Василий Аполлонович Ушаков
Последний из князей Корсунских
Le crime nait du crime et lui meme s'eхріe.
Guiraud. Lе Сomtе Julien
По заглавию можно подумать, что это так называемый исторический роман, между тем как это простой рассказ о домашнем событии, не редком во всех сословиях. Князей Корсунских никогда в России не бывало. Мне нужно было какое-нибудь знатное имя, и по трудности составлять их на нашем языке, я извлек его, по общему обыкновению, из Историко-Географического слова. В нашей первоначальной Истории упоминается о Корсуни; до сих пор существуют Корсунские врата, и, когда угодно, есть уездный город сего имени в Симбирской губернии. Кто имел бы право родовое свое имя начать от одного из таких предметов, тот верно был бы знатный человек. Но спросят меня: к чему непременно знатный род и круг, когда сам же я говорю, что описанное мною событие случается во всех сословиях? Отвечаю: по той же самой причине, по которой люди равнодушно проходят мимо пожара какого-нибудь деревянного домика, и с особенным любопытством бегут смотреть, как пламя пожирает великолепные чертоги. Рассказанное мною происшествие не имело бы почти никакой разительности в обыкновенном быту.
Скажут мне еще, что это происшествие слишком неблагопристойно и соблазнительно. Признаюсь, что целомудренным его назвать нельзя, но и соблазнительным оно никак быть не может. (Соблазнительным, по-настоящему, называется то, что вводит других в искушение). Впрочем, я уверен и ручаюсь, что, как и во всех моих сочинениях, в этом рассказе соблюдены должные приличия и благопристойность, так что и графиня Эскарбаньяс не прогневалась бы, читая мою книгу. Прошу читателя вспомнить, что романы и повести пишутся не для гостиных, а для кабинетов, для будуаров когда угодно, для постели, ежели в ней не заспится. Они читаются особами, которые имеют право все читать. Что же касается возраста невинности и святого неведения, то я надеюсь, что никто не сделает мне вопроса, который когда-то словесно был задан по поводу Петра Ивановича Выжигина: ну как я дам такую книгу моей пятнадцатилетней дочери? -- В моей повести столько же неприcтойного, сколько в слове: развратная женщина. Описанная же мною женщина даже и не развратная: просто несчастная, примерно наказанная за минутное заблуждеше. -- Впрочем, ежели чье-либо целомудрие оскорбится моим сочинением, то я наперед говорю, что мне до этого дела нет.
Важнейшая часть происшествия отнесена к эпохе приезда Дидерота в Россию, который, пробыв с год при Дворе, познакомившись с знатнейшими домами, посмотревши на украшающийся Петербург, узнал Русских вдоль и поперек и произнес об них такой приговор, что они сгнили, не дозревши. Типун бы ему на язык! Русские не сгнили и не дозрели до сих пор. Они зреют и преуспевают во всем полезном и благом, заимствуя оные у иностранцев, также, как заимствуют у них спасительные уроки для избежания гибельных последствий лжеумствования и необузданности.
Это означение времени события поясняет и делает правдоподобными и слабость княгини Корсунской, и характер и странное обхождение старого князя, в котором смешиваются утонченность большого света и редкого ума с грубостью простолюдина. Теперь ничего подобного не встретить; но я еще застал таких вельмож, останков царствования Елисаветы Петровны.
Предисловий, как говорят, никто не читает, а мое так длинно. Винюсь не перед читателями, а перед господами рецензентами! -- Здесь кстати или не кстати будет мне пожаловаться на мое Литературное несчастие: мои сочинения, так лестно принимаемые и читающею публикою и даже Литераторами, до сих пор не удостоились настоящей критики, то есть замечаний умных и дельных, одобряющих или осуждающих, все равно! -- но только таких, какие иногда писались Булгариным, Сенковским, Полевым и рецензентом Северной Пчелы, подписывающимся В.В.В. Вместо того... Но довольно!
Последний из Князей Корсунских
В августе тысяча восемьсот первого года, в 6 часов утра, полки Лейб-гвардии начали собираться около Кремля, куда стекалось бесчисленное множество народа. Экипажи знатнейших чиновников не имели въезда в священную ограду Русской Капитолии и останавливались за Неглинною. Дамы, в сопровождении кавалеров в мундирах и в лентах, пешком пробирались к дому Правительствующего Сената. Все окна этого великолепного здания были растворены и, как ложи огромного театра, наполнялись зрителями и зрительницами. В осьмом часу, при звуках военной музыки, полки Императорской Лейб-гвардии начали вступать в Кремль и строиться на определенных местахъ. Один из сих полков вытянулся красивою линией на площади, образуемой зданиями Сената и Арсенала.
Солдатам было скомандовано: стоять вольно, и офицеры, вложивши шпаги в ножны, начали расхаживать по площади, разговаривая между собою и вглядываясь в дам, которые украшали окна Сенатского дома: "Посмотри, как милы эти малютки!" сказал один офицер своему товарищу. На самом углу здания, обращенном к нынешней Оружейной Палате, было окно, или, лучше сказать, дверь в нижнем этаже, в комнате, занимаемой архивом Межевой Канцелярии. Там сидели две молодые женщины, по-видимому, нянюшки, с двумя красивыми мальчиками лет семи и шести. Вскоре к ним присели еще двое или трое детей; но заметно было, что прежние имели какое-то преимущество. К ним не раз подходила молодая, прелестная дама. По ее живым, черным глазам, совершенно сходным с блестящими глазами малютoк, по строгому виду, с которым она запрещала детям указывать пальцами на расхаживающих офицеров, видно было, что это их мать. Это заметили офицеры.
"Как счастлив должен быть муж этой миленькой дамы и отец таких хорошеньких малюток!" сказал офицер своему товарищу.
Товарищ вздохнул. -- Почему знать! -- отвечал он. -- Может быть, они очень небогаты! Ведь и это у людей считается помехою для счастия!...
"Ну вот кстaти! Я говорил о счастии мужа хорошенькой жены и отца миленьких деток. Тут и нищета не мешаeт счастию."
"Правда, правда!" сказал другой офицер грустным голосом, и молча устремил взоры на детей. -- Казалось, он изучал в них эту невыразительность детской физиономии, которая так ясно свидетельствует о совершенном отсутствии страстей и непричастности ни к горестям, ни к радостям, ни к заботaм и суетам мирским. "Блаженный или, лучше сказать, жалкий возраст?" подумал Офицер. "Мы тебе завидуем... тогда, когда уже узнали, что есть в жизни горе; а между тем забываем, что и сами были в этом возрасте, и никакой цены ему не знали!... Я вам предсказываю несчастие, милые малютки! непременное, неизбежное несчастие, если только ранняя могила не избавит вас заблаговременно от всех житейских бедствий. А в таком случае горе тебе, счастливая мать! Выплакивай свои прекрасные очи над хладным прахом бесценных птенцов!"...
Какой зловещий вран, в гвардейском мундире, делал двум невинным существам такие страшные угрозы, которые тем или другим образом должны были сбыться? Увы! это был молодой офицер, красивой наружности, отлично воспитанный, богатый, знатного происхождения, и, что всего этого лучше, всеми любимый и уважаемый за благородный, милый характер. В нем не нравилось одно: частая наклонность к задумчивости, во время коей все в мире казалось ему в самом плачевном виде. Товарищи не редко шутили над этою незабавною странностью, но никто не простирал далеко ни шуток, ни взыскательности. Всем было известно, что эта меланхолия происходила от важной причины!..
Мечтателю как будто совестно стало смотреть на детей; и он, сложа руки и опустя голову, ушел за фрунт, где и начал прохаживаться, вполне предаваясь привычной задумчивости.
"Мonsieur l'Оfficier! Господин офицер!" сказал ему женский голос. Он поднял глаза. Перед ним была дама средних лет, щегольски одетая; при ней две молодые женщины или девицы: одна горбатая, другая разноглазая, а за ними два лакея в ливрее, на которую офицер не обратил сначала внимания. "Можно ли мне пройти через ваш фрунт туда, в Сенат?" спросила дама.
-- Очень можно, сударыня, - отвечал Офицер. -- Гей! посторонись! -- закричал он солдатам, и сам провел даму, которая, вежливо его поблагодаривши, сказала: "Мне кажется, в вашем полку служит подпоручик князь Корсунский? Да... если я не ошибаюсь..."
-- По какому случаю я имею счастиe быть вам известен? - спросил Офицер с особенною учтивостью.
"Ах, Боже мой! так это он!... Бабe! Като! Вот князь Александр!.." И горбатая с разноглазою присели, жеманно улыбаясь.
"Прощайте! Аdieu!" -- сказала дама. "До свидания!" -- прибавила она выразительно, и пошла к Сенату, часто оборачиваясь к Офицеру и ласково кивая ему головою.
-- Что это значит? - подумал князь Корсунский, у которого между тем по всему телу пробежала невольная дрожь. Потом, поглядевши вслед за дамою, он с ужасом заметил слишком знакомую ливрею ее лакеев.
"Нет сомнения! Это она! Княгиня Корсунская, его родная мать, виновница его бедствий и незаслуженного позора, преступница, которой он обвинять не смеет и не хочет! Нет! Он отдал бы полжизни за один материнский поцелуй!.. Прижми она его к материнскому сердцу, и все забыто!.."
Так размышлял двадцатидвухлетний молодой человек, между тем как сердце его сильно билось от неизвестной причины... как будто от страха. Он быстро взглянул на окно, где сидели малютки с такими беспечными, счастливыми рожицами, "Это за вас!" подумал Князь. "Но суди меня Господь! Я не предрекал вам того несчастия, которое тяготит мою душу! Нет! не только вам, непорочные существа! но и злейшему врагу не пожелал бы я подобного!.."
Вскоре рассеялось смятение молодого князя. Вдали раздалось что-то стройное, согласное, величественное, как первый аккорд какой-нибудь знаменитой симфонии. То был родной, с незапамятных времен сохраненный возглас народа русского, возглас, страшный во брани, величественный в торжестве. То было согласное, чистосердечное ура, которым сыны православной Руси приветствуют своих царей, то самое ура, которое в древности богатыри Севера мечом вписали в словарь гордых римлян (guerrа) и которое в новейшее время доблестные пришельцы с берегов Невы, дружно возглашая на Парижских бульварах и площадях, ввели свой родимый клик в употребление между французами.
Войско уже стояло чинно под ружьем. Торжественное ура усиливалось, приближаясь к Кремлю и заглушало звуки военной музыки и бой барабанов. У Воскресенских ворот крик раздался еще сильнее. Иной подумал бы, что неистовая толпа хочет приступом взять Кремль; но никто не дерзнул вступить в эту священную ограду... Но вот Он въехал в Никольские ворота, в гвардейском мундире, на красивом коне, в сопровождении многочисленной свиты.... Вот кареты Государыни, под золотыми коронами, везомые длинными цугами... Войска сделали на караул, знамена преклонились, барабаны забили, музыка заиграла... Ура! как будто носилось под небом Москвы, а исполинский колокол Ивана Великого благовестно гудел, приветствуя нового Самодержца всея России и августейшую фамилию его.
Я видел Его в то время, благословенного внука Великой Екатерины. О! как Он был хорош, этот юный венценосец, открывавший своим царствованием девятнадцатое столетие!... Он был прекрасен, как надежда на Бога, как кротость и терпение, как милосердие, как утешение в скорбях; словом, как все то, чего Он явил в себе самом великие образцы, в течении всей первой четверти текущего века...
