего не ѣлъ. Это бы еще ничего, я привыкъ голодать гораздо дольше, но теперь я значительно похудѣлъ, я не могъ такъ голодать, какъ прежде: одинъ день голодовки часто совершенно оглушалъ меня и отъ каждаго глотка воды меня тошнило. Къ тому же я ужасно мерзъ по ночамъ; я принужденъ былъ ложиться не раздѣваясь; и при этомъ у меня зубъ на зубъ не попадалъ и я буквально цѣпенѣлъ и леденѣлъ. Старое одѣяло мало предохраняло отъ холода, такъ что я себѣ чуть не отмораживалъ носъ отъ ледяного воздуха, проникавшаго снаружи.
   Я брелъ по улицѣ и думалъ о томъ, какъ мнѣ продержаться на одной водѣ до слѣдующей статьи. Если бы у меня была свѣча, можно было бы ночью приналечь на работу; это подвинуло бы меня на нѣсколько часовъ впередъ, если бы я былъ въ ударѣ работать и завтра же я могъ бы обратиться опять къ командору.
   Я пошелъ въ кафэ, желая разыскать своего знакомаго изъ банка и попросить у него 10 ёръ на свѣчу взаймы. Я прошелъ безпрепятственно черезъ весь рядъ комнатъ, мимо дюжины столиковъ, около которыхъ гости болтали, пили и ѣли; я дошелъ даже до самой отдаленной комнаты, до "Красной комнаты" -- но нигдѣ не нашелъ своего знакомаго. Приниженный и раздосадованный, я опять вышелъ на улицу и пошелъ по направленію къ дворцу.
   Нѣтъ, чортъ возьми, это уже черезчуръ и конца не предвидится всѣмъ моимъ превратностямъ судьбы. Размашистыми, бѣшеными шагами, поднявъ воротникъ пиджака, стиснувъ кулаки въ карманахъ брюкъ, несся я впередъ и проклиналъ свою несчастную звѣзду. Вотъ уже 7--8 мѣсяцевъ, какъ не выпадаетъ на мою долю ни одного безпечнаго часа; самое большое -- недѣлю живу болѣе или менѣе сносно, а затѣмъ снова стучится ко мнѣ въ двери нужда. Мало того, при всемъ своемъ бѣдствіи я до сихъ поръ еще честенъ -- ха-ха-ха! безупречно честенъ! Боже мой, какъ я былъ глупъ! И я началъ себѣ разсказывать, что у меня совѣсть была однажды не чиста, когда я относилъ одѣяло Ганса Паули къ закладчику. Я хохоталъ надъ своей порядочностью, плевалъ презрительно на тротуаръ и не находилъ словъ для глумленія надъ своей глупостью. Вотъ, если бъ теперь это случилось! Если я найду на улицѣ сбереженный пфеннигъ школьника или послѣдній пфеннигъ вдовы,-- я преспокойно положу его въ карманъ и засну затѣмъ сномъ праведника. Не даромъ я такъ долго страдалъ, терпѣніе мое истощилось, я способенъ теперь на все, что угодно.
   Я обошелъ 3--4 раза вокругъ дворца, рѣшился тогда вернуться домой, сдѣлалъ большой крюкъ по парку и черезъ Карлъ-Іоганнштрассе пошелъ домой.
   Было около 11 часовъ. На улицѣ было довольно темно, вездѣ сновали люди, молчаливыя пары, оживленныя кучки людей. Настала пора, когда кончается дневная суетня и начинаются ночныя приключенія. Шуршанье женскихъ платьевъ, чувственное посмѣиваніе, вздымающіяся груди, выразительное покашливанье, доносящійся изъ глубины улицы крикъ "Эмма"!.. Вся улица превратилась въ болото, изъ котораго подымались удушливые газы.
   Невольно я ищу въ карманѣ двѣ кроны. Страсть, трепещущая въ движеніяхъ прохожихъ, тусклый свѣтъ газовыхъ фонарей, тихая таинственная ночь, воздухъ, насыщенный шопотомъ, объятіями, робкими признаніями, недосказанными словами, подавленными вздохами, все это сильно дѣйствовало на меня. Вонъ тамъ, въ воротахъ, кошки съ громкимъ крикомъ предаются любви -- а у меня нѣтъ даже двухъ кронъ!
   Какой ужасъ обнищать до такой степени! Какое униженіе, какое безчестіе! И снова мнѣ приходилось думать о послѣдней лептѣ вдовы, которую я укралъ бы, о шапкѣ или носовомъ платкѣ школьника, о сумѣ нищаго, которую я унесъ бы къ старьевщику. Чтобъ утѣшиться и развлечься, я началъ находить всевозможныя ошибки въ этихъ веселыхъ людяхъ, шмыгавшихъ мимо меня; я пожималъ плечами и презрительно глядѣлъ на нихъ, когда они парами проходили мимо меня. Эти самодовольные лакомые студенты возражаютъ, что они совершаютъ кутежи, извѣстные всей Европѣ, если у нихъ хватаетъ храбрости ударить по бедру какую-нибудь швейку.
   Эти франтики, байковые писаря, купцы, бульварные львы, которые ничѣмъ не пренебрегаютъ. И я энергично плюнулъ, не обращая вниманія, не попалъ ли я на кого-нибудь изъ нихъ. Я былъ исполненъ злобы и презрѣнія къ этимъ людямъ, которые спаривались у меня на глазахъ. Я высоко поднялъ голову, чувствуя возможность итти путемъ добродѣтели.
   У Стортинга я встрѣтился съ дѣвушкой, вызывающе посмотрѣвшей на меня, когда я поравнялся съ ней.
   -- Добрый вечеръ,-- сказалъ я.
   -- Добрый вечеръ,-- она остановилась.
   -- Гм... и зачѣмъ она такъ поздно гуляетъ одна. Развѣ это не опасно для молодой дѣвушки, въ такое время ходить по Карлъ-Іоганнштрассе?-- Нѣтъ! Никто съ вами не заговариваетъ, не оскорбляетъ васъ, я хочу сказатъ, не приглашаютъ ли васъ съ собой домой?
   Она посмотрѣла на меня удивленно, желая отгадать по моему лицу, что я этимъ хочу сказать. Вдругъ она взяла меня подъ руку и сказала:
   -- Тогда пойдемте вмѣстѣ.
   Я пошелъ съ ней. Дойдя до извозчика, я остановился, освободилъ руку и сказалъ:
   -- Послушайте, дитя мое, у меня нѣтъ ни гроша.-- И, сказавъ это, я хотѣлъ итти своей дорогой.
   Сперва она не хотѣла мнѣ вѣрить; но, ощупавъ и не найдя ничего въ моихъ карманахъ, она разсердилась, закинула голову назадъ и обругала меня треской.
   -- Покойной ночи,-- сказалъ я.
   -- Подождите, на васъ золотые очки?
   -- Нѣтъ.
   -- Тогда убирайтесь къ чорту!
   Я ушелъ.
   Но вскорѣ послѣ этого она прибѣжала назадъ и позвала меня.
   -- Вы можете тѣмъ не менѣе сопровождать меня.
   Я былъ пристыженъ этимъ предложеніемъ бѣдной уличной дѣвки и отказался. Теперь черезчуръ поздно, мнѣ нужно сдѣлать еще одинъ визитъ, и потомъ она не должна приносить такой жертвы.
   -- Нѣтъ, я хочу, чтобы вы пошли со мной!
   -- Но я не могу итти при такихъ условіяхъ.
   -- Вы, вѣроятно, идете къ другой?
   -- Нѣтъ.
   Мнѣ казалось, что я стою въ жалкомъ видѣ передъ этой странной дѣвушкой, и я рѣшился спасти, по крайней мѣрѣ, хоть внѣшность.
   -- Какъ васъ зовутъ?-- спросилъ я.
   -- Марія..
   -- Вотъ вы послушайте, Марія.-- И я началъ разсказывать ей всѣ свои дѣла. Дѣвушка приходила все въ большее удивленіе.-- Неужели она считаетъ меня за одного изъ тѣхъ, кто шляется по ночамъ и подстерегаетъ молодыхъ дѣвушекъ? Чѣмъ заслужилъ я такую несправедливость? Развѣ я сказалъ что-нибудь неблагоразумное? Развѣ ведутъ себя такъ, когда имѣешь въ виду что-нибудь нехорошее? Короче говоря, я заговорилъ съ ней и прошелся нѣсколько шаговъ, чтобы видѣть, какъ далеко это зайдетъ. Зовутъ меня пасторъ такой-то! Покойной ночи. Иди и не грѣши!
   И я ушелъ.
   Въ восхищеніи отъ своей счастливой мысли я потиралъ руки и громко разговаривалъ съ собою.
   Что за восторгъ -- сдѣлать мимоходомъ доброе дѣло! Быть-можетъ, я подалъ этому падшему созданью руку въ самый критическій моментъ ея жизни. Я спасъ ее отъ погибели на вѣчныя времена. Она убѣдится въ томъ, когда одумается. И даже на смертномъ одрѣ съ благодарностью вспомнитъ обо мнѣ... Нѣтъ, еще стоитъ быть честнымъ и порядочнымъ человѣкомъ!
   Я сіялъ и чувствовалъ себя свѣжимъ и бодрымъ. -- Если бъ у меня была только свѣча, статья моя была бы окончена! -- напѣвая и насвистывая, съ своимъ новымъ ключомъ въ рукѣ, я шелъ и думалъ о способѣ, какъ бы мнѣ раздобыть свѣчу. Ничего не остается другого, какъ вынести свои бумаги на улицу и писать у газоваго фонаря. Я отворилъ дверь и поднялся.
   Спустившись обратно, я закрылъ снаружи дверь и всталъ подъ фонаремъ. Вездѣ тишина... Только изъ переулка доносятся тяжелые шаги городового, да гдѣ-то около Гансгаугена лаетъ собака. Мнѣ ничего не мѣшаетъ, я подымаю воротникъ пиджака и задумываюсь.
   Будетъ отлично, если мнѣ поcчастливится присочинить конецъ къ этой статьѣ. Я какъ-разъ дошелъ до очень труднаго мѣста, гдѣ долженъ быть переходъ къ чему-то новому; затѣмъ громкій, стремительный финалъ, замираніе успокоившейся мысли и въ концѣ -- новая мысль, неожиданная и потрясающая, какъ выстрѣлъ или грохотъ падающей лавины. И точка.
   Но слова какъ-то не клеились. Я просмотрѣлъ все съ начала до конца, перечиталъ каждую фразу и все-таки никакъ не могъ собрать свои мысли для громкаго конца. Къ тому же, пока я все это обдумывалъ, неподалеку отъ меня всталъ городовой и испортилъ мнѣ все мое настроеніе. Какое ему дѣло до тоги, что я какъ-разъ дошелъ до самаго главнаго пункта превосходной статьи для командора?
   Боже мой, это было немыслимо держаться на одной водѣ, какъ я ни старался! Я простоялъ по крайней мѣрѣ часъ около фонаря, городовой расхаживалъ передо мной взадъ и впередъ; было черезчуръ холодно, чтобы стоятъ на одномъ мѣстѣ. Окончательно упавъ духомъ послѣ этой неудачной попытки, я снова открылъ дверь и направился въ свою комнату.
   Тутъ наверху было такъ холодно и, благодаря густой темнотѣ, съ трудомъ можно было различитъ окно. Ощупью я добрался до постели, снялъ сапоги и сталъ отогрѣвать ноги руками; затѣмъ я легъ совсѣмъ одѣтый, по обыкновенію.
   Какъ только разсвѣло, я усѣлся на кровати и сталъ продолжать свою статью. Въ такомъ положеніи я просидѣлъ до полудня, но могъ написать всего 10--20 строкъ. До конца все еще было далеко.
   Я всталъ, одѣлъ сапоги и побѣгалъ по комнатѣ, чтобъ согрѣться. Окна заиндевѣли. Я выглянулъ въ окно -- шелъ снѣгъ, густой слой его лежалъ на камняхъ и на водопроводѣ на дворѣ.
   Я бродилъ по комнатѣ, царапалъ ногтями стѣну, стучалъ указательнымъ пальцемъ по половицамъ и прислушивался внимательно -- безъ опредѣленнаго намѣренія, но съ важнымъ и сосредоточеннымъ видомъ, какъ-будто мнѣ предстоитъ совершить очень значительное дѣло. По временамъ я говорилъ громко и безпрерывно, такъ что самъ слышалъ: "Боже праведный, да вѣдь это сумасшествіе!" Но затѣмъ я продолжалъ все тѣ же нелѣпыя дѣйствія. Нѣкоторое время спустя, можетъ-быть по истеченіи нѣсколькихъ часовъ, я овладѣлъ собой, закусилъ губы и собрался съ духомъ, насколько могъ. Этому долженъ быть конецъ; я отыскалъ себѣ стружку для жеванія и съ рѣшительностью принялся за писаніе.
   Съ величайшими усиліями вывелъ еще два короткихъ предложенія, двадцать жалкихъ, вымученныхъ словъ, но дальше не могъ продолжать. Все было кончено, голова моя была пуста; и я не могъ, абсолютно не могъ работать дальше и таращилъ глаза на неоконченную страницу, на странныя дрожащія буквы, копошившіяся подобно крохотнымъ насѣкомымъ; въ концѣ-концовъ я ничего не понималъ, ничего не соображалъ.
   Время шло. До меня доносился шумъ со двора, топотъ лошадей; въ конюшнѣ слышался голосъ Іенса Олафа, кричащаго на лошадей. Я былъ совершенно истомленъ и только по временамъ чмокалъ губами; я ничего не могъ дѣлать; что-то ужасно давило грудь.
   Начинало темнѣть. Я обезсиливалъ все болѣе и болѣе и былъ принужденъ, наконецъ, лечь на кровать. Чтобъ погрѣть руки, я проводилъ пальцами по волосамъ вдоль и поперекъ, вырывая при этомъ ослабѣвшія пряди, которыя цѣплялись за пальцы или разсыпались по подушкѣ. Въ ту минуту я совсѣмъ не думалъ о нихъ; какъ-будто это вовсе не касалось меня, какъ-будто у меня останется еще достаточно волосъ.
   Снова я попытался вырваться изъ этого оцѣпенѣнія, превращавшаго меня въ какой-то призракъ. Я вскочилъ, ударилъ себя по колѣну, крикнулъ, какъ только позволяла мнѣ моя больная грудь, и снова упалъ. Ничего не помогало! Я умиралъ безпомощнымъ, съ широко раскрытыми глазами, пристально смотрящими наверхъ.
   Наконецъ, я сунулъ въ ротъ указательный налецъ и началъ его сосать. Въ мозгу какъ-будто что-то зашевелилось, мысль, сумасшедшая фантазія: не укусить ли? Недолго думая, я закрылъ глаза и стиснулъ зубы.
   Я вскочилъ, наконецъ-то я очнулся. Изъ пальца сочилась кровь, которую я понемногу слизывалъ. Мнѣ не было очень больно, ранка была небольшая, но я сразу пришелъ въ себя; я покачалъ головой и подошелъ къ окну, гдѣ нашелъ кусочекъ тряпки, которою и обвязалъ себѣ палецъ. Въ то время, какъ я этимъ былъ занятъ, глаза заволоклись слезами, и я тихо заплакалъ; этотъ тощій укушенный палецъ представлялъ изъ себя такой грустный видъ.-- Боже! до чего пришлось дожить!
   Мракъ густѣлъ. Очень возможно, что я дописалъ бы въ этотъ вечеръ мою статью, если б-ь у меня была бы свѣчка.
   Голова моя прояснилась, мысли пришли въ порядокъ и боль успокоилась; я уже не чувствовалъ голодъ такъ рѣзко, какъ нѣсколько часовъ тому назадъ. Очевидно, я смогу выдержать до завтрашняго дня. Кто знаетъ, можетъ-быть мнѣ дадутъ взаймы свѣчку, если я объясню лавочнику свое положеніе. Въ лавочкѣ меня знаютъ; я покупалъ тамъ не разъ хлѣбъ въ лучшія времена, когда у меня водились деньжонки. Несомнѣнно мнѣ дадутъ свѣчку на честное слово.
   И въ первый разъ, спустя долгое время, я старательно пообчистился, снялъ упавшіе волосы съ воротника пиджака, насколько удалось это сдѣлать въ потемкахъ, и ощупью спустился внизъ; по лѣстницѣ.
   Выйдя на улицу, мнѣ пришло въ голову: не лучше ли попросить хлѣба? Я остановился въ нерѣшительности и задумался. Ни въ какомъ случаѣ, сказалъ я себѣ, наконецъ. Къ сожалѣнію, я не въ состояніи переносить пищу; начнутся опять всякія исторіи съ видѣніями, предчувствіями и безумными затѣями, я не окончу статьи во-время, а къ "Командору" нужно явиться, пока онъ меня еще не забылъ. Ни въ какомъ случаѣ. Я остановился на свѣчкѣ. И съ этой мыслью; вошелъ въ лавочку.
   Около прилавка стояла какая-то женщина и дѣлала закупки; около нея лежатъ маленькіе пакеты. Приказчикъ мнѣ знакомый и знающій, что я иногда покупаю хлѣбъ, оставляетъ на время покупательницу, заворачиваетъ, ни слова не говоря, хлѣбъ въ газетную бумагу и суетъ его мнѣ.
   -- Нѣтъ, на этотъ разъ я хотѣлъ попросить у васъ свѣчку, -- говорю я. Я говорю это очень тихо и скромно, чтобъ не разсердить его и не разстроить этимъ всѣ мои надежды на свѣчку.
   Мой отвѣтъ приводитъ его въ смущеніе; мое неожиданное заявленіе совершенно сбиваетъ его съ толку; это первый разъ, что я не потребовалъ у него хлѣба.
   -- Въ такомъ случаѣ вамъ придется немного подождать,-- говоритъ онъ и обращается снова къ покупательницѣ
   Она получаетъ свои покупки, платитъ пятикроновую бумажку, получаетъ сдачу и уходитъ.
   Мы остаемся съ приказчикомъ одни.
   Онъ говоритъ:
   -- Такъ, вамъ, значитъ, нужна свѣчка.-- Онъ вскрываетъ пакетъ съ свѣчами и достаетъ для меня одну свѣчку.
   Онъ смотритъ на меня, а я не въ состояніи высказать свою просьбу.
   -- Ахъ, да, правда, вы уже заплатили,-- говоритъ онъ вдругъ. Онъ сказалъ это такъ просто, что я заплатилъ; я разслышалъ каждое слово. Онъ отсчитываетъ въ кассѣ крону за кроной блестящими тяжелыми монетами и даетъ мнѣ сдачи съ пяти кронъ.
   -- Пожалуйста! -- говоритъ онъ.
   Я стою съ секунду и смотрю на золото. Я понимаю, что дѣло не совсѣмъ чисто, но я ни о чемъ не думаю, ничего не соображаю и только любуюсь богатствомъ, сіяющимъ передъ моими глазами. Затѣмъ я машинально собираю деньги.
   Поглупѣвъ отъ изумленія, разбитый, уничтоженный, я стою у прилавка; наконецъ я дѣлаю шагъ къ двери и опять останавливаюсь. Глаза мои устремлены на полку, съ которой свѣшивается бубенчикъ на ремешкѣ, а подъ нимъ клубокъ бечевокъ.
   Приказчикъ вообразилъ, что я хочу начать съ нимъ разговоръ, и сказалъ, собирая разбросанную на прилавкѣ оберточную бумагу.
   -- Кажется, и зима скоро настанетъ!
   -- Гм... да! -- отвѣчалъ я,-- какъ-будто зима уже наступаетъ. Зима уже на дворѣ!-- И затѣмъ я прибавилъ:-- да, впрочемъ, вѣдь и пора.
   Я слышалъ, какъ я говорилъ; каждое слово было такъ ясно, какъ-будто говоритъ потусторонній человѣкъ, я говорю это какъ-то неувѣренно, какъ-то безсознательно.
   -- Пожалуй, что и пора! -- говоритъ приказчикъ.
   Я сунулъ руку съ деньгами въ карманъ, нажалъ защелку и вышелъ. Я слышалъ, какъ я пожелалъ покойной ночи, и приказчикъ отвѣчалъ тѣмъ же.
   Я уже сдѣлалъ нѣсколько шаговъ, когда дверь лавочки распахнулась и приказчикъ крикнулъ мнѣ вслѣдъ. Я обернулся къ нему безъ удивленія, безъ малѣйшаго слѣда страха. Я только собралъ деньги и приготовился вернуть ихъ ему.
   -- Вы забыли вашу свѣчку!
   -- Благодарю васъ! -- сказалъ я ему спокойно.-- Благодарю! благодарю! -- затѣмъ со свѣчой въ рукѣ я пошелъ внизъ по улицѣ.
   Моей первой сознательной мыслью были деньги. Я подошелъ къ фонарю, пересчиталъ ихъ нѣсколько разъ, взвѣсилъ на рукѣ и засмѣялся.-- Ну, теперь мнѣ повезло изумительно, чудесно повезло на долгое, долгое время.-- Я сунулъ деньги опять въ карманъ и пошелъ. Я остановился передъ рестораномъ на Сторгаде, и началъ спокойно размышлять, не зайти ли мнѣ позавтракать.
   Мнѣ слышенъ былъ стукъ тарелокъ, вилокъ и ножей, я слышалъ, какъ рубили мясо. Искушеніе было слишкомъ велико, я вошелъ.
   -- Бифштексъ!
   -- Бифштексъ! -- крикнула служанка въ окно кухни.
   Я сѣлъ около маленькаго стола, у дверей и началъ ждать. Въ моемъ углу было довольно темно. Я чувствовалъ себя уединеннымъ и принялся размышлять; по временамъ я замѣчалъ на себѣ любопытный взглядъ служанки.
   Я совершилъ первую подлость, первое воровство, въ сравненіи съ которымъ всѣ мои прежнія продѣлки были ничто. Мое первое большое паденіе... Наплевать! Теперь ничего не подѣлаешь. Впрочемъ, это отъ меня зависитъ уладить дѣло съ лавочникомъ въ другой разъ, впослѣдствіи, когда представится случай. И тогда я перестану катиться внизъ. И, кромѣ того, я не обязался быть честнѣе прочихъ смертныхъ...
   -- Скоро я получу свой бифштексъ?
   -- Сейчасъ.-- Служанка открываетъ люкъ въ кухню и заглядываетъ туда.
   А если дѣло выплыветъ на свѣтъ Божій! Если приказчикъ вспомнитъ, что пять кронъ заплачены лишь одинъ разъ той покупательницей. Нѣтъ ничего невозможнаго, что это придетъ ему въ голову въ одинъ прекрасный день, можетъ-быть, въ слѣдующій разъ, когда я зайду къ нему въ лавку. Ну и что же? И я пожалъ плечами.
   -- Пожалуйста!-- сказала любезно служанка и поставила передо мной на столъ бифштексъ.-- Не хотите ли вы перейти въ другую комнату, здѣсь очень темно.
   -- Нѣтъ, благодарю васъ. Я останусь здѣсь, -- отвѣчалъ я. Ея любезность тронула меня, я плачу за бифштексъ, вынимаю на удачу ей монету на чай и пожимаю ей руку. Она улыбается, а я говорю шутя, со слезами на глазахъ:-- А на остальное купите себѣ домъ!...
   -- Кушайте на здоровье!
   Я началъ ѣсть, жадничая, проглатывая громадные куски, не разжевывая, звѣрски наслаждался, набивая себѣ ротъ. Я какъ людоѣдъ разрывалъ мясо.
   Служанка опять подошла ко мнѣ.
   -- Не хотите ли чего-нибудь выпить?-- И она нагнулась ко мнѣ.
   Я взглянулъ на нее; она говорила очень тихо, робко и потупила взоръ.
   -- Можетъ-быть, стаканъ пива, или что вы обыкновенно... если хотите....
   -- Нѣтъ, благодарю васъ! -- отвѣчалъ я.-- Теперь нѣтъ, я приду въ другой разъ.
   Она ушла и сѣла за буфетъ; я видѣлъ только ея голову; удивительная дѣвушка!
   Покончивъ съ ѣдой, я направился прямо къ двери; я почувствовалъ себя вдругъ нехорошо. Служанка встала. Я не хотѣлъ подойти къ ней близко, показать свое состояніе дѣвушкѣ, ничего не подозрѣвавшей; я быстро пожелалъ ей покойной ночи, кивнулъ головой и вышелъ.
   Пища начинала дѣйствовать на меня; я ужасно страдалъ и не могъ ее надолго удержать. Въ каждомъ темномъ углу по дорогѣ я извергалъ ее, тщетно борясь съ болями, я сжималъ кулаки, топалъ ногами, стараясь проглатывать куски, непринимаемые организмомъ, но все тщетно! Я забѣжалъ въ темныя ворота, нагнулъ голову и, ослѣпленный хлынувшими слезами, принужденъ былъ изрыгнуть весь свой ужинъ.
   Я былъ внѣ себя отъ бѣшенства; рыдалъ и проклиналъ невѣдомыя силы, кго бы онѣ ни были, которыя такъ преслѣдовали меня, и призывалъ на нихъ всѣ муки ада за ихъ подлость. Дѣйствительно, нужно сознаться, судьба моя была неблагородна, въ высшей степени неблагородна!.. Я подошелъ къ человѣку, глядѣвшему въ окно магазина, и спросилъ его, не знаетъ ли онъ какого-нибудь средства противъ застарѣлаго голода. Дѣло идетъ о жизни; больной не можетъ переносить бифштекса.
   -- Я слышалъ, что молоко помогаетъ,-- отвѣчаетъ тотъ съ растеряннымъ видомъ;-- кипяченое молоко. Для кого вы это спрашиваете?
   -- Спасибо, спасибо,-- сказалъ я. -- Это должно-быть очень хорошо, кипяченое молоко...
   И съ этими словами я убѣжалъ.
   Я зашелъ въ первый попавшійся ресторанъ и спросилъ себѣ кипяченаго молока. Я выпилъ его горячимъ -- какъ оно было, жадно глоталъ каждую каплю, заплатилъ и вышелъ. Теперь домой.
   Затѣмъ произошло нѣчто странное.
   Около моихъ воротъ, у газоваго фонаря, въ яркомъ его свѣтѣ стоитъ фигура, которую я узнаю еще издали -- опять дама въ черномъ. Ошибка несмыслима; уже въ четвертый разъ встрѣчаю я ее все на томъ же самомъ мѣстѣ. И стоитъ она неподвижно. Это кажется мнѣ такимъ страннымъ, что я невольно замедляю шаги; мысли мои вполнѣ въ порядкѣ, но я возбужденъ; нервы разстроены послѣ такого ужина. По обыкновенію, я прохожу близко около нея, дохожу почти до двери и собираюсь войти. Тутъ я останавливаюсь. Вдругъ мнѣ кое-что приходитъ въ голову. Не отдавая себѣ отчета, я поворачиваю и иду къ дамѣ, смотрю ей прямо въ лицо и кланяюсь.
   -- Добрый вечеръ, сударыня!
   -- Добрый вечеръ.
   Ищетъ ли она кого-нибудь? Я уже раньше встрѣчалъ ее на этомъ мѣстѣ: не могу ли я быть ей чѣмъ-нибудь полезенъ. Впрочемъ, заранѣе прошу тысячу извиненій за навязчивость.
   Она, право, не знаетъ...
   Въ этомъ дворѣ никто не живетъ, кромѣ меня и трехъ четырехъ лошадей; здѣсь находится конюшня и жестяная мастерская. Если она здѣсь ищетъ кого-нибудь, то, вѣроятно, ошиблась адресомъ.
   Она отворачивается и говоритъ:
   -- Я никого не ищу, просто стою здѣсь; такъ мнѣ вздумалось...
   Вотъ какъ, это была просто фантазія стоять тутъ нѣсколько вечеровъ сряду. Это однако странно, и я начинаю недоумѣвать насчетъ этой дамы. Я рѣшилъ быть нахальнымъ. Я позвякалъ въ карманѣ деньгами и безъ дальнѣйшихъ разсужденій пригласилъ ее зайти куда-нибудь и выпить стаканъ вина... принимая во вниманіе, что теперь зимнее время... или, можетъ-быть, она этого не хочетъ...
   Нѣтъ, благодарю, это не годится. Но если я провожу ее немного, то она... Теперь такъ темно, и она боится возвращаться одна по Карлъ-Іоганнштрассе..
   Мы тронулись въ путь; она шла по мою правую сторону. Странное и прекрасное чувство овладѣло мной, сознаніе близости молодой дѣвушки. Всю дорогу я украдкой поглядывалъ на нее. Ароматъ ея волосъ, теплота тѣла, благоуханіе женщины, исходящее отъ нея, ея свѣжее дыханіе при поворотѣ головы, все это захватывало меня, будило во мнѣ чувственность. Я различалъ подъ вуалью полное блѣдноватое лицо и высокую грудь подъ плащомъ. Мысль о всей этой скрытой прелести, которую я угадывалъ подъ вуалью и подъ накидкой, смущала меня, дѣлала меня счастливымъ, безъ всякой разумной причины. Я не могъ долѣе сдерживаться, я коснулся ея рукой; тронулъ ея плечо и засмѣялся. Сердце мое громко стучало.
   -- Какая вы странная!-- сказалъ я.
   -- А что?
   Во-первыхъ, у нея привычка простаивать вечера у конюшни только потому, что это приходитъ ей въ голову...
   Однако, у нея могутъ быть на то свои причины. Кромѣ того, она любитъ долго оставаться на улицѣ, такъ какъ не любитъ рано ложиться спать. А я развѣ ложусь раньше двѣнадцати часовъ?
   Я? Если когда-нибудь боялся чего-либо на свѣтѣ, то это именно ложиться раньше двѣнадцати часовъ.
   Ну, вотъ видите! Она и дѣлаетъ эти прогулки по вечерамъ, когда ей нечего дѣлать; она живетъ на площади св. Олафа...
   -- Илаяли! -- воскликнулъ я.
   -- Что вы сказали?
   -- Ясказалъ только "Илаяли"...но продолжайте!
   Она живетъ на площади Олафа съ матерью, съ которой ри о чемъ нельзя говорить, потому что она глуха, что же тутъ удивительнаго, если она для развлеченія иногда ходитъ гулять?
   -- Конечно,-- сказалъ я. Такъ зачѣмъ же спрашивать?
   Я слышалъ по ея голосу, что она улыбается.
   Нѣтъ ли у нея сестры?
   Да, есть, старше ея. Почему я знаю?
   Но она уѣхала въ Гамбургъ.
   Давно?
   Съ мѣсяцъ тому назадъ. Откуда я однако, знаю, что у нея есть сестра?
   Я этого вовсе не знаю, я только спросилъ.
   Мы помолчали. Мимо насъ прошелъ какой-то человѣкъ съ сапогами подъ-мышкой, а затѣмъ улица опять опустѣла. Въ Тиволи свѣтился рядъ цвѣтныхъ фонарей. Снѣгъ пересталъ итти, небо прояснилось.
   -- Боже мой, не холодно ли вамъ безъ пальто?-- спросила она вдругъ и остановилась.
   Сказать ли ей, почему у меня нѣтъ пальто? Разсказать ей о своемъ положеніи и оттолкнуть её тѣмъ отъ себя разъ навсегда? Нѣтъ -- такъ пріятно итти рядомъ съ ней и поддерживать ее въ этомъ незнаніи, что я разсмѣялся и отвѣтилъ:
   -- Нѣтъ, совсѣмъ нѣтъ.-- И, чтобъ перейти на другую тему, я спросилъ:
   -- Видѣли вы звѣринецъ въ Тиволи?
   -- Нѣтъ,-- отвѣтила она,-- а есть тамъ что-нибудь интересное?
   Только бы ей не вздумалось пойти туда! Тамъ такъ свѣтло и много народу! Я ее только скомпрометирую: за мою плохую одежду и тощее, немытое лицо насъ обоихъ выпроводятъ; при этомъ она, пожалуй, замѣтитъ, что на мнѣ нѣтъ жилета.
   -- О, нѣтъ,-- сказалъ я, тамъ нечего смотрѣть. Тогда мнѣ пришло въ голову нѣсколько счастливыхъ мыслей, остатки моего изсохшаго мозга.-- Развѣ можетъ быть, интересенъ такой маленькій звѣринецъ? Да и вообще звѣри въ клѣткахъ не представляютъ для меня никакого интереса. Звѣри знаютъ, что люди стоятъ и смотрятъ на нихъ; они чувствуютъ на себѣ сотни любопытныхъ взглядовъ и конфузятся. Нѣтъ, я представляю себѣ звѣрей, которые знаютъ, что на нихъ не глазѣетъ, они лежатъ въ своихъ логовищахъ, вращаютъ своими блестящими зелеными глазами, лижутъ лапы и размышляютъ. Не такъ ли?
   Да, она вполнѣ со мной согласна.
   Только звѣрь со своей своеобразной дикостью, съ своей пугливостью представляетъ что-нибудь особенное. Безшумные, крадущіеся шаги во мракѣ ночи, грозная непривѣтливость лѣса, крикъ мимо летящей птицы, вѣтеръ, запахъ крови, шумъ листвы; пробуждающійся кровожадный инстинктъ.... поэзія безсознательнаго...
   Но я боялся утомить ее. Сознаніе своей бѣдности опять охватило меня и принизило. Если бъ я былъ одѣтъ поприличнѣе, я могъ бы доставить ей удовольствіе, повести ее въ Тиволи! Я не понималъ ее; какое удовольствіе могло ей доставить итти на Карлъ-Іоганнштрассе съ полуголымъ нищимъ! И что она вообще думаетъ? И съ какой стати я иду съ ней, охорашиваюсь и смѣюсь неизвѣстно чему? Затѣмъ я поддался этой нѣжной шелковистой птичкѣ? Развѣ мнѣ самому это не стоитъ страшнаго напряженія? Развѣ я не чувствую холода смерти въ сердцѣ при каждомъ дуновеніи вѣтерка. И развѣ безуміе не зарождалось въ моемъ мозгу оттого, что я такъ долго былъ лишенъ пищи. Она помѣшала мнѣ итти домой и выпить немного молока, ложку молока, которую могъ бы удержать мой организмъ. Почему она не отвернулась отъ меня и не прогнала меня ко всѣмъ чертямъ?
   Я пришелъ въ отчаяніе, безнадежность перешла всякія границы, и я сказалъ:
   -- Собственно говоря, вы не должны были итти со мной, сударыня. Я компрометирую васъ своимъ костюмомъ. Да, это правда, я серьезно говорю.
   Она запнулась. Она быстро взглянула на меня и замолчала. Наконецъ, она сказала:
   -- Боже праведный! -- больше она ничего не сказала.
   -- Что вы хотите этимъ сказать?-- спросилъ я.
   -- Все равно... Но теперь недалеко.-- И она ускорила немного шаги,
   Мы завернули въ Университетскую улицу, издали виднѣлись фонари площади св. Олафа. Теперь она опять пошла медленнѣе.
   -- Я не хочу быть нескромнымъ,-- сказалъ я,-- но не назовете ли вы мнѣ ваше имя, прежде чѣмъ разстаться. И не подымете ли вы вуаль хоть на секунду, чтобъ я могъ васъ видѣть? Я буду вамъ такъ благодаренъ.
   Пауза. Я ждалъ.
   -- Вы ужъ видѣли меня разъ,-- сказала она.
   -- Илаяли! -- воскликнулъ я.
   -- Что? вы меня однажды все утро преслѣдовали, до самаго дома. Вы были тогда навеселѣ?
   Я опять услышалъ въ ея голосѣ смѣхъ.
   -- Да,-- сказалъ я,-- да, къ сожалѣнію я былъ тогда навеселѣ.
   -- Какъ это нехорошо съ вашей стороны!
   И я согласился, совсѣмъ уничтоженный, что это, дѣйствительно, было очень скверно.
   Мы дошли уже до фонтана и смотрѣли на освѣщенныя окна дома No 2.
   -- Дальше вы не должны итти со мной,-- сказала она, благодаря за сегодняшній вечеръ.
   Я поклонился, я не смѣлъ что-либо сказать. Я снялъ шляпу и стоялъ передъ ней съ непокрытой головой. Протянетъ ли она мнѣ руку?
   -- Отчего вы не просите пройтись со мной еще немного?-- спросила она тихо, глядя на носокъ своего башмака.
   -- Боже мой! -- воскликнулъ я съ жаромъ.-- Боже мой, если бы вы это разрѣшили!
   -- Да, но только немного.
   Мы повернули назадъ.
   Я былъ совершенно смущенъ и не зналъ, стоять ли мнѣ или итти; эта женщина измѣнила весь ходъ моихъ мыслей. Я былъ очарованъ, мнѣ было такъ весело, я думалъ, что не переживу этого счастья. Она сама пожелала пройтись со мной еще немного; это не было моей фантазіей, это было ея желаніе. Я смотрю на нее и становлюсь бодрѣй, она ободряетъ меня и съ каждымъ словомъ все больше и больше влечетъ къ себѣ. На минуту я забываю всю свою нищету, свое ничтожество, свое жалкое существованіе; я чувствую, что кровь горячо катится у меня по жиламъ, какъ въ прежнія времена, когда я еще не былъ сломанъ жизнью, и я рѣшилъ немножко подразнить ее.
   -- Я преслѣдовалъ тогда въ сущности не васъ, а вашу сестру,-- сказалъ я.
   -- Сестру?-- спрашиваетъ она въ высшей степени удивленная. Она останавливается, смотритъ на меня и ждетъ отвѣта. Она спрашивала совершенно серьезно.
   -- Да,-- возразилъ Я.-- Гм... То-есть я хочу сказать, младшую изъ тѣхъ дамъ, которыя шли передо мной.
   -- Младшую? Да? ха-ха-ха! -- вдругъ она громко и искренно разсмѣялась, какъ ребенокъ.-- Нѣтъ, какой же вы хитрый, вы это сказали для того, чтобы я подняла вуаль. Не правда ли? Да, я это сразу замѣтила! Но вы ошиблись... въ наказанье!
   Мы шутили и смѣялись, болтали все время, не переставая; я самъ не понималъ, что говорилъ, мнѣ было такъ весело. Она разсказала мнѣ, что видѣла меня съ тѣхъ поръ разъ въ театрѣ. Я былъ тамъ со своими товарищами и велъ себя, какъ сумасшедшій. Вѣроятно, я и тогда былъ навеселѣ.
   Почему она это думаетъ?
   Потому что я тогда такъ много смѣялся.
   Вотъ какъ? Да, тогда я еще смѣялся!
   А теперь нѣтъ?
   О, нѣтъ, и теперь тоже.
   Мы дошли до Карлъ-Іоганнштрасое...--Дальше мы не дойдемъ!-- сказала она. И мы снова вернулись по Университетской улицѣ. Дойдя до фонтана, я замедлилъ шагъ, чувствуя, что свиданіе кончено.
   -- Теперь вамъ нужно вернуться,-- сказала она и остановилась.
   -- Да, я знаю.
   Но она тотчасъ же прибавила, что я могъ бы проводить ее до самыхъ дверей.
   Боже мой, вѣдь въ этомъ нѣтъ ничего особеннаго? На правда л?
   -- Нѣтъ,-- сказалъ я.
   Но, дойдя до дверей, я опять почувствовалъ все свое бѣдственное положеніе. Можно ли сохранить мужество, когда такъ весь изломанъ?
   Вотъ и теперь я стою передъ молодой женщиной, грязный, оборванный, обезображенный голодомъ, оборачиваться назад, поглядывать на меня, сидевшего под просмоленным холстом. Неужели он что-то заподозрил? Не было ни малейшего сомнения, что мое поношенное платье обратило на себя его внимание.
   -- Мне нужно навестить одного господина! -- крикнул я ему, чтобы предупредить его расспросы. И я убедительно объяснил ему, как мне необходимо навестить этого господина.
   Мы останавливаемся у дома номер тридцать семь, я выскакиваю, бегом поднимаюсь по лестнице на третий этаж и дергаю звонок, который отчаянно дребезжит.
   Горничная отворяет дверь; я обращаю внимание на то, что в ушах у нее золотые серьги, а на серой блузке черные пуговицы. Она испуганно смотрит на меня.
   Я спрашиваю Хьерульфа, Иоахима Хьерульфа, ну, того, который торгует шерстью, одним словом, его ни с кем не спутаешь...
   Горничная качает головой.
   -- Хьерульф здесь не живет, -- говорит она.
   Взглянув на меня, горничная хочет закрыть дверь. Она произнесла эту фамилию легко, без малейшей запинки, словно действительно знает человека, которого я ищу, только ей лень вспоминать. В ярости я повернулся к ней спиной и сбежал вниз по лестнице.
   -- Его нет здесь! -- крикнул я извозчику.
   -- Нет здесь?
   -- Нет. Поезжайте на Томтегатен, номер одиннадцать.
   Мое волнение отчасти передалось кучеру; он, видно, подумал, что надо спасать человеческую жизнь, и тотчас же рванул с места. Он громко понукал лошадей.
   -- А как фамилия этого господина? -- спросил он, обернувшись на козлах.
   -- Хьерульф, тот, что торгует шерстью. Хьерульф.
   Извозчику тоже показалось, что он знает этого человека. А не носит ли он светлого костюма?
   -- Как вы сказали? -- воскликнул я. -- Светлого костюма? Да вы в своем уме? Что я, по-вашему, шутки шутить буду?
   Этот светлый костюм испортил мне всю музыку, ведь я представлял себе Хьерульфа совсем не таким.
   -- Как бишь его фамилия? Хьерульф?
   -- Ну, да, -- ответил я. -- А что тут странного? В этой фамилии ничего плохого нет.
   -- А он не рыжий?
   Вполне возможно, что он рыжий, и когда извозчик упомянул об этом, я вдруг твердо решил, что так оно и есть. Я был признателен извозчику и сказал, что он сразу сообразил, кого я ищу; ведь все обстоит именно так, как он говорил.
   -- Было бы весьма странно, -- заметил я, -- не окажись он рыжим.
   -- Стало быть, его-то я и возил раза два, -- сказал кучер. -- У него еще была в руке суковатая палка.
   Тут уж этот человек встал предо мною как живой, и я сказал:
   -- Хе-хе, никто еще не видал этого господина без суковатой палки в руке. Уж на этот счет будьте спокойны, будьте совершенно спокойны.
   Да, без сомнения, это был тот самый человек, которого он возил. Он узнал его...
   Мы ехали так быстро, что из-под подков сыпались искры.
   Хотя я был очень взволнован, я ни на миг не потерял присутствия духа. Мы проехали мимо постового, и я обратил внимание, что у него бляха с номером 69. Это число поражает меня до глубины души, вонзается мне в мозг, как заноза. 69, именно 69, уж я не забуду!
   Я откинулся на спинку сиденья, весь во власти диких фантазий, съежился под просмоленным холстинным верхом, чтобы никому не было видно, как я шевелю губами, и начал самым нелепым образом разговаривать сам с собой. Безумие бушевало в моем мозгу, и я дал ему волю, вполне сознавая, что стал жертвой порывов, противостоять которым не в силах. Я начал смеяться, безмолвно и неистово, без малейшего к тому повода, веселый и пьяный от двух кружек пива. Мало-помалу мое возбуждение проходит, я все более успокаиваюсь. Я чувствую, как ноет у меня палец, и сую его за ворот рубахи, чтобы немного согреть. Но вот мы на Томтегатен. Извозчик останавливается.
   Я вылезаю из коляски медленно, ни о чем не думая, отяжелевший, с головой, словно налитой свинцом. Я прохожу через подъезд, оттуда -- во двор, пересекаю его наискось, оказываюсь перед дверью, открываю ее и вижу перед собой как бы прихожую в два окна. Там, в углу, два сундука, один на другом, а у стены старая, некрашеная лежанка, покрытая ковром. Справа, в соседней комнате, слышится голос и детский крик, а надо мной, во втором этаже, удары молотка по железу. На все это я обращаю внимание сразу, как только вхожу.
   Я преспокойно иду через всю квартиру к другой двери, не торопясь, не помышляя о бегстве, отворяю ее и выхожу на соседнюю улицу. Я смотрю на дом, через который только что прошел, и читаю вывеску "Пансионат для приезжих".
   У меня нет намерения бежать, скрыться от извозчика, который меня ждет; я преспокойно иду по улице, без всякого страха, не чувствуя за собой ничего дурного. Хьерульф, торговец шерстью, так долго занимавший мои мысли, человек, в существование которого я верил и которого мне непременно нужно было найти, вдруг исчез, испарился вместе с другими безумными выдумками, которые появлялись, а потом исчезали; теперь он маячил передо мною лишь как смутный образ, как далекое воспоминание.
   Чем дальше я шел, тем рассудительней становился, я чувствовал тяжесть и усталость, еле волочил ноги. А снег все падал большими мокрыми хлопьями. Наконец я вышел на Гренланн, к самой церкви, и там присел на скамейку отдохнуть. Прохожие с удивлением смотрели на меня. Я погрузился в раздумье.
   Великий боже, как я обездолен! Вся моя жалкая жизнь так постыла мне, я так бесконечно устал, что больше не стоит труда бороться, не стоит поддерживать ее. Невзгоды доконали меня, они были слишком суровы; я совершенно разбит, стал собственной жалкой тенью. Плечи мои поникли, перекосились, я ходил скрючившись, чтобы хоть немного унять боль в груди. Два дня назад, у себя дома, я осмотрел свое тело -- и не мог удержать слез. Несколько недель я не менял рубашки, она вся задубела от пота и до крови натирала мне пупок; растертое место кровоточило, и хотя боли я не чувствовал, было так грустно носить на себе эту рану. Я не мог ее залечить, и сама по себе она не заживала; я промыл ее, осторожно вытер и снова надел ту же рубашку. Что ж было делать...
   Я сижу на скамейке, думаю обо всем этом, и мне очень грустно. Я противен себе; даже руки мои кажутся мне омерзительными. Эти слабые, до непристойности немощные руки вызывают у меня досаду; я сержусь, глядя на свои тонкие пальцы, ненавижу свое хилое тело, содрогаюсь при мысли, что должен влачить, ощущать эту бренную оболочку. Господи, хоть бы все это скорей кончилось! Как я хочу умереть!
   Совершенно растоптанный, оскверненный и униженный в собственных глазах, я безотчетно встал и пошел домой. По дороге я увидел вывеску над воротами: "Йомфру Андерсен, лучшие саваны, в подворотне направо". "Какие воспоминания!" -- сказал я, и мне вспомнился мой чердак на Хаммерсборг, маленькая качалка, газетные обои вокруг двери, объявление смотрителя маяка и свежий хлеб булочника Фабиана Ольсена. Ах, в то время мне жилось куда лучше, чем теперь; однажды ночью я написал фельетон, за который мне уплатили десять крон, теперь же я больше ничего не мог написать, совсем ничего, стоило мне приняться за дело, и все мысли исчезали у меня из головы. Да, пора, кончать! Я шел, не останавливаясь.
   По мере того как я подходил к мелочной лавке, мной все неотвязнее овладевало смутное ощущение опасности; но я был тверд в решении добровольно сознаться в своем поступке. Вот я преспокойно поднимаюсь по ступенькам, в дверях сталкиваюсь с маленькой девочкой, которая несет чашку, пропускаю ее и закрываю за собой дверь. Приказчик и я снова оказываемся с глазу на глаз.
   -- Скверная погода, не правда ли? -- говорит он.
   К чему эти увертки? Почему он не схватил меня сразу? Охваченный яростью, я говорю:
   -- Я пришел вовсе не за тем, чтобы болтать о погоде.
   Моя горячность смущает его, этот ничтожный торгаш ничего не может взять в толк; ему и в голову не приходит, что я украл у него пять крон.
   -- Разве вы не знаете, что я обжулил вас? -- с раздражением говорю я и весь дрожу, задыхаюсь, готовый заставить его действовать, если он станет еще мешкать.
   Но он, бедняга, ни о чем не подозревает.
   Ах ты господи, среди каких глупцов приходится жить! Я осыпаю его бранью, в подробности объясняю, как было дело, показываю ему, где я стоял и где стоял он, когда это произошло, где лежали деньги, как я их взял и зажал в кулаке, -- и до него наконец доходит, но он все равно не предпринимает ничего. Он только вертит головой, прислушивается к шагам за стенкой, делает мне знаки, чтобы я говорил потише, и наконец изрекает:
