Записки

Тучков Сергей Алексеевич


ТУЧКОВ С. А.

ЗАПИСКИ

1766-1808

ГЛАВА 8-я.

Положение государственного правления при кончине Екатерины II. -- Перемены при Павле I. -- Нововведения в царствование Павла I. -- Погребение Екатерины II и Петра III. -- Судьба Тучкова при Павле I.

Положение Государственного управления при кончине Екатерины II

  
   Я почитаю обязанностию сказать здесь, в каком положении, относительно всех частей правления, оставила Императрица Екатерина II Государство Российское сыну своему Павлу I.
   По уничтожении Петром I патриаршеской власти в России, для духовных дел учрежден был в оной Синод, составленный из знатнейших особ духовенства, где Государь сам нередко председательствовал. Сие учреждение осталось в том же виде до самой кончины Екатерины II.
   Сенат, равномерно тем же Государем учрежденный, составлен был из знатнейших государственных особ; в нем Петр I почте всякий день присутствовал. Сенаторы имели право подавать голоса против именных Его повелений. Это оставалось также и при Екатерине, с тою только разницею, что она редко в оном бывала, а повелевала оному своими именными указами, против которых не смел никто возражать.
   При ней учрежден был также Верховный совет, которому предлагала она иногда свои намерения и предприятия, относящиеся к важным государственным делам. Совет имел право подавать на то свое мнение; но буде таковое не угодно было императрице, то оставалось оно без действия, а дело исполнялось по ее воле.
   Сверх того, были разные коллегии, имевшие своих президентов, как например, юстиц-коллегия, в которую подавались апелляции на разные присутственные места и лица. Сверх оной была еще учреждена Рекетмейстерская контора для рассматривания прошений, подаваемых на имя самой императрицы.
   Коллегия иностранных дел заведовала дипломатическою частью, всеми заграничными делами и частью касающимися до иностранцев, пребывающих в России. Впрочем, важнейшие иностранные дела решались в Совете, или в кабинете императрицы.
   Коммерц-коллегия занималась делами, до внутренней и заграничной торговли касающимися.
   Мануфактур-коллегия занималась распространением фабрик и разных рукоделий.
   Военная коллегия имела все дела, вообще до армии и гарнизонов касающиеся, пеклась о снабжении полков и батальонов людьми, лошадьми, оружием, одеждой, военной амуницией, провиантом и жалованьем. От оной зависело также производство в чины офицеров, до штаб-офицерского звания. На сие же достоинство и далее выдавала патенты императрица за собственным подписанием. Впрочем, в царствование императрицы Екатерины всегда производство чинов происходило по старшинству и обыкновенно три раза в год, чрез общее производство наполнялись убылые места военных чиновников. Никто не мог быть обойден, разве за преступление и пороки, но и то не иначе, как по приговору военного суда. Для отличившихся в войне предоставлены были в виде наград орденские знаки, имения или деньгами; однакоже под конец ее царствования сей порядок несколько разстроился. Стали обходить офицеров чинами без суда, а по представленью начальников. Но и тут также было некоторое ограничение, -- неспособность или порочное поведение офицера должно быть показано в так называемом аттестатском списке, каковые каждую треть года посылались в военную коллегию. Сии списки составлялись следующим образом: младшего прапорщика аттестуют и подписываются под его именем все старшие его прапорщики, подпоручики и старшие офицеры; последним подписывался полковник. Однако же несмотря на сии учреждения, как я выше сказал, еще при Екатерине II начали жаловать чинами военных людей за отличие, не смотря на старшинство.
   Сверх того, некоторые чины в полках, как-то: прапорщики, поручики и подполковники весьма обижены были чрез некоторые особенные порядки. Именно: из кадетских корпусов ежегодно выпускались в полки подпоручиками и поручиками кадеты и тем отнимали места к повышению у прапорщиков. Из сержантов гвардии выпускали в полки: капитанами, которые лишали тем сего звания старших поручиков. Капитанов гвардии выпускали полковниками, и они отнимали старшинство у заслуженных подполковников, несмотря на их достоинства.
   Под ведомством военной коллегии состояли еще: полевой аудиториат и полевой кригсрехт для важнейших подсудимых. Прочие же судимы были при полках или при дивизиях из особо учреждаемых на таковые случаи военных комиссий.
   Адмиралтейская коллегия в отношении к флоту была тем, что военная в отношении армии. Производство офицеров так же шло по старшинству, исключая того, что к аттестатным спискам присоединялись экзамены и баллотированье, а наипаче в капитаны корабля или флагманы. Морские офицеры в чинопроизводстве своем ничего не терпели от гвардии, и все наполнялись из кадет морского корпуса, исключая некоторых иностранцев, в сию службу принимаемых, ибо морскому искусству и по сие время негде в России научиться, кроме учрежденного на то морского кадетского корпуса.
   Медицинская коллегия заведовала всеми делами, до врачебных частей касающими.
   Фельдцейхмейстер имел под начальством своим генерал-инженера, управлял корпусами артиллеристов и инженеров. Но так как в сие достоинство поступали всегда отлично знатные особы и любимцы государей, то, не завися от военной коллегии, имела она в Петербурге так называемую артиллерийскую канцелярию, а в Москве контору. Эти учреждения пеклись о снабжении обоих помянутых корпусов всем потребным, независимо от военной коллегии.
   В Санкт-Петербурге были академии наук, художеств и медицинская, а в Москве -- университет.
   Как я упомянул уже в сей книге, предметом забот государей российских было всегда то, чтоб все дворянство служило в войске; поэтому для воспитания и образования военных офицеров были учреждены разные корпуса кадет, как напр., сухопутный кадетский. Там благородные юноши, обучаясь иностранным языкам и наукам. для военной части потребным, выпускались офицерами в конницу и в пехоту.
   Артиллерийский кадетский корпус исключительно приготовлял молодых дворян к артиллерийской и инженерной службе и выпускал офицеров в сии корпусы.
   Греческий корпус, прежде называвшийся гимназией иностранных единоверцев, в начале составлен был из молодых греков, вывезенных из Мореи графом Орловым. Отцы этих молодых людей, содействуя пользе России в надежде свергнуть чрез то иго турок, заплатили за сие своею жизнью. Затем наполнился этот корпус греками, выезжающими из отечества своего, так и другими молодыми иностранцами. Там обучались они потребным для военного искусства наукам и выпускаемы были офицерами в полки.
   Горный корпус, -- в оном благородные юноши обучались физике, химии и прочим для рудокопного искусства потребным наукам; их выпускали офицерами и отсылали в Сибирь и в другие места на рудники.
   Хотя император Петр III уничтожил тайную канцелярию, но при Екатерине учрежден был подобный оной трибунал, под названием секретной комиссии, и существовал под председательством некоего Шешковского. Это был человек самых жестоких свойств, которого имени все трепетали.
   Все пространное Российское Государство в царствование императрицы Екатерины II-й разделено было на губернии и уезды. Они имели одинаковое правленье, исключал некоторых степей, населенных азиатскими, кочевыми и дикими народами.
   Над несколькими губерниями начальником был генерал-губернатор, как наместник, в каждой губернии губернатор, вице-губернатор, председатели палат, предводители дворянства и судьи.
   Вообще, губернское правление составлялось из палат гражданской, уголовной и казенной.
   В уездах же учреждены были уездные и земские суды, первые для разных тяжб, а последние больше для земской полиции; хотя первоначально всякие дела и поступали на рассмотрение оных.
   Во всех губернских и уездных городах учреждены были народные училища, а в митрополиях и епархиях семинарии,
   Сухопутные силы состояли из гвардии конной и пешей, конницы, пехоты, артиллерии, инженеров, гарнизонов, казацких и прочих иррегулярных полков.
   Гвардию составляли, во первых, кавалергарды, малый, но отборный корпус, из 120 человек состоящий, имевший великие преимущества. О происхождении его обязанностию впочитаю здесь нечто упомянуть. Известно из истории российской, что по кончине императрицы Анны Иоанновы в России было междуцарствование, во время малолетства Иоанна Антоновича. Регентами же, или правителями государства были мать его принцесса Анна и известный Бирон.
   Елисавета, дочь Петра I-го, была уже в совершенных летах и возбуждала подозрение сей немецкой фамилии тем, что была дочь Петра I-го, законного и природного государя России. Сверх своей красоты, некоторых добродетелей она любима была гвардией Петра I-го, столь ему преданной. Сии обстоятельства произвели то, что предположено было заключить Елисавету на век в монастырь.
   Узнав о сем, Елисавета сделала возмущение, чрез которое овладела престолом российским. Но орудием к тому, кроме некоторых известных в истории особ, употреблена была одна гренадерская рота, гвардейского Преображенского полка, которая прежде всех на то согласилась и провозгласила Елисавету императрицей.
   Рядовые солдаты роты сей состояли частью из бедных дворян, частию из крестьян, отдаваемых по очереди в рекруты. Вступая на престол, Елисавета следующим образом наградила свою роту. Она приняла на себя звание капитана оной, достоинство шефа, как потом называли. Оно давалось из отличного уважения фельдмаршалам и полным генералам. Прочие офицеры были не иначе, как в достоинстве генерал-поручиков и генерал-майоров, унтер-офицеров и капитанов, имели чины бригадиров и полковников, а рядовые -- полковников и поручиков, при соответственности чинам по жалованию и содержанию. Что же касается мундира и вооружения, то для первого употреблялись бархат и лучшее сукно с золотыми и серебряными часами, а вооружение состояло из чистого серебра. Сверх того императрица Елизавета даровала всем без изъятия в потомство дворянское достоинство и недвижимые имения, из которых самые последние состояли не менее, как из 100 душ крестьян. Не считая сих наград, назначено было при дворе несколько дней, в которые императрица давала обед сей роте и на нем сама с ними находилась. Обязаностью же этой роты было содержать из 16 человек караул при ее спальне день и ночь.
   Но грубость и худое воспитанье сего отряда войск, по большей части из низкого состояния происшедших, их распутная жизнь в надежде на милость императрицы и неблагопристойное поведенье при дворе заставили ее предпринять другие меры. Неспокойных, грубых и развратных. людей старалась она больше удалять в отставку с хорошим награждением; а на место их принимаемы были молодые люди, не иначе, как из дворян, хорошо воспитанные, получившие уже офицерские чины в какой-либо службе, доброго поведения, большого роста, приятного вида и довольно сильные, чтобы носить богатое рыцарское вооружение, при отправлении помянутой мною службы. Они составляли иногда конный парад при торжественных выездах императрицы. Для этого брали верховых лошадей из императорской конюшни, конские же уборы соответствовали богатству их мундиров, и как те, так и другие сохранялись во дворце. Вне службы имели они вицмундиры, во всем подобные кавалерским офицерам, которые исправляли они на счет. своего жалованья, парадные же были от казны. Некоторые по прошествии нескольких лет не желали больше оставаться в сей придворно-военной службе, выходили в полки, гражданскую службу или в отставку с чинами штаб-офицеров.
   Сей малый корпус гвардии со всеми его учреждениями и выгодами, как, напр., придворным столом во время отправления службы и другими, существовал до самой кончины Императрицы Екатерины II.
   Если б я хотел следовать старшинству учрежденных войска, то должен бы был начать с пешей гвардии, ибо конная, учреждена была после оной. Но, придерживаясь обыкновенного военного правила, начну с -- конницы.
   Полк конной гвардии состоит из шести эскадронов карабинер. Сверх оного был один эскадрон лейб-гусар и одна сотня лейб-казаков.
   Гвардейскую пехоту составляли полки Преображенский, Семеновский и Измайловский с одной бомбардирской ротой, учрежденной потом при Преображенском полку. Каждый из сих полков имел по две гренадерских и по десяти мускатерских рот. В последнее же время при каждом составлено было еще по батальону егерей.
   Хотя при Екатерине были еще лейб-кирасирский и лейб-гренадерский полки, но сии никакого преимущества пред прочими армейскими полками не имели.
   Вообще, все гвардейские обер и унтер офицеры, исключая гусар и казаков, почитались двумя чинами выше служащих в армии и в сем званьи по желанию они выпускаемы были в армейские полки. Впрочем все высшие и нижние чины получали больше жалования пред армией и имели лучший и отличный мундир.
   Армия состояла из конницы и пехоты.
   Конница состояла из кирасир, карабинер, драгунов, легкоконцев, конных егерей и гусар, не считая учрежденного при самом конце царствования Екатерины 1-го конно-гренадерского полка; а всего было от пятидесяти до шестидесяти тысяч человек. Количество это умножалось -- в военное время разнаго рода казаками, как-то: донскими, малороссийскими, черноморскими и прочими, о которых буду я иметь случай пространно говорить в моих записках. К сим не образованным войскам присоединяли иногда во время войны башкир, калмыков, разных татар и арнаутов, набираемых во время войны против турок из христианских подданных сей державы.
   Пехоту составляли полки гренадерские, мускатерские и егерские батальоны. Каждый гренадерский полк в последнее время состоял из пяти батальонов, а в каждом мушкатерском находилось две роты гренадерских и десять мускатерских. Всего же пехотной силы можно было полагать от 100 до 120 тысяч человек.
   Вся артиллерия состояла из пяти полков; а во время последней шведской войны прибавлено было еще пять батальонов. Каждый полк имел десять рот, а батальон по пяти. На каждую роту определено было по десяти артиллерийских орудий, которые однако же при оных не состояли, а сохранялись в арсеналах; равно и лошади покупаемы были при начале войны, а в мирное время были опять продаваемы.
   В последние годы царствования Екатерины II-й учреждена была еще конная артиллерия и состояла из пяти рот, в каждой находилось по 10 орудий, эти орудия, верховые, а равно и артиллерийские лошади всегда находились при оных ротах.
   При артиллерии находилось еще несколько понтонных рот.
   Корпус инженеров состоял из генералитета, штаб и обер-офицеров, кондукторов, разных мастеровых, одной роты минер и одной пионер.
   Инженерные и артиллерийские офицеры преимуществовали пред армейскими одним чином, впрочем все служащие в сих корпусах получали большее жалованье пред армией и имели особый мундир.
   К числу сухопутных войск принадлежали еще горнисты, состоящие из пехотных батальонов, артиллерийских рот и инженерных команд, которые, исключая последних, имели особое положение. Инженеры же, находящиеся в крепостях, во время войны употребляемы были в походах, между тем как первые навсегда оставались в своих крепостях.
   Армия разделена была на корпусы, дивизии и бригады. Число полков, составляющих все отделения, переменялось по обстоятельствам.
   Фельдмаршалы и полные генералы во время войны командовали армиями, в мирное же время или находились при дворе, или имели должности генерал-губернаторов, управляя по военной и гражданской части в порученных им губерниях или наконец жили в своих имениях не оставляя службы и званья военного.
   Генерал-поручики командовали корпусами, генерал-майоры дивизиями, бригадиры бригадами, а полковники полками. Однако же сей порядок нередко подвергался переменам.
   Флот разделен был на балтийский и черноморский, в обоих находилось до 50 линейных кораблей, не считая фрегатов и прочих военных судов, а равно и галерных или гребных флотов.
   Император Павел, в бытность великим князем имел достоинство генерал адмирала Российского флота, но в последнее время князь Потемкин получил титул генерал-адмирала одного черноморского флота.
   При флоте состояли еще так называемые морские гренадерские и фугелерные батальоны, определенные для десантов и для караулов на кораблях и гаванях. Перемены Павел I, вступив на престол, начал тотчас с перемены мундиров, экзерциций, военного устройства, с приемов ружья, маршированья, уборки волос, пуговиц, сапогов, шпор и разных безделиц, которые однакож составляли иногда счастие и несчастие не только офицеров но даже отличных и заслуженных генералов. Нередко тот, кто без всяких других достоинств хорошо отсалютует экспантоном в разговоре, удостаивался повышения чином, награждения орденом, а иногда и имением. Напротив того, сделавший малейшую ошибку, несмотря на его достоинства и заслуги, выключаем был из службы или содержался долгое время под арестом; а иногда то и другое вместе. Вообще, все заслуженные люди больше других при нем терпели, ибо заслуги, оказанные его матери, в глазах его не только ничего не значили, но почитались пороком. Он вообще думал, что Екатерина награждала и возвышала подданных единственно по внушениям ее любимцев. В чиновниках военных, на которых он больше всего обращал внимание, не искал он ни знаний ни заслуг ни поведения, ни природных качеств, а довольствовался тем кто совершенно представит из себя прусака века Фридриха II-го, хорошо закричит пред взводом солдат и хорошо отсалютует экспантоном. Знатного происхождения офицеров так же он не терпел и предпочитал им людей из низкого состояния.
   Он думал, что способности их достаточны будут не только для управления армией, но и всего Российского Государства.
   Низкое его мщение открылось тотчас против чиновников, служивших при князе Потемкине, Зубове и других любимцах Екатерины, а потом против самых вельмож. Первые были безвинно лишаемы всех достоинств ссылаемы в Сибирь, или заточаемы в разные крепости; а вторые удаляемы от двора и службы с повелением жить в своих имениях под надзором земской полиции. Сей участи подвержен был и безсмертный Суворов.
   Потом он вызвал его, наконец, из уединения для начальствования армией в Италии, возвысил до невозможнои для подданного степени; наконец, когда он казался ему больше ненужным, поступил с ним, как деспот, оказывая великое презрение.
   Когда по какому ни есть своенравию или ложному подозрению приказывал он кого-либо из знатных чиновников арестовать, то сын его Константин не стыдился бегать в караульни и увеличивать строгость приказаний, данных отцом его, в содержании сих несчастных. Но Александр показывал всегда свое сожаление и сострадание, так что даже осмеливался за некоторых приносить ему свои просьбы. Время открыло однако же противное и показало, что он величайший в свете лицемер.
   Значительнейшие перемены в войске были следующие. Во-первых, уничтожение древних кавалергардов, которых он, по желаниям их, с награждением чинами, определил в разные полки армии, а другие вышли для определения к штатским делам или в отставку.
   Павел был великий мечтатель и самолюбец, почитавший все мелочью что было при его матери. -- Между тем как сам занимался солдатскими штиблетами, формою деревянных кремней экспантонами и алебардами. Поэтому вместо одной роты кавалергардов, велел он. набрать целый полк из дворян, несмотря ни на внутренние, ни на внешние их достоинства. Он одел их с головы до ног в серебряные латы, употребив на каждого больше серебра, нежели употреблялось прежде. Но сия необразованная юность, привыкшая к свободе, и худо повиновавшаяся военному учению, скоро ему наскучила. Вместо них набрал он конный полк из простых солдат, одел его в железные киры и назвал его кавалергардами; он и посие время существует под сим наименованием в числе, гвардейских полков.
   В армии конные карабинерные, легко-конные, конноегерские и конно-гренадерские полки преобразованы были в кирасирские и драгунские потому только, что оные учреждены были его матерью.
   Вместо золотых с черным шелком офицерских темляков и шарфов, означающих герб Империи, велел он употреблять серебряные, потому что отец его и он сам, имел только титул герцога голштинского. Но главным образом, чтоб армия русская больше похожа была на прусскую, что наблюдается и по сие время сыном его Александром (Писано при Александре I. Ред.)).
   Если бы я вздумал писать о всех переменах в войске и правительстве, до которого однакож Павел I мало касался и удовольствовался только одною переменою мундиров, -- то я предпринял бы такой труд, которого никто не в состоянии был бы окончить. С начала царствования Павла I по сие время ежедневные происходят перемены, а наипаче в войске, потому что отец более всего оным занимался, и сын следует тому же. Поэтому все офицеры и солдаты могут по справедливости быть названы вечными учениками, Не знаю, какая скрывается в том политика. Было бы понятно, если бы сие предпринималось для усовершенствования военного искусства, но на деле выходит противное: ни конного, ни пешего солдата не обучают действовать оружием, но только научают пустым приемам оного, разным оборотам, разной выступке при маршировании и разным мелочам в его одежде.

Нововведения в царствование Павла.

  
   Однакож должен я упомянуть о некоторых значительных новостях, введенных Павлом I в России.
   1. До его времени учреждены были в сем государстве для вознаграждения военных и гражданских отличий кавалерские ордены, а именно: орден св. Андрея, святого Александра, св.
Георгия, разделенный на четыре класса, определенный только за одни военные отличия и орден св. Владимира, так же разделенный на четыре степени, которыми награждались военные и гражданские заслуги. Существовавший в России орден святой Анны почитался голштинским. Павел присоединил его к российским и разделил на три класса, а после его Александр -- на четыре. Я не хочу упоминать об ордене св. Екатерины, как предназначенном для женского пола. Скажу только, что Павел I, присоединя еще к оным орден св. Иоанна Иерусалимского, вздумал награждать оными не только светских, но и духовных чиновников по примеру римско-католических. Известно, что по правилам греческой религии никто не может поступить на высшие степени духовенства, не сделавшись наперед монахом.
   Монах же, вступая в общество братии, под клятвой отрицается от света, следовательно и от всех светских отличий и почестей. Некоторые архиепископы не хотели в начале принять сии знаки, ибо титулы некоторых противны их постановлению. Но Павел строгостью своею принудил их на то согласиться. Они приняли и, наконец, русские монахи стали страстными искателями сих светских почестей, -- что и по сие время существует.
   2. Не знаю, почему Павел I запретил всем военным чиновникам подписываться именами, но только одними прозваниями или фамилиями. Буде же находилось в службе несколько родных братьев, или однофамильцев, то они различались один от другого числами, как-то: 1-ый, 2-ой и так далее. Сие постановление существует и поднесь и производит не малое в разных делах замешательство в пространном государстве российском.
   3. Издал он небольшой словарь, по которому многие слова были уничтожены и заменены другими, например, запрещено было писать слово, "отечество", но вместо оного -- "государство", вместо слова "закон " -- "повеление", вместо "вольность" -- "позволение" и тому подобные, означающие совершенно власть, превыше деспотической.
   Он переменил также имена многих городов, названных его матерью. Например, Екатерина II по покорении Крыма под власть России, назвала сей полуостров древним его именем Таврида; равно и города повелено было назвать теми именами, под которым.и известны оные были во времена греческой империи. Павел I, уничтожа сии древние наименования, повелел называть их турецкими и татарскими именами, как-то: город Феодосию -- Кафой, Севастополь -- Ахтияром и так далее.
   Желая во всем подражать порядкам прусским, уничтожил он имена конных и пеших полков, а приказал писать и называть оные по именам шефов. Сие правило распространил он даже на батальоны, эскадроны и роты. Но как в его царствование редко кто несколько месяцев мог оставаться при своем начальстве, то от того произошла такая запутанность, что он сам, наконец, принужден был приказать называть полки и роты по прежнему.

Погребение Екатерины II и Петра III.

  
   Но обратимся к происшествиям, в бытность мою в Петербурге последовавшим.
   По кончине императрицы Екатерины II, тело ее несколько дней не положено было в гроб и не поставлено на приготовленном уже катафалке, как сие долженствовало. Причиною этого было то, что Павел I занялся совсем неожидаемым никем приготовлением. Известно всем, что отец его император Петр III не был коронован, и, указывая на свою прусскую шляпу, не раз говорил тем, которые советовали ему поспешить сим обрядом, что оная больше для него значит, нежели корона Российская. Как бы то ни было, но со времен Петра I принято в России за обыкновение, что тела всех коронованных российских императоров и императриц погребают в С.-Петербургской крепости в соборной церкви Петра и Павла. Прочих же членов императорской фамилии и других знатных особ -- в так называемом Невском монастыре, а по той причине и отец его, Петр III, погребен был в сем монастыре.
   Павел, собрав все знатное духовенство, в противность правилам, принятым греческою церковью, принудил оное откопать тело его отца, в продолжение тридцати четырех лет лежавшее в земле. Затем велел сделать такой же гроб, как для матери своей, и снова приказал совершить погребальный отряд над ним. Потом при великолепнейшей церемонии, при собрании всех войск, придворных и гражданских чиновников, он повелел везти гроб с костями Петра III в Зимний дворец, где тело Екатерины II в тот только день положено было в гроб на приготовленном катафалке. Он приказал поставить оба гроба рядом и велел положить на каждом по императорской короне. Тело Екатерины II было открыто и корона лежала в головах за гробом, а истлевшие кости Петра III под крышкой, на которой положена была корона.
   В сей церемонии, в которой и я участвовал, достойно было примечания то, что Павел I за несколько дней пред тем велел прибыть из Москвы в Петербург адмиралу графу Алексею Орлову и приказал ему в глубоком трауре идти пред гробом Петра III-го. Сведения о кончине сего государя известны свету, а равно известно и то, какое лицо представляет в оной граф Орлов. Какое недостойное и низкое мщение государя! Тело Екатерины и кости Петра стояли таким образом несколько недель на катафалке, и всем без изъятия позволено было приходить во дворец, приближаться к оным для отдания последнего долга. Наконец погребены были оба с такой же церемонией в Петропавловской соборной церкви.

Судьба Тучкова при Павле I.

  
   Павел I-й простирал мщение свое даже на офицеров тех корпусов, кои находились под начальством любимцев матери его, что испытал и я над собою. Я не считаю небольшой неприятности, случившейся со мною в строю при погребальных церемониях, или лучше сказать при перенесении костей отца его Петра III из Невского монастыря в Зимний дворец и выговора, полученного мною от любимца его, жестокого Аракчеева, за то, что в бытность мою, дежурным по караулам в Петербурге обходом моим мало было взято подозрительных людей под караул. В один вечер в расположение квартир конной артиллерии, в которой служил я майором, приехал фельдегерь с повелением, чтобы все штаб и обер-офицеры в 10 часов пополудни явились в Зимний дворец, неизвестно зачем. Я приехал туда вместе с прочими в назначенное время, где нашел отца моего, генерал-поручика и начальника всех инженеров, генерал-поручика артиллерии и почтенного начальника нашего Мелисино, словом, весь артиллерийский и инженерый генералитет, штаб и обер-офицеров, находившихся тогда в Петербурге. Но всякий из них знал столько же, сколько и я, зачем мы были призваны. Более двух часов ожидали мы, сами не зная, чего, как в самую полночь отворились двери в особом покое, и один из гатчинских адъютантов попросил вступить нам в оный. Я увидел там фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, а по правую и левую его сторону стояли великие князья Александр и Константин. Князь Салтыков при вступлении нашем произнес следующую краткую речь: "Именем государя императора обязан я объявить вам, гг. генералам, штаб и обер-офицерам артиллерийского и инженерного корпусов, что государь император, хотя знает, как многие из вас ознаменовали себя отличными услугами в сих корпусах; однакоже службою вашей весьма недоволен и приказал мне вам сказать, что за малейшую ошибку по службе или в строю каждый из вас будет разжалован вечно в рядовые солдаты. Тот, кто с честью в сем корпусе служил, с честью может его и оставить, -- словом, повторил он, государь изволил сказать: ищите себе места". Проговоря сии слова, удалился он в другие покои, а мы в великом недоумении поехали домой.
   Вскоре отец мой исключен был без его желания из военной службы; но произведен в чин генерал-аншефа, сделан сенатором и награжден имением в тысячу душ. Мелисино произведен также в генерал-аншефы и получил такое же награждение; но скоро окончил жизнь. Однако прежде, нежели все сие последовало, по природной чувствительности моей крайне был я сам тронут и не знал, что начать. Слова: ищите себе места -- беспрестанно повторялись в памяти моей. Привыкнув к кроткому правлению Екатерины II-й и зная, что она никогда не произносила слов, не имеющих никакого значения, сравнивая государя с государем, рассуждал я, что значат слова: ищите себе места. Если государь мною недоволен, где же найду я места в России. Итак решил я вначале, взяв отставку, ехать заграницу и вступить в службу короля прусского, потому больше, что немецкий язык я довольно хорошо знал. Хотя столько же был известен мне и французский, но там учреждено уже было республиканское правление и выезд туда россиянам был запрещен.

ГЛАВА 9-я.

Перемена службы Тучковым. -- Усмирение крестьян Псковской губ -- Разные поручения Тучкову. -- Минские татары. -- Генерал Философов.

Перемена службы Тучковым.

  
   В сих мыслях поехал я на другой день к генералу Обольянинову, племяннику генерала Философова. Оба они были тогда в великой милости у Павла I-го и весьма ко мне благорасположены. Генерал Обольянинов начальствовал тогда во всей России над провиантской и комиссариатской частью, и значит не только по доверенности у государя, но и по месту своему несравненно больше, нежели, так называемый ныне генерал-интендант. Едва успел я объявить ему мое намерение, как он, взяв меня за руку, дружеским голосом сказал мне: "Я могу вас уверить, что государь не только не имеет против вас лично никакого неудовольствия, но напротив, знает вас, как отличного офицера. И неужели не поняли вы того, что ему неприятно видеть вас в корпусе, основанном князем Зубовым. Зачем ехать вам в чужие края. Вы можете быть полезны государству и себе, перемените только род службы". -- Куда же советуете вы мне определиться? -- спросил я его. -- "Вы знаете, отвечал он мне, что я начальствую провиантской и комиссариатской частью, имея право принимать к себе офицеров по моему усмотрению. Итак за счастие почел бы я иметь под начальством моим столь отличного чиновника, как вы". -- В продолжение сего разговора сидел я с ним на канапе, а при последних его словах, когда не успел я еще ему ничего на то ответствовать, вошел в комнату почтенный старец генерал Философов. -- Он перервал наш разговор следующими словами: "О чем идет дело, скажите мне"! Обольянинов пересказал ему весь наш разговор и сделанное мне предложение. Старик, выслушав его терпеливо, сказал ему: "Не стыдно ли тебе было сделать такое предложение офицеру таких достоинств, как он. Ежели он будете сам того просить, что должен о нем будет заключить государь, ни не удивится ли он тому, что чиновник, так отличивший себя военными подвигами, оставляя, так сказать, военную службу, идет мерить муку и сукно, может быть для того, чтоб пользоваться остатками. Нет мой друг, -- сказал он, обратясь ко мне. -- Это совсем не твое дело. Государь определил меня инспектором войск в Смоленской инспекции, шефом пехотного полка и смоленским военным губернатором. Если угодно тебе служить под моим начальством. и быть помощником мне в управлении по военной и гражданской части, то много меня тем обяжешь. И я уверен, что не только государь в том не откажет, но с приятностью примет просьбу твою, потому что оная согласуется с правилами молодого человека, готовящегося на дальнейшее время быть полезным государству". Сии слова заставили г. Обольянинова и меня принять предложение генерала Философова.
   И так я на третий день после сего разговора переведен был императором Павлом I-м из майоров конной артиллерии подполковником в московский гренадерский полк, шефом которого был генерал Философов, и определен к нему в помощь при делах. Название же дежурных генералов и штаб-офицеров уничтожено было Павлом I потому, что сие отзывалось учреждениями Екатерины II.
   Сдав мою роту, жил я некоторое время в доме моего отца и ездил каждый день к генералу Философову, который, как казалось, проживал без всякого дела в Петербурге, ездя каждого дня поутру и повечеру ко двору. Не раз говорил он мне: "пора бы нам ехать в Смоленск и заняться своей должностью, но государь удерживает меня здесь".

Усмирение крестьян Псковской г.

  
   В одно утро, по обыкновению моему приехав к нему, я крайне был удивлен, увидя запряженный дорожный его экипаж у крыльца. Войдя же в комнаты, нашел я его совсем готовым к отъезду. Увидя меня, сказал он: "Прощай, мой друг, я еду, а ты останешься здесь. Когда я буду иметь в чем до тебя надобность, то к тебе напишу, между тем надеюсь я скоро с тобой увидеться". Неожиданный его отъезд неизвестно куда и приказание остаться мне в Петербурге не только меня удивили, но и огорчили. Из того, что новый мой начальник, столь желавший прежде, чтоб я был всегда при нем, оставляет меня теперь, я заключил, что не имеет он ко мне никакой доверенности. Но я ошибся в моем заключении. Привычка его быть употребляемым с молодых лет в важных делах заставила его быть до известной степени и до времени весьма скромным. Прошло не более четырех дней, как получил я от него повеление, чтоб я наискорее прибыл к нему в город Псков. Я прибыл к нему на другой день повечеру, по выезде моем из Петербурга, и нашел его окруженным гражданскими и земскими полицейскими чиновниками. Увидев меня, сказал он: "как я рад, что вы поспешили ко мне прибыть; пожалуйте сюда!" Мы удалились с ним в особую комнату, и он начал мне говорить следующее: "Стыдно придворным людям, а еще стыднее старым и заслуженным генералам для каких-нибудь собственных видов делать из мухи слона. Вам, может быть, известно, что генерал князь Репнин отправился из Петербурга с тремя гвардейскими батальонами в Новгородскую губернию для усмирения взбунтовавшихся там помещичьих крестьян. Я знал о том за несколько дней до выезда моего из Петербурга. Хотя государь мне сам о том сказал, но не зная существа дела и видя, что отправился туда князь Репнин, я не мог сказать о том моего суждения. Дня через два после сего разговора с государем прислал он за мною повечеру довольно поздно, и только-что я вошел к нему, как сказал он мне с смущенным видом: возьмите, сколько потребно, войска и отправьтесь наискорее в Псковскую губернию: крестьяне и там взбунтовались. Ты знаешь, мой друг, продолжал он, что я сам псковский помещик и несколько десятков лет жил в моем имении и никаких наклонностей к мятежам или революции в сем народе не приметил. А потому и осмелился сказать государю: "Может быть, князь Репнин, отправившийся в Новгородскую губернию, не столько знает склонности и духе тамошних крестьян, как я псковских, быв помещиком сей губернии. По сей причине позвольте мне одному без войска туда отправиться. Может быть, простое в том какое-нибудь недоразумение, или представлено о том Вашему Величеству дело не в том виде, каково оно подлинно есть. Притом не может то укрыться от иностранных министров, -- что генерал-аншеф князь Репнин пошел усмирять новгородских крестьян; а я, другой, пойду с войсками против псковских. Сии господа могут сделать невыгодные для нас заключения, последствия которых могут быть неприятны. И так позвольте мне отправиться туда одному и узнать обо всем на месте. Если же потребно будет действовать силою оружия, то я и тут сам не пойду против мужиков, дабы тем не придать важности самим злоумышленникам; но пошлю к ним с полною властью и с потребным количеством войска надежного и расторопного штаб-офицера. Он будет действовать так же, как и я; ибо не в дальнем расстоянии буду от него находиться, и он во всем будет руководствоваться моими распоряжениями и наставлениями, но под своим именем". Государь согласился на мое предложение, и вот почему оставил я вас на несколько дней в Петербурге, а потом вызвал сюда. После сего сообщил он мне все, полученные им о сих неспокойствиях уведомления, дал мне письменное наставление, учредил под председательством моим комиссию, составленную из гражданских и полицейских чиновников, присоединив в качестве оной истребованного нм от архиепископа депутата от духовенства. Он снабдил меня полной властью от имени государя наказывать преступников на месте, брать всякого, не взирая ни на какое лицо, без исключения и духовных особ. Но более всего подтверждал он мне в наставлении своем обнажить корень сего возмущения, как он выражался, то-есть узнать причины, начальников заговора, и их виды. Сверх того, снабдил он меня открытым повелением, по которому мог я трёбовать в мое распоряжение от всех встретившихся мне воинских начальников столько войска, сколько по усмотрению моему для того нужно будет. Ибо по вступлении на престол Павла I все войска должны были переменить свои квартиры, а потому вся армия находилась в движении.
   Все сие происходило в первый год царствования Императора Павла I, во время самой суровой зимы.
   Итак, я на другой день по прибытии моем в Псков, весьма рано, с членами комиссии отправился в город Опочку, как ближайший к месту беспорядков. В тот же день прибыл я туда, хотя довольно поздно, и нашел там старшего брата моего, полковника Севского пехотного полка.
   Он начальствовал сим полком несколько лет при Екатерине. Но Павел I устроил так, чтоб по примеру старых пруссаков был в каждом полку генерал, шеф оного; а полковники оставались полковыми командирами. Когда прибыл я на квартиру брата моего, то сказали мне, что он пошел к шефу, генерал-лейтенанту князю В. В. Долгорукову. Я пошел к нему и застал сего претолстого и довольно пожилых лет генерала упражняющимся в особой зале с офицерами в приемах салютования экспантоном. Когда объявил я ему о причине моего приезда, то сказал он мне с холодностью.
   -- На что вам войско, и зачем туда ехать? Я уже послал для сего майора с батальоном и с здешним исправником. Останьтесь с нами, завтра наверно получим мы известие, что все кончено.
   На сие отвечал я ему:
   -- Сегодня, конечно, незачем мне далее ехать, а завтра если бы и все было окончено, я все-таки с членами комиссии непременно должен отравиться туда для исследования причин сего возмущения. Поэтому прошу ваше сиятельство приказать приготовить еще один батальон от полку вашего и две легкие пушки, которые по причине глубоких снегов велю я в продолжение ночи поставить на сани.
   -- Ничего не будет надобно, отвечал он мне. Но если вы сего требуете, то я прикажу, чтобы к свету все было готово.
   И подлинно, на другой день довольно рано батальон и пушки были готовы. Приготовясь к отъезду, пошел я с братом моим к кн. Долгорукову донести, что я намерен выступить. "Подождите немного", -- отвечал он, -- я ожидаю всякую минуту донесения от моего майора. Между тем по русскому обыкновению, предложил он мне завтрак. Лишь только подали на стол закуску, как увидел я в окно несколько саней, подъехавших к его квартире. На них сидели солдаты его полка. Он сам, взглянув в окно, сказал: вот это солдаты посланного мною с майором батальона.
   Но как был он удивлен, когда вошедший в комнату унтер-офицер сказал ему, что он прибыл к полку с ранеными, что батальон разбит крестьянами и что майор и исправник взяты ими в плен. Нечего было более ожидать. Я, взяв батальон и пушки, отправился наискорее к месту сего происшествия, донеся обо всем генералу Философову.
   Излишним почитаю я описывать здесь распоряжения мои в сем случае. Скажу только, что нашел я майора в одном помещичьем доме вместе с исправником больными от побоев мужиков. Последние, захватя их, привезли в какую-то деревню, которую, не знаю почему, они скоро оставили и бросили в ней также майора и исправника. Крестьяне же оной, не участвовавшие в сем заговоре, отвезли их в дом своей помещицы.
   Принятыми мною мерами в десять дней все возмущение было прекращено, зачинщики пойманы и открыты причины. -- Одна из главнейших причин была та, что Павел I, вступая на престол, велел всех без изъятия привести к присяге на верность ему в подданство. Злонамеренные люди, а особливо некоторые из священников, начали толковать крестьянам, что они не принадлежат более своим господам, -- но, учиня присягу на подданство государю, должны от него только и зависеть. Вторая же причина, гораздо основательнейшая, состояла в неудовольствии крестьян на помещиков за худое с ними обращение. Доказательством сего последнего может служить то, что в том же уезде многие деревни, принадлежавшие добрым помещикам, нетолько остались спокойны, но, не быв в силах защитить своих господ от мятежников, доставляли им средства, удалиться в ближайшие города.
   Важнейших преступников низкого состояния велел я наказать телесно, более опасных -- отослать на поселение в дальние губернии. Что же принадлежит до некоторых бродяг, приобретших себе право дворянства в России, что не так трудно, как я в начале записок моих о том сказал, -- и духовенства, -- то хотя имел я полную власть их наказать, не захотел я однако переступить коренных российских прав. Да простит мне читатель мой, что я так тогда думал и полагал, что могут существовать в России какие-либо права. Я отослал их к высшему начальству; а: оное -- на решение Павла I. Государь, не взирая на коренные права, которым дворянство и духовенство изъемлются; от телесного наказания, велел их высечь кнутом и сослать в Сибирь в каторжную работу. Павел I в начале царствования своего боялся первоначально нарушать таковые права. Поэтому, чтобы дать вид закона своему определению, в манифесте своем, по самодержавию своему, сперва лишил он этих несчастных дворянского и духовного достоинства, а потом велел наказать кнутом, как людей, не имеющих. уже никаких преимуществ. Однако же, не можно ли сказать противу сего и в самодержавном правлении, что за одно преступление самое человечество не позволяет дважды наказывать. Это было так ново во времена Павла I, но при сыне ёго Александре телесные наказания благородных людей и даже смертная казнь исполняются без всяких в определениях оговорок.
   Хотя я был уполномочен определять наказание кнутом но никогда не имел духу рассматривать мучительское сие орудие и действие оного. Кнут употребляется у всех народов -- для погоняния лошадей. Но сей кнут есть совсем другого рода. Историк российский Карамзин говорит, якобы русские переняли сие наказание у монгольских татар. Как бы то ни было, но сказывали мне, что искусный палач (есть в России люди, которые обучаются сему злодейскому искусству) тремя ударами может лишить человека жизни. Другие же, напротив, уверяли, что хотя сие наказание весьма мучительно, но не смертельно. А те, которые по наказании сем не скоро умирают, бывают удавливаемы в тюрьмах палачами, куда их обыкновенно после провожают, -- и что сие наиболее делалось в правление Павла I-го.
   За успешное окончание своего поручения награжден я был от императора Павла I-го командорственным крестом св. Анны 2-го класса. Командорство мое находилось в московской губернии и состояло из 150 душ, которого лишил меня вместе о прочими командорами император Александр I. Вместо дохода от имения в 150 душ определил он мне по 270 рублей ежегодно ассигнациями, составляющими только четвертую часть настоящей цены. Но я буду иметь случай пространнее говорить в записках моих о сем предмете.
   По окончании моего поручения возвратился я к генералу Философову, который находился тогда в имении двоюродного брата своего не в далеком расстоянии от места действия моего. Там сделал он подробное о всем донесение государю и отправился вместе со мною в город Минск, назначенный для его местопребывания. Там занимался я по большей частью письменными делами в его канцелярии, и показыванием в войске разных ни на что не потребных оборотов, которые успел я перенять в бытность мою в Петербурге, живя в доме моего генерала.

Разные поручения Тучкова.

  
   Неизвестно, откуда доходили к Павлу I разные доносы, и притом так, что начальники городов, губерний или войск не успели о том еще узнать. Если же и узнавали они, то совсем не в том виде, в каком оные до государя доходили. Вскоре по прибытии нашем в Смоленск последовало такого рода происшествие.
   В один день приехал от государя фельдъегерь к генералу Философову. Я был позван к нему, и когда, вошел в его кабинет, то сказал он мне: "вы опять должны отправиться с полною от меня доверенностью в город Остров, там расположен драгунский полк, которым можете вы распоряжаться по вашему усмотрению. Дело в том, что государю донесено, якобы какая-то партия военных людей, ходя из одного селения в другое, производят грабительство. Важнее же всего то, что она угрожает смертью каждому, кто только осмелится назвать Павла I-го императором российским".
   В тот-же день, взяв почту, поскакал я в Остров. Но прибыв туда, нашел что преступники были уже пойманы земскою полицией и вся партия состояла только из нескольких человек беглых рекрут. Они, придя в дом одного дворянина, начали требовать денег; а сей вздумал. их стращать строгостью правления Павла I-го. На сие сказали они: "что нам до Павла, мы не хотим его знать, и если ты будешь еще говорить, ты мы тебя убьем". Разговор обыкновенный у всех разбойников. Я объяснил в донесении моем маловажность сего происшествия и возвратился в Смоленск.
   Прошло несколько месяцев в исправлении обыкновения моей должности, как приехал еще фельдъегерь.
   Генерал Философов, скрыв от меня настоящую причину, сказал только мне: "мы должны с вами ехать в Польшу, или лучше сказать, в Литву; там поможете вы мне осмотреть войска, в надлежащей ли они исправности". И подлинно, проезжая от Смоленска до Минска, осматривали мы расположенные на пути нашем войска; причем не могу я забыть одного острого слова генерала Философова.
   Большая часть начальников войск, по принятым при Павле I-м правилам, все свое старание прилагали к пустым оборотам, приемам ружья и другим бесполезным. движениям, упуская из вида важнейшее. Генерал Философов не смел отвергать первого; но, по благоразумию своему, советовал больше заниматься последним. Путешествуя таким образом, прибыли мы в одно местечко, где была расположена часть артиллерии, непосредственно зависящая как и все от любимца в то время Павла I-го генерала Аракчеева. Генерал, начальствовавший сей частью (это был генерал Эйлер, сын славного математика Эйлера, но далеко отставший от него во всех своих способностях), явился к ген. Философову, который спешил в Минск и, не имел времени смотреть его артиллерию. Так как было то в самый полдень, то просил он его и меня у него отобедать. Пред выездом спросил его Философов: "в чем, проводите вы здесь время"? -- "В непрестанном ученье", отвечал артиллерийский генерал. -- "Кого же вы и чему учите?" -- спросил его Философов. -- "Солдат, -- продолжал он, -- поутру пушками, а после обеда тесаками". -- "Первое я понимаю, -- сказал Философов, но последнее не знаю, в чем состоит, в эспадронировании, или фехтовании, и не знаю, к чему бы сие искусство могло служить для артиллерийского солдата?" -- "Мы ни тому -- ни другому их не учим, -- отвечал генерал, -- а только одним приемам тесака". -- "Да в том то и состоит искусство фехтования и эспадронирования", -- возразил Философов. Генерал, думая, что он его не понимает, стал перед ним, вынул свою шпагу и начал вертеть оную разным образом, командуя сам себе: "на караул! на плечо! на руку! на молитву!" и проч. Философов смотрел на все терпеливо. Но когда тот скомандовал: "от дождя!" то Философов сказал ему, что "лучше, как положить от дождя шпагу в ножны, они для того сделаны. Впрочем советую вам, когда долг потребует, не смотря на ненастье употреблять вашу шпагу".
   Прибыв в город Минск, генерал Философов открыл мне, что государь имеет подозрение в заговоре на одного из знатных помещиков сей губернии, а именно, на воеводу Хоминского. Его должно взять с большою осторожностью и отослать в Петербург. Узнав от губернатора о месте его пребывания и о существе дела, надобно было послать вооруженных людей так, чтоб захватить его нечаянно, потому, что он жил в своей деревне верстах в 60-ти от Минска. Тогда была зима, и в Минске не было никакой конницы; посылать же пехоту было бы весьма неудобно.
   Я посоветовался о том с полициймейстером, который сказал мне, что в Минске находится до двухсот татар, служивших прежде в польском войске. Они имеют собственное оружие и лошадей, притом так верны в сохранении присяги, что если им объявить что-либо именем государя, то они на все готовы и никогда не изменят.
   Итак, татары были на то употреблены, и они доставили Хоминского к генералу Философову. Генерал, хотя и отправил его в Петербург, но, узнав ложность сделанного о нем доноса, писал в его пользу и Хоминский возвращен был наконец -- в свое имение с награждением от государя.

Минские татары.

