Нана

Золя Эмиль


Эмиль Золя.
Нана


Часть первая

I

   В девять часов зала театра "des Varietes" была еще пуста. При слабом свете люстры, вдоль балкона и оркестра, виднелось несколько человек, исчезавших среди кресел из красного бархата. Красный занавес утопал в тени; на сцене все было тихо, рампа еще не была освещена; пюпитры музыкантов стояли в беспорядке. Только вверху, с третьей галереи вокруг ротонды потолка, украшенного изображением женщин и детей, летящих по небу, зеленоватому от газа, раздавались возгласы и взрывы хохота среди общего гула голосов; головы в чепцах и фуражках возвышались друг над другом среди позолоты карнизов. По временам появлялась капельдинерша с билетами в руках, провожая господина с дамой к их местам. Они садились: господин во фраке, дама, тонкая и стройная, медленно оглядывалась по -- сторонам.
   Двое молодых людей появилось у оркестра. Они стояли спиной к сцене и смотрели.
   -- Что я тебе говорил, Гектор, -- воскликнул старший, высокий, молодой человек с маленькими усиками, -- мы пришли слишком рано. Я бы еще успел докурить сигару.
   Капельдинерша, проходившая мимо, фамильярно заметила молодому человеку:
   -- О, г. Фошри, представление начнется не ранее как через полчаса.
   -- Зачем же объявляли, что начало в девять? -- спросил Гектор с недовольным видом. -- Клариса, которая играет тоже сегодня, уверяла меня, утром, что начало ровно в девять.
   Фошри пробормотал, пожимая плечами:
   -- Охота тебе слушать комедианток... Берегись, голубчик, Клариса тебя еще не так проведет.
   Они замолчали на минуту и, подняв голову, стали рассматривать полученные ложи. Зеленые обои делали их еще более мрачными. Внизу, под галереями бенуары, совершенно исчезли в темноте. В одной из лож балкона показалась дама, облокотившись на бархатные перила. По обе стороны, среди высоких колон, литерные ложи, украшенные бахромой, оставались незанятыми. При слабом освещении хрустальной люстры, стены белой залы с позолотой и -- светло-зеленой отделкой стушевывались, как бы окутанные прозрачной мглой.
   -- Достал ты ложу для своей Люси, -- спросил Гектор, обращаясь к своему собеседнику.
   Фошри, бросив взгляд на ложу балкона на право, отвечал:
   -- Да, и не без труда... Люси рано не явится -- это верно. Он скрыл легкую зевоту и продолжал после некоторого молчания:
   -- Ты никогда не был на первом представлении?
   -- Нет, я всего три недели в Париже.
   -- Ну, так тебе везет... "Белокурая Венера" будет наверно событием этого года. Вот уже шесть месяцев как о ней говорят... Ах, если б ты знал, что это за музыка! Собака Борднав, знаток своего дела, оставил ее для выставки. -- Гектор слушал с благоговением. Когда тот замолчал, он спросил:
   -- А знаком ты с этой новой звездой -- Нана, которая играет Венеру?
   -- Я так и не знал, -- воскликнут Фошри, разводя руками. -- С самого утра мне надоедают этой Нана. Более двадцати человек меня спрашивали про Нана. Почем я знаю? Не со всеми же парижскими девицами я знаком! Эта Нана просто открытие Борднава. Хороша же она, должно быть? -- Он замолчал. Но пустота залы, полусвет люстры, шепот голосов, хлопанье дверей раздражали его.
   -- Ах, нет, -- воскликнул он вдруг, -- здесь помрешь с тоски. Я выхожу... Может быть, внизу мы встретим Борднава. Он нам расскажет подробности.
   Внизу, в большой прихожей с мраморным полом, где помещался контроль, стала собираться публика. Сквозь открытые решетки доносился гул с бульваров, на которых суетилась и шумела толпа гуляющих в теплый апрельский вечер. Раздавались грохот подъезжавших карет и хлопанье дверец; публика входила небольшими группами, останавливалась у контроля и направлялась по двойной лестнице, по которой женщины входили, отставая и покачиваясь станом. При ярком освещении газа, на голых стенах залы, убранной во вкусе империи, резко выделялись большие желтые афиши с именем Нана, большими черными буквами. Некоторые останавливались и читали их, другие разговаривали стоя и мешали проходить; возле кассы толстый человек с бритым лицом грубо отвечал на требования. Он повторял:
   -- Вам говорят, что ничего нет... Все разобрано две недели тому назад.
   -- Вот Борднав, -- сказал Фошри, подходя с Гектором к директору. Но тот заметил его ранее.
   -- Хороши вы, однако, -- закричал он ему издалека. -- Так-то вы мне составили хронику... Я сегодня открыл "Фигаро"... Ни слова... Вы говорите о японском посольстве. Это новинка.
   -- Постойте, -- отвечал Фошри. -- Вы чересчур поспешны. Надо же чтоб я сперва увидел вашу Нана, прежде чем говорить о ней... Впрочем, я еще ничего не обещал.
   Затем, чтоб переменить, разговор он представил своего двоюродного брата г. Гектора де Ла-Фалуаз, молодого человека, приехавшего в Париж кончать свое образование.
   Директор взглянул на молодого человека. Гектор смотрел на него с умилением. Так вот каков Борднав, этот укротитель женщин, который с ними обращается, как тюремщик; эта ходячая реклама, этот человек, который постоянно кричит, харкает, жестикулирует, этот циник с умом жандарма.
   -- Ваш театр... -- начал Гектор мягким голосом.
   Борднав прервал его крепким словцом, как человек, любящий откровенность.
   -- Скажите лучше -- мой веселый дом.
   Фошри одобрительно улыбнулся. Ла-Фалуаз, смущенный, замолчал, стараясь показать, что понял остроту директора. Борднав кинулся, пожать руку какому-то драматическому критику, который мог иметь влияние. Когда он вернулся, Ла-Фалуаз оправился. Он боялся казаться провинциалом и потому поспешил заговорить.
   -- Я слышал, начал он, желая непременно сказать что-нибудь, что Нана имеет прекрасный голос.
   -- Она настоящая сопелка! -- воскликнул директор, пожимая плечами. Молодой человек поспешил прибавить! -- Во всяком случае, она прекрасная актриса.
   -- Она... настоящий байбак. Не знает, куда девать рук и ног.
   Ла-Фалуаз слегка покраснел и, ничего не понимая, пробормотал:
   -- Я, во что бы то ни стало, решил присутствовать на первом представлении. Я знал, что ваш театр...
   -- Скажите -- мой веселый дом, -- прервал его снова Борднав с настойчивостью убежденного человека.
   Фошри, между тем, спокойно наблюдал входивших женщин. Он вывел своего товарища из затруднения, когда тот не нашелся, что ответить Борднаву.
   -- Утешь его, назови его театр, как он этого желает, если ему это приятно. А вы, друг мой, не заставляйте нас время терять. Если ваша Нана не поет и не играет -- вы же останетесь в дураках. Впрочем, так и будет, я думаю.
   -- В дураках! воскликнул директор, краснея. Разве надо женщине уметь петь или играть? Ах, голубчик, как ты прост! Нана имеет нечто другое, черт возьми, и это нечто все заменит. Я ее обнюхал, как следует, она очень ароматна или у меня дурной нюх. Ты увидишь, ей стоит только показаться, и вся публика разинет рот.
   Он поднял свои толстые руки, дрожавшие от восторга, и, понизив полос, пробормотал:
   -- Да, она далеко пойдет, черт возьми, да, далеко... Какая у нее кожа! Ах, какая кожа!
   На вопросы Фошри, директор входил в подробности, заставившие краснеть Ла-Фалуаза. Борднав давно открыл Нана и хотел ее пустить в ход. Как раз ему тогда нужна была Венера. С женщинами, вообще, он не стеснялся; по его собственным словам он предпочитал, чтоб ими пользовалась публика. Появление этой высокой девушки взбудоражило весь его балаган. Роза Миньон, его первая звезда, тонкая актриса и прелестная певица, бесилась, предчувствуя соперницу, и угрожала каждый день бросить его. И, Боже мой, что за комиссия была составлять афишу! Наконец, он решил напечатать имена актрис буквами одинаковой величины. Он не хотел, чтоб ему надоедали. Когда одна из его маленьких жен, как он величал Симону или Кларису, уклонялась с прямой дороги, он угощал их пинком куда попало. Иначе с этим народом не справишься. Он ими торговал и хорошо знал их цену.
   -- Вот как, -- сказал он, прерывая себя, -- посмотрите-ка, вот Миньон с Стейнером. Всегда неразлучны. Вы знаете, Стейнеру Роза начинает надоедать; ну так вот муж и не оставляет его ни на шаг из страха, чтобы тот не удрал.
   Газовые рожки, горевшие над входом театра, бросали яркий свет на мостовую; ясно выделялись два маленьких деревца, светло-зеленого цвета; колонна ярко-освещенная, так сверкала, что на ней можно было читать афиши, как среди белого дня, а за нею в густой тени бульваров искрились огоньки среди волн вечно подвижной толпы. Многие мужчины оставались снаружи, докуривая свои сигары у входа, яркое освещение которого придавало их лицам мертвенную бледность, обрисовывая их короткие тени на асфальте мостовой. Миньон, долговязый малый, широкоплечий, с квадратной головой ярмарочного геркулеса, пробивал себе дорогу сквозь группы, влача за собою банкира Стейнера, маленького, толстенького человека с круглым лицом, обрамленным седой бородой.
   -- Вот вы увидите, -- заметил Борднав.
   Он им махнул рукой. Когда они подошли, Борднав сказал, обращаясь к банкиру.
   -- Ну, что же, вы ее видели у меня в кабинете?
   -- Ах! это она была! -- воскликнул Стейнер. -- Я так и думал. Только она выходила, когда я вошел; я едва мог ее рассмотреть.
   Миньон слушал с опущенными глазами, нервно передвигая на своем пальце крупный брильянт. Он понял, что речь шла о Нана. Когда Борднав обрисовал дебютантку в таких выражениях, что искры заиграли в глазах банкира, он не вытерпел и вмешался в разговор.
   -- Оставьте, друг мой, это пустяки. Публика отлично ее проводит... Стейнер, голубчик, вы знаете, моя жена ждет в уборной.
   Он хотел увести банкира. Но Стейнер предпочел остаться с Борднавом. Вокруг них образовалась более тесная группа; толпа теснилась возле контроля, шум голосов возрастал, и среди него с певучей живостью раздавалось имя Нана. Господа, останавливаясь перед афишами, читали его громко, другие мимоходом произносили его вопросительно, женщины, волнуясь и улыбаясь, повторяли это имя тихо, с видом удивления. Никто не знал Нана. Откуда она взялась? Передавались разные слухи и шутки шепотом. Нана было ласкательное имя, которое каждый фамильярно повторял. Это имя тешило толпу, делая ее добродушной. Лихорадочное любопытство охватывало толпу, любопытство, которое в Париже доходит до сумасшествия. Все хотели увидать Нана. Даме оборвали шлейф, какой-то господин потерял свою шляпу.
   -- Ах, вы слишком много знать хотите, -- воскликнул Борднав, которого десятка два человек осаждало вопросами. -- Вы ее сами увидите! Я удивляюсь. Меня ждут.
   Он исчез, довольный тем, что возбудил любопытство публики. Миньон пожал плечами, напоминая Стейнеру, что Роза его ждет, желая знать его мнения о костюме, который она наденет в первом акте.
   -- Разве это не Люси там выходит из кареты? -- спросил Ла-Фалуаз у Фошра.
   Это, действительно, была Люси Стюарт, женщина около 40 лет, с длинной шеей, тощим и несколько помятым лицом и толстыми губами, которой, однако, живость и граций придавали особенную прелесть. С нею была Каролина Эке и ее мать. Карошна отличалась правильной, но холодной красотой: ее мать держала себя с достоинством, несколько чопорно.
   -- Ты идешь с нами? Для тебя есть место, -- заметила Люси, обращаясь к Фошри.
   -- На этот раз -- нет! -- ответил он. -- У вас ничего не увидишь. У меня есть кресло. Я предпочитаю быть возле оркестра.
   Люси сердилась. Разве он боялся показаться вместе с нею? Потом, внезапно успокоившись, она перешла к другому вопросу:
   -- Почему ты мне не сказал, что знаешь Нана?
   -- Нана? Я ее никогда не видал.
   -- Правда? Меня уверяли, что ты жил с нею.
   Фошри расхохотался. Миньон, стоявший возле, сделал им знак рукой, чтобы они молчали. На вопрос Люси, он ей указал молодого человека, проходившего мимо, и проговорил:
   -- Это любовник Нана.
   Все на него посмотрели. Он был не дурен. Фошри узнал его. Это был Дагенэ, молодой человек, прокутивший с женщинами 300,000 франков и который теперь играл на бирже, чтобы платить за их обеды и букеты по временам.
   Люси нашла, что у него красивые глаза.
   -- Ах! вот и Бланш, -- воскликнула она, вдруг. -- Это она мне говорила, что ты жил с Нана.
   Бланш де-Сиври, белокурая женщина с одутловатым лицом, подходила с худощавым человеком, изящно одетым и с важной осанкой.
   -- Это граф Ксавье де-Вандевр шепнул Фошри на ухо де Ла-Фалуаз.
   Граф слегка поклонился журналисту в то время, как между Люси и Бланш происходило горячее объяснение; они загородили вход своими шлейфами; одна была в розовом, другая в голубом. Имя Нана не сходило у них с языка, повторяясь так быстро и пронзительно, что все прислушивались к их разговору. Граф Вандевр увел Бланш. Но теперь имя Нана, подобно эхо, раздавалось в четырех углах прихожей тоном выше от нетерпения и ожидания. Почему не начинают? Мужчины смотрели на часы; запоздавшие быстро выскакивали из карет, группы оставляли тротуары, откуда гуляющие, проходя мимо, с любопытством заглядывали в театр. Гамен, проходивший мимо, насвистывая, взглянул на афишу у входа, и, прокричав: "Огэ, Нана!" хриплым голосом, пустился дальше, шлепая туфлями. Пронесся хохот. Очень почтенные господа повторяли: "Нана, огэ Нана!". Душили друг друга; шум возрастал. Голоса, повторявшие имя Нана, требовали Нана в припадке упрямства и грубой чувственности, которая по временам охватывает толпу.
   Вдруг, над всем этим гамом раздался звонок. Пронесся гул, долетевший до бульваров: "Звонят, звонят!", и пошла давка. Все ринулись вперед. Шпельнер не пошел смотреть костюма Розы. Миньон шел за ним, встревоженный и разъяренный. При первом звонке Ла-Фалуаз пробрался сквозь толпу, увлекая за собою Фошри, чтобы не пропустить увертюры. Это нетерпение публики сердило Люси Стюарт. Вот грубияны, толкают женщин! Она осталась последней с Каролиной Эке и ее матерью. Прихожая опустела; издали доносился продолжительный гул бульваров.
   -- Как будто их представления всегда забавны, повторяла Люси, поднимаясь по лестнице.
   Фошри и Ла-Фалуаз, стоя перед креслами, смотрели вокруг себя. Зало сияло. Высокое пламя большой хрустальной люстры рассыпалось тысячью желтых и розовых огней, озаряя потоком света весь партер; яркие отливы пробегали по гранатовому бархату кресел; позолота сияла, а зеленые орнаменты отражали несколько резкую живопись потолка. Поднятая рампа заливала своим светом авансцену и занавес, тяжелые складки которого, из пурпура и золота, составляли резкий контраст с облупившимся карнизом. Было жарко. Музыканты возле своих пюпитров настраивали свои инструменты. Легкие трели флейт, подавленные вздохи труб, певучие голоса скрипок смешались в возрастающем гуле голосов. Зрители говорили разом, толкали друг друга, усаживались, брали дверь приступом, давка в коридорах была так велика, что толпа с трудом протискивалась сквозь двери. Раздавались возгласы, шелест платьев; проносились ряды юбок и чепцов вперемешку с черными фраками и сюртуками. Однако ряды кресел стали мало-помалу наполняться, выделялось светлое платье, наклонялась головка с тонким профилем и высокой прической, в которой блистало, как молния, золотое украшение. В одной ложе виднелось голое плечо с золотистым отливом, лица женщины не было видно; она, отвернувшись, разговаривала. Другие только обмахивались веерами, наблюдая суматоху толпы; молодые люди, стоя возле оркестра в вырезных жилетах и с гарденией в петлице, наводили свои бинокли кончиками пальцев, затянутых в перчатки.
   -- Зало мало, -- заметил Ла-Фалуаз. -- Балконы слишком выдаются; в партере можно задохнуться.
   Заметив, что Фошри не слушает, он стал наблюдать знакомых.
   Миньон и Стейнер сидели рядом в бенуаре, облокотившись на перила. Бланш де-Сиври занимал один почти всю авансцену ложи нижнего яруса. Надо было вглядеться пристально, чтобы рассмотреть графа Вандевр в глубине ложи. Ля-Фалуаз особенно интересовал Дагенэ, занимавший кресло в оркестре, двумя рядами впереди. Рядом с ним юноша, лет 17, или, скорее, школьник, пялил свои большие красные глаза. Фошри улыбнулся, глядя на него.
   -- Послушай, -- спросил вдруг ля-Фалуаз, -- кто эта дама наверху, на балконе?.. Та, возле которой сидела девушка в голубом?
   -- Это Гага... -- просто отвечал Фошри.
   Заметив, что это имя удивляет кузена, он продолжал:
   -- Разве ты не знаешь Гага?.. Она играла роль в первые годы царствования Луи Филиппа. Теперь он таскает всюду за собою свою дочь.
   Ла-Фалуаз не обратил внимания на дочь. Вид Гага его волновал; он пожирал ее глазами. Он находил, что она еще очень хороша, но не высказал этого.
   Между тем, режиссер подал знак -- грянула увертюра. Публика продолжала входить. Шум возрастал. Обычные посетители первых представлений, узнавая друг друга, обменивались поклонами; они шапок не снимали и держали себя, как дома. Здесь присутствовал весь Париж: представители литературы, финансов, биржи и спорта; множество журналистов, несколько сочинителей и артистов, более кокоток, нежели честных женщин. Общество было самое разнообразное, состоявшее из дарований и пороков; на лицах зрителей лежала печать утомления и лихорадочной деятельности. Фошри указал Ла-Фалуазу трех сановников, лакомых до голых плеч; судью, известного строгостью своих приговоров; двух молодых женщин, обожавших, своих мужей; знаменитого писателя, сидевшего позади высокого молодого человека, который недавно чуть не попал на скамью подсудимых. Затем, он указал ему ложи знаменитых представителей печати и разных кружков; назвал по имени драматических критиков; одного худощавого, с испитым лицом и тонкими злыми губами; другого -- толстого с добродушным видом, нагнувшегося к своей соседке -- молодой девушке, на которую он смотрел с отеческой нежностью.
   Фошри остановился, увидев, что Ла-Фалуаз раскланивается с людьми, занимавшими ложу напротив. Это его удивило.
   -- Как, разве ты знаком с графом Мюффе де-Бевиль?
   -- О, да, давно уже, -- отвечал Гектор. -- Имение Мюффе рядом с нашим. Я часто бывал у них. Граф со своей женой и зятем маркизом де-Шуар.
   Довольный удивлением своего кузена, Гектор пустился в подробности. Маркиз -- тайный советник; граф -- камергер императрицы. Фошри разглядывал в бинокль графиню, брюнетку с бледным цветом лица и черными глазами.
   -- Ты меня им представь во время антракта, -- сказал Фошри. -- Я уже встречал графа, но я бы желал бывать у них по вторникам.
   Энергическое шиканье раздалось с верхней галереи. Увертюра началась, но публика продолжала входить. Двери лож захлопнулись; запоздавшие заставляли целые ряды зрителей вставать. В коридоре раздавались грубые голоса споривших. Шум разговоров, подобный щебетанью воробьев при заходе солнца, не умолкал. Масса голов и рук двигались в беспорядке; одни усаживались, другие оставались на ногах, чтобы еще раз окинут взглядом залу. Крики: "садитесь, садитесь!" раздавались усиленно из темной глубины партера. По зале пронесся трепет: наконец-то увидят эту знаменитую Нана, о которой говорил Париж более недели. Нетерпение, еще более обострившись в эту минуту, трепетало в ослепительном свете люстры, в горячем тепле, исходившем от толпы. Мало-помалу разговоры смолкали, и только изредка прорывались низкие ноты запоздалых говорунов. Среди этого подавленного шепота и замиравших вздохов раздавались звуки вальса оркестра, игривый ритм которого напоминал шутливый смех. Развеселившаяся публика начинала улыбаться; как вдруг в первых рядах партера раздалось яростное хлопанье клакеров, занавес поднялся.
   -- Смотри, -- сказал Ла-Фалуаз, продолжавший разговаривать, -- в ложе Люси находится какой-то господин.
   Он посмотрел на ложу, на первом плане которой сидели Каролина и Люси. В глубине виднелись черная фигура матери Каролины и профиль высокого молодого человека с прекрасными белокурыми волосами и безукоризненной осанкой.
   -- Смотри-ка, -- повторял Ла-Фалуаз настойчиво, -- в их ложе какой-то господин.
   Фошри решил направить свой бинокль по направлению к указываемой ложе. Но он тотчас отвернулся.
   -- О, это Лабордэт! -- произнес он лениво, как будто присутствие этого человека было для него совершенно безразлично.
   Позади их вскричали: "Замолчите!" Они замолкли.
   Глубокое молчание охватило зал, ряд голов прямых и внимательных поднимались от оркестра к амфитеатру. Первое действие "Белокурой Венеры" происходило на Олимпе из картона, с кулисами вместо облаков и с тронами Юпитера направо. Первыми появились Ирида с Ганимедом, в сопровождении толпы небесных служителей, которые пели хором и расставляли кресла для совета богов: Снова раздалось хлопанье клакеров. Озадаченная публика ждала. Но Ла-Фалуаз захлопал при появлении Кларисы Беню -- одной из "молодых жен" Борднава, которая играла роль Ириды. Она была вся в голубом, с большим шарфом радужного цвета вокруг талии.
   -- Ты знаешь, она снимает рубашку, чтобы надеть это платье, -- сказал он Фошри так, чтобы его слышали. -- Она при мне примеряла его сегодня утром.... Ее рубашка выглядывала на спине и из-под мышек.
   Легкий трепет пробежал по зале. Роза Миньон появилась в роли Дианы. Эта худощавая брюнетка, с милым безобразием парижского гамона, казалось очаровательной, хотя ни рост, ни фигура не соответствовали ее роли. Песня, с которой она появилась и в которой она жаловалась на то, что Марс ей изменил для Венеры, была спета с такой стыдливой сдержанностью, что публика пришла в восторг. Муж и Стейнер, сидя рядом в бенуаре, снисходительно улыбались. Весь театр разразился хохотом при появлении любимого актера Прюльера в роли Марса; он был одет в виде генерала с гигантским пером и волочил за собой саблю, которая доходила ему до плеч. Диана ему решительно надоела, она уж слишком пристала к нему. Тогда обиженная богиня поклялась ему мстить. Дуэт оканчивался смешными руладами, в которых Прюльер комично подражал голосу молодого рассерженного кота. Он имел довольный вид жень-премьера, которому везет, и бравурно закатывал глаза, возбуждая пронзительный хохот со стороны женщин в ложах.
   Потому публика опять остыла; последующие сцены показались скучными. Старому Боксу, который представлял полоумного Юпитера, и голова которого гнулась под тяжестью громадной короны, -- только ему удалось на минуту рассмешить публику в том месте, где он ссорится с Юноной по поводу счета представленного кухаркой. Шествие богов, Нептуна, Минервы, Плутона и др. чуть, почти, не испортили всего. Публика делалась нетерпеливой; беспокойное бормотанье мало-помалу разрасталась; зрители не интересовались уже и не смотрели на сцену. Люси пересмеивалась с Лабордэтом, кивая головой в разные стороны. Граф Девандевр выглядывал из-за широких плеч Бланши. Между тем Фошри искоса осматривал семью Мюффа: граф был очень важен, как будто ничего не понял; графиня слегка задумчиво улыбалась. Но вдруг, среди этой скуки, раздалось хлопанье клакеров, подобное ружейным выстрелам. Все обратились к сцене. Не Нана-ли это, наконец? Эта Нана заставляет себя долго ждать!
   Это была депутация смертных под предводительством Ганимеда и Ириды; все почтенные буржуа, обманутые мужья, которые приносили жалобу властителю богов на Венеру, воспламенявшую слишком сильно страсти их жен. Их хор, своим жалобным и наивным тоном, прерываемый многозначительным молчанием, смешил публику. Одно слово облетело всю залу: "хор рогоносцев, хор рогоносцев!" Кричали: "бис!" Головы хористов были очень смешны, их лица были круглые, как луны. Несмотря на это, все высматривали Венеру, как вдруг появился разъяренный Вулкан, требуя жену, которая его бросила накануне, и которую он тщетно разыскивал в течение целых суток. Хор обращался с пением к Вулкану, этому богу рогоносцев.
   Роль Вулкана играл Фонтан, комик с оригинальным талантом и причудливой фантазией. Он явился в виде сельского кузнеца, в парике цвета пламени, с голыми руками, разрисованными изображениями сердец, пронзенных стрелами. Женский голос громко произнес: "Ах, какой он урод!"; раздались всеобщий хохот и аплодисменты. Следующая сцена казалась бесконечной. Юпитер, собрав совет, представлял им жалобы обманутых мужей. А Нана все нет. Ее, быть может, оставляли для разъезда карет. Такое продолжительное ожидание раздражало публику. Поднялся ропот.
   -- Плохо дело! заметил сиявший Миньон Стейнеру. Хороши ловушки -- нечего сказать.
   В эту минуту из облаков, на заднем плане сцены, явилась Венера, Нана -- высокая, довольно полная для своих восемнадцати лет, в белом одеянии богини, с белокурыми волосами, распущенными по плечам, спокойно подошла к рампе, улыбаясь публике. Она запела свою арию:
   "Когда Венера вечерком..."
   После второго куплета зрители стали переглядываться. Не насмешками это, или, быть может, шутка Борднава! Никогда не было слыхано менее обработанного и более фальшивого голоса. Директор выразился верно, сказав, что она поет, как сопелка... Она даже не умела держать себе на сцене. Она размахивала руками, наклоняясь вперед туловищем, что все находили неприличным и некрасивым. Из партера и райка стали уже раздаваться: "ого! ого!" Начали посвистывать, как вдруг молодой голос, подобный крику неоперившегося вполне петуха, крикнул с убеждением из первых рядов кресел:
   -- Очень шикарно!
   Вся зала обернулась. Это был херувим, недоучившийся школьник; его красивые глаза были широко раскрыты, а бледное лицо разгорелось. Когда он заметил, что все обратили на него внимание, он сильно покраснел, догадавшись, что выражал громко то, чего не хотел сказать. Дагенэ, его сосед, осматривал его с улыбкой, зрители смеялись; обезоруженные, они не думали больше шикать или свистать. Между тем, молодые люди в белых перчатках, очарованные грацией Нана, выходили из себя, аплодируя.
   -- Так, так! Отлично, браво!
   Нана, заметив, что все зрители смеются, тоже засмеялась. Она была забавна, эта красивая девушка. Когда она смеялась, на подбородке у нее явилась прелестная ямочка. Она ждала спокойно и доверчиво, сразу освоилась с публикой. Она взглядом как будто говорила: у меня нет таланта ни на грош, но есть зато нечто другое, как сказал Борднав. Сделав жест режиссеру, который значил: продолжай, голубчик, она принялась за второй куплет:
   "Когда в полночь является Венера..."
   Это был все тот же кислый голос, но теперь он так приятно щекотал инстинкты публики, что вырывал у нее по временам легкую дрожь. Нана сохраняла свою улыбку, освещавшую ее маленький ротик и сиявшую в ее больших голубых глазах. При некоторых куплетах ее носик вздергивался и краска выступала на ее лице. Она продолжала покачиваться, не зная, что делать с собою, и никто не находил в этом ничего дурного. Напротив! Все мужчины направили на нее свои бинокли. В конце куплета у нее положительно не хватило голоса; она поняла, что никогда не дотянет до конца. Тогда, нисколько не стесняясь, она откинула голову назад и протянула руки. Раздались аплодисменты. Затем она быстро обернулась, показав свой затылок, на котором волосы лежали, как руно. Аплодисменты сделались неистовыми.
   Конец акта был холоден. Вулкан хотел побить Венеру; совет богов решил заставить богиню щадить женщин. Тут Диана, подслушав беседу Марса и Венеры, клянется следить за ними во время их путешествия. На сцену являлась тоже девочка лет 12-ти, которая на все вопросы отвечает: "Да, мама... Нет, мама..." плаксивым тоном, ковыряя пальцем в носу. Затем Юпитер со строгостью школьного учителя запер Амура в темный чулан, заставил его в наказание двадцать раз проспрягать глагол: "я люблю"; таким образом, мужья успели хоть немного перевести дух. Блестящий финал, удачно исполненный хором и оркестром, понравился публике. Когда занавесь опустился, клакеры напрасно старались вызывать -- вся публика направилась к дверям.
   Топали, теснили друг друга среди рядов кресел, сообщая взаимно свои впечатления. Все повторяли одно и то же:
   -- Это бессмысленно.
   Один критик заметил, что следовало порядком пробрать эту пьесу. Но о ней не заботились, все были заняты Нана. Фошри и Ла-Фалуаз, выбравшись первыми, встретились в коридоре с Стейнером и Миньоном. В этом узком и тесном коридоре, подобном подземелью, но освещенном газом, все задыхались. Они остановились на минуту за перилами лестницы, направо. Зрители райка сходили, топая тяжелою обувью; проходили целые ряды черных сюртуков, капельдинеры употребляли все усилия, чтобы не опрокинули стулья, на которых лежало верхнее платье посетителей.
   -- Да, ведь, я ее знаю! -- воскликнул Стейнер, увидав Фошри. -- Я наверно ее где-то видал.... Я готов поспорить, что встречал ее в казино, и однажды вечером она до того была пьяна, что ее вынесли.
   -- Я не уверен, -- возразил Фошри, -- но мне тоже кажется, что я ее где-то видал...
   Понизив голос, он прибавил, усмехаясь:
   -- Кажется, у ла-Трикон.
   -- Черт возьми! в скверном месте, -- воскликнул Миньон, как бы вне себя от негодования. -- Это отвратительно, что публика принимает всякую шлюху. Скоро не будет честных женщин в театре.... Да я, наконец, запрещу Розе играть на сцене.
   Фошри не мог удержаться от улыбки. Однако стук тяжелой обуви на лестнице все еще не умолкал. Маленький человек в фуражке говорил дребезжащим голосом: "О-ла-ла, она пухленькая, есть чем полакомиться!"
   В коридоре двое молодых людей, завитые и в накрахмаленных воротничках, спорили между собой. Один повторял: "гнусная, гнусная!" без дальнейших объяснений. Другой отвечал: "Удивительная, удивительная!" презирая всякие аргументы.
   Наконец, он восторжествовал, прокричав: "Она шикарна, вот что!"
   Ла-Фалуаз находил, что она хороша, но заметил, однако, что она была бы лучше, если б обработала свой голос. Тогда Стейнер, переставший слушать, как будто внезапно пробудился. Надо обождать; быть может, все испортится в следующем действии. Публика отнеслась снисходительно, но следует остерегаться. Миньон клялся, что пьеса кончится; когда Фошри и ла-Фалуаз отправились в фойе, он шепнул на ухо Стейнеру:
   -- Обратите внимание, друг мой, на костюм моей жены во втором действии. Она прелестна!
   На верху, в фойе, три хрустальных люстры горели ярким светом. Молодые люди остановились на минуту; сквозь открытую стеклянную дверь от одного до другого конца галереи виднелась зыбь из человеческих голов, которые увлекались двумя противоположными течениями в разные стороны. Они вошли. Пять-шесть человек, громко разговаривая и жестикулируя, отбивались локтями от толчков проходящих; другие расхаживали рядами, поворачиваясь и ударяя каблуками. Направо и налево между мраморными колонками, украшенными урнами, сидели женщины на скамьях из красного бархата, следя за толпою усталым взглядом, как бы утомленные от жары. В высоких зеркалах отражались их шиньоны. Высокая блондинка много хохотала, между тем, как высокий господин, прислонясь к камину, разговаривал с нею так близко, что завитки на ее лбу колыхались от его дыхания. В глубине перед буфетом человек с толстым брюхом. Там тоже имя Нана раздавалось среди смутного говора толпы.
   -- Мы сойдем после следующего акта, -- заметил Фошри, -- право нечем дышать; пойдем на балкон.
   Ла-Фалуаз, рассматривавший карточки афиш по бокам зеркал, пошел за ним. У входа в театр только что погасили газовые рожки. На балконе, который им показался пустым, было очень темно и прохладно. Только один молодой человек, облокотившись на каменные перила, курил сигару, которая светилась в темноте; Фошри узнал Дагенэ; они пожали друг другу руки.
   -- Что вы тут делаете? -- спросил его журналист. -- Вы прячетесь по углам, тогда как всегда на первых представлениях вы не отходите от оркестра.
   -- Так, я же курю, вы видите, -- отвечал Дагенэ.
   Оба замолчали; молчание вышло какое-то неловкое. Наверно вопрос зайдет о Нане. И действительно, чтобы смутить его, Фошри резко заметил:
   -- Что же вы думаете о дебютантке? О ней отзываются дурно в коридорах.
   -- О, -- пробормотал Дагенэ, -- эти люди, от которых она бы отвернулась.
   Этим ограничилось его мнение о таланте Нана. Он продолжал оставаться сосредоточенным, несколько нервным и отвечал коротко. Ла-Фалуаз наклонился, рассматривая бульвар. Напротив окна какой-то гостиницы были ярко освещены. На тротуаре множество потребителей сидело за столиками "Мадридского кафе", несмотря на поздний час, гуляющих было много. Двигались шагом. Народ постоянно выходил из пассажа Жофруа, люди ожидали по пять минут проезда экипажей, которые двигались рядами.
   -- Какое движение! какой шум, -- повторял Ла-Фалуаз, которого Париж удивлял.
   Раздался звонок. Фойе опустел. В коридорах и у дверей поднялась суматоха. Занавес уже подняли, публика продолжала входить к досаде сидевших. Каждый занимал свое место, с оживленным лицом и внимательным видом. Ла-Фалуаз, прежде всего, взглянул на Гага; он остался пораженным: высокий молодой человек с белокурыми волосами, сидевший в первом акте возле Люси, теперь заменил кресло на балкон, возле Гага, с которой он развязно болтал.
   -- Как фамилия того господина, которого ты назвала ранее? -- спросил он. -- Фошри не замечал его.
   -- Ах, да! это Лабордэт, наконец, -- заметил он, тем же беспечным тоном.
   Декорации второго акта удивили всех. Действие происходило за заставой, в кабачке "Boull noir", на масленице. Посетители пели песню, притаптывая каблуками. Эта неожиданная выходка так развеселила публику, что она требовала bis. Потом явилась целая толпа богов, чтобы произвести следствие. Они все были переодеты для того, чтобы сохранить инкогнито. Юпитер явился в виде короли Дагобера, в громадной короне из белой жести на голове. Феб был переодет в почтальона Лонсюмо, а Минерва в виде нормандской кормилицы. Громкий хохот встретил Марса, одетого в костюм швейцарского адмирала. Хохот усилился и сделался неприличным, при появлении Нептуна, одетого в блузу с шарообразным колпаком на голове, с завитками на висках; он низким басом проговорил, шлепая туфлями: "когда человек красив -- отчего ж его не любить". Раздалось несколько восклицаний, дамы прикрывались веерами. Люси в своей ложе так громко хохотала, что Каролина Экэ заставила ее молчать.
   Пьеса была спасена. Предвиделся большой успех. Этот карнавал богов, целый Олимп, поверженный в грязь, целая религия и поэзия осмеяны -- все это тешило толпу, Страсть к кощунству охватила всех присутствовавших, легенды топтались, древние идолы разбивались. Королевское достоинство являлось фарсом, армия -- посмешищем. Когда Юпитер, влюбившийся в маленькую прачку? пустился отплясывать канкан, а Симона, игравшая прачку, хватила по носу властителя ботов -- весь театр затрещал от рукоплескания. Между тем как танцевали, Феб подносил Минерве вино в салатнике, а Нептун восседал среди семи или восьми женщин, угощавших его пирожками. Схватывались малейшие намеки, прибавлялись непристойности, простые слова толковались двусмысленно при звуке, оркестра. Уже давно в театре публика не предавалась такому кощунству. Публика наслаждалась.
   Однако действие шло вперед среди всех этих шуток. Вулкан весь в желтом, в желтых перчатках, с лорнеткой в глазу, бегал за Венерой, которая явилась, наконец, в виде Пукссордю с платком на голове, с открытой шеей, украшенной дорогим ожерельем. Нана белая и жирная снизошла к своей роли, что тотчас же очаровала всех, зрителей. В ее присутствии забыли про Розу Миньон, прелестного ребенка в длинном белом платье, которая прелестным голосом изливала жалобы Дианы. Первая, олицетворение здоровья, кудахтала, как курица, опьяняла публику своим живучим и мощным видом. Начиная со второго акта, ей все было дозволено: дурно держать себя, фальшивить на каждой ноте, забывать половину роли; ей стоило только обратиться, к публике с улыбкой, чтоб вызвать браво. Когда она кружилась, оркестр воодушевлялся, весь театр пламенел. Если бы у нее был талант, она была бы менее смешна. Достаточно было то, что она женщина. Она торжествовала во время танца. Тут она была, как у себя дома. Эта музыка казалась, созданною для ее уличного голоса -- музыка, напоминавшая ярмарку в С.-Клу, с взвизгиванием скрипок и скачками флейт.
   Две пьесы заставили повторить вальс из увертюры; этот шаловливый вальс, под звуки которого кружились боги, повторялся. Юнона, в виде фермерши, гонялась за Юпитером с его возлюбленной. Диана, застав Венеру с Марсом, назначала свидание Вулкану, который объявлял, "что план у него есть".
   Остальное было скучно. Дело оканчивалось галопом, после которого Юпитер, задыхаясь, весь в поту и потеряв корону, объявлял, что маленькие женщины на земле прелестны и что все мужчины виноваты.
   Занавес еще не опустился, когда раздались яростные крики:
   -- Всех! всех!
   Тогда занавес взвился, артисты появились за руки. Посредине Нана и Роза Миньон рядом раскланивались направо и налево. Аплодировали, клакеры кричали. Наконец, зала понемногу на половину опустела.
   -- Я должен поздороваться с графиней де-Мюффа, -- сказал Ла-Фалуаз.
   -- Это верно, ты меня представишь -- возразил Фошри. -- Мы сойдем после.
   

II

   Нелегко было, однако, пробраться к ложам балкона. На верху, в коридорах, давка была страшная. Чтоб двигаться среди толпы, нужно было действовать локтями. Прислонившись к пьедесталу медного газового рожка, толстый критик обсуждал пьесу перед кружком внимательных слушателей. Его широкие плечи бросали черную тень на желтую стену, которую он, по-видимому, в состоянии был проломить. Люди, проходившие мимо, называли его по имени, вполголоса. Он смеялся во время всего представления; это было общее мнение в коридорах; однако, он относился очень строго, находил все это глупым, рассуждал о вкусе и морали. Немного далее критик с тонкими губами выражался со снисходительностью, напоминавшею, почему-то, вкус кислого молока. Нана занимала всех; ее горячо сравнивали с Розою Миньон. Несколько женщин, незаметных среди фраков и сюртуков, актрисы, говорившие громко, хвалили дебютантку, обмениваясь друг с другом многозначительными взглядами. Красный ковер в коридоре заглушал стук каблуков. Среди страшной духоты раздавались только голоса, ударяясь о низкий потолок.
   В то время как Фошри оглядывал ложи сквозь круглые окна, прорезанные в дверях, граф Вандевр остановил его вопросом: кого он ищет? Узнав, что молодые люди разыскивают ложу Мюффа, он им указал на  7, откуда он только что вышел. Затем, наклонившись к журналисту, он проговорил:
   -- Слушайте, эту Нана мы, кажется, встречали на углу улицы Прованс...
   -- Вы правы! -- воскликнул Фошри. -- Я говорил, что я ее уже видел.
   Ла-Фалуаз представил своего кузена графу Мюффа де-Бовиль, который принял его холодно. При имени Фошри, графиня быстро подняла голову и проговорила сдержанно несколько любезностей хроникеру относительно его статей в "Фигаро". Облокотившись на бархатные перила, она стояла грациозно, в полуобороте.
   После нескольких слов, разговор зашел о всемирной выставке.
   -- Выставка будет великолепна, сказал граф, четырехугольное не правильное лицо которого сохраняло официальную важность. Сегодня я был на Марсовом поле... Я вернулся в восторге.
   -- Уверяют, что все не будет готово к сроку, -- рискнул заметить Ла-Фалуаз. -- Там какие-то неурядицы...
   Но граф прервал его строгим голосом:
   -- Все будет готово.... Император этого желает.
   Фошри весело рассказывал, как он чуть было не остался в аквариуме, который тогда достраивался, когда он однажды отправился туда искать предмета для статьи. Графиня улыбалась. Она, по временам, окидывала взглядом залу, приподнимая при этом руку, затянутую в лайковую перчатку, и медленно обмахивалась веером. Опустевшая зала дремала; несколько человек у оркестра развернули газеты; женщины в ложах любезничали и разговаривали спокойно, как у себя дома. При свете люстры, смягченном поднятой тонкой пылью, ходьбой во время антракта, по зале носился какой-то шепот. Только у дверей столпились мужчины, наблюдавшие женщин, которые сидели в зале; они стояли неподвижно, вытянув шеи.
   -- Мы рассчитываем на вас в следующий вторник, -- сказала графиня, обращаясь к Ла-Фалуазу.
   Он тоже пригласил Фошри, который отвечал поклоном. Никто не говорил о пьесе; имя Нана даже не произносили. Граф сохранял холодную важность; можно было думать, что он присутствует на заседании законодательного собрания. Он объяснил свое присутствие тем, что его зять любит театр. Дверь ложи была открыта; маркиз Шуар вышел, уступив свое место посетителям; теперь он вернулся, это был высокий старик с мягкими чертами лица и седыми волосами; на нем была шляпа с широкими полями; потускневшим взглядом он провожал проходивших женщин.
   После приглашения графини. Фошри раскланялся, чувствуя, что было бы неуместно заговорить о пьесе. Ла-Фалуаз последний вышел из ложи. Он заметил в ложе графа Вандевр белокурого Лабордэта; спокойно усевшись, он беседовал очень близко с Бланш де Сивра.
   -- Каково! -- заметил Ла-Фалуаз своему кузену, -- этот Лабордэт, по-видимому, знаком со всеми женщинами.... Вот он теперь разговаривает с Бланш.
   -- Несомненно, он их всех знает, -- спокойно отвечал Фошри. -- Откуда ты свалился?
   Коридор немного очистился. Фошри готовился сойти вниз, когда его подозвала Люси Стюарт. Она была в самой глубине перед дверью ложи. Она уверяла, что там можно задохнуться от жары; она стояла посреди коридора с Каролиной Эке и ее матерью. Капельдинерша добродушно с ними болтала. Люси выругала журналиста: хорош, нечего сказать! ходит к другим женщинам, а не подумает спросить, не желает ли она чего-нибудь? Оставив этот предмет, Люси заметила.
   -- А знаешь ли, я нахожу, что Пара очень хороша.
   Она желала, чтоб Фошри остался в ложе для последнего действия; но он отделался, обещав зайти за ними при выходе. Внизу Фошри и Ла-Фалуаз зажгли свои сигары. Толпа народу занимала тротуар; многие, сойдя с крыльца, наслаждались свежим воздухом, среди утихающего гула бульваров.
   Миньон увлек Стейнера в кафе "Варьете". При виде успеха Нана, он стал говорить о ней с энтузиазмом, в то же время не спуская глаз с банкира. Он хорошо знал его, два раза он уже помог ему обманывать Розу и всякий раз, когда увлечение проходило, он являлся кающимся и преданным. В кафе многочисленная толпа теснилась вокруг столов; некоторые пили стоя и поспешно, широкие зеркала отражали бесконечно длинные ряды голов, увеличивая несоразмерно узкую залу, с ее тремя люстрами, скамьями и витой лестницей, украшенной красной драпировкой.
   Стейнер хотел занять стол в первой зале, выходящей на бульвар, на улицу.
   Двери были широко раскрыты, и там было довольно прохладно.
   Банкир подослал Фошри и Ла-Фалуаза, приходивших мимо.
   -- Выпейте стакан пива с нами, -- сказал он.
   Его занимала мысль о том, как поднести букет Нана. Наконец, он дал поручение одному гарсону, по имени Огюст. Миньон, служивший все время, посмотрел на банкира таким проницательным взглядом, что тот смутился и пробормотал:
   -- Два букета, Огюст, и передайте их капельдинерше, но букеты для каждой и чтобы они были отданы вовремя, не так ли?
   На другом конце залы, прислонившись к краю зеркала, молодая девушка, лет восемнадцати, стояла неподвижно перед пустым стаканом, как бы застывшая от долгого и напрасного ожидания. Прелестные волосы пепельного цвета, вьющиеся от природы, обрамляли девственное личико; ее чудные бархатистые глаза смотрели мягко и простодушно, на ней было зеленое шелковое платье, несколько отцветшее, круглая шляпа отчасти помятая. Она стояла бледная от холода.
   -- Смотри! вот Сатэн, -- проговорил Фошри, заметив ее.
   Ла-Фалуаз заговорил с ней. Это была бульварная красавица и только. Но она была так мила, что с ней всякий заговаривал. Журналист, повысив голос, обратился к ней:
   -- Что ты тут делаешь, Сатэн?
   -- Я себя.... -- отвечала Сатэн спокойно, не двигаясь с места.
   Мужчины, захохотали. Миньон уверял, что спешить не следует: требуется не менее получаса, чтоб установить декорацию третьего акта. Но оба кузена, выпив, пиво, пожелали идти наверх. Тогда Миньон, оставшись наедине со Стейнером, облокотившись заговорил с ним, гладя ему прямо в глаза.
   -- Ну что, согласны? мы отправимся к ней, я вас представлю....
   Вы знаете, это останется между нами. Жена об этом знать не будет.
   Фошри и Ла-Фалуаз, вернувшись к своим местам, заметили красивую женщину во втором ярусе в сопровождении господина, степенной наружности, столоначальника при министерстве внутренних дел, которого Ла-Фалуаз встречал у Мюффа. Фошри слышал, что молодая женщина известна под именем мадам Робер; ее считали женщиной честной: у нее был только один любовник, и то человек почтенный.
   Дагенэ со своего места улыбнулся им и, наклонившись к своему соседу, прошептал:
   -- Ну, что же? Она все еще в немилости?.. Дело на лад пошло, как видно!
   Он говорит о Нана. Теперь, когда успех остался за нею, он более не прятался, в коридоре он торжествовал. Его друзья кивали ему издали, желая его поздравить. Школьник, сидевший возле него, не вставал с места. Нана погружала его в какое-то восторженное оцепенение. Она была женщина настоящая; он краснел, машинально надевая и снимая перчатки. Когда его сосед упомянул о Нана, он осмелился спросить его:
   -- Виноват, вы знакомы с этой дамой, которая играет?
   -- Да, немного, -- пробормотал Дагенэ, удивленный.
   -- Так вы знаете ее адрес?
   Вопрос был поставлен так бесцеремонно, что Дагенэ готов был отвечать пощечиной.
   -- Нет, -- отвечал он сухо и отвернулся.
   Юноша понял, что сделал какую-то неловкость; он сильно покраснел и смутился. Раздались три удара; капельдинерши продолжали отбирать пальто у возвращавшихся. Давка была меньше, запоздавших было немного, так сильно было всеобщее нетерпение.
   Когда подняли занавес, клакеры захлопали при виде декорации, изображавшей пещеру в горе Этне, вырытую среди серебряного рудника. Края пещеры горели металлическим блеском; в глубине пылала кузница Вулкана. В первом действии Диана вела переговоры с богом насчет мнимого путешествия, которое он должен был предпринять, чтобы оставить свободное место Венере и Марсу. Диана остается, появляется Венера. По залу пробегает трепет. Нана явилась голая, спокойная и смелая, уверенная в могуществе своего тела. Она была прикрыта легким газом; ее круглые плечи, ее роскошная грудь, ее широкие бедра со сладострастным движением, ее белые ляжки, все ее тело светилось сквозь прозрачное белое покрывало. Это была Венера, выходящая из пены с распущенными волосами. Когда Нана поднимала руки, пламя рампы освещало золотистые волосы под мышками. Аплодисментов не было; у всех руки опустились, каждый желал не видеть других. Никто не смеялся; лица мужчин серьезные и бледные вытянулись, губы пересохли. Казалось, пронесся вихрь, предвещавший грозу. Добродушное создание преобразилось в женщину, вид которой раздражал, доводил до безумия, возбуждая целый рой неведомых желаний. Нана улыбалась лукавой и загадочной улыбкой обольстительницы, которая предлагала свою роскошную грудь прохожим, скрывая под одеждой чудовищное тело.
   -- Черт возьми! -- просто заметил Фошри.
   Однако Марс спешил на свидание, украшенный пером, и очутился среди двух богинь. Тут произошла сцена, которую Прюльер сыграл довольно комично; обласканный Дианой, делавшей последнюю попытку, прежде чем предать его Вулкану; пленяемый Венерой, возбужденной присутствием соперницы, Марс отдавался своему блаженству. Действие заканчивалось громким трио. В эту минуту капельдинерша явилась в ложу Люси Стюарт и бросила на сцену два громадных букета из белой сирени. Раздались аплодисменты. Нана и Роза Миньон раскланивались, Прюльер, между тем, поднимал букеты. Часть оркестра обратилась с улыбкой к ложе, которую занимали Стейнер и Миньон. Кровь бросилась банкиру в лицо, подбородок его судорожно передергивало; его, как будто, душило.
   После дующая сцена окончательно поглотила внимание зрителей. Диана удалилась, взбешенная. Венера, опустившись на скамью, покрытую мхом, полулежа, подзывает к себе Марса. Никогда еще в театре не осмеливались разыгрывать такую сцену. Когда Нана, обвив руками шею Де-Прюльера, привлекает его, Фонтан подкрадывается незаметно, выражая мимикой ярость оскорбленного супруга, который застает свою жену на месте преступления. В руках он держит знаменитую сеть с железными петлями. Подобно охотнику за ястребами, он делает короткий размах, и Венера и Вулкан попадают в ловушку; железная сеть охватывает их в позе счастливых любовников.
   Ропот возрастает подобно усиленному вздоху. Несколько человек захлопало. Все направили бинокли на Венеру. Мало-помалу Нана овладела публикой, каждый в отдельности чувствовал на себе ее влияние. Жар, которым она пылала, подобно бешеному зверю, мало-помалу наполнял всю залу. Борднав верно заметил с некоторым цинизмом: "Ей стоит только показаться, и все разинут рты". Ее малейшие движения возбуждали желания, она волновала зрителей движением своего мизинца. Фошри заметил, как волновался юный школьник; он едва мог усидеть на месте. Зрители содрогались, как будто по их мышцам провели невидимым смычком. Фошри имел любопытство взглянуть на знакомых: граф Вандевр сидит бледный со сжатыми губами; толстый Стейнер готов был лопнуть; Лабордэт удивленно смотрел в лорнетку с видом барышника, который осматривает красивую лошадь; у Дагенэ покраснели уши, его передергивало от удовольствия. Фошри инстинктивно оглянулся и удивился тому, что увидал в ложе Мюффа. Позади графини, серьезный и бледный, стоял граф, разинув рот, лицо его покрывалось красными пятнами, возле него в тени мутный взгляд маркиза Де-Шуар преобразился: его глаза светились, как у кошки, фосфорическим блеском. Все задыхались, волосы отяжелели на вспотевших головах. После трехчасового представления, зала, нагретая людским дыханием, пропиталась особым тяжелым запахом. При ярком свете газа, носившаяся пыль сгущалась над люстрой, подобно желтому пару. Вся зала колыхалась, кружилась перед глазами зрителей, утомленных и возбужденных, охваченных дремлющими желаниями полуночи. Нана, в присутствии этой млеющей публики, пятисот человек, скученных в одной зале, погруженных в изнеможение и нервную усталость, которая наступает в конце представления, торжествовала своим мраморным телом, довольно сильным, чтобы уничтожить всю эту толпу, оставаясь самой нетронутой.
   Пьеса кончилась. При торжествующих криках Вулкана явился весь Олимп; проходя мимо любовников, боги издавали удивленные и шутливые восклицания. Юпитер говорит Вулкану: "Сын мой, вы поступаете легкомысленно, призывая нас в свидетели". Затем происходит поворот в пользу Венеры. Хор рогоносцев под предводительством Ириды умоляет властителя богов оставить их просьбу без последствий: с тех пор, как жены не выходят из дому -- жизнь мужей стала невыносима; они предпочитали быть обманутыми, но спокойными, в чем и заключалось нравоучение комедии. Боги торжественно подают голос в пользу освобождения Венеры. Вулкан добивается развода. Марс возвращается к Диане. Юпитер, чтобы сохранить мир в своем жилище, поселяет свою возлюбленную на каком-то созвездии. Наконец, Амура выводят из заточения, где его заставляют спрягать глагол: "люблю". Занавес падает после апофеоза: хор рогоносцев поет хвалебный гимн Венере, улыбающейся и возвеличенной своей всемогущей красотой.
   Зрители, оставив места, направлялись к дверям. Вызывали авторов; были два вызова среди грома рукоплесканий.
   Раздавались яростные крики: "Нана, Нана!" Зала еще не успела опустеть, как она потемнела; рампу погасили, люстру спустили, длинные серые чехлы покрыли ложи и позолоту галерей, и эта светлая шумная зала внезапно погрузилась в тяжелый сон среди пыльной и душной атмосферы. Графиня Мюффа стояла неподвижно у края своей ложи, закутанная в меха, и ждала, пока разойдется толпа, устремив взгляд в темное пространство. В коридорах капельдинерши терял голову, среди вороха разложенного платья. Фошри и Ла-Фалуаз спешили, чтобы присутствовать при выходе в передней. Мужчины образовали собою стену, между тем, как по двойной лестнице зрители спускались медленно, образуя два бесконечных ряда правильных и тесных.
   Стейнер и Миньон, сильно озабоченные, выбрались первыми. Граф де Вандевр вышел, ведя под руку Бланш де-Сиври, на одну минуту Гага и ее дочь казались в затруднении, но Лабордэт поспешил привести для них карету и любезно затворил за ним дверцы. Дагенэ исчез, никто не заметил, как он прошел. Когда юный школьник, с пылающим лицом, кинулся к выходу артистов и нашел дверь пассажа запертой, Сатэн стала ему на дороге и задела его своим платьем; но он в отчаянии грубо оттолкнул ее и затерялся в толпе, со слезами желания и бессилия на глазах. Некоторые из зрителей зажигали сигары и удалялись, напевая: "Когда Венера вечерком" Сатэн вернулась к кафе "Варьете", где Огюст угощал ее остатками сахара. Какой-то толстый господин, выходя из театра, сильно разгоряченный, увел ее наконец среди полутьмы бульваров, на которых гул мало-помалу утихал.
   Однако народ все еще не расходился. Ла-Фалуаз ожидал Клариссу; Фошри обещал проводить Люси Стюарт с Каролиной Эке и ее матерью. Они сошли и остановились в углу передней, громко смеясь, когда прошли Мюффа с холодным видом. Фошри имел осторожность им не поклониться. Борднав явился из-за какой-то маленькой двери и взял с Фошри обещание написать хронику. Он был весь в поту, лицо его горело, его толстые губы шептали какие-то непристойные слова; он, как пьяный, размахивал руками по воздуху.
   -- Это вам хватит на 200 представлений, -- предупредительно заметил Ла-Фалуаз. -- Весь Париж побывает в вашем театре.
   Указывая резким движением подбородка на публику, наполнявшую переднюю, эту массу людей с пересохшими губами, разгоревшимися глазами, пылавшими желанием обладать Нана, Борднав бешено закричал:
   -- Повторяю тебе -- это мой веселый дом!..
   

III

   На другое утро, в десять часов, Нана еще спала. Она занимала весь второй этаж в одном из больших новых домов на бульваре Гауссмана; в доме этом квартиры отдавались исключительно одиноким женщинам, так как они лучше всего могут обживать новое здание. Нана устроил в этой квартире какой-то московский купец, приехавший в Париж на всю зиму; он заплатил вперед за шесть месяцев. Квартира эта была слишком велика для нее одной и потому никогда не была вполне омеблирована: наряду с бросавшимися в глаза роскошными простенными столами и позолоченными креслами, здесь же встречались одноножные столики из красного дерева и цинковые канделябры, подделанные под флорентинскую бронзу -- хлам, закаленный у перепродавиц. Так и видно было, что тут живет известного рода создание, слишком скоро оставленное своим богатым покровителем, место которого заняли ненадежные любовники -- трудное начало, неудавшаяся попытка, затрудненная отказом в кредите и угрозами быть выгнанной из квартиры.
   Нана спала на животе, сжимая своими обнаженными руками подушку, в которой она скрыла свое побелевшее от сна лицо. Спальня и будуар были единственные две хорошо убранные комнаты. Пробравшийся сквозь занавеску свет позволял различать мебель из палисандрового дерева, обои и кресла, обитые каймой, вытканной золотом. Вдруг Нана проснулась и удивилась, что около нее не было никого. В удивлении она посмотрела на лежавшую около нее вторую подушку с теплым еще углублением, продавленным человеческой головой, и нетвердой рукой, спросонья, прижала, пуговку электрического звонка, находившуюся над ее изголовьем.
   -- Он ушел? -- спросила она появившуюся горничную.
   -- Да, сударыня... Господин Дагенэ ушел минут десять тому назад. Он не хотел вас будить, потому что вы устали... Но, он поручил мне передать вам, что придет завтра...
   Говоря это, Зоя, так звали горничную, открывала ставни. В комнате стало совершенно светло. Зоя, весьма смуглая девушка, имела длинное, мордастое лицо багрового цвета и покрытое рябинами; нос у нее был приплюснутый, губы толстые и глаза черные, никогда не остававшиеся в покое.
   -- Завтра, завтра, -- повторяла Нана все еще спросонья... -- Разве его день завтра...
   -- Конечно, сударыня. Господин Дагенэ постоянно приходит по средам.
   -- Э! Нет! -- припоминая, вскричала молодая женщина, усаживаясь на постели, -- теперь все изменится... Я хотела ему это сказать сегодня утром... А то он еще встретится с цыганом, и выйдет скандал...
   -- Но вы меня не предупредили, сударыня, -- пробормотала Зоя. -- Я не могла знать это... Если у вас произойдет какая-либо перемена, то предупредите меня... Я должна это знать... Стало быть, старый скаред уже больше не будет являться по вторникам.
   "Старый скаред" и "цыган" были прозвища, данные Нана и ее горничной двум своим плательщикам, купцу из предместья Сен-Дени, человеку весьма экономному и мнимому валахскому графу, приносившему весьма неаккуратно свои деньги, от которых несло каким-то странным запахом. Дагенэ принадлежало все утро после ухода старого скареда; в восемь часов утра купец должен был быть уже у себя; Дагенэ сторожил его на кухне и, как только он уходил, тотчас занимал его обыкновенно еще теплое место. Здесь он оставался обыкновенно до десяти часов, а потом отправлялся по собственным делам. Как Нана, так и он сам находили это весьма удобным, потому что таким путем они могли, свободно располагать остальною частью дня.
   -- Тем хуже! -- сказала она, -- я ему сегодня же напишу...
   Если же он не получит моего письма, то вы завтра не впускайте его сюда...
   Во все это время Зоя ходила тихо по комнате, не переставая расхваливать вчерашнее пение Нана. Она хотела, по окончании спектакля, тотчас же поздравить ее, но старый скаред уже мучил ее. Но что делать, нужно было еще потерпеть, сразу отвязаться было бы безрассудно... Теперь-же все пойдет иначе...
   Нана все еще лежала, опершись локтем о подушку, и на все разглагольствования Зои отвечала одними киваниями. Рубаха ее спустилась, и распустившиеся волосы обвивали ее обнаженную шею.
   -- Конечно, -- пробормотала она, замечтавшись. -- Но как ждать? У меня сегодня будет множество неприятностей... Что, консьерж сегодня уже приходил?
   И они заговорили серьезно о своих нуждах. Во-первых, хозяину следовало уже за три месяца, и он угрожал уже наложением запрещения на все имущество. Затем их сильно допекала масса кредиторов: содержатель экипажей, прачка, портной, угольщик и другие, аккуратно являвшиеся каждое утро в переднюю. Угольщик в особенности ругался и громко кричал на лестнице. Но более всего Нана думала о своем маленьком Люизе, которого она родила, когда ей было шестнадцать лет. Люизе находился у кормилицы, проживавшей в деревне, в окрестностях Рамбулье. Женщина эта не хотела возвратить ей Люизе, пока она не уплатит ей триста франков. Нана была в отчаянии. После последней поездки в деревню, к мальчику Люизе, в ней, вдруг, так разгорелась материнская любовь, что она решилась заплатить кормилице и поместить ребенка у своей тетки, г-жи Лера, проживавшей в Батиньолях. Здесь она будет видеть своего сына, когда ей только захочется.
   -- Нам нужно будет не менее пяти тысяч франков, -- сказала она, громко, подводя итог различным суммам.
   Зоя заметила, что необходимо поговорить обо всем этом со старым скаредом.
   -- Я ему уже все рассказала, -- вскричала Нана. -- А он ответил мне, что я не экономна, и что ему самому предстоят большие платежи... Он -- никогда не тратит больше тысячи франков в месяц... Цыган же без гроша, он, должно быть, проигрался... Ну, а мой бедный Мими сам нуждается в деньгах... Понижение фондов на бирже совсем очистило его карманы... Он и цветы даже для меня купить не может...
   Она говорила о Дагенэ. В припадке распущенной откровенности первых минут пробуждения она ничего не скрыла от Зои. Последняя, привыкнув к такого рода излияниям, слушала Нана почтительным сочувствием, атак как ее госпожа благоволила посвящать ее в свои дела, то она позволяла себе высказывать свое мнение о них. Прежде всего она заявила, что очень любит m-me Нана, что ради нее бросила она m-me Бланш, хотя та удерживала ее руками, и ногами. В местах она никогда нуждаться не будет, ее знают достаточно. Но она осталась бы с Нана, если бы та была в нужде, потому что она верит в ее будущность. Затем, Зоя перешла к советам: кто неопытен, тот часто делает глупости. Она ничего не имела против Борднава, но только, по ее мнению, нужно держать ухо востро, чтобы не промахнуться при выборе, потому что мужчины норовят только как бы позабавиться. О, от ухаживателей отбою не будет! Нана стоит повести только бровкой, чтобы заткнуть горло своим кредиторам и добыть нужные ей деньги.
   -- Все это не даст мне, однако, моих трехсот франков, -- повторяла Нана, запуская пальцы в свои растрепанные локоны. -- Мне нужно триста франков сегодня, сию минуту. Ах, как скверно не иметь человека, у которого можно бы было достать триста франков!
   Она стала придумывать. Как бы хорошо было послать в Рамбулье m-me Лера, которая должна была прийти с минуты на минуту. Невозможность удовлетворить своему капризу портила ей вчерашний триумф. Неужели из всех мужчин, аплодировавших ей накануне, не найдется ни одного, кто бы дал ей пятнадцать наполеонов? Но, опять, нельзя же так прямо взять деньги от первого встречного. Ах, Боже мой, какая она несчастная! Ей снова пришел на мысль ее маленький Луи. У него такие прелестные голубые глазки, он говорит "мама" так мило, что просто можно умереть со смеху.
   В эту минуту раздался громкий серебристый звук электрического звонка входной двери. Зоя пошла отворять и, вернувшись, с многозначительным видом сказала:
   -- Какая-то женщина.
   Она двадцать раз видела эту женщину, но всегда делала вид, что не узнает ее и не имеет никакого понятия о ее роли в жизни дам, находящихся в затруднительном положении.
   -- Она сказала мне свою фамилию... ее зовут m-me Трикон.
   -- Ах, Триконша! -- воскликнула Нана, -- совсем из головы вон! Пусть войдет, пусть войдет.
   Зоя провела в комнату старую даму, высокого роста, с витыми локонами на висках, похожую на графиню, бегающую по стряпчим. Затем, она стушевалась и исчезла без шума, с тем проворством узка, с каким она выскользала из комнаты, когда входил мужчина. Впрочем, она прекрасно могла бы остаться: Триконша даже не села. Они обменялись лишь несколькими краткими фразами.
   -- У меня есть кое-что для вас на сегодня... Хотите?
   -- Да. Сколько?
   -- Четыреста.
   -- В котором часу?
   -- В три. Так, стало быть, по рукам?
   -- По рукам.
   Триконша заговорила, затем, о погоде сухой и прекрасной для ходьбы. Ей нужно еще было побывать в четырех, пяти домах. Она заглянула в маленькую записную книжку и ушла. Оставшись одна, Нана, казалось, утешилась. Легкая дрожь пробежала по ее плечам, и она юркнула в свою теплую кроватку, нежась и потягиваясь, как зябкий котенок. Мало-помалу глаза ее стали слипаться; она улыбалась при мысли о том, как нарядит она завтра своего Луизэ, и в то же время, по мере того, как ею овладевала дремота, к ней возвращался лихорадочный сон всей прошлой ночи -- она слышала снова продолжительный гул рукоплесканий, который убаюкивал ее, как усталого ребенка.
   В одиннадцать часов, когда Зоя ввела в комнату m-me, Нана еще спала. Но она тотчас же вскочила на шум и в ту же минуту воскликнула:
   -- А, это ты... Ты поедешь сегодня в Рамбулье?
   -- Я затем-то и пришла, -- отвечала тетка. -- Поезд отходит в двадцать минут первого. Как раз поспею.
   -- Нет, у меня будут деньги только после полудня, -- отвечала молодая женщина, потягиваясь и распрямляя шейку. -- Ты позавтракаешь со мной, а там мы посмотрим.
   Зоя принесла пеньюар.
   -- Парикмахер пришел, -- шепнула она.
   Но Нана не захотела идти, в свою уборную и сама крикнула:
   -- Войдите, Франсис!
   Господин, очень прилично одетый, вошел в комнату, поклонившись дамам. В эту самую минуту Нана спускала с кровати свои обнаженные ножки. Она, нисколько не стесняясь, протянула руки в рукава пеньюара. Что же касается до Франсиса, то он, как ни в чем не бывало, продолжал стоять не отворачивая головы и сохраняя достойную мину... Когда Нана села в кресло и он проведя гребнем по ее волосам, прервал молчание.
   -- Вы, может быть, не читали газет? Есть очень хорошая статья в "Фигаро".
   Он принес с собой номер. M-me Лера встала со своего места, надела очки и подошла к окну, чтобы прочесть статью во всеуслышание. Каждый раз, как ей приходилось выкрикнуть какой-нибудь любезный эпитет, она вздергивала носом и еще более вытягивала свою гренадерскую

Эмиль Золя

Нана

1

   В девять часов зал театра "Варьете" был еще пуст. Лишь кое-где на балконе и в первых рядах партера, скупо озаряемых люстрой с приспущенными огнями, уже ждали зрители, еле видные в креслах, обитых бархатом гранатового цвета. Большое красное пятно занавеса тонуло во мраке. Со сцены не доносилось ни звука, рампа была погашена, пюпитры музыкантов в беспорядке сдвинуты. И только наверху под самым куполом, на росписи которого в позеленевших от газа небесах стремили свой полет женские и обнаженные детские фигуры, только там, на галерке, непрестанно гудели голоса, раздавался смех, и под широкими полукружиями золоченых арок громоздились друг над другом головы в чепчиках и каскетках. Время от времени озабоченная билетерша с билетами в руках пропускала вперед господина с дамой; заняв места, мужчина во фраке и стройная нарядная женщина медленно обводили взглядом зал. В партер вошли двое молодых людей. Они остались стоять, разглядывая зал.
   -- Я тебе говорил, Гектор! -- воскликнул тот, что был постарше, высокий, с черными усиками. -- Мы пришли слишком рано. Я успел бы докурить сигару.
   Мимо прошла билетерша.
   -- О, господин Фошри, -- непринужденно обратилась она, -- до начала не меньше получаса!
   -- Зачем же тогда назначили на девять часов? -- проворчал Гектор, и на его худом, длинном лице выразилась досада. -- Еще утром Кларисса -- она ведь занята в спектакле -- уверяла меня, что начнется ровно в девять.
   С минуту они молчали, подняв головы, всматриваясь в неосвещенные ложи. Но ложи казались еще темнее от зеленых обоев, которыми были оклеены. В полный мрак был погружен и бенуар под галереей. В ложах балкона сидела лишь полная дама, облокотившись на бархатный барьер. Справа и слева от сцены, между высокими колоннами, еще пустовали литерные ложи, задрапированные занавесками с длинной бахромой. Белый с золотом зал и его светло-зеленая отделка потускнели, словно их заволокло светящейся пылью от язычков пламени, дробившихся в хрустале большой люстры.
   -- Ты получил литерную ложу для Люси? -- спросил Гектор.
   -- Получил, -- ответил его товарищ, -- хоть и не без труда... Ну да, за Люси беспокоиться нечего, уж она-то спозаранку не приедет!
   Фошри подавил легкую зевоту и, помолчав, прибавил:
   -- Тебе везет, ведь ты еще не бывал на премьерах... "Златокудрая Венера" будет гвоздем сезона. О ней говорят уже полгода. Ах, милый мой, какая музыка!.. Сколько огня! Борднав свое дело знает, он приберег эту изюминку для Выставки.
   Гектор благоговейно слушал, затем спросил:
   -- А ты знаком с новой звездой, с Нана, которая играет Венеру?
   -- Ну, вот! Опять! -- воскликнул Фошри, разводя руками. -- С самого утра только и разговору, что о Нана! Я встретил сегодня человек двадцать и от всех только и слышал: "Нана, Нана". Я не знаком со всеми парижскими девками. Нана -- открытие Борднава. Хороша, должно быть, штучка!
   Фошри было успокоился. Но пустота зала, окутывавший ее полумрак, сосредоточенная тишина, как в церкви, нарушавшаяся лишь шепотом и хлопаньем дверей, раздражали его.
   -- Ну, нет, -- сказал он вдруг, -- тут можно помереть со скуки. Я ухожу... Может быть, мы разыщем внизу Борднава. От него все и узнаем.
   Внизу, в большом, выложенном мрамором вестибюле, где расположился контроль, мало-помалу стала появляться публика. Двери были распахнуты настежь, открывая глазу кипучую жизнь бульваров, сверкавших огнями в эту прекрасную апрельскую ночь. К театру стремительно подкатывали экипажи, дверцы карет с шумом захлопывались, публика входила небольшими группами, задерживаясь у контроля, затем, поднимаясь по двойной лестнице в глубине, женщины шли медленно, слегка изгибая стан. При резком газовом освещении на голых стенах вестибюля, которым убогие лепные украшения в стиле ампир придавали подобие бутафорской колоннады храма, бросались в глаза кричащие желтые афиши с именем Нана, намалеванным жирными черными буквами. Одни мужчины останавливались, внимательно читая афишу, другие разговаривали, столпившись у дверей, а у кассы толстый человек с широкой, бритой физиономией грубо спроваживал тех, кто слишком настойчиво выражал желание получить билет.
   -- Вот и Борднав, -- сказал Фошри, спускаясь по лестнице.
   Но директор его уже заметил.
   -- Хорош, нечего сказать! -- закричал Борднав издали. -- Так-то вы написали для меня заметку? Заглянул я сегодня утром в "Фигаро", а там ничего!
   -- Погодите! -- ответил Фошри. -- Прежде чем писать о вашей Нана мне нужно с ней познакомиться... Кроме того, я вам ничего не обещал.
   Затем, желая переменить разговор, он представил своего кузена, Гектора де Ла Фалуаза, молодого человека, приехавшего в Париж заканчивать свое образование. Директор с первого взгляда определил, что представляет собой юноша. Но Гектор с волнением рассматривал его. Так вот каков Борднав, человек, выставляющий женщин напоказ, обращающийся с ними, как тюремщик, человек, чей мозг непрестанно изобретает все новые рекламы, циничный крикун, который плюется, хлопает себя по ляжкам и отпускает глупейшие остроты. Гектор счел своим долгом сказать любезность.
   -- Ваш театр... -- начал он вкрадчиво.
   Борднав спокойно поправил его, подсказав то глупое слово, которое не смущает людей, любящих называть вещи своими именами.
   -- Скажите уж прямо -- публичный дом.
   Фошри одобрительно рассмеялся; у Ла Фалуаза комплимент застрял в горле. Молодой человек был чрезвычайно шокирован, но постарался сделать вид, что ему нравится острота директора. Борднав поспешил навстречу театральному критику, чьи статьи имели большое влияние, и пожал ему руку. Когда он вернулся, Ла Фалуаз уже овладел собой. Боясь показаться провинциалом, он старался победить робость.
   -- Мне говорили, -- продолжал он, желая непременно что-нибудь сказать, -- мне говорили, будто у Нана очаровательный голос.
   -- У нее-то! -- воскликнул директор, пожимая плечами. -- Скрипит, как немазанное колесо!
   Молодой человек поспешил прибавить:
   -- Да ведь она и актриса прекрасная.
   -- Кто? Нана?.. Дуб! Повернуться на сцене не умеет.
   Ла Фалуаз слегка покраснел. В полном недоумении он пробормотал:
   -- Ни за что на свете я не пропустил бы сегодняшней премьеры. Я знал, что ваш театр...
   -- Скажите -- публичный дом, -- снова перебил его Борднав с холодным упрямством самоуверенного человека.
   Между тем Фошри спокойно разглядывал входивших женщин. Он пришел на помощь кузену, увидев, что тот разинул рот, не зная, смеяться ему или обидеться.
   -- Доставь же Борднаву удовольствие, называй его театр, как он просит, раз уж это ему приятно... А вы, дорогой мой, перестаньте нас дурачить! Если ваша Нана не умеет ни петь, ни играть, спектакль провалится. Этого я, кстати, и побаиваюсь.
   -- Провалится, провалится! -- воскликнул директор, побагровев. -- По-твоему, женщине нужно уметь играть и петь? Ну и глуп же ты, голубчик... У Нана, черт возьми, есть кое-что другое, что ей заменит все остальное. Уж я-то прощупал ее со всех сторон. Она в этом ох как здорова! Если нет, считайте, что нюх мне изменил, и я просто болван... Увидишь, вот увидишь, как только она выйдет на сцену, зал обалдеет.
   Он воздел к небу толстые руки, дрожавшие от восторга, затем, довольный, что отвел душу, понизил голос, бормоча про себя:
   "Да, она далеко пойдет, черт побери! Далеко пойдет -- Какое тело, ах, какое тело!"
   Согласившись удовлетворить любопытство Фошри, Борднав пустился в подробности, употребляя такие непристойные выражения, что совсем смутил Ла Фалуаза. Он рассказал, как, познакомившись с Нана, решил пустить ее в оборот. А тут ему как раз понадобилась Венера. Не в его привычках долго возиться с женщиной; он предпочитает сразу же сделать ее достоянием публики. Но в театре появление этой статной девушки вызвало целую бурю, Борднаву здорово досталось. Роза Миньон, звезда его театра, -- а уж она-то и актриса хорошая, да и певица изумительная, -- ежедневно грозит директору, что бросит его и уйдет, бесится, потому что почуяла соперницу. А из-за афиш какая свара была, господи боже ты мой! Наконец Борднав решил напечатать имена обеих актрис на афише одинаковым шрифтом. Лишь бы не надоедали ему. А если какая-нибудь из его "дамочек" -- так называл их Борднав, -- Симонна или Кларисса, начнет хорохориться, он дает ей пинка, иначе от них не стало бы житья. Не зря же он торгует ими, он-то знает цену этим шлюхам!
   -- А вот и Миньон со Штейнером, -- прервал свое объяснение директор. -- Как всегда, вместе. Штейнер уже начинает скучать с Розой; потому-то муж ее и не отстает от него ни на шаг: боится, как бы тот не улизнул.
   Газовые рожки, горевшие на фронтоне театра, бросали на тротуар полосу яркого света. Четко выделялась в ней свежая зелень двух деревьев; белела колонна: она была так ярко освещена, что можно без труда, как днем, издали прочесть наклеенные на ней афиши. А дальше, в сгустившемся мраке бульвара, вспыхивали огоньки и непрестанно мелькала толпа. Многие зрители не спешили занять свои места; они разговаривали, стоя на улице и докуривая сигары; от света, отбрасываемого рампой, лица их казались мертвенно-бледными, а укороченные тени на асфальте -- особенно отчетливыми. Миньон, рослый, широкоплечий детина с покатым лбом, точно у балаганного акробата, пробираясь сквозь толпу, тащил под руку банкира Штейнера -- низенького человечка с уже намечавшимся брюшком и круглой физиономией, обрамленной седеющей бородой.
   -- Ну, вот, -- обратился Борднав к банкиру, -- вы встретили ее вчера у меня в кабинете.
   -- А, значит, это была она! -- воскликнул Штейнер. -- Я так и думал. Но я столкнулся с ней на пороге, когда она входила и видел ее мельком.
   Миньон слушал, потупившись, и нервно вертел на пальце кольцо с крупным бриллиантом. Он понял, что речь шла о Нана. Когда же Борднав так расписал дебютантку, что в глазах банкира вспыхнул огонек, он не вытерпел:
   -- Полноте, милый мой, она просто панельная девка! Публика живо покажет ей место... Штейнер, голубчик, не забудьте, что моя жена ждет вас за кулисами.
   Он попытался снова взять банкира под руку, но тот не пожелал расстаться с Борднавом. Перед ними у контроля толпилась очередь, нарастал гул голосов, в котором стремительно и напевно звучало двухсложное слово -- "Нана". Одни мужчины, читая афишу, произносили его громко, другие, проходя мимо, повторяли его, словно переспрашивая, а женщины, встревоженные и улыбающиеся, -- удивленно. Никто не знал Нана. Откуда она взялась? Носились всевозможные слухи, зрители нашептывали друг другу на ухо двусмысленные шуточки. Имя Нана -- коротенькое, уменьшительное имя, легко переходившее из уст в уста, -- ласкало слух. Самый звук его уже веселил толпу и располагал к благодушию. Ею овладело жгучее любопытство, чисто парижское любопытство, неистовое, как приступ горячки. Каждому хотелось увидеть Нана. У одной дамы оборвали оборку на платье, какой-то господин потерял шляпу.
   -- Ну, вы уж слишком многого от меня требуете! -- воскликнул Борднав, которого осаждали вопросами по меньшей мере человек двадцать. -- Сейчас вы ее увидите... Бегу, меня там ждут.
   Он исчез, радуясь, что ему удалось зажечь публику. Миньон, пожимая плечами, напомнил Штейнеру, что Роза хочет показать ему свой костюм для первого акта.
   -- Смотри-ка, вон Люси выходит из кареты, -- заметил Ла Фалуаз, обращаясь к Фошри.
   Это действительно была Люси Стьюарт, маленькая, некрасивая женщина лет сорока, с чересчур длинной шеей, худощавым усталым лицом и толстыми губами, но такая живая и грациозная, что казалась необыкновенно привлекательной. Она привезла с собой холодную красавицу Каролину Эке и ее мать -- весьма чванную, надутую особу.
   -- Ты ведь с нами? Я оставила за тобой место, -- сказала Люси журналисту.
   -- Ну нет, извините! Оттуда ничего не видно!.. -- ответил Фошри. -- У меня билет в партер, я предпочитаю сидеть там.
   Люси рассердилась. Может, он боится с нею показаться? Но тут же, успокоившись, она изменила тему разговора:
   -- Отчего ты мне не сказал, что знаком с Нана?
   -- Нана! Да я ее в глаза не видел!
   -- Неужто?.. А меня уверяли, что ты ее любовник.
   Но стоявший впереди них Миньон приложил палец к губам, призывая, чтобы они замолчали, и шепотом объяснил Люси, указав на проходившего мимо молодого человека:
   -- Бескорыстная любовь Нана.
   Все оглянулись. Молодой человек был недурен собой. Фошри узнал его: это был Дагнэ, который прокутил с женщинами триста тысяч франков, а теперь промышлял по мелочам на бирже, чтобы иметь возможность иногда угощать их в ресторане обедом или преподнести букет цветов. Люси нашла, что у него красивые глаза.
   -- А вот и Бланш! -- воскликнула она. -- Бланш и сказала мне, что ты был близок с Нана.
   Бланш де Сиври, блондинка, красивое лицо которой заплыло жиром, явилась в сопровождении тщедушного, но чрезвычайно выхоленного и изящного господина.
   -- Граф Ксавье де Вандевр, -- шепнул Фошри на ухо Ла Фалуазу.
   Пока граф здоровался с журналистом, между Бланш и Люси происходило бурное объяснение. Обе дамы -- одна в розовом, другая в голубом -- загородили проход своими юбками в частых оборках и так громко повторяли имя Нана, что привлекли к себе всеобщее внимание. Граф де Вандевр увел Бланш. Но теперь имя Нана, подхваченное, точно эхо, еще громче зазвенело во всех четырех углах вестибюля. А ожидание разжигало интерес к актрисе.
   "Что ж это, они и начинать не думают?" Мужчины посматривали на свои часы, запоздавшие зрители выскакивали из экипажей, не дожидаясь, пока кучер остановит лошадей; кучки на тротуаре рассеивались, и на опустевшей сейчас световой дорожке возникали прохожие, которые медленно прогуливались перед театром и, вытянув шею, заглядывали в театр. Подбежал, насвистывая, мальчишка, остановился перед афишей, висевшей на дверях, крикнул хриплым голосом: "Ау, Нана!" -- и отправился дальше вихляющей походкой, шлепая башмаками. Раздался смех. Прилично одетые господа повторяли: "Нана, ау! Нана!" У контроля теснилась публика, там разгорелся спор, шум все нарастал, голоса гудели, призывали Нана, требовали Нана; в толпе, как это порой бывает, проснулась потребность к низменной потехе и грубая чувственность.
   Но вот в этом гаме раздался звонок. Смешанный гул голосов докатился до самого бульвара: "Звонок, звонок!" Тут и началась толкотня, каждому хотелось пройти вперед, контролеры сбились с ног. Встревоженный Миньон взял под руку Штейнера, который так и не пошел взглянуть на костюм Розы. При первом же звонке Ла Фалуаз пробрался сквозь толпу, увлекая за собою Фошри, чтобы не пропустить увертюру. Поспешность, с какой публика устремилась в театр, раздражала Люси Стьюарт. "Ну, что за грубияны, толкают женщин!" Она вошла последней вместе с Каролиной Эке и ее матерью. Вестибюль опустел, а там, вдали, все еще гудел бульвар.
   -- Право, можно подумать, что их пьесы всегда доставляют удовольствие, -- говорила Люси, поднимаясь по лестнице.
   Стоя у своих кресел, Фошри и Ла Фалуаз снова разглядывали театральный зал. Теперь он весь сиял. Языки газа колебались в огромной хрустальной люстре, отбрасывая желтые и розовые лучи, которые струили вниз на партер дождь света. Играл переливами гранатовый бархат кресел, а светло-зеленые узоры на стенах смягчали блеск позолоты и яркую роспись плафона. В потоке ослепительного света, отбрасываемого высокой рампой, багрянцем горел занавес, но роскошь тяжелых пурпурных драпировок, напоминавшая роскошь сказочных дворцов, так мало соответствовала убогой, потрескавшейся раме, где из-под позолоты проступала штукатурка. Становилось жарко. Музыканты за пюпитрами настраивали инструменты, и легкие трели флейты, приглушенные вздохи трубы, певучие голоса скрипок таяли в нарастающем гомоне голосов. Зрители разговаривали, толкались, рассаживаясь на местах, взятых с бою, а в коридорах была такая давка, что двери с трудом пропускали нескончаемый людской поток. Перекликались между собой знакомые, шелестели шлейфы, мелькали фраки или сюртуки, тянулись вереницы юбок и причесок. Рады кресел мало-помалу заполнялись; кое-где выделялся светлый туалет, склоненная головка с изящным профилем и шиньоном, в котором искрились драгоценные камни. В одной из лож отливал атласной белизной краешек обнаженного женского плеча. Дамы томно обмахивались веерами, следя спокойным взглядом за суетливой толпой; а в партере стояли молодые люди, в глубоко вырезанных жилетах, с гарденией в петличке, и наводили бинокли кончиками затянутых в перчатки пальцев.
   Фошри и Ла Фалуаз стали искать знакомых. Миньон и Штейнер сидели бок о бок в ложе бенуара, положив руки на бархатный барьер. Бланш де Сиври, казалось, одна занимала всю ложу бельэтажа у самой сцены. Но Ла Фалуаз с особым вниманием разглядывал Дагнэ, сидевшего в кресле партера, двумя рядами впереди него. Сосед Дагнэ, юноша лет семнадцати, никак не больше, -- должно быть, вырвавшийся из-под надзора школьник, -- с изумлением озирался, широко раскрыв прекрасные, по-детски невинные глаза. Взглянув на него, Фошри невольно улыбнулся.
   -- А кто эта дама, там, на балконе? -- спросил вдруг Ла Фалуаз. -- Подле нее сидит молоденькая девушка в голубом.
   Он указал на дородную женщину, туго затянутую в корсет, в прошлом блондинку, а теперь выкрасившую свои седые волосы в желтый цвет; на ее круглое нарумяненное лицо свешивались обильные, мелкие, по-детски завитые кудряшки.
   -- Это Гага, -- кратко ответил Фошри...
   Но заметив, что это имя явно озадачило его кузена, добавил:
   -- Не знаешь, кто такая Гага?.. Услада первых лет царствования Луи-Филиппа. Теперь она повсюду таскает за собой дочь.
   Ла Фалуаз и не взглянул на девушку. Его влекла к себе Гага, он не спускал с нее глаз; по его мнению она была еще очень хороша, однако он не решился сказать это вслух.
   Но вот дирижер поднял палочку, оркестр заиграл увертюру. Публика все еще входила, движение и шум росли. У этой особой публики, постоянно присутствующей на театральных премьерах, были свои излюбленные места, где с улыбкой встречались знакомые. Завсегдатаи держались развязно, чувствовали себя как дома и обменивались приветствиями, не снимая шляп. Весь Париж был здесь, Париж литературный, коммерческий и веселящийся -- множество журналистов, несколько писателей, биржевиков и больше кокоток, чем порядочных женщин. То была странная смесь различных слоев общества, представленного всеми талантами, снедаемая всеми пороками, где на лицах лежала одна и та же печать, печать усталости и нервного возбуждения. Отвечая на вопросы кузена, Фошри показал ему ложи журналистов и затем обратил его внимание на театральных критиков: на одного -- худого, высохшего, с тонкими злыми губами, а особенно на другого -- добродушного толстяка, навалившегося на плечо своей соседки, молоденькой девушки, с которой он не сводил отечески-нежного взгляда. И вдруг Фошри замолчал, увидев, что Ла Фалуаз раскланивается с господами, занимавшими одну из лож против сцены. По-видимому, это его удивило:
   -- Вот как, ты знаком с графом Мюффа де Бевиль?
   -- Давным-давно, -- ответил Гектор. -- Мы с Мюффа были соседями по имению. Я часто бываю у них... Граф здесь с женой и тестем, маркизом де Шуар.
   Подстрекаемый тщеславием, радуясь, что ему удалось удивить кузена, Ла Фалуаз пустился в подробности: маркиз -- статский советник, а граф только что назначен камергером двора императрицы. Фошри вооружился биноклем и стал разглядывать графиню, полную брюнетку с белой кожей и прекрасными черными глазами.
   -- Представь меня ей в антракте, -- сказал он, закончив свой осмотр. -- Я уже встречался с графом, но мне хотелось бы попасть на их вторники.
   С верхних ярусов донеслось яростное шиканье. Началась увертюра, а публика все еще входила. Запоздавшие зрители заставляли подниматься с мест целые ряды, в ложах хлопали двери, в коридорах спорили грубые голоса. Говор все не умолкал, напоминая щебет несметной стаи болтливых воробьев в сумерки. Все в зале смешалось; мелькали руки, головы, одни зрители усаживались поудобнее, другие упорно отказывались сесть, желая в последний раз окинуть взглядом зал. Из темной глубины партера раздался негодующий крик: "Сядьте! Сядьте!" По залу пронесся трепет: наконец-то они смогут увидеть знаменитую Нана, о которой Париж говорит целую неделю.
   Мало-помалу шум голосов утих, только изредка прорывался чей-нибудь густой голос. И этот угасающий ропот, замиравшие вздохи зала заглушил оркестр, рассыпая стремительно легкие звуки игривого вальса, в ритме которого звенел смех озорной шутки. Раззадоренная публика заранее улыбалась. А клака, сидевшая в первых рядах партера, бешено зааплодировала. Занавес поднялся.
   -- Смотри-ка, -- сказал Ла Фалуаз, продолжая разговор с Фошри, -- подле Люси сидит какой-то господин.
   Он посмотрел на ближайшую от сцены ложу первого яруса с правой стороны, где на передних местах сидели Люси с Каролиной. В глубине ложи виднелись самодовольная физиономия матери Каролины и профиль высокого, безукоризненно одетого молодого человека с прекрасными белокурыми волосами.
   -- Да взгляни же, -- настойчиво повторял Ла Фалуаз, -- у нее в ложе какой-то господин.
   Фошри направил, наконец, бинокль на ложу, но тотчас же отвернулся.
   -- О, ведь это Лабордет, -- равнодушно пробормотал он, точно присутствие этого человека было чем-то само по себе разумеющимся и не имело никакого значения.
   Кто-то крикнул сзади: "Тише!", -- и им пришлось замолчать. Теперь весь зал, от первых рядов партера до амфитеатра, представлял собой неподвижное море голов, застывшее в напряженном внимании. Первый акт "Златокудрой Венеры" происходил на Олимпе, картонном Олимпе, где облака служили кулисами, а трон Юпитера стоял с правой стороны. Сначала на сцену вышли Ирида и Ганимед и с помощью хора -- толпы небесных служителей -- расставили кресла для богов, собиравшихся на совет. Снова раздались продажные рукоплескания клаки; недоумевающая публика ждала. Ла Фалуаз зааплодировал Клариссе Беню, одной из "дамочек" Борднава, исполнявшей роль Ириды, одетой в бледно-голубой костюм с большим семицветным шарфом, повязанным вокруг талии.
   -- Знаешь, ей приходится выступать в этом костюме без сорочки, -- намеренно громко сказал он Фошри. -- Мы примеряли его сегодня утром... Сорочка виднелась в вырезе под мышками и на спине.
   Но тут зал встрепенулся. На сцену вышла Диана -- Роза Миньон. Ни фигурой, ни лицом худая и смуглая Роза не подходила для этой роли; в своем пленительном уродстве парижского мальчишки она была прелестной живой пародией на изображаемую античную героиню. Выходную арию Дианы с необыкновенно глупым текстом, в котором она жаловалась на Марса, намеревающегося бросить ее ради Венеры, певица исполнила внешне сдержанно, но вложила в нее столько двусмысленных намеков, что публика сразу оживилась... Муж Розы и Штейнер, сидя рядышком, снисходительно посмеивались. Но когда на сцене появился любимец публики Прюльер в генеральской форме с гигантским султаном на шлеме и с палашом, доходившим до плеча, -- весь зал разразился хохотом. Диана опротивела Марсу: она слишком важничает. Тоща Диана поклялась выследить изменника и отомстить. Дуэт закончился шуточной тирольской песенкой, которую Прюльер спел необыкновенно смешно, завывая, как разъяренный кот. В нем была забавная фатоватость преуспевающего первого любовника, и он бросал такие вызывающие взгляды, что женщины в ложах покатывались со смеху.
   Затем публика снова охладела; следующие сцены казались ей скучными. Старому актеру, игравшему простака Юпитера, чья голова склонялась под бременем огромной короны, еле-еле удалось на минуту развеселить публику семейной сценой с Юноной из-за счета кухарки. А когда один за другим стали выходить боги -- Нептун, Плутон, Минерва и прочие, -- это чуть было не испортило все. Мало-помалу поднялся беспокойный ропот, выражавший всеобщее нетерпение, зрители не интересовались больше сценой и смотрели в зал. Люси и Лабордет пересмеивались; граф де Вандевр поглядывал по сторонам из-за полных плеч Бланш, а Фошри украдкой наблюдал за ложей Мюффа; граф сидел с невозмутимым лицом, словно ничего не понял; графиня неопределенно улыбалась, мечтательно устремив глаза вдаль. И вдруг среди всеобщего недовольства раздался, словно беглая стрельба, сухой треск аплодисментов клаки. Все повернулись к сцене: уж не Нана ли вышла, наконец? Долго же она заставляет себя ждать, эта Нана!
   Но то была депутация смертных, которую вели Ганимед и Ирида; почтенные буржуа -- обманутые мужья -- явились к владыке богов с жалобой на Венеру: она-де необузданностью своих страстей дурно влияет на их жен. Хор, написанный в наивно-жалобном тоне, прерывавшийся многозначительными паузами, чрезвычайно насмешил публику. Весь зал облетела острота: "хор рогоносцев", и название это так и сохранилось за хором. У хористов был забавный вид -- зрители находили, что внешность у них подходящая, особенно у толстяка с круглой, как луна, физиономией.
   Но вот явился взбешенный Вулкан, требуя возвратить ему жену, сбежавшую три дня назад. Снова запел хор, взывая к богу рогоносцев Вулкану. Эту роль исполнял Фонтан, комик с озорным и самобытным дарованием, но с разнузданной фантазией; он вышел в огненно-рыжем парике, в гриме сельского кузнеца с голыми руками, на которых были вытатуированы сердца, пронзенные стрелами. Женский голос пронзительно крикнул: "До чего ж уродлив!", -- и все женщины, аплодируя, расхохотались.
   Следующая сцена показалась публике нескончаемой. Юпитер все тянул, собирая совет богов, чтобы поставить на обсуждение петицию обманутых мужей. А Нана все нет и нет! Уж не приберегают ли ее к самому концу, перед тем, как опустить занавес? Это длительное ожидание стало раздражать публику. Снова послышался ропот.
   -- Плохи их дела, -- сказал Штейнеру сиявший от радости Миньон. -- Это чистейшее надувательство. Вот увидите!
   В этот момент облака внутри сцены раздвинулись, и вышла Венера. Нана, высокая и слишком полная для своих восемнадцати лет, одетая в белую тунику богини, с распущенными по плечам длинными золотистыми волосами, спокойно и самоуверенно подошла к рампе и, улыбаясь публике, запела свою большую арию:
   
   "Когда Венера бродит вечерком..."
   