   -- Да, вы поступили нехорошо!
   -- Нет, погодите! -- кричу я, обуреваемый духом противоречия, стараясь вывести его из себя. -- Вы жалкий торгаш, где вам понять, но я поступил не так уж подло! Не думайте, что я присвоил эти деньги, нет, я не собирался ими воспользоваться, ведь я честный человек и мне это противно...
   -- Что же вы с ними сделали?
   -- Да будет вам известно, что я отдал их бедной старухе, все, до последней монетки. Такой уж я человек, у меня сердце не каменное, я жалею бедняков...
   Он задумался, у него нет уверенности в том, что я честный человек. Наконец он спрашивает:
   -- А отчего вы не вернули деньги?
   -- Да поймите же, -- нагло отвечаю я. -- Мне не хотелось причинять вам неприятности, я решил пощадить вас. И вот награда за благородство. Я пришел сюда и вот уже сколько времени объясняю вам, как было дело, а вы, совсем потеряв стыд, и не думаете сводить со мной счеты. Поэтому я умываю руки. И вообще, ну вас к черту. Имею честь!
   Я ушел, громко хлопнув дверью.
   Но когда я вернулся в свое жилище, в эту сумрачную дыру, весь вымокший от сырого снега, моя воинственность вдруг исчезла, и я опять сник. Я пожалел, что так нападал на бедного приказчика, я плакал, хватал себя за горло, дабы наказать себя за подлую выходку, и каялся. Он, конечно, насмерть перепугался за свое место и не посмел поднять шум из-за этих пяти недостающих крон. А я воспользовался его страхом, кричал на него, язвил его каждым словом. А сам хозяин, пожалуй, был за стенкой и каждую минуту мог выйти поглядеть, что случилось. Правда, мыслима ли худшая низость!
   Эх, почему меня не задержали? Тогда все было бы кончено. Я сам дал бы надеть на себя кандалы. Не оказал бы ни малейшего сопротивления, -- напротив, помог бы себя арестовать. Господи всемогущий, я жизнь готов отдать за единый миг счастья! Всю свою жизнь -- за чечевичную похлебку! Хоть на этот раз внемли моим мольбам!..
   Я лег спать в мокрой одежде; у меня была смутная мысль, что ночью я могу умереть, и, собрав последние силы, я привел в порядок свою постель, чтобы утром она выглядела прилично. Я улегся и скрестил руки на груди.
   И вдруг мне вспомнилась Илаяли. Как мог я не вспоминать о ней целый вечер! В моей душе снова начинает брезжить свет, тоненький солнечный лучик, от которого мне так благостно тепло. Солнце светит все ярче, это кроткое, нежное, ласковое сияние, сладко опьяняющее меня. А потом солнце начинает жечь, опаляет мои виски, пожирает свирепым пламенем мой измученный мозг. Теперь перед глазами у меня сверкает костер, небо и земля объяты пожаром, передо мною огненные люди и звери, огненные горы, огненные дьяволы, бездна, пустыня, весь мир пылает, дымный пламень Судного дня.
   Больше я ничего не видел и не слышал...
   На другой день я проснулся весь в поту; меня трепала жестокая лихорадка. Поначалу я плохо понимал, что со мной случилось, с удивлением озирался, чувствуя в себе какой-то перелом, совершенно не узнавая себя. Я ощупывал свои руки и ноги, изумлялся, что окно в этой стене, а не в противоположной; со двора слышались удары лошадиных копыт, а мне казалось, будто эти звуки доносятся откуда-то сверху. И к тому же меня тошнило...
   Мокрые, холодные волосы упали мне на лоб; я приподнялся на локте и посмотрел на подушку: мокрые волосы лежали и здесь мелкими клочьями. Ноги, обутые в башмаки, распухли за ночь, я с трудом мог шевелить пальцами.
   Время близилось к вечеру, уже начало смеркаться, поэтому я встал с постели и принялся бродить по комнате. Я семенил осторожными шажками, чтобы не потерять равновесия и уберечься от боли в ногах. Я не очень страдал, и мне не хотелось плакать, вообще я не был печален, наоборот, я был очень радостен и уже не желал иной судьбы.
   Потом я вышел из дому.
   Единственное, что меня все же мучило, несмотря на отвращение к пище, был голод. Я снова начал чувствовать низменный аппетит, сосущее ощущение в животе, которое становилось все сильнее. Боль немилосердно терзала мою грудь, там шла какая-то безмолвная, странная возня. Казалось, с десяток крошечных зверьков грызли ее то с одной, то с другой стороны, потом затихали и снова принимались за дело, бесшумно вгрызались в меня, выедали целые куски...
   Я не заболел, но был истощен и обливался потом. Я надеялся отдохнуть на площади, но путь туда был долог и тяжел; и все же я добрался туда, остановился на углу улицы, вливавшейся в площадь. Пот стекал мне в глаза, застилал стекла очков, слепил меня, и я остановился, чтобы вытереть лицо. Я не видел, где стоял, не думал об этом; вокруг раздавался оглушительный шум.
   Вдруг слышится окрик, громкий, отрывистый: "Поберегись!" Я слышу этот окрик, я отлично слышу его и шарахаюсь в сторону, делаю быстрый шаг, насколько мне позволяют слабые ноги. Хлебный фургон, словно свирепое чудовище, проносится мимо, колесом задевает полу моей куртки; будь я немного проворнее, все кончилось бы благополучно. Я, пожалуй, мог бы быть попроворнее, чуть-чуть попроворнее, сделай я еще небольшое усилие; но теперь было уже поздно, колесо проехало по мне и отдавило на ноге пальцы; я чувствовал, что два пальца как бы перекосились.
   Кучер на всем ходу осадил лошадей; он оборачивается и испуганно спрашивает, что со мной. О, могло быть гораздо хуже... Не бог весть, как страшно... не думаю, чтобы был перелом... Ах, сделайте милость...
   Я как мог быстрей поплелся к скамейке; толпа, глазевшая на меня, была мне неприятна. Ведь меня же не задавило насмерть, и раз уж это было неизбежно, я отделался довольно легко. Хуже всего было то, что пострадал башмак, подошва почти совсем оторвалась, и носок походил на разинутую пасть. Я поднял ногу и увидел в этой пасти кровь. Что ж, никто из нас не виноват, кучер вовсе не хотел усугублять мое и без того скверное положение. Но я мог бы попросить его бросить мне небольшой хлебец, и он, пожалуй, не отказал бы в моей просьбе. Он охотно сделал бы мне такую услугу. Да пребудет же с ним милость господня за это!
   Голод нестерпимо мучил меня, и я не знал, как мне избавиться от своего постыдного аппетита. Я ерзал на скамейке, потом подобрал колени к груди. Когда стемнело, я поплелся к ратуше -- бог знает, как я добрался туда, -- и сел у балюстрады. Я оторвал карман от своей куртки и принялся жевать его, впрочем, совершенно бессознательно, насупясь, устремив глаза в пустоту и ничего не видя. Я слышал крики детей, игравших подле меня, и время от времени смутно угадывал прохожих; больше я не воспринимал ничего.
   Потом мне вдруг пришло в голову пойти на рынок и раздобыть кусок сырого мяса. Я встал, прошел вдоль балюстрады к дальнему концу крытого рынка и стал спускаться по лестнице. Немного не доходя до мясных рядов, я обернулся назад и сердито прикрикнул на воображаемую собаку, словно приказывая ей остановиться на месте, а потом смело обратился к первому попавшемуся мяснику.
   -- Не откажите в любезности, дайте кость для моей собаки! -- сказал я. -- Только кость, без мяса: просто собаке нужно держать что-нибудь в зубах.
   Мне дали кость, превосходную косточку, на которой еще оставалось немного мяса, и я спрятал ее под курткой. Я так горячо благодарил мясника, что он посмотрел на меня с изумлением.
   -- Не стоит благодарности, -- сказал он.
   -- Ах, не говорите, -- пробормотал я. -- Вы так любезны.
   И я стал подыматься по лестнице. Сердце мое колотилось.
   Я свернул в глухой переулок и остановился у каких-то развалившихся ворот. Здесь было совсем темно, и я, радуясь этой благодатной темноте, стал глодать кость.
   Она была безвкусна; от нее исходил омерзительный запах спекшейся крови, и меня вскоре стошнило. Потом я снова попробовал приняться за кость; если б я мог удержать хоть кусочек, это, конечно, оказало бы свое действие, нужно было только удержать. Но меня снова стошнило. Я рассердился, решительно оторвал зубами кусочек мяса и насильно проглотил его. Но все было-тщетно; как только кусочки мяса согревались в животе, они тотчас извергались оттуда. Я в неистовстве стискивал кулаки, плакал от бессилия и яростно грыз кость; я обливался слезами, кость стала грязной и мокрой от этих слез, меня рвало, я выкрикивал проклятия, снова грыз кость и плакал в отчаянье, и меня снова рвало. Я громко проклинал весь божий свет.
   Тишина. Вокруг ни души, всюду темнота и безмолвие. Моя душа в страшном смятении, я тяжело и шумно дышу, обливаясь слезами, и со скрежетом зубовным извергаю из себя один за другим кусочки мяса, которые могли бы хоть немного меня насытить. Я ничего не могу поделать, как ни стараюсь, и в бессильной ярости, в неистовой злобе швыряю кость в подворотню, дико кричу, возношу хулы к небу, хриплым, надтреснутым голосом измываюсь над именем божиим, воздеваю руки со скрюченными, как когти, пальцами... Эй ты, всевышний Ваал, тебя нет, но если б ты был, я проклял бы тебя так ужасно, что в небе твоем воспылал бы адский пламень. Эй ты, я готов был служить тебе, но ты отринул меня, и теперь я навеки от тебя отвернулся, потому что ты упустил свой час. Эй ты, я знаю, что скоро умру, и сейчас, у двери гроба, я все равно плюю на тебя, всевышний Апис. Ты хотел подчинить меня силой, не зная, что меня нельзя сломить. Неужели ты не знаешь этого? Или ты сотворил сердце мое во сне? Эй ты, всем своим существом, всеми фибрами души я презираю тебя, я торжествую и плюю на твою благодать. Отныне я отрекаюсь от твоего промысла и твоей сущности, я прокляну самую свою мысль, если она вновь обратится к тебе, и раздеру свои уста, если они вновь произнесут имя твое. Эй ты, если ты есть, вот тебе мое последнее слово, -- ныне, и присно, и во веки веков я говорю тебе: прощай. Я умолкаю, и отворачиваюсь от тебя, и пойду дальше своей дорогой...
   Тишина.
   Я весь дрожу от волнения и страданий, я не двигаюсь с места и все шепчу проклятья и хулы, всхлипывая и горько рыдая, разбитый и обессиленный безумной вспышкой ярости. Ах, все это книжные разглагольствования, даже в своем ничтожестве я стараюсь выражаться красиво. Я стою у ворот с полчаса, и шепчу, и всхлипываю, схватившись за столб. Вдруг я слышу голоса, двое прохожих приближаются ко мне, о чем-то разговаривая. Отпрянув от ворот, я плетусь вдоль домов и снова выхожу на освещенные улицы. Когда я спускаюсь с Юнгсбаккена, в моем мозгу вдруг начинают твориться очень странные вещи. Мне кажется, будто жалкие лачужки на краю площади, сараи и ветхие склады подержанного платья все портят. Они портят площадь, уродуют весь город, -- тьфу, долой эти развалины! Я стал подсчитывать в уме, много ли потребовалось бы затрат, чтобы перенести сюда Географический институт, красивое здание, которое всегда восхищало меня, когда я проходил мимо. Пожалуй, приняться за такое дело невозможно без капитала в семьдесят или даже в семьдесят две тысячи крон, -- кругленькая сумма, шутка сказать, порядочный капиталец для начала, хе-хе. Голова у меня была словно бы пустая, когда я кивнул, подтверждая, что для начала это порядочный капиталец. Меня все так же била дрожь, и время от времени я всхлипывал.
   У меня было такое чувство, что жизнь почти покинула меня и песенка моя спета. Но это было мне, в сущности, безразлично, это нисколько меня не беспокоило. Напротив, я шел через город, к порту, все более удаляясь от своего жилья. Я вполне мог бы лечь прямо на улице и умереть. От страданий я стал безучастным; искалеченные пальцы на ноге болели, мне казалось даже, что боль распространилась вверх до самого бедра, но и это не очень меня тревожило. Я пережил гораздо худшие страдания.
   И вот я вышел к железнодорожному мосту. Здесь не было никакого движения, никакого шума, только изредка попадались люди -- рыбак или матрос, который разгуливал, заложив руки в карманы. Я обратил внимание на хромого человека, который пристально взглянул на меня, когда мы с ним поравнялись. Я невольно остановил его, приподнял шляпу и спросил, не знает ли он, отплыл ли "Монах". При этом я не удержался, щелкнул пальцами перед самым его носом и сказал:
   -- Черт возьми, "Монах"! Ведь я совсем позабыл о нем!
   Все-таки мысль об этом судне, помимо воли, сидела во мне.
   -- Да, как назло, "Монах" отплыл.
   -- А не можете ли сказать мне, куда?
   Он задумался, приподняв хромую ногу и чуть покачивая ею.
   -- Нет, -- говорит он. -- Но знаете ли вы, чем он грузился?
   -- Нет, -- отвечаю я.
   Но меж тем я уже позабыл про "Монаха" и расспрашиваю хромого о расстоянии до Хольместранна, если считать по старинке, на географические мили.
   -- До Хольместранна? Пожалуй...
   -- Или до Веблунгснеса?
   -- Так вот, стало быть: до Хольместранна, пожалуй...
   -- Послушайте, чтобы не забыть, -- снова перебиваю я его. -- Будьте добры, дайте мне щепотку табаку, совсем маленькую щепотку!
   Получив табак, я горячо поблагодарил его и ушел. Табаком я так и не воспользовался, я тотчас же сунул его в карман. Хромой смотрел мне вслед -- быть может, я чем-то возбудил в нем подозрение; куда бы я ни шел, я чувствовал на себе его подозрительный взгляд, и мне не нравилось, что этот человек преследует меня. Я повернулся, снова подошел к нему, посмотрел на него и сказал:
   -- Скорняк.
   Только одно это слово: скорняк. Не более того. Говоря это, я пристально вглядывался в него, я чувствовал, как ужасен мой взгляд; словно бы я смотрел на него с того света.
   Произнеся это слово, я некоторое время стою на месте. Потом снова плетусь к вокзалу. Хромой не издал ни звука, он только провожает меня глазами.
   Скорняк? Я вдруг остановился. Как же я сразу не понял? Ведь я уже встречал этого калеку. На Гренсене, в ясное утро; я тогда заложил жилет. Мне казалось, что с того дня прошла целая вечность.
   Я стою и размышляю об этом, -- стою, прислонившись к стене дома на углу площади и Портовой улицы, -- и вдруг вздрагиваю, пытаюсь скрыться. Но мне это не удается, и тогда, забыв всякий стыд, я поднимаю голову, так как ничего другого мне не остается, -- и оказываюсь лицом к лицу с "Командором".
   Неведомо откуда берется у меня дерзость, я даже отхожу на шаг от стены, чтобы он мог получше меня разглядеть. И я делаю это не для того, чтобы пробудить в нем сострадание, -- я хочу себя унизить, поставить себя к позорному столбу; я готов был упасть на землю и просить "Командора" растоптать меня, наступить мне на лицо. Я даже не пожелал ему доброго вечера.
   "Командор", видно, догадался, что со мной неладно, он замедляет шаг, а я, чтобы остановить его, говорю:
   -- Я хотел принести вам кое-что, но все никак не закончу...
   -- Вот как? -- с сомнением говорит он. -- Стало быть, вы еще не закончили?
   -- Нет, никак не закончу.
   Я чувствую участие "Командора", и глаза мои наполняются слезами, я отхаркиваюсь и надрывно кашляю, стараясь взять себя в руки. "Командор" сморкается; он пристально смотрит на меня.
   -- А есть у вас на что жить? -- спрашивает он.
   -- Нет, -- отвечаю я. -- У меня ничего нет. Я совсем не ел сегодня, но...
   -- Господь с вами, дружище, можно ли допустить, чтобы вы умирали с голоду! -- говорит он. И тотчас начинает шарить в кармане.
   Но тут во мне просыпается стыд, я, шатаясь, снова отхожу к стене и хватаюсь за нее, я смотрю, как "Командор" роется в бумажнике, и молчу. Он протягивает мне десять крон. Не раздумывая, он просто-напросто дает мне десять крон. При этом он повторяет, что невозможно допустить, чтобы я умирал с голоду.
   Я, запинаясь, пробую отказаться и не сразу беру бумажку.
   -- Мне, право, стыдно... и, кроме того, тут слишком много...
   -- Берите скорей! -- говорит он и смотрит на часы. -- Мне надо на поезд, и я слышу, что он уже подходит.
   Я взял деньги, онемев от радости, и не сказал больше ни слова, даже не поблагодарил его.
   -- Не стесняйтесь, -- говорит "Командор" на прощанье. -- Ведь вы же отработаете.
   И он ушел.
   Глядя ему вслед, я вдруг вспомнил, что не успел поблагодарить его за помощь. Я хотел догнать его, но не мог двинуться с места, ноги отказывались мне служить, я стал бы падать на каждом шагу. А он уходил все дальше и дальше. Я не пошел за ним, хотел окликнуть его, но не сразу решился, и когда я наконец все-таки собрался с духом и окликнул его раз, потом другой, он отошел уже далеко, а голос мой был слишком слаб.
   Я остался на улице, смотрел ему вслед и тихо-тихо плакал.
   "Неслыханное дело! -- сказал я про себя. -- Он дал мне десять крон!"
   Я встал на то место, где только что стоял он, и начал повторять все его движения. И я поднес бумажку к глазам, мокрым от слез, осмотрел ее с обеих сторон и поклялся -- громко, во всеуслышание поклялся, что это правда и у меня в руке действительно десять крон.
   Через некоторое время -- быть может, прошло бесконечно много времени, потому что вокруг стало совсем тихо, -- я неожиданно очутился на Томтегатен, у дома номер одиннадцать. Ведь здесь я обманул извозчика, который меня возил, здесь же, никем не замеченный, я пробрался через двор на другую улицу. Я постоял немного, опомнился и, удивляясь себе, снова вошел в ворота и направился прямо в "Пансионат для приезжих". Здесь я попросился на ночлег, и мне тотчас же предоставили постель.
   Вторник.
   Солнечный свет и тишина, день поразительно ясный. Снег растаял; всюду оживление, веселье, радостные лица, улыбки и смех. Над фонтанами круто взмывают водяные струи, золотистые от солнца, голубоватые от небесной синевы...
   Около полудня я вышел из дома на Томтегатен, где я теперь жил в довольстве благодаря десяти кронам "Командора", и отправился в город. Я был в прекрасном расположении духа и до вечера бродил по самым оживленным улицам, рассматривая пеструю толпу. Задолго до семи вечера я прошелся до площади Святого Улафа и украдкой взглянул на окна в доме номер два. Через час я увижу ее! У меня захватывало дух. Что будет? Что я ей скажу, когда она спустится по лестнице? Добрый вечер, фрекен? Или просто улыбнусь? Я решил ограничиться улыбкой. Разумеется, я почтительно ей поклонюсь.
   Я ушел с площади, немного стыдясь, что явился так рано, стал бродить по улице Карла-Юхана, почти не спуская глаз с часов на университете. В восемь я снова свернул на Университетскую улицу. По дороге я сообразил, что опаздываю, и прибавил шагу. Сильно болела нога, -- если б не это, я был бы совершенно счастлив.
   У фонтана я остановился перевести дух; я долго стоял там и смотрел на окна дома номер два; но она не появлялась. Что ж, я могу подождать, спешить мне некуда; ведь ее могли задержать. И я ждал. Но не приснилось ли мне все это? Может быть, я просто вообразил прошлую встречу, ведь я всю ночь пролежал в бреду? В нерешительности я стал раздумывать об этом, и меня одолевали сомнения.
   -- Гм!
   Кто-то кашлянул у меня за спиной.
   Я слышу этот кашель, слышу и легкие шаги, но не оборачиваюсь, а пристально смотрю на большую лестницу.
   -- Добрый вечер! -- слышу я, немного погодя.
   Я забываю улыбнуться и даже не сразу снимаю шляпу, -- так я удивлен, что она пришла с той стороны.
   -- Вы долго ждали? -- спрашивает она, часто дыша.
   -- Нет, помилуйте, я пришел совсем недавно, -- ответил я. -- Да, кроме того, велика ли беда, если мне и пришлось подождать? Впрочем, я думал, что вы придете с другой стороны.
   -- Я провожала маму, ее сегодня пригласили в гости.
   -- Вот как! -- говорю я.
   И мы идем. Полицейский, стоящий на углу, смотрит на нас.
   -- Но куда мы, собственно, пойдем? -- спрашивает она и останавливается.
   -- Куда вам будет угодно.
   -- Ах, но ведь это так скучно -- выбирать самой.
   Пауза.
   Потом я говорю, лишь бы сказать что-нибудь:
   -- Я вижу, у вас в окнах темно.
   -- Да, конечно! -- оживленно отвечает она. -- Горничная отпросилась и ушла. У нас никого нет.
   Мы останавливаемся и смотрим на окна дома номер два, словно никогда их раньше не видели.
   -- В таком случае, не пойти ли к вам? -- говорю я. -- Если разрешите, я посижу у двери...
   Я весь дрожал и очень пожалел, что позволил себе такую смелость. Что, если она обидится и уйдет? Что, если я не увижу ее больше? Ах, мои жалкие отрепья! Я в отчаянье ждал ответа.
   -- Но вам, право, незачем сидеть у двери, -- говорит она.
   Мы стали подниматься по лестнице.
   В прихожей было темно, она взяла меня за руку и повела за собой. Не нужно все время молчать, сказала она, можно разговаривать не стесняясь. Мы вошли. Зажигая свечу, -- не лампу, а именно свечу, -- зажигая эту свечу, она сказала с коротким смешком:
   -- Только вы не должны смотреть на меня. Ах, как мне стыдно. Но я никогда больше не сделаю этого.
   -- Чего вы больше не сделаете?
   -- Я никогда... нет, боже упаси... я никогда больше не стану вас целовать.
   -- Не станете? -- сказал я, и мы оба засмеялись.
   Я протянул к ней руки, а она уклонилась, выскользнула, перебежала по другую сторону стола. Некоторое время мы смотрели друг на друга, и свеча стояла между нами.
   Потом она стала снимать вуаль и шляпку, а ее блестящие глаза были устремлены на меня, следили за каждым моим движением, -- она боялась, как бы я не схватил ее в объятия. Я снова попытался ее настичь, споткнулся о ковер и упал; я больше не мог ступить на больную ногу. В смущении я встал.
   -- Боже, как вы покраснели! -- сказала она. -- Вам очень больно?
   -- Да, очень.
   И мы снова стали бегать вокруг стола.
   -- Вы, кажется, хромаете?
   -- Да, я прихрамываю, но совсем немного.
   -- В прошлый раз у вас болел палец на руке, а теперь болит нога. Сколько же у вас всяких бед!
   -- Несколько дней назад меня чуть не задавил фургон.
   -- Чуть не задавил? Вы, верно, опять были пьяны? Господи, какую жизнь вы ведете, молодой человек! -- Она погрозила мне пальцем и стала серьезна. -- Давайте сядем! -- сказала она. -- Нет, только не у двери; вы слишком застенчивы, сядьте вон там. Вы там, а я здесь, вот так... Ах, как это скучно, когда человек застенчив! Все приходится говорить и делать самой, а от вас никакой помощи. Вот, к примеру, вы вполне могли бы положить руку на спинку моего стула, вполне могли бы сами догадаться это сделать. А если я вам это скажу, вы уставитесь на меня, как будто не верите своим ушам. Да, да, я уже не раз замечала, вот и теперь то же самое. Но не пытайтесь меня убедить, будто вы всегда так скромны, иногда вы много себе позволяете. Вы были весьма дерзки в тот день, когда, подвыпив, шли за мной до самого дома и преследовали меня своими шуточками: "Вы потеряете книгу, фрекен, вы непременно потеряете книгу, фрекен!" Ха-ха-ха! Фуй, вы были такой гадкий!
   Я смущенно смотрел на нее. Сердце мое сильно стучало, кровь горячей волной разливалась по телу. Какое наслаждение снова сидеть в человеческом жилище, слушать тиканье часов и разговаривать с юной, веселой девушкой, а не бормотать что-то себе под нос.
   -- Почему вы молчите?
   -- Как вы очаровательны! -- сказал я. -- Вы меня покорили, совершенно покорили, я сражен на месте. Никуда не денешься. Вы -- самая удивительная из всех... Порой ваши глаза так сияют, я никогда не видел столь чудесного сияния, они подобны цветам. А? Нет, я даже сравнил бы их не с цветами, но... Я страстно влюблен в вас и очень страдаю. Как вас зовут? Вы непременно должны мне сказать, как вас зовут...
   -- А вас как зовут? Боже, я опять чуть не забыла! Вчера я целый день думала, что нужно будет спросить вас. Нет, вовсе не целый день, я не думала о вас целый день.
   -- Знаете, как я прозвал вас? Я прозвал вас Илаяли. Как вам это покажется? Тут есть неуловимый звон...
   -- Илаяли?
   -- Да.
   -- Это на каком-нибудь иностранном языке?
   -- Гм!.. Нет, отнюдь нет.
   -- Да, это недурно.
   После долгих разговоров мы назвали друг другу свои имена. Она села рядом со мной на диван, отодвинула стул ногой. И мы снова начали болтать.
   -- Вы даже побрились сегодня, -- сказала она. -- И вообще вы гораздо лучше выглядите, чем в прошлый раз, правда, вы несколько малы ростом, но не подумайте... Нет, в прошлый раз у вас был действительно невзрачный вид. К тому же палец вы перевязали какой-то отвратительной тряпкой. И в таком виде вы непременно хотели пойти куда-нибудь выпить со мной вина. Нет уж, спасибо.
   -- Стало быть, вы не хотели пойти со мной из-за моего жалкого вида? -- спросил я.
   -- Нет, -- сказала она и опустила глаза. -- Нет, свидетель бог, не поэтому! Я об этом даже не думала.
   -- Послушайте, -- сказал я. -- Вы, конечно, полагаете, что я могу жить и святым духом, одеваться, как вам вздумается? Но я не могу, я очень, очень беден.
   Она посмотрела на меня.
   -- Вы бедны? -- переспросила она.
   -- Да, беден.
   Пауза.
   -- Господи, но ведь я тоже бедна, -- сказала она и гордо вскинула голову.
   Каждое ее слово пьянило меня, проникало мне в душу, подобно капле вина, хотя это была самая обыкновенная девушка, говорившая на жаргоне, довольно развязная и болтливая. Она восхищала меня своей привычкой склонять голову набок и внимательно слушать, когда я говорил что-нибудь. При этом я чувствовал ее дыхание на своем лице.
   -- Вы знаете, дело в том... но только вы не сердитесь... Когда я лег вчера спать, я протянул к вам руку... вот так... как будто вы лежали рядом. И потом уснул.
   -- Вот как? Очень мило. -- Пауза. -- Но вы могли сделать это только на расстоянии, -- ведь иначе...
   -- Вы думаете, иначе я не мог бы сделать этого?
   -- Думаю, что нет.
   -- Ну уж, от меня вы можете всего ожидать, -- сказал я, лукаво взглянув на нее.
   И обнял ее за талию.
   -- Всего? -- переспросила она.
   Она считала меня слишком уж порядочным человеком, это меня сердило и оскорбляло; я приосанился, набрался смелости и взял ее за руку. Но она преспокойно отняла руку и несколько отодвинулась от меня. Это опять лишило меня смелости, я устыдился и стал смотреть в окно. Все равно я был жалок, мне не следовало так много мнить о себе. Другое дело, если б я встретил ее раньше, когда я еще был человеком, в лучшие дни, пока дела кое-как шли. Я упал духом.
   -- Вот видите! -- сказала она. -- Видите, как легко с вами справиться, достаточно лишь едва заметно нахмурить лоб, чуть-чуть от вас отодвинуться, и вы сразу конфузитесь.
   Она игриво засмеялась и крепко зажмурила глаза, словно бы не могла выносить, что на нее смотрят...
   -- Боже праведный! -- воскликнул я. -- Вот сейчас я вам покажу!
   И я крепко обнял ее за плечи. С ума она сошла, что ли? Принимает меня за неопытного юнца! Ха, мы еще посмотрим... Никто не скажет, что в таких делах я хуже других. Да я сам черт, а не человек! Уж если на то пошло...
   Точно я и в самом деле на что-то годился!
   Она сидела спокойно, не открывая глаз, и оба мы молчали. Я решительно привлек ее к себе, прижал ее к своей груди, а она не вымолвила ни слова. Я слышал биение наших сердец, громкое, как топот копыт.
   Я поцеловал ее.
   Больше я не помнил себя, я говорил какие-то глупости, над которыми она смеялась, шептал ей нежные слова, прижимаясь губами к ее губам, гладил ее по лицу, и целовал, целовал. Я расстегнул пуговицу на ее блузке, потом другую, и обнажились груди -- они выглядывали из-под сорочки, белые, округлые, чудо из чудес.
   -- Ах, позвольте взглянуть! -- сказал я, стараясь расстегнуть другие пуговицы, еще больше обнажить ее тело; но я слишком распалился и не мог справиться с нижними пуговицами, а лиф был слишком тугой. -- Я взгляну немножко... совсем немножко...
   Тут она обвивает рукой мою шею, очень медленно и нежно; дыхание вырывается из розовых, трепещущих ноздрей, овевает мне лицо; другой рукой она начинает сама расстегивать пуговицы, еще и еще. Она смущенно, отрывисто смеется и поглядывает на меня, хочет понять, заметил ли я ее страх. Она развязывает ленты, расстегивает корсет, она проникнута нежностью и робка. И я своими грубыми руками тоже прикасаюсь к этим пуговицам и лентам...
   Чтобы отвлечь внимание, она проводит левой рукой по моим плечам и говорит:
   -- Сколько тут выпавших волос!
   -- Да, -- шепчу я, стремясь приникнуть губами к ее груди.
   Она уже лежит рядом со мной, и платье ее расстегнуто. Но вдруг она, словно опомнившись, решает, что зашла слишком далеко. Она старается прикрыть свою наготу и приподнимается. Маскируя стыд, она снова заводит разговор о том, как много у меня на плечах выпавших волос.
   -- А почему волосы у вас так выпадают?
   -- Не знаю.
   -- Ну, конечно, вы слишком много пьете, наверно, дело тут... Фу, даже сказать совестно! Стыдитесь! Право, от вас я этого не ожидала. Вы так молоды и уже лысеете!.. А теперь соблаговолите рассказать о своей жизни. Я уверена, что она просто ужасна! Но только говорите правду, понимаете, все как есть! Впрочем, если вы что-нибудь скроете, я увижу это по вашему лицу. Ну, рассказывайте!
   Ах, до чего я устал! С какой радостью я просто посидел бы спокойно, глядя на нее, вместо того чтобы притворяться и понапрасну тратить силы на эту игру. Я был ни на что не годен, стал тряпкой.
   -- Начинайте же! -- потребовала она.
   Я воспользовался случаем и рассказал ей все, рассказал сущую правду. Я не пытался представить дело в более мрачном свете, чем было в действительности, не стремился пробудить в ней сострадания; я не утаил от нее, что присвоил однажды пять крон.
   Она слушала, приоткрыв рот, бледная, перепуганная, и в ее блестящих глазах было смущение. Я хотел исправить свою оплошность, рассеять дурное впечатление, которое произвел на нее, и взял себя в руки.
   -- Но это -- дело прошлое, больше такое никогда не повторится: теперь я спасен...
   Но она была в совершенной растерянности.
   -- Господи! -- сказала она и умолкла. Потом повторила еще и еще раз: -- Господи!
   Я попытался шутить, пощекотал ее, привлек ее к себе. Она уже успела застегнуть блузку, и это меня рассердило. Зачем она застегнулась? Разве теперь в ее глазах я стоял ниже, чем было бы в том случае, если б я подтвердил, что волосы у меня выпадают от распутной жизни? Неужели я нравился бы ей больше, если б прикинулся греховодником?.. Довольно болтовни. Нужно действовать решительно. А там, где нужно действовать решительно, я не ударю лицом в грязь.
   Настала пора возобновить натиск.
   И я, без дальних слов, опрокинул ее на диван. Она сопротивлялась, впрочем, не слишком сильно, и была как будто удивлена.
   -- Что вы делаете?.. Не надо... -- сказала она.
   -- Что я делаю?
   -- Нет... не надо...
   -- Да, да...
   -- _Не надо_, слышите! -- воскликнула она. И чтобы уязвить меня, добавила: -- А знаете, мне кажется, что вы сумасшедший.
   Я невольно остановился и сказал:
   -- Неправда, вы не думаете этого!
   -- Но у вас такой странный вид! И в то утро, когда вы преследовали меня, -- ведь вы тогда не были пьяны?
   -- Нет. Но я был сыт, я только что поел.
   -- Что ж, тем хуже.
   -- Вы предпочли бы, чтобы я был пьян?
   -- Да... Я вас боюсь! Ради бога, пустите меня!
   Я задумался. Нет, я не мог это так оставить, слишком много я терял. Хватит валять дурака на диване, в поздний вечер! Эх, к каким только уловкам не прибегнешь в такое мгновение. Как будто я не знаю, что это -- простая стыдливость! Не такой уж я младенец! Спокойно! И довольно пустой болтовни!
   Она сопротивлялась весьма решительно, слишком решительно, чтобы это можно было объяснить простой стыдливостью. Я как бы нечаянно опрокинул свечу, стало темно, а она оказывала отчаянное сопротивление и даже издала слабый крик.
   -- Нет, не надо, не надо! Если хотите, поцелуйте лучше меня в грудь. Милый мой, хороший!
   Я сразу остановился. Эти слова прозвучали так испуганно, так беспомощно, что я искренне недоумевал. Она думала вознаградить меня, позволив мне поцеловать ее в грудь! Как это мило, -- мило и наивно! Я готов был упасть перед ней на колени.
   -- Но, моя дорогая! -- сказал я в замешательстве. -- Я никак не пойму... право, никак не пойму, что это за игра...
   Она встала и дрожащими руками зажгла свечу; я снова сел на диван и сидел неподвижно. Что же теперь будет? Я совсем расстроился.
   Она взглянула на стенные часы и вздрогнула.
   -- Ах, скоро вернется горничная, -- сказала она.
   Это было первое, о чем она подумала.
   Я понял ее намек и встал.
   Она взяла накидку, как бы собираясь надеть ее, но раздумала, снова положила ее и отошла к камину. Она была бледна и все больше беспокоилась. Чтобы ей не пришлось указать мне на дверь, я спросил:
   -- Ваш отец был военный?
   А сам тем временем встал, собираясь уйти.
   -- Да, он был военный. А откуда вы знаете?
   -- Я не знаю, мне просто пришло в голову спросить.
   -- Как странно!
   -- О, да. Чутье очень мне помогает. Ха-ха, недаром же я сумасшедший...
   Она быстро взглянула на меня, но промолчала. Я чувствовал, что мое присутствие для нее мучительно, и хотел поскорей положить этому конец. Я направился к двери. Неужели она больше не поцелует меня? И даже руки не подаст? Я остановился и ждал.
   -- Вы уже уходите? -- сказала она, по-прежнему стоя у камина.
   Я не отвечал. Униженный и растерянный, я смотрел на нее, не говоря ни слова. Ах, я все испортил! Казалось, ей не было никакого дела, что я собираюсь уходить, она словно была теперь навеки потеряна для меня, и я придумывал, чтобы сказать ей на прощание, искал значительных, глубоких слов, которые поразили бы ее, подняли бы меня в ее глазах. И, наперекор своему твердому решению, раздосадованный, взволнованный и обиженный, я, вместо того чтобы проститься с ней гордо и холодно, принялся болтать всякий вздор; нужные слова не приходили, я вел себя крайне легкомысленно. В голову снова лезли книжные красивости.
   Почему бы ей не сказать мне прямо и открыто, чтобы я ушел? -- спросил я. Да, почему? Нечего стесняться. Вместо напоминания, что скоро вернется горничная, она просто-напросто могла сказать так: "Теперь вы должны удалиться, потому что мне пора идти за матерью, и я не хочу, чтобы вы меня провожали". Ей это не пришло в голову? Ах, стало быть, именно это и пришло ей в голову? Так я и думал. Ведь мне так легко указать мое место; довольно было ей взять и снова положить накидку, как я сразу все понял. Ведь я же сказал, что у меня есть чутье. И для этого, в сущности, вовсе не надо быть сумасшедшим...
   -- Ради бога, простите, что я вас так назвала! Это слово сорвалось у меня с языка! -- воскликнула она.
   Но она все стояла поодаль и не подходила ко мне.
   А я упрямо гнул свое. Я болтал, мучительно чувствуя, что надоел ей, что ни одно мое слово не достигает цели, и все же не мог остановиться. Я полагаю, можно иметь чувствительное сердце, даже не будучи сумасшедшим; есть натуры, которые отзываются на всякую мелочь, их можно убить одним резким словом. И я намекнул, что у меня именно такая натура. Дело в том, что нищета очень обострила во мне некоторые наклонности, и я весьма сожалею, право, весьма сожалею... Но в этом есть и некая хорошая сторона, это иной раз помогает мне. Интеллигентный бедняк гораздо наблюдательней интеллигентного богача. Бедняк всегда осмотрителен, следит за каждым своим шагом, подозрительно относится к каждому слову, которое слышит; всякий его шаг заставляет напрягаться, работать его мысли и чувства. Он проницателен, чуток, он искушен опытом, его душа изранена...
   Я довольно долго говорил о своей израненной душе. Но чем больше я говорил, тем беспокойнее становилась женщина, к которой я обращался; наконец, в отчаянье ломая руки, она несколько раз повторила:
   -- О господи! Господи!
   Я отлично понимал, что терзаю ее, и вовсе не хотел ее терзать, но все-таки терзал. Наконец я решил, что главное в общем сказано и, тронутый ее полным отчаянья взглядом, воскликнул:
   -- А теперь я ухожу, ухожу! Вы же видите, я уже взялся за ручку двери! Прощайте! Прощайте, слышите? Вы могли хотя бы ответить, раз я дважды простился с вами и твердо намерен уйти. Я даже не прошу позволения снова повидаться с вами, потому что это будет вам неприятно. Но скажите: зачем вы меня мучили? Что я вам сделал? Ведь я не стоял у вас на дороге, правда? Почему же вы вдруг отворачиваетесь от меня, как будто мы не знакомы? Ведь вы совсем опустошили меня, я теперь окончательно раздавлен. До видит бог, я не сумасшедший. Если вы дадите себе труд подумать, то прекрасно поймете, что я совершенно здоров. Протяните же мне руку! Или позвольте подойти к вам! Можно? Я вам ничего не сделаю, я только на миг преклоню перед вами колени, встану на колени у ваших ног, всего на одно мгновенье, вы позволите? Ну хорошо, я не сделаю этого, я вижу, что вы боитесь, и не сделаю, слышите, не сделаю этого. Но скажите, бога ради, чего вы так боитесь? Ведь я же стою спокойно, даже не шелохнусь. Я просто преклонил бы колени на коврике, вон на том красном узоре у самых ваших ног. Но вы испугались, я сразу увидел по вашим глазам, что вы испугались, и вот я не двинулся с места. Я не сделал ни шагу, когда просил у вас позволения, не так ли? Я стоял неподвижно, как вот сейчас, когда я показал вам место, где хотел опуститься на колени, вон там, на ковре, где красная роза. Я даже не показываю пальцем, право, даже не показываю, не делаю этого, чтобы не испугать вас, я только киваю и устремляю туда взгляд, вот так! И вы отлично понимаете, о какой я розе говорю, но не хотите позволить мне встать на колени, вы боитесь меня и не решаетесь подойти ко мне. Не понимаю, как у вас хватило жестокости назвать меня сумасшедшим. Не правда ли, вы этого вовсе не думаете? Лишь однажды летом, давным-давно, я был безумен, мне приходилось слишком тяжело работать, и я забывал вовремя пообедать, потому что мысли мои были поглощены делом. Это повторялось изо дня в день: мне следовало помнить о еде, но я вечно забывал. Видит бог, это правда! Не сойти мне с этого места, если я лгу. А вы обижаете меня, поймите. Не нужда заставляла меня так работать: я пользуюсь кредитом, большим кредитом у Ингебрета и Гравесена, у меня часто бывало довольно денег, и я все-таки не покупал еды, потому что забывал про нее. Слышите! Вы молчите, не отвечаете, вы не отходите от камина, а просто стоите и ждете, пока я уйду...
   Она быстро подошла ко мне и протянула руку. Я с недоверием смотрел на нее. Сделала ли она это от души? Или же только для того, чтобы избавиться от меня? Она обвила руками мою шею, и на глазах у нее выступили слезы. А я стоял и смотрел на нее. Она подставила мне губы, но я не верил ей, это просто была жертва, лишь бы все поскорей кончилось.
   Она что-то сказала, и мне послышалось: "А все-таки я люблю вас!" Она сказала это очень тихо и невнятно; может быть, я не расслышал, может быть, она произнесла что-нибудь совсем другое; но она с жаром бросилась мне на шею и даже привстала на цыпочки, чтобы дотянуться, и стояла так чуть ли не целую минуту.
   Я боялся, что она просто принудила себя быть со мной ласковой, и сказал только:
   -- Как вы прекрасны!
   Больше я ничего не сказал. Я попятился, наткнулся на дверь и задом вышел из комнаты. А она осталась.