  
   Между тем татары, исполнив свое поручение подали просьбу, в коей заявляли, что они при короле польском, имели преимущество, как поселенные войска, имели земли, не платили никаких податей, но зато служили в войске и многие из них -- достигали высших военных чинов. Теперь же преимущества сии уничтожены, и они, как простые поселяне, записаны в подушный оклад. Генерал Философов, рассмотрев сию просьбу, велел мне составить штат для сформирования конного поселенного полка. Он представил теперь проект штата вместе с их просьбой государю.
   Тот, хотя и утвердил его представление, но велел узнать подробно о их количестве, жительстве, преимуществах, даже до исторического их происхождения, каким образом поселились они в Польше. Исполнение сего поручено было мне. И так, соображаясь с известиями, собранными о местах их пребывания -- по возвращении нашем в Смоленск -- отправился я в Каменец-Подольск, в Старый Константинов, в местечко Белой Ренкав и в прочие места. По возвращении же в Минск начал формировать полк. Между тем о происхождении сих татар узнал я следующее:
   Когда Россия, Литва и Польша освободились от ига татар и когда великая сия нация почти вовсе была уничтожена, тогда некоторая часть оных осталась в Литве. Великие. князья литовские уговорили их остаться для сопротивления королям польским и для составления придворного своего войска. Их употребляли они также во время анархии в междоусобных своих войнах. Потом один гетман литовский, а именно Ян Конецпольский, дал им земли, особые преимущества и учинил их независимыми от вельмож и господ польских, принимая в состав литовского войска под названием товарищей. Когда же Литва присоединилась к короне польской, тогда и татары составили особый род поселенного польского войска и назывались иногда товарищами, а иногда уланами. Татары, находящиеся и по сие время в Литве и служащие в войске российском, совсем потеряли прежние свои обычаи, исключая магометанской религии, которую они по сие время соблюдают. Забыли они даже природный свой язык, и русские между ними знают по-татарски. Мужчины и женщины носят обыкновенное польское платье, живут во всем по образу сего народа и даже уничтожили в своей среде позволенное в законе их многоженство, потому что не может оное быть совместно с правилами живущих -- с нами христиан. Хотя имеют они своих мулл или священников и мечети, в которых молятся они Богу, но оставили уже многие предрассудки магометанского закона, как-то: в одежде, пище, питье и обращении с христианами. Я знал из них одного генерала, теперь знаю нескольких штаб и обер-офицеров, ревностных искателей орденских наград во имя святых, почитаемых христианскими церквами. Со всем тем весьма редкие из них соглашаются принимать христианскую веру.
   Едва успел я собрать требуемые сведения о татарах, обитающих в Польше, и возвратиться в Минск, как получил извещение от генерала Философова, что император, утвердив мой план о сформировании сего полка, сделал однакож некоторые в оном перемены. Я предлагал составить формирование народа сего поселения в гусарский полк, на том же основании, на каком формированы были при императрице Елисавете полки из вышедших в Россию сербов и венгров. Им даны были земли в потомственное владение, сами они избавлены были от всех податей. Но зато с каждого дома в потребном случае выходил один гусар, получая жалованье, провиант и фураж только в одно военное время, или когда он находился на службе за пределами их поселения. Но Павел I почел гусарский мундир несколько отяготительным для татар, и для того велел им дать мундир и все основание поселения чугуевских казаков. Сии казаки, поселенные на границе Малороссии, имели то же установление, как и поселенные гусары, составляли также регулярные, исключая того, что носили единообразную казацкую одежду. Она спокойнее и выгоднее гусарской, притом и меньше стоит. -- Между тем император сообщил Философову, что будут утверждены им в том достоинстве, все чиновники, в каком звании они употреблены будут, при формировании сего полка. Итак, без всякого сомнения надеялся я быть шефом сего полка.
   Открыв формирование его на сем основании, которым татары казались весьма довольными, употреблял я для всех оповещений в сем народе муллу их, или священника Али взятого в плен при последнем завоевании Очакова, и поселившегося в Минске. Сей человек, знавший татарский и польский язык и притом разумея по-русски, переводил и толковал все мои извещения и приказы на татарский и польские языки (многие татары в Польше не знают по-татарски). Для этой цели мулла всякий день являлся ко мне.
   Генерал Философов в числе других его добродетелей имел и сию, что не стремился оказывать покровительств людям, гонимым самим Государем. Некто подполковник Тутолмин, сын генерала Тутолмина, оказавшего важные заслуги в царствование Екатерины II-й и облагодетельствованный ею, был гоним и притесняем зато Павлом I-м Ген. Философов, быв его приятелем, нисколько не поколебался взять сына его к себе, служившего тогда подполковником в драгунском полку, и употреблять, подобно как и меня в разных поручениях по службе. Молодой Тутолмин, видя успех моего предприятия, сделал подобный моему план, для составления конного полка из мелкого польского дворянства, известного под наименованием шляхты польской. Эти дворяне действительно составляют тягость в государстве, так как не платят никаких повинностей, но способны к военной службе. Павел одобрил и сие представление, а потому подполковник Тутолмин отправился для сего в Вильну. В то время начальствовал там генерал князь Репнин в качестве военного -- губернатора. -- Репнин, имевший, некоторое неудовольствие против Философова, а может быть и против обоих Тутолминых, сделал невыгодное о подполковнике Тутолмине, а может быть и обо мне представление государю. Я весьма, был удивлен, прочитав однажды в газетах, что подполковник Тутолмин, имевший подобно моему поручение, по неизвестной причине выключен из службы. После сего дня через три Мулла Али, явившись ко мне, подал. мне печатные прокламации к народу татарскому, изданные в Вильне генералом Кологривовым. В них он объявляет именем государю, что ему поручено формирование войск татарских и притом не на основании уже чугуевских казаков, но на положении товарищей польских, как они долго при коронах польских существовали. Татары, узнав покорение чугуевских казаков, больше были оным довольны, нежели прежним. Поэтому мулла, придя ко мне в великом изумлении спрашивал меня, что сие значит. Он никак не воображал, чтоб обещание и утверждение императора могло подвергнуться столь скорой перемене. Я быв не менее его удивлен, не знал, что ему отвечать, Взяв от него одну таковую прокламацию, я сказал ему, что спрошу о том моего генерала. Того же дня отправил я оную к Философову в Смоленск, спрашивая его: как должно мне поступить в сем случае. Но вместо повеления получил я от него только дружеское письмо следующего содержания: "не удивляйся ничему; теперь такое время, что все возможно; а потому, не говоря ни слова, бери почту и приезжай ко мне".
   Прибыв в Смоленск, нашел я генерала Философова весьма огорченным сим происшествием. Увидя меня, он сказал; что делать, может быть государь, имея справедливые неудовольствия на генерала Тутолмина, мстит и его сыну, хотя это низко. Но я больше жалею о том, что ты, руководствуясь единым усердием к его пользе и понеся довольно трудов при начале сего дела, остаешься без воздаяния. При том боюсь еще, не очернил ли кто и тебя пред ним? Но со всем тем я не оставлю требовать, чтобы он наградил тебя за твое предприятие и труды. Однако же, прежде нежели к тому приступить, намерен я испытать его тебе расположение. Подай бумагу ко мне, что ты имеешь надобность по домашним делам своим быть в Москве и в Петербурге, и проси увольнения на два месяца". Я исполнил его совет, представление сделано и ответ последовал благосклонный. "Поезжай же, мой друг, -- сказал мне Философов, в Москву, даю я тебе доверенность принять мое командорство по ордену св. Андрея; а вместе с ним примешь ты и твое, находящееся в том же округе. Я же между тем не оставлю о тебе стараться и надеюсь в Петербурге с тобою увидеться. Окончив дела мои в Москве и имев удовольствие в последний раз увидеть престарелого отца матери моей, отправился я в Петербург. По прибытии же моем туда, прежде чем я узнал, что за понесенные мною труды награжден я чином полковника, с переводом в Фанагорийский гренадерской полк в звании полкового командира согласно моему желанию, выслушал строгий выговор, сделанный мне без пути строгим и злобным генералом Аракчеевым. Причина этого то, что я явился к нему не в принадлежащем мне мундире. При Павле I каждый полк имел особенный мундир, но я, находясь почти все время в дороге, не знал, что я произведен в полковники и определен в другой полк? Как бы то ни было, поспешил я переодеться в другой мундир и на другой день представлен был императору Павлу. Когда ему доложили, что представляющийся полковник Тучков благодарит его за чин, то, взглянув на меня, сказал он мне с приятным видом. "О! как желал бы я чаще иметь удовольствие получать от вас таковую благодарность".
   Чрез несколько дней по приезде моем в Петербург прибыл туда и генерал Философов. Но он недолго там оставался, скоро отправился обратно в Смоленск. Я же по истечении срока моего отпуска поехал чрез Смоленск в местечко Шклов, принадлежавшее генералу Зоричу, по новому своему назначению. Там расположен был мой батальон, а шеф с своим штабом находился в городе Могилеве, в 40 верст от Шклова. Там занялся я пустыми наружными безделицами фронтовой службы, столь драгоценными для императора Павла, и еще больше уважаемыми наследником его Александром и братом его Константином.

Генерал Философов.

  
   Почтенный мой начальник генерал Философов не оставлял вести со мною постоянную переписку, жалуясь беспрестанно на своенравие государя, на его беспутные и вредные отечеству распоряжения. При этом добавлял, что он уже не в силах переносить сие сумасбродство и скоро намерен, оставя все, удалиться в прежнее свое уединение. Однажды, когда совсем не ожидал я его прибытия, приехал он из Смоленска ко мне в Шклов поутру так рано, что я был еще в постели. Увидя его, я весьма встревожен был неожиданным его посещеньем. Но он мне на то сказал: "Не беспокойся, мой друг! Я приехал к тебе, как к моему другу, а не как к подчиненному. Только прошу тебя приказать твоим людям, чтоб никого из приезжающих к тебе до известного времени не принимали. Скоро, конечно, все узнают о моем сюда приезде, но ты вели сказывать, что я устал и отдыхаю после дороги. Возьми перо, любезный друг, продолжал он, напиши от имени моего просьбу государю, что я стар, слаб и по многим другим обстоятельствам прошу уволить меня от службы и всяких поручений. Переписав набело, отправим нарочного в Петербург, и тогда пойдем с тобою посетить доброго генерала Зорича, помещика сего имения. Вот обстоятельства, -- прибавил он, заставляющие меня от всего удалиться. Хотя знал я непостоянный, жестокий нрав Павла I-го, но знал притом, что он также добродетелен, и полагал, что, сделавшись императором, будет он справедлив. Но ошибся я в моем заключении. Чем дальше он царствует, тем более оказывает непостоянства, жестокости, несправедливости. А щедроты свои он рассыпает также без всякого рассмотрения и делает тем больше завистливых, нежели благодарных.
   Беспокоит меня и то, что он слишком долго царствует, и я опасаюсь, чтоб, насмотревшись его примеров, молодые Александр и Константин не остроптивели. Какая в будущем надежда для отечества? Вельможи часто того не видят, или лучше сказать, не хотят видеть. Что же могу я сделать один, будучи стар и слаб". Лишаясь столь почтенного начальника, с великим прискорбием исполнил я его просьбу. Нарочный был отправлен, и мы пошли на обед к генералу Зоричу, после которого Философов отправился обратно в Смоленск. Просьба его была исполнена. Он получил увольнение, но государь просил его, чтоб он не отказался быть членом верховного государственного совета. Хотя он принял это звание и находился в оном при Павле и Александре до самой своей кончины, но, видя непостоянство и своенравие обоих сих государей, мало входил в дела. Место его заступил в Смоленске известный генерал Розенберг.
   Генерал Философов при многих своих дарованиях и добродетелях может служить примером игры счастья. Поэтому намерен я здесь, сколько можно сокращеннее, описать его жизнь точно в таком виде, как он сам мне о приключениях своих рассказывал.
   Настоящая его фамилия доподлинно неизвестна, ибо предок его рожден был от одного грека, приезжавшего в давние времена в Россию для просвещения и образования народа в христианской вере. Сих светских учителей богословия называли тогда в России философами, не спрашивая об их фамилии и прозваньи. От одного из таковых философов произошел давно существующий в Россией дворянский род Философовых.
   Отец его служил в достоинстве генерала еще при Петре I-м и был так же, как и он, некоторое время смоленским губернатором. Философов воспитан был иждивением своего отца в одном отличном пансионе некоторого ученого иностранца в Петербурге, вместе с известным Суворовым и другими славными людьми. Окончив приличные воспитанию его науки, изучив иностранные языки, записан он был унтер-офицером в гвардию, и потом переведен поручиком в пехотный армейский полк, где продолжал он служить до чина майора. В сем чине отправился он в Пруссию во время Семилетней войны, в которой императрица Елизавета, в угодность Марии Терезии, приняла столь сильное участие. В продолжение сей войны по большой части служил он дежурным майором при генерале графе Ливене, был во всех делах, часто отличался своею храбростью, благоразумными советами и распоряжениями. В это время постепенно производим он был в чины, та

С. А. Тучков
Записки

Глава 1

   Если найдутся еще таковые из читателей моих, для которых древность дворянских родов что-либо значит, то скажу я, что, предки мои назад тому 570 лет поселились в России в достоинстве дворян (что можно видеть в истории сего государства) и почти все по тогдашнему и ныне еще продолжающемуся обычаю служили в военной службе. Отец мой в семилетнюю войну служил против Фридриха II в качестве инженерного офицера, а по заключении мира, возвратясь, женился в Москве на матери моей, девице, также от древнего дворянства происходящей, но как отец ее, а мой дед, также и все предки ее служили больше в службе гражданской.
   Здесь скажу я нечто об общественном воспитании, учрежденном еще Петром I, которое получил отец мой. Так как все дворянство непременно обязано было служить в военной службе, то он еще малолетним отвезен был родственниками своими в Петербург и определен в школу инженеров. В его время там ничему не учили как только простой геометрии, военной архитектуре, или фортификации, и артиллерийскому искусству, прочие же науки, входящие в начертание общественного воспитания, равно как и иностранные языки вовсе не преподавались, даже самая грамматика природного языка была пренебрежена. Такова точно была и морская школа. Не доказывает ли сие, что государь сей хотел иметь только, так сказать, ремесленников, а не ученых или просвещенных справедливым воспитанием людей?
   Я родился почти в то время, когда отец мой должен был отправиться на войну против турок, происходившую под начальством знаменитого фельдмаршала Румянцева. Он отправился туда в качестве инженера штаб-офицерского звания и оставил меня с матерью моей в доме отца ее.
   Мать моя по домашним обстоятельствам скоро поехала в небольшое поместье ее мужа, а я оставлен был на попечение деда и бабки моей.
   Здесь начинаются первоначальные стези воспитания моего. Дед мой, бывший тогда уже в глубокой старости, продолжал еще заниматься обязанностями гражданской службы с такою прилежностию, что большую часть дня всегда проводил в присутственном месте, однако ж, не упускал заниматься и мною. На третьем году возраста начали уже меня учить читать по старинному букварю и катихизису, без всяких правил. В то время большая часть среднего дворянства таким образом начинала воспитываться. Между тем не упускали из вида учить меня делать учтивые поклоны, приучали к французской одежде, из маленьких моих волос делали большой тупей, несколько буколь, и привязывали кошелек. Но сие недолго продолжалось. Неискусные парикмахеры выдрали мне все волосы и принуждены были надеть на меня парик; притом французский кафтан, шпага и башмаки представляли из меня какую-то маленькую карикатуру и дурную копию парижского жителя века Людвига XVI.
   Едва исполнилось мне четыре года, как отец мой возвратился из Турции в качестве полковника инженеров и поехал в Петербург, взяв с собою мать мою, двух моих старших братьев и меня.
   Итак, в столь юном возрасте оставя Москву, место рождения моего, привезен я был в сию столицу Севера. Другой климат, другое предназначение воспитанию моему и другое обращение со мною.
   Отец мой был всегда занят предприятиями по службе его, был несколько угрюм и не всегда приветлив; такова была большая часть военных людей его времени; притом и не любил много заниматься своими детьми в малолетстве их. Но он был совсем иначе к ним расположен в другом нашем возрасте.
   Здесь отец и мать мои размышляли -- отдать ли меня в корпус кадетов, в другое какое общественное учреждение, или воспитывать дома?
   Наконец, решились на последнее; вместе с тем определен я был в артиллерию унтер-офицером и отпущен в дом отца моего для обучения наук.
   Мне остригли начинавший отрастать тупей, причесали в малые букли, привили длинную сзади косу, надели галстук с пряжкой, колет, тесак, узкое исподнее и сапоги -- и так из французской одежды преобразился я в маленького пруссака.
   Общественное воспитание, заведенное при императрице Анне, Елизавете и императоре Петре III было несколько исправлено Екатериной II, а особливо так называемый сухопутный кадетский корпус. Там больше идет наук, потребных для общественного воспитания и для военной службы, там же французский и немецкий языки довольно хорошо тогда были преподаваемы. А особливо потому, что известные ученостью своею люди не только в России, но и во всей Европе, находились тогда там в качестве учителей. Но надлежало быть в сем корпусе до 18 лет, чтоб быть выпущенным в чин офицера. Столь долговременная разлука в юном возрасте показалась слишком чувствительной для матери моей, и потому решили воспитывать меня дома.
   Отец мой недолго пробыл в Петербурге, но, получа начальство над несколькими крепостями, расположенными по шведской границе, взял меня с собою и отправился в Выборг.
   Там увидел я совсем иной образ жизни и впоследствии узнал, что нравы тамошних жителей представляют смесь немецких с шведскими. Почти не слышно было русского языка во всем городе. Тут отец мой обратил внимание на воспитание мое. Один унтер-офицер, знающий хорошо читать и писать, но без грамматики и орфографии, учил меня читать по псалтыри, а писать с прописей его руки. В последнем он был довольно искусен. Итак, первый мой учитель был дьячок, а второй -- солдат. Оба они не имели ни малейшей способности с пользою и привлекательностью преподавать бедные свои познания. Два года продолжалось сие учение, после чего отдан я был в школу одного лютеранского пастора. Сей почтенный муж знал хорошо латинский, французский, немецкий, шведский и российский языки, преподавал богословие, историю и географию. Но я учился у него только одному немецкому языку, продолжая вместе учиться по-русски. Чрез два года оказал я нарочитые успехи. Между тем отец мой произведен был в генерал-майоры и получил начальство над крепостями, расположенными на польской и турецкой границе. Местом же пребывания его был Киев. Итак, с сожалением расставшись с любезным моим пастором, отправился я на девятом году жизни моей почти от одного полюса к другому. Мы должны были проезжать чрез Петербург, где отец мой должен был на некоторое время остановиться, как для получения поручений по службе, так и для того, чтоб найти там хорошего учителя для нас. Вызов как всякого рода людей для услуг, так и учителей, делается там чрез газеты. Отец мой не преминул тотчас по прибытии своем в сию столицу объявить, чтоб человек, знающий хорошо французский и немецкий язык, а также историю и географию и желающий принять на себя должность учителя, явился к нему. Всякий день приходило к нам в дом по нескольку человек иностранцев, но почти ни один из них не знал по-русски, и редкие соглашались на предложение отца моего, чтоб в требуемых от них учениях выдержать экзамен в Академии, где имел он знакомых. Притом ехать в Киев казалось им слишком далеко. Наконец, нашелся один датчанин, или, лучше сказать, природный француз, которого предки с давнего времени удалились из отечества своего в сие государство из-за притеснения протестантской религии. Этот человек согласился на все, и Академия дала свидетельство не только в требуемых от него познаниях, но и сверх того в латинском языке и отчасти в медицине. Кажется, отец мой взял все зависящие от него меры для выбора учителя детям своим. Один недостаток состоял только в том, что он ни слова не знал по-русски. Но сие могло быть заменено тем, что я и братья мои могли уже изъясняться с ним на немецком языке. Академия могла испытать познания учителя. Но главнейшее, именно поведение, правила нравственности и способность преподавать науки при подобных испытаниях остается сокрыто. Учитель мой много путешествовал, был несколько раз в Америке, Индии и в Африке. Два раза проезжал он экватор; одарен был острою памятью, но, казалось, был несколько помешан в разуме, что обнаруживалось странностью его поступков и некоторыми предрассудками. Он был членом одного тайного общества и упражнялся иногда в алхимии, но не имел почти никаких познаний в химии, все время занимался он неудачными опытами, однако ж никогда не терял надежды. Он был человек довольно кроткого нрава и хорошего поведения и нравственности. Но имел самую трудную методу преподавать свои познания ученикам.
   Вместо того чтоб родить охоту к словесности иностранной, мучил он выписками из Священного писания и речами своего сочинения, которые заставлял выучивать на память. На уроке географическом был он довольно привлекателен, ибо о многих городах рассказывал исторические анекдоты, но прибавлял иногда и свои приключения, в некоторых из оных с ним последовавшие, что очень казалось занимательным для детей моего возраста.
   Итак, отец мой, со всем семейством и наставником отправился в Киев. Никогда не забуду я, сколько детские мои чувства поражены были переменою климата, положением мест, приятностью и чистотою жилища простых поселян, их одеждой и образом жизни. Вместо полей, покрытых глубокими снегами, или скучных сосновых лесов, болот и бедных пажитей, между колосьев которых проглядывали куски камней, глины или лесов, взору моему встретились при въезде в Малороссию нивы, исполненные изобилия, целые поля, засеянные арбузами и дынями, прекрасные дубовые рощи, между которыми попадаются плодоносные деревья, и, наконец, сады у каждого поселянина. Вместо нечистых и закоптелых изб северной России, в которых в самые жестокие морозы должно открывать двери и окна, когда топят печь, потому что оные не имеют труб, и где поселяне живут вместе с домашним своим скотом, нашел я жилья чистые, выбеленные внутри и снаружи, расписанные разных цветов глиной, которой тамошний край изобилует, чистые столы и лавки; самые потолки и углы украшены привешенными пучками разных цветов и благовонных трав. Вместо мелкого и едва дышащего от изнурения скота, увидал я ужасной для меня величины волов, коров и овец, пасущихся на наилучших пажитях. Чрезвычайное изобилие разных вкуснейших плодов еще больше меня удивило. Вместо унылых русских песней, раздирающих слух, и рожков, и сиповатых дудок услышал я скрипки, гусли и цимбалы, притом пение молодых людей и девок, совсем отличное от диких тонов русских песней. Эти малороссийские песни, без всякой науки во всех правилах музыки сочиненные, поразили мой слух.
   По прибытии в Киев начал я учиться французскому языку, продолжая изучать немецкий и русский, а с тем вместе историю и географию. Но тот, кто преподавал мне русский язык, ни малейшего понятия не имел ни о грамматике, ни о правописании, а старался только научить меня бегло читать и чисто ставить буквы.
   Отец мой имел в доме своем большую чертежную канцелярию, в которой занимались составлением и отделкою планов разных инженерных работ многие офицеры и унтер-офицеры сего корпуса. Он склонил некоторых из них обучать меня и братьев моих арифметике, геометрии, фортификации, артиллерии и рисованию. Один немец содержал там пансион и учил танцевать -- и сие искусство не было забыто отцом моим, он заставил меня и там брать уроки. Но фехтовальное искусство и верховую езду почитал ненужными и говорил нередко: "Я не хочу, чтобы дети мои выходили на поединок", а о верховой езде судил он так: "Наши казаки не знают манежа, а крепче других народов сидят на лошадях и умеют ими управлять, не учась". Физику и химию, а наипаче механику хотя и почитал он нужными, но не имел случая преподавать нам сии науки. Словесность, а наипаче стихотворство почитал он совершенно пустым делом, равно как и музыку.
   Надобно сказать, что музыка у всех азиатских народов в большом пренебрежении, и хотя многие даже знатные люди любят слушать оную, но занимаются ею люди самого низкого состояния, равно как и пением. Я приметил сие впоследствии жизни моей в Грузии, Персии, Армении, Молдавии, Валахии, Сербии, Турции, в нынешней Греции, у татар и даже у калмыков и у башкирцев. Многие следы татарских обычаев и по сие время остались в России, а наипаче приметно было сие назад тому лет сорок. Почтенные люди даже стыдились брать в руки музыкальные орудия. А которые по природе любили музыку, те или нанимали для удовольствия своего иностранцев, или обучали крепостных людей. Не говорю о военной музыке, которая всегда была и будет даже у варварских народов. Мне никогда не случалось слышать от стариков, чтоб кто-либо из благородных людей в царствование Петра I, Екатерины I и даже Анны занимался музыкой: кажется, что сделалось сие обыкновеннее со времен Петра III, потому что он сам любил играть на скрипке и знал музыку, и то, может быть, из подражания Фридриху II, которого он до безрассудности почитал.
   Отец мой не хотел также, чтобы кто из нас учился латинскому языку и говорил, что он нужен только для попов и лекарей. О греческом мало кто имел тогда в России понятие, да и теперь немногие. Теология и философия казались ему совсем неприличными науками для военного человека. Он хотел, чтоб все дети его служили в военной службе, в чем и успел. Впрочем, мнение сие и поныне господствует между дворянством российским.
   Отец мой мало имел времени рассматривать склонности детей своих и заниматься их образованием. Образ жизни его был следующий: вставал он довольно рано, рассматривал свои планы, прожекты, отчеты или ходил смотреть направление инженерных работ; это было занятием его до обеда. После сего отдыхал, а потом занимался письменными делами, а иногда, особливо в праздничные дни, принимал у себя старых своих сослуживцев, разговаривал с ними о семилетней войне и о турках. Под старость же любил играть в карты на малые суммы в коммерческие игры.
   Некоторые из молодых офицеров, составлявших его чертежную канцелярию, в которой получал я уроки поименованных мною математических наук, любили стихотворство. Они приносили с собою разные сочинения и читали оные вслух один другому. Более всего понравились мне сочинения Ломоносова и масонские песни, сочиненные на русском языке. Я не только их читал по нескольку раз, но даже многое списывал своею рукою, так что и теперь помню наизусть. Сии сочинения родили во мне охоту к стихотворству; не взирая на то, что я совсем не учился сей науке и только несколько раз прочитал Ломоносова грамматику и риторику, я начал сочинять стихи по слуху. Мне было тогда лет 12 от роду, стихотворец-ребенок. Но я не первый, и с подобными мне случается то же самое, что с людьми совершенного возраста: большая часть моих сверстников надо мной смеялась, а другие хвалили мои стихи.
   Один монах, ректор академии, с давних времен учрежденной при одном монастыре в Киеве, известном под названием братского, посещал иногда дом отца моего. Прочитав некоторые из моих стихов, он поправил их и отослал в Москву для напечатания в издаваемом тогда при Московском университете журнале, и сверх того, просил меня, чтоб я бывал у него и брал уроки в риторике, поэзии и в началах латинского языка, чем и пользовался я всегда, когда он и я имели свободное время.
   Я не могу молчать о том, что некогда отец мой, смотревший всегда с неудовольствием на сие мое упражнение, один раз запретил было мне вовсе писать стихи и вот за что. Я был в юности моей чрезвычайно предприимчив и никакой труд не мог меня устрашить. Не зная по-гречески и не читая никогда в переводе Гомеровой Иллиады, я нашел случайно "Историю о войне Троянской", сочинение Дария Фригия, переведенное на славянский язык. Сия книга столько мне понравилась, что вздумал я переложить оную в стихи и занялся сим трудом. Некоторые из молодых офицеров, смеясь сему занятию, сказали мне: "Разве нельзя найти чего-нибудь повеселее из новых происшествий?". И рассказали мне в смешном виде поступок одного старого и почтенного генерала против некоторых офицеров, служивших под его начальством. Мне тотчас пришло в мысль сделать из содержания сего маленькую комедию в стихах, даже без перемены имен действующих лиц. Едва успел я написать только несколько сцен, как нетерпеливая молодежь подхватила их, отвезла в свой лагерь и начала представлять между собой. Известие о сем дошло до старого генерала, он понял, На чей счет было сделано начало сей комедии. Автор был открыт и наказан.
   Я уже сказал, что масонские песни мне очень нравились: многого в них я не понял, но красоты стихотворства и нравоучительные мысли были для меня весьма приятны. Это было около 1780 года, когда узнал я, что в Киеве существует ложа, что некоторые из почтеннейших особ сего города суть члены оной, и даже мой учитель, который всякую субботу неизвестно куда ездил. Хотя я еще слишком был молод, да и невозможно было бы несовершенному человеку что-либо из сих песен понять о таинствах сего общества, однако ж из содержания таковой песни я заключил, что вред сей еще и прежде существовал между русскими, ибо песня сия сочинена была в честь братьев, воздвигших храм дружества за Дунаем во время войны с турками, которая тогда давно уже была окончена.
   Вместе со склонностью к стихотворству родилась во мне охота и к музыке. Я начал учиться играть на флейте, но отец мой и то мне запрещал под предлогом, что я имею слабую грудь.
   Воспитание мое приходило к окончанию. Отец мой, желая, чтоб я служил в военной службе, начал приучать меня к верховой езде, но без правил, как я уже выше сказал. Я же, желая получить некоторое понятие о сем искусстве, познакомился с гусарским офицером, там находившимся. Их блестящий мундир, рассказы об образе их жизни, службе и самой войне, которая была их наукой, так мне понравились, что я захотел быть непременно гусаром. Отец же мой, напротив, хотел, чтоб я служил в инженерах, и для того говаривал мне: "Зачем же терять то, чему ты учился? Гусар должен знать только саблю и лошадь как земледелец -- плуг и волов, прочие же науки вовсе для него не потребны". Но я, напротив, имел великое отвращение от службы инженерной. Отец мой был снисходителен и согласился на то, чтоб вместо инженерства сделался я артиллеристом, что и последовало.
   Теперь скажу, в каком виде было тогда войско в России, столь прославившее государство сие военными своими действиями. Императрица Екатерина, как женщина, не могла заниматься устройством во всех частях оного, да если бы и могла, то, конечно, не отвлеклась бы тем от важнейших занятий, посвященных управлению столь обширного государства, а потому попечение о войске она предоставила своим генералам, генералы имели доверенность к полковникам, а полковники к капитанам.
   Все военные люди, видевшие тогда российскую армию, согласятся, что пехота была в лучшем виде, нежели конница. Она одета была по-французски, а обучалась на образец прусский с некоторыми переменами в тактике, достигнутыми путем опыта в войнах против разных народов. Но излишнее щегольство, выправка и стягивание солдат доведены были до крайности. Я застал еще, что голова солдата причесана была в несколько буколь. Красивая гренадерская шапка и мушкетерская шляпа были только для виду, а не для пользы. Они были высоки; но так узки, что едва держались на голове, и потому их прикалывали проволочной шпилькой к волосам, завитым в косу. Ружья, для того чтобы они прямо стояли, когда солдаты держат их на плече, имели прямые ложа, что было совсем неудобно для стрельбы. Приклады были выдолблены и положено было в оные несколько стекол и звучащих черепков, а сие для того, чтобы при исполнении разных ружейных приемов, чем больше всего тогда занимались, каждый удар производил звук. Сумы, перевязи и портупеи были под лаком, безрукавные плащи скатывались весьма фигурно в тонкие трубки и носились на спине сверх сумы. Весь медный прибор был как можно яснее вычищен, а гербы на шапках вызолочены, я не говорю уже об узких для лучшего вида мундирах, исподних платьях и сапогах. Сверх того, каждый полк имел огромный хор музыки, и музыканты были одеты великолепно. Во всем этом заключалось великое злоупотребление. Например, полковник получал от казны весьма малое жалованье и почти все вещи для полка получал из комиссариата готовыми, кроме сукна на мундиры, подкладки и холста на рубашки и прочие потребности, и кроме полотна на палатки и летнее платье. Все отпускалось штуками, или, как говорится, половинками по положению. Цены на отпускаемые в готовности вещи были весьма низки, и потому принимали их в полки в таком виде, что надлежало одни переделывать, а другие совсем вновь исправлять. Содержание музыки и других украшений стоило полковникам весьма дорого, но они нашли средство не только содержать все сие в наилучшем виде, но и самим жить в совершенной роскоши и помогать бедным офицерам. И вот как это делалось.
   1. Экономия состояла в остатках сукон, полотна и холста, употребляемых на одежду солдат. 2. Экономия получалась от несодержания полковых лошадей под обоз и полковую артиллерию, между тем как получались деньги на продовольствие оных. 3. От солдатского провианта, потому что в сие время полки каждый год в мае месяце выходили в лагерь и стояли там до сентября, прочее же время года располагались в деревнях по квартирам, и там довольствовались они от жителей, провиант же оставался в пользу полка. 4. Солдат отпускали в отпуск, а провиант и жалование их оставались у полковника. 5. Самое позволительное было то, что по нескольку лет не выключали умерших и получали за них жалованье, провиант и амуницию. И наконец, 6. Они брали из полка людей в свою услугу, сколько хотели, обучали разным мастерствам и пользовались их заработками. Вообще отпускаемые для собственной их пользы на разные работы солдаты должны были часть заработанных ими денег отдавать в полк. Но всего несноснее была бесчеловечная выправка солдат; были такие полковники, которые, отдавая капитану трех рекрут, говаривали: "Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата".
   Но должно сказать, к удивлению, что полковые и ротные начальники не виноваты в сих злоупотреблениях: от них требовали пышности и великолепия в содержании полков, а денег не давали. Не значит ли сие поставлять все полки в необходимость покушаться на злоупотребления? Не подобие ли сие тому, как если бы кто поставил человека стеречь большой запас хлеба, не давал, однако, ему есть, а требовал бы притом, чтоб он был сыт и здоров. Виноват ли он будет, если изобретет средство искусным образом что-нибудь украсть для своего существования? Таково-то российское правительство, военная и гражданская служба. Чиновники малым жалованьем и лишением всех средств к содержанию себя приводимы бывают в необходимость делать злоупотребления. Вот что наиболее развращает нравы всех состояний. Все нуждаются, от всех много требуют и, наконец, все поставлены в необходимость обманывать один другого, а чрез то наипаче в нынешнее время и при нынешней строгости сколько несчастных! Это то же, что спартанское воспитание детей -- тем не давали есть и заставляли красть, если же поймают -- секут немилосердно. Точная правда. Я знаю множество несчастных, но знаю много и таких, которые, обкрадывая государство и притесняя других, сделали себе большое состояние и сверх того награждены и почтены правительством. Какое развращение, какой соблазн!
   Но обратимся к армии тогдашнего времени. Пехота разделена, была на гренадерские, мускетерские полки и на баталион егерей. Они различались между собою только мундирами; гренадеры не употребляли уже гранат, а мушкетеры действовали наравне с гренадерами. Каждый мускетерский полк состоял из двух баталионов и имел сверх того две роты гренадер. При начале турецкой войны в 1770 году были при полках и егери по 120 человек. Искуснейшие в стрельбе люди выбирались из полка и составляли сей отряд; их потом отделили, составили баталионы, которые впоследствии наполнились рекрутами и, наконец, сделались не лучше прочих в знании стрелять.
   Регулярная конница состояла из кирасир, карабинер, драгун, гусар и пикинеров. Кирасиры и карабинеры составляли тяжелую конницу, драгуны сверх обыкновенного кавалерийского вооружения имели ружья со штыками. Гусары и пикинеры составляли легкую конницу, последние имели пики. Те же злоупотребления, те же пустые прикрасы существовали в коннице, как и в пехоте, исключая того, что конные полки приносили полковникам больше дохода, нежели пехотные, потому что имели больше лошадей, а вследствие этого начальствование в этих полках и получалось чрез приписки и покровительства.
   Сверх того, Россия имела тогда нерегулярную постоянную конницу, состоявшую из донских, уральских, гребенских, запорожских и малороссийских казаков, калмык и башкир. О сих войсках я буду иметь случай подробнее говорить впоследствии.
   Артиллерия состояла из пяти полков, каждый из них имел по десяти рот, в роте десять орудий.
   Инженерный корпус имел только одну роту минер и другую пионер; впрочем, достаточное количество по тогдашней армии штаб обер-офицеров, кондукторов и разных мастеровых людей. Но в обоих сих корпусах гораздо меньше было злоупотреблений, нежели в других войсках, потому что меньше требовалось наружного украшения и пустого блеска.
   Гарнизоны артиллерийские и пехотные были размещены по крепостям и составляли особое отделение войска.

Глава 2

   Наконец и я на 17 году от рождения, выдержав экзамен, произведен был в офицеры артиллерии. Между тем отец мой, получив чин генерал-поручика инженеров и желая иметь меня при себе для продолжения наук, взял меня к себе в должность младшего адъютанта.
   В сие время приготовлялись к войне с турками. Известный подвигами своими фельдмаршал граф Румянцев вначале назначен был к начальствованию армией. Он знал отца моего еще во время семилетней войны с прусаками и потом имел его под начальством своим в славную его войну против турок, и потому он желал теперь иметь отца моего при себе в качестве начальника инженеров. Сей знаменитый вождь жил тогда в деревне своей, Вишенки, в 150 верстах от Киева. Итак, отец мой, взяв меня с собою, отправился туда с разными планами.
   Здесь узнал я несколько ближе сего великого мужа, хотя и до сего имел удовольствие видеть его несколько раз в Киеве в доме отца моего. Он был в обращении своем величествен, но не горд, а напротив, приветлив и учтив. Качества его известны свету; мне же остается сказать о нем то, что я узнал в дальнейшей жизни моей. Он имел от природы пылкий разум, был довольно образован науками, для военного искусства потребными, знал хорошо французский, а особливо немецкий язык, много читал, был тверд в предприятиях, великодушен и не мстителен, хотя несколько вспыльчив. Если что можно сказать против него, так это только то, что он слишком любил наружный блеск войска и прусские обряды. Быв весьма богат, скуп был чрезмерно.
   Предприятия фельдмаршала Румянцева и отца моего кончились тем, что на место его назначен был к начальствованию армией фельдмаршал князь Потемкин. Сей, также достойный наименования великого мужа, составлял совершенную противоположность в характере своем с графом Румянцевым. Он был не столько сведущ и опытен в военном искусстве, как сей знаменитый и заслуженный воин, и не был столько образован науками; но был предприимчивее его, притом хитрее и пронырливее. Может, Потемкин лучшим был бы министром, нежели Румянцев. Стремясь к предположенной цели, пренебрегал он всеми принятыми системами, методами и порядками, поступал во всем самовластно, не придерживаясь ни правил, ни законов. А в образе жизни своей был столь роскошен, что по справедливости можно назвать его северным Лукуллом. Он был горд и с презрением обращался с подчиненными ему, но со всем тем был неустрашим, великодушен, не мстителен и желал всякому добра, а особливо родственникам своим; словом, он был добрый тиран.
   Итак, отец мой, прожив несколько недель в Вишенках, возвратился в Киев к прежней своей должности.
   Потемкин, приняв начальство, сделал новое преобразование армии. Он велел всем солдатам смыть пудру с головы и остричь волосы, вместо гренадерских шапок и шляп изобрел особого рода каски, довольно спокойные, вместо французских мундиров -- короткие куртки или камзолы с лацканами, довольно спокойные, вместо узкого и короткого исподнего платья -- широкие и длинные шаровары, отшитые снизу по самые колена кожей, и легкие сапоги под оными. У мушкетер отнял тесаки и вместо оных вложил штыки в портупею; гренадерам же дал короткие и широкие сабли. Сия перемена одежды весьма была выгодна для войска, исключая касок, которых, если придать хороший вид по образцу его, нельзя почти Держать на голове, а если сделать их спокойными, то они никакого вида не составят. И так, наконец, заменяли оные, а особливо в походах, особого рода шапками.
   Сия перемена последовала как в пехоте, так в коннице и в артиллерии.
   Вот уже приближается время оставить мне Киев и Малороссию. Смерть известного генерала Баура, бывшего начальником всех инженеров в России, была причиною того, что отец мой должен был оставить сии места и отправиться в Петербург для заступления его места. Но прежде должен я сказать о переменах, последовавших во время пребывания моего в Малороссии, как в отношении всего государства, так и в особенности земли сей.
   Первой переменой было постановление Екатерины II, повелевающее дворян, служащих в военной и гражданской службе и не имеющих еще обер-офицерских чинов, не наказывать телесно. Равно и все дворянство российское избавлено было от оного за какие бы то ни было преступления; и смертная казнь заменялась ссылкой. До сего же времени дворян за те же вины секли кнутом, а служащих в войске и гражданской службе и не имеющих офицерских чинов начальники могли за самые даже ошибки наказывать военных палками, а гражданских -- плетьми. К сему присовокупить должно, однако ж, что дворяне мало служили нижними чинами в гражданской службе, но почти все в военной. Гражданские же должности не только в сем звании, но даже и в секретарском были по большей часта занимаемы людьми низкого происхождения. Кто бы подумал, что многие высшие чиновники, быв сами дворянами, были недовольны сим постановлением, а особенно военные; они говорили, что от того придет в упадок порядок службы и повиновение. Отец мой был против их мнения, И я помню, что он рассказывал в убеждение их один случай, происшедший в царствование императрицы Елизаветы. "Тогда, -- говорил он, -- служили долго в унтер-офицерских чинах, потому что не было отставок высшим; в сем звании находились многие знатного происхождения и богатые люди. Правила или учреждения об экипажах никакого не было, и богатые унтер-офицеры вне службы могли пользоваться всеми выгодами своего состояния; между тем в высших чинах много уже было происшедших из низкого состояния и из иностранцев, которые не могли найти для себя места в службе своего отечества. Итак, один унтер-офицер знатного происхождения и человек богатый был обручен с одной девицей также знатного рода, которая притом была и богата. Капитан его, какой-то иностранец, также искал руки сей девицы, но ему было в том отказано. Когда дело приходило уже к концу, унтер-офицер в богатом экипаже отправился в церковь. Случилось ему между тем проезжать мимо квартиры капитана своего, который, выслав солдат, велел остановить экипаж и вывести из кареты жениха и тут же дать ему пятьсот палок. Бедный жених, вместо свадьбы, поехал домой лечиться, а капитан отвечал, что наказал его за неисправность по службе. Высшие власти российские от давних времен с удовольствием смотрели на притеснения и обиды, чинимые знатному дворянству и природным сынам отечества.
   Второе постановление было о губерниях, которому подпала и Малороссия, а вместе с тем уничтожились все привилегии ее жителей. Из истории российской известно, что Малороссия, быв некогда средоточием России, а Киев столицей государей российских, от стечения разных несчастных происшествий подпала во владение поляков. В то время ревность к религии в народах простиралась до высшей степени.
   Малороссия еще в X столетии приняла христианскую веру греческого исповедания, а поляки чрез несколько лет потом сделались христианами римского исповедания. Невежество тех времен, зависть и корыстолюбие духовенства произвело то, что польское правительство, пренебрегая собственную пользу, всеми мерами старалось обратить всех малороссиян в католическую религию римского исповедания. Между прочим всеми средствами сделали они постановление, что тот, кто не обратится в католическую религию, лишится прав и преимуществ дворянства. Что ж от того последовало? Знатнейшие и богатые дворяне все удалились в Россию, самая же малая часть бедных осталась, лишась своих прав, и поступила в состояние народное. Но с народом не так было легко управиться, как с дворянством. Народ, быв тверд в правилах греческой религии, готов был на все. От сего произошли всякие заговоры и бунты. Польша, опасаясь вовсе потерять чрез то Малороссию, бывшую в соседстве с Россией, решилась не только предоставить малороссийскому народу свободное исповедание веры, но и даровала ему полную свободу и многие привилегии. А так как малороссияне были всегда военными людьми, то, обратя их в казаки, избавила от всех податей, разделила земли на десять так называемых малороссийских полков и утвердила над ними гетмана, избираемого казаками из их рода. Он, председательствуя в малороссийской канцелярии, обще с членами оной, управлял всею Малороссией. За все это казаки обязаны были давать Польше в случае войны войско на своем содержании.
   Конституция казаков противна постановлениям дворянства; в ней должны быть все равны и свободны, начальника же выбирать всегда большинством голосов; да к тому же, как выше сказано, все дворянство или удалилось оттуда, или поступило в состояние народа.
   В Малороссии оставалось тогда много пустых земель, принадлежащих войску, на которые приходили и селились люди из России, Польши и Молдавии. Войско получало от них плату деньгами, скотом и произведениями земли. Чиновники должны были получать для содержания своего жалованье. Но так как денежные доходы, потребные и на другие издержки, были для того недостаточны, то и сделано было постановление о ранговых деревнях, или деревнях по чинам, и все чиновники, пребывающие в звании своем, имели соответственно чинам своим деревни, которые переходили из рук в руки. Но владельцы не только обязаны были не брать с них ничего свыше постановления, но даже не имели права возбранять жителям переселяться из одного места в другое. На сих условиях присоединились малороссы к России в царствование царя Алексея, и сын его Петр I подтвердил сие право, которое продолжалось до времен Екатерины и эпохи пребывания моего в сей стране.
   Я уже сказал в статье о музыке, малороссияне вообще имеют к оной склонность и притом у них есть хорошие голоса. Итак, императрица Елизавета, любившая музыку и словесность, притом желая иметь хороший хор певчих в придворной своей церкви, приказала выбрать из Малороссии мальчиков и привозить их к ее двору.
   В Малороссии был один пастух, которого жители его деревни за слабость рассудка в ироническом смысле прозвали Розум, или Разум. Сей пастух имел прекрасного сына, одаренного весьма приятным голосом. Еще до Елизаветы выбирали хорошие голоса для придворной церкви, что поручалось архиереям, и сии передавали приказание приходским священникам. Молодой Разум, прозванрый потом Разумовский, попал в сей выбор и был в числе певчих. Но как судьба играет людьми! Императрица сильно полюбила его. И так как она была набожна, то, говорят, была венчана с ним. Оставим сие, ибо многие уже о том писали, скажем только, что сей Разумовский имел графское достоинство и был фельдмаршалом.
   Сей Разумовский сделан был гетманом Малороссии не из простых казаков по выбору, но человек графского достоинства и фельдмаршал российский. Ранговые гетманские деревни поступили в его владение, сверх того имел он множество деревень в великой России, подаренных ему императрицей Елизаветой.
   Вот новое начало дворянства в Малороссии. Гетман казаков не только дворянин, но и граф; между тем родственники его, приближенные из малороссиян, получили все дворянское достоинство. Вот первый удар конституции малороссийских казаков.
   Разумовский оставался в сем звании и при Екатерине II, имел свое пребывание в городе Батурине, где и в мое время существовала еще Малороссийская канцелярия. Он был человек весьма добрый и великодушный, хотя и не весьма образован воспитанием, но имел довольно здравого рассудка и потому был любим своими соотечественниками.
   По смерти Разумовского возведен был в достоинство гетмана Малороссии фельдмаршал граф Румянцев, который никогда не был ни казаком, ни малороссиянином. Впрочем, разделение Малороссии на десять полков, состояние казаков и поселян оставалось в прежнем виде до известного времени.
   Наконец, во время пребывания моего в Киеве Екатерина II уничтожила все их привилегии, из всей Малороссии сделано было три губернии на тех же основаниях, как в остальной России.
   Казацкое состоянье было уничтожено; их чиновники всякими средствами выискивали себе дворянское достоинство; да и не трудно сие было, когда по установлению Петра I всякий дослужившийся до офицерского звания пользуется преимуществами дворянства. Итак, сделались они все дворянами, а ранговые их деревни остались за ними в качестве крепостных людей, которых они имеют право покупать и продавать по своему произволенью. Казаки же в качестве казенных крестьян записаны были в подушный оклад и велено было брать с них подати и рекрут.
   В одно мгновение вся Малороссия пришла в великую унылость. Но меры были наперед взяты. Целая армия расположена была в их земле, отчего родилась великая ненависть малороссиян к великороссиянам, которых называют они москалями.
   Не было ничего несноснее для вольных казаков как слово "подушный оклад". "Как, -- говорили они, -- и душа наша принадлежит уже не Богу, а Государю? Пускай бы одно тело..." Многие отцы семейств сим доведены были до такого отчаяния, что убивали собственных жен и детей, а потом, приходя к начальству, объявляли о своем преступлении, чтобы умереть под кнутом. И что из сего последовало? Малороссия лишилась множества жителей: всякий, кто имел только средство, бежал в Польшу, Молдавию и Турцию.
   Третье постановление касалось запорожских казаков. За несколько лет пред сим уничтожена была Сечь запорожских казаков.
   Сечь получила свое наименование от того, что селения сих казаков, или, как они называют, коши, окружены были засеками, а Запорожскою, или Запорогскою, называется потому, что она находилась за порогами реки Днепра, на берегу его.
   Сие сословие, или лучше сказать, общество людей, восприяло начало свое тогда, когда Малороссия подпала под владение Польши. Молодые и отважные люди, видя притеснения, чинимые их соотечественникам, удалились за днепровские пороги и составили между собою для собственной своей безопасности особого рода военное общество. Они принимали к себе всякого, кто только согласится исполнять их постановления, то есть вести холостую жизнь, не иметь в жилищах своих женщин, иметь все общее и зависеть от власти кошевого или главного их начальника, по очереди из общества выбираемого.
   Сии начальники имели неограниченную власть над подчиненными, но зато и сами подвергались суду народного собрания, смотря по преступлению. Иногда казаки наказывали своих начальников телесно и принуждали потом опять принять правление, иногда же вовсе отрешали их от правления, а иногда наказывали и смертью.
   Вначале занимались они разбоями, потом помогали русским и полякам в разных войнах, и до самого уничтожения сей Сечи не переставали делать набеги на земли крымских татар. Всякую добычу, которую получал, казак должен был объявлять своему правительству. Одну часть оной получал кошевой; другая -- предназначалась для общества, а третья оставалась в пользу приобретателя. Они не знали никакой роскоши, ели и пили все вместе от первого до последнего, старших называли батько или отец, сверстных себе -- братьями. Они не хотели знать никакой учтивости и никому не говорили "вы", но всегда "ты", что примечено было даже в представителях от народа сего к Екатерине II. Она, не взирая на грубость их, приняла сие посольство и щедро одарила, скрывая намерение свое о сем народе до удобного времени.
   Во время Петра I общество сие столь увеличилось, что могло выводить в поле до 30 тысяч конницы. В сем состоянии присоединилось оно к России на условии не касаться прав его, а оно со своей стороны обязалось всегда давать определенное число казаков для службы за малую плату, -- и то только во время войны и похода.
   С того времени перестали они заниматься разбоями и только иногда делали набеги на татар.
   Общество сие показалось опасным и, чтоб его вовсе уничтожить, предприяли переселить всех на реку Кубань, протекающую чрез степь, прилежащую к левому берегу Черного моря. А как наперед известно было, что они добровольно на сие не согласятся, то выбрали время, когда знатная часть оных находилась в походе против турок. В это время послали к ним большой отряд войск под начальством генерала графа Теккели, который, не взирая на их сопротивление, принудил их переселиться в назначенное им место.
   Со всем тем многие из них успели уйти в Турцию, где и поныне составляют особый род войска, простирающегося до 10 тысяч, под наименованием запорожских казаков и служат они туркам верно в войнах против России. Прочие же должны были переселиться на Кубань, переменить образ жизни, иметь жен, не принимать беглых, служить казаками при войске российском. Вместе с переселением переименованы они были в черноморских казаков.
   И наконец, четвертым важным событием было отнятие у монастырей деревень и земель. Монахи, хотя сим огорчились и обеднели, но перенесли сие великодушно.
   Я помню богатые их угощения, великолепные столы, великое изобилие разных наилучших плодов во всякое время года и все, что принадлежит к роскошной жизни. Словом, сии монахи со стороны сей ни в чем не уступали католическим в самое лучшее время их жизни.
   В сем положении Малороссии должен я был с отцом моим оставить оную. По восьмилетнем пребывании своем там он поехал в Петербург один на почтовых, а мать моя с многочисленным семейством, со мною и с старым учителем отправилась на наемных лошадях в Москву. Пред отъездом моим из Киева не забыл я взять от игумна и ректора братского монастыря письма в Московский университет, куда отсылал он иногда малые мои стихотворения.
   Хотя я еще был очень молод, но успел заметить при въезде моем в Малороссию и выезде великую противоположность. Вместо веселостей встречал я везде уныние и неудовольствие; вместо великого во всем изобилия, недостатки во многом; вместо гостеприимства должно было почти насильно вламываться в дома, чтоб переночевать; вместо хлебосольства и щедрого угощения требовали от нас за все вчетверо дороже против обыкновенных цен. По приезде моем в Москву поехал я в университет и отдал письма некоторым членам оного. Они приняли меня очень ласково и просили, чтоб чрез пять дней в известное время непременно приехал бы я к ним, что я и исполнил. По прибытии моем тот же час предложено мне было: желаю ли я быть членом особого общества, при сем университете, существующего под наименованием "Вольное российское собрание, пекущееся о распространении словесных наук". Таковое предложение, конечно, было лестно для самолюбия молодого человека, начинающего вступать в свет. Я принял сие с благодарностью и в то же время препровожден был с некоторыми из бывших при том в особую комнату. Вскоре потом пришел ко мне один член сего общества, прося, чтоб я вступил в залу собрания. Тотчас дали мне место между сидящими членами, и секретарь собрания объявил, что общество поставляет себе честью иметь меня в числе почетных своих членов, и прочитал постановления оного, которые я должен был потом подписать в качестве почетного члена. После гг. члены начали читать свои сочинения, а прочие предлагали суждения свои, как то обыкновенно делается в собраниях такого рода. За время пребывания моего в Москве не упускал я посещать сие собрание и доставил оному два перевода стихами, один -- произведения известного немецкого стихотворца Клейста под названием "Песнь Богу", "Lob der Gottheit", а другой -- с французского из сочинений Жан Батиста Руссо под названием "Оставленная Цирцея". Оба сии сочинения приняты были с благодарностью и напечатаны в журнале сего общества.
   По письмам, полученным из Петербурга, должен я был с матерью моею ехать туда и оставить Москву, пробыв в оной только несколько месяцев. Я не забыл пред отъездом моим побывать в университете, чтоб проститься с моими сочленами, и получил от них письма в другое такого же рода общество, основанное в Петербурге, под названием "Друзья словесных наук". Итак, отправился я в сию столицу Севера. Красота и великолепие сего города, в новейшем вкусе зодчества построенного, и блеск двора Екатерины II суть предметы, о которых много уже писали. Первым попечением моим было отыскать дом собрания "друзей словесных наук" и отдать им письма из университета Московского, по исполнении чего тогда ж принят я был действительным членом сего общества и не оставлял посещать оное всегда, когда имел свободное на то время.
   Между тем был я произведен старшим адъютантом, каковой чин равнялся тогда капитану армии, и остался в сей должности при отце моем.
   Я жил тогда с ним вместе на берегу реки Невы на известном всем иностранцам Васильевском острове. Тут познакомился я с известными ученостью своею людьми -- подполковником Ронованцем, профессорами Крафтом и Рожешниковым. Первый возбудил во мне охоте к минералогии и металлургии, второй -- к физике, а последний -- к химии. Я слушал чтение их курсов, но не с потребною для того точностию, ибо не имел на то довольно времени.
   Однако ж, сии науки остались до сего времени моею склонностью, и я с охотой читал потом и слушал людей, рассуждающих о сих предметах.
   В то время продолжалась в России война против турок. Славный Потемкин, облеченный всею доверенностию Екатерины II, имевший все способы, не с великим успехом продолжал оную. Доверенность его у двора мало-помалу начинала ослабевать, ибо граф Зубов, облеченный потом в княжеское достоинство, фаворит Екатерины II, искал его падения. Слова людей, имеющих великое значение, далеко достигают. В то время как Зубов был в Петербурге, а Потемкин осаждал без успеха Очаков, что в турецкой Бессарабии, про него носились слухи, что он нездоров и скучен; и на. вопрос тех, которые о том спрашивали его, он отвечал: "У меня болит зуб и для этого надобно мне ехать в Петербург, чтоб его вырвать". Эта аллегория была довольно ясна.
   Наконец, взятие приступом Очакова, при котором погибло множество войска, поддержало некоторым образом на время славу Потемкина. Он желал даже распространить свой подвиг, но война со шведами и волнения в Польше тому препятствовали.
   Я был тогда в Петербурге и не имел достойных примечания занятий, а потому имею время сказать здесь о некоторых особливых учреждениях, касающихся войска и имевших тогда влияние на всю армию российскую.
   Молодые дворяне, имевшие некоторое состояние и воспитание, по большей части записывались в полки гвардии, чином унтер-офицера. Нередко начальник оной давал сей чин только что родившимся детям и потом отпускал в дом родителя для обучения наукам. Сии дети, достигнув возраста, приезжали в Петербург и служили в полках гвардии, разделяясь на три степени. Те, которые по недостаточному состоянию своему не в силах были поддерживать блеск двора, служа офицерами в гвардии, выходили в армейские полки из унтер-офицеров в чине капитана в конницу и в пехоту. Другие дожидались производства в офицеры гвардии и служили в оной до капитана, а из сего звания были они выпускаемы полковниками в армию и получали конные и пехотные полки. Третьи же, не имевшие большой охоты к военной службе, оставались в гвардии капитанами и, наконец, брали отставку с достоинством бригадира, вступали тогда в сем звании в гражданскую службу, а по большей части оставались спокойно в имениях своих, пользуясь преимуществами сего чина.
   Во время сей турецкой войны Екатерина II решила произвести разделение турецких сил отправлением флота своего в Средиземное море. Она думала иметь такой же, а может быть, и больший успех, как во время войны под начальством фельдмаршала Румянцева, когда граф Орлов, отправясь с флотом из Петербурга, достиг туда и истребил весь турецкий флот при Чесме.
   Приготовление флота, назначенного в Средиземное море, произвело великий шум в столице. Начальником оного был назначен адмирал Грейг, родом англичанин, давно служивший в России и бывший с графом Орловым при истреблении им турецкого флота в Средиземном море.
   Тогда родилось во мне великое желание просить отца моего, чтоб он позволил мне участвовать в сей экспедиции в качестве волонтера. Но он мне строго в том отказал, -- может быть, потому, что был другом адмирала Чичагова, искавшего также славы и не великого приятеля Грейга, а может быть, и по другим причинам...
   Сей отказ поверг меня в великое уныние, и я с великим прискорбием, едва не в слезах, смотрел на гвардейские и армейские баталионы, под окном моим на рассвете дня садившихся на транспортные суда, чтобы идти в Кронштадт, а оттуда на линейных кораблях плыть в Италию и далее.
   С каким восторгом солдаты, помня еще подвиги графа Орлова, восклицали: "Пойдем в Средиземное море!" Я сидел под окном до того времени, пока все суда скрылись из глаз моих.
   На другой день, проснувшись довольно рано, подошел я к окну, выходившему на берег Невы, и крайне удивлен был, приметя множество парусов, идущих от Кронштадта, так что принял сие за целый неприятельский флот, вступающий в реку Неву. Но одно удивление разрушено было другим; я рассмотрел и узнал флаги русские, а вслед за сим увидел те же суда и те же баталионы, пристающие к тому же берегу и выгружающиеся. Солдаты вместо прежних восклицаний говорили между собою: "Проклятый швед не дал сходить в Средиземное море".
   Король шведский (убитый потом своим подданным), в противность правил тогдашней политики, без объявления войны, не только воспрепятствовал российскому флоту пройти через Зунд, но Дослал войско свое и сам предводительствовал оным, осадил русскую крепость Нейшлот.
   Гарнизон крепости сей был довольно слаб и состоял по большей части из престарелых и раненых солдат; притом мало было запасов, но крепость имела нарочитые укрепления, а комендантом оной был также старый штаб-офицер, лишенный в войне против турок правой руки. Король, приступя к крепости с значительным войском, послал коменданту письмо, в котором без дальнейших околичностей требовал, чтоб он отворил ему крепостные ворота.
   Комендант отвечал ему также в коротких словах: "Служа отечеству, имел я несчастие лишиться на войне правой руки; ворота крепостные слишком тяжелы, чтоб мог я их отворить одной рукой; ваше величество моложе меня, имеете две руки и потому попытайтесь сами их отворить".
   Бомбардирование, канонада и приступы, последовавшие за сим ответом, были бесцельны. И так безрукий комендант защитил сию крепость и был потом щедро награжден Екатериной II.
   Другой анекдот состоял в ответе чиновника запорожских казаков князю Потемкину, начальствовавшему все время над армиею против турок. Должно сказать, что при нем находилось из войска сего два наездника, Чапега и Головатый; оба имели чины полковника, но Головатый был уже избран в звание кошевого, т.е. главного начальника войска запорожского, и имел при себе полк свой.
   Князь Потемкин, неизвестно для каких видов, до такой степени ласкал запорожских казаков, что сам записался в их общество в звании простого казака и, быв фельдмаршалом, с благодарностью принимал малое жалованье, присылаемое ему из полка, как казаку, на службе находящемуся. Сие давало свободный к нему доступ многим чиновникам его войска, с которыми любил он иногда шутить. Головатый по многим отношениям был из числа таковых. В один день, придя к нему, нашел он князя Потемкина весьма скучным и ходящим по коврам в глубоком размышлении. С обыкновенною своей простотою и грубостью Головатый спросил его:
   -- О чем ты так задумался?
   Потемкин не отвечал ему. Головатый повторил вопрос сей несколько раз, наконец Потемкин сказал ему:
   -- Как же мне не быть скучным и не задумываться, когда я имею все, чтоб кончить войну с турками самым выгодным образом для России и мне в том препятствуют.
   -- Кто ж тебе в том мешает? -- спросил казак.
   -- Поляки, -- отвечал Потемкин. -- они сделали великое возмущение, и армия наша, оставя дела против турок, должна обратиться на них тогда, когда предстоят мне великие успехи.
   -- В-таком случае не возвращайся, -- возразил Головатый, -- а продолжай здесь твои дела.
   -- Но кто же пойдет на Польшу? -- спросил Потемкин.
   -- Пошли меня, -- сказал он ему.
   -- С чем? Разве с одним полком, в котором едва 500 казаков."
   -- Довольно будет для меня, -- отвечал Головатый, -- я пойду отсюда с 500 казаков, а приду в Варшаву с 500 тысяч войска, но зато ни одного ксендза, ни одного ляха не останется в живых.
   Это покажется загадкой для тех, которые не знают хорошо Польшу. Ксендзами называют там попов римского исповедания, а ляхами или панами -- помещиков и дворян. Народ из деревни был там греческого исповедания, к которому больше и по сие время оный привязан, потому что вера греческая позволяет отправлять все молитвы и всякую церковную службу на том языке, которым говорит народ. Римское же, вопреки здравому рассудку, требует, чтоб все сие отправлялось на латинском языке, вовсе невразумительном для народа польского. Сие обстоятельство сделало то, что едва с великим насилием успело римское духовенство обратить часть Польши в римскую, а другую -- в униатскую веру, которая есть не что иное, как вера греческая, церкви которой, однако, признают главою своею папу римского.
   Господа же польские, так называемые паны или ляхи в простом смысле, говоря беспрестанно о вольности и поддерживая оную всеми мерами, самым тиранским образом обращаются с народом. Головатый знал сии струны, был человек народный и потому, разрушая иные, конечно б, успел в своем обещании, но Потемкин рассмеялся, а политика государей тому воспрепятствовала.
   Между тем, хотя не теми способами, какие предполагал сей казак, но Екатерина II приступила к исполнению сей мысли уничтожением унии и раздачею польских земель военным и гражданским российским чиновникам. В статье о Польше буду я иметь случай пространнее о сем говорить.