   Со второй же строки куплета в зале стали переглядываться. Что это: шутка, или Борднав побился об заклад, что выкинет такой номер? Никогда еще публика не слышала столь фальшивого и негибкого голоса. Директор правильно сказал: "Скрипит, как немазаное колесо". Она даже держаться не умела на сцене -- вытягивала вперед руки и раскачивалась всем телом, что, по всеобщему мнению, было неприлично. В партере и на дешевых местах слышалось улюлюканье и свист; вдруг из первых рядов кресел послышался надтреснутый, как у молодого петуха, голос, убежденно выкрикнувший:
   -- Просто здорово!
   Весь зал оглянулся. Это произнес белокурый мальчик, вырвавшийся из-под надзора школяр, который не сводил с Нана своих широко раскрытых прекрасных глаз. Лицо его пылало. Когда все обернулись в его сторону, он покраснел еще пуще, смутившись, что невольно заговорил так громко. Его сосед, Дагнэ, смотрел на него с улыбкой, публика смеялась, обезоруженная, никто больше и не думал свистать, а молодые люди в белых перчатках, также очарованные прелестями Нана, млели и аплодировали.
   -- Браво! Очень хорошо! Браво!
   Между тем Нана, увидев, что весь театр смеется, тоже засмеялась. Это вызвало оживление в зале. Венера была презанятной. Когда она смеялась, на подбородке у нее становилась заметной очаровательная ямочка. Нана ждала, ничуть не смущаясь и чувствуя себя как дома, и сразу же стала держаться с публикой непринужденно. Она как бы сама признавалась, что у нее нет ни на грош таланта, но это пустяки, если у нее есть кое-что другое, и она выразительно подмигивала. Обратившись к дирижеру с жестом, словно говорившим: "Ну-ка, приятель, за дело!", -- она начала второй куплет:
   
   "В полночный час Венера к нам приходит..."
   
   Нана пела все тем же скрипучим голосом, но теперь он задевал самые чувствительные струны, вызывая порой трепет. Улыбка не сходила с лица Нана, озаряя ее маленький красный рот, сияла в огромных светло-голубых глазах. Когда она пела особенно двусмысленные куплеты, ее розовые ноздри раздувались, словно она чуяла лакомое, и щеки рдели. Она все еще раскачивалась -- ничему другому ее не научили в театре. Теперь уже никто не считал, что это некрасиво, -- напротив, мужчины наводили на нее бинокли. К концу куплета у нее уже совсем пропал голос, и она поняла, что ей не удастся допеть арию. Тогда, совершенно спокойно, она сделала движение, обрисовавшее под тонкой туникой ее пышные формы, и, перегнувшись всем станом, запрокинув голову, протянула руки. Раздались аплодисменты. Нана повернулась спиной и пошла, показывая затылок с рыжими волосами, похожими на золотое руно. Это вызвало целую бурю аплодисментов.
   Конец акта публика приняла холодно. Вулкан собирался поколотить Венеру. Боги держали совет и решили спуститься на землю, ибо прежде, чем удовлетворить просьбу обманутых мужей, следовало произвести дознание. Тут Диана, подслушав нежные слова, которыми обменялись Марс и Венера, поклялась не спускать с них глаз во время путешествия на землю. В одной из сцен Амур -- эту роль исполняла двенадцатилетняя девочка -- плаксиво отвечал на все вопросы: "Да, маменька... Нет, маменька..." -- и ковырял в носу. Тогда Юпитер поступил с ним по всей строгости, точно сердитый учитель, заперев Амура в карцер и заставив его двадцать раз проспрягать глагол "любить". Финал понравился больше -- хор, блестяще исполненный всей труппой и оркестром. Но когда занавес опустился, клака тщетно подстрекала публику вызвать актеров, -- все встали и направились к выходу.
   Зрители, стиснутые между рядами кресел, топчась на месте и толкаясь, обменивались впечатлениями. И всюду слышалось одно и тоже:
   -- Чушь!
   Один из критиков заметил, что следовало бы сделать побольше купюр. Впрочем, пьесой занимались мало, толковали главным образом о Нана. Фошри Ла Фалуаз вышли в числе первых и встретили в коридоре партера Штейнера с Миньоном. Здесь горели газовые рожки, и в этом помещении, тесном и узком, как штольня рудника, можно было задохнуться от жары. Они постояли с минуту около лестницы справа от рампы, защищенные поворотом перил. Мимо них спускались завсегдатаи дешевых мест, беспрерывно стуча тяжелыми башмаками; затем прошествовала целая вереница фраков, и билетерша всячески старалась загородить стул, на который она свалила верхнее платье, чтобы его не опрокинули.
   -- Да ведь я ее знаю! -- воскликнул Штейнер, увидев Фошри. -- Я уверен, что где-то видел ее... Кажется, в "Казино"; она была так пьяна, что пришлось ее оттуда вывести.
   -- А я хоть не могу утверждать наверняка, но, конечно, встречал ее где-то, как и вы, -- отвечал журналист. Затем, засмеявшись, он вполголоса добавил:
   -- Быть может, у Триконши.
   -- Черт знает что! В грязном притоне! -- в негодовании воскликнул Миньон. -- Ну, разве не омерзительно, что публика так принимает первую встречную шлюху! Скоро в театре не останется ни одной порядочной женщины... Кончится тем, что я не позволю Розе играть.
   Фошри не сдержал улыбку.
   На лестнице не прекращался стук тяжелых башмаков; какой-то низенький человечек в картузе проговорил, растягивая слова:
   -- Н-да!.. Недурна толстушка! Вот это лакомый кусочек.
   В коридоре спорили два молодых щеголя с завитыми волосами, в безукоризненных воротничках с отогнутыми уголками. Один твердил одно слово, никак не пытаясь его объяснить:
   -- Отвратительно! Отвратительно!
   А другой, тоже не утруждая себя никакими доказательствами, отвечал также односложно:
   -- Поразительно! Поразительно!
   Ла Фалуаз отозвался о Нана одобрительно; единственная оговорка, на которую он отважился, -- это то, что она станет еще лучше, если будет совершенствовать свой голос. Тогда Штейнер, который перестал было слушать своих собеседников, вдруг встрепенулся, словно очнувшись. Что ж, надо выждать, в следующих актах дело, возможно, примет другой оборот. Публика отнеслась к постановке снисходительно, но пока, конечно, ее еще не покорили. Миньон уверял, что спектакль будет доведен до конца, и когда Фошри и Ла Фалуаз отошли, решив подняться в фойе, он взял Штейнера под руку и, прижавшись к его плечу, шепнул на ухо:
   -- Увидите, дорогой мой, какой костюм у моей жены во втором акте... Прямо сказать -- игривый!..
   Наверху, в фойе, ярко горели три хрустальные люстры. Фошри и Ла Фалуаз с минуту колебались; сквозь стеклянную дверь виднелось колыхающееся море голов, которое двумя нескончаемыми потоками перекатывалось из одного конца галереи в другой. Однако кузены вошли. В проходе, расположившись группами, громко разговаривали и жестикулировали мужчины, упорно не уступая дороги, несмотря на толчки проходящих; остальные ходили в ряд, стуча на поворотах каблуками по натертому паркету. Справа и слева, между колоннами из пестрого мрамора, на обитых красным бархатом скамьях сидели женщины, устало, словно изнемогая от жары, они смотрели на людской поток; а за ними в высоких зеркалах отражались их шиньоны. В глубине фойе перед буфетной стойкой толстопузый мужчина потягивал из стакана сироп.
   Фошри вышел на балкон подышать свежим воздухом. Ла Фалуаз, изучив все фотографии актрис в рамках, чередовавшиеся с зеркалами в простенках между колонн, в конце концов последовал за кузеном. Свет на фронтоне театра только что погасили. На балконе было темно и совсем прохладно; им сначала показалось, что там пусто. Но какой-то молодой человек, окутанный мраком, одиноко курил, облокотившись справа на каменную балюстраду, и огонек сигареты рдел в темноте. Фошри узнал Дагнэ. Они обменялись рукопожатием.
   -- Что вы здесь делаете, дружище? -- спросил журналист. -- Прячетесь по углам? А ведь обычно в дни премьер вы из партера не выходите!
   -- Я курю, как видите, -- ответил Дагнэ.
   Тогда Фошри спросил, желая его смутить:
   -- Ну-с, какого вы мнения о дебютантке? В публике о ней отзываются не слишком одобрительно.
   -- Ну-да, -- проворчал Дагнэ, -- мужчины, которым она отказывала!
   Этим и ограничилось его суждение о Нана. Ла Фалуаз перегнулся через перила и стал смотреть на бульвар. Напротив ярко светились окна отеля и клуба, а на тротуаре чернела людская масса, расположившаяся за столиками "Мадрид". Несмотря на поздний час, было очень людно: народ двигался медленно, из пассажа Жуфруа лился непрерывный человеческий поток; пешеходам приходилось ждать несколько минут, чтобы перейти улицу, -- такой длинной была вереница экипажей.
   -- Ну и движение! Ну и шум! -- повторял Ла Фалуаз; Париж все еще приводил его в изумление.
   Раздался продолжительный звонок, фойе опустело. Из коридоров заторопились в зал. Занавес был уже поднят, а публика все еще входила группами, к величайшему неудовольствию уже усевшихся зрителей. Все занимали свои места с оживившимися лицами, готовые снова слушать со вниманием. Ла Фалуаз прежде всего взглянул на Гага и очень удивился, увидев возле нее высокого блондина, который незадолго перед тем был в ложе у Люси.
   -- Как зовут этого господина? -- спросил он. Фошри не сразу его заметил.
   -- Ах да, ведь это Лабордет, -- ответил он наконец также беспечно, как и в первый раз.
   Декорация второго акта всех поразила. Она изображала "Черный Шар", кабачок у заставы в разгар карнавала; маски пели хором застольную песню, притоптывая каблуками. Это неожиданная озорная шутка так развеселила публику, что застольную пришлось повторить. И в этот-то кабачок явились боги, чтобы вести свое расследование заблудших по вине Ириды, которая зря похвасталась, будто хорошо знает земной мир. Желая сохранить инкогнито, боги изменили свое обличье; Юпитер явился в одежде короля Дагобера, в штанах наизнанку, в огромной жестяной короне. Феб вышел в костюме почтальона из Лонжюмо, а Минерва оделась нормандской кормилицей. Марса, разряженного в несуразный мундир, зал встретил взрывом хохота. Но хохот стал совсем неприличным, когда показался Нептун в блузе, в высоком картузе со вздутой, как колокол, тульей, с приклеенными на висках завиточками, и, шлепая туфлями, произнес: "Чего уж там! Нам, красавцам мужчинам, поневоле приходится терпеть любовь женщин!"
   Кое-где раздались восклицания, а дамы прикрывали лицо веером. Люси, сидевшая в литерной ложе, так громко смеялась, что Каролина Эке шлепнула ее веером, чтобы она замолчала.
   Теперь пьеса была спасена, ей был обеспечен большой успех. Карнавал богов, Олимп, смешанный с грязью, поруганная религия, поруганная поэзия -- все это необычайно пришлось по вкусу завсегдатаям премьер, людей образованных охватила жажда кощунства; они попирали ногами легенду, превращали в прах все образы античности.
   -- Ну и личико же у Юпитера! А Марс! До чего хорош! -- Королевская власть превращалась в фарс, армия служила на потеху зрителям. Когда Юпитер, с первого взгляда влюбившийся в молоденькую прачку, стал неистово отплясывать канкан, Симонна, игравшая прачку, задрала ногу у самого носа владыки богов и так уморительно назвала его своим "толстеньким папашей", что зал покатился со смеху. Пока другие боги танцевали, Феб угощал Минерву подогретым вином, которое они пили ковшами, а Нептун царил в кружке из семи-восьми женщин, потчевавших его пирожным. Публика на лету схватывала намеки, вкладывала в них неприличный смысл, и самые безобидные слова теряли свое первоначальное значение из-за комментариев, доносившихся из партера. Давно уже театральная публика не спускалась до уровня такого шутовства. Это было для нее разрядкой.
   Между тем действие, сопровождаемое этими шутками, развивалось. Вулкан, одетый щеголем, в желтом костюме, в желтых перчатках и с моноклем, гонялся за Венерой, которая наконец-то появилась в обличье пышногрудой базарной торговки, повязанной платочком и увешанной массивными золотыми украшениями. Нана была так бела и дородна, так вжилась в свою роль, для которой нужно было иметь как мощные бока, так и мощную глотку, что сразу же покорила зал. Публика забыла даже Розу Миньон -- очаровательную малютку в чепчике и коротеньком кисейном платьице, томно пропевшую прелестным голоском жалобы Дианы. А от этой толстой торговки, хлопавшей себя по ляжкам, и кудахтавшей, как курица, веяло жизнью, ароматом всемогущей женственности, который пьянил публику. Со второго акта ей прощалось все: и неумение держаться на сцене, и фальшивый голос, и незнание роли; достаточно ей было повернуться лицом к публике и засмеяться, чтобы вызвать аплодисменты. Когда же Нана пускала в ход свой знаменитый прием -- покачивала бедрами, -- партер бросало в жар, горячая волна поднималась от яруса к ярусу, до самого райка. Но настоящим триумфом Нана были танцы в кабачке. Тут она оказалась в своей сфере. Ее Венера вышла из грязи сточной канавы, она плясала, подбоченившись, под музыку, казалось, созданную для ее голоса, девчонки из предместья. Это была неприхотливая музыка -- так порой возвращались с ярмарки в Сен-Клу под хрипенье кларнета и переливы дудки.
   Актеров заставили повторить еще два номера. Вновь послышался игривый вальс из увертюры, унося в своем вихре богов. Юнона-фермерша застала Юпитера с прачкой и поколотила его. Диана, подслушав, как Венера назначала свидание Марсу, поспешила сообщить час и место свидания Вулкану, и тот воскликнул: "Я знаю, что мне делать!.." Конец представления был неясен. Расследование олимпийцев завершилось финальным галопом, после чего Юпитер, запыхавшийся, потный, потерявший свою корону, заявил, что земные женщины очаровательны и что во всем виноваты мужья.
   Едва спустился занавес, как раздался рев голосов, заглушивших аплодисменты:
   -- Всех! Всех!
   Тогда занавес снова поднялся, на сцену вышли актеры, держась за руки. В центре сцены раскланивались, стоя рядышком, Нана и Роза Миньон. Публика аплодировала, клака вопила. Затем мало-помалу зал опустел.
   -- Я должен подойти и поздороваться с графиней Мюффа, -- проговорил Ла Фалуаз.
   -- Вот и хорошо, заодно и меня представишь, -- ответил Фошри. -- Подойдем к ней немного погодя.
   Но добраться до лож первого яруса оказалось нелегко. Наверху в коридоре была неимоверная давка; чтобы протиснуться в толпе, приходилось пробираться боком, работать локтями. Прислонившись к стене под медной лампой с газовой горелкой, толстый критик разбирал пьесу перед кружком внимательных слушателей. Проходившие мимо вполголоса называли друг другу его фамилию. Молва утверждала в кулуарах, что он непрерывно смеялся во время второго действия; тем не менее он судил о пьесе весьма строго и рассуждал о вкусе и морали. А немного поодаль другой критик высказывал свое мнение, полное снисходительности, однако не лишенное привкуса -- так иной раз горчит молоко, которое начинает скисать.
   Фошри заглядывал поочередно в ложи сквозь круглые окошечки в дверях. Но тут его остановил графине Вандевр, спросив, кого он ищет, и, узнав, что кузены собираются засвидетельствовать свое почтение графу и графине, он указал на ложу номер семь, откуда только что вышел. Затем, наклонившись к уху журналиста, проговорил:
   -- Знаете, милый мой, я убежден, что именно Нана мы и встретили однажды вечером на углу Прованской улицы...
   -- А ведь в самом деле! -- воскликнул Фошри. -- Я же говорил, что знаю ее.
   Ла Фалуаз представил своего кузена графу Мюффа де Бевиль, который отнесся к журналисту очень холодно. Но графиня, услышав имя Фошри, подняла голову и сдержанно похвалила его статьи в "Фигаро". Она грациозно повернулась к пришедшим и облокотилась на бархатный барьер. Они немного поговорили, речь зашла о Всемирной выставке.
   -- Выставка будет очень красивой, -- проговорил граф, не меняя присущего его широкому и правильному лицу выражения важности. -- Я был сегодня на Марсовом поле и восхищен.
   -- Говорят, они не поспеют к сроку, -- осмелился заметить Ла Фалуаз. -- Там такая неразбериха.
   Но граф строго перебил его:
   -- Поспеют... Этого желает император.
   Фошри весело рассказал, как однажды, отправившись на выставку за материалом для статьи, едва выбрался из аквариума, который тогда только строился. Графиня улыбнулась. По временам она поглядывала в зал и, неторопливо приблизив к лицу руку в белой перчатке до локтя, обмахивалась веером.
   Почти опустевший зал дремал; несколько мужчин в партере развернули газеты; женщины непринужденно, точно у себя дома, принимали в ложах посетителей. Теперь под люстрой, свет которой смягчался мелкой пылью, поднятой во время ходьбы в антракте, слышался лишь тихий говор беседовавших между собой завсегдатаев. В дверях толпились мужчины, разглядывая сидевших дам; с минуту они стояли неподвижно, вытянув шею, выставив грудь манишки.
   -- Мы ждем вас в будущий вторник, -- сказала графиня Ла Фалуазу. Она пригласила и Фошри; тот поклонился. О спектакле не говорили. Имя Нана не упоминалось. Граф держался с таким леденящим достоинством, точно находился на заседании Законодательного корпуса. Он сказал только, желая объяснить, почему они пришли на спектакль, что тесть его любит театр. В распахнутую дверь ложи виднелась высокая, прямая фигура старого маркиза де Шуар, который уступил место гостям; широкополая шляпа скрывала его бледное, дряблое лицо; мутным взглядом он провожал проходивших мимо женщин.
   Получив приглашение, Фошри откланялся, чувствуя, что говорить о пьесе было бы неприлично. Ла Фалуаз вышел из ложи последним. Он заметил в ложе графа де Вандевра белокурого Лабордета, который беседовал с Бланш де Сиври, близко наклонившись к ней. -- Вот оно как, -- проговорил Ла Фалуаз, догнав своего кузена, -- значит, Лабордет знакомее всеми женщинами?.. Теперь он у Бланш.
   -- Ну, разумеется, он их всех знает, -- спокойно ответил Фошри. -- Ты что же, с неба свалился, мой милый?
   В коридоре стало просторнее. Фошри собрался уже уходить, когда его окликнула Люси Стьюарт. Она стояла в самом конце коридора, у двери своей ложи. Там, по ее словам, невыносимо жарко; заняв своими юбками коридор во всю его ширину, она с Каролиной и ее матушкой грызли жаренный в сахаре миндаль. С ними запросто беседовала билетерша. Люси набросилась на журналиста: хорош, нечего сказать, поднимается наверх к другим женщинам, а к ним даже не зашел узнать, не хочется ли им пить! Потом, тут же отвлекшись, продолжала:
   -- А знаешь, милый, по-моему, Нана очень недурна!
   Люси просила журналиста остаться в ее ложе на последний акт, но он уклонился, пообещав зайти за ними после спектакля. Внизу, перед театром, Фошри и Ла Фалуаз закурили. На тротуаре собралась толпа мужчин, вышедших из театрального подъезда подышать свежим ночным воздухом в затихавшем гуле бульвара.
   Тем временем Миньон увел Штейнера в кафе "Варьете". Видя успех Нана, он заговорил о ней с восхищением, не спуская с банкира бдительного взгляда. Он хорошо знал Штейнера; дважды он помогал ему обмануть Розу, а затем, когда каприз у Штейнера проходил, приводил его к ней обратно раскаявшегося и преданного. Многочисленные посетители кафе теснились вокруг мраморных столиков; некоторые из них наспех осушали свой стакан стоя, а большие зеркала бесконечно умножали огромное количество человеческих голов, непомерно увеличивали узкую комнату с тремя люстрами, обитыми скамейками и витой лестницей, покрытой красной дорожкой. Штейнер уселся за столик в первой комнате, выходившей окнами на бульвар, где несколько преждевременно, при стоявшей погоде, сняли двери с петель. Банкир пригласил проходивших мимо Фошри и Ла Фалуаза.
   -- Присаживайтесь, выпейте с нами кружку пива!
   Сейчас Штейнер был очень занят одной мыслью -- ему хотелось послать на сцену букет для Нана. Наконец он окликнул одного из лакеев, которого запросто называл Опостом. Прислушавшись к их разговору. Миньон окинул его таким проницательным взглядом, что Штейнер смутился и пробормотал:
   -- Два букета, Огюст, по одному каждой, и передайте их билетерше, чтобы она улучила подходящую минуту, слышите?
   На другом конце залы, прижавшись затылком к раме стенного зеркала, неподвижно сидела перед пустым стаканом девушка лет восемнадцати, не больше, словно окаменев от долгого и тщетного ожидания. Ее девическое личико с бархатными, кроткими и чистыми глазами обрамляли вьющиеся от природы прекрасные пепельные волосы; на ней было полинявшее зеленое шелковое платье и круглая помятая шляпка. Озябшая в этой прохладной ночи девушка была бела, как полотно.
   -- Скажи-ка, здесь и Атласная -- пробормотал Фошри, заметив ее.
   Ла Фалуаз спросил, кто она такая.
   -- Э, обыкновенная бульварная потаскушка, -- ответил Фошри, -- такая шалая, что послушать ее занятно. -- И журналист громко обратился к ней: -- Ты что тут делаешь. Атласная?
   -- Подыхаю со скуки, -- спокойно ответила девушка, не шелохнувшись.
   Все четверо мужчин в восторге расхохотались.
   Миньон стал уверять, что им незачем торопиться в зал; перемена декораций для третьего акта займет двадцать минут. Но кузены, выпив свое пиво, хотели вернуться в театр -- они продрогли. Тогда Миньон, оставшись наедине со Штейнером, облокотившись на стол и приблизив лицо к лицу, сказал:
   -- Так как же, решено? Мы пойдем к ней, и я вас представлю. Но все останется между нами, хорошо? Жене моей незачем это знать.
   Вернувшись на свои места, Фошри и Ла Фалуаз заметили в одной из лож второго яруса красивую, скромно одетую даму. Подле нее сидел степенного вида господин -- начальник департамента министерства внутренних дел, с которым Ла Фалуаз, по его словам, познакомился в доме Мюффа. А Фошри, в свою очередь, высказал предположение, что дама в ложе -- некая г-жа Робер -- порядочная женщина, у которой бывает не больше одного любовника, причем это всегда какой-нибудь весьма почтенный человек.
   Но тут они невольно оглянулись: на них с улыбкой смотрел Дагнэ. Теперь, когда успех Нана был бесспорным, он больше не прятался и с торжествующим видом прошелся по фойе. Его сосед по ряду так и сидел в своем кресле в восторженном оцепенении. Вот оно, вот что такое женщина; он сидел пунцовый, рассеянно снимая и надевая перчатки. Услышав, что Дагнэ заговорил о Нана, он робко спросил:
   -- Извините, сударь, вы знакомы с дамой, которая играет Венеру?
   -- Да, немного, -- нехотя пробормотал удивленный Дагнэ.
   -- В таком случае вы, верно, знаете ее адрес?
   Вопрос, обращенный к нему, был настолько "в лоб", неожиданный, что Дагнэ захотелось ответить пощечиной.
   -- Нет, -- сухо отрезал он.
   И повернулся спиной. Белокурый юнец понял, что его поступок неприличен; он еще больше покраснел и, растерявшись, притих.
   За сценой трижды ударили молотком; билетерши, нагруженные шубами и пальто, навязанными возвращавшимися в зал зрителями, засуетились. Клака захлопала при виде декорации, изображавшей серебряный грот в Этне; стены его блестели, как новенькие монеты, а в глубине, словно солнце на закате, пылала кузница Вулкана. Во второй сцене Диана сговаривалась с Вулканом, что он объявит о своем мнимом отъезде и предоставит Венере и Марсу свободу действий. Затем, как только Диана осталась одна, появилась Венера. Трепет пробежал по залу: Нана вышла на сцену нагая. Невозмутимо спокойная, она была уверенна во всемогуществе своего тела. На ней было накинуто легкое газовое покрывало; тонкая ткань не скрывала ее покатые плечи, высокую упругую грудь амазонки, ее широкие, сладострастно колыхающиеся бедра, полные ляжки, светлую кожу блондинки -- все ее белоснежное тело. Это была Венера, вышедшая из морской пены, и покровом ей служили только волосы. А когда Нана поднимала руки, у нее под мышками виднелся при свете рампы золотистый пушок. Никто не аплодировал, никто больше не смеялся. Мужчины сидели с серьезными лицами, жаждущие губы были сжаты. В воздухе будто пронесся ветер, и в его дуновении, казалось, таилась глухая угроза. В добродушной толстушке вдруг предстала женщина, волнующая, несущая с собой безумные чары своего пола, пробуждающая неведомые желания. Нана продолжала улыбаться; но теперь это была хищная улыбка, властвовавшая над мужчинами.
   -- Ну и ну! -- вот все, что только Фошри и сказал Ла Фалуазу. Между тем Марс, по-прежнему с султаном на шлеме, явился на свидание и оказался меж двух богинь. Прюльер очень искусно провел эту сцену; пока его ублажали -- с одной стороны Диана, которая решила сделать последнюю попытку, прежде чем предать его Вулкану, а с другой -- Венера, которую подстрекало присутствие соперницы, -- Марс расхаживал, принимая их ласки; вид у него был такой, словно он, как сыр в масле катается. Сцена закончилась большим трио. И тогда-то в ложе Люси Стюарт появилась билетерша и бросила на сцену два огромных букета белой сирени. Публика зааплодировала. Нана и Роза Миньон кланялись, а Прюльер поднял букеты. Кое-кто в первых рядах партера с улыбкой поглядывал на ложу бенуара, где сидели Штейнер и Миньон. Банкир, красный, как рак, подергивал подбородком, словно ему был тесен воротничок.
   Следовавшие за тем сцены окончательно покорили зрительный зал. Диана в бешенстве ушла. А Венера тотчас же уселась на мох и подозвала Марса. Никогда еще в театре не показывали такой смелой сцены обольщения. Нана, обняв Прюльера за шею, привлекла его к себе, но тут в глубине грота показался Фонтан, его шутовская мимика изображала ярость мужа, который застает жену на месте преступления. Вулкан держал в руках свою пресловутую железную сеть. С минуту он раскачивал ее, как рыбак, собирающийся закинуть невод, затем сделал ловкий маневр, и Венера с Марсом попались в ловушку: сеть накрыла их в позе счастливых любовников.
   Гул, похожий на подавленный стон, пронесся по рядам. Кое-где захлопали, но все бинокли были наведены на Венеру. Мало-помалу Нана целиком завладела публикой и теперь каждый мужчина был в ее власти. Призыв плоти, исходивший от нее, как от обезумевшего зверя, звучал все громче, заражая зал. В эту минуту малейшее ее движение пробуждало страсть, и ей достаточно было пошевелить мизинцем, чтобы пробудить вожделение. Спины зрителей выгибались дугой, вздрагивая, словно струны, от прикосновения невидимого смычка, от теплого, блуждающего дыхания, исходившего из неведомых женских уст, шевелились на затылках легкие пряди волос. Фошри видел перед собою юношу-школьника, который от возбуждения даже привстал. Подстрекаемый любопытством, Фошри рассматривал окружающих: граф де Вандевр был очень бледен, губы его были плотно сжаты; апоплексическая физиономия толстяка Штейнера, казалось, вот-вот лопнет; Лабордет смотрел в бинокль с удивленным видом барышника, любующегося безукоризненной кобылой; у Дагнэ налились кровью и шевелились уши. Когда же Фошри оглянулся назад, он был поражен тем, что увидел в ложе Мюффа: позади графини, сидевшей с побледневшим, серьезным лицом, стоял, словно завороженный, граф; лицо его покрылось красными пятнами; рядом с ним в полумраке светились, вспыхивая золотистыми искорками, точно зрачки кошки, еще недавно тусклые глаза маркиза де Шуар. Зрители задыхались от жары, волосы их прилипли к потным лбам. За те три часа, что они провели здесь, воздух накалился от горячего дыхания людей.
   В ослепительном свете газа столбы пыли все сгущались, неподвижно повиснув над люстрой. Публика была, как в дурмане, похожем на головокружение; усталые и возбужденные зрители томились теми дремотными желаниями, которые в полночь нашептывает альков. А Нана перед лицом этой млеющей, расслабленной и опустошенной к концу спектакля полуторатысячной толпы оставалась победительницей, ибо ее мраморное тело, ее женское естество обладало такой силой, что могло уничтожить всех этих людей, не растрачивая себя.
   Спектакль кончился. На торжествующий зов Вулкана сбежались все олимпийцы и продефилировали перед влюбленными с игривыми и удивленными возгласами. Юпитер сказал: "Сын мой, я нахожу, что с вашей стороны весьма легкомысленно приглашать нас на подобное зрелище". Затем всеобщее мнение резко изменилось в пользу Венеры. Хор рогоносцев, вновь введенный Иридой, умолял владыку богов оставить дело без последствий: с тех пор, как женщины стали сидеть дома, мужчинам от них нет житья; лучше уж быть обманутым, но довольным, -- такова была мораль пьесы. Тогда Венеру освободили, Вулкан получил "право жить раздельно" с женой. Марс помирился с Дианой. А Юпитер, чтобы восстановить в собственном семействе мир, сослал молоденькую прачку на одно из созвездий. Амура, наконец, выпустили из карцера, где он, вместо того, чтобы спрягать глагол "любить", делал бумажных петушков. Занавес опустился под апофеоз: коленопреклоненный хор рогоносцев спел благодарственный гимн Венере, улыбавшейся и словно выросшей в своей властной наготе.
   Зрители, слушавшие апофеоз уже стоя, поспешили к выходу. В публике стали известны имена авторов, их дважды вызывали под гром аплодисментов. Но особенно настойчиво кричали: "Нана! Нана!" Не успела еще публика покинуть зал, как стало темно, рампа погасла, люстру опустили, длинные серые полотнища свесились над авансценой и скрыли позолоту галерей; и зал, где еще минуту назад было так шумно и жарко, погрузился в тяжелый сон, а кругом все сильнее чувствовался запах затхлости и пыли.
   Графиня Мюффа, стройная и закутанная в меха, ждала у барьера ложи, пока схлынет толпа, и глядела в темноту.
   В коридорах публика осаждала билетерш, которые метались среди вороха разбросанной одежды, Фошри и Ла Фалуаз спешили попасть к разъезду. Вдоль вестибюля шпалерами стояли мужчины, а по двойной лестнице плотной массой медленно и равномерно лились два бесконечных людских потока.
   Штейнер, увлекаемый Миньоном, исчез одним из первых. Граф де Вандевр ушел под руку с Бланш де Сиври. Гага с дочерью на миг оказались в затруднительном положении, из которого их вывел Лабордет: он подозвал для них фиакр и предупредительно захлопнул за ними дверцу. Никто не заметил, как прошел Дагнэ. А сбежавший школяр, щеки которого еще пылали, решил ждать у артистического подъезда, но когда он подбежал к пассажу Панорам, решетка его была уже заперта, а на тротуаре стояла Атласная; она подошла, задевая его своими юбками, но отчаявшийся юноша грубо оттолкнул ее и исчез в толпе, плача от собственного бессилия и страсти. Зрители на ходу закуривали сигары, напевая вполголоса: "Когда Венера бродит вечерком..." Атласная вернулась в кафе "Варьете", где она с разрешения Огюста доедала сахар, оставшийся на дне стакана от сладких напитков. Какой-то толстяк, чрезвычайно разгоряченный, увел ее, наконец, во тьму медленно засыпавшего бульвара.
   Публика все еще выходила из театра. Ла Фалуаз поджидал Клариссу. Фошри обещал проводить Люси Стьюарт и Каролину Эке с матерью. Все трое вышли с хохотом и заняли своими юбками целый угол вестибюля, когда мимо с ледяным спокойствием проследовали Мюффа. В этот момент отворилась узкая дверца, из нее выглянул Борднав, который добился от Фошри обещания написать рецензию. Вспотевший и раскрасневшийся Борднав, казалось, опьянел от успеха.
   -- Пьеса выдержит не менее двухсот представлений, -- любезно сказал, обращаясь к нему, Ла Фалуаз. -- Весь Париж перебывает в вашем театре.
   Но Борднав рассердился. Резким движением он указал на публику, наполнявшую вестибюль, на теснившихся мужчин с пересохшими губами, с пылающими глазами, еще не остывших от обладания Нана, и яростно крикнул:
   -- Да скажи, наконец, -- в моем борделе, упрямая твоя голова!

2

   Наутро, в десять часов, Нана еще спала. Она занимала третий этаж большого нового дома по бульвару Осман, владелец которого имел обыкновение сдавать внаем еще сырые квартиры одиноким дамам, чтобы они их "обживали"
   Эту квартиру для Нана снял, уплатив за полгода вперед, богатый купец из Москвы, проживший одну зиму в Париже. Квартира была слишком велика для Нана, поэтому и осталась не обставленной до конца; кричащая роскошь, золоченые консоли и стулья соседствовали с подержанными вещами, купленными у старьевщиков, -- столиками из красного дерева, цинкованными канделябрами под флорентийскую" бронзу. В этом угадывалась судьба кокотки, слишком скоро брошенной первым солидным содержателем и снова попавшей в объятия ненадежных любовников, трудные для нее первые шаги на этой стезе, неудачное начало карьеры, которой мешало отсутствие кредита, и угроза выселения из квартиры.
   Нана спала, лежа на животе, сжимая руками подушку, зарывшись в нее поблекшим от сна лицом. Спальня и будуар были единственными комнатами, тщательно отделанными местным обойщиком. Сквозь занавеси скользнул луч, осветив мебель палисандрового дерева, штофные обои и кресла, обтянутые дамасским шелком в крупных голубых цветах по серому полю. И вдруг во мгле этой дремлющей комнаты Нана сразу проснулась; она удивилась, ощутив подле себя пустоту. Она взглянула на вторую подушку, лежавшую рядом с ее собственной, где в кружевах еще осталась теплая ямка -- след чьей-то головы. И, нащупав у изголовья кнопку электрического звонка, она позвонила.
   -- Так он ушел? -- спросила Нана горничную.
   -- Да, сударыня, господин Поль ушел минут десять назад... Он не стал вас будить, так как вы устали. Но велел передать, что будет завтра.
   С этими словами Зоя -- горничная Нана -- открыла ставни. В комнату ворвался дневной свет. Черные, как смоль волосы Зои были причесаны на прямой пробор; ее вытянутое вперед свинцово-бледное рябое лицо, с приплюснутым носом, толстыми губами и бегающими черными глазами, смахивало на собачью мордочку.
   -- Завтра, завтра, -- повторила Нана, не совсем еще очнувшись от сна, -- а разве завтра его день?
   -- Да, Дагнэ всегда приходит по средам.
   -- Да нет же, вспомнила! -- воскликнула молодая женщина и села на кровати. -- Теперь все по-другому. Я хотела ему сегодня утром сказать... Иначе он столкнется с черномазым. Может получится неприятность!..
   -- Но, сударыня, вы не предупредили меня, я ведь не знала, -- пробормотала Зоя. -- Когда вы меняете дни, надо меня предупреждать, чтобы я знала... Так старый скаред теперь назначен не на вторник?
   Разговаривая между собой, они совершенно серьезно называли "черномазым" и "старым скаредом" обоих содержателей Нана: коммерсанта из предместья Сен-Дени, человека по натуре весьма расчетливого и валаха, выдававшего себя за графа, который платил очень нерегулярно, причем источник его дохода был весьма сомнительного свойства. Дагнэ приходил на следующий день после "старого скареда", и так как коммерсанту с восьми часов утра полагалось быть у себя "в деле", то молодой человек поджидал на кухне у Зои, пока он уйдет, а затем занимал еще теплое место до десяти часов, после чего сам отправлялся по своим делам. И он и Нана находили, что это очень удобно.
   -- Ну и ладно, сказала Нана, -- я напишу ему после обеда... А если он не получит моего письма, вы его завтра не впустите.
   Зоя бесшумно ходила по комнате. Она говорила о вчерашнем успехе Нана. У нее такой талант, она так хорошо пела! Ах, теперь она может быть спокойна!
   Нана, опершись локтем о подушку, в ответ только кивала головой. Ее рубашка соскользнула с плеч, по которым рассыпались распущенные волосы.
   -- Конечно, задумчиво бормотала она, -- но пока-то что делать? У меня сегодня будет куча неприятностей... Ну, а консьерж утром не приходил?
   Тут разговор принял серьезный характер. Они задолжали за три месяца за квартиру, и хозяин поговаривал об описи имущества. Кроме того, на них обрушилась толпа кредиторов -- каретник, белошвейка, портной, угольщик и множество других, которые поочередно каждый день курили на скамеечке в передней; самым страшным был угольщик, он кричал на всю лестницу. Но настоящим горем для Нана был малютка Луизэ, ее ребенок, родившийся, когда ей было шестнадцать лет; она оставила его у кормилицы в деревне, в окрестностях Рамбулье. Чтобы вернуть Луизэ, Нана должна заплатить кормилице триста франков. Последнее свидание с сыном вызвало у Нана прилив материнской нежности, она приходила в отчаяние, что не может осуществить своего замысла, превратившегося в манию, -- рассчитаться с кормилицей и поместить мальчика у тетки, г-жи Лера, в Батиньоле, где она могла бы навещать сына, когда ей вздумается.
   Горничная осторожно намекнула своей хозяйке, что ей следовало бы рассказать обо всех своих нуждах "старому скареду".
   -- Да я ему все сказала, -- воскликнула Нана, -- но он ответил, что ему предстоят крупные срочные платежи. Уж он-то больше своей тысячи франков в месяц не даст ничего... А чернявый засыпался, по-моему, продулся в пух и прах... Ну, а бедняжка Мими и сам очень нуждается в деньгах, падение акций на бирже совсем его разорило, он даже цветов не может мне принести.
   Она говорила о Дагнэ. В минуты пробуждения у нее не было тайн от Зои. Та привыкла к подобным признаниям и принимала их с почтительным сочувствием. Но, если госпожа заводит с ней разговор о своих делах, она позволит себе высказать все, что думает. Прежде всего, она очень любит свою хозяйку, ради нее она ушла от г-жи Бланш, а ведь та, видит бог, что угодно бы отдала, лишь бы вернуть ее обратно! Она всегда найдет себе место, ее ведь хорошо знают; но она останется здесь даже при стесненных обстоятельствах, потому что верит в будущее своей госпожи. Наконец Зоя изложила свое мнение: в молодости всегда делаешь глупости, но на этот раз надо быть начеку -- ведь мужчины думают только об удовольствиях. О, их немало явится! Барыне стоит лишь слово сказать, чтобы утихомирить кредиторов и добыть деньги.
   -- Все это не заменяет мне трехсот франков, -- повторяла Нана, запустив пальцы в растрепанные волосы. -- Мне нужно триста франков сегодня, сейчас. До чего ж обидно, что я не знаю никого, кто мог бы дать триста франков!
   Нана старалась найти выход, она хотела послать деньги в Рамбулье с г-жой Лера, которую ждала как раз в это утро. Неудовлетворенная прихоть портила ей вчерашний триумф. Подумать только, что среди всех этих мужчин, которые так рукоплескали ей, не нашлось ни одного, кто принес бы ей пятнадцать луидоров! А потом, она ведь не может принимать от них деньги просто так. Господи, до чего ж она несчастна! И Нана все время вспоминала своего малютку; у него голубые глазки, как у ангелочка, и он так забавно лепечет "мама", что можно помереть со смеху!
   В этот момент в передней пронзительно задребезжал электрический звонок. Зоя вернулась и тихо шепнула:
   -- Какая-то женщина.
   Она раз двадцать видела эту женщину, но всегда притворялась, будто не узн фигуру. Это была рецензия Фошри, написанная по выходе из театра -- два очень горячих столбца, полных самого едкого сарказма по отношению к артистке и самого чувственного восторга по отношению к женщине.
   -- Превосходно, превосходно! -- повторял Франсис.
   Нана была совершенно равнодушна к насмешкам над ее голосом. Однако, каков этот Фошри! Ладно же, отомстит она ему за его шутки.
   M-me Лера, прочитав рецензию, объявила внезапно, что у всех мужчин черт сидит в икрах, и решительно отказалась от дальнейших объяснений своей мысли, вполне довольная этим веселым намеком, ей одной понятным. Между тем, Франсис окончив прическу Нана и, раскланиваясь, сказал:
   -- Я просмотрю вечерние газеты... Как всегда? В половине шестого?
   -- Принесите мне банку помады и фунт пралин от Буасье! -- крикнула ему Нана, когда он затворил за собою дверь.
   Оставшись вдвоем, племянница и тетка вспомнили, что они еще не поздоровались, как следует, и принялись целоваться. Рецензия их обеих привела в возбужденное состояние. Нана, до той минуты полусонная, снова почувствовала опьянение триумфом. О, Роза Миньон искусает себе все пальцы! Так как тетка не захотела пойти в театр, потому что, по ее словам, от сильных ощущений у нее ломит в желудке, то Нана пришлось рассказать ей все, как было. Рассказывая, она сама кружила себе голову. Весь Париж, по ее словам, дрожал от аплодисментов. Потом, вдруг, прерывая себя, она со смехом спрашивала: можно ли было предсказать все это, когда она каталась по грязи с уличными мальчишками на улице Гут-Дор! M-me Лера покачивала головой: "о, нет, нет! этого никак нельзя было предсказать". Она заговорила, в свою очередь, принимая серьезный вид, называя Нана своей дочерью. Да, и в самом деле, разве она ей теперь не вторая мать, после того, как настоящая мать сошла в могилу, вслед за папенькой и бабушкой? Нана, сильно растроганная, чуть не расплакалась. Но m-me Лера повторяла, что прошлое останется прошлым -- о, грязным прошлым, в котором не следует копаться каждый день! Очень долго она не видалась с племянницей, потому что родня обвиняла ее в том, что она делает вместе с племянницей нехорошие дела. Господи, разве это для нее возможно! Она же убеждена, что Нана всегда вела себя чисто. Теперь же с нее довольно того, что племянница хорошо устроилась и что она любит своего Сына. Честность и трудолюбие -- вот что всегда должно быть украшением женщины.
   -- А чей это ребенок? -- прервала она себя вдруг, и глаза ее зажглись нетерпеливым любопытством.
   Нана, огорошенная вопросом, колебалась секунду.
   -- Одного господина, -- отвечала она.
   -- А знаешь, -- продолжала тетка, -- говорят, что он у тебя от одного каменщика, который таскал тебя за косы... Впрочем, ты мне когда-нибудь расскажешь все это. Знаешь, ведь, что я не проболтаюсь... О, я буду ухаживать за ним, как за маленьким принцем!
   Она уже бросила ремесло цветочницы и жила шестьюстами франков дохода со своего капитальца, сколоченного по грошам. Нана обязалась нанять ей маленькую квартирку и, сверх того, обещала платить ей сто франков в месяц. Услыхав такую цифру, тетка пришла в большой азарт и закричала племяннице:
   -- Не давай им спуску, души их за глотку, раз они в твоих руках!
   Она говорила о мужчинах. Они снова поцеловались. Но разговор перешел затем на Луизэ, и вдруг сияющее лицо Нана омрачилось: в голове ее мелькнула неприятная мысль.
   -- Ах, какая досада, -- пробормотала она. -- Мне нужно уйти из дому в три часа. Вот уж каторга!
   M-me Лера чуть было не спросила ее, куда она хочет идти, но, взглянув на нее, промолчала. В эту самую минуту Зоя доложила, что кушанье подано. Все перешли в столовую, где за накрытым столом уже сидела какая-то пожилая дама. Она не сняла с головы шляпки. Платье ее было неопределенного цвета: что-то среднее между пюсовым и темно-зеленым. Нана нисколько не удивилась ей и только спросила, отчего она не зашла к ней в комнату?
   -- Я слышала голоса, -- отвечала старуха, -- и подумала, что у вас гости.
   M-me Малуар, дама степенная, с хорошими манерами, играла роль "старой приятельницы" при Нана. Она выезжала с ней вместе и служила ей компаньонкой. Присутствие m-me Лера стесняло ее в первую минуту. Но, узнав, что это тетка, она ласково посмотрела на нее со своей кисловатой улыбкой. А в это время Нана накинулась на редиски и стала их есть без хлеба: она уверяла, что у нее аппетит волчий. M-me Лера, сделавшись вдруг церемонной и желая хвастнуть своей деликатностью, отказалась от редиски; от них делается харкотина. Но молодая женщина любила редиску больше всего на свете; она готова была съесть ее целый сноп. Когда Зоя подала котлетки, Нана пощипала немножко мяса и пососала косточку, от времени до времени поглядывая искоса на шляпку своей старой приятельницы.
   -- Скажите, пожалуйста, -- спросила она, наконец, -- это новая шляпка, которую я вам подарила?
   -- Да, я ее переделала, -- пробормотала m-me Малуар, с трудом ворочая языком.
   Шляпка была самая невозможная: с вырезом на лбу и огромным пером в виде султана. M-me Малуар имела слабость переделывать все свои шляпки; она одна понимала, что ей к лицу, и в одну минуту умела сделать безобразный треух из самой изящной шляпки. Нана, купившая ей эту шляпку именно для того, чтоб не краснеть за нее, когда они выезжали вместе, чуть не вышла из себя.
   -- Сбросьте ее, по крайней мере! -- крикнула она.
   -- О, нет, благодарю вас, -- с достоинством отвечала старуха, -- она мне нисколько не мешает, мне в ней отлично.
   После котлеток подали цветную капусту и остаток холодного цыпленка. При каждом блюде Нана делала гримасу, обнюхивала, задумывалась и оставляла свою тарелку нетронутою. Она кончила завтрак вареньем -- вкус у нее был птичий.
   Десерт затянулся. Зоя подала кофе, не убрав со стола, дамы только отодвинули свои тарелки. Разговор шел все о вчерашнем представлении. Нана крутила папироски, которые она покуривала, развалившись в кресле. M-me Лера и m-me Малуар, мало-помалу распускаясь, начали выказывать друг к другу симпатию. Так как Зоя стояла с пустыми руками, опершись спиной на шкаф, то ей пришлось рассказать свою биографию.
   По ее словам, она была дочерью акушерки из Берси. Матери ее не повезло, и Зоя должна была поступить на службу сначала к дантисту; потом к страховому агенту, но эти места были не по ней. Затем она с гордостью принималась перечислить всех дам, у которых, она служила в горничных. Зоя рисовалась, уверяя, что не раз в ее руках была судьба этих женщин. О, без нее не одной пришлось бы иметь очень неприятные истории! Вот, например, однажды сидит у m-me Бланш ее друг, вдруг входит "сам"; что же сделала Зоя, как бы вы думали? Она хлопнулась о землю, проходя чрез салон, старик бросился в кухню за стаканом воды, а в это время друг успел дать тягу.
   -- Ах, какая вы милая! -- сказала Нана со смехом, пуская тонкую струйку дыма.
   Она слушала Зою с каким-то нежным, подобострастным восторгом. Эта некрасивая девушка питала глубочайшее презрение к красоте. Она пожимала плечами, стоя за спиной своих хозяек, этих забулдыг, этих замарашек, загребающих деньги лопатами, но глупых, как их собачонки.
   -- Ах, у меня было много горя в жизни... -- начала m-me Лера.
   Затем, придвинувшись к m-me Малуар, она стала поверять ей свои тайны, причем обе от времени до времени брали кусочки сахару и, окунув в коньяк, посасывали. Но m-me Малуар имела привычку выслушивать чужие секреты, никогда не проговариваясь на счет своих. Носились слухи, что она живет на какие-то таинственные деньги в комнате, куда никто никогда не проникал. Единственный предмет, который приводил ее в возбужденное состояние и о котором она могла болтать без умолку -- это были ясновидящие. Она была знакома с одной ясновидящей, вылечивавшей от всех болезней одним прикосновением к волосам больного. Так как m-me Лера заявила, что у нее вот уж с неделю покалывает в левом плече, то Малуар взяла с нее слово побывать у ее ясновидящей.
   Вдруг Нана накинулась на тетку.
   -- Тетушка, ради Бога, не играй ты ножами. Знаешь, ведь, что меня от этого воротит.
   По рассеянности, мадам Лера сложила два ножа крестом. Молодая женщина всегда уверяла, что она вовсе не суеверна. Опрокинуть солонку -- это пустяки, пятница -- тоже вздор, что же касается ножей -- это уж чересчур, с этим она не могла совладать; ножи никогда не обманут. Наверное, с ней случится какая-нибудь неприятность. Она зевнула и, затем, промолчав с минуту, сказала, с видом величайшей скуки:
   -- Уже два часа. Мне необходимо идти. Ах, как это досадно!
   Обе старухи обменялись взглядом и, затем, молча покачав головой в один голос сказали: О, конечно, это не всегда приятно.
   Нана снова откинулась на спинку кресла и закурила новую папироску; что же касается до m-me Лера и Малуар, они скромно закусывали губы, погрузившись в философские размышления.
   -- А мы без вас сыграем пока в безик, -- сказала, наконец, мадам Малуар, после довольно продолжительного молчания. -- Вы, конечно, играете в безик, m-me Лера?
   -- О, разумеется, она играет и при том в совершенстве -- произнесла Нана. Зоя вышла; ее не стоило беспокоить для этого. Можно отлично устроиться на краю стола. Тотчас же они отвернули скатерть на грязные тарелки, и m-me Малуар сама встала, чтоб достать карты из шкафчика. Но Нана остановила ее, прося, прежде чем они сядут за карты, написать ей письмецо. Она сама терпеть не может писать, к тому же не уверена в своей орфографии; приятельница же ее умела писать такие милые, задушевные записочки. Она побежала в свою спальню за хорошей бумагой. Чернильница -- пузырек чернил в три су, с запыленным и заржавленным пером, -- стояла на комоде. Написать нужно было Дагенэ. М-llе Малуар собственноручно вывела своим английским почерком: "Мой миленький голубчик", и уведомляла его затем, чтоб он не приходил завтра, потому что "этого нельзя", но что "вдали, как и вблизи, во всякую минуту, она только о нем одном думает".
   -- В конце я посылаю "тысячу поцелуев", -- проговорила m-lle Малуар.
   М-mе Лера одобрительно кивала "головой при каждой фразе. Глаза ее горели, она ужасно любила вмешиваться в сердечные истории. Поэтому, она пожелала непременно вставить что-нибудь от себя. Приняв нежный, воркующий тон, она поправила:
   -- "Тысячу поцелуев твоим милым глазкам".
   -- Да, да! -- воскликнула Нана, -- "тысячу поцелуев троим милым глазкам"!
   Лица обеих старух сияли блаженством.
   Позвонили Зою, чтобы дать ей снести письмо рассыльному. По счастью, как раз в эту минуту пришел театральный комиссионер, который принес Нана театральное расписание, забытое утром. Она приказала позвать его и поручила на обратном пути занести Дагенэ письмо, причем задала ему несколько вопросов. О, Борднав совершенно доволен: места уже разобраны на восемь дней вперед. Целая толпа народу приходила спрашивать адрес Нана. Когда рассыльный вышел, Нана объявила, что уйдет всего на час, не более. Если будут гости, пусть подождут. Не успела она договорить, как раздался звонок. Это был кредитор -- содержатель наемных экипажей. Он расположился в прихожей на скамейке. Ну, этот пусть себе хлопает глазами хоть до вечера; дело терпит.
   -- Теперь иду! -- сказала Нана, снова лениво потягиваясь и почесываясь. -- Теперь мне бы уж следовало быть там.
   Однако она не двигалась с места, следя за игрой тетки, у которой только что оказалось четыре туза. Опершись подбородком на ладонь, она вся погрузилась в игру. Но вдруг она встрепенулась; на часах пробило три.
   -- А чтоб тебе ни дна, ни покрышки! -- грубо крикнула она.
   M-me Малуар, считавшая в это время "очки", стала ободрять ее своим слащавым голосом.
   -- Голубушка, вы бы уж лучше поскорей покончили со своим дельцем.
   -- Да, уж постарайся освободиться поскорее. Я поеду в половине пятого, если в четыре ты привезешь деньги.
   -- О, дело не затянется! -- пробормотала она.
   В десять минут Зоя надела ей платье и шляпку. Ей было решительно все равно, как она выглядит. В ту минуту, когда она совсем уж собралась уходить, раздался новый звонок. Теперь это был угольщик. Ну что ж? Провести его к каретнику: им будет веселей. Однако, желая избегнуть сцены, Нана прошла через кухню и спустилась по черной лестнице: дело было знакомое и при том вовсе не хлопотливое -- нужно было только подобрать шлейф.
   -- У кого материнское сердце, тому все можно простить, -- поучительным тоном сказала m-me Малуар, когда они остались вдвоем.
   -- Четыре короля, -- отвечала m-me Лера, вся занятая игрой.
   Обе погрузились в бесконечную партию. Стол оставался неубранным. В комнате стоял густой туман от выкуренных Нана сигареток и еще не остывших недоеденных блюд. Обе дамы снова принялись кушать сахар с коньяком. Около двадцати минут играли и посасывали они, когда раздался третий звонок, и Зоя быстро вбежав в комнату, принялась гнать их вон без всякой церемонии, как своих товарок.
   -- Слышите, звонят? Вам нельзя тут сидеть. Если придет много народу, мне понадобятся все комнаты. Ну, киш, киш!
   M-me Малуар хотела докончить партию, но так как Зоя сделала вид, что хочет смешать карты, то она заблагорассудила лучше перенести игру, как она была, тем временем, как m-me Лера переносила коньяк, сахар и рюмки, они перешли на кухню и расположились на конце стола между кучкой сохнувших тряпок и ушатом с помоями...
   -- Так, значит, триста сорок... Ход за вами.
   -- Иду с червей.
   Когда Зоя вернулась, они снова были погружены в игру. Пока m-me Лера тасовала карты, Малуар, после небольшой паузы, спросила:
   -- Кто это был?
   -- О, пустяки, -- небрежно отвечала горничная, -- мальчишка... Я хотела, было, прогнать его, но он такой хорошенький, розовенький, голубоглазый, без волоска на лице, -- совсем девочка, я позволила ему подождать. Она принес огромный букет и ни за что не хотел отдать его мне. Этакий сопляк! Ему бы еще в школу ходить, а он туда же... Отшлепать бы его хорошенько...
   M-me Лера принесла графин воды, чтоб приготовить грог, потому что от коньяку у нее пересохло в горле". Зоя объявила, что и она не прочь выпить. У нее, но ее словам, во рту было горько, как от полыни.
   -- Ну, так куда же вы его спрятали? -- снова спросила m-me Мелуар.
   -- Знаете, я засадила его в пустую коморку, что в глубине коридора. Там стоить всего на всего чемодан и стул, как раз самое подходящее место для таких молодчиков.
   Она положила несколько кусков сахару в свой грог, но сильный удар электрического звонка заставил ее вскочить с места. Черт возьми, неужели ей не дадут даже напиться спокойно! Что же будет после, если уж теперь начинается трезвон? Однако она все-таки побежала отворить. Вернувшись на кухню, она встретила вопрошающий взгляд m-me Малуар.
   -- Пустяки, букет...
   Все трое выпили, слегка кивнув друг другу головою. Пока Зоя убирала стол и выносила одну за другую тарелки кухню, раздались два новых звонка. Но серьезного визита не было ни одного. Все новости тотчас же сообщались на кухню; два раза повторила Зоя свою презрительную фразу:
   -- Пустяки, букет...
   Однако между двумя взятками дамы похохотали-таки вволю, когда Зоя рассказала им, какие рожи строили кредиторы в прихожей, когда приносили цветы; угольщик был особенно свиреп. Это приводило их в неистовство каждый раз. Нана увидит все эти букеты на своем столике, куда она их сваливает. Какая жалость, что эти букеты так дороги, а выручить не выручишь за них и десяти су. Сколько брошенных на ветер денег?
   -- Что до меня, -- сказала m-me Малуар, -- то я была бы совершенно довольна, если б мне давали каждый день столько, сколько мужчины тратят на цветы для женщин в Париже.
   -- У вас губа не дура, -- пробормотала m-me Лера. -- Одних денег, что тратят на нитки... шестьдесят четыре дамы, милая.
   Стрелка показывала без десяти четыре. Зоя удивлялась и не могла понять, почему Нана так долго не возвращается. Обыкновенно, когда ей приходилось выходить из дому после обеда, она обрабатывала свои делишки живой рукой. Но m-me Малуар заявила, что не всегда все выходит, сак как нам хочется. -- О, разумеется, в жизни бывают закорючки, -- соглашалась m-me Лера. -- Во всяком случае, лучше всего подождать; если племянница запоздала, значит ее задержали, не так ли? К тому же, ждать здесь вовсе не скучно. В кухне так хорошо. Сиди хоть до ночи. При этом m-me Лера стада ходить с бубен, так как черви все у нее вышли.
   Раздался новый звонок. Зоя вышла из кухни, но на этот раз вернулась не так скоро. Когда она взошла, все лицо ее сияло.
   -- Голубчики, знаете ли кто был? -- начала она, едва переступив порог и, понизив голос, прибавила: -- толстяк Стейнер.... О, я частенько видывала у m-me Бланш. Это человек с мошной... Я провела его в маленькой салон.
   Тут m-me Малуар принялась рассказывать m-me Лера, что за человек банкир, так как та не знала этих господ. Неужели он думает бросить Розу Миньон! Зоя покачивала головой: она знает, она знает! Но ей снова пришлось бежать отворять.
   -- Ну, штука -- сказала она возвращаясь. -- Сам цыган. Как я ни твердила ему, что Нана нет дома, он все-таки залез. Что это с ним сделалось? Мы думали, что раньше вечера он не придет.
   -- Он в спальне? -- чуть слышно спросила старая приятельница.
   -- А то где же? Так прямо и лезет, а я разве могу его остановить. Хорошо еще, что у меня остались свободными столовая и зала. Но право лучше б было, если б Нана вернулась, все же кого-нибудь да спровадили бы.
   В четыре с четвертью Нана все еще не было. И что она там делает? Это ни на что не похоже. Принесли еще два букета. Зоя, усталая, посмотрела, осталось ли еще кофе. Как хорошо бы теперь, напиться кофейку, это оживляет, а то они совсем клюют носом. Такая скука -- то и дело брать и брать по карте из колоды. Пробило половину пятого. Наверное с Нана что-нибудь случилось, они начали перешептываться.
   Вдруг, забывшись, m-me Малуар на всю комнату громко провозгласила:
   -- У меня пятьсот! Козырная квинта!
   -- Тише! -- с гневом крикнула Зоя. -- Что подумают все эти господа?
   Среди глубокой тишины, нарушавшейся только сдержанным шепотом старух, споривших за картами, раздался шум торопливых шагов, поднимавшихся по черной лестнице. Это была, наконец, Нана. Еще прежде, чем отворилась дверь, уже слышно было ее порывистое дыхание. Быстрым толчком распахнула она дверь и вбежала в кухню красная, как рак. Шлейф, который она не успела даже подобрать, волочился по лестнице и воланы, очевидно, окунулись в какую-нибудь лужу из нечистот, вылитых из какой-нибудь квартиры, в которой горничная была настоящей замарашкой.
   -- Наконец-то! Ну, разодолжила! -- сказала, закусывая губы, m-me Лера, не забывшая еще козырной квинты m-me Малуар. -- Можешь похвастаться. Ты заставляешь ждать себя, как настоящая принцесса.
   -- Сударыня, вы право поступаете очень необдуманно, -- прибавила Зоя.
   Нана, и без того раздраженная, окончательно вышла из себя, услыхав эти упреки. Так-то принимают они ее после всего, что она вытерпела.
   -- Убирайтесь вы все к черту! -- крикнула она.
   -- Тише, тише! У вас гости, -- прервала ее Зоя.
   Тогда, понизив голос, молодая женщина пролепетала прерывающимся голосом:
   -- Вы думаете, что я забавлялась что ли? Этому не было конца! Хотелось бы мне, чтоб вы были на моем месте... Я вся кипела от злости. Мне хотелось надавать ему пощечин... И ни одного извозчика на обратном пути! Ну, да и бежала же я!
   -- А деньги есть? -- спросила тетка.
   -- Вот вопрос! -- отвечала Нана.
   Она бросилась в кресло против камина, не будучи в состоянии стоять на ногах от усталости. Не успев еще хорошенько отдышаться, она вынула из-под корсажа конверт с четырьмя сто франковыми бумажками внутри. Угол конверта был цинично разорван с целью удостовериться в содержимом, и бумажки легко было видеть сквозь широкую щель. Все три женщины, окружавшие Нану, пристально смотрели на толстый конверт, помятый и испачканный, который она держала в своих маленьких обтянутых перчаткой руках. Ехать на вокзал было уже поздно. Решили, что m-mе Лера поедет в Рамбулье завтра. Нана приступила к пространным объяснениям.
   -- Вас ждут, -- перебила ее горничная. Но Нана вспылила снова. Гости могут подождать. Нужно прежде покончить с делами. Заметив, что тетка уже протянула руки к деньгам, она сказала:
   -- Нет, погоди, не все. Триста франков кормилице, пятьдесят франков тебе на дорогу, всего триста пятьдесят франков. Остальные пятьдесят я оставлю себе.
   Теперь затруднение состояло в том, чтоб разменять деньги. Во всем доме не было и десяти франков. Никто не подумал даже обратиться к m-me Малуар, которая сидела с видом полного равнодушия, потому что, кроме шести су на омнибус она никогда ничего не брала с собой. Наконец, Зоя вышла, сказав, что посмотрит, не найдется ли денег у нее, и вскоре принесла сто франков, пятифранковыми экю. Их сосчитали на краю стола. M-me Лера тотчас же ушла, обещав привести Луизэ на следующий день.
   -- Так меня ждут, говорите вы? -- переспросила Нана, по-прежнему отдыхая в кресле.
   -- Да, трое.
   Первым назвала она банкира. Нана сделала гримасу. Этот Стейнер воображает, что она позволит ему заморить себя со, скуки, потому что вчера он ей бросил букет.
   -- К тому же, объявила она, на сегодняшний день с меня довольно. Я никого не хочу видеть. Скажите им, что я не вернусь сегодня.
   -- Вы подумайте, вы не откажетесь принять Стейнера, не двигаясь с места, торжественно произнесла Зоя, рассерженная тем, что ее госпожа намерена сделать новую глупость.
   Потом она заговорила, о цыгане, который, по всей вероятности, уже начинает терять терпение. При имени валаха, Нана окончательно вышла из себя и совсем заупрямилась. Никого-никого не хочет она видеть. Видал ли кто-нибудь когда такого прилипчивого человека! Довольно и того, что она должна принимать его по вечерам. Если он вздумает ходить к ней и днем, то она его вытолкает в три шеи.
   -- Гоните их всех вон, повторила она. Я лучше сыграю с m-me Малуар в безик. Это гораздо приятнее.
   Она не успела еще умолкнуть, как раздался звонок. Это уж было чересчур. Она запретила Зое отворять, но та, не слушая ее, вышла из кухни. Через минуту она вернулась и, подавая Нана две визитные карточки, тоном, не допускающим возражений, сказала:
   -- Я отвечала, что вы принимаете. Эти господа ждут вас в салоне.
   Нана вскочила, разъяренная. Но имена маркиза Шуара и графа Мюффе де-Бевиля, написанные на визитных карточках, успокоили ее. На минуту она задумалась.
   -- Что это за господа? -- спросила она, наконец. -- Вы их знаете?
   -- Я знаю старика, -- отвечала Зоя, со скромным лаконизмом.
   Но, так как Нана продолжала смотреть на нее вопросительно, она прибавила...
   -- Я его кое-где встречала.
   Эти слова заставили молодую женщину выйти из нерешительности. Она примет этих господ, раз уж это необходимо. С сожалением вышла она из кухни -- этого тепленького уголка, где можно было болтать и изливаться на свободе, вдыхая запах кофе, варившегося на потухающих угольях камина. В комнате осталась m-me Малуар, которая теперь раскладывала пасьянс. Она все время не снимала шляпки, но чтоб быть свободнее, распустила ленты и закинула их за плечи.
   В уборной, пока Зоя одевала ее в пеньюар, Нана вымещала свою злость самой крупной руганью против мужчин. Эти площадные выражения огорчали горничную, ясно показывая ей, что ее госпожа не так-то скоро отмывалась от грязи своего детства. Она осмелилась даже уговаривать Нана бросить эту привычку.
   -- Э, полно! -- с циничной откровенностью сказала Нана, -- все это замарашки, они это любят.
   Тем не менее, она вдруг приняла вид "принцессы", как она выражалась, и направилась в зал. Зоя удержала ее и сама провела к ней в уборную маркиза Шуара и графа Мюффе. Так было гораздо лучше.
   -- Господа, -- сказала молодая женщина с изысканной вежливостью, -- мне очень жаль, что я заставила вас ждать.
   Оба поклонились и уселись. Тюлевая вышитая штора пропускала в уборную приятный полусвет. Это была самая изящная комната в квартире. Стены были обиты светлой материей. Мраморный туалет, мозаичное трюмо, кушетка и несколько кресел, обтянутых голубым атласом, составляли ее мебель. На туалете целой горой лежали букеты цветов. Розы, лилии, гиацинты наполняли комнату сильным, резким запахом; но сквозь влажные испарения цветных ваз и кувшинов пробивался иногда более острый запах сухой пачули, мелкий крупинки которой остались на донышке какой-нибудь чашки. Ежась и поправляя свой дурно завязанный пеньюар, Нана казалась захваченной врасплох посреди своего туалета, кожа ее, казалась, еще не высохла, она и улыбалась, и пряталась в свои кружева.
   -- Сударыня, -- с важностью начал граф Мюффе, -- вы извините, я уверен, нашу настойчивость... Нас привело к вам -- человеколюбие. Маркиз и я, мы члены благотворительного комитета нашего округа.
   Маркиз Шуар поспешил любезно прибавить:
   -- Узнав, что в нашем околотке поселилась великая артистка, мы позволили себе явиться, чтобы поручить наших бедных ее особому покровительству. Талант всегда идет рука об руку с сердцем.
   Нана стала скромничать. Она благодарила чуть заметными кивками головы, стараясь придать себе вид дамы высшего света, но в то же время она быстро соображала. Наверное, старик привел молодого, у него такие плутовские глаза. Но нужно держать ухо востро и с другим. У него так смешно раздуваются виски; очень может быть, что это он приходил... Да, это так... Консьерж называл его фамилию. Теперь же каждый будет играть на свой карман.
   -- О, вы прекрасно сделали, господа, что пришли, -- радушно сказала она.
   Новый звонок прервал ее на полуфразе. Еще один! Зоя побежала отворять. Оба посетителя немного смутились.
   -- Оказывать помощь -- такое счастье! -- продолжала она.
   На самом деле она была польщена.
   -- О, если б вы знали какая нищета! -- воскликнул маркиз. -- В нашем участке насчитывается до трех тысяч бедных, а между тем, он один из самых богатых. Вы не можете себе вообразить всех этих страданий: голодные дети, больные женщины, лишенные всякого ухода, умирающие от холода...
   -- Бедняжки! -- проговорила Нана, глубоко тронутая.
   Она отличалась способностью добрых девушек легко расстраиваться. Волнение ее было таково, что слезы выступили на ее прелестных глазах. Она совершенно нечаянно наклонилась, перестав следить за собой, и сквозь открытый пеньюар выставилась ее обнаженная шея, между тем, как йод тонкой материей юбки обрисовывалась вся ее нога. Землистые щеки маркиза слегка заалели. Граф Мюффе, собравшийся было говорить, внезапно умолк и провел рукой по лбу, как будто на нем выступил пот. Было слишком душно в этой уборной, как в запертой оранжерее. Розы в ней вяли. Какое-то опьянение распространялось от пачули, лежавшей в чашечке.
   -- Приятно быть богатой в таких случаях, -- с живостью продолжала Нана. Но всякий делает, что может... Поверьте, если б я знала... -- Она чуть не сказала глупость, так была растрогана. Поэтому она предпочла прервать себя на половине фразы. С минуту она стояла в смущении, не будучи в состоянии припомнить, куда она положила свои пятьдесят франков. Но потом она вспомнила. Они должны быть на углу туалета, под опрокинутой помадной банкой. Лишь только она встала, раздался новый протяжный звон. Вот тебе еще один! Этому не будет конца! Куда это Зоя рассует весь этот люд? Граф и маркиз тоже поднялись; последний насторожил уши, стараясь прислушаться к тому, что происходило у входной двери. Очевидно, ему был знаком этот удар звонка. Мюффе обменялся с ним взглядом, потом оба стали смотреть в разные стороны. Обоим было неловко; они снова сделались холодными, причем один, со своими густыми волосами, выглядел величественно и солидно, другой -- подтягивал опущенные плечи, по которым падали пряди его реденьких седых волос.
   -- Ну, вот моя лепта, -- сказала Нана, принося свои десять экю и весело улыбаясь. -- Это для бедных.
   На подбородке показалась у нее ее очаровательная ямочка. Она держала в руке столбик экю с видом милого, доброго ребенка, вовсе не думая рисоваться. Она протянула свою руку обоим мужчинам, как бы спрашивая: "кто хочет?". Граф оказался проворнее и взял пятьдесят франков, но нижняя монетка осталась на руке, так что он должен был подобрать ее на самой ладони молодой женщины -- влажной, мягкой, прикосновение к которой заставило его вздрогнуть. Это показалось ей очень забавным, она все смеялась.
   -- Вот, господа! -- продолжала Нана. -- В другой раз надеюсь дать больше.
   У них не было более предлога оставаться, они раскланялись и направились к выходу. Но в ту минуту, когда они уже подходили к двери, раздался новый звонок. Маркиз не мог удержать чуть заметной улыбки; по лицу графа пробежала тень. Нана задержала их на несколько секунд, чтобы дать Зое время припрятать нового гостя. Она не любила, чтоб у нее встречались. Однако теперь уж их понабралось. Как-то Зоя управится? Нана очень обрадовалась, когда увидела, что в зале нет никого. Куда же Зоя их попрятала -- уж не по шкафам ли?
   -- До свидания, господа, -- сказала она, останавливаясь на пороге салона.
   Она опутывала их, как сетью, своим смехом и прозрачным взглядом; они решительно недоумевали, обращается ли она к ним лишь как к членам благотворительного комитета или нет. Граф Мюффе, поклонился, смущенный, несмотря на всю свою светскость. Ему нужен был воздух, простор; у него кружилась голова от этого запаха будуара, цветов, женщин. За его спиной маркиз Шуар, уверенный в том, что тот его не видит, осмелился очень выразительно подморгнуть Нана, внезапно исказив лицо и облизываясь.
   Когда молодая женщина вернулась в будуар, где ее ждала Зоя с письмами и визитными карточками, она все еще смеялась.
   -- Вот так проходимцы! -- сказала она. -- Подтибрили мои пятьдесят франков!
   Она вовсе не была на них сердита: ее так смешило, что мужчины берут от нее деньги. Но все-таки они свиньи: сиди теперь без гроша.
   Но, взглянув на письма и карточки, она снова пришла в дурное расположение духа. Письма еще туда-сюда; она даже любила получать их, в особенности, любовные. Все они были от лиц, которые накануне аплодировали ей в театре, а теперь объяснялись в любви. Что же касается до гостей, то пусть убираются к черту. На этот раз она заупрямилась.
   -- Сколько их там у вас? -- резко спросила она.
   -- Не знаю, наверное. Я их насовала повсюду.
   Зоя заметила при этом, что квартира очень удобная: все комнаты выходят в коридор. Не то, что у m-me Бланш, где нужно было проходить через зал, отчего бывало немало неприятностей.
   -- Гоните вон всех, начиная с цыгана! -- повторила снова Нана.
   -- О, его-то я уж давно спровадила, -- с улыбкой отвечала Зоя. -- Он приходил только предупредить вас, что не может быть сегодня вечером.
   -- Ах, какое счастье! -- Нана захлопала в ладоши.
   Он не придет вечером. Она, стало быть, свободна. У нее точно гора свалилась с плеч. Она вздохнула, как человек, которого избавили от самого отвратительного наказания. Первой ее мыслью был Дагенэ. Бедный котеночек, она только что написала ему, чтоб он не приходил до четверга. M-me Малуар напишет ему другое письмо, и дело в шляпе. Но Зоя ответила, что m-me Малуар выскользнула по обыкновению совершенно незаметно. Нана хотела, было, послать кого-нибудь, но потом остановилась в нерешительности. Она чувствовала страшную усталость. Проспать всю ночь -- как это приятно! Мечта о таком наслаждения взяла, наконец, верх. Один разок можно себя побаловать.
   -- Я лягу спать, как только вернусь из театра, и вы меня не будите раньше полудня, -- пробормотала она, с видом никогда не спавшего человека.
   Потом, возвысив голос, она крикнула:
   -- Гайда! Спустите теперь с лестницы всех их.... Понимаете, всех, всех... Они мне противны.
   Зоя не шевелилась. Она не позволяла себе прямо давать советы своей госпоже, но старалась вести себя так, чтоб та могла воспользоваться ее опытностью, когда ей влезала в голову какая-нибудь дурь.
   -- Стейнера тоже? -- лаконически спросила она.
   -- Разумеется, -- отвечала Нана. -- Его первого.
   Горничная постояла еще, чтобы дать своей госпоже время одуматься. Неужели ей не будет приятно отбить у своей соперницы, Розы Миньон, такого богатого и известного во всех театрах поклонника?
   -- Не мешкайте, пожалуйста, голубушка, -- повторила Нана, отлично понимавшая все это, -- и передайте ему от меня, что он мне надоел пуще горькой редьки.
   Но тут она, как будто, задумалась: завтра, может, он ей понадобится. Вдруг, она рассмеялась, моргнула глазом и, с жестом уличного мальчишки, вскричала:
   -- Во всяком случае, если он мне нужен, то самый лучший способ привязать его к себе -- это, все-таки, вытурить его за дверь.
   Зоя была поражена. Она устремила на свою госпожу взгляд, полный внезапного восторга, и пошла с целью вытурить Стейнера за дверь, без всяких возражений.
   Нана постояла еще несколько минут, чтобы дать Зое время "вымести сор", как она выражалась.
   Наконец, она свободна, ей просторно. Господи, кто бы мог ждать такого нашествия! Она заглянула в зал -- пусто; в столовую -- тоже. Какое блаженство! Ей даже дышалось легче. Успокоившись, она продолжала осмотр, уверенная, что никого больше нет, но, вдруг, отворив дверь одной коморки, она наткнулась на молоденького юношу. Он сидел на чемодане, смирнехонько, настоящим умницей, держа на коленях огромный букет.
   -- Ах, Боже мой, и здесь сидят!
   Мальчик вскочил на ноги, весь красный, как маков цвет. Он не знал, что ему делать со своим букетом; вне себя от смущения, он перекладывал его из одной руки в другую. Его молодость, его сконфуженный вид, забавное недоумение, выражавшееся во всех его движениях, тронули Нану. Она разразилась добродушным хохотом. Как, и дети туда же? Скоро ей станут приносить мужчин в пеленках. Она совсем расшутилась, стала фамильярной, доброй, как мать.
   -- Хочешь, чтоб я тебя высморкала, сосун? -- сказала она ему со смехом.
   -- Да, -- отвечал мальчик умоляющим голоском.
   Этот ответ окончательно рассмешил ее. Ему минуло семнадцать лет; его звали Жорж Гугон, вчера он был в Varietes и, вот, пришел к ней с визитом.
   -- Это ты мне принес цветы?
   -- Да. Ну, давай же, балбес!
   Но когда она брала у него букет, он впился в ее руки с жадностью, свойственной этому золотому возрасту. Пришлось бить его, чтоб он отстал. Однако, этот сопляк привязчивее иного большого! Но, браня его, она продолжала улыбаться. Она услала его, позволив зайти в другой раз. Он шатался, он не находил дверей.
   Нана вернулась в свой будуар, куда, через несколько минут пришел Франсис, чтоб окончательно убрать ей голову. Она одевалась к вечеру. Сидя перед зеркалом и, предоставив свою голову искусным рукам парикмахера, она погрузилась в глубокую задумчивость, из которой была выведена приходом Зои.
   -- Пришли трое. Хотят непременно вас видеть.
   -- Ну, пусть подождут, -- спокойно отвечала она.
   -- Но ведь так от них не будет отбою?
   -- Ничего! Пусть сидят. Проголодаются, уйдут сами.
   Голова у нее пошла кругом. Ей ужасно понравилось заставлять мужчин ждать. Ей пришла в голову мысль, окончательно развеселившая ее: она рвалась из рук Франсиса и побежала сама задвинуть задвижку; теперь пусть набьется их там хоть как сельдей в бочке -- авось не пробьют дыры в стене. Зоя может входить через кухонную дверь. Тем временем трезвон шел во всю ивановскую. Не проходило и пяти минут, чтоб не раздавался звонкий, волнообразный звон, с правильностью хорошей машины. Нана, пока Франсис убирал ей волосы, от нечего делать, считала звонки.
   -- Раз... два... три... четыре... пять... Будет! у меня может сделаться мигрень.
   -- А мои пралинки? -- вдруг спросила она Франсиса, вспомнив свое поручение.
   Франсис тоже забыл о них. Он достал из бокового кармана своего пиджака мешочек с конфетками и подал их, с радушной миной светского человека, делающего подарок своей хорошей приятельнице. Это не мешало ему, впрочем, каждый раз ставить ей свои пралинки в счет. Нана положила мешочек между колен и принялась хрустеть, ворочая голову под нежными толчками парикмахера.
   -- Черт возьми, вот так компания! -- пробормотала она, после некоторой паузы.
   Три раза подряд раздавались звонки... Они точно догоняли друг друга. Между ними были и робкие, как будто от трепещущей руки, были и громкие и протяжные, от чьего-нибудь смелого и твердого пальца, и грубые, от которых вздрагивал воздух. Одним еловом, это был настоящий концерт, способный оглушить весь околоток, потому что целая толпа мужчин, один за другим, колотили в электрическую пуговку. Шутник Борднав раздавал адреса Нана, очевидно, слишком щедро. Весь вчерашний театр явится к ней.
   -- Франсис, -- сказала Нана, -- нет ли у вас ста франков?
   -- Ста франков?.. Это, смотря по обстоятельствам.
   О, я не могу дать вам векселя. Но будьте покойны: поручителей, кажется, довольно...
   Широким жестом она указала на соседние комнаты. Франсис вынул сто франков.
   Во время этого перерыва вошла Зоя, с вечерним нарядом, и принялась одевать свою госпожу. Франсис ждал, чтобы окончательно отделать ее куафюру. Но ежеминутно звонки отрывали горничную от ее дела, и она должна была оставлять Нану, то с одним башмаком, то на половину зашнурованною. Несмотря на всю свою опытность, она начинала терять голову.
   Рассовав гостей, понемногу, повсюду, пользуясь всяким закоулком, она принуждена была, под конец, сажать их по трое и даже по четверо вместе, что было совершенно противно ее правилам. Пускай перегрызут друг друга, тень лучше -- будет просторнее. Что же касается до Нана, то, хорошенько запершись в своем будуаре, она только подсмеивалась над ними, уверяя, что слышит, как они сопят. Что у них должны быть за рожи! Сидят кружочком, высунув языки, как дворняжки на солнце. Это было продолжение ее вчерашнего триумфа. Стая мужчин прибежала за ней по следам.
   -- Лишь бы только они не переломали чего, -- пробормотала она.
   Однако ей начинало становиться не по себе от стольких горячих дыханий, проникавших, сквозь щели, в ее комнату. Но Зоя провела к ней Лабордэта, и молодая женщина радостно вскрякнула. Он пришел сообщить ей об одном иске против нее, который он уладил у мирового судьи. Не слушая его, она повторяла:
   -- Едем-те, едем-те! Мы пообедаем вместе, потом вы меня проводите в Variete. Мой первый выход в половине десятого.
   Добряк Лабордэт явился как нельзя более кстати. Этот никогда ничего не добивался. Он был простым другом женщин, маленькие делишки которых устраивал. На этот раз, он по пути урезонил кредиторов Нана, дожидавшихся в передней.
   -- Идем, идем, -- торопила Нана, совсем одетая.
   В эту минуту вбегает Зоя, с криком:
   -- Сударыня, я не стану больше отворять: по лестнице стоят хвостом.
   По лестнице стоят хвостом! Сам Франсис, несмотря на всю свою английскую флегму, не ног не хохотать, укладывая свои гребешки.
   Нана, схватив Лабордэта под руку, тащила его в кухню. Она убежала, освободившись, наконец, от всех мужчин, радуясь при мысли, что она с ним одна, может ехать куда хочет, не боясь никаких глупостей.
   -- Вы меня довезете обратно до моей квартиры, -- говорила она, спускаясь по черной лестнице. -- Так будет вернее... Вообразите себе, эту ночь я просплю всю, всю напролет! Что удивительно? не правда ли?
   