4

   Пришла зима, холодная, сырая и почти бесснежная, наступила вечная, туманная ночь, и почти целую неделю не ощущалось даже свежего дуновения ветерка. На улицах целыми днями горели газовые фонари, и все же люди натыкались друг на друга в тумане. Все звуки -- звон церковных колоколов, звяканье бубенцов на извозчичьих лошадях, людские голоса -- раздавались глухо и были словно похоронены в плотном воздухе. Прошла неделя, потом еще одна, а погода стояла все такая же.
   Я по-прежнему не менял своего приюта.
   Все больше и больше я привязывался к этому жилью, к этим меблированным комнатам для приезжих, где я мог ютиться, несмотря на свою нищету. Деньги у меня давным-давно вышли, но я все-таки продолжал приходить сюда, словно имел на это право, словно стал здесь своим. Хозяйка пока ничего мне не говорила; но меня все равно мучило, что я не могу расплатиться с нею. Так прошли три недели.
   Уже несколько дней я снова писал, но то, что получалось, меня не удовлетворяло; я усердно работал, бился с утра до ночи, но без всякого успеха. За что бы я ни принимался, все оказывалось тщетным, -- удачи не было.
   Я пытался писать в комнате на втором этаже, это была самая лучшая из гостиных. С того первого вечера, когда у меня еще были деньги и я мог платить за все, никто меня там не беспокоил. Я все время надеялся, что мне удастся написать какую-нибудь статью, и тогда я смогу уплатить за комнату, а также рассчитаться с прочими долгами; вот почему я работал так усердно. Особенно занимала меня одна уже начатая вещь, от которой я многого ожидал, -- иносказательное сочинение о пожаре в книжном магазине; тут была заложена глубокая мысль, которую я хотел обработать как можно тщательней и отдать написанное "Командору" в уплату долга. Пускай "Командор" убедится, что оказал помощь действительно талантливому человеку; у меня не было ни малейшего сомнения, что он убедится в этом. Нужно было только подождать, когда меня осенит вдохновение. А почему бы вдохновению не осенить меня? Почему бы не снизойти ко мне в самом скором времени? Ничто мне не мешало; каждый день хозяйка кормила меня, предлагала мне несколько бутербродов утром и вечером, и я стал гораздо спокойнее. Я больше не обматывал руки тряпками, когда писал, и мог без головокружения смотреть на улицу из окон во втором этаже. Мне было теперь гораздо лучше во всех отношениях, и я начал удивляться, что все еще не кончил свое сочинение. Я не знал, чем это объяснить.
   Но вот мне довелось почувствовать, как я слаб, как вяло и бесплодно работает мой мозг. В этот день хозяйка принесла мне какой-то счет и попросила просмотреть его; кажется, этот счет неверен, сказала она, он не сходится с книгами; но она не могла найти ошибку.
   Я принялся подсчитывать; хозяйка сидела напротив и смотрела на меня. Я сложил все двадцать цифр, сначала сверху вниз, и нашел сумму верной, потом снизу вверх, и снова пришел к тому же выводу. Я смотрел на хозяйку, она сидела напротив меня и ждала, что я скажу; от меня не укрылось, что она беременна, это не ускользнуло от моего наблюдательного взгляда, хотя я вовсе не старался что-нибудь заметить.
   -- Все верно, -- сказал я.
   -- Нет, проверьте каждую цифру в отдельности, -- попросила она. -- Я уверена, что итог слишком велик.
   И я стал проверять каждую цифру: 2 хлеба по 25, ламповое стекло -- 18, мыло -- 20, масло -- 32... Не требовалось никаких особых дарований, чтобы проверить эти столбцы чисел, этот счет из мелочной лавки, где не было никаких сложностей, и я добросовестно пытался отыскать ошибку, о которой говорила хозяйка, но не находил ее. Провозившись несколько минут, я, как на грех, почувствовал, что голова у меня пошла кругом; я уже не отличал приход от расхода, все перепуталось. Наконец я сосредоточился на строчке: 3 5/16 фунта сыру по 16. Мой мозг окончательно отказывался работать, я тупо смотрел на слово "сыр" и не мог сдвинуться с места.
   -- Черт возьми, как неразборчиво тут написано! -- сказал я в отчаянии. -- Господи, твоя воля, здесь сказано: пять шестнадцатых фунта сыра. Ха-ха, неслыханное дело! Взгляните сами!
   -- Да, -- согласилась хозяйка. -- Они имеют привычку так писать. Это зеленый сыр. Стало быть, все верно! Пять шестнадцатых -- это пять долей...
   Я снова попытался разобраться в этом счете, который несколько месяцев назад проверил бы в одну минуту; я обливался потом, изо всех сил старался постичь эти загадочные числа и глубокомысленно закрывал глаза, точно вникая в написанное; но ничего не выходило. Проклятый сыр доконал меня; казалось, что-то треснуло в моем мозгу.
   Однако я продолжал считать, чтобы произвести впечатление на хозяйку, шевелил губами и время от времени громко называл вслух какое-нибудь число, скользя глазами сверху вниз по счету, точно беспрерывно подвигался вперед и уже заканчивал проверку. Хозяйка сидела и ждала. Наконец я сказал:
   -- Я проверил все от начала до конца, и, насколько я могу судить, тут, право, нет никакой ошибки.
   -- Разве? -- спросила она. -- В самом деле?
   Но я отлично видел, что она не верит мне. И вдруг мне показалось, что в ее голосе появился пренебрежительный оттенок, некое безразличие, какого раньше я у нее не замечал. Она сказала, что я, видно, не привык считать на шестнадцатые доли, и добавила, что ей придется попросить проверить счет кого-нибудь еще, кто лучше в этом смыслит. Она сказала все это не в обидной форме, без желания меня осрамить, но это прозвучало задумчиво и серьезно. Уже с порога она сказала, не взглянув на меня:
   -- Простите, что помешала вам!
   И ушла.
   Немного погодя дверь отворилась еще раз, и хозяйка вошла опять; должно быть, она недалеко успела отойти по коридору.
   -- Вот что! -- сказала она. -- Вы только не обижайтесь, но с вас кое-что причитается. Ведь вчера, кажется, исполнилось уже три недели, как вы у меня поселились? Да, именно три недели. Не так-то легко перебиться с большой семьей на руках, поэтому я не могу пускать жильцов в кредит...
   Я прервал ее.
   -- Ведь я уже говорил вам, что работаю над статьей, -- сказал я. -- И как только она будет готова, вы сейчас же получите ваши деньги. Будьте совершенно спокойны.
   -- Ну, а вдруг вы ее никогда не кончите?
   -- Вы так полагаете? Вдохновение может осенить меня завтра или даже сегодня ночью. Вполне возможно, что оно осенит меня сегодня ночью, и тогда я закончу статью в какие-нибудь четверть часа. Я работаю не так, как все остальные люди; я не могу писать в день определенное количество страниц, я должен дождаться своей минуты. И никто не ведает ни дня, ни часа, когда снизойдет вдохновение, это случается само по себе.
   Хозяйка ушла. Но ее доверие ко мне, видно, было сильно поколеблено.
   Оставшись один, я вскочил и начал рвать на себе волосы от отчаяния. Нет, действительно, спасения нет, спасения нет никакого! Мой мозг не служит мне больше! Разве не стал я совершенным идиотом, если уже не могу высчитать стоимость кусочка сыру? Но если я задаю себе такие вопросы, возможно ли, чтобы я лишился рассудка? Разве я, хоть и был поглощен подсчетами, не заметил с редкостной проницательностью, что хозяйка была беременна? Ведь я понятия не имел об этом, никто мне ничего не сказал; это осенило меня помимо воли, я увидел это собственными глазами и тотчас все понял, да еще в то отчаянное мгновение, когда я вычислял шестнадцатые доли. Как же объяснить все это?
   Я подошел к окну и поглядел на улицу; окно выходило на Вогнмансгатен. На тротуаре играли дети, дети бедняков на бедняцкой улице; они перебрасывались пустой бутылкой и громко визжали. Мимо медленно проехала повозка с домашним скарбом; видно, какая-то семья, выброшенная на улицу, перебиралась в такое неурочное время на другую квартиру. Я сразу об этом догадался. На повозке громоздились одеяла, подушки и мебель -- источенные червями кровати и комоды, красные треногие стулья, рогожи, всякий железный хлам, жестяная посуда. Маленькая девочка, совсем еще крошка, уродливая, с отмороженным носом, сидела на повозке и крепко держалась посиневшими ручонками, чтобы не упасть. Под ней была куча ужасных, сырых матрасов, на которых дома спали дети, и она смотрела на ребятишек, перебрасывавшихся пустой бутылкой...
   Я глядел на улицу и легко понимал все происходящее. Стоя у окна, я слышал, как хозяйская стряпуха напевала в кухне, по соседству с моей комнатой; я знал песенку, которую она пела, и прислушивался, не сфальшивит ли она. И я сказал себе, что слабоумный был бы не способен на все это; слава богу, я нормален, как всякий другой.
   Вдруг я увидел, что два мальчугана на улице затеяли ссору; одного я знал, это был сын хозяйки. Я открыл окно и стал слушать, что они говорят друг другу, а под окном тотчас собралась толпа детей, они жадно смотрят вверх. Чего они ждут? Какой-нибудь подачки? Сухого цветка, кости, окурка сигары, чего-нибудь, что можно съесть или употребить для игр? Они долго смотрят на мое окно, и лица у них синие от холода... А те двое все ссорятся между собой. Из их детских ртов вылетают бранные слова, непотребные прозвища, матросские ругательства, которым они, верно, выучились в порту. И оба так увлеклись, что совсем не замечают хозяйки, которая прибежала узнать, что случилось.
   -- Да-а! -- жалуется ее сын. -- Он меня схватил за горло, чуть не задушил совсем!.. И повернувшись к своему недругу, который злорадно посмеивается, он в ярости кричит: -- Убирайся к черту, сучий сын! Всякая гнида станет хватать людей за глотку! Вот я тебе, распротак твою...
   А его беременная мать, чей живот едва не перегораживает всю узкую улицу, хватает своего десятилетнего сына за руку и хочет увести его.
   -- Те! Придержи язык! Не смей ругаться! Лаешься, как будто уже не один год якшаешься со шлюхами! Марш домой!
   -- Не пойду!
   -- Нет, пойдешь.
   -- Не пойду!
   Я стою у окна и вижу, как мать приходит в бешенство; эта отвратительная сцена глубоко возмущает меня, я больше не в силах ее терпеть, я кричу мальчику вниз, чтобы он поднялся ко мне на минутку. Я дважды крикнул это, чтобы остановить их, прекратить эту сцену; во второй раз я кричу очень громко, хозяйка смущенно поднимает голову и смотрит на меня. Но она тотчас оправляется от смущения, нагло смотрит на меня, -- смотрит с видом нескрываемого превосходства, а потом, сделав сыну замечание, уходит. Она говорит ему громко, чтобы я мог слышать:
   -- Фу, стыдись, показываешь всяким, какой ты гадкий мальчик!
   Глядя на все это, я не упустил ничего, даже малейшей подробности. Моя наблюдательность была очень острой, я чутко воспринимал каждую мелочь и все поочередно обдумывал. Стало быть, рассудок мой не был поврежден. Да и как мог он повредиться?
   -- Послушай-ка, -- сказал я вдруг себе. -- Ты достаточно долго тревожился о своем рассудке, а теперь хватит! Разве это признак безумия, когда голова замечает и воспринимает все, до последней мелочи? Да ты просто смешон, смею тебя заверить, ведь это очень забавно. Словом, у всякого бывают заскоки, особенно в простых вещах. Это ничего не значит, это -- простая случайность. Говорю тебе, ты смешон. А этот счет, эти разнесчастные пять шестнадцатых вонючего сыра, -- ха-ха, сыр с гвоздикой и перцем! -- что до этого смехотворного сыра, то от него вполне можно отупеть, уж один запах этого сыра способен отправить человека на тот свет... -- И я хохотал над всем зеленым сыром на свете. -- Нет, ты дай мне что-нибудь съедобное! -- сказал я. -- Дай мне, ежели угодно, пять шестнадцатых свежего сливочного масла! Тогда другое дело!
   Я лихорадочно смеялся собственным шуткам и находил их весьма забавными. У меня, право, не было никаких изъянов, я был совершенно здоров.
   Я ходил по комнате, разговаривая сам с собою, и моя веселость все возрастала; я громко смеялся и словно опьянел от радости. В самом деле, казалось, я только и ждал этой короткой радостной минуты, этого мгновения, исполненного странного светлого восторга, чтобы работоспособность вернулась ко мне. Я сел за стол и занялся своим сочинением. Работа продвигалась успешно, гораздо успешнее, чем раньше. Она продвигалась не слишком быстро; но то немногое, что я сделал, казалось мне бесподобным. К тому же я работал целый час без устали.
   И вот я дошел до самого важного места в этом иносказательном сочинении о пожаре в книжном магазине; оно представляется мне столь важным, что все другое, написанное мной, ничто в сравнении с этим местом. Я хотел выразить поистине глубокую мысль, что горели не книги, а мозги, человеческие мозги, хотел устроить из этого настоящую Варфоломеевскую ночь. Как вдруг дверь распахнулась и ворвалась хозяйка. Она быстро вошла прямо в комнату, даже не задержавшись у двери.
   Я коротко вскрикнул, точно мне нанесли удар.
   -- Как? -- сказала она. -- Мне показалось, будто вы что-то сказали? К нам приехал постоялец, и я намерена отдать ему эту комнату. А вы сегодня переночуете у нас, внизу, но для этого вам надо обзавестись собственной постелью. -- И, не слушая меня, она без дальнейших разговоров принялась небрежно сгребать со стола мои бумаги.
   Мое радостное настроение сразу исчезло, я вспылил, пришел в отчаяние и тотчас же встал. Я молча предоставил ей убирать бумаги со стола, я не вымолвил ни слова. Она сгребла листки и сунула их мне в руки.
   Делать было нечего, пришлось освободить комнату. И драгоценное мгновение было утеряно безвозвратно! Нового постояльца я встретил на лестнице, -- это был молодой человек с большим синим якорем, вытатуированным на руке; за ним носильщик тащил на спине сундук. Приезжий, очевидно, был моряк, стало быть, лишь случайный гость на одну ночь; он, конечно, не займет мою комнату на более продолжительное время. Может быть, завтра, когда он уедет, мне снова посчастливится, и вдохновение вернется, хотя бы на пять минут -- этого хватит, чтобы закончить работу. А пока нужно покориться судьбе...
   До тех пор я не бывал на хозяйской половине, где днем и ночью ютились муж, жена, отец жены и четверо детей. Стряпуха жила на кухне, там она и спала. Я с неохотой подошел к двери и постучал; никакого ответа, хотя внутри слышались голоса.
   Когда я вошел, муж не сказал ни слова, даже не ответил на мое приветствие; он лишь безучастно взглянул на меня, точно ему не было до меня никакого дела. Впрочем, он играл в карты с человеком, которого я как-то видел на пристани, с грузчиком по прозвищу "Стекляшка". Грудной младенец что-то лепетал на кровати, а старик, отец хозяйки, сидел на скамеечке, скрючившись и подпирая руками голову, словно у него болела грудь или живот. Он был почти совсем седой и скорчился, словно змея, подстерегающая добычу.
   -- Не откажите приютить меня на ночь, -- сказал я хозяину.
   -- Это моя жена так распорядилась? -- спросил он.
   -- Да. Мою комнату занял новый постоялец.
   На это он ничего не сказал и снова занялся картами.
   Изо дня в день он играл здесь в карты с гостями, играл не на деньги, а лишь бы скоротать время, лишь бы чем-нибудь занять руки. Больше он ничего не делал, движения его были ленивы и неохотны, а жена его тем временем сновала вверх и вниз по лестнице, хлопотала по дому и отыскивала постояльцев. У нее было соглашение с рабочими и носильщиками в порту, которые получали известную плату за каждого нового жильца и, кроме того, часто сами оставались здесь на ночлег. Стекляшка как раз и привел нового постояльца.
   Вошли двое детей, две девочки с веснушчатыми, изможденными, как у потаскушек, лицами; на них были совсем рваные платья. Немного погодя вошла и сама хозяйка. Я спросил ее, где она намерена пристроить меня на ночь, и она ответила, что я могу лечь здесь, вместе со всеми, или же в прихожей, на скамье, как мне самому угодно. Говоря это, она ходила по комнате, приводила все в порядок и ни разу не взглянула на меня.
   Выслушав ее ответ, я сник, примирился и скромно встал у двери, делая вид, будто мне даже приятно предоставить на одну ночь мою комнату другому; я старался придать своему лицу приятное выражение, чтобы не рассердить ее и не очутиться на улице. Я сказал:
   -- Ну да как-нибудь устроимся!
   И замолчал.
   Она продолжала ходить по комнате.
   -- Впрочем, я должна заметить, что мне никак нельзя сдавать комнаты и кормить людей в кредит, -- сказала она, -- я это вам уже говорила.
   -- Да, уважаемая, но мне нужно всего два дня, чтобы окончить статью, -- ответил я. -- И тогда я с удовольствием уплачу вам лишних пять крон, с огромным удовольствием.
   Но я видел, что она совсем в это не верит. А я не мог гордо оскорбиться и покинуть ее дом; я знал, что ждет меня, если я уйду отсюда.
   Прошло два дня.
   Я по-прежнему ютился вместе с хозяйской семьей, потому что в прихожей, где не было печки, стоял холод; спал я на полу. Приезжий моряк продолжал жить в моей комнате и, по-видимому, не собирался скоро уезжать. К обеду пришла хозяйка и сказала, что он заплатил ей вперед за целый месяц; впрочем, он должен до отъезда сдать экзамен на штурмана, поэтому и оста немытый, наполовину одѣтый -- хоть въ землю провалиться. Я съежился, сгорбился невольно и сказалъ:
   -- Смѣю ли я просить васъ о новой встрѣчѣ?
   Я не смѣлъ надѣяться, что она разрѣшитъ мнѣ свиданіе; я хотѣлъ бы даже услышать отъ нея рѣзкое "нѣтъ", которое укрѣпило бы меня и сдѣлало равнодушнымъ.
   -- Да,-- сказала она еле слышно.
   -- Когда?
   -- Я не знаю.
   Пауза.
   -- Не подымете ли вы вуаль хотя на минутку,-- сказалъ я,-- чтобъ я могъ видѣть, съ кѣмъ я говорилъ. Только на минуточку, я долженъ видѣть, съ кѣмъ я говорилъ.
   Пауза.
   -- Вы можете меня ждать во вторникъ, вечеромъ,-- сказала она,-- хотите?
   -- Да, дорогая, если я смѣю!
   -- Въ восемь.
   -- Хорошо.
   Я провелъ рукой по накидкѣ и счистилъ снѣгъ, чтобы имѣть только предлогъ тронутъ ее; это такое блаженство чувствовать ея близость.
   -- Но вы не должны черезчуръ плохо думать обо мнѣ,-- сказала она и опять улыбнулась.
   -- Нѣтъ...
   Внезапно она сдѣлала рѣшительное движеніе и откинула вуаль. Цѣлую секунду мы смотрѣли другъ на друга.
   -- Илаяли!-- сказалъ я.
   Она выпрямилась, обняла мою шею обѣими руками и поцѣловала меня прямо въ губы. Одинъ единственный разъ, быстро, головокружительно, прямо въ губы.
   Я чувствовалъ, какъ ея грудь колыхалась, она закашлялась.
   Затѣмъ сразу оторвалась и, съ трудомъ дыша, шопотомъ пожелала мнѣ покойной ночи. Она отвернулась и, не говоря ни слова, взбѣжала по ступенямъ...
   Дверь заперлась изнутри.