Глава 3

   Пред начатием войны со шведами поехал отец мой для осмотра укреплений Ревеля и Балтийского порта, или Рогервика, и взял меня с собою.
   Ревель, построенный немецкими или тевтонскими рыцарями, получил наименование свое от немецкого слова Реефаль, то есть падение дикой козы, или серны, упавшей в стремнину неподалеку от сего города тогда, когда гроссмейстер сих кавалеров забавлялся охотой. Сей небольшой город состоит весь из каменного строения в несколько этажей, хотя в готическом, но довольно приятном вкусе; здесь видны еще остатки огромных стен, окружавших оный. Я видел славящуюся довольно высокой колокольней тамошнюю лютеранскую, так называемую, Олай-церковь. При входе в оную висит вверху кость превеликого ребра, похожего на человеческое. Баснословят, будто бы это ребро мастера, строившего колокольню и упавшего с высоты оной. В другой лютеранской церкви видел я тело какого-то принца Де Круа. Одни говорят, что он был губернатором, а другие -- послом и сделал великие долги в сем городе, а так как наследники не хотели заплатить оные, то город взял в залог его тело и объявил, что до тех пор не похоронят оного, пока долги и с процентами не будут уплачены. Уже прошло с лишком двести лет, как никто не думает уплачивать долги сего покойника. Тело его поставлено в небольшом отделении церкви в хорошо убранном открытом гробе и к удивлению нисколько не повредилось, но высохло совершенно подобно многим мощам, хранящимся в Киевских пещерах, о которых буду я еще говорить. Тамошнее мещанство чрез несколько лет переменяет довольно богатое его платье и записывает на счет состоящего на нем долга.
   Нечаянное объявление войны шведской, или, лучше сказать, без всякого объявления оной ночное вторжение короля шведского в пределы России, потребовало значительного увеличения войск, как в коннице и пехоте, так и в артиллерии. Не считая гарнизонной и морской, Россия имела только пять полков полевой артиллерии, каждый состоял из десяти рот и каждая рота имела десять орудий.
   Потребность в офицерах сделала то, что я произведен был в капитаны артиллерии; мне дали сперва роту в новосформировавшемся втором бомбардирском баталионе. За неприбытием из армии, находившейся против турок, настоящего баталионного начальника, поручено мне было командование и формирование сего баталиона.
   В сие время отец мой обременен был многими должностями. Он начальствовал над всеми крепостями и инженерами в России; по отъезде же и наконец по смерти генерала Миллера, убитого при осматривании им турецкой крепости Килии, получил он в управление свое внутреннюю часть артиллерии, состоящую в снабжении обеих армий потребностями по сей части. Хотя любимец Екатерины князь Платон Зубов был уже тогда фельдцейхмейстером, но быв занят важнейшими предметами, не имел времени входить в подробности управления артиллерией. Сверх того, отец мой определен был членом военной коллегии, и при том предписано ему было заседать в сенате по межевому департаменту.
   С производством в капитаны артиллерии, каковой чин равен был премиер-маиору армии, поступил я под начальство артиллерии генерал-поручика Мелиссино, бывшего тогда директором артиллерийского и инженерного кадетского корпуса и командовавшего частию артиллерии.
   Сей генерал имел многие достоинства. Он был родом грек и, начав воспитание свое в некоторых германских университетах, окончил вступлением в России в так называемый тогда сухопутный кадетский корпус, из которого перешел в артиллерию и отличился в войне против турок во время командования армией фельдмаршала графа Румянцова. Он знал многие языки, как-то: французский, немецкий, итальянский, греческий новый, как грек, и отчасти эллинский, русский совершенно и разумел по-латыни. Был великий любитель словесности, а особливо театра, знал он хорошо математику, артиллерию, физику и механику; алхимия же была его любимой наукой, в которой успел он сделать некоторые открытия и полезнейшее из оных есть изобретенный им состав металла для литья пушек.
   Генерал Мелиссино любил роскошь, но не был довольно богат для того, что завело его в долги. Сверх того, он меньше привязан был к наружному блеску; оттого кадеты, под начальством его находившиеся, меньше успевали в науках, нежели в строевых оборотах и в приемах ружейных.
   В 1789 году я занимался обучением вверенного мне артиллерийского баталиона, не только в летнее время, но и зимой, обучая стрельбе из пушек в нарочно построенных для того больших залах и имевших окна наподобие крепостных амбразур.
   В сем году война против шведов на сухом пути продолжалась не с великим успехом. А на море генерал Грейг, назначенный с большой эскадрой в Средиземное море, встретил флот шведский в Финском проливе, неподалеку от берега, у так называемой Красной Горки. Сраженье было жестокое и продолжалось целые сутки, так что окна во дворце Екатерины II дребезжали, и она уехала в Царское Село. Но адмирал Грейг одержал победу, и шведы отступили.
   Галерный же флот наш едва смел показаться между островов Финского залива, как отступил назад к своим портам без потери.
   На другой год предписано мне было сдать батальон, вступить с моей ротой в Кронштадт, где должен я был вступить во флотилию, состоявшую из парусных и гребных судов.
   Выступя из Петербурга, пошел я сухим путем до загородного дворца Ораниенбаума. Там успел я бросить взгляд на детские укрепления замка и маленькой гавани, снабженных такими же пушками, в которых император Петр III с одним своим голштинским полком думал защищаться против всей гвардии и войск, бывших тогда в Петербурге и присягнувших уже Екатерине II.
   Едва пришел я туда, как нашел уже в готовности перевозные баркасы для роты моей. Сев на оный, переправился я через залив, составляемый рекой Невой и на семь верст в широту простирающий, и прибыл в Кронштадт.
   Там явился я под начальство старого адмирала Пущина. Кронштадт был тогда уже укреплен, главная гавань была защищаема только одним Кронштадтом, небольшим замком, построенном на маленьком острове. Набережные же его укрепления были построены наскоро в виде временно полевой фортификации.
   В сем городе пробыл я более месяца, и хотя эскадра наша стояла уже на рейде, но многое для отправления было не готово. Главный же наш начальник, адмирал принц Нассау, находился там с другою и гораздо сильнейшей эскадрой при крепости Фридрихсгаме.
   В конце июля месяца велено мне было с моей ротой сесть на транспортные суда и отправиться на рейд для размещения оной на фрегаты и канонерские лодки.
   Я явился к вице-адмиралу Крузе, флагману, командиру оной эскадры. Крузе был родом англичанин, довольно искусный мореходец, отличившийся в сражении при истреблении графом Орловым турецкого флота и во многих других морских баталиях. Он был недоволен своим местом и жаловался на то, что он привык командовать в открытом море линейными кораблями, а не лодками между островов.
   Сей почтенный старик принял меня благосклонно, пригласил к обеду и роптал между прочим на неисправность морской артиллерии и на малые познания офицеров оной. После стола представил он мне капитан-лейтенанта морской артиллерии и просил меня поговорить с ним на предмет артиллерийских действий. Я спросил его сперва о роде и калибре орудий, в эскадре нашей находящихся, но достойны примечания из всех были пятипудовые мортиры и трехпудовые гаубицы, находившиеся на двух бомбардирских кораблях при сей эскадре. Адмирал слушал наш разговор и, так же как и я, удивлен был тем, что сей офицер сказал мне, что они кладут в заряд пятипудовой мортиры до 30 фунтов пороху, а в трехпудовую гаубицу от 16 до 20 фунтов, тогда как сильный заряд правильной пятипудовой мортиры не требует больше 10-ти фунтов. Я сказал ему на то: "Может быть, порох у вас слаб? Он отвечал мне на сие, что они получают порох с тех же заводов, как и мы, той же пробы и к тому ж он только что доставлен на флотилию". Разговор сей окончился предложением адмирала ехать на бомбардирский корабль и сделать опыт. Мы отправились с ним туда. Я осмотрел мортиры и гаубицы и нашел их совсем необыкновенной пропорции: неизвестно, когда оные были вылиты. Только мортиры почти не имели котлов и едва малые закругления находились при начале камор, которые слишком были широки и оканчивались при запале не конусом, а цилиндром, как в обыкновенных, так же образованы были и гаубицы. Я признал, что десяти фунтов пороха, конечно, недостаточно для такой мортиры, и велел положить 17. При выстреле бомба упала на половине обыкновенного расстояния. И я принужден был согласиться на 30 фунтов в мортиру и на 16 фунтов в гаубицу. Выстрелили полным зарядом и бомба упала не далее обыкновенного, то же было и с гаубицами; прибавить должно, что более 7 градусов не можно было им дать возвышения, потому что порты или отверстия корабля, сквозь которые выставлялось дуло, недовольно были велики, чтобы дать сим орудиям надлежащее возвышение. Всякий артиллерист знает, что гаубицы требуют от 20 до 35 градусов возвышения. Но что принадлежит до мортир, то оные вылиты были вместе с небольшими медными станками, на 45 градусов возвышения, утверждены были в начале на дубовых цилиндрах, имеющих в диаметре до четырех фут. Сии цилиндры основаны были на самом кубрике или брусе, служащем основанием корабля, и выходили на поверхность палубы. Сверх сих дубов был вылит и утвержден свинцовый круг толщиною дюйма в 4, а над оным такой же из чугуна. В центре была круглая скважина и таковая же в станке мортиры. В кругу утвержден толстый железный стержень, который вкладывался в станок мортиры, через что можно было поворачивать оную во все стороны, и для того винты на мачтах сделаны были на крючьях, и при выстреле в стороны который-нибудь должно было снимать и опять класть на место. Какое затруднение во время действия? При том нельзя было употребить ни штатира, ни отвеса, а действовать глазомером.
   Удар при воспалении пороха был столь силен, что корабль при всяком выстреле опускался в море на полтора фута, и не иначе можно было стрелять, как пальником фут в 5 длиною, и причем раздавали всем артиллеристам и матросам хлопчатую бумагу, чтоб затыкать уши. Вот сколь мало обращали тогда внимания на морскую артиллерию. Сколь удобно облегчить все сии затруднения, всякий артиллерист и мореходец может сам домыслиться.
   По возвращении от сего опыта адмирал дал мне ведомость о числе судов, качестве, количестве и калибре артиллерийских орудий, на о к что после смерти Елизаветы и по вступления на престол Петра III-го он произведен уже был в генерал-майоры. По вступлении на престол Екатерины II-й и по возвращении всех русских войск из Пруссии, остался он за границей на Карлсбадских водах для излечения тяжких ран, полученных им в той войне.
   Во время продолжения сей кровопролитной вовсе бесполезной для России войны, многие чиновники, неизвестные при Елисавете, при Петре III-м достигли уже звании генералов, и притом в таком количестве, что недоставало для них мест в армии. Сие обстоятельство заставило императрицу Екатерину II повелеть известному своим разумом, просвещением и беспристрастием министру графу Никите Ивановичу Панину узнать и рассмотреть способности всех произведенных в сию войну генералов и подать о них списки с отметками, кто из них оказал себя более способным к военной, гражданской или дипломатической службе. Генерал-майор Философов и двое других отмечены им были способными ко всем сим трем родам службы. И подлинно, при отличных природных качествах ума и сердца Философов знал хорошо математику и военное искусство, французский и немецкий языки в совершенстве, разумел латинский и греческий, мог говорить по-английски и по-итальянски, не говоря о других познаниях, входящих в начертание общественного воспитания.
   Екатерина II имела правилом -- всех, отличившихся военными или другими достоинствами знатных чиновников призывать ко двору и приглашать в частные ее собрания, где в не столь принужденном обращении с ними, старалась она неприметным образом узнавать о их способностях. Философов, находясь при дворе, в ее обществе, которое почти ежедневно у нее собиралось, удостоился приобресть ее благорасположение. А дабы не быть ему, как военному генералу, без особой должности при дворе, то определен он был директором сухопутного кадетского корпуса. В сем звании преподавал он первые понятия из математики и военного искусства сыну ее Павлу I-му.
   Известно всем, что Екатерина II-я при многих своих дарованиях и добродетелях подвержена была слабостям любви. Однако-ж любимцев своих избирала она не только по красоте наружной, но хотела притом видеть в них и достоинство ума. Так как она нередко их переменяла, то поэтому составлялись беспрестанно при его дворе разные партии. Князь Григорий Орлов был любимцем в начале ее царствования. Он имел друзьями графов Петра и Никиту Паниных, не считая других отличных дарованиями и достоинствами своими людей, в числе которых находился и генерал Философов. Князь Потемкин, работал всеми силами, дабы низвергнуть Орлова, и старался удалять от двора более ему опасных приверженцев Орлова. Но так как Екатерина была женщиной великого ума, прозорливости и притом, не взирая на слабость своего пола, довольно недоверчива в случаях, где действуют страсть и самолюбие, -- то нелегко было при ней очернить и погубить человека противной партии; а особливо, если она сама знала цену его достоинств. Удаление для важнейших поручений, под предлогом необходимости, есть средство, обыкновенно употребляемое придворными противу тех, которые кажутся им опасными. По некоторым министерским поручениям нужно было послать человека нарочитых достоинств ко двору Фридриха II-го короля прусского. Потемкин предложил отправить туда Философова. Императрица весьма одобрила предложение. Философов поехал в Берлин, где довольно скоро и с желаемым успехом окончил свое поручение и возвратился в Петербург.
   Всегда останется в памяти моей суждение генерала Философа о планах баталии и военных реляциях. Он говаривал мне, что хотя планы должно делать прежде и притом в тайне, а реляции после; но как те, так и другие в оправдание и к славе командующих издаются обыкновенно после сражения. Правда, присовокуплял он, на сие есть 4 причины. Первая, план баталии должен быть сохранен в глубокой тайне до исполнения оного. 2-я, во время самого действия против неприятеля обстоятельства требуют иногда важных отступления и перемен против сделанного плана. 3-я, то, что случайно представилось неприятельскому генералу и послужило к его пользе, то отмечает он как предусмотренное им и заранее помещенное в его плане, хотя того вовсе пред тем не было, и, наконец, 4-е, свойственное всем самолюбие заставляет всегда представлять неприятеля в больших силах и в крепчайшем положении, нежели он в самом деле находился. Примером сего может служить следующеё происшествие. Фридрих II, разговаривая с генералом Философовым о Семилетней войне и слыша от него, что он находился во всех шести главных сражениях, которые имела армия российская против пруссаков, по окончании разговора пошел в свой кабинет, и принес оттуда золотую табакерку. На крышке ее изображен был план сражения при Франфурте. Отдавая оную Философову, сказал: "Прошу вас принять от меня сей подарок в память того, что мы некогда один против другого находились в сем сражении". Философов с благодарностью принял сей подарок. Но рассмотрев потом, нашел, что русские войска изображены были на сей табакерке расположенными за тремя в правилах фортификации устроенными окопами. Между тем как не только он, но и многие достойные вероятия люди, бывшие в том сражении, уверяют, что ни окопов, ни закрытой батареи русские войска в сем сражении не имели.
   Возвратясь из Берлина, Философов недолго пробыл в Петербурге, он скоро поехал во Францию в виде путешественника, пробыл более года в Париже, неизвестно по каким причинам. По возвращении, ко двору российскому отправлен он был в Стокгольм, а потом в Лондон; о причине же сих его путешествий никогда, он никому не сказывал. По возвращении оттуда был он послан в качестве полномочного министра и посла в Копенгаген ко двору датскому. Ему поручено было там решить дело о Голштинии, потому что небольшое сие княжество, принадлежа пополам России и Дании, не было определенно разграничено и трудно было по многим обстоятельствам определить эту границу.
   В замен значительных выгод и преимуществ для торговли российской и за морскую и сухопутную помощь России при случае войны против Швеции уступил Философов княжество сие королевству датскому. Екатерина II была весьма тем довольна, наградила его орденом св. Анны, прислала ему 100 т. рублей и сверх того определила дать в вечное владение имение из 3 т. душ. Философов, находясь за границей, не имел ни случая, ни временя принять назначенное ему имение. Полученные же деньги отдал -- в сохранение копенгагенскому банкиру, прибавив и своих остававшихся от содержания ему, определенного, которое довольно было значительно.
   Теперь обратимся к происшествиям, случившимся в его время при дворе датском, в которых, к несчастью его, имел он большое участие.
   Молодой датский король, имевший в супружестве принцессу австрийскую, при многих дарованиях и доброте сердца, по словам Философова, был отчасти распутного поведения, королева же, сколько от такой же склонности, столько и по другим видам, платила ему тем же. Известна свету связь ее с министром Брантом и Штрувензе (Струэнзе), окончивших жизнь свою на эшафоте. Философов и министр французского двора были в особенной доверенности и любви у короля, так что он в делах государственных и в частных своих занятиях и увеселениях почти всегда желал их иметь с собою. Большая же часть прочих казались преданными королеве. Подозрении и неудовольствия короля на Бранта и Штрувензе час от часу возрастали, но, быв слишком рассеян и предан забавам, не обращал он на то должного внимания. Штрувензе был человек гордый и несколько степенный. Брант же, достигший достоинства первого министра из докторов медицины, приноравливал всегда характер свой к времени и обстоятельством. По этому король более находил удовольствия быть с ним в обществе.
   В одно время король решил сделать путешествие в Италию и уговорил ехать с собою Философова и министра французского, которые и получили на то позволение от своих дворов. Некоторые же из противной королю партии, о коих он заподлинно не знал, под видом усердия предложили ему взять с собою Бранта, или Штрувензе, потому что опасно оставить их обоих при королеве.
   Сии люди наперед знали, что король, конечно, согласится скорее взять Бранта по причине приятного и веселого его характера, нежели Штрувензе, которого не мог терпеть, и почитал лишь необходимым в делах государственных. Король назначил с собою в путешествие Бранта, что и было потребно для партии королевы, чтоб один действовал в отечестве, а другой при короле в пользу королевы и в пагубу ее супруга.
   Не взирая на приятельское обращение с Брантом, король мало имел к нему доверенности. -- Прибыв во Францию, Брант, пользуясь склонностью короля к женщинам, представил ему такую красавицу, от которой тот сделался болен. Прежде всех открылся он в своей болезни Бранту, который сказал ему, что болезнь его ничего не значит, надобно только заблаговременно употребить некоторые лекарства. Так как он прежде сам был в числе наилучших докторов, притом довольно знал свойство натуры короля, то он в короткое время обещал ему возвратить здоровье. Король на то согласился; но прежде чем Брант успел приготовить свое лекарство, как, выходя однажды на прогулку, нашел король на лестнице своего дома письмо на его имя без подписи. В нем убеждали его не принимать никаких лекарств от Бранта. Он показал письмо сие Философову и министру французскому, а сей дал ему совет, -- получаемые от Бранта лекарства не принимать; а пользоваться тайно от находящегося при нем лекаря, так что никто о том знать не будет, что и было исполнено. -- По прошествии нескольких дней король получил из Копенгагена письмо, также без подписи, которым уведомляли его о происходящих противу его заговорах и о необходимости поспешить возвращением в отечество.
   Стечение сих обстоятельств заставило короля отложить путешествие в Италию, а ехать обратно в Копенгаген. По прибытии в сию столицу хотел он тотчас заняться разысканием полученных им уже многих о том доносов; но не успел он еще к тому приступить, как министр испанского двора попросил его к себе на завтрак. -- Король любил собрания, и никогда в подобных сей просьбах не отказывал. -- Все министры, в том числе французский и русский были также туда приглашены, не было только там одного Штрувензэ; Брант же приехал вместе с королем.
   На сем завтраке, после разных горячительных напитков, которые король по склонности своей употребил в довольном количестве, приметно стало, что Брант некоторыми противоречиями в разговорах и спорах с королем и неприятными ужимками старался еще больше его разгорячить и привести в гнев. Едва он заметил исполнение своего намерения, как тотчас удалился. Удивленный и раздраженный таковым поступком его, король не знал, чему приписать таковую дерзость, велел тотчас подать себе карету и поехал во дворец. Прибыв туда, пошел он прямо в покои королевы; но весьма удивлен был тем, что в трех комнатах, пред спальным ее покоем находящихся, не нашел он ни одной души. Подходя же к дверям залы спальни, нашел он Бранта, который грубым образом начал ему запрещать входить и сказал: "Королева не велела вас к себе пускать, теперь она наедине с бароном Штрувензэ". Разгоряченный до крайности, король хотел употребить силу; но Брант имел дерзость ударить короля по щеке. Он издал ужасный крик, сбежалась прислуга, стража, которым Брант сказал с холодным, видом: "Король помешался в рассудке, он болен сильной горячкой и говорит, будто я имел дерзость его ударить". Король устремляется на Бранта, а тот приказывает его держать. Первые из прислуги королевы осмелились схватить короля за руки; в самую ту минуту подействовало снадобье, данное ему на завтраке испанского министра. Он начал смеяться, делать разные необыкновенные телодвижения и говорить, как сумасшедший. Все во дворце в ту же минуту уверились, что он сошел с ума и начали поступать с ним, как с больным такого рода. Известно, что несчастный сей король остался в сем положении до конца жизни своей и умер в глубокой старости.
   Не один король отравлен был на сем завтраке, но получили также свою часть Философов и министр французский. По отъезде короля Философов поехал вместе с министром французским в его карете. Дорогой почувствовали они оба необыкновенный жар. Так как французскому министру надлежало ехать домой мимо дома Философова, то он последнего привез к его квартире, а сам поехал к себе. Чувство жара с болью головы у обоих усиливалось. К счастью для министра французского, его встретил на лестнице доктор его. Этот, видя необыкновенную перемену в его лице, тот же час дал ему сильное рвотное и употребил противу ядов лекарство. Добрый француз в жалком своем положении не забыл о Философове; приняв лекарство, в ту же минуту послал он доктора своего к нему. Хотя доктор употребил и при этом случае те же средства, но успех не был одинаков. Министр французский чрез несколько дней стал здоров; а Философов перенес шестинедельную горячку с помешательством ума. Однако же по прошествии помянутого времени он совершенно излечен был старанием сего искусного врача.
   Едва министр французский освободился от болезни, как восстал против ужасных замыслов и поступков Бранта и Штрувензэ. Он требовал составления особой комиссии из знатнейших членов государства и некоторых иностранных министров. Предложение его было принято и следствие началось со всею энергией, но происками помянутых особ был он отозван к своему двору и на место его был прислан другой. Философов же между тем выздоровел и, заседая в той комиссии, еще с большим жаром преследовал неприятелей короля и своих.
   Министр французский, отъезжая в свое отечество, из предосторожности не забыл оставить доктора своего при Философове. Он как бы предчувствовал, что ему дадут в другой раз тот же яд. Философов опять занемог и болезнь продолжалась дольше прежней. Потом, хотя и был излечен, но до самой его кончины остались в нем некоторые следы действия ужасного сего средства.
   Вначале моего с ним знакомства я сего не приметил; но когда служил уже с ним, то крайне удивлен был некоторого рода исступлением и многим другим в нем замеченным. Сей генерал был набожен, но без суеверия, при том любил заниматься делами, чтением книг, игрою в карты, псовой охотой, веселыми собраниями, на которых приятно ему было видеть молодых женщин, хорошо воспитанных, и его родственниц; он никогда не был женат. Любил он также хороший стол и вообще во всем, что сего последнего касается, он себе не отказывал. Он был крепкого сложения, веселого и доброго характера, одарен великой памятью. Исключая припадков, которые испытывал он при ненастной погоде от полученных им на войне ран (ибо несколько пуль остались в теле его до самой смерти), и слабых геморроидальных болей, почти никаких болезней он не имел. Но вот что удивляло не только всех, но даже самых искуснейших врачей, старающихся узнавать натуру человека. Он, как я то сам почти каждый день видел, разделяя свое время на обязанности службы и общества, по большей части важные бумаги писал начерно своей рукой. Когда же устанет, то призывал меня к себе в кабинет и, по обыкновению своему, расхаживая по комнате и куря трубку, сказывал мне писать бумаги самого важного содержания. В сие время случались такие минуты, что он вдруг прерывал разговор, начинал качать головой, выставлял зубы, глаза его казались смущенными, причем как бы с какою внутреннею болью произносил он некоторые невразумительные слова. Я старался их заметить; вот что обыкновенно, но не всегда обыкновенным порядком, он говорил:
   -- Бог -- человек, человек -- Бог, Христос дух, -- а иногда прибавлял он: -- отрицаюс, не верю, я не католик.
   Сие исступление продолжалось у него не более нескольких секунд, т.е. сколько потребно было времени для произнесения сих слов. Потом, если припадок сей постиг его в половине речи или слова, которое он сказывал, -- он продолжал туже материю с той же памятью и присутствием духа, как бы ничего не было и никто его не прерывал. А относил сие к сильному напряжению его рассудка, вследствие чего он и в минутной сей горячке удерживал в памяти своей важность предмета, о котором он говорил. Но вот что всего удивительнее. Он любил шутливые разговоры и смех с молодыми людьми. Нередко посреди самой шутки и смеха постигал его сей припадок, и он начинал, кривляясь, говорить: "Бог -- человек" и проч. Потом он продолжал тот же шутливый разговор и с тем же смехом, но как будто это сделал и сказал не он, а совсем другой человек, которого он не видит и не слышит.
   Обратимся к происшествиям двора датского. Философов и министр французский столько открыли насчет королевы, Бранта и Штрувензэ, что впоследствии первая заключена была в монастырь, а последним двум отсечены были головы на эшафоте. Повесть генерала Философова всегда, когда он мне оную рассказывал, казалась мне сомнительною. Удивительно! Философов был весьма справедливый человек и ненавидел лжецов. Впрочем, любя меня, как сына своего, какую имел он причину выдумывать такие необыкновенные происшествия, которые, кажется мне, по тогдашнему времени, должны бы быть известны свету. Но я о том, кроме его, ни от кого не слышал.
   Он продолжал так: По выздоровлении моем от последней болезни в Копенгагене, приметил я некоторую против меня перемену у двора российского, на многие мои бумаги отвечали противно моему представлению, а на другие вовсе ничего. Наскуча тем, вздумал я проситься путешествовать. Зная довольно Европу, хотел я увидеть древний свет, отправясь прямо в Иерусалим. Я получил на то позволение и для того вознамерился отправиться в Амстердам, дабы найти там корабль, какой ни есть восточной компании, и отправиться на оном в Египет, а оттуда в Палестину. При отъезде же моем из Копенгагена, увидясь с тамошним банкиром, требовал я хранившийся у него мой капитал. Но он сказал мне:
   -- На что вам брать с собою такую большую сумму денег; возьмите, сколько вам надобно на проезд до Амстердама, а на прочее -- кредитив, по которому всегда можете вы получить ваши деньги из тамошнего банка.
   Я принял предложение копенгагенского банкира и, прибыв в Амстердам, остановился в трактире, в ожидании найти судно, отправляющееся в ту страну света. Но, имея нужду в деньгах, поехал я к голландскому банкиру, дабы он, по содержанию моего кредитива, выдал мне несколько денег или и всю сумму. Но сколь велико было мое удивление, когда банкир, человек довольно мне известный (он был агентом российского двора, зависел некоторым образом от меня, знаком со мною по переписке и посетил меня в моем трактире), взглянув на кредитив, сказал:
   -- По этому кредитиву не могу я вам ничего выдать. Он не в надлежащем порядке написан, хотя и есть на нем подпись банкира.
   Он советовал мне отослать его назад и требовать другой, а до того времени на содержание мое в Амстердаме готов он служить мне деньгами без всякого кредитива, даже и без расписки. Я принужден был принять его предложение, и с первой почтой отправил кредитив мой обратно -- в Данию. Через несколько времени, получив другой, поехал я к моему банкиру, с намерением требовать весь. мой капитал. Но удивление мое еще усугубилось, когда он взглянув только на оный, сказал:
   -- Это копия того же самого, что и прежде вы имели, я не могу сделать по оной никакой выдачи. Я, право, не понимаю, что с вами делают? Пишите еще раз, -- прибавил он, -- а между тем, если нужно вам несколько денег, возьмите у меня.
   Я поблагодарил его и в другой раз отослал мой кредитив, написав мое удивление относительно такого поступка. -- Наконец, получаю и третью, спешу к моему банкиру, а он посмотрев прилежно оный, сказал:
   -- Поэтому вы можете получить от меня весь ваш капитал, когда изволите. Но, между тем, не угодно ли вам сделать со мною счет во взятых вами деньгах и взять еще несколько. Так как вы уже объявили мне намерение ваше ехать в Палестину, то я постарался сыскать для вас и корабль, отправляющийся в ту сторону. Буде угодно вам сделать мне честь сегодня у меня отобедать, то после поедем мы с вами на биржу, там посмотрите вы корабль, каюту т сделаете условие с капитаном оного.
   Я весьма обрадовался, услышав от него сии слова. И так, отобедав у него, поехали мы с ними на биржу. Дорогой спросил я у него о причине сделанных мне затруднений в выдаче моих денег. На сие отвечал он мне:
   -- Так как дело уже кончилось, то могу я вам все по справедливости открыть. Все кредитивы ваши были одинакового достоинства; но по величине суммы не мог я оной, вдруг выдать, потому что российский двор требовал несколько миллионов червонных, которые и были тотчас высланы. А доколе сумма эта из других мест не пополнилась, не могли мы делать такой выдачи.
   Я принял слова его за истину; между тем приехали мы на биржу, где точно нашел я корабль с надписью, выставленной на мачте: в Средиземное море. Осмотря каюту, хотел я тогда же условиться с капитаном, но он мне сказал, что не иначе может отправиться, как чрез три или четыре дня, и потому просил меня приехать к нему на другой день" Надобно сказать, что я приехал на биржу вдвоем с банкиром в его коляске. Он, возвращаясь со мною, сказал мне:
   -- Не хотите ли вы посетить одного знатного купца, моего приятеля. Он живет за городом, вот его дача засим лесом, и дом виден.
   Мы скоро прибыли в хорошо убранный загородный дом. Незнакомый мне хозяин принял нас весьма любезно и потчевал сам. Но мне показалась весьма неприятной некоторая его неучтивость: ибо то хозяин, то мой товарищ попеременно выходили из комнаты, а иногда и оба вместе, оставляя меня одного в покое. Один раз, когда оба они удалились, вошел в комнату молодой голландец, в австрийской одежде, превысокого роста, и стал у дверей. Наскуча их неучтивостью, хотел я выйти из дому и, не подозревая ничего, взял мою шапку. Но едва я подошел к дверям, как голландец, ухватив одной рукой за ручку замка, другою начал отталкивать меня прочь. Видя такую грубость, вышел я из терпения и ухватил его за галстук. Голландец мой закричал. Вдруг явились еще два такие же гиганта, которые, схватив меня, потащили из комнаты в комнату. Наконец, по лестнице проводили меня в какую-то подземную тюрьму и заперли за мною дверь.
   Рассматривая сей уединенный покой, нашел я в нем только один стол, кровать с соломенной постелью, простое одеяло, стул и одно небольшое окно с железной решеткой. Я не мог понять, за что я был столь бесчеловечным образом посажен в тюрьму, и в сем размышлении провел всю ночь. Поутру открылся железный ставень моего окна, и одна служанка подала мне немного супу, кусок хлеба и кружку воды. Я хотел с ней говорить; но она, не отвечая ничего, от меня удалилась, продолжая потом два раза в день приносить мне пищу. И хотя она ничего со мною не говорила, но в один день я просил ее, чтоб она принесла мне какую-нибудь книгу, бумаги и чернильницу. Возвратясь немедля, подала она мне большой кусок мелу и голландскую библию. Я проводил целые дни, читая сию книгу; а мелом записывал на стене числа и чертил математические фигуры, делая исчисления разных задач. По прошествии шести недель услышал наверху некоторый стук у моих дверей, к которым с тех пор, как я был посажен, казалось, никто не приближался. Двери отворились, и вошли ко мне несколько незнакомых; но по виду они казались принадлежащими к полиции. Один из них просил меня знаками выйти из моего покоя. Лишь только вошел я в другой, как явился цирюльник, обрил мне бороду, остриг волосы и надел на меня голландский парик. С, меня сняли мое платье даже до рубашки, надели чистое белье и голландский кафтан. В сем виде вывели меня в сени, где, накинув мне плащ на голову, посадили с двумя какими-то особами, в закрытую карету, которую, судя по топоту, окружали конные люди. Таким образом переведен я был в другую тюрьму, несколько удобнее прежней. Дали мне лучшее содержание и всякую субботу приносили мне чистое белье. В книгах, бумаге и карандашах мне не отказывали. В сем заключенье провел я около трех лет и даже потерял надежду освободиться. Но в один вечер, вздремав на моей постеле, услышал я сквозь сон голос родного моего племянника Г. П. (Я довольно знал Г. П., но он, может быть, из особливой скромности никогда мне о том не говорил; только сказывает, что он был в Голландии.)). Я почел сперва сие за мечту, но вдруг отворилась дверь, и племянник мой вошел ко мне с майором полиции и двумя офицерами. Не говоря со мною ни слова, они вывели меня в другую комнату, обрили бороду, и надели на меня приличное состоянию моему платье.
   Время дня было довольно позднее Я сел в карету с племянником моим и майором, опустили занавес и поехали неизвестно куда. Я хотел спросить на русском языке моего племянника о происходящем со мною; но он мне дал знак, чтобы я ничего не говорил. Наконец, карета наша остановилась, и мы вошли в комнаты, где узнал я, что мы находимся в одном из лучших трактиров Амстердама. Племянник мой велел подать хороший ужин и пригласил майора. В продолжение ужина все сохраняли молчание и только по окончании оного майор, отходя от нас, сказал племяннику моему: "Сколько потребно будет для вас лошадей и в котором часу прикажите быть готовым?" По отбытии майора племянник мой продолжал молчание, и мы ночевали с ним в разных комнатах.
   На другой день явился тот же майор в назначенный час и сказал, что лошади готовы. Мы все трое сели в карету, и, выехав за город, майор велел остановить карету, и, обняв меня и моего племянника, сказал: "желаю вам счастливого пути, милостивые государи! Потом из кареты сел на верховую лошадь и поехал в город; а мы продолжали путь свой по большой почтовой дороге, ведущей в Россию. Все, что я мог узнать дорогой на счет случившегося со мною происшествия, было то, что в Америке началась известная свету революция. В Голландии же происходили, от неудовольствия на правительство, разные заговоры и частные возмущения в народе. Я был оклеветан моими неприятелями у двора, будто я ходил в российском генеральском мундире и возмущал народ, обещал им помощь от императрицы, яко посол, не уволенный еще от своей обязанности. И будто единственно для того я и прибыл в Голландию; а намерение мое ехать в Иерусалим было только одним предлогом, под которым хотел я уехать в Америку.
   Прибыв в Петербург, Философов был вначале весьма благосклонно принят Екатериной II, а потом заметил он некоторую холодность. Однако же императрица хотела уже подписать указ об отдаче ему во владение назначенных до сего 3 т. душ. Но князь Потемкин сказал ей: он так расстроен в своем рассудке и здоровье, что не в состоянии будет управлять таким имением. Притом ни жены, ни детей он не имеет, и лучше будет назначить ему пенсию по смерть. И так вместо имения из 3-х т. душ определено ему было по 3 т. рублей ежегодно. Философов, не столько сим, сколько лишением доверенности двора огорченный, взял свою отставку, удалился в наследственное свое имение из 700 душ и жил там до самой кончины Екатерины II-й, занимаясь хозяйством, книгами, псовой охотой, ездя к своим соседям и принимая от них посещения. Он нередко ездил и в Петербург, но в виде, частного человека и не представлялся более у двора.
   Я уже сказал пред сим, каким образом принят он был опять в службу Павлом I и как оную оставил, быв включен в числе членов государственного совета. В сей должности скончался он в царствование Александра I-го, имея более 80 лет от роду.
   Обратимся теперь к тому, что происходило с того времени, как расстался я с почтенным моим генералом Философовым.