IV

   Графиня Сабина, как имели обыкновение называть г-жу Мюффе де-Бевиль, в отличие от матери графа, умершей в прошлом году, принимала, по вторникам, в своем отеле, на углу улицы Миромениль и Пентьевр. Это было громадное четырехугольное здание, принадлежавшее Мюффе в течение более трехсот лет. Фасад, выходивший на улицу, высокий и мрачный, напоминал собою монастырь; громадные шторы на окнах были почти всегда спущены; позади дома, в сыром саду, росли деревья, тянувшиеся к свету; их длинные и тощие ветви виднелись над крышами домов.
   В этот вторник, около десяти часов, было не более двенадцати человек гостей. Когда графиня ожидала лишь самых близких знакомых, она не отворяла ни маленького салона, ни столовой. Таким образом, все сидели вместе и беседовали у огня. Впрочем, салон был большой и высокий; четыре окна выходили в сад, сырость которого проникала в комнату, несмотря на огонь, пылавший в камине. Солнце никогда сюда не заглядывало; днем зеленоватый свет слабо освещал громадную комнату; вечером, когда лампы и люстры были зажжены, салон имел торжественный вид, благодаря панели и мебели из черного дерева, во вкусе империи, покрытой желтым бархатом, с атласными разводами. Здесь все носило отпечаток холодной важности, старинных нравов минувшего века, полного тишины и благочестия.
   У камина, напротив того кресла, на котором умерла мат графа, четырехугольного, прямого и жесткого, графиня Сабина полулежала в покойном и мягком кресле, обитом красным шелком. Единственное модное кресло среди этой строгой обстановки резко бросалось в глаза.
   -- И так, -- проговорила молодая женщина, -- ожидают персидского шаха.
   Говорили о князьях, которые приедут в Париж на выставку.
   Несколько дам образовали кружок вокруг камина. Г-жа дю-Жонкуа, брат которой, дипломат, служил при посольстве на Востоке, передавала некоторые подробности о дворе Насср-Эд-дина.
   -- Не больны ли вы, дорогая? -- спросила г-жа Шантеро, жена одного сановника, заметив, что графиня содрогнулась и побледнела.
   -- Нет, нисколько, -- отвечала последняя, улыбаясь. -- Я немного озябла... Этот салон никогда не натопишь!
   При этом она окинула залу своим томным взором. Эстель, дочь ее, молодая девушка, лет шестнадцати, худая и ничем не выдающаяся, встала с табурета и молча поправила огонь в камине. Г-жа де-Шезель, подруга детства Сабины, моложе ее на пять лет, воскликнула:
   -- А я бы желала иметь такой салон! По крайней мере, ты можешь принимать... Теперь строят какие-то коробки... Ах, если б я была на твоем месте!
   Она говорила рассеянно, указывая жестами, как бы она изменила обои, мебель и, вообще, всю обстановку; она бы непременно стала давать балы, на которых бывал бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж судья и слушал с важным видом. Говорят она обманывала его, не скрывая, но это прощали и продолжали принимать ее, говоря, что она сумасшедшая.
   -- Ах! какая ты Леонида! -- проговорила, улыбаясь, графиня.
   Она дополнила свою мысль слабым движением руки. Она бы, конечно, не изменила своего салона, прожив в нем 17 лет. Теперь он должен остаться таким, каким желала сохранить его при своей жизни ее теща. Затем, графиня продолжала:
   -- Меня уверяли, что к нам прибудет король прусский и русский Император.
   -- Да, празднество будет великолепное, заметила г-жа де-Жонкуа.
   Банкир Стейнер, недавно представленный графине Леонидой де-Шезель, знакомый со всем Парижем, разговаривал на диване между двух окон; он допрашивал депутата, от которого он желал получить некоторые сведения, относительно движения на бирже, которое он предвидел заранее; между тем, граф Мюффе, стоя перед ними, слушал, молча, с выражением весьма пасмурным. Несколько молодых людей образовали другую группу возле двери, где граф Ксавье де-Вандевр вполголоса передавал им какой-то рассказ, по-видимому, веселый и несколько вольный, так как все покатывались от смеха. Посреди салона толстый господин, начальник бюро в министерстве, усевшись в кресле, дремал с открытыми глазами. Когда один из молодых людей выразил сомнение насчет рассказа Вандевра, последний повысил немного голос.
   -- Вы слишком большой скептик, Фукармон, -- заметил Вандевр, -- вы портите свое удовольствие.
   С этими словами он вернулся к дамам, где он мог рассчитывать на приятную беседу. Вандевр был последний представитель знатного рода; женственный и остроумный, он в это время пожирал целое состояние с яростью, ничем неутолимой. Его скаковые лошади, известные всему Парижу, стоили ему громадных денег; его проигрыши в императорском клубе доходили до громадной суммы; его любовницы поглощали ежегодно доходы с его земель и обширных владений в Пикардии.
   -- Советую вам называть других скептиками, когда вы сами ничему не верите, -- сказала Леонида, оставляя ему место возле себя. Вы сами портите себе удовольствие.
   -- Это верно, -- отвечал он. -- Я желаю, чтоб другие пользовались моим опытом.
   Его заставили замолчать, так как он раздражал г. Вено. Позади дам, в большом кресле, сидел старичок лет шестидесяти, со скверными зубами и лукавой улыбкой. Он сидел спокойно, как дома, слушал всех и не произносил ни слова. Он показал жестом, что это его нисколько не раздражало. Вандевр, приняв важный вид, заметил торжественно:
   -- Г. Вено знает, что я верю тому, чему должно верить. Это было исповедание веры. Леонида сама казалась довольной.
   В глубине комнаты молодые люди более не смеялись. Салон принял важный вид, никому не было весело. Какой-то холод пронесся над обществом. Посреди всеобщего молчания слышался только гнусливый голос Стейнера, которого сдержанность депутата выводила из терпения. Графиня Сабина смотрела, молча, на огонь. Затем, она возобновила разговор.
   -- Я видела короля прусского в прошлом году, в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
   -- Его сопровождал граф Бисмарк, заметила г-жа Жонкуа. Вы знаете графа? Я раз завтракала с ним у моего брата. О! это было давно, во время пребывания его в Париже... Вот человек, успеха которого я не понимаю.
   -- Почему же? -- спросила г-жа Шантеро.
   -- Боже мой! как вам сказать... Он мне не нравится. Он имеет вид грубый и неприятный. По-моему, он человек бестолковый.
   Все заговорили о графе Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр, знавший его лично, уверял, что он хорошо пьет и отлично играет. Среди этого разговора дверь отворилась, явился Гектор Ла-Фалуаз. Фошри следовал за ним. Заметив Фошри, явившегося в первый раз, графиня встала и сделала несколько шагов вперед.
   -- Сударыня, проговорил журналист, раскланиваясь, я не забыл вашего любезного приглашения...
   Она отвечала ему с любезностью и, улыбаясь, вернулась к своему месту. Фошри поклонился графу Мюффа. Затем он несколько растерянно посмотрел вокруг себя; из присутствовавших он знал только одного Стейнера. Вандевр, оглянувшись, пожал ему руку. Фошри, довольный этой встречей, тотчас же отвел его в сторону и проговорил вполголоса:
   -- До завтра, не правда ли? Вы там будете?
   -- Еще бы!
   -- В 12 часов у нее.
   -- Я знаю, знаю... Я буду там с Бланш.
   Он спешил вернуться к дамам, чтобы сказать несколько слов в пользу Бисмарка. Фошри остановил его.
   -- Никогда вы не угадаете, какое она дала мне поручение.
   Легким движением он указал на графа Мюффа, который в эту минуту обсуждал какую-то статью бюджета с депутатами.
   -- Не может быть, -- смеясь, сказал Вандевр, озадаченный.
   -- Честное слово! Я обещал его привести. Я отчасти затем и приехал. Оба молча улыбнулись; Вандевр, вернувшись к дамам, воскликнул:
   -- Я, напротив, утверждал, что Бисмарк очень умен... Он при мне, однажды, выразился очень остроумно.
   Однако Ла-Фалуаз слышал несколько слов, произнесенных вполголоса Фошри; он следил за ним, надеясь получить объяснение, которого, однако, не последовало. О ком шла речь? Что будет на другой день в полночь? Он не выпускал из виду своего кузена. Фошри сидел в отдалении. Его интересовала графиня Сабина. Фошри слыхал о ней прежде; он знал, что она вышла замуж в 17 лет и ей теперь не более 34-х. Со времени своего замужества она вела уединенную жизнь в обществе мужа и его матери. В свете одни считали ее холодной ханжей; другие жалели ее вспоминая ее веселый смех и пламенный взгляд, ранее того времени, когда она заперлась в этом мрачном и печальном доме. Фошри наблюдал ее и сомневался. Один из его друзей, недавно умерших, бывший чиновником в Мексике, после одного обеда, грубо доверил ему одну тайну, как это иногда бывает с людьми даже осторожными. Но то были смутные воспоминания, разговор происходил после хорошего обеда; Фошри сомневался при виде графини в черном, со спокойной улыбкой, среди старинного салона. Лампа, стоявшая позади нее, освещала ее тонкий, профиль, и только несколько полные губы, отчасти, обличали ее гордую чувственность.
   -- Что им дался этот Бисмарк! -- проговорил Ла-Фалуаз, начиная скучать. -- Здесь околеешь с тоски. Почему тебе вздумалось провести этот вечер здесь?
   Фошри резко прервал его:
   -- Слушай, ты не знаешь, графиня ни с кем не живет?
   -- Ах, нет! нет! -- проговорил тот, озадаченный, забыв все остальное. -- Ты кажется забыл -- где ты?
   Потом он понял, что его негодование неуместно, и прибавил, откинувшись на спинку дивана.
   -- Впрочем, я говорю -- нет, но я ничего не знаю верно... Тут есть один юноша, Фукармон, который, кажется, всегда торчит здесь. Бывают и другие, конечно... Впрочем, это не мое дело... Наконец, надо сказать, что если графиня по временам и развлекается, то она ловка, так как об этом никто ничего не знает.
   Не ожидая дальнейших расспросов своего кузена, Ла-Фалуаз принялся рассказывать все, что он знал относительно Мюффа.
   Между тем, как дамы продолжали разговаривать у камина, молодые люди говорили в полголоса; гляди на них, можно было подумать, что они обсуждают какой-нибудь важный вопрос.
   И так, мать самого Мюффа, которую Ла-Фалуаз хорошо знал, была несносная старуха, всегда возившаяся с попами; к тому же она была горда, самовластна и требовала, чтоб все ей подчинялись.
   Что же касается самого Мюффа, то он был Младший сын одного генерала, возведенного в графское достоинство Наполеоном I-м. Он тоже не имел ничего сметного; он был известен, как человек честный, прямой, строго исполнявший свой долг. Его единственным недостатком было то, что он имел слишком высокое мнение о своем положении при дворе, о своих добродетелях и заслугах, считая свою особу за нечто священное. Ла-Фалуаз извинял ему и это; его мать дурно его воспитала; каждый день он был у обедни, не пользовался никакими развлечениями и увеселениями; молодости у него не было; он воспитался настоящим семинаристом, заранее посвященным Богу. Мюффа никогда не умел шутить, как Вендевр; он был религиозен и имел припадки благочестия, доходившие до безумий, подобно припадкам белой горячки. Наконец, чтобы обрисовать его окончательно, Ла-Фалуаз шепнул слово на ухо кузена.
   -- Не может быть! -- воскликнул тот, рассмеявшись.
   -- Меня в этом уверяли, честное слово!.. Это у него была еще когда он женился.
   Фошри смеялся, глядя на графа Мюффа, лицо которого, обрамленное бакенбардами, без усов, казалось еще более квадратным и жестким в то время, как он приводил какие-то цифры Стейнеру, выражавшему нетерпение.
   -- Да, это на то похоже, -- пробормотал Фошри. -- Приятный подарок для жены!.. Ах! бедняжка, как я ее жалею. Как он ей надоедал! Она, наверно, ничего не знает.
   В эту минуту графиня Сабина подозвала Фошри. В первую минуту он не расслышал, так он был занят рассказом о Мюффа.
   Она повторила вопрос.
   -- Г. Фошри, не вы ли издали портрет графа Бисмарка? Вы с ним говорили?..
   Фошри быстро встал, подошел к дамам, стараясь оправиться; он, впрочем, быстро нашелся и отвечал:
   -- Я должен сознаться, что изобразил графа Бисмарка по биографиям, напечатанным в Германии. Я лично его не видал.
   Фошри остался возле графини. Продолжая разговаривать с нею, он не перерывал своих размышлений. Она казалась моложе своих лет, ей можно было дать не более 28; ее глаза, осененные длинными ресницами, сохранили огонь молодости. Выросши в семье, в которой господствовали несогласия, она проводила время то со своим отцом -- маркизом де-Шуар, то со своей матерью; вышла она замуж очень рано, после смерти матери, побужденная к этому своим отцом, которого она, вероятно, стесняла... Этот маркиз был ужасный человек; о нем ходили странные слухи, не смотря на его большое благочестие.
   Фошри спросил графиню, будет ли он иметь честь увидеть маркиза. Она отвечала, что отец явится позднее, он был очень занят; ему поручена была редакция проекта закона.
   Журналист, знавший, где старик проводит вечер, был по-прежнему серьезен. Его удивлял знак на левой щеке графини, возле угла рта, который он только что заметил. Нана имела точно такой же знак. Это было странно. На этой родинке было три волоска. Только у Нана они имели золотистый цвет, а у графини совершенно черный. Однако это казалось ему невозможным. Эта женщина ни с кем не жила.
   -- Я всегда желала познакомиться с королевой Августой, -- сказала графиня. -- Говорят, что она так добра, так благочестива... Вы думаете, что она будет сопровождать короля?
   -- Этого никто не думает, -- отвечал он.
   Нет, она ни с кем не живет, это очевидно. Достаточно было увидать ее рядом со своей дочерью, такой ничтожной и натянутой. Этот салон, похожий на гробницу, как бы пропитанный запахом ладана, свидетельствовал ясно, какая железная рука и суровая обстановка тяготели над графиней. Она не внесла ничего своего в этот мрачный дом, почерневший от сырости. Всем управлял и распоряжался Мюффа, со своим лицемерным воспитанием, со своим покаянием и постом. Фошри стал даже находить графиню недалекой; она, наверное, отупела среди этого ханжества.
   Старичок со скверными зубами и лукавой улыбкой, которого он внезапно заметил в кресле, позади дам, служил ему еще более сильным доказательством. Он знал эту личность: это был Теофиль Вено, бывший поверенный, специалист по ведению процессов для духовных лиц. Он вышел в отставку, наживши состояние; жизнь он вел таинственную; его принимали везде, низко раскланивались и немного побаивались, как будто, он олицетворял какую-то невидимую силу, которая чувствовалась за его спиной. Впрочем, держал он себя скромно; он, был старостой в церкви Мадлен, лишь для того чтоб чем-нибудь наполнить время, -- говорил он. -- Черт возьми! Графиня была хорошо окружена; ничего с ней не поделаешь.
   -- Ты прав, здесь помрешь с тоски, -- заметил Фошри своему кузену, оставив дамское общество. -- Мы удалимся, как только я исполню одно поручение.
   -- Какое поручение? -- спросил Ла-Фалуаз с любопытством.
   Фошри не отвечал. Стейнер, которого только что оставили Муффа и депутат, подходил взбешенный, вспотевший; он бормотал сквозь зубы:
   -- Мне что! пусть себе молчат, если не хотят говорить... Я найду таких, которые заговорят.
   Затем, отзывая в сторону журналиста и меняя тон, он сказал с торжествующим видом:
   -- Ну, что? до завтра... Я в том же числе, голубчик!
   -- Да?! -- пробормотал Фошри удивленный.
   -- Вы разве не знали?.. Сколько труда мне стоило застать ее! К тому же Миньон меня не выпускал из рук.
   -- Миньон тоже в числе приглашенных?
   -- Да, она мне так сказала... Одним словом, она меня приняла и пригласила... ровно в 12 часов ночи после театра.
   Банкир торжествовал. Мигнув глазами, он прибавил, придавая словам особое значение:
   -- А что? у вас на лад идет?
   -- Что такое? -- спросил Фошри, делая вид, что не понял...
   -- Она пожелала благодарить меня за мою статью, и по этому поводу была у меня.
   -- Да, да... Ваш брат счастлив. Вас награждают... Кстати, кто платит завтра?
   Журналист развел руками, как бы поясняя, что это неизвестно. Вандевр призвал Стейнера, чтоб тот поддержал его защиту в пользу Бисмарка. Г-жа де-Жанкуа была почти убеждена. Она закончила, говоря:
   -- Он произвел на меня неприятное впечатление... Я нахожу, что у него злое лицо... Но я верю, что он умен. Это объясняет его успех.
   -- Несомненно, -- проговорил Стейнер, -- он родом из Кельна; такое мнение о герое Садовой было ему приятно.
   Однако Ла-Фалуаз допрашивал своего кузена, преследуя его вопросами:
   -- Так завтра ужин у какой-то женщины?.. У кого? Скажи, у кого?
   Фошри сделал знак, что их слушает, -- надо было соблюдать приличие. В это время дверь отворилась и вошла старая дама в сопровождении молодого человека; в нем журналист узнал того самого школьника, который, на первом представлении "Белокурой Венеры", произнес знаменитое "шикарно", о котором еще говорили в обществе. Появление этой дамы привело в движение весь салон. Графиня Сабина быстро встала ей на встречу, взяв ее за обе руки и называя ее дорогой г-жей Гюгон, -- она относилась к ней с большою нежностью. Видя, что кузен с любопытством следит за этой сценой, Ла-Фалуаз, в коротких словах, объяснил ему дело: г-жа Гюгон, вдова нотариуса, жила в своем поместье Фондет, близ Орлеана; во время своего приезда в Париж, она останавливалась в своем доме, на улице Ришелье; в настоящее время она приехала в Париж, чтоб поместить и устроить своего младшего сына, поступившего в университет для изучения прав. Г-жа Гюгон была подругой маркизы де-Шуар; графиня родилась при ней и часто, в детстве, гостила у нее по целым месяцам. Старушка относилась к графине, как к своей дочери.
   -- Я привезла к тебе Жоржа, -- говорила г-жа Гюгон. -- Не правда ли, как он вырос?
   Молодой человек с голубыми глазами и светлыми, вьющимися волосами, имел вид девушки переодетой в мальчика. Он поклонился довольно свободно графине, напомнив ей, как они играли вместе в волан, два года тому назад.
   -- А, что, Филиппа нет в Париже? -- спросил Мюффа г-жу Гюгон о ее старшем сыне.
   -- Нет, -- отвечала она. -- Он все еще в Версале.
   Она сидела и говорила с гордостью об этом сыне, который, окончил первым курс в St. Cyr и с 24 лет был произведен в капитаны, после похода в Италию. Все присутствовавшие дамы окружали ее с почтением. Разговор продолжался в любезном и мягком тоне.
   Фошри, при виде г-жи Гюгон, с ее седыми волосами, обрамлявшими ее лицо, освещенное ласковой улыбкой, сознавал, что было смешно, хотя бы на минуту, подозревать графиню Сабина.
   Однако Фошри обратил внимание на мягкое кресло, покрытое красным шелком, на котором сидела графиня. Он находил в нем отсутствие вкуса, нарушающее гармонию старинного салона. Можно было сказать сразу, что это кресло сладострастной неги не было выдумкой графа. Казалось, что это был первый опыт, начало желания и наслаждения. Фошри сидел в раздумье, припоминая неопределенный намек, сделанный ему, однажды, вечером, в ресторане. Он старался проникнуть в дом Мюффа, побуждаемый чувственным любопытством, так как полковник из Мексики не вернется, кто знает? Надо обождать. Это, конечно, глупость; но мысль не покидала его; он говорил себе, что это было бы смешно. Действительно, мягкое кресло с откинутой спинкой -- очень пышно. Любопытная вещь -- это кресло.
   -- Ну что же? идем? -- спросил Ла-Фалуаз, надеясь узнать на улице имя женщины, у которой будет ужин.
   -- Сию минуту, -- отвечал Фошри.
   Но он не спешил, под предлогом приглашения, которое ему поручили сделать, и для которого надо было ждать удобной минуты.
   Теперь среди дам зашел разговор о каком-то пострижении, церемонии очень трогательной, о которой много говорили в парижских салонах за последние дни. Старшая дочь маркиза Фужера поступила в кармелитский монастырь по призванию. Г-жа Шантеро, дальняя родственница Фужерэ, рассказывала, что баронесса на другой день слегла в постель от огорчения. Это не удивляло г-жу Жонкуа; она была тоже приглашена на эту церемонию, но предпочла остаться дома, зная вперед, что сильные впечатления вредно действуют на ее здоровье.
   -- У меня было очень хорошее место во время церемонии, -- проговорила Леонида. -- Меня это очень занимало... О, это на меня произвело такое впечатление!
   Г-жа Гюгон сожалела о бедной матери -- Какое горе потерять дочь.
   -- Меня упрекают отчасти в набожности, заметила она со спокойной откровенностью; это не мешает мне находить жестокими детей, которые решаются на подобное самоубийство... Если б у меня была дочь, я бы никогда не согласилась, чтоб она себя заживо похоронила.
   -- Да, это ужасно, проговорила графиня с легкой дрожью, прижавшись в угол своего кресла, ближе к огню.
   Затем, дамы принялись рассуждать, они говорили вполголоса, прерывая разговор легким смехом. Две лампы на камине, покрытые розовым кружевом, слабо освещали их; на столах, в отдалении, горели еще три лампы, распространяя в салоне мягкую полутень.
   Стейнер скучал. Он рассказывал Фошри похождения маленькой г-жи Шезель, называя ее прямо Леонидой; "она плутовка", -- прибавил он вполголоса. Фошри рассматривал ее в то время как она сидела на краю кресла, в длинном голубом атласном платье, тонкая и смелая, как мальчик; ему почему-то, показалось странным видеть ее в этом салоне. У Каролины Эке, где домом управляла мать, гостья держала себя строже. Это могло служить сюжетом для статьи. Странный народ эти парижане. Лучшие салоны не всегда застрахованы от вторжений. Молчаливый Теофиль Венэ, ограничивался тем, что, улыбаясь, показывал ряд скверных зубов; далее, люди зрелого возраста, в роде Шантеро и Жонкуа, и несколько старичков, сидевших неподвижно в углу, все эти господа и госпожи перешли по завещанию от умершей графини. Граф Мюффа приглашал должностных лиц, с приличным видом, необходимым для служащих в Тюльери; сюда принадлежал начальник бюро, сидевший один среди комнаты, с бритым лицом и потухшими глазами, в таком тесном платье, что боялся тронуться с места. Почти все молодые люди и несколько лиц с важным видом были со стороны марки -- за де-Шуара, который поддерживал сношения с легитимистами, хотя и поступил в государственный совет. Оставались Леонида Шезель и Стейнер, лица загадочные, среди которых резко выдавалась г-жа Гюгон, со своей любезной веселостью доброй старушки; Фошри пригласил этих лиц к группе гостей графини Сабины.
   -- В другой раз, -- продолжал Стейнер, -- Леонида пригласила своего тенора в Монтобан. Она жила в то время в своем замке Борекель, в двух милях оттуда, и приезжала каждый день в коляске с двумя лошадями для того, чтобы его видеть в гостинице "Lion d'Or", где он остановился. Коляска ожидала по целым часам у подъезда, и народ собирался вокруг экипажа и глазел на лошадей.
   Наступило молчание; несколько торжественных секунд прошло в старинном салоне. Двое молодых людей живо рассуждали о чем-то шепотом; но они тоже замолкли; раздавались только шаги графа Мюффа, который прошел через комнату и сел возле г-жи Шантеро. Казалось, лампы горели слабо, огонь потухал; мрачная тень ложилась на старых друзей дома в креслах, которые они занимали более двадцати лет. Среди этого молчания часто, как бы, чувствовалось присутствие матери графа, с ее леденящим видом. Графиня Сабина продолжала:
   -- Одним словом, ходили слухи... Говорят, что молодой человек умер, и этим объясняют пострижение молодой девушки. Впрочем, говорят, что г. Фужерэ никогда бы не согласился на эту свадьбу.
   -- Мало ли что говорят! -- воскликнула рассеянно Леонида. Она засмеялась, не желая продолжат разговор. Сабина тоже засмеялась и поднесла платок к своим губам. Звук этого смеха среди торжественной обстановки салона поразил Фошри; этот смех звенел как хрусталь, разлетевшийся вдребезги. Несомненно, в этом звуке слышалось что-то надтреснутое. Все заговорили разом; г-жа Жонкуа отрицала; г-жа Шантеро знала, что предполагалась свадьба, но что дело на этом остановилось; мужчины тоже вмешались в разговор. На минуту произошло общее смешение различных мнений и элементов салона; бонапартисты, смешавшись с легитимистами и светскими скептиками, говорили все разом и не щадили друг друга. Эстель позвонила, чтобы подложили дров в камин; лакей поправил лампы; казалось, все оживились. Фошри самодовольно улыбался. Графиня казалась ему очень красивой со своим загадочным знаком на лице, точно таким же, как у Нана. Необходимо проследить это дело.
   Он вдыхал воздух салона и повторял, что непременно где-нибудь да есть трещина.
   -- Черт возьми! -- проговорил сквозь зубы Вандевр, -- они остаются невестами Бога, когда не могут выйти замуж за своих кузенов. Впрочем, этот вопрос ему надоел, и он подошел к Фошри.
   -- Видели ли вы когда-нибудь, чтобы женщина, которую любят, поступила в монахини?
   Не дождавшись ответа, он продолжал, понизив голос:
   -- Скажите, сколько нас будет завтра?.. Будут, вероятно, Миньон, Стейнер, вы, Бланш и я... Кто еще?
   -- Вероятно, Каролина... Симона... Гай... Наверно нельзя знать? В таких случаях думаешь видеть двадцать, а встречаешь сорок.
   Вандевр, рассматривая дам, быстро переменил разговор!
   -- Она, должно быть, была недурна, эта Мединь Жонкуа, лет пятнадцать тому назад... Бедная Эстель еще более вытянулась. Настоящая доска.
   Но, остановившись, он вернулся к вопросу о завтрашнем ужине.
   -- Что неприятно во всем этом, так это то, что видишь все одних и тех же женщин... Надо бы че ает ее и не знает, какое она имеет отношение к дамам, находящимся в затруднительном положении.
   -- Она сказала мне свое имя... Госпожа Трикон.
   -- Триконша! -- воскликнула Нана. -- А ведь я о ней и забыла... Пусть войдет.
   Зоя ввела пожилую высокую даму, всеми своими повадками похожую на тех дам-сутяжниц, которые вечно имеют дела с адвокатами. Затем горничная скрылась, бесшумно выскользнув, как змея, -- так она уходила всегда, если приходил мужчина. Впрочем, она могла бы остаться. Триконша даже не присела. Разговор между ней и Нана был коротким:
   -- У меня есть для вас кое-что на сегодня... Хотите?
   -- Хочу... Сколько?
   -- Четыреста франков.
   -- А в котором часу?
   -- В три... Значит, согласны?
   -- Согласна.
   Триконша тотчас же заговорила о погоде -- погода сухая, пройтись будет очень приятно. Ей нужно зайти еще по четырем или пяти адресам. Она ушла, предварительно заглянув в свою маленькую записную книжку. Оставшись одна, Нана почувствовала некоторое облегчение. Легкая дрожь прошла у нее по плечам, и она снова зарылась в теплую постель, нежась, как зябкая, ленивая кошечка. Понемногу глаза ее закрылись, она улыбнулась при мысли о том, как нарядит завтра своего Луизэ; и снова погрузившись в дремоту, в лихорадочный сон, которым она спала всю ночь, она слышала гром аплодисментов, гудевший как продолжительная басовая нота, убаюкивавшая ее усталое тело.
   В одиннадцать часов, когда Зоя ввела в комнату г-жу Лера, Нана еще спала, но шум их шагов разбудил ее, и она сейчас же сказала тетке:
   -- Это ты?.. Ты поедешь сегодня в Рамбулье.
   -- Я за тем и пришла, -- ответила тетка. -- Есть поезд в двенадцать двадцать. Я успею.
   -- Нет, деньги у меня будут позже, -- ответила молодая женщина, потягиваясь. -- Позавтракай, а там увидим.
   Зоя принесла Нана пеньюар.
   -- Сударыня, -- шепнула она ей, -- пришел парикмахер.
   Но Нана не хотелось переходить в туалетную комнату.
   И она позвала сама:
   -- Войдите, Франсис!
   Дверь отворилась, вошел прилично одетый господин и отвесил поклон. Нана встала с кровати босая. Она не спеша протянула руки и Зоя подала ей пеньюар. А Франсис, с непринужденностью и достоинством ждал, даже не отвернувшись. Затем, когда Нана уселась, он заговорил, начиная ее причесывать:
   -- Сударыня, вы, возможно, еще не читали газет... В "Фигаро" напечатана очень хорошая статья.
   Франсис принес с собой газету. Г-жа Лера надела очки и прочла статью вслух, стоя у окна. Она выпрямилась во весь свой могучий рост и морщила нос каждый раз, как попадался хвалебный эпитет. Это была рецензия Фошри, написанная им сразу же после спектакля, -- два столбца, весьма темпераментных, где злое остроумие по адресу Нана как актрисы сочеталось с грубым восхищением ею как женщиной.
   -- Прекрасно! -- повторял Франсис.
   Нана нисколько не трогали насмешки над ее голосом! Этот Фошри очень мил; она отблагодарит его за любезность. Г-жа Лера, прочитав еще раз статью, заявила вдруг, что в каждом мужчине сидит бес, но входить в объяснения не пожелала, очень довольная своим игривым намеком, понятным только ей одной. Франсис кончил причесывать Нана и проговорил, прощаясь:
   -- Я просмотрю вечером газеты... Мне прийти как всегда, в половине шестого?
   -- Принесите банку помады и фунт засахаренного миндаля от Буасье! -- крикнула ему вдогонку Нана, когда он уже закрывал за собой дверь гостиной.
   Оставшись одни, тетка и племянница вспомнили, что еще не расцеловались, и крепко поцеловали друг друга в обе щеки.
   Статья Фошри оживила их. Сонную до сих пор Нана снова охватило возбуждение, вызванное успехом. Да, веселенькое утро было нынче у Розы Миньон! Так как тетка Нана накануне отказалась пойти в театр, потому что волнение, по ее словам, вызывало у нее расстройство желудка, Нана принялась рассказывать ей про вчерашний вечер, все более опьяняясь собственным рассказом, из которого вытекало, будто чуть ли не весь Париж гремел аплодисментами. И вдруг, рассмеявшись, спросила, можно ли было этого ожидать в то время, когда она девчонкой шлялась по улице Гут-д'Ор. Г-жа Лера качала головой. Нет, нет, никто не мог этого предвидеть. И она, в свою очередь торжественно заговорила с Нана, называя ее своей дочерью. Разве она не стала для нее второй матерью, после того, как родная мать Нана отправилась на тот свет, вслед за папочкой и бабушкой? Тут Нана расчувствовалась и чуть было не заплакала. Но г-жа Лера твердила ей: что было, то прошло; да, слов нет, это грязное прошлое, и лучше его не ворошить. Она и сама долго не встречалась с племянницей, -- ведь родственники обвиняли ее в том, что она развратничает вместе с девчонкой. Словно это, помилуй бог, было возможно! Г-жа Лера никогда не требовала от племянницы откровенности, она думала, что Нана ведет порядочную жизнь. А теперь тетушке достаточно знать, что племянница хорошо устроилась и хорошо относится к сыну. Ведь главное в этом мире честность да работа!
   -- А малыш у тебя от кого же? -- спросила она внезапно, и глаза ее зажглись острым любопытством.
   Нана, застигнутая врасплох, с минуту колебалась.
   -- От одного господина, -- ответила она.
   -- Вот как! А говорили, что от каменщика и что каменщик тебя бил... Ну, да ты мне сама как-нибудь расскажешь; ты ведь знаешь, я не болтлива! Не бойся, я буду за ним ходить, как за княжеским сыном.
   Г-жа Лера бросила ремесло цветочницы и жила на свои сбережения -- шесть тысяч франков ренты, накопленные по одному су. Нана обещала снять для нее хорошенькую квартирку и сверх того платить ей по сто франков в месяц. Услышав эту цифру, тетка совсем потеряла голову; она посоветовала Нана взять их за глотку, раз уж они в ее руках, -- г-жа Лера подразумевала мужчин. Тетка и племянница снова расцеловались. Но, несмотря на свою радость, Нана, когда речь зашла о Луизэ, нахмурилась, о чем-то внезапно вспомнив.
   -- Вот досада, ведь мне нужно уйти в три часа! -- пробормотала она. -- Ну что за наказание!
   В эту минуту Зоя сказала, что подано кушать. Они прошли в столовую; за столом уже сидела какая-то пожилая дама. Она была в шляпке и в темном платье неопределенного цвета, -- нечто среднее между красновато-бурым и желтовато-коричневым. Нана, казалось, не удивилась ее присутствию. Она просто спросила, почему та не вошла к ней в комнату.
   -- Я услыхала голоса, -- ответила старуха, -- и подумала, что у вас гости.
   Г-жу Малуар, почтенную, благовоспитанную даму, Нана выдавала за свою старую приятельницу, она была с ней неразлучна и всюду сопровождала ее. Присутствие г-жи Лера, по-видимому, сперва встревожило старуху, но узнав, что это тетка Нана, она посмотрела на нее, улыбнувшись бледной улыбкой.
   Между тем Нана объявила, что у нее живот подвело от голода, и, набросившись на редиску, стала есть ее без хлеба. Г-жа Лера жеманно отказалась от редиски -- от нее бывает отрыжка. Затем, когда Зоя подала отбивные котлетки, Нана едва дотронулась к мясу, удовлетворившись тем, что погрызла косточку. По временам она искоса поглядывала на шляпку своей старой приятельницы.
   -- Это та новая шляпка, которую я вам подарила? -- спросила она наконец.
   -- Да, я ее переделала, -- пробормотала г-жа Малуар, набив полный рот.
   Шляпка была несуразная: поля впереди спускались на лоб, а над ними торчало высокое перо. У г-жи Малуар была мания переделывать шляпы; она одна знала, какая шляпа ей к лицу, но стоило ей только прикоснуться, как она самую изящную шляпку превращала в картуз. Нана, купившая ей эту шляпку, чтобы не краснеть за свою приятельницу, которая сопровождала ее во время выхода в город, чуть было не рассердилась.
   -- Да вы бы хоть сняли ее! -- воскликнула она.
   -- Нет, спасибо, -- с достоинством ответила старуха, -- она мне не мешает, я могу есть и не снимая шляпы.
   За отбивными котлетами подали цветную капусту и остатки холодного цыпленка. Но Нана за каждым новым блюдом раздумывала и надувала губы, нюхала кушанье и оставляла все на тарелке. Свой завтрак она закончила вареньем.
   Десерт затянулся. Зоя подала кофе, не убирая со стола. Дамы просто отодвинули тарелки. Разговор все время вертелся вокруг вчерашнего блестящего вечера. Нана свертывала сигареты и курила, откинувшись на спинку стула и раскачиваясь. Зоя, опустив руки, стояла тут же, прислонившись к буфету; ее попросили рассказать историю ее жизни. По ее словам, она была дочерью акушерки из Берси, дела которой шли неважно. Сначала Зоя служила у зубного врача, потом у страхового агента; но все это было не по ней. И она с некоторой гордостью перечислила тех дам, у которых была горничной. Зоя говорила о них так, точно судьба их зависела от нее. Не будь Зои, многие из них наверняка попали бы в грязную историю. Вот хотя бы такой случай: однажды, когда госпожа Бланш принимала у себя г-на Октава, вдруг явился старик. Что же делает Зоя? Она нарочно падает, проходя через гостиную, он бросается ее поднимать, потом бежит на кухню за стаканом воды, а господин Октав тем временем удирает.
   -- Вот это ловко! -- воскликнула Нана, слушая ее, затаив дыхание, и даже с каким-то восхищение.
   -- А у меня было много несчастий... -- начала г-жа Лера.
   И, подсев поближе к г-же Малуар, она пустилась в откровенности. Обе пили коньяк с сахаром.
   Г-жа Малуар любила выслушивать секреты других, но сама никогда ничего не рассказывала о себе. Ходили слухи, будто она получает какую-то таинственную пенсию и живет в комнате, куда никто не входит.
   Вдруг Нана сердито крикнула:
   -- Да не играй ты ножами, тетя!.. Ты ведь знаешь, что я этого не выношу.
   Г-жа Лера, сама того не замечая, взяла два ножа и положила их на стол крест-накрест. Нана старалась не поддаваться суевериям. Так, просыпанная соль и даже пятница -- пустяки; но ножи -- другое дело, эта примета никогда не обманывает. У нее теперь непременно будет какая-нибудь неприятность. Нана зевнула и огорченно сказала:
   -- Уже два часа... мне пора идти. Какая досада!
   Старухи переглянулись. Все три женщины, не говоря ни слова, покачали головой. Конечно, не всегда это можно назвать забавой! Нана снова откинулась на спинку стула и закурила сигарету, а ее собеседницы скромно поджали губы, всем своим видом выражая покорность судьбе.
   -- Мы пока сыграем партию в безик, -- прервала наступившее молчание г-жа Малуар. -- Вы играете в безик?
   Конечно, г-жа Лера играет в безик, и даже в совершенстве. Не стоит беспокоить исчезнувшую куда-то Зою; им достаточно и краешка стола, и дамы откинули скатерть прямо на грязные тарелки. Но когда г-жа Малуар поднялась, чтобы вынуть из ящика буфета карты, Нана попросила ее, прежде чем сесть за игру, написать письмо. Нана не любила писать, к тому же была не сильна в орфографии, зато ее старая приятельница была мастерица сочинять любовные письма. Нана сбегала в свою комнату за красивой бумагой. На одном из столиков валялись пузырек с чернилами в три су и перо, покрытое ржавчиной. Письмо предназначалось Дагнэ.
   Г-жа Малуар сначала написала своим каллиграфическим почерком обращение: "Дорогой мой муженек", затем она извещала Дагнэ, что он не должен приходить завтра, так как это "невозможно"; но -- "далеко ли, близко ли я от тебя, -- писала она, -- мысленно я всегда с тобой".
   -- А в конце я поставлю: "тысяча поцелуев", -- пробормотала она.
   Г-жа Лера сопровождала каждую фразу одобрительным кивком головы. Глаза ее пылали, она обожала любовные истории. Ей захотелось вставить в письмо что-нибудь от себя, иона томно проворковала:
   -- "Тысячу раз целую твои дивные глаза".
   -- Вот, вот, "тысячу раз целую твои дивные глаза"! -- повторила Нана, а лица обеих старух выразили умиление.
   Затем они позвали Зою, чтобы она передала письмо посыльному. Зоя как раз болтала с театральным служителем, который принес Нана повестку, позабытую утром. Нана велела ввести его и поручила ему доставить на обратном пути письмо к Дагнэ. Потом она стала расспрашивать его о том, что говорят в театре. "О, господин Борднав очень доволен, -- отвечал служитель, -- билеты проданы на целую неделю вперед. Мадам представить себе не может, сколько людей с самого утра справлялись об ее адресе". Когда служитель ушел, Нана сказала, что отлучится не больше, чем на полчаса. Если придут гости, пусть Зоя попросит их подождать. Но пока Нана отдавала распоряжения, раздался звонок. Это явился кредитор, каретник; он уселся в передней на скамеечке и был готов ждать хоть до вечера.
   -- Ну, пора! -- проговорила Нана, зевая и снова лениво потягиваясь. -- Мне надо было бы уже быть там.
   Однако она не двигалась с места. Она следила за игрой тетки, которая только что объявила сто на тузах. Опершись на руку подбородком, Нана задумалась, но вдруг вздрогнула, услышав, что часы пробили три.
   -- Тьфу ты, дьявол! -- выругалась она.
   Тогда г-жа Малуар, считавшая взятки, мягко подбодрила ее:
   -- Шли бы вы, милочка, сразу куда нужно, -- скорее ведь отделаетесь!
   -- Живо собирайся, -- сказала г-жа Лера, тасуя карты. -- Если принесешь деньги до четырех, я поеду поездом четыре тридцать.
   -- О, я канителиться не намерена! -- сказала Нана.
   В десять минут Зоя помогла ей надеть платье и шляпку. Нана было безразлично, что она плохо одета. Когда она уже собиралась идти, снова раздался звонок. На этот раз пришел угольщик. "Ну, что ж, он составит компанию каретнику, вдвоем веселее!" Но, боясь скандала, Нана прошла через кухню и сбежала через черный ход. Она часто им пользовалась -- подберет юбки, а там и след простыл.
   -- Хорошей матери все можно простить, -- наставительно сказала г-жа Малуар, оставшись вдвоем с г-жой Лера.
   -- У меня восемьдесят на королях, -- отвечала та, увлеченная игрой. И они углубились в бесконечную партию.
   Со стола так и не убрали. В комнате стоял легкий туман, пахло едой, табачным дымом. Обе дамы снова принялись за коньяк с сахаром. Минут двадцать они играли, потягивая из рюмочек, как вдруг, после третьего по счету звонка, вбежала Зоя и стала их выталкивать так бесцеремонно, словно они были ее собственными приятельницами.
   -- Послушайте-ка, ведь опять звонят... Здесь вам нельзя оставаться. Если придет много народу, мне понадобится вся квартира... Ну-ка живо, живо!
   Г-жа Малуар хотела закончить партию, но Зоя угрожала смешать карты, поэтому старуха решила перенести их, не расстраивая игры, а г-жа Лера забрала с собой бутылку с коньяком, рюмки и сахар. Обе женщины отправились на кухню и устроились там на кончике стола, между сушившимися кухонными полотенцами и лоханью с грязной водой, которую еще не опорожнили после мытья посуды.
   -- У нас было триста сорок... Ваш ход.
   -- Черви.
   Когда Зоя вернулась на кухню, они уже снова были поглощены игрой. После минутного молчания, пока г-жа Лера тасовала карты, г-жа Малуар спросила:
   -- Кто это звонил?
   -- Так, никто, -- небрежно ответила горничная, -- какой-то молокосос... Я было хотела его спровадить, да уж очень он хорошенький -- безусый, голубоглазый, и лицо, как у девочки, ну, я и велела ему подождать... Держит в руках огромный букет и ни за что не хочет с ним расстаться... Этакий сопляк, драть его надо, ему бы еще в школе учиться, а он туда же!
   Г-жа Лера пошла за графином воды для грога; сахар с коньяком вызвал у нее жажду. Зоя проворчала, что сама не прочь выпить -- горечь во рту ужасная!
   -- Куда же вы его дели?.. -- спросила г-жа Малуар.
   -- Да в угловую комнатку, которая еще без мебели... Там всего-навсего стоит сундук да стол. Я всегда спроваживаю туда всякую мелкоту.
   Но едва только Зоя положила побольше сахару в свой грог, как электрический звонок заставил ее привскочить. Проклятие! Неужто ей не дадут хоть глоточек выпить спокойно? Что-же будет дальше, если уже теперь поднялся такой трезвон? Она все-таки побежала открывать.
   -- Ерунда, букет, -- бросила она в ответ на вопросительный взгляд г-жи Малуар, вернувшись из передней.
   Все три женщины выпили, кивнув друг другу головой. Пока Зоя убирала со стола тарелки, раздались один за другим еще два звонка. Но все это были пустяки. Она держала кухню в курсе дела и дважды с одинаковым презрением повторила ту же фразу:
   -- Ерунда, букет.
   Дамы от души хохотали, слушая между двумя взятками рассказы Зои о том, какие рожи корчили кредиторы при виде цветов. Букеты Зоя относила на туалетный стол. Жаль, что, как они ни дороги, на них нельзя заработать и десяти су. Да, немало денег уходит зря.
   -- Я бы удовлетворилась тем, что мужчины в Париже ежедневно тратят на цветы женщинам, -- сказала г-жа Малуар.
   -- Еще бы! У вас губа не дура, -- проворчала г-жа Лера. -- Недурно было бы иметь хоть столько, сколько стоит проволока, которой перевязаны эти букеты... Шестьдесят на дамах, моя милая.
   Было без десяти минут четыре. Зоя удивлялась, почему так долго нет Нана. Обычно, когда ей приходилось выходить после завтрака, она быстро управлялась со своими делами. Но г-жа Малуар заметила, что не всегда все складывается так, как хочется. "Конечно, в жизни не все идет так, как бы хотелось, -- добавила г-жа Лера. -- Лучше уж подождать; раз племянница еще не вернулась, значит, ее задерживают дела". Впрочем, никто особенно не огорчался. В кухне было очень уютно; игра продолжалась, за неимением червей г-жа Лера сбросила бубны.
   Снова зазвонил звонок. Зоя вернулась сияющая.
   -- Друзья мои, пришел сам толстый Штейнер! -- сказала она, понизив голос, лишь только закрыла за собой дверь. -- Его-то я попросила в маленькую гостиную.
   Тут г-жа Малуар стала рассказывать г-же Лера про банкира, потому что та не знала никого из этих господ. Уж не собирается ли он бросить Розу Миньон? Зоя покачала головой. Она понимала, в чем дело. Ей опять пришлось идти открывать.
   -- Вот так штука! -- пробормотала она, возвращаясь. -- "Черномазый" пожаловал! Сколько я ни твердила ему, что хозяйки нет дома, он все-таки засел в спальне... А мы ждали его не раньше вечера.
   В четверть пятого Нана все еще не было. Что с ней случилось? Это было совсем уж глупо. Тем временем принесли еще два букета. Зоя, крайне раздосадованная, взглянула, не осталось ли кофе. Обе дамы тоже выразили желание выпить еще кофе, это их приободрит. Они засыпали, сидя на своих стульях, то и дело одним и тем же движением беря карты из колоды. Пробила половина пятого. Положительно, с Нана что-то случилось. Они стали перешептываться.
   Вдруг г-жа Малуар, забывшись, объявила громовым голосом:
   -- У меня пятьсот!.. Квинта от козырного туза!
   -- Да замолчите же! -- сердито остановила ее Зоя. -- Что подумают гости?
   Наступившую тишину нарушал только шепот споривших старух. На черной лестнице вдруг послышались быстрые шаги. Это наконец вернулась Нана. Еще за дверью слышно было ее тяжелое дыхание. Она стремительно вошла, щеки ее пылали. Очевидно, завязки от юбки Нана порвались, потому что подол ее волочился по ступенькам, и оборки были забрызганы помоями, стекавшими на лестничную площадку со второго этажа, где служанка была удивительной неряхой.
   -- Наконец-то явилась! Давно пора! -- проговорила г-жа Лера, поджимая губы, еще не остыв от обиды на г-жу Малуар, за то, что та взяла сразу пятьсот. -- Тебе мало дела до того, что тебя здесь заждались!
   -- Правда, сударыня, это с вашей стороны неблагоразумно, -- добавила Зоя.
   И без того расстроенную Нана эти упреки окончательно вывели из себя. Нечего сказать, хорошо ее встречают после того, что ей пришлось претерпеть!
   -- Отвяжитесь вы от меня! -- крикнула она.
   -- Тише, сударыня, у вас гости, -- остановила ее горничная.
   Тогда, понизив голос, молодая женщина, задыхаясь, сказала:
   -- Что ж, по вашему, я там развлекалась? Я думала, этому конца не будет. Хотела бы я вас видеть на моем месте... Все во мне так и кипело и подмывало надавать ему пощечин... И не одного фиакра кругом. К счастью, это в двух шагах отсюда. А все-таки бежала я домой, как угорелая.
   -- Деньги принесла? -- спросила тетка.
   -- Что за вопрос? -- ответила Нана.
   Она опустилась на стул у печки, у нее подкашивались ноги от быстрой ходьбы. И, еще не отдышавшись, она вынула из-за корсажа конверт с четырьмя бумажками по сто франков. Они виднелись из грубо надорванного конверта. Нана успела уже проверить, все ли деньги налицо. Женщины окружили ее, внимательно разглядывая толстый, измятый и грязный конверт, который она держала в своих маленьких, затянутых в перчатки руках. Было уже поздно, и они порешили, что г-жа Лера поедет в Рамбулье на следующий день. Нана пустилась в длинные объяснения.
   -- Сударыня, вас дожидаются гости, -- повторила горничная.
   Нана снова вспылила: гости могут и подождать минуту, пока она закончит дела. Тетка протянула руку за деньгами.
   -- Нет, нет, тут не все тебе, -- сказала Нана. -- Триста франков кормилице да пятьдесят тебе на дорогу и на расходы. Всего триста пятьдесят, а пятьдесят я оставлю себе.
   Возникло новое затруднение: где разменять деньги? Во всем доме не было и десяти франков. К безучастно слушавшей разговор г-же Малуар нечего было и обращаться: у нее никогда не было при себе больше тридцати сантимов на омнибус. Наконец, Зоя сказала, что пороется в своем сундуке; она принесла сто франков пятифранковыми монетами. Деньги пересчитали на краю стола. Г-жа Лера тотчас же ушла, пообещав на следующий день привезти Луизэ.
   -- Ты говоришь, там гости? -- спросила Нана, не двигаясь с места.
   -- Да, сударыня, трое.
   Первым Зоя назвала банкира. Нана сделала гримасу: уж не воображает ли этот, как его там, Штейнер, что, если он преподнес ей вчера цветы, то она позволит ему надоедать ей?
   -- К тому же, -- объявила она, -- хватит с меня на сегодня. Я никого не приму. Подите скажите, что я уже не вернусь домой.
   -- Подумайте, сударыня, хорошенькой примите Штейнера, -- проговорила Зоя серьезно, не двигаясь с места; ее огорчало, что хозяйка снова собирается сделать глупость.
   Но когда она упомянула валаха, которому, наверное, уже надоело сидеть в спальне, Нана окончательно вышла из себя и еще больше заупрямилась. Она никого, никого не желает видеть! И что он пристал к ней, как смола!
   -- Гоните всех вон! Я лучше сыграю с госпожой Малуар партию в безик. Это куда интереснее.
   Ее прервал звонок. Но это уже слишком! Еще один пришел! Она запретила Зое открывать, но та, не слушая ее, вышла из кухни. Вернувшись, она властно сказала, подавая две визитные карточки:
   -- Я ответила, что мадам принимает... Они ждут в гостиной.
   Нана в бешенстве вскочила. Но прочитав на карточках имена маркиза де Шуар и графа Мюффа де Бевиль, она утихомирилась.
   -- А кто они такие? -- спросила она наконец. -- Вы их знаете?
   -- Знаю старика, -- сдержанно ответила Зоя.
   Но так как хозяйка продолжала вопросительно на нее смотреть, она кротко добавила:
   -- Довелось кой-где встречаться.
   Эти слова, казалось, убедили молодую женщину. Она с сожалением покинула кухню -- теплый уголок, где было так приятно болтать, вдыхая аромат кофе, гревшегося на тлеющих углях. Оставшись на кухне одна, г-жа Малуар стала гадать на картах; она так и не сняла шляпки, но для того, чтобы было удобнее, развязала ленты и откинула их на плечи.
   В будуаре, пока Зоя живо помогала Нана надеть пеньюар, та отвела душу, бормоча невнятные ругательства по адресу мужчин, словно хотела отомстить за причиненные ей неприятности. Грубые выражения Нана очень огорчали горничную, она с сожалением замечала, что ее хозяйка не так-то скоро очистится от грязи, в которой начинала свою жизнь. Зоя даже робко стала умолять ее успокоится.
   -- Как бы не так! -- резко возразила Нана. -- Все они скоты, они это любят.
   Тем не менее Нана сразу приняла "великокняжеский вид", как любила она выражаться. Она направилась в гостиную, но -- Зоя удержала ее и самовольно ввела в будуар маркиза де Шуар и графа Мюффа; по ее мнению так было гораздо лучше.
   -- Очень сожалею, что заставила вас ждать, -- произнесла Нана заученную фразу.
   Обе поклонились и сели. От вышитой тюлевой шторы в будуаре стоял полумрак. Это была самая изящная комната во всей квартире, обтянутая светлой материей, с большим мраморным туалетом, с зеркалом в мозаичной раме, с кушеткой и креслами, обитыми голубым атласом. Туалет был завален букетами роз, сирени, гиацинтов, разливавшими дурманящий аромат, а во влажном воздухе, среди приторных испарений, подымавшихся из чашечек с притираниями, проносился более резкий запах, который струили сухие стебельки пачули, мелко нарезанные в одной из ваз. Нана ежилась, запахиваясь в пеньюар, словно ее застигли врасплох во время одевания; кожа ее была еще влажной после ванны, и она смущенно улыбалась, закутываясь в кружева.
   -- Сударыня, -- торжественно начал граф Мюффа, -- извините нас за непрошенное вторжение... Мы пришли просить о пожертвовании. Маркиз и я состоим членами благотворительного комитета этого округа.
   Маркиз де Шуар поспешил любезно добавить:
   -- Узнав, что в этом доме живет великая артистка, мы решили обратиться к вам с просьбой помочь беднякам... талант и доброе сердце всегда способствуют друг другу.
   Нана разыгрывала из себя скромницу. Она слегка кивала головой и в то же время быстро соображала про себя: как видно того, который помоложе, привел старик, -- уж очень у старого глаза блудливые. Но и с тем -- молодым -- надо держать ухо востро, у него как-то странно вздуваются жилы на висках; он и сам мог бы найти сюда дорогу. Ну, конечно, они узнали от консьержа, что она здесь живет, и каждый теперь хлопочет за себя.
   -- Вы не ошиблись, обратившись ко мне, господа, -- благосклонно проговорила Нана.
   Раздался звонок, от которого Нана слегка вздрогнула. Еще один гость! А несносная Зоя всех впускает! Нана продолжала:
   -- Так приятно, когда можешь помочь.
   В глубине души она чувствовала себя польщенной.
   -- Ах, сударыня, -- проговорил маркиз, -- если бы вы знали, какая здесь нищета! В нашем округе свыше трех тысяч бедных, а между тем он считается одним из наиболее обеспеченных. Вы и представить себе не можете, сколько нуждающихся: голодные дети, больные женщины, лишенные всякой помощи, умирающие от холода...
   -- Бедняки! -- воскликнула растроганная Нана.
   Она до того разжалобилась, что глаза ее наполнились слезами. Нана, забывшись, нагнулась, и пеньюар распахнулся, открывая шею, под тонкой тканью его обрисовывались красивые линии бедер. На землистых щеках маркиза выступила краска. Граф Мюффа, собиравшийся что-то сказать, опустил глаза. В комнате было слишком жарко; воздух был тяжелый и душный, как в теплице. Розы увядали, пачули в вазе издавали одуряющий аромат.
   -- В таких случаях хочется быть очень богатой, -- добавила Нана. -- Но каждый дает, сколько может... Поверьте, господа, если бы я знала...
   Она была так растрогана, что чуть было не сказала глупость. Вовремя спохватившись, Нана так и не кончила фразы. Она немного смутилась, забыв, куда положила пятьдесят франков, когда снимала платье. Но смущение ее длилось недолго; она вспомнила, что деньги должны быть тут, на туалете, под опрокинутой банкой помады. Когда она встала, снова раздался звонок. Ну, вот, еще один, -- этому конца не будет! Граф и маркиз также поднялись; старик насторожился, повернувшись к двери: очевидно, он знал, что означают эти звонки. Мюффа посмотрел на него, но тот час же отвернулся. Они стеснялись друг друга, поэтому оба снова стали сдержанны. Граф был широкоплечий, плотный, с густой шевелюрой; маркиз старался расправить свои худые плечи, на которые ниспадали редкие седые волосы.
   -- Ну, господа, вы уходите от меня порядком нагруженные, честное слово! -- воскликнула Нана и рассмеялась, протягивая им десять тяжелых серебряных монет. -- Но ведь это для бедных...
   И на подбородке у нее появилась очаровательная ямочка. С обычным добродушием, без всякой рисовки, она протянула на ладони стопку монет, словно говоря: "Ну-ка, кто возьмет?" Граф оказался проворнее своего спутника и взял деньги, но одна монета еще оставалась на ладони, и, беря ее, он поневоле коснулся теплой и влажной ладони Нана. Это прикосновение вызвало в нем дрожь. А Нана, развеселившись, все смеялась.
   -- Вот, господа, -- проговорила она. -- Надеюсь, в другой раз я дам больше.
   У гостей уже не было повода оставаться дольше; они попрощались и направились к двери. В ту минуту, как они собрались выйти, снова раздался звонок. Маркиз не скрыл улыбки, а по лицу графа пробежала тень, и лицо его стало еще суровее. Нана задержала их на несколько секунд, чтобы дать возможность Зое найти уголок для вновь пришедшего. Пана предпочитала, чтобы посетители ее не встречались. Но на этот раз гостя некуда было поместить, поэтому она почувствовала облегчение, увидев, что гостиная пуста. Уж не в шкаф ли их всех Зоя посадила!
   -- До свидания, господа, -- сказала Нана, проводив их.
   Она очаровывала их своим смехом, блеском глаз. Граф Мюффа поклонился смущенный, не смотря на большую светскую выдержку; ему хотелось выйти на воздух, у него кружилась голова в этой душной комнате, пропитанной запахом цветов и женского тела. А за его спиной маркиз де Шуар, лицо которого вдруг исказилось, подмигнул Нана, зная, что никто его не видит.
   Вернувшись в будуар, где ее поджидала Зоя с письмами и визитными карточками посетителей, молодая женщина воскликнула, смеясь:
   -- Вот прощелыги-то! Плакали мои пятьдесят франков.
   Она нисколько не сердилась, ей было смешно, что мужчины забрали у нее деньги. А все-таки они свиньи -- ведь у нее не осталось ни единого су! Но увидев письма и визитные карточки, она опять вспылила; хорошо бы только письма, -- это объяснения в любви тех мужчин, которые рукоплескали ей вчера. Ну, а гости пусть убираются к черту.
   Зоя разместила их где только можно; она заметила, что квартира очень удобна -- из каждой комнаты есть отдельный выход в коридор, не то, что у Бланш, где приходилось проходить через гостиную; немало там хлопот было из-за этого.
   -- Гоните их вон, -- проговорила Нана, -- и прежде всех "черномазого"!
   -- Его-то я давным-давно спровадила, сударыня, -- ответила Зоя, улыбаясь. -- Он только пришел предупредить, что не может вечером прийти.
   Какая радость! Нана захлопала в ладоши. Он не придет, вот счастье-то! Значит, она свободна! Нана вздохнула с таким облегчением, словно избавилась от гнусной пытки. Она сразу подумала о Дагнэ. Бедный котик, ведь она ему только что написала, чтобы он ждал до четверга! Пускай же г-жа Малуар поскорее напишет ему другое письмо! Но Зоя сказала, что г-жа Малуар, по-своему обыкновению, незаметно улизнула. Тогда Нана, намереваясь сперва послать к Дагнэ нарочного, заколебалась. Она очень устала. Проспать целую ночь, что за наслаждение! В конце концов мысль об этом удовольствии восторжествовала. Может же она себе позволить такую роскошь!
   -- Лягу спать, как только вернусь из театра, -- прошептала она, предвкушая это удовольствие -- и ты разбудишь меня не раньше двенадцати.
   Затем добавила, повысив голос:
   -- Ну, а теперь спусти-ка с лестницы остальных!
   Зоя не двигалась с места. Она никогда не позволяла себе открыто давать Нана советы, но при случае ухитрялась удерживать ее от необдуманного поступка, который Нана могла сгоряча совершить.
   -- Штейнера тоже гнать? -- отрывисто спросила она.
   -- Конечно, -- ответила Нана, -- его прежде всех.
   Горничная подождала немного, чтобы дать Нана время одуматься. Неужели ей не лестно отбить у соперницы, у Розы Миньон, такого богатого покровителя, которого знают во всех театрах?
   -- Поспеши, моя милая, -- возразила Нана, прекрасно понимая, к чему клонит Зоя, -- да скажи ему, что он мне надоел.
   Вдруг она одумалась: а что, если завтра у нее явится это желание, -- и она крикнула по-мальчишески задорно, смеясь и подмигивая:
   -- Ну что ж, если я захочу заполучить Штейнера, то самый лучший способ -- вытурить его сейчас!
   Зоя была поражена. Охваченная внезапным восхищением, она посмотрела на свою госпожу и, больше не колеблясь, пошла выпроваживать Штейнера.
   Нана подождала несколько минут, чтобы дать Зое время "вымести сор", как она выражалась. Кто мог подумать, что ей устроят такую "осаду"! Нана высунула голову в дверь гостиной; там было пусто. В столовой тоже. Но когда она, продолжая осмотр, в полной уверенности, что никого больше нет, отворила дверь в маленькую комнатку, то неожиданно обнаружила какого-то юношу. Он сидел на сундуке очень смирно и очень чинно, держа на коленях огромный букет.
   -- Ах ты, господи, -- воскликнула она, -- да тут еще кто-то есть!
   Увидев Нана, юноша вскочил красный, как мак. Он не знал, куда девать букет, и перекладывал его из одной руки в другую, задыхаясь от волнения. Его смущение, его забавная фигура с цветами в руках тронули Нана. Она от души расхохоталась. Значит, и младенцы туда-же! Теперь мужчины являются к ней чуть ли не из пеленок! Она совсем разошлась, хлопнула себя по ляжкам и развязно спросила:
   -- А тебе чего, может, нос вытереть?
   -- Да, -- ответил тихий, умоляющий голос.
   Этот ответ еще больше развеселил Нана.
   Ему было семнадцать лет, и звали его, Жорж Югон. Он был накануне в "Варьете" и вот пришел к ней.
   -- Это мне цветы?
   -- Да.
   -- Давай их сюда, дуралей!
   Когда она взяла у него букет, он бросился целовать ее руки с жаром, свойственным его возрасту. Нана пришлось его ударить, чтобы он отпустил ее. Сопляк еще, а какой надоедливый! Но хотя Нана и бранила его, она вся зарделась, улыбаясь. Спровадив юношу, она разрешила ему прийти еще раз. Он вышел шатаясь, не сразу найдя двери.
   Нана вернулась в будуар, куда сейчас же пришел Франсис, чтобы закончить ее прическу. Она совершила свой полный туалет лишь вечером. Она молча сидела перед зеркалом, задумавшись о чем-то и послушно наклоняя голову под искусными руками парикмахера, когда вошла Зоя.
   -- Сударыня, там один не хочет уходить.
   -- Что ж, пусть остается, -- ответила спокойно Нана.
   -- И новые все приходят.
   -- Пусть приходят! Скажи им, чтобы ждали. Проголодаются -- уйдут.
   Теперь Нана относилась ко всему этому иначе: она была в восторге от того, что может дурачить мужчин. Ей пришла в голову мысль, окончательно развеселившая ее: она вырвалась из рук Франсиса и побежала закрывать дверь на задвижку. Теперь пусть заполняют соседнюю комнату -- стенку ведь они не выломают! А Зоя может ходить через маленькую дверь, ведущую в кухню. Между тем звонок не унимался. Каждые пять минут, с точностью заведенной машины, повторялся резкий, пронзительный звон. Нана развлекалась, считая звонки, потом вдруг вспомнила:
   -- Где же мой засахаренный миндаль?
   Франсис также забыл о нем. Вынув из кармана сюртука кулек, он учтиво протянул его сдержанным жестом светского человека, который преподносит подарок знакомой даме. Однако, подавая счет Нана за прическу, он неизменно вписывал в него стоимость засахаренного миндаля. Нана положила кулек на колени и принялась грызть миндаль, послушно поворачивая голову по требованию парикмахера.
   -- Черт возьми, -- пробормотала она после минутного молчания, -- да их тут целая орава!
   Звонок позвонил три раза подряд. Он взывал все чаще и чаще. Были звонки скромные, трепетные, как шепот первого признания; смелые, звеневшие под напором грубого пальца; поспешные, прорезавшие воздух быстрой дрожью, -- словом, настоящий трезвон, как говорила Зоя, трезвон, нарушавший покой всего квартала, целая вереница мужчин стояла в очереди у кнопки звонка.
   Этот шут Борднав слишком многим дал адрес Нана, тут чуть ли не все вчерашние зрители!
   -- Кстати, Франсис, -- сказала Нана, -- не найдется ли у вас пяти луидоров?
   Он отступил на шаг, осматривая прическу, и спокойно ответил:
   -- Пять луидоров?.. Смотря по обстоятельствам...
   -- Ну, знаете, -- возразила она, -- если вам нужна гарантия...
   И, не договорив, Нана широким жестом указала на соседние комнаты. Франсис дал ей взаймы сто франков. Зоя, улучив свободную минутку, приготовила Нана туалет. Вскоре надо было ее одевать, а парикмахер ждал, чтобы в последний раз поправить прическу. Но беспрерывные звонки ежеминутно отрывали горничную от дела, и она оставляла Нана, то затянув в корсет только наполовину, то в одной туфле. При всей своей опытности Зоя теряла голову. Разместив мужчин по всем углам, она теперь вынуждена была сажать их по трое -- четверо в одной комнате, что противоречило всем ее правилам. Ну и черт с ними, если они перегрызут друг другу глотки, -- места больше останется! А Нана, чувствуя себя в безопасности под защитой крепких замков, издевалась над ними, говоря, что слышит их дыхание. Хороши же песики, сидят, верно, кружком, высунув язык, ее дожидаются!
   Это было продолжением вчерашнего успеха, -- свора мужчин пошла по ее следу.
   -- Только бы они там ничего не натворили, -- бормотала она.
   Ее стало уже тревожить горячее дыхание, проникавшее сквозь все щели. Наконец Зоя ввела Лабордета, и у Нана вырвался радостный возглас. Лабордет хотел сообщить Нана, что ему удалось уладить одно ее дело у мирового судьи, но она не слушала его.
   -- Поедем со мною, пообедаем вместе... потом вы проводите меня в "Варьете". Мой выход только в половине десятого.
   Милый Лабордет, как он всегда кстати приходит! Вот кто никогда ничего не требует взамен. Он был просто другом женщин и улаживал их делишки. Так, мимоходом он выпроводил из передней кредиторов Нана. Впрочем, эти добрые люди совсем и не настаивали на том, чтобы им заплатили сейчас, -- напротив, -- они так упорно ждали Нана только потому, что хотели поздравить хозяйку и лично предложить ей вновь свои услуги после вчерашнего большого успеха.
   -- Скорей, скорей, -- говорила Нана, совсем уже одетая.
   В эту минуту вошла Зоя со словами:
   -- Я отказываюсь открывать, сударыня... На лестнице целая очередь.
   Целая очередь! Даже Франсис, несмотря на свой невозмутимый вид англичанина, рассмеялся, собирая свои гребенки. Нана, взяв под руку Лабордета, подталкивала его к кухне. Она спешила уйти, освободиться, наконец, от мужчин, радуясь, что с Лабордетом можно остаться наедине где угодно, не боясь, что он будет надоедать.
   -- Вы проводите меня домой, -- сказала она, спускаясь с ним по черной лестнице. -- Тоща я буду, по крайней мере, спокойна... Представьте, я хочу проспать одна всю ночь, в моем распоряжении будет целая ночь, -- уж такая у меня прихоть, милый мой!

3

   Графиня Сабина, как обычно называли г-жу Мюффа де Бевиль в отличии от матери графа, скончавшейся в минувшем году, принимала по вторникам в своем особняке на углу улиц Миромениль и Пентьевр. То было обширное квадратное здание, которым род Мюффа владел больше столетия. Высокий темный фасад как бы дремал, напоминая своим мрачным видом монастырь; огромные ставни его почти всегда были закрыты. Позади дома, в небольшом сыром садике чахлые деревья тянулись к солнцу, и ветви их были так длинны, что свешивались над черепицами крыши.
   Во вторник к девяти часам в гостиной графини собралось человек десять гостей. Когда графиня принимала у себя близких друзей, двери смежной маленькой гостиной и столовой были заперты. Гости чувствовали себя уютнее, болтая у камина в большой и высокой комнате; четыре ее окна выходили в сад; и оттуда в этот дождливый апрельский вечер проникала сырость, хотя в камине горели огромные поленья. Сюда никогда не заглядывало солнце: днем стоял зеленоватый полумрак, а вечером, при свете ламп и люстры, гостиная казалась еще более строгой благодаря массивной мебели красного дерева в стиле ампир, штофным обоям и креслам, обитым тисненым желтым бархатом. Здесь царил дух благочестия, атмосфера холодного достоинства, старинных нравов минувшего века.
   Напротив кресла, в котором умерла мать графа, -- глубокого твердого кресла, обитого плотной материей, стояла по другую сторону камина кушетка графини Сабины с красной шелковой обивкой, мягкая, как пух. Это была единственная современная вещь, попавшая сюда по воле случая и нарушавшая строгость стиля.
   -- Итак, -- проговорила гостья, молодая женщина, -- к нам едет персидский шах.
   Речь шла о коронованных особах, которых ожидали в Париже к выставке. Несколько дам уселись в кружок перед камином. Г-жа Дю Жонкуа, брат которой дипломат, служил на востоке, рассказывала о дворе Наср-эд-дина.
   -- Вам нездоровится, дорогая? -- спросила г-жа Шантро, жена заводовладельца, заметив, что графиня слегка вздрогнула и побледнела.
   -- Нет, нисколько, -- ответила Сабина, улыбаясь... -- Мне немного холодно... Эту гостиную нескоро протопишь!
   Графиня обвела своими черными глазами стены и потолок. Ее дочь, Эстелла, девица лет шестнадцати, худая и нескладная, как все подростки, встала со скамеечки, на которой сидела, и молча поправила в камине прогоревшее полено. А г-жа де Шезель, подруга Сабины по монастырю, где они воспитывались, моложе ее на пять лет, воскликнула:
   -- Ах, что-ты! Как бы мне хотелось иметь такую гостиную! Здесь ты, по крайней мере, можешь устраивать приемы... Ведь в наше время строят только какие-то лачужки... Будь я на твоем месте...
   Она беспечно говорила, оживленно жестикулируя, о том, что переменила бы здесь обои, обивку мебели, вообще все, а потом стала бы задавать балы, и на них съезжался бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж, чиновник, и слушал ее с важным видом. По слухам, она открыто его обманывает; но ей прощали, и всюду принимали, несмотря ни на что, так как считали ее просто легкомысленной.
   -- Ах, уж эта Леонида! -- только и сказала графиня Сабина, едва улыбнувшись.
   Ее ленивый жест как бы дополнил недосказанное. Конечно, она ничего не станет менять в этой комнате, где прожила семнадцать лет. Пусть остается в том виде, в каком была при жизни свекрови. Возвращаясь к прежней теме, графиня заметила:
   -- Меня уверяли, что к нам приедут также прусский король и русский император.
   -- Да, предполагаются очень пышные торжества, -- сказала г-жа Дю Жонкуа.
   Банкир Штейнер, которого недавно ввела в салон графини Леонида де Шезель, знавшая весь Париж, беседовал, сидя на диване в простенке между окнами, с депутатом, ловко стараясь выведать у него сведения о предстоящем изменении биржевого курса, о чем сам Штейнер уже пронюхал. Стоя перед ними, их молча слушал граф Мюффа, еще более хмурясь, чем всегда. Пять-шесть молодых людей стояли возле двери вокруг графа Ксавье де Вандевр: он рассказывал им вполголоса какую-то историю, по-видимому, весьма игривую, так как слушатели с трудом сдерживали смех. Посреди комнаты, грузно опустившись в кресло, одиноко дремал толстяк; это был начальник департамента министерства внутренних дел. Но когда один из молодых людей, по-видимому, усомнился в правдивости рассказа графа, последний громко сказал:
   -- Нельзя же быть таким скептиком, Фукармон, -- все удовольствие пропадает!
   И он, смеясь, подошел к дамам. Последний отпрыск знатного рода, женственный и остроумный граф де Вандевр безудержно, неутомимо растрачивал в то время свое состояние. Его скаковая конюшня, одна из самых известных в Париже, стоила ему бешеных денег; размеры его ежемесячных проигрышей в имперском клубе не могли не вызвать тревогу; а расходы на любовниц поглощали из года в год то ферму, то несколько десятин земли или леса, а то и целые куски его обширных владений в Пикардии.
   -- Не вам бы называть других скептиками, ведь вы сами ни во что не верите, -- сказала Леонида, освобождая для него местечко рядом с собою. -- Сами вы отравляете себе все удовольствия.
   -- Вот именно, -- ответил он, -- вот я и делюсь с другими своим опытом.
   Но ему приказали умолкнуть, дабы не смущать г-на Вено. Тут дамы отодвинулись, и в глубине оказалась кушетка, а на ней маленький шестидесятилетний человечек с испорченными зубами и тонкой улыбкой. Он, удобно расположившись, слушал окружающих, сам не проронив ни слова. Он покачал головой в знак того, что нисколько не смущен. Вандевр с обычным надменным видом серьезно сказал:
   -- Господин Вено прекрасно знает, что я верю в то, во что надо верить.
   Это свидетельствовало о его религиозных чувствах, по-видимому, даже Леонида была удовлетворена. Молодые люди в глубине комнаты больше не смеялись. Им стало скучно в чопорной гостиной. Повеяло холодком. И в наступившем молчании слышался только гнусавый голос Штейнера, который в конце концов вывел из себя депутата. С минуту графиня Сабина смотрела на огонь, затем возобновила прерванный разговор:
   -- Я видела в прошлом году прусского короля в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
   -- Его будет сопровождать граф Бисмарк, -- сказала г-жа Дю Жонкуа. -- Вы с ним знакомы? Я завтракала с ним у моего брата, -- о, давно, когда Бисмарк был в Париже в качестве представителя Пруссии... Не могу понять, почему этот человек пользуется таким успехом.
   -- Отчего же? -- спросила г-жа Шантро.
   -- Право, не знаю... как вам сказать... Он мне не нравится. Он производит впечатление грубого и невоспитанного человека. А, кроме того, я нахожу, что он не умен.
   Тоща все заговорили о Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр был с ним знаком и утверждал, что он и в картишки сыграть и выпить умеет. В разгар спора отворилась дверь, и появился Гектор де Ла Фалуаз. За ним следовал Фошри, который подошел к графине и, поклонившись, сказал:
   -- Графиня, я вспомнил ваше любезное приглашение...
   Она ответила улыбкой и сказала ему несколько ласковых слов.
   Поздоровавшись с графом, журналист в первую минуту почувствовал себя неловко в этой гостиной, где он не заметил никого из знакомых, кроме Штейнера. Но тут к нему подошел Вандеври, узнав его, пожал ему руку. Фошри обрадовался встрече и сразу почувствовал потребность обменяться впечатлениями, отвел его в сторону, тихо говоря:
   -- Это состоится завтра. Вы будете?
   -- Еще бы!
   -- В двенадцать ночи, у нее.
   -- Знаю, знаю... Я приеду с Бланш.
   Он хотел отойти к дамам, собираясь привести новый аргумент в пользу Бисмарка, но Фошри удержал его.
   -- Вы ни за что не догадаетесь, кого она поручила мне пригласить.
   И Фошри легким кивком головы указал на графа Мюффа, обсуждавшего в этот момент с депутатом и Штейнером одну из статей бюджета.
   -- Не может быть! -- проговорил Вандевр, которого это известие и ошеломило и позабавило.
   -- Честное слово! Мне пришлось клятвенно обещать, что я его приведу. Отчасти из-за этого я и пришел сюда.
   Оба тихо засмеялись, и Вандевр поспешно вернулся к дамам, воскликнув:
   -- А я, напротив, утверждаю, что Бисмарк очень остроумен. Да вот вам доказательство: однажды вечером он при мне очень удачно сострил...
   Между тем Ла Фалуаз, услышав кое-что из этого разговора, смотрел на Фошри в надежде получить объяснение; но его не последовало. О ком шла речь? Что собирались делать на следующий день в полночь? И Ла Фалуаз уже не отставал от кузена. Тот уселся. Фошри питал особый интерес к графине Сабине. Ее имя часто произносилось в его присутствии, он знал, что она вышла замуж семнадцати лет, и теперь ей должно быть тридцать четыре года; со времени своего замужества она вела замкнутый образ жизни в обществе мужа и свекрови. В свете одни считали ее благочестивой и холодной, другие жалели, вспоминая веселый смех и большие пламенные глаза юной Сабины, когда она еще не жила взаперти в этом старинном особняке. Фошри разглядывал ее, и его брало раздумье. Его покойный друг, капитан, недавно скончавшийся в Мексике, в канун своего отъезда из Франции сделал ему после обеда одно из тех откровенных признаний, которые могут вырваться порой даже у самых скрытых людей. Но у Фошри осталось лишь смутное воспоминание об этом разговоре: в тот вечер они за обедом изрядно выпили. И, глядя на графиню в этой старинной гостиной, спокойно улыбавшуюся, одетую в черное, он подвергал сомнению признания своего друга. Стоявшая позади нее лампа освещала тонкий профиль этой полной брюнетки, и только немного крупный рот говорил о какой-то надменной чувственности.
   -- И чего им дался Бисмарк! -- проворчал Ла Фалуаз, который желал прослыть человеком, скучающим в обществе. -- Тоска смертельная. Что за странная пришла тебе фантазия приехать сюда!
   Фошри вдруг спросил:
   -- Скажи-ка, у графини нет любовника?
   -- Ну, что ты! Конечно, нет, -- пробормотал явно сбитый с толку Ла Фалуаз. -- Забыл ты, что ли, где находишься?
   Потом Ла Фалуаз сообразил, что его негодование свидетельствует об отсутствии светского шика, и прибавил, развалясь на диване:
   -- Право, я хоть и отрицаю, но, в сущности, не знаю сам... Тут вертится молоденький Фукармон, на которого натыкаешься во всех углах. Но, конечно, здесь видали и других, почище его. Мне-то наплевать... Верно лишь одно: если графиня и развлекается любовными интрижками, то делает это очень ловко, об этом ничего неслышно, никто о ней не говорит ничего худого.
   И, не дожидаясь расспросов Фошри, он рассказал все, что знал о семействе Мюффа. Дамы продолжали разговаривать у камина, а кузены беседовали вполголоса; и, глядя на этих молодых людей в белых перчатках и галстуках, можно было подумать, что они обсуждают какой-нибудь важный вопрос в самых изысканных выражениях. Итак, говорил Ла Фалуаз, мамаша Мюффа, которую он прекрасно знал, была несносная старуха, вечно возившаяся с попами, к тому же чванливая и очень высокомерная, и все вокруг склонялось перед ней. Что же касается Мюффа, он последний отпрыск генерала, возведенного в графское достоинство Наполеоном I, и поэтому, естественно, он вошел в милость после 2 декабря. Мюффа тоже не из веселых, но слывет весьма честным и прямым человеком. При всем том у него невероятно устарелые взгляды и такое преувеличенное представление о своей роли при дворе, о своих достоинствах и добродетелях, что к нему прямо не подступись. Это прекрасное воспитание Мюффа получил от мамаши: каждый день, точно на исповеди, никаких вольностей, полное отречение от радостей молодости. Он ходил в церковь и был религиозен до исступления, до нервных припадков, похожих на приступы белой горячки. Наконец, в довершение характеристики графа, Ла Фалуаз шепнул что-то кузену на ухо.
   -- Не может быть!
   -- Честное слово, меня уверяли, что это правда... Он таким и женился.
   Фошри смеялся, глядя на графа: обрамленное бакенбардами лицо Мюффа, без усов, казалось еще непреклоннее и жестче, когда он приводил цифры спорившему с ним Штейнеру.
   -- Черт возьми! Это на него похоже, -- пробормотал журналист. -- Хороший подарочек молодой жене! Бедняжка, как он, должно быть, ей наскучил! Бьюсь об заклад, что она ровно ничего не знает!
   В этот момент к нему обратилась графиня Сабина.
   Но он не слышал ее, настолько случай с Мюффа показался ему забавным и необычайным. Она повторила свой вопрос:
   -- Господин Фошри, вы, кажется, написали очерк о Бисмарке?.. Вам случалось с ним беседовать?
   Он оживился, подошел к дамам, стараясь привести свои мысли в порядок, и тотчас же ответил с безукоризненной непринужденностью:
   -- Откровенно говоря, графиня, я писал его, пользуясь биографическими данными, взятыми из немецкой печати... Я никогда не видел Бисмарка.
   Фошри остался подле Сабины. Разговаривая с нею, он продолжал размышлять. Она казалась моложе своих лет, ей нельзя было дать больше двадцати восьми; особенно глаза ее сохранили юношеский блеск, скрывавшийся синеватой тенью длинных ресниц. Сабина выросла в семье, где царил разлад, жила попеременно то у отца, маркиза де Шуар, то у матери и рано вышла замуж после ее смерти, очевидно, побуждаемая отцом, которого стесняла. Маркиз слыл ужасным человеком, и, несмотря на его великое благочестие, о нем ходили странные слухи.
   Фошри спросил, удостоится ли он чести засвидетельствовать свое почтение маркизу. Несомненно, ответила Сабина. Ее отец придет, но позднее: у него столько работы! Журналист, догадывавшийся, где старик проводит вечера, серьезно смотрел на графиню. Вдруг его поразила родинка, которую он заметил у Сабины на левой щеке, около губ. Точно такая же была у Нана. Это показалось ему забавным. На родинке вились волоски. Только у Нана они белокурые, а у графини -- совершенно черные. Ну и что ж, а все-таки у этой женщины нет любовника.
   -- Мне всегда хотелось познакомиться с королевой Августой, -- сказала Сабина. -- Говорят, она такая добрая, такая благочестивая... Как вы думаете, она приедет с королем?
   -- Пожалуй, нет, -- ответил он.
   У нее нет любовника, это очевидно. Достаточно было видеть ее рядом с дочерью -- незаметной девушкой, чопорно сидевшей на скамеечке. Мрачная гостиная, на которой лежала печать ханжества, свидетельствовала, какой железной руке подчинялась графиня и какое она вела здесь суровое существование. Она не вложила ничего своего в старинное жилище, потемневшее от старости. Здесь властвовал и повелевал Мюффа со своим ханжеским воспитанием, со своими покаяниями и постами. Но самым веским доказательством было для Фошри присутствие старичка с испорченными зубами и тонкой улыбкой, которого он разглядел в кушетке за спинами дам. Личность эта была ему знакома. Теофиль Вено, бывший адвокат, специальностью которого были процессы духовенства, отошел от дел, когда составил себе крупное состояние; он вел загадочную жизнь, но принимали его всюду; относились к нему подобострастно и даже слегка побаивались, словно он представлял собою большую тайную силу, которая за ним стоит. Впрочем, он держался с величайшим смирением, был старостой в храме св.Магдалины и занимал скромное положение помощника мэра девятого округа, как он уверял, просто для того, чтобы заполнить свой досуг. Да, графиню хорошо охраняют, к ней не подступишься!
   -- Ты прав, здесь умрешь от скуки, -- сказал Фошри кузену, выбравшись из дамского кружка. -- Надо удирать.
   Тут к ним подошел Штейнер, которого только что оставили граф Мюффа и депутат; он был взбешен, обливался потом и ворчал вполголоса:
   -- Черт с ними, пусть молчат, коли не хотят говорить. Я найму других, из которых выжму все, что мне нужно.
   Затем, уведя журналиста в укромный уголок, он заговорил другим тоном, с оттенком торжества в голосе:
   -- Ну-с! Итак, ужин назначен на завтра... Я тоже там буду, милейший!
   -- Ах, вот как? -- тихо отозвался удивленный Фошри.
   -- А вы и не знали?.. По правде, мне не легко было застать ее дома! Да и Миньон не отходил от меня ни на шаг.
   -- Но ведь Миньоны тоже приглашены.
   -- Да она говорила мне... Короче говоря, она меня приняла и пригласила... Ужин ровно в полночь, после спектакля.
   Банкир сиял. Он подмигнул журналисту и добавил с особым выражением:
   -- А у вас, видно, все уже наладилось!
   -- А что, собственно? -- спросил Фошри, притворяясь, будто не понимает, о чем идет речь. -- Она хотела поблагодарить меня за рецензию, потому и пришла ко мне.
   -- Да, да... вы, журналисты, счастливчики, вас вознаграждают... Кстати, на чей счет будет завтрашнее угощение?
   Журналист развел руками, как бы в доказательство, что это никому не известно. В эту минуту Штейнера отозвал Вандевр: банкир лично знал Бисмарка. Г-жу Дю Жонкуа почти удалось убедить, и она произнесла в заключение:
   -- Бисмарк произвел на меня плохое впечатление; по-моему, у него злое лицо... Но я охотно допускаю, что он очень умен; этим и объясняется его успех.
   -- Без сомнения, -- сказал, натянуто улыбаясь, банкир, который был франкфуртским евреем.
   Ла Фалуаз решился, наконец, расспросить кузена и шепнул ему на ухо, не отставая от него ни на шаг:
   -- Значит, завтра вечером ужину женщины?.. У кого же, а? У кого?
   Фошри знаком пояснил, что их слушают; надо же соблюдать приличия.
   Дверь снова отворилась, и вошла пожилая дама в сопровождении юноши, в котором журналист узнал вырвавшегося из-под материнского надзора херувима, того самого, что на представлении "Златокудрой Венеры" отличился, выкрикнув знаменитое "просто здорово", о чем до сих пор еще говорили в обществе. Появление гостьи вызвало в гостиной движение. Графиня Сабина поспешила к ней навстречу с протянутыми руками, называя ее "дорогой госпожой Югон".
   Ла Фалуаз, желая задобрить кузена, заметив, что тот с любопытством смотрит на эту сцену, в нескольких словах рассказал ему о новоприбывших: г-жа Югон, вдова нотариуса, жила постоянно в Фондент, в своем старинном родовом имении близ Орлеана, а приезжая в Париж, останавливалась в собственном доме на улице Ришелье; сейчас она приехала на несколько недель в Париж, чтобы пристроить младшего сына, первый год слушавшего курс юридических наук; когда-то она была подругой маркизы де Шуар, знала графиню с рождения, которая до своего замужества живала у нее месяцами; г-жа Югон до сих пор еще говорила Сабине "ты".
   -- Я привела Жоржа, -- сказала г-жа Югон Сабине. -- Не правда ли, как он вырос?
   Юноша, похожий благодаря светлым глазам и белокурым локонам на переодетую девочку, без всякого смущения поздоровался с графиней и напомнил ей, как они два года назад играли в волан.
   -- А Филиппа нет в Париже? -- спросил граф Мюффа.
   -- О нет, -- ответила старушка, -- он по-прежнему стоит со своим полком в Бурже.
   Она села и с гордостью заговорила о старшем сыне, отважном юноше, который вздумал поступить на военную службу и очень быстро дослужился до чина лейтенанта. Все присутствовавшие в гостиной дамы относились к старушке с почтительным вниманием. Беседа возобновилась и стала еще более приятной и изысканной. И, глядя на эту почтенную г-жу Югон, на ее исполненное материнской нежности лицо, освещенное доброй улыбкой и обрамленное седыми, расчесанными на пробор волосами, Фошри решил, что он смешон: как мог он хотя бы на минутку заподозрить графиню Сабину!
   Но кушетка, обитая красным шелком, на которой сидела графиня, привлекала его внимание. Фошри находил ее цвет кричащим и самое присутствие ее в этой прокуренной гостиной -- странной, волнующей прихотью. Было совершенно очевидно, что эта кушетка, которая располагала к томной лени, поставлена здесь, очевидно не по воле графа. Казалось, то было первой попыткой, желанием внести сюда долю наслаждения. Фошри снова задумался, мысленно возвращаясь к признанию, выслушанному однажды вечером в отдельном кабинете ресторана. Он стремился попасть в дом Мюффа, побуждаемый любопытством. Как знать? Если его друг остался в Мексике, почему не попытать самому? Глупо, конечно, но его мучила эта мысль, что-то притягивало его, будило в нем порочные чувства. Кушетка влекла к себе; наклон ее спинки заинтересовал журналиста.
   -- Ну, что же! Идем? -- спросил Ла Фалуаз, надеясь по дороге узнать имя женщины, у которой предстоял завтра ужин.
   -- Сейчас, -- ответил Фошри.
   Он не спешил уходить под предлогом, что ему до сих пор еще не удалось передать порученное приглашение. Дамы говорили теперь об обряде пострижения в монахини одной девицы из общества, проходившем очень трогательно и уже волновавшем светский Париж. Речь шла о старшей дочери баронессы де Фужрэ, которая, следуя непреодолимому влечению, постриглась в монастыре кармелиток. Г-жа Шантро, дальняя родственница семьи Фужрэ, рассказывала, будто баронесса с горя на другой же день слегла.
   -- У меня было очень хорошее место, с него все было видно, -- объявила Леонида. -- Интересное зрелище, по-моему.
   Г-жа Югон жалела бедную баронессу. Какое горе для матери, ведь она потеряла дочь!
   -- Меня обвиняют в ханжестве, -- сказала она с присущим ей спокойным чистосердечием. -- Это не мешает мне, однако считать, что дети, обрекающие себя на подобного рода самоубийство, чрезвычайно жестоки.
   -- Да, ужасно, -- прошептала графиня, зябко вздрагивая и усаживаясь поудобнее на кушетку у огня.
   Дамы заспорили. Но голоса их были сдержаны; лишь изредка легкий смех прерывал разговор. Две лампы с розовыми кружевными абажурами, стоявшие на камине, слабо освещали их; на дальних столах стояли всего только три лампы, отчего зала была погружена в приятный полумрак.
   Штейнер скучал. Он рассказал Фошри о похождениях г-жи Шизель, которую называл просто Леонидой. "Этакая бестия", -- говорил он вполголоса, стоя с Фошри за креслами дам. Фошри разглядывал Леониду: она была в роскошном бледно-голубом атласном платье и как-то смешно сидела на краешке кресла, худенькая и задорная, как мальчишка; ему показалось странным, что он видит ее здесь. У Каролины Эке, мать которой завела в доме строгий порядок, держались лучше. Вот и тема для статьи! Удивительный народ парижане! Самые чинные гостиные заполнены кем попало. Так, Теофиль Вено, который молча улыбается, показывая испорченные зубы, явно достался в наследство от покойной графини, как и несколько пожилых дам, вроде г-жи Шантро или г-жи Дю Жонкуа, и четырех -- пяти старичков, дремавших по углам. Граф Мюффа вводил к себе чиновников, отличавшихся той корректностью манер, которая так ценилась в Тюильри; между ними был и начальник департамента, всегда одиноко сидевший посреди комнаты; он был чисто выбрит и так туго затянут в свой фрак, что, казалось, не мог сделать ни одного движения. Почти вся молодежь и некоторые важные господа принадлежали к кругу маркиза де Шуар, постоянно поддерживавшего отношения с легитимистской партией, даже после того как он перешел на сторону правительства и стал членом государственного совета. Кроме того, здесь были Леонида де Шезель, Штейнер, целый ряд сомнительных личностей, составлявших особый кружок, в котором ласковая старушка г-жа Югон казалась чужой. И Фошри, уже обдумавший будущую статью, назвал этот кружок кружком графини Сабины.
   -- А затем, -- продолжал свой рассказ Штейнер еще тише, -- Леонида выписала в Монтабан своего тенора. Она жила тогда в замке Боркейль, в двух лье оттуда, и ежедневно приезжала в коляске барона в гостиницу "Золотого Льва", где остановился ее тенор... Коляска ждала у ворот, Леонида проводила в гостинице по нескольку часов, а тем временем на улице собиралась толпа зевак и глазела на лошадей.
   Все молчали, под высокими сводами на несколько секунд воцарилось торжественное молчание. Двое молодых людей еще говорили шепотом, но они тоже умолкли, и тогда послышался заглушенный шум шагов графа Мюффа, вошедшего в комнату. Лампы как будто стали давать меньше света, огонь в камине догорал, мрачная тень окутывала кресла, где сидели старые друзья дома, которые много лет были завсегдатаями этой гостиной. Казалось, в паузе между двумя фразами гостям почудилась, что вернулась старая графиня, от которой веет величавой холодностью. Но графиня Сабина уже возобновила прерванный было разговор:
   -- По поводу этого пострижения носились разные слухи... Якобы молодой человек умер и этим объясняется уход в монастырь бедной девушки. Впрочем, говорят, господин де Фужрэ никогда не дал бы согласия на брак.
   -- Говорят еще и многое другое! -- воскликнула легкомысленно Леонида.
   Она рассмеялась, но больше ничего не сказала. Сабину заразило ее веселье, и она поднесла платок к губам. Смех, прозвучавший в торжественной тишине огромной комнаты, поразил слух Фошри; в смехе этом слышался звон разбитого хрусталя. Да, несомненно, сюда начал проникать какой-то чуждый дух. Все заговорили разом; г-жа Дю Жонкуа возражала, г-жа Шантро говорила, что ходили слухи о предполагавшейся свадьбе, но дальше этого дело якобы не пошло. Даже мужчины пытались высказать свое суждение. Несколько минут продолжался обмен мнениями, в котором приняли участие представители самых разных кругов общества, собравшиеся в гостиной, -- бонапартисты, легитимисты и светские скептики горячо спорили или соглашались друг с другом.
   Эстелла позвонила и велела подбросить дров, лакей поправил в лампах огонь, все встрепенулись. Фошри улыбнулся и снова почувствовал себя в своей тарелке.
   -- Да что там, когда им не удается стать невестами своих кузенов, они становятся христовыми невестами, -- процедил сквозь зубы Вандевр, которому надоел этот спор.
   -- Случилось ли вам видеть, мой друг, что бы женщина, которую любят, постриглась в монахини?
   И, не ожидая ответа -- ему уже наскучили эти разговоры, -- добавил вполголоса:
   -- Скажите, сколько же нас будет завтра? Миньоны, Штейнер, Бланш, я... А еще кто?
   -- Я думаю -- Каролина... Симона и непременно Гага. Сказать наверняка трудно, правда? В таких случаях думаешь, что будет двадцать человек, а оказывается тридцать.
   Вандевр, разглядывавший дам, го-нибудь нового... Постарайтесь придумать, кого бы пригласить... Вот у меня счастливая мысль! Я попрошу этого толстяка привести на ужин ту даму, с которой он был в тот раз в Варьете.
   Он говорил о начальнике бюро, дремавшем посреди салона. Фошри было интересно следить за его переговорами. Вандевр сел возле толстого господина, который сохранял свою важность. Оба, по-видимому, солидно обсуждали общеинтересный вопрос о том, какое чувство побуждало молодую девушку поступить в монастырь. Затем, молодой граф вернулся, говоря:
   -- Нет, это невозможно. Он говорит, что она держит себя строго. Она не согласится... Я готов, однако, поспорить, что видел ее у Лауры.
   -- Как! Вы бываете у Лауры? -- пробормотал Фошри, смеясь. -- Вы бываете в таких местах... Я думал, что только наш брат...
   -- Эх, голубчик, надо же все видеть.
   Они стали пересмеиваться, вспоминая подробности обедов в улице Мортир, где толстая Лаура Пьедефер за три франка угощала кокоток. Хорошая яма, нечего сказать! Все кокотки нежно целовались с Лаурой.
   В эту минуту графиня на них посмотрела, подхватив какое-то слово налету, и они отступили несколько шагов, смеясь и подразнивая друг друга. Они не заметили, что возле них стоял Жорж Гюгон, слушая их и краснея до ушей. Этот младенец стыдился и восхищался в одно время. С тех пор, как он вошел в этот салон, он все время вертелся возле г-жи Шезель, единственной женщины, которая, по его мнению, была шикарна. В тоже время мысль о ней не покидала его.
   Вчера я отправилась сделать несколько визитов, говорила г-жа Гюгон. Жорж сопровождал меня... Поездка в Париж теперь для меня целое событие. Я, как будто, теряюсь... Вечером Жорж пошел со мною в театр. Мы пошли в Варьете, где я не бывала более десяти лет. Мой сын обожает музыку... Меня это нисколько не забавляло, но он был так счастлив!.. В последнее время дают такие странные пьесы. Признаться, музыка никогда меня не увлекала.
   -- Как! вы не любите музыку? -- воскликнула г-жа Жонкуа, поднимая глаза к небу. -- Можно ли не любить музыки?
   Вы приходили в изумление. Однако никто не сказал ни слова об этой пьесе, сыгранной в Варьете и из которой добродушная г-жа Гюгон ничего не поняла; дамы видели ее, но молчали. Тотчас же перешли к чувству, к утонченной и восторженной оценке великих композиторов. Г-жа Жонкуа одобряла только Вебера; г-жа Шантеро была на стороне итальянцев. Дамы говорили мягким и нежным голосом, сопровождая свои доводы глубокими вздохами. Граф, Мюффа слушал их, не высказываясь. Можно было думать, что перед камином идет богослужение, сопровождаемое пением хвалебных гимнов, как в часовне.
   -- Слушайте, -- проговорил Вандевр, отводя Фошри на средину комнаты, -- надо же нам, наконец, пригласить кого-нибудь из женщин на завтрашний ужин. Что, если обратиться к Стейнеру?
   -- К Стейнеру! -- возразил журналист, -- он знакомится с такими женщинами, на которых Париж и смотреть не хочет.
   Вандевр стоял в раздумье.
   -- Постойте, возразил он поспешно. На днях я встретил Фукармона с прелестной женщиной. Не попросить ли его, чтоб он ее привез?
   Он подозвал Фукармона... Они быстро обменялись несколькими словами.
   Очевидно, вышло какое-то недоразумение, так как оба отправились отыскивать другого молодого человека, с которым и продолжали разговор, стоя у окна. Фошри, оставшись один, решился подойти к камину в ту минуту, как г-жа Жонкуа объясняла, что, когда она слышит музыку Вебера, ей тотчас же рисуются озера, лес, восход солнца над равниной, усыпанной росой. В эту минуту Фошри почувствовал, что кто-то тронул его за плечо и проговорил:
   -- Это не хорошо.
   -- Что такое? -- спросил он, оборачиваясь, и узнал Ла-Фалуаз.
   -- Завтра ужин... Ты бы мог и меня пригласить.
   Фошри собирался ответить, как подошел Вандевр. Он обождал, пока Эстель, проходившая мимо, удалилась.
   -- Оказывается, что эта женщина не Фукармон; это знакомая того юноши... Она не может приехать завтра... Какая досада! Но я переговорю с Фукармоном; он постарается достать Луизу из Палэ-Рояля.
   -- Г-н Вандевр, -- обратилась к нему г-жа Шантеро, повышая голос, -- не правда ли, Вагнера опять освистали в воскресенье?
   -- Да, ужасно! -- отвечал он, приближаясь с изысканной важностью.
   Так как разговор на этом остановился, то, отступя несколько шагов, он продолжал вполголоса:
   -- Я поговорю еще с другими... Эти молодые люди должны быть знакомы с девочками...
   Затем, любезно улыбаясь, он начал обходить и заговаривать с мужчинами, находившимися в салоне. Он подходил к отдельным группам, шептал каждому несколько слов на ухо, мигая при этом глазами и кивая головой. Он удержал себя спокойно и важно, как будто раздавал пароль, повторяя одну и ту же фразу. Назначались свидания вполголоса, между тем как сантиментальные рассуждения дам заглушали шепот этих переговоров.
   -- Нет, не говорите о ваших немцах, -- повторяла г-жа Шантеро. -- Пение -- это радость, это свет... Слышали вы Патти в "Севильском Цирюльнике"?
   -- Очаровательна! -- проговорила Леонида, которая только и умела бренчать на фортепиано мотивы из разных опер.
   -- Я вас хочу помирить, -- прибавила г-жа Гюгон добродушно. -- Откровенно признаюсь, я немного понимаю как в тех, так в других... Когда мне мотив нравится, то для меня он хорош.
   Графиня Сабина между тем встала, когда Эстель, распорядившись насчет чая, вернулась. По вторникам, когда гостей бывало немного, чай подавали в самом салоне. Распоряжаясь приготовлением к чаю, графиня следила глазами за графом Вандевр. Ее белые зубы виднелись при слабой улыбке, блуждавшей по ее лицу. Когда граф проходил мимо, она обратилась к нему с вопросом:
   -- Г-н Вандевр, что вы там замышляете?
   -- Я? -- отвечал он спокойно. -- Я ничего не замышляю.
   -- Ах!.. вы мне казались озабоченным... Подождите, окажите мне услугу. -- С этими словами она вручила ему альбом, который она его просила положить на фортепиано. Затем, она его послала к дамам спросить, что они желают, чай или шоколад. Мимоходом, Вандевр успел шепнуть Фошри, что обещают привести Тамон Нэнэ и Марию Блонд, дебютантку в Фоли. Ла-Фалуаз вертелся перед ним, ожидая приглашения. Вандевр, наконец, пригласил и его, взяв, однако, обещание, что он привезет Клариссу. Когда Ла-Фалуз затруднился дать решительный ответ, Вандевр проговорил, уходя:
   -- Если я вас приглашаю, то этого достаточно.... Я вас представлю, черт возьми! Чем больше будет народу, тем она будет довольнее.
   Ла-Фалуаз очень интересовался именем этой женщины.
   Но в это время графиня подозвала Вандевра и стала расспрашивать его, как англичане приготовляют чай... Граф часто бывал в Англии на бегах. По его мнению, только русские умели делать хорошо чай, и он объяснил, как они приготовляют его. Затем он прервал этот разговор и, осматриваясь кругом, спросил графиню:
   -- Кстати, где же маркиз? Разве его сегодня нельзя видеть?
   -- Почему же нет? Мой отец обещал быть, -- отвечала графиня. -- Меня это беспокоит... Вероятно, его задержали дела.
   Вандевр скромно улыбнулся. Он отчасти подозревал, какого рода дела могут задержать маркиза де-Шуар. Он хотел узнать от маркиза имя той красивой женщины, которую он иногда увозил с собой за город; он решился его ждать. Фошри, однако, находил, что пора обратиться с приглашением к графу Мюффа. Вечер приближался к концу.
   -- Серьезно? вы это сделаете! -- спросил Вандевр, думавший прежде что это только шутка.
   -- Серьезно... Если я не исполню этого поручения, он мне глаза выцарапает. Прихоть, понимаете?
   -- Так я вам помогу.
   Пробило одиннадцать. Графиня, с помощью дочери, разливала чай. Присутствовали только близкие знакомые; чашки и тарелки с пирожным передавались из рук в руки. Дамы сидели в креслах и пили чай, закусывая пирожным. От музыки разговор перешел к кондитерам. Одни хвалили Буасье за конфеты, Catherene за мороженое; однако, m-me Шантеро стояла за Лэтенвиль. Слова произносились вяло; в этот последний час какая-то усталость охватывала салон. Стейнер принялся снова за своего депутата, которого он держал в осаде в углу дивана. Г. Вено, у которого зубы испортились от сахара, равномерно, точно мышь, грыз сухие пряники; начальник бюро, между тем, уткнув нос в чашку с шоколадом, по-видимому, не мог оторваться от нее. Графиня, не спеша, обходила всех, предлагая угощения, но не настаивая; она останавливалась по временам, глядя на мужчин вопросительно, и затем, улыбаясь, проходила мимо. Она раскраснелась от теплоты камина; ее можно было принять за сестру ее дочери, худой и неловкой. Заметив, что Фошри, разговаривавший с ее мужем и Вандевром, замолчал при ее приближении, она, не останавливаясь, прошла далее, подавая чашку чая Жоржу Гюгон.
   -- Одна дама желала бы видеть вас на своем ужине, -- сказал журналист, обращаясь к графу Мюффа.
   Последний, сидевший весь вечер нахмуренным, был очень удивлен.
   -- Какая дама? -- спросил он.
   -- Нана, конечно, -- проговорил Вандевр, чтобы помочь делу.
   Граф принял серьезный вид. Он смотрел неподвижно, но по его лицу пробежала какая-то тень беспокойства.
   -- Но, ведь, я не знаком с этой дамой, -- проговорил он.
   -- Постойте, ведь мы были у нее, -- заметил граф.
   -- Как? я у нее был?.. Ах, да! я и забыл. Насчет благотворительной кассы. Но это ничего не значит. Я ее не знаю и не могу принять приглашения.
   Он принял холодный вид, как бы желая показать, что считает это неуместной шуткой. Для человека с его положением нет места за столом подобной женщины. Вандевр остановил его восклицанием: дело шло об ужине артистов. Талант все мог искупить. Не слушая, однако, доводов Фошри, который рассказывал про обед, где шотландский принц, сын королевы, сидел рядом с простой певицей, граф повторил свой отказ. Он даже не скрыл некоторого раздражения, несмотря на свою утонченную вежливость.
   Ла-Фалуаз и Жорж, стоя рядом, с чашкою чая в руке, слышали слова, произнесенные возле них.
   -- Ужинают у Наны, e произнес Ла-Фалуаз, e как это я ранее не догадался!
   Жорж молчал, но он был весь как в огне. Его белокурые волосы развевались, его голубые глаза горели, как уголья, -- так разжигали и волновали его страсти, охватившие его в последние дни. Наконец, он вступил на ту дорогу, о которой так давно мечтал.
   -- Досадно, что я не знаю ее адреса -- заметил Ла-Фалуаз.
   -- На бульваре Гаусман, между улицами Аркад и Пакье, в третьем этаже, -- произнес Жорж, не переводя дыхания.
   Когда тот на него посмотрел с удивлением, он прибавил, краснея от самодовольства и замешательства.
   -- Я тоже буду там; она меня приглашала сегодня утром.
   В салоне происходило движение. Фошри и Вандевр не могли более настаивать на приглашении графа. В эту минуту вошел маркиз Шуар, и все обратились к нему. Он двигался с трудом на слабых ногах. Он остановился среди комнаты, бледный и моргая глазами, как будто он вышел из темноты и был ослеплен светом лампы.
   -- Я уже теряла надежду видеть вас сегодня, отец, -- сказала графиня. -- Меня это очень тревожило.
   Он смотрел на нее, не отвечая, с видом человека, который ничего не понимает. Толстый нос на его бритом лице казался опухшим, его нижняя губа выдавалась немного вперед.
   Г-жа Гюгон, заметив его усталость, сострадательно пожалела о нем.
   -- Вы слишком много работаете. Вам следовало бы отдохнуть. В наши годы надо предоставить работу молодым людям.
   -- Работа, да, работа, -- пробормотал он, наконец. -- Постоянно много работы...
   Он старался оправиться, немного выпрямляясь и проведя рукою по своим седым и редким волосам.
   -- Над чем это вы работаете так поздно? -- Спросила г-жа Дю-Жонкуа. -- Я думала, что вы сегодня на приеме у министра финансов.
   Графиня вмешалась в разговор.
   -- Мой отец занят изучением одного проекта закона.
   -- Да, проектом закона, -- проговорил он, -- проектом закона, именно... Я уединился... Это по поводу фабрик, я бы желал, чтобы соблюдали воскресный отдых. Позорно, что правительство действует так вяло. Церкви пустеют; мы все приближаемся к катастрофе...
   Вандевр взглянул на Фошри. Оба стояли позади маркиза, они его наблюдали. Когда Вандевр, при первой возможности, отведя его в сторону, спросил его о той красавице, с которой он бывал за городом, старик прикинулся удивленным. Бросив косой взгляд, он заметил, что молодые люди слушали его. Он каялся, что никогда не бывает за городом; быть может, его видели с баронессой Декер, у которой он проводил несколько дней в Вирофле. Вандевр, в отместку, спросил его резко:
   -- Скажите, где вы были? Ваши локти в паутине и в извести.
   -- Локти! -- проговорил он слегка смущенный. -- Странно! Это пыль, я наверно запылился, сходя по лестнице.
   Несколько человек уходило. Было около полуночи.
   Человек с помощью горничной убирал со стола пустые чашки и тарелочки с пирожками. К концу вечера дамы, собравшись около камина, разговаривали с большой непринужденностью. Салон, казалось, засыпал, мрачные тени сползали со стен. Фошри заговорил о том, что пора удалиться. Однако, он забыл об этом, засмотревшись на графиню Сабину. Сидя на своем обычном месте, молча, устремив взгляд на тлеющие уголья в камине, она отдыхала от своих трудов по хозяйству; ее лицо было бледно и задумчиво; Фошри вернулись все его сомнения. При свете камина, черные волоски родимого пятна, которые виднелись у нее на щеке, казались светлее. Точно такой же знак и даже цвет, как и у Нана. Он не мог не шепнуть об этом на ухо Вандевру. Замечание было верно, но последний этого ранее не замечал. Оба продолжали делать сравнения между Нана и графиней. Они находили у них сходство в очертании рта и подбородка; но глаза не имели сходства. Нана имела вид добродушный, тогда как графиню можно было сравнить с кошкой, которая дремлет, спрятав когти и нервно подергивая лапками.
   -- А все-таки, она хороша, -- заметил Фошри.
   Вандевр внимательно ее разглядывал.
   -- Да, конечно. Но знаете, она слишком худа.
   Он замолчал. Фошри толкнул его, указывая на Эстель, сидевшую перед ними на табурете. Не заметив ее сначала, они говорили так, что она могла слышать их слова. Однако, она сидела молча и неподвижно, вытянув свою длинную шею. Молодые люди отошли на несколько шагов. Вандевр уверял Фошри, что графиня честная женщина.
   В эту минуту голоса возле камина возвысились. Г-жа дю-Жонкуа говорила:
   -- Я согласилась с вами, что Бисмарк, быть может, человек умный. Но, если вы будете утверждать, что он гений...
   Дамы возвратились к прежнему разговору.
   -- Как, опять за Бисмарка? -- проговорил Фошри. -- На этот раз я окончательно ухожу.
   -- Постойте, -- сказал Вандевр, -- нам необходимо получить окончательный ответ от графа.
   Граф Мюффа разговаривал со своим тестем и несколькими почтенными господами. Вандевр отвел его в сторону и повторил приглашение, прибавив, что он сам будет на этом ужине. Он заметил, что мужчина может бывать везде; никто не может находить в этом что-либо дурное, когда это легко объясняется простым любопытством. Граф слушал все эти доводы, молча, с опущенными глазами. Вандевр замечал в нем колебание, как вдруг подошел маркиз Шуар, с вопросительным видом. Когда последний, узнав в чем дело, тоже получил приглашение, он украдкой взглянул на зятя, и, в тоже время, багровые пятна выступили на его бледном лице.
   Наступило молчание, замешательство; они бы, наверное, в конце концов, согласились, если бы граф Мюффа не увидел перед собою Вено, который пристально смотрел на него. Старичок не улыбался; лицо его было земляного цвета; глаза блестели, как сталь.
   -- Нет, -- возразил граф, таким твердым голосом, что и думать было нечего настаивать.
   Маркиз отказал еще более сурово. Он заговорил о нравственности. Высшие классы должны подавать пример. Фошри улыбнулся и подал руку Вандевру, говоря, что ему некогда ждать, так как у него есть дела.
   -- Так у Нана в двенадцать часов, не правда ли?
   Ла-Фалуаз тоже уходил. Стейнер, раскланявшись с графиней, стоял у дверей. Другие следовали их примеру, повторяя тоже слова: "В 12 часов у Нана". Направлялись в переднюю. Жорж, ожидавший мать, стоял на пороге, указывая точный адрес: на третьем этаже, дверь налево. Фошри, прежде чем выйти, окинул взглядом салон. Вандевр, заняв свое место среди дам, шутил с Леонидой Шезель. Граф Мюффа и маркиз Шуар участвовали в разговоре; добродушная г-жа Гюгон дремала в своем кресле. Веню стушевался, затерянный среди дамских платьев, и принял свою обычную улыбку. Пробило полночь; удары часов медленно раздавались среди торжественной обстановки салона.
   -- Неужели! -- возражала г-жа дю-Жанкуа, -- вы думаете, что Бисмарк объявит нам войну и побьет нас... О, это ни на что не похоже...
   И, действительно, все смеялись вокруг г-жи Шентеро, которая высказала это предположение, слышанное ею в Эльзасе, где ее муж имел фабрику.
   -- К счастью, у нас есть император, -- произнес граф Мюффа, с официальной важностью.
   Это было последнее слово, которое мог расслышать Фошри. Он затворил дверь, взглянув еще раз на графиню Сабину. Она степенно разговаривала с начальником бюро и, по-видимому, интересовалась беседой этого сплетника. Положительно он ошибся; подозрения неосновательны, подумал он с сожалением.
   -- Ну, что же ты не идешь? -- крикнул ему Ла-Фалуаз из прихожей.
   На улице, расставаясь, они еще раз повторили:
   -- До завтра, у Нана.
   -- Да. До завтра, у Нана.