-----

   На слѣдующій день опять шелъ снѣгъ, смѣшанный съ дождемъ, тяжелыми, мокрыми хлопьями, превращающимися въ ледъ. Погода была отвратительная.
   Я проснулся поздно утромъ, голова была полна вчерашнихъ волненій, сердце полно вчерашнимъ свиданіемъ. Въ упоеніи я пролежалъ еще нѣкоторое время, представляя около себя Илаяли; я распростеръ руки, обнялъ самого себя и поцѣловалъ воздушное пространство. Затѣмъ я всталъ, выпилъ чашку молока, съѣлъ бифштексъ и почувствовалъ себя сытымъ; только нервы были опять натянуты.
   Я пошелъ на толкучій рынокъ. Мнѣ хотѣлось купить хоть подержаный жилетъ, чтобы носить что-нибудь подъ пиджакомъ, все равно что. Я пришелъ на базаръ и нашелъ жилетъ, къ которому прицѣнивался. Но пока я былъ занятъ этимъ дѣломъ, меня подозвалъ знакомый; я оставилъ жилетъ и подошелъ къ нему. Онъ былъ техникъ и направлялся въ бюро.
   -- Зайдемъ, выпьемъ стаканъ пива,-- сказалъ онъ.-- Но только поскорѣе, у меня мало времени. Кто была эта дамочка, съ которой вы вчера гуляли?
   -- Послушайте,-- сказалъ я, вспыливъ отъ одного его намека,-- имѣйте въ виду, что это была моя невѣста.
   -- Чортъ возьми! -- воскликнулъ онъ.
   -- Да, вчера это все выяснилось.
   Онъ былъ сконфуженъ и безусловно вѣрилъ мнѣ. Я навралъ ему съ три короба, чтобы только отдѣлаться отъ него. Пиво принесли, мы выпили и разошлись.
   -- Итакъ, до свиданія!..
   -- А знаете,-- сказалъ онъ вдругъ,-- я вѣдь вамъ долженъ нѣсколько кронъ, и мнѣ, право, совѣстно, что я до сихъ поръ не отдалъ ихъ вамъ. Вы получите ихъ въ самомъ скоромъ времени.
   -- Благодарю васъ,-- сказалъ я. Но я зналъ, что никогда не получу отъ него обратно денегъ.
   Къ сожалѣнію, пиво ударило мнѣ въ голову, мнѣ было очень жарко. Мысль о вчерашнемъ приключеніи овладѣла мной и смущала меня. Что, если она не придетъ во вторникъ, начнетъ раздумывать, почувствуетъ недовѣріе?.. Недовѣріе... -- по поводу чего же? Вдругъ мои мысли прояснились, и я вспомнилъ деньги. Мной овладѣлъ страхъ, я ужаснулся самого себя. Мнѣ ясно представился весь обманъ, со всѣми подробностями. Я видѣлъ лавочку, прилавокъ, тощую руку, загребающую деньги, и я представилъ себѣ полицію, которая придетъ, чтобы меня забрать. Закуютъ руки и ноги, нѣтъ... только руки, можетъ быть, одну руку; барьеръ, протоколъ дежурнаго, скрипъ пера; можетъ-быть, для этой цѣли онъ достанетъ новое перо. Его взглядъ, его ужасный взглядъ! Ну-съ, господинъ Тангенъ, тюрьма, вѣчная тюрьма...
   Гм... я сжалъ кулаки, чтобы придать себѣ бодрости, и шелъ все скорѣй и скорѣй, пока не дошелъ до Сторторфа. Здѣсь я сѣлъ.
   И что за ребячество! Кто можетъ доказать, что я укралъ! И кромѣ того лавочникъ и не посмѣетъ поднять какой-нибудь шумъ, если онъ даже когда-нибудь и вспомнитъ, какъ было дѣло; онъ, вѣдь, дорожитъ своимъ мѣстомъ. Безъ шуму, безъ скандаловъ, пожалуйста.
   Тѣмъ не менѣе деньги угнетали меня своей тяжестью и не давали мнѣ покоя. Я все это взвѣсилъ и пришелъ къ тому заключенію, что я былъ счастливѣе тогда, когда честно страдалъ и боролся. А Илаяли? Развѣ я ее не втащилъ въ грязь своими грѣшными руками? Боже милосердный! Господи! Илаяли!
   Вдругъ я вскочилъ и направился къ пирожницѣ у аптеки "Слона". Я могъ еще освободиться отъ этого позора -- это еще не поздно. Я докажу всему міру, что я въ состояніи это сдѣлать! Дорогой я приготовилъ деньги. Каждый хеллеръ зажалъ въ кулакъ; я наклонился надъ столикомъ торговки, какъ-будто хотѣлъ что-нибудь купить, и положилъ ей въ руку деньги, ни слова не говоря. Я ничего не сказалъ и прошелъ дальше.
   Какъ пріятно было стать снова честнымъ человѣкомъ. Мои пустые карманы больше не тяготятъ меня; какое наслажденіе стать опять нищимъ. Если подумать, эти деньги стоили мнѣ большихъ тайныхъ страданій; я съ содроганіемъ вспоминалъ о нихъ. Я не былъ закоренѣлымъ преступникомъ, моя честная душа возмутилась противъ этого подлаго поступка. Слава Богу, теперь я снова поднялся въ собственномъ мнѣніи.
   -- Подражайте мнѣ! -- восклицалъ я мысленно, глядя на кипѣвшую вокругъ меня толпу.-- Подражайте мнѣ! Я осчастливилъ бѣдную старую торговку, живущую впроголодь! Сегодня, благодаря мнѣ, дѣти лягутъ въ постель сытыми.
   Этими мыслями я подстрекалъ себя и нашелъ, что поступилъ превосходно. Слава Богу, я теперь освободился отъ денегъ.
   Опьяненный, я шелъ по улицѣ и величался. Мною овладѣла радость, что я могу теперь смотрѣть честно и прямо въ глаза Илаяли; я не испытывалъ больше никакихъ страданій, моя голова была ясна, мнѣ казалось, что вся голова моя соткана изъ свѣта. Мнѣ вдругъ захотѣлось дурачиться, выкидывать разныя шутки, весь городъ перевернуть вверхъ дномъ. Я велъ себя всю дорогу какъ безумный, въ ушахъ раздавался звонъ, въ головѣ шумѣло.
   Въ порывѣ дурачества, мнѣ вдругъ пришло въ голову подойти къ разсыльному, пожать ему руку, посмотрѣть внимательно ему въ лицо и затѣмъ отойти безъ всякихъ разъясненій. Я прекрасно различалъ всѣ оттѣнки смѣха и голосовъ прохожихъ. Послѣ этого я началъ разсматривать птичекъ, прыгавшихъ по мостовой, затѣмъ предался изученію камней мостовой, на которыхъ нашелъ много всякихъ знаковъ и фигуръ. Между тѣмъ я уже былъ на площади Стортинга.
   Вдругъ я останавливаюсь и пристально смотрю на дрожки. Извозчики, болтая, разгуливаютъ взадъ и впередъ, лошади стоятъ, понуривъ голову, погода отвратительная! -- Подавай,-- крикнулъ я и подтолкнулъ себя локтемъ. Я быстро подошелъ и вскочилъ въ первый попавшійся экипажъ. -- Уллевольдсвей, No 37! -- крикнулъ я. Мы покатили.
   Дорогой извозчикъ началъ оборачиваться, нагибаться и заглядывать въ экипажъ, гдѣ я сидѣлъ подъ верхомъ. Онъ сдѣлался недовѣрчивымъ. Очевидно, его вниманіе привлекаетъ мое скверное платье.
   -- Надо застать дома одного господина!-- крикнулъ я ему, чтобы предупредить его разспросы. И затѣмъ я началъ настойчиво объяснять ему, что мнѣ непремѣнно нужно встрѣтить этого человѣка.
   Мы останавливаемся передъ No 37, я спрыгиваю, взлетаю на третій этажъ и звоню, колокольчикъ дѣлаетъ 6--7 страшныхъ ударовъ.
   Мнѣ отворяетъ дѣвушка, я замѣчаю, что у нея золотыя сережки въ ушахъ и черныя пуговицы на сѣромъ лифѣ. Она испуганно смотритъ на меня.
   Я спрашиваю Кирульфа, Іоахима Кирульфа, торговца шерстью, коротко и ясно, его нельзя ни съ кѣмъ смѣшать.
   Дѣвушка покачала головой.
   -- Здѣсь нѣтъ никакого Кирульфа,-- говоритъ она.
   Она пристально смотритъ на меня, хватается за задвижку двери, готовая закрыть ее. Она не даетъ себѣ ни малѣйшаго труда вспомнить этого человѣка, но у нея дѣйствительно такой видъ, какъ-будто она знаетъ личность, о которой я спрашиваю, еслибъ она хоть немного подумала, лѣнтяйка! Я злюсь, поворачиваюсь къ ней спиной и бѣгу внизъ по лѣстницѣ.
   -- Нѣтъ его здѣсь,-- кричу я извозчику.
   -- Не здѣсь?..
   -- Нѣтъ, поѣзжайте на Томтегаденъ, No 11.
   Я былъ въ ужасномъ волненіи и заразилъ имъ кучера. Онъ рѣшилъ, что дѣло идетъ о чьей-то жизни, и, ни слова не говоря, началъ погонять своихъ лошадей.
   -- Какъ его зовутъ?-- спросилъ онъ, повернувшись на козлахъ.
   -- Кирульфъ, торговецъ шерстью Кирульстъ.
   Извозчикъ согласился со мной, что трудно смѣшать съ кѣмъ бы то ни было человѣка съ такой фамиліей. Что, онъ не носитъ свѣтлаго сюртука?
   -- Что? -- воскликнулъ я,-- свѣтлый сюртукъ; вы съ ума сошли! Понимаете ли вы, о чемъ мы говоримъ? Этотъ свѣтлый сюртукъ былъ такъ некстати и портилъ мнѣ всего человѣка, котораго я создалъ въ своемъ воображеніи.
   -- Какъ, вы сказали, его зовутъ? Кирульфъ?
   -- Ну да, что тутъ страннаго? это имя никого не позоритъ.
   -- Что, у него волосы не рыжіе?
   Очень возможно, что у него были рыжіе волосы, но, когда извозчикъ упомянулъ объ этомъ, я вдругъ сразу убѣдился, что онъ былъ правъ. Я былъ благодаренъ извозчику и сказалъ ему, что онъ угадалъ; было бы неестественно, если бы этотъ человѣкъ не былъ рыжимъ
   -- Значитъ, я его раза два возилъ,-- сказалъ извозчикъ,-- нѣтъ ли у него узловатой палки?
   Теперь я видѣлъ этого человѣка совсѣмъ живымъ передъ собой и сказалъ.
   -- Ха-ха, никто его никогда не видѣлъ безъ узловатой палки. Въ этомъ отношеніи вы можете быть вполнѣ спокойны.
   Да, это было ясно, что это былъ тотъ самый человѣкъ, котораго онъ возилъ... Онъ узналъ его...
   И мы помчались такъ, что только искры изъ-подъ копытъ сыпались.
   Однако, въ продолженіе всего этого возбужденнаго состоянія, я ни на минуту не терялъ присутствія духа. Мы проѣзжаемъ мимо городового, и я замѣчаю, что у него на бляхѣ 69 номеръ. Эта цифра, какъ заноза, засѣла въ моемъ мозгу. 69 ровно 69.
   Я никогда не забуду это 69. Я откинулся въ глубь дрожекъ, я былъ жертвой припадковъ безумія, я съежился подъ верхомъ, чтобы никто не видалъ, что я шевелю губами и разговариваю, какъ идіотъ, самъ съ собой! Безуміе бушуетъ въ моемъ мозгу, и я оставляю его продолжать это дѣлать, сознавая, что я -- жертва непреодолимыхъ силъ. Я начинаю смѣяться тихо и страстно, безъ всякой причины, все еще навеселѣ отъ выпитаго пива. Мало-по-малу мое возбужденіе проходитъ и покой возвращается. Я ощущаю холодъ въ своемъ раненомъ пальцѣ и сую его между шеей и воротомъ рубашки, чтобъ немного согрѣть его. Мы пріѣхали на Томтегаденъ. Извозчикъ остановился. Я слѣзаю, не спѣша, лишенный всякой мысли, вялый, съ тяжелой головой. Я вхожу въ ворота, прохожу на задній дворъ, пересѣкаю его, стучу въ какую-то дверь, отворяю ее и вотъ я въ какомъ-то коридорѣ, въ передней съ двумя окнами. Въ одномъ углу стоятъ два сундука, одинъ на другомъ, а вдоль стѣны -- старыя нары, на которыхъ лежитъ одѣяло. Направо, въ сосѣдней комнатѣ, я слышу дѣтскій плачъ, а надо мной, во второмъ этажѣ, стучитъ молотъ по желѣзному листу. Все это я воспринимаю въ ту минуту, какъ вхожу.
   Я направляюсь спокойно черезъ прихожую къ противоположной двери, не спѣша, безъ мысли о бѣгствѣ, я отворяю ее и выхожу на Фогмансгаде. Я озираюсь на домъ, черезъ который я прошелъ: "ночлегъ для пріѣзжихъ".
   Мнѣ не приходитъ въ голову улизнуть отъ извозчика, ждавшаго меня. Я преспокойно шагаю черезъ Фогмансгаде безъ всякаго страха, безъ сознанія чего-нибудь дурного. Кирульфъ, этотъ торговецъ шерстью, застрявшій въ моемъ мозгу, этотъ человѣкъ, о которомъ я думалъ, что онъ долженъ существовать, и котораго я непремѣнно долженъ видѣть, исчезъ изъ моихъ мыслей, потухъ вмѣстѣ съ другими безумными фантазіями; я думалъ о немъ, какъ о какомъ-то предчувствіи, о какомъ-то воспоминаніи.
   Чѣмъ дальше я шелъ, тѣмъ больше я чувствовалъ себя какимъ-то уничтоженнымъ. Я чувствовалъ себя тяжелымъ, разбитымъ и еле-еле волочилъ ноги. Снѣгъ продолжалъ падать большими мокрыми хлопьями. Наконецъ, я дошелъ до Гренландской церкви, гдѣ я сѣлъ на скамью, чтобы отдохнуть. Всѣ прохожіе смотрѣли на меня съ недоумѣніемъ. Я погрузился въ раздумье.
   Боже мой, какъ мнѣ было грустно. Мнѣ такъ все надоѣло, я такъ пресытился своимъ жалкимъ существованіемъ, что, право, не стоило труда дольше бороться, чтобы поддерживать его. Неудача перешла всякія границы. Я совершенно уничтоженъ, я -- призракъ того, чѣмъ былъ раньше. Мои плечи какъ-то скривились въ одну сторону и у меня явилась привычка ходить сгорбившись, чтобъ защищать, насколько возможно, свою грудь; а вотъ нѣсколько дней тому назадъ я разглядывалъ свое тѣло и все время плакалъ надъ нимъ. Въ продолженіе многихъ недѣль я носилъ все ту же рубашку, она затвердѣла отъ поту и натерла мнѣ рану, изъ которой сочилось немного крови; было такъ жалостно видѣть эту рану на животѣ. Я не зналъ, какъ помочь этому, она не проходила, сама собой. Я промылъ ее, но снова надѣлъ ту, же самую рубашку. Ничего не подѣлаешь...
   Я сижу на скамейкѣ, думаю обо всемъ этомъ, и мнѣ становится такъ грустно. Я ненавидѣлъ самого себя, даже мои руки казались мнѣ такими противными. Вялый, почти безстыдный видъ ихъ мучаетъ меня, причиняетъ мнѣ какое-то страданіе. Видъ моихъ худыхъ пальцевъ производитъ на меня ужасное впечатлѣніе. Я ненавижу свое отвислое тѣло и весь содрогаюсь при мысли, что я долженъ носить его, постоянно чувствовать. Боже мой! Если бъ хоть насталъ конецъ. Я такъ охотно бы умеръ!
   Измученный, уничтоженный, оплеванный самимъ собой, я машинально всталъ и двинулся домой. По дорогѣ мнѣ порались ворота, гдѣ можно было прочесть слѣдующее: "Саваны у дѣвицы Андерсенъ направо въ воротахъ".-- Старыя воспоминанія,-- сказалъ я и вспомнилъ свою прежнюю комнату въ Гамерсборгѣ, качалку, газетную наклейку внизу у дверей и объявленія инспектора маяка и булочника Фабіана Ольсена. Да, тогда мнѣ жилось куда лучше; въ одну ночь я могъ написать фельетонъ на 10 кронъ. Теперь же я ничего не могу писать, абсолютно ничего. Какъ только примусь за это, голова моя начинаетъ пустѣть. Да, пора покончить со всѣмъ этимъ! И я все шелъ и шелъ.
   Чѣмъ ближе я подходилъ къ вчерашней лавочкѣ, тѣмъ сильнѣе во мнѣ говорило предчувствіе какой-то опасности. Но я крѣпко держался принятаго рѣшенія, я хотѣлъ выдать себя., Я спокойно спускаюсь по лѣстницѣ, въ дверяхъ мнѣ попадается навстрѣчу дѣвочка съ чашкой въ рукахъ, я прохожу мимо нея и затворяю за собой дверь. Мы во второй разъ очутились съ приказчикомъ наединѣ.
   -- Какая скверная погода! -- говоритъ онъ.
   Почему онъ начинаетъ издалека? Отчего онъ не арестовываетъ меня? Я разозлился и сказалъ:
   -- Вѣдь я пришелъ не для того, чтобъ болтать съ вами о погодѣ!
   Моя грубость его озадачиваетъ, его маленькій приказчичій мозгъ отказывается мыслить. Ему и въ голову не приходило, что я надулъ его на пять кронъ.
   -- Развѣ вы не знаете, что я надулъ васъ?-- говорю я нетерпѣливо и при этомъ я кашляю, дрожу, готовъ пустить въ дѣло кулаки, если онъ тотчасъ же не приступитъ къ дѣлу.
   Но онъ ничего не понимаетъ.
   О, Господи, среди какихъ дураковъ приходится жить! Я ругаюсь, объясняю ему по пунктамъ, какъ все это произошло, показываю ему, гдѣ я стоялъ и гдѣ онъ стоялъ, какъ произошло все это дѣло, гдѣ лежали деньги, какъ я ихъ сгребъ и сжалъ въ кулакѣ -- онъ все понимаетъ, но ничего не предпринимаетъ относительно моей особы. Онъ поворачивается то въ одну сторону, то въ другую, прислушивается къ шагамъ въ сосѣдней комнатѣ, успокаиваетъ меня, чтобы я тише говорилъ, и наконецъ заявляетъ:
   -- Это было подло съ вашей стороны!
   -- Какъ бы не такъ!-- восклицаю я, желая какъ можно больше напротиворѣчить ему и разозлитъ его. Эта совсѣмъ не такъ подло, какъ представляетъ себѣ его бакалейная башка. Я, разумѣется, не оставилъ у себя этихъ денегъ, мнѣ и въ голову этого не приходило; я не хотѣлъ извлечь изъ нихъ никакой пользы, это противорѣчило бы моей честной натурѣ...
   -- Куда же вы ихъ дѣли?
   -- Я отдалъ ихъ старой, несчастной женщинѣ, всѣ, до послѣдняго гроша; такой человѣкъ, какъ я, не можетъ забывать бѣдныхъ...
   Онъ стоитъ и размышляетъ нѣкоторое время, очевидно, рѣшаетъ вопросъ, честный я или нѣтъ; наконецъ онъ говоритъ:
   -- Не лучше ли было бы принести деньги обратно?
   -- Нѣтъ, видите ли, я не хотѣлъ ставитъ васъ въ неловкое положеніе,-- возражаю я.-- И вотъ благодарность за великодушіе,-- я самъ пришелъ къ вамъ, объяснилъ вамъ все это дѣло, а вы, какъ собака, ищете со мной ссоры! Мнѣ остается лишь умыть руки... А, впрочемъ, чортъ васъ возьми. Прощайте!
   Съ этими словами я вышелъ и съ шумомъ хлопнулъ дверью.
   Но когда я дошелъ до своей комнаты, этой мрачной дыры, насквозь мокрый отъ снѣга, еле держась на ногахъ, я потерялъ всю свою бодрость и окончательно упалъ духомъ. Я такъ раскаивался въ томъ, что напалъ на бѣднаго приказчика, я рыдалъ, хваталъ себя за горло, чтобы какъ-нибудь наказать себя за эту подлую продѣлку. Конечно, онъ до смерти боялся потерять свое мѣсто, вотъ почему онъ не посмѣлъ поднять шума изъ-за пяти кронъ. А я воспользовался его страхомъ, мучилъ его своимъ громкимъ разговоромъ, выводилъ его изъ себя острымъ своимъ словомъ. А въ сосѣдней комнатѣ сидѣлъ, можетъ-быть, самъ лавочникъ, и каждую минуту онъ могъ выйти, чтобъ освѣдомиться о причинѣ шума. Нѣтъ, не было границъ подлостямъ, на которыя я былъ способенъ.
   Отчего же они не забрали меня? Тогда былъ бы положенъ всему конецъ! Я самъ протянулъ имъ руки для кандаловъ! Я не сталъ бы имъ оказывать никакого сопротивленія, напротивъ, я помогъ бы имъ. Какая это была бы великая минута! Я готовъ отдать всю свою жизнь за судъ Линча! Молю, услышь меня, хоть на этотъ разъ...
   Я легъ въ постель въ своемъ мокромъ платьѣ; мнѣ казалось, что этой ночью мнѣ суждено умереть, и поэтому я напрягъ всѣ свои силы, чтобъ прибрать постель, чтобъ утромъ все вокругъ меня имѣло бы болѣе или менѣе приличный видъ. Затѣмъ я сложилъ крестомъ руки и выбралъ наиболѣе удобное положеніе.
   Вдругъ мнѣ пришла въ голову Илаяли. Какъ это я могъ ни разу во весь вечеръ не вспомнить о ней. И слабый лучъ свѣта проникаетъ въ мою душу, маленькій солнечный лучъ, согрѣвающій меня такъ чудесно. И это солнце становится все ярче и ярче, оно жжетъ мнѣ виски, сжигаетъ мой мозгъ. Наконецъ, передъ моими глазами вспыхиваетъ снопъ лучей, небо и земля, все въ огнѣ, огненные люди, звери, огненныя горы, огненные черти, пропасти, пустыни, вся вселенная въ огнѣ, насталъ пылающій день страшнаго суда.
   Затѣмъ я дальше ничего не видѣлъ и не слышалъ.

-----

   На слѣдующій день я проснулся весь въ испаринѣ, весь мокрый, очень мокрый; мной овладѣла лихорадка. Вначалѣ у меня не было яснаго сознанія, что именно случилось со мной, я удивленно озирался, чувствовалъ, что весь мой образъ совершенно измѣнился, и я не узнавалъ себя, я ощупывалъ свои руки, свои ноги и очень удивился тому, что окно на этой сторонѣ, а не на противоположной; топотъ лошадей во дворѣ раздавался теперь сверху. У меня кружилась голова.
   Волосы холодные и липкіе лѣзли мнѣ на лобъ. Я приподнялся на локтѣ и посмотрѣлъ на подушку; и на ней лежали тоже мокрые клочки волосъ. Ноги мои распухли за ночь въ сапогахъ, но онѣ не болѣли,-- я только не могъ шевелить пальцами, они совсѣмъ окоченѣли.
   Всталъ я послѣ полудня, когда начало немного смеркаться. Сначала я попробовалъ сдѣлать нѣсколькихъ маленькихъ осторожныхъ шаговъ, стараясь удержать равновѣсіе и щадя свои ноги. Я не очень страдалъ и не плакалъ; мнѣ даже не было грустно, напротивъ, я былъ доволенъ, мнѣ даже не приходило въ голову, что все могло быть иначе.
   Затѣмъ я вышелъ.
   Единственное, что меня немного мучило, это голодъ, несмотря на мое отвращеніе къ ѣдѣ. Я испытывалъ опять позорный аппетитъ, все возраставшую плотскую жадность. Что-то безжалостно сверлило въ моей груди, тамъ происходила тихая, странная работа. Мнѣ казалось, что тамъ поселились двадцать маленькихъ жирныхъ звѣрковъ,-- они повернутъ голову на одну сторону и тамъ погрызутъ, потомъ повернутъ въ другую сторону и тамъ погложутъ; затѣмъ полежатъ минутку спокойно и снова начнутъ, не спѣша и безшумно, дальше сверлить, повсюду оставляя изьѣденныя дыры...
   Я не былъ боленъ, но я чувствовалъ себя ужасно утомленнымъ, снова появилась испарина. Я хотѣлъ отправиться на Сторторфъ, чтобы тамъ немного отдохнуть; но путь былъ далекъ и утомителевъ; тѣмъ не менѣе я все-таки почти добрался до него и стоялъ на углу рынка и рыночной улицы. Потъ, катившійся съ меня, замутнилъ мои очки и ослѣпилъ меня; я остановился, чтобъ протереть ихъ. Я не замѣтилъ, гдѣ остановился, и услышалъ страшный шумъ вокругъ себя.
   Вдругъ раздается холодный, пронзительный окрикъ: "берегись!" Я слышу крикъ, слышу его совершенно ясно, дѣлаю нервное движеніе въ сторону, дѣлаю шагъ впередъ, настолько скоро, насколько позволяютъ мнѣ мои слабыя ноги. Чудовищная телѣга съ хлѣбомъ проѣзжаетъ мимо меня и задѣваетъ колесомъ за пиджакъ. Если бъ я дошелъ немного скорѣй, она бы миновала меня.
   Я бы могъ это сдѣлать быстрѣе, немного быстрѣй, если бы я напрягъ свои силы. Дѣлать было нечего, нога болѣла, нѣсколько пальцевъ были раздавлены; я чувствовалъ, какъ они судорожно сжались въ сапогѣ.
   Кучеръ съ трудомъ остановилъ лошадей, обернулся и освѣдомился съ испугомъ, что случилось. Ну, вѣдь могло бытъ хуже, это было не опасно... я не думаю, чтобъ что-нибудь было переломлено.
   Насколько могъ скоро, доплелся я до скамейки; меня пугали обступившіе и глядѣвшіе на меня зѣваки. Въ сущности вѣдь это не смертельный ударъ; если мнѣ было суждено неcчастіе, то я избѣгъ его удивительно счастливо. Самое скверное было то, что порвался сапогъ на носкѣ. Я поднялъ ногу и увидѣлъ въ отверстіе кровь. Ну, что дѣлать, вѣдь это случилось не съ умысломъ; вѣдь у кучера не было намѣренія причинить мнѣ вредъ, у него самого былъ такой смущенный видъ. Если бъ я попросилъ у него хлѣба съ телѣги, онъ далъ бы мнѣ. Онъ, вѣроятно, съ радостью бы это сдѣлалъ. Награди его Богъ за эту готовность!
   Голоденъ я былъ ужасно и просто не зналъ, гдѣ мнѣ найти себѣ мѣсто; я метался на своей скамейкѣ и подобралъ колѣнки подъ самую грудь. Когда совсѣмъ стемнѣло, я доковылялъ до ратуши. Богъ вѣстъ, какъ я туда попалъ и сѣлъ на край балюстрады. Я вырвалъ карманъ изъ своего пиджака и началъ его жевать какъ-то безцѣльно, мрачно глядя въ пространство. Я слышалъ, какъ дѣти играли вокругъ меня, и ловилъ инстинктивно каждый шагъ прохожаго внизу; въ головѣ моей не было ни одной мысли.
   Вдругъ мнѣ пришло въ голову, что я могу пойти на базаръ и попросить кусокъ сырого мяса. Я спустился съ террасы около первой мясной лавки, топнулъ ногой и, сдѣлавъ жестъ, какъ-будто отгоняю собаку, нахально обратился къ первому попавшемуся мяснику.
   -- Не будете ли вы такъ добры дать мнѣ какую-нибудь кость для моей собаки, только одну кость, безъ мяса только, чтобъ было у нея что нибудь въ зубахъ!
   Я получилъ кость, превосходную бѣленькую кость, на которой было еще немножко мяса, и сунулъ ее въ карманъ. Я благодарю мясника съ такимъ жаромъ, что онъ удивленно смотритъ на меня.
   -- Не стоитъ благодарности,-- говоритъ онъ.
   -- Нѣтъ, не говорите такъ,-- пробормоталъ я,-- это очень любезно съ вашей стороны.
   Я поднялся опять наверхъ, мое сердце сильно билось.
   Я прокрался въ кузнечный проходъ, въ самую глубь, въ какой-то задній дворъ. Нигдѣ не было видно свѣта; было такъ пріятно темно вокругъ меня; здѣсь я принялся глодать свою кость.
   Она не имѣла никакого вкуса, но она сильно пахла кровью, и меня затошнило. Я снова попробовалъ; если это только останется въ желудкѣ:, то окажетъ свое дѣйствіе; нужно только, чтобъ это непремѣнно осталось въ желудкѣ. Но меня опять начало тошнить. Я разозлился, вцѣпился въ мясо, оторвалъ кусочекъ и проглотилъ насильно. Но все напрасно. Какъ только маленькіе кусочки согрѣлись въ желудкѣ, они опять начали подниматься кверху. Я стиснулъ кулаки, какъ сумасшедшій, рыдалъ отъ безпомощности и глодалъ кость въ совершенномъ изступленіи. Я глодалъ такъ, что вся кость обмокла и загрязнилась, плакалъ такъ, какъ-будто сердце у меня разрывалось на части. И все-таки меня вырвало. Тогда я громко проклялъ весь міръ.
   А кругомъ тишина. Ни людей, ни свѣта, ни шума. Я въ ужасномъ состояніи духа, я тяжело дышу, скрежещу зубами и плачу каждый разъ, когда мнѣ приходится извергать кусочки мяса, которыя могли бы меня немного насытить. Такъ какъ всѣ попытки ни къ чему не ведутъ, я швыряю кость о дверь, взбѣшенный, полный безсильной злобы, я кричу и угрожаю небу, рычу хриплымъ голосомъ и скрючиваю пальцы, какъ когти...
   А кругомъ тишина.
   Я дрожу отъ возбужденія и оцѣпенѣнія, я все еще стою на томъ же самомъ мѣстѣ, всхлипывая отъ рыданій, измученный и утомленный взрывомъ бѣшенства. Я стою тамъ, можетъ-быть, уже цѣлый часъ, всхлипываю, что-то шепчу и крѣпко держусь за дверь. Затѣмъ я слышу голоса, разговоръ двухъ мужчинъ, проходящихъ по Кузнечному проходу. Я выхожу изъ своего убѣжища и пробираюсь вдоль стѣнъ къ выходу на освѣщенную улицу.
   Когда я иду по Юнгбакену, мысль моя начинаетъ работать въ странномъ направленіи. Мнѣ кажется, что всѣ эти жалкіе бараки на рынкѣ, лавчонки и лари съ старымъ тряпьемъ -- это позоръ столицы. Они портятъ весь видъ площади и обезображиваютъ городъ. Долой весь этотъ хламъ. Тутъ кстати я начинаю вычислять, сколько бы стоилъ сносъ за одно съ ними и зданія географическаго института, внушавшаго мнѣ такое уваженіе каждый разъ, когда я проходилъ мимо. Сноска такого зданія не могла бы обойтись меньше 70--72 тысячъ кронъ. Хорошенькая сумма, нужно признаться, во всякомъ случаѣ хорошія карманныя деньги для начала. И я кивнулъ своей пустой головой, соглашаясь, что для начала 70 тысячъ кронъ хорошенькая сумма.
   Я все еще дрожалъ всѣмъ тѣломъ и по временамъ всхлипывалъ. У меня было такое чувство, будто во мнѣ осталось немного жизни, будто я могу испустить свой грѣшный духъ въ нѣсколько вздоховъ. Но я отнесся къ этому совсѣмъ равнодушно, это нисколько не занимало меня. Напротивъ, я углублялся въ городъ, въ сторону пристаней, все дальше отъ своего жилища. Въ крайнемъ случаѣ можно лечь на землю и умереть на улицѣ. Страданія сдѣлали меня совершенно безчувственнымъ; въ ногѣ кололо и дергало, мнѣ даже казалось, что боль забирается выше, переходитъ на икры, и, тѣмъ не менѣе, я не чувствовалъ особенной боли. Мнѣ приходилось въ жизни выноситъ гораздо сильнѣе боли.
   Я вышелъ на желѣзнодорожную набережную.
   Ни движенія, ни шума. Только тамъ и сямъ бродитъ матросъ или носильщикъ, заложивъ руки въ карманы. Мнѣ бросился въ глаза калѣка, покосившійся на меня, когда я съ нимъ поравнялся.
   Какъ-то инстинктивно я схватилъ его, оскалилъ зубы и спросилъ, ушла ли въ море "Монахиня". Я не могъ отказать. себѣ въ удовольствіи поднести къ его носу кулакъ, щелкнуть пальцами и сказать:-- Да чортъ возьми, "Монахиня"! "Монахиня", о которой, я совсѣмъ было позабылъ! Мысль о ней безсознательно жила въ моемъ сознаніи, я носилъ ее, самъ не зная этого.
   -- Да, Господи помилуй, "Монахиня" уже ушла.
   Не можетъ ли онъ мнѣ сказать -- куда.
   Калѣка размышляетъ,-- онъ стоитъ на длинной ногѣ, а короткая болтается.
   -- Нѣтъ,-- сказалъ онъ,-- не знаете ли вы, чѣмъ она была нагружена?
   -- Нѣтъ,-- отвѣчалъ я.
   Однако я уже забылъ про "Монахиню" и спрашиваю, далеко ли до Гольместранда, считая добрыми, старыми милями.
   -- До Гольместранда, я думаю...
   -- Или до Веблунгенеса?
   Что я хотѣлъ сказать: я думаю, что до Гольместранда?..
   -- Послушайте, чтобъ не забыть,-- опять прерываю его.-- Не будете ли вы такъ добры дать мнѣ немножко табаку, крошечную щепотку табаку!
   Я получилъ табакъ, сердечно поблагодарилъ его и дошелъ. Табакъ мнѣ совершенно не нуженъ, но я все-таки сую его въ карманъ. Калѣка слѣдилъ за мной глазами. Я вѣрно возбудилъ чѣмъ-нибудь его недовѣріе. Куда бы я ни шелъ, я все чувствую на себѣ его недовѣрчивый взглядъ и мнѣ ужасно непріятно, что за мной слѣдитъ этотъ человѣкъ. Я поворачиваюсь и тащусь опять къ нему, смотрю на него и говорю:
   -- Игольщикъ.
   Лишь одно слово: "игольщикъ". Больше ничего. Говоря это, я пристально смотрю на него, казалось, что я смотрю на него всѣмъ тѣломъ, вмѣсто того, чтобы смотрѣть на него одними лишь глазами. Сказавъ это слово, я стою передъ нимъ еще нѣкоторое время. Затѣмъ я опять отправлялось своей дорогой. Человѣкъ не издалъ ни одного звука, онъ только слѣдилъ за мной глазами. Гм...
   Игольщикъ? Я вдругъ остановился. Да, я отгадалъ. Я гдѣ-то уже встрѣчалъ этого калѣку. Тамъ наверху, на Пограничной, когда я въ одно прекрасное утро закладывалъ свой жилетъ. Мнѣ казалось, что съ тѣхъ поръ прошла цѣлая вѣчность.
   Пока я раздумываю надъ этимъ, на углу площади и Гависгаде происходитъ встрѣча, которая заставляетъ меня вздрогнуть и свернуть въ сторону. Такъ какъ мнѣ это не удается, то я смѣло выступаю впередъ, очертя голову. Я стою лицомъ къ лицу съ "Командоромъ".
   Я становлюсь намѣренно нахаленъ и дѣлаю шагъ впередъ, чтобъ обратить на себя его вниманіе, я дѣлаю это не для того, чтобъ возбудить къ себѣ состраданіе, но чтобы поглумиться надъ самимъ собой, упиться презрѣніемъ къ собственной своей особѣ. Я бы могъ лечь на тротуаръ и просить "Командора" наступить на меня, на мое лицо. Я даже не здороваюсь съ нимъ.
   "Командоръ" видитъ, что со мной что-то неладно, онъ замедляетъ шагъ, а я говорю ему, чтобъ задержать его:
   -- Я былъ бы уже у васъ и принесъ вамъ что-нибудь, но ничего путнаго у меня не выходитъ.
   -- Вотъ какъ?-- говоритъ онъ вопросительно.-- Значитъ, вы еще не кончили?
   -- Нѣтъ, я еще не кончилъ.
   Любезность "Командора" трогаетъ меня, на глазахъ у меня выступаютъ слезы. Я кашляю, чтобъ придать себѣ суровый видъ. "Командоръ" всматривается мнѣ въ лицо.
   -- Послушайте, да есть ли у васъ на что жить?-- спрашиваетъ онъ.
   -- Нѣтъ,-- говорю я,-- я сегодня еще ничего не ѣлъ, но...
   -- Да вѣдь нельзя же допустить, чтобы вы умерли съ голоду,-- восклицаетъ редакторъ и суетъ руку въ карманъ.
   Теперь во мнѣ просыпается чувство стыда. Шатаясь, я отхожу къ стѣнѣ и вижу, какъ "Командоръ" роется въ своемъ кошелькѣ; но я не говорю ни слова! Онъ даетъ мнѣ десятикроновую бумажку. Безъ всякихъ разсужденій онъ даетъ мнѣ десять кровъ. При этомъ онъ повторяетъ, что нельзя, чтобы я умеръ съ голоду.
   Я бормочу на это какой-то протестъ и не хочу братъ билета. Съ моей стороны это безстыдно и, кромѣ того, это черезчуръ много...
   -- Берите поскорѣй! -- восклицаетъ онъ и смотритъ на свои часы. -- Я жду поѣздъ. Вотъ ужъ слышно, какъ онъ подходитъ.
   Я взялъ деньги; я изнемогъ отъ радости, я ни слова не сказалъ ему, я даже не поблагодарилъ его.
   -- Пожалуйста, не стѣсняйтесь,-- сказалъ наконецъ "Командоръ",-- вы можете написать что-нибудь за эти деньги.
   Онъ ушелъ.
   Когда онъ прошелъ уже нѣсколько шаговъ, Я вдругъ вспомнилъ, что я не поблагодарилъ его за эту помощь! Я попробовалъ его догнать, но не могъ двигаться скоро, ноги мои подкашивались и я чуть было не упалъ. А онъ тѣмъ временемъ все удалялся. Я хотѣлъ окликнуть его, но у меня не хватило храбрости, а когда я, наконецъ, рѣшился и крикнулъ ему разъ, два, онъ уже былъ далекъ, а голосъ мой былъ черезчуръ слабымъ.
   Я стоялъ на тротуарѣ, смотрѣлъ ему вслѣдъ и тихо плакалъ.-- Никогда ничего подобнаго со мной еще не случалось,-- говорилъ я себѣ. Онъ далъ мнѣ десять кронъ. Я вернулся, всталъ тамъ, гдѣ онъ стоялъ и началъ подражать всѣмъ его движеніямъ. Я поднесъ билетъ къ самымъ глазамъ, осмотрѣлъ его съ обѣихъ сторонъ и началъ проклинать, во все горло проклинать. Это былъ десятикроновый билетъ, сунутый мнѣ въ руку, какъ нищему.
   Вскорѣ послѣ этого, а можетъ-быть немного времени спустя, потому что кругомъ все стало тихо,-- я очутился на Томтегаденѣ передъ No 11.
   Постоявъ минутку и удивившись, что я второй разъ стою передъ этой дверью, я вошелъ въ ночлегъ для пріѣзжихъ. Здѣсь я нашелъ пріютъ.