Генерал Зорич.

  
   С прибытием моим в Шклов, познакомился я с генералом Зоричем, владельцем сего местечка, или лучше сказать, изрядного городка и многих других имений... Генерал Зорич по необыкновенному своему характеру заслуживает, чтоб я о нем здесь нечто сказал. Он родом из Сербии, и настоящее его прозванье есть не Зорич а Неражич. -- Зорич же был его дядя со стороны матери, также серб, служил в российском войске и достиг достоинства генерала. В царствование императрицы Елисаветы I вывел он многие колонии своих единоземцев, которые с немалой для России пользой были поселены им на Украйне и составляли поселенные гусарские полки. Они служили храбро и усердно во время семилетней войны противу Фридриха II короля прусского. За таковую услугу императрица наградила его именьем из 700 душ. Сей Зорич, не; быв женат, взял к себе племянника своего Неражича, записал в полк, и тот служил при нем в звании унтер-офицера еще в сию войну; ему едва было тогда пятнадцать лет от роду. Генерал Зорич так полюбил молодого Неражича, что хотя и имел ближайших наследников по праву, однакож укрепил за ним все свое имение и дал свою фамилию Зорич. Родной брат сего самого Зорича, служивший также генералом в российском войске, всегда носил прозванье Неражича. Как бы то ни было, но молодой Зорич по смерти дяди своего продолжал служить -- в гусарских полках.
   Во время войны с турками под предводительством, фельдмаршала Румянцева был уже он майором и состоял в числе наездников, или партизанов. Он был приятного вида, при посредственном воспитании и способностях ума, однакож ловок, расторопен и храбр, любил богато одеваться, играть в карты на большие суммы денег. Одним словом, он жил так, как жили молодые гусарские офицеры того времени. Впрочем он служил отлично и в званье майора удостоен был за храбрость свою орденом св. Георгия 4 класса, что было тогда весьма редко. В одно время послан он был с малым отрядом гусар и казаков для обозренья неприятельской армии, а на возвратном пути велено ему было запастись фуражем. Исполнив первоё, при втором окружен он был неприятелем в превосходных силах. Зорич, отступая, защищался храбро; но под ним застрелили лошадь, он упал, и прискакавший к нему араб хотел заколоть его копьем. Но в самую ту минуту подоспел один турок, который, увидя богатую его одежду, закричал ему по-турецки: "Что ты делаешь? Это-то и есть генерал. Араб остановился и Зорич был взят военнопленным (Должны сказать, что во все войны наши против турок по сие время еще ни один генерал российский не был взят в плен.)). Когда приведен он быт на неприятельские аванпосты, то принят был начальником оных как пленный генерал. И Зорич за неимением переводчика не мог вывести их из сего заблуждения. Наконец, когда представлен он был к визирю, которому объявил что он не генерал, а только гусарский майор, то и тот судя по богатой его одежде и отличному виду, подумал, что он с каким-нибудь намерением скрывает настоящее свое достоинство. Это Зорич легко мог заметить. Наконец отправлен он был в Константинополь, где содержался до окончания войны и размена пленных.
   В Константинополе скоро научился он говорить по-турецки, чрез что познакомился с некоторыми греками и турками, которые его весьма полюбили и доставляли ему все выгоды.
   Возвратись из плена, продолжал он служить в гусарском полку; но, как отличный офицер, был взят в лейб-гусарский эскадрон Ее Величества. Находясь при дворе, нашел он случай сделаться известным князю Орлову, бывшему любимцу Екатерины II. Место его хотя и заступил уже кн. Потемкин, но он все еще был в некоторой доверенности у императрицы. Он, приметив красоту и ловкость Зорича, вздумал тем воспользоваться, чтоб отомстить своему неприятелю. Он довел до того, что Зорич весьма понравился Екатерине и сделался ее любимцем. Кроме богатых подарков и орденских знаков, был он произведен в генерал-майоры, сделался ее адъютантом и корнетом кавалергардского корпуса единственно потому, что великолепный мундир малого сего отряда придавал ему еще больше красоты. Но Зорич наслаждался только один год и несколько месяцев сим счастьем и был затем удален от двора. Однако же ни один из любимцев Екатерины в столь короткое время не был столь щедро награжден. Не считая денег и драгоценных вещей, даны были ему в вечное и потомственное владение местечко Шклов, -- с принадлежащими к оному деревнями, в которых считалось до 6 т. душ, да сесвегенское имение в Лифляндии, 4 т. душ, придворный экипаж и вся услуга. Сверх того, по прибытии его в Шклов, нашел он в готовности собранных доходов с сего имении миллион рублей (Надобно сказать, что хотя в то время и были уже ассигнации в России, но они стояли в равном достоинстве с золотом и серебром. Не так, как ныне, когда за них выручается едва четвертая часть звонкой монеты. В царствование императрицы Екатерины, по окончании шведской и турецкой войны и при открывшейся революции в Польше, когда голландские червонцы, обращающиеся всегда в три рубля серебром, выданы были на войско по курсу в пять рублей ассигнациями, тогда все были крайне там недовольны. Ныне же голландский червонец на ассигнации причитается в двенадцать рублей, -- несмотря на продолжающийся несколько лет мир и чрезмерное увеличение налогов. Я предоставляю здесь судить читателю о соразмерности государственных долгов и о состоянии финансов)).
   Все шкловское имение принадлежало прежде известному польскому вельможе князю Адаму Чарторыйскому. Он во время присоединения Белоруссии к России не захотел дать присяги на подданство императрице Екатерине II и удалился заграницу, а имение его взято было в казну. Князья Чарторыйские почти никогда не жили в Шклове больше потому, что местечко сие находилось близко границы российской. Итак Зорич, прибыв туда, нашел для жительства своего хотя довольно обширный дом, но построенной без всяких выгод, притом деревянный и ветхий. Поэтому начал он строить новый деревянный дом хорошего вида и расположения, огромную каменную ограду и театр. Быв холостым и не имея никогда намерения жениться, решил он знатную часть доходов своих употребить на разные благотворения. Важнейшим же было учреждение кадетского корпуса, в котором до четырехсот недостаточных дворян содержались, воспитывались и обучались всем наукам, входящим в состав общественного воспитания, воинской службе, а также и иностранным языкам. Весь корпус этот состоял на собственном его иждивении, Для сего начал он и скорее всего выстроил прекрасное каменное здание, в котором сии воспитанники могли все с выгодою быть помещены. Учители, офицеры для присмотра, услуга, библиотека разных инструментов и все потребное тогда же было доставлено. Он сам ежедневно занимался сим учреждением, поступая с кадетами как редкие из отцов поступают с своими детьми. Видя сие, дворяне Белорусской и соседственных губерний наперерыв поспешали привозить к нему своих детей, так что не только вскоре корпус его наполнился, но много принимаемо было и сверх положения. Не довольствуясь сим, Зорич испросил повеление императрицы Екатерины, дабы кадеты его, по окончании наук, свидетельствованы были присылаемыми из Петербурга знающими особами и принимаемы были наравне с кадетами Императорских кадетских корпусов поручиками и подпоручиками в военную или гражданскую службу, смотря по их способностям, успехам в науках и поведению. При выпуске же давал он каждому от себя мундир, весь офицерский экипаж, деньги на проезд сколько кому следовало, и каждому по сту рублей на расходы. Сие его заведение доставило России многих отличных знаниями своими и воспитанием чиновников. Хотя нельзя сказать, чтоб науки лучше преподавались в сем корпусе, нежели в Императорском сухопутном, но зато кадеты несравненно лучше содержались и больше образованы были в общежитии. Они разделены были у него на гренадер, мушкетер, егерей и конницу. Отставные офицеры доброго поведения и знающие службу в свободное от наук время показывали им разные военные обороты по роду их службы. Для кавалеристов же устроен был хороший манеж и карусель. Не говоря о больнице, в которой многие неимущие получали пользу и содержание. Ген. Зорич собрал к себе не только всех недостаточных своих родных, но и старых знакомых, наипаче таких, которым он был обязан за какую-либо помощь прежде блистательного своего состояния. Он построил им всем дома, дал достаточное содержание и любил делить с ними время. Шклов лежит на большой дороге, ведущей в Петербург, Москву и заграницу. Зорич не пропускал ни одного проезжающего без угощения. И богатые и бедные его соседи, приезжая к нему в гости, жили по нескольку месяцев на его счет. Театр и оранжерея с преогромными залами скоро были построены, хотя комедианты его были посредственны и лучшие сочинения были играны охотниками и кадетами. Но балеты были весьма хороши, а также музыка и певчие. Ни один славный музыкант" певец или певица не могли приехать из Европы в российские столицы, не дав несколько концертов у Зорича. Он дарил их щедро и так хорошо с ним обходился, что многие жили у него по нескольку месяцев и из признательности давали наставленья собственным его музыкантам.
   Иностранцы и путешественники были им отлично принимаемы и всегда на некоторое время останавливались во Шклове, пользуясь от него всем содержанием.
   Но дом, который он начал строить для себя, был почти совсем готов, нечаянным случаем сгорел. Старый же, принадлежавший Чарторыйскому, сделался слишком ветх. Тогда Зорич перешел в небольшой дом, выстроенный им для родственницы его, вдовы полковницы К., и жил до самой своей кончины в оном, вместе с нею и ее семейством, имея для себя только три покоя. Ежедневные великолепные столы, на несколько десятков особ, балы по нескольку раз в неделю, концерты и приемы гостей происходили у него в больших оранжерейных залах. Оттуда по окончании угощения возвращался он с отъездом гостей в дом госпожи К. Частые весенние праздники, фейерверки, иллюминации, всякого рода забавы и картежная игра не были им оставлены, исключая одной псовой охоты, которой он никогда не занимался, да и вовсе оной у себя не заводил.
   В сем положении жил он до кончины императрицы Екатерины. Но император Павел I, вступая на престол, вызвал его в Петербург и принял весьма благосклонно. Зорич имел уже тогда великие долги на своем имении, более же всего расстроила его игра в карты. Он проиграл довольно князю Потемкину и несравненно больше его родственникам. Они оба друг друга не любили, а Зорич в шутку называл иногда кн. Потемкина дядей. Павел I знал все сии обстоятельства и в тоже время не терпел он Потемкина. Увидя Зорича, Павел сказал ему: "ваше состояние расстроено, я это знаю; вас разорил дядя". -- "Не дядя, -- отвечал Зорич, -- а племянники".-- Павел доволен был сим ответом и дал ему гусарский полк.
   Конные полки приносят в России доход людям бедного состояния, которые трудятся, занимаясь беспрестанно разными экономиями. Но Зорич готовился употребить свою собственность, чтоб по природному его самомнению полк его был лучше прочих. Тот, в который он был назначен, назван только гусарским, а в самом деле был легкоконный, и Зорич должен был преобразовать его в гусарский. Ген. Т., от которого начал он принимать полк имел много неспособных к службе лошадей, не хотел кончить добрым способом дела свои с Зоричем, и принуждал его принимать худых лошадей вместо хороших. Зорич сделал свидетельство, и представил о том государю. Ген. Т. был выключен из службы, худых лошадей велено было продать, а на место их купить добрых насчет прежнего начальника. Но тот ответил Зоричу самым жестоким образом. Лошади сии проданы были по самой низкой цене, да и кому может быть нужна старая и испорченная кавалерийская лошадь?
   Между тем один молодой офицер из числа воспитанных Зоричем купил четыре лошади в надежде, что хотя одна из них поправится: прочих же готов он был отдать и даром. И так, взяв их к себе, велел иметь, за ними хороший присмотр. Узнав о том, ген. Т. послал через несколько дней русского купца, который прежде был маркитантом в его полку, торговать у офицера сих лошадей. Купец с первого слова предложил ему вдвое больше, нежели офицер заплатил. Этот молодой человек, не зная хорошо лошадей, подумал, что они стоят дороже, и не согласился уступить за сию цену. Купец начал прибавлять и наконец за весьма значительную сумму купил у него сих лошадей, заплатил деньги при свидетелях и взял с него расписку. Генерал Т., ползуча оную от купца, при прошении своем представил государю, поставя на вид, якобы Зорич предоставляет пользоваться своим питомцам на счет его собственности. Быстрый в решениях своих, Павел, едва получил сию просьбу, как тогда же выключил Зорича из службы и назначил ему ссылку в его имение, из которого запретил ему выезжать.
   В сем положении нашел я Зорича по прибытии моем в Шклов.
   Однакож он не показывал ни малейшей перемены в своем характере и жил так, как и прежде; с тою только разницею, что оставил азартные игры в карты. Впрочем театры, балы, столы, угощение приезжающих и проживающих в Шклове продолжались по-прежнему. Он часто бывал у меня и просил, чтобы не только я, но и офицеры мои не имели своего стола, а приходили бы к нему. Если же кто чем занят, или не здоров, то присылали к такому обед и ужин с его кухни. Сверх того, я и другие ему знакомые пользовались его экипажами. Он содержал большое количество лошадей и много разных больших и малых экипажей. Поутру все должны быть запряжены и выехать на улицу; кому потребен экипаж, тот возьмет и поедет. Не раз случалось на моих глазах, что он велит для себя подать карету, которую и подведут к крыльцу. Между тем он за чем-либо замедлит в доме, в это время другой потребует карету и поедет. Кучер отговориться не смеет. Он выйдет, и если нет для него экипажа, то подождет, пока сыщут для него другой. Вот как проводил он время свое в бытность мою в Шклове. Вставал он всегда в пять часов и около часа продолжался его туалет, причем пил он чай и рассматривал подаваемые ему табели доходов и расходов его имения. Потом, одевшись в мундир, выходил в другую комнату, где принимал рапорт от кадетского корпуса, ординарца и вестового, а также приезжающих к нему с утренним посещением. После сего ехал он в корпус и присутствовал в конференции учрежденной им самим из чиновников корпуса. Конференция рассматривала, что относится к содержанию оного в добром порядке. Оттуда шел он в класс, а потом к кадетскому столу и отведывал все подаваемые там кушанья. После этого ехал он в свою оранжерею, где уже приготовлены были водка и закуска, и гости начинали собираться на обед. После обеда отдыхал он несколько в комнатах оранжереи или в доме г-жи К. Если не назначено было никакого собрания, что однако же редко случалось то прогуливался он когда верхом и на дрожках. По вечеру опять приезжал в оранжерею, где ожидали уже его гости, с которыми пил он чай и ужинал.
   Зорич завел тоже в имении своем разные фабрики, как то: шелковых материй, полотняную, парусную, канатную, суконную и кожевенную. Но сии заведения, кроме убытку, ничего почти ему не приносили, потому что он любил дарить своими произведениями всех, кто только любопытен оные увидеть. Канатная и парусная давали ему небольшой доход, а суконная, полотняная и кожевенная в содержании корпуса и многочисленной его услуги с актерами, танцовщиками, музыкантами и певчими. Зорич, как кажется, выдумал средство, как сделать больше долгов. Он даже изобрел свои ассигнации. Это были небольшие печатные бумажки особого вида, на которых выставлена была цена от 5-ти до 100 рублей, с прописью уплачивать из его имения. И когда имел он надобность в деньгах, то подписывал оные и выдавал. Жиды охотно их принимали. По смерти же его было преимущественно уплачено по оным, нежели по векселям, потому что на сии бумажки процент не считали, как на векселя, а поступили с ними, как с государственными ассигнациями. О! Какие великие миллионы должна была бы заплатить ныне казна, если бы счесть положенный законами процент? Но не только что проценты, а и капиталов едва четвертая часть уплачивается ныне в России...
   При многих своих добродетелях, Зорич имел и свои пороки. Хотя он не был слишком горд, но был весьма самолюбив, притом некоторые предрассудки и даже суеверие в великой степени им обладали. Он верил предзнаменованию разных встреч, примет, снов и тому подобному, что делало его иногда на целый день и больше скучным или веселым. Но главнейшее, что впоследствии весьма повредило его родственникам и друзьям, было то, что он никогда не хотел слышать о смерти. Даже если кто умрет из его знакомых, кадет или услуги, то не должно было ему о том сказывать. Когда он спросит, почему он давно не видит такого-то, ему говорили: он болен. Наконец, хотя и сам он догадывался, что его нет уже на свете, но молчал. Это было причиною того, что он умер без духовного завещания. Таким образом, всех своих родственников и друзей, которые при жизни его пользовались великими выгодами и которым на всю жизнь он мог бы устроить благополучное состояние, теперь оставил он по смерти своей в великой бедности. Сверх того, не быв женат, любил он женщин и пользовался иногда слабостью благородных женщин и девиц, от которых имел детей. Подарки, обещания и хорошее обращение успокаивало их несколько, доколе он жил. Дети же со всею выгодою отдавались на воспитание одному почтенному и просвещенному старику-немцу, содержавшему при нем аптеку, кальвину, исполненному всех евангельских добродетелей. Но Зорич умер, не утвердив сим бедным сиротам никакого имения, ни состояния, ни имени. Впоследствии буду я иметь случай нечто сказать о сем его потомстве.
   В бытность мою в Шклове жила при нем племянница его, госпожа Б., которую он больше всех любил. Я с нею познакомился, открылась взаимная склонность. Зорич о том узнал и весьма согласен был соединить нашу судьбу, обещая не только дать богатое приданое, но даже сделать меня наследником своего имения. Не успел он еще сделать потребного к тому распоряжения, как полку нашему, без малейшего отлагательства, велено было выступить в поход. Прощаясь со мною, сказал он мне:
   -- Если полк ваш на некоторое время где-нибудь остановится, постарайтесь испросить для себя отпуск, приезжайте ко мне, я отдам вам мою племянницу и устрою ваше состояние, как обещал.
   Мы оставили Белоруссию. Жители ее, а наипаче черный народ и земледельцы, в нравах и обычаях своих составляют какую-то смесь русских, поляков, малороссов и Литвы. Они столь же бедны и находятся в таком же невежестве, как и польские мужики. Со стороны религии разделяется народ на три части: одна исповедует греческую, другая римскую веру, а третья признает унию, не говоря о жидах, которых там великое множество, и они во всем сходны с польскими. Мы пошли на Жмудь и расположились неподалеку от границ Пруссии.
  
   Текст воспроизведен по изданию: Записки С. А. Тучкова // Русский вестник, No 4. 1906
   сетевая версия - Тhietmar. 2008
OCR - Николаева Е. В. 2008
ных находящихся, и велел по оной разместить мне моих и морских артиллеристов. Я же сам должен был выбрать для пребывания своего один из бомбардирских кораблей, в эскадре его находящихся. Эскадра же состояла из двух бомбардирских кораблей под названием "Перун" и "Гром", из шести гребных фрегатов, одного прама, двух пакетботов, 25 канонерских лодок и 6 полугалер. Я избрал для пребывания своего корабль "Перун".
   В сем состоянии выступили мы в море и, подойдя к высоте острова Готланда, спустились к берегам Финляндии. Не доезжая еще оных, застала нас в конце июля месяца жестокая буря, настоящий шторм, как называют мореходцы. Мы стояли тогда на якорях и только наш корабль мог удержаться на своем месте, прочие же тащило на якорях к скалам, подводным камням и мелям. Буря продолжалась 24 ч., но благодаря Провидению потеряли мы только одно судно, а именно прам "Гремящий" о 40 пушках большого калибра; он брошен был на мель. И тут-то в первый раз увидал я ужасное действие морских валов противу корабля, стоящего на твердом основании и получающего всю силу ударов оных. Почти всякая волна выбивала доску, чего нельзя произвести ни из каких пушек, и чрез несколько часов показались ребра корабля. Люди и потом пушки были спасены, а корабль погиб.
   Впрочем, буря сия не сделала большого вреда эскадре нашей; мы исправились и пошли далее. Наконец, неподалеку от берегов Финляндии при острове Роченсальме и многих других мелких островах, составляющих род архипелага, августа 9-го числа встретили мы неприятельский шведский гребной флот в далеко превосходнейших силах, нежели наша эскадра. Адмирал сделал сношения сухим путем с принцем Нассау, имевшим под начальством своим большую часть гребного флота. Он находился с этой частью флота в том же Финском заливе неподалеку от крепости Фридрихсгама и чрез то самое оказывался позади неприятельского флота.
   Мы совсем уже приготовились к сражению, но за два дня пред оным вице-адмирал Крузе сменен был контр-адмиралом Балле.
   Балле был родом грек, давно служивший в российском флоте, но находился по большей части при адмиралтействах, членом в морских канцеляриях и даже к сему начальствованию взят был от должности флот-интенданта. Все морские офицеры говорили о нем, что он мало имел опытности в настоящем морском деле.
   Как бы то ни было, приняв начальство, сделал он некоторые перемены в плане его предместника. Между прочими бомбардирские корабли и пакетботы, не имеющие весел, поставил он впереди линии по флангам. Все тогда же говорили, что эта была большая его ошибка, ибо при случае отступления или перемены места, наипаче бомбардирские корабли, при противном ветре или при безветрии, или, как говорят моряки, во время штиля, не могут иметь ходу, -- разве на заводе или верне, что весьма медленно, или на буксире, -- но три 12-весельных баркаса едва в силах с медленностию буксировать такой корабль.
   Как бы то ни было 1789 году, августа 13-го дня, в 7 часов пополуночи началось первое для меня морское сражение. Флот неприятельский занимал почти все пространство пролива от одного берега до другого, а сзади имел цепь островов. Мне приказано было открыть сражение бомбардированием из мортир и гаубиц на весьма дальнее расстояние, так что бомбы мои едва до половины оного достигали. Я не мог вначале понять, для чего приказано мне было жечь напрасно порох и бросать бомбы в море. Но это была военная хитрость г-на Балле. Он хотел чрез сие известить принца Нассау, приближавшегося уже к тылу неприятеля, что он начал сражение, -- с тем, чтобы и он открыл огонь с своей стороны. В продолжение нескольких часов ничего не было слышно, и мы принуждены были подойти ближе к неприятельской линии. Едва наши ядра и бомбы начали доставать до кораблей, как шведы, снявшись с якоря, еще приблизились к нам и открыли столь сильный огонь, что некоторые фрегаты наши должны были замолчать и выйти за линию. Сражение продолжалось до самого вечера с великим уроном с нашей стороны. Оба пакетбота были потоплены со всем их экипажем. Бомбардирский корабль "Гром", имевший пред собою каменную отсыпь в море или риф, хотя много претерпел, но не столько, как наш "Перун". Мачты и даже борты были совсем сбиты, и он, конечно бы, пошел ко дну, если б в рассуждении тяжелых его орудий не имел такой наружной обшивки или баргаута, как большой линейный корабль, а потому ниже ватерлинии ни одно ядро не могло его пронзить насквозь. Все люди, составлявшие экипаж оного, были убиты или тяжело ранены. При сем случае и я получил три сильные контузии обломками дерева и канатов в ногу, в грудь и в голову. Все посылаемые на помощь оному фрегаты возвращались с большим уроном, быв в опасности сами погибнуть. Наконец адмирал, отступя еще несколько с своей линией, прислал к нам шлюпку, чтобы спасти живых и легко раненых людей, а корабль оставить неприятелю.
   Хотя я был очень слаб, но хотел загвоздить пушки, но в таком расстройстве нельзя было ничего найти, и так я, выстреля из заряженных орудий, пустил в запал каждого по ядру. И сие помогло нам несколько при отступлении. Ибо шведы, приметя приставшую к кораблю шлюпку, послали на нескольких баркасах отряд пехоты. Едва успели мы сойти в шлюпку с одного борта, как шведы с другого вошли на корабль, успели сделать по нас несколько ружейных выстрелов и ранили у нас трех матросов.
   Я привезен был на флагманский фрегат и представлен адмиралу, покрытый моею и подчиненных моих кровию. Тридцатифунтовые ядра поражали десятками людей, в тесности около меня расположенных, не говоря о щепах и обрывках толстых корабельных канатов. Он, расспроси меня в коротких словах, предложил мне отдохнуть. Матросы сделали мне тотчас постель у мачты из флагов. Но прежде, нежели я лег, я увидел множество тяжело раненых чиновников, в том числе был почтенный бригадир Винтер, отличившийся во многих морских сражениях. Он лишился в сем деле правой руки, от чего и умер на третий день. Полковник Апраксин был убит, и много других штаб и обер-офицеров, о которых не могу я вспомнить, были убиты или тяжело ранены. По числу войска урон наш был весьма велик. Начальствовавший нашим кораблем капитан-лейтенант Синявин был столь тяжко ранен, что мы не могли его взять с собою, и он достался в плен вместе с кораблем. Мы потеряли один бомбардирский корабль, два пакетбота, несколько полугалер и канонерских лодок.
   Повидавшись с ранеными моими товарищами, лег я на приготовленную для меня постель и заснул. Но пред полуночью разбужен я был пальбою с неприятельской стороны, шумом и работою на фрегате. Я встал и увидел приближающийся к нам неприятельский флот, который могли узнать мы по фонарям и ночным сигналам. Адмирал велел сняться с якорей и уклониться к берегу направо, шведы же пошли мимо нас в море при беспрестанной пальбе из пушек. Вслед за ними показались другие суда, и мы тотчас узнали, что то была эскадра адмирала принца Нассау. Он должен был по сделанному плану напасть на неприятеля сзади в превосходных силах тогда, когда мы были гораздо слабее неприятельского флота, должны были атаковать оный спереди и обратить на себя весь его огонь. Но неприятельский флот, как я уже выше сказал, отделен был от принца Нассау цепью островов, на которых были поделаны шведами батареи. Но сие не воспрепятствовало бы пройти судам его в три или четыре пролива довольной глубины, если бы шведы пред сражением не заградили оные затопленными судами. А дабы сильным течением, известным между таковыми островами, не были они разделены, то соединили их тоненькими канатами, концы которых укрепили на островах. Принц, услыша нашу канонаду, тогда же снялся с якоря, но, подойдя к островам, нашел проливы оных загражденными по вышесказанному. Целый день тщетно трудился он сыскать проход и потерпел довольное поражение, как с сухопутных батарей, так и с судов, стоявших пред проливами. Наконец, один нечаянный случай открыл ему путь к совершенной победе над неприятелем. Несколько гвардейских солдат при унтер-офицере высажены были на один остров для осмотра и набрания пресной воды. Сии люди, ходя по острову, нашли место, где укреплен был конец каната, соединяющий затопленные суда. Они отрубили оный и дали знать о том принцу, который, воспользовавшись сим открытием, послал небольшие военные отряды и на прочие острова. Канаты удачно были отрублены, быстрое между островов течение разнесло затопленные суда, принц с эскадрою своею прошел в проливы и напал на неприятеля с тылу. Утомленные сражением с нами, шведы обращены были в бегство; взятые в плен наши суда были возвращены, и неприятель лишился нескольких фрегатов и шебек, взятых в плен принцем Нассау. Вот знаменитое сражение 13 августа 1789 года, за которое всем матросам и солдатам выданы были серебряные медали с надписью: "За храбрость на водах финских".
   Не должно умолчать о том, что в эскадре нашей больше всех показал неустрашимости наш морской священник. Он во все время плавания нашего до сего сражения проводил целые дни, сидя на юте и смотря на море в подзорную трубу, -- и только малейшее что приметит в море, кричал: "Вот неприятель! Время готовиться к сражению". Молодые офицеры смеялись над ним, почитая сие трусостью. Он был вдовец и нередко со слезами на глазах рассказывал нам, что оставил семерых малолетних в крайней бедности. Мы спросили его однажды, случалось ли ему когда бывать в сражении против неприятеля. "Нет, -- отвечал он, -- и молю Бога, чтоб он избавил меня от сего неприятеля". Сии обстоятельства потом еще более утвердили нас в мнении о его робости. И мы не позабыли из разговоров его сделать предмет шуток.
   Но пред начатием сражения, облачася в ризы, собрал он всех бывших на корабле к молитве, после которой сказал прекрасную проповедь насчет неустрашимости в справедливой войне за отечество. И в продолжение всего сражения не сходил с палубы, ободряя сражающихся, исключая того времени, когда требовали его в трюм для исповеди и причащения умирающих от ран, но он всегда скоро возвращался на место сражения. Тщетно капитан корабля и сам адмирал просили его беречь себя, для себя, для семейства его. Он всегда отвечал им текстами из Священного писания, что пастырь не должен оставить овец своих во время опасности и даже просил позволения ехать для спасения нашего корабля, в чем, однако ж, было ему отказано.
   Принц не оставил донести о сем Екатерине II и он был награжден соответственно его сану и состоянию, причем и дети его не были забыты. Другое обстоятельство на флоте нашел также достойным примечания. Князь Потемкин при взятии Очакова взял также в плен целую флотилию, стоявшую по причине великих льдов в проливе Очаковском, при стенах оного, а вместе с флотилией взял он и турецких матросов. Сии турки отправлены были в Петербург. Екатерина II за недостатком людей послала их на гребной флот действовать против шведов. В качестве матросов по окончании сего сражения, в котором и они действовали с довольною храбростью, увидали они, что всем нижним чинам были выданы медали, а им вместо того только по серебряному рублю. Они были крайне недовольны этим и просили, чтобы и им даны были знаки отличия. Екатерина прислала им челении, или серебряные перья, с надписью: "За храбрость" для ношения на чалмах, потому что они и в нашей службе одеты были по-турецки. Говорят, что несколько из них по возвращении в отечество свое заплатили головами своими за сии знаки отличия.
   На другой день после его сражения соединились мы с эскадрой принца Нассау. Канонерские лодки, полугалеры и другие легкие суда посланы были на поиски за неприятелем. Много мелких шведских судов истреблено было между островами и при берегах, а некоторые взяты в плен.
   Наконец, принц Нассау узнал, что остатки неприятельских судов и большая часть сухопутного неприятельского войска, находившаяся на гребном их флоте, пристала к берегу финского залива в границах наших при деревне Старкупицы, где укрепились они батареями и сильным отрядом войск, присланных из сухопутной армии. Он решил сделать высадку на сей берег, но прежде должно было овладеть батареями.
   Одиннадцать дней приготовлялись мы к сей экспедиции. Я, отдохнув несколько от полученных мною контузий и узнав, что я за болезнию не назначен в оную, поехал просить о том принца Нассау. Сперва он мне в том отказал потому, что рота моя не имела при себе сухопутных пушек. Но я указал ему на то, что на фрегате нашем есть сухопутные трехфутовые пушки, принадлежащие полкам, находящимся на флотилии, и сверх того таковые же взятые в последнем сражении у шведов, которые полезнее могут быть употреблены при высадке, нежели оружие большого калибра. Принц согласился на мое предложение и велел мне, приняв оные, приготовиться к десанту. Я послал оные на плавучие батареи, но какие это были батареи? Не что иное, как простые плоты с небольшим возвышением по краям, притом и тех было недостаточно для малой моей артиллерии, так что я почти принужден был ставить пушку на пушку и никоим образом невозможно было действовать с оных.
   Как бы то ни было к вечеру на 26-е число августа отправились мы к сказанному мною месту. Расстояние было недальнее, и мы прибыли туда часа за два до рассвета. Едва занялся день, как с нашей стороны открыто было действие стрельбою из пушек с галер и канонерских лодок против неприятельских батарей. Шведы ответствовали нам с довольным успехом и сие продолжалось целый день. Еще по утру принц, проезжая мимо моих плотов и видя, что я нахожусь совсем без действия, велел мне, взяв несколько офицеров и бомбардиров, сесть на галеру "Москву", взять еще две другие и расположиться за каменною отсыпью впереди главной неприятельской батареи и действовать через оную навесными выстрелами. Я исполнил его приказание, но успеху было мало. Потом, подъехав ко мне, он сказал: "Дайте мне из роты вашей надежного офицера". Я послал к нему моего поручика. Он привез его на один остров, велел снять с других плавучих батарей два 24-футовых единорога, поставить на оном и действовать во фланг неприятельских батарей. Хотя сие распоряжение имело лучший успех, однако же, неприятель держался на батареях своих до самой темной ночи. За час до света узнали мы, что неприятель, оставя свои батареи, ретировался; нам велено было выйти на берег и преследовать его сухопутными войсками, для того приготовленными.
   При этом и я выгрузил на берег десять малых моих орудий с ящиками, но не имел ни одной лошади, а только 80 человек бомбардиров. Я послал просить пособия, и мне прислано было две пехотные роты, чтоб везти сии пушки на людях.
   Неприятель с артиллерией своей пошел к селению Питискирхе, лежащему на берегу р. Кюменя, которая составляла тогда границу России с Швецией. Я причислен был тогда к отряду войск, бывших под начальством бригадира князя Мещерского. Между тем главнокомандующий российскою армиею, по сношению с принцем Нассау, не оставил дать ему помощь конными полками его армии, в числе которых были казаки и башкиры.
   Придя в селение Питискирхе, отстоящее на 30 верст от места высадки нашей, нашли мы, что неприятель переправился уже через реку и сжег за собою все мосты на оной. Таким образом, остались мы в сей деревне, ожидая дальнейшего повеления от главного начальства. И так стояли мы там три дня без всякого продовольствия.
   В сие время принц Нассау лишился лучшего своего помощника, мальтийского кавалера Ваража: он пропал без известия при сей высадке. Отряды, посланные искать его, возвратились без всякого успеха: наконец открылось несчастное приключение, в котором погиб сей опытный и храбрый мореходец. Сойдя на берег, не мог он следовать пешком за войском, так как не имел привычки ходить столь далеко, и потому пошел он в одну чухонскую деревню, чтобы найти для себя лошадь. Не зная ни по-русски, ни по-чухонски и увидав в поле пасущихся крестьянских лошадей, он поймал одну, сел на оную верхом без седла, а вместо узды употребил карманный свой платок. Но, бродя в поле за лошадью, потерял он дорогу, и так, пробираясь через лес, встречен он был башкирами, присланными из сухопутной нашей армии. Сии полудикие воины, увидя на нем знаки иностранных орденов, подъехали к нему поближе, и когда на вопрос их отвечал он им по-французски, то они приняли его за неприятельского офицера и хотели взять в плен, то он вынул саблю, начал защищаться, причем и был убит башкирами. Они сами рассказывали о том, принеся орденские его знаки к принцу Нассау и требуя награждения за то, что они убили знаменитого шведского чиновника.
   Через три дня получено было повеление, чтобы отряд наш возвратился на свои суда. Мы пришли на берег моря, увидели стоящий вдали флот наш, но не нашли ни одного перевозочного судна. Мы кричали, стреляли из ружей, зажигали огни, но со всем тем пробыли мы тут целые сутки, и в таком положении пробыли бы, может быть, еще и более, если б я случайно не приметил у берега лодку, на которой никого не было. Несмотря ни на что, взял я с собою двух солдат, поплыл к флоту и пристал к первой встретившейся мне галере. На ней нашел я начальника галер бригадира Слизова, рассказал ему о жалостном положении отряда нашего, что с лишком две тысячи человек уже пятый день находятся без хлеба и довольствуются одними грибами. В тот же час отправил он шлюпки и баркасы, чтобы взять оттуда людей и пушки, а мне предложил ночевать на его галере.
   На другой день сделано было расписание по судам для нашего отряда и моей роты, и мое пребывание назначено было на фрегате "Осторожном", как будто тем хотели сделать молодости моей некоторое нравоучение.
   В сем месте простояли мы несколько дней. Принц Нассау, узнав, что некоторые парусные гребные суда, составлявшие флотилию шведскую, успели удалиться к шведской крепости Лунье, почему решил идти к оной, дабы истребить остаток неприятельского гребного флота.
   Время года было уже довольно позднее и плавание для галер и мелких судов было небезопасно, потому что около берегов Луньи море довольно пространно. Однако же, не взирая на сие, пошли мы туда в половине сентября месяца, и чрез несколько дней прибыли к шведской крепости Швартгольму, где стали на якорь. Но в ночь на 21 число сентября поднялась преужасная буря, многие суда были сорваны с якорей и носимы по морю, некоторые погибли от подводных камней, другие брошены были на мель. Наш фрегат потерял все якоря; мы, видя неминуемую почти опасность, принуждены были снять с лафетов шесть пушек большого калибра, которые, укрепя канатами, бросили в море вместо якоря, и, к неожиданному счастию, удержались на оных.
   Буря продолжалась целых двое суток, при сем случае потеряли мы две галеры, три полугалеры и один катер, прочие же суда претерпели довольное повреждение, наипаче в снастях или такелаже. Сие обстоятельство заставило нас возвратиться к крепости нашей, Фридрихсгаму. Всем судам назначено было зимовать в оной гавани, а бригадиру Слизову с восемью фрегатами остаться в проливе Роченсальмском доколе не замерзнет море. Для большей же безопасности со стороны неприятеля положено было построить на острове Роченсальме батареи на двенадцать пушек большого калибра, -- в известном пункте, защищающем фарватер.
   Принц Нассау, после знаменитого сражения своего 13 августа, в донесении своем к императрице Екатерине II написал, что он, между прочим, взял в плен четыре фрегата и две шебеки; но, к несчастью, одна из оных о 36 -пушках большого калибра так была расстреляна, что чрез несколько дней потонула при самом острове Роченсальме. Принц имел довольно неприятелей у двора и для того изобретал всякие средства, чтоб достать оную из воды. Для сего советовался он с контр-адмиралом Балле, почти всю свою службу проводившим при адмиралтейских работах. Но тот сказал ему, что для сего надо бы непременно выписать из Англии мастеров и механиков, а так как время уже позднее и, пока они прибудут, море замерзнет, то не останется никаких средств. В предприятии о построении батареи на известном пункте Роченсальма встретилось подобное же сему затруднение.
   Место, на котором должно было строить батарею, состояло из одного сплошного гранитного камня, столь изглаженного морскими волнами, что ни земля, ни дерн на пологости оного никак не могли держаться. Все иностранные инженеры, находившиеся на его флоте, отказались от сей работы, равно как морские офицеры -- от поднятия потонувшей шебеки.
   Бригадир Слизов, смотревший всегда с негодованием на преимущества, отдаваемые принцем Нассау иностранным офицерам, попросил меня в один день прогуляться с ним на шлюпке. Он привез меня на остров Роченсальм, показал место, назначенное для батареи и спросил: "Неужели нет никакого средства построить тут батарею?" Я, осмотрев оное, отвечал ему: "Если дадут все средства, то не будет невозможности". Слизов пересказал сие принцу, а сей, призвав меня, просил заняться сим построением, обещая мне дать все, что я для того потребую. Слизов искал также человека, который бы взялся достать потонувшую шебеку. Один русский купец по прозванию Сторонкин, торговавший съестными припасами и некоторыми необходимыми для офицеров товарами при нашей флотилии, взялся за сие предприятие. Надобно сказать о нем, что он до сего много торговал на море и упражнялся довольное время в постройке разных купеческих судов у города Архангельска.
   Слизов доносил и о нем принцу, который с радостью принял его предложение. Итак, я и Сторонкин должны были заняться работами, которые почитали невозможными.
   Мне велено было с ротой моей высадиться на остров Роченсальм, и прислано было ко мне по требованию моему достаточное число мастеровых и рабочих людей. Учредя расположение батареи, приказал я отдельно рубить в ближайшем лесу большие бревна, а другим выдалбливать по протяжению батарей в назначенных местах ямы в камне. Хотя ямы эти не могли быть глубоко выдолблены, но я, поставя в оные потребное количество бревен, утвердил их, хотя на первый раз и слабо, с одной стороны, подпорами, а с другой -- канатами к камням, выставленным из моря, ибо место сие имело пред собой в море каменистую мель или натуральную отсыпь. К сим довольно часто поставленным бревнам начал я укреплять не фашины, но связки толстых и прямых сучьев, вдвое или втрое толще обыкновенной фашины. И когда довел сего рода стену до желаемой высоты, тогда велел сыпать к оной мелкий камень, сперва со стороны моря, натягивая всякий раз сколь можно крепче канаты, которыми бревна привязаны были к каменьям. Насыпав-фута на три со стороны моря, приказал я то же делать с ветреной стороны и таким способом сделал каменное возвышение на пространство всей батареи, превосходящее высокие камни, находящиеся пред самой батареей в море. После чего на сей каменный хребет приказал я насыпать фута на полтора песку и земли; приметя же на острове моем множество терновых кустов, велел оные рубить и плотно устилать ими обе крутости; потом покрыл оный землею, песком и дерном фута на три. На таком возвышении не трудно уже мне было утверждать фашины, дерн и все, что мне потребно было для батареи. Но другое затруднение состояло в том, что я по краткости времени не мог сделать валганка, а насыпь моя, или брустверк, был слишком высок. К тому ж прислали мне пушки на морских станках без колес, и станины оных были вставлены в толстые доски с желобами, по которым отодвигался станок после выстрела, а для поворачивания во все стороны сделана была в каждой таковой подвижной платформе большая круглая дыра. Такового рода орудие должно непременно быть поставлено на другой платформе, в которой бы был утвержден перпендикулярно большой деревянный цилиндр или бревно, на котором надета была бы сия подвижная платформа, вместе со станком, и переворачивалась бы на нем во все стороны. До сего должен я был под каждое орудие во всю величину на станции платформы делать деревянные срубы нарочито высоко и вставлять в потребном месте кругло отесанные бревна и насыпать мелким камнем и землей оные срубы до самого верху. Сим средством в продолжение двенадцати дней батарея моя была готова и орудия поставлены. А так как Сторонкин работал над утонувшей шебекой недалеко от меня, и я с ним каждый вечер виделся, то и согласились мы окончить вместе работу нашу, -- и в одно почти время дали о том знать принцу Нассау. Он тотчас отправился на стоящую уже на якоре шебеку, на палубе которой находились несколько пушек, -- и, взяв с собой священника, приказал отслужить молебен. Потом, подняв российский военный флаг, пошел на ней к Фридрихсгаму, проходя же мимо моей батареи, велел салютовать из пушек, а я с моей стороны ответствовал ему также несколькими выстрелами с моей батареи. Принц остановился, сел на шлюпку, приехал ко мне, осмотрел мою работу, был весьма доволен оной и сказал мне как бы в шутку: "Поздравляю вас комендантом сего острова".
   В самом деле, по отъезде его прислали мне батальон пехоты в прикрытие и велели оставаться тут впредь до другого повеления.
   Между тем все суда, исключая восьми фрегатов, оставленных в море, под начальством Слизова, пошли в Фридрихсгамскую гавань, а принц уехал в Петербург.
   Работа моя была совершена в конце октября месяца, весь ноябрь и до половины декабря стоял я лагерем при моей батарее с артиллеристами и прикрытием. Всякий знает о жестокой стуже, свирепствующей в сие время на берегах Швеции. На всем острове не было никакого жилища; берега оного состояли из голых камней, а отступя несколько от оных, весь остров покрыт дремучим лесом. Итак, в сие ужасное время, притом в столь скверном климате, должны мы были жить в палатках, почти не имея зимней одежды. Бригадир Слизов часто нас посещал и для сохранения здоровья людей велел отпускать нам двойную морскую порцию водки и пива. Не забывал также и с офицерами делиться своим погребом. Короткие зимние дни на севере проводили мы, бродя около батареи и лесу, где снег не довольно был глубок. Но для долгих зимних вечеров велел я наделать большое количество деревянных скамеек, так что офицеры и солдаты могли на оных помещаться. Сии скамьи поставлены подле лесу в большой круг, в средине которого на всякий вечер приготовляли превеликий костер дров и каждый вечер зажигали оный. Офицеры разговаривали между собою, а солдаты, употребя двойную порцию, были довольно веселы, пели песни, сказывали сказки и занимались разными шутками. Но от сих вечерних собраний не только все мы, но и палатки наши так закоптели, что лагерь наш походил больше на цыганский табор, нежели на стан военный. Вечер был еще сносен, но по ночам холод жестоко давал себя чувствовать.
   Жизнь такого рода скоро всем наскучила. Офицеры мои, по одиночке отпрашиваясь на несколько дней в Фридрихсгам, присылали оттуда рапорт о болезни, так что, наконец, из числа артиллерийских остался я с одним моим поручиком. Сей же, придя ко мне в один день, просил у меня позволения поехать на фрегат к бригадиру; я понял его намерение и сказал ему, что я сам имею надобность быть у него сегодня, а он должен остаться здесь на моем месте. И в самом деле хотел я отпроситься у него на три дня во Фридрихсгам, чтобы запастись теплой одеждой и потом возвратиться на несносную мою батарею. Бригадир позволил мне туда поехать, и я, не заезжал в мой лагерь, пустился на 12-весельной шлюпке в Фридрихсгам, отстоящий от нее на 28 верст. Ветер был попутный и мы шли на парусах, но ветер сделался слишком силен, притом ужасная снеговая метель по морским волнам, и наступила ночь. Мы сами не знали, куда плывем, наконец, пристали к неизвестному для нас берегу. Я, взяв с собою двух солдат, пошел искать какого-нибудь пристанища. И вдруг услышал голоса часовых, отдающих сигналы; я пошел на голоса их и приблизился к крепости Фридрихсгамской. Дороги все были занесены снегом, и я шел иногда по колено, а иногда и по пояс в снегу. Придя к надолбам, окружающим гласис, должно было найти крепостные ворота. Я пошел, придерживаясь за оные, к счастию моему, были оные от меня недалеко, но заперты. Я начал стучать, часовой окликал меня, спросил, что мне надобно?
   -- Я хочу идти в крепость, -- отвечал я ему. Он продолжал:
   -- Для проходу оставлены другие ворота, идите к ним, а эти на всю ночь запирают.
   Я не в силах был идти вокруг крепости в жестокий холод, ужасную метель и в самую темную ночь.
   -- Отопри! -- кричал я часовому. -- Я курьер, присланный от Императрицы с самыми важными депешами.
   Часовой вызвал караульного офицера, который, впустив меня и двух моих солдат, спросил у меня:
   -- К кому имеете вы депеши? Я отвечал:
   -- К инженер-полковнику Лаврову.
   Тотчас дал он мне солдата с фонарем, чтоб проводить меня до его квартиры.
   Полковник Лавров был мне знаком, ибо как до сего времени, так и теперь, находился он в команде отца моего. Придя к нему, нашел я его уже давно в постели. Караульный солдат постучал у дверей и на вопрос "кто там?" сказал:
   -- Курьер от императрицы.
   Я вошел в его спальню. Увидя меня, покрытого льдом, он меня не узнал и притом не мог понять, зачем бы императрица послала к нему курьера? Но он скоро выведен был из заблуждения рассказом о моем приключении. Стакан горячего пуншу подкрепил мои силы, а чарка водки -- моих солдат. Время было уже довольно позднее. Лавров велел приготовить для меня постель. Я лег и заснул, как мертвый. Но исправный караульный офицер не упустил отрапортовать коменданту о прибытии курьера к полковнику Лаврову. Я еще крепко спал, как комендант, придя к нему, спрашивал у него, какой курьер к нему прибыл? Полковник рассказал ему мое приключение, а комендант был настолько добр, что не сделал о том донесения.
   Итак, пробыв у полковника Лаврова три дня и исправя свои надобности, хотел я с ним проститься, но он просил меня остаться у него на ранний обед; между тем велел приготовить сани, чтоб отвезти меня на пристань, где уже давно находилась моя шлюпка. Квартира его показалась мне раем и одно воображение опять ехать на батарею, терпеть несносную стужу и довольствоваться соленой морской провизиею -- повергло меня в скуку. После обеда хозяин мой вышел чем-то заняться, а я, оставшись один в комнате, сидя на стуле и облокотясь на стол, крепко заснул. Слуга его, подошел ко мне, разбудил меня и сказал, что унтер-офицер моей роты пришел ко мне.
   При мне был на шлюпке один унтер-офицер, и я подумал, что он пришел сказать мне, что оная готова к отправлению, но, открыв глаза, удивился, увидя моего фельдфебеля.
   -- Зачем ты здесь? -- спросил я его.
   -- Вся рота следует сюда на перевозных судах, -- отвечал он мне. -- По отъезде вашем велено было пушки снять и положить на фрегаты, а батарею сжечь.
   Не можно себе вообразить, сколько я был обрадован для себя и для роты моей квартиры и расположился в городе.
   По прошествии пяти дней получил я повеление идти сухим путем в Петербург, что меня еще больше обрадовало.
   Итак, сим походом кончилась первая моя морская кампания.
   По прибытии моем в сию столицу первым попечением начальства было укомплектовать мою роту, в которой из 200 бомбардиров осталось только 60 человек.