V

   С самого утра Зоя предоставила всю квартиру в распоряжение дворецкого, явившегося от Бребана, с полным персоналом помощников и лакеев. Бребан обязался доставить решительно все: и ужин, и посуду, и серебро, и белье, даже стулья и табуретки. В своих шкафах Нана не могла бы найти и дюжины салфеток. Не успев еще хорошенько устроиться, она, однако, считала недостойным себя обратиться в ресторан, и потому предпочла перенести ресторан к себе. Это казалось ей гораздо шикарнее... Ей хотелось отпраздновать свой великий театральный триумф ужином, о котором бы заговорили. Так как столовая была слишком мала, то дворецкий приказал накрыть стол в зале, где могло поместиться человек двадцать пять, хотя довольно тесновато.
   -- Все готово? -- спросила Нана, возвращаясь в начале первого.
   -- Ах, почем я знаю, -- грубо отвечала Зоя, которая по-видимому, была очень не в духе. -- Слава Богу, я ни во что не вмешиваюсь. Они перепортили у нас все и на кухне, и во всей квартире... К тому же мне еще пришлось ругаться: те двое опять приходили. Я их хорошенько отделала.
   Зоя говорила о двух старых покровителях Нана -- купце и валахе, которых та решила прогнать, твердо веруя теперь в свою будущность и желая, как она выражалась, переменить шкуру.
   -- Вот пристали, хуже лихоманки! -- воскликнула она. -- Пригрозите им, если они еще раз вернутся, что вы пойдете за полицией.
   Затем Нана кликнула Дагенэ и Жоржа, оставшихся в прихожей повесить шляпы и пальто. Оба ждали ее у театрального выхода на Панорамной улице, и она посадила их к себе на извозчика. Ей жаль было оставить их скучать одних. Из гостей еще никого не было, и потому они могли зайти к ней посидеть в уборную, пока Зоя будет одевать ее. Проворно, не меняя платья, она велела причесать себе голову и воткнула в волосы и в корсаж несколько белых роз. Уборная была вся загромождена мебелью, снесенной из столовой и залы: кучей столиков, диванов, кресел, качалок. Обернувшись, она зацепилась платьем за рулетку и разорвала юбку сверху донизу. Она стала бешено браниться, уверяя, что только с ней случаются подобные гадости. Хороша она будет в таком виде при всех своих гостях. В неистовстве она сбросила с себя платье -- белый фуляр, очень простенький и до такой степени легкий и тонкий, что лежал на ней как длинная рубашка. Но она тотчас же надела его снова, почти плача и говоря, что она одета как ветошница. Дагенэ и Жорж принялись скалывать разорванное место булавками, пока Зоя дочесывала ей голову. Все трое хлопотали около нее; в особенности же волновался ее юноша, который, стоя на коленях у ее ног, тонул в юбках. Но она рассмеялась, когда Дагенэ объявил ей, что теперь не более четверти первого -- до такой степени торопилась она в третьем акте "Белокурой Венеры", глотая реплики и пропуская все куплеты в конце.
   -- Еще бы! -- отвечала она, -- я так спешила. Ну, да все-таки и это слишком хорошо для таких идиотов. Вы заметили, что за рожи были сегодня! Зоя, голубушка, вы меня подождите здесь. Не ложитесь, мне вас, может быть, будет нужно... Ах, Господи, уже пора. Вот идут гости.
   Она выбежала. Жорж остался на полу, хвостом фрака вытирая пыль. Увидав, что Дагенэ смотрит на него, он покраснел. Впрочем, они очень нравились друг другу. Оба поправили галстуки перед большим трюмо и почистили друг другу платье: потершись о Нана, они оба сделались белы.
   -- Точно сахар, пробормотал Жорж со своим смехом сосуна-обжоры.
   Лакей, нанятый на ночь, вводил гостей в маленький салон, в котором оставили всего четыре кресла на всех. Из соседнего же большого салона доносился звон посуды, ножей и вилок, а из-под дверной щели пробивалась яркая полоса света. Войдя, Нана застала уже усевшуюся в кресла Клариссу Беню, которую привез Ла-Фалуаз.
   -- Как, ты первая! -- сказала Нана, обращавшаяся с ней после своего успеха совершенно фамильярно.
   -- Ах, это все он, -- отвечала Кларисса с досадой, указывая на Ле-Фалуаза. -- Он всегда боится не попасть. Послушайся я только его, то пришла бы в парике и в румянах.
   Молодой человек, видевший Нана в первый раз, поклонился, бормоча условные приветствия. Он заговорил о своем кузене, стараясь скрыть свое смущение под маской изысканной вежливости. Но Нана, не обращая на него внимания и не слушая его, наскоро пожала ему руку и быстро пошла навстречу Розе Миньон, о которой докладывал лакей. Она вдруг сделалась чрезвычайно любезной, чрезвычайно радушной.
   -- Ах, как это любезно с вашей стороны! Мне так хотелось вас видеть у себя.
   -- Помилуйте, я сама так рада, -- отвечала Роза, с такой же любезностью.
   -- Садитесь, пожалуйста. Не угодно ли чего?
   -- Нет, благодарю вас. Ах, я забыла свой веер в шубке. Стейнер, поищите в правом кармане.
   Стейнер и Миньон вошли вслед за Розой. Банкир ушел и вернулся с веером; Миньон же братски обнял Нана и заставил Розу сделать то же самое. Разве не все актеры братья? Затем, он моргнул Стейнеру, чтоб он сделал то же, но тот, смущенный пристальным взглядом Розы, ограничился тем, что поцеловал Нана руку.
   -- M-me Бланш и граф Ксавье де-Вандевр, -- доложил лакей.
   Начались взаимные реверансы. Нана церемонно подвела Бланш де-Сиври к креслу. Обе старались перещеголять друг друга хорошими манерами. Тем временем, Вандевр, смеясь, рассказывал, что Фошри ссорится на дворе с консьержем, который отказывался пропустить экипаж Люси Стюарт. Прежде, чем последняя показалась в зале, слышно было, как она бранилась в прихожей, называя консьержа неумытым рылом. Но когда лакей распахнул пред нею дверь, она вошла вся сияющая, сама назвала себя, взяла Нана за обе руки и заявила ей, что у нее замечательный талант, и что она полюбила ее с первого взгляда. Нана, наслаждавшаяся своей ролью хозяйки, с тщеславием дебютантки, благодарила с искренним смущением. Но с прихода Фошри ей, казалось, было не по себе. Улучив первую удобную минуту, она подошла к нему и спросила шепотом.
   -- Ну что, он придет?
   -- Нет, он не захотел, -- грубо отрезал журналист, захваченный врасплох и не успевши придумать приличной истории для объяснения отсутствия графа Мюффа.
   Он тотчас почувствовал, что сделал глупость, заметив бледность молодой женщины. Желая загладить свой промах, он сказал:
   -- Ему нельзя было, он должен провожать свою жену на бал к министру внутренних дел.
   -- Ладно, -- пробормотала Нана, подозревавшая, что Фошри сыграл с ней эту штуку, -- я тебе это припомню.
   
   -- Ах, черт возьми, -- воскликнул он, оскорбленный угрозой, -- ты знаешь, что я не люблю таких комиссий, обратись к Миньону или Лабордэту.
   Оба повернулись друг к другу спиной и разошлись сердитые. Как раз в эту минуту Миньон толкал Стейнера на Нана, и когда последняя осталась одна, он тихо сказал, с цинизмом приятеля, желающего доставить удовольствие своему другу:
   -- Вы ведь знаете, что он умирает по вас... Но он боится моей жены. Не правда ли, вы будете его защитницей?
   Нана притворилась, что ничего не поняла. Она, улыбаясь, смотрела на Розу, ее мужа и банкира; наконец, она сказала, обращаясь к последнему.
   -- М-r Стейнер может сесть рядом со мной.
   В эту минуту в прихожей раздались шумные голоса, веселый шепот и смех, как будто туда вбежала целая стая пансионерок. Растворилась дверь, и вошел Лабордэт, таща за собою пятерых дам -- свое семейство, по ехидному выражению Люси Стюарт. Тут были: Гага, величественно выступавшая в своем голубом бархатном платье, плотно стянутом в талии; Каролина Геке, в своем вечном черном фае с кружевами; Леа Горн, выряженная, как кукла; толстая Татана Нэнэ, добродушная блондинка с грудью кормилицы, возбуждавшей всеобщие насмешки; наконец, маленькая Мария Блонд, молоденькая пятнадцатилетняя девушка, "пущенная в ход", благодаря своему дебюту в "Folie". Лабордэт привез всю эту ораву в одном экипаже. Они продолжали еще смеяться, вспоминая, как им приходилось тесниться. Марию Блонд пришлось даже держать на коленях. Но все они поджимали губки, кивали головками, пожимали руки -- совсем прилично. Одна только Татана Нэнэ, которой по дороге рассказали, что у Нана будут прислуживать шесть негров совершенно голых, обнаруживала беспокойство и просила, чтоб их ей непременно показали. Лабордэт назвал ее индейкой и посоветовал ей замолчать.
   -- А что Борднав? -- спросил Стейнер.
   -- О, я в отчаянии! -- воскликнула Нана, -- его не будет.
   -- Да, -- сказала Роза Миньон, -- у него ужасный вывих, ему вставили ногу в лубки. Ах, если б вы слышали, как он ругается, сидя со своей вытянутой, забинтованной ногой.
   Все стали жалеть Борднава. Без Борднава не удавался ни один ужин. Однако придется обойтись как-нибудь без него. Заговорили о другом, но в эту минуту раздался громкий голос:
   -- Как, как, вы уже меня хороните!
   Все вскрикнули и обернулись. Это был сам Борднав, огромный, весь красный, с забинтованной ногой, опиравшийся на плечо Симонны Кабирот. Теперь он жил с Симонной. Эта девочка получила порядочное воспитание, играла на фортепиано и говорила по-английски. Она была миленькая блондиночка, нежная и деликатная, сгибавшаяся, как тростинка, под тяжестью Борднава. Борднав позировал немного, зная, что на них обоих смотрят.
   -- Ну, так видите же, -- продолжал он, -- я боялся соскучиться и сказал себе: пойду.
   Но, вдруг, он остановился на полудороге, вскричав.
   -- Ах, черт возьми!
   Симонна оступилась. Он толкнул ее, и она, не переставая улыбаться, наклонила свое хорошенькое личико, как животное, которое боится, что его ударят. Она стала поддерживать его, напрягая все свои крошечные силы. С большой суматохой Нана и Роза Миньон подкатили кресло, на которое уложили его больную ногу, Все бывшие здесь актрисы, разумеется, поцеловали его. Он вздыхал, бормоча: -- Черт возьми, черт возьми! Но, желудок, слава Богу, в порядке, увидите сами.
   Явились новые гости. В маленьком салоне становилось невыносимо душно. Стук ножей и посуды прекратился, но за то из большого салона доносился ожесточенный спор: неистовый голос дворецкого раздавался из-за двери. Нана начинала выходить из себя. Она никого уже не ждала и удивлялась, что ужин еще не готов. Она послала Жоржа и Дагенэ справиться, что там случилось, но вдруг, к ее великому удивлению, дверь растворилась, и в залу вошла толпа мужчин и дам, которых она вовсе не знала и даже не видела никогда. Немного смутившись, она стала спрашивать Борднава, Миньона, Лабордэта. Никто не знал их. Когда же она обратилась к графу Вандевру, тот вдруг вспомнил, что он пригласил их у графа Мюффа. Нана поблагодарила его. Очень хорошо, очень хорошо, только нужно прибавить приборов, будет тесновато. Она сосчитала и попросила Лабордэта сказать, чтоб поставили еще семь приборов. Но не успела она выйти, как лакей доложил еще о трех новых гостях. Нет, это уж невозможно; наверное, теперь всем не уместиться. Нана начинала сердиться, заметив с важностью знатной дамы, что это не comme il faut. Но, увидев, что вошли еще двое, она рассмеялась: это начинало ее забавлять. Тем хуже для них, пусть размещаются, как угодно. Все стояли, кроме Гага, Розы Миньон и Борднава, занимавшего два кресла. В зале стоял гул; все говорили громко, стараясь скрыть легкую зевоту.
   -- Скажи-ка, миленькая, -- заметил Борднав, -- что если б нам засесть прямо за ужин? Ведь, кажется, мы в сборе, не так ли?
   -- О, да, мы в сборе, -- смеясь, отвечала Нана.
   Она обвела глазами своих гостей, но вдруг сделалась серьезной, как будто заметив, что кого-то нет. Очевидно, недоставало кого-то из гостей, которого она не хотела назвать. Нужно было подождать. Несколько минут спустя, гости заметили среди себя высокого старика, благородного вида с белой бородой. Удивительнее всего было то, что никто не видел, как он вошел; он мог проскользнуть только чрез полуотворенную дверь из спальни. Воцарилось молчание; гости начали перешептываться. Граф Вандевр, конечно, знал, кто был этот господин, потому что они крепко пожали друг другу руки. Но на все расспросы дам он отвечал улыбкой. Тогда Каролина Геке в полголоса высказала догадку, что это английский лорд, который на другой день должен был вернуться в Англию для вступления в законный брак; она отлично узнала его, потому что он был раз у нее. Этот рассказ обошел всех дам; одна Мария Блонд со своей стороны уверяла, что это один немецкий дипломат, которого она знает потому, что он часто бывает у одной ее приятельницы. Мужчины также полусловами высказывали свое мнение о нем, что кажется человек с весом. Может быть, он то и заплатит за ужин. Ну, да это все равно -- лишь бы ужин был хорош. Гости остались в нерешительности и, начали уже забывать благородного старика с белой бородой, когда дворецкий, распахнув настежь дверь, объявил:
   -- Кушать подано.
   Нана оперлась на руку Стейнера, делая вид, что не замечает недовольного движения старика, который пошел сзади один. Впрочем, пары никак не могли устроиться, потому что было слишком тесно. Мужчины и дамы ввалились в салон гурьбой, добродушно подсмеиваясь над таким отсутствием церемоний. Длинный стол тянулся от одного конца обширной пустой комнаты до другого; но все-таки стол оказался слишком малым, потому что тарелки касались друг друга. Четыре канделябры в десять свечей каждая, в том числе одна накладного серебра, с цветами по обеим сторонам, освещали стол. Это была роскошь трактирная: фарфоровые чашки с золотыми ободками без вензелей, ложки, потертые и почернелые от частой мойки, стаканы и бокалы, разрозненные дюжины которых можно было дополнить во всякой лавочке, все носило на себе печать слишком скорого новоселья, внезапного богатства, торопливого обзаведения, когда ничего еще не успели поставить на место. Одной люстры недоставало; четыре канделябры, чуть начинавшие разгораться, освещали бледным, желтоватым светом компотники, тарелки с пирожным, вазочки с фруктами, печеньями, конфетами, расположенными в симметрическом порядке.
   -- Господа, -- сказала Нана, -- всякий пусть помещается, как сумеет... Так гораздо забавнее.
   Сама она стояла посреди комнаты. Благородный старик поместился у нее справа, Стейнер стоял слева. Многие из гостей, толкаясь и крутясь, пробрались к столу и уже уселись, когда из маленького салона донеслись проклятия. Это был Борднав, забытый всеми и поднимавшийся теперь с величайшим трудом со своих двух кресел, с руганью призывая Симонну, убежавшую вместе с прочими. Дамы с участием кинулись к нему. Борднава ввели или, скорее, внесли Каролина, Кларисса, Татана Нэнэ, Мария Блонд. Усадить его была целая история.
   -- На середину стола, против Нана! -- кричали все. -- Борднава на середину! Он будет нашим президентом.
   Дамы усадили его посередине, но понадобился другой стул, чтоб уложить его ногу. Две дамы подняли ее и тихонько положили ее на стул. Это ничего, они будут есть стоя.
   -- Черт возьми! -- ворчал он, вот так набилось народу! Точно сельди в бочке. Ну, котята, угощайте теперь своего папашу.
   По правую руку стояла около него Роза Миньон, по левую -- Люси Стюарт. Обе обещали его слушаться. Теперь все рассаживались по местам. Граф Вандевр поместился между Люси Стюарт и Клариссой; Фошри -- между Розой Миньон и Каролиной Геке. На другой стороне, где сидела Нана, Гектор де-Ла-Фалуаз кинулся занять место около Гага, несмотря на раздававшиеся с противоположной стороны призывные возгласы Клариссы; что до Миньона, не расстававшегося ни на минуту со Стейнером, то он сидел от него через одну Бланш, рядом с ним поместилась слева Татана Нэнэ. Затем следовал Лабордэт. Наконец, у обоих концов расположились молодые люди, дамы, Симонна, Леа Горн, Мария Блонд, -- кучей, без всякого порядка.
   Тут же сидели и Дагенэ с Жоржем, все более и более симпатизировавшие друг другу и посматривавшие с улыбочками на Нана.
   Двоим все-таки пришлось остаться без места. Потеснились еще, смеясь и подшучивая.
   Ничего не оставалось, как есть вдвоем из одной тарелки. Стейнер предлагал Нана сесть к нему на колени. Кларисса, притиснутая так, что ей нельзя было пошевельнуть руками, сказала Вандевру, что он должен кормить ее из ложечки. Ах, этот Борднав! Он занимает целых три места со своими стульями. Сделано было последнее усилие; разместились, но, по выражению Миньона, яблоку негде было упасть.
   -- Пюре из спаржи, консоме делиньяк, -- бормотали лакеи, обнося гостей полными блюдами.
   Борднав громко рекомендовал консоме, как вдруг раздался крик. Гости протестовали, сердились; отворилась дверь и вошло трое запоздалых, дама и двое мужчин. Ну, нет, это уж слишком! Тем временем Нана, не вставая с места, щурила глазки, чтобы удостовериться, знакома ли она с ними. Дама была Луиза Виолен. Но этих мужчин она, кажется, никогда не видела.
   -- Друг мой, -- сказал Вандевр, -- это мой приятель, морской офицер Фукармон. Я его пригласил.
   Фукармон поклонился, улыбаясь очень непринужденно.
   -- Я же позволил себе пригласить одного из моих друзей.
   -- Отлично, отлично, -- сказала Нана. -- Постарайтесь усесться.
   -- Послушай, Кларисса, подвинься немного. Вы там сидите, очень просторно. Потеснитесь-ка немножко.
   Потеснились еще. Фукармону и Луизэ удалось кое-как захватить себе краюшек стола, но другу пришлось стоять на шаг от своего прибора. Есть он должен был, протягивая руку между плечами своих соседей. Лакеи уносили тарелки после супа; сосиски из кроличьего мяса, лазанки пармезаном передавались из рук в руки. Борднав взбудоражил весь стол, рассказав, что он думал было привезти с собой Прюльера, Фонтана и старого Боска. Нана с достоинством подняла головку и сухо объявила, что она бы их с особенным удовольствием приняла. Если бы ей хотелось видеть у себя своих товарищей, то могла бы пригласить их. Нет, нет, ей не нужно актеров. Старик Боск был всегда пьян; Прюльер чересчур любит хвастать; что же до Фонтана то он был невыносим в обществе, своим криком и своей глупостью. К тому же, видите-ли, актеры всегда чувствуют себя не по себе в обществе "этих господь".
   -- Да, да, вы правы, -- объявил Миньон.
   За столом эти господа, во фраках и белых галстуках, выглядели очень прилично со своими бледными лицами, которым усталость придавала еще больше благородства. Старик с белой бородой отличался медлительными, важными манерами и тонкой улыбкой, точно он председательствовал на конгрессе дипломатов. Вандевр, изысканно любезный со своими соседями, казалось, сидел на ужине у графини Мюффа. Еще утром Нана говорила тетке: что касается мужчин, то лучших нельзя было добыть -- все-либо благородные, либо богатые, -- одним словом, шик. Дамы тоже держались очень хорошо. Некоторые -- Бланш, Лео Горн, Луиза Виолен были декольтированы; только одна Гага показывала немножко больше, чем нужно, тем более, что в ее возрасте было бы лучше не показывать вовсе ничего. Теперь, когда все уже разместились, смех и шутки вдруг прекратились. Жорж подумал, что в Орлеане, у Буржуа, обеды бывали веселее. Никаких разговоров почти не было; мужчины, незнакомые друг с другом, смотрели один на другого; дамы сидели смирно. Жорж был крайне удивлен -- он находил их ужасными недотрогами и ожидал, что все так и начнут целоваться.
   Подали releve -- рейнского карда a la Шамбор и козий задок a l'anglaise, когда Бланш. громко сказала:
   -- Люси, моя милая, я встретила в воскресенье вашего Оливье. Как он вырос!
   -- Еще бы! ему восемнадцать лет, -- отвечала Люси, -- это меня не особенно молодит... Вчера он снова уехал в свое училище.
   Сын ее Оливье, о котором она говорила с гордостью, учился в морском училище. Заговорили о детях. Все дамы растрогались. Нана рассказала про свою великую радость: ее маленький Люизе, живет теперь у тетки, которая приводит его к ней каждый день в одиннадцать часов; она берет его к себе в кровать, где он играет с Лулу, ее котенком. Просто можно помереть со смеху, глядя, как они оба катаются по кровати и забиваются в самую глубину под одеяло. О, никто не поверит, какой Люизе пройдоха!
   -- А у меня вчера вот так был денек! -- рассказала, в свою очередь, Роза Миньон. -- Представьте себе, поехала я за Карлом и Анри в их пансион, пристали, чтоб непременно я повезла их в театр. Прыгают, хлопают своими Маленькими ручонками. "Мы увидим, как мама играет, мы увидим, как мама играет"! -- подняли такой шум, такой гвалт, что хоть святых выноси.
   Миньон снисходительно улыбался, причем глаза его сияли отеческой нежностью.
   -- А во время представления, -- докончил он, -- они были такие потешные, сидят серьезные, точно большие, не спускают глаз с Розы, спрашивают: зачем это у мамы голые ноги...
   Все расхохотались. Миньон, отеческая гордость которого была польщена, торжествовал. Он боготворил своих детей и заботился только об одном -- увеличить их наследство, управляя со строгостью самого верного приказчика деньгами, добываемыми игрой жены в театре и иным способом. Когда он женился на ней, будучи капельмейстером в кафе шантан, где она пела, они любили друг друга страстно. Теперь же они оставались хорошими приятелями. Это было у них дело решенное. Она добывала все, что только могла своим талантом и красотою, он же бросил свою скрипку и весь посвятил себя заботе об ее успехе, как артистки и женщины. Трудно было найти такую дружную и буржуазную парочку.
   -- Сколько лет старшему? -- спросил Вандевр.
   -- Анри девять лет, -- отвечал Миньон. -- О, какой он молодец!
   Затем, Миньон стал подшучивать над Стейнером, не любившим детей, уверяя его со спокойной самоуверенностью, что если б у него они были, он не тратил бы так глупо своих денег. Он разговаривал с банкиром через плечо Бланш, следя, не ведутся ли шуры-муры у них с Нана. Но в последней время Роза и Фошри, болтавшие, очень близко придвинувшись друг к другу и хихикая, развлекали его. Неужели Роза способна тратить время на такие глупости? В таком случае, они, пожалуй, покорятся. Проворными руками, сверкая алмазом на мизинце, он дорезывал филей козули, нагибая свои широкие плечи.
   Тем временем разговор о детях продолжался. Ла-Фалуаз, волнуемый соседством Гага, спрашивал ее, как здоровье ее дочери, которую он имел удовольствие видеть вместе с ней в Varietes. Лили здорова, но только она еще такое дитя! Он изумился, узнав, что Лили пошел девятнадцатый год. Гага, в его глазах, стала от этого еще импозантнее. Он спросил ее, отчего она не привела с собой Лили.
   -- О, ни за что, ни за что! -- отвечала она щепетильным тоном. -- Всего три месяца, как она заставила меня взять ее из монастыря. Я хотела тотчас же выдать ее замуж, но Лили так меня любит. Пришлось взять ее к себе, увы, совсем против моего желания.
   Говоря о браке дочери, она моргала своими красными веками без ресниц. Если в ее года ей не удалось сколотить капитальца, хотя она работает, как вол, и до сих пор у нее бывают мужчины, в особенности очень молоденькие, которым она годилась бы в матери, то значит хороший брак гораздо выгоднее. Она наклонилась к Ла-Фалуаз, который покраснел под тяжестью ее огромного набеленного плеча.
   -- Вы знаете, -- пробормотала она, -- если Лили пойдет по той же дороге, вина будет не моя... Но молодые всегда так глупы!
   Началось большое движение вокруг стола: лакеи убирали releves и подавали entrees -- пулярки а lа марешаль, камбалу под соленым соусом, ломтики жирной печенки. Дворецкий, разливавший до сих пор Мерсо, подал теперь Шато Лазурь и Леовиль.
   
   Во время всей этой суетни Жорж, удивление которого с каждой минутой увеличивалось все более и более, спросил Дагенэ, неужели у этих дам так-таки у всех дети? Посмеявшись над его наивностью, Дагенэ сообщил ему кое-какие подробности. Люси Стюарт была дочерью англичанина, служившего подмазчиком колес на Северной станции, тридцати девяти лет, голова лошадиная, но очень красивая, страдает чахоткой, но все жива. Самая шикозная из всех этих дам, Каролина Геке -- три князя и один герцог -- родилась в Бордо. Отец ее, мелкий чиновник, умер со стыда, но мать, очень умная женщина, сначала прокляла ее, а потом помирилась, решив спасти хоть ее состояние. Каролина была двадцатипятилетняя девушка, -- немного холодная, считавшаяся одной из красивейших женщин, которыми можно было обладать за определенную и неизменную плату. Маменька, женщина высшей степени аккуратная, вела строгую отчетность, записывая в книги приход и расход, управляя всем домом из своей тесной квартирки в улице Франсуа I, где у нее была устроена швейная мастерская. Что до Бланш-де-Сиври, настоящее имя которой Жакелина Бодю, то она была родом из одной деревни близ Амиена; роскошная красавица, глупая и лгунья, выдающая себя за внучку генерала и скрывающая свои тридцать два года; очень ценимая русскими за свою полноту. Затем, вкратце, Дагенэ перебрал прочих дам: Клариссу Беню, привезенную в качестве горничной из Сент-Обена-на-Море дамой, муж которой "пустил ее в ход"; Симонну Каброш, дочь мебельного торговца из предместья Сент-Антуана, воспитывавшуюся в благородном пансионе и готовившуюся быть учительницей; Марию Блонд, Луизу Виолен, Лео Горн, всех, вскормленных на парижской мостовой, кроме Татаны Нэнэ, которая до двадцати лет ходила замарашкой и пасла коров в Шампаньи. Жорж слушал, изумленный и возбужденный этой цинической переборкой, которую так беззастенчиво производил ему на ухо Дагенэ, приправляя свой рассказ самыми крупными сальностями. А тем временем за их спинами лакеи почтительно повторяли.
   -- Пулярды a la марешаль, камбала под соленым соусом...
   -- Милый мой, -- тоном ментора говорил ему Дагенэ, -- не берите рыбы, это никуда не годится в такой час, и пейте один леовиль -- от него не так хмелеешь.
   Начинало становиться жарко от канделябр, от горячих, блюд, от тридцати восьми человек, жавшихся у стола. Лакеи, забывшись, бегали по неубранным коврам салона, пачкая их салом. Но ужин не становился веселее. Дамы пощипывали мясо, оставляя почти все нетронутым. Татана Нэнэ одна ела все в обе щеки. В такой поздний час ночи мог быть только нервный аппетит, капризы испорченных желудков. Белобородый старик, сидевший рядом с Нана, отказывался от всего; он взял только ложку супу, и сидя пред своей пустой тарелкой, смотрел. Исподтишка начинали позевывать. От времени до времени у некоторых слипались глаза, лица принимали землистый цвет. Можно было околеть со скуки, по выражению Вандевра. Чтобы быть веселыми, подобные ужины должны быть "распущенными". Если же они устраивались чинно, "по благородному", то лучше уж было ехать в большой свет, где не скучнее. Посмотрим, что будет после шампанского. Если б не Борднав, который горланил без умолку, все, кажется, заснули бы. Этот скот Борднав, вытянув свою ногу, заставлял обеих соседок прислуживать себе, как султан. Люси и Роза были заняты только им одним, они поили, кормили, нежили и холили его, что не мешало ему жаловаться на свою судьбу.
   -- Кто мне порежет говядину?.. Я сам не могу, стол за версту.
   От времени до времени Симонна вставала и, стоя за его креслом, резала ему хлеб или мясо. Все дамы следили, чтоб он ни в чем не терпел недостатка, торопили лакеев, пичкали его до отвалу. Когда раз Симонна вытерла ему губы салфеткой, пока Роза и Люси меняли ему прибор, он, наконец, нашел это очень милым и выразил свое удовольствие.
   -- Ну, вот, так и следует, моя милая... Женщина только для этого и создана.
   Гости немножко оживились, разговор сделался общим. Кончали мандариновый сорбет. Подали жаркое филе с трюфелями и холодное галантир из цесарок. Нана, недовольная тем, что гости ее сидят, повесив нос, начала говорить громко.
   -- Вы знаете, господа, что герцог шотландский уже абонировал для себя ложу в авансцене, чтобы видеть белокурую Бенеру, когда он приедет на выставку?
   -- Надеюсь, что все государи перебывают у нас, -- сказал Борднав.
   -- В воскресенье ждут персидского шаха, -- сказала Роза Миньон.
   Тогда Люси Стюарт заговорила об алмазах шаха. Говорят, у него камзол весь из бриллиантов, настоящее чудо, движущаяся звезда, стоимостью в сотни миллионов. Дамы, бледные, с глазами, разгоревшимися от жадности, вытягивали щей.
   -- А я видела германского императора, -- вдруг воскликнула маленькая Мария Блонд, -- в прошлом году, в Баден-Бадене. Он всегда гулял с графом Бисмарком.
   -- Ах, Бисмарк! -- прервала ее Симонна, -- я его знаю... премилый человек.
   -- Это самое я говорил вчера, только никто не хотел мне верить, -- сказал Вандевр.
   Как и у графини Сабины, завязался длинный разговор о Бисмарке. Вандевр повторял те же фразы. Была минута, когда могло показаться, что сидят в салоне графини Мюффа, одни только дамы переменились. Разговор перешел к музыке. Нечаянно Фукармон упомянул о пострижении, составлявшем тогда предмет разговоров всего Парижа, и Нана же послала узнать все подробности относительно m-me Фужере. О, бедняжка, так-таки похоронит себя живьем! Впрочем, раз у нее призвание.... Дамы были все очень тронуты. Жорж, которому наскучило слушать все это, во второй раз, стал расспрашивать Дагенэ относительно интимных привычек Нана. Но в это время разговор опять роковым образом перешел к Бисмарку. Татана Нэнэ, наклонившись к уху Лабордэта, спросила его, кто такой этот, совершенно ей неизвестный. Бисмарк. Лабордэт, совершенно серьезно, стал рассказывать ей ужасные истории. Этот Бисмарк ест сырое мясо; завидев около своей берлоги женщину, он взваливает ее на спину и тащит к себе; таким образом, в сорок лет у него было уже тридцать два ребенка.
   -- В сорок лет, тридцать два ребенка? -- воскликнула Татана Нэнэ, пораженная и вполне поверившая всему.
   Все расхохотались; тогда она поняла, что над ней потешаются.
   -- Как вам не стыдно! -- пробормотала она. -- Почем я знаю, говорите ли вы серьезно или шутите?
   Что касается Гага, то она оставалась все время при мечтах о выставке. Как и все дамы, она радовалась и готовилась. Отличное время: провинция и вся Европа нагрянут в Париж. Может быть, после выставки, если дела ее пойдут хорошо, ей можно будет удалиться в Жюванси, в маленький домик, который давно высматривала.
   -- Что будешь делать? -- говорила она Ла-Фалуазу, -- никакого проку... Если б еще тебя любили...
   Гага становилась нежной, потому что почувствовала, как колено молодого человека прижималось к ее ноге. Он был красен, как рак. Она, не переставая сюсюкать, взвешивала его на глазомер. Птица не высокого полета; но она не была разборчивой. Ла-Фалуаз получил ее адрес.
   -- Смотрите, -- шепнул Вандевр Каролине, -- кажется, Гага подтибрила у вас Гектора.
   -- О, плевать мне! -- отвечала актриса. -- Этот мальчишка глуп, как пробка... Я уже три раза выгоняла его вон. Знаете, когда мальчуганы начинают бегать по старухам, меня воротит.
   Она остановилась, чтобы легким знаком указать на Бланш, которая с самого начала обеда сидела, наклонившись, в самом неудобном положении, поводя шеей и стараясь всеми силами показать свои плечи белобородому старику, сидевшему через три человека от нее.
   -- Смотрите в оба, -- сказала она, -- вас тоже хотят бросить, мой милый.
   По лицу Вандевра скользнула лукавая улыбка, сопровождавшаяся беззаботным жестом. Уж, конечно, не он помешает успеху этой бедной Бланш. Представление, которое давал всей публике Стейнер, интересовало ее гораздо больше. Банкир был известен всем своим пламенным сердцем. Этот ужасный немецкий жид, этот делец, ворочавший миллионами, становился круглым дураком, влюбившись в женщину. Влюблялся же он во всех, без исключения. Как только появлялась на подмостках мало-мальски смазливая женщина, он уже покупал ее за какую бы то ни было цену. Два раза его неистовое женолюбие разоряло его, Женщины, по выражению Вандевра, наказывали его за его грабительства, отнимая у него награбленное. Обширная спекуляция на гасконские солеварни возвратила ему все его значение на бирже и, в течение шести недель, Миньоны "поели много соли". Но уже держали пари, сто не Миньонам достанется доесть ее до конца. Нана сверкала своими белыми зубками. Стейнер снова втюрился, и на этот раз так плотно, что, сидя рядом с Нана, он казался совершенно уничтоженным: ел без всякого аппетита, распустив нижнюю губу, лицо его было все в красных пятнах. Ей стоило только назначить сумму. Но Нана не торопилась, играя им, хохоча над самым его волосатым ухом, забавляясь его лихорадочным волнением. Она всегда умеет уладить это дело, если дурак граф де-Мюффа окончательно вздумает разыгрывать Иосифа.
   -- Леовиль или шантильи? -- пробормотал лакей, просовывая голову между Стейнером и Нана как раз в то время, когда тот что-то нашептывал молодой женщине.
   -- А? что? -- пролепетал банкир, ничего не понимая. -- Чего хотите! Мне все равно.
   Вандевра все это очень забавляло. Он толкал локтем Люси Стюарт, злоязычнейшую и ехиднейшую из женщин, когда она была чем-нибудь раздражена. В этот вечер ее выводил из себя Миньон.
   -- Знаете, он способен сам отдернуть полог, говорила она графу. Он надеется повторить штуку, которую разыграл с маленьким Жонкье. Вы помните, что Жонкье, находясь в связи с Розой, приударивал за Лаурой... Миньон сосводничал Лауру с Жонкье, а потом привел его под ручку обратно к Розе, как мужа, который пошалил. Но только на этот раз он, наверное, промахнется. Нана не из таких, чтоб отдавать назад своих любовников.
   -- Но чего это Миньон так строго смотрит на свою жену? -- спросил Вандевр.
   Наклонившись вперед, он заметил, что Роза стала нежна, как голубка, с Фошри. Это объясняло ему гнев его соседки.
   -- Черт возьми, вы, кажется, ревнуете? -- спросил он, смеясь.
   -- Ревную! -- воскликнула Люси вне себя от бешенства. -- Не было печали! Если Розе нужен Леон, пусть берет его себе на здоровье. Отдан по его настоящей, цене: букет цветов раз в неделю и кроме того... Видите ли, мой друг, все эти актрисы одного поля ягоды. Роза плакала со злости, читая рецензию написанную Леоном о Нане; я это знаю. Ну, понимаете, теперь ей тоже хочется иметь свою рецензию, и вот она ее зарабатывает... А я прогоню ее вон, увидите.
   Она остановилась, чтобы сказать лакею, стоявшему позади ее со своими двумя бутылками:
   -- Шамбертен.
   Затем, понизив голос, продолжала:
   -- Я не хочу кричать, это не в моем вкусе... Но, все-таки, она порядочная сволочь. На месте мужа, я бы задала ей встрепку!.. О, напрасно, она думает, что выгадает. Она не знает, что за сокровище мой Фошри! Да и подлец он вдобавок, цепляется за женские юбки, чтобы вылезть в люди. Славная парочка.
   Вандевр старался ее успокоить.
   В эту минуту Борднав, забытый Розой и Люси, рассердился и закричал, что бедного папашу хотят заморить голодом. Это произвело счастливую диверсию. Ужин шел вяло почти, никто не ел; в тарелках крошили грибы a l'italienne и ананасы a la помпадур. Но, когда появилось шампанское, все ожило: нервная веселость овладела мало-помалу и мужчинами, и женщинами. Начали держать себе не так чопорно. Порядок расстроился; дамы опирались голыми локтями на стол; мужчины, чтоб свободнее дохнуть, отодвинули стулья; симметрия исчезла. Черные фраки смешались с корсажами; на половину повернутые плечи сверкали своей атласной белизной. В воздухе слышался шелест женских платьев и аромат локонов. Становилось очень жарко. Канделябры поддерживали лишь свой желтый потускнелый свет. Иногда, когда белокурая головка наклонялась под тяжестью целого моря локонов, на ней сверкала, как молния, алмазная брошка. Начинали показываться и другие искры: там заблестели веселые глазки, там вспыхнуло заревом хорошенькое личико, там сверкнули белые зубы. Среди вопросов, оставшихся без ответа, фраз, перебрасываемых от одного конца стола к другому, все смеялись, горланили, жестикулировали. Но больше всех шумели лакеи, которые разносили мороженое и десерт, толкая друг друга, обмениваясь гортанными восклицаниями, точно в коридорах своего трактира.
   -- Детки, -- воскликнул Борднав, -- помните, что завтра у нас представление. Не пейте слишком иного шампанского.
   -- Я пил всевозможные напитки во всех пяти частях света, -- говорил Фукармон. О, напитки самые ужасные, от которых человек может умереть, как муха. И, как бы вы думали, -- как с гуся вода! Я никогда не могу напиться. Пробовал -- не могу.
   Он был очень бледен, очень серьезен и, откинувшись на спинку своего стула, все пил.
   -- Все равно, -- пробормотала Луиза Виолен, -- перестань, довольно! Будет очень мило, если мне придется за тобой ухаживать.
   Два лакея разливали шампанское. Дамы пили то токайское, то ривезальт. От вина щеки Люси Стюарт покрылись ярким румянцем. Роза Миньон сделалась необыкновенно нежной, глаза ее подернулись поволокой. Татана Нэнэ, объевшаяся и опившаяся, глупо улыбалась. Прочие -- Бланш, Каролина, Симонна, Мария говорили все вместе, рассказывая о своих делах, о ссоре с кучером, о намерении уехать на дачу и передавая ложные истории об отношениях своих к бывшим и настоящим любовникам. Но когда один молодой человек, сидевший рядом с Жоржем, захотел поцеловать Лею Горн, то она ответила ему отличным тумаком и крикнула: "убирайтесь вы от меня!" с таким негодованием, что Жорж, сильно опьяневший и возбужденный чувственной красотою Нана, не решился привести в исполнение серьезно обдуманного им плана залезть под стол и улечься у ног Нана, как собачка. Никто бы его не заметил; он лежал бы смирнехонько. Когда же по просьбе Леи, Дагенэ сделал выговор молодому человеку, Жорж так огорчился, что две крупные слезы скатились по его щекам. Дагэнэ рассмеялся и заставил его выпить большой стакан воды, спрашивая, чтобы он стал делать, если бы очутился с глазу на глаз с женщиной, будучи так слаб, что достаточно трех стаканов шампанского, что бы свалиться ему с ног.
   

VI

   -- Слушайте, -- громко продолжал Фукармон, -- в Гаванне настаивают водку дурманом; это придает ей сильную жгучесть. Не смотря на это, однажды я выпил более литра. Это на меня не подействовало... Мало того: в другой раз, на Коромандельском берегу дикие напоили нас какою-то смесью перца и серной кислоты; это тоже не подействовало... Я никогда не пьянею.
   Вдруг ему почему-то показалось неприятным лицо Ла-Фалуаза, сидевшего напротив. Он подсмеивался над ним и отпускал обидные остроты на его счет. У Ла-Фалуаза кружилась голова; ему не сиделось на одном месте, он все ближе придвигался к Гага... Им овладело какое-то беспокойство до такой степени, что он не находил своего платка; кто-то взял его платок; он стал требовать его с настойчивостью пьяного человека, обращаясь к соседям, и, нагибаясь, искал его даже под столом. Когда Гага стала его успокаивать, он пробормотал:
   -- Это глупо: мой платок с заглавными буквами и короной...
   Это может меня компрометировать...
   -- Послушайте-ка, гг. Фаламуаз, Ламафуаз, Мафалуаз, -- крикнул Фукармон, находя очень остроумным коверкать таким образом фамилию молодого человека.
   Фалуаза это рассердило. Он, заикаясь, заговорил о своих предках, грозил бросить графином в голову Фукармону. Граф Вандевр должен был вмешаться, уверяя Ла-Фалуаза, что Фукармон очень смешон. Все присутствовавшие хохотали. Это несколько успокоило Ла-Фалуаза и, когда Фошри его кузен, повысив голос, приказал ему съесть, прежде всего, свой хлеб, он принялся за еду, с покорностью ребенка. Гага приблизилась к нему; Ла-Фалуаз, по временам, бросал недовольные и тревожные взгляды вокруг себя, разыскивая свой платок.
   Тогда Фукармон, в припадке остроумия, стал бранить Лабордэта через весь стол. Луиза Виолен старалась заставить его молчать, так как, по ее словам, ей же худо приходилось, когда он, таким образом, дразнил других. Фукармон забавлялся тем, что называл Лабордэта "мадам". Эта шутка казалась ему очень остроумною, и он несколько раз повторил ее. Лабордэт спокойно пожимал плечами, говоря при этом:
   -- Да замолчите же! ведь это глупо.
   Когда Фукармон, продолжая свое остроумие, дошел до оскорблений, без всякой видимой причины, Лабордэт перестал ему возражать и сказал, обращаясь к графу Вандевру:
   -- Заставьте замолчать вашего друга... Я сердиться не хочу. Он уже два раза дрался на дуэли. Ему кланялись, его принимали везде. Негодование против Фукармона было общее, хотя некоторые и находили его остроумным; но из-за таких пустяков не стоило портить вечер. Вандевр, покраснел как рак и потребовал от Фукармона удовлетворения. Другие -- Миньон, Стейнер, Борднав, сильно разгоряченные, тоже вмешались, заглушая его голос своими восклицаниями. Один только старый господин, сидевший рядом с Нана, сохранял молчание; он с улыбкой следил за всей этой суматохой.
   -- Моя кошечка! -- сказал Борднав, -- нельзя ли нам здесь кофе напиться? Здесь всем очень хорошо.
   Нана не спешила ответить. С самого начала вечера она чувствовала себя не в своей тарелке. Все эти люди, которые говорили, кричали, держали себя как в ресторане, оглушали и утомляли ее. Она сама, забыв свою роль хозяйки дома, никем не занималась, кроме Стейнера, который, казалось, мог умереть от апоплексии, сидя возле нее. Она слушала его, отрицательно качала головой, сопровождая это движение вызывающим смехом белокурой красавицы. Она вся покраснела от шампанского; ее губы были влажны, глаза светились, банкир продолжал настаивать, все набавляя и набавляя с каждым шаловливым подергиванием ее плеч, с каждым сладострастным откидыванием ее головки, ее тонкая и прозрачная кожа на висках сводила его с ума. По временам обоим должно было казаться, что они только вдвоем в комнате. Опомнившись, Нана снова становилась серьезной, какая-то тень пробегала по ее лицу. Она оглядывалась, старалась быть любезной, желая показать, что и она умеет быть любезной хозяйкой. К концу ужина, она сильно опьянела. Это приводило ее в отчаяние: шампанское сразу, туманило ей голову.
   Однако в этот вечер она держала себя хорошо, стараясь во что бы то ни стало сохранять приличие. Вдруг ее стала раздражать одна мысль: ей показалось, что присутствующие женщины хотели оскорбить ее своим не приличным поведением в этот вечер. О! это было для нее ясно! Люси подмигнула, чтоб Фукармон накинулся на Лобардэта; между тем Роза, Каролина и другие подзадоривали остальных. Теперь суматоха дошла до того, что никто не мог друг друга перекричать, и все это делалось для того, чтоб можно было сказать, что в гостиной Нана господствует неограниченная свобода. Хорошо же, подумала она, я им покажу. Хотя она была пьяна, все же она была эффектнее и приличнее остальных.
   -- Кошечка моя, -- повторил Борднав. -- ты прикажи подать кофе сюда... Мне не хочется вставать: у меня нога...
   Нана быстро встала, шепнув на ухо Стейнеру и озадаченному старику:
   -- Хорошо теперь меня проучили, что значит приглашать к себе такую грязную публику.
   Затем, указывая на дверь столовой, она прибавила громко:
   -- Вы знаете, что если вы желаете кофе, то вы получите его там.
   Стулья с шумом отодвинулись. Все встали из-за стола и направились в столовую, не переставая смеяться и кричать. Никто не заметил гнева Нана. В салоне остался только один Борднав. Держась за стену, он осторожно подвигался вперед, проклиная женщин, которые и знать не хотят папашу, когда налижутся. Позади него гарсоны убирали со стола, при громогласных приказаниях мэтр-д'отеля. Они кидались, толками друг друга, убирая стол с поспешностью театральной декорации, которая исчезает по свистку машиниста. Дамы и кавалеры должны были вернуться в салон, после кофе.
   -- Черт возьми! Здесь-таки прохладно, -- заметила Гага с легкой дрожью, входя в столовую.
   Окно в зале было открыто. На столе две лампы; кофе и ликеры были поданы. Стульев не было; кофе пили стоя; толкотня гарсонов еще более увеличивала суматоху. Нана внезапно исчезла. Но никто не обратил внимания на ее отсутствие. Без нее отлично обходились, шаря в буфетах, отыскивая чайные ложечки, которые забыли подать. Составилось несколько групп; сближались между собою те, которые за ужином сидели далеко друг от друга; обменивались взглядами, многозначительным смехом, словами, рисовавшими положение.
   -- Не правда ли, Огюст, -- сказала Роза своему мужу, -- г. Фошри следовало бы завтракать у нас на днях.
   Миньон, игравший цепочкой от часов, взглянул на журналиста с коварной улыбкой. Роза сошла с ума. Как хороший управляющий, он этого не допустит. Ради какой -- либо статьи, так и быть; но, затем, вход закрыт. Однако, зная упрямство своей жены и следуя правилу дозволять ей, по временам, шалости, в случае необходимости, он ответил, по возможности, любезно.
   -- Конечно, я буду очень рад... Приходите к нам завтра, г. Фошри.
   Люси Стюарт, разговаривавшая в это время с Стейнером и Бланш, услыхала это приглашение. Повысив голос, она заметила банкиру:
   -- У них это доходит до сумасшествия. Одна из них дошла до того, что украла мою собаку... Скажите, пожалуйста, разве я виновата, что вы ее бросаете?
   Роза повернула голову. Она прихлебывала кофе и пристально смотрела на Стейнера, сильно побледнев. Весь сдержанный гнев, покинутой женщины засветился в ее глазах, как огонь. Она понимала больше Миньона; ее муж глуп, если думает возобновить дело Жанны; эти дела два раза не удаются. Тем хуже! Она возьмет Фошри; он ей приглянулся после ужина; а если Миньон рассердится -- наплевать! Это его проучит...
   -- Надеюсь, вы не подеретесь? -- сказал Вандевр Люси Стюарт.
   -- Нет, не бойтесь. Только пусть она держит себя скромнее, а не то я ее отделаю.
   Повелительным жестом подозвав Фошри, Люси проговорила:
   -- Слушай, голубчик, твои туфли у меня дома. Ты можешь взять завтра от моего консьержа...
   Фошри хотел обратить все это в шутку. Но Люси удалилась с видом оскорбленной королевы. Кларисса, прислонившись к стене, с рюмкой кирша в руке, пожимала плечами. Стоит ли поднимать такую бурю из-за мужчины! Когда две женщины, из которых у каждой по любовнику, сойдутся вместе, то разве каждая не старается отбить любовника у другой? Это дело обыкновенное. И неужели же ей, например, выцарапать глаза у Гага за своего Гектора? Вот не было печали!
   Когда Ла-Фалуаз прошел мимо нее, она ему не преминула заметить:
   -- Слушай: так ты их любишь не только зрелыми, но и перезрелыми?
   Ла-Фалуаза это рассердило и тревожило. Видя, что Кларисса над ним смеется, он стал сомневаться в ее искренности.
   -- Не болтай глупостей, -- проговорил он. -- Ты взяла мой платок, отдай мне его.
   -- Как он надоел со своим платком! -- вскричала она. -- Подумай, идиот: зачем он мне нужен?
   -- Зачем? -- повторил Ла-Фалуаз недоверчиво. Ты отошлешь его моим родным, чтоб меня скомпрометировать.
   Фукармон примостился к винам. Он продолжал подсмеиваться над Лабордэтом, который пил кофе в обществе дам. Моряк, в свою очередь, отпускал на его счет отрывочные замечания: сын барышника, а может быть незаконный сын графини, никакого дохода, а всегда двадцать пять золотых в кармане, бездельный шалопай...
   -- Нет! -- повторял он, выходя из себя, -- я должен его отколотить. С этими словами он допил рюмку шартрез. Это вино на него никогда не действовало, по его словам; он от злости скрежетал зубами. Но вдруг, в ту минуту, как он подходил к Лабордэту, он побледнел и грохнулся на пол, возле буфета. Он был мертвецки пьян. Луиза Виолэн пришла в отчаяние. Она предвидела, что дело кончится дурно; теперь ей всю ночь придется за ним ухаживать. Гага успокаивала ее, насколько было возможно. Как опытная женщина, она уверяла, что Фукармон проспит 12 или вдруг перешел на другую тему.
   -- Госпожа Дю Жонкуа, надо думать, была очень хороша лет пятнадцать назад... А бедняжка Эстелла еще больше вытянулась! Вот уж удовольствие лежать в постели с такой доской!
   Но Вандевр тут же стал говорить о предполагавшемся ужине.
   Скучнее всего в таких пирушках то, что встречаешь всегда одних и тех же женщин. Хотелось бы чего-нибудь новенького. Постарайтесь же найти одну хотя бы... Послушайте! Вот идея! Попрошу-ка я этого толстяка привести с собой даму, которая была с ним в "Варьете".
   Вандевр имел в виду начальника департамента, который дремал в кресле посреди гостиной. Фошри забавлялся, наблюдая издали за этими щекотливыми переговорами. Вандевр подсел к толстяку, который держался с большим достоинством. Оба с минуту обсуждали поднятый всеми вопрос -- каковы истинные чувства, толкающие девушку уйти в монастырь. Затем граф Вандевр вернулся и сказал:
   -- Ничего не выходит. Он уверяет, что она порядочная женщина... Она откажется... А я готов держать пари, что видел ее у Лауры.
   -- Как, вы бываете у Лауры! -- прошептал, тихо засмеявшись, Фошри. -- Вы отваживаетесь бывать в таких местах!.. А я-то думал, что только наш брат...
   -- Э, милый мой, все надо испытать!
   Усмехаясь, с блестящими глазами, они стали рассказывать друг другу подробности о заведении на улице Мартир, где у толстой Лауры Пьедфер за три франка столовались дамочки, находившиеся временно в затруднительных обстоятельствах. Нечего сказать -- заведение. Все эти дамочки целовались с Лаурой в губы. В эту минуту графиня Сабина повернула голову, поймав на лету какое-то слово, и молодые люди отошли, прижимаясь плечом к плечу, возбужденные, развеселившиеся. Они не заметили, что около них стоял Жорж Югон, который слышал их разговор и так сильно покраснел до ушей, что краска залила даже его девичью шею. Этот младенец испытывал и стыд и восторг. Как только мать предоставила ему свободу, он стал увиваться вокруг г-жи де Шезель, которая, по его мнению, была единственной шикарной женщиной. И все же ей далеко до Нана!
   -- Вчера вечером, -- сказала г-жа Югон, -- Жорж провел меня в театр. Да, в "Варьете", я, наверное, лет десять там не бывала. Мальчик обожает музыку... Мне совсем не было весело, но Жоржу там понравилось!.. Странные нынче пишут пьесы. Впрочем, должна сознаться, музыка меня не волнует.
   -- Как, вы не любите музыку! -- воскликнула г-жа Дю Жонкуа, закатывая глаза. -- Можно ли не любить музыку!
   Тут все заохали. Никто не произнес ни слова о пьесе в "Варьете", в которой добрейшая г-жа Югон ничего не поняла; дамы знали содержание пьесы, но не говорили о ней. Но тут все расчувствовались и стали восторженно говорить о великих музыкантах. Г-жа Дю Жонкуа признавала только Вебера, г-же Шантро нравились итальянцы. Голоса дам смягчились, стали томными. Казалось, у камина царит благоговение, как, в храме, и будто из маленькой часовни доносятся сдержанные и постепенно замирающие песнопения.
   -- Однако надо же нам найти на завтра женщину, -- пробормотал Вандевр, выходя с Фошри на середину гостиной. -- Может, попросить Штейнера?
   -- Куда там Штейнер, -- возразил журналист, уж если он завел себе женщину, -- значит, от нее весь Париж отказался!
   Вандевр оглядывался, как бы ища кого-то.
   -- Постойте, я встретил на днях Фукармона с очаровательной блондинкой. Я скажу ему, чтобы он ее привел.
   Он подозвал Фукармона. Они быстро обменялись несколькими словами. Но, очевидно, возникло какое-то затруднение, потому что оба, осторожно обходя дамские шлейфы, направились к третьему молодому человеку, с которым и продолжали разговор, стоя у окна. Фошри, оставшись один, решил подойти к камину как раз в тот момент, когда г-жа Дю Жонкуа объявила, что, слушая музыку Вебера, неизменно видит перед собой озера, леса, восход солнца над влажными от росы полями; чья-то рука коснулась плеча Фошри, и кто-то проговорил за его спиной:
   -- Как нехорошо!
   -- Что такое? -- спросил он, обернувшись и увидев Ла Фалуаза.
   -- Завтрашний ужин... ты великолепно мог устроить так, чтобы меня тоже пригласили.
   Фошри собирался ответить, но тут к нему подошел Вандевр.
   -- Оказывается, это не фукармоновская дама, а любовница вон того господина... Она не может прийти. Какая неудача!.. Зато мне удалось привлечь Фукармона. Он постарается привести Луизу из Пале-Рояля.
   -- Господин де Вандевр, -- громко спросила Шантро, -- разве в воскресенье не освистали Вагнера?
   -- О да, и жестоко освистали, -- ответил он, подойдя с присущей ему изысканной вежливостью; так как его больше не удерживали, он отошел и сказал журналисту на ухо:
   -- Пойду вербовать еще... У всех этих молодых людей всегда много знакомых девочек.
   И вот, любезный, улыбающийся, он стал беседовать с мужчинами во всех углах гостиной. Он переходил от одной группы молодых людей к другой и, шепнув каждому несколько слов на ухо, отворачивался, подмигивая и многозначительно кивая головой. С полной непринужденностью он словно передавал пароль, его подхватывали, уславливались о встрече, и все это происходило под сентиментальные рассуждения дам о музыке, заглушавшие слегка возбужденный шепот мужчин.
   -- Нет, не хвалите ваших немцев, -- твердила г-жа Шантро. -- Мелодия -- это радость, это свет... Вы слышали Патти в "Севильском"?
   -- Очаровательна! -- прошептала Леонида, которая только и умела барабанить на фортепьяно арии из опереток.
   Графиня Сабина позвонила. Когда по вторникам бывало мало гостей, чай сервировали тут же, в гостиной. Отдавая лакею приказание освободить круглый столик, графиня следила глазами за графом де Вандевр. На губах ее блуждала неопределенная улыбка, слегка открывавшая белые зубы. Когда граф проходил мимо нее, она спросила:
   -- Что это вы затеваете, граф?
   -- Я? -- ответил он спокойно. -- Я ничего не затеваю.
   -- Да?.. У вас такой озабоченный вид... Кстати, сейчас и вы можете стать полезным.
   И она попросила его положить альбом на фортепиано. А он успел шепнуть Фошри, что на ужин придут Татан Нене, обладавшая самой пышной грудью в тот сезон, и Мария Блон, та, что недавно дебютировала в "Фоли-Драматик". Ла Фалуаз не отставал от него ни на шаг, ожидая, что его пригласят. Наконец он попросил об этом сам. Вандевр тотчас же пригласил его, взяв с него обещание привести Клариссу; Ла Фалуаз сделал вид, что это не совсем удобно, но Вандевр успокоил его:
   -- Раз я вас приглашаю, этого достаточно.
   Ла Фалуазу очень хотелось узнать имя женщины, у которой предполагали ужинать. Графиня снова подозвала Вандевра и спросила у него, как заваривают чай англичане. Он часто бывал в Англии, где его лошади участвовали в бегах. По мнению Вандевра, только русские умеют заваривать чай, и он объяснил, каким способом они это делают. Затем, поскольку мысль его продолжала упорно работать и во время разговора, он неожиданно спросил:
   -- Кстати, а где же маркиз? Разве мы его не увидим сегодня?
   -- Напротив, отец обещал мне, что непременно будет, -- ответила графиня. -- Я начинаю беспокоиться... Наверное, его задержала работа.
   Вандевр сдержанно улыбнулся. По-видимому, он тоже догадывался о характере трудов маркиза де Шуар. Он вспомнил красивую женщину, которую маркиз иногда возил за город. Быть может, и ее можно пригласить.
   Фошри решил, что приспело время передать приглашение графу Мюффа. Вечер близился к концу.
   -- Так это серьезно? -- спросил Вандевр, принявший было все за шутку.
   -- Очень серьезно... Если я не исполню ее поручения, она выцарапает мне глаза. Женская прихоть, знаете ли!
   -- В таком случае я вам помогу, дружище.
   Пробило одиннадцать часов. Графиня с помощью дочери разносила чай. В тот вечер собрались только самые близкие друзья, все непринужденно передавали друг другу чашки и тарелки с печеньем. Дамы, не вставая с кресел у камина, пили маленькими глотками чай и грызли печенье, держа его кончиками пальцев. С музыки разговор перешел на поставщиков. Было высказано мнение, что только у Буасье можно получить хорошие конфеты, а мороженое лучше всего у Катрин; но г-жа Шантро отстаивала достоинство Латенвиля. Разговор становился более вялым, гостиную одолевала усталость. Штейнер снова принялся обрабатывать депутата, приперев его к углу козетки. Г-н Вено, очевидно, испортивший себе зубы сластями, ел сухое печенье одно за другим, грызя его как мышка, а начальник департамента, уткнувшись носом в чашку, без конца пил чай. Графиня неторопливо обходила гостей, на секунду останавливаясь и вопросительно глядя на мужчин, потом улыбалась и проходила дальше. От огня, пылавшего в камине, она разрумянилась и казалась сестрой, а не матерью Эстеллы, сухопарой и неуклюжей по сравнению с ней. Когда графиня подошла к Фошри, беседовавшему с ее мужем и Вандевром, собеседники замолчали. Сабина заметила это, и не останавливаясь, передала чашку чая не Фошри, а Жоржу Югону, который стоял дальше.
   -- Вас желает видеть у себя за ужином одна дама, -- весело продолжал разговор журналист, обращаясь к графу Мюффа.
   Граф, лицо которого весь вечер оставалось сумрачным, казалось, очень удивился.
   -- Какая дама?
   -- Да Нана же! -- сказал Вандевр, желая поскорее разделаться со своим поручением.
   Граф стал еще серьезнее. У него слегка дрогнули веки и лицо страдальчески сморщилось, точно от боли.
   -- Но ведь я не знаком с этой дамой, -- пробормотал он.
   -- Позвольте, вы у нее были, -- заметил Вандевр.
   -- Как был?.. Ах да, на днях, по делу благотворительного общества. Я забыл совсем... Но это безразлично, я с ней не знаком и не могу принять ее приглашения.
   Он говорил ледяным тоном, давая понять, что считает шутку не уместной. Человеку его звания не подобает сидеть за столом у такой женщины. Вандевр возмутился: речь идет об ужине в обществе аристократов, и талант все оправдывает. Граф не слушая доводов Фошри, рассказавшего про один обед, на котором шотландский принц, сын королевы, сидел рядом с бывшей кафешантанной певицей, наотрез отказался. Он даже не скрыл раздражения при всей своей чрезвычайной учтивости.
   Жорж и Ла Фалуаз, стоявшие друг против друга с чайными чашками в руках, услыхали этот краткий разговор.
   -- Вот как! Значит, это у Нана, -- пробормотал Ла Фалуаз, -- как же я сразу не догадался!
   Жорж не говорил не слова, но лицо его пылало, белокурые волосы растрепались, голубые глаза сверкали; порок в который он окунулся несколько дней назад, разжигал и возбуждал его. Наконец-то он приобщится ко всему, о чем мечтал!
   -- Дело в том, что я не знаю ее адреса, -- продолжал Ла Фалуаз.
   -- Бульвар Осман, между улицами Аркад и Паскье, четвертый этаж, -- выпалил Жорж.
   Заметив, что Ла Фалуаз удивленно смотрит на него, он прибавил, вспыхнув и пыжась от тщеславия и смущения:
   -- Я тоже там буду, она пригласила меня сегодня утром.
   В это время в гостиной все зашевелились. Вандевр и Фошри больше не могли уговаривать графа. Вошел маркиз де Шуар, и все поспешили к нему на встречу. Он двигался с трудом, волоча ослабевшие ноги, и остановился посреди комнаты, мертвенно бледный, щуря глаза, как будто вышел из темного переулка и свет от ламп слепит его.
   -- А я уж не надеялась увидеть вас сегодня, папа, -- проговорила графиня. -- Я бы беспокоилась всю ночь.
   Он посмотрел на нее, и ничего не отвечая, словно не понимал, о чем шла речь. Крупный нос на его бритом лице казался огромной болячкой, а нижняя губа отвисла. Г-жа Югон, видя, что он изнемогает от усталости, прониклась глубоким состраданием к нему и участливо сказала:
   -- Вы слишком много работаете. Вам надо бы отдохнуть. В нашем возрасте мы должны уступить работу молодым.
   -- Работу? Ну да, конечно, работу, -- произнес он наконец. -- Как всегда много работы...
   Маркиз уже пришел в себя, выпрямил сгорбленную спину, провел привычным жестом руки по седым волосам; редкие, зачесанные за уши завитки их растрепались.
   -- Над чем же вы так поздно работаете? -- спросила г-жа Дю Жонкуа. -- Я думала, вы на приеме у министра финансов.
   Но тут вмешалась графиня.
   -- Отец работает над одним законопроектом.
   -- Да, да, законопроект, -- проговорил он, -- именно законопроект... Я заперся у себя в кабинете... Это касается фабрик. Мне хотелось бы, чтобы соблюдался воскресный отдых. Право стыдно, что правительство действует не энергично. Церкви пустеют, мы идем к гибели.
   Вандевр взглянул на Фошри. Оба стояли позади маркиза и внимательно осматривали его. Когда Вандевру удалось отвести его в сторону, что бы поговорить о той красивой даме, которую маркиз возил за город, старик притворился, будто очень удивлен. Быть может его видели с баронессой Деккер, у которой он гостит иногда по нескольку дней в Вирофле? В отместку Вандевр огорошил его вопросом:
   -- Скажите, где вы были? У вас локоть весь в паутине и выпачкан известкой.
   -- Локоть? -- пробормотал маркиз, немного смутившись. -- А в самом деле, верно... Какая-то грязь пристала... вероятно, я запачкал его, спускаясь из своей комнаты.
   Гости стали расходиться. Близилась полночь. Два лакея бесшумно убирали пустые чашки и тарелочки из-под печенья. Дамы снова образовали кружок вокруг камина, но более тесный; разговор стал непринужденнее, к концу вечера все утомились. Гостиная постепенно погружалась в дремоту, со стен сползали длинные тени. Фошри сказал, что пора уходить, но снова засмотрелся на графиню Сабину. Она отдыхала от обязанностей хозяйки дома на обычном своем месте, молча устремив взгляд на догоравшую головешку; лицо ее было так бледно и замкнуто, что Фошри взяло сомнение. В отблеске догоравшего камина черный пушок на родинке казался светлее. Нет, решительно родинка такая же, как у Нана, даже цвет сейчас тот же. Не удержавшись, он шепнул об этом на ухо Вандевру. А ведь правда, хотя тот никогда раньше не замечал родинки. Вандевр и Фошри продолжали проводить параллель между Нана и графиней -- и нашли что-то общее в подбородке и изгибе губ, но глаза были совсем не похожи. При том Нана очень добродушна, а о графине этого не скажешь: она словно кошка, которая спит, спрятав когти, и только лапки ее чуть вздрагивают.
   -- А все-таки как любовница не дурна, -- заметил Фошри.
   Вандевр взглядом разглядел ее.
   -- Да, конечно, -- сказал он, -- только, знаете, я не верю в красоту ее бедер; готов держать пари, что у нее некрасивые бедра.
   Он осекся. Фошри толкнул его локтем, кивнув на Эстеллу, сидевшую впереди на скамеечке. Они незаметно для себя заговорили громче, и девушка, по-видимому, все слышала. Но она продолжала сидеть так же прямо и неподвижно, и ни один волосок не шевельнулся на ее длинной шее девушки-подростка, слишком рано узнавшей жизнь. Молодые люди отступили на три-четыре шага назад. Вандевр уверял, что графиня в высшей степени порядочная женщина.
   В эту минуту у камина снова громко заспорили.
   -- Я готова признать вместе с вами, -- говорила г-жа Дю Жонкуа, -- что Бисмарк, пожалуй, умный человек... Но считать его гением...
   Дамы вернулись к прежней теме беседы.
   -- Как, опять Бисмарк! -- проворчал Фошри. -- Ну на сей раз я действительно удираю.
   -- Подождите, -- сказал Вандевр, -- надо получить от графа окончательный ответ.
   Граф Мюффа разговаривал с тестем и несколькими знатными гостями. Вандевр отвел его в сторону и повторил приглашение Нана, ссылаясь на то, что и сам примет участие в завтрашнем ужине. Мужчина может бывать всюду; нет ничего предосудительного в том, где можно усмотреть обыкновенное любопытство. Граф выслушал эти доводы молча, уставившись глазами в пол. Вандевр чувствовал, что он колеблется, но тут к ним подошел с вопрошающим видом маркиз де Шуар. И когда маркиз узнал, в чем дело, Вандевр пригласил и его, он боязливо оглянулся на графа. Наступило неловкое молчание; оба подбадривали друг друга и, вероятно, в конце концов приняли бы приглашение, если бы граф Мюффа не заметил устремленного на них пристального взгляда Вено. Старик больше не улыбался, лицо его стало землянистого цвета, в глазах появился стальной блеск.
   -- Нет, -- ответил граф так решительно, что дальше уговоры становились невозможными.
   Тогда маркиз отказался еще более резко. Он заговорил о нравственности. Высшие классы должны подавать пример! Фошри улыбнулся и пожал руку Вандевру; журналист не стал его ждать, ему нужно было еще поспеть в редакцию.
   -- Итак, у Нана в двенадцать.
   Ла Фалуаз также ушел. Штейнер откланялся графине. За ними потянулись другое мужчины. И все, направляясь в прихожую, повторяли: "Значит, у Нана!" Жорж, поджидая мать, с которой должен был уйти, стоял на порете и давал желающим точный адрес: "Четвертый этаж, дверь налево". Фошри в последний раз перед уходом окинул взглядом гостиную. Вандевр вернулся к дамам и шутил с Леонидой де Шезель. Граф Мюффа и маркиз де Шуар приняли участие в разговоре, а добродушная г-жа Югон дремала с открытыми глазами. Вено, которого совсем заслонили дамские юбки, сжался в комочек и снова обрел улыбку. Часы в пышной и огромной гостиной медленно пробили двенадцать.
   -- Что такое? -- удивилась г-жа Дю Жонкуа. -- Вы полагаете, что Бисмарк объявит нам войну и победит?.. Ну, нет, это уж слишком!
   Все смеялись, окружив г-жу Шантро, которая передавала этот слух -- слух, носившийся в Эльзасе, где у ее мужа была фабрика.
   -- К счастью, у нас есть император, -- проговорил граф Мюффа с обычной для него сановной важностью.
   Это были последние слова, услышанные Фошри. Взглянув еще раз на графиню Сабину, он затворил за собой дверь. Сабина вела серьезную беседу с начальником департамента и, казалось, очень внимательно слушала толстяка. Положительно, Фошри ошибся -- нет, ничего подозрительного не было. А жаль.
   -- Ну, ты идешь? -- окликнул его Ла Фалуаз из передней.
   На улице они снова повторили, расходясь по домам:
   -- До завтра, у Нана.