-----

   Вторникъ.
   Солнце и тишина. Удивительно ясный день.
   Снѣгъ стаялъ; всюду жизнь, веселіе, счастливыя лица, улыбки, смѣхъ. Изъ фонтановъ поднимаются водяныя струйки, золотясь отъ солнца, отражая лазурь неба...
   Въ полдень я вышелъ изъ своей квартиры на Томтегаденѣ, гдѣ я все еще жилъ, и направился въ городъ. Я былъ въ прекрасномъ настроеніи духа и толкался на самыхъ оживленныхъ улицахъ, разглядывая людей. Еще не было семи часовъ, когда я уже прохаживался по площади св. Олафа и украдкой поглядывалъ въ окна дома No 2. Черезъ часъ я ее увижу. Все время я ходилъ въ состояніи какого-то легкаго страннаго страха. Что-то будетъ! Что я ей скажу, когда она спустится по лѣстницѣ? Добрый вечеръ; сударыня? Или развѣ только улыбнуться? Я рѣшилъ остановиться на улыбкѣ. Само собой разумѣется, что я при этомъ низко ей поклонюсь.
   Мнѣ было стыдно, что я такъ рано забрался сюда, я удалился и началъ ходить взадъ и впередъ по Карлъ-Іоганнштрассе, не спуская глазъ съ университетскихъ часовъ. Когда было восемь часовъ, я пошелъ по Университетской улицѣ. Дорогой мнѣ приходитъ въ голову, что я могу опоздать на нѣсколько минутъ; я началъ шагать изо всѣхъ силъ. Нога побаливаетъ, но въ общемъ состояніе ничего.
   У фонтана я остановился, чтобъ перевести духъ; долго я стоялъ тамъ и смотрѣлъ въ окна дома No 2; но она не приходила; ея не было. Ну что же, я могъ подождать: мнѣ торопиться некуда; можетъ-быть ее что-нибудь задержало. И я снова принялся ждать.
   Но вѣдь не приснилось же мнѣ все это, въ концѣ-концовъ! Наша первая встрѣча вѣдь не продуктъ моего воображенія! Тогда, въ ту ночь, я лежалъ въ лихорадкѣ. Я началъ размышлять безпомощно на эту тему и, въ концѣ-концовъ, ужъ ни въ чемъ не былъ увѣренъ.
   -- Гм... Кто-то кашлянулъ за мной. Я слышу этотъ кашель, слышу легкіе шаги вблизи меня; но я не оборачиваюсь и продолжаю смотрѣть на большую лѣстницу.
   -- Добрый вечеръ! -- раздается около меня.
   Я забываю улыбнуться, не снимаю даже шляпы, а только удивляюсь, какимъ образомъ она подошла ко мнѣ съ этой стороны.
   -- Вы долго ждали?-- спрашиваетъ она, немного запыхавшись отъ быстрой ходьбы.
   -- Нѣтъ, я только сію минуту пришелъ.
   -- А впрочемъ, что за бѣда, если бъ я и долго прождалъ? Я думалъ, что вы придете съ другой стороны.
   -- Я проводила маму къ знакомымъ, сегодня вечеромъ ея не будетъ дома.
   -- Да?-- спросилъ я.
   Мы машинально двинулись по улицѣ; на углу стоитъ городовой и смотритъ на насъ.
   -- Но куда же мы, собственно говоря, идемъ?-- спрашиваетъ она и останавливается.
   -- Куда хотите, куда вы хотите.
   -- Самой назначать скучно.
   Пауза.
   Я заговариваю, лишь бы только прервать молчаніе:
   -- У васъ, какъ я вижу, наверху темно.
   -- Ахъ, да! -- спохватилась она.-- Дѣвушка тоже отпросилась на весь вечеръ. Такъ что я сегодня совсѣмъ одна дома.
   Мы стоимъ и оба смотримъ въ темныя окна, какъ-будто видимъ ихъ въ первый разъ.
   -- Не пойти ли къ вамъ?-- сказалъ я.-- Я сяду совсѣмъ близко къ двери, если вы хотите.
   Но я задрожалъ отъ волненія и тотчасъ же раскаялся въ своей дерзости. Что, если она разсердится и уйдетъ отъ меня. И я никогда больше не увижу ея. О, этотъ мой проклятый костюмъ. Я съ отчаяніемъ ждалъ отвѣта.
   -- Вамъ совсѣмъ не нужно сидѣть около двери,-- говоритъ она нѣжно. Да. Именно эти слова.-- Вамъ совсѣмъ не нужно сидѣть около двери. Мы поднимаемся наверхъ.
   На лѣстницѣ, гдѣ было темно, она взяла меня за руку и повела.-- Мнѣ не зачѣмъ молчать,-- говоритъ она.-- Я могу говорить.
   Мы вошли.-- Она зажигаетъ свѣчу -- не лампу, а свѣчу, и говоритъ съ короткимъ смѣхомъ:
   -- Но вы не должны теперь смотрѣть на меня.
   Мнѣ такъ стыдно, я никогда больше этого. не сдѣлаю.
   -- Чего вы больше никогда не сдѣлаете?
   -- Я никогда... нѣтъ... ни за что на свѣтѣ я не поцѣлую васъ.
   -- Неужели?-- сказалъ и мы оба разсмѣялись. Я протянулъ къ ней руки, она отскочила въ сторону и проскользнула на противоположную сторону стола. Мы взглянули другъ на друга, между нами стояла свѣча.
   -- Ну, попробуйте поймать меня! -- сказала она.
   Громко смѣясь, я попробовалъ ее схватить. Во время погони она развязала вуаль и сняла шляпу; она не спускала съ меня своихъ блестящихъ глазъ и слѣдила за каждымъ моимъ движеніемъ.
   Я сдѣлалъ новую попытку догнать ее, но зацѣпился за коверъ и упалъ: больная нога измѣнила мнѣ. Я поднялся въ крайнемъ смущеніи.
   -- Боже мой, какъ вы покраснѣли,-- сказала она. Но вы ужасно неловки.
   -- Да, правда,-- сказалъ я.
   И мы снова принялись бѣгать вокругъ стола.
   -- Кажется, вы хромаете?
   -- Да, кажется, немного.
   -- Въ прошлый разъ у васъ былъ пораненъ палецъ, а теперь нога; всякія бѣды на васъ!
   -- Да, на-дняхъ меня переѣхали.
   -- Васъ переѣхали? вы опять были нетрезвы. Нѣтъ, молодой человѣкъ, что за образъ жизни вы ведете! -- Она погрозила мнѣ пальцемъ и сдѣлалась серьезной.-- Сядемъ! -- сказала она.-- Нѣтъ, напрасно вы садитесь возлѣ дверей; вы уже черезчуръ застѣнчивы; вы -- сюда, а я -- здѣсь вотъ, такъ!.. Ухъ! какъ скучно имѣть дѣло съ застѣнчивыми людьми. Все надо самой говорить и дѣлать, они ни въ чемъ не предупредятъ тебя. Напримѣръ, вы могли бы положить вашу руку на спинку моего стула; но вы бы сами могли догадаться. Ну, пожалуйста, не старайтесь убѣдить меня, что вы всегда такой скромный; съ вами нужно держатъ ухо востро.
   -- Вы въ достаточной мѣрѣ были нахальны, когда въ пьяномъ видѣ преслѣдовали меня своими выходками. "Вы потеряли вашу книгу, сударыня, вы серьезно потеряли вашу книгу". Ха-ха-ха!-- Фу, это было отвратительно съ вашей стороны!
   Я сидѣлъ, растерянный, и смотрѣлъ на нее. Сердце сильно билось, кровь разливалась по жиламъ съ особенной теплотой. Что за странное ощущеніе.
   -- Отчего вы ни слова не говорите?
   -- Какъ вы хороши! -- говорю я.-- Вотъ я сижу и вполнѣ поддаюсь вашимъ чарамъ... ничего не подѣлаешь... Вы самое странное существо, которое я когда-либо... Ваши глаза вспыхиваютъ по временамъ, они похожи на цвѣты. Что? нѣтъ, нѣтъ, не на цвѣты. Я до безумія влюбленъ въ васъ, и это такъ неразумно. Боже мой, конечно, это ни къ чему... Какъ васъ зовутъ? Теперь вы должны мнѣ сказать, какъ васъ зовутъ...
   -- Ну, а васъ какъ? Боже мой, я чуть было опять не забыла! Вчера я весь день думала о томъ, что должна васъ спросить. Да, конечно, не весь день, но....
   -- Знаете, какъ я васъ называю? Я называю васъ Илаяли. Какъ вамъ это нравится? Въ этомъ есть что-то неуловимое.
   -- Илаяли?
   -- Да .
   -- Это на какомъ-нибудь иностранномъ языкѣ.
   -- Гм...-- нѣтъ, не совсѣмъ.
   -- Да, это звучитъ недурно...
   Послѣ долгихъ переговоровъ мы сказали другъ другу свои имена. Она сѣла около меня на тахту и оттолкнула ногой стулъ. Мы опять начали болтать.
   -- Сегодня вечеромъ вы побрились,-- сказала она.-- Въ общемъ видъ у васъ лучше, чѣмъ обыкновенно, но только немножко; не воображайте о себѣ черезчуръ много... Нѣтъ, въ прошлый разъ вы были такой противный. Къ тому же и палецъ у васъ былъ обернутъ въ грязную тряпку. И въ такомъ-то видѣ вы приглашали меня куда-то зайти, чтобы выпить стаканъ вина. Покорно благодарю!
   -- Такъ, значитъ, вы не пошли со мной изъ-за моего костюма?-- спросилъ я..
   -- Нѣтъ,-- отвѣтила она и потупила глаза. Нѣтъ, видитъ Богъ, что это не потому, мнѣ и въ голову ничего подобнаго не приходило...
   -- Послушайте,-- сказалъ я, вы можетъ-быть думаете, что я могу жить и одѣваться, какъ мнѣ хочется. Что? Но я не могу этого, я очень, очень бѣденъ.
   Она взглянула на меня.
   -- Вы бѣдны?
   -- Да, къ сожалѣніи.
   Пауза.
   -- Ахъ, Боже мой, вѣдь и я тоже,-- сказала она со смѣлымъ движеніемъ головы.
   Каждое слово ея опьяняло меня, падало на сердце, словно капля вина. Ея привычка слушать, склоня голову немного на бокъ, приводила меня въ восторгъ. Я чувствовалъ на щекѣ ея дыханіе.
   -- Знаете ли вы... но вы не должны сердиться на меня... когда я вчера вечеромъ пошелъ спать, я положилъ эту руку такъ... какъ-будто вы были рядомъ со мной... и сладко заснулъ.
   -- Вотъ какъ? это очень мило! -- пауза.-- Но это вамъ позволяется дѣлать лишь на большомъ разстояніи, а то...
   -- Вы не думаете, что я дѣйствительно могъ бы это сдѣлать?
   -- Нѣтъ, я этого не думаю.
   -- Ну, отъ меня можно ждать, чего угодно,-- сказалъ я и обнялъ ее за талію.
   -- Неужели?-- сказала она только.
   Меня сердило, оскорбляло даже, что она считаетъ меня черезчуръ скромнымъ; я почувствовалъ себя мужчиной и взялъ ее за руку. Но она молча высвободила ее и отодвинулась отъ меня. Это отняло у меня мужество, мнѣ стало стыдно и я началъ смотрѣть въ окно. Должно-быть, у меня былъ очень жалкій видъ; и какъ я могъ что-то воображать? Если бъ я встрѣтился съ ней въ былые лучшіе дни, тогда другое дѣло, тогда у меня могли бы бытъ на это какія-нибудь основанія. Я чувствовалъ себя очень убитымъ.
   -- Ну, вотъ видите?-- сказала она,-- вотъ видите, если я поморщу лобъ, то и этимъ могу васъ выбить изъ сѣдла и смутить васъ, если хоть немножко отодвинуться отъ васъ... Она разсмѣялась, плутовски зажмуривъ глаза, какъ-будто не выносила, чтобъ на нее смотрѣли.
   --- Нѣтъ, Богъ мой! -- воскликнулъ я вдругъ,-- теперь вы сами кое въ чемъ убѣдитесь! -- и съ этими словами я обнялъ ее за плечи.
   Я чувствовалъ себя оскорбленнымъ.
   Дѣвчонка, кажется, совсѣмъ разсудокъ потеряла! Что, она считаетъ меня за неопытнаго? Ха, Ну, тогда я ей... Въ этомъ отношеніи я никому не уступлю. Вотъ чертовка! Если дѣло дошло до этого, то...
   Она сидѣла спокойно, глаза у нея все еще были закрыты; никто изъ насъ не говорилъ. Я крѣпко обнялъ ее, я жадно прижалъ ея тѣло къ своей груди, а она не говорила ни слова.
   Слышно было, какъ стучали наши сердца; стукъ этотъ казался отдаленнымъ топотомъ. Я поцѣловалъ ее.
   Я больше не владѣлъ собой, говорилъ глупости, надъ которыми она смѣялась, нашоптывалъ ей ласкательныя имена, гладилъ ее по щекамъ, цѣловалъ ее много, много разъ. Я разстегнулъ нѣсколько пуговицъ ея платья и увидѣлъ ея грудь, бѣлую, круглую грудь, просвѣчивающуюся черезъ рубашку.
   -- Мнѣ можно взглянуть! -- говорю я и стараюсь дальше разстегнуть. Но я черезчуръ возбужденъ и никакъ не могу справиться съ нижними пуговицами на таліи, гдѣ платье такъ узко.-- Пожалуйста., могу я взглянуть... ну, хоть немножко...
   Медленно и нѣжно она обнимаетъ мою шею. Ея горячее дыханіе обжигаетъ мое лицо, а другой рукой она сама начинаетъ разстегивать пуговицы одну за другой. Она смѣется смущенно короткимъ смѣхомъ и все время посматриваетъ на меня, замѣчаю ли я ея страхъ. Она развязываетъ тесемки, разстегиваетъ корсетъ, она полна восторга и вмѣстѣ съ тѣмъ страха. А я провожу своей грубой рукой по всѣмъ этимъ тесемкамъ и пуговицамъ. Чтобъ отвлечь вниманіе отъ происходящаго, она гладитъ меня лѣвой рукой по плечу и говоритъ:
   -- Сколько у васъ здѣсь волосъ!.
   -- Да,-- отвѣчаю я и стараюсь поцѣловать ея грудь. Въ эту минуту она лежитъ съ разстегнутымъ платьемъ, но вдругъ спохватывается, какъ-будто дѣло зашло черезчуръ далеко, и старается немного выпрямиться. Чтобы скрыть свое смущеніе, она, опять начинаетъ говорить о выпавшихъ моихъ волосахъ.
   -- Почему у васъ такъ лѣзутъ волосы?
   -- Я не знаю.
   -- О, вы, вѣроятно, много пьете? или пожалуй... фу, я не могу даже этого сказать... Какъ вамъ не стыдно! Нѣтъ, я отъ васъ этого не ожидала.
   -- Такъ молоды и теряете волосы! Ну, теперь разскажите мнѣ что-нибудь про вашу жизнь. Я убѣждена, что это должно быть нѣчто ужасное. Но только чистую правду -- я сейчасъ же увижу по вашимъ глазамъ малѣйшую ложь! Ну, разсказывайте!
   -- Да, но прежде всего могу я поцѣловать вашу грудь?
   -- Вы съ ума сошли! Ну, начинайте, разсказывайте же.
   -- Нѣтъ, милая, дорогая... Прежде позвольте!..
   -- Нѣтъ, нѣтъ, ни сейчасъ.... можетъ-быть, потомъ... Сперва я хочу услыхать, что вы за человѣкъ. Ахъ, я убѣждена, что это должно быть ужасно.
   Меня мучило, что она думаетъ обо мнѣ самое дурное; я боялся оттолкнуть ее отъ себя, я не хотѣлъ выносить ея подозрѣній. Я хотѣлъ очиститься въ ея глазахъ, показать себя достойнымъ ея, доказать ей, что она имѣетъ дѣло чуть ли не съ ангеломъ.
   И я началъ говорить ей все, говорить одну только правду. Я не изображалъ свою жизнь хуже, чѣмъ она есть; я совсѣмъ не намѣревался возбудить ея состраданіе. Я сознался даже въ кражѣ пяти кронъ.
   Она сидѣла и слушала меня, широко раскрывъ ротъ, блѣдная, испуганная, съ смертельнымъ ужасомъ въ блестящихъ глазахъ. Я хотѣлъ сгладить печальное впечатлѣніе отъ своего разсказа, я поднялся и сказалъ:
   -- Но теперь все это прошло! -- сказалъ я,-- ни о чемъ подобномъ теперь не можетъ быть и рѣчи...
   Тѣмъ не менѣе она была ошеломлена...-- Боже сохрани,-- сказала она и замолчала.
   Она уже не разъ шептала въ продолженіе моего разсказа:-- Боже сохрани.
   Я началъ шутить, щекотать ее и притянулъ ее къ себѣ на грудь.
   Она уже застегнула свое платье; это разсердило меня, это даже оскорбило меня. И зачѣмъ она застегнула свое платье... Развѣ этимъ я могъ пасть въ ея глазахъ теперь, когда не моя вина, что у меня вылѣзаютъ волосы. Что же, развѣ было бы лучше если бъ я былъ распутнымъ человѣкомъ? Нѣтъ, безъ глупостей. На то и шелъ... А если только въ этомъ дѣло, то тогда... Я опрокинулъ, ее, опрокинулъ ее на софу.
   -- Нѣтъ, послушайте... -- Что вы хотите -- спросила она
   -- Что я хочу?
   Гм...-- она спрашиваетъ, что я хочу. Я хочу покончить съ этимъ безъ всякихъ разсужденій. Не въ моихъ правилахъ издалека вести дѣло. Меня не испугаешь и не смутишь, если нахмуришь брови. Нѣтъ, нѣтъ, истинная правда. Я никогда еще не выходилъ изъ такого приключенія, не достигнувъ цѣли.
   -- Нѣтъ!.. нѣтъ, но вѣдь?..
   -- Да,-- возразилъ я,-- это въ моихъ намѣреніяхъ!
   -- Нѣтъ, послушайте! -- закричала она. И тутъ же она прибавила оскорбительныя слова:-- Я сомнѣваюсь... въ своемъ ли вы умѣ! Вѣдь, вы сумасшедшій!
   Невольно я остановился и сказалъ: -- Вы не серьезно это говорите?
   -- Нѣтъ, клянусь Богомъ, у васъ такой странный видъ! И въ то утро, когда вы меня преслѣдовали, вы не были пьяны?
   -- Нѣтъ. Тогда я даже не былъ голоденъ; я только что поѣлъ...
   -- Тѣмъ хуже.
   -- Было бы лучше, если бы я былъ тогда пьянъ?
   -- Да... я все боюсь! Но, ради Бога, пустите меня!
   Нѣтъ, я не отпущу ее. И что это за глупая болтовня только въ такой поздній часъ въ софѣ! Долой одежду! Какія глупыя разсужденія въ такую минуту, какъ-будто я не знаю, что все это дѣлается изъ-за стыдливости. Я не настолько неопытенъ. Лежать смирно, безъ глупостей. Да здравствуетъ страна и король!
   Она защищалась съ такой силой, которую никакъ нельзя было объяснить одной стыдливостью. Я опрокинулъ свѣчу, какъ-будто нечаянно, такъ что она потухла. Она отчаянно боролась и даже стонала.
   -- Нѣтъ, только не это, только не это! Если хотите, можете поцѣловать мою грудь. Милый, хорошій...
   Я остановился. Ея слова звучали такъ грустно, и она казалась такой испуганной, такой безпомощной, что они тронули меня до глубины души.
   Разрѣшая мнѣ поцѣловать ея грудь, она предлагала мнѣ выкупъ. Какъ это было мило и просто! Я хотѣлъ бы упасть къ ея ногамъ и встать передъ ней на колѣни...
   -- Но, моя милая крошка!..-- сказалъ я смущенно, я понятъ не могу, что это за игра...
   Она поднялась и зажгла свѣчку дрожащими руками; я облокотился назадъ. Что теперь будетъ? На душѣ у меня было такъ нехорошо.
   Она посмотрѣла на стѣну, на часы, и испугалась.
   -- А! сейчасъ придетъ дѣвушка,-- сказала она. Это были ея первыя слова.
   Я понялъ ея намекъ и всталъ. Она взялась было за накидку, чтобы одѣть ее, но раздумала и отошла къ камину. Она была очень блѣдна и встревожена. Чтобы не имѣло вида, будто она мнѣ указываетъ на дверь, я сказалъ, приготовляясь уходить:
   -- Вашъ отецъ былъ военный?
   -- Да, онъ былъ военный. Откуда вы это знаете?
   -- Не знаю, такъ мнѣ казалось.
   -- Странно!
   -- Ахъ да. Иногда у меня пробуждаются предчувствія. Ха-ха, это относится къ моему сумасшествію...
   Она быстро взглянула на меня, но ничего не отвѣтила. Я чувствовалъ, что мое присутствіе мучаетъ ее и хотѣлъ скорѣй съ этимъ покончить. Я направился къ двери. Но неужели она не поцѣлуетъ меня, не подастъ мнѣ даже руки? Я остановился въ ожиданіи.
   -- Вы уже идете?-- спросила она, но не тронулась съ своего мѣста у камина.
   Я ничего не отвѣтилъ. И стоялъ передъ ней униженный и смущенный и смотрѣлъ на нее, не говоря ни слова. Отчего она не оставила меня въ покоѣ, если все должно было такъ кончиться? Что я такое былъ въ эту минуту? Я собирался уходить, и это нисколько не безпокоило ее, она была потеряна для меня и я хотѣлъ сказать ей что-нибудь на прощанье, какое-нибудь глубокое, сильное слово, которое поразило бы ее. Но, противъ своего твердаго рѣшенія быть холоднымъ и гордымъ, я чувствовалъ себя оскорбленнымъ и безпокойнымъ; и я началъ говорить о какихъ-то незначительныхъ вещахъ; желанное слово не шло съ языка; мысль моя оскудѣла.
   Отчего она не скажетъ мнѣ коротко и ясно, чтобы я убирался.
   Да, отчего? Съ какой стати стѣсняться? Вмѣсто того, чтобы напоминать о скоромъ возвращеніи дѣвушки, она могла бы мнѣ просто сказать: теперь вы можете уходить, потому что мнѣ нужно итти за моей матерью, а въ проводахъ вашихъ я не нуждаюсь. Она объ этомъ просто не подумала! Нѣтъ, она именно объ этомъ-то и думала, это для меня совершенно ясно! Уже тотъ жестъ, съ какимъ былъ взятъ плащъ и затѣмъ снова положенъ на мѣсто, былъ для меня вполнѣ убѣдителенъ. Какъ сказано, у меня бываютъ предчувствія. Но, вѣдь, собственно говоря, въ этомъ нѣтъ ничего сумасшедшаго.
   -- Боже мой, да забудьте, наконецъ, это слово. Оно у меня сорвалось съ языка! -- воскликнула она. Но она продолжала стоять неподвижно и не шла ко мнѣ.
   Я былъ непреклоненъ и продолжалъ говорить. Я разглагольствовалъ, несмотря на горькое сознаніе, что этимъ я только докучаю ей и не трогаю ее ни однимъ своимъ словомъ; и тѣмъ не менѣе я не могъ остановиться. "Въ сущности, можно обладать отъ природы яркой впечатлительностью, но будучи вовсе сумасшедшимъ", подумалъ я. Встрѣчаются натуры, которыхъ каждый пустякъ можетъ тронуть и которыхъ можеть убить одно слово. И я далъ ей понять, что къ такимъ натурамъ принадлежу я. Дѣло въ томъ, что нищета обострила во мнѣ нѣкоторыя чувства, и это причиняетъ мнѣ много непріятностей. Но въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ это имѣетъ свои преимущества; иногда это приносило мнѣ пользу. Интеллигентный бѣднякъ гораздо болѣе тонкій наблюдатель, чѣмъ интеллигентный богачъ. Бѣднякъ слѣдитъ за каждымъ шагомъ, который онъ дѣлаетъ, недовѣрчиво прислушивается къ каждому слову, сказанному первымъ встрѣчнымъ; каждый его шагъ пробуждаетъ въ немъ цѣлый рядъ новыхъ чувствъ и мыслей. Его умъ и сердце чутки до крайности, его душа -- сплошная рана...
   И я долго говорилъ о ранахъ своей души. Но, чѣмъ больше я говорилъ, тѣмъ безпокойнѣе становилась она. Наконецъ она повторила нѣсколько разъ въ отчаяніи: "Боже мой" и стала ломать при этомъ руки. Я прекрасно видѣлъ, что мучилъ ее; я не хотѣлъ ее мучить, но тѣмъ не менѣе я это дѣлалъ. Я подумалъ, что въ грубыхъ штрихахъ я ей сказалъ, что хотѣлъ; ея отчаянный взглядъ тронулъ меня, и я воскликнулъ:
   -- Я ухожу, я ухожу! Видите, моя рука уже лежитъ на защелкѣ. Прощайте! Я говорю вамъ "прощайте". Вѣдь, вы могли бы мнѣ сказать что-нибудь теперь, когда я вамъ сказалъ дважды "прощайте" и собираюсь уходить! Я не прошу у васъ позволенія видѣть васъ еще разъ, это только мучило бы васъ; но скажите мнѣ, отчего вы не оставили меня въ покоѣ. Что я вамъ сдѣлалъ? Развѣ я сталъ вамъ поперекъ дороги. Отчего вы отворачиваетесь отъ меня, какъ-будто меня совсѣмъ не знаете? Вы разбили мнѣ жизнь, и я теперь болѣе жалокъ, чѣмъ когда-либо. Боже мой, но вѣдь я не сумасшедшій. Стоитъ вамъ немножко подумать, и вы убѣдитесь, что у меня голова въ порядкѣ. Такъ подойдите же ко мнѣ и протяните руку. Или позвольте мнѣ подойти къ вамъ. Можно? Я ничего не сдѣлаю вамъ дурного, я постою только передъ вами на колѣняхъ. Можно? Нѣтъ, нѣтъ, я этого не сдѣлаю, я вижу, что вы боитесь. Я не сдѣлаю этого, я не сдѣлаю этого, вы слышите, Боже мой, отчего вы въ такомъ отчаяніи?
   -- Я вѣдь стою спокойно, не трогаюсь съ мѣста. Я бы только одну; минутку постоялъ на колѣняхъ, на коврѣ, вонъ на той красной полоскѣ у вашихъ ногъ. Но вамъ все-таки страшно; я увидѣлъ до вашимъ глазамъ, что вамъ страшно, вотъ почему я остановился. Прося васъ объ этомъ, я не сдѣлалъ ни одного шага, не правда ли? Я сталъ неподвижно, какъ сейчасъ, когда я вамъ показывалъ на то пятно, гдѣ бы я сталъ на колѣни, вонъ тамъ на той красной розѣ, на коврѣ. Я не указываю даже пальцемъ, я не дѣлаю этого, чтобы не пугать васъ, я опускаю голову и смотрю. И вы прекрасно знаете, про какую розу я говорю, но вы не хотите мнѣ позволить встать тамъ на колѣни. Вы боитесь меня и робѣете въ моемъ присутствіи. Я не понимаю, какъ вы рѣшились назвать меня сумасшедшимъ? Но, не правда ли, вы больше этому не вѣрите? Какъ-то однажды лѣтомъ,-- это было очень давно, я сошелъ съ ума, я работалъ такъ напряженно, что забылъ пообѣдать,-- у меня было черезчуръ много работы для моей мысли. Это повторялось изо дня въ день, мнѣ бы нужно было объ этомъ думать, но я постоянно забывалъ. Клянусь Богомъ, это правда! Не сойти мнѣ съ мѣста, если я лгу. Видите, какъ вы были неправы ко мнѣ. Это происходило не изъ бѣдности, у меня былъ кредитъ, большой кредитъ у Инбрета, у Гравезена, часто у меня бывало много денегъ въ карманѣ, но тѣмъ не менѣе я не покупалъ себѣ ѣды и забывалъ объ этомъ. Вы слушаете меня? Вы ничего не говорите, не отвѣчаете, вы не отходите отъ камина, вы стоите и дожидаетесь, чтобы я ушелъ?
   Она поспѣшно подошла ко мнѣ и протянула мнѣ руку. Я съ недовѣріемъ посмотрѣлъ на нее. Дѣлаетъ ли она это по сердечному влеченію или только для того, чтобы отвязаться отъ меня?
   Она обвила мою шею руками, ея глаза были полны слезъ.
   Я стоялъ и смотрѣлъ на нее. Она протянула мнѣ губки; я не вѣрилъ ей: она приноситъ мнѣ себя въ жертву; это средство, чтобъ притти къ какому-нибудь концу.
   Она сказала что-то шопотомъ; мнѣ послышались слова:
   -- Я васъ все-таки люблю! --Очень тихо и неясно она сказала это, можетъ-быть я невѣрно разслышалъ, возможно, что она сказала не эти слова. Но она вдругъ бросилась ко мнѣ на грудь, обняла обѣими руками мою шею, поднялась на цыпочкахъ до моихъ губъ и замерла въ долгомъ поцѣлуѣ.
   Я боялся, что она принуждаетъ себя къ такой нѣжности, и сказалъ только:
   -- Какъ вы прекрасны сейчасъ!
   Больше я ничего не сказалъ. Я крѣпко обнялъ ее, отступилъ назадъ, толкнулъ дверь и вышелъ. Она осталась въ комнатѣ.
  

ЧАСТЬ IV.