Глава 4

   После столь трудного похода прибыл я в дом отца моего и, отдохнув несколько дней в моем семействе, вздумал посетить собрание наше любителей словесности. Но приехав в дом, где собирались мои сочлены, нашел оный пуст, и дворник объявил мне, что он не знает, почему, однако, давно уже как запрещено от полиции этим господам собираться.
   Во Франции началась уже тогда революция, и дух вольности начал проникать в Россию, а потому не только все иллюминатские, мартинистские и масонские собрания, но даже и собрания любителей словесности были строго запрещены, потому что некоторые члены первых находились членами и в последних, чего никак не можно было избежать.
   Некто г. Радищев, член общества нашего, написал одно небольшое сочинение под названием "Беседа о том, что есть сын отечества, или истинный патриот" и хотел поместить в нашем журнале. Члены хотя одобрили оное, но не надеялись, чтоб цензура пропустила сочинение, писанное с такою вольностью духа. Г. Радищев взял на себя отвезти все издание того месяца к цензору и успел в том, что сочинение его вместе с другими было позволено для напечатания. В то же время издал он и напечатал без цензуры в собственной типографии небольшую книгу его сочинения под названием "Езда из Петербурга в Москву", в которой с великою вольностью, в сильных выражениях писал он противу деспотизма. Книга сия написана была прозою, но заключала в себе оду на вольность, сочиненную им стихами. Оная начиналась сими словами:
   
   О, вольность! Вольность дар бесценный!
   Позволь, чтоб раб тебя воспел...
   
   и далее:
   
   Да, Брут и Телль еще проснутся,
   Сидя во славе, да смутятся
   От гласа твоего цари.
   
   Полиция скоро открыла сочинителя оной. Он был взят и отвезен в Тайную канцелярию, которая в царствование Екатерины II самыми жестокими пытками действовала во всей силе. Некто Шешковский, человек, облеченный в генеральское достоинство, самый хладнокровный мучитель, был начальником оной. Радищев, выдержав там многие пристрастные допросы, сослан был, наконец, в Сибирь.
   Императрица велела подать себе все списки членов, как тайных, так и вольных ученых собраний, в том числе представлен был список и нашего собрания. По разным видам и обстоятельствам большая часть членов лишены были своих должностей и велено было выехать им из Петербурга. Я не могу умолчать о том, что она, читая список собрания нашего и найдя в нем мое имя, сказала: "На что трогать этого молодого человека, он и так уже на галерах?"
   Я надеялся, по крайней мере, пробыть до весны в Петербурге; но едва успел укомплектовать роту мою, как в марте месяце 1790 г. велено мне было, присоедини еще другую, выступить сухим путем и идти чрез Выборг паки в Фридрихсгам.
   Но по случаю продолжавшейся еще зимы и мелкости чухонских деревень, в которых должно было останавливаться квартирами во время похода сего, велено было одной роте тремя днями выступить прежде, а я с моей ротой пошел потом.
   Вступя в Финляндию, увидел я бедность, невежество, грубость и неопрятность сего народа. Они в сем жестоком климате и по сие время живут еще в черных избах, то есть в которых печи не имеют вовсе труб, и когда их топят, то дым выходит в отворенные двери и маленькие окошки их домов, от чего потолок и стены так закоптели, как бы покрыты были черным лаком. Притом, не зная вовсе употребления свеч, освещаются они в долгие зимние вечера лучиной, то есть тонкими и длинными осколками сухого дерева. Я приметил, что не только многие страдают глазами, но довольно и слепых, что весьма естественно: кроме того, что дым вреден для глаз, они, сидя в зимнее время в черной и темной избе, часто принуждены бывают выходить оттуда, причем зрение их поражается чрезвычайною белизною снега, которым дома и поля их в продолжении восьми месяцев покрыты. Сие поражение зрения еще сильнее при ярком солнечном сиянии, которое зимою нередко в стране их случается.
   Уже прошло с лишком сто лет как провинция сия находится в российском подданстве, но и следов оного там неприметно. Почти никто не знает по-русски, должно иметь с собою переводчика, и к тому же не только не терпят они русских, но вообще всякое имеют отвращение от всего, что есть русское. Екатерина II начала стараться приучать их к русским обычаям, но внук ее, Александр I, все уничтожил, как видно будет о том из дальнейшего рассказа моих записок.
   Суеверие финнов, или чухонского народа, столь далеко простирается, что они больше боятся черта, нежели Бога. Верят колдунам или чародеям, но что всего удивительнее, что сии чародеи не суть настоящие обманщики, но сами твердо верят, что имеют сношение с дьяволом. Столь велика сила воображения полудикого народа, живущего в глубине севера, среди ужасных лесов, болот и преогромных камней. Я полагаю сие остатками древней их языческой веры, которую лютеранские их пасторы не успели еще истребить. Финны всякое воскресенье ходят, в церковь, но как литургия лютеранская весьма сокращена, то пасторы их, как и везде, занимают больше народ проповедями. Они почти все несколько учились в школах, некоторые знают немного по-латыни и все по-немецки, служат же и говорят проповеди на финском языке. Всегда начинает пастор от богословия и христианского нравоучения, в продолжении же проповеди обыкновенно случается, что народ, сидящий на лавках, весь заснет. Проповедник, приметя сие, произнесет громко: "Пегеля! Сатан!" Тогда весь народ вдруг проснется и с тяжким вздохом проворчит сквозь зубы сии слова: "Иезус Христус юмалан пойга". "Пегеля" на финском языке значит "диавол" или "черт", а сатана есть общее его название у всех христианских народов. Слова же "Иезус Христус" и проч. знаменуют: "Иисус Христос, Сын Божий".
   Приближаясь к Выборгу, тщетно ласкал я себя надеждой увидеть место, где начал я воспитание мое. Все там переменилось, я не узнал того дома, в котором жил отец мой.
   Не нашел уже более в живых любезного моего пастора, а дом, где я у него обучался, превращен в какие-то лавки. Словом, Выборг показался совсем неизвестным мне городом. И я, пробыв там одни сутки, пошел далее к Фридрихсгаму.
   На всяком ночлеге получал я рапорты от поручика выступившей предо мною роты, но, пройдя Выборг, я не имел больше никакого от него известия и не знал, чему сие приписать? По дороге нашел я множество чугунных пушек большого калибра, которые везены были из Петербурга на санях, но по причине испортившегося зимнего пути оставлены они были на большой дороге.
   Придя в Фридрихсгам, нашел я там принца Нассау в великом неудовольствии, и когда явился я к нему, то спросил он меня:
   -- Где другая ваша рота?
   -- Не знаю, -- отвечал я, -- ибо, следуя от самого Выборга, не имею о ней никакого известия.
   -- Хорошо, -- отвечал он, -- я дам вам предписание, чтоб без именного повеления императрицы ни по чьему приказанию не смели вы отдать от себя ни одного солдата.
   Причиною сего было то, что некто генерал Нумсен, родом швед, служивший прежде в своем отечестве и потом изменивший оному, хотел показать знание и храбрость свою против своих соотечественников вторжением в пределы Швеции. Но так как на берегу реки Кюменя, чрез которую необходимо должно было ему для того переправиться, шведы построили многие укрепления и батареи, то он, дабы усилить отряд свой, именем императрицы захватывал в начальство свое все встречающиеся ему войска, что последовало не только с ротою, бывшей под моим начальством, но и с одним Фридрихсгамским гарнизоном. Взяв к себе этот гарнизон, он оставил в крепости одного коменданта, так что, прибыв туда, нашелся я в необходимости занять крепостные казармы моими бомбардирами.
   В гавани Фридрихсгамской находились тогда два фрегата, одна шебека и до тридцати канонерских лодок, из которых большая часть были строены там и еще не совсем кончены. Не было на них пушек, да и на парусных судах не доставало много матросов и артиллерийских снарядов. Хотя на место матросов было до двухсот вольнонаемных мужиков, но и тех было недостаточно, а войска только шестьсот морских гренадер. Сим небольшим отрядом флотилии командовал бригадир Слизов, к которому опять поступил я под начальство.
   Я простоял в сей крепости несколько недель без всякого дела, между тем Слизов ожидал прибытия мастеровых людей, матросов, солдат, вольнонаемных рабочих, пушек и военной амуниции.
   Между тем должно сказать, что Екатерина II, узнав о великих приготовлениях короля шведского по флоту, после кончины адмирала Грейга, поручила начальствование над корабельным флотом старому адмиралу Чичагову. В то же время она была весьма обеспокоена помянутым известием и сомневалась в успехах Чичагова. Он, приняв начальство, отправился сперва в Кронштадт, а потом прибыл в Ревель, пред которым соединил весь корабельный флот.
   Наконец, получил я повеление от бригадира Слизова, чтоб раскомандировать роту мою на фрегаты и канонерские лодки, по числу орудий, на оных находящихся, оставив при себе только 25 человек при старшем офицере. Сие учинено им было на предмет ожидания других судов и прибытия бывшей под начальством моим роты.
   Апреля 26-го исполнил я его повеление, а 30-го приказал он мне поехать и осмотреть мыс, лежащий неподалеку от крепости и составляющий выходящим в море углом правый бок залива Фридрихсгамского, для предполагаемого устроения на оном батареи на двенадцать орудий большого калибра. Коса, простирающаяся на семь верст от мыса сего, покрытая мохом и камнями, соединялась с твердой землей под самой крепостью.
   Исполнив повеление и возвратясь к нему, спросил я его: "Во сколько времени желает он, чтоб батарея была готова"? "В три дня", -- отвечал он. "С 25 человеками невозможно произвести работу сию в столь короткое время", -- продолжал я. На сие сказал бригадир: "Дайте мне записку, сколько вам потребно мастеровых и рабочих людей, также инструментов и припасов, а между тем сделайте расположение батарей и прикажите людям вашим перевозить на оную ядра и шанцевый инструмент и самому вам быть там". Распорядясь в полученном мною приказании, просил я его, чтоб он велел дать мне какую-нибудь лодку для сообщения с крепостью, ибо дорога сухим путем далека и затруднительна. На сие дал он мне такой ответ, который изображает характер русских, обвыкших к тираническому правлению. "Где я возьму для вас лодку?" -- "А я где?" -- отвечал я. -- "Там же, где и я, -- продолжал он, прибавя -- я принужден был украсть у жителей несколько лодок, а чтобы не узнали, велел их выкрасить. Неужели вы не догадаетесь сделать того же?" -- "А когда поймают, кто будет за то ответствовать?" -- спросил я. -- "Делайте так, чтоб не поймали", -- ответил он и пошел от меня прочь.
   Подав ему записку о моих "потребностях, возвратился я на свою квартиру и послал проворных людей из роты моей красть лодки, выпрося наперед для сего одну у бригадира. Люди отправились по вечеру в тот же день.
   Поутру на другой день, то есть 1 мая, явился ко мне по обыкновению мой фельдфебель. Я спросил его, возвратились ли люди, посланные за лодками? "Возвратились, -- отвечал он мне, -- и привезли две лодки, но едва сами не попали в руки шведов". "Каких шведов? -- спросил я его, -- и где они?" -- "Точно так, -- отвечал он мне, -- украв лодки и чтоб не быть замеченными с берегов, удалились они на довольное пространство в море и, увидя фонари, почли их за ожидаемые из Кронштадта русские суда и начали приближаться к оным, но, к счастию, шведы издалека окликали их на своем языке. Узнав свою ошибку, поворотили они назад, за ними пустились неприятельские шлюпки, однако ж, темнота ночи помогла им спастись".
   Я пошел тотчас к бригадиру и пересказал ему сию повесть. "Не может быть, -- отвечал он мне. -- Я имел верные сведения, что около Карлскроны и Луизы лед еще не растаял. Как же могли они выйти в море?" Между тем, однако ж, приказал одному морскому офицеру на вооруженном катере выехать из залива в море и посмотреть, разошелся ли вдали лед или еще стоит? А мне советовал переехать на мыс, где назначена батарея. Я сказал ему, что не имею еще ничего по требованию моему. "Это сейчас будет", -- отвечал бригадир. И так остался я еще один день в ожидании рабочих людей, а между тем послал палатку мою и часть экипажа на помянутый мыс.
   Мая 3-го встретился я на улице с бригадиром. Он спросил меня: "Вы еще не поехали?" -- "Я был там, -- отвечал я ему, -- но рабочих по сие время нет". -- "Поезжайте же опять туда, -- продолжал он, -- рабочие прибудут вслед за вами". Итак, отправился я на мыс, назначенный для построения батареи, а между тем два фрегата и одна шебека выведены уже были на рейд и поставлены на всем пространстве широты залива. Одно судно посредине, а два по флангам в дальнем расстоянии. Офицеры морские, приметя на берегу мою палатку, приехали меня навестить. И между тем как, сидя в палатке, занимался я разговорами с ними, услышал я голоса солдат: "Это неприятель, точно неприятель!" Мы выскочили вон, стали смотреть на море и в самом деле приметили много судов, но не могли рассмотреть -- какие, за неимением подзорных трубок. И для того поехал я на фрегат капитана Гамалея, стоявший на средине вместе с ним, там посредством трубок не только рассмотрели мы, что это шведские военные суда, но даже могли увидеть синий флаг с тремя коронами, означающий присутствие самого короля. Я поспешил возвратиться к малой моей команде и нашел оную в великом смятении. Люди торопились сесть на лодки и бросали привезенные ядра в воду, потому что неприятель сзади их сделал уже высадку на берег, примыкающий к нашей косе. Увидя, что они все поместились в двух лодках, которые так были ими нагружены, что один лишний человек мог бы их потопить, а ялик, на котором прибыл я с фрегата, с поспешностью удалился к своему судну, -- я велел им ехать на ближайший фрегат, а сам с моим поручиком и одним унтер-офицером остался на берегу, в надежде по противному занятому неприятелем берегу лесом добраться до крепости пешком. Звук барабанов и крик неприятельских солдат, раздавшиеся по лесу, принудили поспешать, отчего мы скоро так утомились, что едва могли идти. Но, к счастью, приближаясь к берегу, приметили мы небольшую лодку, в которой никого не было; мы сели в оную и поплыли к крепости. Но едва отъехал я несколько сот сажен, как встретил бригадира, едущего в шлюпке. "Куда вы?" -- спросил он меня. -- "К вам", -- отвечал я ему. -- "Видели ли вы неприятеля, в каких он силах?" -- "Видел, -- отвечал я ему, но счесть судов его не успел, знаю только, что довольно". Вслед за ним шло 16 канонерских лодок. И он, приближась ко мне, сказал: "Поезжайте в гавань, возьмите там остальные 15 канонерских лодок, выведите их за собою и составьте из оных левый фланг линии; за недостатком же морских офицеров поручаю я вам его в начальство". -- "Слушаю, -- отвечал я, -- но знаю, что на тех лодках нет ни людей, ни пушек". -- "Что принадлежит до людей, берите всех, кого встретите в городе, а о пушках буду я стараться, -- ведите их без пушек. Сами же должны вы находиться на среднем фрегате". Я исполнил это повеление, привел лодки, устроил их на левом фланге, а сам поехал на назначенный мне фрегат к капитану Гамалею. Остаток дня и ночь занимался бригадир наш постановлением привязанных к лодкам пушек и разделением на суда снарядов. Приготовились мы к сражению против короля шведского, не имея больше 15 выстрелов на каждую пушку. Людей у нас было: одна моя рота до 200 матросов, 60 гренадер и до 150 человек вольнонаемных мужиков.
   Шведский гребной флот весьма в дальнем расстоянии расположился против нас в линию с отделенными отрядами по флангам и с резервом позади. Мая 4-го поутру в 5 часов разбудил нас шведский зоревой выстрел, и через четверть часа последовал другой, по которому суда их снялись с якорей, приблизились к нам на дальний пушечный выстрел и открыли по нас пальбу ядрами. Мы молчали, сберегая заряды, а неприятельские ядра, хотя и достигали по нас, но не причиняли большого вреда. Сия стрельба с их стороны продолжалась более 1 1/2 часа. Приметя сие, неприятель подвинулся к линии нашей гораздо ближе и открыл жестокий огонь ядрами и картечью. Мы начали также пальбу, но вскоре начал сказываться недостаток в снарядах и огонь с нашей стороны стал ослабевать. В сие время бригадир, подъехав к фрегату, на котором я находился, закричал: "Господин капитан Т.! Фланг ваш приходит в смятение". И призвав меня на борт, сказал потихоньку: "Есть ли у вас какой-нибудь ялик?" -- "Есть", -- отвечал я ему. -- "Итак, -- продолжал он, -- сядьте на оный и осмотрите лодки ваши; если они подлинно не имеют больше зарядов, то прикажите им ретироваться и притом старайтесь посадить все лодки на мель, подводные камни, прорубать дны и зажигать, а людям спасаться кто как может, сами же поспешайте в крепость". Едва успел я подъехать к трем или четырем лодкам, как весь правый фланг начал отступать в великом смятении, равно и мой левый; не дождавшись еще моего повеления, бросились все к мелям и подводным камням. Шведы пустили множество гребных судов в погоню за людьми, спасающимися на мелких лодках, веслах и вплавь. К счастью, погода была весьма тихая. За неимением достаточного количества людей находились на ялике моем гребцами два молодые унтер-офицера моей роты и один финн, тамошний житель, на рулю. Посреди града ядер и картечи устремился я к крепости, но один из моих гребцов был оглушен летящим ядром, которое сбросило с головы его каску, хотя без большого вреда упал он в лодку, но так побледнел, что не мог больше действовать веслом. Я принужден был занять его место. Тут скоро увидел я, что за мною гонится большая неприятельская шлюпка. Я велел держать на мель, примыкающую к левому берегу залива. Ялик мой еще плыл, как шлюпка неприятельская, требующая большей воды, нежели оный, в довольном от меня расстоянии села на мель. Скоро потом то же случилось и с нами, и мы бросились в воду, бредя иногда по пояс, а иногда и по самое горло в воде. Таким образом добрались мы до берега, но оный отделен был от крепости довольно глубокой рекой, впадающей в помянутый залив; в ней килевались или починялись наши суда, а для сообщения с крепостью построен был мост. Зная о сем, пошел я к оному, но нашел его сожженным. Несколько мастеровых людей и одна женщина, жена погибшего в моих глазах морского офицера, присоединились ко мне. И мы пошли все в лес искать дороги в крепость. Открыв оную с одного возвышения, прибыли туда в великом изнурении. Там нашел я превеликое смятение. Все кабаки отворены, жители и спасшиеся с флотилии люди пьяны. А женщины, бегая по улицам, плакали и кричали. Встретя одного барабанщика моей роты, приказал я ему бить сбор, на который тотчас собралось до 60 человек моей команды. Из одного переулка появился бригадир наш и спросил меня: "Что вы делаете?" -- "Собираю людей", -- отвечал я. -- "Хорошо", -- продолжал он. Между тем собрались уже у меня комендант и несколько штаб и обер-офицеров. -- "Нам надобно теперь составить военный совет о том, как поступить в сем случае. Пойдемте со мною".
   Надобно сказать, что в крепости Фридрихсгамской был тогда большой госпиталь, в котором находились люди разных команд, в том числе один унтер-офицер моей роты и несколько бомбардиров. Выздоравливающие и слабые, в том числе и он с семью человеками моей роты, пред начатием сражения вышли на крепостной вал, любопытствуя знать свою участь, без сомнения, от сражения сего зависящую. Увидя же отступление наше и неприятеля, стремящегося войти в гавань, зарядил он несколько пушек и одну мортиру и начал стрелять. Кто бы мог подумать, что шведы под предводительством короля своего, увидя сие, остановились и стали в линию под крепостью вне дальнего пушечного выстрела.
   Между тем собрались мы на совет; комендант и начальник тамошней крепостной артиллерии оба были немцы и оба сказали, что они не имеют никаких средств к защите крепости, комендант -- по неимению гарнизона, а начальник артиллерии -- за недостатком способов к действованию оной. Тогда бригадир Слизов сказал: "Гарнизон есть у меня, а действовать артиллерией, надеюсь я, найдет способ г. капитан Тучков". Тогда сказал я начальнику артиллерии: "Пушки стоят на валу, неужели нет у вас пороху и ядер". -- "Есть, -- отвечал он, -- но не из чего сделать зарядов. Я несколько раз требовал нужной для сего материи, но мне ничего не отвечали". Обратясь к бригадиру, я сказал: "За этим дело не станет, если только заблагорассудите поручить мне начальство над артиллерией". Весь совет на сие согласился. И я испросил повеление оного, чтоб послать людей во все лавки, брать бумагу, полотно и всякую тонкую материю; послать в каждую лавку по одному артиллеристу и всех женщин заставить шить узкие мешки для насыпания в оные пороху и употребления вместо картузов. Жители не только сему не воспротивились, но исполнили с большою поспешностью. Вдруг известили нас, что шведская шлюпка под белым флагом приближается к пристани. Я послан был для переговоров и встретил на берегу адъютанта короля шведского, который, увидя меня, спросил: "Вы комендант крепости?" -- "Нет, -- отвечал я ему, -- я начальник артиллерии". -- "Извините же меня, государь мой, -- продолжал он, -- что я ничего вам не имею сказать; король мой приказал мне говорить с комендантом, а не с вами". Итак, принужден я был возвратиться, а он остался ожидать на сие ответа на берегу. Когда объявил я сие совету, то приказано было мне и еще одному морскому офицеру опять идти к нему и сказать, что в крепости начальствует не комендант, а военный совет под председательством бригадира Слизова и мы посланы от имени совета. Тогда королевский адъютант г. Розен, с которым был я потом очень хорошо знаком в Петербурге, сказал мне: "Король мой велел мне объявить, чтобы вы сдали эту крепость без всяких условий, для чего дает он вам два часа на размышление. И если в продолжение сего времени не будет с вашей стороны никакого ответа, тогда предпримет он высадку, возьмет оную штурмом и не будет никому пощады. Впрочем, весьма сожалеет он, что столь храбрые и неустрашимые воины, каковы вы, осмелившиеся без всяких способов еще сегодня показать ему столь решительное и сильное сопротивление, должны будете погибнуть чрез сей несчастный для вас случай". На сие отвечал я ему: "Именем совета прошу изъявить Его Величеству признательность нашу за столь хорошее о нас мнение, которое оправдать поставляем за честь -- и все средства к тому употребим". Тогда вынул он часы свои, поверил с моими, простился улыбнувшись, и пошел к своей шлюпке, а я возвратился в крепость.
   Когда донес я совету его слова, тогда все единодушно подписались защищать крепость, исключая коменданта и начальника крепостной артиллерии. Дарованное нам от короля время употребили мы на распределение начальников и людей на бастионы и прочие крепостные пристройки. По тесноте дома вышли мы на площадь, где продолжали делать разные предложения, рассуждать и спорить. Как вдруг пушечное ядро, пролетевшее через наши головы, заставило нас прервать рассуждения. Каждый из членов ухватился за часы и, взглянув, увидел, что не два, но три часа уже протекло. Все бросились к своим местам. Я побежал в назначенный для пребывания моего, так называемый главный Фридрихсгамский бастион, лежащий против самого фарватера. На нем находилось 17 пушек большого калибра, да на равелине его девять. Неприятель, устроя гребные свои суда в три колонны одна за другою, с музыкой и криком пустился прямо к фарватеру. Мы открыли сильный огонь как с главного бастиона, так и с двух соседственных, с равелинов и батарей, в плацдармах гласиса устроенных. Сие сопротивление остановило стремление неприятеля, и он, уклонясь к противному берегу залива, начал изыскивать способ вдоль оного пройти в самую гавань, но по причине множества подводных камней ход его был весьма затруднителен. Впереди ехала небольшая шлюпка, бросавшая беспрестанно лот или промер в воду. Между тем как главные его силы занимались сим медленным ходом, поставлено было с их стороны против бастиона моего шесть бомбардирских гальотов, которые начали бомбардировать оный из мортир. Шведы знали, что в сем бастионе устроен был самый большой пороховой погреб, но, к счастию, ни одна бомба к нам не долетала, их все разрывало на воздухе. Удивительно, что шведы, люди, столь много бывшие на войне, не догадались осмотреть бомбовые трубки, состав которых, как это заключить можно, слишком высох.
   В сие время прибыл к нам один пехотный баталион, присланный из сухопутной армии. А мы продолжали взаимную пальбу на дальнее расстояние, почти без всякого урона с нашей стороны, потому что мы закрыты были широкими брустверами долговременной фортификации. Но собственная наша артиллерия причинила нам несравненно больше вреда, нежели неприятельская. По всей крепости находились старинного литья чугунные пушки, которые от долговременности почти насквозь проржавели, а лафеты по большей части сгнили. И в продолжение действия на бастионе моем разорвало три большие пушки, да четыре лафета рассыпались. Было чем переменить. В тамошнем арсенале находилось множество пушек, но почти все такие же. От сего приключения как на моем, так и на других бастионах, потеряли мы 25 человек убитыми и до 70 были тяжело ранены.
   Не знаю, какой конец имело бы сражение, если бы не началась вдруг восставшая жестокая буря и ужасный проливной дождь. Не только шведы, бывшие на воде, но даже и мы, находившиеся на валу, не могли действовать из орудий сколько по причине дождя, а более по ужасной темноте. Зажженные на неприятельских судах фонари открыли нам их отступление, они удалились и стали на якорях саженях в 1000 от крепости.
   И так кончился для нас столь трудный и опасный день 3 мая 1790 года, в который был я в морском и сухопутном сражении.
   По окончании сражения прибыл к нам генерал-поручик граф Буксгевден и, осмотри состояние наше, в ту же ночь уехал. А на другой день прислано было к нам еще два баталиона пехоты.
   Поутру нашли мы в заливе пред крепостью затопленные четыре неприятельские канонерские лодки, но пушки с оных были уже сняты, а потому и решились мы оные сжечь.
   4 и 5 числа мая неприятель не делал никаких против нас покушений, а мы употребили сие время на построение в самой гавани батареи о 12 пушках большого калибра, которую маскировали поставленными пред оной деревьями. Исправили также лежащий на противном берегу близ гавани давно оставленный редут и поставили в оном 6 пушек.
   Мая 6-го поутру в 4 часа с неприятельской стороны дан был знак к нападению на крепость, а мы приготовились к сопротивлению с большей надеждой, имея несравненно более средств к обороне. Мы дали пройти его судам поближе к берегу, противоположному крепости, и когда приблизился он к гавани, тогда с новопостроенной батареи, из редута и с других пристроек произведен был такой сильный огонь, что шведы, потеряв много людей, решились отступить по самому фарватеру. Они прошли сквозь весь огонь крепости, потеряв пять канонерских лодок и много людей убитыми и ранеными, после чего гребной их флот при благополучном ветре скоро скрылся из наших глаз. Сие сражение продолжалось с небольшим три часа.
   После сражения пошли все в церковь и только что начали петь благодарственный молебен, как вошел в оную курьер, прибывший из флота нашего от адмирала Чичагова. Он подал депеши свои бригадиру, который, как скоро открыл оные, поздравил нас с большою победой, одержанной адмиралом Чичаговым над шведским корабельным флотом под Ревелем.
   Может быть, полученное королем о сем известие было причиною скорого отступления его от Фридрихсгама.
   Реляция адмирала Чичагова в то же время прочитана была в церкви вслух для всех солдат. Надобно было видеть, как в одну минуту большой образ св. Николая освещен был великим множеством маленьких восковых свеч, поставляемых пред оным матросами и солдатами, так что оный казался весь в пламени. Они не упустили обе сии победы приписать чудесам и покровительству сего святого. Ныне мысль сия в народе, а особливо в войске, очень изменилась, что не весьма полезно в народе, не имеющем ни малейшего понятия о нравственных добродетелях и боящемся только бесконечной муки в будущей жизни.
   Через несколько дней привезли к нам на почтовых из Петербурга полную одежду и вооружения для солдат и матросов, потому что большая часть оного брошена была людьми, спасавшимися с флотилии вброд и вплавь. Офицерам же, а равно и им, выдано было за потерянные экипажи не в зачет третное жалованье. И более никому никакого награждения не последовало. Причиною же тому было, что принц Нассау, под начальством которого мы находились, имел уже при дворе много неприятелей.
   Вслед за сим велено мне было, взяв мою роту, присоединя к оной всех матросов, солдат и вольнонаемных мужиков, оставшихся от истребленной неприятелями флотилии нашей, выступить сухим путем в Выборг, следуя чрез крепость св. Давида, а не прямой дорогой потому, что оная пресечена еще была некоторыми неприятельскими отрядами.
   В сем походе имел я случай ближе рассмотреть нравы и обычаи финского народа. Словом сказать, оный находится почти совершенно в варварском состоянии: злонравны, сердиты и не терпят русских. Живут бедно и нечисто, любят водку и табак, впрочем, все потребности их жизни показывают еще начальное и нисколько не улучшенное состояние варварской жизни. Повозки их двухколесные, на которых они редко ездят сами, а употребляют только для перевозки произведений земли своей. Сами же, как мужчины, так и женщины, по большей части ездят верхом, для чего имеют они седла, составленные из двух деревянных дуг, соединенных дощечками, с висящим на веревке с одной только стороны деревянным стременем, помогающим садиться на лошадь. Мужчины сидят на таких седлах обыкновенным образом, а женщины -- свеся обе ноги на одну которую-нибудь сторону. Путешествуя таким образом, имеют как мужчины, так и женщины маленькие трубки, вылитые вместе с весьма короткими чубуками из меди. Они пришиты на толстых и коротких ремнях к грубому их платью с левой стороны на груди так, что только стоит ему немного наклониться, то конец чубука попадет ему в рот. В дорогу берут они в котомку, за плечами висящую, кусок черного хлеба и к поясу привязывают маленькую деревянную кадочку с коровьим маслом; тут же укреплен и небольшой нож с деревянным череном в кожаных ножнах. Вот весь их запас.
   Почва Финляндии в некоторых местах довольно хлебородна. Производит рожь, овес, лен, пеньку, картофель, репу и другие коренья, также и огородные овощи, как-то: капусту, горох, бобы и проч. Но обрабатывание земли довольно затруднительно в рассуждении по большей части каменистых и болотных мест. Великое множество лесов производит в изобилии многие роды ягод, как-то: малины, земляники, клюквы, морошки, черники и других. Финляндия изобилует также всякого рода грибами, но чухны их не едят, не умея различать ядовитых от полезных.
   Пастбища довольно хороши, но скот и лошади вообще мелки. Селения их малы и редко можно найти деревню, в которой было бы более 20 дворов. В Финляндии в сие время мало было дворян и господских имений, и крестьяне принадлежали по большей части казне. Не знаю, чему сие приписать? В таком ли положении была она и под шведским правлением, или при завладении оной Петром I удалилось дворянство в свое отечество? Там есть некоторый особый род дворянства, или свободные люди, пользовавшиеся преимуществами оного, которых называют чухны саксами. Они все говорят по-немецки и по-шведски, даже мало знают по-фински. Слово "сакса" означает саксонца и потому не есть ли это остаток древних тевтонских кавалеров, владевших некогда Финляндией. Надобно полагать, что не только со времен Петра I, но, может быть, еще и при шведах богатые удалились, а бедные остались. Русские называют их "мызниками"; "мыза" же на финском языке означает "владельца землею", на вечном или временном каком праве приобретенною. Сии мызники не имеют крепостных людей, но только домы, хозяйство, занимаются земледелием и скотоводством, для чего нанимают они чухон в работники. Но в последние времена Императрица Екатерина II начала и финские деревни раздавать своим чиновникам в потомственное владение; правда, что мало было охотников на сие, однако ж, начало было и там умножаться дворянство российское. Но со времен Павла и Александра приметным образом уменьшается, потому что первый не давал деревень в Финляндии, а последний никому во всей Российской империи.
   Итак, чрез несколько дней прибыл я с командою моею в Выборг и явился к коменданту, который сказал мне, что имеется повеление отправить меня со всеми людьми в эскадру вице-адмирала Козлянинова, и что перевозные суда для меня уже готовы.
   На другой день прибытия моего в Выборг сел я с командою моею на оные и отправился в залив, именуемый Транзунд. Там нашел я стоящую на якоре новую нашу эскадру и явился к тице-адмиралу, начальнику оной. Команда моя распределена была на разные суда, а для пребывания моего назначена была взятая у шведов шебека Рагвальда о 36 пушках.
   Сия эскадра состояла из 2 фрегатов, 6 шебек, 2 прамов, 4 больших военных катеров, 2 полубатарей, 12 галер и 40 канонерских лодок. На этой эскадре находились шесть армейских, два морских баталиона солдат. Оная расположена была в устье Транзундского залива, отделяемого от другого, несравненно обширнейшего, цепью больших и малых островов. Лежащий же впереди большой залив также отделен был от открытого моря несколькими островами. На двух больших островах, по обоим флангам эскадры нашей лежащих, построены были две большие батареи: на правом острове, именуемом Транзунд и давшем имя всему проливу, -- о 16 крепостных пушках, а на левом -- и 12 таковых же. У прочих же островов, отделенных не столь широкими проливами, поставлено было по нескольку канонерских лодок, исключая самых мелких, почитавшихся непроходимыми и для самых малых судов.
   Остров Транзунд, на котором была правая и главная наша сухопутная батарея, довольно обширен, имеет лес, пашни, луга и источники пресной воды. На острове, кроме двух небольших деревень, находится еще изрядный трактир, в который собирались иногда офицеры.
   В этом положении стояли мы дней восемь. Полковник, командовавший двумя морскими батал ьонами, составленными почти из рекрут, выпросил у адмирала позволение выйти с оными на помянутый остров и расположиться лагерем для обучения новых его солдат стрельбе из ружей.
   Дня три после сего, однажды перед вечером, приметили мы какие-то суда впереди нас на горизонте. Мы смотрели в трубы, примечали и не могли догадаться, что бы сие значило. Но на другой день поутру, к удивлению нашему, открыли весь шведский корабельный и гребной флот, стоящий в противоположном нам заливе. А около полудня приметили другую линию кораблей, стоящую за островами, отделяющими сей большой залив от открытого моря. В тот же день узнали мы, что это был наш корабельный флот, а на другой день прибыл к нам отправленный по берегу и приехавший к нам на рыбачьей лодке курьер от адмирала Чичагова, который уведомил нас, что большой наш флот имел еще одно сражение со шведским. Неприятель был разбит, потерял два линейных корабля и ретировался в сей залив. Условясь о сношении нашей эскадры, курьер отправился обратно.
   С того времени почти всякую ночь, а иногда и днем неприятель не переставал нас беспокоить, покушаясь на мелких военных судах пройти между островов и напасть на линию нашу сзади. Но все предприятия его были тщетны, между тем адмирал Чичагов держал оба неприятельские флота в блокаде.
   В одну ночь услышали мы на острове Транзунд жестокую ружейную пальбу плутонгами и залпами, и вскоре уведомлены были, что большой отряд неприятельской пехоты, пройдя на мелких лодках неизвестными нам проливами, сделал высадку на сей остров. Он намеревался, -- атаковав сзади, -- овладеть батареею, на сем острове находившеюся, которая не имела никакого прикрытия. И, без сомнения, сие бы ему удалось, если бы не встретился оный с высаженными для обучения стрельбе морскими баталионами. Как только о сем мы узнали, отправился на помощь помянутым баталионам генерал-майор Буксгевден с тремя баталионами гренадер сухопутной армии. Я был послан с четырьмя вооруженными-баркасами, на каждом из которых находилось по две пушки малого калибра, дабы в случае отступления шведов воспрепятствовать им садиться на их лодки. Но это было напрасно: три баталиона королевской гвардии были совершенно поражены, так что ни одна душа не могла достичь до лодок, которые были ближе к берегу, нежели я, и прежде, приметя поражение своих, ушли по столь мелким проливам, что я не мог за ними следовать. В сем деле с нашей стороны убито 2 офицера, ранено 6, нижних чинов убито до 100 человек и ранено до 150 -- большей частью из морских баталионов, выдержавших первое стремление неприятеля; в том числе ранен был и их полковник. Шведы потеряли почти все три баталиона убитыми, исключая 250 человек и 4 офицеров, взятых в плен.
   Через несколько дней после сего сражения король шведский и принц Зюйдерманландский, начальствуя обоими своими флотами, находясь со всех сторон в блокаде, решились пробиться сквозь флот адмирала Чичагова, дабы уйти пока в открытое море. Адмирал Чичагов, сведав о их намерении, прислал к командовавшему эскадрой нашей вице-адмиралу Козлянинову повеление, в котором написал ему следующее: "Когда увидите вы первый маяк, данный мною, снимитесь с якоря и сильно устремитесь на неприятеля, идя даже на абордаж, не дожидайтесь второго маяка, а если принудите вы меня зажечь третий, тогда строго будете ответствовать за неисполнение повеления".
   Повеление сие известно стало всей эскадре нашей потому, что прибывший с оным морской офицер, заехав на шебеку, рассказал вслух многим. По отъезде его, на другой день поутру, часов в пять, услышали мы сильную канонаду шведского и российского флота. Сие побудило многих и даже самого начальника нашего прибыть на главную батарею, находившуюся на острове Транзунде. Мы смотрели спокойно на жестокую пальбу с обеих сторон, продолжавшуюся около трех часов, после чего приметили мы взрыв большого шведского корабля, и вслед за тем увидели мы маяк, данный Чичаговым. Каждый из нас с поспешностью бросился на свое судно, и мы приготовились к снятию с якорей. Но тщетно дожидались мы сигнала о сем от нашего адмирала; более трех часов стояли мы без всякого действия, по прошествии которых увидели мы второй маяк. И сие ни к чему не побудило начальника нашего! В четыре часа пополудни зажжен был трейти маяк. Тогда адмирал нам дал знак сняться с якорей и идти по фигуре, то есть предписанным порядком о расположении судов. Форгелем же, или передовым судном, за которым должны были следовать, назначен был большой прам о нетяжелых пушках. Это было судно, которое по конструкции своей даже и на фордевинд медленно ходило; -- между тем, как мы имели самые легкие, взятые у шведов, фрегаты и шебеки, также и галеры наши были довольно быстры в своем ходе. Дабы выйти из пролива нашего в предлежащий, в котором находился шведский флот, должно нам было пройти сквозь узкий, глубокий и имеюший сильное течение пролив. Шебека наша, первая, следовавшая за прамом, по легкости своей почти не несла парусов, но при всем том нанесло ее течением и в самом проливе сцепилась оная с прамом. Адмирал, приметя сие, велел всем судам лечь на якорь, а капитанам прибыть к нему. Прежде, нежели капитан наш и прама успели сесть на шлюпки, оба судна были уже разведены, и некоторые перерванные веревки были исправлены, но со всем тем должно было ехать к адмиралу. Прибыв к нему и донеся, что они уже исправились, требовали повеления следовать; адмирал согласился, и тотчас дан был сигнал сняться с якоря. Вступив в большой залив, едва могли мы видеть вдали паруса бегущих неприятельских кораблей и флот Чичагова, оные преследующий. Мы шли довольно медленно, пред захождением солнца ветер сделался крепче, хотя и был попутный. Адмирал наш дал знак убавить парусов, а когда ветер начал еще усиливаться, тогда, выстрелив из пушки, выставил он флаг на корабле своем, которым повелевалось всем судам по причине сильного ветра уклониться за острова, стать на якорь, а с галер и других гребных судов желающим сойти на берег и варить кашу.
   Исполнив его повеление, стояли мы за островами три дня, где узнали некоторые подробности в сражении адмирала Чичагова с шведским флотом. Когда сей последний вошел в поминаемый залив, то Чичагов расположился с кораблями своими между островов, разделяющих оный от открытого моря. Все вице- и контрадмиралы его флота имели отдельные части, сам же он был посредине залива на 100-пушечном корабле. Адмирал принц Нассау, шедший из Кронштадта, соединился с ним с большой своей эскадрой, из многих гребных и нескольких парусных судов состоящей. Чичагов поставил и его эскадру в одном из проливов, ведущих в открытое море. Шведы, вознамерясь прорваться после сильного действия из пушек, пустили против флота нашего четыре брандера. Прежде, нежели оные могли приблизиться к российским линиям и загореться, они были узнаны. Адмирал вызвал охотников из морских офицеров и матросов, которые, сев на шлюпки и катера, обратили губительные сии суда в шведский флот. Они загорелись и зажгли у неприятеля четыре корабля. Король, увидя сие, велел всеми силами ударить в пролив, защищаемый кораблями вице-адмирала Повалишина. Но так как там были оные отражены и принуждены возвратиться с большим повреждением как в корпусах, так и в снастях, а между тем другие отряды усилили действие артиллерии, то от того флот его пришел в такое замешательство, что многие суда начали спускать флаги. Принц Нассау решил воспользоваться сим случаем и со всею своей эскадрой устремился в средину неприятельского флота, оставя охраняемый им пролив. Шведы, приметя сие, бросились все в оный. Адмирал Чичагов, увидя сие, три раза давал сигнал вице-адмиралу Пушкину, стоявшему в соседственном проливе, но сей замедлил сняться с якоря. Между тем шведы начали проходить пролив, оставленный принцем. Тогда старый Чичагов, отрубя якорь корабля, на котором сам находился, на всех парусах сам устремился на них, но сие уже было поздно, и король с главными силами своими вышел уже в море. Тогда не оставалось ему более ничего делать, как преследовать его, что он и исполнил. Гнался он до самой Карлскроны, на пути потопил четыре корабля и два взял в плен, прочие же в совсем расстроенном состоянии успели уйти в гавань Карлскроны... При начале преследования послал Чичагов повеление к принцу, чтобы он эскадрою своею занял шхеры, то есть собрание малых островов, в окрестностях острова Роченсальма находящихся, о котором я уже писал, -- на тот предмет, чтобы шведский гребной флот не успел воспользоваться сим местоположением прежде. Принц его не послушал и устремился с гребной своей эскадрой за неприятелем в открытое море. Между тем сделался такой сильный ветер, что все его канонерские лодки и другие гребные суда разбросал по берегам, так что некоторые попали к Сестребеку, оружейному заводу, неподалеку от Петербурга находящемуся. А король, поруча командование корабельным флотом принцу Зюйдерманландскому, пошел с гребным флотом в шхеры и точно укрепился там, как предвидел адмирал Чичагов.
   Между тем погода утихла. Принц Нассау занялся собиранием рассеянных судов его эскадры, а мы, выступя из-за островов, пошли его искать, ибо еще и прежде сего сражения имели мы повеление соединиться с ним.
   Плавая трое суток при благоприятном времени по морю, открыли мы вдали военные суда, стоящие при входе в шхеры. Это была эскадра принца, который также узнал нас и послал навстречу к нам шлюпку с повелением, чтобы мы как можно наискорее спешили соединиться с ним. Был ветер тихий, но несколько противный, а потому парусные наши суда не могли поспеть за гребными, идущими на веслах и парусах. Повеление получено было в полдень, а под вечер парусные наши суда начали приближаться к эскадре принца, который, не дождав оных, начал атаковывать неприятеля, стоявшего за островами в пространном заливе и имевшего по берегам сухопутные батареи. Шведы дали сильный отпор, а пред захождением солнца поднялась довольно сильная буря, отчего эскадра принца пришла в замешательство. В самое сие смятение соединилась с ним наша эскадра, исключая восьми парусных судов, которые за противным ветром не могли следовать и стали на якорях в расстоянии дальнего пушечного выстрела. Соединившиеся с принцем гребные наши суда не знали, что делать, за неполучением никаких наставлений. Всякий начальник действовал по своему произволению и умножал замешательство. Пред наступлением ночи буря до того усилилась, что почти все гребные наши суда разбросало по мелям и по берегам разных островов, исключая 16 канонерских лодок, спасшихся к берегу неподалеку от того места, где остановились наши парусные фрегаты. Почти все галеры, большая часть канонерских лодок и других судов достались в руки неприятеля.
   На другой день с остатками флотилии нашей расположились мы между островов и укрепились батареями. Принц был в отчаяньи. Но Екатерина II утешила его милостивым письмом, а особливо обещанием скоро прислать к нему сильную помощь и поправить дело. И в самом деле по прошествии двух недель построено было в Петербурге и Кронштадте до 80 канонерских лодок, собраны были всякого рода военные суда, оставшиеся в Петербургской галерной гавани и Кронштадте, наняты купеческие галеоты, в которых нагрузили сухопутную осадную артиллерию: набрали людей всякого звания, -- а из военных даже конная гвардия, лейб-кирасиры, сенатский баталион и петербургский гарнизон посажены были на суда. В ожидании их прибытия принц на новопостроенные свои батареи велел привезти пушки из Фридрихсгама. На одном из больших островов сделано было три батареи, одна о 16-ти пушках, другая -- о 9-ти и третья -- о 7 пушках. За оными расположен был лагерем весь наш бомбардирский баталион, потому что недоставало уже нам дела в остатках флотилии.
   Мы стояли спокойно. Принц, занимаясь разными предприятиями, имел при себе множество иностранных шарлатанов, не столько по части морской, ибо там нелегко: грубые наши мореходы требуют от всякого иностранца совершенного познания сферической навигации и астрономии, а это не безделица: поэтому при принце находились иностранцы по части инженерной и артиллерийской. Он сам был человек не весьма ученый, и потому нередко верил их бредням, -- и преимущественно отличал их от русских офицеров.
   Наконец, прибыла ожидаемая из Петербурга помощь. Назначенный начальствовать десантным войском барон фон дер Пален был лифляндец, облеченный потом в графское достоинство; о нем буду я иметь случай говорить после. В один день, призвав меня к себе, он сказал: "Примите в ведение ваше галеоты, прибывшие с осадной артиллерией; завтрашний день после зоревого выстрела чрез полчаса последует другой, по которому должны вы будете немедленно сняться с якоря и идти к островам, на которые проводит вас присланный к вам морской офицер. Там устроены уже несколько батарей, и пристани готовы; вам останется только поставить на оные находящиеся на галеотах пушки, и вы будете действовать брантскугелями и калеными ядрами во фланге неприятельского флота. Желаю вам счастливого успеха и надеюсь, что вы будете иметь честь истребить оный". И я поехал к галеотам. Весь тот день и большую часть ночи провел в осматривании орудий и в приготовлении способов к скорейшей выгрузке оных.
   Утомясь от сего занятия, заснул я, не раздеваясь, на палубе одного большого галеота. Выстрел зоревой пушки разбудил меня, но, в ожидании другого, я опять заснул, как вдруг разбужен я был великими криками: "Виват!", "Ура!" Сии крики раздались и на моем галеоте. Я проснулся, протирая глаза и сам себе не верю, видя множество мелких шведских судов, на которых сидели шведские офицера, матросы и солдаты; они плавали между судов наших и кричали с знаком радости: "Виват, камерад!", а наши кричали "Ура!"... Удивленный сим, сказал я поручику моему: "Поезжайте на яхту принца и узнайте, что сие значит?" И хотя впрочем не трудно было понять, но я мыслил еще надвое: или мир, или только перемирие заключено со шведами. Поручик поехал, возвратился скоро и привез следующее известие: в самую полночь на передовые посты наши прибыла шведская шлюпка под белым флагом, на которой находился шведский адмирал. Он, явясь к первому офицеру, требовал, чтоб тот велел проводить его к принцу Нассау. Офицер, следуя военным правилам, завязал ему глаза, дал свой ялик и, посадя его в оный, отправил к принцу. По прибытии же на его яхту просил он позволить ему говорить с принцем. Он вышел на палубу, а адмирал, услыша его голос, еще с завязанными глазами, бросился к нему, начал его обнимать, говоря: "Поздравляю, любезный принц! Поздравляю вас!" -- надобно было видеть, как принц вырывался из объятий его, и первое -- велел развязать ему глаза. Тогда адмирал, вынув запечатанный пакет, отдал принцу, и они оба пошли в каюту. Чрез несколько минут велел объявить принц, что Екатерина II заключила мир с королем шведским, и по просьбе адмирала позволил он приготовленным уже невооруженным судам прибыть в наш флот.
   Екатерина заключила мир сей без посредства министров обеих сторон, чрез взаимную переписку с королем, и прежде всех его о том уведомила. И так кончилась сия шведская война без всякой выгоды для России. Границы наши остались в прежнем положении, шведский корабельный флот в продолжении сей войны был почти совсем уничтожен; в замену того претерпел большой урон наш гребной флот. Мы возвратились все в Фридрихсгам, а оттуда прибыл я пока с ротою моей в Петербург.
   Итак, расстался я с службою на море, сделав две кампании.
   Остается мне сказать нечто о начальниках наших.
   В начале войны командовал сухопутной армией против шведов славный и толико известный свету генерал Суворов, потом барон Игельштром, о котором буду я иметь случай говорить после, и наконец, генерал граф Салтыков, человек знатного происхождения, весьма богатый, довольно образованный нравственным воспитанием. Он почти всю жизнь свою проводил в военной службе, но мало отличился знаменитыми подвигами, впрочем, он был храбр, великодушен и добр, любил хорошо и пышно жить.
   Корабельным флотом начальствовал сперва адмирал Грейг, родом англичанин, славный мореходец, отличный своими знаниями, опытностью и храбростью. Он учинился известным еще под начальством графа Орлова во время экспедиции его в Средиземном море. По смерти же его принял главное начальство над флотом адмирал Чичагов, происшедший от древней, но бедной дворянской фамилии. Он не имел, что называется, блистательного воспитания, знал только в совершенстве искусство морское, имел столько опытности, что говаривали о нем: он, как чайка, состарился на воде. Одарен он был от природы твердым рассудком, постоянен, великодушен, решителен, храбр и хладнокровен. Вице-адмиралы Козлянинов и Пушкин обязаны его великодушию, что не пострадали за поступки свои во время последнего сражения с шведским корабельным флотом, мною описанного, равно как и принц Нассау, доверенность к которому двора после сей войны весьма ослабела. С начала до конца войны начальствовал гребным флотом адмирал принц Нассау, известный в свете своею храбростью и великодушием, он больше опытен, нежели знающий. Сколько мог я приметить, то со стороны наук много недоставало в нем того, что требуется от великого вождя в образе нынешней войны. Храбрость его была больше храбрость гренадера, нежели генерала; он был скор и часто не довольно осмотрителен. Да позволено мне будет сказать здесь, что из всех известных свету генералов знаю я только одного Суворова, которого необыкновенная быстрота и храбрость соединены были не только с осмотрительностью, но даже с дальновидностью. Нассау отличал себя, начальствуя галерными флотами в Европе и Америке, но в России встретились ему совсем другие обстоятельства. Русский гребной флот почти всегда бывает смешан с парусным, действие же галерами совсем разнится от управления парусными судами. Другая конструкция, другая оснастка, другие названия всякой вещи, другой порядок в плавании и проч., так что офицер, служивший довольно на кораблях, если вступит в галеру, должен учиться узнавать вещи, их употребление и наименование. Не видав галер, всякий мореходец удивится, что для того чтоб остановиться на якоре, бросают с галер два якоря: один -- с носу, а другой -- с кормы. Большую еще перемену встретит офицер, привыкший к галерной службе, когда случится быть ему на корабле, потому что, кроме разности в вещах, их употреблении и наименовании, несравненно больше потребны познания математических и других наук, соединенных с морским искусством. Сей-то недостаток приводил нередко принца Нассау к великим ошибкам.