4

   С самого утра Зоя предоставила квартиру в распоряжение метрдотеля, который пришел с помощниками. Все -- ужин, посуду, хрусталь, столовое белье, цветы, вплоть до стульев и табуреток -- поставлял Бребан. В шкафике у Нана не нашлось и дюжины салфеток; она еще не успела обзавестись всем необходимым в своем новом положении, но, считая, что ей не подобает идти в рестораны, предпочла, чтобы ресторан явился к ней на дом. Так, пожалуй, шикарнее. Она хотела отпраздновать свой сценический успех ужином, о котором будут в последствии говорить. Столовая была слишком мала, и метрдотель накрыл стол в гостиной; там почти вплотную стояло двадцать пять приборов.
   -- Все готово? -- спросила Нана, вернувшись в полночь.
   -- Ничего я не знаю, -- грубо ответила Зоя; она была вне себя. -- Слава богу, я ни во что не вмешиваюсь. Они перевернули вверх дном кухню и всю квартиру!.. А тут еще пришлось ругаться. Те двое снова пришли; ну, я их и выставила.
   Горничная имела в виду коммерсанта и валаха, у которых Нана была прежде на содержании; теперь она решила дать им отставку, уверенная в своем будущем и желая, по собственному ее выражению, совершенно преобразиться.
   -- Вот навязчивый народ! -- проворчала она. -- Если они снова придут, пригрозите им полицией.
   Затем Нана позвала Дагнэ и Жоржа, которые снимали в прихожей свои пальто. Они встретились у артистического подъезда в проезде Панорам, и она привезла их с собой в фиакре. Пока никого еще не было Нана позвала их к себе в комнату, где Зоя приводила в порядок ее туалет Быстро, не меняя платья, она велела горничной поправить ей волосы и приколола белые розы к прическе и корсажу. В будуар составили мебель из гостиной: столики, диваны, кресла с торчащими кверху ножками свалили в кучу. Нана была совсем готова, как вдруг ее юбка зацепилась за колесико от стула и порвалась. Нана злобно выругалась: такие вещи случаются только с ней. Взбешенная, она сняла с себя платье, тонкое белое фуляровое платье, облегавшее фигуру, как длинная сорочка, но тотчас же снова одела его, не находя ничего другого по своему вкусу, чуть не плача, что одета, как тряпичница. Зоя поправляла Нана прическу, а Дагнэ и Жорж закалывали булавками порванное платье Нана, в особенности юноша, который ползал на коленях, погружая руки в ее юбки. Наконец она успокоилась: Дагнэ сказал, что только четверть первого. Нана сегодня так спешила кончить третье действие "Златокудрой Венеры", что глотала и пропускала куплеты.
   -- И то еще слишком хорошо для такого сборища, -- говорила она. -- Видели? Ну и рожи были нынче!.. Зоя, милая, побудьте здесь. Не ложитесь: вы, может быть, мне понадобитесь... Черт! Как раз пора, вот и гости.
   Она скрылась. Жорж продолжал стоять на коленях, подметая паркет полами фрака. Он покраснел, заметив, что Дагнэ на него смотрит. В тот же миг они воспылали друг к другу взаимной симпатией. Они поправили перед трюмо галстуки и почистили друг друга щеткой, так как оба запачкались пудрой Нана.
   -- Точно сахар, -- промолвил Жорж, смеясь, словно любящий сласти ребенок.
   Нанятый на ночь лакей вводил гостей в маленькую гостиную; там оставили только четыре кресла, чтобы вместить побольше народу. В соседней большой гостиной раздавался стук расставляемой посуды и серебра, а из-под двери скользил луч яркого света. Войдя в гостиную, Нана увидела сидящую в кресле Клариссу Беню, которую привез Ла Фалуаз.
   -- Как, ты первая? -- проговорила Нана, обращаясь с Клариссой после своего успеха очень непринужденно.
   -- Это все он, -- ответила Кларисса. -- Он всегда боится опоздать... Если бы я его послушалась, то не успела бы смыть румяна и снять парик.
   Молодой человек, видевший Нана в первый раз, раскланивался, рассыпался в комплиментах и ссылался на своего кузена, стараясь скрыть смущение под маской преувеличенной вежливости. Нана не слушала его и, даже не зная, кто он такой, пожала ему руку и быстро направилась навстречу Розе Миньон. Она вдруг стала необычайно благовоспитанной.
   -- Ах, дорогая, как мило с вашей стороны, что вы приехали!.. Мне так хотелось видеть вас у себя!
   -- Я сама восхищена, право, -- ответила не менее любезно Роза.
   -- Присядьте, пожалуйста... Не угодно ли вам чего-нибудь?
   -- Нет, благодарю вас... Ах, я забыла в своей шубке веер. Штейнер, прошу вас, поищите в правом кармане.
   Штейнер и Миньон вошли вслед за Розой. Банкир вышел в переднюю и вернулся с веером, а Миньон в это время братски расцеловал Нана, заставляя Розу также поцеловать ее. Ведь в театре все живут одной семьей. Затем он подмигнул Штейнеру, как бы призывая его последовать их примеру; но банкир, смущенный проницательным взглядом Розы, ограничился тем, что поцеловал руку Нана.
   Вошел граф де Вандевр с Бланш де Сиври. Все обменялись поклонами и приветствиями. Нана церемонно подвела Бланш к креслу. Вандевр, смеясь, рассказал, что Фошри препирается внизу с привратником, который не пускает во двор карету Люси Стьюарт. Слышно было как она ругала в передней привратника, обзывая его гнусной рожей. Но когда лакей открыл дверь, она вошла с присущей ей смеющейся грацией, сама представилась, взяла обе руки Нана в свои, сказав, что сразу полюбила ее и считает очень талантливой. Нана, пыжась в своей новой роли хозяйки дома, благодарила с искренним смущением. Но с момента прихода Фошри она, казалось, была очень озабочена. Как только ей удалось к нему подойти, она тихо спросила:
   -- Он придет?
   -- Нет, он не захотел, -- грубо ответил журналист, захваченный врасплох, хотя и подготовил целую историю, объяснявшую отказ графа.
   Сообразив, что сделал глупость, когда увидел, как побледнела молодая женщина, он попытался загладить свою ошибку.
   -- Мюффа не мог приехать, он сопровождает сегодня вечером графиню на бал в министерство иностранных дел.
   -- Ладно, -- прошептала Нана, подозревая со стороны Фошри злой умысел, -- я тебе за это отплачу, миленький мой.
   -- Ну, знаешь ли, -- проговорил он, оскорбленный ее угрозой, -- я не люблю подобного рода поручений. Обратись к Лабордету.
   Они рассердились и повернулись друг к другу спиной. Как раз в этот момент Миньон старался подтолкнуть Штейнера к Нана. Когда та на минутку осталась одна, он тихо сказал ей с добродушным цинизмом сообщника, желающего доставить удовольствие приятелю:
   -- Знаете, барон просто умирает от любви... Только он боится моей жены. Не правда ли, вы возьмете его под свое покровительство?
   Нана ничего не поняла. Она с улыбкой глядела на Розу, на ее мужа и на Штейнера; затем произнесла, обращаясь к банкиру:
   -- Господин Штейнер, садитесь возле меня.
   В передней послышался смех, перешептывание, взрыв веселых говорливых голосов, точно там была целая стая вырвавшихся на свободу монастырских воспитанниц. Появился Лабордет, притащивший с собою пять женщин -- свой пансион, как говорила ехидно Люси Стьюарт. Тут была величественная Гага в обтягивавшем ее стан синем бархатном платье, Каролина Эке, как всегда в черном фае с отделкой из шантильи, затем Леа де Орн, по обыкновению безвкусно одетая, толстая Татан Нене, добродушная блондинка, пышногрудая, как кормилица, за что ее постоянно преследовали насмешками; наконец, молоденькая Мария Блон, пятнадцатилетняя девочка, худая и порочная, словно уличный мальчишка, собиравшаяся дебютировать в "Фоли". Лабордет привез их в одной коляске, и они все еще смеялись над тем, как было в ней тесно; Мария Блон сидела у них на коленях. Но они прикусили губы, здороваясь и пожимая друг другу руки, и держались очень прилично. Гага, от избытка светских манер, сюсюкала, как ребенок. Только Татан Нене, которой по дороге рассказали, что за ужином у Нана будут прислуживать шесть совершенно голых негров, волновалась и просила показать их. Лабордет обозвал ее гусыней и просил замолчать.
   -- А Борднав? -- спросил Фошри.
   -- Ах, представьте, я так огорчена, -- воскликнула Нана, -- он не сможет приехать!
   -- Да, подтвердила Роза Миньон, -- он попал ногой в люк и сильно вывихнул себе ногу... Если бы вы знали, как он ругается, сидя с вытянутой на стуле перевязанной ногой.
   Тут все принялись жалеть Борднава. Ни один хороший ужин не обходился без Борднава. Ну, что ж поделаешь, придется обойтись без него! Стали уже говорить о другом, как вдруг раздался грубый голос:
   -- Что такое! Что такое! Вы меня, кажется, хоронить собрались!
   Раздались восклицания, все обернулись. На пороге стоял Борднав, огромный, багровый, с несгибавшейся ногой; он опирался о плечо Симонны Кабирош. В то время его любовницей была Симонна. Эта девочка получила образование, играла на фортепиано, говорила по-английски; она была прехорошенькой блондинкой, такой хрупкой, что сгибалась под тяжестью опиравшегося на нее Борднава, и все же покорно улыбалась. Он постоял несколько минут в своей излюбленной позе, рисуясь, зная, что оба они представляют красивое зрелище.
   -- Вот, что значит вас любить, -- продолжал он. -- Я побоялся соскучиться и подумал: дай пойду...
   Но он тут же выругался:
   -- А, черт!
   Симонна шагнула слишком быстро; Борднав поскользнулся. Он толкнул девушку, а она, не переставая улыбаться, опустила хорошенькую головку, как собачонка, которая боится побоев, и поддерживала Борднава изо всех сил. Тут все заохали и устремились к ним. Нана и Роза Миньон придвинули кресло, в которое уселся Борднав; другие женщины подставили еще кресло для его больной ноги. Само собой разумеется, что все присутствовавшие актрисы расцеловались с ним, а он ворчал и охал:
   -- А, черт подери! Черт подери!.. Ну, зато аппетит-то у меня здоровенный -- сами увидите.
   Пришли еще гости. В комнате негде было повернуться. Стук посуды и серебра прекратился; теперь из большой гостиной доносился шум голосов, из которых выделялся голос метрдотеля. Нана уже теряла терпение, она больше никого не ждала и не понимала, почему не зовут к столу. Она послала Жоржа узнать, в чем дело, и была очень удивлена, увидев новых гостей, мужчин и женщин. Они были ей совершенно не знакомы. Это немного смутило ее, и она обратилась с расспросами к Борднаву, Миньону, Лабордету. Но и те их не звали. Тогда она спросила графа Вандевра, и он вдруг вспомнил, что то были молодые люди, которых он завербовал у графа Мюффа. Нана поблагодарила. Хорошо, хорошо, надо только чуть потесниться; она попросила Лабордета, чтобы он приказал прибавить еще семь приборов. Не успел он войти, как лакей привел еще троих гостей. Это было уж слишком: положительно некуда будет сесть. Нана рассердилась и величественно произнесла, что это просто неприлично. Но когда пришли еще двое, она расхохоталась; это даже забавно, заметила она, ну что ж, как-нибудь разместимся. Все гости стояли, только Гага и Роза Миньон сидели, так как Борднав один занимал два кресла. Гости тихо разговаривали; некоторые подавляли невольную зевоту.
   -- Послушай-ка, не пора ли сесть за стол?.. -- спросил Борднав. -- Кажется мы в сборе.
   -- О, да, мы в полном сборе, еще бы! -- ответила Нана, смеясь. Она обвела присутствующих взглядом, и лицо ее стало вдруг серьезным, как будто она удивилась, что не видит гостя, о котором умалчивала. Надо было бы подождать. Несколько минут спустя приглашенные увидели господина высокого роста, с благородной осанкой и прекрасной седой бородой. Удивительнее всего, что никто не заметил, как он вошел; он, очевидно, проник в маленькую гостиную через полуотворенную дверь спальни. Воцарилась тишина, гости перешептывались. Граф де Вандевр, по-видимому, был знаком с седым господином, так как незаметно пожал ему руку; но на расспросы дам ответил только улыбкой. Тогда Каролина Эке вполголоса стала рассказывать, что это английский лорд, который на днях уезжает в Англию жениться; она прекрасно знала его, он был ее любовником. История эта обошла всех присутствующих женщин. Только Мария Блон выразила сомнение, возразив, что по ее мнению, это немецкий посланник, не раз ночевавший у ее подруги. Мужчины обменивались краткими замечаниями на его счет. По лицу видно, что человек серьезный. Быть может, он-то и заплатил за ужин, да, по всей вероятности. Похоже на то. Ладно! Лишь бы ужин был хороший! Вопрос остался не выясненным, и о пожилом господине забыли. Метрдотель растворил дверь большой гостиной и доложил:
   -- Кушать подано.
   Нана взяла под руку Штейнера, как будто не заметив движения седого господина, который пошел за ними один. Впрочем, ничего из шествия парами не получилось. Мужчины и женщины вошли гурьбой, смеясь над этой незатейливой простотой. Во всю длину комнаты, откуда была вынесена мебель, стоял стол, но он не мог вместить всех гостей, даже приборы удалось расставить с трудом. Стол освещали четыре канделябра, по десять свечей каждый. Особенно выделялся один из них, из накладного серебра, с пучками цветов справа и слева. Сервировка отличалась чисто ресторанной роскошью -- фарфор был с золотым рисунком сеточкой, без вензелей, потускневшее серебро потеряло блеск от постоянного мытья, а разрозненные бокалы из хрусталя можно было бы пополнить в любом торговом заведении. Чувствовалось по всему, что это своеобразное новоселье, подготовленное наскоро по случаю свалившегося на голову богатства, когда даже еще не успели все расставить по своим местам. Недоставало люстры; очень высокие свечи в канделябрах едва разгорались и проливали скудный желтый свет на компотницы, тарелки и симметрично расставленные плоские вазы с пирожными, фруктами и вареньем.
   -- Знаете что, -- сказала Нана, -- давайте усядемся как попало -- Так гораздо веселее.
   Она стояла у середины стола. Старик с которым никто не был знаком, встал по правую ее руку, а Штейнер -- по левую. Гости уже начали усаживаться, как вдруг из маленькой гостиной донесся громкий ворчливый голос. То был Борднав: о нем забыли, и он с величайшим трудом пытался подняться со своих двух кресел; он орал, звал эту дрянь Симонну, которая ушла с остальными. Женщины тотчас же с участием подбежали к нему. Борднав наконец явился, его поддерживали Каролина, Кларисса, Татан Нене, Мария Блон. Они почти несли его на руках. Усадить его было целым событием.
   -- В середину, напротив Нана! -- кричали гости. -- Посадите Борднава посредине! Он будет председательствовать!
   Дамы усадили его посредине. Понадобился еще один стул для его больной ноги. Две женщины подняли ее и осторожно положили на стул. Ничего, придется есть, сидя боком.
   -- Эх, дьявол! -- ворчал он. -- Прямо в колоду какую-то превратился!.. Ну, что ж, мои козочки, папаша отдается на ваше попечение.
   По правую его руку сидела Роза Миньон, по левую -- Люси Стьюарт. Они обещали ухаживать за ним. Все разместились. Граф де Вандевр сел рядом с Люси и Клариссой, Фошри -- с Розой Миньон и Каролиной Эке. По другую сторону -- Ла Фалуаз, поспешивший занять место рядом с Гага, не обращая внимания на Клариссу, которая сидела напротив Миньона, не упускавшего ни на минуту из виду Штейнера, которого отделяла от него только сидевшая рядом Бланш, по левую его руку была Татан Нене, а рядом с нею -- Лабордет. Наконец, на обоих концах стола расселись кое-как молодые люди, женщины: Симонна, Леа де Орн, Мария Блон, тут же были и Жорж Югон с Дагнэ: они относились друг к другу с возрастающей симпатией и улыбались, глядя на Нана.
   Двое остались без мест, над ними подтрунивали. Мужчины предлагали сесть к ним на колени. Кларисса не могла двинуть рукой и просила Вандевра кормить ее. Уж очень много места занимал Борднав со своими стульями! Было сделано последнее усилие, и все разместились; зато, по словам Миньона, гости чувствовали себя точно сельди в бочке.
   -- Пюре из спаржи, консоме а ла Делиньяк, -- докладывали лакеи, разнося за спиной гостей полные тарелки.
   Борднав громко рекомендовал консоме; но вдруг поднялся шум; слышались протестующие, сердитые голоса. Дверь отворилась, вошли трое запоздавших -- одна женщина и двое мужчин. Ну, нет, это слишком! Нана, не встав с места, прищурилась, стараясь разглядеть, знает ли она их. Женщина -- Луиза Виолен. Мужчин она ни разу не видела.
   -- Дорогая, -- проговорил Вандевр, -- позвольте представить вам моего друга -- господина Фукармон, морского офицера, я его пригласил.
   Фукармон непринужденно поклонился.
   -- Я позволил себе привести приятеля, -- сказал он.
   -- Прекрасно, прекрасно, -- проговорила Нана. -- Садитесь... Ну-ка, Кларисса, подвиньтесь немного, вы там очень широко расселись... Вот как, стоит только захотеть...
   Еще потеснились; Фукармону и Луизе досталось местечко на кончике стола; но приятелю пришлось стоять на почтительном расстоянии от своего прибора; он ел, протягивая руки через плечи соседей. Лакеи убирали глубокие тарелки и подавали молодых кроликов с трюфелями. Борднав взбудоражил весь стол, сказав, что у него мелькнула было мысль привести с собой Прюльера, Фонтана и старика Боска. Нана надменно посмотрела на него и сухо возразила, что она оказала бы им достойный прием. Если бы она хотела их видеть у себя, то сумела бы пригласить их сама. Нет, нет, не надо актеров. Старик Боск вечно под хмельком; Прюльер слишком высокого мнения о себе, а Фонтан со своим раскатистым голосом и глупыми остротами совершенно невыносим в обществе. К тому же актеры всегда оказываются не на месте, когда попадают в общество светских людей.
   -- Да, да, это верно, -- подтвердил Миньон.
   Сидевшие вокруг стола мужчины во фраках и белых галстуках были чрезвычайно изысканны; на их бледных лицах лежал отпечаток благородства, еще более подчеркнутого усталостью. Пожилой господин с медлительными движениями и тонкой улыбкой словно председательствовал на каком-нибудь дипломатическом конгрессе. Вандевр держал себя так, будто находился в гостиной графини Мюффа, и был учтив с сидевшими рядом с ним дамами. Еще утром Нана говорила тетке: мужчинам не нужно желать большего, -- все они либо знатного происхождения, либо богачи; так или иначе люди шикарные. Что же касается дам -- они держались очень хорошо. Некоторые из них -- Бланш, Леа, Луиза -- пришли в декольтированных платьях; только Гага, пожалуй, слишком оголилась, тем более, что в ее годы лучше было бы не показывать себя в таком виде. Когда все, наконец, разместились, смех и шутки стали менее оживленными. Жорж вспомнил, что в Орлеане ему случилось присутствовать в буржуазных домах на более веселых обедах.
   Разговор не клеился, незнакомые, между собой мужчины приглядывались друг к другу, женщины сидели очень чинно; вот это-то и удивляло Жоржа. Юноша находил их слишком "мещански-добродетельными", он думал, что они сразу начнут целоваться.
   Когда подали следующее блюдо -- рейнских карпов а ла Шамбор и жаркое по-английски, -- Бланш тихо проговорила:
   -- Я видела в воскресенье вашего Оливье, милая Люси... Как он вырос!..
   -- Еще бы, ведь ему восемнадцать лет, -- ответила Люси, -- не очень то меня молодит Оливье... Вчера он уехал обратно к себе в школу.
   Ее сын Оливье, о котором она отзывалась с гордостью, воспитывался в морском училище. Заговорили о детях. Дамы умилились. Нана поделилась своей радостью: ее крошка, маленький Луи, живет теперь у тетки, которая приводит его ежедневно в одиннадцать часов утра; она берет ребенка к себе в постель, и он играет там с пинчером Лулу. Прямо умора смотреть, когда они оба забираются под одеяло. Трудно вообразить, какой шалун ее маленький Луизэ.
   -- А я очаровательно провела вчерашний вечер, -- рассказывала Роза Миньон. -- Представьте, я пошла в пансион за Шарлем и Анри, а вечером пришлось повести их в театр. Они прыгали, хлопали в ладошки: "Мы пойдем смотреть маму! Мы пойдем смотреть маму!" И такую возню подняли, просто страх!
   Миньон снисходительно улыбался, и глаза его увлажнились от избытка отеческой нежности.
   -- А во время представления они были уморительны, -- продолжал он, -- такие серьезные, точно взрослые мужчины; пожирали Розу глазами и спрашивали у меня, почему это у мамы голые ноги...
   Все рассмеялись, Миньон сиял; его отцовская гордость была польщена. Он обожал своих ребят, его единственной заботой было увеличить их состояние, и он с непреклонной твердостью преданного слуги распоряжался деньгами жены, которые Роза зарабатывала в театре и иным путем. Когда Миньон -- капельмейстер в кафешантане, где Роза пела, женился на ней, они страстно любили друг друга. Теперь их чувство перешло в дружбу. У них раз навсегда установился такой порядок: Роза работала по мере сил и возможности, пуская в ход талант и красоту, а он бросил скрипку, чтобы как можно бдительнее наблюдать за ее успехами актрисы и женщины. Трудно было бы найти более мещанскую и дружную чету.
   -- Сколько лет вашему старшему сыну? -- спросил Вандевр.
   -- Анри? Девять, -- ответил Миньон. -- Он здоровенный парнишка!
   Потом Миньон стал подшучивать над Штейнером, который не любил детей, и с самым наглым спокойствием сказал банкиру, что если бы у того были дети, он бы менее безрассудно прокучивал свое состояние. Во все время разговора Миньон наблюдал за банкиром, подсматривал из-за спины Бланш, как тот себя ведет по отношению к Нана. В то же время он с досадой следил за женой и Фошри, которые уже несколько минут разговаривали, близко наклоняясь друг к другу. Уж не собирается ли Роза терять время на подобные глупости? В таких случаях Миньон всегда оказывал решительное противодействие. Он стал доедать жаркое из косули, держа нож и вилку в своих красивых руках с бриллиантом на мизинце.
   Разговор о детях продолжался. Ла Фалуаз, взволнованный соседством Гага, спрашивал у нее, как поживает ее дочь, которую он имел удовольствие видеть в "Варьете".
   -- Лили здорова, но ведь она еще совсем ребенок!
   Ла Фалуаз очень удивился, узнав, что Лили девятнадцатый год. Гага приобрела в его глазах еще больше величия. Он полюбопытствовал, почему она не привела с собой Лили.
   -- Ах, нет, нет, ни за что! -- жеманно ответила Гага. -- Еще и трех месяцев не прошло, как пришлось взять Лили, по ее настоянию из пансиона... Я мечтала тотчас же выдать ее замуж... Но она так любит меня, вот почему я и взяла ее домой совершенно против своего желания.
   Ее синеватые веки с подпаленными ресницами нервно вздрагивали, когда она говорила о том, как пристроить дочь. До сих пор Гага не скопила ни единого су, хотя и продолжала заниматься своим ремеслом, продаваясь мужчинам, особенно очень молодым, которым годилась в бабушки, потому-то она и мечтала о хорошем браке для дочери. Она наклонилась к Ла Фалуазу, покрасневшему от тяжести навалившегося на него огромного, густо набеленного голого плеча.
   -- Знаете, -- тихо промолвила она, -- если Лили пойдет по торной дорожке, это будет не по моей вине... Но молодость так безрассудна!
   Вокруг стола суетились лакеи, меняя тарелки. Появились следующие блюда: пулярка а ла марешаль, рыба под пикантным соусом, гусиная печенка. Метрдотель, наливавший мерсо, предлагал теперь шамбертен и леовиль. Под легкий шум, вызванный сменой блюд, Жорж, все более и более удивляясь, спрашивал у Дагнэ -- неужели у всех этих дам есть дети. Вопрос его рассмешил Дагнэ, и он подробно рассказал Жоржу о всех присутствующих женщинах. Люси Стьюарт -- дочь смазчика, англичанина по происхождению, служившего на Северной дороге; ей тридцать девять лет, у нее лошадиное лицо, но она очаровательна; больна чахоткой, и все не умирает; самая модная из всех этих дам -- ее любовниками были три князя и какой-то герцог. Каролина Эке родилась в Бордо; отец ее, мелкий чиновник, умер из-за дочери, не перенеся позора; к счастью, мать оказалась умной женщиной. Сначала она прокляла дочь, но год спустя, по зрелом размышлении, примирилась с ней и решила сберечь хотя бы ее состояние. Каролине двадцать пять лет: очень холодная, слывет одной из самых красивых женщин и берет у любовников неизменно одну и ту же цену. Ее мать любит во всем порядок, ведет книги, точно высчитывая приход и расход, занимается всеми делами дочери, наблюдая за порядком их тесной квартирки, расположенной двумя этажами выше, где она устроила мастерскую дамских нарядов и белья. Бланш де Сиври -- ее настоящее имя Жаклина Бодю, -- уроженка деревни, расположенной близ Амьена; роскошная женщина, дура и лгунья, выдает себя за внучку генерала и скрывает, что ей тридцать два года; в большом фаворе у русских, которые любят полных женщин. Затем Дагнэ несколько слов сказал об остальных. Кларисса Беню была горничной, ее привезла одна дама из приморского местечка Сент-Обен; муж этой дамы пустил девчонку в оборот; Симонна Кабирош -- дочь торговца мебелью из Сент-Антуанского предместья, воспитывалась в хорошем пансионе и готовилась стать учительницей; Мария Блон, Луиза Виолен, Леа де Орн -- дети парижской мостовой, а Татан Нене до двадцати лет пасла коров в Шампани. Жорж слушал, разглядывая женщин; он был ошеломлен; его сильно возбуждали беззастенчивые сообщения, которые грубо нашептывал ему на ухо Дагнэ; а в это время позади него лакеи почтительно предлагали:
   -- Пулярки а ла марешаль... Рыба под пикантным соусом.
   -- Друг мой, -- говорил Дагнэ внушительным тоном опытного человека, -- не ешьте рыбу, это вредно в столь поздний час... и удовлетворитесь леовилем: он не такой предательский, как другие вина.
   В комнате было жарко от пламени канделябров, от передаваемых друг другу блюд, от всего этого стола, вокруг которого задыхались тридцать восемь человек. Лакеи бегали по ковру, капая на него по рассеянности соусами. Но ужин нисколько не оживлялся. Дамы едва дотрагивались до кушаний, оставляя половину на тарелках. Одна лишь обжора Татан Нене ела все, что подавалось. В этот поздний час аппетит появлялся у иных от возбуждения или причуд испорченного желудка. Сидевший подле Нана пожилой господин отказывался от всех предлагаемых ему блюд; он отведал только несколько ложек бульона и, сидя перед пустой тарелкой, молча смотрел на гостей. Некоторые украдкой зевали, у иных смежались веки и лицо принимало землистый оттенок. Скука была смертельная, по выражению Вандевра. На таких ужинах становилось весело только при условии, если допускались вольности. Когда же разыгрывали добродетель, подделываясь под хороший тон, то бывало так же скучно, как в светском обществе. Если бы не Борднав, который не переставал орать, все бы заснули. Эта скотина Борднав, вытянув больную ногу, играл роль султана, принимая услуги сидевших рядом с ним Люси и Розы. Они занимались исключительно им, ухаживали за ним, наливали ему вино, накладывали на тарелку кушанья, -- но это не мешало ему все время ныть.
   -- Кто же нарежет мне мясо?.. Я не могу сам, стол от меня за целую милю.
   Каждую минуту Симонна вставала и, стоя за его спиной, резала ему то мясо, то хлеб. Всех дам интересовало, что он ест. Его закармливали на убой, подзывая лакеев, обносивших блюда. Пока Роза и Люси меняли Борднаву тарелки, Симонна обтерла ему рот; он нашел, что это очень мило, и даже снизошел до того, что выразил свое удовольствие:
   -- Вот это хорошо! Ты права, детка... женщина только для того и создана.
   Ужинавшие немного оживились, завязался общий разговор. Допивали шербет из мандаринов. Подали горячее жаркое -- филе с трюфелями, холодное -- заливное из цесарок. Нана, раздосадованная отсутствием оживления среди гостей, вдруг заговорила очень громко:
   -- А знаете, шотландский принц заказал уже к своему приезду на Выставку ложу на представление "Златокудрой Венеры".
   -- Я надеюсь, что все коронованные особы у нас перебывают, -- объявил Борднав с полным ртом.
   -- В воскресенье ждут персидского шаха, -- сказала Люси Стьюарт.
   Тут Роза Миньон заговорила о драгоценностях шаха. Он носил мундир весь в драгоценных камнях; это было настоящее чудо, сверкающее светило, представлявшее собой миллионы. И все эти девицы, вытянув головы, побледнев, с блестящими от жадного вожделения глазами, говорили о других коронованных особах, которых ждали на Выставку. Каждая мечтала о минутной королевской прихоти, о возможности в одну ночь нажить состояние.
   -- Скажите, мой друг, -- обратилась Каролина Эке к Вандевру, -- сколько лет русскому императору?
   -- О, это человек неопределенного возраста, -- ответил граф, смеясь. -- С ним каши не сваришь, предупреждаю вас.
   Нана притворилась оскорбленной. Острота показалась чересчур грубой, раздался протестующий ропот. Но тут Бланш стала рассказывать об итальянском короле, которого она видела раз в Милане; он некрасив, но это не мешает ему обладать всеми женщинами, которых бы он не пожелал. Она очень огорчилась, когда Фошри сказал, что Виктор-Эммануил не приедет.
   Луиза Виолен и Леа интересовались австрийским императором. Вдруг послышался голос юной Марии Блон:
   -- А прусский король -- настоящий старый сухарь!.. Я была в прошлом году в Бадене. Его всегда можно было встретить с Бисмарком.
   -- Ах, Бисмарк? -- прервала Симонна. -- Я с ним знакома. Милейший человек.
   -- Вот и я вчера сказал то же самое, а мне не поверили! -- воскликнул Вандевр.
   И так же, как у графини Сабины, долго говорили о Бисмарке. Вандевр повторял те же самые выражения. На мгновение, казалось, перенеслись в гостиную Мюффа; только женщины были не те.
   Разговор перешел на музыку. Услышав случайно брошенную Фукармоном фразу насчет пострижения, о котором говорил весь Париж, Нана заинтересовалась им и попросила рассказать подробности, касавшиеся мадемуазель де Фужрэ. Ах, бедняжка, заживо похоронила себя! Ну, что ж, раз уж у нее такое призвание! Сидевшие за столом женщины растрогались.
   Жоржу наскучило во второй раз слушать то же самое, что говорилось в гостиной графини Сабины, и он стал расспрашивать Дагнэ об интимных привычках Нана, а в это время разговор снова фатально перешел на Бисмарка. Татан Нене наклонилась к Лабордету и спросила у него тихо, кто такой этот Бисмарк; она его не знала. Тогда Лабордет с невозмутимым видом стал рассказывать ей самые чудовищные вещи: Бисмарк ест сырое мясо; когда он встречает около своего логовища женщину, он взваливает ее на спину и тащит к себе; благодаря этому у него в сорок лет было тридцать два ребенка.
   -- Тридцать два ребенка в сорок лет! -- воскликнула пораженная Татан Нене; она ни минуты не сомневалась, что все это правда. -- Он, должно быть, здорово поистрепался для своих лет.
   Все захохотали. Она поняла, что над ней издеваются.
   -- Как глупо! Откуда же мне знать, что вы шутите!
   Гага продолжала распространяться по поводу Выставки. Как и все эти женщины, она радовалась этой Выставке и готовилась к ней. Предвиделся хороший сезон: ведь в Париж нахлынет вся провинция и масса иностранцев. Быть может, после Выставки Гага удастся устроить свои делишки и уйти на покой, поселившись в Жювизи, в маленьком домике, который она давно уже себе облюбовала.
   -- Что поделаешь! -- говорила она Ла Фалуазу. -- Все равно ничего не добьешься... Хотя бы знать, по крайней мере, что тебя любят.
   Гага умилялась, чувствуя, что молодой человек прижался коленом к ее колену. Ла Фалуаз покраснел, как рак. Продолжая сюсюкать, Гага взглядом как бы взвешивала его. Так себе, мелкая сошка; но она была теперь нетребовательна. Ла Фалуаз получил ее адрес.
   -- Посмотрите-ка, -- шепнул Вандевр Клариссе, -- кажется, Гага отбивает у вас Гектора.
   -- Наплевать! -- ответила актриса. -- Этот мальчишка -- настоящий дурак!.. Я уже три раза прогоняла его... Знаете, когда такие молокососы начинают ухаживать за старухами, мне становится просто тошно...
   Она не договорила и слегка кивнула на Бланш, которая с самого начала ужина наклонилась в очень неудобной позе и выпятила бюст, желая показать свои плечи изящному пожилому господину, который сидел через три человека от нее.
   -- Вас тоже покидают, друг мой, -- добавила Кларисса.
   Вандевр небрежно улыбнулся и беззаботно махнул рукой. Он уж, конечно, не станет служить помехой успехам бедненькой Бланш. Зрелище, которое представлял собою Штейнер, интересовало его гораздо больше. Всем были известны внезапные сердечные увлечения банкира. Этот грозный немецкий еврей, крупнейший делец, ворочавший миллионами, положительно глупел, как только дело касалось женщины: он хотел обладать всеми. Стоило появиться одной из них на сцене, как он тотчас же покупал ее, как бы дорого она ни стоила. Рассказывали, какие огромные деньги тратил он на них. Два раза он терял состояние из-за своей чудовищной похоти. По словам Вандевра, продажные женщины опустошали его карманы назло морали. Крупная операция на солончаках в Ландах вернула банкиру его могущество на бирже, и вот, в течение шести недель, Миньоны усиленно прикладывались к Солончакам. Теперь завязывались пари -- не Миньонам суждено прикончить этот лакомый кусок: Нана уже точила на него свои белые зубки. Штейнер снова попался, и так крепко, что сидел возле Нана, словно пришибленный. Он ел, не испытывая ни малейшего голода; нижняя губа его отвисла, лицо покрылось пятнами. Ей оставалось только назначить цену. Но она не спешила, она играла им, смеялась, нашептывала что-то, почти касаясь его волосатого уха, забавляясь судорогой, пробегавшей по его толстой физиономии. Она еще успеет обделать это дельце, если болван Мюффа будет упорно разыгрывать Иосифа Прекрасного.
   -- Леовиль или шамбертен? -- спросил лакей, просовывая голову между Штейнером и Нана в тот момент, когда тот тихо говорил что-то молодой женщине.
   -- А? Что? -- заплетающимся языком спросил потерявший голову банкир. -- Наливайте что хотите, мне все равно.
   Вандевр легонько подтолкнул локтем Люси Стьюарт, славившуюся своим злым язычком; когда она бывала в ударе, остроты ее отличались особенной ядовитостью. В тот вечер Миньон выводил ее из себя.
   -- Знаете, он готов подсобить банкиру, -- говорила она графу. -- Он надеется повторить роман молодого Жонкье... Помните Жонкье, который жил с Розой и воспылал вдруг страстью к Лауре. Миньон раздобыл Жонкье Лауру, а потом привел его под ручку к Розе, как мужа, которому разрешили пошалить... Только на этот раз дело не выгорит. Нана не из тех, кто возвращает уступленных ей мужчин.
   -- Почему это Миньон так строго поглядывает на жену? Нагнувшись, Вандевр заметил, что Роза очень нежна с Фошри. Этим и объяснялась злоба его соседки. Он проговорил, смеясь:
   -- Черт возьми! Вы, что же, ревнуете?
   -- Я? Ревную? -- обозлилась Люси. -- Как бы не так! Если Розе хочется заполучить Леона, я охотно ей уступлю его. Ему ведь грош цена! Один букет в неделю, да и то... Видите ли, мой друг, эти твари из театра все на один лад. Роза ревела от злости, когда читала отзыв Леона о Нана; я это знаю. Ну вот, понимаете ли, ей тоже нужна рецензия, и она ее зарабатывает... А я вышвырну Леона за дверь, вот увидите!
   Она замолчала на минуту и обратилась к стоявшему позади нее с двумя бутылками лакею:
   -- Леовиля.
   Затем она продолжала, понизив голос:
   -- Я не хочу поднимать шума, это не в моем характере... Но она все-таки порядочная дрянь. На месте ее мужа я бы ей показала, где раки зимуют. Ну, да это не принесет ей счастья. Она еще не знает моего Фошри; этот тоже не из очень-то чистоплотных, льнет к женщинам, чтобы сделать себе карьеру... Хороша публика!
   Вандевр старался ее успокоить. Борднав, покинутый Розой и Люси, злился, орал, что папочку бросили и он умирает от голода и жажды. Это внесло веселое оживление. Ужин затянулся, никто больше не ел; некоторые ковыряли вилкой белые грибы или грызли хрустящие корочки пирожных с ананасом. Но шампанское, которое начали пить тотчас же после супа, постепенно опьяняло гостей, вызывая повышенное возбуждение. Гости становились развязнее. Женщины клали локти на стол перед стоявшими в беспорядке приборами, мужчины отодвигали стулья, чтобы свободнее дышать; черные фраки смешались с светлыми корсажами, обнаженные плечи сидевших вполуоборот женщин лоснились, как атлас. Было слишком жарко. Пламя свечей тускло желтело над столом. Минутами, когда склонялся чей-нибудь золотой затылок, на который дождем спадали завитки, огненный блеск бриллиантовой пряжки зажигал своей игрой высокий шиньон. Веселье отражалось в смеющихся глазах, полураскрытые губы обнажали белые зубы, в бокале шампанского переливался блеск канделябров. Слышались громкие шутки, оклики с одного конца комнаты до другого, вопросы, остававшиеся без ответа, и все это сопровождалось усиленной жестикуляцией. Но больше всего шума производили лакеи, забывая, что они находятся не у себя в ресторане; они толкались и оглашали комнату гортанными голосами, подавая мороженое и десерт.
   -- Ребята, помните, что мы завтра играем... -- кричал Борднав. -- Берегитесь, не пейте много шампанского!
   -- Я перепробовал всевозможные вина во всех пяти частях света, -- говорил Фукармон. -- Да! Самые необычайные спиртные напитки, такие напитки, которые могут убить человека на месте... И ничего... никак не могу опьянеть, пробовал, да ничего не выходит.
   Он был очень бледен, очень хладнокровен и все время пил, откинувшись на спинку стула.
   -- Довольно, -- шептала ему Луиза Виолен, -- перестань, будет с тебя... Недостает только, чтобы мне пришлось возиться с тобою всю ночь.
   Опьянение вызвало на щеках Люси Стьюарт чахоточный румянец, а Роза Миньон разомлела, и глаза ее увлажнились. Объевшаяся и обалдевшая от этого Татан Нене бессмысленно смеялась собственной глупости. Остальные -- Бланш, Каролина, Симонна, Мария -- говорили все разом, тараторя о своих делах, о споре с кучером, о предполагавшейся прогулке за город, или рассказывали запутанные истории об отбитых любовниках, которые возвращались к своим возлюбленным. Но когда один из молодых людей, сидевших рядом с Жоржем, сделал попытку поцеловать Леа де Орн, она слегка ударила его и воскликнула с благородным негодованием:
   -- Послушайте, вы! Не смейте меня трогать!
   А Жорж, сильно захмелевший и чрезвычайно возбужденный близостью Нана, очень серьезно обдумывал, не полезть ли ему на четвереньках под стол и не свернуться ли клубочком, как собачонка, у ног молодой женщины. Никто бы его не заметил, он бы смирно сидел там. Но когда по просьбе Леа Дагнэ предложил пристававшему к ней господину успокоиться, Жорж вдруг так огорчился, словно его отругали; все глупо, бессмысленно, на свете ничего нет хорошего. А Дагнэ продолжал шутить, заставлял его выпить большой стакан воды и спрашивал, что с ним будет, если он окажется наедине с женщиной, если после трех рюмок шампанского он уже еле держится на ногах.
   -- Знаете, -- говорил Фукармон, -- в Гаванне делают водку из каких-то диких ягод, настоящий огонь... Так вот, как-то вечером я выпил целый литр -- и ничего, на меня это совершенно не подействовало... Больше того, в другой раз, на Коромандельском побережье, дикари напоили нас какой-то дрянью, похожей на смесь перца с купоросом; и тут -- хоть бы что... Не пьянею, да и только.
   Вдруг ему не понравилось лицо сидевшего напротив него Ла Фалуаза. Он стал зубоскалить на его счет и говорить дерзости. Ла Фалуаз, у которого сильно кружилась голова, ерзал на месте, прижимаясь к Гага. Окончательно его встревожило то обстоятельство, что кто-то взял у него носовой платок; с пьяной настойчивостью он требовал, чтобы ему возвратили платок, спрашивал соседей, лез под стол и шарил под ногами; а когда Гага пыталась его успокоить, он бормотал:
   -- Ужасно глупо! В уголке вышиты мои инициалы и корона... это может меня скомпрометировать.
   -- Послушайте-ка вы, господин Фаламуаз, Ламафуаз, Мафалуаз! -- кричал Фукармон. Он считал, что очень остроумно до бесконечности коверкать имя молодого человека.
   Ла Фалуаз обозлился. Он, запинаясь, стал говорить что-то о своих предках и грозил запустить в Фукармона графином. Граф де Вандевр выспался и стал уверять, что Фукармон большой шутник. Действительно, все вокруг смеялись. Ла Фалуаз был совершенно сбит с толку, смущенно уселся на свое место и послушно принялся есть, как приказал ему строгим тоном кузен. Гага снова прижалась к Ла Фалуазу, но он время от времени все же бросал исподлобья боязливые взгляды на гостей, продолжая искать платок.
   Тогда Фукармон окончательно разошелся и стал приставать к сидевшему на другом конце стола Лабордету. Луиза Виолен всячески старалась его утихомирить, потому что, по ее словам, когда он заводит ссоры, это обычно плохо кончалось для нее. Он придумал в шутку называть Лабордета "сударыней". Эта шутка, очевидно, очень его забавляла, так как он беспрестанно повторял ее, а Лабордет, пожимая плечами, каждый раз спокойно замечал:
   -- Замолчите, любезнейший, ведь это глупо.
   Видя, что Фукармон не унимается, а, наоборот, неизвестно почему переходит на оскорбления, Лабордет перестал ему отвечать и обратился к графу де Вандевру:
   -- Угомоните вашего приятеля, я не желаю ссориться.
   Дважды он дрался на дуэли. С ним раскланивались, его всюду принимали. Все решительно восстали против Фукармона. Было весело. Гости даже находили, что он очень остроумен, но из этого еще не следовало, что ему можно позволить испортить всем вечер. Вандевр, породистое лицо которого покрылось пятнами, потребовал, чтобы Фукармон признал за Лабордетом принадлежность к сильному полу. Остальные мужчины -- Миньон, Штейнер, Борднав, -- уже сильно захмелевшие, тоже вмешались и кричали, заглушая его слова. И только сидевший возле Нана пожилой господин, о котором все позабыли, величественно улыбался и следил усталым взором за разыгравшимся скандалом.
   -- Послушай, милочка, не выпить ли нам кофе здесь? -- сказал Борднав. -- Тут очень хорошо.
   Нана не сразу ответила. С самого начала ужина она перестала чувствовать, что находится у себя дома. Вся эта шумная толпа, подзывавшая лакеев, державшаяся развязно, как в ресторане, словно захлестнула и ошеломила ее. Она даже забыла свою роль гостеприимной хозяйки и занималась исключительно сидевшим рядом с ней Штейнером. Она слушала его, качала головой и продолжала отказываться от его предложений, вызывающе смеясь. Выпитое шампанское разрумянило ей щеки, губы ее были влажны, глаза блестели; а банкир набавлял цену всякий раз, как она лениво поводила плечами или сладострастно выпячивала грудь, поворачивая голову. Он заметил около уха местечко, нежное, как атлас, сводившее его с ума. По временам, когда кто-нибудь обращался к Нана, она вспоминала о гостях, старалась быть любезной и показать, что умеет принимать. К концу ужина она была совершенно пьяна; она сразу хмелела от шампанского, и это очень ее огорчало. В голове у нее гвоздем засела мысль: все эти девки нарочно ведут себя так плохо, чтобы ей напакостить. О, она прекрасно все видит! Люси подмигнула Фукармону; это она натравила его на Лабордета, а Роза, Каролина и остальные стараются возбудить мужчин. Теперь поднялся такой гвалт, что ничего не было слышно, и все это для того, чтобы сказать потом, что на ужине у Нана можно вести себя как угодно. Ладно же! Она им покажет. Хоть она и пьяна, но все же самая шикарная и самая порядочная из всех.
   -- Слушай, милочка, -- снова сказал Борднав, -- вели же подать кофе сюда, чтобы не беспокоить больную ногу... Мне здесь удобнее.
   Но Нана злобно поднялась с места, шепнув Штейнеру и пожилому господину, чрезвычайно удивленным ее поведением:
   -- Вперед наука, так мне и надо: не приглашай всякий сброд.
   Затем она указала рукой на дверь столовой и громко добавила:
   -- Если хотите кофе, идите туда.
   Все встали из-за стола и начали пробираться в столовую, не замечая гнева Нана. Вскоре в гостиной не осталось никого, кроме Борднава. Он передвигался, держась за стены, и ругал на чем свет стоит проклятых баб; теперь, когда они наелись и напились, им наплевать на папочку! За его спиной лакеи уже убирали со стола под громогласные распоряжения метрдотеля. Они торопились, толкая друг друга, и стол исчез, как феерическая декорация по свисту главного механика. Гости должны были вернуться после кофе в гостиную.
   -- Брр... Здесь холоднее, -- вздрогнув, сказала Гага, входя в столовую.
   В комнате было открыто окно. Две лампы освещали стол, где подан был кофе с ликерами. Стульев не было, кофе пили стоя, под все усиливавшуюся в соседней гостиной суматоху. Нана исчезла; но ее отсутствие никого не беспокоило. Все отлично обходились без нее, каждый брал то, что ему было нужно, гости сами рылись в буфете, разыскивая недостающие ложечки. Публика разбилась на группы; те, что сидели далеко друг от друга за ужином, теперь сошлись и обменивались взглядами, многозначительными улыбками, уяснявшими положение словами.
   -- Не правда ли, Огюст, господин Фошри должен прийти к нам как-нибудь на днях завтракать, -- говорила Роза Миньон.
   Миньон, игравший цепочкой от часов, с минуту пристально и строго смотрел на журналиста. Роза сошла с ума. Как подобает хорошему домоправителю, он положит конец подобному мотовству. Еще за отзыв -- куда не шло, но потом -- ни-ни. Однако, зная взбалмошную натуру своей супруги, он принял за правило отечески разрешать ей глупости, когда это было необходимо. Он ответил, стараясь быть любезным:
   -- Разумеется, я буду очень рад... Приходите завтра, господин Фошри.
   Люси Стьюарт, занятая разговором со Штейнером и Бланш, услышала это приглашение. Она нарочно повысила голос, обращаясь к банкиру:
   -- У них просто мания какая-то. Одна, так даже собаку у меня украла... Посудите сами, друг мой, разве я виновата, что вы ее бросаете?
   Роза повернула голову. Она пила маленькими глотками кофе и, страшно побледнев, смотрела на Штейнера; вся сдержанная злоба покинутой женщины молнией промелькнула в ее глазах. Она была дальновиднее Миньона; какой глупостью была попытка повторить историю с Жонкье; подобные вещи не удаются дважды. Ну, что ж, у нее будет Фошри, она здорово втюрилась в него за ужином, и если это не понравится Миньону, то послужит ему впредь уроком.
   -- Надеюсь, вы не подеретесь? -- спросил Вандевр у Люси Стьюарт.
   -- Не бойтесь, и не подумаю. Только пусть сидит смирно, а не то я ей покажу!
   И подозвав величественным жестом Фошри, она сказала:
   -- Мой милый, у меня дома остались твои ночные туфли. Я прикажу завтра отнести их твоему привратнику.
   Фошри хотел обратить все это в шутку. Люси отошла с видом оскорбленной королевы. Кларисса, прислонившись к стене, чтобы спокойно выпить рюмку вишневой наливки, пожала плечами. Подумаешь, сколько грязи из-за мужчин! Ведь стоит только двум женщинам сойтись где-нибудь вместе со своими любовниками, как у них тотчас же является желание отбить их друг у друга. Это так уж водится. Да вот, хоть бы она сама -- будь у нее охота, она бы непременно выцарапала Гага глаза за Гектора. А ей наплевать! Очень-то надо! И она ограничилась тем, что сказала проходившему мимо Ла Фалуазу:
   -- Послушай-ка, ты, оказывается, старушек любишь, верно? Тебе не то что зрел 15 часов к ряду, и больше ничего. Фукармона унесли; за ним последовала и глубоко огорченная Луиза Виолэн.
   -- Куда же, наконец, делась Нана? -- спросил неожиданно Вандевр. -- После ужина она куда-то исчезла. Вспомнив ее, все стали о ней спрашивать. Стейнер, сильно взволнованный, расспрашивал вполголоса Вандевра насчет старого господина, который тоже исчез; граф клялся, что старик уже ушел, и что он уезжает за границу на другой день; это был иностранец, человек богатый, который ограничивался тем, что платил за ужины. Когда о Нана уже забыли, Дагенэ, выйдя на минуту, вызвал Вандевра за дверь.
   В спальне сидела хозяйка дома, бледная, с дрожащими губами. Дагенэ и Жорже, стоя около нее, смотрели на нее с изумлением.
   -- Что с вами? -- спросил Вандевр удивленно.
   Она молчала, не оборачиваясь. Он повторил вопрос.
   -- Что со мною? -- вскрикнула она вдруг. -- Я не хочу, чтобы надо мною издевались.
   Она стала говорить все, что ей приходило в голову, повторяя, что она не глупа и все отлично понимает. Над ней издевались за ужином, при ней говорили мерзости, чтобы ей доказать, что ее презирают. Вся эта шайка не стоит ее подметок! Стоило ли из-за них беспокоить себя, чтобы, потом в тебя-же кидали грязью? Она сожалела, что сразу не вытолкала всех за дверь. Задыхаясь от бешенства, она разразилась громкими рыданиями.
   -- Послушай, душа моя, ты пьяна! -- сказал Вандевр, с ней говоря на "ты". Надо быть рассудительной.
   -- Я пьяна, это может быть. Но я хочу, чтоб меня уважали.
   Более четверти часа Дагенэ и Жорж умоляли ее вернуться в столовую. Она упрямилась, говоря, что гости могут делать что хотят; она их слишком презирает, чтоб к ним вернуться. Никогда, никогда! Пусть изрежут ее на кусочки, но она не выйдет из своей комнаты.
   Я должна была остерегаться, продолжала она. Это все Розин, верблюд, строит козни против нее. На ужин обещала быть одна честная женщина, и я не сомневалась, что Роза ее отговорила.
   Затем она говорила о г-же Робер. Вандевр уверял ее честным словом, что г-жа Робер сама отказалась. Он говорил все это без малейшей улыбки; привычный к подобным сценам, он знал заранее, как обходиться с женщиной в подобных случаях. Но каждый раз, как он брал ее за руку, чтоб унести в столовую, она со злостью начинала отбиваться. Она была уверена в том, что никто иной, как Фошри отговорил графа Мюффа быть на ужине. Фошри -- это настоящая змея; завистник, человек способный преследовать женщину и разрушить ее счастье. Для нее было очевидно, что граф ею восхищался. Она бы могла завладеть им.
   -- Им? никогда! -- воскликнул Вандевр, смеясь.
   -- Почему нет? -- спросила она серьезно, и несколько опомнившись.
   -- Потому что он возится с попами; если б он вас коснулся хоть одним пальцем, то на другой же день отправился бы на исповедь... Послушайтесь моего совета: не выпускайте из рук другого.
   Она задумалась на минуту, как бы соображая. Затем она встала и освежила себе глаза холодной водой. Но когда ее хотели вести в столовую, она продолжала громко кричать -- нет!
   Вандевр, однако, вышел из комнаты, улыбаясь и не настаивая больше. После его ухода, она в припадке нежности бросилась обнимать Дагенэ, повторяя:
   -- Ах, мой дорогой, ты один у меня... Я люблю тебя, поверь, я очень тебя люблю... Было бы слишком хорошо, если б, всегда так жилось. Боже мой! как женщины несчастны.
   Заметив, наконец, Жоржа, который краснел при виде этих нежных излияний, она и его тоже поцеловала ее Мими, как она называла Дагенэ, не мог ревновать ее к ребенку. Она желала, чтоб Поль и Жорж жили дружно, в мире и любви. Не правда ли, они втроем останутся друзьями. Вдруг их поразил странный шум; кто-то храпел в комнате. Они принялись искать и увидали Борднава, которой, после кофе, примостился в спальне. Он спал на двух стульях, прислонив голову к кровати и вытянув ноги. Он лежал с открытым ртом и громко храпел. Нана, увидев его в такой позе, разразилась звонким хохотом. Она быстро вышла из комнаты в сопровождении Дагенэ и Жоржа; они прошли столовую и вошли в салон, заливаясь громким смехом.
   -- Ах, дорогая моя, проговорила она, чуть не бросаясь на шею Розе, вы представить себе не можете, что за зрелище! Идите скорее смотреть.
   Все женщины кинулись за ней. Она тащила их за руки, вела насильно, в припадке такой искренней веселости, что все заранее хохотали. Толпа вышла, потом вернулась, простояв с минуту, притаив дыхание вокруг Борднава, лежавшего в величественной позе; начался оглушительный хохот. Каждый раз, как какая-нибудь из дам восстановляла на мгновение тишину, издали доносилось храпение Борднава.
   Было около 4-х часов. В столовой поставили игорный стол, вокруг которого уселись Вандевр, Стейнер, Миньон и Лабордэт, Позади них стояли Люсэ и Каролина и о чем-то спорили; между тем Бланш, сонная и недовольная проведенным вечером, поминутно спрашивала Вандевр, скоро ли они уедут?
   В салоне танцевали. Дагенэ села за фортепиано, или за "комод", как называла его Нана; она не хотела звать "тапера". Мими играл вальсы и польки без остановки. Но танцы становились вялы, дамы болтали между собой, развалившись в креслах. Вдруг поднялась суматоха. Одиннадцать молодых людей, ввалившихся все разом, громко смеялись в передней и теснились у дверей салона; они возвращались с бала министерства внутренних дел, во фраках и белых галстуках, с каким-то неизвестным значком в петлицах. Нана, рассерженная их шумной выходкой, встала, подозвала мэтр-дотеля и гарсонов, чтоб вытолкать буянов; она уверяла, что не знает их и в первый раз видит. Фошри, Лабордэт, Дагенэ, все мужчины встали, чтоб внушить уважение к хозяйке дома. Раздавалась брань, поднимались руки. Одну минуту можно было ожидать всеобщей потасовки. Однако, какой-то тщедушный молодой человек со светлыми волосами повторял настоятельно:
   -- Вспомните, Нана! в тот вечер у Петерса в большом красном салоне... Помните? Вы же нас сами пригласили...
   На вечере у Петерса? Она этого не помнила. Когда, это было? Молодой человек отвечал, что это было в среду; но она никого не приглашала, она в этом почти была уверена.
   -- Однако, душа моя, если ты их пригласила, -- проговорил Лабордэт, с сомнением, -- то это потому, что ты была навеселе.
   Нана расхохоталась. Очень может быть, она совсем не помнила. Во всяком случае, молодым людям дозволено было войти, так как они явились. Все уладилось; новоприбывшие нашли друзей и знакомых между гостями в салоне, и вся суматоха скоро кончилась. Тщедушный молодой человек, со светлыми волосами, носил одно из величайших имен Франции. Вновь прибывшие объявили, что явятся еще другие; и, действительно, дверь поминутно отворялась, и являлись молодые люди в белых перчатках и в безукоризненных костюмах. Они все возвращались с министерского бала. Фошри спросил, шутя, не явится ли и сам министр? Нана с досадой отвечала, что министр бывает у таких, которые, конечно, ее не стоят. Она, однако, не высказывала своей тайной надежды увидать графа Мюффа в числе неожиданных гостей. Быть может, он одумается, говорила Нана, причем поминутно поглядывала на дверь.
   Пробило пять. Танцевать перестали. Одни игроки сидели еще в столовой. Лабордэт уступил свое место; женщины вернулись в салон. Какая-то дремота охватила присутствовавших; лампы тускло горели, распространяя красный свет от обугленных фитилей. Дамы впали в неопределенную меланхолию и чувствовали потребность поверять друг другу свои тайны. Бланш де-Сиври на этот раз говорила о своем дяде, генерале, между тем, Кларисса передавала вымышленный разговор о том, как какой-то герцог обольстил ее у ее отца, в имение которого он приехал охотиться за кабанами, причем обе, за спиной, пожимали плечами, спрашивая, возможно ли так нагло врать. Люси Стюарт преспокойно рассказывала о своем происхождении, она охотно вспоминала о своем детстве, когда ее отец, подмазчик при северной железной дороге угощал ее по воскресеньям яблочным пирогом.
   -- Хотите, я вам расскажу одну историю! -- воскликнула маленькая Мария Блонд. -- Вы знаете, я живу по улице Монье. Ну, а напротив меня живет какой-то господин, русский, кажется, одним словом, человек очень богатый... Представьте себе, вчера, я получаю корзину с фруктами: там были громадные персики, виноград необыкновенной величины, одним словом, -- все самое редкое для сезона... А в средине лежит шесть билетов по тысячи... Это все от русского... Вы понимаете, я ему все это отправила назад. Но, признаться, меня даже тошнит от плодов. Дамы переглянулись, закусывая губы. Мария Блонд была дерзка не по годам. Возможно ли, чтоб подобная история случалась с такими девчонками! Все глубоко презирали друг друга и чрезвычайно завидовали Люси за ее трех принцев. К тому же, Люси каждый день ездила верхом, это то и "пустило ее в ход". Теперь все помешаны были на верховой езде; только не каждой это удавалось. Речь зашла о лошадях.
   -- Я предпочитаю хорошую карету, -- заявила Нана, безнадежно взглядывая на дверь в последний раз.
   Заря занималась. Все скучали. Роза Миньон отказалась пропеть романс "Туфля". Усевшись на диване рядом с Фошри, она ожидала Миньона, который выиграл уже у Вандевра около пятидесяти золотых. Какой-то толстый господин с орденом и с важным видом продекламировал стихотворение на альзасском наречии, под названием "Жертвоприношение Авраама", в котором Бог-Отец клянется sacremon de moi, а Исаак на все отвечает: "хорошо, папаша". Это стихотворение нагнало на всех еще большую скуку, так как никто ничего не понял. Никто не знал, чем бы развлечься, чтоб веселее покончить эту ночь. Лабордэт вздумал было поднять на смех Ла-Фалуаза, продолжавшего разыскивать свой платок; ему стали указывать на некоторых женщин, советуя обыскать ту или другую; Ла-Фалуаз кружился возле них, осматривая их с ног до головы. Наконец, молодые люди, заметив бутылки на буфете, снова принялись пить, подзадоривая друг друга; какое-то шумное и бессмысленное опьянение незаметно охватило всех присутствовавших. В эту минуту всеобщего веселья один, молодой человек со светлыми волосами, носивший одно из самых громких имен Франции, придумал такую шутку: он взял бутылку шампанского и преспокойно вылил ее в открытый рояль. Этого было достаточно, чтобы всем покатиться со смеху.
   -- Скажите, -- спросила удивленно Татана Нэнэ, -- зачем это он вылил шампанское в рояль?
   -- Как! душа моя, неужели ты этого не знаешь? -- возразил Лабордэт серьезно. Ничто так не улучшает рояля, как шампанское. Это придает инструменту особенный звук.
   -- Понимаю! -- проговорила убежденно Татана Нэнэ. Она рассердилась, увидав, что все смеются. Почем ей знать? Всегда ее только с толку сбивают.
   Дело окончательно не шло на лад. Ночь грозила кончиться неприятно. В одном углу сцепились Мария Блонд и Лэа Горн. Обе тыкали друг другу в глаза небогатыми любовниками. Дело доходило до крупных выражений, причем обе попрекали друг друга уродством. Люси, наконец, заставила их замолчать. Симонна была очень нехороша собой и уверяла других, что лицо ничего не значит! Главное -- необходимо хорошее сложение. С этой точки зрения Люси ни за что не променяла бы свой рост на их смазливые личики. Немного далее, на диване, служащий при посольстве, обняв Симону, старался ее поцеловать в шею; но Симона, усталая и недовольная, отталкивала его каждый раз, ударяя веером по голове и прибавляя: "Отстань, надоел!" Ни одна не позволяла дотронуться до себя! Разве они какие-нибудь девки? Только Гага, завладев Ла-Фалуазом, держала его почти на коленях. Клариса, сидя между двумя мужчинами, нервно смеялась. Вокруг рояля продолжали шутить; каждый старался влить туда шампанского. Это было просто и мило.
   -- Ну, старина выпей-ка еще бутылочку! Черт возьми! Что за пьяница этот рояль!.. Держи! Еще стакан! Все выливай до дна!
   Нана, отвернувшись, ничего не видела. Она была занята только Стейнером, который сидел возле нее. Тем хуже! Виноват во всем Мюффа. В своем белом фуляровом платье, тонком и измятом, как рубашка, бледная, с утомленными глазами, Нана по простоте сердечной была готова в эту минуту отдаться... Розы в ее шиньоне и на ее лифе облетели, остались одни стебельки. Вдруг Стейнер быстро отдернул руку от ее талии, куда Жорж и Дагенэ нарочно вкололи несколько булавок. Он укололся до крови; одна капля упала на белое платье и оставила пятно.
   -- Договор закреплен, проговорила Нана задумчиво.
   Рассветало, тусклый и печальный свет проникал в окна.
   Начался разъезд, сопровождаемый чувством недовольства и утомления. Каролина Гекэ, рассерженная тем, что потеряла целую ночь, утверждала, что пора уехать, чтоб не быть свидетелями неприятных сцен. Роза приняла вид недовольной и оскорбленной женщины. Эти женщины всегда так ведут себя; они не умеют держаться в обществе и всегда кончают какой-нибудь отвратительной выходкой. Миньон, обыграв Вандевр, уехал с Гагой, не заботясь о Стейнере и напоминая Фошри приглашение его на следующий день. Люси Стюарт, удаляясь не пожелала, чтоб Фошри ее сопровождал, и советовала ему не упускать из рук комедиантку. Как раз в эту минуту Роза обернулась и пробормотала сквозь зубы: "грязная сорока". К счастью Миньон, опытный по части женских перебранок, вытолкнул Розу в дверь, убеждая ее перестать. За ними Люси, не теряя своего достоинства, величественно сходила с лестницы. Затем Гага уехала с Ла-Фалуазом, который рыдал как ребенок, потому что он не находил Клариссы, давно исчезнувшей с двумя кавалерами. Симона тоже исчезла. В зале оставались только Татана Нэнэ, Лэа Горн и Мария Блонд, которым Лабордэт предложил свои услуги.
   -- Я вовсе не хочу спать, повторяла Нана. Надо что-нибудь придумать.
   Она смотрела в окно на серое небо, по которому проносились обрывки темных облаков. Было пять часов. Напротив, по ту сторону бульвара Гаусман, влажные крыши домов виднелись при слабом свете дня; внизу на опустевшей улице суетилась толпа рабочих с метлами, стуча своими сапогами. В момент пробуждения этого грязного и досадливого Парижа, Нана почувствовала непреодолимое стремление к деревне и простору, к чему-то лучшему и чистому.
   -- Знаете, -- сказала она, вернувшись к Стейнеру, -- я бы желала проехаться в Булонский лес; там мы выпьем молока.
   Она, как дитя, хлопала в ладоши. Не ожидая ответа банкира, который, конечно, соглашался, в сущности, помышляя о другом, она побежала накинуть шубу. Салон почти опустел; со Стейнером осталось только несколько молодых людей; вылив в фортепиано последнюю бутылку, так как больше ничего не оставалось делать, как подумать об отъезде. Вдруг один из них с торжественным видом принес еще последнюю бутылку из буфета.
   -- Стойте, стойте! -- вскричал он. -- Вот бутылка шартрез!.. Это вещь хорошая... А затем, ребята по домам! Мы идиоты.
   В спальне Нана должна была разбудить Зою, заснувшую, поджидая ее. Газ еще горит. Горничная помогла Нана надеть шляпу и шубу.
   -- Ну, теперь дело сделано; я поступила по-твоему, -- проговорила Нана, -- обращаясь к горничной, в припадке откровенности. Она была довольна, что, наконец, сделала свой выбор. Ты права, банкир не хуже всякого другого.
   Зоя полусонная была неразговорчива. Она проговорила, что Нана уже давно была пора решиться. Выходя за ней из комнаты, Зоя спросила, что ей делать с этими двумя оставшимися. Борднав все еще спал; Жорж, лукаво забившийся в постель, тоже заснул сном ангела. Нана отвечала, что они могут тут выспаться. Она была тронута появлением Дегенэ, который был весьма печален.
   -- Послушай, Миша, будь благоразумен, -- сказала она, обнимая его. -- Все останется по-старому. Ты знаешь, я только тебя обожаю... Не правда ли? Иначе нельзя? Уверяю тебя, ты мне еще милее... Скорей, поцелуй меня как всегда... Крепче, еще крепче!
   Она убежала, явилась к Стейнеру довольная, настаивая на том, чтоб ехать пить молоко. В пустой гостиной граф Вандевр остался один с чиновным господином, декламировавшим "Жертвоприношение Авраама"; оба сидели, как прикованные к карточному столу, не зная где они и что с ними; Бланш развалившись на диване, спала с открытыми глазами.
   -- А! Бланш поедет с нами! -- воскликнула Нана. -- Мы выпьем молока, душа моя... Вандевр вас подождет конечно...
   Бланш лениво поднялась. Банкир побледнел с досады, увидев, что Бланш едет с ними и будет мешать ему. Но обе женщины уже схватили его под руки, повторяя:
   -- Знаете, мы прикажем ждать его при нас.
   

VII

   Дело было в субботу, в театре Variete, на тридцать перовом представлении "Белокурой Венеры". Первое действие только что кончилось. В фойе артистов, Симонна, в костюме прачки, стояла перед большим зеркалом консоли, расположенной в простенке между двух угловых дверей, ведших в уборные. В комнате никого не было. Симонна становилась на цыпочках и внимательно осматривала себя в зеркале, проводя концом пальца под глазом, чтобы поправить свою гримировку. Газовые рожки, расположенные по обоим бокам, заливали ее потоком яркого света.
   -- Что, он приехал! -- спросил Прюльер, входа в своем костюме оперетного генерала с плюмажем, с гигантской огромной саблей и чудовищными сапогами.
   -- О ком вы спрашиваете? -- спросила Симонна, не переменяя позы и улыбаясь в зеркало, чтобы рассмотреть свои губы.
   -- О принце.
   -- Не знаю. Я только что сошла. Так, стало быть, он приедет! Но неужели он, в самом деле, станет бывать каждый день?
   Прюльер подошел к расположенному напротив камину, в котором пылал кокс. Два других газовых рожка ярко освещали его. Прюльер поднял голову, посмотрел на часы, на барометр, на двух позолоченных сфинксов стиля империи, стоявших, по бокам. Затем он развалился в большом кресле с подушками, зеленый бархат которого, вытертый четырьмя поколениями актеров, принял желтый оттенок. Он так и остался, неподвижный, рассеянный, в усталой и терпеливой позе актеров, привыкших дожидаться своих выходов. Явился, в свою очередь, и старик Боск, волоча ноги, кашляя и кутаясь в плащ, двадцать лет ездивший с ним вместе по всем провинциям. Он, молча, положил на фортепиано свою корону и спустил с одного плеча плащ, из-под которого показалась красная шелковая мантия и вышитый золотом кафтан короля Дагобера.
   С минуту он потоптался на одном месте, с угрюмым, но все-таки бодрым видом; только руки его начинали уже трястись от пьянства, а лицо, которому белая борода придавала почтенный вид, уже приняло сизый отлив. Потом, взглянув на окно, о которое так и хлестал частый дождь, он сделал нетерпеливый жест и среди всеобщей тишины проворчал:
   -- Этакая свинская погода.
   Симонна и Прюльер не шевелились. Пять или шесть картин -- несколько пейзажей и портрет актера Верне -- желтели под горячим пламенем газа. На полуколонке стоял бюст Потье -- некогда одной из самых ярких звезд Variete -- и смотрел в пространство своими пустыми зрачками. Но вдруг у дверей раздался шум: это входил Фонтан в своем костюме второго акта, весь в желтом, в желтых перчатках -- кавалером, одетым по самой последней моде.
   -- Послушайте! -- воскликнул он, жестикулируя, -- вы разве не знаете, что я сегодня именинник?
   -- Вот как! -- сказала Симонна с улыбкой, подходя к нему, как будто повинуясь притягательной силе его, огромного носа и широкого комического рта. -- Тебя, стало быть, зовут Ахиллом.
   -- Именно! Я сейчас скажу m-me Брон, чтоб она принесла шампанского после второго действия.
   Уже несколько секунд вдали слышался звонок. Протяжное дребезжание, ослабело, потом снова усилилось. Когда замер последний звук его, в коридорах раздался крик: "На сцену ко второму! На, сцену, ко второму!" Крик этот все приближался; маленький бледный человечек прошел мимо двери, фойе и во весь свой дряблый голос крикнул: "На сцену, ко второму!"
   -- Шампанского, черт возьми! -- сказал Прюльер, не обращая, по-видимому, никакого внимания на этот гам. -- Ты, однако, раскутился!
   -- На твоем месте, я бы заказал его в кафе, -- медленно произнес старик Воск, усевшийся на обитой зеленым бархатом скамейке, прислонясь головой к стене.
   Но Симонна объявила, что не следует обижать m-me Брон. Она хлопала в ладоши, волновалась, пожирая глазами Фонтана, овечья мордочка которого беспрестанно шевелилась, потому что, ни глаза, ни нос, ни рот его ни на минуту не оставались спокойными.
   -- О, этот Фонтан! -- бормотала она. -- Другого такого повесы во всем Париже не слышен!
   Обе двери фойе, выходившие в коридор, который вел за кулисы, были расстроены настежь. Вдоль желтых стен, ярко освещенных невидимой газовой люстрой, быстро, мелькали силуэты костюмированных мужчин, полураздетых женщин, закутанных в шалы, все фигуранты второго акта, ряженые плясуны кабачка "Boule Noire". С противоположного конца коридора доносилось топанье всех этих ног по нити деревянным ступенькам, ведшим на сцену. Мимо пробежала высокая Кларисса. Симонна окликнула ее, но та пронеслась мимо, крикнув на ходу, что она сию минуту вернется. Действительно, она почти сейчас же вернулась, дрожа от холода в своей тонкой тунике с поясом Ириды.
   -- Sapristi! -- воскликнула она, -- у вас таки прохладно. А я еще оставила шубу в своей уборной.
   Затем, подойдя к камину, она стала греть ноги, обтянутые узкими панталонами телесного цвета.
   -- Принц приехал! -- объявила она.
   -- Приехал! -- с любопытством воскликнули прочие.
   -- Я нарочно бегала посмотреть. Он в первой ложе авансцены на право; в той же, в которой он был в четверг, каково? Третий раз в течение одной недели! Вот так счастливица эта Нана! Я держала пари, что он больше не приедет.
   Симонна хотела сделать какое-то замечание, но голос ее был заглушен новым криком у двери фойе. Помощник режиссера своим пронзительным голосом, выкрикивал по коридору: "Стукнули!"
   -- Три раза! это становится интересным, -- сказала Симонна, когда ей можно было заговорить. -- Знаете, он не хочет ездить к ней, он возит ее к себе. Это, надо полагать, стоит ему не дешево.
   -- Еще бы -- злобно пробормотал Прюльер, встав со своего места и осматриваясь в зеркало с самодовольством красавца и дамского баловня.
   -- "Стукнули! стукнули!" -- радовался голос авертисера, по разным коридорам и этажам.
   В то время Фонтан, которому было известно, как уладилось дело у Нана с принцем, рассказывал об этом обеим дамам, очень близко подсевшим в нему и хохотавшим по все горло, когда он понижал голос, сообщая кое-какие подробности. Старик Боск ни разу не шевельнулся, выражая полнейшее равнодушие. Все эти штуки не интересовали его более. Он ласкал большого рыжего кота, спавшего блаженным сном, свернувшись клубком на скамеечке... Боск взял его на руки и стал ласкать с добродушной нежностью баловника.
   Кот выгибал спину, а потом, внимательно обнюхав его длинную белую бороду и недовольный, по-видимому, запахом клея, снова свернулся клубком на скамеечке. Боск сохранял важный сосредоточенный вид.
   -- Все равно, на твоем месте я бы велел принести шампанского из кафе, там оно лучше, -- вдруг сказал он, обращаясь к Фонтану, когда тот окончил свой рассказ.
   -- Началось! -- прокричал протяжный и надорванный голос авертисера. -- Началось! Началось!
   Крик этот несколько времени переливался по коридорам. Послышался шум торопливых шагов. Чрез внезапно закрывшуюся дверь коридора в комнату ворвались звуки музыки и отдаленный гул голосов; затем, двери захлопнулись с глухим стуком.
   В фойе снова водворилась тяжелая тишина, как будто оно отстояло на сто миль от залы, где целая толпа хохотала и аплодировала. Симонна Кларисса все еще говорили о Нана.
   -- Ну, эта не слишком-то торопится. Вчера еще она пропустила свой выход.
   Вдруг беседовавшие умолкли, потому что высокая девушка просунула голову в дверь, но, убедившись, что того, кого она искала, там нет, опять скрылась в глубине коридора. Это была Сатэн в шляпке с вуалью. Она была наряжена точно для визитов.
   -- Этакая дрянь? -- пробормотал Прюльер, встречавший ее целый год в кафе Variete. Симонна рассказала, что Нана, узнав Сатэн, свою старую подругу по пансиону, почувствовала в ней прилив нежности и теперь пилит Борднава, чтобы тот принял ее на сцену.
   -- А, здорово! -- сказал Фонтан пожимая руки Миньону и Фошри, входившим в фойе.
   Старик Боск тоже протянул руку между тем, как обе дамы целовали Миньона.
   -- Что, много народу сегодня? -- спросил Фошри.
   -- О много, очень, -- отвечал Прюльер. -- И посмотрели бы, как тают! Какие рожи на балконе, если бы вы видели!
   -- Послушайте, детки, скоро, кажется, вам выходить, -- заметил Миньон.
   -- Да, сейчас.
   Они играли только в четвертой сцене. Один Боск, с инстинктом старого гранителя подмостков, поднялся с места, чувствуя приближение своей реплики. Действительно, как раз в эту минуту авертисер показался в дверях.
   -- Господин Боск! М-lle Симонна! -- проговорил он.
   Симонна проворно накинула на плечи свою меховую шубку и вышла. Боск, не торопясь, взял свою корону и одним взмахом посадил ее на голову; потом, волоча по земле плащ и пошатываясь на ногах, он удалился, ворча, с недовольным видом человека, которого обеспокоили.
   -- Вы были очень любезны в вашей последней театральной рецензии, -- сказал Фонтан, обращаясь к Фошри. -- Но только зачем вы сказали, что все актеры тщеславны?
   -- Да, миленький, зачем ты сказал это? -- закричал Миньон, хлопая своими огромными лапами по тощим плечам журналиста, который даже покачнулся от этой ласки.
   Прюльер и Кларисса чуть не разразились хохотом. С некоторого времени весь театр забавлялся комедией, которая давалась за кулисами. Миньон, взбешенный капризом своей жены, потому что кроме сомнительной литературной известности, Фошри не обладал решительно ничем, думал отомстить последнему, осыпая его знаками своей нежной дружбы. Каждый вечер, встречая его на сцене, он наделял его тумаками, как будто от избытка любви и Фошри, слабый и хилый в сравнении с этим великаном, должен был, волей неволей, улыбаться, терпеливо перенося все эти мучения, чтобы не ссориться с мужем Розы.
   -- А, голубчик, вы оскорбляете Фонтана? -- воскликнул Миньон, -- продолжая шутить. Защищайтесь! Раз, два и прямо в сердце!
   Он ринулся вперед и нанес Фошри такой удар в грудь, что тот весь побледнел и несколько секунд не мог выговорить ни слова. Наконец, он пробормотал, что у этого канальи Миньона чертовский кулак. В эту минуту Кларисса глазами указала другим на Розу Миньон, стоявшую у порога комнаты. Рассмотрела всю сцену и прямо направилась к Фошри, как будто совершенно не замечая мужа. Она подошла к журналисту в своем ребячьем костюме, с обнаженными ручонками, и, поднявшись на цыпочки, с детским кокетством подставила ему свой лоб для поцелуя.
   -- Здравствуй, миленькая, -- фамильярно сказал Фошри, поцеловав ее.
   В этом заключалось все вознаграждение за его страдания. Миньон, казалось,4 не заметил даже этого поцелуя: в театре все целовали его жену. Но по лицу его пробежала злобная улыбка, когда он искоса взглянул на журналиста. О, он дорого заплатит ему за браваду Розы!
   В коридоре снова отворилась и снова захлопнулась обитая войлоком дверь, впустив целую бурю аплодисментов. Симонна вернулась со сцены.
   -- О, дедушка Боск произвел сегодня фурор, -- вскричала она. -- Принц хватался за живот от смеха и аплодировал так, как если б его наняли в клакеры. Скажите, пожалуйста, не знаете ли вы, кто тот высокий господин, что сидит в его ложе, на авансцене? Видный мужчина, с благородной осанкой и превосходными бакенбардами.
   -- Это граф Мюффа, -- отвечал Фошри. -- Мне известно, что третьего дня у императрицы принц пригласил его к себе на обед. Вероятно, он пригласил его также с собою в театр.
   -- А, так это граф Мюффа! -- сказала Роза, обращаясь к мужу, -- мы, кажется, знакомы с его тестем? Это маркиз Шуар, к которому я ездила петь... Он тоже в театре. Я заметила его в одной ложе. Вот старикашка!..
   Прюльер, надевший на голову свою шляпу с огромным плюмажем, прервал ее:
   -- Ну, Роза, нам пора. Идем!
   Роза побежала за ним, не окончив фразы. Театральная консьержка, m-me Брон, проходила в эту минуту мимо с огромным букетом в руках. Симонна, смеясь, спросила, не для нее ли это; но консьержка, не отвечая, указала подбородком на уборную Нана, расположенную в конце коридора. Ох, уж эта Нана! Ее просто засыпают цветами! Возвращаясь, m-me Брон зашла в фойе и подала Клариссе письмо. Развернув его, она пробормотала сквозь зубы ругательство. Опять этот шатун Ла-Фалуаз! Вот пристал как банный лист! Когда же она узнала, что податель этого письма, сам дожидается внизу, она закричала вне себя от бешенства:
   -- Скажите ему, что я спущусь вниз в антракте и влеплю ему пощечину!
   Фонтан бросился к консьержке.
   -- M-me Брон, послушайте!.. послушайте m-me Брон, принесите в антракте шесть бутылок шампанского.
   Но в эту минуту вбежал, запыхавшись, авертисер.
   -- Все на сцену! Вам, господин Фонтан! Скорей! скорей!
   -- Идем, идем, батюшка Барильо, -- отвечал, суетясь, Фонтан, и, догнав m-me Брон, он повторил:
   -- Так не забудьте же, m-me Брон: Шесть бутылок шампанского в фойе, в антракте. Сегодня мои именины. Я за все плачу.
   Симонна и Кларисса ушли, шурша юбками. Все исчезли и, когда дверь в коридор, глухо хлопнула, можно было снова расслышать, как дождь хлестал в окно. Барильо, маленький старичок, тощий и бледный, служивший авертисером тридцать лет, фамильярно подошел к Миньону и взял у него табакерку. Миньон запустил в нее пальцы. Эта понюшка табаку дала старику возможность отдохнуть на мгновение от своей непрерывной беготни по лестницам и коридорам. Правда, ему еще оставалось предупредить m-me Нана, -- как он ее называл, -- но с этой взятки гладки: она плевала на штрафы. Когда ей угодно было пропустить свой выход, она не церемонилась. Но он останавливался удивленный и бормотал:
   -- Ба! да она уже готова! Наверное, ей сказали, что приехал принц.
   И действительно, Нана появилась в коридоре, в костюме рыбной торговки с густо набеленными руками и лицом и двумя красными пятнами румян на щеках. Она вошла и фойе и только кивнула головой Миньону и Фошри.
   -- Здравствуйте! Как поживаете?
   Один Миньон пожал протянутую руку, и Нана пошла дальше, сопровождаемая своей горничной, которая, идя за ней, по пятам, продолжала поправлять складки ее юбки. За горничной шла Сатэн, стараясь сохранять приличный вид, но уже умирая от скуки.
   -- А Стейнер? -- вдруг спросил Миньон.
   -- Стейнер вчера уехал в Луаре, -- сказал Барильо, собираясь снова идти на сцену. -- Он, кажется, покупает там какое-то имение...
   -- А, знаю. Имение для Нана.
   Миньон сделался задумчив. Этот самый Стейнер обещал также, когда-то, купить дом Розе! Впрочем, ссориться ни с кем не следует, лучше постараться не выпустить из рук другого такого случая. Погруженный в меланхолию, но, не переставая держаться выше всех этих невзгод, Миньон прохаживался взад и вперед между камином и консолью. В фойе никого не было, кроме него и Фошри. Журналист, утомленный, растянулся в кресле и лежал, не шевелясь, с полузакрытыми глазами. Миньон, проходя мимо, от времени до времени, посматривал на него. Когда они оставались вдвоем, Миньон никогда не удостаивал его своих грубых ласк; к чему они? ведь ими некому было забавляться! Сам же он был настолько бескорыстен, что не позволял себе, для своего собственного удовольствия, таких забав.
   Фошри, довольный этим минутным отдыхом, лениво протягивал ноги к огню, устремив глаза в пространство, или переводя их от барометра к часам и обратно, прохаживаясь взад и вперед. Миньон остановился перед бюстом Потье, бессознательно посмотрел на него и, затем, равнодушно остановился у окна, сквозь которое темной дырой виднелся двор. Дождь перестал; в комнате воцарилась глубокая тишина, казавшаяся еще более тяжело от пылавшего кокса и горячего пламени газовых рожков. За кулисами не слышно было ни малейшего звука; лестница и коридоры, казалось, опустели. Это была та глубокая тишина, которая воцаряется перед окончанием действия, когда на сцену выгоняется вся труппа, чтобы разыграть какую-нибудь оглушительную и трескучую заключительную сцену. В эту минуту пустой фойе, как бы, погружается в глубокий сон.
   -- О, идиотки! -- вдруг закричал Борднав хриплым голосом.
   Он только что пришел со сцены и бранил двух фигуранток, чуть не упавших на сцене, вследствие того, что им вздумалось дурачиться. Завидев Миньона и Фошри, он позвал их, чтоб показать им принца, который только что передал ему, что желает в антракте лично выразить Нана свою признательность. Выходя из фойе; они встретили режиссера.
   -- Закатите непременно штраф этим клячам, Фернанде и Марии! -- бешено прорычал Борднав.
   Затем, успокоившись и стараясь принять осанку благородного отца, он прибавил, вытерев предварительно лицо платком:
   -- Пойду встречать его высочество.
   Занавес опускался при взрыве рукоплесканий. В ту же минуту, все пришло в беспорядок. По сцене, покрытой полумраком, так как рампа не освещала ее более, -- побежали артисты и фигуранты, направляясь в свои уборные, а машинисты, тем временем, быстро снимали декорации.
   Но Кларисса и Симонна были так заняты своим разговором, что остались в глубине сцены.
   Не бойся, сказала, наконец, Симонна, убегая в выходную дверь. Уж я его спроважу.
   Во время действия, между двумя репликами, они уговорились относительно этого дела. Обсудив все, как следует, Кларисса пришла к заключению, что ей лучше не видаться с Ла-Фалуазом, который не мог решиться бросить ее окончательно и сойтись с Гага. В таком случае, самое лучшее -- поручить Симонне объяснить молодому человеку, что так нельзя приставать к женщине. Она его спровадит.
   Симонна, в костюме опереточной прачки, накинув на плечи шубку, спустилась в комнату консьержки по узкой винтовой лестнице, с грязнейшими ступеньками и сырыми стенами. Комната эта, расположенная между лестницей для актеров и лестницей для служащих, справа и слева ограничивалась широкими стеклянными простенками, придававшими ей вид огромного прозрачного фонаря, в котором ярко горели два газовых рожка. В ящике конторки лежала груда писем и газет. На столе огромные букеты валялись рядом с не вынесенными грязными тарелками и старым корсетом, который консьержка должна была перешить. Среди этого беспорядка, делавшего комнату похожею на дурно-содержимый сорный ящик, на четырех продавленных соломенных стульях сидели светские кавалеры, безукоризненно одетые, в перчатках, и с покорным и терпеливым видом дожидались решения своей участи. Все головы быстро поворачивались каждый раз, когда m-me Крон спускалась с каким-нибудь ответом. В эту минуту она подала письмо молодому человеку, который поспешил развернуть его под первым газовым рожком. Он слегка побледнел, прочитав стереотипную, столько раз читанную в этом месте, фразу: "невозможно голубчик: сегодня я занята". Ла-Фалуаз сидел на одном из этих стульев, в глубине комнаты, между столом и камином. По-видимому, он решился прождать хоть всю ночь. Впрочем, он был несколько встревожен и поминутно поджимал свои длинные ноги, потому что целая стая котят теребила егоза панталоны, между тем как кошка, сидя на задних лапках, пристально смотрела на него своими желтыми глазами.
   -- А, это вы, m-me Симонна, кого вам угодно? -- спросила консьержка.
   Симонна попросила ее вызвать Ла-Фалуаза. Но m-me Арон не, могла тотчас же удовлетворить ее просьбе. У нее под лестницей, в коморке, похожей скорее на глубокий шкаф, была устроена маленькая распивочная, куда фигуранты спускались выпить во время антрактов. В эту минуту там сидело штук пять верзил, одетых еще в костюмы ряженых, Boule Noire, очень торопившихся и умиравших от жажды. Неудивительно, поэтому, что она немножко ошалела. В чуланчике горел газ; там стоял обитый жестяными листами стол, полки с рядом полуопороженных бутылок. Когда отворялась дверь в эту грязную и сырую дыру, оттуда разило, как из бочки, водкой, и запах этот смешивался с испарениями от объедков с благовонием цветов, валявшихся на столе.
   -- Так вам нужно того маленького, черномазого? -- продолжала консьержка, удовлетворив фигурантов.
   -- Ах, какая вы, право! -- воскликнула Симонна. -- Совсем не его, а того худощавого, у которого ваша кошка нюхает панталоны.
   Симонна увела Ла-Фалуаза в прихожую, тогда как прочие кавалеры продолжали терпеливо ждать своей очереди, задыхаясь и изнемогая, а ряженые пили на ступеньках лестницы, угощая друг друга тумаками и разражаясь хриплым хохотом пьяниц.
   Тем временем, на верху, на сцене, Борднав бесился на машинистов за то, что они никак не могли окончить перемену декорации.
   -- Налегай, налегай! -- кричал механик.
   Наконец, заднюю кулису подняли. Сцена очистилась. Миньон, подкарауливавший Фошри, воспользовался случаем, чтобы снова задать ему трепку в присутствии машинистов. Он вдруг схватил его в охапку и с криком:
   -- Берегитесь! это бревно чуть не убило вас! -- понес его на руках через сцену и немилосердно встряхнул его прежде, чем поставил его на пол. Задетый за живое громким хохотом машинистов, Фошри весь побледнел, губы его задрожали, и он чуть было не вышел из себя. Но тотчас же на губах его появилась всегдашняя принужденная улыбка, а Миньон, с добродушным видом, принялся колотить его по плечу, приговаривая:
   -- Ведь мне очень дорого ваше здоровье, вот что! Хорош бы я был, если б с вами случилось какое-нибудь несчастие!
   Вдруг повсюду разнеслось: "Принц, принц!" Все глаза устремились на маленькую входную дверь. Но сперва появилась одна круглая спина Борднава с его бычачьей шеей. Он весь перегибался и вздувался от почтительных поклонов. За ним показался и сам принц -- видный, красивый мужчина с белокурой бородой и прекрасным цветом лица солидного бонвивана. Сильные мускулы его обозначались под сюртуком безукоризненного покроя. За ним шли граф Мюффа и маркиз Шаур. Этот утолок театра был темен, и маленькая группа тонула в огромных колеблющихся тенях. Обращаясь к принцу, Борднав придавал своему голосу оттенок фальшивого умиления, повторяя, как хозяин зверинца:
   -- Если вашему высочеству угодно будет последовать за мной.... Не угодно ли будет вашему высочеству пройти здесь... Не соизволит ли ваше высочество остеречься...
   Но принц вовсе не торопился. Напротив; заинтересовавшись закулисной обстановкой, он, видимо, медлил, наблюдая работу машинистов. Только что спустили газовую люстру, укрепленную на железных кольцах, и широкая полоса яркого света упала на сцену. Мюффа, никогда не бывший за кулисами, был особенно поражен; он чувствовал себя не в своей тарелке, испытывая какое-то неопределенное отвращение, смешанное со страхом; он поднял глаза к потолку и увидел новые люстры с низко опущенным пламенем в газовых рожках, представлявших собою маленькие голубоватые созвездия, окруженные целым хаосом крючьев, веревок все возможной толщины, летучих мостов, задних кулис, висящих на воздухе, подобно гигантским простыням, повешенным для просушки.
   -- Спускай! -- вдруг крикнул механик.
   Сам принц должен был предупредить Мюффа. Спускали кулису. Стали ставить декорацию третьего акта -- грот горы Этны. Одни из рабочих ставили вертикальные мачты, другие, приставив жерди одним концом к стенам сцены, другой привязывали крепкими веревками к мачтам. Чтобы произвести огонь в кузнице Вулкана, ламповщик поставил в глубине ее, на стойках, газовую горелку с красными стеклами на рожках. Все представлялось невыразимой суматохой и толкотней, между тем как, на самом деле, каждое малейшее движение было рассчитано. Среди всей этой сутолоки суфлер, разминая ноги, прохаживался по сцене маленькими шажками.
   -- Ваше высочество осчастливили меня не по заслугам... -- повторял Борднав, не переставая кланяться. -- Театр не велик, мы делаем что можем... Теперь, если вашему высочеству угодно будет последовать за мной...
   Граф Мюффа уже направлялся к выходу. Ему было неловко на довольно крутой покатости пола, и самый этот пол, способный, как он был убежден, ежеминутно привалиться у него под ногами, причинял ему немало беспокойства, сквозь открытые трапы виден был горевший внизу газ: это был целый подземный мир с зияющими пропастями, голосами людей, гулом погреба. Две фигурантки, уже костюмированные для третьего акта, живо о чем-то разговаривали перед дырочкой в занавеси. Одна из них, перегнувшись всем телом, раздвигала пальцами отверстие, чтобы лучше видеть, и искала кого-то в публике.
   -- Вот он, вот он! -- вдруг воскликнула она. -- О, горлан!
   Скандализированный Борднав с трудом удержался, чтоб не толкнуть ее коленном. Но принц улыбнулся видимо довольный, добродушно всматриваясь в фигурантку, которой дела не было до его высочества. Она предерзко расхохоталась. Наконец, Борднаву удалось-таки уговорить принца следовать за ним. Он сам шел впереди с напускной торжественностью опереточного герольда. Граф Мюффа, сильно вспотевший, снял шляпу. Особенно неприятно, на него действовал удушливый, тяжелый, перегретый воздух, пропитанный резким запахом, -- тем запахом кулис, в котором смешивается вонь газа, декораций и грязного белья фигуранток. В коридоре атмосфера была еще удушливее: запах умываний, мыл, уксусов и лаванды, распространявшийся из уборных, был так силен, что заглушал по временам самую вонь. Пройдя Фойе, где Фонтан сцепился с m-me Брон за то, что она принесла всего четыре бутылки шампанского вместо шести, граф поднял голову и взглянул вверх по лестнице, пораженный потоком света и запахом. Там, на верху, сверкали огни, раздавался плеск воды, слышались смех, оклики, беспрерывно хлопали двери, обдавая присутствующих запахом женщины, мускуса, волос. Он не остановился, ускоряя шаг, чувствуя во всем теле дрожь от этого ныряния в неведомом ему мире.
   -- Каково? Ведь интересная штука этот театр, -- сказал маркиз Шуар, поводя носом, без малейшего стеснения, как у себя дома.
   Но Борднав довел их, наконец, до уборной Нана, находившейся в глубине коридора, за лестницей. Он спокойно нажал ручку двери и, отойдя в сторону, произнес:
   -- Не угодно ли вашему высочеству войти...
   В уборной раздался женский крик. Нана, обнаженная до пояса, поспешила и спрятаться за занавеску, между тем как ее горничная, вытиравшая ее после умывания, так й осталась с полотенцем в руках.
   -- Не глупо ли так врываться! -- кричала Нана из своего убежища. -- Не входите; вы сами видите, что нельзя входить.
   Борднав, казалось, был очень недоволен ее бегством.
   -- Оставайтесь, моя милая, это ничего, -- сказал он, -- это его высочество. Полно, не ребячьтесь.
   Но так как она все еще отказывалась выйти, не успев еще оправиться от своего испуга, хотя уже начала смеяться, то Борднав отечески-сварливым тоном прибавил:
   -- Поймите же, наконец, что эти господа знают, как устроена женщина. Не бойтесь, они вас не съедят.
   -- Это еще вопрос, -- тонко заметил принц.
   Все принялись хохотать, не в меру, чтобы польстить принцу.
   -- Это прелестно, совершенно по-парижски, -- заметил Борднав.
   Нана не отвечала: больше, но занавеска шевелилась. Очевидно, она решалась. Мюффа, с лихорадочным румянцем на щеках, принялся рассматривать уборную. Это была квадратная комнатка, очень низенькая, вся обитая светло-коричневой материей с золотыми полосками. Занавеска из такой же материи, скользившая по медной проволоке, отделяла в комнате маленький кабинетик. Два больших окна открывались на театральный двор. Прямо против них, на расстоянии двух или трех метров, стояла облупленная каменная стена, на которой окна обрисовывались двумя желтыми пятнами. Большое трюмо виднелось против туалетного столика из белого мрамора, на котором в беспорядке наставлены были флаконы, баночки и ящички с духами, притираниями и пудрами. Подойдя к трюмо, граф увидел, что он красен как рак, а на лбу у него выступили капли пота. Он опустил глаза и, повернувшись к туалетному столику, погрузился в созерцание таза с мыльной водой, множества разбросанных по столу мелких вещиц из слоновой кости, мокрых губок. Он испытывал то же ощущение головокружения, как и при первом своем посещении Нана, на бульваре Гаусиана. Ноги его тонули в мягких коврах, разостланных по полу; газовые рожки, горевшие над туалетом и над трюмо, жгли ему виски. Он задыхался в этом запахе женщины, снова охватившем его, только в десять раз сильнее, в этой низенькой, горячей комнатке.
   Была минута, когда у него подкосились ноги, и он опустился на кончик мягкого дивана, стоявшего между двух окон. Но он тотчас же встал, снова подошел к туалету и устремил глаза в пространство, вспоминая о том, как, однажды, у него в спальне завял букет тубероз и он от этого чуть не умер; туберозы, разлагаясь, пахнут человеком.
   -- Ну, что ты там завозилась, скорей! -- сказал Борднав, забывшись до того, что стал говорить Нана "ты". При этом он просунул голову за занавеску, как друг, которому все можно видеть.
   Впрочем, принц благосклонно слушал маркиза Шуара, взявшего с туалета заячью лапку и объяснявшего, как намазывают ею жирные белила. В углу сидела Сатэн, со своим личиком невинной девы, и рассматривала мужчин, между тем как горничная, m-me Тиби, приготовляла тюнику Венеры. Лицо m-me Тиби было сухо, как пергамент; черты неподвижны, как у старых дев, которых никто не видал молодыми. Она высохла в жгучей атмосфере уборных, среди знаменитейших бюстов и ног Парижа. Она всегда одевалась в свое черное полинялое платье, а на плоской груди, как раз над самым сердцем, у нее поднимался целый лес булавок.
   -- Извините, пожалуйста, господа, -- сказала Нана, раздвигая занавеску. -- Вы меня застали врасплох...
   Все глаза устремились в ее сторону. Она не оделась вовсе -- она только застегнула узенький коленкоровый корсет, приподнимавший, но не скрывавший ее груди. Сзади, из панталон, высовывался кончик ее рубашки. С голыми руками, голыми плечами, поднятой вверх грудью, сверкая молодостью и очаровательной красотой пухленькой блондинки, она продолжала держаться одной рукой за занавеску, как бы для того, чтобы иметь возможность задернуть ее при малейшем переполохе.
   -- Извините, вы меня застали врасплох! Я бы никогда не решилась... -- бормотала Нана, принимая смущенный вид, краснея и улыбаясь.
   -- Полноте, не все ли равно! Лишь бы вы нравились! -- воскликнул Борднав.
   Она продолжала еще несколько минут играть роль смущенной невинности, делая разные ужимки и повторяя:
   -- Ваше высочество, делаете мне слишком много чести... Я прошу вас извинить меня, что застали меня в таком виде...
   -- Скорее же я в этом виноват, -- заметил принц, -- но я не мог воздержаться от желания вас поздравить...
   При этих словах принца она спокойно направилась к туалету, пройдя в одних панталонах мимо своих гостей, которые дали ей дорогу. Как бы случайно узнав графа Мюффа, она протянула ему руку. Затем она его пожурила за то, что он не явился к ней на ужин.
   Его высочество изволил подшутить над Мюффа по этому поводу, а тот стоял в замешательстве; его охватила дрожь, когда Нана своей маленькой, свежей ручкой дотронулась до его горячей руки.
   Граф плотно пообедал у принца, любившего хорошо поесть и попить. Оба были немного навеселе. Но они держали себя хорошо. Мюффа, желая скрыть свое замешательство, заметил что-то насчет жары.
   -- Боже мой! как жарко здесь, -- заметил он. -- Как вы можете выносить подобную температуру? -- обратился он к Нана.
   Разговор завязался, как вдруг у двери послышались шумные голоса. Борднав взглянул в слуховое окно, закрытое железной решеткой, как в монастыре. Шумели Фонтан, Боск и де-Прюльер, с бутылками шампанского и со стаканами в руках. Нана взглянула на принца. Но тот никого не желал стеснять. Фонтан, не спрашивая позволения, вошел, продолжая бормотать:
   -- Я не скряга какой-нибудь, я плачу за все.
   Вдруг он заметил принца, присутствия которого он и не подозревал. Он быстро остановился и, приняв торжественный вид, проговорил:
   -- Король Дагобер просит ваше высочество выпить вместе с ним.
   Принц улыбнулся, и все нашли выходку Фонтана очень милой. Однако комната была слишком мала для такой большей публики. Пришлось тесниться. Сатэн и m-me Тиби стояли, прижавшись к занавеси, мужчины жались к полураздетой Нана. Фонтан, Прюльер, Боск были еще в костюмах 2-го акта. Прюльер размахивал своей шляпой, украшенной громадным пером; Боск в пурпуровой мантии и позолоченной картонной короне старался бодро держаться на своих пьяных ногах и раскланивался принцу с видом монарха, приветствующего сына своего могущественного соседа. Стаканы были наполнены, гости чокнулись.
   -- Пью за здоровье вашего высочества! -- сказал Боск с королевской важностью.
   -- За здоровье армии! -- прибавил Прюльер.
   -- За здоровье Венеры! -- воскликнул Фонтан.
   Принц любезно поднимал стакан. Подождав немного, он сделал три поклона, приговаривая:
   -- Сударыня... генерал... государь...
   И он выпил залпом. Граф Мюффа и маркиз Шуард последовали его примеру. Шутки прекратились, все держали себя важно, как при дворе.
   Нана, забыв, что она в одних панталонах, разыгрывала роль важной дамы, королевы Венеры, принимающей в малых чертогах государственных лиц. В каждую фразу она вставляла слова: ваше королевское высочество, сопровождая все это глубокими поклонами и обращаясь с Воском и де-Прюльером, как с королем и его министрами. Никто не улыбался при виде этой странной сцены, в которой настоящий принц пил шампанское в обществе скомороха, принимая участие в этом канкане богов и королей, среди толпы публичных женщин, гаеров и сводников. Борднав, восхищенный этой сценой, начал рассчитывать, сколько денег он заработал бы, если бы принц согласился явиться таким образом во втором акте "Белокурой Венеры".
   -- Послушайте, -- воскликнул фамильярно Борднав, -- не призвать ли сюда моих бабенок?
   Нана не пожелала. Она сама начинала забываться. Фонтан привлекал ее своим чудовищным видом. Приближаясь к нему и не спуская с него глаз, она вдруг обратилась к нему на "ты":
   -- Слушай, олух, наливай!
   Фонтан наполнил стаканы, и присутствовавшие снова принялись пить, повторяя тот же тост:
   -- За ваше высочество!
   -- За армию!
   -- За Венеру!
   Нана подала знак молчания и, высоко подняв стакан, сказала:
   -- Нет, нет, за Фонтана! Он сегодня именинник. Пью за его здоровье.
   Гости снова чокнулись и провозгласили: за Фонтана! Принц, заметив, что молодая женщина пожирает комика глазами, сказал, обращаясь к нему с изысканной вежливостью:
   -- Г. Фонтан! я пью за ваш успех.
   Принц стоял, прислонившись к мраморному умывальнику и вытирал его фалдами своего сюртука. Эта комната напоминала собою альков или скорее тесную баню, где испарения воды и сильное благоухание духов примешивались к легкому, но опьяняющему запаху шампанского. В комнатах было так тесно, что принц и граф Мюффа, между которыми очутилась Нана, должны были приподнимать руки, чтоб не задевать ее при малейшем ее движении. M-me Тиби, без малейшего признака усталости, ожидала неподвижно. Сатэн же, видя, как принц и важные сановники, наравне с актерами, ухаживают за голой женщиной, думала про себя, что, в сущности, важные господа не так-то опрятны.
   Однако в коридоре уже раздавался колокольчик Барильо, и вскоре он сам явился у дверей и остановился в изумлении, заметив, что Фонтан, Боско и Прюльер еще не сняли костюмов 2-го акта.
   -- Ах господа, господа! -- пробормотал он, -- надо спешить... В фойе уже прозвонили для публики.
   -- Вот еще! -- произнес спокойно Борднав, -- публика подождет.
   Наконец, после новых поклонов и новых поздравлений, актеры, осушив бутылки, пошли одеваться. Боск, сняв свою бороду, вымокшую от шампанского, явился в своем настоящем виде -- с измятым и полинявшим лицом горького пьяницы. Хриплый голос его слышался еще на лестнице. Обращаясь к Фонтану и Прюльеру, он говорил, намекая на принца:
   -- Ну, что? ловко я его отделал!
   В ложе Нана остались только его высочество, граф и маркиз. Борднав удалился с Барильо, которому он не велел, стучать, не предупредив ранее m-me Нана.
   -- Господа, вы позволите? -- заметила Нана, поспешно принимаясь за свой туалет.
   Принц поместился на диване, а маркиз Шуард уселся в кресло. Только один граф не садился. Два стакана шампанского в этой душной комнате увеличили их опьянение. Маленькая Сатан, заметив, что посетители желают остаться наедине с ее подругой, сочла уместным скрыться за занавеской. Сидя на сундуке, она ожидала, скучая. M-me Тиби, приготовляя наряд. Венеры, спокойно двигалась взад и вперед.
   -- Вы восхитительно пропели вашу арию, -- заметил принц.
   Завязался разговор, который, однако, скоро оборвался. Нана не всегда могла отвечать. Покрыв свое лицо и руки слоем, кольд-крема, она стала равномерно наводить жирные белила кончиком полотенца. На минуту отвернувшись от зеркала, она с улыбкой взглянула на принца, продолжая растирать белила.
   -- Ваше высочество слишком снисходительны.
   Процесс туалета Нана сильно увлекал маркиза Шуарда. Он созерцал эту церемонию с безграничным блаженством.
   Наконец, он тоже заговорил:
   -- Разве оркестр не может играть тише, когда вы поете? Он заглушает ваш голос; это непростительно.
   На этот раз Нана не обернулась. Приблизив лицо к самому зеркалу и изогнув свой стан, она внимательно и осторожно проводила заячьей лапкой по своему лицу. Однако, желая показать, что она благодарит старика за комплементы, она слегка пошевелила бедрами.
   Наступило молчание, в течение которого Нана усердно пудрилась, стараясь, впрочем, не захватить верхней части щек. На замечание принца, что, если бы она посетила Лондон, вся Англия была бы у ее ног, Нана, любезно улыбаясь, обратилась к принцу среди облака пудры.
   Затем, приняв сосредоточенный вид, она занялась натиранием румян. Приблизив лицо к зеркалу и обмокнув палец в румяны, она слегка проводила им над глазами до висков. Посетители почтительно молчали.
   Граф Мюффа еще не произнес ни слова. Он думал о своей молодости. От его воспоминаний детства веяло холодом. Позднее, в шестнадцать лет, ежедневный поцелуй матери по вечерам оставлял в нем леденящее впечатление. Однажды, проходя мимо отворенной двери, он увидал раздетую служанку: это было единственное воспоминание, волновавшее его до женитьбы.
   В жене он нашел покорную супругу; сам он, как католик, чувствовал отвращение к супружеской жизни. Он рос и старелся, не зная наслаждений, подчиняясь религиозным обрядам, догматам и уставам. И вдруг он очутился в уборной актрисы, в присутствии голой женщины. Он, никогда не видавший, как графиня Мюффа надевает свои подвязки, присутствовал теперь при процессе женского туалета, среди опьяняющего благоухания, мыла и духов. Его удивляло и пугало то чарующее действие, которое Нана производила на него; ему невольно вспомнились благочестивые наставления о дьявольском наваждении, которые ему приходилось так часто слышать в детстве. Он верил в черта. Нана, с ее смехом, с ее грудью и станом исполненными пороков, представлялась ему самим, сатаною. Он надеялся на свои силы и давал себе слово устоять против соблазна.
   -- И так, решено, -- продолжал принц, -- расположившись на диване, как у себя дома, в будущем году вы приедете в Лондон, и мы вас так хорошо примем, что вы не пожелаете вернуться во Францию...
   -- Ах, дорогой граф, вы слишком мало цените ваших хорошеньких женщин. Мы их у вас отнимем.
   -- Этим вы его не обидите, -- язвительно заметил маркиз Шуард, позволявший себе пофамильярничать в интимном кружке:
   -- Граф -- олицетворенная добродетель.
   Услыхав, что говорят про добродетель графа, Нана так забавно взглянула на графа, что тот смутился, а затем почувствовал сильную досаду. Почему он стыдится своей добродетели в присутствии этой женщины? Он готов был прибить ее.
   В эту минуту Нана нечаянно уронила кисточку; когда она нагнулась, чтобы поднять ее, граф поспешил помочь ей, и в эту минуту он почувствовал ее дыхание, а распущенные волосы Венеры коснулись его рук. Он испытывал при этом наслаждение, смешанное с раскаянием, как католик, которого подзадоривает боязнь адских мучений, когда он грешит. В эту минуту за дверями раздался голос Барильо:
   -- Сударыня, можно ли стучать? -- публика начинает сердиться.
   -- Сейчас, -- отвечала спокойно Нана и обмакнув кисточку в банку с тушью й прищурив левый глаз, Нана осторожно проводила легкую черту над ресницами. Мюффа, стоя сзади, наблюдал. Он видел в зеркало ее лицо и ее круглые плечи, облитые розовым светом. Он не мог, не смотря на все старания, отвести глаз от этого лица, которому прищуренный глаз и ямочки на щеках придавали шаловливое и вызывающее выражение. Когда она, прищурив правый глаз, провела кистью под ресницами, граф почувствовал, что он принадлежит этой женщине.
   -- Сударыня, снова раздался голос авертисера: они стучат ногами и кончится тем, что станут ломать скамьи... Можно ли простучать?
   -- Шши! -- воскликнула нетерпеливо Нана. -- Стучите, мне какое дело... Когда я не готова, пусть подождут.
   Успокоившись, она с улыбкой прибавила, обращаясь к своим посетителям:
   -- Право, нельзя даже минутку поболтать!
   Теперь ее лицо и руки были готовы. Она провела пальцем, обмакнутым в кармин, широкую полосу по губам. Граф Мюффа смутился окончательно. Его обольстили эти белила и румяна; им овладела неудержимая страсть к этой размалеванной женщине с губами, чересчур красными, лицом, чересчур белым, и эти ми большущими глазами, окруженными черной каймой и точно пылавшими страстью. Нана со спокойным бесстыдством расстегнула свой белый лиф и выставила руки, чтобы m-me Тиби надела на нее короткие рукава ее тюника.
   Скорее, проговорила она, там сердятся.
   Принц, прищуриваясь, следил с видом знатока за малейшими движениями ее стана, а маркиз Шуар невольно вздрагивал. Мюффа, чтоб ничего не видеть, уставился в землю. Beнера была готова: весь костюм ее состоял из одной газовой тюники. M-me Тиби суетилась вокруг нее, точно деревянная кукла, с безжизненными и бесцветными глазами и, торопливо вытаскивая булавки из неистощимой подушечки, помещавшейся у нее на сердце, закалывала тюнику Венеры, равнодушно дотрагиваясь до всех ее обнаженных прелестей своими высохшими руками.
   -- Ну, вот и готово! -- сказала молодая женщина, глядясь в последний раз в зеркало.
   В эту минуту появился Борднав, встревоженный, объявляя, что третий акт уже начался.
   -- Так что же! Мне всегда приходится ждать других.
   Мужчины вышли. Они не простились с Нана, так как принц выразил желание смотреть третий акт из-за кулис. Оставшись одна, Нана удивленно огляделась кругом.
   -- Где же она? -- спросила она. Она искала Сатэн. Наконец, она нашла ее за занавеской на сундуке. На ее вопрос Сатэн спокойно отвечала:
   -- Я не хотела мешать тебе с твоими мужчинами. И затем прибавила, что не хочет уже поступать на сцену. Но Нана удерживала ее. Что за вздор! Ведь Борднав согласен принять ее!.. Дело покончат после представления. Сатэн колебалась. Все эти машины пугали ее; она чувствовала себя не на своем месте. Однако она осталась.
   В то время как принц спускался по маленькой деревянной лестнице, странный шум, подавленная брань, топот ног раздавались в другом конце театра. Вышла целая история, напугавшая машинистов и актеров, ожидавших своей очереди. Дело было в том, что Миньон опять принялся шутить с Фошри, наделяя его свирепыми ласками. На этот раз он придумал игру, состоявшую в том, что он щелкал своего друга по носу, будто бы для того, чтобы отогнать, мух. Эта игра сильно забавляла машинистов и актеров. Фошри, задыхаясь от злости, старался сохранять спокойный вид. Вдруг Миньон, увлеченный своим успехом и собственной фантазией, влепил своему приятелю настоящую здоровую пощечину. На этот раз дело зашло слишком далеко: Фошри не мог в присутствии всех принять с улыбкой подобную шутку. Бледные и не скрывая более своего бешенства, они принялись душить друг друга и повалились на пол за кулисами.
   -- Г-н Борднав! Г-н Борднав! -- кричал испуганно режиссер. Борднав появился, извинившись перед принцем. Увидев на полу Миньона и Фошри, он с досадой махнул рукою. Нечего сказать, уместная шутка, в присутствии принца и публики по ту сторону кулис куда мог доноситься весь этот гвалт! К вашей досаде Борднава, сюда же прибежала, задыхаясь, Роза Миньон, как раз в ту минуту, когда она готовилась выйти на сцену. При поднятии занавеса, Вулкан должен был сказать короткий монолог, и она ждала его реплики, как вдруг она, к великому своему изумлению, увидела у своих ног мужа и любовника, которые катались на полу, в пыли, вцепившись друг другу в волосы. Они ей мешали пройти, и даже один машинист успел схватить шляпу Фошри, которая во время борьбы чуть не покатилась на сцену.
   Между тем Вулкан, болтавший всякий вздор, чтоб занять публику, снова повторил свою реплику. Роза, неподвижная, смотрела на обоих мужчин.
   -- Иди же, иди! -- в бешенстве прошептал ей на ухо Борднав. -- Это не твое дело! Ты пропустишь свой выход.
   Подталкиваемая Борднавом, Роза, перешагнув через тела, очутилась на сцене, перед публикой. Она не поняла, каким образом и почему они дрались, валяясь по полу. Дрожа всем телом, со звоном в ушах, она подошла к рампе, с прелестной улыбкой влюбленной Дианы, пропела первую фразу своего дуэта с таким чувством, что публика сделала ей овацию. Между тем за декорацией она слышала, как сыпались удары. К счастью, музыка заглушала шум этой драки.
   -- Черт возьми, -- вскричал Борднав в исступлении, когда ему, наконец, удалось их разнять, -- разве вы не можете драться у себя дома? Вы знаете, что я этого не терплю... Ты, Миньон, останешься здесь, со стороны двора; а вас, Фошри, я выгоню вон из театра, если не выйдете сейчас и не станете со стороны сада. Слышите же: один будет со стороны двора, другой со стороны сада, или я запрещу Розе приводить вас сюда.
   Когда Борднав вернулся к принцу, тот спросил его, в чем дело?
   -- О, пустяки! -- пробормотал он со спокойным видом.
   Нана, завернувшись в шубку, ожидала своей очереди, разговаривая с гостями. Маркиз Шуард, нагнувшись, смотрел в скважину задней кулисы. В ту минуту, как граф Мюффа проходил мимо, чтобы стать на лучшее место, режиссер обернулся, и он понял, что следует ходить тише. Глубокая тишина воцарилась за кулисами. Только изредка мелькали силуэты людей, двигавшихся на цыпочках, молча или говоря шепотом. Ламповщик стоял на своем месте, управляя газовыми рожками. Один машинист, вытянув шею, засматривал на сцену, а другой, на верху, не обращая никакого внимания на пьесу, терпеливо ожидал звонка, чтобы опустить занавес. Среди этой духоты, сдержанных шагов, подавленного шепота, голоса актеров доносились как-то странно и звучали необыкновенно фальшиво. Затем, еще дальше, за смутным шумом оркестра, слышалось мощное движение: то было дыхание толпы, по временам прерывавшееся то взрывом смеха, то аплодисментами. Присутствие публики чувствовалось даже тогда, когда она молчала.
   -- Откуда-то дует, -- заметила неожиданно Нана, кутаясь в свою шубу? -- Посмотрите, Барильо, наверное открыто где-нибудь окно... Здесь околеешь от холода!
   Барильо божился, что он запер все окна собственноручно.
   Быть может, где-нибудь наверху стекло разбито. Артисты всегда жалуются на сквозной ветер. В этой духоте, по временам, чувствовалось точно ледяное дыхание. Это было настоящее гнездо всевозможных простуд, как выражался Фонтан.
   -- Хотела бы я вас видеть в декольте! -- сказала Нана с досадой.
   -- Тсс... -- проворчал Борднав.
   На сцене Роза так удачно пропела какую-то фразу, что аплодисменты заглушили оркестр. Нана замолчала, приняв серьезный вид. Граф направлялся к одному из проходов, но Барильо поспешил остановить его, предупредив, что там выход на сцену.
   Отсюда, действительно, можно было разглядеть декорацию наизнанку, заднюю часть подставок, заклеенных старыми афишами, угол сцены, пещеру Этны и, в глубине, кузницу Вулкана. Опущенные газовые горелки ярко освещали блестки, намалеванные широкими штрихами на полотне; удачное сочетание синих и красных фонарей изображало пылающий костер; на заднем плане яркая полоса света освещала выступ скалы.
   В некотором отдалении, при слабом освещении, проникавшем со сцены, сидела старая m-me Друард, игравшая Юнону; она, полусонная, ожидала своего выхода.
   В эту минуту Симонна, слушавшая какой-то рассказ Клариссы, воскликнула:
   -- Смотри! Триконша!
   Это была, действительно, Триконша со своими буклями a l'anglaise и осанкой графини, бегающей по стряпчим. Заметив Нана, она тотчас же подошла к ней. Последняя, обменявшись с нею несколькими словами, повысила голос:
   -- Нет, -- сказала она, -- больше не стану.
   С этими словами она удалилась. Старуха казалась озадаченной. Прюльер ая, а вовсе перезрелая нужна.
   Ла Фалуаз обозлился. Он все еще был расстроен и, увидев, что Кларисса над ним издевается, пробормотал:
   -- Без глупостей. Ты взяла у меня платок. Отдай мне платок.
   -- Вот еще привязался со своим платком! -- воскликнула она. -- Ну, скажи, дурак, на что он мне сдался.
   -- Как на что? -- недоверчиво проговорил он. -- Да хотя бы на то, чтобы послать его моим родителям и опозорить меня.
   Теперь Фукармон налег на ликеры. Он продолжал зубоскалить по адресу Лабордета, который пил кофе, окруженный женщинами, и бросал отрывистые фразы вроде: не то сын лошадиного барышника, не то незаконный сын какой-то графини -- так, по крайней мере, говорят; никаких доходов не имеет, а в карманах всегда найдется несколько сот франков; на побегушках у продажных девок, а у самого никогда не было и нет ни одной любовницы.
   -- Никогда, никогда! -- повторял он с возрастающим гневом. -- Нет, помилуйте, я непременно должен дать ему по физиономии.
   Он выпил рюмочку шартреза. Шартрез совершенно на него не действовал, ни вот столечко, говорил он, щелкнув ногтем большого пальца о край зубов. И вдруг, в ту самую минуту, как он подходил к Лабордету, он страшно побледнел и рухнул всей своей тяжестью перед буфетом. Он был мертвецки пьян. Луиза Виолен пришла в отчаяние. Она так и знала, что дело плохо кончится; теперь она вынуждена возиться с ним всю ночь. Гага успокоила ее; окинув его взглядом опытной женщины, она объявила, что это пустяки: проспит преспокойно часов двенадцать или пятнадцать, вот и все. Фукармона унесли.
   -- А куда же девалась Нана? -- спросил Вандевр.
   Она действительно ушла тотчас же после ужина. Все о ней вспомнили, она вдруг всем понадобилась. Встревоженный Штейнер стал расспрашивать Вандевра насчет пожилого господина, который также исчез. Но граф успокоил его, он только что проводил старика; это иностранец, имя его незачем называть; он очень богат и довольствуется тем, что платит за ужины. О Нана снова забыли. Вдруг Вандевр заметил, что Дагнэ высунул голову в одной из дверей и знаками подзывает его. В спальне он нашел хозяйку дома; она сидела выпрямившись, с побелевшими губами, а Дагнэ и Жорж стояли тут же рядом и смотрели на нее с удрученным видом.
   -- Что с вами? -- спросил удивленно Вандевр. Нана не ответила, она даже не повернула головы. Он повторил вопрос.
   -- Что со мной! -- воскликнула она наконец. -- А то, что я не желаю, чтобы на меня плевали!
   Тут она разразилась, пользуясь первыми попавшими ей на язык словами. Да, да, она не дура, она прекрасно все видит. За ужином над ней все время издевались, говорили всякие гадости, чтобы показать, как ее презирают. Все эти твари и в подметки-то ей не годятся! Нет уж, держите карман шире, больше она не станет разрываться на части, чтобы потом ее же поднимали на смех! Она не могла понять, что мешало ей вышвырнуть сейчас же за дверь всю эту сволочь. Злоба душила ее, голос перешел в рыдания.
   -- Послушай-ка, душа моя, ты пьяна, -- сказал Вандевр, переходя на "ты". -- Ну, будь умницей.
   Но она отказывалась, она останется здесь.
   -- Может быть, я и пьяна, но я хочу, чтобы меня уважали.
   Целых четверть часа Дагнэ и Жорж тщетно умоляли ее вернуться в столовую. Она упрямилась; ее гости могут делать все, что им угодно, -- она слишком презирает их, чтобы вернуться к ним. Ни за что, ни за что! Хоть режьте ее на мелкие кусочки -- она останется в своей комнате.
   -- Мне следовало быть осторожнее, -- снова заговорила она. -- Видно, эта дрянь Роза всему зачинщица. И та порядочная женщина, которую я ждала, наверно, не пришла из-за Розы.
   Она имела в виду г-жу Робер. Вандевр дал честное слово, что г-жа Робер отказалась сама. Он слушал и спорил без смеха, он привык к таким сценам и знал, как следовало общаться с женщинами легкого поведения, когда они находились в подобном состоянии. Однако при каждой его попытке схватить Нана за руки, чтобы поднять ее со стула и увести, она начинала отбиваться с еще большей злостью. Ну, разве она поверит, что не Фошри отговорил графа Мюффа прийти? Этот Фошри -- змея подколодная, завистник, способный обрушиться ни за что, ни про что на женщину и разбить ее счастье. Ведь она прекрасно знает, что граф увлекся ею. Она могла бы его заполучить.
   -- Нет, моя милая, его -- никогда! -- воскликнул, смеясь, Вандевр.
   -- Почему же? -- спросила она серьезно, немного отрезвившись.
   -- Да потому, что он вечно возится с попами, и если бы дотронулся до вас кончиком пальца, то на другой же день побежал бы исповедоваться... Послушайтесь доброго совета, не упускайте другого.
   Нана с минуту молча раздумывала. Потом встала, промыла холодной водой глаза. Но когда ее хотели увести в столовую, она продолжала злобно упираться. Вандевр, улыбаясь, покинул комнату и больше не настаивал. Как только он вышел, ее обуяла нежность, она бросилась на шею Дагнэ.
   -- Ах, милый мой Мими, -- лепетала она, ты один только у меня и остался. Я люблю тебя, ах, как люблю!.. Как было бы хорошо всегда быть вместе. Господи, какие мы, женщины, несчастные!
   Заметив Жоржа, залившегося краской при виде их поцелуев, она и его поцеловала. Мими не может ревновать к ребенку. Она хотела бы, чтобы Поль и Жорж всегда жили в мире и согласии; как хорошо остаться так вот втроем и знать, что любишь друг друга.
   Странный шум нарушил их беседу, в комнате раздавался чей-то храп. Они подумали, кто же это храпит, и вдруг увидели Борднава, который, видно, расположился здесь после кофе. Он спал на двух стульях, прислонившись головой к краю кровати и вытянув больную ногу. С открытым ртом и шевелившимся от каждого всхрапывания носом он показался Нана до того комичным, что она покатилась со смеху. Она вышла из комнаты, прошла столовую и вошла в гостиную, хохоча все сильнее и сильнее; Дагнэ и Жорж шли за нею следом.
   -- Ох, милая моя, -- проговорила она, почти бросаясь в объятия Розы, -- вы не можете себе вообразить, идите, взгляните сами.
   Нана потащила за собой всех женщин. Она ласково брала их за руки, тянула насильно, веселясь от всей души; все заразились ее смехом. Вся ватага исчезла; с минуту они, затаив дыхание, стояли вокруг величественно разлегшегося Борднава. Затем вернулись, и тут снова зазвенел смех. Когда кто-нибудь из них командовал "тише", наступало молчание и издали вновь раздавался храп Борднава.
   Было около четырех часов утра. В столовой поставили карточный стол, за который уселись Вандевр, Штейнер, Миньон и Лабордет. Стоя за их спиной, Люси и Каролина держали пари то за одного, то за другого. Дремавшая Бланш, недовольная проведенной ночью, спрашивала каждые пять минут у Вандевра, скоро ли они уедут домой. В гостиной пытались устроить танцы. Дагнэ сел за фортепиано "по-домашнему", как говорила Нана; она не хотела приглашать тапера. Мими играл сколько угодно вальсов и полек. Но танцы шли вяло, женщины болтали, усевшись на диванах. Вдруг поднялся шум. Одиннадцать молодых людей ворвались целой толпой; они громко смеялись в передней, проталкиваясь к дверям гостиной; пришли они прямо с бала в министерстве внутренних дел и были все во фраках и белых галстуках, с орденами в петлицах. Нана, раздосадованная их шумным вторжением, позвала оставшихся в кухне лакеев и приказала выставить всех этих господ: она божилась, что никогда их не видела. Фошри, Лабордет, Дагнэ, все мужчины выступили вперед, чтобы защитить честь хозяйки дома. Посыпались бранные слова, замелькали руки. С минуту можно было опасаться всеобщей потасовки. Но один из новоприбывших, маленький, тщедушный блондин, настойчиво повторял:
   -- Послушайте, Нана, а вечером у Петерса, в большом красном зале... Да вспомните же! Вы нас приглашали.
   -- Вечером у Петерса?
   Она ничего не помнит. Во-первых, когда? Маленький блондин назвал ей день -- среду, и тогда она припомнила, что в самом деле ужинала в среду у Петерса; но она никого не приглашала, в этом она была почти уверена.
   -- Однако, милая моя, если ты их пригласила... -- проговорил Лабордет, начиная уже сомневаться. -- Ты, может, была немного навеселе.
   Нана расхохоталась. Возможно, она и сама не знает. Наконец, раз уж они здесь, пусть их войдут. Все обошлось благополучно. Некоторые из новоприбывших нашли в гостиной знакомых. Скандал закончился рукопожатиями. Болезненный блондинчик принадлежал к одному из знатнейших французских семейств. Он объявил, что за ними следом идут другие; и действительно, дверь ежеминутно открывалась, пропуская мужчин в белых перчатках, одетых, как для официального приема. Это все еще продолжался разъезд с министерского бала. Фошри спросил в шутку, не приедет ли также министр. Нана обозлилась и ответила, что министр бывает у людей, которые, конечно, не стоят ее мизинца. Она, однако, не высказала своей тайной надежды увидеть в этой толпе графа де Мюффа, который мог передумать и прийти. Болтая с Розой, она не спускала глаз с дверей.
   Пробило пять часов. Танцы прекратились. Только картежники упорно продолжали играть. Лабордет уступил свое место другому игроку, женщины возвратились в гостиную. Коптившие фитили краснели под ламповыми шарами, проливая тусклый свет на гостиную, погруженную в тяжелую дремоту после длительной бессонной ночи. Это был час неопределенной меланхолии, когда у всех этих женщин являлась потребность в сердечных излияниях. Бланш рассказывала про своего деда -- генерала, а Кларисса придумала целый роман о каком-то герцоге, который приезжал к ее дядюшке охотиться на кабанов и обольстил ее у него в доме. И стоило одной из них повернуться спиной, как остальные принимались пожимать плечами и спрашивали, призывая в свидетели бога, возможно ли рассказывать подобные небылицы. Люси же спокойно признавалась в своем происхождении; она охотно говорила о своем детстве, когда отец ее, смазчик на Северной дороге, угощал ее по воскресеньям яблочными пирожками.
   -- Нет, что я вам расскажу! -- воскликнула вдруг юная Мария Блон. -- Напротив меня живет один господин, русский, ужасно богатый. И вот, вчера я получаю корзину с фруктами. Ну и корзина! Огромные персики, виноград -- во какой величины, -- словом, нечто совершенно необыкновенное для теперешнего сезона. А внутри шесть билетов по тысяче франков... Это прислал русский... Разумеется, я все отослала обратно. Мне только фруктов жалко было.
   Женщины переглянулись, закусив губы. У этой Марии Блон немало наглости для ее лет. И кто же поверит, что подобные вещи случаются с потаскушками такого сорта, как она! Среди этих женщин существовало глубокое презрение и зависть друг к другу. Они особенно завидовали Люси, злобствуя на нее из-за ее трех любовников-князей. С тех пор как Люси каждое утро каталась верхом в Булонском лесу, благодаря чему и вошла в моду, все стали ездить верхом, это обратилось у них в какую-то манию.
   Забрезжило утро. Потеряв надежду на то, что придет граф, Нана перестала смотреть на дверь. Скука была смертельная. Роза Миньон отказалась спеть "Туфельку". Свернувшись клубочком на диване, она тихо беседовала с Фошри в ожидании мужа, уже выигравшего у Вандевра тысячу франков. Толстый, серьезный на вид господин, в орденах, прочел на эльзасском наречии "Жертвоприношение Авраама": когда бог произносил клятву, он говорил: "Черт меня возьми!", а Исаак все время отвечал: "Да, папаша!" Никто ничего не понял, и это показалось всем бессмыслицей. Хотелось закончить вечеринку весело, какой-нибудь шуткой. Лабордет вздумал доносить Ла Фалуазу на женщин, и тот стал кружиться около каждой из дам, заглядывая, не спрятан ли у нее за корсажем его носовой платок. На буфете осталось еще несколько бутылок шампанского, молодые люди стали его допивать. Они окликали друг друга, старались друг друга раззадорить, но все было напрасно -- тупое опьянение, безысходная неодолимая глупость заполонили гостиную. Наконец тщедушный блондин, тот, что носил одно из самых громких имен во Франции, исчерпав всю свою изобретательность, отчаявшись придумать что-нибудь остроумное, схватил бутылку шампанского и вылил остаток его в фортепьяно. Все так и покатились со смеху.
   -- Послушайте, -- спросила с удивлением Татан Нене, -- зачем же он льет в фортепьяно шампанское?
   -- Как, душа моя! Разве ты не знаешь? -- ответил серьезно Лабордет. -- Для фортепьяно нет ничего лучше шампанского. Оно придает ему звучность.
   -- Ах, вот как! -- убежденно проговорила Татан Нене. И так как кругом засмеялись, она обиделась. Откуда же ей знать! Конечно, над ней издеваются.
   Дело явно принимало скверный оборот. Вечеринка грозила закончиться безобразием.
   Мария Блон сцепилась с Леа де Орн, уличая ее в том, что любовники ее недостаточно богаты. Посыпались бранные слова, обе женщины стали поносить друг друга; некрасивая Люси утихомирила их. Лицо -- это ерунда, главное -- красивая фигура. В другом углу, на диване, атташе посольства обнимал за талию Симонну, пытаясь поцеловать ее в шею; но Симонна, злобная, угрюмая, отбивалась, приговаривая: "Отвяжись, надоел!" -- и при этом била его по физиономии веером. Впрочем, ни одна из женщин не желала, чтобы ее трогали. За девок их принимают, что ли? Только Гага снова поймала Ла Фалуаза и почти посадила его себе на колени; а Кларисса совсем исчезла, скрывшись за двумя мужскими фигурами; раздавался только ее громкий смех. А вокруг фортепьяно продолжалась бессмысленная глупая потеха; каждому хотелось выплеснуть остаток из своей бутылки, и все толкались. Это было просто и мило.
   -- На тебе, старина, выпей глоточек... Черт возьми, какой ненасытный! Постой-ка! Вот еще бутылка... Зачем ей зря пропадать!
   Нана сидела к ним спиной и ничего не видела. Она окончательно остановила свой выбор на толстяке Штейнере, сидевшем возле нее. Ну что ж! Мюффа сам виноват, раз он не захотел ее. В белом фуляровом платье, тонком и измятом, как сорочка, бледная от легкого опьянения, с синевой под глазами, она спокойно предлагала себя с обычным для нее добродушием. Розы в волосах и корсаже осыпались, торчали одни стебельки. Вдруг Штейнер, уколовшись булавкой, воткнутой Жоржем в юбку Нана, быстро отдернул от нее руку. Показалось несколько капель крови. Одна капля упала на платье; образовалось пятно.
   -- Теперь договор подписан, -- серьезно проговорила Нана.
   Становилось светлее, в окна проникал мутный, бесконечно унылый рассвет. Начался разъезд. Он проходил бестолково, под общее недовольство и обмен колкостями. Каролина Эке, злившаяся за потерянную даром ночь, говорила, что пора уходить, а то еще, чего доброго, насмотришься всяких гадостей. Роза скорчила гримасу, разыгрывая скомпрометированную женщину: с этими тварями вечно та же история -- совершенно не умеют себя держать, на них просто противно смотреть, когда они начинают делать карьеру. Миньон успел здорово пообчистить Вандевра, и супруги уехали, не обращая внимания на Штейнера, повторив Фошри приглашение приехать к ним на следующий день завтракать. Тогда Люси отказалась от услуг журналиста, собравшегося провожать ее домой, и заявила ему во всеуслышание, что он может убираться к своей актриске. Роза моментально обернулась и процедила сквозь зубы: "Грязная тварь!" Но тут Миньон, более опытный и умный, относившийся по-отечески к женским ссорам, попросил ее замолчать, тихонько подтолкнув к выходу. А вслед за ними величественно спустилась с лестницы Люси, она ушла одна. Далее следовала Гага, которой пришлось увести с собой совершенно разбитого Ла Фалуаза, он рыдал, как ребенок, и звал Клариссу, давным-давно улизнувшую со своими двумя кавалерами. Симонна также исчезла. Остались Татан, Леа и Мария: их любезно взялся проводить Лабордет.
   -- А мне ни чуточки не хочется спать! -- говорила Нана. -- Надо бы что-нибудь придумать.
   Она посмотрела в окно, на свинцовое небо, по которому неслись черные тучи. Было шесть часов. Напротив, по ту сторону бульвара Османа, из сумрака выступали влажные крыши спавших домов; а по пустынным мостовым, стуча деревянными башмаками, проходили метельщики. Увидев унылую картину пробуждения Парижа, Нана умилялась, словно юная девушка, ее потянуло в деревню, захотелось идиллии, чего-то нежного и чистого.
   -- Знаете что? -- сказала она, обернувшись к Штейнеру. -- Повезите меня в Булонский лес пить молоко.
   Нана с детской радостью захлопала а ладоши. Не ожидая ответа от банкира, который, разумеется, согласился, хотя в душе и был недоволен, мечтая совсем о другом, она побежала одеваться.
   В гостиной, кроме Штейнера, оставалась только кучка молодых людей; они выплеснули в фортепьяно остатки вина до последней капли и поговаривали уже о том, чтобы разойтись, как вдруг один из них прибежал с торжествующим видом, держа в руках бутылку, найденную в буфетной.
   -- Стойте! Стойте! -- крикнул он. -- Бутылка шартреза!.. Ему как раз недоставало шартреза; это его подбодрит... А теперь, ребята, наутек. Какие же мы идиоты!
   Нана разбудила Зою, прикорнувшую на стуле в туалетной. Горел газ. Зоя, дрожа от холода, помогла Нана надеть шляпу и шубку.
   -- Ну, кончено, по-твоему сделала, -- экспансивно отозвалась Нана; ей стало легче после принятого решения. -- Ты была права -- не все ли равно, банкир или другой.
   Еще не совсем очнувшись от сна, горничная угрюмо проворчала, что хозяйке следовало согласиться в первый же вечер. Войдя следом за нею в спальню, она спросила, что ей делать с этими двумя: Борднав еще храпел, а Жорж, пробравшийся сюда украдкой, зарылся головой в подушку и, в конце концов, заснул безмятежным юношеским сном. Нана велела оставить их в покое, пусть спят. Увидев входящего в комнату Дагнэ, она снова умилилась; он сторожил ее на кухне, и вид у него был очень грустный.
   -- Послушай, Мими, будь умником, -- сказала она, обнимая и ласково целуя его, -- ничего не изменилось, ты прекрасно знаешь, что я люблю только своего Мими... Понимаешь, так нужно было... Уверяю тебя, теперь будет гораздо лучше. Приходи завтра, мы уговоримся насчет встреч. Ну, живо, целуй меня... да крепче!
   Она вырвалась и побежала к Штейнеру, довольная, снова увлеченная своей идеей -- поехать в Булонский лес пить молоко. В пустой квартире остались только Вандевр да господин в орденах, декламировавший "Жертвоприношение Авраама". Оба были точно пригвождены к игорному столу, потеряли всякое представление о том, где находятся, и не замечали, что вокруг них уже занимается день; а Бланш прилегла на диван, пытаясь заснуть.
   -- Ах, и Бланш с нами! -- воскликнула Нана. -- Мы собираемся пить молоко, душка... Едем с нами, Вандевр подождет тебя здесь.
   Бланш лениво поднялась. На этот раз багровое лицо банкира побледнело от досады, что эта толстая баба поедет с ними и только стеснит его. Но обе женщины уже подхватили его под руки, говоря:
   -- Знаете, мы попросим, чтобы корову подоили при нас.