Вечером весь город был иллюминован. В исходе девятого часа, за Москвою рекою, из калитки небольшого деревянного домика вышла женщина средних лет.
Кофта и юбка были на ней ситцевые с огромными цветами и обшиты узкою сборочкою из голубой ленты. Такое платье называлось в Москве азиатским, неизвестно почему. На голове у ней был шелковый платок, образовавший высокую повязку, со вздернутыми углами по обеим сторонам в виде приподнятых крыльев. "Посидели бы, матушка Прасковья Филиповна!" -- сказал голос из-за калитки.
-- Нельзя, моя матушка! - отвечала разряженная женщина. -- Скоро девять часов; а Князь изволит дома ужинать.
"Хоть бы еще полпивца на дорожку!..."
-- Ах, мать моя! Мало ли я у вас пила? и вишневочку и пивцо! Нет, мои голубушки, право не могу. Пьяна напьюсь!.. Прощайте!... Прощай, Грушинька! Господь с тобою!.. .
И Прасковья Филиповна пошла, постукивая коблуками по мостовой, потому что в то время еще не было в Москве тротуаров со столбиками, охраняющими от наезда экипажей, и по бывшей тогда иллюминации, плошки были расставлены на воротах и на заборах... Однако мы пойдем вслед за Филиповною.
Она уже перешла каменный мост и несколько улиц, ярко освещенных, где экипажи так и разъезжали! Потом она поворотила направо в переулок, и вскоре после нее туда же пошел пожилой человек в сюртуке, в небольшой треугольной шляпе, в пестрых чулках и в башмаках с пряжками. Филиповна еще поворотила и пожилой человек за нею. Она оглянулась и продолжала свой путь. Прошедши довольно большое расстояние, она вторично оглянулась; тот же человек идет шагах в десяти от нее. Наконец Филиповна стaла подходить к дому. Ей гораздо ближе было повернуть в переулок, который оканчивался прямо против ворот княжеского дома. Но в этом переулке почти не было никакого жилья; и осторожная Филиповна, страшась за свой искусно повязанный шелковый платок, не захотела сама завести незнакомца в место, удобное для дурных замыслов. Она пошла прямо на большую улицу, и повернувши в сторону, подошла к великолепному каменному дому.
На балконе были плошки и освещали группу стоявших на нем дворовых обоего пола, которые, глядя на иллюминованную Москву, весело разговаривали, как видно, пользуясь отсутствием господ. Филиповна завернула было за угол к воротам, также освещенным множеством плошек, но там увидела она стоящего незнакомца, которому Белый, помахивая хвостом и протяжно лая, не позволял войти на княжеский двор. Прасковья Филиповна оборотилась к балкону.
"Что вы там, черти, все собрались!" закричала она громким басом. "Ни одного каторжного нет ни у ворот, ни в передней!.."
-- Ну, пришла! - раздалось на балконе. -- Го! гу! ведьма пришла!... из гостей от бабы яги!.. на помеле верхом!.. ха! ха!... хо! хо! . . .
И княжеский парикмахер Петруша, парень с небольшим лет двадцати, звонким овечьим тенором запел на голос: земляничка ягодка:
Как Фелипиавна страшна-га!
На кавово га-ана прекрикнет!
Асабливаж, как пияна-га!...
"Ну, смотри ты, бухарская рожа!" прервал грозный голос Филиповны. "Я князю пожалуюсь!"
Парикмахер Петруша как-то вел свой род от бухарцев или от хивинцев и был в милостях у князя. Песенкою о страшной Филиповне, сочиненною самим Князем Ростиславом Петровичем, он оказал большую услугу незнакомцу, который почтительно снявши, шляпу, подошел к разгневанной женщине и с лакейскою вежливостью спросил: "Вы конечно, матушка, Прасковья Филиповна?"
-- Кого вам надобно, мой батюшка?
-- Вы меня не узнаете? Давно мы не видались.
-- Ахши!.. Да... по голосу... никак Сидор Савельевич?
-- Я сам, матушка Прасковья Филиповна!
-- Ах, царица небесная! Как это привел Бог свидеться?.. Цыц, Белый!.. Пойдемте, батюшка!.. Молчи ты, дьявол! Вот я тебя! Лежать!..
Белый, поджавши хвост, пошел и лег у ворот. Прасковья Филиповна повела Сидора Савельевича в дом. В передней два лакея растворили двери настежь и отвесили по низкому поклону. "Ну! ну!" проворчала Филиповна, а когда отошла несколько шагов, то лакеи засмеялись и сказали: "Нет! видно, плохо потчевали -- на ногах стоит и проч."
Между тем в комнате Прасковьи Филиповны собрались и дворецкий, и повар, и все те, которым, за двадцать лет назад, Сидор Савельевич был товарищ по передней и по застольной. Разумеется, что первым вопросом было: откуда его Бог принес? -- "От барыни," отвечал Савельевич. "Она сегодня в Кремле узнала вашего молодого барина, и послала меня нарочно дождаться, когда он приедет домой, сказать, чтобы он к ней пожаловал завтра или после завтра, в котором часу ему будет можно."
Все домашние покачали головою. "Старый Князь не позволит!" -- сказала Филиповна.
-- Не мое дело, -- отвечал Савельевич. -- Это их воля! Я то доложу барыне, что мне скажут.
За сим последовали расспросы о дворовых людях Княгини Корсунской, которые были у нее в приданом. Остались в живых только Савельевич, да женщина Матрена. "Да откуда вы теперь?" спросил дворецкий. "
-- Теперь из Калуги, -- отвечал Савельевич. -- Целых двадцать лет скитаемся по белу свету, нигде не уживемся. Елисея Петровича из одной губернии в другую переводят, а барыня за ним!.. И чего это стоит! Княгиня уже продала вотчину во сто душ.
"Говорили прежде, что вы в Воронеже поселились?"
-- Мало ли где жили! в Воронеже и в Костроме, где он какую должность занимал. Теперь он у нас и барин, и хозяин, и командир. Говорила ему Княгиня, чтобы выходил в отставку и ехал с нею в деревню -- не хочет! Что-де я за знатный человек, чтобы мне не служить? И чем я буду жить? На твое имение плоха надежда.
"Много ли то у них детей?" спросила Филиповна, поднося Савельевичу пятую чашку чаю.
-- О, ох! матушка! Горько и стыдно выговорить. Было пятеро; остались две девушки, как будто Богом наказанные. Одна горбатая, у другой на левом глазу словно бельмо. Да такие больныя, хилыя!... -- Савельевич утер слезы. -- Вот! -- продолжал он, бросила законного супруга, знатного барина, покинула родное детище, слюбилась... так сказать, прости Господи!... с мерзавцем! -- сказал он в полголоса.
"Подлинно мерзавец!" -- повторили все. И глядеть-то было не на что!
-- И вот двадцать лет, для него срам и стыд терпит! Ведь ни в одном городе порядочные барыни с нею знаться не хотели! так, кое-какие, принимают ее к себе; да разве кому нужда до Елисея Петровича. И вот бедные дочери, без роду, без имени -- куда она их прочит? А воспитала, выучила; и по-французски, и музыке, и танцовать. Кто их возьмет за себя, когда Бог уродами создал?.. Вот уже по сих пор сколько наказания Царя небесного, а что еще вперед будет!... Об этом уже ей сказано; так она не верит.
"Что такое, мой батюшка?" -- с любопытством спросила Филиповна. "Кто это ей что говорил?"
-- Вы, я чай, помните, матушка. Сюда к нам в дом...
Тут Савельевич, окинувши глазами комнату, тяжело вздохнул и с каким-то горестным удовольствием повторил:
-- ... К нам в дом, сюда, хаживала богомолка Фаддеевна...
"Старушка Фаддеевна? Как не помнить! Она после совсем пошла в монастырь..."
-- В Белгороде! Там мы и видели ее года четыре назад. Теперь она уже покойница, царство ей небесное! А тогда, в монастыре, все ее чтили и уважали, потому что она жила уже не по земному; почти пищи никакой не вкушала, денно и нощно в молитве, лишнего слова не говорила, была старая и престарая, почти ста лет, на ногах стоять не могла, и ослепла... Однако иногда видела лучше зрячего!...
Все перекрестились.
-- Вот к ней-то, в келью, и пожаловала Княгиня, вместе с барышнями; и я тут был. Барыня только сказала: здравствуй, моя матушка! А Фаддеевна как будто вздрогнула, приподняла голову и, даром, что была слепа, сей час узнала и назвала по имени: Княгиня Дарья Алексеевна!.. Потом, вместо здравствуй, прибавила: вразуми тебя Господь и направь тебя на путь истинный!...
"Ах! Царица небесная!" -- сказала Филиповна, набожно сложа руки.
-- Да! И потом перерывисто стала говоришь: покайся... еще есть время!... И тут что-то сказывала непонятное, да раза три повторила: кровь на кровь будет!
"Ах! Мати Божия!" -- сказали, крестясь, все слышавшие. "Да что же это значит!"
-- Что-нибудь недоброе, -- отвечал Савельевич, -- потому что Княгиня после очень и очень призадумалась! почти целую неделю была грустна и частенько плакала!... А что именно это значит, никому не известно!
У крыльца раздался стук кареты.
"Князь!" -- сказали все.
Камердинер князя Ростислава Петровича, принимая снятую орденскую ленту и большой крест, висевший на шее, подслужился его сиятельству докладом, что Сидор, слуга княгини Дарьи Алексеевны, прислан к молодому барину. Никто не просил камердинера о таком докладе. Грозно взглянул на него князь. "Сидор! Зачем?"
-- Не могу знать, Ваше Сиятeльство!
"Где он?"
-- Внизу.
"Позвать его ко мне." И его сиятельство стал раздеваться. Князь Александр Корсунский, приехавший вместе с родителем и слышавший его приказание, сказал было: "позвольте мне, батюшка!"...
-- Ни с места! Оставайся здесь!
Молодой Князь, приученный к строжайшему повиновению, не смел возражать. Голос его сиятельного родителя имел особливые тоны, по изменению коих видно было: можно, или нельзя ему противоречить, Когда камердинер, преклонивший колена, отстегивал блестящие пряжки от башмаков Князя, смиренный Савельевич был введен в кабинет, и низко поклонился в самых дверях.
"А! здорово, Сидор!" изрек его сиятельство.
Ободренный Савельевич подошел ближе и попросил поцеловать ручку, которая и была ему протянута, украшенная или украшавшая драгоценный бралиантовый перстень.
"Зачем тебя прислала сюда эта распутная бестия, которая называется Княгинею Корсунскою?"
Таков был милостивый и деликатный вопрос Князя Ростислава Петровича, сделанный о матери в присутствии сына. Савельевич, положа руку на сердце, отвечал: -- Ваше Сиятельство! Наше дело исполнять волю барскую. Княгиня изволила видеть их Сиятельство в Кремле и приказала их спросить, когда они могут к ней пожаловать?
"Никогда!" возразил старый Князь. "Скажи ты ей, чтобы она не смела ни меня, ни его беспокоить. Иначе я выхлопочу повеление выгнать ее из Москвы."