   Пришла зима, ужасная сырая зима, почти безъ снѣга, туманная, мрачная, вѣчная ночь безъ одного движенія вѣтерка въ продолженіе цѣлой долгой недѣли. На улицахъ цѣлый день горѣлъ газъ. И все-таки прохожіе въ туманѣ наталкивались другъ на друга. Всѣ звуки, звонъ колоколовъ, шумъ извозчиковъ, человѣческіе голоса, конскій топотъ -- все, все дрожало въ густомъ воздухѣ надтреснутыми звуками, въ туманномъ, всюду проникавшемъ и удушливомъ воздухѣ. Недѣля шла за недѣлей, а погода не мѣнялась.
   Я все попрежнему былъ на родинѣ.
   Все сильнѣе цѣплялся я за эту гостиницу "ночлегъ для пріѣзжихъ", гдѣ для меня находились пріютъ и пища. Деньги мои давно всѣ уже вышли, но я продолжалъ тамъ оставаться, какъ-будто имѣлъ на то законное право. Хозяйка мнѣ ничего пока еще не говорила. Меня однако мучила невозможность платить ей. Такъ прошли три недѣли.
   Вотъ уже нѣсколько дней, какъ я принимаюсь за свое писательство, но мнѣ не удается воспроизвести ничего, что удовлетворило бы меня; мнѣ больше не везло, хотя я попрежнему; былъ прилеженъ и садился за работу нѣсколько разъ въ продолженіе дня; что бы я ни начиналъ, ничего не удавалось; счастье было далеко, и я напрасно старался
   Въ комнатѣ второго этажа, въ лучшей комнатѣ, я сидѣлъ и дѣлалъ эти попытки. Съ перваго вечера, когда я заплатилъ наличными деньгами, меня оставили въ этой комнатѣ и никто мнѣ не мѣшалъ. Я все время питалъ надежду, что я, наконецъ, напишу статью на ту или другую тему и заплачу за комнату и за столъ; вотъ почему я работалъ такъ усердно. Я началъ аллегорическое повѣствованіе о пожарѣ въ книжномъ магазинѣ, которое должно было отличаться особенной глубиной мысли и особенно понравиться "Командору". Долженъ же узнать наконецъ "Командоръ", что онъ помогъ на этотъ разъ дѣйствительно талантливому человѣку. Я не сомнѣваюсь, что онъ въ этомъ убѣдится; нужно только подождать вдохновенія! И почему не притти вдохновенію? Почему ему не притти въ самомъ скоромъ времени? Я ни въ чемъ не чувствовалъ недостатка; я каждый день, получалъ немного поѣсть отъ моей хозяйки, утромъ и вечеромъ пару бутербродовъ, и моя нервность почти исчезла, мнѣ уже не зачѣмъ было обертывать руки въ тряпки, когда я писалъ, и я даже могъ смотрѣ;ть со своего второго этажа на улицу безъ головокруженія.
   Во всякомъ случаѣ, мнѣ было гораздо лучше, и я удивлялся, что до сихъ поръ не могъ кончить свою аллегорію. Я не понималъ, почему не клеилась работа.
   Въ одинъ прекрасный день я понялъ, наконецъ, я убѣдился, насколько я слабъ, какъ лѣниво и плохо работаетъ мой мозгъ. Въ этотъ день ко мнѣ пришла хозяйка со счетомъ и попросила провѣрить его; гдѣ-то вкралась ошибка, такъ какъ по книгамъ выходитъ иначе, но она не можетъ посчитаться, гдѣ именно.
   Я сѣлъ и началъ считать. Хозяйка сѣла напротивъ и глядѣла на меня въ упоръ. Я сложилъ эти двадцать цифръ сверху внизъ и нашелъ итогъ вѣрнымъ, потомъ снизу вверхъ и пришелъ къ тому же самому результату. Я посмотрѣлъ на женщину; она сидѣла возлѣ меня и ждала моего рѣшенія. Въ эту самую минуту я замѣтилъ, что она беременна.
   Это не избѣгло моего вниманія, хотя я ее вовсе не разглядывалъ.
   -- Итогъ вѣренъ,-- сказалъ я.
   -- Нѣтъ, провѣрьте еще разъ,-- отвѣтила она.-- Не можетъ быть, чтобы выходило такъ много: тутъ, навѣрное, ошибка!
   Я просмотрѣлъ еще разъ всѣ цифры: два хлѣба по 25, ламповое стекло 18, мыло 20, масло 32... простѣйшій счетъ изъ мелочной лавочки, провѣрить который не представляетъ ни малѣйшихъ затрудненій. Я старался найти ошибку, о которой говорила женщина, но я не находилъ ея. Повозившись еще нѣсколько минутъ съ этимъ счетомъ, я почувствовалъ, что у меня въ головѣ все пошло вверхъ дномъ; я уже больше не могъ отличить кредита отъ дебета, и все смѣшалось. Въ особенности сбивали меня слѣдующія цифры: 5/16 фунта сыра по 16. Умъ мой окончательно отказывался работать; я тупо смотрѣлъ на этотъ сыръ и не могъ разобраться.-- Чортъ знаетъ, какъ здѣсь все перепутано!-- воскликнулъ я въ отчаяніи.-- Посмотрите, здѣсь написано 3 5/16 сыра. Ха-ха-ха! Слыханное ли это дѣло. Взгляните сами.
   -- Да,-- сказала женщина. -- Они всегда такъ пишутъ. Это -- зеленый сыръ? Ну да, такъ и есть! 5/16 это значитъ десять лотовъ.
   -- Да, я конечно понимаю! -- воскликнулъ я, хотя на самомъ дѣлѣ я ничего не понималъ.
   Я снова попробовалъ приняться за этотъ счетъ, который мѣсяца два тому назадъ я могъ бы провѣритъ въ двѣ минуты: я потѣлъ, напрягалъ всѣ свои силы надъ загадочными цифрами, мигалъ глазами, какъ-будто изучалъ это дѣло, но ничего не вышло. Эти десять лотовъ сыра доканали меня; мнѣ казалось, что въ моемъ мозгу что-то лопнуло.
   Но, чтобы произнести впечатлѣніе, будто я занятъ счетомъ, я шевелилъ губами, бормоталъ цифры, проводилъ пальцемъ внизъ до самаго итога. Женщина сидѣла и ждала. Наконецъ, я сказалъ:
   -- Я еще разъ посмотрѣлъ все съ начала до конца и не нашелъ никакой ошибки.
   -- Нѣтъ?-- спросила хозяйка, въ самомъ дѣлѣ?
   Я замѣтилъ, что она мнѣ не вѣритъ. И сейчасъ же мнѣ почудилось въ тонѣ ея голоса какая-то небрежность, равнодушный тонъ, котораго я не замѣчалъ въ ней раньше. Она сказала, что я, можетъ-быть, не привыкъ считать 16-ми долями, что она обратится къ лицамъ болѣе опытнымъ въ этомъ дѣлѣ. Все это было сказано не съ цѣлью уколоть меня или осрамить, а серьезнымъ и задумчивымъ тономъ. Дойдя до двери, она сказала, не оборачиваясь:
   -- Извините, что я васъ потревожила.
   Она ушла.
   Но вскорѣ дверь открылась, и хозяйка опять вошла, она, вѣроятно, не успѣла дойти до порога, какъ уже вернулась.
   -- Не забытъ бы мнѣ: вы не сердитесь на меня, но мнѣ съ васъ нужно кое-что получитъ, -- сказала она.-- Вчера исполнилось 3 недѣли со времени вашего пріѣзда. Да, такъ оно и будетъ. Знаете, не легко перебиваться съ такимъ большимъ семействомъ, и я не могу держатъ своихъ постояльцевъ въ кредитъ, къ сожалѣнію...
   Я перебилъ ее.
   -- Я работаю надъ статьей, о которой говорилъ вамъ уже раньше,-- сказалъ я,-- и какъ только она будетъ окончена, вы получите ваши деньги. Вы можете быть совершенно спокойны.
   -- Да, но статья ваша никогда не будетъ окончена.
   -- Вы думаете? Можетъ-быть завтра же найдетъ на меня вдохновеніе или сегодня ночью; въ этомъ нѣтъ ничего невозможнаго и тогда въ четверть часа статья будетъ окончена. Видите ли, у меня совсѣмъ особаго рода работа, не похожая на всякую другую, я не могу сѣсть и работать извѣстное количество времени; я долженъ выждать минуту! Никто же не знаетъ ни дня, ни часа, когда найдетъ вдохновеніе, это придетъ своимъ чередомъ.
   Хозяйка ушла, но ея довѣріе ко мнѣ было, очевидно, поколеблено.
   Оставшись одинъ, я вскочилъ и вцѣпился отъ отчаянія себѣ въ волосы. Нѣтъ для меня больше спасенія, нѣтъ! Мозгъ мой объявилъ себя банкротомъ! Неужели я уже совсѣмъ идіотъ и не могу высчитать стоимости маленькаго кусочка сыра? Но сошелъ ли я окончательно съ ума? А между тѣмъ, среди всѣхъ этихъ усилій со счетомъ развѣ я не сдѣлалъ наблюденія, несомнѣннаго, какъ день, что моя хозяйка беременна?
   У меня не было случая узнать это, никто мнѣ объ этомъ не разсказывалъ, да мнѣ и въ голову не приходило, но, взглянувъ, я тотчасъ же сообразилъ, да еще въ какую минуту,-- когда я высчитывалъ шестнадцатыя доли. Какъ это объяснить?
   Я подошелъ къ окну и посмотрѣлъ на улицу, оно выходило на Фогмансгаде. Внизу на мостовой играли грязные, оборванные ребятишки; они перебрасывались пустой бутылкой и ревѣли благимъ матомъ. Телѣга съ домашнимъ скарбомъ проѣхала мимо нихъ; это, вѣроятно, переѣзжающее съ чердака на чердакъ семейства. Я это тотчасъ же сообразилъ. На телѣгѣ лежала мебель, источенная червями: кровати, комоды и красные стулья на трехъ ножкахъ; рогожи, желѣзный хламъ, оловянная посуда. Наверху, на возу, сидѣла дѣвочка, еще совсѣмъ ребенокъ, очень некрасивое существо съ отмороженнымъ носомъ, и крѣпко держалась маленькими синими ручками, чтобы не упасть.
   Она сидѣла на ужасныхъ, мокрыхъ дѣтскихъ тюфякахъ и смотрѣла внизъ на ребятъ; перебрасывающихся бутылкой...
   Все это я видѣлъ и понималъ безъ труда все, что происходило.
   Стоя и наблюдая изъ окна, я слышалъ также, какъ кухарка моей хозяйки пѣла въ сосѣдней кухнѣ; я зналъ мелодію, которую она пѣла, и я прислушивался, вѣрно ли она поетъ. И я говорилъ себѣ, что идіотъ не можетъ дѣлать всего этого; слава Богу, я не былъ безумнѣе любого смертнаго.
   Я увидѣлъ, что двое изъ ребятъ на улицѣ ссорятся, два маленькихъ мальчика, одинъ изъ нихъ хозяйскій. Я открылъ окно, чтобы услышать, что они говорятъ другъ другу, и тотчасъ же подъ моимъ окномъ собралась цѣлая куча дѣтей; они смотрятъ на меня съ просящимъ видомъ. Чего они хотятъ? Чтобы имъ что-нибудь бросили? Сухихъ цвѣтовъ, костей, окурковъ или что-нибудь, съ чѣмъ они могли бы поиграть. У нихъ посинѣвшія отъ холода лица и безконечно умоляющій взглядъ. Тѣмъ временемъ маленькіе враги продолжаютъ перебраниваться. Слова, подобныя большимъ мокрымъ чудовищамъ, вылетаютъ изъ этихъ дѣтскихъ устъ; ужасныя ругательства, подслушанныя внизу въ гавани у уличныхъ дѣвокъ и пьяныхъ матросовъ. Оба такъ заняты этимъ, что не замѣчаютъ хозяйки, выбѣжавшей посмотрѣть, въ чѣмъ дѣло.
   -- Да,-- объявляетъ сынъ,-- онъ схватилъ меня за горло, такъ что я чуть было не задохся! -- и онъ тутъ же оборачивается къ маленькому злодю, сердито оскалившему на него зубы, и продолжаетъ ругаться:
   -- Чортъ бы тебя побралъ, халдейскій пѣтухъ! Такой паршивый хватаетъ за горло людей! Чортъ меня побери, или я тебя...
   Мать, беременная женщина, занимающая чуть не в новился здесь. Слушая это, я понял, что моя комната потеряна для меня навсегда.
   Я вышел в прихожую и сел на скамью; если мне суждено вообще написать что-нибудь, то это возможно только здесь, в тишине. Мое иносказательное сочинение уже не занимало меня больше; в моей голове появилась новая идея, великолепный план: я решил сочинить одноактную пьесу "Знаменье креста", из средневековой жизни. Я уже придумал подходящую героиню -- великолепный образ фанатичной блудницы, согрешившей в храме не из слабости или из страсти, а из ненависти к богу, согрешившей у самого алтаря, сунув покров под голову, из дерзновенного презрения к богу. Ха-ха!
   Время шло, и этот образ все сильней завладевал моим воображением. В конце концов она уже стояла перед моими глазами как живая и была как раз такова, как мне требовалось. Тело блудницы должно было иметь отталкивающие изъяны: высокая, очень худая и слегка смуглая, а когда ходит, ее длинные ноги должны просвечивать сквозь юбку. Кроме того, у нее еще должны были быть большие, оттопыренные уши. Одним словом, с виду она невзрачна, отталкивающа. Меня в ней интересовало ее поразительное бесстыдство, отчаянная безоглядность предумышленного греха, который она совершила. Право, она очень занимала меня; мой мозг как бы вздулся от этого странного уродства. И я писал пьесу целых два часа подряд.
   Исписав десять или, может быть, двенадцать страниц, часто с большим трудом, с долгими перерывами, перечеркивая и разрывая листы, я почувствовал усталость, я совсем окоченел от холода, встал и вышел на улицу. Кроме всего прочего, последние полчаса хозяйский ребенок плакал без умолку и мешал мне, так что больше я все равно ничего не мог бы написать. Поэтому я решил прогуляться подальше по дороге в сторону Драммена и не возвращаться домой до самого вечера, но, гуляя, я все время думал о своей драме. А во время прогулки со мной случилось вот что.
   Я остановился у сапожной мастерской в дальнем конце улицы Карла-Юхана, почти у самой Вокзальной площади. Бог знает почему я остановился именно у этой сапожной мастерской! Я смотрел в окно, хотя вовсе не думал, что у меня нет сапог; мысли мои были далеко, на другом конце света. Позади меня проходили люди, о чем-то разговаривали, но я не слышал их слов. И вдруг чей-то голос громко произнес.
   -- Привет!
   Это был мой знакомый по прозвищу "Красная девица".
   -- Привет, -- отозвался я рассеянно.
   Я не сразу узнал Девицу.
   -- Ну, как дела? -- спросил он.
   -- Да ничего... все по-прежнему.
   -- Послушайте, скажите-ка, вы, стало быть, все еще у Кристи?
   -- У Кристи?
   -- Помнится, вы как-то говорили, что служите счетоводом у оптовика Кристи?
   -- Ах да! Но я уже ушел от него. У этого человека невозможно работать, и мы вскоре расстались.
   -- Но почему же?
   -- Однажды я сделал неправильную запись, и вот...
   -- Фальшивую?
   Фальшивую! Девица откровенно спрашивал, не совершил ли я подлога. Он спросил это быстро и с явным любопытством. Я смотрел на него, чувствуя себя глубоко оскорбленным, и не отвечал.
   -- Ах, господи, да ведь это со всяким может случиться! -- сказал он, пытаясь меня утешить.
   Он все еще думал, что я совершил подлог.
   -- Что именно может со всяким случиться? -- спросил я. -- Вы хотите сказать, что всякий может сделать фальшивую запись? Послушайте, милейший, вы в самом деле думаете, что я способен на такую низость? Это я-то?
   -- Но, мой дорогой, мне кажется, вы сами ясно сказали...
   Я вскинул голову, отвернулся от Девицы и смотрел в сторону. Вдруг я увидел красное платье, женщина в красном платье шла рядом с каким-то мужчиной. Если б я не разговаривал с Девицей, если б я не был уязвлен его низменным подозрением, не вскинул голову, оскорбленный, не отвернулся от него, это красное платье, пожалуй, ускользнуло бы от моего внимания. Какое, в сущности, мне до него дело? Что мне в нем, будь это даже платье самой камер-фрейлины Нагель?
   А Девица все говорил, стараясь исправить свою оплошность; я его совсем не слушал, я все время смотрел на красное платье, приближавшееся ко мне. И в груди у меня встрепенулось волнение, словно в нее вонзилась тонкая игла; я прошептал мысленно, не шевеля губами:
   -- Илаяли!
   Теперь и Девица обернулся, увидел проходящих даму и господина, поклонился им и проводил их глазами. Я не поклонился, или, может быть, поклонился, не заметив этого. Красное платье удалялось по улице Карла-Юхана и, наконец, исчезло.
   -- Кто это с ней? -- спросил Девица.
   -- Герцог, разве вы не видели? Это у него прозвище такое -- "Герцог". А ее вы знаете?
   -- Да, немного. А вы?
   -- Нет, -- отвечал я.
   -- Мне показалось, что вы ей низко поклонились.
   -- Поклонился?
   -- Разве вы не поклонились? -- сказал Девица. -- Очень странно! Ведь она все время только на вас и смотрела.
   -- Откуда вы ее знаете? -- спросил я.
   Он, в сущности, ее не знал. Все случилось как-то осенним вечером. Было уже поздно, трое молодых людей только что вышли из "Гранда", они были навеселе, встретили эту женщину одну возле Каммермейера и заговорили с ней. Вначале она не хотела разговаривать; но один из весельчаков, которому море было по колено, прямо попросил у нее позволения проводить ее до дому. Он не тронет на ней, как говорится, ни единого волоса, просто доведет ее до подъезда и тогда будет уверен, что она действительно вернулась домой, а иначе ему не будет покоя всю ночь. Они шли, и он говорил без умолку, сыпал всякими небылицами, назвался Вольдемаром Аттердагом, выдал себя за фотографа. В конце концов эти веселые выдумки ее рассмешили, а он нисколько не был смущен ее холодностью, и в конце концов она позволила ему себя проводить.
   -- Ну, а что же было дальше? -- спросил я, и у меня перехватило дыхание.
   -- Дальше? Ах, не будем об этом! Все-таки она женщина.
   На мгновение мы оба замолчали.
   -- Черт возьми, так это Герцог! Вот он, значит, каков! -- добавил Девица задумчиво. -- Раз она пошла с этим господином, я немного за нее дам.
   А я все молчал. Ну, разумеется. Герцог ее завлечет! Вот и прекрасно! Мне-то что за печаль? Я пожелал счастливого пути этой прелестнице, счастливого ей пути! И попытался утешить себя, думая о ней дурно, с наслаждением втоптал ее в грязь. Меня раздражало лишь, что я снял перед этой парочкой шляпу, если только это действительно правда. Зачем мне было снимать шляпу перед такими людьми? А о ней я больше не жалел, нисколько не жалел; она уже не была красавицей, подурнела, -- черт возьми, до чего же она увяла! Вполне возможно, что она смотрела только на меня; тут нет ничего удивительного; быть может, в ней пробудилось раскаянье. Но только из-за этого я не упаду к ее ногам, не стану приветствовать ее как безумный, в особенности, раз она так подозрительно увяла за последнее время. Пускай Герцог берет ее себе, на здоровье! Может быть, настанет день, когда я гордо пройду мимо нее, даже не взглянув в ее сторону. Может случиться, я позволю себе сделать это даже в том случае, если она станет смотреть на меня в упор и будет в красном платье. Очень даже может случиться! Ха-ха, вот будет торжество! Насколько я себя знаю, я, пожалуй, могу закончить пьесу еще нынче ночью, и дней через восемь эта фрекен будет стоять предо мной на коленях. Со всеми своими прелестями, ха-ха, со всеми прелестями!..
   -- Прощайте! -- сказал я отрывисто.
   Но Девица удержал меня. Он спросил:
   -- А чем же вы заняты теперь?
   -- Чем занят? Пишу, разумеется. Чем же мне еще заниматься? Ведь я только этим и живу. В настоящее время я работаю над большой драмой -- "Знаменье креста", из средневековой жизни.
   -- Черт побери! -- с искренним восхищением сказал Девица. -- Да ведь если вы это напишете, тогда...
   -- Меня это не очень заботит! -- ответил я. -- Но дней через восемь, надеюсь, вы обо мне услышите.
   И я ушел.
   Вернувшись домой, я тотчас же обратился к хозяйке и попросил лампу. Мне была очень нужна лампа; я собирался не ложиться в ту ночь, пьеса бушевала у меня в голове, и я твердо рассчитывал написать к утру порядочную часть. Я изложил хозяйке свою просьбу очень смиренно, так как заметил у нее на лице недовольство тем, что я снова вернулся. Я почти кончил свою замечательную пьесу, сказал я, остается дописать всего лишь две сцены. И я намекнул, что пьесу может поставить какой-нибудь театр еще прежде, чем я сам об этом попрошу. И если она окажет мне такое одолжение, тогда я...
   Но у хозяйки не было лампы. Она долго думала, но никак не могла вспомнить, чтобы у нее где-нибудь была лампа. Если я готов подождать до двенадцати, тогда, пожалуй, можно будет взять лампу из кухни. А почему я не куплю себе свечи?
   Я умолк. У меня не было десяти эре на свечу, и она это отлично знала. Увы, мои планы опять расстроились! Стряпуха сидела с нами, она сидела в комнате, на кухне ее не было, стало быть, лампу даже не зажигали. Я подумал об этом, но не сказал больше ничего.
   Вдруг стряпуха говорит:
   -- Я, кажись, недавно видала, как вы выходили из дворца? Вы, что же, были на обеде? -- И она громко засмеялась над собственной шуткой.
   Я сел, достал свои бумаги и хотел попытаться работать, сидя здесь. Я держал бумагу у себя на коленях и пристально смотрел в пол, чтобы не отвлекаться; но это не помогало, ничто не помогало мне, я не мог выжать из себя ни строчки. Вошли две хозяйские девочки и стали шумно играть с кошкой, а кошка эта была на удивление большая и почти без шерсти; когда девочки дули ей в глаза, в них появлялись слезы и стекали по носу. Хозяин и еще двое гостей играли за столом в карты. Только хозяйка, как всегда, занималась делом -- она шила. Она отлично видела, что я не могу писать в таком шуме, но совсем уже не считалась со мной; она даже улыбнулась, когда стряпуха спросила, не на обед ли меня пригласили во дворец. Все в доме относились ко мне враждебно; казалось, после того как я вынужден был с позором уступить свою комнату другому, это дало всем в доме право обращаться со мной, как с посторонним. И даже стряпуха, эта маленькая, черноглазая дрянь, у которой был низкий лоб и совсем плоская грудь, насмехалась надо мной по вечерам, когда я брал бутерброды. Она часто спрашивала меня, где я обычно обедаю, что-то она никогда не видела, чтоб я ковырял в зубах, выходя из "Гранда". Было ясно, что она знает о моем бедственном положении, и ей доставляет удовольствие напоминать мне об этом.
   Все эти мысли лезут мне в голову, и я не в силах придумать ни одной реплики для своей пьесы. Мои попытки тщетны; у меня начинает гудеть в голове, и я, наконец, вынужден бросить работу. Я кладу листки в карман и поднимаю глаза. Стряпуха сидит прямо передо мной, я смотрю на нее, смотрю на ее узкую спину и покатые плечи, которые еще даже не окрепли как следует. Зачем ей нападать на меня? Пусть бы я вышел даже из дворца, что из этого? Ей-то что за печаль? В последние дни она нагло насмехалась надо мной, когда я спотыкался на лестнице или, зацепившись за гвоздь, разрывал куртку. Не далее как вчера она подобрала мои черновики, которые я выбросил в прихожую, украла эти наброски к моей пьесе и потом читала их в комнате во всеуслышание, вышучивая меня и осыпая издевками. Я ни разу не обидел ее и, помнится, ни разу не просил ее оказать мне какую-нибудь услугу. Напротив, по вечерам я сам стелил себе постель на полу, не желая ее утруждать. Она смеялась надо мной еще и потому, что у меня выпадали волосы. По утрам в умывальнике плавали волосы, и это ее смешило. Башмаки у меня прохудились, в особенности тот, что попал под хлебный фургон, она и над этим насмехалась. "Вот так башмаки, прости господи! -- говорила она. -- Глядите, каждый что твоя собачья конура!". Да, мои башмаки и в самом деле были изношены; но я не мог покамест обзавестись другими.
   Я вспоминаю все это и удивляюсь открытой враждебности со стороны стряпухи, а девочки начинают тем временем дразнить старика, лежащего на кровати. Они прыгали вокруг него и были целиком поглощены этим занятием. Потом они стали щекотать у него в ушах соломинками. Поначалу я не вмешивался. Старик и пальцем не шевельнул, чтобы от них избавиться; он лишь смотрел на своих мучительниц яростным взглядом, когда они его щекотали, да мотал головой, чтобы освободиться от торчавших из ушей соломинок.
   Это зрелище становилось для меня невыносимым, но я не мог отвести глаз. Отец иногда поднимал голову от карт, смеялся выходкам девочек и даже обращал на это внимание своих партнеров. Почему старик не пошевельнется? Почему не отшвырнет девочек? Я сделал шаг к постели.
   -- Пусть их! Пусть! У него паралич! -- крикнул хозяин.
   И я, испугавшись его неудовольствия, боясь оказаться, на ночь глядя, за дверьми, молча вернулся на прежнее место и сидел смирнехонько. Зачем мне рисковать своим ночлегом и бутербродами, вмешиваясь в семейные дрязги? Нечего стараться ради этого полумертвого старика. И я почувствовал, что стал тверд, как кремень.
   Девчонки продолжали донимать старика. Их забавляло, что он не может шевельнуть головой, и они совали ему соломины в глаза, в ноздри. Он смотрел на них с ненавистью, но не способен был ни вымолвить слово, ни двинуть руками. Вдруг он приподнял все свое туловище и плюнул одной из девочек прямо в лицо; потом приподнялся еще и плюнул в другую, но не попал. Я видел, как хозяин бросил карты и подскочил к кровати. Он весь побагровел и крикнул:
   -- Как ты смеешь плевать людям в глаза, старый пес!
   -- Но ведь они же не давали ему покоя! -- воскликнул я, потеряв терпение.
   Но я все время боялся, как бы меня не выгнали, и крикнул не очень возмущенно; я только дрожал всем телом.
   Хозяин обернулся ко мне.
   -- Хорош гусь! Чего вы суетесь не в свои дела, черт вас возьми? Заткните глотку, слышите? Так-то лучше будет.
   Но тут подняла голос хозяйка, и весь дом огласился бранью.
   -- Да вы все, никак, взбесились! -- орала она. -- Сидите оба смирно, а не то вышвырну вон, понятно? Ха, мало того, что я пригрела эту гадину и кормила ее, изволь еще терпеть ад в доме, черт ему рад! Я этого не потерплю, слышите? Цыц! Замолчите, дряни, да вытрите носы, не то я сама примусь за вас. Слыханное ли дело! Заявляются прямо с улицы, без единого эре, даже мазь от вшей купить не на что, да подымают шум среди ночи, вступают в перекоры. Я этого не допущу, и пускай чужие катятся вон. Чтобы в доме было тихо. Такова моя воля!
   Я ничего не ответил, даже рта не раскрыл, только снова сел у двери и слушал крики. Кричали все, даже дети и стряпуха, которая непременно желала объяснить, с чего началась ссора. Если б я молчал, то все бы сразу и кончилось, мне бы только придержать язык, и не дошло бы до крайности. А разве я не придержал язык? Ведь зима была на дворе, и дело шло к ночи. Мог ли я стукнуть кулаком по столу и постоять за себя? Нет уж, без глупостей! Поэтому я сидел смирно и, хотя мне почти отказали от квартиры, не ушел от хозяев. Я не сводил глаз со стены, где висела олеография с изображением Спасителя, и упорно отмалчивался, невзирая на все выпады хозяйки.
   -- Если вам угодно избавиться от меня, мадам, то нет ничего проще, -- сказал один из игроков.
   Он встал. Второй игрок встал тоже.
   -- Да нет же, речь не о тебе. И не о тебе, -- заверила их хозяйка. -- Уж ежели на то пошло, я могу сказать, о ком разговор. Ежели на то пошло. Тогда станет ясно, кого это касается...
   Она говорила отрывисто, наносила мне удары с короткими паузами и нарочито медлила, давая мне понять, что она разумела меня. "Спокойствие! -- сказал я себе. -- Только спокойствие!" Она не выгоняла меня, не говорила этого открыто, в ясных словах. Только бы мне не выказать высокомерия, надо поступиться гордостью, сейчас не время! Держи ухо востро!.. А у Христа на олеографии такие странные зеленые волосы... Они очень похожи на зеленую травку, или, выражаясь с изящной точностью, на густую траву поемных лугов. До чего же тонко я это подметил -- именно на густую траву поемных лугов... И тотчас в голове у меня одна мысль тянет за собой другую: зеленая трава заставляет меня вспоминать те места в Писании, где говорится, что дни человека, как трава, и вся трава зеленая сгорела, потом я начинаю думать о Судном дне, когда все погибнет в пламени, у меня мелькает мысль о землетрясении в Лиссабоне, и я вижу перед собой латунную испанскую плевательницу и письменный прибор черного дерева, какой был у Илаяли. Ах, все -- тлен! Вся трава зеленая сгорела! Удел всего -- гроб в четыре доски и саван от йомфру Андерсен, в подворотне направо...
   Все это промелькнуло у меня в голове в то отчаянное мгновение, когда хозяйка собиралась выгнать меня за дверь.
   -- Он даже не слушает! -- крикнула она. -- Говорю вам, покиньте мой дом, понятно? Накажи меня бог, да этот малый сошел с ума! Убирайтесь на все четыре стороны, вот и весь сказ.
   Я посмотрел на дверь, но не с тем, чтобы уйти, вовсе не с тем, чтобы уйти; в голову мне пришла предерзкая мысль; будь в дверях ключ, я повернул бы его, заперся бы здесь вместе со всеми, только бы остаться. Мысль, что сейчас я снова окажусь на улице, приводила меня в ужас. Но в дверях не было ключа, и я встал; надеяться было не на что.
   И вдруг сквозь крик хозяйки слышится голос ее мужа. Я останавливаюсь в изумлении. Человек, только что грозивший мне, теперь неожиданно принимает мою сторону. Он говорит:
   -- Не знаешь разве, что нельзя выгонять людей из дому в ночную пору? Это карается законом.
   Я не знал, карается ли это законом, едва ли так могло быть, хотя, конечно, все возможно, но хозяйка сразу опомнилась, утихла и оставила меня в покое. Она даже предложила мне на ужин два бутерброда, но я их не взял, -- из благодарности к ее мужу я не взял их, объяснив, что уже поел в городе.
   Когда я наконец пошел в прихожую и стал укладываться, хозяйка последовала за мной, остановилась на пороге и громко сказала, застив свет своим чудовищно распухшим животом:
   -- Но вы ночуете здесь в последний раз, так и знайте.
   -- Ну что ж! -- ответил я.
   Завтра мне, пожалуй, удастся найти ночлег, если хорошенько постараться. Где-нибудь да найдется убежище. А покуда я радовался, что не остался без крова сегодня ночью.
   Проснулся я в пять или в шесть часов утра. Еще не рассвело, но все равно я тотчас же встал; из-за холода я спал в одежде, и мне не нужно было одеваться. Выпив воды, я тихонько отворил дверь и вышел тихонько, чтобы избежать встречи с хозяйкой.
   На улице не было никого, лишь иногда попадался полицейский, который дежурил всю ночь; вскоре появились два фонарщика и стали гасить газовые фонари. Я бродил без цели, вышел на Церковную улицу и побрел к крепости. Хотелось спать, я продрог, и я, присев на скамейку, задремал. Три недели я питался бутербродами, которые хозяйка давала мне утром и вечером; теперь вот спина и ноги у меня ныли от долгой ходьбы, очень хотелось есть, уже сутки я ничего не ел, голод снова терзал меня, и нужно было поскорей искать какой-нибудь выход. С этой мыслью я опять задремал, сидя на скамейке...
   Меня разбудили чьи-то голоса, я огляделся и увидел, что уже совсем светло и город проснулся. Я встал и пошел прочь. Над холмами всходило солнце, небо приобрело нежный светлый оттенок, погожее утро после стольких хмурых недель вселило в меня радость, я позабыл все свои невзгоды, и теперь мне казалось, что много раз бывало гораздо хуже. Я хлопнул себя по груди и тихонько запел песенку. Мой голос звучал так печально, так слабо, что это растрогало меня до слез. Кроме того, чудесный день, светлое, сияющее небо действовали на меня слишком сильно, и я заплакал навзрыд.
   -- Что с вами? -- спросил какой-то прохожий.
   Я поспешил прочь, не отвечая и прикрыв лицо руками.
   Я пришел на пристань. С большой барки под русским флагом выгружали уголь; я стал разбирать название: "Копегоро". Долгое время развлекался тем, что наблюдал за этим иностранным судном. Очевидно, оно уже почти разгрузилось, и, несмотря на балласт, шкала на борту показывала уже девять футов над водой, и когда тяжелые сапоги грузчиков стучали по палубе, судно отзывалось протяжным гулом.
   Солнце, свет, соленое дыхание моря -- вся эта интересная и веселая жизнь возбуждала меня, и кровь бодрей струилась в моих жилах. Вдруг мне пришло в голову, что я, пожалуй, мог бы прямо здесь сочинить несколько сцен для своей пьесы. И я вынул бумажки из кармана.
   Я стал придумывать слова, которые хотел вложить в уста монаха, -- слова, пылающие яростной нетерпимостью; но мне это не удавалось. Тогда я оставил монаха и стал сочинять речь, с которой судья обращается к осквернительнице храма, написал полстраницы и бросил. Настоящего пафоса не получалось. Люди вокруг меня трудились, гремели лебедки, скрипели вороты, звякали цепи, и все это никак не отвечало мрачной, затхлой атмосфере средневековья, которой была проникнута моя пьеса. Собрав бумажки, я встал.
   Но все же я сдвинулся с мертвой точки и был совершенно уверен, что, если ничего не случится, дело пойдет на лад. Только бы найти какое-нибудь пристанище! При этой мысли я остановился посреди улицы, но не мог вспомнить ни одного спокойного местечка во всем городе, где мне можно было бы пристроиться на время. Не было другого выхода, кроме как вернуться в "Пансионат для приезжих". От одной этой мысли меня начало корчить, я твердил себе, что так не годится, но плелся все вперед, туда, куда путь мне был заказан. Конечно, это презренно, сознавался я себе, это унизительно; но ничто не действовало. Правда, я человек не гордый, я должен прямо сказать, что на свете нет существа смиренней меня. И я продолжал путь.
   У двери я остановился и еще раз все взвесил. Будь что будет, надо рискнуть! Разве все это не презренная суета? Во-первых, мне нужен приют всего на несколько часов, а во-вторых, накажи меня бог, если я еще когда-нибудь переступлю порог этого дома. Я вошел во двор. Шагая по неровным булыжникам, я все еще колебался и чуть не повернул назад от самых дверей. Я стиснул зубы. Прочь, неуместная гордость! В худшем случае, я принесу извинения, скажу, что пришел проститься, как того требует вежливость, и условиться, когда я отдам должок за квартиру. Я открыл дверь прихожей.
   Войдя, я застыл на месте. Прямо передо мной, в двух шагах, стоял сам хозяин, без шляпы и без куртки, и подглядывал в замочную скважину за тем, что происходило в комнате. Он сделал мне знак рукою, чтоб я стоял тихо, и снова стал подглядывать в замочную скважину. При этом он смеялся.
   -- Подите сюда! -- сказал он шепотом.
   Я подошел на цыпочках.
   -- Смотрите! -- сказал он, дрожа от безмолвного смеха. -- Загляните-ка туда! Хи-хи! Видите, лежат! Взгляните на старика! Вам видно старика?
   В комнате, на кровати, прямо против меня, под олеографией, изображавшей Христа, я увидел двоих -- хозяйку и приезжего штурмана; на темном одеяле белели ее ноги. А на кровати у другой стены сидел ее отец, разбитый параличом, и смотрел, опираясь на руки, скорчившись, как всегда, не в силах шевельнуться...
   Я повернулся к хозяину. Он с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться. Двумя пальцами он зажимал себе нос.
   -- Видели старика? -- шепнул он. -- О господи, видели вы старика? Сидит и смотрит на них! -- И он снова нагнулся к замочной скважине.
   Я отошел к окну и сел. Это жестокое зрелище совершенно расстроило мои мысли, уничтожило мое вдохновение. Но какое мне дело до всего этого? Если сам муж мирится с этим и даже потешается, то у меня нет ни малейшего основания негодовать. Что же до старика, то о нем нечего беспокоиться. Он, верно, видел это уже не раз; быть может, он попросту спал сидя или даже уже умер, бог его знает. Я ничуть не удивился бы, если б узнал, что он мертв. И моя совесть успокоилась.
   Я снова достал рукопись и попытался отогнать все постороннее. Фраза в речи судьи была оборвана на половине: "Так велят мне бог и закон, так велит мне совет мудрых мужей, так велит мне моя совесть..." Я смотрел в окно, придумывая, что же велит ему совесть. Из комнаты донесся негромкий шум. Ну, это меня не касалось, нисколько не касалось; а старик, быть может, умер, он умер сегодня в четыре утра; стало быть, мне совершенно безразлично, что там за шум. Но зачем же я, черт возьми, думаю об этом? Спокойствие!
   "Так велит мне моя совесть..."
   Но все словно были в заговоре против меня. Хозяин, подглядывая в замочную скважину, не мог удержаться, время от времени я слышал его подавленный смех и видел, как он весь трясется; и еще меня отвлекало то, что происходило на улице. По другую ее сторону играет на солнце маленький мальчик; спокойно и беспечно он связывает полоски бумаги. И вдруг он вскакивает с сердитым криком: пятясь, он выходит на середину улицы и глядит на рыжебородого человека, который высунулся из окна во втором этаже и плюнул ему на голову. Малыш плачет от злобы и беспомощно ругается, а рыжебородый хохочет в окне: так проходит минут пять. Я отворачиваюсь, чтобы не видеть слез мальчика.
   "Так велит мне моя совесть..."
   Я никак не мог сдвинуться с места. Наконец все начало путаться. Мне казалось, что даже написанное прежде никуда не годится, что весь мой замысел -- сплошной вздор. Нельзя говорить о совести в средние века, совесть впервые изобрел учитель танцев Шекспир, следовательно, вся речь судьи неправильна. Стало быть, мои бумажки можно выбросить? Я снова пробежал их, и мои сомнения тотчас же разрешились; я нашел великолепные места, порядочные куски, обладающие исключительными достоинствами. И в моей груди снова всколыхнулось пьянящее желание взяться за дело и кончить пьесу.
   Я встал и пошел к двери, не обращая внимания на хозяина, который махал руками, показывая, чтобы я не шумел. Исполненный непоколебимой решимости, я вышел из прихожей, поднялся по лестнице на второй этаж и вошел в свою прежнюю комнату. Ведь штурмана там не было, кто же мог мне помешать побыть здесь немного? Я не трону его вещей, не воспользуюсь даже столом, а просто посижу на стуле у двери, с меня и этого довольно. Я быстро раскладываю бумаги у себя на коленях.
   Несколько минут все идет как по маслу. В моей голове одна за другой возникают отделанные в совершенстве фразы, и я пишу не отрываясь. Я заполняю одну страницу за другой, стремительно продвигаюсь вперед, иногда тихонько вскрикиваю, восхищаясь своим порывом, и почти совершенно забываюсь. Я слышу в эти мгновения лишь собственные радостные возгласы. И вот мне приходит в голову счастливая мысль о церковном колоколе, его звон должен прозвучать в одном месте моей пьесы. Все идет Великолепно.
   Вдруг я слышу шаги на лестнице. Я дрожу и едва сдерживаюсь, я насторожен, робок, готов ко всему, меня все пугает; мои нервы взвинчены от голода; я взволнованно прислушиваюсь, зажав в руке карандаш, и не могу больше написать ни слова. Дверь отворяется; входят двое, которых я недавно видел внизу, в замочную скважину.
   Не успеваю я извиниться за свое вторжение, как хозяйка кричит, удивленная, словно с луны свалилась:
   -- Господи боже ты мой, да он опять здесь!
   -- Простите! -- говорю я и хочу кое-что добавить к этому, но мне не дают продолжать.
   -- Убирайтесь вон, не то, видит бог, я позову полицию!
   Я встал.
   -- Но ведь я хотел только проститься с вами, -- бормочу я. -- И мне пришлось подождать. Я ничего не тронул, я просто посидел здесь на стуле...
   -- Это не беда, -- говорит штурман. -- Какого дьявола? Оставьте его!
   Когда я спустился с лестницы, мною вдруг овладела бешеная ненависть к толстой, отяжелевшей женщине, которая шла за мной по пятам, торопясь меня выпроводить; я застыл на миг в неподвижности, и на языке у меня вертелись самые ужасные ругательства, которые я готов был швырнуть ей в лицо. Но я вовремя опомнился и смолчал, смолчал из простой благодарности к незнакомому человеку, который шел за ней и мог услышать это. Хозяйка наседала на меня сзади и беспрерывно ругалась, отчего ярость моя росла с каждым шагом.
   Мы вышли на двор, я шел медленно, все еще колеблясь, стоит ли связываться с хозяйкой. Бешенство душило меня, самые кровожадные мысли лезли в голову, я готов был убить ее на месте, ударить ногой в живот. В воротах я сталкиваюсь с рассыльным, он кланяется мне, но я не отвечаю; он обращается к хозяйке, и я слышу, что он справляется обо мне; но я не оборачиваюсь.
   Едва я выхожу за ворота, как рассыльный нагоняет меня, снова кланяется и просит обождать. Он передает мне письмо. Я машинально вскрываю конверт, и оттуда выпадает бумажка в десять крон, но письма никакого нет.
   Я смотрю на рассыльного и спрашиваю:
   -- Что это за шутки? От кого письмо?
   -- Право, не знаю, -- отвечает он. -- Какая-то дама велела снести это вам.
   Я остолбенел. Рассыльный уходит своей дорогой. Тогда я кладу бумажку обратно, комкаю конверт, поворачиваю назад, подхожу к хозяйке, которая все еще глядит на меня из дверей, и швыряю ей конверт в лицо. Я ничего не говорю, не произношу ни звука, только, обернувшись через плечо, я вижу, как она разворачивает скомканную бумажку...
   Вот это -- достойное поведение! Никаких разговоров, ни слова этой дряни, преспокойно скомкать крупную ассигнацию и швырнуть в лицо своим врагам. Вот это называется вести себя с достоинством! Поделом им, скотам!..
   Когда я вышел на угол Вокзальной площади и Томтегатен, улица вдруг закружилась перед моими глазами, в голове у меня раздался гул, и я, едва не упав, прислонился к стене. Я никак не мог двинуться дальше, не мог даже выпрямиться и оставался скорченный; как я привалился к стене, так и остался, чувствуя, что начинаю терять сознание. Это изнеможение лишь усиливало мою безумную ярость, и я топал ногами. Чего я только не делал, чтобы прийти в себя, -- стискивал зубы, морщил лоб, ворочал глазами, и это как будто помогло. Мои мысли прояснились, я понял, что близок к гибели. Я оттолкнулся руками от стены; улица по-прежнему плясала вокруг меня. Я стал всхлипывать от бешенства, изо всех сил боролся с этой напастью, отважно удерживаясь на ногах: я не хотел падать, я хотел умереть стоя. Мимо проезжает повозка. Я вижу, что в повозке картофель, но в бешенстве, из упрямства, я вбиваю себе в голову, что это не картофель, а кочаны капусты, и я с ожесточением клянусь, что это -- капуста. Я отлично слышал собственный голос и сознательно продолжал божиться, уверяя, что эта нелепость -- истинная правда, ради нелепого удовлетворения от ложной клятвы. Опьяненный этой чудовищной ложью, я поднял три пальца и дрожащими губами клялся во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, что там была капуста.
   Время шло. Я плюхнулся на ближайшую приступку, утер пот со лба и шеи, глубоко вздохнул, чтобы успокоиться. Солнце зашло, день клонился к вечеру. Я снова начал размышлять о своем положении; голод немилосердно мучил меня, а через несколько часов снова настанет ночь; необходимо придумать что-нибудь, пока еще есть время. Мысль моя снова устремилась к меблированным комнатам, откуда меня выгнали; я вовсе не хотел возвращаться туда, но все-таки не мог отогнать эту мысль. В сущности, хозяйка была совершенно права, когда вышвырнула меня. Как могу я ожидать, что мне дадут приют, раз я не платил денег? А ведь меня к тому же еще кормили; даже вчера вечером, когда хозяйка на меня рассердилась, она предложила мне два бутерброда, -- предложила по своей доброте, зная, как я в них нуждаюсь. Значит, мне грех жаловаться, и, сидя на приступке, я начал смиренно умолять ее простить мое поведение. В особенности горько я раскаивался в том, что оказался неблагодарным и швырнул деньги ей в лицо...
   Десять крон! Я вдруг даже присвистнул. От кого было письмо, которое принес рассыльный? Только в этот миг я сознательно задумался об этом и сразу догадался, в чем дело. Я скорчился от скорби и стыда, хрипло прошептал несколько раз: "Илаяли" и покачал головой. Не сам ли я, не далее как вчера вечером, решил гордо пройти мимо, если встречу ее, и выказать к ней глубочайшее равнодушие? А вместо этого я лишь возбудил в ней жалость и выманил у нее лепту. Нет, нет, нет, мое унижение беспредельно! Даже в ее глазах я не сумел остаться порядочным человеком; я погрузился по колена, по пояс, погряз в позоре и больше уже не в силах был выбраться, нет, никогда! Это предел! Принять десять крон, словно милостыню, и не иметь возможности швырнуть их обратно таинственному благодетелю, вцепиться в деньги обеими руками и не вернуть, уплатить ими за квартиру, невзирая на глубочайшее отвращение!..
   Нельзя ли как-нибудь получить эти десять крон обратно? Идти к хозяйке и требовать возвращения денег было бесполезно; надо найти другой выход, стоит только подумать, стоит только сделать над собой усилие. Видит бог, тут мало было просто думать о том, как добыть эти десять крон, тут нужно было думать всем существом. И я принялся за дело всерьез.
   Вероятно, было уже около четырех часов, часа через два я мог бы, пожалуй, пойти к директору театра, будь моя пьеса готова. Я вынимаю рукопись и решаюсь во что бы то ни стало написать несколько последних сцен; я думаю, потею, перечитываю все сначала, но не подвигаюсь ни на волос. "Довольно глупить, -- говорю я себе. -- Перестань упрямиться!" И я принимаюсь сочинять, как попало, записываю все, что приходит в голову, лишь бы поскорей кончить и отделаться. Я пытаюсь внушить себе, что меня вновь осенило вдохновение, я лгу, грубо обманываю себя и пишу дальше, точно мне не нужно подыскивать слов. "Прекрасно! Великолепная находка! -- то и дело шепчу я. -- Только записывай!"
   В конце концов последние фразы начали казаться мне подозрительными; они так резко отличались от первых сцен; кроме того, слова монаха и не пахли средневековьем. Я перегрызаю карандаш, вскакиваю, разрываю рукопись, рву в клочки каждый листок, бросаю шляпу на землю и топчу ее. "Я погиб! -- шепчу я про себя. -- Милостивые государыни и милостивые государи, я погиб!" Кроме этих слов, я ничего не могу вымолвить и лишь продолжаю топтать свою шляпу.
   В нескольких шагах от меня стоит полицейский и следит за мной; он стоит посреди улицы и не спускает с меня глаз. Когда я поднимаю голову, наши глаза встречаются; быть может, он уже давно так стоит и не спускает с меня глаз. Я подбираю свою шляпу, надеваю ее и подхожу к полицейскому.
   -- Вы не знаете, сколько времени? -- спрашиваю я.
   Выждав немного, он достает часы и при этом все смотрит на меня.
   -- Четыре часа, -- отвечает он.
   -- Верно! -- говорю я. -- Именно четыре, совершенно справедливо. Я вижу, вы свое дело знаете, и буду иметь вас в виду.
   И я отошел. Он остолбенел от удивления и, разинув рот, смотрел мне вслед, все еще держа часы в руке. Подходя к "Ройялю", я обернулся и посмотрел назад: он все еще стоял на месте и провожал меня глазами.
   Хе-хе, вот так-то надо обращаться со скотами! Без всякой совести! Это внушает скотам уважение, заставляет их трепетать... Я был очень доволен собой и снова принялся напевать. В сильном волнении, совершенно забыв о боли, не испытывая даже никаких неприятных ощущений, исполненный удивительной легкости, я прошел через всю площадь, свернул у рынка к храму Спасителя и сел на скамейку.
   В конце концов не все ли равно, верну я эти десять крон или нет! Раз их прислали мне, стало быть, они мои, и совершенно безразлично, от кого эти деньги. Было ведено передать их именно мне, и поэтому пришлось взять; не имело смысла оставлять их рассыльному. И глупо было бы теперь вернуть другие десять крон, совсем не те, что я получил. А если так, тут уж ничего не поделаешь.
   Я постарался сосредоточить все свое внимание на людной, оживленной площади и думать о безразличных вещах; но это мне плохо удавалось, десять крон не шли у меня из головы. В конце концов я пришел в ярость и крепко сжал кулаки. "Если бы я отослал деньги назад, это оскорбило бы ее, -- сказал я себе. -- Так в чем же дело?" Я всегда был крайне надменным, отказывался от подачек, лишь высокомерно качал головой и говорил: "Нет уж, благодарю покорно". И вот к чему это привело: я снова очутился на улице. Я не остался в своем теплом, уютном жилище, хотя имел к этому полнейшую возможность; меня обуяла гордыня, при первом же слове, которое мне не понравилось, я взвился, никому не дал спуску, я расшвыривал бумажки по десять крон направо и налево, а потом ушел, куда глаза глядят... Я сам себя наказал, покинул свое жилище и вот снова попал в тяжкое положение.
   Впрочем, к чертям собачьим! Я не просил этих десяти крон, и они недолго были у меня в руках, я тотчас же их отдал, уплатил их совершенно чужим людям, которых никогда больше не увижу. Такой уж я человек, когда надо, отдам все до последнего! И если я не ошибаюсь в Илаяли, она тоже не раскаивается, что послала мне деньги, к чему же тогда весь этот шум? Самое меньшее, что она могла сделать, это время от времени посылать мне десять крон. Ведь бедная девушка влюблена в меня, быть может, даже безнадежно влюблена... Я долго тешился этой мыслью. Не могло быть ни малейшего сомнения, что она влюблена в меня, бедняжка!..
   Пять часов. Нервный подъем кончился, голова моя снова как бы опустела, наполнилась гулом. Я смотрел в пространство остановившимся взглядом и видел перед собою аптеку. Голод мучительно терзал меня, и я жестоко страдал. Так я сидел, уставившись в пространство, и мало-помалу перед моим неподвижным взором обозначилась человеческая фигура, наконец она стала совсем четкой, и я узнал, кто это: женщина, которая торговала пирожками у аптеки.
   Вздрогнув, я выпрямляюсь на скамейке и начинаю припоминать. Да, конечно, это та самая женщина, с тем же лотком, она сидит на том же самом месте! Я присвистнул несколько раз, щелкнул пальцами, встал со скамейки и направился к аптеке. Довольно глупостей! Черт возьми, не все ли равно, дал ли я ей деньги, приобретенные неправедно, или же честные норвежские денежки из конгсбергского серебра! Я не желаю быть посмешищем, а от неумеренной гордости недолго и ноги протянуть...
   Я выхожу, на угол, всматриваюсь в женщину, останавливаюсь подле нее. Я улыбаюсь, киваю ей, как знакомой, и заговариваю непринужденно, словно мое возвращение -- это нечто само собой разумеющееся.
   -- Здравствуйте! -- говорю я. -- Вы, наверно, меня не узнаете?
   -- Нет, -- медленно отвечает она и глядит на меня.
   Я улыбаюсь еще старательней, как будто она бог весть как остроумно шутит, притворяясь, что не узнает меня, и говорю:
   -- Неужели вы не помните, как я недавно дал вам несколько крон? Сколько помнится, я не сказал при этом ни слова, да, ни слова, у меня нет такой привычки. Когда имеешь дело с честными людьми, нет надобности ставить условия и, так сказать, заключать договор из-за всякой мелочи. Хе-хе! Но это я дал вам деньги.
   -- Да, конечно, это вы! Теперь я вас узнала...
   Прежде чем она начала меня благодарить, я уже выбрал глазами лакомый кусок и поспешно говорю:
   -- А теперь я пришел за пирожками.
   Она недоумевает.
   -- За пирожками, -- повторяю я. -- Теперь я пришел за пирожками. Я хочу получить хоть часть для начала. Все мне сегодня не требуется.
   -- Вы пришли за пирожками? -- переспрашивает она.
   -- Ну конечно, за пирожками! -- отвечаю я с громким смехом, словно ей сразу должно быть ясно, что я пришел за ними.
   Я беру с лотка пирожок или, вернее, булочку, и начинаю есть.
   При виде этого торговка выскакивает из своего закутка, невольным движением пытается защитить товар, давая мне понять, что она вовсе не ждала моего возвращения, да еще с целью отобрать у нее пирожки.
   -- Вы против? -- говорю я. -- Вы в самом деле против? Право, это смешно! Разве бывало когда-нибудь, чтобы человек дал вам кучу денег и не потребовал их обратно? Нет, вот видите! А вы еще, чего доброго, подумали, что это были краденые деньги, раз я просто сунул их вам? Нет, не подумали? Тем лучше, это просто прекрасно! Вы очень великодушны, если считаете меня за порядочного человека! Ха-ха! Да, вы в самом деле великодушны!
   -- Но зачем же вы дали мне эти деньги? -- с возмущением крикнула она.
   Я объяснил, зачем я дал ей деньги, объяснил спокойно и убедительно: у меня есть такая привычка, потому что я доверяю всем людям. Когда кто-нибудь предлагает мне вексель или расписку, я всегда качаю головой и говорю: "Нет, благодарствуйте". Видит бог, я так всегда делаю.
   Но торговка никак не понимала меня.
   Тогда я попробовал растолковать ей это по-другому, заговорил строго, не шутя. Разве ей никогда не платили вперед, подобно мне? -- спросил я. Я разумел, конечно, людей со средствами, например, какого-нибудь консула. Никогда? Ну что ж, раз она не привыкла к такому обхождению, с нее нельзя строго спрашивать. Но так принято за границей. Она, верно, никогда не ездила в чужие страны? Нет? Ну, то-то же! Тогда ей нельзя и судить... И я взял с лотка несколько пирожков.
   Она сердито ворчала, упорно не хотела отдать хотя бы малую толику своего товара, даже вырвала у меня пирожок и положила его на место. Я вскипел, ударил кулаком по лотку и пригрозил позвать полицию. Это еще снисходительность с моей стороны, сказал я, ведь если бы мне вздумалось забрать все, что мне причитается, она была бы разорена, потому что недавно я дал ей огромную сумму денег. Но я не намерен брать так много, я хочу взять лишь половину своего состояния. К тому же она больше меня не увидит. Бог свидетель, не увидит никогда, раз она такая...
   Наконец она выбрала несколько пирожков по самой бессовестной цене, четыре или пять штук, за которые она запросила неслыханно много, велела мне взять их и идти своей дорогой. Но я продолжал препираться с ней, доказывал, что она меня обманула по меньшей мере на целую крону и, кроме того, ободрала заживо, назначив такие несуразные цены.
   -- А знаете ли вы, что подобные штуки караются по закону? -- сказал я. -- Господи боже, да вы можете угодить на бессрочную каторгу, старая дура!
   Она швырнула мне еще один пирожок и со скрежетом зубовным потребовала, чтоб я оставил ее в покое.
   И я ушел.
   Ну и ну, свет еще не видывал такой двуличной торговки! Я шел через площадь, ел пирожки и громко рассуждал об этой женщине и ее бесстыдстве, повторял весь наш разговор и думал, что я гораздо лучше ее. Я ел пирожки на виду у всех и громко разговаривал.
   Пирожки исчезали один за другим; сколько я ни ел, мне все казалось мало, голод был неутолим. Господи, почему мне все мало! В своей жадности я чуть не съел последний пирожок, который с самого начала решил приберечь для мальчика с Вогнмансгатен, для того малыша, которому рыжебородый плюнул на голову. Я то и дело вспоминал о нем, не мог забыть, какое у него было лицо, когда он вскочил, и заплакал, и стал ругаться. Когда на него плюнули, он повернулся к моему окну поглядеть, не смеюсь ли я над ним. Бог весть, удастся ли мне его теперь найти! Я спешил добраться до Вогнмансгатен, миновал место, где изорвал свою пьесу и где еще валялись клочки бумаги, обошел стороной полицейского, которого удивил своим поведением, и наконец очутился у той двери, где утром сидел мальчик.
   Его не было. Улица почти опустела. Уже смеркалось, и мальчика найти не удалось; наверное, он ушел домой. Я бережно положил пирожок на землю, у самого порога, громко постучал и тотчас же пустился бежать. "Он, конечно, найдет пирожок! -- сказал я самому себе. -- Как только выйдет из дому, так сразу и найдет!" И от радости, что малыш найдет пирожок, слезы выступили у меня на глазах.
   Я снова вышел к пристани.
   Теперь я уже не был голоден, но от сладких пирожков меня начало тошнить. В голове снова метались самые нелепые мысли: а что, если я незаметно перережу канаты, которыми пришвартованы все эти корабли? Что, если я вдруг закричу: "Пожар"? Я пошел дальше по пристани, отыскал ящик, сел, скрестил руки на груди и почувствовал, что путаница в моей голове усиливается. Я сижу неподвижно, боюсь пошевельнуться, чтобы не пойти ко дну.
   Я смотрю на "Копегоро", барку под русским флагом. Я вижу у поручней какого-то человека; красные фонари с левого борта освещают его лицо, я встаю и заговариваю с ним. Собственно, я не собирался затевать с ним разговор и не ждал никакого ответа. Я сказал:
   -- Вы отплываете нынче вечером, капитан?
   -- Да, в самое ближайшее время, -- ответил он.
   Он говорил по-шведски.
   "Стало быть, это финн", -- думаю я.
   -- Гм! А не нужен ли вам матрос?
   В этот миг мне было безразлично, ответит ли он отказом или согласием, его ответ не имел никакого значения для меня. Я смотрел на него и ждал.
   -- Нет уж, -- ответил он. -- Вот юнгу я взял бы, пожалуй.
   Юнгу! Я вздрогнул, незаметно снял очки, спрятал их в карман и поднялся по трапу на палубу.
   -- Мне не приходилось плавать, но я могу делать все, что велите, -- сказал я. -- Куда вы плывете?
   -- Сперва в Лидс, там возьмем уголь и пойдем в Кадикс.
   -- Ладно, -- сказал я и стал уговаривать его взять меня. -- Мне все равно, куда плыть. Я буду хорошо работать.
   Некоторое время он рассматривал меня, что-то соображая.
   -- Так ты еще не бывал в плавании? -- спросил он.
   -- Нет. Но, говорю вам, дайте мне работу, и я все сделаю. Я человек привычный.
   Он снова задумался. А я уже свыкся с мыслью о плаванье и боялся, что меня прогонят.
   -- Так как же, капитан? -- спросил я наконец. -- Поверьте, я готов делать любую работу. Да что говорить! Я буду последним негодяем, если не вылезу из кожи, чтобы вам угодить. Я готов, если надо, стоять по две вахты подряд. Мне это только на пользу, я такие вещи люблю.
   -- Ну что ж, попробуем, -- сказал он, слегка улыбнувшись при моих последних словах. -- А в случае чего, в Англии можно будет и расстаться.
   -- Разумеется! -- отвечал я с восторгом. И повторил вслед за ним, что, в случае чего, в Англии мы можем расстаться.
   И он дал мне работу...
   Когда мы вышли во фьорд, я разогнул спину, весь взмокший от слабости и волнений, вгляделся в берег и простился наконец с городом Христианией, где в окнах повсюду уже зажглись яркие огни.