5

   В театре "Варьете" в тридцать четвертый раз шел спектакль "Златокудрая Венера". Только что окончился первый акт. Симонна в костюме прачки стояла в артистическом фойе перед большим зеркалом, занимавшим простенок между двумя дверями в коридор, куда выходили уборные. Она была совершенно одна, разглядывала свое лицо и проводила пальцем под глазами, подправляя грим. Газовые рожки по обеим сторонам зеркала бросали на нее резкий свет.
   -- Ну что, приехал? -- спросил, входя, Прюльер.
   Он был в одеянии бутафорского адмирала несуществующего флота с большущей саблей, в огромных сапогах и с невероятным плюмажем.
   -- Кто? -- спросила Симонна, даже не оборачиваясь. Она улыбалась, чтобы получше рассмотреть в зеркале свои губы.
   -- Да принц.
   -- Не знаю, я только что спустилась... Должно быть, приехал: он ведь каждый день бывает у нас в театре.
   Прюльер подошел к топившемуся коксом камину, напротив зеркала; здесь ярко горели два других газовых рожка. Он поднял голову и посмотрел на часы и барометр, которые висели по обе стороны камина над золочеными сфинксами в стиле ампир. Затем растянулся в глубоком кресле с подлокотниками, когда-то обитом зеленым бархатом, и стертым с тех пор четырьмя поколениями комедиантов и принявшим желтоватый оттенок. Прюльер сидел неподвижно, с неопределенно устремленным куда-то взглядом, в усталой и покорной позе актера, привыкшего ждать своего выхода.
   Вошел старик Боск, угрюмый и в то же время добродушный, волоча ноги и кашляя. Он был закутан в старый желтый плащ, одна пола которого спустилась с плеча, открывая шитый золотом камзол короля Дагобера. Положив на фортепьяно корону, он несколько секунд молча топтался на месте; руки его тряслись от злоупотребления спиртными напитками; но длинная седая борода придавала степенность его воспаленному лицу алкоголика. Вдруг тишину нарушил сильный дождь, забарабанивший в большое квадратное окно, которое выходило на двор. Боск с отвращением махнул рукой и проворчал:
   -- Экая собачья погода!
   Симонна и Прюльер не шелохнулись. Пять -- шесть пейзажей и портретов актера Берне желтели в теплом отблеске газа. На колонке стоял бюст Потье, бывшей знаменитости "Варьете", и глядел своими пустыми глазами. Послышался раскатистый голос. Вошел Фонтан в костюме второго действия, одетый щеголем, во всем светло-коричневом, вплоть до перчаток.
   -- Послушайте-ка! -- воскликнул он, размахивая руками. -- Ведь сегодня мои именины, знаете?
   -- Да ну? -- спросила Симонна, улыбаясь, и подошла к нему, словно ее притягивали большой нос комика и его рот до ушей. -- Значит, тебя зовут Ахиллом?
   -- Именно!.. Я даже собираюсь попросить госпожу Брон подать сюда шампанского после второго действия.
   Уже несколько секунд вдали трещал звонок. Непрерывный звук его то ослабевал, то усиливался, а когда звонок умолк, по лестнице сверху донизу прокатился крик, замирая в коридорах: "Кто во втором, на сцену!" Крик приближался, маленький бледный человечек пробежал мимо дверей артистического фойе, бросив во всю силу своего жиденького голоса: "Кто во втором, на сцену!"
   -- Ишь ты! Шампанского! -- проговорил Прюльер, словно и не слыша всего этого шума. -- Разгулялся, брат!
   -- А я на твоем месте велел бы принести шампанское из кафе, -- медленно произнес старик Боск, усевшись на зеленый бархатный диванчик и прислонив голову к стене.
   Но Симонна говорила, что нужно поддержать коммерцию г-жи Брон. Она хлопала в ладоши и пожирала Фонтана загоревшимися глазами. Его лицо, похожее на козлиную морду, находилось в вечном движении; он все время водил то глазами, то носом, то губами.
   -- Ах, уж этот Фонтан! -- ворковала она. -- Он единственный в своем роде, единственный!
   Обе двери фойе были раскрыты настежь и выходили в коридор, который вел за кулисы. Вдоль желтой стены, ярко освещенной скрытым газовым фонарем, быстро пробегали тени мужчин в театральных костюмах, полуголых женщин, закутанных в шали: это были статисты, участвовавшие во втором акте, маски из кабачка "Черный Шар"; а в конце коридора раздавался топот актеров, спускавшихся по пяти ступенькам на сцену. Когда мимо двери пробежала высокая Кларисса, Симонна окликнула ее; но та ответила, что сейчас вернется. Она действительно почти тотчас же появилась, дрожа в тонкой тунике и шарфе Ириды.
   -- Фу-ты! -- проговорила Кларисса. -- Какой холодище! А я оставила шубу у себя в уборной!
   Грея перед камином ноги в трико розоватого цвета, продолжала:
   -- Принц приехал.
   -- Вот как! -- воскликнули с любопытством остальные.
   -- Да, я потому и побежала, мне хотелось взглянуть... Он в первой ложе с правой стороны, в то и же, что и в четверг. Каково? Третий раз за одну неделю. И везет же этой Нана!.. А я, признаться, билась об заклад, что он больше не приедет.
   Симонна раскрыла было рот. Но ее слова заглушил раздавшийся снова возле самого фойе крик. Пронзительным голосом сценариус орал во всю мочь: "На сцену!"
   -- Третий раз, вот это мило, так мило, -- сказала Симонна, когда ей удалось наконец заговорить. -- А знаете, он не хочет ездить к ней, он возит ее к себе. Ну и влетит же ему это в копеечку!
   -- Ну что ж! Любишь кататься, люби и саночки возить! -- злобно пробормотал Прюльер, вставая; и, подойдя к зеркалу, он окинул себя взглядом красавца-мужчины, баловня кулис.
   -- На сцену, на сцену! -- раздавался терявшийся в отдалении голос сценариуса, носившегося по всем лестницам и коридорам.
   Тут Фонтан, знавший историю первой встречи Нана с принцем, вздумал поделиться своими сведениями с обеими актрисами; те слушали, тесно прижавшись к нему, и громко хохотали, когда он, останавливаясь на некоторых пикантных подробностях, близко наклонялся к молодым женщинам. Старик Боск не двигался с места. Его такие истории больше не занимали. Он гладил большого рыжего кота, блаженно свернувшегося клубочком на скамеечке; он даже взял его на руки и добродушно ласкал, не забывая свою роль одряхлевшего короля. Кот выгибал спину, долго обнюхивал большую седую бороду, но ему, как видно, не понравился запах клея; он ушел от старика и снова заснул, свернувшись клубочком. У Боска был строгий, сосредоточенный вид.
   -- Все равно, я на твоем месте заказал бы шампанское в кафе, там оно лучше -- сказал он вдруг Фонтану, когда тот кончил рассказывать.
   -- Началось! -- бросил на ходу протяжным, истошным голосом сценариус. -- Началось! Началось!
   С минуту слышался его крик. Затем раздался шум быстрых шагов. В открытую дверь ворвались звуки музыки и отдаленный гул; тогда ее захлопнули с глухим стуком.
   В артистическом фойе снова наступила тяжелая тишина, словно оно находилось за тысячу лье от рукоплескавшей толпы. Симонна и Кларисса все еще сплетничали про Нана.
   -- Эта никогда не спешит! Вчера еще она опоздала к выходу.
   Но тут все замолчали, в дверь заглянула женщина, но поняв, что ошиблась, она побежала дальше. Это была Атласная в шляпе и вуалетке, точно дама, явившаяся с визитом. "Порядочная сволочь!" -- бросил Прюльер, целый год встречавший ее в кафе "Варьете". А Симонна рассказала, что Нана, узнав в Атласной старую подругу по пансиону, воспылала к ней нежными чувствами и приставала к Борднаву, чтобы тот дал ей дебют.
   -- А, добрый вечер, -- проговорил Фонтан, пожимая руки входившим Миньону и Фошри.
   Старик Боск протянул Миньону два пальца, а женщины расцеловались с ним.
   -- Хороший сегодня сбор? -- спросил Фошри.
   -- О, великолепный! -- ответил Прюльер. -- Надо видеть, с какой жадностью все они набрасываются!..
   -- Слушайте-ка, дети мои, -- заметил Миньон, -- вам, кажется, пора выходить.
   -- Да, скоро.
   Их выход был только в четвертой сцене. Один лишь Боск инстинктивно поднялся с места, почуяв, как старая театральная крыса, приближение своей реплики. Действительно, в дверях показался сценариус.
   -- Господин Боск! Мадемуазель Симонна! -- позвал он.
   Симонна живо набросила на плечи меховую шубку и вышла. Боск не спеша взял свою корону и напялил ее на голову; затем, волоча за собою плащ и не совсем твердо держась на ногах, он поплелся, сердито ворча, точно человек, которого побеспокоили.
   -- Ваша последняя рецензия была весьма доброжелательна, -- проговорил Фонтан, обращаясь к Фошри. -- Только почему вы называете актеров тщеславными?
   -- Да, голубчик, зачем ты так говоришь? -- воскликнул Миньон, опуская свои огромные руки на хрупкие плечи журналиста так, что тот согнулся под их тяжестью.
   Прюльер и Кларисса едва удержались от смеха. С некоторых пор весь театр забавлялся комедией, разыгрывавшейся за кулисами. Миньон, взбешенный увлечением жены, вне себя оттого, что Фошри, кроме сомнительных рецензий, ничего не вносит в дом, вздумал отомстить ему чрезмерным проявлением дружеских чувств. Каждый вечер, встречаясь с ним на сцене, он угощал его тумаками, как бы от прилива необычайной симпатии, и, тщедушный в сравнении с этим гигантом, Фошри должен был принимать удары с принужденной улыбкой, чтобы не рассориться с мужем Розы.
   -- А, милейший, вы оскорбляете Фонтана! -- продолжал шутить Миньон. -- Берегитесь! Раз, два -- и бац в грудь!
   Он размахнулся и так сильно ударил молодого человека, что тот побледнел и с минуту не мог выговорить ни слова. Но тут Кларисса, подмигнув, указала остальным на стоявшую в дверях фойе Розу Миньон. Роза видела всю эту сцену. Она прямо направилась к журналисту, как бы не замечая мужа. Роза была в костюме маленькой девочки с голыми руками; она поднялась на цыпочки и подставила лоб, надув губки и ласкаясь, как ребенок.
   -- Добрый вечер, детка -- сказал Фошри, дружески целуя ее.
   Это было его наградой. Миньон как будто не обратил внимание на поцелуй; в театре все целовались с его женой. Но он усмехнулся, бросив беглый взгляд на журналиста; несомненно, тому дорого обойдется смелость Розы.
   Дверь от коридора открылась и снова захлопнулась, в фойе ворвалась буря аплодисментов. Симонна вернулась после своей сцены.
   -- Ну и успех был у дядюшки Боска! -- воскликнула она. Принц корчился от смеха и хлопал, точно нанятый, вместе со своей клакой... Скажите-ка, вы не знаете, кто этот высокий господин, который сидит рядом с принцем? Красавец-мужчина, такой представительный, с великолепными бакенбардами.
   -- Это граф Мюффа, я его знаю, -- ответил Фошри. -- Третьего дня он был у императрицы, и принц пригласил его на обед сегодня. А после обеда, видно, затащил сюда.
   -- А, граф Мюффа? Мы знакомы с его тестем, не правда ли? -- сказала Роза, обращаясь к Миньону. -- Ты знаешь, маркиз де Шуар, к которому я ездила петь... Он также в театре, я видела его в одной из лож. Вот тоже старикашка...
   Прюльер, надев на голову свой огромный султан, обернулся и позвал ее:
   -- Ну, Роза, идем!
   Она пустилась за ним бегом, не кончив фразы.
   В этот момент привратница театра, г-жа Брон, прошла мимо двери, неся громадный букет. Симонна весело спросила, не ей ли, но привратница, не отвечая, кивнула подбородком на уборную Нана, в глубине коридора. Нана! Ее просто забрасывают цветами. Вернувшись, г-жа Брон вручила Клариссе письмо; та тихо выругалась. Опять этот надоедливый Ла Фалуаз! Нет ей от него покоя! И узнав, что молодой человек ждет в швейцарской, она крикнула:
   -- Скажите ему, что я сойду вниз, когда кончится действие... Дождется он от меня оплеухи!
   Фонтан бросился к привратнице:
   -- Госпожа Брон, послушайте... Да слушайте же, госпожа Брон... Принесите в антракте полдюжины шампанского.
   Но тут снова появился запыхавшийся сценариус и позвал тягучим голосом:
   -- Все на сцену!.. Ваш выход, господин Фонтан! Живо! Живо!
   -- Идем, идем, дядюшка Барильо, -- ответил оглушенный Фонтан и побежал за г-жой Брон, повторяя: -- Так поняли?.. Полдюжины шампанского в антракте в артистическую. Я плачу, я сегодня именинник.
   Симонна и Кларисса ушли, шурша юбками. Все бросились на сцену, и когда дверь коридора с глухим стуком захлопнулась, в окна снова забарабанил дождь. Барильо, маленький, тщедушный старичок, тридцать лет прослуживший в театре, подошел к Миньону и дружелюбно протянул ему открытую табакерку. Предложенная понюшка табаку, которую взял Миньон, дала старику возможность минутку отдохнуть от беспрерывной беготни взад и вперед по лестницам и коридорам. Оставалась еще г-жа Нана, как он называл ее; но та всегда делает, что ей вздумается, и плевать хочет на штрафы; угодно ей опоздать к выходу, она опаздывает, да и все тут. Он остановился и с удивлением пробормотал:
   -- Батюшки! Да она готова, вон она идет... Видно, узнала, что принц здесь.
   И в самом деле, в коридоре появилась Нана, одетая рыбной торговкой с набеленными руками и лицом и с двумя розовыми пятнами под глазами. Не входя в артистическую, она мимоходом кивнула головой Миньону и Фошри.
   -- Здравствуйте! Как поживаете?
   Миньон пожал протянуто ему руку. Нана величественно продолжала свой путь. За нею спешила костюмерша, нагибаясь, чтобы оправить складки ее юбки, а за костюмершей, замыкая шествие, шла Атласная, старавшаяся держаться благопристойно, хотя ей было смертельно скучно.
   -- А Штейнер? -- спросил вдруг Миньон.
   -- Господин Штейнер уехал вчера в Луаре, -- сказал Барильо, уходя обратно на сцену. -- Мне кажется, он собирается купить там усадьбу.
   -- Ах да, знаю, виллу для Нана.
   Миньон стал серьезен. Ведь когда-то этот самый Штейнер обещал подарить Розе особняк! Как бы то ни было, не следует ни с кем ссориться -- это лучший способ вернуть утраченное. Погруженный в раздумье, с обычным самоуверенным видом, Миньон ходил от зеркала к камину. В артистической оставался только он и Фошри. Журналист устало растянулся в большом кресле, полузакрыв глаза; он спокойно выдерживал взгляды, которые бросал на него мимоходом Миньон. Когда они оставались вдвоем, Миньон не удостаивал его дружеских тумаков: к чему, раз некому полюбоваться этой комедией! Сам же он был слишком равнодушен, и его нисколько не забавляла роль шутника-мужа. Фошри, радуясь минутной передышке, блаженно вытянул ноги к огню и лениво переводил взгляд с барометра на часы. Расхаживая взад и вперед по комнате. Миньон остановился перед бюстом Потье, посмотрел на него невидящими глазами, потом повернул к окну, за которым чернел провал двора. Дождь перестал, наступила глубокая тишина, было тяжко от жарко разгоревшегося кокса и пылавших газовых рожков. Из-за кулис не доносилось ни малейшего шума. Лестница и коридор точно вымерли. Царило глухое молчание, как всегда в конце акта, когда вся труппа мечется по сцене в оглушительном шуме финала, а пустая артистическая замирает, словно от удушья.
   -- А дряни! -- послышался вдруг хриплый голос Борднава. Он не успел еще войти, как уже орал на двух статисток, чуть было не растянувшихся на сцене -- так они дурачились. Увидев Миньона и Фошри, он подозвал их, чтобы показать им кое-что интересное: принц только что попросил разрешения навестить Нана во время антракта в ее уборной. Когда он повел их на сцену, ему попался по дороге режиссер.
   -- Оштрафуйте этих кобыл, Фернанду и Марию! -- злобно проворчал Борднав.
   Успокоившись, он постарался придать себе достойный вид благородного отца и, вытирая платком лицо, добавил:
   -- Пойду встречать его высочество.
   Занавес упал под продолжительный взрыв аплодисментов. На полутемной сцене, не освещенной больше рампой, поднялась суматоха: актеры и статисты спешили к себе в уборные, а рабочие быстро убирали декорации. Только Симонна и Кларисса остались в глубине и тихо беседовали. На сцене, между двумя репликами, они сговорились об одном деле. Кларисса, хорошо поразмыслив, предпочла больше не встречаться с Ла Фалуазом, который не решился бросить ее ради Гага. Симонна просто пойдет и объяснит ему, что нельзя так приставать к женщине. Словом, она даст ему чистую отставку.
   И вот Симонна в костюме опереточной прачки, накинув на плечи шубку, спустилась по узкой винтовой лестнице с грязными ступеньками и сырыми стенами в комнатку привратницы. Эта комнатка между лестницей для актеров и лестницей для администрации была отгорожена справа и слева широкими стеклянными перегородками и походила на большой прозрачный фонарь с двумя яркими газовыми рожками. В ящике с отделениями были навалены груды писем и газет. На столе лежали букеты, поджидавшие своей очереди, рядом с позабытыми грязными тарелками и старым лифом, на котором привратница переметывала петли. А на захламленных антресолях, на четырех старых соломенных стульях сидели изящно одетые молодые франты в перчатках; они терпеливо и покорно ожидали, быстро оборачиваясь всякий раз, когда г-жа Брон приходила со сцены с ответом. Она как раз успела передать письмо одному из молодых людей; он поспешно вскрыл его в вестибюле и слегка побледнел, пробежав при свете газового рожка классическую фразу, столько раз читанную на этом самом месте: "Сегодня невозможно, дорогой, я занята".
   Ла Фалуаз сидел между печкой и столом. Он, кажется, собирался провести здесь весь вечер, хотя с некоторым беспокойством поджимал длинные ноги, так как вокруг него на полу копошилась целая куча черных котят, а напротив сидела кошка и пристально глядела на него своими желтыми глазами...
   -- А! Мадемуазель Симонна... Вам что угодно? -- воскликнула привратница.
   Симонна попросила вызвать к ней Ла Фалуаза. Но г-жа Брон не могла сразу исполнить ее просьбу. Под лестницей у привратницы было нечто вроде глубокого шкафа, где она держала напитки. Во время антрактов сюда приходили пить статисты; и сейчас тут стояло человек пять-шесть верзил, все еще одетых в костюмы масок из "Черного Шара"; они умирали от жажды и так торопились, что у г-жи Брон голова шла кругом. В шкафу горел газовый рожок; там был обитый оловянным листом стол и полки, уставленные початыми бутылками. Когда открывали дверь этого угольного чулана, оттуда вырывался сильной струей запах алкоголя; к нему примешивалась вонь прогорклого сала из привратницкой и острый аромат оставленных на столе букетов.
   -- Вам, значит, позвать того брюнетика, что сидит вон там? -- спросила привратница, напоив статистов.
   -- Да нет же, что за глупости! -- сказала Симонна. -- Мне нужен тот худенький, который сидит возле печки; да вот ваша кошка как раз обнюхивает его брюки.
   Она увела Ла Фалуаза в вестибюль. Остальные мужчины продолжали покорно ждать; они задыхались, у них першило в горле, зато маски, стоя вдоль лестницы, пили, награждали друг друга тумаками и смеялись хриплым пьяным смехом.
   Наверху, на сцене, директор театра Борднав ругался с рабочими, недостаточно быстро убиравшими декорации. Это они нарочно, специально, чтобы какая-нибудь декорация обрушилась на голову принцу.
   -- Пошел, пошел! -- кричал старший механик.
   Наконец задник поднялся, сцена была пуста. Миньон, не упускавший из виду Фошри, воспользовался случаем угостить журналиста тумаком. Он обхватил его своими огромными ручищами и кричал:
   -- Осторожно! Этот шест чуть было вас не придавил.
   Он потащил его, но прежде чем поставить на ноги, хорошенько встряхнул.
   Рабочие неистово захохотали, а Фошри побледнел; у него дрожали губы, он готов был возмутиться, но Миньон с самым добродушным видом дружески похлопал журналиста по плечу, причем у того затрещали кости, и сказал:
   -- Ведь я так пекусь о вашем здравии... Черт возьми, хорош бы я был, если бы с вами случилось несчастье!
   В этот момент пронесся шепот: "Принц, принц!", и все глаза обратились к маленькой двери зала. Пока виднелась только круглая спина Борднава и его бычья шея; он сгибался в три погибели и, пятясь задом, отвешивал преувеличенно почтительные поклоны. Затем появился принц -- высокий, полный, с белокурой бородкой и розовой кожей осанистого, здорового, любящего пожить в свое удовольствие человека; его сильные мышцы выделялись под сюртуком безукоризненного покроя. За ним шли граф Мюффа и маркиз де Шуар. В этом углу сцены было темно, и маленькая группа утопала во мраке среди огромных движущихся теней. Обращаясь к сыну английской королевы, будущему наследнику престола, Борднав говорил голосом вожака медведей, дрожавшим от притворного волнения. Он все время повторял:
   -- Ваше высочество, не удостоите ли пройти вот здесь... Ваше высочество, благоволите идти за мной... Осторожней, ваше высочество...
   Принц нисколько не торопился; напротив, он останавливался и с любопытством смотрел на работу механиков. Только что спустили колосник, и газовые рожки в железной сетке освещали сцену широкой полосой яркого света. Мюффа, который никогда не бывал за кулисами, удивлялся всему, испытывая неприятное чувство смутного отвращения и страха. Он глядел вверх, где другие колосники с приспущенными рожками казались созвездиями из маленьких голубоватых звездочек, мерцающих в хаосе других колосников и различной толщины проволок, висячих мостиков и распластанных в воздухе задников, напоминавших развешанные для просушки огромные простыни.
   -- Пошел! -- крикнул вдруг старший механик.
   Самому принцу пришлось предупредить графа, что спускают холст. Ставили декорацию третьего акта -- грот в Этне. Одни рабочие устанавливали шесты, другие брали боковые кулисы, прислоненные к стенам сцены, и привязывали их крепкими веревками и шестами. Для достижения светового эффекта -- пылающей кузницы Вулкана -- ламповщик устанавливал в глубине подвижную стойку и зажигал газовые рожки с красными колпачками. В этом беспорядке, в этой кажущейся сутолоке было, однако, рассчитано каждое движение; тут же, среди всей этой спешки, прогуливался мелкими шажками суфлер, чтобы размять немного затекшие ноги.
   -- Ваше высочество изволит быть очень милостиво ко мне, -- говорил Борднав, продолжая кланяться. -- Театр не велик, делаем, что можем... Теперь, ваше высочество, удостойте следовать за мной...
   Граф Мюффа уже направился в коридор, куда выходили уборные актеров. Довольно круглый подъем сцены удивил его, и ощущение движущегося под ногами пола отчасти и было причиной его беспокойства. В открытые люки виднелся газ, горевший под сценой; в этом подземелье была своя жизнь: из глубины мрака доносились человеческие голоса, оттуда веяло погребом. Далее графа остановил маленький инцидент. Две статистки в костюмах третьего действия разговаривали перед дыркой в занавесе. Одна из них, нагнувшись, расковыряла пальцем дырку, чтобы лучше разглядеть кого-то в зале, и вдруг крикнула:
   -- Я его вижу. У, какая рожа!
   Возмущенный Борднав еле удержался, чтобы не пнуть ее ногой в зад. Но принц улыбался; он был доволен, возбужден и пожирал глазами актрису, не обращавшую никакого внимания на его высочество. Она нагло расхохоталась. Борднав убедил принца идти дальше. Граф Мюффа, обливаясь потом, снял шляпу; больше всего его беспокоила духота, спертый и чересчур нагретый воздух, пропитанный острым запахом, тем особым запахом кулис, в котором чувствуется вонь газа и клея от декораций, грязных темных углов и сомнительного белья статисток. В коридоре духота усилилась; от проникавшего из уборных резкого запаха туалетной воды и мыла временами спирало дыхание. Мимоходом граф поднял голову и заглянул в пролет лестницы, ошеломленный потоком света и тепла, залившим его затылок. Сверху доносился звон умывальных чашек, смех и перекликания, стук беспрерывно хлопавших дверей, оттуда вырывался аромат женщины, -- смесь мускуса, грима и природного запаха волос. Не останавливаясь, ускоряя шаги, граф почти бежал, чувствуя, как по телу его пробегает трепет от жгучего прикосновения к этому, неведомому ему миру.
   -- Что, любопытная вещь -- театр? -- говорил маркиз де Шуар с восхищенным видом человека, который чувствует себя как дома.
   Но вот Борднав подошел к уборной Нана в конце коридора. Он спокойно повернул ручку двери и, пропуская вперед принца, проговорил:
   -- Пожалуйте, ваше высочество...
   Раздался испуганный женский крик, и вошедшие увидели голую по пояс Нана: она спряталась за занавеску; собиравшаяся ее вытирать костюмерша так и осталась с приготовленным полотенцем в руках.
   -- Глупо так входить! -- крикнула, прячась, Нана. -- Не входите, вы же видите, что нельзя!
   Борднав был, очевидно, недоволен ее бегством.
   -- Да чего вы прячетесь, душа моя, что тут такого? -- проговорил он. -- Это его высочество. Ну, нечего ребячиться.
   Но Нана не хотела показываться, все еще испуганная, хотя ее уже разбирал смех, и Борднав ворчливо добавил:
   -- Бог мой, эти господа прекрасно знают, как сложена женщина. Они вас не съедят.
   -- Ну, в этом я еще не уверен, -- шутливо произнес принц. Все преувеличенно громко засмеялись, заискивая перед ним.
   -- Прекрасно сказано, с истинно парижским остроумием, -- заметил Борднав.
   Нана ничего не ответила, но занавеска зашевелилась -- очевидно, Нана решила показаться. Граф Мюффа, у которого кровь прилила к щекам, разглядывал уборную. Это была квадратная комната с очень низким потолком, сплошь обтянутая материей светло-табачного цвета. Портьера из той же материи, натянутая на медный прут, отгораживала в глубине часть комнаты. Два больших окна выходили на театральный двор, и на расстоянии не более трех метров виднелась потрескавшаяся стена, на которую освещенные стекла отбрасывали во тьме желтые квадраты. Высокое трюмо стояло напротив белого мраморного умывальника, беспорядочно уставленного флаконами и хрустальными баночками с притираниями, духами и пудрой. Граф подошел к трюмо и увидел, что очень красен; мелкие капельки пота покрывали его лоб. Он опустил глаза, отвернулся к умывальнику и, казалось, погрузился в созерцание умывальной чашки, наполненной мыльною водой, мелких вещичек из слоновой кости, влажных губок. Он снова испытывал головокружение, как в первое свое посещение Нана, на бульваре Осман. Пол, покрытый плотным ковром, плыл под его ногами; горевшие у трюмо и умывальника газовые рожки шипели и, казалось, обжигали ему виски. С минуту он боялся, что потеряет сознание в этой насыщенной присутствием женщины атмосфере, еще более удушливой из-за низкого потолка комнаты. Он присел на край дивана, стоявшего в простенке между окнами, но тотчас же встал и вернулся к умывальнику; он ничего больше не видел, глаза его неопределенно блуждали, и он вспомнил, как однажды чуть было не умер от букета тубероз, увядшего в его комнате. Когда туберозы вянут, они приобретают человеческий запах.
   -- Ну-ка поторапливайся! -- шепнул Борднав, просунув голову за портьеру.
   Принц милостиво слушал маркиза де Шуар. Взяв с умывальника заячью лапку, тот объяснял, как накладывают жирные белила. Сидевшая в уголке с невинным лицом девственницы Атласная поглядывала на мужчин; костюмерша, г-жа Жюль, приготовляла трико и тунику Венеры. Г-жа Жюль, особа неопределенного возраста, с желтым, как пергамент, лицом и неподвижными чертами, походила на тех старых дев, которых никто не знавал молодыми. Она высохла в жгучем воздухе артистических уборных, среди самых знаменитых в Париже бедер и грудей. Она неизменно носила выцветшее черное платье, и ее плоский лиф бесполого существа был утыкан на месте сердца целым лесом булавок.
   -- Прошу извинения, господа, -- проговорила Нана, раздвигая портьеру, -- но вы застали меня врасплох...
   Все обернулись. Она и не думала прикрыться и только застегнула коленкоровый лифчик, наполовину скрывавший ее грудь. Когда мужчины спугнули ее, она только еще начинала раздеваться, торопливо снимая костюм рыбной торговки. Сзади, из разреза панталон, торчал кончик сорочки. С голыми руками, голыми плечами и грудью белокурая толстушка Нана, сияя очаровательной молодостью, придерживала одной рукой портьеру, готовая задернуть ее при малейшей тревоге.
   -- Да, вы застали меня врасплох, я никогда бы не осмелилась... -- говорила она, разыгрывая смущение.
   Ее шея порозовела, она растерянно улыбалась.
   -- Полноте, раз все находят, что вы очень хороши в таком виде! -- воскликнул Борднав.
   Она продолжала играть роль наивной девочки, вертясь, словно от щекотки, и повторяла:
   -- Ваше высочество оказывает мне слишком много чести... Я прошу прощения у вашего высочества за такой прием...
   -- Это назойливо с моей стороны, сударыня, -- ответил принц, -- но я не мог устоять перед желанием выразить вам свое восхищение...
   Тогда Нана преспокойно подошла к туалетному столу, пройдя в одних панталонах мимо расступившихся перед нею мужчин. У нее были очень полные бедра, панталоны пузырились; выпятив грудь, она продолжала здороваться, и на губах ее блуждала лукавая улыбка. Вдруг она узнала графа Мюффа и по-приятельски пожала ему руку. Затем она пожурила его за то, что он не приехал к ней ужинать. Его высочество изволили пошутить над Мюффа, а тот лопотал что-то, весь дрожа от мимолетного прикосновения к его горячей руке маленькой ручки, еще сохранившей влажность туалетной воды. Граф плотно пообедал у принца, любителя поесть и выпить. Оба были слегка навеселе, но очень хорошо держались. Чтобы скрыть смущение, Мюффа заговорил о жаре.
   -- Боже, как здесь жарко, -- сказал он. -- Как вы можете выносить такую температуру, сударыня?
   На эту тему завязался было разговор, но вдруг у самых дверей уборной послышались громкие голоса. Борднав опустил створку потайного решетчатого окошечка. То был Фонтан в сопровождении Прюльера и Боска; у каждого под мышкой торчала бутылка, а в руках они держали бокалы. Фонтан стучал в дверь и кричал, что сегодня его именины и он угощает шампанским. Нана вопросительно взглянула на принца. Пожалуйста, его высочество не хочет никого стеснять, -- напротив, он будет очень рад... Фонтан уже входил, не дождавшись разрешения, и, шепелявя, приговаривал:
   -- Мы не сквалыги, мы угощаем шампанским...
   Внезапно он увидел принца, о присутствии которого не подозревал. Он остановился и с шутовской торжественностью произнес:
   -- Король Дагобер ждет в коридоре, он просит разрешения чокнуться с вашим королевским высочеством.
   Принц улыбнулся, и все нашли, что это очень мило. Уборная была слишком маленькой для такого количества людей. Пришлось потесниться: Атласная и г-жа Жюль отошли к самой портьере, а мужчины столпились вокруг полуголой Нана. Все три актера были в костюмах второго действия. Прюльер снял шляпу бутафорского адмирала, огромный султан которой задевал потолок, а пьяница Боск в пурпуровом камзоле и жестяной короне старался удержаться на ногах; он поклонился принцу, точно монарх, принимающий сына могущественного соседа. Бокалы наполнили вином, и все стали чокаться.
   -- Пью за здоровье вашего высочества! -- величественно произнес старик Боск.
   -- За армию! -- добавил Прюльер.
   -- За Венеру! -- воскликнул Фонтан.
   Принц любезно поднимал бокал. Он подождал, трижды поклонился и проговорил:
   -- Сударыня... адмирал... государь...
   И выпил вино залпом. Граф Мюффа и маркиз де Шуар последовали его примеру. Никто больше не шутил. Теперь все чувствовали себя придворными. Этот театральный мирок продолжал и в действительной жизни под жгучим дыханием газа разыгрывать фарс всерьез. Нана, забывая, что она в одних панталонах, с торчащим из разреза кончиком сорочки, разыгрывала роль знатной дамы, царицы Венеры, принимающей в своих интимных покоях государственных мужей. В каждую фразу она вставляла слова "ваше королевское высочество", делала с самым убежденным видом реверансы, обращаясь с этими скоморохами -- Боском и Прюльером, как с государем и сопровождающим его министром. И никто не смеялся над этим странным смешением, когда подлинный принц, наследник престола, пил шампанское, которым угощал актер, и прекрасно чувствовал себя на этом карнавале богов, на этом маскараде королевской власти, в обществе театральной горничной, падших женщин, фигляров и торговцев живым товаром.
   Борднав, увлеченный этой сценой, мечтал о том, какие бы он сделал сборы, если бы его высочество принц согласился появиться вот так же во втором действии "Златокудрой Венеры".
   -- Послушайте-ка, -- дружески воскликнул он, -- не позвать ли сюда моих бабенок?
   Нана запротестовала. Но сама она становилась развязней. Фонтан привлекал ее своей шутовской рожей. Прижимаясь к нему, она не сводила с него глаз, как беременная женщина, которой непреодолимо хочется съесть какую-нибудь гадость, и, вдруг, перейдя на ты, сказала:
   -- Ну-ка, налей еще, дурень!
   Фонтан снова наполнил бокалы, и все выпили, повторяя те же тосты:
   -- За его высочество!
   -- За армию!
   -- За Венеру!
   Нана потребовала, чтобы все замолчали...
   Она высоко подняла бокал и сказала:
   -- Нет, нет, за Фонтана!.. Фонтан -- именинник! За Фонтана! За Фонтана!
   В третий раз чокнулись за здоровье Фонтана. Принц, видя, как молодая женщина пожирает глазами актера, поклонился ему.
   -- Господин Фонтан, -- проговорил он с изысканной вежливостью, -- пью за ваш успех.
   Его высочество вытирал полами своего сюртука мраморный умывальник, стоявший позади. Уборная походила на альков или на тесную ванную комнату благодаря испарениям, подымавшимся из умывальной чашки и от мокрых губок, сильному аромату духов, смешанному с опьяняющим, пряным запахом шампанского. Принцу и графу Мюффа, между которыми в тесноте стояла Нана, пришлось поднять руки, чтобы не коснуться при малейшем движении ее бедер и груди. Г-жа Жюль ждала в застывшей позе, ни капли не вспотев в этой духоте. Атласная, не смотря на свою развращенность, удивлялась, как это принц и эти господа во фраках не гнушаются в обществе фигляров ухаживать за голой женщиной, и думала про себя, что светские люди не очень-то чистоплотный народ.
   Тут в коридоре раздался приближавшийся звук колокольчика дядюшки Барильо. Заглянув в уборную, он был поражен, что все три актера еще в костюмах второго действия.
   -- Ай, господа, господа! -- запинаясь говорил он. -- Поторопитесь... В фойе уже дан звонок.
   -- Ладно! -- спокойно сказал Борднав. -- Публика подождет.
   Так как вино было выпито, актеры поклонились еще раз и ушли наверх переодеваться. Боск, окунувший в шампанском бороду, снял ее, и тогда под почтенной бородой внезапно обнаружилось лицо алкоголика, изможденное, посинелое лицо старого актера, пристрастившегося к спиртным напиткам. Слышно было, как на лестнице он хриплым с перепоя голосом говорил Фонтану, намекая на принца:
   -- А что? Здорово я его удивил?
   В уборной Нана остались только принц, граф и маркиз. Борднав ушел вместе с Барильо, наказав ему не давать третьего звонка, пока он не предупредит г-жу Нана.
   -- Вы позволите, господа? -- спросила Нана, принимаясь гримировать руки и лицо, особенно тщательно отделывая их к третьему действию, где она выходила нагая.
   Принц и маркиз де Шуар уселись на диван. Только граф Мюффа не садился. Два бокала шампанского, выпитые в этой удушливой жаре, еще больше опьянили их. Когда мужчины закрыли дверь и остались с Нана, Атласная сочла более скромным удалиться за портьеру; она прикорнула там на сундуке и злилась, что ей приходится ждать, а г-жа Жюль стала ходить взад и вперед, не говоря ни слова и ни на кого не глядя...
   -- Вы очаровательно спели "застольную", -- заметил принц. Завязался разговор, состоявший из коротких фраз, прерываемых паузами. Нана не всегда могла отвечать. Размазав пальцами кольд-крем по лицу и рукам, она стала накладывать кончиком полотенца жирные белила. На минуту она перестала смотреться в зеркало, улыбнулась и окинула взглядом принца, не выпуская из рук белил.
   -- Ваше высочество, вы балуете меня, -- промолвила Нана.
   Загримироваться было сложным делом, и маркиз де Шуар следил за Нана с благоговением и восхищением. Он тоже заговорил.
   -- Не может ли оркестр аккомпанировать вам под сурдинку? -- сказал он. -- Он заглушает ваш голос, это непростительное преступление.
   На этот раз Нана не обернулась. Она взяла заячью лапку и слегка водила ею по лицу; она делала это очень внимательно и так согнулась над туалетом, что белая выпуклость панталон с торчащим кончиком сорочки далеко выступила вперед. Но желая показать, что ее тронул комплимент старика, она сделала движение, покачивая бедрами.
   Наступило молчание. Г-жа Жюль заметила с правой стороны на панталонах дырку. Она сняла с груди булавку и минуты две возилась, ползая на коленях вокруг ноги Нана, а молодая женщина, словно не замечая присутствия костюмерши, пудрила лицо, стараясь, чтобы пудра не попала на скулы. Когда же принц сказал, что вздумай она приехать петь в Лондон, вся Англия сбежалась бы ее слушать, Нана любезно улыбнулась и на миг обернулась, утопая в облаке пудры; левая щека ее была очень бела. Затем она стала очень серьезной -- надо было наложить румяна. Приблизив снова лицо к зеркалу, она стала накладывать пальцем под глаза румяна, осторожно размазывая их до висков. Мужчины почтительно молчали. Граф Мюффа еще не раскрывал рта. Он невольно думал о своей молодости. Его детство протекало в чрезвычайно суровой обстановке. Позднее, когда ему было шестнадцать лет и он целовал каждый вечер свою мать, он даже во сне чувствовал ледяной холод этого поцелуя. Однажды мимоходом он заметил через неплотно прикрытую дверь умывавшуюся служанку, и это было единственное волнующее воспоминание от зрелости до самой женитьбы. Впоследствии он встретил со стороны жены безусловное подчинение супружеским обязанностям, испытывая к ним сам нечто вроде благочестивого отвращения. Он вырос и состарился, не зная радостей плоти, подчиняясь строгим религиозным правилам, построив свою жизнь согласно предписаниям церкви. И вот его внезапно втолкнули в уборную актрисы, к голой продажной женщине. Человек, никогда не видевший, как его жена надевает подвязки, оказался свидетелем интимнейших тайн женского туалета; он очутился в комнате, где царил хаос от разбросанных баночек и умывальных чашек, где носился сильный и в то же время сладкий запах. Все существо его возмущалось, соблазн, который вызывала в нем с некоторых пор Нана, пугал его. Он вспомнил дьявольские наваждения, которые наполняли его детскую фантазию в то время, когда он питался книгами духовного содержания. Он верил в дьявола. Нана, ее смех, ее грудь и широкие бедра, эта женщина, насквозь пропитанная пороком, смутно представлялась ему воплощением дьявола. Но он дал себе обет быть твердым. Он сумеет защитить себя.
   -- Итак, решено, -- говорил принц, удобно расположившись на диване, -- вы приедете в будущем году в Лондон, и мы окажем вам такой чудесный прием, что вы никогда больше не вернетесь во Францию... Да, видите ли, дорогой граф, у вас здесь недостаточно ценят красивых женщин. Мы всех их переманим.
   -- Это его очень мало тронет, -- язвительно заметил маркиз де Шуар, чувствовавший себя смелее в дружественной компании. -- Граф -- сама добродетель.
   При слове "добродетель" Нана так странно посмотрела на маркиза, что Мюффа стало досадно. Этот порыв удивил и рассердил его самого. Почему мысль о собственной добродетели так стесняет его в присутствии какой-то продажной твари? Он готов был прибить ее. Но вот Нана, протянув руку к кисточке, нечаянно уронила ее; и, когда она нагнулась, граф тоже бросился поднимать кисточку, -- их дыхание смешалось, распущенные волосы Венеры упали ему на руки. Он испытал одновременно и наслаждение и угрызение совести, как католик, которого страх перед адом подстрекает совершить грех. В этот момент за дверью послышался голос дядюшки Барильо:
   -- Сударыня, можно начинать? Публика волнуется.
   -- Сейчас, -- спокойно ответила Нана.
   Она обмакнула кисточку в банку с гримом для глаз; потом осторожно провела кисточкой между ресницами. Мюффа, стоя сзади, смотрел на нее. Он видел в зеркале ее круглые плечи, ее грудь, окутанную розовой дымкой. И, несмотря на все усилия, не мог отвернуться от ее лица с очаровательными ямочками, словно разомлевшего от вожделения; закрытый глаз придавал лицу Нана вызывающее выражение. Когда она закрыла правый глаз и стала наводить кисточкой грим, Мюффа понял, что он принадлежит ей.
   -- Сударыня, -- снова крикнул задыхающимся голосом сценариус, -- публика неистовствует, кончится тем, что переломают скамейки... Можно начинать?
   -- А ну вас! -- проговорила, теряя терпение, Нана. -- Начинайте, мне наплевать!.. Раз я не готова, что ж, пусть подождут!
   Она успокоилась и, обернувшись к мужчинам, добавила с улыбкой:
   -- Право, нельзя даже минуту поговорить.
   Ее лицо и руки были загримированы. Она наложила пальцем две широкие полосы кармина на губы. Граф Мюффа еще больше разволновался; его привлекала извращенность, которую таили в себе пудра и все эти притирания; эта размалеванная молодость, эти чересчур красные губы на чересчур бледном лице, удлиненные пламенные глаза, окруженные синевой, словно истомленные любовью, -- все вызывало в нем разнузданное желание. Нана ушла на минуту за портьеру, чтобы снять панталоны и натянуть трико Венеры, потом вернулась, со спокойным бесстыдством расстегнула коленкоровый лифчик, протянула руки г-же Жюль и просунула их в короткие рукава поданной ей туники.
   -- Поскорей, а то публика сердится! -- проговорила она.
   Принц, полузакрыв глаза, следил взглядом знатока за волнистыми линиями ее груди, а маркиз де Шуар невольно покачал головой. Мюффа рассматривал ковер, чтобы ничего больше не видеть. Впрочем, Венера была готова: на ней был только накинутый на плечи газ. Старенькая Жюль вертелась вокруг нее, бесстрастная, с пустыми, светлыми глазами; она быстро вынимала булавки из неистощимой подушечки, пришпиленной к ее груди на месте сердца, и подкалывала тунику Венеры, прикасаясь своими иссохшими руками к этой пышной наготе, ни о чем не вспоминая, даже как будто забывая, что сама она тоже женщина.
   -- Ну вот! -- воскликнула Нана, в последний раз оглянув себя в зеркало.
   Вернулся Борднав. Он беспокоился, третий акт уже начался.
   -- И прекрасно! Я иду, -- ответила Нана. -- Эка важность! Я-то всегда их жду.
   Мужчины вышли из уборной. Но они не стали прощаться. Принц выразил желание прослушать третий акт за кулисами.
   Оставшись одна, Нана с удивлением окинула взглядом туалетную.
   -- Где же она? -- спросила молодая женщина.
   Нана искала Атласную. Когда она нашла ее сидящей в ожидании на сундуке за занавеской, та спокойно проговорила:
   -- Я не хотела тебе мешать, пока здесь были все эти мужчины.
   И добавила, что уходит. Нана задержала ее. Ну, не дура ли! Ведь Борднав согласен ее взять! После спектакля они покончат с этим делом. Атласная колебалась. Слишком уж много тут фокусов. Не по ней вся эта публика. Тем не менее она осталась.
   Когда принц спускался с маленькой деревянной лесенки, на противоположной стороне сцены послышался какой-то странный шум: оттуда доносились заглушенные ругательства, топот, точно там происходила борьба. Это была целая история, отвлекавшая актеров, которые ждали своего выхода. Миньон уже несколько минут забавлялся, осыпая Фошри своими тяжелыми ласками. Он придумал новую игру -- щелкал журналиста по носу, отмахивая, как он говорил, от него мух. Само собой разумеется, что эта игра чрезвычайно развлекала актеров. Но вдруг Миньон, увлекшись успехом, дал волю фантазии и влепил журналисту оплеуху, настоящую и основательную оплеуху. На этот раз он зашел слишком далеко. Фошри не мог шутя отнестись к подобному оскорблению, да еще при свидетелях. Бросив играть комедию, бледные, с дышавшими ненавистью лицами, соперники вцепились друг другу в горло. Они катались по полу, за боковой кулисой, обзывая друг друга сутенерами.
   -- Борднав, господин Борднав! -- позвал испуганный режиссер. Борднав пошел за ним, извинившись предварительно перед принцем. Когда он узнал катавшихся по полу Фошри и Миньона, то подошел к ним с гневным движением. Вот тоже нашли время, когда там его высочество, а в зале полно публики, которая, может быть, все слышит! В довершение неприятности появилась Роза Миньон: она прибежала, вся запыхавшись, как раз в момент своего выхода. Вулкан подал ей реплику. Роза остолбенела при виде мужа и любовника: они катались по полу у ее ног, вцепившись в друг друга и брыкаясь, с выдранными клочьями волос и побелевшими от пыли сюртуками. Они загородили ей дорогу, а один из механиков придержал шляпу Фошри, покатившуюся было, в пылу борьбы, на сцену. Вулкан придумывал фразы, чтобы рассмешить публику. Роза стояла, как пригвожденная, и продолжала смотреть на обеих мужчин.
   -- Нечего тебе смотреть! -- в бешенстве прошипел Борднав. -- Иди! Иди, тебе говорят!.. Это не твое дело! Ты пропустила свой выход!
   Он толкнул ее, и Роза, перешагнув через оба тела, очутилась на сцене, в ярком свете рампы, перед публикой. Она не могла понять, почему они оказались на полу, почему они подрались. Она вся дрожала, в голове ее стоял шум, и когда, с улыбкой влюбленной Дианы, она подошла к рампе и спела первую фразу своего дуэта, в ее голосе было столько страсти, что публика устроила ей овацию. Она слышала раздававшиеся за кулисами глухие удары, которыми осыпали друг друга противники. Они докатились до занавеса. К счастью, музыка заглушила шум борьбы.
   -- Черти вы этакие! -- крикнул вне себя Борднав, когда ему удалось, наконец, разнять их. -- Неужели вы не можете драться у себя дома? Вы ведь отлично знаете, что я этого не терплю... Ты, Миньон, изволь-ка оставаться здесь, на правой стороне, а вы, Фошри, ступайте налево и помните: если вы двинетесь оттуда, я вышвырну вас вон из театра... Ну-с, итак, решено: один направо, другой налево, иначе я не позволю Розе приводить вас сюда.
   Когда он вернулся к принцу, тот спросил, в чем дело.
   -- Пустяки, -- спокойно ответил Борднав.
   Нана стояла, уткнувшись в меха, и, в ожидании своего выхода, болтала с мужчинами. Когда граф Мюффа подошел ближе, чтобы взглянуть на сцену между двумя подрамниками, режиссер знаком пояснил ему, что надо ходить тише. С колосников веяло жаром. В кулисах, освещенных ярким проходя мимо, пожал ей руку.
   Две фигурантки смотрели на нее тревожно.
   Старуха, по-видимому, колебалась. Потом она знаком подозвала Симонну. И снова начались переговоры вполголоса.
   -- Да, -- отвечала, наконец, Симонна, -- через полчаса.
   Затем, она направилась в свою уборную, но в эту минуту г-жа Брон, проходившая с кучей писем в руках, передала ей одно из ких. Борднав, подойдя к капельмейстерше, начал бранить ее за то, что она пропустила Триконшу. Его бесило появление этой женщины как раз в этот вечер, когда здесь присутствовал принц. M-me Брон, тридцать лет служившая при театре, рассердилась. Почем ей знать? Триконша ведет дело со всеми актрисами; директор двадцать раз встречал, ее не делая никаких замечаний. В то время, как Борднав вполголоса проклинал эту старуху, она внимательно разглядывала принца, с видом женщины, которая одним взглядом умеет оценить мужчину. Улыбка осветила ее отцветшее лицо. Затем, она медленно удалялась среди почтительно расступившихся девочек Борднава.
   -- Так вы сейчас придете, да? -- сказала она, обратившись в Симонне.
   Симонна казалась недовольной. Письмо, полученное ею, было от молодого человека, который напоминал ей об обещанном на этот вечер свидании. Она передала г-же Брон записку с ответом: "Сегодня, вечером, дорогой мой, невозможно; я занята". -- Но она все-таки тревожилась: быть может, молодой человек, все-таки, будет ее издать. Так как она не играла в 3-м акте, то она собиралась тотчас же удалиться. Она послала Клариссу вниз посмотреть. Когда та ушла, Симонна поднялась в их общую уборную.
   Внизу, в кабачке, m-me Брон, фигурант, игравший Плутона, пил в одиночку, одетый в длинную красную мантию с золотыми разводами. Торговля г-жи Брон, по-видимому, шла бойко, так как темное помещение под лестницей было залито остатками вина. Кларисса, в костюме Ириды, сходила с лестницы, подобрав шлейф, волочившийся по мокрым ступенькам. Но она осторожно остановилась на повороте и окинула взглядом комнату m-me Брон. Она обманулась. Этот идиот Ла-Фалуаз, все еще тут сидел, на том же стуле между столом и печкой. Он только сделал вид, что уходит, но потом вернулся. Впрочем, комната m-me Брон была по-прежнему набита молодыми людьми, в перчатках и безукоризненных костюмах, покорно и терпеливо дожидавшимися, важно посматривая друг да друга. На столе стояли теперь одни грязные тарелки. Г-жа Брон только что раздала последние букеты; увядшая роза упала возле черной кошки, которая, наконец, улеглась в клубочек, между тем как котята резвились у ног посетителей. Кларисса почувствовала непреодолимое желание вытолкать вон этого Ла-Фалуаза. Этот идиот не терпел возле себя животных; он сам был слишком похож на них.
   -- Берегись, он тебя поймает, -- крикнул балагур, который поднимался по лестнице, вытирая свои губы рукавом.
   Кларисса, однако, отказалась от мысли сделать сцену Ла-Фалуазу. Она видела, как г-жа Брон передала одному молодому человеку записку от Симонны. Тот, прочитав ее в передней, привыкши, как видно, к словам: "Сегодня, дорогой, невозможно, я занята", мирно удалился. Вот, по крайней мере, человек, умеющий держать себя! Это не то, что другие, которые по целым часам просиживают на соломенных стульях у г-жи Бронь, в этом прозрачном фонаре, где можно задохнутся от жары и вони. Ведь бывают же такие люди! Кларисса вернулась наверх с отвращением; она прошла мимо сцены и поднялась на третий этаж, чтобы дать ответ Симонне.
   За кулисами принц вполголоса разговаривал с Нана. Он от нее не отходил и не спускал полузакрытых глаз.
   Нана, не глядя на него, улыбаясь, подавала знак согласия, кивая голов. Вдруг граф Мюффа, слушавший объяснения Борднава насчет блоков и валов, подошел к ним, чтобы прекратить их беседу. Его что то, как будто толкнуло. Нана посмотрела на него с такой же улыбкой, с какой она смотрела на принца, Однако, она внимательно прислушивалась к голосам на сцене, чтобы не пропустить очередь.
   -- Третий акт, кажется, самый короткий, -- заметил принц, стесненный присутствием графа.
   Нана не отвечала; внезапно лицо ее изменилось: теперь она вся была занята своей ролью. Быстрым движением плеч она сбросила шубу на руки г-жи Тиби, стоявшей сзади, и голая, слегка поправляя свою прическу, вышла на сцену.
   Дойдя до площадки лестницы, граф Мюффа почувствовал раскаленный воздух, который снова пахнул ему в лицо, и из уборных донесся запах мыла и притираний, вместе с волнами света и шумом голосов. С каждой ступенькой все более усиливался запах мускуса, пудры и туалетных уксусов. В первом этаже было два круто загибавшихся коридора, с рядом желтых дверей, помеченных большими белыми цифрами, как в подозрительных трактирах с меблированными комнатами. Пол был паркетный, с выпавшими и расколовшимися дощечками, образовавшими то бугры, то впадины. Дом был стар и уже начинал оседать. Граф решился заглянуть в одну из полуотворенных дверей и увидел узкую комнату, чрезвычайно грязную, нечто вроде трущобной парикмахерской, в которой виднелись два стула, зеркало и столик с ящиком, почернелый от грязи щеток и гребешков. Какой -- то вспотевший детина, от которого валил пар, менял в ней рубашку. В совершенно подобной же комнате, рядом, женщина, совсем одетая, надевала перчатки, но голова ее была растрепана, и волосы влажны, точно она только что вышла из ванны. Фошри позвал графа, и тот поднялся на второй этаж. Вдруг бешеное: "чтоб тебя разорвало" поразило его слух: Матильда -- маленькая поганка, игравшая "ingenue", разбила свою чашку, и мыльная вода текла вниз по лестнице до самой площадки. Кто-то сильно хлопнул дверью. Две женщины, в одних корсетах, перебежали коридор; другая женщина, показалась в дверях, придерживая зубами рубашку, но снова скрылась. Затем послышался смех, перебранка; кто-то затянул песню и тотчас же умолк. Сквозь полуотворенные двери виднелась нагота женщин, сверкали белая кожа и белое белье. Две девушки спокойно показывали друг другу родимые пятнышки на спине... Горничные, при проходе мужчин, стыдливо задергивали занавески. Это был тот кавардак, который устанавливается по окончании спектакля, когда начинается генеральная мойка белил и румян, когда все актеры снова наряжаются в свой обыкновенный костюм, наполняя воздух облаками рисовой пудры, запахом мускуса и туалетных комнат, прорывающимся сквозь беспрерывно хлопающие двери. В третьем этаже Мюффа находился уже в состоянии опьянения. Там были уборные хористок, где двадцать женщин теснились, как сельди в бочке. Тут было целое море мыльной воды и лавандовой воды, как в общей зале огромной парикмахерской. Проходя мимо герметически запертой двери, Мюффа услышал, как кто-то ожесточенно полоскался, поднимая настоящую бурю в умывальнике. Прежде, чем подняться на последний этаж, Мюффа решился еще заглянуть в одно слуховое окно: комната оказалась пустой и в ней, при свете газового рожка, виднелась груда разбросанных по полу полотенец и юбок. Эта комната была последним впечатлением, которое он вынес из театра. Выше, в четвертом этаже, он уже совсем задыхался. Все запахи, все огни ударяли сюда; желтый потолок казался раскаленным; фонарь светил сквозь какой-то красноватый туман. Была минута, когда Мюффа должен был схватиться за железные перила, и они показались ему теплыми, как живое тело. Он закрыл глаза и всей грудью стал вдыхать обаяние женщины, незнакомое ему до сих пор и теперь проникавшее в него сквозь все поры его тела.
   -- Пойдемте же! -- крикнул ему Фошри, исчезнувший было на минуту, -- вас хотят видеть.
   Они дошли до конца коридора, где была уборная Клариссы и Симонны, -- длинная, скверная комната под крышею, со срезанный углами и косыми стенами. Свет проникал в нее сверху через два глубоких квадратных окна, открывавшихся посредством железных прутьев, которые теперь болтались на рамах. Но в этот поздний час ночи уборная освещалась четырьмя газовыми рожками. Она была обита дешевенькими обоями, розовыми цветочками по зеленому полю, по семи су кусок. Две полочки, покрытые клеенкой, потемневшие от пролитой воды, служили туалетом. Под ними валялись помятые цинковые кружки, ведра с помоями, дешевые глиняные кувшины. Это была настоящая лавка старьевщика: тут была масса всевозможной посуды, побитой, попачканной от долгого употребления, мисок с отбитыми краями, роговых гребешков с выломанными зубьями; одним словом, здесь царил тот хаос, который только могли оставить после себя две вечно торопящиеся и вовсе не женирующиеся женщины, чистясь и моясь в месте, где бывают только мимоходом и грязь которого их не смущает.
   -- Идите же! -- повторил Фошри с тою фамильярностью, которая всегда устанавливается между мужчинами, посещающими вместе легкодоступных женщин. -- Идите, Кларисса непременно хочет поцеловать вас.
   Мюффа, наконец, вошел. Он очень удивился, увидев на продавленном стуле, в простенке между обеими полочками, маркиза де-Шуара. Он забился в этот уголок и поджал под себя ноги, потому что одно из ведер текло и заливало всю комнату беловатой водой. Видно было, что маркиз чувствует себя здесь как у себя дома, что ему известны все хорошие местечки. Помолодевший и довольный, сидел он в этой духоте предбанника, в этой атмосфере невозмутимого бесстыдства женщины, становившейся в такой грязной яме первобытной, как бы свободной от всех светских уз.
   -- Ты уходишь со стариком? -- спросила Симонна Клариссу на ухо.
   -- Да, по обыкновению, -- отвечала та совершенно громко.
   Горничная, молодая девушка, чрезвычайно некрасивая и циничная, так и покатилась со смеху. Все трое толкали друг друга, нашептывая отрывочные слова, удваивавшие их веселость.
   -- Ну же, Кларисса, поцелуй этого господина, -- повторил Фошри.
   И, обернувшись в графу, он добавил:
   -- Увидите, она вас поцелует. Она очень милая.
   Но Клариссе опротивели мужчины. Она принялась ругать замарашек, ожидавших внизу у капельдинерши. К тому же, ей некогда: она не хочет пропустить из-за них свой последний выход. Но, так как Фошри загородил ей дорогу, она решилась, наконец, поцеловать графа два раза в бакенбарды, заметив при этом:
   -- Это не ради вас, не думайте! Я целую вас, чтобы Фошри от меня отвязался.
   Она убежала. Граф чувствовал себя неловко в присутствии своего тестя. Кровь бросилась ему в голову. В уборной Нана, среди всей роскоши убранства и туалета, он не испытывал жгучего возбуждения, которое вызывала эта распущенная, циничная нищета. В ушах у него звенело; он сидел, как оглушенный, не будучи в состоянии отдать себя отчета ни во времени проведенном здесь, ни в том, что вокруг него творится. Потом он заметил, что маркиз ушел вслед за Симонной, куда-то очень торопившейся, и что он что-то нашептывал ей, а та отрицательно качала головой. Фошри, улыбаясь, шел за ними, а Мюффа остался один с горничной, поласкавшей лаханки. Он тоже вышел и, в свою очередь, стал спускаться по лестнице, не совсем твердо держась на ногах. Проходя по коридору, он опять спугивал полуодетых женщин и заставлял их хлопать дверьми. Но среди всей этой суматохи он ясно заметил только одного кота, большого рыжего кота, который пробирался по лестнице, потираясь о перила и задрав к верху хвост.
   -- Черт их побери! -- кричал какой-то осипший женский голос, я думала, что они до утра будут вызывать нас сегодня... Вот уж разобрало их!
   Представление кончилось. Занавес только что опустился. Началась настоящая скачка по коридорам и по лестнице, наполнившейся сверху донизу гулом голосов и нетерпеливыми криками. Спустившись до самого низу, Мюффа заметил Нана и принца, медленно шедших по коридору. Молодая женщина остановилась и, понизив голос, проговорила, улыбаясь.
   -- Хорошо, сейчас буду.
   Принц вернулся на сцену, где поджидал его Борднав. Оставшись в коридоре один с Нана, граф, повинуясь какому-то безумному влечению не то страсти, не то гнева побежал за ней и в ту минуту, когда та входила в свою уборную, крепко поцеловал ее сзади в шею в коротенькие золотистые волосики, нежным руном спускавшиеся ниже затылка. Он, как будто, отдал поцелуй, полученный наверху. Нана, рассерженная, уже подняла руку для удара, но, узнав графа, улыбнулась.
   -- Ох! как вы меня испугали, -- сказала она.
   Улыбка ее была очаровательна. В ней выражались и смущение, и радость, как будто она уже не надеялась добиться этого поцелуи, и была счастлива, что, наконец, получила его. Но она не может ни сегодня, ни завтра. Нужно было подождать. Если бы даже она могла, то не сдалась бы сразу. Все это говорил ее взгляд. Наконец, она сказала:
   -- Вы знаете, у меня есть имение... Я покупаю виллу недалеко от Орлеана, в местности, где вы иногда бываете. Мой мальчуган -- Жорж Гугон -- вы его знаете, сказал мне это. Заезжайте ко мне, когда будете в тех краях.
   Граф, смущенный своей грубой выходкой, к какой способны только робкие люди, стыдясь своего поступка, церемонно поклонился ей, обещав воспользоваться ее приглашением. Он удалился. Ему казалось, что все это происходит во сне.
   Мюффа вернулся на сцену, где находился принц; проходя мимо фойе, он услышал, как Сатэн говорила:
   -- Убирайся от меня, противный старикашка!
   Это маркиз Шуан приставал к Сатэн. О, этой девушке все эти бонтонные господа надоели хуже горькой редьки. В этот вечер Нана представила ее Борднаву, и тот обещал ангажировать ее, но ей, все-таки, уж слишком надоело сидеть, точно воды в рот набравши, из опасения сказать какую-нибудь глупость. Ей хотелось теперь рассмеяться, тем более, что за кулисами она встретилась с одним своим старым другом, фигурантом, игравшим Плутона, пирожником, с которым она прожила неделю, полную любви и пощечин. Она поджидала его в фойе и страшно злилась, что маркиз обращается с ней, как с этими актрисами. Она приняла, наконец, чрезвычайно достойный вид и важно проговорила:
   -- Мой муж сейчас придет, вот увидите!
   Тем временем актеры в пальто, с усталыми лицами, мало по налу расходились. По узенькой витой лестнице ежеминутно сбегали группы мужчин и женщин, и на освещенной стене мелькали профили продырявленных шляп, рванных и полинялых шалей, все безобразие скоморохов снявших свои костюмы. На сцене, где тушились лампы и люстры, принц все еще ждал вместе с Бордианом, приказав сказать двум офицерам своей свиты, оставшимся в его ложе, чтобы они ждали его у подъезда. Он хотел уехать с Нана, и когда та, наконец, появилась, сцена была темна, и дежурный пожарный с фонарем в руках оканчивал свой обход. Чтобы дать принцу возможность миновать ход панорамы, Борднав велел открыть коридор, который провел от комнаты капельдинерши к театральному подъезду. Целой гурьбой бросились по этому коридору женщины, радуясь возможности избавиться от мужчин, карауливших их, они толкали, давили друг друга, испуганно оглядываясь назад, и успокаивались только на бульваре. Что же касается до Фонтана, Боска и Прюльера, то уходили медленными шагами, забавляясь видом почтенных вздыхателей, бродивших по галерее Variete, во время, как бабенки удирали в другую дверь со своими избранниками. Но лукавее всех оказалась Кларина. Она боялась засады со стороны Ла-Фалуаза, и, действительно, тот все сидел на том же месте, с теми же господами, которые поджидали в комнате m-me Брон. Все были на стороже. Но Кларисса вихрем пролетели мимо за спиной одной из своих подруг. Вздыхатели только хлопали глазами, ошеломленные этой лавиной юбок, вихрем кружившихся у подножья лестницы. Прождав так долго, эти господа приходили в отчаяние при виде исчезнувших актрис, среди которых они не могли узнать ни одной из тех, которые им нужны. Маленькие черные котята спали на клеенке, прижавшись к брюху матери, блаженно закрывшей глаза и вытянувшей лапки; большой же рыжий кот сидел на задних лапках, вытянув во всю длину свой хвост, и смотрел своими желтыми глазами на убегавших женщин.
   -- Не угодно ли вам будет пройти здесь! -- сказал Борднав, стоя у подножья лестницы и указывая рукою на коридор.
   Несколько фигурантов все еще толкались в нем. Принц шел за Нана. Мюффа и маркиз следовали за ним. Коридор представлял собою нечто вроде узенького переулка между театром и соседним домом, с покатой крышей и стекольчатыми рамами. Черные облупленные стены были покрыты плесенью. Шаги отдавались на плитняковом полу, как в подземелье. Проход этот был весь загроможден, как кладовая: тут стоял верстак, на котором подправлялись декорации, тут же лежала целая сажень деревянных барьер, которые прилаживались по вечерам к кассе, чтобы публика подходила по одиночке. Нана должна была приподнять платье, проходя мимо столбика с плохо закрытой водопроводной трубой, заливавшей плиты. В подъезде они распрощались, и Борднав, оставшись один, резюмировал свое мнение о принце презрительным пожатием плеч.
   Мюффа остался один на тротуаре. Принц спокойно усадил Нана в свою карету. Маркиз поплелся за Сатэн и ее фигурантам, возбужденный и довольный одним созерцанием их любви... Мюффа решился вернуться пешком. Голова его горела. Всякая борьба в нем прекратилась. Волна новой жизни залила в нем идеи и верования всех его сорока лет. В то время, когда он шел по бульвару, в стуке запоздалых карет ему слышалось имя Нана; в свете газовых рожков ему мерещились гибкие руки и белые плечи Нана. Он чувствовал, что она овладела им, и он от всего отрекся бы, все отдал бы, чтоб обладать ею. Это было пробуждение молодости с ее ненасытной жаждой наслаждений. В нем горело пламя страсти, не смотря на его холодность католика и чувство достоинства зрелого человека.
   