Князь Александр, залившись слезами, сказал по-французски: -- Батюшка! вы меня вынудите, в присутствии этого человека, упасть к ногам вашим и умолять вас говорить почтительнее о моей матери!
"Я говорю, как должно", -- отвечал старый Князь также по-французски. "Когда этот человек пойдет, ты можешь его зазвать к себе и препоручить ему отнести к твоей матери столько нежностей и уверений, сколько тебе угодно!"
Молодой Князь поцеловал его руку, а Ростислав Петрович, спокойно обратившись к Сидору, стал расспрашивать о его житье-бытье, о том, в каких губерниях они проживали, сколько лет, где было лучше и проч. В заключение беседы пожаловал ему руку поцеловать, назвал голубчиком и даже кивнул головою в ответ на низкий поклон. Эта смесь важности вельможи, с привлекательною ласковостью к людям низшего сословия, имеет на сих последних особенное действие. В таких случаях не себя видят они слишком низкими, а вельможу так высоким, что не могут воздержаться от глубокого к нему почтения.
Неизвестно, что приказывал Сидору молодой Корсунский. Только за ужином он был очень грустен, и заметно было, что неохотно разговаривал с отцом о событиях того дня. Проводивши родителя в опочивальню, он, по заведенному Князем порядку, сел у его кровати, ожидая, о чем заблагорассудится ему говорить, и когда угодно будет, давши родительское благословение, отпустить в свою комнату.
После минутного молчания, Его Сиятельство сказал: "как ты с нею встретился?" Молодой Корсунский описал в точности эту встречу.
"Это несчастиe! Я никак не предвидел ее прибытия в Москву, потому что забыл даже думать об ней. Да сказать правду, я и не мог ей воспрепятствовать сюда приехать, если ей такая охота показываться в столице, где она пользуется самою дурною славою!... Да на что ты ей нужен? что ты велел Сидору ей сказать?"
-- Что я ничего не смею обещать без вашего позволения, а постараюсь исполнить ее волю.
"То есть увидеться с нею, или с моего позволения, или без него. Первого ты никогда не дождешься; а если оно тебе не нужно и ты хочешь действовать по своей воле, то пожалуй! Пусть тебя судит тогда твоя же совесть."
-- Батюшка! Мне теперь уже двадцать два года. Позвольте мне в первый еще раз коснуться предмета, который тяготит мою душу и сокрушает мою молодость. Я до сих пор свято соблюдал ваше приказание и никогда не разговаривал и не разведывал о несчастной истории моей матери. Мне известно только то, что знают и все, что княгиня Дарья Алексеевна Корсунская, урожденная Княжна Дербентская, после пятилетнего супружества, не смотря на увещания мужа и на угрозы своей матери и братьев -- покинула законного супруга и двухлетнего единственного сына, и последовала за своим ... любовником! Об этом равнодушно говорят в свете; но для меня, в этих немногих словах, столько стыда, столько позора, столько убийственной горести, что я не знаю, как не изсох мой язык по произнесении их!..
Что было после? Меня, младенца, увезли в Петербург для того, чтобы здесь в Москве не указывал на меня пальцами каждый, проходящий по улице и не говорил бы: вот сирота от живой матери!... Только по девятому году я узнал, что и у меня также была и есть мать, как и у всех живущих; но в то же время, я глубоко почувствовал, что делаю своею особою исключение из всех живущих, потому что я один не знал, что такое материнские ласки, которым так завидовал, глядя на других!... Когда я стал подрастать, мне позволено было, не знаю почему, три раза написать к моей матери короткие, холодные письма, и в ответ на них получить от нее таких же два, которые были мне доставлены распечатанные; а первое ее письмо мне не показано. Вот в каких отношениях к моей матери был я до сих пор, я, привычный к повиновению и не дерзающий рассуждать там, где мне это воспрещено! . . .
Между тем природа вступает в свои права. И сердце и рассудок требуют от меня отчета в обязанностях моих к матери, которая у меня жива до сих пор, хотя и вовсе мне не известна! Должен ли я наконец разгадать, узнать, разведать, какого рода эта цепь, связующая два существа; мать и сына? Как могла она быть разорвана в моем бытии? что могло подвигнуть мою родительницу на такой жестокий, неестественный поступокъ? Неужели ненависть ко мне, бессловесному младенцу? Не может быть, потому что я не мог ее заслужишь! А если бы и так было, то не мой ли долг теперь стараться ласками и угождениями изгнать из материнского сердца эту ненависть, которая гнездится в нем, как мучительная болезнь? Но ничего такого нет! что же остается?.. Беззаконная страсть победила материнскую любовь! Ужасно, потому что справедливо! Но теперь посмотрим, совершенно ли уничтожились родительские чувства после двадцатилетнего отчуждения?... Она встречает меня в первый раз от роду, и сей час узнает, и ласково, с умилением на меня глядит! Неужели тут не оказывается вполне инстинкт материнского сердца?.. И в тот же день меня зовет к себе, верно прямо в объятия, к той груди, под которой я получил бытие! Приглашает меня насладиться тем, чего давно жаждет душа моя; чистейшим материнским поцелуем, в котором и самый развратный сын находит сладость неизъяснимую! И на этот душевный зов, на этот материнский клич, я стал бы отвечать холодным равнодушием и даже презрительным отказом! Нет, батюшка, не могу!... Грешник Евангельский просил капли воды для прохлаждения раскаленного языка; позволительно и мне желать одной капли освежающей материнской любви, потому что любовь сыновняя есть также потребность, потребность сильная, горячая, которая жжет душу, когда не находит себе удовлетворения!...
Облегчивши себя рассказом, молодой Корсунский дал волю слезам... Старый Князь слушал его молча, с физиономиею совершенно неподвижною, на которой была начертана одна вельможеская важность. Все душевные ощущения были скрыты под этою личиною.
"Александр Ростиславич!" -- важным голосом произнес старый Князь. "Я не препятствовал тебе отвести себе душу таким объяснением, в котором было более слов пустых, нежели толку и здравого рассудка; последнего, кажись, и вовсе не было. Я выслушал тебя терпеливо; выслушай же и ты меня: это я приказываю тебе!
Ты мне излагал свои причины, я буду излагать свои, основываясь на твоих же словах, Ты говоришь, что любовь сыновняя есть потребность мучительная, когда нет для нее удовлетворения. Хотя весьма вероятно, что кроме тебя никто из людей этого не говорил и не скажет; но пусть будет по-твоему! Так! это потребность! А любовь родительская что? Не только потребность, но и более: обязанность, о которой дети понятия иметь не могут. Обязанность трудная, мучительная, тем паче, что она никогда не удовлетворяется, продлись жизнь отца и сына до скончания века или хотя до позднейшего потомства их в сотом колене, любовь родительская и тут не знаeт ни отставки, ни успокоения!.. этому верь. Ты еще не отец, а будешь им -- узнаешь на опыте...
Во исполнение этой обязанности, во младенчестве твоем заботились об охранении тебя от ушибов и увечья, от всего, что могло быть вредно твоему телу. Теперь эти заботы не нужны, но обязанность все еще при мне остается. Я должен руководствовать твоею неопытностью, управлять твоим незрелым рассудком и предупреждать те несчастия, которые может тебе навлечь неразумие молодости. Ты начал свое объяснение почти с минуты твоего рождения, и намекнул на странное твое воспитание в отношении к матери. Я готов тебе дать удовлетворительные ответы.
Накидываю покров на преступление твоей родительницы, и скажу только, что она, по настоянию моему, отреклась от тебя клятвенно, предоставивши мне одному право располагать тобою и твоею судьбою. В этом не осуждай ее. От меня ты должен был получить все: и отличное образование, и ход по службе, и богатство, и знатное имя, и значения в свете. Она ничего не могла тебе дать, кроме порядочной доли собственного позора. Но после такого отречения твоя мать почти умерла для тебя. Почти в этом мнении и был ты воспитан.
Что касается до трех писем, которые от одиннадцати и до пятнадцатилетнего возраста тебе позволено было написать, то это сделано по настоянию твоего законоучителя, достойного служителя церкви Божией, который пришел в большое недоумение, толкуя тебе пятую заповедь. Этот почтенный человек не хотел, чтобы у потомка знаменитого рода Князей Корсунских был хотя малейший недостаток в добродетелях, заповеданных самим Богом. По этому тебя и научили чтить твою матерь; но чтить можно издалека, в особенности того, кто кроме своего звания не имеет других прав на почтение, и то единственно на почтение, а не на любовь. Да! чем она могла заслужить твою привязанность? Исполнила ли она хотя одну из бесчисленного множества материнских обязанностей? Ты разнежился на счет ее призыва в свои объятия, призыва очень запоздалого. Но если в ней теперь говорит сердце, как ты утверждаешь -- то почему же это сердце молчало, когда был призыв от тебя, когда ты звал ее плачем младенческим, когда наконец, будучи отроком, написал к ней, поздравил ее со днем Ангела и напомнил ей, что у нет есть сын, которому мать была бы нелишняя? Почему тогда она не прилетела к тебе, не расцеловала ног твоих, не омочила их слезами раскаяния, не уперла власами своими и не сказала тебе: сын! веди меня к раздраженному супругу! когда я буду стенать у ног твоих, он должен будет меня простить? Почему она этого не сделала?... Ага... потому, что она боялась показаться в Петербург после своего позора; потому, что она не смела явишься на глаза своей разгневанной матери, у котoрой ты воспитывался; и главное, потому, что ей тяжело было расстаться с беззаконным сожителем и беззаконными детьми! Да! не иначе! Следовательно, ее материнское сердце повиновалось холодным расчетам ума. Теперь твоя очередь отплатить ей тою же монетoю. Это будет наказание, очень и очень заслуженное!...
Ты не смеешь выговорить, а я между тем читаю в твоей душе, что ты меня называешь человеком бесчувственным, отцом бесчеловечным, вооружающим сына против матери. Я над этим смеюсь!... В мои лета говорят языком рассудка, который всегда был и должен быть бесчувственным эгоистом; на то он и рассудок. Что же касается до вооружения тебя против матери, то ты ошибаешься! Я делаю совсем противное; я защищаю моего сына, наследника моего имени, единственную отрасль знаменитого рода; защищаю и предохраняю от коварных замыслов хитрой женщины, которая давно попрала ногами закон и совесть! Да, брат! Ты ожидаешь от нее чистейших материнских поцелуев, а получишь лобзание иудино. Ты бросишься в ее объятия, в чаянии материнских нежностей, и вместо того будешь убаюкан опасными обольщениями. Это ты сам можешь рассчитать! Ей наскучила позорная жизнь и то презрение, которое она везде встречает, не смотря на звание Княгини и Сенатoрши. Сверх того она почти промоталась, должна кругом, и начала продавать свои деревни. Пока ты был мал, то ни на что не был ей нужен; а теперь ты в совершенных летах, офицер гвардии, камер-юнкер, наследник богатого имения, и что всего важнее, -- ты лично известен Государю Императору. Теперь можешь ей помочь и значением в свете, и деньгами; можешь закрыть собою ее клеймо отвержения; и когда она будет близ тебя, то естественным образом, кто тебе поклонится, тот и ей подаст поклон. Вот ее замыслы! Вот хитрые расчеты, которые тебе кажутся нежными порывами материнского сердца, голосом природы и... всеми небывалыми романическими вздорами! Неопытный юноша!...