---------------------------------------------------------

   
   
   
   
сю улицу, беретъ дѣвятилѣтняго мальчика за руку и хочетъ отвести его: Шш! -- закрой свою глотку! Могъ бы иначе ругаться, у тебя такія слова, какъ-будто ты цѣлые годы проводилъ въ кабакѣ. Маршъ домой!
   -- Не пойду.
   -- Нѣтъ, пойдешь!
   -- Нѣтъ, не пойду!
   Я стою у окна и вижу, что женщина начинаетъ свирѣпѣть. Эта отвратительная сцена волнуетъ меня, я не могу, дольше выносить ея и зову мальчика къ себѣ наверхъ. Я дважды зову, чтобы положить конецъ этой сценѣ. Послѣдній разъ я кричу такъ громко, что хозяйка, пораженная, поворачиваетъ ко мнѣ голову. Она, тотчасъ же овладѣваетъ собой, дерзко и вмѣстѣ съ тѣмъ смущенно смотритъ на меня, и затѣмъ обращается къ сыну съ замѣчаніемъ. Она говоритъ такъ громко, что я слышу.
   -- Стыдись! Люди видятъ, какой ты гадкій.
   Изъ всего, что я наблюдалъ, ни одна подробность не избѣгла моего вниманія. Мое вниманіе отличалось замѣчательной проницательностью; я тщательно воспроизводилъ каждую мелочь. Не можетъ быть, чтобы мой разумъ былъ не въ порядкѣ. И что это значитъ: не быть въ порядкѣ?
   -- Послушай, знаешь что,-- сказалъ я вдругъ,-- ты уже достаточно много занимаешься своимъ разсудкомъ и въ этомъ отношеніи надѣлалъ себѣ много хлопотъ. Довольно дурачиться! Развѣ это признакъ сумасшествія, когда замѣчаешь и воспринимаешь всѣ явленія? Вѣдь это, наконецъ, просто смѣшно; дѣйствительно, это достойно смѣха, я ясно вижу, что это можетъ произойти съ каждымъ человѣкомъ. Самыя простыя вещи иногда бываетъ трудно сообразить. Но это еще ровно ничего не значитъ; просто случайность. Еще немножко, и я бы высмѣялъ тебя.
   Этотъ счетъ изъ мелочной лавочки, эти скверныя 5/16 гадкаго дешеваго сыра,-- ха-ха, сыра съ перцемъ и гвоздикой, за которымъ посылаютъ даже малыхъ ребятъ. Этотъ счетъ могъ бы сбить съ толку каждаго. Уже отъ одного запаха этого сыра можетъ закружиться голова. И я началъ смѣяться надъ зеленымъ сыромъ. Нѣтъ, если бы мнѣ дали подсчитать 5/16 хорошаго сливочнаго масла, это совсѣмъ другое дѣло.
   Я лихорадочно разсмѣялся надъ моей выдумкой и нашелъ, что это очень смѣшно. Да, у меня все въ порядкѣ. Я чувствую себя совсѣмъ хорошо. Я -- свѣтлая голова. Слава Богу, у меня все какъ слѣдуетъ.
   Веселость моя росла по мѣрѣ того, какъ я ходилъ по комнатѣ и говорилъ съ собой; я громко смѣялся и чувствовалъ себя очень довольнымъ. Мнѣ нужно воспользоваться этимъ свѣтлымъ мгновеніемъ, этой минутой беззаботнаго восторга. Я сѣлъ за столъ и принялся опять за свою аллегорію. Дѣло пошло на ладъ, какъ уже давно не шло; правда, не особенно быстро, но тѣмъ немногимъ, что я написалъ, я былъ доволенъ. Безъ устали я проработалъ цѣлый часъ.
   Я уже добрался до важнѣйшаго пункта этой аллегоріи, до самаго пожара въ книжномъ магазинѣ; это былъ очень важный пунктъ, такъ что все ранѣе написанное казалось ничто въ сравненіи съ этимъ мѣстомъ. Я хотѣлъ выразитъ глубокую мысль, что это горятъ не книги, а мозги, человѣческіе мозги, что это своего рода Варѳоломеева ночь.
   Вдругъ дверь быстро отворилась и вошла. моя хозяйка...
   Она даже не остановилась у дверей, а вышла на середину комнаты.
   Я испустилъ короткій хриплый крикъ, мнѣ казалось, что мнѣ нанесли ударъ.
   -- Что? -- спросила она,-- вы, кажется, что-то сказали? Только что явился пріѣзжій и намъ нужна эта комната. Вы можете переночевать у насъ внизу; да, у васъ должна быть своя постель, -- и, не дожидаясь моего отвѣта, она начала безъ всякихъ разсужденій сгребать мои бумаги со стола и приводить все въ порядокъ.
   Мое веселое настроеніе какъ рукой сняло, меня разбирало зло, отчаяніе, я всталъ. Я предоставилъ ей убрать столъ и ничего не говорилъ; ни слова. Она сунула мнѣ мои бумаги въ руки.
   Мнѣ ничего другого не оставалось, какъ только оставить комнату.
   Итакъ, пропалъ и этотъ драгоцѣнный мигъ. Новаго постояльца я уже встрѣтилъ на лѣстницѣ, это былъ молодой человѣкъ съ большимъ синимъ якоремъ на рукавѣ; за нимъ шелъ носильщикъ съ чемоданомъ на плечѣ. Очевидно, онъ морякъ, значитъ случайный постоялецъ на одну ночь; врядъ ли ему надолго понадобится моя комната.
   Можетъ-быть, завтра же, когда онъ уѣдетъ, ко мнѣ вернется мое счастливое настроеніе и я окончу свою аллегорію, а пока нужно покориться судьбѣ.
   Я еще ни разу не былъ въ квартирѣ моихъ хозяевъ, въ этой единственной комнатѣ, въ которой они жили всѣ вмѣстѣ, мужъ, жена, тесть и четверо дѣтей. Кухарка была въ кухнѣ, гдѣ она также и спала; съ отвращеніемъ я подошелъ въ двери и постучалъ; никто мнѣ не отвѣтилъ, но въ комнатѣ слышны были голоса.
   Мужъ не сказалъ ни слова, когда я вошелъ, онъ даже не отвѣтилъ на мой поклонъ; онъ взглянулъ на меня такъ равнодушно, какъ-будто я вовсе не касаюсь его. Онъ игралъ въ карты съ человѣкомъ, котораго я видѣлъ какъ-то на пристани, это былъ носильщикъ, по прозвищу "Стекло". На кровати лежалъ маленькій ребенокъ и болталъ самъ съ собой. А на нарахъ сидѣлъ старикъ, отецъ хозяйки, опустивъ голову на руки, какъ-будто у него болитъ грудь или животъ. Волосы у него были совсѣмъ бѣлые. Въ своей позѣ онъ походилъ на пресмыкающееся, насторожившее уши.
   -- Мнѣ приходится, къ сожалѣнію, попроситъ у васъ пріюта на эту ночь,-- сказалъ я мужу.
   -- Моя жена вамъ такъ сказала?-- спросилъ онъ.
   -- Да, мою комнату занялъ другой пріѣзжій.
   На это мужъ мнѣ ничего не возразилъ и снова занялся своими картами.
   Этотъ человѣкъ сидѣлъ изо дня въ день и игралъ въ карты съ первымъ встрѣчнымъ, входившимъ къ нимъ въ комнату, игралъ безъ всякой ставки, только чтобы провести время и что-нибудь имѣть въ рукахъ. Онъ болѣе ничего не дѣлалъ, шевелился постольку, поскольку дозволяли его лѣнивые члены, въ то время какъ его жена бѣгала взадъ и впередъ по лѣстницамъ, хлопотала по хозяйству и дѣлала все, чтобы только залучить къ себѣ постояльцевъ. Она поддерживала знакомство съ носильщиками и артельщиками, платила имъ опредѣленное вознагражденіе за каждаго доставленнаго ей постояльца, порой также давала и имъ пріютъ на ночь. На этотъ разъ, очевидно, моряка доставилъ ей "Стекло".
   Вошли двое дѣтей, маленькія дѣвочки съ худыми, покрытыми веснушками лицами; на нихъ были поистинѣ жалкія платья. Вскорѣ за ними вошла и хозяйка. Я спросилъ ее, куда она меня помѣститъ на ночь, и она отвѣтила мнѣ коротко, что я могу лечь или въ этой комнатѣ или въ передней, на нарахъ,-- какъ мнѣ угодно. Говоря мнѣ это, она ходила по комнатѣ, возилась съ какими-то вещами, которыя она приводила въ порядокъ, и при этомъ ни разу даже не посмотрѣла на меня.
   Услышавъ такой отвѣтъ, я оторопѣлъ, всталъ около двери и съежился весь; я сдѣлалъ такое лицо, какъ-будто я очень доволенъ уступить другому свою комнату на одну ночь; чтобы не сердить хозяйку и чтобы она не выгнала меня совсѣмъ, я сказалъ:
   "Ахъ, да, какъ-нибудь устроимся!" И замолчалъ. Она продолжала ходить по комнатѣ.
   -- Между прочимъ я должна вамъ сказать, что мнѣ совсѣмъ неудобно давать людямъ квартиру и столъ въ кредитъ,-- сказала она.-- И я это вамъ уже говорила разъ.
   -- Да, но все дѣло въ какихъ-нибудь двухъ дняхъ, когда моя статья будетъ окончена,-- возразилъ я.-- Я вамъ охотно дамъ еще пять кронъ лишнихъ.
   Но она, очевидно, не вѣрила въ мою статью, это я замѣтилъ.
   Изъ-за того, что я былъ немного оскорбленъ, я не смѣлъ разыгрывать изъ себя гордеца и покинуть этотъ домъ: я зналъ, что меня ждетъ, если я уйду.

-----

   Прошло нѣсколько дней.
   Мнѣ пришлось жить въ общей комнатѣ, потому что въ передней, гдѣ не было печки, было очень холодно; ночью я спалъ въ комнатѣ на полу. Пріѣзжій морякъ все еще жилъ въ моей комнатѣ и вообще, кажется, не собирался уѣзжать.
   Во время обѣда пришла хозяйка и заявила, что онъ заплатилъ ей за цѣлый мѣсяцъ впередъ; ему нужно до отъѣзда выдержать экзаменъ; вотъ почему онъ въ городѣ. Я все это слушалъ и понялъ, что моя комната потеряна для меня навсегда.
   Я вышелъ въ переднюю и усѣлся тамъ; если мнѣ вообще удается написать что-нибудь, то только здѣсь, потому что здѣсь по крайней мѣрѣ тихо. Аллегорія ужъ болѣе не занимала меня: у меня была новая идея, превосходный планъ; я хотѣлъ написать одноактную драму "Крестное знаменіе" на средневѣковый сюжетъ. У меня было уже все обдумано, что касается главнаго дѣйствующаго лица,-- великолѣпная фанатичная блудница, согрѣшившая въ храмѣ, не по слабости и не по страсти, но изъ благородной ненависти къ небу.
   Чѣмъ больше времени проходило, тѣмъ больше вдохновлялъ меня этотъ образъ. Наконецъ, она встала передъ моими глазами, какъ живая и именно такой, какой я хотѣлъ ее представить. Ея тѣло было отвратительно и полно недостатковъ: большого роста, худая и смуглая, а при ходьбѣ подъ одеждой чувствовались длинныя ноги; и кромѣ того, у нея были большія оттопыренныя уши. Короче говоря, для глазъ она ничего не представляла изъ себя. Что меня интересовало въ ней, это недостижимое безстыдство, масса содѣянныхъ ею грѣховъ. Она занимала меня, дѣйствительно, въ высшей степени; мой мозгъ былъ заполненъ этимъ образомъ. Я читалъ свою драму два часа кряду. Работа шла съ большимъ напряженіемъ, а иногда съ очень длинными паузами, когда все писалось напрасно и приходилось рвать.
   Исписавъ 10--12 страницъ, я, наконецъ, изнемогъ отъ холода и напряженія. Я всталъ и вышелъ на улицу.
   Въ теченіе послѣдняго получаса мнѣ очень мѣшалъ работать дѣтскій крикъ изъ хозяйской комнаты, такъ что все равно я не могъ дольше работать. Я сдѣлалъ большую прогулку по Драменевенену и бродилъ по улицамъ до самаго вечера, все время обдумывая продолженіе своей драмы.
   Когда я возвращался домой, со мной произошло слѣдующее:
   Я сталъ у лавки сапожника, на концѣ улицы Карла-Іоганна, почти у самой желѣзнодорожной площади; Богъ вѣсть, зачѣмъ я остановился именно передъ этой лавкой.
   Я смотрѣлъ въ окно, но совсѣмъ не думалъ о сапогахъ: мои мысли были далеко гдѣ-то въ другихъ мірахъ. Мимо меня прошли нѣсколько болтающихъ прохожихъ, но я не слышалъ, что они говорили; вдругъ я услышалъ голосъ:
   -- Добрый вечеръ!
   Со мной здоровался мой товарищъ по прозвищу "Дѣвица".
   -- Добрый вечеръ! -- отвѣчалъ я разсѣянно. Я посмотрѣлъ на "Дѣвицу" и не сразу узналъ его.
   -- Ну, какъ живете?-- спросилъ онъ.
   -- Да ничего, какъ всегда.
   -- Скажите.... вы все живете у Христи?
   -- Христи?
   -- Вы, кажется, говорили мнѣ, что служите бухгалтеромъ у книгопродавца Христи?
   -- Ахъ, да! Нѣтъ, это уже прошло. Невозможно было съ нимъ работать; дѣло быстро рѣшилось само собой.
   -- По какому поводу?
   -- Я ошибся въ цифрахъ и...
   -- Сфальшивили?
   Сфальшивилъ ли я? "Дѣвица" спрашиваетъ, сфальшивилъ ли я? Онъ спросилъ это быстро и съ интересомъ.
   Я презрительно посмотрѣлъ на него и ничего не отвѣтилъ.
   -- Да, да, но Боже мой, вѣдь это съ каждымъ можетъ случиться! -- сказалъ онъ мнѣ въ утѣшеніе. Онъ былъ увѣренъ, что я смошенничалъ.
   -- Что такое съ каждымъ можетъ случиться?-- спросилъ я.-- Мошенничать? Послушайте, какъ вы могли подумать, что я способенъ на такую низость?
   -- Но, любезнѣйшій, мнѣ показалось, что вы сами...
   -- Нѣтъ, я вамъ сказалъ, что ошибся въ цифрахъ, невѣрно написалъ годъ, какая-то мелочь, если вы хотите знать, описка -- вотъ все мое преступленіе. Нѣтъ, слава Богу, я могу еще отличатъ бѣлое отъ чернаго. До чего это довело бы меня, если бы я запятналъ свою честь. Единственно, что меня поддерживаетъ, это чувство чести. Я надѣюсь, что оно достаточно сильно во мнѣ. Во всякомъ случаѣ, это чувство чести спасало меня до сихъ поръ отъ многаго.
   Я гордо поднялъ голову, отвернулся отъ "Дѣвицы" и сталъ смотрѣть въ другую сторону. Взглядъ мой скользнулъ по красному платью, по жалкой фигурѣ, идущей къ нимъ рядомъ съ мужчиной. Если бы у меня не было этого разговора съ "Дѣвицей", если бы меня не оскорбило его грубое недовѣріе, если бы я не откинулъ голову и не отвернулся бы отъ него, то, вѣроятно, это платье прошло незамѣченнымъ мимо меня. Какое мнѣ, собственно говоря, до него дѣло. И что мнѣ до него, будь это платье хоть первой придворной дамы
   "Дѣвица" стоялъ и говорилъ, стараясь загладить свою ошибку, но я совсѣмъ не слушалъ его, я пристально смотрѣлъ на красное платье, подходившее все ближе.
   Что-то ударило у меня въ груди -- легкій скользящій ударъ; мысленно я прошепталъ, не открывая рта:
   -- Илаяли!
   Теперь и "Дѣвица" обернулся и, увидавъ господина и даму, поклонился и посмотрѣлъ имъ вслѣдъ. Я не поклонился, или, можетъ-быть, поклонился, но безсознательно.
   Красивое платье двинулось дальше по улицѣ Карла-Іоганна и исчезло.
   -- Съ кѣмъ это она идетъ?-- спросилъ "Дѣвица".
   -- А развѣ вы не узнали? Это былъ "герцогъ"! Его прозвали "герцогомъ". А даму вы знаете?
   -- Да, такъ, съ виду. А вы -- нѣтъ?
   -- Нѣтъ,-- отвѣчалъ я.
   -- Вы, кажется, ей низко поклонились?
   -- Я?
   -- Ха-ха! можетъ-быть, нѣтъ?-- сказалъ "Дѣвица".--Странно, а она на васъ все время смотрѣла.
   -- Откуда вы ее знаете?-- спросилъ я. Собственно говоря, онъ ее не знаетъ. Дѣло было осенью вечеромъ. Ихъ было трое веселыхъ молодыхъ людей; они возвращались съ прогулки; на Камерменерѣ они встрѣтили эту даму; она шла одна. Съ ней заговорили. Вначалѣ она отвѣчала разсѣянно, но одинъ изъ веселыхъ молодцовъ, человѣкъ, прошедшій сквозь воду и мѣдныя трубы, началъ умолять ее позволить проводить домой. Ни одного волоска на ея головѣ онъ не тронетъ, онъ проводитъ ее только до ея дверей, чтобы убѣдиться, что она благополучно дошла домой, а не то онъ всю ночь будетъ безпокоиться. Онъ говорилъ, не переставая, о томъ, о семъ, назвался Вольдемаромъ Оттердагомъ и выдавалъ себя за фотографа.
   Въ концѣ-концовъ, она разсмѣялась надъ веселымъ молодцомъ, котораго не смутила ея холодность, и кончилось тѣмъ, что онъ пошелъ съ ней.
   -- Ну, а потомъ?-- спросилъ я, затаивъ дыханіе.
   -- Что изъ этого вышло? О... ничего! Вѣдь это порядочная женщина.
   Мы помолчали минутку.
   -- Нѣтъ, чортъ возьми, такъ это былъ "герцогъ"! Вотъ какой у него видъ!-- сказалъ онъ задумчиво.-- Ну, если она съ этимъ человѣкомъ, я не отвѣчаю за нее.
   Я молчалъ. Разумѣется, "герцогъ" увлечетъ ее. Но что мнѣ до того? Я нисколько не безпокоюсь о ней со всѣми ея прелестями. И я старался утѣшить себя, думая о ней самымъ грубымъ образомъ, и находилъ удовольствіе въ томъ, что топталъ ее въ грязь. Меня злило, что я снялъ шляпу передъ этой парочкой -- если я только дѣйствительно это сдѣлалъ. Къ чему снимать шляпу передъ подобными людьми!..
   Я уже больше ничего не соображалъ о ней; она совсѣмъ не хороша... Фу, чортъ возьми, какъ она подурнѣла. Очень возможно, что она посмотрѣла на меня; ничего нѣтъ удивительнаго, можетъ быть ее мучаетъ раскаяніе. Однако, это еще не поводъ, чтобы кланяться ей, тѣмъ болѣе, что за послѣднее время она такъ поотцвѣла. Пусть "герцогъ" оставитъ ее у себя. На здоровье! При слѣдующей встрѣчѣ ни за что не поклонюсь, но пройду мимо съ гордой осанкой. Напрасно я не посмотрѣлъ на нее косо въ эту минуту; ея пристальный взглядъ и ярко-красное платье вполнѣ оправдали бы меня. Да, это легко могло бы случиться. Ха-ха! То-то было бы торжество. Если не ошибаюсь, я въ состояніи окончить свою драму въ теченіе этой ночи, а черезъ недѣлю эта особа будетъ сидѣть у меня на колѣняхъ со всѣми ея прелестями, ха-ха, со всѣми ея прелестями.
   -- Прощайте! -- сказалъ я коротко.
   Но "Дѣвица" задержалъ меня и спросилъ:
   -- Чѣмъ вы теперь занимаетесь?
   -- Чѣмъ занимаюсь? Пишу, разумѣется. Чѣмъ же мнѣ еще заниматься. Я теперь пишу большую драму "Крестное знаменіе", на средневѣковый сюжетъ.
   -- Чортъ возьми! -- сказалъ искренно "Дѣвица".-- Если вы изъ этого что-нибудь сдѣлаете, то....
   -- Теперь я этого больше не боюсь,-- отвѣтилъ я.-- Приблизительно черезъ недѣлю вы услышите обо мнѣ.
   Съ этими словами я ушелъ.
   Придя домой я тотчасъ обратился къ хозяйкѣ и попросилъ у нея лампу. Мнѣ чрезвычайно важно имѣть на эту ночь лампу; драма уже цѣликомъ сложилась въ головѣ, и я надѣюсь, что къ утру она значительно подвинется впередъ. Я изложилъ свою просьбу въ крайне смиренномъ тонѣ, такъ какъ замѣтилъ на ея лицѣ недовольную гримасу при моемъ приходѣ.-- Моя необыкновенно удачная драма почти готова,-- сказалъ я;-- недостаетъ только нѣсколькихъ явленій;-- и я намекнулъ, что она попадаетъ на сцену. Если она окажетъ мнѣ теперь эту большую услугу, то...
   Но у ней нѣтъ лампы. Она подумала, но не могла вспомнить, есть ли у нея гдѣ-нибудь лампа. Если я подожду до двѣнадцати часовъ, то тогда я могу взять кухонную лампу. Но развѣ не могъ бы я купить себѣ свѣчку?
   Я помолчалъ. У меня не было десяти ёръ на свѣчку, и она прекрасно это знала. Опять неудача. Кухарка сидѣла въ комнатѣ, а не въ кухнѣ. Лампа, значитъ, и не зажигалась. Я сообразилъ все это, но ничего не сказалъ.
   Вдругъ кухарка обратилась ко мнѣ.
   -- Вы возвращаетесь, кажется, изъ дворца? Вы были тамъ на обѣдѣ?-- И она громко засмѣялась своей шуткѣ.
   Я сѣлъ, досталъ свои бумаги и попытался кое-что написать. Я положилъ листы на колѣни и сталъ пристально смотрѣть на полъ, чтобы не развлекаться. Но ничего не помогало; я не двигался съ мѣста. Въ комнату вошли обѣ маленькія дѣвочки и начали возиться съ кошкой, больной, облѣзлой кошкой; когда они дули ей въ глаза, глаза сочились, и вода стекала по мордѣ. Хозяинъ и нѣсколько постороннихъ сидѣли за столомъ и играли въ азартную игру. Одна лишь хозяйка была, какъ всегда, прилежна и что-то шила. Она прекрасно видѣла, что я не могу работать въ такой суетѣ, но она нисколько не безпокоилась обо мнѣ; она даже улыбнулась, когда кухарка спросила меня, былъ ли я во дворцѣ на обѣдѣ. Все семейство было враждебно настроено по отношенію ко мнѣ, нужно было только, чтобы я предоставилъ свою комнату другому, и теперь со мной обращались, какъ съ чужимъ. Даже кухарка, маленькая плоскогрудая уличная дѣвченка, съ завитками на лбу, вечеромъ потѣшалась надо мной, когда я получилъ свой бутербродъ. Она по нѣскольку разъ спрашивала, гдѣ я обыкновенно обѣдаю, она никогда еще не видѣла, чтобы я отправлялся въ ресторанъ.
   Ясно, что она прекрасно знаетъ о моемъ ужасномъ положеніи я находитъ въ этомъ удовольствіе.
   Все это я отлично сознаю и уже не въ состояніи написать ни одной реплики для своей драмы. Нѣсколько разъ я начинаю, но напрасно; въ головѣ у меня какъ-то страшно шумитъ и мнѣ приходится бросить работу.
   Я сую бумаги въ карманъ.
   Кухарка сидитъ передо мной, и я смотрю на нее, на ея узкую спину, на недоразвитыя плечи. Съ какой стати она меня высмѣиваетъ? Если я даже и вернулся изъ дворца, что же дальше? Послѣдніе дни она пользовалась всякимъ удобнымъ случаемъ, чтобы высмѣять меня -- если я, напримѣръ, спотыкался на лѣстницѣ или зацѣплялся за гвоздь и рвалъ платье. Еще вчера она собрала клочки разорваннаго плана моей драмы, который я бросилъ въ передней, и прочла ихъ въ комнатѣ, чтобы посмѣяться надо мной. Я никогда не оскорблялъ ее и никогда не просилъ ее даже о какой-нибудь услугѣ. Напротивъ, по вечерамъ я самъ стлалъ постель на полу, чтобы не обезпокоить ея. Она высмѣивала также и то, что у меня лѣзли волосы. По утрамъ въ умывальномъ тазу оставались волосы, и она потѣшалась надъ этимъ. Мои сапоги были совсѣмъ плохи, въ особенности тотъ, который переѣхалъ извозчикъ.-- Да сохранитъ Богъ васъ и ваши сапоги! -- говорила она.-- Посмотрите, это настоящая собачья конура! Положимъ, она была права: сапоги, дѣйствительно, износились, но въ данную минуту я не могъ купить себѣ другихъ.
   Пока я размышлялъ о непостижимой злобѣ кухарки ко мнѣ, дѣвочки стали сердить старика, лежавшаго на кровати; онѣ прыгали вокругъ него и были очень увлечены своей игрой; у нихъ у каждой было по соломинкѣ, которую онѣ совали ему въ уши. Нѣкоторое время я смотрѣлъ на это не вмѣшиваясь. Старикъ пальцемъ не шевелилъ въ свою защиту, онъ только смотрѣлъ на своихъ мучителей свирѣпыми глазами и моталъ головой, чтобы освободиться отъ застрявшихъ въ ушахъ соломинокъ.
   Это зрѣлище волновало меня, я не могъ отвести глазъ; отецъ оставилъ карты и началъ также смѣяться надъ старикомъ; онъ даже обратилъ вниманіе своихъ партнеровъ на эту забаву. Но почему старикъ не шевелился? Отчего онъ не оттолкнетъ рукой дѣтей? Я сдѣлалъ шагъ по направленію къ кровати.
   -- Оставьте, оставьте его,-- сказалъ хозяинъ,-- онъ разбитъ параличомъ!
   И, боясь, чтобы мнѣ не указали ночью на дверь, просто изъ страха возбудить неудовольствіе хозяина, я молча вернулся къ своему прежнему мѣсту и спокойно сѣлъ. Къ чему терять пріютъ и бутербродъ, суя свой носъ въ чужія семейныя дѣла. Пожалуйста, безъ глупыхъ выходокъ изъ-за какого-то полуживого старика. Мнѣ и такъ уже было тяжело.
   Но повѣсы не прекращали своихъ мучительствъ. Ихъ раздражало, что старикъ вертитъ головой, и они начали колоть его въ глаза и носъ. Старикъ со страшной ненавистью смотрѣлъ на нихъ, но ничего не говорилъ и не могъ шевелить руками. Вдругъ онъ немного приподнялся и плюнулъ одной изъ дѣвочекъ въ лицо, затѣмъ вторично приподнялся и плюнулъ также и въ лицо другой, но не попалъ. Я видѣлъ, какъ хозяинъ бросилъ на столъ карты и подбѣжалъ къ постели. Побагровѣвъ отъ бѣшенства, онъ закричалъ:
   -- Что! Плеваться вздумалъ, старая свинья!
   -- Боже мой, да вѣдь они не оставляли его въ покоѣ! -- воскликнулъ я внѣ себя. Но я очень боялся, чтобы меня не выгнали, и старался негромко кричать, хотя отъ волненія дрожалъ всѣмъ тѣломъ.
   Хозяинъ повернулся ко мнѣ.
   -- Нѣтъ, вы посмотрите! Какое, чортъ возьми, вамъ до этого дѣло? Заткните вашу глотку и слушайтесь моего совѣта! Это самое лучшее, что вы можете сдѣлать.
   Но теперь и хозяйка возвысила свой голосъ, и крикъ поднялся на весь домъ.
   -- Господи Боже мой, да вы, кажется, оба съ ума спятили! -- закричала она.-- Если вы хотите здѣсь оставаться, то ведите себя смирно, говорю я вамъ. Мало того, что даете всякой сволочи столъ и квартиру, тутъ будутъ еще скандалъ по ночамъ подымать. Я не потерплю этого. Шш... заткните ваши глотки, повѣсы, и утрите рожи, а то я сама позабочусь объ этомъ. Такихъ людей я во всю свою жизни не видала. Бѣгаютъ цѣлый день по улицамъ, ломанаго гроша у нихъ нѣтъ, а въ ночную пору начинаютъ устраивать всякія зрѣлища и сзывать криками народъ. Я этого не допущу! Слышите? Всѣхъ выгоню. Могу я требовать покоя въ своей собственной квартирѣ?
   Я ничего не сказалъ, не открылъ даже рта. Я сѣлъ у двери и сталъ прислушиваться къ шуму. Всѣ кричали, даже дѣти и прислуга, старавшаяся объяснить, какъ было дѣло. Если я смирно буду сидѣть, то можетъ-быть это все скоро кончится, это не зайдетъ далеко, если я буду молчать. Да и что бы я могъ сказать? Развѣ теперь не зима, да и кромѣ того, не ночь? Развѣ теперь время стучать кулакомъ объ столъ? Безъ глупостей! И я усѣлся спокойно, сознавая прекрасно, что меня въ сущности выгоняютъ. Я уставился на стѣну, гдѣ висѣла олеографія Христа, и сталъ упорно отмалчиваться отъ всѣхъ намековъ хозяйки.
   -- Если вы хотите отдѣлаться отъ меня, сударыня, то я могу вѣдь и уйти,-- сказалъ одинъ изъ игроковъ.
   Онъ всталъ и другой тоже...
   -- Нѣтъ, я не на васъ намекаю, и не на васъ,-- возразила обоимъ хозяйка..-- Если ужъ на то пошло, то я скажу, на кого я намекаю...
   Она говорила отрывочно, наносила мнѣ эти уколы черезъ нѣкоторые промежутки и нарочно растягивала слова, чтобы показать, что она именно меня имѣетъ въ виду. Тише! говорилъ я самъ себѣ. Только тише. Она вѣдь не сказала мнѣ еще ясно, что я долженъ уходить. Я съ своей стороны не долженъ показывать высокомѣрія и ложнаго стыда. Нужно быть насторожѣ!.. Какіе страшные волосы у Христа на олеографіи! Они похожи на простую зеленую траву или, вѣрнѣе, это похоже на сочную луговую траву. Хе! Очень вѣрное замѣчаніе, длинный рядъ быстрыхъ ассоціацій пронесся въ головѣ въ эту минуту. Отъ зеленой травы я перешелъ къ библейскому тексту, уподобляющему жизнь травѣ высохшей, затѣмъ къ страшному суду, когда вся вселенная будетъ сожжена; затѣмъ мнѣ вспомнилась картина лиссабонскаго землетрясенія и, наконецъ, испанская мѣдная плевательница и ручка изъ слоновой кости, видѣнныя мной у Илаяли. Ахъ, да, все преходящѣ! Все подобно травѣ изсыхающей! Все въ концѣ-концовъ придетъ къ четыремъ доскамъ и саванамъ -- отъ дѣвицы Андерсенъ, направо въ воротахъ...
   Все это пролетѣло въ головѣ въ эту отчаянную минуту, когда хозяйка собиралась меня выгнать.
   -- А онъ и не слушаетъ! -- воскликнула она.-- Я говорю вамъ, чтобы вы убирались вонъ изъ дому. Слышите ли вы? Кажется, чортъ возьми, онъ съ ума сошелъ! Я говорю, чтобы вы сейчасъ же убирались вонъ! Нужно съ этимъ покончить разъ навсегда!
   Я взглянулъ на дверь, но совсѣмъ не для того, чтобы уходить, никакъ не для того; мнѣ пришла въ голову другая мысль; если ключъ въ замкѣ, то я поверну и запрусь вмѣстѣ съ другими, чтобъ не уходитъ. На меня напалъ какой-то истерическій ужасъ при мысли очутиться опять на улицѣ. Но въ дыркѣ не было никакого ключа, и я всталъ. Не оставалось никакой надежды.
   Но тутъ вдругъ вмѣшался хозяинъ.
   Я остановился удивленный. Человѣкъ, только что мнѣ угрожавшій, сталъ теперь на мою сторону и говоритъ:
   -- Нѣтъ, это не годится, ночью нельзя выгонять людей на улицу, за это полагается штрафъ.
   Я не зналъ, дѣйствительно ли берется за это штрафъ, я не могъ этого сказать; но должно-быть, что такъ, потому что хозяйка быстро одумалась, успокоилась и больше не говорила со мной. Она дала мнѣ даже два бутерброда, но я ихъ не взялъ; изъ благодарности къ ея мужу я ихъ не взялъ и сказалъ, что я перекусилъ въ городѣ.
   Когда я вышелъ въ переднюю, чтобы лечь спать, за мной вышла хозяйка, остановилась на порогѣ и громко сказала:
   -- Вы здѣсь проводите послѣднюю ночь, замѣтьте это себѣ.
   -- Да, да,-- отвѣтилъ я.
   Утро вечера мудренѣе. Найдется какой-нибудь уголъ для меня. А пока я радовался, что я хоть эту ночь не долженъ провести на улицѣ.