VIII

   Граф Мюффе с женой и дочерью приехал на кануне в Фондетты, куда пригласила их погостить с неделю m-me Гугон, жившая здесь с сыном Жоржем. Дом, выстроенный около конца семнадцатого столетия, стоял посреди огромного, совершенно голого, двора, но сад, примыкавший к последнему, изобиловал чудными тенистыми аллеями и целым рядом прудов с ключевою водою. Будучи расположен вдоль орлеанской дороги, он представлял как бы зеленый островок, гигантский букет, нарушавший однообразие этой равнины, покрытой сплошь необозримыми хлебными полями.
   В одиннадцать часов, когда, по звонку, все собрались в столовой, m-me Гугон, улыбаясь своей доброй материнской улыбкой, звонко поцеловала Сабину в обе щеки, приговаривая:
   -- В деревне это мой обычай. Я помолодела на двадцать лет после моего приезда сюда. Хорошо ли тебе спалось в твоей старой спаленке?
   И не дождавшись ответа, она обратилась к Эстелле.
   -- А ты, миленькая, вероятно, на какой бок легла, на том и встала? Поцелуй меня, дитя мое!
   Все уселись в обширной столовой, выходившей овнами в парк. Но так как их было всего пятеро, то они заняли только кончик огромного стола, стараясь держаться ближе друг к другу, чтобы меньше чувствовать пустоту. Граф тотчас же осведомился, всегда ли почтальон приходит в два часа. Сабина, чрезвычайно веселая, говорила о своем детстве, воспоминание о котором пробудилось у нее при виде знакомых мест. Она рассказывала о времени, проведенном в Фондеттах, о далеких прогулках, о том, как однажды, летом, она упала в пруд, как нашла на одном шкафу старый рыцарский роман, который читала потом зимою у камина. Жорж, несколько месяцев не видавший графини, нашел, что она сделалась прелестной и что в лице у нее заметно что-то особенное. А эта немая жердь, Эстелла, напротив, казалась ему еще более бесцветной и неуклюжей. Так как завтрак состоял из одних яиц всмятку и котлет, то m-me Гугон, как добрая хозяйка, стала жаловаться на мясников, говоря, что теперь с ними ничего поделать нельзя. Она все закупала в Орлеане и никогда ей не посылали того мяса, какого она требовала. Впрочем, если гости ее останутся недовольны ее столон, пусть пеняют на себя; вольно же им приезжать, к концу сезона!
   -- Слыханное ли дело, -- продолжала она, -- я вас жду с июня месяца, а теперь уже половина сентября. Ну, вот и смотрите -- что хорошего?
   Она жестом указала на деревья парка, начинавшие уже желтеть. Погода стояла пасмурна, синеватый туман подергивал даль своей меланхолической пеленой.
   -- О, я жду гостей, продолжала хозяйка. Тогда будет веселее! Во-первых, двух молодых людей, г. Фошри и г. Дагенэ, приглашенных Жоржем; вы с ними, кажется, знакомы. Затем, графа Вандевра. Правда, вот уже пятый год как он мне все обещает; но, может быть, он, в этом году, наконец, соберется.
   -- О, если вы ни на кого не рассчитываете, кроме Вандевра, то не разлакомитесь! -- смеясь заметила графиня, -- ему слишком много дела в Париже... Но вы забыли, что мой отец приедет завтра...
   -- А Филипп? -- спросил Мюффа.
   -- Филипп взял отпуск, -- отвечала Гугон, -- но боюсь, что вас уже не будет в Фойдеттах, когда он приедет.
   Подали кофе. Заговорили о Париже. При этом упомянули имя Стейнера, заставившее m-me Гугон вскрикнуть:
   -- Кстати, этот Стейнер не тот ли толстяк, которого я встретила однажды у вас на вечере? Он, кажется, банкир? Вот неприятный человек! Представьте себе, он купил для одной актрисы виллу, недалеко отсюда, за речкой Шу, ближе к Гумиеру. Весь округ скандализирован!.. Вы слыхали об этом, любезный граф?
   -- Нет не слыхал ничего, -- отвечал Мюффа. -- Так Стейнер купил виллу в окрестностях?
   Жорж, при этом разговоре, уткнул нос в чашку; но, удивленный ответом графа, он поднял на него глаза. Зачем он так бессовестно лжет? Со своей стороны, граф, заметив движение молодого человека, недоверчиво посмотрел на него. M-me Гугон пустилась в подробности. Вилла называется Миньоттой. Чтобы пройти туда, нужно подняться вверх по Шу до Гумиера, где чрез реку есть мост. Это удлиняет дорогу на добрых два километра, но иначе можно промочить ноги и, пожалуй, попасть в промоину.
   -- А как зовут актрису? -- спросила графиня, слушавшая совершенно спокойно.
   -- Ах, совсем забыла! -- воскликнула почтенная дама. -- Жорж, -- ты был тут, когда садовник рассказывал мне все это?
   Жорж сделал вид, что старается припомнить. Мюффа ждал, вертя между пальцами маленькую ложечку. Графиня обратилась к нему:
   -- Стейнер, я слышала, связался с певицей из Varietes, с этой Нана?
   -- Нана! Так точно! Какая гадость! -- воскликнула с негодованием m-me Гугон. -- И, кажется, она скоро приедет в Миньотту. Все это мне рассказал садовник... Так, ведь, Жорж? Садовник говорил, что она приедет сегодня вечерам.
   Граф слегка вздрогнул, и это не ускользнуло от глаз молодого человека.
   -- Ах, мамаша, -- с живостью сказал он, -- садовник болтает вздор. Напротив, кучер только что говорил, что в Миньотте никого не ждут раньше послезавтра.
   Он старался говорить тоном спокойным и равнодушным, не переставая искоса поглядывать на графа, чтобы заметить, какое действие произведут на него эти слова. Граф снова вертел в руке ложечку, как будто успокоившись. Графиня, устремив глаза в голубую даль, казалось, не слушала, улыбаясь какой-то собственной тайной мысли, внезапно промелькнувшей в ее голове. Что-же касается до Эстеллы, то она сидела точно проглотив аршин, на своем стуле и слушала все, что говорилось о Нана, не пошевельнув ни одним мускулом своего бледного, девичьего лица.
   -- Боже мой! -- проговорила, после некоторой паузы, m-me Гугон, снова становясь доброй и веселой, -- не понимаю сама, чего я рассердилась. Разве солнце светит только для нас одних? Пусть себе всякий живет... Если мы встретимся с этой дамой по дороге, мы ей не поклонимся, вот и нее.
   Стали выходить из столовой, и она снова стала бранить Сабину за то, что она так поздно приехала. Но та защищалась, сваливая всю вину на мужа. Два раза, накануне самого отъезда, он приказывал развязывать чемоданы, ссылаясь на неотложные дела. Потом он вдруг решил ехать в ту минуту, когда поездка, казалось, была отложена совсем. Тогда m-me Гугон, в свою очередь, рассказала, что Жорж тоже два раза писал ей, что едет, и все не приезжал, а потом нагрянул вдруг, когда она уже перестала ждать его. Сошли в сад. Оба кавалера слушали их молча.
   -- Как бы то ни было, -- сказала старушка, звонко целуя в голову своего сына, шедшего с ней рядом, -- со стороны Зизи очень мило приехать поскучать в деревне со своей мамашей... Мой дорогой Зизи; не забывай меня, старуху.
   Перед обедом m-me Гугон пришлось немножко встревожиться. У Жоржа, который, тотчас после завтрака, начал жаловаться на головную боль, мало-помалу, сделалась ужасная мигрень. Около четырех часов, он пожелал непременно уйти спать, говоря, что это для него единственное лекарство и что, проспав до завтрашнего утра, он встанет как встрепанный. Мать захотела сама уложить его в постель, но как только она вышла, Жорж вскочил с кровати и быстро замкнул дверь, сказав, что запирается, чтобы его не беспокоили. Он крикнул -- "спокойной ночи, до завтра маменька!" самым ласковым голосом, повторив еще раз, что он проспит до следующего утра. Он не ложился более. С разгоревшимся лицом и сверкавшими глазами он тихонько оделся и, смирно усевшись на стуле, стал ждать. Когда прозвонили к обеду, он высунул голову, чтобы убедиться, что граф Мюффа сошел в столовую. Десять минут спустя, уверенный в том, что его никто не заметит, он быстро вылез в окно и, схватившись за водосточную трубу, легко спустился вниз, так кал спальня его находилась в первом этаже и выходила окнами на задний двор. Он бросился в кусты и, выйдя из калитки парка, побежал к реке, не чувствуя земли под ногами. Наступали сумерки. Зачастил мелкий дождик.
   Нана, действительно, должна была приехать в Миньотту в этот вечер. С тех пор, как, в мае, Стейнер купил ей эту виллу, ею от времени до времени овладевало такое страстное желание пожить там, что она даже плакала. Но каждый раз Берднав отказывал ей даже в самом коротком отпуске, говоря, что во время выставки он не намерен заменить ее даже на один вечер подставной актрисой. Он обещал отпустить ее в сентябре. В конце августа он стал говорить в октябре. Взбешенная, Нана объявила, что будет в Миньотте пятнадцатого сентября, а чтобы подразнить Борднава, она при нем же приглашала множество гостей. Однажды вечером, когда граф Мюффа, которого она интриговала с инстинктом женщины, желающей, чтобы хоть раз в жизни ее сильно любили, умолял ее не мучить его долее, она сказала ему, наконец, что согласна, но только там, и также назначила ему пятнадцатое сентября. Но за три дня до этого срока, ей пришло в голову уехать тотчас же с Зоей. Может быть, Борднав, предупрежденный, вздумает как-нибудь задержать ее. К тому же ее очень смешила мысль оставить его с носом, послав ему прямо свидетельство о болезни. Наконец, она не могла терпеть долее. Она ограничилась тем, что написала управляющему своей виллы. Когда ей засела в голову мысль приехать туда раньше всех и провести там два дня одной, чтоб никто этого не знал, она принялась тормошить и толкать Зою, чтобы та поскорей укладывалась. Когда же они обе сели в извозчичью карету, она вдруг растрогалась и обняла ее, прося прощения. Только на станции железной дороги она вспомнила, что следует предупредить Стейнера, и тут же написала ему, прося не приезжать раньше послезавтра, потому что она очень утомлена. Затем, внезапно переменив план, она написала другое письмо к m-me Лера, в котором приказала ей немедленно привезти к ней маленького Луизэ. Это будет так полезно для ребенка. А как весело будет играть с ним под деревьями! Всю дорогу от Парижа до Орлеана она только об этом и говорила. Глаза ее подернулись влагой, она внезапно почувствовала какой-то прилив материнской нежности, на языке ее только н вертелись, что цветы, птички и Люизе.
   Миньотта отстояла в трех слишком милях от станции. Нана провозилась целый час с наймом экипажа, огромной разбитой коляски, катившейся медленно, дребезжа, как повозка нагруженная железом. Она тотчас же свела знакомство с кучером -- маленьким молчаливым старичком, осыпая его бесчисленными вопросами. Часто ли он проезжал мимо Миньотты? Там это за тем пригорком? А большой там сад? А дом виден издалека? Старичок отвечал односложными словами и невнятным бормотанием. Нана прыгала от нетерпения. Что же касается до Зои, то та сидела неподвижно, нахмурившись, не довольная, что так скоро пришлось уехать из Парижа. Вдруг лощадь остановилась. Нана показалось, что они приехали, и, высунув голову из портьеры, она вскричала.
   -- Что? Приехали?
   Вместо всякого ответа, кучер принялся хлестать лошадь, и та медленно поплелась по косогору. Нана с восхищением смотрела на огромную равнину, расстилавшуюся под серым небосклоном, на котором начинали собираться темные облака.
   -- Смотри, смотри, Зоя, сколько травы! Неужели все это хлеб? Ах, Боже кой, как это красиво!
   -- Видно, что вы никогда не бывали в деревне, -- сказала, наконец, горничная, поджимая губы. -- Я же довольно насмотрелась на нее, когда еще служила у дантиста. У него была дача в Буживале. Однако, сегодня холодновато. Да и сыро здесь в придачу.
   Дорога пошла лесом. Нана вдыхала воздух с жадностью молодой собаки. Вдруг, при повороте, Нана заметила угол дома, белевшего между деревьями.
   -- Не это ли? -- спросила она кучера. Тот отрицательно покачал головою, но, потом, взъехав на пригорок, он протянул кнут и проговорил лаконически.
   -- Вон там!
   Нана вскочила и высунулась до половины из экипажа, но ничего не могла рассмотреть.
   -- Где? где? -- кричала она, бледная, дрожа от волнения.
   Наконец, увидев кусок стены, она запрыгала, захлопала в ладоши, заметалась, как это только может делать женщина в припадке необузданного восторга.
   -- Зои, вижу, вижу! Стань сюда... Ах, крыша с террасой!.. Смотри, вон оранжерея... Ах, какая она большая... О, как я довольна! Да смотри же, Зоя, смотри!
   Экипаж остановился у железных ворот. Отворилась калитка, и вышел садовник, высокий и худой, с шапкой в руке. Нана захотела разыграть барыню, тем более что ей казалось, что кучер уже посмеивается себе в бороду. Она сделала над собой усилие, чтоб не побежать, и стала слушать, что докладывал ей садовник. Этот был чрезвычайно болтлив и рассыпался в извинениях, что не все еще готово, потому что он получил записку от своей госпожи только сегодня утром. Но, несмотря на все ее усилия, ее точно поднимало с земли, и она шла так быстро, что Зоя не могла за нею поспевать. В конце аллеи Нана остановилась, чтобы окинуть одним взглядом всю виллу. Это было большое квадратное здание итальянской архитектуры с маленьким квадратным флигельком, построенное богатым англичанином, после двухлетнего пребывания в Неаполе...
   -- Я вас провожу, сударыня, -- сказал садовник.
   Но она побежала вперед, крикнув ему, чтобы он не беспокоился, что она осмотрит все сама, что так ей больше нравятся, и, не снимая шляпки, она бросилась по комнатам, призывая Зою, бросая ей свои замечания через все комнаты, наполняя своим смехом пустоту этого дома, в котором столько времени не слышно было человеческого голоса. Прежде всего прихожая, немного сыровата, но это ничего -- не спать же в ней! Потом, салон с окнами, выходившими на зеленый луг, совсем прелесть, только красная мебель ужасна: она ее переменит. Столовая -- чудо! Какие ужины задавала бы она в Париже, если бы у нее была там такая столовая! Собираясь подняться на второй этаж, она вспомнила, что еще не видела кухни. Она спустилась в нее и пришла в восторг. Зоя должна была разделить ее восхищение пред каменным судомойным столом и огромной печкой, в которой можно было зажарить целого барана. Поднявшись снова, она пришла в особенный экстаз, при виде своей спальни, обитой светло-розовой материей во вкусе времен Людвика XIV, с белой лакированной мебелью, обрамленной розовыми полосками. Ах, как хорошо здесь спать! Настоящее гнездышко монастырской белочки. За спальней шло пять комнат для гостей, а над ними великолепные чердаки. Это очень хорошо для сундуков. Зоя, фыркая, посматривала на все комнаты, неохотно следуя за своей барыней. Когда та взбежала по крутой лестнице чердака, она окончательно отказалась догонять ее. Спасибо, она вовсе не намерена ломать себе ноги. Но издали до нее донесся, точно сквозь дымовую трубу, крик Нана:
   -- Зоя! Зоя! где ты? Иди сюда! О ты не можешь себе представить... Это просто волшебство.
   Зоя поднялась, ворча. Нана стояла на крыше, опираясь на каменные перила и любуясь на овраг, пересекавший долину. Во все стороны виднелся необозримый горизонт, утопавший в сером тумане облаков, которые гнал по небу сильный ветер. Покрапывал мелкий дождик. Нана схватилась обеими руками за шляпку, чтоб ее не снесло ветром, между тем как юбки ее хлопали, как флаг на мачте.
   -- Ну, уж спасибо! -- воскликнула Зоя, пряча свой нос. -- Вас унесет ветром, берегитесь... Такая отвратительная погода!
   Нана ничего не слышала. Она осматривала свое поместье, которое занимало семь или восемь десятин земли и было обнесено стеной. Нана более всего поразил огород. Увидав его, она бросилась вниз, чуть не опрокинув на дороге свою горничную.
   -- Там пропасть капусты... Ах! какие большие клоны! Сколько салату, щавелю и всего! Иди скорее!
   Дождь пошел сильнее. Открыв белый шелковый зонтик, Нана побежала по аллее.
   -- Вы простудитесь, -- кричала ей вслед Зоя, спокойно стоя на крыльце.
   Но Нана хотела все осмотреть. При всяком новом открытии раздавались восклицания:
   -- Зоя! вот шпинат! Иди сюда... Ах, артишоки! Какие смешные! Смотри! Они тоже цветут!.. Это что же такое? Этого я никогда не видела. Иди же сюда, Зоя, ты, может быть, знаешь...
   Но Зоя не трогалась с места. Ей казалось, что барыня помешалась. Дождь лил, как из ведра. Маленький белый зонтик весь почернел. Нана он нисколько не защищал, и ее платье промокло насквозь. Но это ее не беспокоило. Несмотря на ливень, она успела обежать весь сад и огород, останавливаясь у каждого дерева, наклоняясь над каждой клумбой. Она добежала до колодезя, заглянула, что лежит под доской, и погрузилась в созерцание огромной тыквы. Ей хотелось, как можно скорее, все осмотреть и вступить во владение всем этим поместьем, о котором она когда-то мечтала, еще будучи работницей в Париже. Дождь все усиливался; но она этого не замечала, огорчаясь лишь тем, что начинало смеркаться. Ей было досадно, что она не может рассмотреть всего. Вдруг она в полумраке заметила землянику и закричала, как настоящий ребенок.
   -- Ах, земляника! -- повторяла она, -- земляника! Я чувствую по запаху, что здесь она есть!.. Зоя, тарелку. Иди рвать землянику.
   Нана присела на влажную землю, отбросив зонтик и забыв о дожде. Она рвала землянику, перебирая руками мокрые листья.
   Но Зоя тарелки не несла. Вдруг, какой-то страх охватил молодую женщину. Ей показалось, что промелькнула чья-то тень. В кустах послышался шорох.
   -- Кто там? -- закричала она.
   Но она вдруг остановилась в изумлении. Перед, ней стоял молодой человек, которого она узнала.
   -- Как? Зизи?.. Что ты тут делаешь?
   -- Ты же видишь! -- отвечал Жорж, я пришел.
   Нана стояла в изумлении.
   -- Так ты знаешь от садовника, что я переехала?.. Ах миленький! Да как же ты промок!
   -- Я тебе все расскажу. Дождь застиг меня на дороге. Мне не хотелось идти на Гумьер, а, переходя через Шу, я попал в промоину.
   Нана забыла о землянике. Бедный Зизи попал в промоину! Надо, как можно скорее, развести большой огонь. С этими словами она увлекла его в дом.
   -- Ты знаешь, -- прошептал он, останавливаясь в тени. -- Я подошел осторожно, боясь, что ты меня побранишь, как в Париже, когда я приходил, не предупредив тебя.
   Она засмеялась и, молча, поцеловала его в лоб. До сих пор она обращалась с ним, как с мальчишкой, выслушивая и забавляясь его признаниями. Прежде всего, она занялась отогреванием его. Она велела развести огонь в своей комнате: там, по ее мнению, будет лучше. Появление Жоржа не изумила Зою, которая привыкла ко всяким встречам. Но садовник остановился в недоумении, при виде господина, с которого вода текла ручьями; он хорошо помнил, что дверей ему не отворял. Но его скоро отослали, так как в нем не нуждались. Лампа освещала комнату, огонь камина бросал яркое пламя.
   -- Он никогда не высохнет и непременно простудится, -- заметила Нана, видя, что Жорж слегка вздрагивает.
   Досадно, что нет мужских панталон. Она уж думала обратиться к садовнику. Но вдруг счастливая мысль пришла ей в голову, и она громко расхохоталась. Зоя, в это время, занимавшаяся раскладыванием вещей, принесла барыне свежее белье.
   -- Вот отлично, -- воскликнула молодая женщина. -- Зизи может надеть все это? Не правда ли? Тебя это не будет неприятно?.. Когда твое платье высохнет, ты его опять наденешь и скорее пойдешь домой, чтоб твоя мамаша тебя не бранила... Ну, скорее, я тоже пойду переодеваться.
   Возвратившись через несколько минут в белом костюме, она остановилась в восхищении.
   -- Ах! милый! Какой он хорошенький в женском костюме! Жорж просто надел длинную ночную рубашку, вышитые панталоны и белый батистовый пеньюар, обшитый кружевами. В этом наряде он был похож на девушку с голыми руками и светлыми волосами, которые вились вокруг шеи.
   -- Он не толще меня! -- заметила Нана, взяв его за талию. -- Зоя! пойди-ка, посмотри, как это ему идет! Точно на него сшит корсаж, только немного широк... Бедный Зизи! Он тоньше меня. -- Понятно, что мне кое-чего недостает... -- пробормотал Жорж, улыбаясь.
   Все трое расхохотались. Нана застегнула на нем белый, капот сверху донизу, чтобы было прилично. Она вертела его, как куклу, слегка похлопывая по плечу и расправляя ему юбку. Она расспрашивала его, как, он себя чувствует, согрелся ли он? Еще бы! Отлично! Ничто так не греет, как женская рубашка, он бы охотно всегда носил такие рубашки! Он блаженствовал в этом мягком и теплом одеянии, благоухание которого напоминало ему Нана.
   Тем временем Зоя отнесла промокшее платье Жоржа в кухню, чтоб оно скорее просохло. Тогда Жорж, вытянувшись в кресле, осмелился сделать признанье.
   -- Послушай, ты не будешь ужинать сегодня? Я умираю с голоду. Я еще не обедал.
   Нана рассердилась. Вот дурень! убегает из дому с пустым желудком, чтоб попасть в промоину. Но и она ощущала пустоту в желудке. Конечно, надо поужинать. Только придется довольствоваться тем, что найдется. И вот, на столике перед камином устроили самый своеобразный обед. Зоя достала у садовника какой-то суп с капустой, который он приготовил на всякий случай, так как Нана не предупредила его на счет обеда. К счастью, в погребе вина было достаточно. Подали суп с капустой и с ветчиной. Нана нашла в дорожном мешке еще некоторые остатки от запасов, взятых на дорогу: пирог из дичи, конфеты и апельсины. Оба принялись с жадностью за еду, как товарищи, не стесняясь друг друга. Нана называла Жоржа "моя милая": это казалось ей как-то проще и нежнее. Чтоб не тревожить Зою, они из одной ложки ели варенье из банки, найденной на шкафу.
   -- Ах, милая Зоя, -- заметила Нана, отодвигая стол, -- я уже десять лет не обедала с таким удовольствием.
   Однако становилось поздно, и Нана, чтобы избавить его от опасностей, требовала, чтоб он ушел. Но он повторял, что еще успеет, и при этом ссылался на то, что и платье еще не просохло. Зоя же заявила, что оно не будет готово ранее часа. Так как она очень устала от дороги, то ее отпустили спать. Таким образом, они остались вдвоем, одни в пустом доме. Было решено, что Жорж сам возьмет свое платье в кухне и уйдет.
   Вечер был тихий. Огонь постепенно угасал. В большой голубой комнате, где Зоя уже приготовила постель, было немного душно. Открыв окно, Нана слегка вскрикнула.
   -- Боже! как хорошо!.. Посмотри, милая.
   Жорж подошел и, обняв ее за талию, прислонил голову к ее плечу. Погода неожиданно изменялась; теперь перед ними открывалось ясное небо, с которого полная луна обливала окрестности своим серебристым светом. Кругом царила глубокая тишина; долина терялась в пространстве, залитом светом, среди которого местами выделялись тени деревьев. Нана была тронута; ей вспомнилось детство. Ей казалось, что когда-то она мечтала о подобной ночи. Простор деревни, благоухание растений, этот дом, этот сад, -- все, что она перечувствовала с тех пор, как вышла из вагона, все сильно волновало ее; ей казалось, что уже более двадцати лет прошло с тех пор, как она оставила Париж. Она забыла о своем прошлом и переживала ощущения, которых сама не понимала. Поцелуя Жоржа увеличивали ее смущение. Она нерешительно отталкивала его, как ребенка, который надоедает своими ласками; она повторяла, что ему следует удалиться. Он соглашался с нею: сейчас, он скоро уйдет.
   Где-то послышалось чириканье птички, но оно тотчас же оборвалось. Это был соловей, засевший в бузине под окном.
   -- Он боится огня, -- заметил Жорж, -- я погашу лампу. Сделав это и снова обняв Нана, он прибавил:
   -- Мы ее скоро опять зажжем.
   Он прижался к ней ближе, слушая пение соловья. Нана стала припоминать. Да, она все это уже слышала в романсах.
   Было время, когда она была готова все отдать, чтоб стоять рядом с милым и при лунном свете слушать пение соловья. Боже! ей хотелось плакать, так все ей казалось хорошо и прекрасно! Она чувствовала, что рождена для лучшей жизни! Она отталкивала Жоржа, который становился смелей.
   -- Нет, оставь меня, я не хочу.... Это дурно в твои года.... Я лучше останусь твоей мамашей.
   Ею овладела стыдливость. Она вся покраснела. Никто их не мог видеть; комната была темна, перед ними расстилалась долина, кругом царила глубокая тишина. Никогда еще она не чувствовала такого стыда. Но она, мало-помалу, поддавалась. Силы оставляли ее. Его женский наряд смешил ее. Ей казалось, что ее дразнит одна из ее подруг.
   -- Нет! это дурно, это дурно, -- произнесла она, делая последнее усилие.
   С этими словами она упала в объятия юноши при свете ясной ночи. В доме все спали.
   На другой день, когда в Фондеттах прозвонили к завтраку, столовая не казалась уже слишком большой. В первой карете приехали вместе Фошри и Дагенэ, а за ними следовал граф Вандевр. Жорж сошел к завтраку последним; он был немного бледен и имел усталый вид. Он говорил, что ему немного лучше, но, что на этот раз, припадок был очень силен. Г-жа Гугон смотрела ему в глаза с тревожной улыбкой, поглаживая его волосы, он же уклонялся, как бы стыдясь ее ласки. Когда сели за стол, она пошутила, заметив, что ожидала Вандевра более пяти лет.
   -- Наконец-то, я вас вижу... Как это вы собрались?
   Вандевр отвечал весело. Он рассказал, как, проиграв много денег в клубе, он решил окончить свои дни в провинции.
   -- Уверяю вас, прибавил он, я это сделаю, если вы только найдете мне богатую невесту... Здесь должны быть прелестные женщины.
   Г-жа Гугон благодарила также Дагенэ и Фошри за то, что они приняли приглашение ее сына. Наконец, ее обрадовало появление маркиза Шуара, приехавшего вслед за остальными.
   -- Что это значит? воскликнула она, -- это настоящее rendez vous! Вы, наверное, сговорились... Что случилось? Вот уже несколько лет, как никто не бывал у меня, а теперь вы съехались все разом... Впрочем, я нисколько не в претензии на вас за это.
   Поставили еще один прибор, Фошри сидел рядом с графиней Сабиной, которая поражала его своею веселостью; он помнил, как она была томна в строгом салоне на улице Мироменил. Дагенэ сидел возле Эстеллы, его стесняло соседство этой молчаливой девушки и неприятно поражали ее острые локти и плоская талия. Мюффа и Шуар обменялись недовольным взглядом. Вандевр продолжал говорить в шутливом тоне о своей будущей свадьбе.
   -- Что касается дам, -- заметила вдруг г-жа Гугон, -- то у нас явилась новая соседка, которую вы, вероятно, знаете.
   Она назвала Нана. Вандевр выразил изумление.
   Неужели дача Нана здесь -- поблизости!
   Фошри и Дагенэ тоже удивились. Маркиз Шуар, занятый куриным крылышком, казалось, ничего не слышал. Никто из мужчин не улыбнулся.
   -- Это верно, продолжала старушка. Она приехала в Миньотту вчера вечером. Я это сейчас узнала от садовника.
   На этот раз никто не скрыл непритворного изумления.
   Все подняли головы. Как! Нана приехала! Ее ждали только, на следующий день; все рассчитывали приехать раньше нее. Только Жорж не поднимал глаз и с усталым видом смотрел в свой стакан.
   С самого начала завтрака он, казалось, спал с открытыми глазами задумчиво, улыбаясь.
   -- Зизи, ты все еще не здоров? -- спросила его мать, не сводя с него глаз.
   Он вздрогнул и, покраснев, отвечал, что чувствует себя хорошо.
   -- Что это у тебя на шее? -- старушка испуганно. -- У тебя красное пятно.
   Он что-то пробормотал в ответ. Он ничего не знал, у него на шее ничего нет. Но, поправив воротник рубашки, он заметил:
   -- Ах! Да, это меня что-то укусило.
   Морис Шуар искоса посмотрел на красное пятнышко. Мюффа тоже посмотрел на Жоржа. Кончили завтрак, обсуждая разные планы прогулок. Смех графини Сабины все более и более раздражал Фошри. Передавая ей тарелку, он коснулся ее руки, и она при этом посмотрела на него так пристально своими черными глазами, что он снова вспомнил признание, сделанное ему после ужина. Неизвестность возбуждала его любопытство. К тому же, в ней произошла какая-то перемена. Серое фуляровое платье, мягко охватывая ее плечи, как-то особенно удачно обрисовывало изящество ее стана.
   Выходя из-за стола, Дагенэ и Фошри довольно бесцеремонно шутили насчет худобы Эстель. Однако первый задумался, узнав от журналиста цифру ее приданого, доходившую до четырех сот тысяч франков.
   -- А какова мать? Неправда ли, шикарна?
   -- О! для этой я готов!.. Но о ней и думать нечего...
   -- Почем знать!.. Надо потерпеть...
   В этот день нельзя было выходить из дому; дождь лил, как из ведра. Жорж исчез и заперся на ключ в своей комнате. Гости избегали разговора о Нана. Зная отлично; по какому случаю они все сюда съехались. Вандевр, -- которому не повезло в игре, как он сам говорил, внезапно решился поехать в деревню, в надежде, что близость приятельницы не даст ему умереть со скуки. Дагенэ, досадовавший на Нана за Стейнера, мечтал о том, как бы возобновить прежние отношения при первом удобном случае. Фошри просто воспользовался отпуском, данным ему Розой, которая в это время была так занята, что даже Миньон со своими сыновьями должен был уехать на несколько дней из Парижа. Журналист рассчитывал уговориться с Нана относительно новой рецензии, если деревенская жизнь разнежит их обоих. Что касается маркиза Шуара, то он выжидал удобного случая. Но между всеми этими господами, поклонниками белокурой Венеры, Мюффа был самый ярый; его волновали новые ощущения, в нем боролись желания со страхом и сдержанным гневом. От Нана он уже получил формальное обещание. Она должна была его ждать. Почему же она уехала двумя днями ранее?
   Он решил отправиться в Миньотту в тот же вечер, после обеда.
   Вечером, когда граф выходил из парка, Жорж побежал за ним. Оставив его идти по дороге в Гумьер, он прошел через Шу и явился к Нана, задыхаясь от злобы и со слезами на глазах. Ах! он хорошо понял, что этот старик спешил на свидание. Нана, изумленная этой сценой ревности и сильно взволнованная, обняла его и утешила, как могла. Нет, он ошибся; она никого не ждет. Виновата ли она, что старик идет к ней? Зизи -- чудак, расстраивается из-за пустяков. Она поклялась ему, что любит только своего Жоржа, и, при этом, целовала его, утирая ему слезы.
   -- Слушай, продолжала она, ты увидишь, что все устраивается к лучшему для тебя... Стейнер приехал, он наверху... Ты, ведь знаешь, дорогой мой, что я его выгнать не могу.
   -- Да, я знаю, я о нем не говорю, -- пробормотал Жорж.
   -- Видишь ли, я его поместила в самой дальней комнате, уверив его, что я больна. Он раскладывает свой чемодан.
   Так как тебя никто не видел, то спрячься в мою комнату и жди меня там.
   Жорж бросился к ней на шею. Так это правда! она его любит хотя сколько-нибудь! Все будет по-вчерашнему; они погасят лампу и останутся в темноте до рассвета. Услышав звонов, Жорж быстро исчез. На верху, в ее комнате, он тотчас же снял башмаки, чтоб его не слышали; затем, усевшись тихонько на полу за занавесью, он принялся ждать.
   Нана приняла графа несколько взволнованная и смущенная. Она ему дала, обещанье и желала бы сдержать свое слово, считая его человеком положительным. Но кто же мог ожидать вчерашней истории? Путешествие, новый дом, этот мальчик, промокший от дождя... Тем хуже для старика. Три месяца она его заставляет ждать, разыгрывая роль приличной женщины для того, чтоб окончательно раздразнит его. Ну, так что же! он еще обождет, а если ему это не понравится, то он может убираться. Она скорее готова была всех послать к черту, чем обмануть своего Зизи.
   Мюффа уселся с церемонным видом сельского гостя. Только его руки дрожали. В этой страстной, нетронутой натуре, еще более распаляемой ловкой тактикой Нана, страсть произвела страшные опустошения. Этот важный сановник, чинно расхаживавший по залам в Тюильери, по ночам кусал свою подушку и рыдал от ярости, вызывая все тот же чувственный образ. На этот раз, он решил покончить дело. На дороге, в полумраке, он даже успел составить себе план насилия. И тотчас же, после первых слов, он хотел схватить Нана за руки.
   -- Нет, нет, оставьте! -- сказала она, улыбаясь. Он собирался повторить первую попытку и стиснул зубы; она стала отбиваться. Тогда он грубо объявил ей, что пришел к ней ночевать. Несколько смущенная и продолжая улыбаться, она удержала его за руки. Наконец, чтоб смягчить свой отказ, она обратилась к нему на "ты".
   -- Послушай, дорогой, успокойся... Право, я не могу... Стейнер здесь.
   Но он был в исступлении. Она никогда еще не видела человека в таком состоянии. Он пугал ее; она рукой зажимала ему рот, чтоб он не кричал; понизив голос, она умоляла его успокоиться. Стейнер сходил по лестнице. Наконец, Стейнер вошел, и Нана, вытянувшись в кресле, говорила:
   -- Я обожаю деревню...
   Обернувшись к нему, она прибавила:
   -- Друг мой, это граф Мюффа. Проходя мимо и увидав свет в окнах, он зашел поздравить нас с приездом.
   Мужчины пожали друг другу руки. Мюффа молчал, оставаясь в тени. Стейнер, казалось, был не в духе. Заговорили о Париже. Дела шли плохо, на бирже творились неслыханные вещи. Через четверть часа Мюффа раскланялся. Когда молодая женщина проводила его, он просил у нее свиданья на следующую ночь, но получил отказ. Стейнер, почти вслед за ним, ушел спать наверх, жалуясь вполголоса на вечные отговорки девушек. Таким образом, удалось спровадить стариков. Поднявшись в свою спальню, Нана нашла Жоржа, сидевшего смирнехонько за занавеской. В комнате было темно. Тем временем граф Мюффа шел по гумиерской дороге, сняв шляпу, чтоб освежить свою разгоряченную голову.
   С каждым днем, жизнь их становилась очаровательнее. Нана, в объятиях юноши, снова стала пятнадцатилетней девушкой. Под влиянием ласк этого ребенка, в ней снова, пробудилась любовь. Она внезапно краснела, волновалась, дрожала, плавала и смеялась в одно и тоже время, испытывая ощущения, вызывавшие в ней трепет и смущение. Никогда еще она не переживала ничего подобного. Деревня располагала ее к нежности. Она как будто переродилась, помолодела. Когда вечером; отуманенная благоуханием деревенского воздуха, Нана бежала на верх в своему Зизи, спрятанному за занавеской, ей казалось, что она пансионерка, приехавшая домой на вакансию и влюбленная в своего кузена, с которым тихонько целуется, дрожа ежеминутно, чтобы их не поймали родители. Она испытывала всю прелесть и весь сладостный страх первой ошибки.
   В это время Нана приходили фантазии сантиментальной барышни. Она по целым часам смотрела на луну. Однажды, ночью, ей захотелось непременно сойти вниз вместе с Жоржем, когда все в доме спали; они, обнявшись, гуляли по саду и улеглись в траве, влажной от росы.
   В другой раз, в комнате, Нана, после некоторого молчания, вдруг разрыдалась и, обняв Жоржа, сказала ему, что она боится смерти. Она часто напевала любимый романс тетки Лера где говорилось о цветах и птичках, при чем плакала и страстно обнимала Жоржа, требуя от него клятвы в вечной любви. Одним словом, она стала совсем дурочкой, как сама сознавалась, когда успокоившись и закуривая папиросу, они усаживались рядом с обнаженными ногами на краю кровати.
   Сердце молодой женщины окончательно размягчилось, когда в Миньотту приехала М-m Лера с маленьким Луизэ. Ее материнская нежность доходила до безумия. Она играла со своим сыном на солнце, валялась с ним по траве, нарядив его, как принца. С первого же дня Нана пожелала, чтобы он спал в соседней комнате, где М-m Лера, под влиянием деревенского воздуха, громко храпела во сне. Маленький Луизэ не ссорился с Зизи, а, напротив, очень полюбил его. Нана говорила, что у нее двое детей, которых она одинаково ласкала. Ночью она десять раз вскакивала, чтобы послушать, как дышит Луизэ; возвращаясь, она осыпала Зизи нежными ласками а он блаженствовал, позволяя себя укачивать, как младенца. Дело дошло до того, что она серьезно предложила Жоржу навсегда остаться в деревне. Они прогонят всех и будут жить втроем -- он, она и ребенок. Это будет восхитительно. Она строили тысячи планов до зори, не слушая М-m Лера, которая, утомленная прогулкой, храпела во всю мочь.
   Эта идиллическая жизнь продолжалась около недели. Граф Мюффа являлся каждый вечер и уходил с раскрасневшимся лицом и пылавшими руками. Однажды, вечером, его даже не приняли, так как Стейнере уехал на время в Париж. Нана возмущалась при одной мысли об измене Жоржу. Он так невинен и так верен ей! Если бы она это сделала, то почувствовала бы его презрение и отвращение. Зоя, следившая за всем молча, решила, что барыня совсем одурела.
   Вдруг, на шестой день, толпа гостей положила конец их блаженству. Пригласив массу знакомых, Нана надеялась, однако, что никто не приедет. Потому, ее неприятно поразило появление целого омнибуса, набитого народом, который остановился у ворот Миньотты.
   -- Вот и мы! -- воскликнул Миньон, являясь первый в сопровождении двух сыновей -- Анри и Шарля.
   За ним сошел Лабордэт, подавая руку бесконечной веренице дам: Люси Стюарт, Каролине Эке, Татане Нэнэ, Марии Блонд. Нана думала, что здесь все; вдруг показался ла-Фалуаз, помогавший высадиться Гага и ее дочери Амели. Всех было одиннадцать человек, которых разместить было нелегко. В доме было всего пять комнат для гостей. Одну из них занимала г-жа Лера и Луизэ. Самую большую комнату отдали Гага и ла-Фалуазу. Было решено, что Амели будет спать рядом с уборной. Миньон с сыновьями поместился в третьей комнате, Лабордэт в четвертой. Оставалась одна комната, которую превратили в дортуар; там поставили четыре кровати для Люси, Каролины, Татаны и Марии. Стейнер же может спать на диване в гостиной.
   Через час, когда все гости разместились, Нана, сначала, было, нахмурившаяся, с восторгом принялась разыгрывать роль хозяйки дома. Дамы поздравляли ее с поместьем, которое все находили прелестным. К тому же ее интересовали парижский новости; все говорили разом, перебивая друг друга восклицаниями, смехом и шутками. Кстати, что сказал Борднав, узнав о ее бегстве? Да ничего! С начало он бесился, говоря, что вернет ее с жандармами, а вечером он просто заменил ее другой, и даже ее наместница, маленькая Виолэн, имела очень порядочный успех в роли белокурой Венеры. Это известие заставила Нана задуматься.
   Было всего четыре часа. Кто-то предложил прогуляться.
   -- А знаете ли, -- сказала Нана, -- я собиралась копать картофель, когда вы приехали?
   Все пожелали идти копать картофель, даже не меняя платья.
   Садовник с двумя помощниками уже ожидал в поде. Дамы принялись рыться в земле, вскрикивая каждой раз, когда находили особенно крупный картофель. Это занятие их очень забавляло! Но более всех торжествовала Татана Нэнэ. Она так часто в молодости своей собирала картофель, что теперь всех поднимала на смех и всем давала наставления. Мужчины работали с меньшим рвением. Миньон, с добродушным видом, пользовался пребыванием в деревне, чтоб пополнять образование своих сыновей: он толковал им о корнеплодных.
   Вечером обед был очень оживлен. Все обедали с жадностью. Нана, не стесняясь присутствия гостей, обрушилась на своего метр-д`отеля, которого Стейнер нанял недавно в Орлеане. За кофеем дамы курили. Страшный шум разносился в отворенные окна. Запоздавшие крестьяне с удивлением посматривали на ярко освещенный дом.
   -- Ах! как досадно, что вы уезжаете послезавтра, -- заметила Нана. -- Во всяком случае, надо устроить что-нибудь.
   Было решено отправиться на другой день, в воскресенье, осматривать развалины древнего Шомонского аббатства, находившегося в семи километрах. Пять карет из Орлеана приедут за всей компанией после завтрака и привезут гостей домой к семи часам вечера. Это будет прелестно.
   В этот вечер, граф Мюффа, по обыкновению позвонил у решетки. Его удивили яркое освещение в окнах салона, говор и громкий смех. Он все понял, услышав голос Миньона, и удалился, взбешенный новым препятствием, выведенный из терпения и решившись прибегнуть к насилию. Жорж, который имел ключ от маленькой двери, спокойно поднялся на верх в комнату Нана, пробираясь вдоль стены. Но ему пришлось ждать за полночь. Наконец, она явилась сильно разгоряченная вином и еще более обыкновенного нежная. Она требовала, чтобы он непременно ехал с ними на другой день в Шонон, но он не соглашался, боясь, чтобы его не увидели; у матери могли явиться подозрения, если она увидит его в одной карете; может выйти скандал.
   Нана в припадке отчаяния принялась рыдать, а он старался утешать ее, обещая ей участвовать в прогулке.
   -- Так ты меня сильно любишь? -- шептала она, -- повтори, что ты меня очень любишь... Скажи, миленький, если б я умерла, тебе было бы грустно!
   Соседство Нана вызывало тревогу в Фондеттах. Каждое утро, за завтраком, добрая m-me Гугон, совершенно против своей воли, заводила разговор об этой женщине, передавая все, что рассказывал ей садовник. Нана угнетала ее своим присутствием, как угнетают кокотки, даже самых почтенных женщин. Эта добрейшая, снисходительнейшая старушка была возмущена, раздражена, до глубины души. Ею овладело смутное предчувствие какого-то несчастия и по вечерам она чего-то боялась: точно ей сказали, что по окрестностям рыскает какой-нибудь зверь, вырвавшийся из зверинца. Она придиралась к своим гостям, упрекая их в том, что они все бегают вокруг Миньотты. Она делала вид, что смеется, когда после завтрака все, бывало, тайком исчезали один за другим из дому. Графа Вандевра встретили на большой дороге с дамой в локонах. Но он горячо оправдывался, уверяя, что не знает Нана: действительно, он гулял накануне не с Нана, а с Люси, с этой сумасшедшей Люси, только что вытурившей за дверь своего второго принца. Он мечтал снова увезти ее в Париж. Что касается до маркиза Шуара, то он, конечно, тоже не сидел сиднем дома, но он уверял, что это делалось по приказанию доктора, предписавшего ему, как можно больше, ходить. Что, наконец, касается Дагенэ и Фошри, то m-me Гугон была к ним совершенно несправедлива. Первый, в особенности никогда не покидал Фондетт, отказавшись от плана снова завязать порванную связь с Нана: теперь он почтительно ухаживал за Эстеллой... Фошри тоже всегда был с дамами. Только раз, гуляя, он встретил на одной дорожке Миньона, который держал в руках огромный пучок цветов и объяснял своим сыновьям ботанику. Они пожали друг другу руки, обменявшись вестями о Розе. Она совершенно, здорова -- оба получили утром от Розы одинаковые записочки, в которых она просила их еще несколько временя подышать свежим деревенским воздухом, потому что она все еще имеет очень много дела в Париже. Так как граф Мюффа почти каждый день уходил, под предлогом обсуждения каких-то важных дел в Орлеане, то Фошри сделался всегдашним кавалером графини. Во время прогулок по парку, он носил ее шаль и зонтик. К тому же ее забавлял причудливый ум маленького журналиста, и между ними установилась тесная дружба, допускаемая только дачной жизнью. Казалась, графиня отдалась ей сразу. Она была очень весела и оживлена, как будто к ней возвратилась ее вторая молодость в присутствии этого молодого человека, откровенное распутство которого, как казалось, не могло грозить ей никакой опасностью. Но иногда, когда случалось, они на секунду оставались одни за каким-нибудь кустом, они внезапно умолкали, внезапно становилась серьезными и устремляли друг на друга пристальный долгий взгляд, который красноречиво говорил, что они поняли друг друга. Из всех своих гостей m-me Гугон щадила только графа Мюффа и Жоржа. Первый был так занят важными делами в Орлеане, что ему было не до беганья за этой дрянью, бедняжка же Жорж начинал не на шутку беспокоить ее: каждый вечер с ним делались такие ужасные мигрени, что ему приходилось ложиться засветло в постель.
   В пятницу, за завтраком, на столе появился новый прибор: приехал Теофил Вено, приглашенный старушкой на последнем вечере у Мюффа. Он горбился, стараясь принять добродушную мину маленького человечка и не замечая, по-видимому, тревожного внимания, каким его окружали. Когда же ему удалось заставить всех забыть о себе, он, за десертом, посасывая маленькие кусочки сахару, стал рассматривать Дагенэ, передававшего Эстелле землянику, и Фошри, который рассказал анекдот, рассмешивший графиню. Когда на него кто-нибудь смотрел, он улыбался своей тихой улыбкой. После завтрака он взял графа под руку и увел его в парк. Все знали, что старик, после смерти матери графа, имел на него огромное влияние. Странные слухи ходили относительно этого обстоятельства в обществе. Фошри, которого, очевидно, стесняло присутствие старика, объяснял Жоржу и Дагенэ источник его богатства: он выиграл когда-то иезуитам огромный процесс. При этом журналист прибавил, что этот старичок, с добродушным, жирным лицом и кроткой улыбкой, человек ужасный и, что он принимает теперь самое деятельное участие во всех поповских махинациях. Молодые люди расхохотались: старичок казался им совершенным идиотом. Представление о каком-то неведомом Вено, о Вено гиганте, интригующем в пользу клерикалов, казалось им самой забавной выдумкой. Но они умолкли, когда в комнату вернулся граф по-прежнему под руку с Вено, очень бледный и с красными глазами точно от слез.
   -- Они, наверное, говорили об аде, -- насмешливо заметил Фошри.
   Графиня Сабина, слышавшая весь этот разговор, медленно повернула, голову в сторону Фошри, и глаза их встретились. Они снова обменялись одним из тех глубоких взглядов, которыми они осторожно исследовали друг друга прежде, чем рискнуть на большее.
   После завтрака все выходили, обыкновенно, посидеть на террасе нижнего этажа, откуда видна была вся долина. В воскресенье после полудня погода стояла великолепная. Ожидали дождя, но облака или распустились в молочного цвета туман, и матовое, не успевшее еще проясниться, небо, точно покрылось блестящей пылью.
   M-me Гугон предложила прогуляться, пешком, к Гумиеру. Она была еще очень бодра для своих шестидесяти лет и очень любила ходить. Это предложение очень понравилось, и все объявили, что никаких экипажей не нужно. Компания дошла, в рассыпную, до деревянного моста, перекинутого через реку. Фошри и Дагенэ, с графиней и Эстеллой, шли впереди: граф и маркиз шли за ними с m-me Гугон; Вандевр, с чопорной и скучающей миной, шел в хвосте, покуривая сигару. Что же касается Вено, то он то ускорял, то замедлял шаг, с улыбочкой присаживаясь то к той, к другой группе, чтобы все слышать.
   -- А бедняжка Жорж в Орлеане, -- сказала m-me Гугон. -- Он пошел посоветоваться относительно своей мигрени, со старым доктором Бутарелем, который не выезжает более из дому. Он ушел в семь часов, когда вы еще не вставали... Все-таки, это его развлечет.
   Вдруг, она остановилась, воскликнув:
   -- Что это они там стали?
   Действительно, Дагенэ, Фошри и их дамы, перейдя мост, вдруг остановились, не решаясь идти дальше, как будто какое-нибудь препятствие внезапно остановило их, хотя дорога была свободна.
   -- Идите же! -- крикнул граф.
   Они не двигались. Дорога, окаймленная густой стеной тополей, заворачивала в этом месте, так что они видели приближение предмета, которого оставшиеся позади не могли еще заметить. Однако уже слышался, постепенно усиливавшийся, шум колес, смешанный с взрывами хохота и хлопаньем бичей. Наконец, на дороге показались, один за другим, пять экипажей, битком набитых дамами, сверкавшими белыми, розовыми и голубыми костюмами.
   -- Это что такое? -- воскликнула с удивлением m-me Гугон.
   Но она тотчас же поняла все.
   -- Эта женщина! Идите, идите вперед! Не подавайте вида, что... -- пробормотала она, недовольная тем, что "эта женщина" позволяла себе так свободно хозяйничать на большой дороге.
   Было уже поздно. Пять экипажей, в которых Нана и ее гости ехали посмотреть на развалины Шомона, уже въезжали на мостик. Дагенэ, Фошри и дамы должны были отступить и присоединиться к m-me Гугон, стоявшей, со своими кавалерами, у дороги. Экипажи дефилировали мимо их. Смех и говор прекратились. Все с любопытством осматривали друг друга среди гл и полосами света, попадались редкие фигуры; они тихо разговаривали, стоя на месте, или ходили на цыпочках. Газовщик находился на своем посту, около сложной системы кранов; пожарный, прислонившись к кулисе, вытягивал шею, пытаясь что-нибудь разглядеть на сцене, а наверху рабочий, приставленный к занавесу, сидел на скамейке и, не зная содержания пьесы, смиренно ждал звонка, чтобы взяться за канаты. Слышался шепот, шаги ходивших взад и вперед за кулисами людей, а доносившиеся со сцены голоса актеров звучали в спертом воздухе странно, заглушенно и поразительно фальшиво. А дальше, за смутным шумом оркестра, чувствовалось дыхание наполнявшей зал толпы; по временам оно росло, и зрители разражались смехом и аплодисментами. Хотя публики не было видно, присутствие ее ощущалось даже в минуты полной тишины.
   -- Здесь дует, -- сказала вдруг Нана, плотно укутываясь в меха. -- Взгляните, Барильо, я уверена, что где-нибудь открыто окно... Право, тут околеть можно.
   Барильо божился, что сам везде все закрыл. Может быть, где-нибудь разбито стекло. Актеры постоянно жаловались на сквозняки. В тяжкую духоту зала временами врывались струи холодного воздуха. Это был настоящий очаг простуды, как говорил Фонтан.
   -- Посмотрела бы я на вас, кабы вы были в декольте, -- продолжала Нана с досадой.
   -- Тес!.. -- шепнул Борднав.
   Роза так лукаво спела одну из фраз дуэта, что аплодисменты заглушили оркестр. Нана замолчала, лицо ее стало серьезным. Между тем граф направился было в один из проходов между декорациями, но Барильо остановил его, предупреждая, что там просвет на сцену.
   Мюффа видел декорации наизнанку и вкось; перед ним была задняя сторона рам, скрепленных густым слоем старых афиш, и уголок сцены -- пещера Этны, вырытая в серебряном руднике, с кузницей Вулкана в глубине. Спущенная рампа заливала огнем фольгу, наложенную широкими мазками. Подвижные стойки с синими и красными колпачками были расположены с таким расчетом, что получилось впечатление пылающей кузни; а на третьем плане по земле стелились полосами огоньки газа, оттенявшие груду черных скал. И там, на возвышении с легким наклоном, среди капель света, похожих на плошки, зажженные в траве во время какого-нибудь народного праздника, дремала в ожидании своего выхода старая г-жа Друар, игравшая роль Юноны.
   За кулисами произошло небольшое движение. Симонна, только было приготовившаяся слушать Клариссу, вдруг воскликнула:
   -- Посмотри-ка, Триконша!
   Это действительно была Триконша, старуха с длинными локонами и осанкой графини, вечно советовавшаяся с адвокатами. Заметив Нана, она прямо направилась к ней.
   -- Нет, -- сказала Нана, быстро обменявшись с ней несколькими словами, -- теперь нельзя.
   У Триконши был серьезный вид. Прюльер мимоходом пожал ей руку. Две статистки смотрели на нее с волнением. Она, по-видимому, что-то соображала, затем кивнула головой Симонне. И быстрый обмен словами возобновился.
   -- Хорошо, -- сказала наконец Симонна. -- Через полчаса.
   Но когда она поднималась к себе в уборную, г-жа Брон, снова разносившая письма, передала ей записку. Борднав, понизив голос, злобно выговаривал привратнице за то, что она впустила эту бабу, Триконшу; и как раз в тот вечер! Возмущался он все из-за присутствия его высочества. Г-жа Брон, тридцать лет прослужившая в театре, отвечала недовольным тоном: откуда ей было знать? У Триконши дела со всеми здешними актрисами; г-н директор двадцать раз видел ее и ничего не говорил. Пока Борднав изрыгал ругательства, Триконша спокойно и внимательно разглядывала принца, взвешивая его взглядом. Улыбка осветила ее пожелтевшее лицо, и она медленно вышла, провожаемая почтительными взглядами всех этих бабенок.
   -- Значит, сейчас? -- спросила она, обернувшись к Симонне.
   Симонна оказалась в большом затруднении. Письмо было от одного молодого человека, которому она назначила вечером свидание. Она отдала г-же Брон записочку, где было нацарапано: "Дорогой, сегодня невозможно, я занята". Но Симонна беспокоилась, как бы он не стал все-таки ее ждать. В третьем действии она не играла, и ей хотелось уйти тотчас же. Она попросила Клариссу пойти взглянуть, там ли молодой человек. У Клариссы выход был лишь в конце акта, поэтому она пошла вниз, пока Симонна на минутку поднялась в их общую уборную.
   Внизу, в распивочной г-жи Брон, одиноко пил игравший роль Плутона статист в широкой красной мантии с золотыми языками пламени. Лавочка привратницы, очевидно, очень бойко торговала, потому что углубление погребка под лестницей было совершенно мокро от грязных ополосков. Кларисса подобрала свою тунику Ириды, волочившуюся по грязным ступенькам. Из предосторожности она остановилась у поворота лестницы и, вытянув голову, заглянула в привратницкую. Чутье ее не обмануло. Этот идиот Ла Фалуаз продолжал сидеть там, на том же стуле, между столом и печкой. Он притворился, будто уходит, но тотчас же вернулся. Привратницкая все еще была переполнена изящно одетыми мужчинами в перчатках, сидевшими в смиренной, терпеливой позе. Они ожидали, серьезно глядя друг на друга. На столе остались лишь грязные тарелки. Г-жа Брон только что раздала последние букеты; одна отвалившаяся роза осыпалась возле черной кошки, свернувшейся клубочком, а котята подняли невероятную возню, прыгая бешеным галопом между ногами ожидавших мужчин. У Клариссы на мгновение появилось желание выгнать Ла Фалуаза. В довершение всего этого этот кретин не любил животных. Он поднимал локти, чтобы не прикоснуться к кошке.
   -- Берегись, она тебя хватит! -- сказал шутник Плутон, вылезая и вытирая себе рот тыльной стороной руки.
   Кларисса раздумала устраивать Ла Фалуазу сцену. Она видела, как г-жа Брон передала письмо Симонны молодому человеку; тот прошел в вестибюль и, прочитав при свете газового рожка: "Дорогой, сегодня невозможно, я занята", удалился, -- очевидно, он привык к подобным отказам. Этот хоть умеет себя вести! Не то что другие, которые сидят там на подранных стульях г-жи Брон, в этом огромном стеклянном фонаре, где стоит невыносимая жара и не очень-то хорошо пахнет. Видно, здорово тянет сюда мужчину. Кларисса с отвращением ушла; она прошла вдоль сцены и проворно вбежала по лестнице, которая вела в уборные, на третий этаж, рассказать Симонне, что она видела.
   В сторонке за кулисами принц разговаривал с Нана. Он не отходил от нее и не спускал с нее своих полузакрытых глаз. Нана, не глядя на него и улыбаясь, утвердительно кивала головой. Но вот граф Мюффа, повинуясь внезапному порыву, охватившему все его существо, бросил Борднава, объяснявшего ему действие лебедок и цилиндров, и подошел к собеседникам, чтобы прервать их разговор. Нана подняла голову и улыбалась его высочеству. В то же время она внимательно прислушивалась, боясь пропустить свой выход.
   -- Кажется, третий акт самый короткий, -- сказал принц, его стесняло присутствие графа.
   Нана не ответила; лицо ее сразу изменилось; она всецело была занята теперь делом. Быстрым движением плеч она сбросила с себя мех, подхваченный стоявшей позади г-жой Жюль, и, обнаженная, поднесла обе руки к прическе, чтобы поправить ее, перед тем как выйти на сцену.
   -- Тише! Тише! -- шепнул Борднав.
   Граф и принц остолбенели от удивления. В мертвой тишине послышался глубокий вздох, отдаленный рокот голосов. Каждый вечер выход Нана в образе обнаженной богини производил одинаковое действие. Мюффа захотелось посмотреть на сцену, он приблизил глаз к дырке в декорации. По ту сторону ослепительного круга рампы находился темный зал, словно окутанный рыжеватой дымкой; и на этом неопределенном фоне, где смутно бледнели ряды лиц, выделялась белая, как бы выросшая фигура Нана, закрывая собой ложи от балкона вплоть до райка. Он видел ее спину, ее крутые бедра, широко раскинутые руки, а внизу, в будке, у самых ее ног виднелась, точно срезанная, голова суфлера, старческая голова бедняка с честным лицом.
   При некоторых фразах выходной арии Нана трепет пробегал по ее телу, начиная от ушей, спускаясь по стану и исчезал в складках волочившейся по полу туники. Когда среди бури аплодисментов замерла последняя нота, Нана поклонилась; газ ее туники развевался, волосы, сбегая по согнутой спине, покрыли бедра. Когда она стала отходить, нагнувшись, пятясь задом как раз к той дыре, через которую смотрел граф, он выпрямился, весь бледный. Сцена исчезла, он видел лишь оборотную сторону декораций, беспорядочно заклеенных старыми афишами. Весь Олимп присоединился теперь к дремавшей на возвышении, среди рассыпанных на земле огоньков газа, г-же Друар. Актеры ждали окончания акта; Боск и Фонтан уселись на пол, уткнувшись подбородком в колени; Прюльер потягивался и зевал перед выходом; у всех был кислый вид и покрасневшие глаза: все спешили отдохнуть. Тут Фошри, слонявшийся с левой стороны кулис, с тех пор как Борднав запретил ему появляться на правой, подошел к графу и предложил показать ему актерские уборные; кстати, он сам хотел немного успокоится. Мюффа, все больше слабея, теряя остатки воли, пошел за журналистом, предварительно поискав глазами маркиза де Шуар, но тот куда-то скрылся. Покидая кулисы, где было слышно пение Нана, граф испытал одновременно облегчение и какое-то беспокойство.
   Фошри пошел вперед по лестнице с деревянными перегородками на втором и третьем этажах. Графу Мюффа приходилось видеть во время благотворительных обходов точно такие же лестницы -- голые, ветхие, выкрашенные в желтый цвет, со стертыми под ногами ступеньками и с железными перилами. На каждую площадку выходило низенькое, в уровень с полом, окошко, вроде квадратного слухового окна. Ввинченные в стену фонари с горевшими огоньками газа бросали яркий свет на эту нищенскую обстановку и распространяли невыносимую жару, которая поднималась вверх и сгущалась под узкой спиралью этажей.
   Подойдя к основанию лестницы, граф снова почувствовал на затылке горячее дуновение, струю женского аромата, вырвавшуюся из уборных вместе с потоками света и шумом. Теперь на каждой ступеньке его вое больше и больше разжигали и дурманили мускусный запах пудры и острый запах туалетной воды. На втором этаже было два длинных коридора, делавших крутой поворот; сюда выходили двери, выкрашенные в желтый свет, с большими белыми цифрами. Это напоминало коридоры в сомнительных меблированных комнатах; отстающие квадраты паркета образовали бугорки, да и весь дом осел от старости. Граф решился заглянуть в приоткрытую дверь и увидел очень грязную каморку, похожую на дрянную парикмахерскую в предместье. Вся меблировка ее состояла из двух стульев, зеркала и полочки с ящиком, почерневшей от грязных гребенок. Какой-то верзила, весь потный, менял белье; от плеч его валил пар. А рядом в такой же точно каморке, женщина, собираясь уйти, натягивала перчатки; ее волосы развились и были мокры, словно она только что приняла ванну. Фошри окликнул графа и, когда тот поднялся на третий этаж, из правого коридора донеслось яростное ругательство. Матильда, ничтожная актриска, игравшая мелкие роли, только что разбила свой умывальный таз, и мыльная вода потекла на лестницу. С шумом захлопнулась дверь какой-то уборной. Две женщины в корсетах быстро пробежали мимо; третья, придерживая зубами кончик сорочки, показалась было в дверях, но тут же скрылась. Потом послышался смех, спор, начатая и вдруг оборвавшаяся песня. Вдоль коридора, в щели, виднелось голое тело, сверкала белизна кожи, белья; две очень веселые девицы показывали друг другу свои родинки; одна, совсем еще молоденькая, почти ребенок, подняла юбку выше колен и зашивала панталоны; костюмерши при виде обоих мужчин приличия ради слегка задергивали занавески. То была суматоха, обычно сопровождающая конец спектакля, когда актеры окончательно смывают грим и переодеваются в другую одежду, утопая в облаках рисовой пудры, когда из приоткрытых дверей вырывается еще более острый запах человеческого тела. Дойдя до четвертого этажа, Мюффа не в силах был преодолеть овладевшего им опьянения. Здесь была уборная статисток, похожая на общий зал в каком-нибудь доме терпимости -- двадцать женщин сбились в кучу, по комнате в беспорядке валялись куски мыла и флаконы с лавандовой водой. Мимоходом граф услыхал за дверью яростный плеск, целую бурю в умывальном тазу. Поднимаясь на последний этаж, граф еще раз полюбопытствовал, заглянув в оставшееся открытым потайное окошечко. Комната была пуста; при ярко пылавшем газе среди валявшихся на полу в беспорядке юбок стоял позабытый ночной горшок. Это было последнее впечатление, вынесенное им оттуда. Добравшись до пятого этажа, он стал задыхаться. Здесь сосредоточились все запахи, все тепло; желтый потолок был словно раскален, в рыжеватом тумане горел фонарь. С минуту Мюффа держался за железные перила. Ему показалось, что от них исходит тепло, живое тепло; он закрыл глаза и глубоко вздохнул, точно впитывая в себя целиком женщину, которой он еще не знал; но он ощущал на своем лице дуновение от ее невидимого присутствия.
   -- Идите-ка скорей! -- кричал Фошри, успевший уже исчезнуть. -- Вас спрашивают.
   В конце коридора была уборная Клариссы и Симонны, продолговатая комната под самой крышей, неправильной формы, с неровными, в трещинах стенами. Свет проникал в нее сверху через два глубокие отверстия. В этот ночной час газ освещал своими огненными язычками уборную, оклеенную обоями по семи су за кусок, в розовых цветочках по зеленому полю. Две доски, одна подле другой, заменяли туалетные столики; они были покрыты клеенкой, почерневшей от пролитой воды. Под ними валялись помятые цинковые кувшины, стояли полные ведра с грязной водой, желтые глиняные кружки. Тут была целая выставка дешевых вещей, поломанных, грязных от постоянного употребления: зазубренные по краям умывальные тазы, роговые гребни без зубьев. Весь этот беспорядок создавали вокруг себя две женщины, которые вечно спешили, без стеснения раздевались и умывались бок о бок в комнате, куда они заглядывали лишь мимоходом; поэтому накоплявшаяся здесь грязь мало трогала их.
   -- Идите же, -- повторил Фошри тоном заговорщика, обычным среди мужчин, когда они встречаются у продажных женщин. -- Кларисса хочет вас поцеловать.
   Наконец Мюффа вошел. Он очень удивился, застав здесь маркиза де Шуар, который примостился на стуле между двумя туалетными столиками. Вот куда, оказывается, скрылся маркиз. Он сидел, расставив ноги, потому что одно из ведер потекло и вокруг него образовалась мыльная лужа. Маркиз, очевидно, чувствовал себя здесь, как дома, -- он знал, где найти укромное местечко; он как будто помолодел в напоминавшей баню духоте, в атмосфере спокойного женского бесстыдства, такого естественного в этом грязном углу.
   -- Ты разве пойдешь со стариком? -- спросила Симонна Клариссу на ухо.
   -- Как бы не так! -- громко произнесла та.
   Их костюмерша, очень некрасивая, но весьма развязная девица, помогая Симонне надеть пальто, покатилась со смеху. Все три подталкивали друг друга и что-то говорили, еще больше смеясь.
   -- Ну же, Кларисса, поцелуй этого господина, ведь знаешь, он богач, -- повторил Фошри.
   И, обращаясь к графу, добавил:
   -- Вот увидите, граф, какая она милая: она сейчас вас поцелует.
   Но Клариссе мужчины опротивели. Она с гневом говорила об этих сволочах, сидевших внизу у привратницы. К тому же она спешила на сцену, из-за них она опоздает к своему выходу. Но Фошри загородил ей дорогу, и она приложилась губами к бакенбардам Мюффа, говоря:
   -- Не думайте, вы тут ни при чем! Это -- чтоб отвязаться от Фошри, он мне осточертел!
   Она исчезла. Графу стало неловко перед тестем. Краска залила его лицо. В уборной Нана, среди роскошных драпировок и зеркал, он не испытывал того острого возбуждения, какое вызывала в нем бесстыдная нищета этой неопрятной конуры, полной беспорядка, оставленного двумя женщинами.
   Маркиз пошел за Симонной, что-то ей нашептывая; но та очень спешила и только отрицательно качала головой. Фошри, смеясь, отправился вслед за ними. Тогда граф заметил, что остался один с костюмершей, полоскавшей умывальные чашки. Он также стал спускаться с лестницы; ноги у него подкашивались. Перед ним снова замелькали спугнутые им женщины в нижних юбках; опять захлопывались перед его носом двери. Но глядя на разнузданную беготню по всем четырем этажам полураздетых женщин, граф ясно различал только кота, жирного рыжего кота, удиравшего, задрав кверху хвост, из этого зараженного запахом мускуса пекла; он шел по лестнице и терся спиной о прутья перил.
   -- Ну их! -- произнес хриплый женский голос. -- Я уж думала, нас сегодня так не отпустят!.. И надоели же они со своими вызовами.
   Спектакль окончился, занавес опустили. По лестнице быстро мчались люди, пролеты огласились восклицаниями, все спешили как можно скорее переодеться и уйти. Когда граф Мюффа спускался с последней скамейки, он заметил Нана; она медленно прогуливалась с принцем по коридору. Нана остановилась и с улыбкой сказала, понизив голос:
   -- Хорошо, до скорого свидания.
   Принц вернулся на сцену, где его поджидал Борднав. Оставшись один с Нана, повинуясь внезапному гневу и желанию, Мюффа бросился за ней; в тот момент, когда она входила к себе в уборную, он грубо поцеловал ее в затылок, как раз в то место, где у нее росли коротенькие белокурые завитки, спускавшиеся очень низко между плеч. Он как будто возвращал ей поцелуй, полученный им наверху. Взбешенная Нана подняла уже было руку, но, узнав графа, улыбнулась.
   -- Ах, вы меня испугали, -- только и сказала она.
   Ее улыбка была прелестна, полна смущения и покорности, как будто Нана не надеялась на поцелуй и была счастлива, что граф ее поцеловал. Но она занята в этот вечер и в следующий. Надо подождать. Будь она даже свободна, она все равно помучила бы Мюффа, чтобы стать еще более желанной. Это можно было читать в ее глазах, наконец она сказала:
   -- Знаете, я ведь теперь владелица имения... Да, я покупаю виллу около Орлеана, в местности, где вы иногда бываете. Мне говорил об этом Жорж, младший Югон; вы, кажется, с ним знакомы?.. Приезжайте ко мне туда в гости.
   Граф, испугавшийся собственной грубости -- так обычно бывает у застенчивых людей -- и устыдившийся своего поступка, учтиво поклонился и обещал воспользоваться приглашением. Он ушел, погруженный в мечты.
   Когда Мюффа догнал принца, он услыхал, проходя по фойе, голос Атласной:
   -- Отвяжись, старая свинья!
   Это относилось к маркизу де Шуар, приставшему теперь к Атласной. Но она была по горло сыта всей этой шикарной публикой. Нана, правда, представила Атласную Борднаву, но той до смерти надоело держать язык на привязи из страха выпалить какую-нибудь глупость. Она стремилась теперь наверстать потерянное время тем более, что за кулисами случайно наткнулась на своего бывшего любовника. Это был тот самый статист, который исполнял роль Плутона; он уже однажды подарил ей целую неделю любви и оплеух. Она поджидала его, и ее раздражало, что маркиз разговаривает с ней, как с одной из актрисок, играющих в театре. В конце концов она с большим достоинством проговорила:
   -- Берегись, сейчас придет мой муж!
   Но вот актеры, с усталыми лицами, в пальто, стали один за другим уходить. Мужчины и женщины спускались по узкой винтовой лестнице; в темноте можно было различить профили продавленных шляп, бледных, безобразных физиономий фигляров, смывших румяна. На сцене, где уже гасили огни рамп, Борднав рассказывал принцу какой-то анекдот. Принц ждал Нана. Когда она, наконец, спустилась, на сцене была полная тьма, и только дежурный пожарный ходил с фонарем, кончая обход.
   Желая избавить его высочество от необходимости сделать крюк, пройдя через проезд Панорам, Борднав велел открыть коридор, который вел из привратницкой в театральный вестибюль. Тоща началось поголовное бегство; женщины взапуски мчались по коридору, радуясь, что им удалось избавиться от мужчин, напрасно поджидавших их в проезде; они толкались, прижимали к телу локти и облегченно вздыхали, только вырвавшись на улицу; а Фонтан, Боск и Прюльер медленно выходили их театра, смеясь над глупым видом серьезных молодых людей, шагавших по галерее "Варьете" в то время, как малютки удирали бульварами со своими сердечными дружками. Но Кларисса всех перехитрила. Она боялась попасться на глаза Ла Фалуазу. Он действительно все еще сидел в привратницкой в обществе остальных франтов, продолжавших просиживать стулья г-жи Брон. Лица у всех были напряженные. И вот Кларисса, стремительно прошла позади одной из своих подруг. А мужчины хлопали глазами, ошеломленные вихрем юбок, кружившихся у основания узкой лестницы в отчаянии, что в результате столь долгого ожидания только и видели, как улетучились все эти бабенки, да притом так быстро, что они не успевали даже узнать ни одной из них. Черные котята спали на клеенке, уткнувшись в брюхо матери, блаженно растопырившей лапы; а на другом конце стола сидел, вытянув хвост, жирный рыжий кот и смотрел своими желтыми глазами на удиравших женщин.
   -- Ваше высочество, соблаговолите пройти вот здесь, -- сказал Борднав внизу у лестницы, указывая на коридор.
   Тут еще толкались несколько статисток. Принц шел следом за Нана, а Мюффа и маркиз сзади. Это был узкий проход между театром и соседним домом, нечто вроде тесной улички, крытой покатой крышей с прорезанными в ней окнами. Стены были пропитаны сыростью. По плиточному полу гулко, как в подземелье, отдавались шаги. Здесь, точно на чердаке, были свалены в кучу разные предметы, стоял верстак, где привратник строгал доски для декораций, громоздились деревянные перегородки, которые вечером ставились у двери, чтобы сдержать напор публики. Проходя мимо фигурного фонтана, Нана подобрала платье, так как из-за плохо привернутого крана вода заливала плиты пола. В вестибюле все распрощались. И когда Борднав остался один, он резюмировал свое суждение о принце, пожимая плечами с видом философского презрения.
   -- Тоже порядочная скотина, -- сказал он Фошри, не вступая в дальнейшие объяснения.
   Роза Миньон увела Фошри и мужа к себе домой, чтобы помирить их.
   На улице Мюффа оказался один. Его высочество преспокойно усадил Нана в свою карету. Маркиз побежал за Атласной и ее статистом; он был сильно возбужден, но удовлетворился тем, что пошел следом за двумя распутниками, питая смутную надежду, что и ему кое-что перепадет. У Мюффа голова горела, как в огне, и он решил пройтись до дому пешком. Всякая внутренняя борьба прекратилась. Волна новой жизни поглотила все идеи, все верования, сложившиеся в нем за сорок лет. Пока он шел по бульварам, ему слышалось в грохоте последних экипажей имя Нана, и оно оглушало его; перед глазами плясали в свете газовых фонарей обнаженные гибкие руки и белые плечи Нана. Мюффа чувствовал, что она захватила его целиком и он готов от всего отречься, все отдать, чтобы обладать ею немедленно, в тот же вечер, хотя бы на один час. Это молодость пробудилась в нем, жадная возмужалость отрока загорелась желанием в суровом католике, достойном и зрелом человеке.