Но положим, что благородный, великодушный сын и захотел бы таким образом помочь своей матери. Теперь вопрос соглашусь ли я на это? отвечаю наперед, ни за что в свете! Ты мой сын, ты мне принадлежишь. Один я имею право ожидать от тебя беспредельной преданности; и этих прав никому не уступлю!
Слова сии были произнесены с таким жаром, что князь Александр явственно увидел в них редкий порыв отеческой любви, доходящей даже до ревности. Он встал со стула и протянувши одну руку к иконе Спасителя, а другую положивши на сердце, сказал: "да будет мне сам Господь свидетель, что я ваших прав над собою никому не ошдам! Я ваш, батюшка! ваш и Государев! более ни чей из всего рода смертных!..."
"А! вот это хорошо!" отвечал старик. "Теперь я доволен чувствами моего сына. И если ты так благороден, то я удовлетворю твоему желанию. Повремени немного!... Я позволю тебе увидеться с нею, только!... с условием!... чтобы мне чистосердечно, без малейшей утайки были пересказаны все ваши разговоры!... Судя по этому, я решу, можно ли будeт или нельзя тебе иметь редкие сношения с этою женщиною, которая в тысячу раз опаснее, нежели ты воображаешь....
-- Чего же вы опасаетесь, батюшка?
"Ты молод и не опытен. В твои лета все женщины кажутся Ангелами. А мне, в пятьдесят лет, очень известно, что около этих ангелов всегда вьется тот самый змей, который искусил нашу праматерь Еву. А твоей родительнице этот диавол нашептывает усерднее, чем другим!... Пока я жив, бояться нечего; но умри я, она так тобою овладеет, что ты потеряешь и значения в свете, и карьеру по службе и даже.... вынужден будешь отказаться от женитьбы, так что благородный, славный род Князей Корсунских может прекратиться по милости этой женщины!... Но, сохрани Господь! Я полагаюсь на твое благоразумие; а между тем.... прощай!
Князь благословил своего сына, который, взявши руку отца, напечатлел на ней такой крепкий и продолжительный поцелуй, что, казалось, хотел высосать всю благородную кровь Князей Корсунских.
Князь Ростислав Петрович слыл в Москве и в целой России очень умным человеком, и это было справедливо. При такой всеобщей славе родительского ума покорному сыну и в голову не могло придти опровергать суждения отца и считать их неправильными. Только все длинное, особенною логикою подкрепленное объяснение старого Князя на счет матери Александра нисколько не действовало на его душу. "Батюшка не ошибается в тех делах, которые подлежат суждению одного ума, без участия сердца. Но тут он судит как будто по Уложению, между тем, как должно было судить по совести. Дивишься его предусмотрительности, убедительности его доводов, ясности его выводов и заключений, но.... чтобы мать могла иметь на сына такие холодные, бесчувственные, варварские виды, каких он мне насчитал многое множество, в этом я не только ему, человеку почтенному и умному, но и будь его суждение подтверждено и скреплено не семью, а семидесятью мудрецами, я не поверю и верить не хочу, -- потому что не могу! В подобных случаях надобно убеждать не разум, а сердце! Во мне же, мое, сильно говорит в защиту бедной матери!"
Эпоха, в которую все это происходило, была самая радостная для Москвы. Древняя столица как будто помолодела; и хотя в ней никогда не бывает недостатка в развлечениях и увеселениях, но на этот раз все это шло как-то согласнее и дружнее, потому что все вместе радостным вихрем кружилось около одного светила: около Солнца России!.. это дни светлого праздника для Москвы, дни воскресения Русского царя, в которые все сыны России радостно приветствуют и лобзают друг друга!... Общая веселость, по видимому, отражалась и на задумчивом Князе Александре!...
Да! он казался веселым и даже проказником! Вот, на пример, вздумалось ему сыграть шутку с Прасковьею Филиповною, почтенною вдовушкою лет сорока пяти. Известно было, что Князь Ростислав Петрович держал всех своих служителей в самой благоразумной строгости; а между тем Его Сиятeльство был снисходителен к слабости Прасковьи Филиповны, которая одна в целом доме придерживалась чарочки! Но Князь над этим смеялся, и даже сочинил ту песенку, что пел его парикмахер. Все говорили, что Филиповна имела особые, давнишние права на такую снисходительность, но... если бы Князю Александру это было сказано, то его непорочное сердце не согласилось бы тому поверить!.. Как бы ни было, только молодому Князю захотелось потешиться. Пожаловалась Филиповна, что у нее бок побаливает; посоветовал Князь Александр натирать простым вином, а дворецкий, ободренный всегдашнею ласковостью молодого барина, сказал, что Филиповна охотнее делает из этого лекарства употребление внутренное, нежели наружное! "Ах! матушка!" весело вскрикнул молодой Князь, обрадовавшись счастливой мысли; "у меня есть рецепт на отменное внутреннее лекарство. Я непременно пошлю в аптеку!" И точно; приказал дворецкому взяшь в аптеке лекарственную банку как можно огромнее, вылить в нее полштофа миндальной водки, которую в особенности жаловала Филиповна, запечатать и привязать форменный ерлык с подписью: принимать по три чашки в день. Это лекарство было принесено самим дворецким. Молодой Князь сам откупорил, сам прочитал вслух предписание, велел подать чашку, налил, и отведавши, поднес Филиповне. Почтенная ключница, прихлебнувши, остановилась и поглядела на барина. "Что это, мой батюшка, словно как...." и не договорила. -- Ничего, милая, сказал Князь. Эпо нарочно приготовлено на вине. Пей! -- Филиповна выпила, не поморщилась, поставила чашку, уперла губы, взяла банку и поклонилась. "Благодарствую, мой драгоценный! Дай же ручку поцеловать!... Ах ты мой ненаглядный! вот добрый-то барин! Небось, не такой насмешник, как батюшка, который изволил меня прославить!...
Довольно было потехи для целого дома, А Филиповна за лекарство ли, за водку ли, только была очень благодарна. Скорее согласилась бы она умереть, нежели выпить капельку господского без позволения самого барина; а покупать любимый напиток на свои для Филиповны было трудно. Она копила денежки и относила их куда-то на сторону, какой-то молодой девушке.
Князь Александр, под предлогом желания узнать о действии лекарства, стал частенько ходить вниз, к Филиповне, выискивая случай застать ее наедине. На третий или на четвертый день, когда банка была осушена, почтенная ключница сидела одна за шитьем. Молодой князь к ней подсел, и разговаривая о том, о сем, вдруг спросил: "Скажи, моя голубушка! помнишь ли ты мою матушку?"
-- Вашу матушку? Ах, мое сокровище! Да как же не помнишь? Как только оне изволили приехать после свадьбы в Москву, то сами же выбрали меня в горничные. Я и ходила за ее гардеробом.
"Хороша ли была собою матушка?"
-- Княгиня Дарья Алексеевна? Распрекрасная!! Вот уж подлинно Княгиня! Ростом высокая, стройная! Глаза, брови, волосы черные, как смоль! Вы все в батюшку, на нее мало похожи. Что это была за прелесть! Правда немножко рябовата, да носик длинноват. Только бывало как подрумянится, то ничего не заметно. Какая была щеголиха! как одевалась! и проч.
Молодой Князь горестно улыбнулся. Он сравнил это состояние молодости, красоты, щегольства, и блеска в большом свете, с нынешним положением. .....! И как будто желая более расправить свою душу, он стал расспрашивать, много ли Княгиня принимала гостей, и кто к ней ездил, у кого она чаще бывала и тому подобное. Филиповна отвечала как могла, потому что многое забыла, и наконец сказала:
-- Да как же ей, мой ненаглядный, было и не знакомишься со всеми? Ведь и по отце и по муже она ни родом, ни чином не ниже кого! О богатстве и говорить нечего: известно состояние вашего батюшки!... А сверх того, какая была умница! какая воспитанная! Даже нам, холопам -- мы ничего не понимаем, и нам было в диковинку! Как бывало заиграет на фортепиано, или чаще, на арфе, она более жаловала! Да как запоет французские песни, то... бывало, все гости, развеся уши, слушают.
Богатство! знатность! молодость! красота! таланты! Боже мой! сколько благ жизни дано было в удел одной особе! Кто глядя на нее тогда, не говорил с завистью: счастливица!.. "А что, милая Прасковья Филиповна!" -- спросил Князь, "матушка моя была.... не сердита?"
-- Ктo? она, сердитa! бесценный ты мой! Да вот, как перед Богом... теперь суди ее Господь! а тогда была Ангельская душа. Да я пять лет при ней служила слова дурного не слыхивала, да и никто из всей дворни. Когда она выезжала, все плакали! А я, продолжала Филиповна, с судорожным изменением в лице, я и подавно плакала! Да и было о чем!...
Слезы брызнули из ее глаз. Другой, более опытный, нежели молодой Корсунский, легко мог бы догадаться, что эти слезы были возбуждены воспоминанием не об отъезде барыни, а о другом обстоятельстве, более тягостном, которое было последствием этого отъезда...
Этого еще не доставало, в ее похвалу! Имела доброе сердце! что же, при таких отличных качествах, могло ее довести до такого унижения? стало быть, обольщение было слишком сильно? О! как дорого заплатил бы Князь Александр, за подробное разведание этой истории!... Узнаешь, несчастный! узнаешь то, чего не должен был знать!...
После минутного молчания и тяжелого вздоха, он сказал: "Если она была так добра, то стало быть всему горю причиною этот злодей?... Как бишь его зовут?"
-- Кого это, мой батюшка? Набойкина-тo?
"Какого Набойкина?" -- Да вот, что с вашею матушкою..., Елисей Петрович Набойкин. "Что за глупое прозвание!" -- Вoт подите с ним! А еще уверял, что дворянский сын! Какой он дворянин, к чорту! согрешила я, прости Господи! я чай, дед его, ходил по деревням, да набивал крестьянские холсты -- от того и Набойкиным прозвали!... Негодование Филиповны выразилось самым комическим образом, но Князю Александру было не до смеха. Услышавши эти слова, он болезненно простонал; каждое открытие усугубляло позор его матери! Оставался еще один вопрос. "Стало, он был очень красив собою?" -- Красив? Ах, мати Божия! что вы это, мой драгоценный! Да у нас каждый поваренок был красивее его. Маленький! худощавый! нос крючком! как бывало засмеется, то и оскалит зубы так, что на лице словно написано: дурак!... Мы все его дразнили: Елеся! Елеся! Да в Успенском у нас по двору ходил козел; и того, мой покойный муж -- тогда еще он был холостой--нарочно прозвал Елеськой, в тезки Набойкину!
"В какой должности был он у батюшки?" задумчиво спросил Князь.
-- А кто его знает! Не то писарем, не то землемерщиком! Он, бывало, то с бумагами, то с планами возился. Князь изволил его взять к себе мальчишкой, так сказать, Христа ради! и чина-то на нем никакого не было. Князь же после вывел в офицеры!.. Однажды, его нелегкая куда-то было унесла; с лишком год не был у нас. Да после опять втерся, и за хлеб-соль, и за все милости Князя заплатил... О! проклятый! встретила бы я его теперь -- прямо бы в глаза наплевала!... Да Княгиня-то, нечего сказать! променяла сокола на ворону!... Простите великодушно, мой бесценный! неучтиво я сказала! Сами же вы меня из себя вывели, начали расспрашивать об этом скверном!... Ну, мой грех! много я наболтала и проч.