-----

   Я спалъ до шести часовъ утра. Когда я проснулся, еще не было свѣтло, но я тѣмъ не менѣе всталъ. Изъ-за холода я легъ спать, не раздѣваясь, такъ что одѣваться мнѣ не было нужно. Напившись воды, я отворилъ дверь и вышелъ, боясь встрѣтиться съ хозяйкой.
   Нѣсколько дежурившихъ городовыхъ были единственныя живыя существа, которыхъ я встрѣтилъ на улицѣ; а затѣмъ явились фонарщики и потушили вездѣ газъ.
   Я шелъ безъ всякой цѣли, завернулъ въ Киркегаде и отправился въ крѣпость. Полузамерзшій, сонный и голодный, я почувствовалъ слабость въ колѣняхъ и спинѣ и сѣлъ на скамейку. Три недѣли я жилъ исключительно одними бутербродами, которые хозяйка давала мнѣ каждое утро и каждый вечеръ. Теперь прошло ровно двадцать четыре часа съ моего послѣдняго завтрака; голодъ опять сосалъ меня, нужно было скорѣй подумать объ исходѣ; съ этой мыслью я заснулъ на скамейкѣ.
   Я проснулся отъ того, что нѣсколько людей разговаривали вблизи меня, и, когда пришелъ въ себя, то увидѣлъ, что насталъ день и люди были уже на ногахъ.
   Я всталъ и пошелъ. Солнце поднялось надъ холмами, небо было свѣтлое, нѣжное, и въ это ясное утро я забылъ всѣ невзгоды послѣднихъ недѣль; мнѣ казалось, что бывали дни и хуже. Я ударилъ себя въ грудь и тихо запѣлъ какую-то мелодію. Мой голосъ звучалъ такъ слабо, такъ болѣзненно, что я самъ былъ растроганъ до слезъ. Этотъ чудный день, это прозрачное небо дѣйствовали на меня такъ сильно, что я началъ громко плакать.
   -- Что съ вами? -- спросилъ меня какой-то прохожій.
   Я ничего не отвѣтилъ и побѣжалъ, пряча свое лицо отъ встрѣчныхъ.
   Я пришелъ въ гавань. Большой пароходъ подъ русскимъ флагомъ выгружалъ уголь; на борту я прочелъ названіе: "Кочегаръ".
   На нѣкоторые время меня заняли наблюденія надъ тѣмъ, что происходило на этомъ иностранномъ кораблѣ. Выгрузка уже кончалась, потому что пароходъ сидѣлъ неглубоко, несмотря на принятый балластъ, и шаги грузчиковъ на палубѣ глухо отдавались внутри судна.
   Солнце, свѣтъ, соленое дыханіе моря, вся эта суетная и веселая жизнь укрѣпили меня, и кровь задвигалось быстрѣе. Мнѣ пришло въ голову, что я могъ бы написать нѣсколько сценъ моей драмы, пока я здѣсь сижу. Я досталъ изъ кармана бумаги и попробовалъ написать реплику монаха, которая должна была дышать суровостью и нетерпимостью; но она мнѣ не удавалась. Я оставилъ монаха и хотѣлъ поработать надъ рѣчью судьи къ блудницѣ; я написалъ всего полстраницы этой рѣчи и затѣмъ бросилъ. Въ моихъ словахъ не было желательнаго настроенія. Суматоха вокругъ меня, пѣніе матросовъ, шумъ лебедки, лязгъ желѣзныхъ цѣпей,-- все это такъ мало подходило къ атмосферѣ мрачнаго, затхлаго средневѣковья, которое какъ туманъ должно было окутывать мою драму. Я сложилъ свои бумаги и пошелъ.
   Если бы у меня былъ теперь пріютъ! Я задумался и началъ вспоминать, но у меня не было ни одного мѣстечка во всемъ городѣ, гдѣ бы я могъ отдохнуть хоть часокъ.
   Не оставалось ничего другого, какъ только вернуться въ ночлежку. Я содрогнулся при этой мысли и говорилъ себѣ, что это невозможно, но тѣмъ не менѣе я шелъ и приближался къ запрещенному мѣсту. Конечно, это ужасно, говорилъ я себѣ, да, это позорно, просто позорно; но ничего не подѣлаешь. У меня не осталось ни малѣйшаго стыда, и я могу даже сказать, что менѣе меня самолюбиваго человѣка нѣтъ во всей странѣ! И я пошелъ.
   Я былъ даже радъ, что попалъ въ прежнюю колею, и чувствовалъ, что если дѣло пойдетъ хорошо, мнѣ удастся все наладить.
   Передъ дверью я остановился и призадумался. Да, будь что будетъ, а надо попытаться. Вѣдь дѣло пустяшное. Во-первыхъ, дѣло идетъ лишь о нѣсколькихъ часахъ, во-вторыхъ, сохрани Богъ, если я когда-либо еще разъ вернусь сюда. Я вошелъ во дворъ. Ступая по неровнымъ камнямъ двора, я былъ въ нерѣшительности и чуть было не повернулъ обратно передъ самой дверью. Я стиснулъ зубы. Нѣтъ, теперь пожалуйста безъ самолюбія! Въ крайнемъ случаѣ у меня есть отговорка; я зашелъ для того, чтобы проститься, какъ слѣдуетъ, и узнать точную цифру своего долга. Я отворилъ дверь въ переднюю.
   Я остановился неподвижно.
   Въ двухъ шагахъ отъ меня стоялъ самъ хозяинъ, безъ жилета и безъ шляпы, и смотрѣлъ черезъ замочную скважину въ общую комнату. Онъ сдѣлалъ мнѣ знакъ рукой, чтобы я не шевелился, и продолжалъ смотрѣть въ скважину; при этомъ онъ хохоталъ.
   -- Подите сюда,-- сказалъ онъ шопотомъ. Я подошелъ къ нему на цыпочкахъ.
   -- Посмотрите! -- сказалъ онъ и засмѣялся безшумнымъ, возбужденнымъ смѣхомъ.-- Нѣтъ, вы только взгляните, хи-хи. Они тамъ лежатъ. А старика-то вамъ видно?
   Я увидалъ въ постели, какъ разъ подъ олеографіей Христа, двѣ фигуры, хозяйку и пріѣзжаго моряка. А на постели у противоположной стѣны сидѣлъ ея отецъ, параличомъ разбитый старикъ; голова его отвисла, и онъ смотрѣлъ на обоихъ, не будучи въ состояніи пошевелиться.
   Я обернулся къ хозяину. Онъ напрягалъ всѣ свои силы, чтобы громко не разсмѣяться.
   -- А старика-то вамъ видно?-- шепталъ онъ.-- Ахъ, Боже мой, старика-то вы видите? Онъ сидитъ на постели и смотритъ на нихъ! -- И онъ снова нагнулся къ скважинѣ.
   Я прошелъ мимо него къ окну и сѣлъ. Это зрѣлище самымъ безжалостнымъ образомъ спутало всѣ мои мысли и окончательно испортило мое настроеніе. И какое мнѣ до всего этого дѣло! Если это нравится ея мужу, если онъ даже потѣшается надъ этимъ, то вѣдь у меня-то нѣтъ никакихъ основаній принимать это близко къ сердцу. А что касается старика, то старикъ и останется старикомъ. Онъ можетъ-быть даже этого не видитъ; можетъ-быть онъ спитъ; кто знаетъ, быть-можетъ онъ уже умеръ; это нисколько меня не удивляетъ. Во всякомъ случаѣ грѣхъ ляжетъ не на мою совѣсть.
   Я взялъ свои бумаги и хотѣлъ разсѣять всѣ непрошенныя впечатлѣнія; я остановился какъ разъ на серединѣ рѣчи судьи: "Такъ повелѣваетъ мнѣ мой Богъ и законъ, такъ повелѣваетъ мнѣ моя совѣсть..." Я посмотрѣлъ въ окно, чтобы придумать, что же именно повелѣваетъ ему его совѣсть. Изъ сосѣдней комнаты доносился до меня легкій шумъ. Это меня не касается, это совсѣмъ меня не касается. Тише! тише! Такъ повелѣваетъ моя собственная совѣсть...
   Но все кругомъ какъ-будто сговорилось противъ меня: хозяинъ не стоялъ спокойно у замочной скважины; порой я слышалъ сдавленный хохотъ и видѣлъ, что онъ дрожитъ. Улица также развлекала меня.
   На противоположномъ тротуарѣ, на солнцѣ, сидѣлъ мальчикъ, игралъ самымъ безобиднымъ образомъ, связывая кучу маленькихъ бумажекъ, и никому не мѣшалъ. Вдругъ онъ вскакиваетъ и начинаетъ ругаться: въ окнѣ второго этажа онъ видитъ рыжебородаго человѣка, который плюетъ ему на голову. Мальчикъ заплакалъ отъ злости и безсильно началъ ругаться по его адресу; а человѣкъ изъ окна хохоталъ ему въ лицо.
   Я отвернулся, чтобы не видѣть мальчика.
   -- Такъ повелѣваетъ мнѣ моя собственная совѣсть...
   Невозможно продолжать. Наконецъ все смѣшалось у меня въ головѣ; мнѣ показалось, что все написанное мной никуда не годится, да и самая идея ужасная чепуха: въ средніе вѣка вообще нельзя было говорить о совѣсти; совѣсть открылъ танцовальный учитель Шекспиръ, слѣдовательно вся моя рѣчь невѣрна, такъ что въ этихъ листахъ нѣтъ ничего хорошаго. Я снова пробѣжалъ ихъ, и мои сомнѣнія исчезли; я нашелъ въ нихъ великолѣпныя мѣста, имѣющія большое значеніе. И я снова почувствовалъ потребность приняться за свою драму и окончить ее.
   Я всталъ и прошелъ мимо двери, не обращая вниманія на хозяина, дѣлавшаго мнѣ отчаянные знаки, чтобы я не шумѣлъ. Я увѣренно прошелъ черезъ прихожую, поднялся по лѣстницѣ во второй этажъ и вошелъ въ свою прежнюю комнату. Моряка тамъ не было; онъ былъ у хозяйки, въ общей комнаткѣ; кто же могъ помѣшать мнѣ посидѣть здѣсь минутку. Я не трону его вещей, не подойду даже къ его столу, я только сяду на стулъ около двери и буду чувствовать себя прекрасно.
   Нѣсколько минутъ работалось превосходно. Реплика за репликой возникали въ головѣ; я пишу, не останавливаясь. Я заполняю одну страницу за другой, катаю черезъ пень-колоду и ликую отъ восторга, что у меня такое прекрасное настроеніе. Мнѣ приходитъ въ голову счастливая мысль о колокольномъ звонѣ, который долженъ раздаться въ извѣстный моментъ моей драмы. Это будетъ замѣчательно хорошо.
   На лѣстницѣ раздаются шаги. Я дрожу, сижу наготовѣ, исполненный ужаса, возбуждаемый голодомъ.
   Я нервно прислушиваюсь и держу карандашъ въ рукѣ, не будучи въ состояніи написать ни одного слова. Дверь отворяется, и въ комнату входитъ хозяйка. съ морякомъ.
   Прежде чѣмъ я успѣлъ попросить извиненія, хозяйка громомъ на меня грянула.
   -- Господи Боже мой, онъ опять здѣсь сидитъ!
   -- Извините меня,-- сказалъ я; хотѣлъ прибавить еще что-то, но не могъ.
   Хозяйка распахнула дверь и закричала:
   -- Если вы сейчасъ не уберетесь, чортъ возьми, я позову полицію!
   Я всталъ.
   -- Я хотѣлъ съ вами проститься,-- пробормоталъ я,-- и я ждалъ вашего прихода. Я здѣсь ничего не трогалъ... и сидѣлъ вотъ на этомъ стулѣ...
   -- Это пустяки,-- сказалъ морякъ,-- на кой чортъ орать, оставьте его въ покоѣ!
   Я, однако, вышелъ. Когда я спустился по лѣстницѣ, мной овладѣла отчаянная ярость противъ этой безформенной, толстой женщины, шедшей за мной по пятамъ, чтобы какъ можно скорѣе выпроводить меня. Я остановился на минутку и готовъ былъ обдать ее потокомъ ругательствъ. Но я во-время одумался и замолчалъ; замолчалъ изъ благодарности къ чужому человѣку, шедшему за нею. Хозяйка все время преслѣдовала меня и ругалась, не переставая, а раздраженіе мое росло съ каждымъ шагомъ.
   Мы сошли на дворъ; я иду очень медленно и размышляю о томъ, не затѣять ли мнѣ ссору съ хозяйкой. Въ эту минуту я обезумѣлъ отъ ярости и, полный кровавыхъ намѣреній, думалъ объ ударѣ въ животъ, который положилъ бы ее на мѣстѣ. Въ дверяхъ мимо меня проходитъ разсыльный и кланяется; я не отвѣчаю ему; онъ обращается къ хозяйкѣ, и я слышу, что онъ спрашиваетъ меня; тѣмъ не менѣе я не оборачиваюсь.
   Въ нѣсколькихъ шагахъ за дверью онъ догоняетъ меня, кланяется и передаетъ мнѣ письмо.
   Съ досадой и поспѣшностью я вскрываю конвертъ; изъ него выпадаетъ десятикроновая бумажка -- и больше ничего, ни одного слова.
   Я смотрю на разсыльнаго и спрашиваю:
   -- Что это за шутки, отъ кого письмо?
   -- Не знаю,-- отвѣчаетъ онъ. -- Мнѣ дала его какая-то дама.
   Я стою въ недоумѣніи. Разсыльный уходитъ. Я сую бумажку обратно въ конвертъ, комкаю все это, оборачиваюсь къ хозяйкѣ, смотрящей мнѣ вслѣдъ, и бросаю ей въ лицо. Больше я ничего не сказалъ, ни звука не произнесъ. Я замѣтилъ только, что она разглядѣла скомканную бумажку до моего ухода.
   -- Да, вотъ что значитъ поступать: въ жизни честно! Ни слова не сказать, не торгуясь, спокойно смять кредитку и бросить въ лицо врагамъ. Это называется поступать съ достоинствомъ. Вотъ какъ нужно поступать съ такими скотами!
   Когда я дошелъ до угла Томтегаде и желѣзнодорожной площади, улица заплясала передъ моими глазами, и я наткнулся на стѣну. Я не могъ больше итти, не могъ даже выпрямиться изъ своего согнутаго положенія; я стоялъ, прислонившись къ стѣнѣ, и чувствовалъ, какъ лишаюсь сознанія. Безумная ярость поднималась во мнѣ, несмотря на мою слабость, и я стукнулъ ногой о тротуаръ. Я сдѣлалъ еще нѣсколько попытокъ, чтобы набраться силъ, стиснулъ зубы, хмурилъ; лобъ, ворочалъ глазами, и это помогало. Мысли мои прояснились, и я понялъ, что это начало смерти. Я вытянулъ руки и оттолкнулся отъ стѣны; улица попрежнему кружилась и плясала. Началась икота; изо всѣхъ силъ я началъ бороться, чтобы устоять И не упасть; я хотѣлъ умереть стоя.
   Мимо меня катится тачка съ картофелемъ; но изъ бѣшенства, изъ упрямства мнѣ приходитъ въ голову говорить, что это не картофель, а капуста; съ проклятіями я увѣряю, что это капуста. Я прислушиваюсь къ тому, что говорю, и, не переставая, твержу эту ложь изъ отчаяннаго удовлетворенія, что я совершаю кощунство. Я упиваюсь этимъ грѣхомъ, протягиваю три пальца и клянусь дрожащими губами, что это капуста.
   Время проходило. Я опустился на ступеньки лѣстницы, отеръ потъ со лба и шеи, задержалъ дыханіе и заставилъ себя успокоиться. Солнце заходило, было далеко за полдень. Я снова началъ размышлять о своемъ положеніи. Голодъ дошелъ до безстыдныхъ размѣровъ, а часа черезъ два -- ночь; нужно что-нибудь подумать, пока еще есть время. Мои мысли опять свернули на убѣжище, изъ котораго меня выгнали; я не хотѣлъ ни за что туда возвращаться, но не могъ не думать объ этомъ. Собственно говоря, женщина имѣла полное право меня выгнать. Не могъ же я разсчитывать жить у кого-нибудь, не платя? И кромѣ того она давала мнѣ иногда и поѣсть; даже вчера вечеромъ, когда я разсердилъ ее, предложила мнѣ бутерброды; она сдѣлала это изъ добродушія, она знала, что я нуждаюсь въ ѣдѣ. Такъ что я не могъ пожаловаться; и началъ мысленно просить у нея прощенія за мое поведеніе. Я раскаивался въ особенности въ томъ, что доказалъ себя такимъ неблагодарнымъ по отношенію къ ней и бросилъ ей десять кронъ въ лицо.
   Десять кронъ! Я тихонько свистнулъ. Откуда; письмо, которое принесъ разсыльный? Только въ эту минуту я ясно представилъ себѣ все и догадался, какъ было дѣло. Я изнемогалъ отъ боли и стыда и нѣсколько разъ прошепталъ хриплымъ голосомъ: "Илаяли"? Не я ли вчера рѣшилъ гордо пройти мимо нея, если она мнѣ встрѣтится, и показать ей полнѣйшее равнодушіе? А вмѣсто того я только возбудилъ состраданіе къ себѣ и вызвалъ эту жертву съ ея стороны.
   Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ конца моему униженію!
   Даже по отношенію къ ней я не могу сохранить свое достоинство; я погружаюсь въ грязь по колѣна, по грудь, захлебываюсь въ безчестіи и никогда, никогда не выйду на свѣтъ Божій. Это было бы верхомъ ужаса! Получилъ десять кронъ подаянія, не будучи въ состояніи вернуть ихъ тайному подателю, хвататься обѣими руками за жалкіе гроши, гдѣ только представляется возможность, и платить за свою квартиру, несмотря на глубокое отвращеніе...
   Не могу ли я раздобыть какимъ-нибудь образомъ эти десять кронъ?
   Пойти къ хозяйкѣ и потребовать деньги обратно? Это ни къ чему не поведетъ.
   Но вѣдь долженъ быть какой-нибудь другой исходъ, если хорошенько подумать, напрячь всѣ свои силы.
   Надо подумать не просто, а всѣмъ своимъ существомъ. Я сѣлъ и началъ думать.
   Было около четырехъ часовъ; черезъ нѣсколько часовъ я бы могъ увидѣть директора театра, если бы моя драма была окончена. Я достаю свою рукопись и принимаюсь со всѣмъ своимъ рвеніемъ за три послѣднія сцены; я думаю, потѣю, перечитываю все сначала, но не двигаюсь съ мѣста. "Только безъ глупостей, безъ упрямства", убѣждаю я самъ себя. И я опять принимаюсь за свою драму, пишу все, что мнѣ придетъ въ голову, только для того, чтобы скорѣй кончить ее. Я хотѣлъ убѣдить себя, что для меня опять наступила важная минута. Я лгалъ, обманывалъ самого себя и писалъ такъ, какъ-будто мнѣ не нужно искать словъ. "Эти хорошо! Это настоящая находка!-- шепталъ я время отъ времени;-- пиши себѣ только!"
   Однако мои послѣднія реплики начинаютъ казаться мнѣ очень подозрительными; онѣ сильно разнятся отъ репликъ въ первыхъ сценахъ; кромѣ того, не было ничего средневѣковаго въ рѣчахъ монаха. Я перекусываю карандашъ, вскакиваю, разрываю пополамъ рукопись, рву каждый листъ, бросаю шляпу на улицу и начинаю топтать ее. "Я пропалъ!-- шепчу я,-- господа, я пропалъ!" Я повторяю лишь эти слова и продолжаю топтать свою шляпу.
   Въ нѣсколькихъ шагахъ отъ меня стоитъ городовой и наблюдаетъ за мной; онъ стоитъ посреди улицы и не сводитъ съ меня глазъ.
   Когда я на него посмотрѣлъ, наши взгляды встрѣтились. Я поднимаю шляпу, снова надѣваю ее и подхожу къ нему,
   -- Можете вы мнѣ сказать, который теперь часъ?-- спрашиваю я.
   Онъ мѣшкаетъ, прежде чѣмъ достать свои часы, и все время не спускаетъ съ меня глазъ.
   -- Около четырехъ,-- говоритъ онъ.
   -- Вѣрно! -- восклицаю я,-- около четырехъ, совершенно вѣрно. Вы знаете ваше дѣло, какъ я вижу, и я васъ не забуду.
   Съ этими словами я отхожу. Онъ стоитъ ошеломленный и смотритъ мнѣ вслѣдъ съ широко раскрытымъ ртомъ, съ часами въ рукахъ.
   -- Ха-ха! Вотъ какъ нужно обращаться съ такими скотами. Съ изысканнѣйшимъ безстыдствомъ.
   Этимъ можно внушить къ себѣ уваженіе и испугать этихъ бестій!
   Я былъ очень доволенъ собой и началъ насвистывать. Нервы были такъ напряжены, что я не чувствовалъ никакой боли и даже никакого недомоганія, я чувствовалъ себя легче пуха. Пройдя площадь, базаръ, я свернулъ за уголъ и опустился на скамейкѣ у церкви Спасителя.
   Развѣ не все равно, отошлю ли я обратно десять кронъ или нѣтъ. Разъ онѣ присланы мнѣ, значитъ онѣ мои, а что до того, откуда пришли эти десять кронъ -- какое мнѣ дѣло? Вѣдь долженъ же я былъ ихъ взять, разъ мнѣ ихъ прислали, не имѣло бы смысла оставить ихъ разсыльному. По той же причинѣ не имѣетъ смысла отослать другой билетъ взамѣнъ этого. Значитъ, дѣлать было нечего.
   Я попробовалъ наблюдать уличную суетню и вообще отвлечь свои мысли; но мнѣ это не удалось, и я все думалъ о десяти кронахъ.
   Наконецъ, я сжалъ кулаки; это разозлило меня. "Это оскорбило бы ее,-- сказалъ я,-- если бъ я отослалъ ей обратно; зачѣмъ же это дѣлать?" Я ходилъ кругомъ да около этого вопроса, качалъ головой и говорилъ: "Нѣтъ, покорно благодарю! Вотъ куда это привело". Я пошелъ опять по улицѣ. Хотя я имѣлъ всѣ причины на то, тѣмъ не менѣе я не оставилъ за собой свою хорошую, теплую комнату.
   Я былъ гордъ; вскочилъ при первомъ же словѣ, заплатилъ направо, налѣво и пошелъ своей дорогой... Вотъ теперь я оставилъ свою квартиру и очутился въ прежнемъ положеніи.
   А впрочемъ, къ чорту всю эту дребедень! Я совсѣмъ и не просилъ у нея денегъ, я едва подержалъ ихъ въ рукахъ, я тотчасъ же ихъ отдалъ, заплатилъ совершенно чужимъ мнѣ людямъ, которыхъ я никогда въ жизни больше не увижу. Да, вотъ я какой, плачу до послѣдняго хеллера! Насколько я знаю Илаяли, она совсѣмъ не раскаивается въ томъ, что послала мнѣ деньги. Изъ-за чего же я мучаюсь? Это все, что она могла сдѣлать для меня -- посылать мнѣ время отъ времени десять кронъ. Бѣдная дѣвочка влюблена въ меня... И я приходилъ въ восторгъ отъ этой мысли. Безъ сомнѣнія, она влюблена въ меня, бѣдняжка.
   Было пять часовъ. Опять нервное возбужденіе и ощущеніе пустого шума въ головѣ. Я смотрѣлъ прямо передъ собой, широко раскрывъ глаза, на аптеку "Слона". Голодъ свирѣпствовалъ во мнѣ, и я сильно страдалъ. Въ то время, какъ я смотрѣлъ въ пространство, передъ моими глазами вырисовывается образъ, который я наконецъ узнаю: пирожница у аптеки "Слона".
   Я вздрагиваю, выпрямляюсь и что-то вспоминаю. Да, совершенно вѣрно, это та же самая женщина, за тѣмъ же столикомъ, на томъ же мѣстѣ.
   Я свистнулъ, щелкнулъ пальцами, всталъ и пошелъ по направленію къ аптекѣ. Ну, безъ глупостей! Какое мнѣ дѣло до того, чортъ возьми, преступныя ли это деньги или хорошія, норвежскія добродѣтельныя денежки.
   Я не хочу быть смѣшнымъ изъ-за ложнаго самолюбія: въ концѣ-концовъ все равно умрешь.
   Я иду на уголъ, смотрю въ упоръ на торговку и становлюсь передъ ней. Я, улыбаясь, киваю ей, какъ знакомый, и даю ей понять, что, само собой разумѣется, я долженъ былъ вторично вернуться.
   -- Здравствуйте,-- сказалъ я. -- вы меня не узнаете?
   -- Нѣтъ,-- медленно отвѣчаетъ она и смотритъ на меня.
   Я улыбаюсь еще больше, какъ-будто это милая шутка съ ея стороны, и говорю:
   -- Развѣ вы не помните, что я далъ вамъ однажды нѣсколько кронъ? Тогда я ничего вамъ не сказалъ, насколько помню; такая ужъ моя привычка. Когда имѣешь дѣло съ честными людьми, это совсѣмъ излишнее -- уговариваться и заключать контракты по поводу всякой бездѣлицы. Ха-ха! Вѣдь это я далъ вамъ столько денегъ.
   -- Да, правда, это были вы! Да, теперь я васъ узнаю...
   Я хочу помѣшать ей благодарить за деньги и поспѣшно прибавляю, выбирая глазами товаръ.
   -- Теперь я пришелъ за пирожками!
   Этого она не понимаетъ.
   -- Ну, да, пирожки,-- повторяю я;-- я пришелъ за ними! -- говорю и громко смѣюсь надъ тѣмъ, что она не сразу догадалась, что я пришелъ за ними. Я беру со стола пирожокъ, что-то въ родѣ французской булки, и начинаю ѣсть.
   Увидя это, женщина встаетъ, дѣлаетъ движеніе, какъ-будто защищаетъ отъ меня свой товаръ; она даетъ мнѣ понять, что она не ждала меня обратно, чтобы обобрать ее.
   Вотъ какъ? Правда? Она удивительная женщина. Видѣла ли она когда-нибудь въ своей жизни, чтобы ей кто-нибудь далъ на храненіе деньги и потомъ не требовалъ бы съ нея обратно? Нѣтъ? Ну, вотъ видите! Можетъ-быть, она думаетъ, что это украденныя деньги, и я бросилъ ихъ ей? Нѣтъ, она этого не думаетъ! Это очень мило съ ея стороны, если я смѣю такъ выразиться, что она считаетъ меня за честнаго человѣка. Ха-ха!
   Она удивительная женщина.
   Съ какой стати тогда я далъ ей эти деньги? Женщина разозлилась и начала кричать.
   Я объяснилъ, зачѣмъ я далъ ей денегъ, объяснилъ ей спокойно, убѣдительно.
   -- Такая ужъ у меня привычка. Я всѣхъ людей считаю честными. Каждый разъ, когда кто-нибудь предлагаетъ мнѣ контрактъ, расписку, я качаю головой и говорю: нѣтъ, благодарю.
   Однако женщина все-таки меня не понимала.
   Я прибѣгнулъ къ другимъ средствамъ, началъ говорить рѣзко и выкинулъ изъ головы всякія глупости.
   Развѣ ей никогда не случалось получать впередъ? -- спросилъ я. Разумѣется, отъ людей богатыхъ, напримѣръ, консуловъ? Никогда? Да, я не скрою, что у насъ это еще ново, но за границей это очень принято. Можетъ-быть, она никогда не бывала за границей? Нѣтъ? Ну, такъ вотъ видите! Такъ значитъ пусть и не разсуждаетъ.
   Съ этими словами я взялъ еще нѣсколько пирожковъ со стола.
   Она начала ворчать, отказывалась дать мнѣ, что у нея было на столѣ, вырвала даже у меня пирогъ изъ рукъ и положила на прежнее мѣсто. Я разозлился, ударилъ кулакомъ объ столъ и погрозилъ полиціей. Я буду милостивъ по отношенію къ ней сказалъ я. Если бы я захотѣлъ взять все, что принадлежитъ мнѣ по праву, то я разорилъ бы ея лавочку, такъ какъ я тогда далъ цѣлую уйму денегъ. Я прошу у нея товаровъ только на половину этой суммы. Затѣмъ мои счеты будутъ съ ней покончены, если она такая...
   Наконецъ, она отложила для меня пять-шесть пирожковъ по невѣроятно высокой цѣнѣ и затѣмъ попросила меня убраться. Я началъ спорить съ ней, утверждалъ, что она обманула меня на одну крону и своими цѣнами высосала меня всего.-- Знаете, какое наказаніе слѣдуетъ за такія продѣлки?-- сказалъ я.-- Богъ съ вами, вы могли бы попасть на всю жизнь въ рабочій домъ! Она бросила мнѣ еще пирожокъ и, оскаливъ зубы, закричала, чтобы я убирался.
   Тогда я ушелъ.
   Хе, я никогда еще не видѣлъ подобной неисправимой женщины! Все время, какъ я бродилъ по рынку и ѣлъ свои пирожки, я вслухъ ругалъ женщину и ея безстыдство, и воспроизводилъ весь нашъ разговоръ. На глазахъ у всѣхъ ѣлъ свои пирожки и разговаривалъ самъ съ собой.
   Пирожки исчезали одинъ за другимъ; сколько бы я ихъ не ѣлъ, они не утоляли голодъ; я ужасно изголодался. Я былъ такъ голоденъ, что чуть было не съѣлъ даже того послѣдняго пирожка, который съ самаго начала предназначилъ для мальчика въ Фогманегаде -- того, что игралъ бумажками. Я все время думалъ о немъ и не могъ забыть его лица, когда онъ вскочилъ и началъ ругаться. Когда на него плюнули, онъ поглядѣлъ также и на мое окно, не смѣюсь ли я надъ нимъ? Хотъ бы мнѣ его найти! Я напрягъ всѣ свои силы, чтобы скорѣе дойти до Фогмансгаде; я прошелъ мимо того мѣста, гдѣ разорвалъ на клочки свою драму и гдѣ лежала куча бумаги, обошелъ городового, котораго мои выходки привели въ такое удивленіе. и, наконецъ. дошелъ до лѣстницы, гдѣ сидѣлъ мальчикъ.
   Его тамъ не было, улица была почти пуста. Уже смеркалось, и я нигдѣ не могъ найти мальчика; онъ, вѣроятно, уже ушелъ домой. Я положилъ пирожокъ на выступъ двери, сильно постучалъ и поспѣшно убѣжалъ. "Онъ найдетъ его! -- говорилъ я самъ себѣ;-- какъ только выйдетъ, онъ увидитъ пирожокъ". И мои глаза дѣлались влажными при мысли о томъ, какъ обрадуется мальчикъ, найдя пирожокъ.
   Я опять спустился въ гавань. Я больше не былъ голоденъ, но отъ съѣденныхъ мною сластей меня мутило.
   Въ моей головѣ шумѣли самыя дикія мысли. Не перерѣзать ли тихонько канатъ кораблю. Что, если я вдругъ закричу: "пожаръ!". Я иду дальше по набережной и нахожу ящикъ, на который можно сѣсть; я складываю руки и чувствую, что мысли становятся совсѣмъ сбивчивыми. Я не шевелюсь и вообще ничего не дѣлаю, чтобы обуздать ихъ.
   Я пристально смотрю на "Кочегара", корабль подъ русскимъ флагомъ; на мостикѣ стоитъ человѣкъ; свѣтъ отъ красныхъ фонарей падаетъ на его голову, и я поднимаюсь и завязываю съ нимъ разговоръ.
   Я не преслѣдовалъ никакой цѣли и не ждалъ отвѣта. Я крикнулъ:
   -- Сегодня вечеромъ отчаливаете, капитанъ?
   -- Да, скоро,-- отвѣчалъ человѣкъ. Онъ говорилъ но-шведски.
   -- Гм... А не нужно ли вамъ случайно еще человѣка?-- Въ эту минуту мнѣ было все равно, дастъ ли онъ отрицательный отвѣтъ или нѣтъ; мнѣ было совершенно безразлично, что онъ мнѣ отвѣтитъ. Я стоялъ, ждалъ и смотрѣлъ на него.
   -- Нѣтъ,-- отвѣчалъ онъ, а юнгу нужно было бы.
   -- Юнгу?-- Я вздрогнулъ, снялъ потихоньку очки и сунулъ ихъ въ карманъ; затѣмъ я пошелъ на палубу.
   -- Я еще неопытный,-- сказалъ я,-- но я могу дѣлать все, что мнѣ прикажутъ. Куда вы ѣдете?
   -- Мы ѣдемъ съ грузомъ въ Лидсъ, заберемъ тамъ уголь для Кадикса.
   -- Хорошо!-- сказалъ я и сталъ навязываться капитану.-- Мнѣ все равно, куда ѣхать. Я буду дѣлать свое дѣло.
   Онъ помолчалъ нѣкоторое время, посмотрѣлъ на меня и подумалъ.
   -- По морю ты еще никогда не ѣздилъ?-- спросилъ онъ.
   -- Нѣтъ. Но повторяю вамъ, укажите мнѣ любую работу, и я сдѣлаю ее. Я ко всему привыкъ.
   Онъ опять о чемъ-то подумалъ. Но теперь мнѣ крѣпко засѣло въ голову, что я долженъ ѣхать, я боялся вернуться на берегъ.
   -- Ну такъ какъ же, капитанъ? -- спросилъ я наконецъ. -- Я могу все переносить! Да, что я говорю! Я былъ бы плохимъ работникомъ, если бы не могъ дѣлать даже больше, чѣмъ мнѣ скажутъ. Если нужно, я могу взять на себя двойную работу. Мнѣ ничего не стоить, и я могу это выдержать.
   -- Ну хорошо, мы можемъ попробовать,-- сказалъ онъ.-- Если дѣло не пойдетъ, мы высадимъ тебя въ Англіи..
   -- Разумѣется,-- сказалъ я съ радостью. И я еще разъ повторилъ, что, если дѣло не пойдетъ, мы разстанемся въ Англіи.
   Тогда онъ указалъ мнѣ работу...
   Я очнулся въ фіордѣ; я былъ мокрый отъ лихорадки и усталости; я посмотрѣлъ вслѣдъ берегу Христіаніи, гдѣ окна домовъ такъ ярко свѣтятся, и сказалъ ему послѣднее "прости".