Глава 5

   По возвращении моем в Петербург думал я остаться там надолго. В сем мнении предприял я посвятить свободное от службы время на приобретение большого познания в музыке и для того нанял известного своею игрою и сочинениями Ми. Он находился тогда в числе музыкантов камерной придворной музыки и по приказанию Екатерины давал уроки внукам ее, Александру и Константину. Быв родом из Гессен-Кассел я, он особенно привязан был к тем своим ученикам, которые любили говорить с ним по-немецки, хотя знал он и другие языки. Тогда еще приметил он в высоких своих учениках многое, что ему не нравилось и, по словам его, ничего доброго не обещало. Приходя ко мне по часам, всегда оставался он еще несколько времени, рассуждая со мной о музыке и о разных предметах. Один раз сказал он мне: "Я напрасно беру деньги за обучение великих князей, никогда не будут они не только знающими в сем, но даже любителями музыки. Старший внук худо слышит аккорд и каданс и притом так нечувствителен, что хотя бы и слышал, то самая трогательная музыка не имеет на чувства его ни малейшего действия. Притом так скрытен в характере своем, что настоящих его склонностей приметить нельзя, а это худо для государя, -- прибавлял он. -- Младший, -- продолжал он, -- хотя и имеет изрядный слух, но нет у него никакой склонности к музыке, столько же нечувствителен, как и старший, но вспыльчив, горяч и сердит, притом так ветрен и рассеян, что всякая безделица отвлекает его от предпринятого упражнения. А наипаче если услышит барабан или увидит солдат, то, бросая все, без памяти бежит к окну". Вот первые черты характера сих великих князей, примеченные музыкантом.
   Смерть князя Потемкина, которую многие приписывают разным случаям; мир, заключенный князем Репниным с турками, приобретение от Порты части Бессарабии, торжественное ее отречение навсегда от права на остров Крит и наконец, мир со шведами переменили вид политики Европы и России. Франция занята была внутренними мятежами, в которых Австрия показывала вид участия. Екатерина II предприяла внутренние беспокойства Польши окончить разделением сего королевства между Россиею, Австриею и Пруссиею. Хотя на сей предмет прибыли в Петербург польские графы Потоцкий и Ржевуцкий и генерал Косаковский, но сие в начале было для нас непроницаемой тайной.
   Я обманулся в надежде долгого пребывания моего в Петербурге. Прибыв туда осенью 1790 года, в конце зимы 1791-го, то есть чрез несколько месяцев, велено мне было, взяв четыре бомбардирские роты без пушек, выступить сухим путем в город Псков. Пятая же рота, составляющая полный баталион с прежними, отправлена была под начальством другого капитана с пушками для всех пяти рот, которые везены были туда на санях наемными лошадьми. Равно и другие многие конные и пехотные полки получили в то же время повеление идти в Псковскую и Полоцкую губернии. Никто не знал подлинного предмета назначения нашего, и, может быть, нарочно распущены были слухи, якобы мы назначены идти в Пруссию.
   Город Псков, составлявший в древности особую республику, как и Новгород, построен на выгодном местоположении, при реках Великой и Пскове, дающей оному свое имя. Еще видны там остатки древних стен, окружавших оный, и хотя лишен прежнего своего величия, но имеет еще довольное количество каменных, хорошо построенных церквей, домов и лавок. По прибытии нашем в оный, велено было расположить нас по квартирам в окрестностях сего города, -- и потому выступил я с ротою моей в Печерскую округу. Маленький сей город и ничего не значащий получил наименование свое от одного монастыря, неподалеку находящегося, в коем видны еще и поныне остатки древних пещер, где скрывали себя пустынники или, как называются, затворники. Эти пещеры подобны киевским, о которых буду я иметь случай говорить после, только гораздо меньше в продолжении своем, и многие уже обвалились.
   Неподалеку от Печерска находится древний, оставленный город Изборск, построенный, может быть, гораздо прежде VII столетия, ибо в половине IX столетия был он уже уделом князя Трувора, брата Рюрика, первого русского государя. Сей город находится при реке Исее, что ныне называют Сливенские ключи, построен на горе, пологость которой окружают три каменные стены, идущие параллельно одна другой. Но должно полагать, что это был замок или цитадель, а не самый город, ибо третье окружение стены, на самой вершине горы находящееся, не довольно обширно. В середине построена каменная церковь, а внизу небольшое селение, в котором живут государственные крестьяне. Каждая стена имеет только одни ворота и, въехав в первые, должно объехать половину горы, чтоб попасть во вторые и таким же образом в третьи. На каждых воротах видны древние украшения, состоящие из разных мраморных и гранитных плит, на которых изображены всадники, звери, птицы и цветы. Но все сие в таком виде, как было в тех веках зодчество северных народов, -- то есть весьма безобразно. В окружности северной стены видел я много надгробных камней с украшениями и надписями, которые так изгажены временем, что я не только не мог ничего прочитать, но даже разобрать, на каком языке оные вырезаны. Тамошний священник указал мне одну большую мраморную доску и уверял, что это гробница Трувора. Сомнительно, -- потому что древние славяне были еще, как и Трувор, в идолопоклонстве, хоронили великих людей с их лошадью и насыпали сверху высокий холм, каковые и по сие время еще видны во многих местах России. Но Трувор был иностранец и потому, может быть, погребен был по обычаю отечества его иным образом. С большою прилежностью рассматривал я буквы, высеченные на сей плите, и хотя оные были весьма изгажены временем, но приметил я некоторые, похожие на славянские. Славянский же алфавит был известен тогда русским. Он изобретен для перевода священных книг двумя греческими епископами Кириллом и Мефодием. История ничего не упоминает; впрочем, во всяком алфавите можно найти в некоторых буквах некоторое подобие с другими. Однако же, признаюсь я, что сомневаюсь в том, чтобы это была гробница Трувора и не могу утвердительно сказать, на каком языке сделана надпись.
   В окрестностях Пскова простояли мы около двух лет без приключений, достойных примечания, кроме поиска моего на разбойников. Если б я намерен был подражать г-же Радклиф, то многое мог бы сказать о непроходимых лесах, о древних развалинах посреди оных, подземных жилищах, о встретившихся нам несчастных молодых девках и прочее. Но как таковые предметы почитаю я не заслуживающими особливого внимания, то скажу только, что маловажная сия экспедиция, десять дней продолжавшаяся, кончилась поимкою до 40 человек разбойников. И когда началось следствие, приметил я великое злоупотребление земской полиции и других судей. Убийцы освобождены были на поручительства, а невинные люди, но такие, от которых надеялись что-нибудь получить по оговору их в пристанодержательстве и за то, что на землях их под снегом, ибо поиск сей был зимою, нашлись мертвые тела, посажены в тюрьму.
   Стоя в зимнее время на квартирах по деревням, нередко посещали мы губернский город, а летом располагались лагерем пред самым городом, в котором находилась главная квартира, а главнокомандующим нашей армии был генерал граф Салтыков, тот самый, который начальствовал сухопутной армией против шведов в бывшей пред сим войне. За несколько месяцев пред выступлением нашим из Пскова сменен он был генералом бароном Игельштромом.
   В 1792 году в марте месяце вся армия наша приведена была в движение, и я получил повеление с ротою выступить в Полоцк. Он был тогда главным городом губернии сего имени, составляющей часть Белоруссии, в недавнем времени отторгнутой от Польши. При вступлении в сию губернию открылось для меня много нового. Повсеместный католицизм римского исповедания, соединенный со всевозможными предрассудками, ненависть к русским, крайняя бедность и совершенное невежество поселян, плутни и пронырства жидов, гордость и тиранское обращение помещиков с их подданными, -- предметы, о которых буду я иметь случай говорить подробнее.
   Я не знал ничего ни о какой войне, и по содержанию данного мне предписания думал, что должен буду расположиться квартирами в Полоцке. Но во время приближения моего к сему городу встретил меня посланный вперед мой квартирмейстер. Он вместо квартирной росписи подал мне повеление, по которому должен я, придя на берег реки Двины, составлявшей тогда границу Империи Российской и Польши, тотчас переправляться на противный берег и расположиться только ночлегом в части Полоцка, принадлежавшей Польше, относясь во всем к генерал-поручику Косаковскому. Косаковского знал я по слуху. Он имел особую партию в Польше, чрез которую избран он был в достоинство гетмана Литовского. Но так как противная партия отвергла сей выбор, то он предался Екатерине II и вступил в русскую службу с чином генерал-лейтенанта и тогда же дан ему был орден св. Александра Невского.
   Придя к берегу реки Двины, нашел я оную покрытою льдом, который не был уже довольно крепок, чтоб мог я перевезть по оному мои пушки, а для того прорублены были во льду канавы и приготовлены паромы. Я начал переправляться и с первыми двумя орудиями и ящиками переехал сам на противный берег. Там встретил я стоящего на часах польского солдата: он отдал мне честь, а я спросил у него:
   -- Что ты тут делаешь? Солдат отвечал мне:
   -- Я поставлен при таможне смотреть, чтоб не провозили запрещенных товаров.
   -- У меня все запрещенный товар, -- сказал я ему, -- пушки, порох и ядра.
   -- Вижу, -- ответил, улыбаясь, часовой.
   А я, возвратись на наш берег, нашел чиновника, присланного ко мне от губернатора просить меня на обед. Я стал извиняться, что занят переправой и что обязан явиться к моему генералу, которого полагал быть уже на противном берегу. Тогда мне посланный сказал, что и генерал Косаковский у губернатора и желает меня видеть. Я знал, что губернатор служил некогда под начальством отца моего, видел его в нашем доме и потому приятно мне было, поручив дело старшему по себе, поспешить к нему. Хозяин дома и генерал, его гость, приняли весьма ласково, и последний сказал:
   -- Вот, государь мой, как идут дела в моем отечестве: едва перейдем мы за границу, как присоединятся к нам 20 тыс. конфедератов, противящихся конституции 3-го мая (1791 года).
   Я принял сие за истину и по окончании стола хотел поспешить к моей обязанности. Но губернатор уговаривал меня побыть еще у него. Я, поблагодарив, сказал:
   -- Далеко ехать и темно будет переезжать чрез реку.
   -- Далеко? -- сказал он и, подведя меня к окну, указал мне на противной стороне дом и стоящие перед оным пушки. -- Вот ваша квартира и артиллерия. Вы пойдете вместе с генералом через лед, на котором для безопасности велел я положить доски.
   Посидев еще несколько, отправился я вместе с генералом. Сей тонкий и высокий старик шел впереди меня в глубокой задумчивости и, войдя на лед, ступал то на доски, то шел по льду, что заставило меня сказать ему:
   -- Осторожнее, ваше превосходительство, лед слаб и может проломиться.
   На сие отвечал он мне польской пословицей следующего содержания:
   -- Кому быть повешену, тот не утонет.
   Я никак не мог подумать тогда, чтоб пророчество сие сбылось с ним через три года после сего, почти в то же время, как я переходил с ним через реку, о чем читатель увидит из последующих моих записок.
   На другой День присоединились ко мне два российских полка пехоты и отряд конницы. Мы выступили далее и, оставя Вильну в стороне, пришли в Гродно, не встретя на пути своем никакого неприятеля и ни одного конфедерата, о которых говорил мне генерал Косаковский при первом со мною свидании. Оттуда выступили мы в Белый Сток, небольшой город, в котором королевская сестра имела дворец, с удивлением прославляемый поляками. Тут мы остановились на несколько дней, и я имел время оный осмотреть. Но не меньше, как они, удивился я их хвастовству, найдя выгодно расположенный одноэтажный каменный дом, довольно хорошо убранный. В нем находилась изрядная библиотека, посредственного достоинства кабинет редкостей природы, небольшая галерея картин, составленная из копий известных живописцев. В некоторых покоях, где стены обиты были шелковой материей, находились зеркальные двери, и в одном небольшом кабинете такой же потолок, что больше всего удивляло поляков. И я заключил, что они еще весьма далеки от понятия о совершенной роскоши и изящных украшениях богатства. Сад, в коем находилась хорошая оранжерея, довольное количество иностранных дерев в самом саду, и небольшие пруды, канавы и водометы придавали оному нарядный вид. Было там и довольно статуй, но большая часть оных столь худого резца, что не стоит труда их иметь. Словом сказать, кто видел при Екатерине II Царское Село, Петергоф, или в Москве Кусково, принадлежащее помещику графу Шереметеву, тот почтет все сие за безделицу. Но более всего понравилось мне заведение фазанного сада, -- птиц, в этом климате не существующих. Он не что иное, как парк или дикий лес, чрез который протекает небольшая речка, окруженный каменною стеною, на верху которой поделаны решетки из толстой проволоки такой высоты, что фазаны не могут перелететь. В средине на лужайке, окруженной деревьями, находится небольшой трактир, а при оном несколько домиков для егерей, наблюдающих фазанов. Они до такой степени там размножились, что всякий, придя в сей парк и заплатя червонец егерю, мог застрелить пару фазанов и велеть приготовить в упомянутом трактире или за ту же цену поручить труд сей егерям.
   Чрез несколько дней оставили мы Белый Сток и пошли к местечку Венгрову, не в дальнем расстоянии находящемуся от Варшавы. Там расположились мы лагерем и простояли несколько недель. Между тем имел я удовольствие увидеться в оном с старшим братом моим, подполковником армии, приехавшим посетить меня из Варшавы. Я узнал от него, что в сем году не будем мы иметь никаких военных действий. И подлинно, чрез несколько дней получили мы повеление идти к Вильне и там, простояв с месяц времени в лагере, велено мне было вступить на зимние квартиры в местечко Новые Троки. Сие небольшое местечко, и в особенности находящееся при оном небольшое селение, именуемое Старые Троки, подле которого видны многие древние развалины, было некогда столицей княжества Литовского еще до построения города Вильны. Достойно примечания, что жиды, не только терпимые, но еще пользующиеся особливыми некоторыми правами во всей Польше, не могли иметь права жить в Троках по причине живущих в оном так называемых караимов. Это народ также жидовского племени, но он имеет разницу с ними в религии. Она состоит в перемене некоторых наружных обрядов, непризнания Талмуда, как прочие жиды, последование во всем только одной Библии, в ношении одежды, употребляемой всеми жителями того края, в котором находятся, и в соблюдении большей опрятности в домах своих. Они так же, как и жиды, занимаются торговлей, но притом иногда земледелием и садоводством, чего польские жиды никогда не предпринимают. Запрещение жидам жить в Троках, говорят, сделано было королями польскими в награду караимам за храброе сопротивление и отражение неприятеля от помянутого местечка. Право сие уничтожено Имп. Александром I.
   Стоя в Троках и потом в Вильне близ двух лет, имел я время узнать характер народа польского. Народ польский разделяется на дворянство, духовенство, поселян, или земледельцев, и жидов, в великом множестве составляющих из себя купечество и ремесленников.
   Поляки вообще привязаны к вольности и республиканскому правлению. Но, рассмотря прилежно образ их правления, найдем, что Польша никогда не была под анархическим правлением. Она имела королей, но достоинство сие не было наследственно, а подвергалось выбору. Законодательная власть зависела от сеймов и сената. Кто ж составлял народ? Одно дворянство; поселяне же и земледельцы, равно как и прочие сословия, не имели сего права и не могли посылать на сеймы своих представителей.
   Дворянство польское весьма многочисленно и пользовалось совершенной свободой, но нигде не видал я такого неравенства, как в оном. Редко в каком государстве можно найти столь богатых дворян, как в Польше, которых, однако ж, немного, но большую часть сего состояния составляет совершеннейшая бедность. Пан в переводе "господин", а шляхтич -- "дворянин", титул же "господин" принадлежит всякому дворянину, но в Польше, напротив, несмотря на старшинство родов, пан значит -- богатого, а шляхтич -- бедного. Притом бедное дворянство в такой зависимости у богатых почти как русские крестьяне у своих помещиков. Бедное дворянство служит в домах богатых не только в самых низких должностях, как-то: конюхами и прочее, но даже работниками у жидов. Итак, в дворянстве польском приметны две крайности: богатства и бедности, среднего же состояния почти вовсе не видно, исключая некоторых, находившихся в гражданских должностях. А потому, кажется мне, что богатые люди, или вельможи польские, имели в том политику свою, дабы не допускать бедное дворянство до среднего состояния и иметь через то оное в своей зависимости. Право первостепенных дворян было столь неограничено, что они бедных людей того же сословия могли наказывать телесно. А над крестьянами или земледельцами имели такую власть, что не только помещики могли их заставлять работать по своему произволению, брать всю их собственность, наказывать телесно, но даже за убийство своего мужика помещик виновный подвергался только легкому денежному взысканию.
   Всякий зажиточный польский помещик имел двор и всю услугу его составляла шляхта. У каждого был маршал, управляющий домом, конюший, комиссар, эконом во всякой малой деревне, подскарбий, министр финансов, ловчий, лесничий и тому подобные. Если он был женат, то госпожа имела особый штат, составленный из женщин, как-то: госпожа, или панья гофмейстрина, главная смотрительница, госпожи девицы, или панны резидентки, собеседницы, или служащие для компании, панна гардеробянка, имеющая в заведывании платья. Панна шафарка, имеющая в смотрении своем закуски и лакомства, и наконец, также госпожи девицы панны служонцы, или услужницы. Не говоря о прачках и служащих при кухне, сверх того жены чиновников, составляющих штат мужа, равномерно соединяют услуги свои сей особе.
   Гражданские чины в Польше были больше уважаемы, нежели военные, и сие уважение простиралось даже на детей их обоего пола с присовокуплением титула. Например, если отец был сенатором, сын его называется "пан сенаторович", а дочь -- "сенаторовна". Если он был судья, по-ихнему "сендзя", то сын пан "сенд-зиж", а дочь -- "сенджанка". Те, кто занимал должности, дающие преимущества только на время отправления оных, как-то, напр., маршал губернский или уездный, в достоинство которых избираются люди, нигде не служившие и не имеющие никаких чинов, по оставлении должности своей называют себя и подписываются маршалами по смерти, а дети -- "маршалковичами" и "маршал-ковнами". Но всего смешнее то, что не только государственные чины, как-то: гетман, сенатор, маршал и прочие имели сии титулы, но даже и слуги частных людей, которых они переменяли по своему произволению, пользовались тем же. Например, кто определит кого комиссаром или экономом, или конюшим в дом свой, хотя на короткое время, тот давал им право уже на всю жизнь пользоваться сим наименованием, а дети их становились уже комиссаровичи, комиссаровны, экономовичи, экономовны, конюшичи и конюшанки.
   Самые богатые люди воспитывали детей своих по большей части во Франции, прочие же пользовались школами, заведенными при монастырях. Дворянство не все служило, а только некоторая часть в гражданской и военной службе. Чины военные покупались, а не получались по старшинству и достоинствам, равно и гражданские приобретались по богатству и роду, а наипаче почетные. Прочие же дворяне жили по деревням в своих домах, занимаясь хозяйством, псовой охотой, волокитством и пьянством.
   В Польше было тогда только два кавалерственных ордена, не разделенные на степени как ныне, а именно: ордена Белого Орла и св. Станислава. Один король имел только право жаловать оными за отличные заслуги. Сии ордена, кроме некоторого уважения и наружного украшения, ничего с собою не приносили. Но в последние времена в раздаче оных великое было злоупотребление. Король, которого финансы всегда были слабы, вместо денег жаловал вначале сими орденами за заслуги государственные, как то делалось и поныне делается во всей Европе. Но, наконец, став еще беднее, не имел уже более чем награждать своих приближенных и слуг, даже камердинерам своим не в состоянии был платить. И так давал он им вместо денег по несколько рескриптов или грамот, на ордена Белого Орла и Станислава, написанных и подписанных им по обыкновенной форме с оставлением в строках чистого места для вписания имени и прозванья. Сии люди продавали жидам, которые охотно и не дешево их покупали. Жид, имея несколько таких грамот, приезжая на ярмарку, наведывается о богатых и гордых помещиках. С обыкновенного их скромностью и унижением старается он найти доступ к господину, потом в тайне говорит ему: не желает ли он иметь от короля который-нибудь из двух орденов, прибавя, что он имеет у двора знакомство и может ему оный доставить. Господин соглашается, условливается в цене и платит деньги, а жид, вписав его имя в прозванье в имеющуюся у него грамоту, вручает ему оную. Тогда господин, купив в лавке орденские знаки, дожидается какого-нибудь праздника, уверяя всех, что он имеет надежду получить от короля орден. В праздник идет он в церковь, слушает мессу и потом просит священника купленный им у жида рескрипт прочитать всенародно. После сего возлагает на себя знаки, получает от всех титул "ясне-вельможного", а до того был он только "вельможный", принимает поздравления и устраивает большой пир. Не должно, однако ж, думать, что они старались получать таким образом знаки отличия из единого тщеславия. Нет, с оным сопрягались другие виды: человек, украшенный орденами, дает о себе мысль, что он имеет покровителей у двора и потому преимущественнее пред прочим поступает он к выбору в маршалы и другие почетные должности, соединяющие с собою уважение, а равно позволительные и непозволительные, но терпимые доходы. И так весь обман падает только на народ. Жид извещает того, у кого купил грамоты, кому он их продал, а в Варшаве вносят имя его в кавалерский список.
   Бедное дворянство, кроме службы у богатых, занималось земледелием и часто по неимению собственной земли нанимало у других, или, лучше сказать, платило подать, известную под названием "чинш". Слово это взято с немецкого Zinse, и оттого таких дворян называли и поныне называют "чиншовая шляхта".
   Вельможи занимались интригами государства, каждый хотел быть королем или сам, или доставить этот титул тому, которому он предан. Не только выбор в достоинство короля, в котором всегда участвовали министры иностранных дворов, но даже выбор в министры, сенаторы, маршалы и в другие государственные чины подвержен был всегда согласию сейма или сеймика. Большие сеймы назначались в известных городах, а сеймики, или малые, собирались в каждом уездном городе для двух целей: первое, для избрания представителей от дворянства того уезда к составлению общего сейма; второе -- для назначения маршала и судей того уезда. Причем всякий из ищущих какого-нибудь назначения имел свою партию на таковых сеймиках. Они состояли из самой бедной и непросвещенной шляхты, одетой в нижний кафтан и лапти, но при какой-нибудь старой заржавленной сабле. "Я шляхтич, -- говаривали они, -- и имею право носить кусок железа при бедре моем". Каждый из искателей привозил с собой по нескольку десятков, а иногда и сотен подобных дворян. Во время сейма жили они на его счет, он их кормил и старался всегда поить допьяна, к чему мелкое польское дворянство весьма склонно; впрочем, и сами вельможи любили попить. Я сказал в начале моей книги, что образ правления великое имеет влияние на характеры и нравы наши, оттого-то в то время пьянство по трем причинам весьма господствовало в Польше. Первое, все не только северные, но и прочих стран непросвещенные и дикие народы любят крепкие напитки. Итак, чтоб составить для себя партию, должно делать угощения тем, на которых надеются, поить их, пить с ними вместе. Второе, чтоб узнать что-нибудь и от равных себе, должно также с ними знакомиться, угощать и, если можно, подпаивать в надежде что-либо от них узнать, а сие делается иногда привычкою; и третье, духовенство, которого самую большую часть в Польше составляют монахи, по уставам своим быв лишены всех приятностей жизни и проводя ее в великом единообразии, непременно должны подвергаться ужасной скуке и меланхолии, для разогнания которых стараются они хорошо есть и пить, но поляки больше склонны к последнему. Итак, пьянство есть удел католических монахов во всей Польше. Между тем духовные лица там в великом уважении, как по набожности народа, так больше потому, что все школы находятся у них в руках и они воспитывают все дворянство. Это последнее заимствует от них некоторые слабые и ложные познания, а вместе истинные их пороки, из которых пьянство занимает первую степень.
   Дворянство, прибывшее на сеймик для выборов, собирается в назначенный для того дом, в котором двери и окна отворены; партии же их становятся на дворе, по большей части все пьяны. Тут первые дворяне рассуждают о предметах, до выбора касающихся, равно и других, относящихся до правления. В подкрепление же голосов своих каждый дает знак партии своей, которая, не зная, о чем идет дело, кричит: "Згода!", то есть согласны, или "Не позвалям!" -- не позволяем. Тут иногда одна партия кричит "согласны", другая -- "не позволяем", отчего происходит не только великий шум, но часто драка и смертоубийство. Начальники партий выбегают, стараются усмирить своих клиентов, а иногда, начав спор друг с другом, кончают оный поединком.
   Все дела на сеймиках кончаются большинством голосов и потом выбранные в какое-либо достоинство дают еще общие угощения во вкусе земли сей.
   Большие, или государственные, сеймы во всем подобны малым, исключая важности предметов, о которых в таковых рассуждают, и лиц, оные составляющих.
   Теперь на счет дворянства польского, единственно собою составляющего нацию и республику польскую, ибо простой народ ничего не значит, остается мне сказать нечто об образе жизни оного.
   Дворянство польское по справедливости может быть разделено на три степени: магнаты, или вельможи, знатные и богатые люди занимают первую степень. Среднее дворянство, успевшее оградить себя от насилия вельмож приобретенною ими чиновностию и составившее разными способами некоторое состояние, должны занимать вторую степень. Третью же составляет самое бедное дворянство, известное под наименованием шляхты. Люди двух первых степеней называются панами, а третьей -- просто шляхтой.
   Дворянство первой степени; получив при воспитании своем некоторые познания от своего духовенства и научившись французскому языку от иностранцев, по разным причинам оставивших свое отечество, едет путешествовать по большей части во Францию и Италию. Германия им не столь нравится, как потому, что не имеет разницы с их климатом, так по той причине, что уже католицизм не столь силен, а равно и потому, что характер германцев не весьма им нравится. Поляк высокомерен, хвастлив и расточителен, а немец, напротив, кроток, скромен и бережлив.
   Дворянство второй степени, научась грамоте и арифметике у попов, остается в своем отечестве, вступает вначале в должности стряпчих и поверенных, потом делается судьями, а наконец, по большой части живет в своих имениях. Они вообще гостеприимны, и любили в то время угощать своих посетителей. Игра в карты не весьма была употребительна меж ними в то время, но сытные столы, доброе вино, мед, пиво и водка поддерживали беседы и разговоры. Кофе, шеколад и чай мало им были известны, прочие же занятия состояли в хозяйстве и в езде на охоту. Поляки вообще любят лошадей и в заводе находятся весьма изрядные. Хотя они больше русских любят верховую езду и в запряжку стараются щеголять красивыми лошадьми, но им не известна была тогда охота к бегу на рысаках и иноходцах, столь употребительная у русских.
   Третья степень дворянства -- шляхта -- не имела тогда почти никакого воспитания, редкие знали грамоте. Обитали они тогда, как и теперь, в черных избах, наподобие простых земледельцев, нередко вместе с домашним скотом, а особенно в Белоруссии, Литве и северных провинциях Польши. Они по способностям своим служили иногда экономами, слугами и кучерами у богатых людей, вступали также в военную службу рядовыми под названием товарищей в уланские польские полки. Но по большей части оставались в домах своих, занимаясь земледелием и скотоводством.
   Народ польский, в особенности же дворянство, имеет много сходства с русским как в языке, так в нравах и обычаях, но питает и будет всегда питать величайшую ненависть к оному. Причиною тому -- религия, образ правления и взаимные войны, несчастливые для Польши в последние века. Известны всему свету властолюбивые свойства католического духовенства и с какою жестокостью устремляется оное в гонения прочих христианских вер, наипаче греческой, исповедуемой россиянами. Я уже сказал, что все школы и воспитание польского юношества находятся в руках духовенства. А оное для собственных своих видов старается еще в самых молодых летах поселять в сердцах юношей ненависть ко всему тому, что не подлежит их власти. Наипаче же -- ненависть к русским, как к ближайшим соседям из греческого исповедания, тем более им противного, что греки были первые, которые низложили с себя иго папской власти. Кто от кого отложился: папа ли от патриарха Константинопольского или патриарх от папы -- многие еще о том спорят. Польша была всегда под республиканским, или, лучше сказать, демократическим правлением, а Россия, напротив, под таким самодержавием, которое превосходит образ деспотического и тиранического правления. Страсть подпасть таковому всегда питала в поляках ненависть к России. Ненависть и злоба суть обыкновенные следствия взаимной войны, а особливо в побежденном народе. Но если б можно было отнять две первые причины, то последняя сама собою уничтожилась бы, и поляки с россиянами составили бы один народ, так как они точно одного происхождения.
   Из всех славянских наречий язык польский ближе подходит к русскому и разнится только произношением и множеством латинских и немецких слов, введенных в оный.
   Господствующая в Польше вера есть римско-католическая, и духовенство все состоит из природных жителей, в которое вступают люди знатного происхождения. Первые степени наполняются знатными, а прочие людьми разного состояния, только не из народа, потому что крестьяне принадлежат по большей части помещикам и сверх того никто не может вступить в духовное состояние, не зная латинского языка. Всех католических орденов как мужские, так и женские монастыри находились тогда в Польше в великом множестве, не исключая и ордена иезуитов. Приходских же церквей и светских священников в сравнении с монастырями и монахами было весьма мало. И сверх того почти в каждом господском дому были каплицы и монахи. Духовенство пользовалось великим уважением и преимуществами. Монастыри имели большие недвижимые имения для своего содержания, не считая подаяния и платы за обедни, молитвы, отпущение грехов и проч. Но зато знатнейшие из таковых обязаны были содержать при монастырях школы для обучения юношества. Католическое духовенство слишком известно свету, чтоб его здесь описывать. И если б вздумал я исчислять здесь все их пронырства и хитрости, влекущие суеверие народа, то должен был бы написать несколько томов, сколько явленных икон, мощей, чудотворных статуй и проч. Однако ж, хотя Россия и греческого исповедания, но не знаю, уступит ли в сем отношении Польше? Итак, скажу я только о том, что я в сие время видел собственными глазами. Простояв несколько времени в Троках, велено мне было перейти в Вильно. Тут, во-первых, увидел я Чудотворную Икону Богородицы под названием Остробрамской. Остробрамы в русском переводе значат "Острые ворота". Сии ворота устроены в городской стене, как другие, и не знаю, почему называются Острыми. Над сими воротами построена каплица, или часовня. Но каплица не то, что часовня в греческой религии: в часовне отправляются только молитвы, называемые часы, а в каплице служат иногда литургии. Итак, в сей каплице находится превеликий образ Богоматери во вкусе старинной греческой живописи, то есть первых христианских веков, когда наука и художества были в совершенном упадке. Сему образу приписывают разные чудеса. И люди всякого возраста, пола и состояния беспрестанно идут на поклонение оному. Сей образ столько почитаем, что жидам запрещено было тогда проходить в сии ворота.
   Другую чудотворную и явленную икону видел я в урочище, или небольшом селении, Антаколь именуемом, лежащем близ Вильны. Там находится хорошей архитектуры церковь и изрядный трактир, в котором собираются благородные люди для прогулки. Мне сказали, что в сей церкви есть икона Иисуса Христа, у которого на голове и бороде растут волосы, сколько бы их ни стригли. Сие побудило меня туда пойти. Надобно было дать несколько денег монахам, чтоб увидеть сие чудо. Войдя в церковь, приметил я, что оная внутри весьма хорошо убрана лепной работой из гипса. Позади алтаря во всю широту и высоту стены построена досчатая стенка, покрытая образами и разными украшениями. Посредине оной, почти в самом верху, нарисован образ Иисуса Христа в древней греческой царской одежде, сидящего на кресле. Один монах пошел в маленькие двери, устроенные в упомянутой стенке, там влез он по лестнице наверх и сперва отсунул доску, на которой написан был Христос. Появился малиновый занавес, который он также открыл, и я увидел деревянную резную статую Иисуса Христа в том же виде, с каким и на доске. Он не оставил приподнять несколько волос на голове и бороде, чтоб показать, что оные совершенно похожи на человеческие. Когда он сошел вниз, то спросил я его: "Можно ли их стричь?" -- "Нет, -- ответил он мне со вздохом. -- Чудеса сии прекратились следующим образом: монах, которому назад сто лет явился сей образ, принес его и поставил здесь. И всякий раз, когда стригли ему волосы, оные вновь вырастали, набожные люди брали оные и делали вклады в церковь. Сей монах ходил только один туда. Почувствовав же приближение своей кончины, избрал по себе преемника сей обязанности и сей перед смертью его делал то же. Это продолжалось до четвертого, который, как видно, в чем-либо согрешил и чудеса пресеклись".
   Я позабыл упомянуть о третьем состоянии людей в Польше, называющихся мещанами и живущих по городам и местечкам, потому что сословие сие не весьма велико и состоит из людей разных наций, зашедших и поселившихся в Польше. Они по большей части занимаются разными ремеслами, а некоторые мелкой торговлей. Самое значительное сословие в Польше составляют жиды. По сие время не успел я еще заподлинно узнать эпоху их поселения в сей земле.
   Но утвердительно могу сказать, что во всяком-городе и местечке число их далеко превосходит христиан. Торговля всякого рода находится в их руках. Все откупы, аренды, корчмы и шинки в их же заведывании. Многие из них в мое время брали в аренду и в залог деревни и изнуряли бедных поселян тяжкими и беспрестанными работами. Винокуренные и пивоваренные заводы, принадлежавшие помещикам, находятся и теперь в их управлении. Сверх того занимаются они всякого рода ремеслами, так что редко можно где-либо встретить христианского ремесленника. И хотя поляки их не терпят, но они до такой степени сделались необходимыми для помещиков, что если б их выгнать из Польши, то оные не в состоянии были бы платить и государственных податей. При всей ненависти к ним поляков пользуются они совершенною их доверенностию, так что ни один помещик не может без жида ничего не продать, не купить. Жиды пользуются в Польше совершенною вольностью и свободным исповеданием своей веры, во всех городах и местечках видны многие синагоги. А как все съестные и прочие жизненные припасы исключительно продаются одними ими, то когда наступает их шабаш или другие праздники, по нескольку дней продолжающиеся, то христианские жители, какого бы они звания не были, принуждены делать запас хлеба и прочего для жизни, не взирая на то, что первый может зачерстветь, а другие испортиться. Мясо всякого рода продают также жиды, причем лучшее оставляют для своего сословия, а худшее для христиан. Так поступают они со всеми жизненными припасами. Они женятся в самой юности, их не берут в рекруты и оттого они ежегодно умножаются. Польские жиды ходят в бородах и носят природную свою одежду, сохраняют все свои обычаи, и правительство не смеет никого переменить. Чиновник, какого бы высокого звания не был, не может в шабаш приказать жиду что-либо сделать, хотя бы крайне необходимо потребно было. Он его не послушает и будет прав, напротив того, если б в самый большой праздник христианин от того отказался, то был бы наказан. Они имеют свой суд, свою расправу, свою казну для платежа податей и на другие потребности и никакой надобности не имеют до казенных судов. Если жид обидит христианина, то он должен идти и просить на него в кагале, то есть в суде жидовском. Если кагал, а паче рабин, согласясь с оным, что-либо в школе прикажет народу, то непременно будет исполнено. Когда же нужно, чтоб это осталось в тайне, то правительство никакими способами узнать того не может. Хотя по сие время ничего вредного для государства от них не замечено, однако ж, они условливаются в таких собраниях и налагают по своему произволению цены на все необходимейшие потребности и учреждают курс денег. За разные преступления, не исключая уголовных, наказывают они своих в обществе так, что никто из христиан узнать о том не может. Редко случается католическому духовенству обращать из них в христианство, а если и случится, то жиды всячески тому препятствуют. Когда же не в силах, то стараются такового новообращенного украсть, обратить снова в жидовство, истребить или лишить его всех способов к содержанию себя. Словом, жиды господствуют в Польше.
   Рассмотрим теперь состояние самых несчастных людей, то есть польских земледельцев, или крестьян. Они разделяются на казенных и помещичьих, но все находятся в одинаковом положении и управляются одинаким образом потому, что казна отдает их в аренду частным людям. Сии аренды, или староства, даются на разном основании: как-то: за отличие разным людям, одним -- в пожизненное владение, другим -- на 12, на 20, даже и на 100 лет, без всякого платежа в казну какой-либо подати. А иногда отдаются в аренду с платежом кварты, то есть четвертой части дохода, иногда же три части идут в казну, а четвертая только остается в пользу владельца. Впрочем, все государственные имения отдаются в откуп или в аренду желающим получить оные на год или на пять лет. Причем объявляется доход имения и делается объявление, торгуются с правительством, и кто больше даст, за тем остается оное во владение, несмотря на то, какие предпримет он меры к возвращению с приращением денег своих, вносимых им в казну. Всякий, получивший аренду на каком бы то ни было постановлении, имеет власть продать право свое, кому пожелает, и этот пользуется сим имением, как и помещик, наследственным или благоприобретенным. Помещичьи крестьяне суть приобретенные или по праву наследства, или покупкой, или залогом. Их также отдают владельцы, не желающие сами заниматься распоряжением своего имения, в аренду другим, на известное время, и получают готовые за то деньги. Помещик, имеющий во владении своем одну или несколько десятин, имеет право заставлять мужиков своих работать для него по его усмотрению. Есть такие бесчеловечные люди, что заставляют работать на себя по шести дней в неделю, не платя ему за то ничего и предоставляя ему только одни праздничные и воскресные дни. Не только мужчины, но и все женщины работают на помещика, исключая престарелых и малолетних, которые питаются подаянием. Я знаю одного помещика, именно г. К., владеющего довольно большим имением, точно так поступающего с своими людьми. Если же его спросить, как распоряжается он работою земледельцев в свою и их пользу, -- тогда отвечает он: они работают три дня на меня и три дня на себя. Но какие это три дня, предоставленные мужикам? Известно, что в северной Польше почти шесть месяцев нельзя работать, сверх того все полевые работы имеют определенное время. Итак, то время, в которое должно жать, сеять или собирать, предоставляет он себе, а остальное им: собрав их труды, продает, не заботясь нисколько о том, что бедные земледельцы нередко умирают с голоду.
   Многие помещики имеют во владении своем местечки; но что такое местечко? Это селение, в котором иногда не больше трех или четырех крестьянских домов, есть церковь и корчма, а без того самая большая деревня не может быть названа местечком. Местечки приносят больше дохода, нежели деревни, потому что в праздничные дни собираются жители окрестных селений в церковь и пьют в корчме, за которую платит жид иногда довольно значительную аренду. Сверх того в храмовые праздники, то есть в день того святого, которому посвящена церковь, бывают небольшие ярмарки, стечение люда увеличивается. А если замысловатые католические попы имеют еще в церкви какую-нибудь явленную или чудотворную икону, тогда аренда корчмы несравненно возвышается и при том ставит помещик не одну, а несколько. Я видел такие корчмы, построение которых стоит не более ста рублей, но жид платит по двести и по триста рублей в год.
   Удивительно, что во время польского правления как большие, так и проселочные дороги не были измерены. Хотя расстояние считалось там на мили, но какие это мили? От одной корчмы до другой. Проезжающий не может удовольствоваться тем, когда на вопрос его: далеко ли от такого-то до такого-то селения, ему скажут: одна миля. Он должен будет еще спросить: "какая"? Если поляк скажет: "великая", то будет непременно расстояние от 10 до 12 верст. В ином случае, если скажет он: "две мили", то нужно спросить его: "большие или малые?" Он отвечает иногда: "легкие; прежде считали тут одну милю, но пан посредине поставил корчму и теперь почитается две".
   Помещики имеют право гнать водку из разного хлеба и продавать оную, по какой цене они рассудят. И так отдают оную на, известных условиях жидам, нанимающим корчмы в их имении. А сии всеми способами стараются вытягивать последнее имущество их крестьян. Сии несчастные люди обоего пола, от притеснения, невежества и нищеты, чрезвычайно преданы пьянству. При отсутствии у них денег, жид дает им в долг, записывая, как хочет, и потом, при наступлении жатвы, берет у них последнее пропитание.
   Каждый помещик имеет одного или нескольких экономов из шляхты, которые бьют, мучат и наказывают крестьян самым бесчеловечным образом.
   Крестьяне не могут иметь ни водяных, ни ветряных, ни другого рода мельниц: сие предоставлено одним помещикам. Помещик, построив мельницу, отдает оную в аренду жиду, а дабы он заплатил дороже, не позволяет своим крестьянам иметь в домах своих ручные жернова, и они по необходимости должны идти к жиду на мельницу. А тот, по неимению у них денег, берет за то по своему усмотрению некоторую часть его муки или зерна.
   Я не знаю, как бедные польские земледельцы могут по сие время существовать. Ежели исчислять всех попов, монахов и монахинь, жидов обоего пола, военно-гражданских чиновников, панов или господ с превеликой их услугой, престарелых с малолетними и прочих, не обрабатывающих землю, то по крайней мере выйдет, что один человек обязан доставить пропитание 25 или 30 душам, если не более.
   В российской Польше помещики имеют право продавать людей даже поодиночке. Мужчину можно продать за 200 рублей, а женщину или девку за 100, а иногда и менее, тогда как за посредственной доброты лошадь платится 500. Стечение всех этих несчастных обстоятельств делает то, что мужики в Польше весьма вялы, нерасторопны, ленивы, глупы, пьяны и не имеют никакой нравственности, женский же пол распутство совсем в порок себе не ставит.
   В Белоруссии, Литве и некоторых северных провинциях Польши римско-католическая вера не скоро утвердилась, греческая же и потом кальвинская были довольно сильны. Из фамилии столь славных в Польше князей Радзивиллов были многие греческого и некоторые кальвинского. Но кальвинизм никогда не был в такой силе, как вера греческая, которая, как видно, прежде католической утвердилась в сих странах. Доказательством того служит следующее обстоятельство. Почти весь народ, исключая дворянства, а наипаче живущие по деревням, то есть крестьяне или земледельцы, и по сие время суть греческого исповедания. Католическое духовенство, столь привязанное к распространению для собственной пользы исповедуемой ими веры, все средства употребляло к искоренению прочих христианских вер в Польше, а особливо греческой, боясь соседства россиян, где оная господствует. Например, в провинциях, отторгнутых от России в смутные времена оной, всякий, какого бы состояния ни был, лишался в старину права дворянства, если не согласится принять католическую веру. Это не распространилось, однако же, на исповедующих кальвинскую и лютеранскую веры. И потому дворяне тех земель или удалились из оных, или переменили веру. С народом труднее было, нежели с дворянством. Ему нечего было терять. Он никак не соглашался видеть в церквах своих безбородых попов, поющих и читающих на непонимаемом ими латинском языке и слышать музыку, запрещенную в церкви греческой. Употребление насильственных мер угрожало мятежами и опустошением значительнейшей части Польши. Предвидя сие, оставили они народ в покое, но принялись за духовенство, стараясь всеми силами обратить оное в католицизм. В книге об унии, изданной на российском языке, описаны все ужаснейшие мучения, которым подвергали они греческое духовенство за веру. Читая оную, содрогаешься при этих ужасах. Я не хочу повторять здесь того, что написано в оной, скажу только, что весьма малое число священников согласилось переменить веру, прочие же, оставаясь в прежней, терпели ужаснейшее гонение. Довольно того, что польские помещики отдавали греческие церкви на откуп жидам. И вот как сие происходило. Жид, заплатив известную сумму денег за церковь, запирал оную и брал ключи к себе. Причем всякий раз, когда священник обязан был по закону своему служить литургию или отправлять другие какие молитвы, он должен был идти к жиду и за требуемое сим количество денег получал ключи, по совершении же богослужения возвращал ему оные. Сие унизительное и постыдное для всего христианства средство не сильно было поколебать народ в его вере. А потому прибегнули они к другому. Собрав греческое духовенство, предложили, что им позволено будет отправлять богослужение по всем правилам греческой церкви на славянском языке без малейшего притеснения, и возвращены будут им все права и преимущества, если они только согласятся признать главою церкви папу римского и быть подвластными ему епископами. Вот что значит уния или присоединение. Хотя большая часть священников греческого исповедания согласилась на сие, однако же, некоторые не захотели и остались по сие время, не признавая папу своим начальником. Поэтому во всей Белоруссии и Литве видны и по сие время греческие церкви, большая часть которых признала унию. Могилевская, Полоцкая и Минская губернии имеют грекороссийских архиепископов, но количество находящихся в заведывании их церквей невелико, потому что большая часть таковых поступила в унию.
   Прозорливая и дальновидная императрица Екатерина II уничтожила унию следующим образом. Она повелела предоставить духовенству и народу полную свободу быть римско-католического или греческого исповедания, сохранив как за теми, так и за другими равные права и преимущества. Но унию совершенно уничтожила. Она знала наперед, что униатское духовенство не знает по-латыни, без чего нельзя быть католическим попом, равно знала твердость и приверженность народа к греческой вере. Таким образом, вовсе уничтожилась было уния, и все сделались паки греческого исповедания. Но сын ее Павел I, вступив на престол и ненавидя все то, что сделано было его матерью, паки позволил католическому духовенству возобновить унию. Всякий просвещенный человек, какой бы земли он ни был, не удивится ли, читая сие, до чего простирается власть государей российских. Сын его Александр I оставил сие в таком виде, как было оное при его отце.
   Язык, употребляемый простым народом и земледельцами или крестьянами, весьма разнится от настоящего польского, употребляемого дворянством. Он ближе подходит к русскому и не имеет такого набора латинских и немецких слов. Мужик, не слушая никогда латинских молитв и богослужения, не знает, что значат слова "супликую", "фатыгую", "рекомендую" и пр. Равномерно, не выезжая почти из своего селения, не имеет он случая перенимать и вводить в разговор слов немецких, как-то: денькую от ich danke -- благодарю; шацую от ich schaetze -- ценю и других, в великом множестве поляками употребляемых.