"Да как все это случилось?" хотел было спросить молодой Корсунский, но... не осмелился!
Для успокоения и в награждение разгневанной Филиповны Князь Александр послал к дворецкому за рюмкой сладкой водки.
"Снеси весь остаток, что там, в полуштофе!" сказал дворецкий посланному: "Молодой барин и впрямь думает, что с нее довольно одной рюмки! Как бы не так!..."
Что такое Реутoво?... Спросите у кого нибудь из московских старожилов, и он, призадумавшись, повторит раза два: "Реутово!... Рeутoвo!... Да! вспомнил! Это был загородный дом покойного Николая Ивановича Маслова, верстах в семи или осьми от Москвы. В конце прошедшего и в начале текущего столетия Реутово было, в летнее время, любимым сборным местом лучшей Московской публики. Много было дач великолепнее, но в них не было хозяев, которые, подобно Рeутовским, с чистым русским радушием и с истинно барскою роскошью, соединяли бы ту утонченную вежливость и ту любезность в обхождении, коих теперь во Франции и следа не осталось! Да и Реутово не существует! По крайней мере, оно всеми забыто!...
Немудрено! Реутово держалось умным, образованным и богатым вельможею, для которого оно было любимою игрушкою. Это не богатая усадьба, приносящая большие доходы, а роскошная безделка, требовавшая больших расходов. Большой сад, в английском вкусе, затейливо украшенный гротами, беседками и мостиками; дом, деревянный, китайской архитектуры; в комнатах мебель, зеркала, обои, все китaйское, и выписанное прямо из Небесной Империи; два флигеля, образующие вместе с домом полукруг: в них были отдельные комнаты для гостей, как во французском замке. Но всего более любовались сельским хозяйством Николая Ивановича. В прудах водилось множество рыбы, и когда приветливый вельможа в угодности своих гостей, приказывал закинуть невод, то весело было смотреть, как его вытащат! что за изобилие! откуда столько берется? И, что всего лучше, сколько рыбы не ловят, никогда она не переводится. Впрочем это немудрено, потому что накануне каждой ловли, с вечера покупали в Москве рыбы на пятьсот рублей, и рано поутру сажали ее в Реутовские пруды.
Оранжереи не отличались редкими и безобразными экзотическими растениями, но зато сколько фруктов! Кроме того, что шло на варенье, которого в доме Николая Ивановича Маслова зимою выходило несколько десятков пуд; кроме того, что каждый день в Реутове подавалось к десерту -- замужние посетительницы Реутова отвозили домой целые кульки отличнейших фруктов, в гостинец детям. -- Теплица для цветов представляла очаровательное зрелище: бесчисленное множество прекраснейших цветов, из которых вежливый садовник, выписанный из Голландии, составлял для дам богатые, свежие букеты.
Всего любопытнее был реутовский птичный двор. Птицам счету не было! Одних павлинов, разноцветных и белых, было несколько десятков. Между ними один отличался редкою красотою: весь белый, только на спине редкие узоры, яркого синего цвета, а на хвосте несколько аргусовых глаз, как будто не дорисованных. -- Тогда еще было в обыкновении кушанье ставить на стол, и когда пред почтенною и милою хозяйкою Реутова, княжною Елисаветой Борисовной Голицыной, ставили огромную жареную птицу, то головка, украшенная яркими перьями и красивым хохолком, свидетельствовали о том, что зажарена была пернатая спутница Юноны.
Не доставало в Реутове тинистого садка, для развода лягушек, которые теперь такую почетную роль играют в новейшей французской кухне. Но.... вельможи того века еще не имели нашего просвещения.
Гостеприимное Реутово! Да сохранится твоя память, хотя в сих строках.
В пять часов по полудни, когда солнце начинало склоняться к западу, молодой Корсунский наслаждался свежим воздухом в прекрасном Реутовском саду. Он подошел к мостику, на средине коего была поставлена карикатурная статуя с надписью: не плачь Матвей! Князю Александру известно было происхождение этого памятника. За несколько лет до того один господин, сопровождаемый своим служителем, калмыком -- неосторожно, всею тяжестью своей тучной корпуленции, навалился на перила мостика, которые не выдержали такого давления. Барин упал в воду, и, разумеется, не утонул и не ушибся. Все присутствовавшие, оправясь от первого испуга, смеялись над этим происшествием; но добрый калмык Матвей, более всех устрашенный опасностию своего господина, плакал горько. "Не плачь, Матвей!" говорил ему барин, а хозяин Реутова захотел увековечить славу комической преданности калмыка, и соорудил ему такой памятник. Невозможно было смотреть без смеха на эту статую, перед которою остановился молодой Корсунский; но люди задумчивые, вместе с безнадежно влюбленными и с тоскливыми поэтами, имеют дар из всего извлекать нечто горестное. Александру до крайности стало жалко доброго калмыка, которого неподдельная, чистосердечная печаль была так жестоко осмеяна! от этого, легко было перейти к несправедливости людей, которые не умеют ценить священных слез, извлекаемых душевною скорбью, и прочая!... и прочая!...
-- Барин! подай милостинку бедной стaрушке!...
Александр обернулся и едва мог опомниться.
"Подай, Христа ради, бедной матери ласковое словечко от сына!....
-- Ах, маменька!... Более ничего не мог он выговоришь.
"Да! конечно я твоя маменька!" -- говорила Княгиня, положивши ему обе руки на виски. "Я имею право тебя, вот так взять за головку! Имею полное право, расцеловать... твой лобочик!... твои глазки!... твои щечки! . . . твой ротик!... твою грудку!..
И Княгиня прилепляла жаркий поцелуй к каждому поименованному месту.
".... потому, что я твоя маменька!" продолжала она. "Я всем скажу: смотрите! это мой сыночек... это я его родила... такого молодчика!.. такого красавчика!.. такого ненаглядного!.. такое красное солнышко!.."
Горячие слезы не лились, а так сказать, брызгали из глаз Княгини.
Кому не известна сила красноречия матери, когда она ласкает свое детище? Редкий не испытал этого на себе! эти жаркие поцелуи, эти слезы, эти нежные поговорки такие простые, такие неизысканные!... Какое витийство, какой утонченный аромат, какая сладостная мелодия, какое обольщение всех чувств может превзойти их в очаровательности!... А Князь Александр и слышал и видел и чувствовал все это в первый раз в жизни, после долголетних ожиданий и мечтaний!... О! не ошибся он, когда предполагал столько блаженств в материнском поцелуе: теперь он был в раю!...
"Уйдем! уйдем!" торопливо сказала Княгиня растроганному сыну; и взявши его за руку, скорыми шагами повела по извилистым дорожкам к открытой беседке, построенной на возвышении; там никого не было, а всех приходящих можно было видеть издалека.
Они сели на скамью. Молча держала Княгиня за руку сына и не сводила с него глаз. Минуты восторга и нежности не бывают продолжительны в мужчине, когда он не влюблен. Князь уже погрузился в обычную задумчивость: мгновенный рай прошел -- прежняя горесть вступила в свои права.
"Александр!" нежно сказала Княгиня. "Ты не нарушил отцовского запрещения!"
-- Запрещения, маменька?
"Да! Он строго запретил тебе видеться со мною. И ты не искал этой встречи. Два раза свел нас сам Бог. Может быть ты сожалеешь о том, что не бежал от меня как от чумы?
-- Маменька! что вы это говорите!...
"О! я знаю все, что тебе внушили против меня! что должны были внушать -- в этом я сама сознаюсь! В двадцать лет тебе слова обо мне не говорили; запрещали тебе расспрашивать о матери -- и хорошо делали! По крайней мере, тебя не учили меня ненавидеть и презирать, предоставляя тебе это право после, когда мой сын начнет управляться своим рассудком?... Но теперь, когда моему посланному в присутствии твоем, было препоручено мне пересказать такие жестокие, такие обидные слова.... что ты на меня так глядишь?
-- Я убедительно просил этого старика не говорить вам другого, кроме того, что я сам ему сказывал! и просил по воле батюшки!
"Знаю, мой дружочек! знаю, мой милый, мой несравненный! Но этому же старику было от меня строго приказано донести в точности все, что скажет твой отец. Да я и наперед знала его ответ! Пять лет, проведенные в сожительстве с Князем Ростиславом, коротко меня с ним познакомили!... Я прощаю ему его бесстыдный отзыв!... Но после этого ты с ним объяснялся; ты говорил все то, что внушила тебе сыновняя любовь и благородные чувства; он возражал тебе, с обыкновенным своим умом и искусством, и описывал меня самыми черными красками? Еще раз говорю - я его коротко знаю!... Смеешь ли ты сказать, что я не угадала!
Молодой Корсунский был изумлен. Увы! эти несчастные супруги точно коротко знали друг друга!
-- Удивляюсь вашей догадливости, маменька! и не запираюсь. Да! Мы объяснились с батюшкою, и объяснение наше кончилось шем, что он обещал мне позволить быть у вас.
"Смел бы он не позволить, когда я требовала и ты сам хотел! Я признаю все его права над тобою, но они еще так далеко не простираются. В отношении же ко мне он помнит только, что он знатный барин, Камергер, Сенатор, в лентах и орденах, а я твердо помню, что я мать, и этого с меня довольно.... Скажи, зачем ты здесь, в Москве, с полком?
-- По высочайшему повелению, -- отвечал удивленный Александр....
"Ага! Ты в сопутствии нового солнца, которое восходит над русскою землею! Знай же, мой дружочек! что это солнце равно светит, живит, и благотворит каждому из своих подданных. И каждый из них пользуется величайшим благом, которое наше Русское солнце в силе дать человеку правосудием и милосердием!... О! я не ошиблась в моих расчетах! Я поехала в Москву для дочерей. Они, конечно, несчастные, но все-таки мои дочери! Я хотела им показать столицу, а между тем доставить счастие увидеть нашего Царя, нашу Царицу! Для верноподданного это важное обстоятельство. Главная же моя мысль была та, что я тебя здесь найду, и найду в такое время, когда надменный князь Ростислав не в силах тебе воспретить со мною видеться. Да! в случае его сопротивления, я пала бы к ногам Государя! Я сказала бы ему: я грешница, я преступница, достойная всякого унижения; но между тем я мать! Позволь, мне, Государь! хоть раз в жизни, прижать к сердцу моего сына и дать ему, мое грешное, недостойное, но тем не менее искреннее, материнское благословение!... О! я твердо знаю, что сын благотворительной Марии не отвергнул бы такой просьбы!...
Князь Александр молча поцеловал руку матери. Из двух непродолжительных объяснений с родителями -- он угадал их различные и, между тем, сходные в одном пункте, характеры. Хладнокровие, расчетливость и благоразумие одного составляли разительную противоположность с живостью, скорою решительностью и запальчивостью другой; а гибельное сходство было в общей их упорности, настойчивости и непреклонности воли. Немудрено, что они не ужились!...
"Тебе неприятно все это слышать, мой друг!" сказала Княгиня. "Но как же быть! Отец твой, так твердо помнит свои права; могу ли я забыть свои, как бы малы они ни были? Напротив! чем они меньше, тем для меня драгоценнее, и я готова их защищать с отчаянием!... Не огорчайся, мой милый друг!" продолжала Княгиня, нежно целуя сына. "Поверь, что я не намерена тебя вооружать против отца. Горько, тягостно мне было расставаться с твоею колыбелью! В тысячу раз мучительнее, нежели как ты думаешь и как тебе натолковано -- только я тогда же, для счастия твоего, всю власть над тобою отдала Князю Ростиславу. И теперь ее не оспариваю! А хочу только, чтобы сын мой навестил меня, отведал моего хлеба-соли, и принял бы от меня материнское благословение. Вот и все! После этого -- когда мы увидимся? Один Бог знает!.. Только этого свидания -- ты меня не лишай! Ты приедешь ко мне, мой друг?"
-- Приеду, маменька! Будьте в том уверены!
"Ну, я и довольна! А теперь прощай! Пора ехать в Москву. Господь с тобой!" И Княгиня осенила его знамением креста.
Сидя в карете с отцом, молодой Корсунский рассказал ему все подробности непредвиденной встречи с матерью. Старый Князь молчал, но когда сын дошел до угрозы Княгини прибегнуть с просьбою к Государю Императору, тогда Князь Ростислав, презрительно усмехнувшись, сказал:
"Да кто бы ее до Государя-то допустил?"
Князь Александр содрогнулся! Это изречение явно показывало ужасную предусмотрительность его родителя!..
Какое это было шумное и веселое время для Москвы! И если Кто тогда подъезжал к ней поздно вечером, по Смоленской дороге, с которой древняя столица открывается так величественно -- тот, верно, велел своему экипажу остановиться, дабы насладиться восхитительным зрелищем Кремля, который, как райское селение, разноцветными огнями горел на темном небе. А на улицах какая толпа народу! Все это идет в разные стороны, одни к Кремлю, другие уже из Кремля! И все улицы как освещены! какие построены красивые галлереи! какие выставлены прозрачные картины! У больших домов и на площадях -- расставлены очаровательные декорации; а расхаживающие по улицам толпы женщин и девок в разноцветных платьях, ферезях, сарафанах, юбках, кофтах и платках -- составляют собою подвижные пестрые декорации.
А заглянуть в домы? В домах все пусто и темно, и свет и жители переместились на улицы. В дворцовом саду, в собрании, в театре -- там вся публика. Изредка увидишь в окнах богатого дома зажженные свечи в хрустальных люстрах, и большой съезд экипажей на дворе. Это дом какого-нибудь знатного барина, который угощаeт у себя или Посланника или Стaтс-Даму или какого-нибудь из важнейших государственных чиновников -- потому что, тогда, все знатнейшее в целой России находилось в Москве. Вот блаженное, хотя и утомительное время для светского человека, имеющего всюду вход. Но если он молод, то побоится ли усталости? Гвардейские офицеры, с тяжелыми вздохами идут в караул или на дежурство: не должность трудна, а... званы были в этот день на седьмой бал в одну неделю!...
Один из них вздыхает более других; только не от караулов, а от дежурств особенного рода. Раза два или три он принужден был солгать и, под предлогом нездоровья, отказаться от приглашений очень почтенных особ. Эти дни он посвящает другой особе, которая для него еще почтеннее, и у которой ему быть во сто крат приятнее. Так об чем же он вздыхает?
Княгиня Корсунская нанимала дом, в этой, постоянно дворянской части города, которая занимает всю западную Москву, от Алексеевского и Страстного монастырей до Крымского брода и Пресненских прудов. Эти части (Арбатская, Пречистенская и Пресненская) и до сих пор не шумны и не живы, как будто чинны и важны; а в то время были этикетны как барская спесь! Не только трактиров и питейных домов, даже цирюлен, мелочных лавочек и извозчиков там почти не было, разве только на самых больших улицах. Длинные, деревянные дворянские домы были выстроены на дворе, так, что на улицы выходили одни заборы и окна служительских флигелей. Сады занимали более места, нежели строение. И когда кареты быстро мчались по улицам, большею частию немощеным -- то форейторы не кричали: пади! -- никто не попадался на встречу! -- А в nакую эпоху, когда в Москве все кипело жизнию и веселостью -- эти части казались еще мрачнее, и наводили уныние на того, кто въезжал туда прямо из Кремля.
Дом, занимаемый Княгинею, был поместителен, но вовсе невеликолепен. Не штофные обои в золотых рамах, не узорчатые паркеты, и не мраморные камины княжеских палат рода Корсунских; а просто закоптелые бумажные обои; мебель, окрашенная белою краскою, и покрытая деревенскою пестрянкою; в зале стулья из простого дерева, обтянутые истертою черною кожею -- вот жилище одной из знатнейших Московских барынь! Да и на что лучше! Кого ей принимать? Князь Александр обедал у нее, со множеством гостей. Что же за гости? Провинциальные дворяне с супругами, званием не выше их благородий, а имением -- от пятидесяти до ста душ; приходская попадья; жена квартального, да старая повивальная бабка, бывшая при рождении князя Александра!... Вот общество той, которая, в то же время, могла бы сидеть за обеденным столом во дворце!... Естественным образом, это рвало сердце бедного Корсунского.
В эти редкие посещения Александр находил особенное удовольствие в беседе двух дочерей Княгини, которые, после первого слова приветливого, от него услышанного -- начали обходишься с ним как сестры. Это было еще новое, дотоле неизвестное ему наслаждение. Обе девушки имели много природного ума и были довольно образованы. В обхождении их с другими заметно было, что-то провинциально-этикетное; но с братом, они были так непринужденны! так неподдельно нежны и ласковы!... Черты лица были у них прелестные, но, как прежде сказано, одну безобразил горб, другую -- белый глаз. Александр расспросил мать о причине этих недостатков. Княгиня сослалась на недостаток врачей в то время, когда можно было исправить ушиб одной, и на вынужденную поездку, во время беременности другою, что не только обеспокоило Княгиню, но и было довершено сильным испугом, оставившим свои следы на младенце. Спросил также молодой Князь, почему матушка называет его сестер Бабе и Като, а не по Русски, Варинька и Катинька? - "это меня тешит!" -- отвечала княгиня. "И меня, в детстве, называли Дориною."
Александр очень полюбил Бабе и Като.
Его радовала мысль, что у него есть сестры; он всегда завидовал этим приятным родственным связям. Но радость его скоро была отравлена.
По обязанности давал он подробнейший отчет старому Князю в свиданиях с матерью. Князь всегда слушал с неизменно равнодушною физиономиею, и помогал ему своими расспросами, из которых нельзя было заметить ни участия, ни особенного любопытства, а так!... как будто Его Сиятельство начинал подобные беседы приказанием рассказывать о чем бы то ни было, лишь бы самому что-нибудь слушать. -- Рассказ дошел до Бабe и Кaто, расспросы усугубились, и когда было высказано все -- Князь засмеялся.
"Бабе и Като! Не худо, им под пару, приискать Жанопа и Колина!... что за глупости!... Бабе и Кaтo!... Ха! ха! ха! Уж не прочит ли их во французские актрисы? Оно бы и кстати! Горбатую в трагедию, на место мадам Гос, которая таки и не видна была собою! Ну, а разноглазую вместо мадам Шевалье, в оперу!... Ведь так и воспитала их! Выучила лепетать по-французски, и бренчать на фортепиано, как будто им суждено блистать в образованном обществе! А еще называлась умною женщиною!... Бабе и Като! ха! ха! ха! придет же в голову!... Просто бы назвала их Варюшками, да Катюшками, да водила бы не в фуро, а в затрапезном платье, босиком, чтобы лишние-то деньги припасти им на приданое! Дала бы тысячу-другую за каждую -- взяли бы за себя какие-нибудь подьячие, не посмотрели бы на то, что уродцы!" и проч. и проч.
Как не вздыхать тяжело, выслушивая такие колкости! А неумолимый Князь, внявши вздохам и огорчению, переменил тон, только не смягчил его.
"Вашей братьи молодежи," -- продолжал он, "все это представляется с своей извинительной стороны, которую, по-видимому, имеет даже всякий порок. Я говорю не о своих насмешках, справедливых, даром что они тебе так не по нутру, а о твоих любезных Бабе и Като. Я сказал правду на счет их будущей участи. Твои суждения легки, как пудра, которая убелила твою главу. Мою главу, брат, убелила седина! седина возраста, опытности и горя!... Моя филантропия справляется с неумолимым рассудком, который всегда твердит свое, а над вашею модною сантиментальностию, над этим глупым выкидышем легкомысленных умов -- я даже и смеяться не стану: она более жалка, и презрения нежели смеху достойна. Что, например, по твоему мнению, надлежало бы тебе мне сказать, если бы ты смелее? "Уважьте их безвинное несчастие, то есть несчастие Бабе и Като! Довольно с них и подлого позора, которым покрыто их рождение!" Верно так! А тут-то именно не было бы ни слова дельного. Не будучи обязан уважать ни мамзель Бабе, ни мамзель Капо, я им не отказываю в сожалении, но и не вижу никакой причины отзываться почтительно об их положении. Это жалкое состояние и позор, с ним сопряженный, -- это их естественный удел, для них нимало не тягостный, но постыдный для той женщины, которая отважилась произвести их на свет таким образом. Скажу более! Я снисходил бы и к этой слабости человеческой, если бы преступная мать скрывала от света свой позор и своих беззаконных детей, не для себя, а для них же самих! для того, чтобы эти невинные существа не имели понятий о стыде, так сказать, приросшем к их жалкому бытию!...
"Будь твои... сестры -- делать нечего: сестры!.. будь они в воспитательном доме -- участь их была бы во сто крат лучше. Так нет! Надо было при себе держать Бабе и Кaто, как другие женщины держат пару мосек, на потеху!"
Негодование изобразилось на лице Князя Александра. Он сказал довольно сухо: "Можно ли винить мать за то, что она не решилась покинуть своих детей?"
"Не она ли это рассказывает?" подхватил старый Князь с какою-то злобною радостью. "Пожалуй! от нее станется!... Только ты имеешь полное право ей отвечать: не вам бы говорить, матушка! да не мне бы слушать! -- Вот еще материнская нежность особенного рода! И что хорошего она сделала для этих несчастных девушек? Знают они, что родительница их Русская Княгиня, знатная и по рождению и по замужству, только от всей этой знатности на их долю ни крупицы не достается? Познакомились они с тобою, и называют братцем. Ну так! только верно их сердце больно сжимается, видя, что любезный братец ездит во дворец и в лучшие общества, и живет в богатых барских палатах, а они, голубушки сестрицы, много-много, что смеют показаться в Панском или Суровском ряду! Родись они в доме законного супруга их матери -- их участь была бы самая блестящая. Это они понимают! Да и что еще. Их несчастное безобразие произошло от нужды, которой дети Князя Корсунского не могли быть подвержены во младенчестве; ты не сделался уродом, благодаря Бога. У тебя не было недостатка в самых искусных врачах, при малейшем твоем припадке, и мать, нося тебя во чреве, не подвергалась таким испугам, которые оставили бы на тебе свои неизгладимые следы. Неужели ты думаешь, что у этих бедняжек, Бабе и Капо, не достанет ума на то, чтобы все это рассчитать? И что же из этого произойдет? Они увидят себя избавленными даже от всякого чувства благодарности к такой преступной матери, преступной даже в отношении к ним, как я сию минуту доказал!..."