Глава 6

   Во время пребывания моего в Вильне получено было известие о несчастной кончине Людвига XVI, короля французского. Это произвело великую радость в поляках; тотчас появились новые моды, как-то: фраки а'ла Дюмурие, трости с булавками или шпильками, называемые гильотинами, или деревянными набалдашниками, отделанными, с одной стороны, видом мужского, а с другой -- женского лица под названием голова короля и королевы, рулетка и тому подобные мелочи. Но все сии безделицы предзнаменовали революцию.
   В 1794 году начало оказываться в Вильне довольно приметное неспокойствие в народе, а в Варшаве еще больше. Удивительно, что начальство российское не могло проникнуть в их заговор. Некоторые осмеливаются утверждать, якобы то была политика Екатерины II, чтоб допустить поляков истребить веночное время корпус войска российского, в Польше расположенный, дабы иметь предлог к окончательному разделению Польши и совершенному уничтожению сего государства.
   В Варшаве над всеми, находившимися тогда в Польше российскими войсками начальствовал генерал барон Игельстром, образованный воспитаньем и опытностью, но не в меру строгий, гордый и самолюбивый человек. О революции Варшавской не намерен я ничего говорить, потому что я там не был, так и потому, что оная многими уже была описана.
   В Вильне, где я тогда находился, начальствовал отрядом войск генерал-майор Арсеньев. Хотя я его знал довольно, но могу сказать, что он не имел ничего особенного в своем характере; быв изрядно воспитан и служа довольно, руководствовался он больше предписаниями главного начальства, нежели осмеливался сам на что-либо решиться.
   В конце 1793 года находилось в Варшаве пять артиллерийских рот, которыми начальствовал полковник артиллерии Челищев. Но вскоре они потом разосланы были по разным местам и остались только в Вильне полторы роты при 15 пушках. Все же отряд генерала Арсеньева состоял из двух пехотных, одного батальона егерей и одного казацкого полка. Они расположены были по деревням в окрестности города, в который по очереди приходило по одному батальону для содержания караулов и по нескольку десятков казаков для конвоя генерала и разъездов. Артиллеристы же расположены были все в городе, а орудия пред самым городом так же, как и конюшни для их лошадей.
   В начале 1794 года наш полковник Челищев произведен был генерал-майором и отправился к назначению своему в Киев. Я принял вместо него начальство над артиллериею, оставшеюся в Вильне, и расположился на его квартире в предместий, примыкающем к самым стенам города.
   Пронырливые жиды не переставали тайно извещать некоторых чиновников, в том числе и меня, что между поляками делается заговор, который может иметь худые последствия для русских.
   Собрав достаточные о сем сведения, решился я доложить о том генералу и предложить, не прикажет ли он для безопасности вывести войско и расположить в лагере под Вильной, тем больше, что наступил уже март месяц и весна была довольно теплая. Но он обезоружил меня следующим ответом: "Не стыдно ли вам верить больше жидам, нежели мне, которому все обстоятельства больше известны; притом выходить в лагерь в сие время здесь небезопасно в отношении здоровья солдат, погода весьма может перемениться".
   В один день довольно рано выйдя поутру из своей квартиры для прогулки, я приметил, что на всех домах, где квартировали русские, написаны были на стенах красным карандашом сии буквы: Rz. He трудно было догадаться, зная по-польски, какое слово из оных составлено быть может. Rz. -- "рзесац" по-польски, а по-русски "резать". Я пошел тотчас к генералу и доложил о том, что видел. На сие сказал он мне: "Разве вы не знаете поляков! Какой-нибудь пьяный повеса написал ночью эти буквы, думая нас тем обеспокоить. Впрочем, если бы и подлинно что было, то зачем писать на стенах? Не значит ли это уведомлять неприятелей своих?" И он велел тотчас полиции стереть оные. Но я, возвратясь домой, принял меры осторожности, велел моим солдатам ночевать не поодиночке на отведенных им квартирах, а в сборных домах по 20 и 30 человек вместе. При всяком таком сборном месте был часовой и слушал барабанного бою в моей квартире, по которому все капральства, не дожидаясь никакого приказания, бежали бы в парк. А там приказал, чтоб при всех пушках ночью горели фитили в ночниках.
   Осторожность сия продолжалась суток трое, как однажды ночью русский плац-майор города Вильны, приехав в парк, велел загасить фитили. Я пошел опять к генералу и доложил ему, что г. плац-майор, по мнению моему, мешается не в свое дело. Начальство военной его полиции не простирается за город, где стояли мои пушки. На это генерал отвечал мне: "Кто позволил вам истреблять таким образом фитили? Я велю их положить на ваш счет". -- "Это меня не разорит", -- отвечал я ему, и с тем выйдя, подтвердил втайне прежние мои приказания относительно осторожности в ночное время. Занимаемая мною квартира была для меня слишком обширна, а потому и пригласил я моих офицеров жить со мною вместе, имея общий стол. В один день, именно 8-го апреля, поручик мой сказал мне по вечеру, что он пойдет посетить казацкого полковника Киреева. Я спросил его: "Не будете ли вы там ужинать? Не заставьте нас ожидать себя". Тот отвечал мне: "Я иду к нему только на короткое время". Но вместо того пришел он домой уже на другой день поутру, вошел в мою комнату тогда, когда я одевался, причем было несколько наших офицеров и посторонних людей. Я пошутил на счет его, как молодого человека, живущего в Польше. Но он казался мне несколько задумчив и потихоньку делал знаки, что хочет говорить со мною наедине. Окончив одеваться, вышел я с ним в сад. Там он сказал мне: "Что это делают? И для чего не приказывает высшее начальство быть нам осторожными? Вчера, когда я был у полковника Киреева, приехал к нему адъютант генерала Арсеньева и отдал какую-то записку. Прочитав ее про себя, он сказал посланному: "Доложите генералу, что все будет исполнено". Лишь только адъютант вышел от него, то сказал он мне:
   "Я получил повеление, чтобы как можно наискорее, собрав сколько можно больше казаков, немедленно отправиться в имение генерала Косаковского, где он с женою своею теперь находится. Он отстоит в трех милях отсюда. Причиною же тому есть то, что конфедераты намерены напасть на него... Я мало имею при себе казаков и потому должен взять с собою всю мою услугу до последнего человека (известно, что услуга казацких чиновников состоит всегда из лучших казаков). Итак, прошу вас сделать мне дружеское одолжение, -- остаться ночевать в моей квартире, а завтра рано надеюсь я возвратиться". И подлинно поутру в 7 часов был он дома и сказал мне: "Я понапрасну ездил, конфедераты еще до прибытия моего успели захватить и увезти с собой жену генерала и сжечь его дом. Он же, как говорят, ускакал верхом в лес в одном шлафроке, и неизвестно где теперь находится". Выслушав сие, поспешил я к нашему генералу для получения от него потребных наставлений при таковых обстоятельствах. Войдя в переднюю, нашел я в оной многих наших военных чиновников, в том числе полковника Киреева. И едва успел я осмотреться, как подъехала к крыльцу карета. Я взглянул в окно и, к удивлению моему, увидел выходящего из оной генерала Косаковского в русском мундире и в орденах всех государств. Он прошел мимо нас прямо в кабинет генерала, а мы остались в передней и дожидались больше двух часов. Наконец, показались из дверей Коса-ковский и генерал Арсеньев, который, проводя его до крыльца и возвратись к нам, сказал: "Души нет, души нет у поляков. Будьте спокойны, все это ничего не значит. Это малая толпа неприятелей Косаковского; меры взяты и скоро все придет в порядок". С сими словами удалился он в кабинет, а мы разошлись по домам.
   Уже приближалось 11 число апреля 1794 года, день, в который греческая церковь должна была праздновать Воскресение Христово. По обрядам этой церкви все христиане сего исповедания ночью собираются в храм, где продолжается богослужение до самого дня. Сие обыкновение и в войсках наблюдается непременно. Между тем разнесся тайный слух, якобы поляки намерены в сие время сделать на нас нападение. Но и тут со стороны нашей не было взято никаких мер осторожности. Однако же, к счастию, случилось так, что и поляки должны были находиться в сие время в своих церквах. Хотя поляки следуют новому, а русские старому календарю, но поелику время праздника сего переменяется, так как считается оное по лунному обращению, то и пришлось в этот год так, что греческая и римская церковь должны были праздновать этот праздник в один и тот же день, что весьма редко бывает.
   На другой день, то есть 12 апреля, поехал я после обеда с офицерами моими для прогулки в Антоколь. Проезжая мимо тамошнего трактира, увидел я экипаж генерала Арсеньева. Мы пошли в рощу, окружающую церковь, там мы увидели множество прогуливающихся особ обоего пола. Между прочими один мало мне знакомый и как видно нескромный человек, офицер польский, пристал ко мне с разговорами. "Знаете ли вы новость? -- сказал он мне. -- Здесь говорят о революции, но может ли это быть? Вы, я думаю, слышали, что случилось с Косаковским... все это ничего не значит. Право, и здесь в Вильне есть довольно беспокойных людей, но мы ожидаем прибытия преданного гетману нашему Косаковскому 7-го польского пехотного полка, в котором и я имею честь служить. Посмотрите, как все переменится". Такой разговор в собрании поляков, в коем находилось со мною только несколько человек, показался мне неуместным, и я с товарищами моими удалился в трактир, где нашел генерала Арсеньева, занимающегося разговорами с дамами. Увидя меня, предложил он мне партию на биллиарде. Едва занялся я с ним этой игрой, как приметил он человека в артиллерийском мундире, выглядывающего из-за дверей. Тут сказал он мне: "Мне кажется, что кто-то желает говорить с вами". Я оглянулся и узнал моего фельдфебеля. Когда же вышел я к нему, то сказал он мне: "наши бомбардиры поссорились с польскими канонирами и сделали драку. Но, к счастию, случился близко их капитан, и я, мы укротили обе стороны и виновные посажены под арест". Когда возвратился я в биллиардную, то генерал спросил меня, что говорил мне мой фельдфебель. И только успел я на ухо ему о том пересказать, как он велел тотчас подать свою карету и поехал, -- не знаю, куда. Садясь в карету, сказал мне: "Советую вам быть при своей роте". Приехав домой, нашел я моего фельдфебеля, который сказал мне еще другую новость. Гренадерская рота 1-го польского полка пришла и расположилась на наших квартирах. Я стал говорить против сего их майору, но он отвечал мне, что люди его чрезвычайно устали, перейдя в один день семь миль, что по причине праздничного времени не мог он от полиции польской получить квартир, ибо не нашел ни одного чиновника, что он два раза ездил ко мне и не застал дома. Наконец, просил фельдфебеля отдать мне письмо, которое тот мне и вручил. Прочитав оное, нашел я, что командир сей роты майор Тетау, изъясняясь на немецком языке и прописывая все сии обстоятельства, просит меня позволить ему остаться на моих квартирах до другого дня. На все сие сказал я моему фельдфебелю: "Оставь их в покое, но только смеркнется, вели всем нашим потихоньку выйти в сборные дома". К сему разговору присовокупил фельдфебель: "Теперь праздничное время, -- люди наши бродят по улицам и ссорятся с поляками. Для прекращения сего нашел я для них занятие: несмотря на праздник, собрал я всю роту в парк и под предлогом, что скоро будет исход, велел им размерить и разрубить новые канаты, недавно доставленные к нам из Москвы для оснастки орудий". Я поехал с ним посмотреть сию работу, которая приходила уже к концу. Начинало уже смеркаться, когда, окончив, пошли они на сборные места, а я возвратился домой. В тот вечер приготовился я принять собрание в моей квартире; несколько русских офицеров и польских обывателей пришли ко мне на ужин. Но все, случившееся со мною в сей день, препятствовало мне быть в веселом расположении духа. Я удалился на короткое время в спальню, а вслед за мной пришли мои поручик и фельдфебель. Первый спросил меня о причине моей задумчивости. И скоро разговор наш склонился на революцию и на меры, какие нам взять должно. "В таком случае велел уже я бить в барабан сбор в парке и в моей квартире", -- сказал я им. -- "Правда, -- отвечали они, -- но в таком случае во всех местах будут бить в барабаны и от того может последовать замешательство". -- "Так велите приготовить ракеты, -- отвечал я им, -- дать часовым, стоящим в парке. -- Когда начнется тревога, пускай зажгут их и по этому знаку прикажите поспешить людям в парк". Повеление сие было одобрено, но они не имели времени исполнить оное. И я, также недолго занимаясь с ними, возвратился к моим гостям, которые после ужина скоро разъехались.
   Проводя моих гостей и раздевшись, едва успел я заснуть в моей постели, как услыхал пушечный выстрел. Вначале казалось мне, что этот звук произошел от удара ветра в ставни обширных комнат замка, в котором я квартировал. И в сей мысли начал я засыпать, но вдруг совершенно разбудил меня ужасный стук у дверей моей спальни. Вместе с ним услышал я еще несколько пушечных выстрелов, ружейную пальбу, звук барабанов и колоколов, а сквозь неплотные ставни пожары освещали мою комнату. Тут убедился я, что возмущение возгорелось во всей его силе, и я подумал, что поляки ломятся ко мне в дверь, чтобы захватить меня в плен или умертвить, как прочих, ибо о таковом распоряжении их был уже я наслышан. Одно мгновение истребило сию мысль: я узнал голоса моих солдат, ломающих дверь. Я поспешил отворить и спросил их: "Откуда они?" -- "С гауптвахты, -- ответили мне бомбардиры. -- Мы находились там в казарме при двух пушках и едва успели сделать по одному выстрелу, как поляки, бросившись со всех сторон, изрубили гренадер и бомбардир, овладев пушками. Нас спаслось только три человека. Мы видели, что квартиры генералов Косаковского и Арсеньева окружены польским войском и что небольшие толпы солдат и жителей бродят по всем домам, ищут русских и убивают". Слуги мои уже собрались ко мне. Слушая сии слова, поспешил я одеться и, выбежав из дому, нашел у крыльца своего гусара с двумя оседланными лошадьми, велел всем спасаться в парк, а сам поскакал вдоль улицы туда же.
   Ночь была так темна, что в трех шагах нельзя было различить даже цвета одежды; это немало послужило к моему спасению, ибо встречал я на улицах толпы русских и поляков, сражающихся меж собою. Я скакал во весь дух, имея в руках обнаженную саблю и кричал по-польски, чтоб давали мне дорогу. По мере приближения моего к выезду из предместия улицы становились пусты, так что напоследок никого уже я не встречал на оных. Но, доехав до рогатки, нашел оную закинутою, и польский часовой окликал меня на своем языке. Я отозвался по-польски, но когда начал он спрашивать у меня пароль и лозунг, тогда, не зная, что отвечать, повернулся я назад. А часовой закричал: "К ружью!", между тем сам приложился, но ружье его осеклось, и я успел скрыться в один пустой переулок. Тут имел я время несколько подумать и предложить гусару моему ломать вместе плетневые заборы огородов, на которых по раннему весеннему времени не мог никто находиться. Итак, принялись мы за сию работу с должной осторожностью; проводя лошадей своих в поводах, выбрались мы таким образом из предместия и прибыли в парк. Там при тринадцати пушках полевой артиллерии (ибо две были взяты вместе с гауптвахтой) и шести полковых малого калибра нашел я только 6 человек бомбардир и 16 человек пехоты при одном офицере и барабанщике. Я велел тотчас зарядить пушки ядрами и картечью чрез орудие. Всех шестнадцать человек пехоты поставил я часовыми, расположа вдоль по трем дорогам, ведущим к городу, в довольном расстоянии один от другого. Я приказал самым дальним часовым, на трех дорогах стоящим, приближающихся к нам людей окликать по-русски. Если откроют своих, то указывать дорогу в парк, а если приметит который-либо из них поляков, то сделать выстрел, по которому все прочие часовые должны бежать к пушкам. Барабанщику же приказал бить сбор с расстоновкою для слушания в тишине приближающихся к нам людей.
   Прежде всех явился часовым мой поручик с 25 бомбардирами, одним барабанщиком и с моими слугами. Потом прибыли еще два моих офицера с 60 человеками и вслед за ними 60 человек храбрых егерей, все с неприятельскими ружьями. Их было в городе 120 человек и они отчаянно пробивались на штыках сквозь ворота, занятые неприятелем, имевшим с собою небольшую пушку. Сорок человек и два офицера погибли, а прочие при одном офицере, изломав свои штыки и приклады, хватали ружья от убитых ими неприятелей и с оными вышли. Тридцать донских казаков в то же время присоединились к нам и прибыли ко мне. Поставленные мною часовые еще стояли на своих местах. Едва было один из них не выстрелил, издали приметив приближающуюся большую колонну, если б отделившийся вперед офицер его не удержал. Это был майор Глазенап, вышедший из Вильны с двумя ротами Псковского пехотного полка, успев захватить знамена своего Нарвского полка. Столь сильная помощь весьма меня обрадовала. Только беспокоился я, что нет фельдфебеля моего с целыми тремя капральствами моей роты и лучшими людьми. Хотя число барабанщиков у меня значительно увеличилось и все они били сбор по моему приказанию, но в промежутках, по нескольку минут продолжающихся, сохранялась у нас великая тишина. Вскоре услышали мы стук колес, топот людей и лошадей. Часовые окликали и пропустили; к нам приближалось несколько фур. Это был мой фельдфебель, который с тремя капральствами бомбардир, до 40 человек составляющих, не могши пройти сквозь занятые мятежниками углы, вздумал ломать деревянные заборы. Таким образом, пробираясь из одного двора в другой, достиг он наконец квартиры комиссариатского начальника, у которого хранились казенные деньги в золоте и серебре с запасом разных мундирных вещей на весь корпус войск, в Литве расположенный. При нем было в карауле 40 человек гренадер. Соединясь таким образом с ним, пришел он в парк.
   Между тем разных конных и пеших полков и команд офицеры и солдаты, находившиеся в Вильне для принятия амуничных вещей и жалованья, успевшие спастись от неприятеля, приходили по три и по четыре человека и присоединялись ко мне. Отделяя особо офицеров и солдат Нарвского и Псковского пехотного полка, собрал я от них сведения, в каких именно деревнях расположены их батальоны и роты. Самым дальним оказался Нарвского полка батальон и две пушки майора Ротенштерна. Он стоял в местечке Новых Троках, расстоянием четыре мили от Вильны. Тогда, взяв несколько офицеров тех самых команд и дав им лошадей, захваченных нашими при выступлении из предместий, послал я их в селения для уведомления начальников расположенных там рот о сем происшествии и о том, что я принял на себя, по старшинству, главное начальство. Я был тогда еще капитаном артиллерии, но сей чин равнялся старшинством своим с премьер-майором. При том все старшие офицеры, находившиеся в Вильне, были или убиты, или взяты в плен. Главнейший же предмет сей посылки состоял в предписании моем, чтобы с получения оного всякий командир роты, захватив всех лошадей, буде это можно, с хомутами и посадив на оных своих солдат, спешил соединиться со мною.
   Все сии распоряжения окончены до рассвета дня. Я счел моих людей и нашел до 700 человек пехоты и конницы разных полков, до 150 артиллеристов и 90 конных казаков.
   Имея великую потребность в лошадях, ибо остальные отданы были посланным от меня курьерам, отрядил я в предместье Вильны три колонны, каждая из 100 человек. К каждой колонне присоединил я по четыре казака для открытия и извещения и по четыре бомбардира, умеющих хорошо обращаться с порохом и огнем. Пехота обязана была сколько можно более захватить лошадей и съестных припасов, артиллеристы же зажечь везде пожары. Колонны выступили тремя разными дорогами. И едва они дошли до предместия, как более нежели в десяти местах оказались пожары в предместий. Между тем, выдвинув мои единороги на высоту, я начал бомбардировать самый город. Вдруг услышал я столь сильный удар в предместий, что земля затряслась под ногами и чрез несколько минут покрыты мы были густою тучею порохового дыма. Нетрудно было догадаться, что это был взрыв порохового магазина. Всякий начальник во время военных действий должен сберегать своих людей и без крайней необходимости оными не жертвовать, -- а наипаче я, имевший их столь мало. Мысль о том, чтобы какая-нибудь колонна не претерпела опасности от сего взрыва и, с другой стороны, боязнь, что, может быть, солдаты, ободренные успехом, ворвутся в самый город и там, рассеясь, могут все погибнуть, -- заставили меня послать казаков ко всем трем колоннам с повелением возвратиться.
   Начинало уже рассветать, как приметил я возвращающиеся колонны, но вместо трех было четыре. Я подумал сперва, не присоединилась ли к ним какая-нибудь еще рота, пробившаяся из города, но в одной колонне не видно было ружей. Выехав к ним навстречу, узнал я, что это был польский подполковник Тетау с тремя офицерами, одним знаменем и целой его ротой, расположившейся накануне в квартирах. Услыша стрельбу пушек из парка, он выступил из квартир и построился на улице. Но, быв окружен тремя моими колоннами, принужден был сдаться военнопленным.
   От зажженных пожаров и от взрыва порохового магазина сгорел соляной магазин, наконец, все предместие. Посланные колонны мало претерпели. Я продолжал бомбардирование. Поляки, устроив в бывшей моей квартире батарею из четырех пушек малого калибра, открыли по мне огонь. Я, поставя шесть больших пушек, скоро заставил оную замолчать. Между тем появились против меня целые толпы поляков. Перед каждою шел взвод регулярного войска, а позади были обыватели, с оружием разного рода, по сторонам же показывались конные люди в разной одежде, с саблями и пистолетами. Малое число моих казаков выезжало против их и известными нам способами старалось заманивать сию партию поближе к моим пушкам. Всякий раз картечные выстрелы обращали их назад с уроном. Таковые их покушения продолжались не более двух часов, и потом оставили они меня в покое.
   Между тем начали прибывать ко мне из ближайших деревень роты с лошадьми, так что иной солдат вместо одной имел две. Наконец, в восемь часов поутру 20 марта явились ко мне из города для переговоров один польский офицер и один пленный русский офицер. Они подали мне письмо от находящегося в плену генерала нашего, которым тот уведомлял меня, что он арестован, что жизнь его в опасности, что все российское войско истреблено, и потому требовал, чтоб я с ротами моими не имел никакого неприятельского действия против войск польских. Прочитав оное, показал и бывшим со мною штаб и обер-офицерам. Они согласились на предложение мое отвечать ему, за общим подписанием не только офицеров, но даже и некоторых нижних чинов и солдат, письмом, которое я тут же написал. Содержанием оного был следующий ответ:
   "Я арестовать себя не дам и мятежники не иначе могут получить мою шпагу, как вместе с жизнью моей. Не только я, но все штаб и обер-офицеры, а с ними и нижние чины и солдаты, которыми я ныне имею честь начальствовать, одного со мною мнения".
   По окончании подписи, запечатав, отдал я письмо сие посланным. И с возвращением их удвоил бомбардирование города.
   Я имел двойной запас зарядов в моем парке, а потому имел средство не показывать слабости своей неприятелю.
   После полудня того же дня, исключая батальона, бывшего в Троках, собрались почти все роты, расположенные в деревнях около Вильны. Я сосчитал мой отряд и оказалось 2200 человек пехоты, до 200 артиллеристов и до 70 человек казаков. Лошадей было достаточно для движения всей артиллерии, но мы не имели ни провианту, ни фуража, и даже вода стоила нам крови, притом не доставало еще конской упряжи. Сии обстоятельства заставили меня собрать военный совет, на котором все единогласно приняли предложение мое: с наступлением ночи отступить от Вильны, перейдя две мили и, переправясь чрез реку Ваку, расположиться на несколько дней на выгодном месте для сражения. А как на берегах этой реки находится много деревень и мельниц, то стараться запастись провиантом и фуражем. Оттуда же идти медленно, продолжая запасы, до реки и местечка Мереча. "В продолжении сего времени, -- прибавил я, -- можем мы от тех или других людей узнать, что последовало с корпусами нашими в Гродне и в Варшаве. Если корпус в Гродне взял надлежащие меры и уцелел при сем возмущении, то пойдем на соединение с оным. Если же, как уведомил нас Арсеньев, все находящееся в Польше войско наше пропало, то, не переправляясь в Мерече, пойдем в местечко Ков-но, лежащее на границе Прусской. Там стоит только одна бригада польских войск, о которой я имею верные сведения, что в оной не более 700 человек. Мы довольно сильны, чтобы преодолеть сию преграду и войти в Пруссию, где надеялись мы получить все, что нам нужно, потому что держава сия была тогда в союзе с Россиею".
   И так ожидали мы наступления ночи для исполнения своего предприятия. Между тем должен я сказать здесь, что пленный подполковник Тетау, родом пруссак, давно служащий в польском войске, был уже тогда приведен ко мне, как отправил я унтер-офицера моего к батальону, стоявшему в Троках. Пример, о чем идет дело, сказал он мне: "Он может встретиться с четвертым пехотным польским полком, идущим к Вильне. И я бы советовал вам написать письмо к начальнику оного полковнику Мею, он, так же, как и я, пруссак, весьма недовольный сей революцией, предпринятой поляками. Когда узнает он, что вы здесь находитесь, то не замедлит соединиться с вами против них". Я принял его предложение и отправил унтер-офицера моего в Троки.
   В продолжении того дня занимались мы перестрелкою с высылаемыми против нас из города партиями и приготовлением к отступлению. Имея недостаток в хомутах, думал я, как запречь лошадей без оных. Хотя некоторые лошади и приведены были с хомутами, но много еще недоставало.
   Размышляя о сем, приметил я лежащие на земле солдатские плащи, которые свертывали тогда, как и ныне, наискось и носили через плечо, связывая на концах ремнем. Они имели совершенный вид хомутов. Я велел надеть оные на шею лошадям и привязать по обе стороны свитые вдвое веревки, которые могли бы служить вместо постромок. Сделали опыт -- и выдумка оказалась удачна.
   Когда окончился день и наступила столь же темная ночь, какова была накануне, отрядил я четыре роты пехоты с четырьмя малыми пушками для занятия так называемой Панарской горы, находящейся на пути моем, в трех верстах от меня. Подъем на сию гору продолжается слишком две версты, довольно крут, и дорога идет по столь узкому ущелью, что две повозки не могут разъехаться. Притом она с обеих сторон покрыта густым лесом, вершина же самой горы представляет открытую плоскость. Итак, >- для прохода сей опасной дефилеи, велел я двум ротам, рассыпавшись, занять лес по обеим сторонам дороги, а двум с четырьями пушками расположиться на вершине горы. Во все время стояло войско мое в каре, имея в потребных местах батарею. Итак, двинулся сперва к упомянутой дефилее задний фас, потом боковые, а наконец, и передние, оставя на месте горящие огни и отряд для ариергарда. Он до известного времени должен был почти весь расположен быть на часах и давать голосом обыкновенный знак или сигнал. Между тем, как неприятель полагал нас стоящими еще перед Вильной, после полуночи успели мы все собраться на вершину Панарской горы. Учредив передовые посты, дал я людям моим отдохнуть до рассвета. В то же время я послал два малых отряда казаков к двум местам, находящимся на реке Ваке, с тем, что ежели поляки придут истреблять оные, то, не открывая себя, дали бы наискорее мне о том знать. Ежели же никого не будет, то дожидались бы там моего прибытия.
   Остаток ночи прошел спокойно, и я, выступив с отрядом моим, благополучно переправился через реку Ваку, избрал выгодное для сражения место и расположился на высоте.
   Тут решился я простоять дня три, как для того, чтоб запастись провиантом и фуражем, так и для того, чтоб узнать, что произошло в Вильне и в Гродне. По вечеру в тот же день явилось ко мне несколько человек, бежавших из плена, и жидов, приехавших из Вильны. Они, а особливо жиды, рассказали мне подробно начало и конец сего возмущения, что слышали они потом от военных поляков, рассуждавших о том между собою.
   Полковник Ясинский, которого не раз видел я в доме генерала Арсеньева, прислан был нарочно для того из Варшавы. Но мало было для них войска в Вильне, а именно только до 200 артиллеристов и один батальон пехоты. Они дожидались прибытия 7-го полка, на который столь много надеялся их гетман, а наш генерал-поручик, также 1-го и 4-го и двух татарских уланских полков, бывших под начальством генерала Елинского. Но прибыл за несколько времени только один 7-й полк и часть 1-го, прочие же опоздали. А генерал Елинский вовсе не захотел исполнить повеления генерала Костюшки, избранного в Варшаве главным вождем всех польских войск. Не имея об этом никакого подтверждения от короля, Елинский не хотел признать его в сем достоинстве, за что в продолжении всей кампании содержался он под арестом. Между тем поступок его -был причиной того, что татары не могли поспеть в назначенное им время в Вильну.
   В Вильне на берегу реки Вилии находится небольшой старинный замок, отделенный от города малою площадью. В нем всегда находились польский арсенал и комиссия для продовольствия тамошних войск. Сперва стоял при въезде в оный русский корпус, но он, не знаю почему, за несколько времени до революции сменен был поляками.
   Русские привыкли видеть поляков ходящими целыми ротами по нескольку раз в неделю в замок, однако же без оружия, -- для получения там жалованья, денег на провиант и порцию. В день, назначенный для осуществления заговора, собрались они таким образом в разное время и разными улицами в замок, так что никто не мог ничего подозревать. Там привели их к присяге, дали каждому ружье и пару пистолетов из арсенала и велели дожидаться ночи. С наступлением оной разделили все войско на разные отряды, назначив каждому идти тихо, по одному человеку около дамбы во время темноты, к русской гауптвахте, к дому генерала Арсеньева, ко всем воротам, словом, туда, где находились русские посты. Между тем поставили на башню замка небольшую пушку.
   Им приказано было, собравшись таким образом вблизи постов, стоять скрытно и тихо, не предпринимая ничего, пока не услышат пушечного выстрела из замка. Время было разочтено, в которое самый дальний отряд должен был прийти к назначенному для него месту.
   Жителям же втайне приказано было, что когда услышат они тревогу и колокольный звон, то каждый старался бы или убить, или обезоружить своего постояльца. Наконец, последовал выстрел, и в одно мгновенье напали поляки на все русские посты и весьма удачно успели овладеть оными.
   Генерал Косаковский для безопасности удвоил при квартире своей караул, состоящий из 7-го польского полка. Но им-то и был он арестован, и на другой день вместе с одним судьею, Швейковским, на которого поляки имели подозрение, был на площади повешен в российском генеральском мундире и в ордене св. Александра. Генерал Арсеньев со всем его штабом, исключая двух адъютантов, успевших спастись ко мне, полковник Псковского полка Языков, комендант полковник Рёбок и плац-майор, и многие штаб и обер-офицеры были взяты в плен, а некоторые убиты.
   Я потерял при сем случае трех офицеров, до 60 человек артиллеристов, две пушки, стоявшие при гауптвахте, и как я, так все офицеры и солдаты лишились своих экипажей. Солдаты старались только схватить поскорее ружья и сумы, и, накинув на себя плащ или что попалось под руку, спасались в таком виде в парк.
   Поутру на другой день привели ко мне казаки польского унтер-офицера, взятого ими в кустах, неподалеку от большой дороги. Он сказал сперва о себе, что он служит в 7 полку, что был в отпуске и, получив приказ, возвращался к оному, приметя же казаков, испугался и хотел спрятаться в кустах. Однако ж, когда начали его обыскивать, то нашли у него записную книжку, в которой довольно верно нарисован был весь мой лагерь с означением постов и положения места. Тут принужден он был признаться, что он инженерный офицер, нарочно для того посланный, и что чрез день генерал Гедрович с отрядом, к которому должен присоединиться полковник Мей с своим полком и еще два татарские полка под начальством генерала Елинского намерены меня атаковать.
   Пред полуднем приехал ко мне по проселочной дороге переодетый в партикулярное платье, на жидовской повозке, адъютант генерал-майора Цицианова из Гродны. Он привез мне от него повеление, которым он также спрашивал меня: справедливы ли достигшие до него слухи, якобы я с артиллерию и частью пехоты спасся из Вильны? Затем он требовал, чтобы я уведомил его, какая потребна мне с его стороны помощь, и не имею ли нужды в продовольствии. Я написал ему обо всем происшествии, о количестве войска и артиллерии, при мне находящихся, прося прислать сотни две казаков или другой какой легкой конницы. В то же время просил выслать в местечко Меречь четыре роты пехоты с четырьмя пушками и расположить оные на противоположном мне берегу реки Мереча для занятия переправы, потому что на реке нет моста и я должен буду переправляться на паромах.
   По отъезде присланного ко мне адъютанта занялся я распоряжением о продовольствии, а по вечеру, проезжая близ передовых моих постов, приметил в лесу некоторый блеск, почему послал казаков открыть, что там находится. Едва казаки начали приближаться к лесу, как приметил я выходившего к ним навстречу майора Ротенштерна. Я тотчас узнал его и, подъехав к нему, спросил, благополучно ли прибыл к нему мой посланный? "Благополучно, -- отвечал он мне, -- но все окончилось великим для меня неблагополучием". Мы поехали с ним к лагерю, и он начал мне рассказывать следующее: "Посланный ваш прибыл ко мне поутру часу в десятом, я тогда ни о чем не знал и весьма удивлен был тем, что он мне говорил.
   Наконец сказал он, что имеет от вас письмо к полковнику Мею, о котором думаете вы, что он соединится с вами. Я согласен был с мнением вашим, потому что был предварен о том предписанием генерала Арсеньева. Он извещал меня о прибытии в Троки командуемого им четвертого полка и приказывал мне дать ему квартиры и принять с дружеским расположением как человека, преданного пользе России. И как квартирмейстер его был уже у меня, то сказал я вашему унтер-офицеру: "Незачем тебе далее ехать, полк должен скоро прибыть сюда, а ты дождись полковника на гауптвахте и отдай ему письмо".
   Вскоре после того дали мне знать, что полк вступает уже в местечко. Я вышел на крыльцо моей квартиры, против которой, в конце небольшой площади, была моя гауптвахта; мимо нее надлежало проходить полку. Наконец, полк показался на улице. Гауптвахтные солдаты стали к ружью для отдания чести знаменам. Полковника самого я не приметил, но только первый взвод миновал гауптвахту, как второй, поворотясь против нее, сделал залп из ружей против караульных и бросился на них в штыки. Я выбежал в сквозные сени моей квартиры на двор, оттуда на улицу и, встретя барабанщика, начал собирать людей, но было уже поздно противиться. Поляки рассыпались по всем квартирам и кололи без милосердия солдат моих поодиночке. Сто человек при одной пушке едва успели со мною спастись в ближайший лес, из которого старался я пробраться на дорогу к местечку Меречу, чтоб соединиться с вами". -- "Где же ваш отряд?" -- спросил я его. -- "В этом лесу", -- отвечал он мне. Я хотел, чтоб отряд его присоединился ко мне в тот же день. Но он сказал мне: "Люди мои очень устали, им гораздо ближе идти оттуда, где они теперь находятся, на почту Гонету, которая отстоит от вас только в пяти верстах по дороге в Гродно, и этот отряд составит вам авангард". Я уже рассказал ему о приезде ко мне адъютанта князя Цицианова, о всем, что произошло в Гродне и в Варшаве, и о намерении моем идти в Гродно. Майор Ротенштерн поехал от меня с тем, чтобы приведть отряд свой в Гонету. А я обещал приехать к нему поутру, чтоб осмотреть с ним положение места на случай неприятельского нападения.
   Поутру на другой день услышал я довольно сильную пальбу из ружей на мельницах, в которых солдаты мои мололи хлеб. Я послал туда казаков, и они дали мне знать, что фуражиры наши атакованы неприятельской конницей. Узнав о сем, в подкрепление казакам отрядил я две роты пехоты при одной легкой пушке, неприятель был отражен и фуражиры без значительного урона возвратились ко мне. Но так как весь мой отряд приготовился уже к сражению, и к тому ж я имел в памяти, что поляки намерены атаковать меня на сем пункте, то решил я перейти совсем ближе к почте Гонете. В сем намерении велел я отряду моему выступить, а сам поехал вперед для осмотра положения места. Найдя там майора Ротенштерна, осмотрел я оное с ним вместе и нашел, что положение сие было гораздо выгоднее того, на котором я находился. Поэтому отправился я назад, чтоб поспешить занять оное. Я встретил отряд, проходящий чрез лес одною колонной. Я поехал далее, до самого ариергарда, и, осмотрев оный, хотел возвратиться к голове колонны, как вдруг два пушечных выстрела меня остановили. Я оглянулся и увидел на оставленном мною месте неприятельскую пехоту, конницу и артиллерию. Остановя весь отряд, и подкрепя ариергард, вступил я в перестрелку с неприятелем. В то самое время уведомил меня майор Ротенштерн, что и он атакован и требовал помощи. Я отдал к нему две роты и две пушки. Между тем неприятель, оставя нападение на ариергард, пошел вправо, дабы обойти лес, встретить меня при выходе из оного и тем пресечь дорогу. В лес же, по которому протекали две небольшие реки, и которые нужно было проходить по мостам, на обе стороны дороги послал он пехоту. Увидя сие, я отрядил на обе стороны моей колонны стрелков, а колонне велел следовать вперед. Стрелки сражались с неприятельской пехотой, а я, взяв с собою четыре роты гренадер и 4 орудия большого калибра, пошел скорым шагом вперед, чтоб, выйдя из лесу и перейдя открытую равнину, занять находящуюся впереди высоту. В правой стороне, с которой неприятель по местоположению должен был атаковать сие отделение, находилась деревня Цвентишки, которой мог он воспользоваться. А потому я послал казаков зажечь оную. Я успел занять высоту; неприятель же должен был обходить помянутую деревню. Между тем все мое войско собралось ко мне, и я расположился в одну линию без резерва, ибо майор Ротенштерн составлял уже оный, быв довольно близко позади меня. Но так как не было в плане моего предприятия защищаться на сем месте, то и начал я действовать, отступая, пока достиг желаемого мною положения.
   Придя на оную, построился я в одну линию, имея с правого фланга почту Гонету и майора Ротенштерна, с левого -- лес и непроходимое болото, сзади большое озеро, а впереди открытую и отлогую равнину. Она заканчивалась мысом и простиралась на дальний пушечный выстрел большого калибра.
   Тут неприятель произвел в разное время три атаки, но всегда был отражаем превосходством моей артиллерии. Ибо, хотя он имел до 6 т(ысяч) конницы и пехоты, но артиллерия его состояла только из шести пушек малого калибра, а потому, потеряв немалое количество людей и утомясь движением и нападением, отступил и скрылся в лесу. Я не имел довольно конницы, чтоб преследовать его, брать в плен, который мог бы быть мне в тягость, так как у меня было и без того довольно пленных, не мог я также делать какие-либо поиски. Поэтому я остался отдыхать на избранном мною месте.
   На другой день, выступая за час до рассвета, перешли мы четыре мили, и неприятель нас не беспокоил.
   На третий день, выступя в намерении достичь до Мереча, встретили мы при самом выступлении два эскадрона карабинер, присланных ко мне на помощь от генерала князя Цицианова. Я требовал легкой кавалерии, а мне прислали, за неимением оной, самую тяжелую, каковы были тогда карабинеры. Ротмистр, начальствовавший оными, сказал мне, что генерал выслал на реку Меречь четыре роты с пушками, которые и разместились на противном берегу лагерем. Они прибавили, что князь весьма был обеспокоен, когда адъютант его сказал ему, что, по отбытии его от вас, слышал он в дороге сильную пушечную пальбу. Сие обстоятельство заставило меня послать к нему нарочного с донесением о происшедшем сражении.
   Не доходя мили до местечка Мереча, появился неприятель с обеих сторон, не в далеком расстоянии. Мы шли в боевом порядке и, придя к местечку, расположились на таковом же лагере. Я везде говорю -- лагерь, но мы не имели палаток. Мог бы я сказать -- расположились биваком, но мы не имели ни времени, ни способов строить шалаши или бараки, а становились благополучно под открытым небом; к счастью, погода весьма нам благоприятствовала. Появившийся неприятель скоро от нас скрылся, и мы не знали, чему сие приписать, потому что видно было, что он был довольно силен. Некоторые говорили, что они, увидя лагерь и пушки на противном берегу Мереча, подумали, что большая часть отряда моего уже переправилась, или что прибыла ко мне значительная помощь. Как бы то ни было, но поляки оставили нас в покое и мы занимались целый день переправой. Наконец, благополучно переехали на паромах на другой берег.
   Во время похода нашего от Мереча до Гродна неприятель уже не показывался. На последнем ночлеге, не доходя сего города, прислал ко мне князь Цицианов спросить, имеют ли мои люди какую-нибудь одежду, есть ли у меня барабаны и музыка? Я отвечал ему: "Одежду успели себе сшить солдаты из всего, что только могли захватить у мятежников, на образец военной; небольшую музыку собрал я из спасшихся от двух полков музыкантов и пленных поляков, а барабанов довольно".
   Не доходя до Гродны за пять верст, встретил нас генерал-майор князь Цицианов с несколькими офицерами. Приехав ко мне, поздравил он меня с победами, а осмотрев мое войско и после некоторых расспросов, сказал мне, указав на одного офицера:
   -- Вот офицер квартирмейстерской части, он покажет вам дорогу; прикажите следовать за ним.
   Выговоря сие, поехал он довольно скоро в город.
   Приближаясь к Гродне, мы увидели лагерь генерала князя Цицианова; все войско было выведено из оного и устроено в большой баталион каре. Вожатый повел нас прямо к оному. Фас, на который мы шли, раздвинулся при нашем приближении, и весь мой отряд введен был в средину каре, где находился генерал князь Цицианов с иконами и духовенством. При вступлении нашем в оный был отслужен благодарственный молебен, по окончании которого генерал, поздравив всех нас с победою, пригласил меня и всех офицеров к себе на обеденный стол. Солдатам же, расположив их в лагере своего отряда, велел выдать порцию вина.
   За обедом пили за здоровье победителей. А по вечеру кроме похвалы, изображенной в приказе, князь Цицианов отдал в ночной пароль мое имя, лозунг притом был: храбрость и мужество, а проходное слово: украшение России. Всякий может себе представить, сколь лестно было для молодого человека моих лет (я тогда имел только 23 года от роду) сей тщетный и скоропроходящий дым славы.
   Поутру на другой день велел мне генерал, собрав весь мой отряд с пушками и музыку, какую мог я набрать, устроить пленных поляков с их знаменем позади отряда и пройти по главным улицам Гродны, чтобы переправиться за реку Неман, по исправленному уже мосту. Там приказал он мне обратить все мои пушки против города, а состоящий под начальством его отряд устроил с другой стороны города и обратил на оный всю свою артиллерию, приказав с сим вместе запереть все городские ворота. После этого чрез посланных переговорщиков потребовал он от города контрибуции 30 тыс. серебряных рублей, сукна, полотна, сапожного товара для своего отряда, также лошадей, повозок и упряжи. Все сие в скорости было исполнено и я возвратился с отрядом моим в лагерь князя Цицианова. Там велено было мне сдать людей разных полков и команд по их принадлежности, равно и пленных, а самому с моей ротой следовать в Несвиж и явиться под начальство генерал-поручика Кнорринга.
   За все сии подвиги был я награжден от императрицы Екатерины II кавалерским орденом св. Геогрия 4-го класса, находясь еще в чине капитана артиллерии; тогда орден сей был в великом уважении в России.
   С одной стороны, из Белоруссии, а с другой -- из Молдавии пришли в Литву и Польшу два сильные корпуса на помощь оставшимся в Польше российским войскам. Корпусом, назначенным в Литву, командовал генерал князь Репнин, а идущим из Молдавии в Польшу -- непобедимый Суворов.
   Суворов столь известен всякими его достоинствами, характером и странностью поступков, что мне не остается ничего о нем сказать. Разве только, что когда генерал-майор Арсеньев возвращен был уже из плена и находился при нем некоторое время на должности дежурного генерала, то всякий раз, когда Суворов имел на него какое-нибудь неудовольствие, он говаривал: "Есть такие люди, которые много любят спать, и слышал я, что есть такие, которые никогда не спят". Потом, оборотясь к находившемуся при нем, спрашивал: "Правда ли это, что есть у нас один артиллерийский капитан, человек молодой, о котором говорят, будто он в жизнь свою ни разу не спал?" У него было так заведено, что кто-нибудь из слушающих всегда должен был отвечать: "правда". "О, как я любопытен, -- продолжал он, -- видеть этого человека и слышать о том от самого его". По окончании войны и по приезде его в Петербург, где я тогда находился, повторял он не раз сии слова, которые дошли до меня и были причиной, что я старался не быть представленным сему великому человеку. Я боялся, чтоб таким необыкновенным вопросом не привел он меня в замешательство.
   Генерал князь Репнин больше был политик, нежели военный человек; притом был чрезвычайно горд и вместе пронырлив. В его характере проявлялись по обстоятельствам многие противоположности: иногда был он горд, даже до грубости, иногда же учтив и дружелюбен до уравнения себя с малыми чиновниками. Любил он рассуждать о человеколюбии, братолюбии и равенстве, о мечтаниях и о власти духов; известно также, что он был членом мартинистского собрания. При этом с людьми, от него зависящими, поступал он как деспот. А между тем знают, как унижался он перед князем Потемкиным и Зубовым, наконец, перед Павлом I, чему я сам был свидетель. Какая противоположность с Суворовым! Сей почтенный муж, кроме великих подвигов его в войнах и совершенно христианских добродетелей, сохранил во всех великих оборотах его жизни неизменность стоического характера своего до самой смерти. Суворов не был скуп, но ненавидел роскошь и любил довольствоваться малым. Напротив, Репнин был скуп и расточителен -- по обстоятельствам.
   О характере генерала князя Цицианова буду я иметь случай много говорить впоследствии, при рассказе о службе моей с ним в Грузии.
   Наконец, прибыл я в Несвиж и явился к генерал-поручику Кноррингу. Он в тот же день послал меня с ротою моею в отряд генерал-майора Ланского, расположенный в местечке Новомыше.
   Ланской был человек посредственного воспитания и учености, храбр и добр, учтив без большой приветливости, не слишком гонялся за славой, любил кутежи и веселые общества.
   В местечке Новомыше простояли мы не более двух дней. После чего весь корпус генерал-лейтенанта Кнорринга, разделенный на три отряда, -- один под командою генерал-майора Ланского, другой -- под начальством генерал-майора графа Николая Зубова, а третий -- под предводительством генерал-майора Бенигсена, -- тремя разными дорогами выступил для взятия города Вильны. Все сии отряды, не встретив нигде неприятеля, соединились в селении Медниках, отстоящем от Вильны в пяти милях. Откуда, выступя вместе, стали в лагерь в полутора милях от города.
   Вильна построена в низменном месте и окружена довольно высокими и крутыми горами. Она имела много обширных предместий, но большая часть оных со стороны Гродненской и Троицкой дороги были сожжены отрядом моим во время революции. Однако довольно большая часть их осталась еще от дороги, ведущей из Белоруссии к так называемой Острой Браме, или воротам. Там находилось много каменного строенья, расположенного в тесных и кривых улицах. На высотах, окружающих Вильну и имеющих пред собою ровное местоположение, после революции построили поляки ретраншемент с батареями в приличных местах.
   Корпус наш состоял из 4 тысяч конницы, 8 тысяч пехоты и 30 пушек полевой артиллерии, не считая находящихся при драгунских и пехотных полках малого калибра 16 орудий. Генерал-поручик Кнорринг, осмотрев неприятельское положение, сделал распоряжение к нападению на неприятельский ретраншемент. Отряды генерал-майора графа Зубова, Бенигсена и часть отряда генерала Ланского назначены были к действию. Сам же генерал Ланской с драгунским полком полковника барона Чесменского, с 3-мя тысячами пехоты и моей артиллерийской ротой оставлены были в резерве, за четыре версты позади места сражения. Генерал Кнорринг, приметя мое неудовольствие при сем случае, сказал мне: "Вы довольно отличились при начале сей кампании, и надобно вам себя поберечь, потому что поляки имеют против вас личную злобу. Я читал это в их газетах и в подброшенных к лагерю нашему письмах. Они положили цену за вашу голову и вместе с генерал-майором Денисовым. Знаете ли вы, -- продолжал он, улыбнувшись, -- что они даже проклинают вас в публичных своих молитвах". "Много для меня чести, -- отвечал я ему, -- впрочем, лестно бы было для меня участвовать во взятии того города, из которого в столь трудных обстоятельствах вышел с честью". Сим кончился разговор наш и я остался при сделанном им назначении.
   На другой день после сего разговора, поутру, довольно рано, выступили назначенные к действию колонны. Я и полковник Чесменский занимались разговором с генералом нашим, слушая пальбу и расспрашивая у приезжающих, что там делается. После завтрака полковник Чесменский и я стали просить генерала, чтоб он позволил нам поехать посмотреть сражения. Сперва он отговаривался, наконец, согласился с условием, чтоб мы не вдавались в опасность, не имея обязанности там находиться. Итак, поехав по большой дороге к Вильне, прибыли мы на среднюю нашу батарею. Она стояла на открытом месте и старалась выстрелами своими сбить неприятельские пушки, стоящие за бруствером в амбразурах. Посмотрев на сие действие, отправились мы на батарею левого фланга и нашли оную в таковом же занятии. Рассматривая положение места, приметили мы, что батарея эта поставлена близ крутого обрыва или буерака, покрытого в глубине своей густым лесом. Лес этот простирался до правого фланга неприятельского ретраншемента и пересекал его. Если бы неприятель вздумал сделать вылазку из ретраншемента своего, то мог бы не быть никем примечен, пройдя этот лес, ударить во фланг сей батареи и овладеть всеми пушками. Я спросил у начальника батареи: "Есть ли у вас в этом лесу какое-нибудь прикрытие?" -- "Нет никакого", -- отвечал он мне. -- "Для чего ж не дадите вы знать о сей опасности начальнику корпуса?" -- "Некоторые из офицеров его штаба приезжали сюда; я показывал им сие опасное место и просил донести о сем генералу. Но и по сие время ничего нет, а послать к нему никого не имею", -- отвечал он нам. Выслушав сии слова, согласился я с полковником Чесменским ехать к генералу Кноррингу и ему о том доложить. Мы нашли его на правом фланге нашей линии. Увидя нас, сказал он: "Где вы побывали и что видели?" -- "Мы были на наших батареях", -- отвечали мы ему. -- "Что ж вы там приметили? Скажите мне". Тогда рассказал я ему о положении левого фланга. Выслушав меня, он сказал: "Не может быть!" -- "Точно так, -- присовокупил полковник Чесменский, -- мы оба видели сие". Тут, оборотись к своему адъютанту, приказал он наискорее отрядить туда баталион егерей. Оставаясь при нем, чрез несколько минут увидели мы подполковника Саккена, идущего с егерским его баталионом мимо генерала. Последний подозвал его и сказал ему: "Идите поскорее и закройте левый фланг последней батареи, там находящейся". Саккен, не отвечая ни слова, пошел от нас с баталионом своим скорым шагом.
   Подполковник Саккен, как я после о том узнал, придя к батарее левого фланга и не сказав ничего командиру оной капитану Фоку, прошел мимо него, спустился в крутую лощину и скрылся с баталионом в лесу.
   Чрез несколько времени увидели мы, что неприятель начал вывозить пушки свои из амбразур за бруствер. -- Все закричали: "Они отступают, они отступают!" Полковник Чесменский сказал генералу: "Позвольте мне взять мой драгунский полк и не дать неприятелю время увезти пушки в город". Когда генерал на сие согласился, тогда и я стал просить, чтобы и мне позволено было хотя частию моей роты подкрепить его полк. Я уверял, что на таком расстоянии я мало могу отстать от конницы. -- "Это не нужно, -- отвечал генерал, -- но если вам непременно хочется участвовать в сем деле, то возьмите только две надежные пушки вашей роты и будьте там, где я буду находиться". Я почел сей ответ за великую для меня милость, и поскакал во весь дух с полковником к резерву. Там, донеся о том генералу Ланскому, в одно мгновение устремились мы к месту сражения.
   Расстояние было недальнее и я следовал близко за конницей. Но, подойдя к линии, должно было мне остановиться там, где находился генерал, а Чесменский собрал быстрое нападение на неприятельский ретраншемент. Доскакав до оного, встретил он довольно глубокий и широкий ров. Он велел было драгунам своим спешиться и, примкнув штыки, идти на приступ. Но поляки имели время поставить пушки свои опять в амбразуры и произвели в нем сильный залп картечью и пулями из мелкого ружья. Их находилось там до 4 т. пехоты. Чесменский принужден был возвратиться назад и удалиться с поспешностью, быв провожаем картечами и ядрами. Здесь должно сказать, для чего поляки начали было вывозить пушки свои из амбразур и потом опять поставили их в оный. Г. Кнорринг приказывал Саккену по-русски: "Подите, закройте фланг левой нашей батареи". Оба они немцы и оба худо знали русский язык, а еще хуже произношение.
   И потому, как мне кажется, Саккен ослышался и вместо того, чтобы закрыть, пошел открывать фланг батареи, то есть осматривать, нет ли вблизи неприятеля. Он, войдя с баталионом своим в лес, начал подвигаться вперед, и таким образом подошел к правому флангу неприятельского ретраншемента. Поляки, примет его, сочли, что мы из сего леса идем их атаковать во фланг. И по тому они стали вывозить из амбразур свои пушки -- в намерении , ли обратить их против нашей колонны или увезти оные в город -- неизвестно. Но Саккен, увидя, что он далеко зашел, возвратился назад, а поляки поставили пушки свои опять в амбразуры. Так как конница действующей линии устроена была в колонны, чтобы следовать за полками Чесменского, равно и пехота, -- то генерал-поручик Кнорринг велел идти пехоте на штурм тремя колоннами. Сие было в три часа пополудни при самой ясной погоде. Средняя колонна вошла прежде всех на вал, но потерпела сильное поражение и лишилась начальника своего, полковника Короваева, убитого в сем приступе. Я, оставив свои пушки, примкнул к правой колонне (непростительное действие молодости, хорошо, что кончилось для меня счастливо и генерал ничего о том не знал) и вошел вместе с нею в ретраншемент. Увидя там до восьми пушек, оставленных неприятелем, также множество убитых и раненых, поспешил поздравить генерала с победой. Встретя его на пути, поздравил я его не только с оной, но и со взятием Вильны, ибо, прибавил я, город сей, не имея надлежащей обороны, неминуемо должен сдаться. "Дай Бог! -- отвечал генерал, -- но это еще не верно".
   Между тем поляки успели уйти в город и затворили ворота. Ген(ерал) Кнорринг послал на возвышенное место трубача и велел трубить для переговоров. Но по нем начали стрелять из ружей и ранили его. Вначале подумали, что это произошло по ошибке, послали другого, но и тот подвергнулся той же участи. Тогда генерал наш приказал приблизить артиллерию и, поставя пушки на высотах между ретраншементом и предместием, велел бомбардировать город. Скоро наступила ночь, и пальба была прекращена. После этого генерал приказал мне поутру на другой день объехать осаждаемую часть города и избрать такое место, с которого мог бы я стрелять в Острые ворота. Я отвечал ему, что все окрестности сего города мне довольно известны. Вильна лежит слишком низко, а окружающие оную места слишком возвышенны, притом же ворота сии закрыты домами предместия и едва ли можно будет попадать только в фронтиспис оных. Не взирая на сие, повторил он мне свое приказание. С началом дня объехал всю приказанную мне часть города, но, не найдя нигде удобного к тому места, возвратился и донес о сем. Тут указал он мне и сказал: "Поставьте две пушки ваши там, я надеюсь, что ворота будут вам оттуда видны". При подъеме на гору убили у меня несколько лошадей под пушками. Я взошел сам и увидел точно только верхнюю часть фронтисписа. Тогда я послал ему сказать, что если он мне не верит, то прислал бы еще кого-нибудь посмотреть. Сие было им исполнено, удостоверились в невозможности и велели мне оставить помянутую высоту. Тогда я сказал ему: "Если нет другого средства занять город, как чрез отбитие ворот, то дайте мне надежное прикрытие и прикажите идти с сими двумя орудиями в улицу предместия. Хотя я знаю, что она весьма излучиста, но, при приближении к стенам, откроется такое место, с которого можно будет выстрелить и разбить ворота". Предложение мое было принято, мне дали в прикрытие баталион егерей и велели идти в улицу.
   Все церкви, колокольни, дома и сады, как в той улице, по которой я шел, так и в других, заняты были вооруженными обывателями. Надлежало всякий дом брать штурмом и, таким образом очищая дорогу, подвигаться вперед. Я не успел пройти и половины улицы, как убили майора, начальствовавшего прикрытием, и трех капитанов. Большая часть офицеров была или убита или ранена, от чего егери пришли в замешательство и, оставя меня с пушками на улице, отступили. Я успел сделать то же, потеряв несколько бомбардир. При выходе моем из предместий встретил я генерал-м(айора) графа Зубова, который сказал мне: "Как, и вы ретируетесь?" -- "Посмотрите, где мое прикрытие", -- сказал я ему; оно находилось тогда в довольном расстоянии впереди меня. -- "Я дам вам другое прикрытие, подите с оным и отбейте непременно ворота". В то же время присоединился ко мне Нарвский пехотный полк под командою полковника Миллера. Это был тот самый полк, который со мною во время революции вышел из Вильны, но полковника их тогда при оных не было.
   С другой стороны послан был к другим воротам, называемым Заречными, полковник Деев с состоящим под начальством его пехотным полком и двумя пушками.
   Мы начали наступать прежним порядком. Не прошли мы еще и половины улицы до ворот, как поляки открыли по нам ружейный огонь из монастыря, находившегося от нас в правой стороне на другой улице. По совету моему послал полковник Миллер две роты, неприятель был выбит, и монастырь был занят нашими. По мере приближения нашего к воротам огонь со стен города усиливался и становился для нас вреднее. Я знал положение сей улицы и надеялся, что скоро достигнем мы такого места, с которого можно будет стрелять в ворота. Но, придя к оному, увидел я, что поляки построили при самых воротах невысокую каменную стену, окружающую оные в виде полумесяца. Чтобы подойти к воротам, надлежало приблизиться к самой стене и через устроенное подле нее отверстие в сем полумесяце подходить к воротам. Как скоро колонна наша стала совершенно открыта с городской стены, то гренадеры бросились вперед и подбежали с малым уроном под неприятельские выстрелы к самой стене, так что они не могли им больше вредить. Я последовал за ними с моими пушками и вошел в полумесяц. Несколько знакомых мне гренадер меня упредили и, подбежав к самым воротам, в затворах которых прорезаны были отверстия для стрельбы из ружей, они положили в них свои и начали стрелять в город. Один гренадер вдруг закричал мне: "Поспешайте, поспешайте стрелять! Неприятель везет пушку и ставит в ворота". Я находился в это время не далее пистолетного выстрела от ворот. Приказав гренадерам отступить, я успел подвинуть орудия еще шагов на десять. И выстрелами из 24-фунтового единорога, заряженного картечью, и из 12-фунтовой пушки -- ядром разбились оные затворы на мелкие куски. Таким образом, неприятельское орудие, стоявшее в городской улице, было подбито. Я ввез мои пушки под довольно длинный свод городских ворот и начал стрелять вдоль улицы так, что никто не смел показаться на оной. Но тщетно уговаривал я гренадер, чтоб они вошли в город и заняли находящийся при самом входе Греко-российский монастырь, в который и я хотел за ними последовать. Засев в оном, мы могли бы трактовать о сдаче города, находясь в самом городе и имея открытые ворота для подкрепления. Они несколько раз соглашались на мое предложение, но едва появятся на улицу, увидят неприятеля, выстрелят и возвратятся под свод ворот для заряжений ружей.
   Между тем колонна, посланная к Заречным воротам, не имела такой удачи, как наша. Начальствовавший оной полковник Деев был убит, еще не доходя до ворот, колонна много претерпела и отступила. Последствием сего было то, что неприятель обратил все силы против нас. Я отступил несколько за ворота, не удаляясь от стены, ибо единственным моим спасением было то, что неприятель не мог так наклонять ружей, чтоб нам вредить. Но вдруг открылся огонь позади нас. Не знаю почему, полковник Миллер велел двум ротам, бывшим в монастыре, что в предместий, присоединиться к полку, -- и неприятель опять занял оный. Он еще лучше сделал: велел ударить сбор, построив людей своих в колонну, начал отступать, оставя меня с пушками у ворот. Над воротами была каплица, или небольшая церковь, где находилась чудотворная икона Богородицы, которую поляки особенно боготворят. Каплица сия наполнена была людьми, производившими против нас сильную ружейную пальбу. Я начал тоже отступать и вынул клинья из-под пушек, дал им тем полное возвышение, и стрелял в каплицу. Как после оказалось, я нечаянно ядром разбил сию икону. После этого ненависть в поляках ко мне еще больше возгорелась. Орудия мои шли одно за другим. Когда отошел я не более 30 сажен от ворот, под пушкой сломился, к несчастию, отвозной крюк при хоботе, за который, зацепя, везли пушку, потому что передки оставлены были в отдаленном переулке. Единорог отступил благополучно, а я с пушкой и с несколькими при оной бомбардирами остался на месте. Тогда было не так, как ныне: в российской службе почиталось великим стыдом оставить пушку неприятелю. Я прижался с людьми моими к одному каменному дому и тут размышлял, как спасти орудие? Мне пришло в мысль снять с моих солдат несколько лосиных портупей, сделать из них большое кольцо, продеть оное в дыру, находящуюся в подушке хобота, куда вкладывается стержень передка, и укрепить в сем кольце кусок крепкого дерева, потом, задев за оные лошадей, отступать. Стоя подле стены, сделали мы кольцо и укрепили дерево, но кто пойдет вложить оное в орудие, стоящее посреди улицы? -- Несколько храбрых бомбардир, на сие отважившихся, заплатили за то своею жизнию. Я начинал приходить в отчаяние, как вдруг один' мой приятель, которого никогда не могу я забыть, а именно, Козловского пехотного полка капитан Гедеонов, показался с ротою своею на улице. Он бежал с нею прямо к воротам, крича: "Ура, ворота отбиты! Пойдемте занимать город!" Я спросил его: "Что вы намерены делать с одной ротой?" Но он, не отвечая мне ни слова, сказал своим солдатам: "Возьмите прочь эту пушку, она нам мешает". Солдаты ухватились за коней и поспешно вывезли оную в закрытый от неприятеля переулок, где я имел время укрепить мое кольцо под прикрытием его роты и выйти из предместия.
   Поступок г. Гедеонова был таков, что за него у римлян определена была большая награда, ибо у них тот, кто спасет одного только гражданина, удостоивался венца. Но у нас совсем иначе: едва не подвергся он ответственности за то, что сам собою решился на спасение своих. Однако ж, после он был награжден за то чином майора.
   Я всегда утверждал и буду утверждать, что малые сражения бывают для некоторых несравненно опаснее, труднее и больше требуют неустрашимости, распорядительности и решимости, нежели большие, так называемые генеральные баталии. Во всю жизнь мою, как прежде, так и после, не испытал я такой опасности и трудности, как в сей день при столь малом отряде войск. С семи часов утра до трех пополудни находился я беспрестанно не только под ружейными, но даже под пистолетными выстрелами, не говоря уже о каменьях, которыми неприятели метали в нас, откуда могли. Я потерял в сие время убитыми и ранеными при двух моих пушках три комплекта людей. Всякий раз, когда оставалось у меня не более половины оных, посылал я казаков, данных мне для извещения, требовать подкрепления, и всякий раз присылали мне таковое от других артиллерийских рот. Подо мной убили двух лошадей, а третья была ранена. Итак, я, утомленный сражением, зашибленный во многих местах камнями и от падения лошадей, изнуренный голодом и жаждой, в превеликий жар, едва мог тащиться пешком, отступая из предместья.
   Генерал-поручик Кнорринг, стоя на горе, издалека меня увидал и послал сказать, чтоб я пришел к нему. Но я так ослабел, что не мог взойти на гору, и он послал ко мне для того свою лошадь.
   По прибытии к нему тотчас начал я жаловаться на тех, которые не исполнили своего дела, в особенности же на полковника Миллера. При этом я прибавил, что если бы не помощь капитана Гедеонова, то я непременно должен бы был остаться в руках неприятеля с моими пушками. "Что делать? -- отвечал он мне. -- Вы исполнили свой долг как неустрашимый, храбрый и расторопный офицер. Поберегите свое здоровье для других случаев и отдохните, вы ужасно устали". При сем слове подошел ко мне генерал-м(айор) Ланской, взял меня за руку, сказав: "Пойдем и отдохнем, любезный друг". Он привел меня в одну лощину, где сели мы с ним и еще несколько особ на траве, выпили водки и съели по куску. Но я чувствовал сильную жажду, он подал мне большой стакан вина. Я, не рассматривая, что в стакане, выпил весь, отчего заснул крепким сном тут же, где сидел. Я спал несколько часов и разбужен был сильным топотом лошадей. Открыв глаза, увидал я моего гусара с двумя верховыми лошадьми и спросил его, что это был за стук, который разбудил меня? "Это проехал мимо вас последний эскадрон гусар нашего ариергарда", -- отвечал он мне. -- "Где же генерал и войско?" -- продолжал я. -- "Все пошли назад, и здесь никого нет", -- сказал он. Тут сел я на лошадь и поскакал догонять мою роту, но нашел уже оную на месте. Лагерь был поставлен несколько подалее прежнего, палатка моя была уже готова, и я пошел в оную, как для распоряжений после такового дела, так и для отдохновения. Итак, все сие довольно кровопролитное и опасное для небольшого корпуса войск дело кончилось только приобретением от неприятеля восьми пушек. А ретраншемент был нами оставлен. Поляки опять заняли его, исправили и вооружили другими пушками.
   В российской службе принято ложное правило: как бы кто из подчиненных ни отличался и как бы ни было хорошо о нем представлено, -- не награждать того, если дело вообще было неудачно. Итак, при всех похвалах от моих начальников и товарищей остался я без награждения.
   В сем месте постояли мы двенадцать дней; между тем присоединились к нам отряды генерал-майоров Германа и князя Цицианова. После такого увеличения сил сделан был новый план к осаде Вильны, согласно во всем преподанному от генерал-майора Германа.
   Герман был весьма знающий и опытный тактист, в теоретических же познаниях сей науки едва ли кто из российских генералов того времени мог с ним сравниться, притом был он довольно неустрашим и решителен. Он пред тем одержал с малым числом солдат знаменитую победу над турками на кавказской линии. Туда прислан был от Порты Оттоманской трехбунчужный Батал-паша с корпусом янычар и других турецких войск. К нему еще присоединились все кабардинцы, или черкесы, живущие на кавказской линии. Герман не только совершенно уничтожил все сие ополчение, но взял в плен всю артиллерию и самого пашу. К сожалению, однако ж, многие достоинства сего генерала помрачены были в нем непомерным пристрастием к пьянству. Вследствие этого он был, наконец, в царствовании императора Павла I разбит французами в Голландии, взят в плен и там окончил жизнь.
   Итак, план осады, преподанный Германом, был такой. Один отряд из 5 полков пехоты, состоящий под начальством бригадира князя Трубецкого, должен был с рассветом дня произвесть фальшивую атаку на оставленный нами и снова занятый неприятелем ретраншемент. Мы же за несколько часов прежде сего действия, то есть по пробитии вечерней зари, оставя на местах разожженные огни, пошли со всеми остальными войсками тремя колоннами влево. Нам надлежало сделать четыре мили и, придя между дорог, ведущих к Трокам и Гродно, напасть на находившуюся там часть ретраншемента. Мы считали ее слабее прочих. Она отделена была от взятой нами с правой стороны крутыми обрывами, или буераками, простирающимися на расстояние дальнего пушечного выстрела.
   Мы подошли к оному на рассвете, и гренадеры наши, отряженные на штурм, встретили вместо ретраншемента только один ложемент, род траншеи или рва, из которого земля выкинута на наружную сторону и сверху оной положено по одной фашине. В сем рве было три тысячи неприятельской пехоты и шесть пушек. Этот ложемент начинался близ помянутых мною обрывов и, проходя по высоте, именуемой Буафоловская гора, оканчивался на оной там, где гора сия примыкала к песчаной равнине, которая тянулась до публичного загородного дома, именуемого Погулянка, и до берега реки Вильны.
   Неприятель не ожидал с сей стороны нападения и находился в довольной оплошности, так что гренадеры наши открыты им были только за несколько шагов. Однако ж, они успели сделать залп из ружей и пушек. Потом, бросив свое укрепление и пушки, они спустились с горы и стали в линию на помянутой равнине, отойдя от горы не далее пушечного выстрела.
   В самое сие время приехал ко мне адъютант от генерала с повелением, чтоб я, наискорее перейдя ложемент, поставил пушки свои на Буафоловской горе и обратил их против неприятельской линии пехоты. Лишь только успел я занять показанное место, как увидал, что генерал-майор Бенигсен устроил под самой горой, на которой я стоял, три полка конных, а именно: драгунский, карабинерный и легкоконный полки. Он приготовил их к атаке неприятельской пехоты и сделал наперед следующее распоряжение. Один полк казаков послал он вправо, дабы отрезать неприятелю дорогу к Вильне, а другой влево для пресечения гродненской дороги. Трем же полкам регулярной конницы он велел выслать вперед по два ряда от каждого взвода, которые и составили впереди довольно густую цепь, или, лучше сказать, линию фланкеров... По данному знаку поехали они рысью к неприятельской пехоте, державшей заряженные ружья на прикладе. Подступив таким образом довольно близко, начали они стрелять в линию из карабинов и пистолетов; между тем линия конницы приближалась к своим фланкерам. Поляки недолго выдерживали сей огонь и вместо того чтобы против конных выслать пеших стрелков, сделали залп. Бенигсен в то же мгновение приказал как фланкерам, так и всей линии ударить на неприятеля в сабли. Поляки не успели еще зарядить ружей, как были совершенно опрокинуты; он проскакал таким образом почти до берега реки, где, поворотясь, довершил поражение неприятелю, напав с тылу. Итак, весь свой неприятельский отряд из трех тысяч, исключая раненых и взятых в плен, погиб до последнего человека не более как в пять минут.
   Остаток дня проводили мы в бомбардировании города, на что неприятель ответствовал нам весьма слабым огнем.
   С приближением ночи велел генерал-поручик Кнорринг поставить лагерь саженях в 700 позади моей батареи. Я, оставшись один, без всякого прикрытия, послал ему о том сказать. Поэтому присланы были ко мне баталион гренадер для прикрытия, один эскадрон карабинеров и сотня казаков для составления передовой цепи.
   Между тем пошел довольно сильный дождь и весь мой отряд, кроме часовых, расположился в оставленных поляками шалашах или бараках. Около полуночи услышали мы голос труб; часовые закричали: "К ружью!" -- и все стали в боевой порядок. Тут начальник баталиона сказал мне: "Верно, поляки узнали, что нас здесь мало и хотят сделать нападение конницею". На сие отвечал я ему: "Когда конница атакует ночью и еще при игре на трубах, то это значит что-нибудь другое". И подлинно, трубы скоро умолкли, и мы, не слыша никакого шума и топота, возвратились в свои шалаши. Но через час услышал я незнакомый голос, зовущий по имени. "Здесь!" -- отвечал я ему. Но он, не подъезжая ко мне, сказал: "Генерал приказал сказать вам, чтоб вы не смели делать ни одного выстрела с вашей батареи, потому что идут переговоры о сдаче города". -- "Хорошо, -- отвечал я ему. -- Поздравляю вас и прошу поздравить от меня генерала". С сими словами посланный удалился. На следующий день удостоверился я от приехавших ко мне офицеров в истине слов посланного. Тогда поехал я поздравить лично генерала, который, поздравив меня взаимно, прибавил: "Вы много участвовали в покорении сего города и, конечно, не будете оставлены в представлении к императрице, а на сей раз разделите со мною принадлежащую вам честь, поедемте со мною в город, куда уже посланы баталионы для занятия караулов".
   Между тем успел я узнать, что произошло во время прошедшей ночи в городе. Польский гарнизон и все военные люди, там находившиеся, с артиллериею и экипажами выбрались из оного чрез так называемый запасной мост на противный берег реки Вилии и пошли далее. Жители города, не видя ни одного военного человека, вспомнили о генерале Елинском, который сидел в заключении за ослушанье повеления генерала Костюшки. Они нашли на пустой гауптвахте его саблю и орденские знаки, освободили его из заключения, отдали ему оные и просили его, чтоб он, взяв с собою городских трубачей и некоторых членов ратуши, выехал для переговоров с русскими о сдаче города. Это и было исполнено им.
   Генерал-поручик Кнорринг с прочими генералами, со мною, с некоторыми другими штаб-офицерами и своим штатом поехал по дороге к той памятной для меня Острой Браме, или воротам. При въезде в предместие встречены мы были сперва греко-российским духовенством, а за оным следовало римско-католическое. Жиды стояли по одну сторону дороги, крича: "Ура!", -- а поляки по другую -- на коленях. С приближением нашим к ним они упали ниц; насилу генерал Кнорринг принудил их встать, уверяя их в милосердии императрицы Екатерины II.
   Мы продолжали путь свой к городу, а поляки бежали по сторонам. Знакомые и не знакомые мне люди, забыв свое проклятье, подбегали ко мне и, не могши достать руки моей, целовали стремена моего седла.
   Въехав в город, увидели мы, что во всех домах окна открыты, дамы и девицы в нарядных платьях стояли подле оных, бросали цветы на улицу и оказывали все знаки дружества. Генерал и все бывшие с ним пошли в Греко-российский монастырь, там отслужено было благодарственное молебствие при залпах всей нашей артиллерии, поставленной около города. Торжество кончилось обеденным столом у генерал-поручика Кнорринга, после которого все войско наше расположено было в лагере при самой Вильне.
   Генерал-майор князь Цицианов послан был для преследования польских войск, ушедших из Вильны, и чрез несколько дней возвратился, взяв несколько пленных.
   Мы стояли в оном до половины октября месяца. Между тем великий Суворов взял приступом сильные укрепления Праги и принудил Варшаву к сдаче. А генерал-поручик Ферзен, отряженный от него с корпусом войск, разбил главного польского вождя Костюшку и взял самого его в плен. При этом немало участвовал старший брат мой, который послан был с донесением о том к императрице, награжден был за то орденом св. Георгия 4-го класса и чином полковника.
   Сим пресеклись все беспокойства в Польше, и приступлено было к разделу сего государства между Россией, Австрией и Пруссией.
   За все сии дела награжден я был орденом св. Владимира 4-й степени, и сие было некоторым образом противно принятому порядку в награждениях: мне после старшего ордена дали младший.
   Наконец, вступили мы на зимние квартиры в Вильну. Театры, балы, общественные собрания занимали нас в свободное от службы время. Жители Вильны возобновили знакомство с нами, как бы ничего не было. Женщины, по врожденной их склонности, были весьма к нам снисходительны, а мужчины гостеприимны. Сражавшиеся против меня любили со мною разговаривать о прошедших военных происшествиях, рассказывать, какие они брали против меня меры, причем не оставляли они осыпать меня похвалами. Можно бы при сем сказать: таково-то непостоянство рода человеческого: что сегодня ненавидят, то завтра любят. Но нет, это есть отличительная черта характера поляков. Они всегда нас ненавидели, ненавидят и будут ненавидеть; одни только особенные и неожидаемые перевороты в религии и в образе правления могут истребить сию ненависть. Многие называют то подлостью и низостью в поляках, что они при малейшей для них надежде оказывают всю ненависть и презрение к русским. Но едва скроется луч ее, как становятся к ним почтительны, ласковы и учтивы до унижения. Но я скажу на все, что это есть естественное следствие состояния народа, в котором он находится. Как им не ненавидеть лишивших их отечества и как не унижаться притом перед ними, когда многие из их соотечественников за твердость, непреклонность характера и за привязанность к своим правам погибли без пользы.
   С наступлением зимы захотелось мне повидаться с моими родителями и братьями; для того и послал я к фельдцейхмейстеру и любимцу Екатерины II князю Зубову просьбу от увольнении меня в отпуск. Позволение на то получил и вместе с повелением сдать мою роту другому капитану, потому что я переведен уже был в конную артиллерию и назначен к новому ее формированию. Хотя известно было всем, что князь Зубов для сего предприятия желал иметь самых лучших и отличных офицеров, но мне весьма прискорбно было расстаться с храбрыми товарищами роты моей, столько лет в двух войнах честно со мною служивших. Едва мог я упросить нашего начальника артиллерии генерал-майора Челищева, чтобы он позволил мне для нового назначения взять с собою двух унтер-офицеров и шесть человек бомбардиров моей роты.
   И так оставил я Польшу, Вильну и начальника моего генерал-поручика Кнорринга, о котором могу сказать, что он был человек с довольным просвещением, имел многие сведения по ученой части, потребные для генерала, а наипаче по части квартирмейстерской. Он довольно неустрашим, но робок в ответственности пред начальством, что заставляло его иногда быть нерешительным.
   Прибыв в Петербург, нашел я отца своего обремененным многими должностями. Он исправлял должность генерал-инженера по всей России, председательствовал в канцелярии артиллерийской, был членом военной коллегии и присутствовал в Сенате по Межевому департаменту, сверх того имел еще многие особые поручения.