"Созвал бы вас сюда, бесстыдные лжеумствователи, растлители умов неопытных! Вы стараетесь утешить род человеческий уверениями и доказательствами, что все эти строгие постановления, они верные залоги общественного порядка и безопасности -- что все это предрассудки, потому, что не по нутру вашей филантропии! Вы огласили себя защитниками преступных жен, незаконных рождений, и даже извергов детей! Вы находите тиранство во власти супружеской и родительской! Вот, полюбуйтесь на одну из великодушных последовательниц вашего учения! Непокорная дочь, преступная супруга, она свергнула с себя иго этого двойного тиранства. Посмотрите как она счастлива, и как делает других счастливыми! Не люди ее наказывают, а события, коли вы уже не хотите признавать Провидения! Только убедитесь в том, что эти события, эта судьба, этот рок, как вы называете -- не слишком согласны с вами во мнениях, и за строгое исполнение ваших благих правил, карают очень безжалостно!..."
Вскоре Княгиня Корсунская уехала. Со слезами прощалась она с сыном, и благословляя его, сказала: "Вероятно, я тебя более не увижу, мой друг! Ты живешь в таком кругу, в который я попасть не могу, а в котором ты обязан оставаться всегда. Будь счастлив, и чти отца твоего! Ты ему всем обязан!.... А меня изредка дари письмами, если только тебе позволят! Ты мне не принадлежишь, но все матери отрадна весть от сына!... Я буду молить за тебя Бога, буду с восхищением вспоминать о тебе, моем ненаглядном красавце. Ежедневно буду благодарить Создателя за то, что Он сподобил меня налюбоваться на тебя!... Стану исправно читать все известия о производствах по Гвардии: авось либо встречу и твое бесценное имечко! Ласково стану я кланяться каждому гвардейскому офицеру, которого встречу: буду думать, что и он тебя знает!... Каждому курьеру, каждому почталиону, каждому извозчику из Петербурга, я буду рада, как дорогому гостю!... Всякую бурю, всякую непогоду, которая прилетит от Севера, буду приветствовать почтительно, полагая, что она и над Петербургом проходила, да не разразилась над твоею милою головушкою!..."
Весь этот бред, все эти прибаутки материнской нежности -- иному покажутся, скучными и нелепыми. Но Князь Александр внимал им с бóльшим умилением, и даже с бoльшим почтением, нежели умным логически-безжалостным выводам своего родителя. Со слезами целуя руки матери, он обещал ей выискивать все средства увидеться с нею. "На что, мой друг?" спокойно спросила Княгиня. "Тебе велят меня забыть: не противься воле велевшего!... А впрочем, -- как Бог велит! Его веления вернее..." "
Такова была первая встреча князя Александра Корсунского с незнакомою ему матерью -- как будто драма или первое действие драмы, которую судьба заставляла их разыгрывать.
" Что, как у вас в Москве поживают?"
-- Все по-прежнему! Москва не меняет ни физиономии своей, ни образа жизни. Меняются одни дамские моды. А нового в Москве всего на все то, что Гогель ввел во всеобщее употребление Экосезы и сочинил новую Французскую Кадриль; да со времени учреждения Английского Клуба вист совершенно вышел из моды и заменился бостоном, который и составляет любимое увеселение Московских Бояр.
"Кстати, о Московских Боярах! Как поживает князь Ростислав Петрович Корсунский?"
-- Ответ Московский: все по-прежнему. Исправно ездит в Сенат и в другие присутственные места, где он служит; исправно навещает своих знакомыхъ; исправно сзывает к себе, на обеды, поистине княжеские; исправно каждый вечер играет в бостон; исправно толкует о делах, и весьма исправно побеждает своею логикою всякого, кто осмелится быть не одного с ним мнения. Умный человек!... и живет барски, все по-прежнему. Недавно давал он праздник у себя, в Успенском. Уж подлинно был праздник!
"В каком Успенском?"
-- Успенское, его подмосковное село, в недальнем расстоянии от столицы, и в самом прекрасном местоположении. Дом каменный, небольшой, но отлично убранный. Сад в Италиянском вкусе. Князь прежде очень любил эту подмосковную; но со времени разлуки с княгинею он ездит туда только один раз в год, к 15 Августа, на храмовый праздник. Ну что у вас в Петербурге?
"О! не всё по-прежнему. Это хамелеон-город. Не только что отстраивается, но и перестраивается беспрерывно. Одна Нева свидетельствует о том, что это град Великого Петра. Вот ровно десять лет прошло от кончины Государыни, и кто в это время не бывал в Питере, тот его не узнает. И город, и Двор, и Гвардия, все это является с другою физиономиею."
-- Кстати о Гвардии, как поживает Князь Александр?
"Поживает гвардейскою жизнию! На разводе, на ученье, в параде, в карауле, на бале, на обеде, в эрмитаже, в театре и в Русском и во Французском, хлопает славной певице Филис, и усердно вызывает после спектакля Болину или Семенову; напевает арии из Невидимки и из Лодоиски.... что еще? Теперь штaбс-капитан. Хотели его взять в адъютанты, да батюшка не позволил, по той причине, что при Императрице Екатерине, гвардейские офицеры не бывали адъютантами. Оно и кстати. Князю Александру предстоит кое-что получше, нежели адъютантство у Генерала!.."
-- По-прежнему ли он задумчив?
"И! нет! Тогда был он молод, слишком нежен чувствами. Вся его задумчивость происходила от того, что он не видался с матерью. После увиделся и все горе прошло. Да с тех пор сделался постарше пятью годами, следовательно и поблагоразумнее. Сверх того и грустить некогда. Гвардии предстоит поход. Либо честь, либо смерть. А меланхолию к чорту..."
В течении пяти лет Корсунский получил от матери два письма. В последнем уведомляла она о кончине разноглазой Като. Перед походом Александр к ней писал, и получил ответ с благословением, и материнскими желаниями целости и невредимости милому сыну. Княгиня уведомила его, что все время кампании она намерена прожить в монастыре, в беспрерывной молитве о сохранении его жизни и здравия. Князь Александр возвратился из похода, не только цел и невредим, но и взысканный милостями Монарха, приближенный к Его особе, украшенный знаками отличия и повышенный чином. Столько счастия на поприще службы молодого человека -- помолодило Князя Ростислава. Бедная мать также радовалась успехам своего возлюбленного, что и изъявила ему в письме, в котором однако же уведомила его, что во время пребывания ее в монастыре, несчастная Бабe, кoтoрая также усердно молилась о Князе Александре -- после кратковременной болезни умерла. "Если Господь не иначе хотел мне тебя сохранить," писала Княгиня, "как взявши в замен другую жертву, то да будет благословенна десница Его! Покорствую Святой воле Его, и исторгаю из сердца моего утешение Ему неугодное! Несчастная, осужденная влачить бедственную жизнь на земле -- взята Господом прежде, нежели ознакомилась с горестями. Ты жив, и я благодарю Создателя!"
Князь Ростислав Петрович почувствовал, что он сына любит более нежели прежде; он так хорошо поддерживает честь своего знаменитого рода! Теперь можно приступить к тому, что всего важнее: к поддержанию, уже не чести, а самого рода князей Корсунских. -- Александру самая пора жениться. Эта мысль восхищала отца и он, с таким же нетерпением ожидал исполнения этой мечты, с каким молодой поэт ожидает книжки журнала, в которой, по расчету его, должно быть помещено его первое стихотворение. -- Князь объяснился с сыном очень важно, очень степенно, не выказывая своего нетерпения, Александр отвечал, что до сих пор еще ни одна девушка не сделала на него сильного впечатления, но что он готов исполнить волю родителя и искать руки той, которая им самим будет ему назначена. Не только для Князя Корсунского, но и для всякого отца подобное изъявление сыновней покорности есть самое лестное и самое утешительное, и если любовь родительская имеет, как и все земное, свою слабую и смешную сторону, то верно только эту: женись на той, которую назначает тебе отец, и ты будешь примерный сын!
За то и князь затруднился выбором. Как быть? Звать ли сына в oтпуск в Москву, на выбор из богатейшего цветника прекрасных девиц? Или самому съездить в Петербург, да поискать ему там, при Дворе? Князь решился на последнее, Не знаю, столько ли радуется мать, когда готовит приданое уже помолвленной дочери, сколько восхищается отец, когда в кругу родных, он пересчитывает всех своих знакомых, в семействе коих есть девушки невесты, и предлагает сыну: хочешь эту?... или эту?... или вот эту?... Как будто все они с покорностью ожидают своего жребия!...
Как бы ни было, только невесту выбрали, разумеется, такую, которая по всему достойна быть княгинею Корсунскою, а из этого всего исключена только любовь к супругу: она придет сама собою, со временем! Но молодой Князь подорожил этим ненужным приданым, и решился, покуда оное не будет припасено, не делать с своей стороны предложения. Смеясь над его причудливостью, ему дали времени на то, чтобы слюбиться с будущею подругою жизни!
Как почтительный сын, молодой Корсунский письмом просил благословения у матери. Ответ получен скоро и очень длинный. На первых трех спраницах княгиня исписала все, что только внушала ей материнская любовь, истощила все ласки, все желания благ, и осыпала милого сынка радостными поздравлениями и чистосердечными благословениями. За сим следовали роковые слова: о себе скажу, и после этих слов еще пять страниц письма! ужаснет хоть кого. В этом сказании о себе заключался подробнейший отчет о новых горестях бедной Княгини. Она уведомляла, что изверг, бесчеловечный, безжалостный и бесчестный, которому она посвятила двадцать шесть лет своей жизни, для которого терпела и позор и нужду, что этот злодей, обобравши ее кругом, наконец решился бросить ее на старости, и сам, имея пятьдесят лет от роду, вздумал жениться на купеческой дочери, за которою тесть дает огромное приданое. Все это было приправлено горькими выходками, на свою судьбу, на продажную душу Набойкина (ибо речь о нем шла) и оканчивалась сознанием, что по делам Бог наказал ее, что до сих пор она живет в том городе, где Набойкин служит Вице-Губернатором или Председателем, что намерена она, княгиня, окончить дни свои в том монастыре, где похоронена ея старшая дочь, и что желает в последний раз увидеться с сыном, которого всем в мире умоляет, не отказать ей в слезной просьбе, и навестить ее на самое короткое время.
Изумленный и растроганный Александр молча подал отцу письмо. Князь Роспислав, прочитавши очень медленно, приподнял голову, поглядел на сына, и отодвинувши несколько письмо, постучал по нем пальцами, и сказал: "Вот!..."
В этом вот заключалось многое, по мнению Александра. Но как же удивился он, когда родитель, с важным видом, сказал ему: "Поезжай! Утешь ее! Она теперь жалка. Да! жалка!... Много, много лет прошло -- и я только в первый раз почувствовал к ней сострадание. Теперь и не грешно. Бог меня порадовал на старости, порадовал тобою. Ты мне честь делаешь, Александр! Я горжусь моим сыном. Эта честь должна простираться и на ту, которая произвела тебя на свет. Поезжай к ней, и скажи, что -- если Бог ее уже осудил -- по мне, ничтожному смертному, нечего ее осуждать. Я ее прощаю!... Не торопись, мой любезный! Побереги, умерь свои восторги! это, брат, не французский роман, и не немецкая драма! это русская быль, в которой поступают по-русски, и руководствуются родимым русским умом, а не чужими понятиями о семейственных обязанностях!...
"Конечно, я ее прощаю. Но не так, чтобы после двадцатишестилетней разлуки, при седых волосах, мне простерть к ней объятия и пропищать: "приди, моя супруга!..." этого она сама не захочет! Мужнин дом и знатный круг -- для нее потеряны навсегда. А я, похваляю ее намерение поселиться в монастыре, в священном и последнем убежище, всегда открытом для бедствующих и для кающихся. Только пусть она приедет в Москву, и там поселится в какой-нибудь обители. Я велю выстроить ей дом, дам ей хорошее содержание и она будет жить, как прилично Княгине. Пусть вся Москва будет свидетельницею, что я ее простили чистосердечно! Тогда ты можешь с нею видеться беспрепятственно, и даже я сам буду навещать... конечно, не для того, чтобы напоминать ей старое и прощеное, а с тою целью, чтобы несколько восстановить ее репутацию."
-- Вы мне как будто новую жизнь даете, батюшка! -- сказал восхищенный Александр. -- Теперь мне только остается благодарить Бога, за этот избыток счастия, И... признаюсь в грешном помышлении -- выжидать случая наказать этого бездельника!
"Кого?" строго спросил Князь.
-- Того подлеца, который так бесстыдно ограбил мою мать.
"Набойкина? За что это? Помилуй, братец! Да на его месте всякий поступил бы также. Чему ты удивляешься? Разбери хорошенько, кто таков этот Набойкин. Ничтожная тварь, бедняк, сирота, который обязан был каждый день подумать о том, что он будет есть завтра. И такому нищему вдруг навязывается знатная барыня и вынуждают его сделаться своим любовником. Для Набойкина это слишком отважный поступок: он был сопряжен, может быть, с опасностью его жизни. Неужели же человек его разряда дерзнет на это из одной бескорыстной любви, без всяких видов? Смешно и подумать! Нет! у Набойкина был свой расчет, очень известный и матери твоей; она была обязана делиться с ним своим достатком. Но когда он заметил ее безрасчетность, ее неумение управляться с приходами и расходами, тогда он естественным образом взял свои меры и понемногу начал прибирать в свои руки то, что досталось бы другим. Это уже так водится между людьми и как будто в порядке вещей. Набойкин, помогая твоей матери проматывать с небольшим триста душ -- твердо помнил, что сыну ее достанется имения в двадцать раз более, и что он не допустит мать умереть с голоду, а Набойкин между тем с куском хлеба!... Александр! Александр! мало еще ты знаешь людей и свет!..."
-- Вы мне их описываете в таком гнусном виде, и между тем оправдываете их!
"Не оправдываю, а извиняю, потому, что все, что в них есть гнусного, должно быть, по законам самой природы, так, как у диких зверей должна быть лютость. Ты хочешь, чтобы какой-нибудь Набойкин судил и поступал, так как ты, князь Корсунский!... Будь снисходителен к Набойкину, даже и потому, что он не более, как Набойкин."
-- Куда как снисходителен мой батюшка! -- подумал Александр. Но, кажется, он не всегда и не везде так великодушен к недостаткам человеческим.
Мудрые жены созидают домы.
Безумная же раскопата руками своими.
По прекращении связей с Набойкиным княгиня Корсунская была совершенно оставлена всеми знакомыми того города, где она жила. Кроме почтенного губернского предводителя и его супруги -- никто не смел знаться с особою, оставленною важным по губернии чиновником. Ко всеобщему удивлению, княгиня вместо того, чтобы выехать из такого города, где ей оказано столько неуважения -- осталась в нем, наняла квартиру дорогую и богато меблированную, как будто с намерением давать балы. Это тем более изумило, что все знали, в каком плохом положении находятся ее денежные дела: Набойкин, незадолго до того, купил в губернии сто двадцать душ, а денег на эту покупку дала Княгиня, из капитала, вырученного за последнюю свою вотчину.
Вдруг разнеслась весть, что молодой Князь Корсунский приехал к матери, и остановился в ее доме. А когда узнали, что этот сын, по своему значению в службе, гораздо важнее Набойкина; когда отставной надворный советник Филипп Филиппович, человек старый и умный, повторил, при целом обществе: "ведь я и прежде говорил, что если бы я служил, то последовал бы примеру нашего предводителя, и никак не отстал бы от дома княгини! Мне известно было, что сын к ней почтителен, а отец делает для сына, что только тот захочет. Княгиня никогда не потеряет своего кредита!"
Когда это было сказано, то многие чиновницы ахнули от испуга! Что делать? Ехать к княгине с поздравлением! Непременно ехать!... А если нужно будет -- просить прощения, что давно не были, и уверять.... во всем, что выговорит язык!... Боже мой! сынок в такой чести! что называется в полном ходу!... беда! беда!..
Двадцать шесть лет унижения были совершенно забыты Княгинею. Все, что было лучшего в городе, начало сбираться в ее доме. Умный и добрый сын, умел вce так хорошо уладить, что он тут был вторым лицом: первое место занимала княгиня. С удивлением заметил Александр, что она совсем не так грустна, как писала, и как должно было бы видеть женщину, понесшую столько горестей и потерь, и решившуюся остаток дней своих провести в монастыре, на покаянии. Напротив того, Княгиня была только что одета в черном, и то очень щеголевато, а в обращении ее видна была развязность и любезность. Даже нередко доходила она до веселости, неприличной ее летам и не слишком совместной с ее званием, которое она видимо старалась поддержать, хотя и заметно было, что отвыкла от оного. -- Но это еще радовало Князя, в особенности, когда воспоминал посещение ее дома в Москве, назад тому шесть лет....
Уже десять дней Князь жил в городе и успел быть на шести или семи балах, да на столько же обедах. Он перезнакомился со всеми, но Набойкина нигде не встречал. "Куда запропастился этот подьячий?" -- спросил он однажды у матери.
"Я любопытен был бы посмотреть на него."
-- Гм! посмотреть на него! Смеет ли он на тебя взглянуть, -- сказала Княгиня. -- Он не показывается нигде потому, что боится тебя....
"Чего же ему бояться?"
-- Потому, -- продолжала княгиня, -- что он знаeт, как ты любишь мать, и что ты не дозволишь никому ее обидеть....
"Да разве он еще намерен..."
-- Не только обидеть не позволишь, но и сделанной обиды не оставишь без наказания! -- эти слова произнесла княгиня с каким-то важно-сердитым видом. Князь отвечал, также с важным видом:
-- Наказать его могут Государь и закон, когда он провинится против своих обязанностей, в том же, чем он пред вами виноват -- ему будет достойное воздаяние от Бога, а я наказать его не могу, да и не в силах.
"Можешь и в силах!" -- с живостью прервала княгиня. "Можешь, если только захочешь. Я тебе дам на это средства. А впрочем... если тебе неблагоугодно вступиться за обиду матери... я не могу тебя принуждать!"
-- Вы ли это говорите, маминька! Я готов кровь мою пролить за вас!
"Сохрани Боже, мой милый друг! Стоит ли подлый, отвратительный Елисей Набойкин одной капли твоей крови? Нет! Набойкину и наказание должно быть Набойкинское, чувствительное для такого ненасытного... Впрочем об этом мы после поговорим!"
Князь был очень рад: дело доходило до объяснений.... не много делающих чести его матери, да и разгневанная княгиня уже начала употреблять такие нежные выражения!...
Между тем Набойкин, будущий его тесть, брадатый купец, и все родственники последнего, совещались между собою, как действовать им, в случае нападения молодого князя, который приехал в город... не даром! Набойкин храбрился и уверял, что не боится ничего, а если-де нигде не показываюсь, то для тoго, чтобы не встречаться с ним, и тем избегнуть всякой ссоры, сказано бо есть: удались от зла и сотвори благо! -- Но будущая мадам Набойкина, вместе с дражайшею родительницею, громко завывали и плакали о том, что этот забияка, вместе с злою княгинею, замышляют извести их сокровище Елисея Петровича! -- Это не слишком успокаивало их сокровище Елисея Петровича. Однако, вооружась всем присутствием духа и посоветовавшись с умными, споручными ему людьми -- он рассчитал, что князь ничего более сделать не может, как только вызвать его на дуэль, от которого он, как от дела противозаконного, отказаться имеет право. Да сверх того, захочет ли военный драться со статским, и со стариком. И вот уже он две недели в городе, а не предпринимает ничего. -- В следствие таких рассуждений Набойкин решился явиться в свете.
Три или четыре дня спустя после краткого объяснения с матерью на счет Набойкина князь Александр увидел вечером в одном обществе, за картами, худощавого, пожилого человека, небольшого роста, с орденом и с чрезвычайно тонким крючковатым носом, коего остроконечие упиралось в верхнюю губу. Когда этот человек кому-то улыбнулся и оскалил зубы, коих нижний ряд далеко высовывался вперед -- то молодой Корсунский почувствовал в себе трепет и отвращение, как будто при виде какой-нибудь жабы или гада. На физиономии этого человека было написано что-то такое низкое!.. Он осведомился о нем, и ему сказали, что это Набойкин.
Бедный Князь! легче бы ему было, если бы кто изо всей мочи наступил ему на мозоль!
Так этот-то урод!.. Боже мой! При таком известии, прежде всего рождается мысль, подойти к этому человеку, и поблагодарить его за все огорчения и обиды, сделанные им Княгине: она их вполне заслужила тем, что могла прилепиться к такой отвратительной твари! Князь Александру, на эту минуту, и мать опротивела...
Но вот заиграла музыка, и барышни бегут в залу. Пойти было, развлечься провинциальными красавицами, из которых ни одна не теряет тайной надежды заполонить сердечко молодого Князя. По крайней мере каждая тешит себя этою мечтою. Таковы законы природы!
На другой день, поутру, беседуя наедине с матерью, Александр сказал ей, что он увидел наконец Набойкина.
"Ну что же?" спокойно спросила Княгиня. "Каков он тебе показался?"
Александр устремил на нее глаза.
-- Как... -- и не докончил. Вопрос был: как могли вы его полюбить? Но почтение приковало язык. Князь молча смотрел на мать, грудь его сильно подымалась; вопрос вертелся и в устах и в уме и в сердце, но не доставало силы его выговорить. Наконец он опомнился и нашелся:
-- Какое же средство его наказать, как вы изволили говорить?
"Не то, мой друг! совсем не то!" -- ласково отвечала Княгиня, трепля его по щеке. "У тебя был на уме вопрос: как могла я полюбить такого отвратительного человека, отвратительного и наружностью и внутренними свойствами? Так ли?... Увы, дитя мое! На это я не могу дать тебе удовлетворительного ответа! Кто растолкует женское сердце, которое другой пищи, другой жизни не имеет, кроме потребности любить! по этой-то может быть причине, я его тем более любила, чем менее он был достоин любви: я, как будто, милостиню подавала нищему, всеми оставленному! и за все это в награду..."
Княгиня тяжело вздохнула, и глаза ее наполнились слезами.
-- Будьте же вполне великодушны, маминька! и накажите его одним презрением.
"Презрением??" Лице Княгини вдруг изменилось. "Ты ли мне это говоришь, Александр? что будет значить для него мое презрение, когда он первый мне его оказал? И я должна сознаваться в том, что была презрена Набойкиным! что может быть унизительнее!... И все это я должна переносить в то время, когда мой сын, здесь, у меня! Князь Александр Ростиславович! Твой долг отмстить за мать!...