Глава 7

   По смерти князя Потемкина все преданные и облагодетельствованные им люди, обратясь к князю Зубову, были употреблены по их способностям. Хотя он был его неприятелем, так что даже некоторые думают, будто он был причиною преждевременной его смерти, но к чести века Екатерины II можно сказать, что вельможи, следуя ее духу, не придерживались личностей в своих неудовольствиях. Они смотрели больше на достоинства людей, хотя бы те и служили до того их неприятелям.
   Безбородко, родившийся в Малороссии, где отец его был войсковым писарем и служивший сначала в канцелярии фельдмаршала Румянцева, был тогда не по чину и месту, а по достоинствам своим первым министром. Екатерина II по слабости, свойственной женскому полу, имела полную доверенность к любимцу своему князю Зубову и хотела, чтоб все важнейшие государственные дела исполнялись чрез него. Зубов не мог обойтись без графа Безбородки. Екатерина то знала и поэтому Безбородко час от часу приобретал все большее значение.
   Г. Трощинский и Попов, бывшие в доверенности князя Потемкина, равномерно употреблены были соответственно их способностям и довольно были значительны при дворе.
   Да позволено будет мне сказать здесь одно слово о государях монархического правления. Сколь бы ни были они премудры и сколь много ни старались бы о благе своих подданных, всегда случается с ними то, что случилось с Екатериной II. Они обыкновенно, найдя человека великих способностей и достоинств, обременяют его великим множеством поручений. Хотя ум его в состоянии обнять все эти поручения, но исполнение, напоминание и прочее должен он поручать другим.
   Трудная наука избирать людей требует времени, которого часто при дворе не достает, а исполнение многих обязанностей, от которых нельзя отказаться, еще более тому препятствует.
   Итак, при всем желании быть полезным отечеству, остается людям, находящимся на таковой степени, заниматься только важнейшими государственными предметами, прочие же дела поручать другим. Приходится им иметь, как римские консулы имели, напоминателеи, которые не всегда исполняют обязанность свою с должною энергиею и беспристрастием. Вследствие этого происходят неудовольствия частных людей, от которых не был свободен при всех своих добродетелях и граф Безбородко, возведенный императором Павлом в княжеское достоинство. Поэтому многие частные люди имели справедливые причины быть им недовольны.
   Что касается меня, то по прибытии моем в Петербург занялся я формированием конной артиллерии, которое производилось под особым начальством князя Платона Зубова.
   Но так как он не имел на то достаточного времени, то поручил сие дело особенному попечению артиллерии генерал-поручику Мелиссино. Нам дано было на составление каждой роты по 40 человек старых артиллеристов, по стольку же и конницы и по 40 человек рекрутов. Дело было довольно затруднительно и требовало много работы от начальников роты и офицеров. Артиллеристы должны были учить конных солдат действовать пушками, а сии -- учить артиллеристов верховой езде и обращаться с лошадьми. Наконец, те и другие обязаны были обучать рекрут тому и другому искусству. Как бы то ни было, однако же, формирование сие производилось с довольным успехом.
   Обратимся на время к императорской российской фамилии. Царствующая императрица Екатерина II, хотя еще не была в глубокой старости, но, как кажется, чувствовала уже приближение своей кончины.
   Сын ее и наследник престола Павел Петрович с супругою его Мариею Федоровной жил в Гатчине. Гатчина в начале царствования Екатерины была не что иное, как большая финская деревня, отстоявшая в 30 верстах от Петербурга. Она принадлежала к казенному ведомству и была подарена князю Орлову, который построил в ней довольно огромный загородный дом и разные службы для скотоводства. Потом он возвратил сию деревню Екатерине, а она отдала ее сыну своему. Положение сего селения довольно приятно и выгодно. Великий князь Павел Петрович, получив оное, построил там замок, завел хороший сад, оранжереи, увеличил и украсил свой дом, а крестьянские дома выстроил вновь по своему вкусу. Замок свой он окружил батареями и разными укреплениями.
   Император Павел I, когда был наследником престола, имел чин генерал-адмирала российских флотов.
   Поэтому под начальством его состояли морские солдатские баталионы, определенные на службу для кораблей и десантов. Он расположил снова в Гатчине несколько баталионов сего войска, из которых, наконец, образовал гренадер, мушкетер, егерей, кирасир, драгун и гусар по одному эскадрону. Притом составил он и небольшой отряд конной и пешей артиллерии. Образ службы, военные действия, мундир и все было совершенно противно введенным в армии Екатерины. Всякому известно, что военные знаки государства, как-то: темляки на шпагах, шарфы, эполеты и банты на шляпах обыкновенно бывают сообразны с цветами государственного герба, и что империи и великие королевства употребляют золото там, где прочие государства серебро. Павел, еще при жизни Екатерины, переменил сии знаки и вместо золота везде употреблял серебро, потому что, будучи наследником императорского престола, был он вместе с тем и наследником герцогства Голштинского. Больше же всего сделал он это для того, чтоб войско его подобно было войску прусскому времени Фридриха II. Желая доказать, что он точно сын Петра III, слепо следовал он его склонностям. Он хотел, по крайней мере по наружности, иметь все то в Гатчине, что было во время великого прусского государя-философа в Потсдаме. С малыми его способами невозможно было ему сего достигнуть. Однако он напестрил такой же, как и в Потсдаме, краской все столбы при въездах, поделал шлагбаумы, перекрасил лафеты пушек, переделал мундиры и шляпы по тому же образцу, привязал солдатам и офицерам длинные косы, а вместо золотых мундирных знаков велел употреблять серебряные. Но никто из офицеров его и солдат не смел появиться в Петербурге и в других городах в сих мундирах, а носил оные только в Гатчине.
   Не будучи доволен одною наружностью, хотел он, чтоб военный порядок, тактика, экзерциция и маневры военные производились так, как у Фридриха. Но так как не имел он сам довольно о том понятия, то набирал в войско свое разных бродяг, сказавших о себе, что они служили в прусском войске офицерами или по крайней мере унтер-офицерами. Эти люди показывали ему, как одеть солдата, объясняли прусские барабанные бои, образ развода, экзерцицию ружейную, маневры, но всякий по-своему. Вследствие этого происходили у него беспрестанные перемены, чем он в праздности своей с утра до вечера и занимался. Вот все, в чем способность его позволяла ему уподобиться Фридриху. Он носил такой же мундир и шляпу, ездил на английской лошади и немецком седле с длинной косой и старался наружностью хотя несколько быть на него похожим, -- вот в чем подражал он великому Фридриху, а во всем прочем не доставало у него ни ума, ни духа, ни просвещения. Русские офицеры морских баталионов, которые чувствовали себя способными к важнейшим предприятиям, во время военных действий прославивших Россию, старались переходить в другие полки. Он же наполнил свое войско иностранцами, а за недостатком оных русскими, выгнанными из других полков за дурное поведение или за неспособность. Великий князь Павел редко приезжал в Петербург или ко двору Екатерины, который по большей части в летнее время находился в Царском Селе, причем приезжал всегда только на несколько часов, но жил всегда в Гатчине.
   Когда сыновья его, Александр и Константин, достигли юношеского возраста, Екатерина наименовала Александра шефом Екатеринославского, а Константина С-Петербургского гренадерского полков. Им позволено было носить мундиры этих полков и от каждого из них послано было к великим князьям по одному штаб-офицеру, несколько оберов и унтер-офицеров и по 60 человек отборных солдат. Александр в юности своей был очень скромен и не весьма ими занимался; напротив, Константин оставил все занятия и привязался к своим гренадерам.
   Всякую неделю ездили они к отцу своему в Гатчину, где снимали с себя императорский мундир и надевали великокняжеский. Они были там шефами особых батальонов, и один справа, а другой слева помогали отцу своему делать обороты войск по образцу пруссаков.
   Некоторые говорят, будто Екатерина II имела намерение отрешить от наследства престола сына своего, Павла, а на место его возвести Александра, внука своего; Константина же посадить на престол Константинопольский, выгнав турков из Европы. Последнее имело вид некоторого правдоподобия, если принять во внимание великие успехи в войнах против турков, разделение, или, лучше сказать, уничтожение Польши и смут с Швецией. Далее, когда только родился Константин, то определили его кормилицей гречанку, в дальнейшем возрасте его старались окружить молодыми греками. Едва начал он говорить, стали учить его по-гречески, и этот язык и по сие время он хорошо знает. Едва исполнилось им по двадцать лет, как обоих она сочетала браком.
   В конце царствования Екатерины II Россия наслаждалась совершенным спокойствием. Но предприятии против турок не были оставлены. Предложено было набрать особое войско в Херсонской и Екатеринославской губерниях под наименованием Вознесенского. Для того же чтобы больше обеспечить себя со стороны севера, Екатерина хотела внучку свою Екатерину, дочь Павла, отдать в супружество королю шведскому Густаву Адольфу.
   Известно свету, что Густав III, король шведский, который вел войну против России, в коей и я участвовал, скоро по заключении мира застрелен был на бале в 1792 году, и что сын его Густав-Адольф ему наследовал. За него-то Екатерина II и хотела отдать свою внучку.
   В 1796 году сей молодой государь прибыл в Петербург. Я имел честь представлять ему вместе с прочими мою конную роту. Надо сказать, что за несколько времени до сего были у нас многие смотры сей новозаведенной конной артиллерии и за исправность и успехи награжден я был от императрицы орденом св. Владимира 3-й степени. Вскоре потом произвели меня в майоры той же артиллерии, чин этот равен был тогда подполковнику армии.
   Густав-Адольф, король шведский, был весьма доволен нашими действиями, и на другой день все наши штаб- и обер-офицеры представлены были к нему на аудиенцию. Сей прекрасный молодой человек приехал в Петербург вместе с дядей своим и опекуном, герцогом Зюйдерманландским, начальствовавшим в последней против России войне шведским гребным флотом. Молодой король Густав-Адольф в обращении своем с Екатериной и при ее дворе показал отличные способности, природные дарования, равно и следы превосходного воспитания. Поздно заметила тогда Екатерина недостатки природных способностей, а особливо воспитания внуков ее, Александра и Константина. Воспитание их поручено было графу Николаю Ивановичу Салтыкову.
   Во время пребывания короля в Петербурге, разговаривая с своими придворными о превосходном его воспитании, государыня сказала, что барон Спарре и граф Гилленстолпе, старавшиеся о воспитании сего молодого государя, бессмертную обрели славу своими успехами. На сие сказал один из придворных: "Так, государыня, подданный, старавшийся и доставивший такое воспитание своему государю, поистине достоин, чтобы воздвигли в память его золотую статую". -- "Правда! -- отвечала императрица, -- а нашему графу Салтыкову жаль свинцовой". Но удивительно, как слепое счастие и стечение обстоятельств могут так играть всеми смертными без изъятия. Кто бы мог тогда подумать, чтобы сей юный монарх, за воспитанье которого великая Екатерина согласна была воздвигнуть золотую статую его наставнику, а наставнику внука своего пожалела и свинцовой, чтобы этот монарх был, наконец, в угодность Наполеону свергнут с престола внуком ее и выгнан из отечества, и что на место его возведен был тем же ее внуком некто Бернадотт, о котором говорят, что в то время был он работником на кухне одного французского господина. Слабые дарования ее внука, худые склонности и малые их способности, что Екатерина сама при конце жизни своей приметила, открыла она отцу моему в следующих словах. Когда отец мой благодарил императрицу за награждение старшего брата моего и меня знаками отличия за подвиги в войне против поляков, то она сказала ему: "Я завидую вашему счастию, вы благополучнее меня в сем случае". В сие время, когда пишу я сии строки, живы еще очевидцы-свидетели, в присутствии которых произнесла Екатерина сии слова.
   Я уже сказал, что в отношении политических дел Россия тогда была совершенно спокойна. Екатерина никак не хотела мешаться в дела Франции, она равнодушно смотрела на неудачу австрийцев и пруссаков, сохранила союз с Англией, которая, как казалось, не препятствовала ей в предприятиях ее против Турции!
   Но обратимся к королю шведскому, жениху великой княжны Екатерины. Он поехал представиться будущему своему тестю, великому князю Павлу. Неизвестно, что между ними там происходило, только король, возвратясь оттуда, отказался от сего супружества и уехал в свое отечество.
   Вскоре по его отъезде Императрица Екатерина скончалась от апоплексии.
   Жизнь и кончина сей великой государыни описаны многими иностранными писателями. Но раньше не смели и по сие время не смеют за сие взяться, -- разве в тайне, и не иначе как в рукописях, существует между ними справедливая история ее жизни. Да позволено будет мне привести здесь некоторые обстоятельства, о которых слышал я от достоверных людей в бытность мою в то время в Петербурге, равно и то, что я сам мог заметить.
   За несколько дней до кончины императрицы был я представлен Ее Величеству и благодарил за чин артиллерии майора. Величественный, вместе милостивый ее прием произвел немалое на меня впечатление. Возвратясь от двора к отцу моему, между прочими разговорами сказал я: "О, как, думаю я, была прекрасна императрица в молодых летах, когда и теперь приметил я, что немногие из молодых имеют такой быстрый взгляд и такой прекрасный цвет лица". Отец мой, слыша сии слова, тяжело вздохнул и, по некотором молчании, сказал: "Этот прекрасный цвет лица всех нас заставляет страшиться".
   Екатерина пускала иногда кровь из руки или ноги. Это исполнял всегда сам лейб-медик ее доктор Рожерсон, и получал у нее за труд каждый раз по 2 т. рублей, не взирая на то, что он был весьма богат и что таковая плата вовсе была для него излишня. За несколько времени до ее кончины этот доктор не раз советовал ей отворить кровь; императрица на то не согласилась.
   В один день, когда он убедительно ее о том просил, она, обратись к своему камердинеру, сказала: "Дайте ему 2 т. рублей"... Огорченный сим, медик вышел с неудовольствием, и вскоре последовало то, что он предвидел.
   Екатерина на предмет кончины своей никаких распоряжений не учинила. Великий князь Павел еще при вступлении ее на престол объявлен был наследником, и всему народу было то известно.
   Но говорят некоторые, что будто бы сделано завещание, по которому великий князь Павел не должен был царствовать, и наследником престола был назначен сын его, Александр. Завещание сие не было, однако ж, нигде объявлено, но вот что некоторым образом утверждает распространившийся о том слух.
   Когда императрица лишилась языка и почти всех чувств, и уже открылись очевидные знаки скорого приближения смерти, сын ее Павел был тогда в Гатчине. Любимец ее, князь Платон Зубов, в такое пришел отчаяние, что не знал, что начать. Тогда брат его, граф Николай Зубов, сказал ему: "Что ты делаешь? Где стоит шкатулка с известными тебе бумагами?" Тут Платон дал ему ключ и указал место. Николай, вынув бумагу, в тот же миг поскакал в Гатчину. Павел занимался тогда катаньем в санях, ибо все сие происходило в начале ноября месяца. Он нашел великого князя в одной роще и пригласил его во дворец, объявил о близкой кончине его матери и отдал какую-то бумагу. Павел взглянул на оную, разорвал ее, обнял Зубова и тут же возложил на него орден св. Андрея. По вступлении же своем на престол Павел сделал его обер-шталмейстером двора.
   Вскоре по восшествии на престол Павла видел я сам графа Николая Зубова в мундире обер-шталмейстера и в голубой ленте. За что же сделался Павел столь к нему милостив, когда не мог терпеть всех фаворитов Екатерины, а особливо князя Зубова и его братии?
   Еще последнее дыхание оставалось в теле императрицы, как Павел прибыл во дворец, тот же час послал за войском своим в Гатчину. При вступлении оных в первый раз жители Петербурга увидели мундиры по прусскому образцу времени Фридриха II. Бедная одежда офицеров и солдат, эспантоны, алебарды, необыкновенные барабанные бои, командные слова, музыка и прочее, -- все показалось мне новым и странным. Но Павел приказал тот же час занять оным все караулы во дворце, в крепости, при въездах в город и в прочих местах, а по улицам производить сильные разъезды и обходы.
   Едва последнее дыхание оставило тело императрицы Екатерины, как Павел I, объявив себя императором, повелел тот же час все войска и гражданские чины привести к присяге на подданство ему и верность. Екатерина скончалась ночью. Гвардия тот же час присягнула, а перед рассветом дня вся пешая и конная артиллерия собраны были пред их канцелярией, где все произнесли присягу, и ни малейшего нигде не примечено было замешательства. В Москву послан был гвардии капитан Митусов, в прочие места и к знатным особам -- фельдъегери. Фельдъегерь -- слово и звание, не известное в России до императора Павла I. Он перенял сие от Фридриха II; в России же для сего употреблялись чиновники, известные под названием сенатских военной и иностранной коллегий курьеров. Это была новая должность без уничтожения, однако ж, прежней. Здесь почитаю приличным упомянуть о кончине великого российского полководца фельдмаршала графа Румянцева, очевидцем которой был в то время старший мой родной брат, служивший тогда полковником в пехоте.
   Фельдмаршал Румянцев в престарелых летах сделался пред тем несколько нездоров и не выходил из дома. Брат мой и некоторые другие господа были тогда при нем. Он сидел в креслах и довольно спокойно разговаривал о разных предметах, как вдруг сказали ему: "Приехал к вам фельдъегерь". -- "Откуда? -- спросил он. -- Из Берлина?" -- "Нет, -- отвечали ему, -- из Петербурга". -- "Знаю, что это значит, велите ему войти ко мне".
   Вслед за сим явился человек в необыкновенной для всех одежде, совершенно в прусском мундире. Он подал письмо графу, который, приняв оное, просил других распечатать и прочитать ему. Оно содержало известие о кончине императрицы и о вступлении на трон Павла I.
   Сколько фельдмаршал Румянцев не испытал несправедливостей от Екатерины, а паче от ее любимцев, -- но любовь к отечеству была в нем очень сильна. Поэтому, предугадывая духом все несчастия, угрожающие России от Павла и его потомков, он был столь поражен сим предвидением, что во время чтения сего письма постиг его паралич, от которого лишился он жизни.
   Хотя императору Павлу подробно было донесено о сем происшествии, однако же, для уважения повелел он почтить память сего полководца общим трехдневным трауром при дворе и в войске.

-------------------------------

   Впервые опубликовано: журнал "Русский Вестник", 1906 г. Отдельным изданием: "Записки Сергея Алексеевича Тучкова". СПб., 1908. Гл. 1 -- 7.
   Исходник здесь: http://dugward.ru/library/xviiivek/tuchkov_zapiski.html