6

   Граф Мюффа с женой и дочерью приехали в Фондет накануне. Г-жа Югон, жившая там только с сыном Жоржем, пригласила их на недельку погостить. Дом, без всяких украшений, построенный в конце XVII столетия, возвышался среди огромного четырехугольного огороженного участка; в саду были прелестные тенистые уголки и ряд бассейнов с проточной ключевой водой. Имение тянулось вдоль дороги из Орлеана в Париж и морем зелени, кущами деревьев нарушало однообразие ровной местности с расстилавшимися до бесконечности засеянными полями.
   В одиннадцать часов, когда второй удар колокола собрал всех к завтраку, г-жа Югон с обычной своей доброй улыбкой крепко поцеловала Сабину в обе щеки и сказала:
   -- Знаешь, это моя деревенская привычка... Когда ты здесь, я чувствую себя на двадцать лет моложе... Ты хорошо спала в бывшей своей комнате?
   И, не дожидаясь ответа, обернулась к Эстелле:
   -- А эта крошка тоже всю ночь проспала без просыпу?.. Поцелуй меня, дитя.
   Уселись в обширной столовой, окна которой выходили в парк, но заняли только конец большого стола и сели потеснее, чтобы чувствовать себя ближе друг к другу. Сабина, очень весело настроенная, перебирала пробудившиеся в ней воспоминания юности: о месяцах, проведенных в Фондет, о долгих прогулках, о том, как однажды летним вечером она упала в бассейн, о старинном рыцарском романе, который она нашла на каком-то шкафу и прочитала зимой у камелька. Жоржу, несколько месяцев не видевшему графиню, она показалась странной; он даже заметил какую-то перемену в ее лице. Зато эта жердь Эстелла, молчаливая и угловатая, напротив, стала еще более бесцветной.
   Во время скромного завтрака -- яиц всмятку и котлет -- г-жа Югон, как истая хозяйка, начала жаловаться на недобросовестность мясников: они становятся прямо невыносимыми; она покупает все в Орлеане, но ей никогда не привозят того, что она заказывает. Впрочем, если стол неважный, гости сами виноваты: слишком поздно приехали.
   -- Это ни с чем не сообразно, -- говорила она. -- Я ждала вас с июня месяца, а нынче уж середина сентября... Видите, как все теперь некрасиво...
   Она указала рукой на лужайку, где деревья уже начали желтеть. Погода была пасмурная, голубоватая дымка окутывала дали, терявшиеся в мягкой, меланхолической тишине.
   -- О, я жду гостей, -- продолжала г-жа Югон, -- тогда будет веселее... Во-первых, приедут двое молодых людей, которых пригласил Жорж, -- господин Фошри и господин Дагнэ -- вы с ними знакомы, не правда ли?.. Затем господин де Вандевр; он уже пять лет обещает мне; может быть, в этом году решится наконец приехать...
   -- Ну да! -- сказала, смеясь, графиня. -- Можно ли рассчитывать только на господина де Вандевра? Он чересчур занят!
   -- А Филипп? -- спросил Мюффа.
   -- Филипп выхлопотал отпуск, -- ответила старушка, -- но он приедет, когда вас, наверное, уже не будет в Фондет.
   Подали кофе. Разговор коснулся Парижа, и кто-то произнес имя Штейнера. При этом имени г-жа Югон недовольно воскликнула:
   -- Кстати, Штейнер, это тот самый господин, которого я как-то раз видела у вас, банкир, кажется... Вот уж отвратительный человек! Ведь это он купил для какой-то актрисы усадьбу в одном лье отсюда, там, позади Шу, недалеко от Гюмьера! Вся округа возмущена... Вы об этом знали, мой друг?
   -- Нет, -- ответил Мюффа. -- Вот как! Штейнер купил здесь в окрестностях усадьбу!
   Жорж, как только мать его заговорила на эту тему, уткнулся носом в чашку, но ответ графа так удивил его, что он поднял голову и посмотрел на него. Почему он так явно лжет? Заметив движение молодого человека, граф подозрительно на него взглянул. Г-жа Югон продолжала распространяться на этот счет: усадьба называется Миньота; надо идти вверх по течению Шу до Гюмьера и перейти мост, это удлиняет путь на добрых два километра, -- иначе рискуешь промочить ноги и даже окунуться в воду.
   -- А как зовут эту актрису? -- спросила графиня.
   -- Ах, мне ведь говорили, -- произнесла старушка. -- Жорж, ты был нынче утром, когда садовник рассказывал нам...
   Жорж как будто старался вспомнить. Мюффа ждал и вертел в руках ложечку. Тогда графиня обратилась к нему:
   -- Ведь, кажется, господин Штейнер живет с этой певичкой из "Варьете", Нана?
   -- Совершенно верно, Нана. Ужасная женщина! -- раздраженно воскликнула г-жа Югон. -- Ее ждут в Миньоте. Я все знаю от садовника... Жорж, не правда ли, садовник говорил, что ее ждут сегодня вечером?
   Граф слегка вздрогнул от неожиданности. Но Жорж с живостью возразил:
   -- Да нет, мама, садовник ничего не знает... Только что кучер говорил как раз обратное: в Миньоте раньше чем послезавтра никого не ожидают.
   Он старался казаться естественным и в то же время искоса наблюдал, какое действие производят его слова на графа. Тот, словно успокоившись, снова стал вертеть ложечку. Графиня устремила глаза в голубую даль парка и как будто перестала прислушиваться к разговору; с блуждающей улыбкой она следила за тайной, внезапно пробудившейся в ней мыслью; а Эстелла, выпрямившись на стуле, слушала все, что говорилось о Нана, и ни одна черточка ее невозмутимого, девственного лица не дрогнула.
   -- Боже мой! -- промолвила после минутного молчания г-жа Югон, к которой снова вернулось ее добродушие. -- Напрасно я ворчу, всем ведь жить надо... Если мы встретимся с этой особой, мы ей просто не поклонимся -- вот и все.
   Когда встали из-за стола, она снова пожурила графиню Мюффа за то, что та заставила себя нынче так долго ждать. Но графиня защищалась, сваливая вину за опоздание на мужа. Дважды, накануне назначенного дня, сундуки были уже уложены, а он отменял отъезд, ссылаясь на неотложные дела; затем он вдруг собрался, когда казалось, что поездка окончательно не состоится. Тогда старушка рассказала, что Жорж тоже дважды сообщал ей о приезде; она и ждать его перестала; сам он и глаз не казал, а тут вдруг третьего дня неожиданно появился, когда она уже потеряла всякую надежду. Все сошли в сад. Мужчины, идя рядом с дамами по правую и левую руку, молча слушали их.
   -- Ну, да ничего, -- сказала г-жа Югон, целуя белокурые волосы сына, -- очень мило было со стороны Зизи приехать в деревню, чтобы побыть со своей мамой... Зизи у меня хороший, не забывает меня!..
   После полудня она очень обеспокоилась. Жорж, как только встали от стола, начал жаловаться на тяжесть в голове, и мало-помалу Эта тяжесть перешла в отчаянную мигрень. Около четырех часов он поднялся в свою комнату и решил лечь -- это было единственное лекарство. Ему надо выспаться до утра, и тогда он будет великолепно себя чувствовать. Г-жа Югон настояла на том, чтобы самой уложить его в постель. Когда она вышла, он соскочил и запер дверь на ключ, на два оборота, под предлогом, чтобы ему не мешали. Он пожелал мамочке спокойной ночи, нежным голосом крикнув ей "До завтра", обещая спать без просыпу. Но он не подумал ложиться. Лицо его было ясно, глаза оживлены, он бесшумно оделся и подождал, неподвижно сидя на стуле. Когда позвонили к обеду, он подслушал шаги графа Мюффа, направлявшегося в гостиную. Десять минут спустя, удостоверившись, что его никто не видит, он проворно удрал через окно, спустившись по водосточной трубе. Его комната, расположенная во втором этаже, находилась в задней части дома. Он бросился в чащу, вышел из парка и побежал полями в сторону Шу; желудок его был пуст, сердце быстро билось от волнения. Близился вечер, накрапывал мелкий дождь.
   Вечером-то Нана и должна была приехать в Миньоту. С тех пор, как в мае месяце Штейнер купил для нее усадьбу, ей порой до слез хотелось пожить там, но Борднав каждый раз решительно отказывал ей в отпуске, откладывая его на сентябрь под предлогом, что на время выставки он не хочет ни на один вечер заменять Нана дублершей. В конце августа он стал поговаривать, что даст ей отпуск в октябре. Взбешенная Нана заявила, что пятнадцатого сентября будет в Миньоте. Она даже стала нарочно приглашать гостей в присутствии Борднава, желая ему показать, что не боится его. Однажды днем, когда Мюффа, которому она оказывала искусное сопротивление, был у нее и умолял, весь дрожа, сжалиться над ним, она пообещала, что будет с ним поласковее, и тоже назначила ему свидание на пятнадцатое число. Но двенадцатого у нее вдруг явилось желание удрать туда немедленно с одной только Зоей. Быть может, если бы она предупредила Борднава, он нашел бы способ удержать ее. Нана забавляло, что она оставит его с носом, послав ему свидетельство от врача. Когда мысль приехать в Миньоту первой и прожить там два дня потихоньку от всех засела у нее в голове, она затормошила Зою с укладыванием вещей, втолкнула ее в фиакр и только тогда, расчувствовавшись, попросила у нее прощения и поцеловала ее. На вокзале, в буфете, она вспомнила, что надо предупредить письмом Штейнера. Она попросила его подождать и приехать через два дня, если он хочет застать ее отдохнувшей и посвежевшей. И тут же под влиянием новой прихоти, написала другое письмо тете, умоляя ее немедленно привезти маленького Луи. Малютке это так полезно! А как весело будет им вместе играть под деревьями! В вагоне, по дороге из Парижа в Орлеан, она только об этом и говорила; глаза ее увлажнились: цветы, птицы, ребенок -- все эти понятия перепутались во внезапном порыве материнских чувств.
   Миньота находилась в трех с лишним лье от станции. Нана потеряла целый час на то, чтобы нанять лошадей, и наконец нашла объемистую расшатанную коляску, которая медленно катилась, дребезжа окованными железом колесами. Нана тотчас же вступила в беседу с кучером, хмурым старичком, и забросала его вопросами.
   Часто ли он проезжал мимо Миньоты? Значит, она за холмом? Не правда ли, там много деревьев? А издали дом-виден? Старичок ворчливо отвечал ей. Нана от нетерпения не могла усидеть в коляске; а Зоя, недовольная тем, что пришлось так скоро уехать из Парижа, сидела, угрюмо выпрямившись. Вдруг лошадь стала; Нана подумала, что они приехали. Она высунула голову и спросила:
   -- Что, приехали?
   Вместо ответа кучер стегнул лошадь, которая стала тяжело подыматься в гору. Нана с восторгом смотрела на обширную равнину, расстилавшуюся под серым небом; собирались огромные тучи.
   -- Ах, Зоя, посмотри, сколько травы! Это все пшеница, да?.. Господи, как красиво!
   -- Сразу видно, что вы не бывали в деревне, сударыня, -- проговорила в конце концов горничная обиженным тоном. -- Я-то ее хорошо знала, когда жила у зубного врача; у него был в Буживиле собственный дом... к тому же сегодня холодно и здесь сыро.
   Они проезжали под деревьями. Нана, точно щенок, вдыхала запах листвы. Вдруг на повороте дороги она заметила среди ветвей часть здания. Быть может, это здесь. И она вновь начала беседу с кучером; но он все время отрицательно мотал головой. А когда они спускались с другой стороны холма, он ограничился тем, что поднял кнут и пробурчал:
   -- Глядите там.
   Она привстала и высунулась всем телом из коляски.
   -- Где же, где? -- крикнула она, ничего пока еще не видя, и побледнела.
   Наконец она различила кусочек стены. И тут переполнявшее ее волнение вылилось в восклицаниях и легком смехе.
   -- Я вижу, Зоя, вижу!.. Пересядь на ту сторону... Ах, на крыше терраса из кирпичей! Там оранжерея! Какой большой дом!.. Ах, как я рада! Гляди же, Зоя, гляди!
   Коляска остановилась у решетки. Открылась маленькая калитка, и появился садовник, длинный, сухопарый мужчина; он держал в руке картуз. Нана пыталась принять степенный вид: ей показалось, что кучер смеется про себя, поджав губы. Она удержалась, чтобы не пуститься бегом, и слушала садовника, а он, как нарочно, оказался очень болтливым; рассыпался перед Нана извинениями за беспорядок; ведь он только утром получил от хозяйки письмо. Но, несмотря на все усилия казаться степенной, Нана словно отделяла от земли какая-то сила, она шла так быстро, что Зоя едва за ней поспевала. В конце аллеи она на секунду остановилась и окинула взглядом дом. Он представлял собой большой павильон в итальянском стиле. Сбоку была пристройка поменьше. Эту виллу выстроил богатый англичанин после двухлетнего пребывания в Неаполе; но она тотчас же ему опротивела.
   -- Я провожу вас, сударыня, -- сказал садовник.
   А Нана уже опередила его, крикнув, чтобы он не беспокоился: она предпочитает осмотреть все сама. И, не снимая шляпы, она бросилась в комнаты, звала Зою, делилась с нею своими соображениями. Голос ее разносился с одного конца коридора до другого, наполняя возгласами и смехом пустынный дом, где уже много месяцев никто не жил. Прежде всего передняя: немного сыровато, но это ничего, здесь не спят.
   Очень хороша гостиная с окнами, выходящими на лужайку; только эта красная мебель -- гадость, она ее переменит. Ну, а столовая! Чудесная столовая! Какие пиры можно было бы задавать в Париже, если бы иметь там такую огромную столовую! Поднимаясь на второй этаж, Нана вспомнила, что не видела кухни; она снова спустилась, каждый раз вскрикивая от радостного возбуждения. Зое пришлось восторгаться красотой плиты и величиной очага, в котором можно было зажарить целого барана. Когда Нана опять поднялась наверх, она пришла в величайший восторг от своей спальни. Эту комнату орлеанский обойщик отделал нежно-розовым кретоном в стиле Людовика XVI. Ах, как, должно быть, хорошо спится здесь! Настоящее гнездышко пансионерки! Далее было четыре, пять комнат для гостей, а затем -- чудесный чердак; это очень удобно, будет куда поставить сундуки. Зоя хмуро и холодно обводила взглядом каждую комнату и не спешила следом за хозяйкой. Вдруг та исчезла, и Зоя увидела ее на верхней ступеньке крутой лестницы, которая вела на чердак. Ну уж, спасибо, у нее нет ни малейшей охоты ломать себе ноги. Но вот до нее донесся издали голос, словно выходивший из печной трубы:
   -- Зоя! Зоя! Где ты? Поднимись!.. Ох! Ты и представить себе не можешь... Это просто сказка!
   Зоя, ворча, поднялась. Она нашла хозяйку на крыше. Нана облокотилась на кирпичную балюстраду и смотрела на расстилающуюся вдали долину. Горизонт был необъятен, но его обволакивала серая дымка; жестокий ветер гнал мелкие капли дождя. Нана должна была обеими руками держать шляпу, чтобы она не улетела, а юбки ее развевались, хлопая, как флаги.
   -- Ну уж, извините! -- сказала Зоя, выглянув и быстро прячась. -- Да вас унесет, сударыня... Что за собачья погода!
   Нана ничего не слышала. Нагнув голову, она смотрела вниз на усадьбу, участок в двести пятьдесят -- триста гектаров, окруженный стеной. Вид огорода целиком захватил Нана. Она поспешила туда, тормоша на лестнице горничную:
   -- Там масса капусты!.. Огромная капуста, во какая!.. И салат, и щавель, и лук, и все, что угодно!.. Иди скорей!
   Дождь пошел сильнее. Нана раскрыла белый шелковый зонтик и побежала по дорожкам.
   -- Простудитесь, сударыня! -- крикнула Зоя, преспокойно оставаясь на крыльце под навесом.
   Но Нана хотелось посмотреть. И каждое новое открытие вызывало у нее восклицание.
   -- Шпинат! Зоя, иди сюда!.. Ай, артишоки!.. Какие смешные. Так, значит, артишоки цветут? Взгляни! Это что такое? Я не знаю. Иди же, Зоя! Может быть, ты знаешь, что это такое?
   Горничная не двигалась с места. Право, ее хозяйка должно быть, рехнулась. Теперь дождь лил, как из ведра, маленький белый зонтик стал совсем черным; он не покрывал Нана, и с юбки ее струилась вода. Это ей нисколько не мешало. Она осматривала под проливным дождем огород и фруктовый сад, останавливаясь у каждого дерева, наклоняясь над каждой грядкой. Потом побежала взглянуть на дно колодца, приподняла стеклянную раму в оранжерее, посмотрела, что под ней находится и углубилась в созерцание огромной тыквы. Ей хотелось обойти все аллеи, немедленно вступить во владение всеми этими вещами, о которых она мечтала, шлепая по парижской мостовой в своих изношенных башмаках, когда была мастерицей. Дождь усилился, но она его не чувствовала, и только огорчалась, что наступает вечер. Она плохо различала в темноте предметы и прикасалась к ним пальцами, чтобы понять, что же это такое. Вдруг она разглядела в сумерках землянику. Это снова вызвало в ней ребяческую радость.
   -- Земляника! Земляника! Здесь растет земляника, я чувствую ее запах!.. Зоя, тарелку! Иди рвать землянику!
   И Нана, присев на корточки в грязь, выпустила из рук зонтик; ее сейчас же залило дождем. Зоя все не приносила тарелки. Когда Нана поднялась, ее вдруг обуял страх. Ей показалось, что мимо скользнула какая-то тень.
   -- Зверь! -- крикнула она и застыла от изумления посреди дороги. Это был человек, и она его узнала.
   -- Как!.. Бебе!.. Что ты здесь делаешь, Бебе?
   -- Странно, -- ответил Жорж, -- я пришел, да и только.
   Она все еще не могла опомниться.
   -- Ты, значит, узнал о моем приезде от садовника?.. Ох, что за ребенок! Да он весь мокрый.
   -- Погоди, я тебе все объясню. Дождь застиг меня по дороге. Ну, а мне так не хотелось подниматься в Гюмьер, я перешел вброд Шу и провалился в яму с водой, черт ее возьми.
   Нана сразу забыла про землянику. Она вся задрожала от жалости. Бедняжечка Зизи попал в яму с водой! Она потащила его в дом, говорила, что велит хорошенько затопить камин.
   -- Знаешь, -- прошептал он, останавливая ее в темноте, -- я ведь прятался, я боялся, что ты будешь меня бранить, как в Париже, когда я приходил к тебе неожиданно.
   Нана ничего не ответила и, смеясь, поцеловала его в лоб. До сих пор она обращалась с ним, как с мальчишкой, не принимала всерьез его любовных объяснений, играла с ним, словно не придавая ему никакого значения. Поднялась возня. Нана непременно хотела, чтобы камин затопили в ее спальне; там им будет лучше. Зоя нисколько не удивилась при виде Жоржа; она привыкла ко всяким встречам. Но садовник, принесший дрова, был поражен, увидев молодого человека, с которого струилась вода; он был к тому же совершенно уверен, что не открывал ему калитки. Садовника отослали, в нем больше не нуждались. Комнату освещала лампа, в камине ярко горел огонь.
   -- Да он так ни за что не просохнет, он простудится, -- говорила Нана, видя, что Жорж дрожит. -- И ни каких мужских брюк! -- Она уже собиралась позвать обратно садовника, и тут у нее вдруг мелькнула мысль. Зоя распаковывала в туалетной вещи и принесла хозяйке смену белья: сорочку, юбки, пеньюар.
   -- Вот и отлично! -- воскликнула Нана. -- Зизи может все это надеть. А? Ты не брезгуешь?.. Когда твое платье высохнет, ты переоденешься и поскорей уйдешь, чтобы тебе не досталось от твоей мамы... поторопись, я тоже сейчас переоденусь.
   Когда, десять минут спустя, она вернулась в капоте, то всплеснула руками от восхищения.
   Ах, дусик, какой он хорошенький! Настоящая маленькая женщина!
   Он просто надел широкую ночную рубашку с прошивками, вышитые панталоны и длинный батистовый пеньюар, отделанный кружевом. С голыми руками, с рыжеватыми, еще влажными, ниспадавшими на шею волосами, белокурый юноша был похож в этом наряде на девушку.
   -- Он такой же стройный, как я! -- сказала Нана, обнимая его за талию. -- Зоя, иди-ка, посмотри, как ему к лицу... А? Точно на него сшито. Кроме лифа... он слишком широк ему... Бедненький Зизи, у него здесь не так много, как у меня...
   -- Ну понятно, у меня немножко тут не хватает, -- говорил, улыбаясь, Жорж.
   Всем троим стало весело. Нана принялась застегивать пеньюар сверху донизу, чтобы придать юноше приличный вид. Она вертела его, как куклу, давала ему шлепки, оттопыривала сзади юбку и спрашивала, хорошо ли ему, тепло ли ему? Еще бы! Конечно, хорошо! Ничто так не греет, как женская сорочка; если бы он мог, он бы всегда ее носил. Он заворачивался в эти одежды, его радовала тонкость ткани, это широкое одеяние, такое ароматное; он ощущал в нем живительное тепло, словно исходившее от Нана.
   Зоя отнесла мокрое платье на кухню, чтобы оно как можно скорее просохло у огня. Жорж, полулежа в кресле, решился сделать маленькое признание.
   -- Послушай-ка, ты не собираешься ужинать?.. Я умираю от голода. Я не обедал.
   Нана рассердилась. Вот дурень, удрал от мамаши на пустой желудок, да еще попал в яму с водой! Но сама она тоже сильно проголодалась. Разумеется, надо поесть! Только придется удовлетвориться чем попало. И, придвинув к камину круглый столик, они съели презабавный импровизированный обед. Зоя побежала к садовнику, который приготовил суп с капустой на тот случай, если хозяйка не пообедает перед приездом в Орлеане; хозяйка забыла распорядиться в письме, что готовить. К счастью, в погребе было достаточно запасов. Итак, им подали суп с капустой и куском сала. Затем Нана порылась в своем саквояже и нашла там свертки провизии, засунутые ею на всякий случай: паштет из гусиной печенки, мешочек конфет, апельсины. Оба набросились на еду и ели с волчьим аппетитом, как едят в двадцать лет, не стесняясь, по-товарищески. Нана называла Жоржа: "Дорогая моя"; она решила, что так гораздо проще и нежнее. Чтобы не беспокоить Зою, они по очереди ели из одной ложечки варенье, которое нашли в каком-то шкафу.
   -- Ах, дорогая моя, -- сказала Нана, отставляя столик, -- я уже лет десять так хорошо не обедала.
   Однако становилось поздно, и она хотела поскорее отправить мальчика домой, во избежание неприятностей. Но он утверждал, что еще успеет. Впрочем, платье его плохо просыхало; Зоя говорила, что нужно подождать по меньшей мере еще с час; она засыпала на ходу, утомленная путешествием, и ее отправили спать. Тогда Нана и Жорж остались одни в молчаливом доме. Вечер прошел очень приятно. В камине тлели угли. В большой голубой комнате, где Зоя, перед тем, как подняться к себе, приготовила постель, было немного душно. Нана стало жарко; она поднялась, отворила на минутку окно и воскликнула:
   -- Боже, как красиво!.. Посмотри, дорогая!
   Жорж подошел; подоконник показался ему слишком узким, он взял Нана за талию и положил голову к ней на плечо. Погода внезапно изменилась, небо прояснилось, полная луна заливала окрестность золотистыми лучами. Все вокруг было объято глубокой тишиной, долина словно ширилась, переходя в беспредельную равнину, где деревья казались тенистыми островками в неподвижном озере света. Нана растрогалась; ей представилось, что она опять стала ребенком. Несомненно, она мечтала о подобных ночах в какой-нибудь период своей жизни, теперь уже позабытый. Все, что случилось с ней после того, как она вышла из вагона, -- и эта огромная равнина, и сильно пахнущие травы, и дом, и овощи -- все это так взбудоражило ее, будто она уже лет двадцать как покинула Париж. Ее вчерашняя жизнь отошла далеко. У нее были ощущения, о которых она и не подозревала. Жорж покрывал шею Нана нежными поцелуями, и от этого она еще больше волновалась. Она неуверенной рукой отталкивала Жоржа, как ребенка, который утомляет своими ласками, и повторяла, что ему пора уходить. Он не отрицал этого: сию минуту, сейчас он уйдет.
   Вдруг запела птичка и сразу замолкла. Это была малиновка, притаившаяся в кустах бузины, под окном.
   -- Подожди, -- шепнул Жорж, -- она боится лампы; сейчас я погашу свет.
   И, снова обняв Нана за талию, прибавил:
   -- Через минутку мы опять зажжем.
   Юноша прижался к молодой женщине, а она, слушая малиновку, вдруг вспомнила. Да, все это она слышала в романсах. Когда-то она отдала бы душу за то, чтобы, как сейчас, светила луна и пели малиновки, чтобы около нее был муженек, преисполненный любви к ней. Боже мой! Она готова была заплакать, -- настолько все это было хорошо и мило! Несомненно, она создана для честной жизни. Она отталкивала Жоржа, который становился смелее.
   -- Нет, оставь меня, я не хочу... Это было бы очень гадко в твои годы... Послушай, я буду твоей мамочкой.
   Какая-то стыдливость сдерживала ее. Она вся покраснела, хотя никто не мог ее видеть. Позади них комната наполнилась мраком, а перед ними молчаливо и неподвижно простиралась пустынная равнина. Никогда еще Нана не испытывала такого стыда. Понемногу она почувствовала, что слабеет, несмотря на свое стыдливое чувство и сопротивление. Это переодевание, эта женская рубашка и пеньюар все еще смешили ее; она как будто играла с подругой.
   -- О, это гадко, гадко, -- бормотала Нана, сделав последнее усилие.
   И в предчувствии дивной ночи она упала, как девственница, в объятия юноши. Дом спал.
   На следующий день, когда колокол в Фондет прозвонил к завтраку, стол в столовой уже не казался слишком большим. С первым поездом приехали Фошри и Дагнэ, оба одновременно; а за ними прибыл следующим поездом граф де Вандевр. Последним сошел вниз Жорж; лицо его немного побледнело, под глазами были синие круги. На вопросы присутствующих он ответил, что ему гораздо лучше, но он еще не совсем пришел в себя после сильной головной боли. Г-жа Югон заглядывала ему в глаза с беспокойной улыбкой; она поправила юноше плохо зачесанные в то утро волосы; он старался уклониться от этой, казалось, стеснявшей его ласки. За столом она дружески подтрунивала над Вандевром, говоря, что ждала его целых пять лет.
   -- Наконец-то вы здесь... Как же вы собрались?
   Вандевр шутливо ответил, что накануне проиграл в клубе бешеные деньги и решил уехать, намереваясь конец этому положить в провинции.
   -- Честное слово, это правда; найдите мне только богатую наследницу... Здесь, должно быть, есть очаровательные женщины.
   Старушка поблагодарила также Дагнэ и Фошри за то, что они любезно согласились воспользоваться приглашением ее сына. Но ее ожидал еще более радостный сюрприз: вошел маркиз де Шуар, приехавший третьим поездом.
   -- Ах, вот оно что! -- воскликнула она. -- Вы, видно, назначили здесь сегодня друг другу свидание? Условились? Что случилось? Уж сколько лет я не могу всех вас собрать у себя, и вдруг вы появляетесь все сразу... О, я не в претензии.
   Поставили еще один прибор. Фошри сидел возле графини Мюффа и удивлялся ее живости и веселому настроению после того, как видел ее такой томной в строгой гостиной на улице Миромениль. Дагнэ, сидевший по левую руку от Эстеллы, напротив, казалось, беспокоило соседство высокой молчаливой девушки; ему были неприятны ее острые локти. Мюффа и Шуар искоса посматривали друг на друга. Вандевр продолжал шутить по поводу своей будущей женитьбы.
   -- Кстати, насчет дамы, -- сказала наконец г-жа Югон, -- у меня новая соседка, вы, должно быть, ее знаете.
   И она назвала Нана. Вандевр притворился, будто чрезвычайно удивлен.
   -- Как? Усадьба Нана, оказывается, тут, по соседству?
   Фошри и Дагнэ также выразили удивление громогласными восклицаниями. Маркиз де Шуар ел куриную грудку и, казалось, ничего не понимал. Ни один из мужчин не улыбнулся.
   -- Ну да, -- ответила старушка, -- говорю вам, эта особа приехала как раз вчера вечером в Миньоту. Я узнала все сегодня утром от садовника.
   На этот раз мужчины не сумели скрыть своего удивления. Все подняли голову. Как? Нана приехала? А ведь они ожидали ее только на следующий день, они думали, что опередили ее! Только Жорж сидел, опустив глаза, устало разглядывая свой стакан. С самого начала завтрака он, казалось, дремал, неопределенно улыбаясь.
   -- Тебе все еще нездоровится, Зизи? -- спросила у него мать, не спускавшая с него глаз.
   Он вздрогнул и, краснея, ответил, что совсем здоров; а на лице его все еще оставалось томное и жадное выражение, как у девушки, которая слишком много танцевала.
   -- Что это у тебя на шее? -- испуганно спросила г-жа Югон. -- Какое-то красное пятно!
   Он смутился и пробормотал, что не знает; у него на шее ничего нет. Затем, подняв воротник сорочки, будто вспомнил:
   -- Ах, да! Меня укусило какое-то насекомое.
   Маркиз де Шуар искоса взглянул на красное пятнышко. Мюффа тоже посмотрел на Жоржа. К концу завтрака гости стали обсуждать планы прогулок. Фошри все больше и больше волновал смех графини. Когда он передавал ей тарелку с фруктами, их руки встретились, и она посмотрела на него таким глубоким взглядом своих черных глаз, что он снова вспомнил признание, сделанное ему однажды вечером под пьяную руку приятелем. Вообще она была уже не та, она изменилась; даже серое фуляровое платье, мягко облегавшее плечи, обнаруживало какую-то небрежность, проникшую в ее изысканное и нервозное изящество.
   Выйдя из-за стола, Дагнэ и Фошри немного отстали, и первый отпустил грубую шутку по адресу Эстеллы:
   -- Хорошенький подарочек мужу -- этакая палка.
   Но когда журналист назвал ему цифру ее приданого -- четыреста тысяч франков, -- он сразу стал серьезен.
   -- А мать? -- спросил Фошри. -- Шикарная женщина, не правда ли?
   -- О да, за такой недурно бы приударить!.. Только к ней не подступишься, милый мой!
   -- Ну, это еще вопрос!.. Надо попробовать.
   В этот день не предполагалось гулять; дождь снова лил как из ведра. Жорж поспешил исчезнуть и заперся на ключ в своей комнате. Мужчины избегали объяснений друг с другом, прекрасно понимая, что привлекло всех их сюда. Вандевр, проигравшись в пух и прах, действительно решил пожить некоторое время на подножном корму и рассчитывал на соседство какой-нибудь приятельницы, чтобы не слишком скучать в деревне. Фошри, пользуясь отпуском, данным ему Розой, которая в то время была очень занята, намеревался поговорить с Нана о второй статье в том случае, если оба они разнежатся на лоне природы. Дагнэ, который дулся на молодую женщину с тех пор, как появился Штеннер, мечтал снова сойтись с ней или хотя бы подобрать какие-нибудь крохи ласк, если представится благоприятный случай.
   Что касается маркиза де Шуар, то он ждал, когда пробьет его час. Но из всех мужчин, погнавшихся по следу этой Венеры, еще не смывшей румян, самым пылким был граф Мюффа; более, нежели остальных, его мучили новые ощущения: желание, страх и гнев, раздиравшие его потрясенное существо. Он получил твердое обещание, Нана ждала его. Почему же она уехала двумя днями раньше? Он решил отправиться в Миньоту в тот же день после обеда.
   Вечером, когда граф выходил из парка, Жорж помчался за ним. Он предоставил ему идти по Гюмьерской дороге, а сам перешел вброд Шу и влетел к Нана, запыхавшись, взбешенный, со слезами на глазах. Ах, он прекрасно все понял: этот старый хрыч направляется сюда, он спешит на свидание. Нана, пораженная сценой ревности, обняла юношу и стала всячески его утешать. Да нет же, он ошибается, она никого не ждет; если этот господин и придет, то она тут ни при чем. Глупый Зизи, портит себе кровь из-за пустяков! Она клялась головой сына, что любит только своего Жоржа, целовала его и вытирала ему слезы.
   -- Слушай, вот ты увидишь, что я все делаю только для тебя. Приехал Штейнер, он здесь наверху... Ты прекрасно знаешь, что я не могу его прогнать.
   -- Да, я знаю, я о нем и не говорю, -- прошептал юноша.
   -- Ну вот, я отправила его в крайнюю комнату и сказала ему, что нездорова. Он распаковывает свои сундуки... Раз никто тебя не видел, поднимись скорей ко мне в спальню, спрячься там и жди меня.
   Жорж бросился к ней на шею. Значит, это правда, она его чуточку любит? Значит, они, как вчера, потушат лампу и до утра останутся в темноте? Когда послышался звонок, Жорж живо выбежал из комнаты. Наверху, в спальне, он тотчас же снял ботинки, чтобы не шуметь; потом спрятался, усевшись на полу за портьерой, и стал послушно ждать.
   Нана приняла графа Мюффа все еще взволнованная, чувствуя себя как-то неловко. Она обещала ему, она даже хотела сдержать слово, так как считала его человеком серьезным. Но, право, кто же мог предвидеть то, что случилось накануне? Путешествие, незнакомый ей дом, юноша, который пришел к ней, весь мокрый от дождя! Ах, как было хорошо и как чудесно было бы продолжать все это! Тем хуже для графа. Три месяца она водила его за нос, разыгрывая порядочную женщину, чтобы еще больше разжечь его. Ну что ж! Она будет продолжать ту же игру, а если ему ни понравится, он может уйти! Она предпочитала лучше все бросить, чем обмануть Жоржа.
   Граф степенно сел, словно сосед по имению, явившийся с визитом. Только руки его дрожали. На эту сангвиническую, нетронутую натуру желание, разожженное искусной тактикой Нана, произвело в конце концов разрушающее действие. Этот важный человек, камергер, с таким достоинством проходивший по залам Тюильри, кусал по ночам подушку и рыдал от отчаяния, вызывая все тот же чувственный образ. Теперь он решил покончить с этим. По дороге, в глубокой предвечерней тишине, он мечтал о грубом насилии. И сейчас, после первых же слов, он хотел схватить Нана за руки.
   -- Не надо, не надо, осторожно, -- сказала она с улыбкой, просто, не сердясь.
   Мюффа снова схватил ее, стиснув зубы, а так как Нана стала отбиваться, он грубо напомнил ей, что пришел обладать ею. Она продолжала улыбаться, хотя все же была немного смущена, и держала его за руки. Чтобы смягчить свой отказ, она обратилась к нему на ты.
   -- Слушай, голубчик, ну, успокойся... Право же, я не могу... Штейнер наверху.
   Но он обезумел; никогда еще ей не приходилось видеть мужчину в подобном состоянии. Ей стало страшно, она закрыла ему рот рукой, чтобы заглушить готовый вырваться у него крик, и, понизив голос, умоляла его замолчать, оставить ее. Штейнер спускался с лестницы. Когда Штейнер вошел, Нана говорила, томно полулежа в кресле:
   -- Я обожаю деревню.
   Она повернула голову.
   -- Мой друг, граф Мюффа гулял и зашел к нам на огонек, чтобы поздравить с приездом.
   Мужчины подали друг другу руки. Граф Мюффа молчал; лицо его оставалось в тени. Штейнер был угрюм. Заговорили о Париже: дела шли из рук вон плохо, на бирже творились какие-то безобразия. Четверть часа спустя Мюффа откланялся. Когда Нана вышла его провожать, он попросил назначить ему свидание на следующую ночь, но получил отказ. Штейнер почти тотчас же ушел наверх спать, ворча на вечные бабьи недомогания. Наконец-то ей удалось спровадить обоих стариков. Поднявшись к себе в спальню, Нана увидела, что Жорж все еще смирно сидит за портьерой. В комнате было темно. Нана села возле него, но он повалил ее; тогда они стали играть, катаясь по полу, останавливаясь и заглушая смех поцелуями, когда задевали босыми ногами за какую-нибудь мебель.
   Вдали по Гюмьерской дороге медленно шел граф Мюффа со шляпой в руке, подставляя пылающую голову тихой ночной прохладе.
   Следующие затем дни были полны очарования. В объятиях юного Жоржа Нана снова чувствовала себя пятнадцатилетней девочкой. От его нежной ласки в ней, уже привыкшей к мужчинам и пресыщенной, словно вновь распускался цветок любви. Временами она внезапно краснела, трепетала от волнения, иногда же у нее появлялась потребность смеяться или плакать; в ней вдруг заговорила беспокойная девственность, полная стыдливых желаний. Никогда еще не испытывала она таких трогательных чувств. Ребенком она часто мечтала о том, чтобы жить на лугу с козочкой, после того как увидела однажды на крепостном валу привязанную к колышку блеявшую козу. Теперь эта усадьба, это принадлежавшее ей имение глубоко волновали ее, действительность превзошла самые тщеславные мечты. У Нана появились совершенно новые ощущения, свойственные девочкам-подросткам; и по вечерам, когда после целого дня, проведенного на свежем воздухе, опьяненная запахом листьев, она поднималась в спальню к поджидавшему ее за занавеской Зизи, то чувствовала себя как пансионерка во время каникул, играющая в любовь с маленьким кузеном, за которого ей предстоит выйти замуж: она пугалась малейшего шума, словно боялась строгих родителей, и наслаждалась стыдливыми прикосновениями и сладострастным ужасом первого падения. В этот период у нее иногда появлялись прихоти сентиментальной девушки. Она часами смотрела на луну. Однажды ночью, когда весь дом спал, ей вздумалось спуститься с Жоржем в сад; они гуляли под деревьями, обнявшись за талию, и ложились на влажную от росы траву. В другой раз, у себя в комнате, когда оба перестали разговаривать, она зарыдала, повиснув на шее у юноши, и шептала, что боится смерти. Часто она пела вполголоса какой-нибудь романс г-жи Лера о цветах и птицах и умилялась до слез, прерывая себя, чтобы заключить Жоржа в страстные объятия, требуя от него клятв в вечной любви. Короче говоря, она поглупела, в чем сознавалась сама, когда они, усевшись на край кровати, свесив голые ноги и барабаня пятками по дереву, курили сигаретки, как добрые приятели.
   Приезд Луизэ окончательно переполнил радостью сердце Нана. Порыв ее материнских чувств был так велик, что принял размеры настоящего безумия. Она уносила сына на солнышко, чтобы посмотреть, как он будет дрыгать ножками; разодев его, словно маленького принца, она валялась с ним на траве. Она непременно хотела, чтобы он спал рядом с ней, в соседней комнате, где г-жа Лера, на которую деревня произвела потрясающее впечатление, начинала храпеть, едва повалившись в постель. Луизэ нисколько не мешал Зизи -- напротив, Нана говорила, что у нее двое детей, и смешивала их в общем любовном порыве. Ночью она раз десять бросала Зизи, чтобы посмотреть, хороши ли дышит Луизэ, а вернувшись, снова ласкала любовника, вкладывая в обладание им материнскую нежность; и порочный юноша, любивший разыгрывать ребенка в объятиях этой рослой девушки, позволял укачивать себя, как младенца. Это было так хорошо, что Нана, в восторге от подобной жизни, совершенно серьезно предложила ему навсегда остаться в деревне. Они всех выгонят вон и будут жить одни -- он, она и ребенок. До самой зари она строила тысячу планов, не слыша, как храпела спавшая крепким сном г-жа Лера, утомленная собиранием палевых цветов.
   Эта чудесная жизнь длилась с неделю. Граф Мюффа приходил каждый вечер и возвращался назад с пылающим лицом и горячими руками. Однажды его даже не приняли. Штейнер уехал по делам в Париж, и Нана сказалась больной. Она с каждым днем все больше и больше возмущалась при мысли обмануть Жоржа, невинного юнца, который так в нее верил! Она сочла бы себя последней дрянью. К тому же ей было просто противно, Зоя, молчаливо и презрительно относившаяся к этому приключению, решила, что ее хозяйка окончательно поглупела.
   На шестой день их идиллия была нарушена: ворвалась целая куча гостей. Нана пригласила массу народа, будучи в полной уверенности, что никто не придет. Поэтому она была неприятно поражена, когда однажды после обеда перед воротами Миньоты остановился переполненный людьми дилижанс.
   -- Вот и мы! -- крикнул Миньон, выскакивая первым и высаживая из кареты своих сыновей, Анри и Шарля.
   Следующим вышел Лабордет и помог вылезти целой веренице дам. Тут были: Люси Стьюарт, Каролина Эке, Татан Нене, Мария Блон. Нана надеялась, что это уже все, когда с подножки соскочил Ла Фалуаз, принимая в свои дрожащие объятия Гага и ее дочь Амели. Всех было одиннадцать человек. Разместить их оказалось делом нелегким. В Миньоте было пять комнат для гостей, из которых одну уже занимала г-жа Лера с маленьким Луизэ. Самую большую отдали Гага с Ла Фалуазом, порешив, что Амели будет спать рядом в туалетной, на складной кровати. Миньон с сыновьями получил третью комнату, Лабордет -- четвертую. Оставалась пятая; ее обратили в общую спальную, поставив четыре кровати для Люси, Каролины, Татан и Марии. Штейнера решено было уложить в гостиной на диване. Час спустя, когда все разместились, Нана, разозлившаяся было в первую минуту, пришла в восторг от своей роли владелицы замка. Женщины поздравляли ее с Миньотой -- сногсшибательная усадьба, моя милая, говорили они. Они привезли с собой струю парижского воздуха, сплетни последней недели, болтали все разом, со смехом, восклицаниями, шлепками. Кстати, а Борднав? Как он отнесся к ее бегству? Да ничего особенного. Сперва орал, что с полицией заставит ее вернуться, а вечером преспокойно заменил ее дублершей, молоденькой Виолен; она даже имела порядочный успех в "Златокудрой Венере". Последняя новость заставила Нана призадуматься.
   Было всего четыре часа. Решили прогуляться.
   -- Знаете, -- сказала Нана, -- когда вы приехали, я как раз собиралась копать картошку.
   Тогда все захотели идти копать картошку, даже не переодеваясь. Это и была прогулка. Садовник с двумя подручными были уже в поле, в конце усадьбы. Женщины ползали на коленях, копались в земле руками, украшенными кольцами, и вскрикивали, когда им удавалось найти особенно крупную картофелину, -- как это забавно! Татан Нене торжествовала: в молодости она столько перекопала картошки, что, забывшись, давала советы остальным, обзывая их дурами. Мужчины работали ленивее. Миньон добродушно пользовался пребыванием в деревне, чтобы пополнить образование сыновей: он говорил им о Пармантье.
   Вечером за столом царило безумное веселье. Гости буквально пожирали обед. Нана, очень возбужденная, сцепилась со своим метрдотелем, служившим раньше у орлеанского епископа. За кофе женщины курили. Шум бесшабашной пирушки вырывался из окон и замирал вдали, нарушая безмятежный вечерний покой; а запоздавшие крестьяне оглядывались и смотрели на сверкавший огнями дом.
   -- Ах, как досадно, что вы послезавтра уезжаете, -- сказала Нана, -- все равно, мы что-нибудь предпримем.
   Было решено, что на следующий день, в воскресенье, поедут осматривать развалины бывшего аббатства Шамон, находившегося в семи километрах от Миньоты. Из Орлеана прибудет пять экипажей, и общество отправится после завтрака, а в семь часов в тех же экипажах вернется в Миньоту обедать. Это будет очаровательно.
   В тот вечер граф Мюффа, по обыкновению, поднялся на холм и позвонил у ворот Миньоты. Его несколько удивили ярко освещенные окна и взрывы громкого смеха. Узнав голос Миньона, он понял, в чем дело, и ушел, взбешенный новым препятствием: он дошел до последней точки и готов был на насилие.
   Жорж, входивший обычно через маленькую дверь, ключ от которой был всегда у него, преспокойно поднялся, крадучись вдоль стен, в спальню Н убокой тишины, нарушавшейся только мерным шагом лошадей. В первом экипаже, Мария Блонд и Татана Нэнэ, развалившись, как герцогини, презрительно посматривали на этих честных женщин, шедших пешком. За ними ехала Гага, занимая одна всю скамейку и совершенно покрывавшая собою сидевшего рядом с ней Ла-Фалуаза, от которого виднелся только кончик носа. За ними ехала Каролина Экэ с Лабордэттом; Люси Стюарт с Миньоном и его детьми; наконец, сзади всех двигалась Виктория, в которой ехала сама Нана со Стейнером. Впереди, на скамеечке, сидел бедненький Зизи, спрятав коленки в ее юбках.
   -- Она, кажется, последняя? -- спокойно спросила графиня Фошри, делая вид, что не узнает Нана.
   Колесо виктории чуть не задело ее, но она не отступила ни на шаг. Обе женщины обменялись одним из тех взглядов, посредством которых люди в одну секунду распознают друг друга. Что касается до мужчин, то они вели себя совершенно прилично. Фошри и Дагенэ держали себя, в высшей степени, холодно, никого не узнавая. Маркиз, сильно, волнуясь из опасения скандала со стороны какой-нибудь из этих женщин, мял в руках свою соломенную шляпу. Один Вандевр, стоявший несколько в стороне, глазами приветствовал Люси, улыбавшуюся, проезжая мимо.
   -- Берегитесь! -- прошептал Вено на ухо графу Мюффа, который, весь бледный, следил глазами за подвигавшейся вперед Нана.
   Жена медленно повернулась к нему и смотрела ему прямо в лицо. Он опустил глаза, чтобы не видеть происходившего около него. Он готов был крикнуть от боли, потому что он понял все, заметив Жоржа, приютившегося в ее юбках. Она ребенка предпочла ему! ребенка!.. Эта мысль разрывала ему сердце. Стейнер -- для него был безразличен, но этот ребенок!..
   В первую минуту m-me Гугон не узнала своего сына. Проезжая через мост, Жорж охотно прыгнул бы в воду, если бы Нана не удержала его коленями. В голове его мелькнула другая мысль -- нырнуть к ней под юбку. Но с ним сделался столбняк, и когда он пришел в себя, было слишком поздно. Тогда, бледный как смерть, он решился сидеть неподвижно, устремив глаза в одну точку. Может быть, его не заметят.
   -- Ах, Боже мой! -- вдруг, вскрикнула m-me Гугон, -- ведь это Жорж, с нею!
   Экипажи проехали мимо. Всем было не по себе, как бывает всегда людям, знакомым между собою и не кланяющимся друг другу. Эта встреча, несмотря на всю свою мимолетность, казалось, врезалась в память каждого из присутствовавших при ней. А между тем, по дороге еще веселее, чем прежде, неслись эти экипажи, нагруженные женщинами с развевавшимися концами ярких платьев, и смех и шутки снова начались между ними, когда оборачиваясь, они смотрели на стоявших по дороге комильфотных кавалеров и дам. Нана заметила, как эти господа с сердитым видом немного постояли на одном месте в нерешительности, а потом повернули назад, не переходя через мост. М-м Гугон опиралась на руку графа Мюффа, безмолвная я такая печальная, что никто не решился утешать ее.
   -- Скажите, пожалуйста, моя милая, закричала Нана, обращаясь к Люси, высунувшейся из переднего экипажа, -- заметили ли вы Фошри? Этакая скотина! Ну, да я ему припомню это. А Поль, к которому я была так добра! Хоть бы головой кивнул! Хороши, нечего сказать!
   Она сделала ужасную сцену Стейнеру, находившему поведение этих господ совершенно разумным. Как, она не заслуживает даже поклона? Первый попавшийся шалопай может оскорблять ее. Спасибо! Хорош и он тоже. Только этого недоставало! Дамам всегда следует кланяться...
   -- А кто эта высокая? -- спросила, в свою очередь, Люси.
   -- Это графиня Мюффа, -- отвечал Стейнер.
   -- Представьте! я так и думала, -- сказала Нана. -- Ну, так вот что я тебе скажу, мой милый: хотя она и графиня, а не Бог весть какая... да, да, не Бог весть какая... Я на этот счет имею опытный глаз. Я знаю ее теперь, как свои пять пальцев. Хотите держать пари, что ваша графиня -- любовница этой гадины -- Фошри? Даю вам слово, что она его любовница. Мы, женщины, это сейчас чуем.
   Стейнер пожал плечами. Со вчерашнего дня его дурное расположение духа еще более усилилось: он получил письма, требовавшие его скорого возвращения в Париж. При том же, что за удовольствие ехать в деревню, для того, чтобы ночевать в салоне, на диванчике?..
   -- Ах, бедненький! -- вдруг вскричала Нана, растроганная бледностью и убитым видом Жоржа.
   -- Как вы думаете, мамаша меня заметила? -- пролепетал он, наконец.
   -- О, без всякого сомнения, потому что она вскрикнула. Ах, голубчик, это все я виновата. Ты не хотел ехать, а я тебя заставила. Послушай, Зизи, хочешь, я напишу твоей мамаше? У нее очень почтенный вид. Я скажу ей, что никогда тебя не видела, и что сегодня Стейнер привел тебя в первый раз.
   -- Нет, нет, не пиши ничего, -- с беспокойством отвечал Жорж. -- Я улажу все сам... Если же мне очень станут надоедать, я сбегу...
   Но он все время оставался задумчивым, соображая, что ему наврать вечером. Все пять экипажей катились по ровной, прямой, как стрела, дороге, усаженной с обеих сторон красивыми деревьями. Равнина тонула в серебристо сером тумане. Дамы переговаривались друг с другом за спинами кучеров.
   Тем временем Каролина Эке вела с Лабордэттом деловой разговор: они оба пришли к заключению, что Нана продаст свою виллу не позже, как через три месяца, и Каролина поручала Лабордэтту купить, ее для нее, потихоньку, за два гроша; она умела обделывать свои делишки. Ехавший впереди их Ла-Фалуаз целовал жирное плечо Гага, не будучи в состоянии достать ее шеи. Но Амели, которой досадно было сидеть и хлопать глазами в то время, когда целовали мамашу, крикнула им, чтоб они перестали. В другом экипаже Миньон и Люси заставляли мальчиков говорить басни Ла-Фонтена, причем Анри выказывал особую прыть, одним духом выпаливая целую басню, не останавливаясь ни на секунду. Но Мария Блонд, ехавшая впереди, начинала уже скучать: ей надоело дурачить эту колоду Титану Нэнэ, которой она рассказывала, что в Париже делают яйца из клея и шафрана. Как это далеко! Когда же, наконец, приедем? Вопрос, переданный от экипажа к экипажу, дошел до Нана, которая, спросив кучера, встала и крикнула в ответ.
   -- Еще каких-нибудь четверть часа... Видите, там церковь за деревьями....
   Затем она прибавила.
   -- Вы, вероятно, не знаете, что Шомонским замком владеет бывшая кокотка времен Наполеона. Эта госпожа кутила на своем веку так, как не кутят в наше время: мне это рассказывал Жозеф, который познакомился с архиерейским швейцаром. Теперь она все по церквам ходит.
   -- А как ее зовут? -- спросила Люси.
   -- M-me д'Англар.
   -- Ирма д'Англар! я ее знавала, -- воскликнула Гага.
   По всей линии экипажей раздались крики удивления. Дамы высовывали головы, чтобы взглянуть на Гага; Мария Блонд и Татана Нэнэ выскочили со своих мест и стали на сиденье, упершись кулаками в откинутый верх экипажа. В воздухе перекрещивались вопросы, едкие замечания, сквозь которые проглядывало, впрочем, скрытое удивление. Гага знавала ее, все чувствовали невольное уважение к такому далекому прошлому.
   -- Да, я была еще молода, -- продолжала Гага, -- но, все-таки, я помню ее знаменитые выезды. Говорят, что у себя дома она была отвратительна. На в экипаже она была так шикарно, что и выразить не могу... О ней ходили такие истории, такие истории... Меня нисколько не удивляет, что у нее теперь свой замок, ей стоило только подуть на человека, чтоб обобрать его как липку... Так Ирма д'Англар еще жива! В таком случае, детки мои, ей теперь будет уже за девяносто!
   Дамы вдруг сделались серьезны. Девяносто лет! Ни одной из них, как заявила Люси, не дотянуть до таких лет. Все перед ней разбитые клячи. Впрочем, Нана объявила, что вовсе не желает быть старой каргой; умереть молодой гораздо веселее. Разговор был прерван хлопаньем бичей кучеров, разгонявших своих лошадей. Однако, не смотря на шум, Люси продолжала разговаривать с Нана на другую тему. Она уговаривала ее ехать завтра вместе с ними обратно в Париж. Выставка закрылась, и им нужно вернуться на свои места; сезон превзошел все их ожидания. Однако Нана упрямилась. Она терпеть не может Париж и не вернется туда так скоро.
   -- Не правда ли, миленький, мы останемся? -- сказала она, сжимая колени Жоржа и не обращая никакого внимания на Стейнера.
   Вдруг экипажи остановились, и удивлённая гости очутились у подножья холма. Одному из кучеров пришлось указать им концом кнута на развалины древнего Шомонского аббатства, скрытые в лесной чаще. Наступило всеобщее разочарование. Дамы нашли все это глупым до идиотства; несколько кусков развалившихся стен, поросших терновником, и полуразрушенная башня. Право, из-за этого не стоило ехать за два лье. Тогда кучер указал им на замок с парком, начинавшимся у самого аббатства, и посоветовал им пройти по тропинке вдоль стены; они обойдут замок кругом, а лошади будут ждать их в деревне, на площади. По его словам, это была великолепная прогулка. Общество согласилось.
   -- Черт возьми, Ирма живет не дурно! -- воскликнула Гага, останавливаясь перед огромной решеткой. Все стали смотреть на густой кустарник, видневшийся сквозь нее. Потом они пошли вдоль стены парка, поднимая головы, чтобы полюбоваться чудными развесистыми деревьями, которые образовали густой зеленый свод над дорогою. Через пять минут они снова очутились перед решеткой. За ней виднелась теперь обширная лужайка, на которой двумя темными пятнами рисовались столетние дубы. Еще через пять минут новая решетка, а за ней бесконечная аллея точно длинный темный коридор, оканчивавшийся чуть заметным светлым квадратиком. Удивление, сперва безмолвное, перешло, наконец, в восклицания. Напрасно они пытались злословить из зависти; против своей воли они постепенно проникались чувством благоговения. Что за сила эта Ирма! Только по ней можно видеть, какая мощь скрывается в женщине. Деревья сменялись деревьями, решетки -- решетками. Поминутно встречались плющи, тополевые аллеи, осиновые рощи и т. п. Когда же этому будет конец? Дамам хотелось увидеть самый замок; им надоело кружиться, не видя сквозь решетки ничего, кроме лужаек и деревьев, они брались руками за железные брусья, прикладывались к ним лицом и невольно проникались глубоким почтением к этому, манящему к себе, но недосягаемому замку, терявшемуся в какой-то бесконечности. Вскоре, отвыкнув ходить пешком, они начали чувствовать усталость, а стена все не кончилась. После каждого поворота узенькой пустынной тропинки, виднелась та же линия серых камней. Некоторые из дам, потеряв надежду когда-нибудь дойти до конца, предлагали вернуться назад. Но чем более они изнемогали от усталости, тем более они проникались благоговением к царственному величию этого жилища.
   -- Это, наконец, глупо! -- пробормотала Каролина Эке, стиснув зубы.
   Нана пожала плечами, чтобы заставить ее замолчать. С некоторого времени, она ничего не говорила, была очень серьезна и немного бледна. Вдруг, после одного поворота, тропинка вышла на деревенскую площадь; стена окончилась, и взорам всех представился замок с огромным двором, обнесенным длинной решеткой из кованого железа. Все остановились, пораженные гордым величием широких крылец и высоких окон и роскошью трех флигелей, окаймленных каменным кордоном. Генрих IV ночевал в этом историческом замке, где до сих пор хранилась его большая кровать с балдахином из генуезского бархата. Нана, подавленная, вздохнула, как ребенок.
   -- Ах, черт возьми! -- пролепетала она чуть слышно.
   Очень сильную сенсацию произвела Гага, сообщив вдруг, что сама Ирма, собственной особой, стоит там перед церковью. Она отлично узнала ее. Все та же, также бодра, несмотря на свои годы, те же глаза, тот же взгляд, когда она принимает вид важной дамы. Вечерня только что кончилась. Ирма несколько времени постояла на паперти. На ней было темное шелковое платье, очень простое и чрезвычайно длинное; почтенное лицо ее придавало ей вид старой маркизы, спасшейся от ужасов революции. В правой руке она держала большой молитвенник, ярко блестевший на солнце. Она медленно пошла через площадь в сопровождении ливрейного лакея, шедшего в десяти шагах от нее. Народ выходил из церкви. Все поселяне низко кланялись ей; один старик поцеловал ей руку, а одна женщина даже хотела стать на колени. Это была могущественная царица, обремененная годами и почестями. Она взошла на крыльцо и исчезла.
   -- Вот, чего можно достигнуть при экономии и аккуратности, -- заметил с уверенностью Миньон, взглянув на своих детей, он, казалось, хотел, чтобы виденное послужило им уроком.
   Тут каждый высказал свое мнение. Лабордэт находил, что она удивительно сохранилась. Мария Блонд отпустила сальность, но Люси рассердилась на нее, сказав, что нужно уважать старость. Все соглашались, что она -- феномен.
   Сели в экипажи. Во всю дорогу от Шомона до Миньотты Нана не проронила ни слова. Два раза она оборачивалась, чтобы бросить последний взгляд на замок. Убаюкиваемая шумом колес, она забыла о присутствии Стейнера и не видела сидевшего против нее Жоржа. В вечернем полумраке пред ней носился все образ тот же Ирмы, проходившей с величием могущественной царицы, удрученной... годами и почестями.
   Вечером Жорж вернулся обедать в Фондетты. Нана, становившаяся все серьезнее и как-то чуднее, потребовала, чтобы мальчуган пошел попросить прощения у мамаши. Так следует, говорила она в припадке внезапного уважения к семье. Она даже заставила его дать слово, что он не вернется ночевать в этот день. Она устала; он же, послушавшись мамашу, исполнит лишь свою обязанность. Жорж, очень недовольный этим нравоучением, явился к матери с тревогой в сердце и с опущенной головой. К счастью его, в это время приехал брат его Филипп, военный, верзила и весельчак, и это избавило его от сцены, которой он боялся. М-m Гугон ограничилась тем, что устремила на него взгляд, полный слез, а Филипп, узнав, в чем дело, пригрозил ему, что вытащит его за уши от этой женщины, если он еще когда-нибудь сунет к ней нос. Жорж, успокоенный, лукаво соображал, что может убежать завтра в два часа, чтобы уговориться с Нана относительно свидания.
   Однако, за обедом, гостям, казалось, было не по себе. Вандевр объявил, что уезжает завтра утром. Ему хотелось вернуться в Париж вместе с Люси. Его удивляло и дразнило, что до сих пор он от нее ничего не добился; кроме того, его забавляла мысль, что он приехал сюда с намерением вести жизнь отшельника, а на самом деле увозит эту женщину.
   Маркиз Шуар, уткнув нос в тарелку, мечтал о дочери Гага. Он припоминал, как она играла у него на коленях. Быстро дети растут! Какая она, однако, стала толстушка.
   Граф Мюффа, сосредоточенный и весь красный, упорно молчал, устремив на Жоржа долгий взгляд. От времени до времени он нервно вздрагивал. По выходе из-за стола, он ушел в свою комнату, ссылаясь на легкую лихорадку. За ним бросился Вено, и там на верху у них произошла сцена: граф Мюффа, рыдая, спрятал свое лицо в подушку; Вено тихим голосом называл его братом и советовал обратиться к Милосердию Божию. Но тот не слушал его, всхлипывая в подушках. Вдруг он вскочил с кровати, воскликнув:
   -- Иду! Я больше терпеть не в силах!
   -- Хорошо! -- пробормотал Вено, -- и я иду с вами.
   Когда они выходили, две тени погружались во мрак одной из аллей. Каждый вечер Фошри и графиня Сабина оставляли Дагенэ с Эстеллой и M-me Гугон, приготовлявшими чай. Граф шел так быстро, что его спутник должен был бежать, чтобы не отставать от него. Задыхаясь, он не переставал, однако, расточать ему самые душеспасительные наставления против искушений плоти. Граф продолжал идти, не раскрывая рта. Подойдя к воротам виллы, он проговорил:
   -- Я не могу... уйдите прочь!
   -- Так пусть же совершится воля Божья, -- пробормотал Вено. -- Он сам выбирает все пути для торжества имени своего. Ваш грех будет одним из орудий в руках его!
   В Миньотте, за обедом, произошла ссора. Нана, по возвращении домой, нашла письмо от Борднава, в котором тот советовал ей еще немного отдохнуть, как будто, ему плевать на нее. Маленькую Виолен вызывали по два раза каждый вечер. Когда же Миньон стал уговаривать ее ехать завтра вместе с ними, Нана, рассердившись, объявила, что не нуждается ни в чьих советах. К тому же, за обедом она вела себя настоящей недотрогой. M-me Лера позволила себе какую то вольность, и Нана вдруг раскричалась, что она не позволит никому, даже своей тетке, говорить сальности у себя в доме. Затем она чуть не уморила всех со скуки своими возвышенными чувствами, приливом глупой честности, целым планом религиозного воспитания для Люизэ и хорошего поведения и экономии для себя. Когда же над ней стали хохотать, она отвечала самыми глубокомысленными изречениями и покачиванием головы убежденной буржуа. Только аккуратность и экономия ведут к богатству, она же постарается по вести свои дела так, чтобы ей не пришлось умирать на соломе. Гости, раздраженные, подсмеивались: нет, это невозможно, Нана сглазили. Но она с безмолвным упрямством только покачивала головою! Она знает, что говорит, у нее свои причины. И она снова погрузилась в свои грезы, среди которых пред ней носился образ Нана очень старой, очень богатой, очень почитаемой...
   Гости уже расходились по спальням, когда пришел Мюффа. Лабордэт первый заметил его еще в саду. Он догадался, в чем дело, и постарался удалить Стейнера, а потом сам провел его за руку по темному коридору до самой спальни Нана. Для таких дел Лабордэт не имел себе соперника. Он был, в высшей степени, ловок и ему, по-видимому, доставляло величайшее наслаждение устраивать счастье других.
   Нана не выказала ни малейшего удивления. Ей только надоела неуверенная докучливость Мюффа. В жизни нужно быть серьезной. Любить слишком глупо: это ни к чему не ведет. К тому же, она чувствовала угрызение совести при мысли о крайней молодости Зизи. Да, она не хорошо поступила.
   За то теперь она вступит на хорошую дорогу и возьмет старого.
   -- Зоя, -- сказала она горничной. -- Уложи чемоданы. Завтра мы едем в Париж.
   Она отдалась Мюффа, но с полным равнодушием.
   Три месяца спустя, в один декабрьский вечер, граф Мюффа прогуливался взад и вперед по пассажу Панорам. Погода стояла теплая и внезапно поливший дождь согнал в пассаж целую толпу гуляющих. Давка была страшная, целый поток людей медленно двигался между двумя рядами лавок. Весь пассаж был залит светом газовых рожков, красных, белых, синих фонарей, огненных кругов и гигантских вееров. Пестрота выставок, золота, ювелирных лавок, хрусталь кондитерских, яркие шелка, модисток, -- все это сверкало под ярким пламенем газовых рефлекторов, за прозрачными, как воздух, зеркальными стеклами. Среди разношерстных вывесок, вдали, виднелась огромная пурпуровая перчатка, походившая на окровавленную отрубленную руку, болтающуюся на желтой манжетке.
   Граф Мюффа медленно поднялся до бульваров. Кинув беглый взгляд на улицу, он повернул назад и, протискиваясь чрез толпу, медленно пошел назад вдоль стен. Какая-то тяжелая сырость, сгущаясь в этом залитом светом воздухе, наполняла пассаж светящимся туманом. По каменным плитам, мокрым от дождевой воды, стекавшей с зонтиков прохожих, звонко отдавались шаги пешеходов, одни нарушавшие тишину. Гуляющие, сталкиваясь поминутно, смотрели друг на друга в упор, безмолвные, бледные от газового освещения. Как будто для того, чтобы избежать этих взглядов, граф остановился перед окном бумажного магазина и принялся чрезвычайно внимательно рассматривать выставленные на нем пресс-папье в виде стеклянных шариков с плавающими в них пейзажами и цветами.
   Он ничего не видел, думая только об одной Нана. Зачем она опять солгала ему? Утром он получил от нее записку, в которой она просила не заходить к ней вечером, под тем предлогом, что Луизэ заболел, и она всю ночь просидит у тетки. Но, не веря ее словам, он зашел к ней на квартиру и узнал от горничной, что Нана только что уехала в театр. Это удивило его, тем более что "Белокурая Венера" исчезла уже с афиши и Нана вовсе не играла в новой пьесе. Зачем же она ему солгала, и что ей понадобилось в Varietes?
   Под влиянием толчков прохожих, граф оставил пресс-папье и остановился пред окном игрушечного магазина, сосредоточенно рассматривая рожки и портсигары, на каждом из которых, на одном углу, была нарисована голубая ласточка. Да, Нана стала совсем не прежней. В первое время, после возвращения из деревни, он был счастлив до сумасшествия, когда Нана, целуя его в бакенбарды, вокруг всего лица, с ужимками кошечки уверяла его, что он ее любимчик и что никого, кроме него, она не любит. Ему не был страшен теперь Жорж, потому что мать держала его взаперти в Фондеттах, и он должен был ограничиваться писанием своей возлюбленной нежных писем. Нана, которую эти письма очень трогали, повторяла Мюффа самые удачные места из них. Оставался толстяк Стейнер. Он очень желал бы заступить его место, но не решался приступить к открытому объяснению. Он знал, что банкир попал в страшный денежный кавардак, что он цепляется, как утопающий, за соляные акции и лезет из кожи, чтобы еще что-нибудь выжать из них. Когда ему случалось встречаться со своим соперником у Нана, та благоразумным тоном объясняла ему, что не может же она вышвырнуть его за дверь, как собачонку, после всего, что он для нее сделал! К тому же, в течение трех последних месяцев, он жил в таком чувственном ошеломлении, что, кроме жажды обладания, он ничего ясно не ощущал. При таком позднем пробуждении плоти, им овладело какое-то детское обжорство, не допускавшее ни тщеславия, ни ревности. Одно только был он в состоянии понять совершенно ясно: это то, что Нана стала не так мила с ним и уже не целует его в бакенбарды. Это его беспокоило. Как человек, совершенно не знающий женщин, он спрашивал себя, что может она против него иметь?
   Мысли его снова возвращались к утреннему письму, к этому сплетению лжи и небылиц, состряпанному с единственной целью провести вечер в театре. Под новым напором толпы Мюффа перешел на другую сторону пассажа. Теперь он ломал себе голову на крыльце ресторана, уставившись на ощипанных жаворонков и огромную семгу, выставленных в витрине.
   Наконец, он как бы решился оторваться от этих предметов. Тряхнув головой, он взглянул вверх и заметил, что уже около девяти часов. Нана, без сомнения, скоро должна выйти; он решил потребовать у нее объяснения. Мюффа пошел вперед, вспоминая о том, сколько раз он проводил здесь долгие часы, ожидая Нана, по окончании представления, чтобы ехать вместе к ней домой. Все магазины были ему знакомы, он узнавал даже их запах -- благоухание косметических магазинов, обдававшее его из распахнутых дверей, запах ванили, поднимавшийся из подвала шоколадной фабрики, резкая вонь русской юфти из кожевенного магазина. Он не смел останавливаться, боясь повстречать взгляд конторщиц, спокойно смотревших на него, как на старого знакомца. С минуту он рассматривал круглые окошечки второго этажа, выглядывавшие из-за вывесок, как будто он видел их в первый раз. Затем, он снова повернул назад и дошел до бульвара, где простоял несколько минут. Дождь почти перестал идти, сверху падала лишь тонкая дождевая пыль, сырость которой немного охладила его. Он стал думать о своей жене. Теперь она около Макона, в замке своей приятельницы m-me Шазель, чувствовавшей себя очень дурно с самой осени. Экипажи катились по целому морю грязи. В деревне, должно быть, отвратительно в такую погоду, подумал он. Но вдруг им снова овладело беспокойство, и он поспешно вернулся в пассаж, быстро протискиваясь сквозь толпу: ему пришло в голову, что если Нана что-нибудь подозревает, то она проскользнет чрез Монмартрскую галерею.
   Граф принялся сторожить у самой двери театра. Он не хотел ждать в этом проходе, где его могли узнать. Это был глухой угол между галереей Варьете и С. Марк, где помещались темные давки: сапожные без покупателей, лавка старой мебели, закоптелая читальня, где слабо мерцали лампы под абажурами, бросая вокруг зеленоватый свет; здесь постоянно сновали господа хорошо одетые, терпеливо выжидавшие у подъезда артистов, где всегда толпились фигурантки из лохмотьях и пьяные машинисты. Газовый рожок под матовым колпаком освещал вход театра. Одну минуту Мюффа думал войти, чтоб расспросить m-me Брон: быть может, Нана уже вышла с другой стороны. Однако, он сообразил, что если она еще в фойе или в уборной, капельдинерша может предупредить ее, и тогда она наверно улизнет. Поэтому, он снова принялся ходить медленно взад и вперед, решившись уйти только тогда, когда затворят решетку, как это с ним нередко бывало. Его коробило при мысли, что ему придется возвращаться домой одному. Всякий раз, когда из театра выходили растрепанные женщины или мужчины в грязных рубашках и оглядывали его, он отходил к читальне; там, между двумя афишами, приклеенными к окну, сидел старик перед большим столом и читал газету; свет лампы с зеленым колпаком бросал зеленоватый свет на газету и на его руки. Около десяти часов появился какой-то господин, высокий, белокурый, в перчатках, который тоже принялся ходить перед театром. И тот, и другой, при встрече, обменивались косым и недоверчивым взглядом. Граф доходил до угла обеих галерей, украшенных зеркальною панелью, где отражалась вся его фигура. При виде своей важной осанки, он одновременно ощущал стыд и страх.
   Пробило десять часов. Вдруг граф вспомнил, что он может легко убедится, находится ли Нана в своей уборной. Поднявшись на крыльцо театра и пройдя сени, выкрашенные желтой краской, он вышел на двор через заднюю дверь, оставлявшуюся всегда открытой. Узкий двор, сырой, как подвал, с вонючими отхожими местами, колодцем и всяким сором, которым его заваливал капельдинер, казался, в этот поздний час, окутанным какой-то темной мглой; но две высокие стены, возвышавшиеся над ним и испещренные окнами, горели яркими огнями; внизу помещались мелочная лавка и отделение пожарных, на лево -- канцелярия; на право и на верху -- уборные артистов. Освещенные окна имели вид огненных пастей, горевших над будкой. Граф тотчас же заметил свет в уборной Нана во втором этаже; успокоенный и счастливый, он забылся на минуту с широко раскрытыми глазами среди вонючего и грязного двора старого парижского дома. Крупные капли воды падали из какого-то желоба. Луч света, проникавший из окна г-жи Брон, освещал угол заплесневевшего двора, с облупившейся стеной и целой грудой битой посуды и всякого мусора, среди которого в каком-то горшке зеленел кустик великолепного вершлета. Вдруг заскрипела задвижка у двери, и граф поспешил удалиться.
   Нана, конечно, сейчас должна сойти. Он вернулся к читальне. При слабом свете лампы старичок продолжал сидеть неподвижно с газетой в руках. Затем, граф снова принялся ходить, встречаясь с белокурым господином, на которого он смотрел с торжествующим видом. Теперь он доходил еще дальше, прогуливаясь взад и вперед; он проходил галерею Варьете, Фейдо и большую галерею, мрачную, холодную и погруженную в густой, мрак; возвращаясь, он шел мимо театра, огибая галерею С. Марк, и отваживался доходить до галереи Монмартр, где его интересовала какая-то машинка для пилки сахара. Но, после третьего раза, страх пропустить Нана заставил его забыть свое собственное достоинство.
   Он, вместе с другим господином, остановился перед самым театром, обмениваясь с ним, отчасти, смиренным, отчасти недоверчивым взглядом, опасаясь встретить в нем соперника. Они ничего не решались сказать машинистам, которые, выходя покурить в антрактах, бесцеремонно толкали их. Три женщины, высокие и растрепанные, появились на крыльце, и поджидавшие продолжали стоять с опущенными головами, чувствуя на себе их насмешливые взгляды и выслушивая их наглые замечания. Плутовки, проходя мимо, задевали их, как бы случайно.
   В эту минуту Нана показалась на крыльце. Увидав Мюффа, она побледнела.
   -- Ах, это вы! -- проговорила она.
   Фигурантки присмирели, увидав ее; они выстроились в ряд с видом служанок, застигнутых врасплох госпожой. Высокий господин посторонился с печальным видом.
   -- Дайте же мне руку, -- сказала Нана нетерпеливо.
   Они медленно удалились. Граф, намеревавшийся приступить к допросу, не знал, с чего, начать. Она заговорила первая, объясняя ему в нескольких словах, что она пробыла у своей тетки до 8 часов; но, когда Луизэ сделалось лучше, она вздумала зайти на минуту в театр.
   -- Разве там было что-нибудь важное?
   -- Да, новая пьеса, e отвечала она нерешительно. E Желали знать мое мнение.
   Он чувствовал, что она лжет. Но ощущение теплой руки, которая твердо опиралась на его руку, заставило его молчать. Его гнев и раздражение от долгого ожидания исчезли, его единственной заботой было сохранить ее возле себя. На другой день он постарается узнать, зачем она заходила в театр.
   Нана, в тревожном состоянии, не зная на что решиться, остановилась на углу галереи "Варьете" перед магазином, где были выставлены веера.
   -- Смотри, как красива эта отделка из перьев и перламутра, -- заметила она и, затем, равнодушно прибавила:
   -- Так ты меня проводишь до дома?
   -- Конечно, отвечал он с удивлением, ведь твоему ребенку лучше?..
   Нана пожалела о своей выдумке. А, может быть, у Луизэ припадок повторится, не лучше ли ей вернуться в Батиньол? Но так как он предложил ее сопровождать, то она замолчала.
   Одну минуту ею овладело бешенство, которое овладевает человеком, когда он не имеет исхода и в то же время вынужден принимать довольный вид. Она покорилась своей судьбе, решившись подождать; если ей удастся отделаться от него до полуночи, то дело будет улажено.
   -- Ах, да, я и забыла. Ты сегодня холостой, твоей жены нет; она, кажется, вернется только завтра.
   -- Да, -- отвечал Мюффа, недовольный тем, что она так бесцеремонно заговорила о графине.
   Но она настаивала, желая знать, пойдет ли он ее встречать на железную дорогу. Она замедлила шаг, как бы засматриваясь на магазины.
   -- Посмотри-ка, -- сказала она, останавливаясь перед ювелиром, какой странный браслет!
   Нана очень любила пассаж Панорам. Она с молодости хранила страсть к разным безделушкам, подделкам золотых и драгоценных изделий. Проходя мимо, она не могла не остановиться перед окнами магазинов; она забывалась перед окнами кондитерских, заслушиваясь звуками органа или выкрикиваемой дешевой распродажи разных безделушек, в роде несессеров, зубочисток, пресс-папье, в виде колоны с термометром.
   Но, на этот раз, она был слишком возбуждена; она ничего не замечала. Ее тяготило сознание, что она не свободна; подавленная злоба пробудила в ней неистовое, желание сделать какую-нибудь глупость. Какая польза иметь дело с так называемыми, порядочными людьми? Она истратила деньги Стейнера и принца на какие-то прихоти, не зная сама, куда они ушли. Даже ее квартира на бульваре Гаусмана еще не совсем была отделана. Один салон, обитый красным атласом, был разукрашен и загроможден, как мебельная, лавка. Однако теперь кредиторы осаждали ее гораздо более чем прежде, когда у нее не было ни копейки. Это удивляло ее, так как она считала себя образцом бережливости и расчетливости. Негодяй Стейнер приносит только по тысяче франков, это в такие дни, когда она грозит ему изгнанием, если он их не достанет. Что касается Мюффа, то это какой-то идиот: он совсем не понимает, что женщине нужны деньги, и она не могла даже сердиться на него за его скаредность. Как бы она вытурила всех этих господ, если бы не повторяла себе, что только хорошим поведением можно нажить состояние! Надо быть благоразумной, Зоя твердит это ей каждое утро. При том же, она всегда хранила в душе, как святыню, воспоминание о шалонском замке. И вот, почему, несмотря на сдержанную злобу, она, опираясь на руку графа, покорно переходила от магазина к магазину, среди редевшей толпы прохожих. Мостовая была суха; свежий ветер пронизывал галерею, колебля пламя цветных фонарей и газовых рожков, горевших в виде вееров у дверей магазинов. У дверей ресторана гарсон тушил лампы; между тем, в пустых и освещенных магазинах, конторщицы, неподвижные и сонные, казалось, спали с открытыми глазами.
   -- Ах, какая прелесть! -- воскликнула Нана у последнего магазина, делая шаг назад, чтоб полюбоваться левреткой из бисквита, с поднятой лапкой, стоявшей над гнездом, скрытым в розовом кусте.
   Наконец, они вышли из пассажа, и Нана не захотела брать карету. Она уверяла, что погода прелестна, а потому им нечего спешить и гораздо лучше вернуться пешком. Проходя мимо английского ресторана, ей вдруг, захотелось устриц; она вспомнила, что с утра ничего не ела, встревоженная болезнью Луизэ. Мюффа не смел ей противоречить; но так как он открыто еще никуда не являлся в сопровождении Нана, то он потребовал отдельную комнату, поспешно проходя по коридору. Она следовала за ним, как человек, хорошо знакомый с местом. Она уже входила в комнату, дверь которой отворил перед ними гарсон, как вдруг в смежном салоне раздался взрыв хохота. Человек вышел из двери. Это был Дагенэ.
   -- А! Нана! -- воскликнул он, узнав ее.
   Граф быстро исчез в отворенную дверь кабинета. Дагенэ, мигнув ему вслед, прибавил:
   -- Черт возьми! Видно твои дела идут на лад, если ты уже добралась до Тюльери!
   Нана улыбнулась, приложив палец к губам, в знак молчания.
   Он был навеселе, но она была рада его видеть, сохраняя еще к нему некоторую нежность, несмотря на то, что он имел трусость не узнавать ее, когда встречался с ней, находясь в обществе порядочных женщин.
   -- Что ты поделываешь? -- спросила она его дружелюбно.
   -- Я стараюсь остепениться, -- отвечал он. -- Кроме шуток, я намерен жениться.
   Она пожала плечами с сожалением. Он продолжал шутить, говоря, что не стоит играть на бирже для того только, чтобы иметь чем платить за букеты. Триста тысяч франков хватили ему только на восемнадцать месяцев. Пора ему остепениться. Он женится на богатой невесте и кончит жизнь префектом, как его отец. Нана продолжала недоверчиво улыбаться и, указав движением головы по направлению к салону, спросила:
   -- С кем это ты?
   -- О, это целая компания, -- воскликнул он, забыв о своих планах при этом напоминании; -- Представь себе, Леа рассказывает о своем путешествии в Египет. Это до того забавно! Там, между прочим, идет речь о купанье...
   Он готовился передать рассказ. Нана медлила. Они стояли друг против друга в узком коридоре. Было очень жарко, газовые рожки горели под низким потолком; воздух был пропитан запахом кухни. По временам, когда шум в салоне возрастал, они должны были приближаться друг к другу, чтоб расслышать слова. Гарсон, поминутно пробегая с тарелками в руках, расталкивал их. Но они не переставали болтать под шумный говор веселой компании, среди толкотни лакеев.
   -- Посмотри, -- заметил Дагенэ, указывая глазами на дверь, за которой исчез Мюффа.
   Оба посмотрели в ту сторону. Дверь колебалась, как бы от слабого прикосновения. Наконец, она медленно затворилась без малейшего шороха. Они молча улыбнулись. Графу там, небось, весело одному.
   -- Ты читал статью Фошри на счет меня? -- вдруг спросила Нана.
   -- О "Золотой мухе"? Да, читал, но я ничего не говорил, думая, что тебе это неприятно.
   -- Почему же? -- спросила она с удивлением. -- Это очень длинная статья.
   Ей, очевидно, льстило, что ею занимаются в "Фигаро". Без объяснения парикмахера Франсиса, который ей принес эту статью, она бы не поняла, что речь идет о ней, так как ее не называли по имени. Дагенэ смотрел на нее исподлобья с какой-то скверной улыбкой.
   -- Позвольте! -- воскликнул гарсон, грубо расталкивая их и пронося мимо какое-то пирожное.
   Нана сделала несколько шагов по направлению к комнате, где ожидал ее Мюффа.
   -- Ну, прощай, -- возразил Дагенэ. -- Иди к своему рогоносцу.
   Она остановилась.
   -- Почему ты его так называешь?
   -- Потому, что он рогоносец, черт побери!
   Она возвратилась, сильно заинтригованная, с блестящими глазами и напряженным вниманием на лице...
   -- Вот, как! -- сказала она просто.
   -- Как! ты этого не знала! -- продолжал он в полголоса. Его жена живет с Фошри, милая моя... Это, должно быть, началось в деревне... Я встретился с Фошри перед тем, как идти сюда, и подозреваю, что у них сегодня свидание, на его квартире. Она, кажется, уехала под предлогом путешествия. Нана онемела от изумления.
   -- А, ведь, я это подозревала! -- воскликнула она вдруг, ударяя себя по бедрам. -- Я это угадала, увидав ее там па дороге... На что это похоже! Честная женщина, обманывающая своего мужа и еще для такого прохвоста, как Фошри! Он ее научит добру.
   -- О, -- заметил Дагенэ, -- для нее это не в первый раз. Он, может быть, не первый...
   Нана воскликнула с негодованием:
   -- Неужели!.. Вот так народец. Хороши, нечего сказать!
   -- Позвольте! -- прокричал гарсон, с бутылками в руках, разделяя их. Дагенэ взял ее за руки и заговорил мягким и нежным голосом, которым он так умел очаровывать женщин.
   -- Прощай, дорогая... Ты знаешь, я все еще люблю тебя.
   Она, улыбаясь, высвободила свою руку и, заглушаемая криками и хлопаньем, раздавшимися в соседнем салоне, проговорила:
   -- Глупенький... Этого уже не будет. Впрочем, заходи как-нибудь на днях. Поболтаем.
   Затем, приняв серьезный вид глубоко возмущенной добродетели, она продолжала:
   -- А! Так он рогоносец!.. Ну, друг мой, это неприятно. Я всегда питала отвращение к рогоносцам.
   Когда она, наконец, вошла в кабинет, Мюффа покорно сидел на диване, бледный, с дрожащими руками, не решаясь сделать ей ни одного упрека. Она была взволнована, чувствуя к нему в одно и тоже время и жалость, и презрение. Бедный человек, так нагло обманутый женою. Она хотела броситься к нему на шею, чтобы утешить его. Впрочем, так ему и надо; он идиот в отношении женщин. Это для него наука. Однако жалость взяла верх. После устриц, она не ушла, как задумала раньше. Она пробыла не более четверти часа в кафе, и вернулись вместе на бульвар Гаусмана. Она старалась быть благоразумной, убеждая себя, что необдуманные поступки портят жизнь. Было одиннадцать часов; она надеялась незаметным образом спровадить Мюффа ранее двенадцати.
   Из предосторожности она отдала Зое приказание вполголоса.
   -- Ты его постережешь и попросишь не шуметь, если этот еще не уйдет.
   -- Да куда же я его дену?
   -- Оставь его у себя на кухне. Это безопаснее.
   Мюффа, войдя в комнату, уже снимал сюртук. В камине горел огонь. Эта была все та же комната с палисандровою мебелью, покрытой штофом с голубыми цветами на сером фоне. Два раза Нана мечтала переменить обивку; в первый раз она хотела обить мебель черным бархатом, в другой раз белым атласом с розовой отделкой. Когда же Стейнер выдавал ей на это деньги, она их прокучивала.
   С тех пор, как она жила на широкую ногу, она исполнила всего две свои прихоти: купила тигровую шкуру к постели и хрустальную висячую лампу на потолок.
   -- Я спать не хочу и не лягу, -- заметила Нана, когда они остались наедине.
   Граф повиновался ей с покорностью человека, который знает, что свидетелей нет. Он думал только о том, как бы ее не рассердить.
   -- Как хочешь, -- проговорил он.
   Однако, он снял сапоги, усевшись перед камином.
   Одним из любимых удовольствий Нана было раздеваться перед зеркалом, в котором она видела себя во весь рост. Она была в восторге от своей красоты и могла по целым часам стоять перед зеркалом в немом созерцании изящных линий своего тела. Присутствие мужчин не стесняло ее. Нередко парикмахер заставал ее в таком виде, и она даже не оборачивала головы. Мюффа сердился на нее за это, она же смотрела на него с удивлением. Что он в этом видит нехорошего? Разве она это делает для себя, а не для других, что же в этом дурного? Почему ей не забавляться по своему, когда это никому не вредит?
   На этот раз, чтобы лучше рассмотреть себя, она зажгла все шесть свечей, стоявших по обеим сторонам зеркал. Спуская с плеч свою рубашку, она остановилась на минуту и спросила:
   -- Послушай, ты не читал статью в Фигаро?.. Газета там на столе. Прочти-ка ее и скажи мне, что ты о ней думаешь?
   Она вспомнила двусмысленную улыбку Дагенэ; ее мучило какое- то сомнение: быть может, она неверно поняла. Если этот негодяй Фошри поднял ее на смех, она сумеет отомстить.
   -- Говорят, что в этой статье речь идет обо мне, продолжала она с притворным равнодушием. Как ты думаешь, миленький, это правда?
   Мюффа читал медленно. Фошри в своей статье, под заглавием "Золотая Муха", передавал рассказ о молодой девушке, рожденной от четырех или пяти поколений пьяниц, с кровью, испорченной наследственной нищетой и пьянством, превратившимся в ней в истерическое расстройство. Она выросла в предместья, на мостовой Парижа. Красивая, стройная, с великолепным телом, как растение, выросшее на навозе, она мстила за несчастных и отверженных бедняков, плодом которых она была. Она вносила в аристократию разложение, бродившее в народе. Она олицетворяла собою силу природы, фермент разрушения, развращая Париж в своих белоснежных объятиях. В конце статьи эту женщину сравнивали с золотой мухой, вылетевшей из навоза, с мухой, разносившей заразу, которая, переливаясь яркими цветами, отравляет людей одним своим прикосновением, проникая даже во дворцы сквозь отворенные окна. Мюффа поднял голову и неподвижно уставился в огонь.
   -- Ну, что? -- спросила Нана.
   Но он не отвечал. Он, по-видимому, собирался перечитывать хронику. Холод пробежал по его спине. Хроника была метко написана, с неожиданными оборотами и причудливыми сравнениями. Доведенная до безумного комизма, сквозь который слышались взрывы нервного хохота, эта статья, казалось, принадлежала скорее перу зубоскала, чем моралиста. Однако Мюффа был поражен ею потому, что она внезапно пробудила в нем все то, о чем он старался не думать с некоторого времени.
   Он взглянул на Нана. Но она была погружена в самосозерцание; она разглядывала себя с удивлением молодой женщины, в первый раз сознавшей свою красоту. Она медленно разводила руками, чтоб любоваться своим станом Венеры, наклонялась, изгибалась, желая видеть себя в профиль и прямо, рассматривая тонкие очертания шеи и мягкие линии ног.
   Мюффа смотрел на нее. Она его пугала. Газета выпала из его рук. В эту минуту, как бы отрезвившись, он презирал себя. Это верно: в три месяца она испортила его жизнь, он чувствовал уже в себе заразу, которой он ранее и не подозревал. Теперь в нем начнется разложение. В одну минуту он понял силу зла, внесенного этим ферментом; он сам отравлен, его семья разрушена, часть общества готова рухнуть и уничтожиться. Не отводя от нее глаз, он, как бы, старался проникнуться отвращением к ее наготе.
   Он вспоминал свое прежнее отвращение к женщине, к чудовищу, исполненному всякие скверны, о котором говорится в апокалипсисе.
   Наконец, она надела длинную рубашку с кружевом и села на пол перед камином. Это было ее любимое место. Вспомнив про хронику Фошри, она принялась расспрашивать Мюффа, но тот отвечал вяло, не желая ее сердить. К тому же он заметил, что она имеет что-то против Фошри. Затем, она погрузилась в глубокое молчание, обдумывая средство удалить скорее графа. Ей хотелось придумать что-нибудь половчее, потому что у нее было доброе сердце, и она не любила огорчать людей; тем более, что этому человеку изменила жена, и ей, в конце концов, его становилось жаль.
   -- Так ты завтра утром ожидаешь свою жену? -- спросила она вдруг.
   Мюффа сидел в кресле с усталым видом. Он отвечал утвердительно кивком головы. Нана смотрела на него серьезно, занятая своими мыслями.
   -- Ты давно женат? -- спросила она.
   -- Девятнадцать лет, -- отвечал он.
   -- А!.. А что твоя жена -- хорошая? Вы ладно живете между собою?
   Он молчал. Но потом он, несколько смущенно, проговорил:
   -- Но, ведь, я просил тебя никогда не говорить об этом.
   -- Это почему? -- воскликнула она с досадой. -- Говоря о твоей Жене, я ее, кажется, не съем... Э, голубчик, все женщины стоят друг друга.
   Нана остановилась, боясь сказать слишком много. Она приняла покровительственный тон, считая себя очень доброй. Бедный человек, его надо пожалеть! К тому же, ей пришла в голову веселая мысль. Она улыбнулась и проговорила:
   -- Скажи, ты не живешь больше со своей женой?
   -- Нет, даю тебе честное слово, -- отвечал он, опасаясь сцены.
   -- И ты думаешь, что она настоящая деревяшка?
   Он кивнул головой, в знак согласия.
   -- Потому-то ты и любишь меня? Отвечай, я не рассержусь.
   Он опять кивнул головой.
   -- Отлично! -- сказала она. -- Я так и думала. Ах, бедняжка!.. Послушай, ты знаком с моей теткой Лера. Когда она придет сюда, попроси ее рассказать тебе историю зеленщика, что живет под нею... Черт возьми! как горячо. Постой немножко, я повернусь. Теперь погрею себе левый бок.
   Когда она подставила к огню свой жирный бок, ей пришла в голову пресмешная мысль, от которой она сама рассмеялась.
   -- Не правда ли, я теперь, точь-в-точь, похожа на гуся?.. Именно, гусь на вертеле. Верчусь, верчусь. Право, я совсем жарюсь в собственном соку.
   Она принялась громко хохотать, но, вдруг, в эту минуту из кухни донеслись голоса и хлопанье дверей. Мюффа, удивленный, устремил на нее вопрошающий взгляд. Она сделалась серьезной и озабоченной. Это, наверное, Зоин кот, препоганое животное, которое все бьет. При этом она взглянула на часы. Половина первого. Как это она совсем забыла о том, что решила позаботиться о счастье своего бедненького рогоносца!
   Но теперь, когда другой уже тут, нужно спровадить его, и, притом, поскорее.
   -- Что ты хотела сказать? -- заискивающим голосом, спросил граф Мюффа, счастливый тем, что она так любезна с ним на этот раз.
   Но она так торопилась отделаться от него, что, вдруг, перейдя в совершенно другое настроение, -- сделалась грубой и наглой, и уже не церемонилась в выражениях.
   -- Ах, да! -- воскликнула она. -- О зеленщике и его жене. Так вот, видишь ли, миленький, они совсем не знали друг друга... Жили, как чужие... Кончилось тем, что, считая ее сущей деревяшкой, он стал заводить знакомства с разными... и с ним случались всякие гадости; она же, со своей стороны, утешалась с ребятами, которые были половчее мужа-пентюха... Так подобные отношения всегда кончаются, -- мне это хорошо известно. Вот, что значит не понимать друг друга.
   Мюффа побледнел, поняв, наконец, к чему клонятся все ее намеки, и хотел заставить ее замолчать; но она чересчур расходилась.
   -- Нет, -- крикнула она, -- дай мне кончить! Если б вы не были ослами, то были бы так же внимательны к вашим женам, как и к нам; а если бы ваши жены не были индюшками, то они потрудились бы делать, для удержания вас, по крайней мере, то, что мы делаем для того, чтобы завлекать вас. Все это -- одно жеманство... Так вот что, миленький! Намотай себе это на ус!
   -- Не говорите о честных женщинах, -- грубо сказал он, -- потому что вы их не знаете.
   Нана вскочила на колени.
   -- Как, я их не знаю? -- вскричала она. -- Замарашки все твои честные женщины -- вот что! Держу пари, что между ними не найдется ни одной, которая посмела бы рассказать про себя все, как я... О, не приставай ты ко мне с твоими честными женщинами, не то я скажу тебе нечто такое, в чем потом сама буду каяться.
   Вместо всякого ответа, Мюффа пробормотал какое-то бранное слово. Нана, в свою очередь, побледнела. Она пристально смотрела на него в течение нескольких секунд, не говоря ни слова. Потом, ясным, отчетливым голосом, проговорила:
   -- Что бы ты сделал, если бы жена обманула тебя?
   Он ответил угрожающим жестом.
   -- Ну, а если бы я тебя обманула?
   -- О, ты... -- пробормотал Мюффа, пожимая плечами.
   Нана вовсе не была зла. С самого начала разговора, ей ужасно хотелось сказать ему, что он рогоносец, но она удерживалась. Она желала бы тихонько происповедовать его, но это, наконец, выводило ее из себя. Пора было кончить.
   -- В таком случае, мой миленький, не понимаю, чего ты ко мне лезешь? Вот уже два часа, как ты наскучаешь мне. Ступай лучше за своей женой. Я тебе скажу, где она: у Фошри, улица Тетбу, на углу Провансальской... Видишь, я тебе даю даже адрес.
   При этих словах Мюффа поднялся со своего места, шатаясь, подобно быку, пораженному обухом. Но это еще более поощрило ее, и она прибавила торжественно:
   -- Нечего сказать, хороши ваши честные женщины, которые вмешиваются в наши дела и крадут у нас любовников!..
   Но она не кончила: сильным толчком он повалил ее на пол и поднял над ней сапог, намереваясь размозжить ей голову, чтоб заставить ее замолчать. Она страшно испугалась. Граф принялся бегать по комнате, как сумасшедший. Его зловещее молчание и ужасная внутренняя борьба тронули Нана до слез. Она глубоко раскаивалась в своей неосторожности и, придвинувшись к огню, чтоб погреть себе правый бок, пыталась утешить графа.
   -- Послушай, голубчик, честное слово, я думала, что ты все уже знаешь. Иначе я, право, ничего бы не рассказала тебе. Да, наконец, это, может быть, и не правда. Я ничего не утверждаю. Об этом говорят, но что это доказывает? Право, ты напрасно горячишься. Если б я была мужчиной, я бы наплевала на всех женщин. Видишь ли, женщины, как сверху, так и снизу, все похожи друг на друга: все они -- дрянь.
   Она бранила всех женщин из самоотвержения, желая смягчить нанесенный ему удар. Но он ничего не слушал и не понимал. Не переставая ходить, он надел ботинки и сюртук. Затем он еще несколько минут походил по комнате, как бы отыскивая дверь, и, наконец, стремглав выбежал из комнаты. Нана очень рассердилась.
   -- Ну и скатертью тебе дорога! -- крикнула она громко, хотя, кроме нее, в спальне никого уже не было. Каков! еще сердится, когда ему говорят... А я то еще извинялась! Ведь я первая попросила прощения! Да и не сам ли он подзадоривал меня?
   Однако, она, все-таки, была недовольна собою. Но делать было нечего.
   -- Не виновата же я, в самом деле, что жена наставила ему рога!
   Наконец, обжаренная со всех сторон, горячая, как печь, она юркнула в кровать, позвонив Зою, чтобы та впустила другого, поджидавшего уже на кухне.
   Выйдя от Нана, Мюффа быстро пошел вперед. Только что прекратился проливной дождь, и на грязных улицах было скользко. Подняв машинально глаза к небу? он увидел клочки черных, как сажа, облаков, бежавших по луне. В этот поздний час на бульваре Гаусмана было почти пусто. Он прошел мимо дровяных дворов, расположенных близь оперы, бормоча бессвязные слова. Эта девка лжет. Она выдумала это по глупости и по злобе. Ему следовало размозжить ей голову, когда она лежала у его ног. Это чересчур позорно. Он никогда больше не увидит ее, никогда не прикоснется к ней, иначе он будет последний из подлецов! Он глубоко вздохнул, точно с него свалилась страшная тяжесть. О, проклятое голое чудовище, глупое, поджаренное, как гусь, плюющее на все, что он привык уважать в течение сорока лет! Луна выглянула из-за облаков, покрыв белой скатертью пустынную улицу. Ему вдруг сделалось страшно, и он зарыдал, полный горя и отчаяния.
   -- Боже мой! -- пробормотал он, -- все кончено, ничего больше нет!
   Запоздалые пешеходы проходили еще по бульвару. Он пытался успокоиться. Слова этой женщины все еще звучали в его пылавшей голове; ему хотелось теперь обдумать факты. Графиня должна была вернуться от m-me Шезель только завтра утром, но что могло помешать ей вернуться в Париж вечером и поехать на свидание к этому человеку? Он припоминал теперь некоторые подробности из времени их пребывания в Фондеттах. Однажды он застал Сабину под деревом до того взволнованной, что, она не могла ему ничего ответить. Этот человек был тут же. От чего же не могла она теперь быть у него? Чем более он думал об этом, тем более это казалось ему вероятным. В заключение это показалось ему даже совершенно естественным н неизбежным. В то время как он сидел у кокотки, жена его сидела у своего любовника. Что могло быть проще и логичнее? Рассуждая таким образом, он силился оставаться хладнокровным. Он чувствовал, что впал в грех безумного плотоугодия, который, разверзаясь все больше и больше, подобно бездонной пропасти, поглотил весь окружавший его мир.
   Жгучие образы преследовали его. Нагая Нана вызывала образ нагой Сабины. При этом видении, сопоставлявшем их с такой бесстыдной близостью, он споткнулся и чуть не попал под колесо извозчичьих дрожек. Женщины, выходившие из одного кафе, еще не закрытого, не смотря на позднюю пору, со смехом принялись подталкивать его. Слезы снова подступили ему к горлу, и, не желая плакать при всех, он поспешил свернуть в темную и пустынную улицу Россини, где принялся рыдать, как ребенок, идя вдоль безмолвных домов.
   -- Конечно, -- повторял он глухим голосом, -- ничего у меня больше нет! ничего больше нет!
   Он рыдал так сильно, что должен был прислониться к одной двери, закрыв мокрое лицо руками. Шум чьих-то шагов заставил его встрепенуться. Ему было и стыдно, и страшно, он бегал от людских глаз, как ночной бродяга. Встречаясь с кем-нибудь на тротуаре, он старался принять развязный вид, воображая, что его историю можно отгадать по его походке. Он прошел по улице Grande Bateliere до улицы Faubourg Montmartre. Но свет фонарей испугал его, и он повернул назад. В течение целого часа бегал он, таким образом, из квартала в квартал, выбирая самые темные закоулки. Но, без сомнения, у него была тайная цель, к которой он постепенно приближался, хотя и с бесконечными изворотами. Наконец, на углу одной улицы он поднял глаза. Он пришел. Это был угол улиц Тетбу и Провансальской. Он употребил час времени, чтобы дойти туда, тогда как это можно было сделать в пять минут. Он вспомнил, что месяц тому назад был у Фошри, чтоб поблагодарить его за одну из его хроник о бале в Тюльери, где было упомянуто и его имя. Он жил в антресолях; маленькие квадратные окошечки его квартиры были на половину закрыты колоссальной вывеской какой-то лавки. Последнее окно слева перерезывалось яркой полосой света, проходившего сквозь плохо закрытые ставни. Он остановился, устремив глаза на эту полосу света, чего-то ожидая.
   Луна утонула в черном, как чернила, небе, и начал моросить холодный мелкий дождик. На колокольне церкви св. Троицы пробило два. Улицы Провансальская и Тетбу убежали вдаль, пустынные, освещенные бесконечным рядом фонарей, терявшихся в желтом тумане. Мюффа не шевелился. Он вспомнил, что это была комната, обитая красными обоями, с кроватью в стиле Людовика XV в глубине. Лампа стояла, вероятно, на камине справа. Они, наверное, уже легли, потому что не промелькнуло ни одной тени, и полоса света оставалась неподвижной, как отблеск ночника. Устремив глаза все на ту же точку, Мюффа составлял план: позвонить, подняться вверх, не отвечая на вопрос швейцара, выломать дверь и броситься к ним в спальню, чтобы захватить их на месте преступления. На мгновение его остановила мысль, что с ним нет оружия; но потом он решил, что и руками задушит их обоих. Он возвращался к своему плану, обдумывая и исправляя его, не переставая при этом высматривать, не явится ли какой-нибудь обличительный признак. Если бы в эту минуту в окне мелькнула тень женщины, он бы позвонил. Но его леденила мысль, что он, может быть, ошибается. Что он в таком случае скажет? К тому же, им снова начинали овладевать сомнения -- его жена не могла быть у этого человека; это слишком чудовищно, невозможно. Но он, все-таки, не уходил. Он погрузился мало-помалу в какое-то не то оцепенение, не то полусон, который, вследствие продолжительного ожидания и упорного сосредоточения на одной точке, наполнялся галлюцинациями.
   Пошел ливень. Два полицейских прошли мимо, и он должен был отойти от ворот, к которым он, было, прижался. Когда они ушли, он снова вернулся, весь мокрый и дрожа от холода.
   Светлая полоса оставалась все на прежнем месте, ясная, неподвижная. Он уже собрался было уходить, когда вдруг мелькнула какая-то тень. Но она исчезла так быстро, что он подумал, что, может быть, ошибся. Но вслед затем забегали одна за другою новые тени, как будто в комнате поднялась страшная суматоха. Мюффа стоял, точно пригвожденный к противоположной стене. У него невыносимо жгло в желудке, но он терпеливо ждал. Мелькали профили рук и ног; огромная рука бегала по потолку с кувшином, но ничего нельзя было ясно рассмотреть. Ему показалось, однако, что он заметил женский шиньон. Он похож на прическу Сабины, подумал он, но только затылок слишком развит. В эту минуту он ничего не мог толково сообразить. Желудок причинял ему такие страдания, что он прижимался к воротам, чтобы успокоиться; зубы его стучали, как у бедняка, на холоде. Затем, не переставая смотреть все на тоже окно, он предался нравственно-политическим фантазиям: он воображал себя депутатом, на трибуне перед собранием, гремящим против разврата, предсказывающим катастрофы. Он перифразировал статью Фошри о ядовитой мухе и торжественно провозглашал, что общество не может держаться при таких византийских нравах. Это его успокоило. Тем временем, тени исчезли. Очевидно, они снова легли. Но он все смотрел, ожидая, что будет дальше. Пробило три чара, потом четыре. Он все не мог уйти. Когда начинался ливень, он прятался под ворота, а брызги грязи падали ему на ноги. Никто уже не проходил по улице. По временам глаза у него сами собою закрывались, точно обжигаемые яркой полосой света, на которую он уставился с таким глупым упрямством. Еще два раза мелькали тени, повторяя те же движения, еще два раза по потолку пробежала рука с огромным кувшином. Но, потом, снова водворилось спокойствие. Эта возня в комнатах еще более увеличивала его нерешительность. К тому же, ему пришла в голову одна мысль, которая сильно умерила его волнение. Он сообразил, что ему стоит только дождаться выхода женщины. Конечно, он в ту же минуту узнает Сабину. Что могло быть проще? Никакого скандала и полная достоверность. Нужно только дождаться. Из всех смешанных ощущений, испытанных им за эту ночь, в нем осталось теперь одно жгучее желание звать правду. Но ждать у этих ворот было невыносимо скучно; он чуть не виснул. Для развлечения он старался сосчитать, сколько времени ему еще остается ждать. Сабина к девяти часам должна быть на вокзале. Оставалось, стало быть, еще часа четыре с половиною. Он готов был ждать сколько угодно, он не пошевельнулся бы со своего места, он даже с наслаждением мечтал о том, что его ожидание будет вечно.
   Вдруг светлая полоса исчезла, и это, по-видимому, ничтожное обстоятельство было для него неожиданной катастрофой. По-видимому, они потушили лампу и теперь будут спать. И, действительно, уже пора. Но это его очень сердило, потому что теперь это черное окно уже не занимало его более. С четверть часа смотрел он на него; наконец, оно утомило его, и он отошел от ворот и сделал несколько шагов по тротуару. До пяти пасов он прохаживался взад и вперед, посматривая от времени до времени на окно. Оно, по-прежнему, оставалось мертвым. Иногда ему приходила в голову мысль, не во сне ли он видел, что в нем плясали тени. Его одолевали ужасная усталость и какая-то тупость, так что он забывал даже, чего он собственно ждет тут, на улице. Он шел по тротуару бессознательно, натыкаясь на тумбы и вдруг просыпаясь с испугом человека, не понимающего, где он и что с ним. Эх, наплевать на все! Раз они легли спать, пусть себе спят. Стоит ли мешаться в это дело? Ночь темна, никто ничего не узнает. Тогда все в нем, даже любопытство, точно сразу испарилось. Осталось одно желание покончить со всем этим, отдохнуть. Холод увеличивался. Оставаться на улице становилось невыносимо. Два раза он уходил, снова возвращался, еле волоча ноги, и снова уходил. Все кончено, ничего больше нет! Он дошел до бульвара и уже не возвращался.
   Мрачно было его путешествие по улицам Парижа. Он шел медленно, почти задевая платьем стены домов. Каблуки его стучали по мостовой, тень его то уменьшалась, то вытягивалась, описывая полукруги у каждого фонаря. Это как-то механически поглощало его внимание. Впоследствии он решительно не мог припомнить, по каким улицам он проходил. Ему казалось, что он в течение нескольких часов вертелся кругом, как в цирке. Одно только воспоминание очень ясно запечатлелось в его памяти. Он очутился, сам не зная как, у пассажа панораму, прижавшись лицом к решетке и схватившись обеими руками за болты. Он не тряс их, он только старался рассмотреть, что делается по ту сторону решетки. Им овладело чрезвычайное волнение, хотя он не мог ничего увидеть во мраке пустой галереи. Ветер, сырой как из погреба, дул ему прямо в лицо. Но он упрямо стоял. Потом, очнувшись, он спросил себя, чего же ему нужно в такой поздний час у этой решетки, к которой он прижался с такой силой, что на лице у него остался рубец. Тогда он снова двинулся в путь, полный отчаяния и смертельной тоски, как человек подло обманутый и покинутый всеми в этом мраке.
   Наконец, начался день, серый зимний день, кажущийся таким меланхолическим на грязных улицах Парижа. Мюффа очутился в широкой строящейся улице, близь дровяных дворов новой оперы. Залитый дождем, изрытый колесами повозок, глинистый грунт превратился в настоящее болото. Не обращая никакого внимания на лужи, он все шел, скользя и стараясь не упасть. Пробуждение Парижа, партии полотеров и рабочих, начинавших появляться на улицах, по мере того как светало, сильно смущали его. Все смотрели на него с удивлением. Шляпа его была мокра от дождя, ноги по колено в грязи, вид растерянный. Долго прятался он за лесами строящихся домов. В его опустелой душе оставалась только одна идея, что он очень несчастлив. Весь этот ужасный кризис окончился жалостью к самому себе. Поскользнувшись в одном месте, он почувствовал, -- что слезы выступили у него на глазах; это были слезы не негодования, а просто слабости и малодушия; одним словом, он чересчур устал, его слишком измочило дождем, ему было слишком холодно. Он приходил в ужас при мысли вернуться в свой мрачный дом на улице Мироменаль. Ему хотелось, чтобы его согрели, пожалели, приголубили. Он машинально пошел к Нана. Дверь была заперта. Ему пришлось ждать, привратник отворилее. Поднимаясь по лестнице, он улыбался, мечтая заранее о теплом гнездышке, где ему можно будет отдохнуть и поспать.
   Когда Зоя отворила ему дверь, на лице ее выразилось недоумение и беспокойство. Барыня не могла всю ночь сомкнуть глаз, у нее ужасная мигрень. Впрочем, она, все-таки, посмотрит, может быть, она еще не спит. Она скользнула в спальню, а Мюффа тяжело опустился в кресло. Но почти в то же мгновение, в кухню вбежала взбешенная Нана. Она прямо соскочила с постели, едва успев накинуть юбку, босоногая, с распущенными волосами и разорванной рубашкой.
   -- Как, ты опять здесь? -- крикнула она, вся красная от гнева.
   Она бросилась вперед, чтобы самой вытолкать его за дверь. Но, заметив, в каком он виде, она почувствовала к нему жалость.
   -- Ну, хорош же ты, мой бедненький! -- сказала она, смягчаясь. -- Где это ты был? Ты их караулил, ты бушевал?
   Он не отвечал ничего, продолжая сидеть в кресле с видом пришибленного животного. Но она поняла, что у него все еще не было ясных доказательств, и, чтобы утешить его, сказала:
   -- Ты видишь, я ошиблась. Я ничего не знаю наверное... Твоя жена честная женщина, ей-ей!.. Теперь, голубчик, ступай домой и ложись спать. Тебе это нужно.
   Он не шевелился.
   -- Ну, ступай же. Ведь нельзя же тебе оставаться у меня. Надеюсь, ты понимаешь, что в такой час это неловко.
   -- Ничего, пойдем спать, -- пролепетал он.
   Она сдержала гневный жест. Терпение ее готово было лопнуть. Неужели он сошел с ума?
   -- Ну, полно, убирайся! -- повторила она.
   -- Не пойду.
   Тут она окончательно вышла из себя.
   -- Но, ведь, это отвратительно!.. Пойми, наконец, что ты мне надоел, ступай к своей жене, которая тебе наставила рога... Да, наставила тебе рога, знай это раз навсегда. Что -- доволен? Оставишь ты меня, наконец, в покое?
   Глаза Мюффа наполнились слезами. Он сложил руки с мольбою.
   -- Пойдем спать...
   Нана совсем потеряла голову. С ней самой чуть не сделалась истерика. Это, наконец, ни на что не похоже. Какое ей дело до всех этих историй? Разве она не постаралась, по доброте душевной, раскрыть ему глаза самым деликатным образом? А теперь хотят, чтобы она же за все отдувалась! Нет, благодарим покорно. У нее доброе сердце, но не на столько.
   -- Черт возьми! с меня довольно! -- крикнула она, ударяя кулаком по столу. -- Я ли не старалась! Я ли не была верна тебе, хотя мне стоило сказать слово, чтобы меня осыпали золотом...
   Он с удивлением взглянул на нее. Никогда он не думал о деньгах. Стоило ей только выразить какое-нибудь желание, он его в ту же минуту готов был исполнить. Все его богатство к ее услугам.
   -- Нет, теперь уже поздно, -- с бешенством отвечала Нана. -- Я люблю таких, которые дают, не дожидаясь, чтобы их попросили. Теперь же давай мне хоть миллион -- не хочу! Кончено, мне теперь не до тебя. Пошел вон, или я за себя не отвечаю, я сделаю что-нибудь ужасное.
   Она пошла на него ана. Ему пришлось на этот раз ждать ее до полуночи. Она явилась наконец совершенно пьяная, еще более преисполненная материнских чувств, чем в прошлые ночи. Когда она напивалась, то становилась очень влюбленной и даже навязчивой. Так, она непременно захотела, чтобы Жорж поехал с ней в аббатство Шамон. Он отказывался из страха, как бы его не увидели. Ведь если его встретят с нею -- это вызовет безобразнейший скандал. Но она заливалась слезами, громко выражая свое отчаяние, разыгрывая несчастную жертву, и он стал ее утешать, пообещав принять участие в прогулке.
   -- Значит, ты меня очень любишь, -- говорила она. -- Повтори, что любишь... Скажи, дусик, ты бы очень огорчился, если бы я умерла?
   Соседство с Нана взбудоражило весь дом в фондет. По утрам, за завтраком, добродушная г-жа Югон невольно всякий раз заговаривала об этой женщине; она рассказывала то, что передавал ей садовник. Старушка поддавалась своего рода навязчивой мысли, которая действует даже на самых порядочных буржуазных женщин, когда им приходится сталкиваться с публичной девкой. Она, всегда такая терпимая, была возмущена и точно подавлена смутным предвидением какого-то несчастья, пугавшим ее по вечерам; как будто по соседству рыскал вырвавшийся из клетки зверь, и она об этом знала. Поэтому она придиралась к своим гостям, обвиняя их в том, что все они постоянно бродят вокруг Миньоты. Кто-то видел, как Вандевр весело болтал с какой-то особой, не носившей шляпки, но он отрицал, что это была Нана. И действительно, то была Люси -- она пошла проводить его, чтобы рассказать, как она выставила за дверь третьего по счету князя. Маркиз де Шуар также гулял ежедневно; но он ссылался на предписание врача. По отношению к Дагнэ и Фошри г-жа Югон была несправедлива. Особенно первый -- он безвыходно сидел в Фондет. Дагнэ отказался от своего намерения возобновить связь с Нана и обнаруживал почтительное внимание к Эстелле. Фошри также проводил все свое время с графиней Мюффа и ее дочерью. Только однажды он встретил на лесной тропинке Миньона с полной охапкой цветов: тот преподавал сыновьям урок ботаники. Они пожали друг другу руки и обменялись новостями относительно Розы. Она прекрасно себя чувствует; оба получили от нее утром по письму, и она просила каждого из них воспользоваться подольше свежим деревенским воздухом. Таким образом, из всех своих гостей старушка щадила только графа Мюффа и Жоржа; граф утверждал, что у него важные дела в Орлеане и, конечно, ему не до ухаживания за этой негодяйкой; что же касается Жоржа, то он доставлял матери большое беспокойство -- бедный мальчик страдал по вечерам такой ужасной мигренью, что ему приходилось засветло ложиться спать.
   Пользуясь ежедневными послеобеденными отлучками графа, Фошри сделался постоянным кавалером графини Мюффа. Во время прогулок в парке он нес за ней складной стул и зонтик. Журналист развлекал ее своим изощренным остроумием и вызывал на откровенность, к которой обычно располагает пребывание на лоне природы. Его общество словно вновь пробуждало в ней молодость, и она доверчиво открывала ему свою душу. Она считала, что этот молодой человек, с его шумной манерой все и вся высмеивать, не может скомпрометировать ее. По временам, когда они на минуту оставались одни за каким-нибудь кустом, их взгляды встречались: они переставали смеяться, сразу становились серьезными и смотрели друг на друга так глубоко, будто проникали в чужую душу и понимали ее.
   В пятницу за завтраком пришлось поставить еще один прибор. Приехал г-н Теофиль Вено. Г-жа Югон вспомнила, что пригласила его прошлой зимой у Мюффа. Он юлил, прикидывался добродушным, совсем незначительным человеком и будто не замечал беспокойного почтения, какое ему оказывали. Когда ему удалось отвлечь от себя внимание, он внимательно присмотрелся к Дагнэ, передававшему Эстелле землянику; прислушался к Фошри, смешившему графиню каким-то анекдотом, а сам грыз за десертом кусочки сахару. Как только кто-нибудь смотрел на него, он тотчас же начинал спокойно улыбаться. Встав из-за стола, он взял под руку графа и увел его в парк. Все знали, что Мюффа после смерти матери подпал под его влияние. Странные слухи носились о власти, какой обладал этот бывший поверенный в доме графа. Фошри, по-видимому, стесненный приездом старика, объяснил Жоржу и Дагнэ происхождение его богатства -- это был крупный процесс, когда-то порученный ему иезуитами. По мнению журналиста, Вено, с виду слащавый и жирный старичок, был весьма опасным человеком, занятый теперь грязными поповскими интригами. Оба молодых человека стали шутить; они находили, что у старика идиотский вид. Представление о каком-то неведомом Вено, о Вено-исполине, ратующем за духовенство, показалось им смешным. Но они замолчали, когда граф Мюффа снова появился, все еще держа под руку старика, бледный, с покрасневшими, точно от слез, глазами.
   -- У них, наверное, шла речь об аде, -- проговорил, глумясь, Фошри.
   Графиня Мюффа, слышавшая эту фразу, медленно повернула голову, и глаза их встретились; она обменялась с Фошри тем проникновенным взглядом, каким они осторожно зондировали друг друга, прежде чем принять какое-либо решение.
   Обычно после завтрака гости вместе с хозяйкой отправлялись в самый конец цветника, на террасу, расположенную над равниной. В воскресенье, после полудня, погода была восхитительно мягкой. Часов в десять опасались дождя; но небо, не проясняясь, как бы растаяло в молочном тумане и рассеялось золотой пылью, пронизанной солнцем. Тогда г-жа Югон предложила спуститься через маленькую калитку террасы и прогуляться пешком в сторону Гюмьер, до Шу; она любила ходить и была очень подвижной для своих шестидесяти лет. Впрочем, все уверяли, что не нуждаются в экипаже. Таким образом, дошли разрозненными группами до деревянного мостика, переброшенного через речку. Фошри и Дагнэ шли впереди с графиней Мюффа и ее дочерью; за ними -- граф и маркиз с г-жой Югон; а Вандевр со сдержанным и скучающим видом курил сигару, замыкая шествие. Г-н Вено то замедлял, то ускорял шаги, переходил от одной группы к другой, улыбаясь, точно хотел все слышать.
   -- А Жорж, бедняжка, в Орлеане! -- говорила г-жа Югон. -- Он хотел посоветоваться относительно своей мигрени со старым доктором Тавернье, который больше не выходит из дому... Да, вы еще не вставали, когда он уехал -- семи не было. Ну, хоть развлечется немного.
   Она прервала свою речь:
   -- Смотрите-ка! Почему они все остановились на мосту?
   Действительно, дамы, Дагнэ и Фошри неподвижно стояли у начала моста, в нерешительности, словно их задержало какое-то препятствие. Однако дорога была свободна.
   -- Идите же! -- крикнул граф.
   Они не двигались, глядя, как приближалось что-то, чего другие не могли еще видеть. Дорога делала поворот, скрываясь за густой шпалерой тополей. Между тем какой-то смутный гул все усиливался: шум колес, смешанный с взрывами смеха и хлопаньем бича. Вдруг появилось пять колясок, гуськом, до того набитых людьми, что оси колес чуть не ломались. В них пестрели яркие туалеты, розовые и голубые.
   -- Что такое? -- спросила удивленная г-жа Югон.
   Но когда она почувствовала, когда угадала, в чем дело, то возмутилась таким посягательством на ее дорогу.
   -- О, эта женщина! -- прошептала она. -- Идите, идите же. Не показывайте вида...
   Но было уже поздно. Пять колясок с Нана и ее компанией, отправлявшихся к руинам Шамона, въехали на деревянный мостик. Фошри, Дагнэ, графиня и Эстелла принуждены были отступить, г-жа Югон и остальные также остановились, выстроившись вдоль дороги. Картина была великолепная. Смех в колясках прекратился; лица с любопытством оборачивались. Произошел взаимный обмен взглядами в тишине, которая нарушалась лишь размеренным топотом лошадиных копыт.
   В первой коляске Мария Блон и Татан Нене, с раздувающимися над колесами юбками, развалились, точно герцогини, презрительно оглядывая этих порядочных женщин, гулявших пешком. Далее, Гага почти одна занимала все сиденье, скрывая своей полной особой Ла Фалуаза, тревожно высунувшего только кончик носа. Затем следовали Каролина Эке с Лабордетом, Люси Стьюарт с Миньоном и его сыновьями и, наконец, последней -- Нана в обществе Штейнера. Они ехали в кабриолете; на откидной скамеечке, напротив молодой женщины, сидел бедняжка Зизи, уткнувшись коленями в ее колени.
   -- Самая последняя, не правда ли? -- спокойно спросила графиня у Фошри, делая вид, будто не узнает Нана.
   Колесо кабриолета чуть не задело ее, но она не отступила ни на шаг. Обе женщины смерили друг друга взглядом -- глубоким, быстрым, решительным и многозначительным. Мужчины держались храбро. Фошри и Дагнэ, очень сдержанные, никого не узнавали. Маркиз робел, боясь какой-нибудь выходки со стороны этих женщин; он оторвал стебелек травы и вертел его между пальцами. Один лишь Вандевр, стоявший поодаль, приветствовал движением век Люси, которая, проезжая мимо, улыбнулась ему.
   -- Будьте осторожны! -- шепнул г-н Вено, стоя позади графа Мюффа.
   Тот, потрясенный, провожал глазами пронесшееся мимо него видение -- Нана. Его жена медленно обернулась и внимательно посмотрела на него. Тогда он опустил глаза, словно хотел бежать от этого галопа лошадей, уносивших его плоть и душу. Он готов был кричать от муки, он все понял, увидев затерявшегося в юбках Нана Жоржа. Мальчишка! То, что она предпочла ему мальчишку, сразило его. Штейнер был ему безразличен, но мальчишка!..
   Г-жа Югон сперва не узнала Жоржа. А он, когда проезжали через мост, готов был броситься в речку -- его удержали колени Нана. Он весь похолодел и, бледный как полотно, выпрямился, ни на кого не глядя. Может быть, его не заметят.
   -- Ах, боже мой, -- воскликнула вдруг старушка, -- ведь это Жорж с ней!
   Экипажи проехали; наступило неловкое молчание, как всегда, когда люди знают друг друга и не раскланиваются. Мимолетная встреча длилась словно вечность. И теперь колеса еще веселее уносили в золотистую даль полей всю эту компанию продажных женщин, переполнивших экипажи, разрумянившихся на вольном воздухе. Развевались яркие туалеты, снова раздались смех и шутки; дамы оглядывались назад, на этих порядочных людей, оставшихся на краю дороги и полных возмущения. Нана обернулась и увидела, как они, после некоторого колебания, пошли обратно, не переходя через мостик. Г-жа Югон опиралась на руку графа Мюффа, безмолвная и такая печальная, что никто не осмелился ее утешать.
   -- Послушайте, душечка, -- крикнула Нана, обращаясь к перегнувшейся всем корпусом в соседней коляске Люси, -- а вы видели Фошри? Какую он состроил гнусную рожу! Ну, да он мне за это заплатит... А Поль, мальчишка, я так хорошо к нему относилась! И виду не показал... Нечего сказать, вежливо!
   И она устроила ужасную сцену Штейнеру, находившему, что все эти господа вели себя очень корректно. Значит, они, дамы, не заслуживают даже, чтобы перед ними сняли шляпу? Первый встречный грубиян имеет право их оскорблять? Спасибо, и он хорош! Этого только недоставало! Женщине всегда надо кланяться.
   -- Кто эта высокая? -- спросила Люси, крикнув во всю мочь под громыхание колес.
   -- Графиня Мюффа, -- ответил Штейнер.
   -- Скажи, пожалуйста! А ведь я так и думала, -- проговорила Нана. -- Ну, милый мой, хоть она и графиня, а все же невелика птица... Да, да, невелика птица... У меня, знаете ли, глаз верный. Я ее теперь, как свои пять пальцев, знаю, графиню-то вашу... Хотите, об заклад побьюсь, что она живет с этой язвой, Фошри?.. Я вам говорю, что живет! Уж у нас, женщин, на этот счет нюх хороший.
   Штейнер пожал плечами. Его дурное настроение за последние сутки ухудшилось: он получил письма, из-за которых вынужден был уехать на следующий день; да и стоило ли приезжать в деревню, чтобы спать на диване в гостиной.
   -- Ах, бедненький мальчик! -- разжалобилась вдруг Нана, заметив бледного Жоржа, который по-прежнему сидел выпрямившись и затаив дыхание.
   -- Как вы думаете, мама меня узнала? -- спросил он наконец, запинаясь.
   -- Ода, наверное. Она вскрикнула... Конечно, это моя вина. Он не хотел ехать. Я его заставила... Слушай, Зизи, хочешь, я напишу твоей маме? У нее очень почтенный вид. Я ей скажу, что никогда тебя не видела, что Штейнер привел тебя сегодня в первый раз.
   -- Нет, не надо, не пиши, -- сказал Жорж, чрезвычайно взволнованный. -- Я сам все улажу... Ну, а если ко мне будут очень приставать, я совсем не вернусь домой.
   И он погрузился в размышления, придумывая, как бы вечером поудачнее солгать. Пять колясок катились по равнине, по бесконечной прямой дороге, окаймленной прекрасными деревьями. Поля тонули в серебристо-серой дымке. Женщины продолжали перебрасываться фразами за спинами кучеров, посмеивавшихся про себя над этой странной компанией. Временами та или иная из женщин вставала, чтобы лучше разглядеть окрестности, и упорно продолжала стоять, опираясь на плечо соседа, пока какой-нибудь толчок не отбрасывал ее обратно на сиденье. Каролина Эке вступила в серьезную беседу с Лабордетом; оба были того мнения, что не пройдет и трех месяцев, как Нана продаст свою дачу, и Каролина поручила Лабордету купить ее под шумок за бесценок. Перед ними сидел влюбленный Ла Фалуаз; он никак не мог добраться до толстой шеи Гага и целовал ее в спину через платье, так плотно облегавшее ее, что материя чуть не лопалась; а сидевшая с краю на откидной скамейке прямая, как палка, Амели говорила им, чтобы они перестали, -- ее раздражало, что она сидит сложа руки и глядит, как целуют ее мать. В другой коляске Миньон, желая поразить Люси, заставлял своих сыновей читать басни Лафонтена; Анри в особенности был неподражаем -- жарил одним духом, без остановки. Но сидевшая в первой коляске Мария Блон в конце концов соскучилась: ей надоело дурачить эту колоду Татан Нене рассказами о том, что в парижских молочных яйца делают с помощью клея и шафрана. Какая даль, когда же они доедут? Этот вопрос передавался из коляски в коляску и докатился, наконец, до Нана; та, расспросив кучера, встала и крикнула:
   -- Еще с четверть часика... Видите, там, за деревьями, церковь...
   Затем она продолжала:
   -- Знаете, говорят, владелица замка Шамон -- бывшая кокотка наполеоновских времен. Да! Большая прожигательница жизни была, как сообщил мне Жозеф, который слышал об этом от епископской служанки, таких сейчас и нет больше. Теперь она водится с попами.
   -- Как ее зовут? -- спросила Люси.
   -- Госпожа д'Англар.
   -- Ирма д'Англар! Я ее знала! -- заявила Гага.
   В колясках раздались восклицания, заглушенные более громким стуком лошадиных копыт. Некоторые из сидевших вытягивали шею, чтобы видеть Гага; Мария Блон и Татан Нене обернулись и встали на колени на сиденье, уткнувшись локтями в откинутый верх коляски; полетели перекрестные вопросы, язвительные замечания, умерявшиеся смутным восхищением. Гага ее знала; это вызывало у всех почтение к далекому прошлому.
   -- Правда, я была молоденькой, -- продолжала Гага, -- но все-таки помню, я видела ее... Говорили, что в домашней обстановке она отвратительна. Но в экипаже она была шикарна! Притом же о ней ходили самые невероятные слухи, столько она творила гадостей и столько было происков с ее стороны, что волосы дыбом становились. Я ничуть не удивляюсь, что она стала владелицей замка. Она обирала мужчин, как липку; стоило ей дунуть, как они были у ее ног... Так, значит, Ирма д'Англар еще жива! Ну, душечки мои, ей, должно быть, не меньше девяноста лет.
   Женщины сразу стали серьезны. Девяносто лет! Черта с два прожить столько кому-нибудь из них, кричала Люси. Все они развалины. Впрочем, Нана объявила, что совсем не желает дожить до седых волос; так гораздо веселее.
   Между тем они приехали; разговор был прерван хлопаньем бичей; кучера стали осаживать лошадей. Среди этого шума Люси продолжала говорить, перескочив на другую тему: она настаивала на том, чтобы Нана уехала на следующий день со всей компанией. Выставка скоро закроется, надо возвращаться в Париж; сезон превзошел все ожидания. Однако Нана заупрямилась. Она ненавидит Париж и нескоро покажется там, черт возьми.
   -- Не правда ли, дусик, мы останемся? -- сказала она, сжимая колени Жоржа и не обращая никакого внимания на Штейнера.
   Экипажи круто остановились. Изумленное общество высадилось в пустынной местности, у подножия холма. Один из кучеров указал кнутом на развалины старинного аббатства Шамон, затерявшиеся среди деревьев. Все были разочарованы. Женщины находили, что это просто идиотство: какая-то куча мусора, поросшая ежевикой, да полуразвалившаяся башня. Право, не стоило так далеко ехать! Тогда кучер показал им замок, парк которого начинался у самого аббатства, и посоветовал идти по тропинке вдоль стены; они обойдут его кругом, а тем временем экипажи поедут в деревню и подождут компанию на площади. Это будет чудесная прогулка. Компания согласилась.
   -- Черт возьми! Ирма недурно устроилась! -- воскликнула Гага, останавливаясь перед выходившей на дорогу решеткой в углу парка.
   Все молча посмотрели на непроходимую чащу, почти скрывавшую решетку. Затем пошли по тропинке вдоль стены парка, поминутно поднимая голову и любуясь деревьями с длинными ветвями, образовавшими густой зеленый свод. Через три минуты они очутились перед новой решеткой и увидели на этот раз широкую лужайку, где два вековых дуба отбрасывали пятна тени; еще три минуты, и снова решетка; за нею развертывалась широкая аллея, темный коридор, в конце которого солнце бросало яркое, как звезда, пятно. Изумление, сперва молчаливое, понемногу прервалось восклицаниями. Правда, женщины пробовали было шутить, хотя и не без зависти; но зрелище это положительно произвело на них потрясающее впечатление. Какая, однако, сила -- эта Ирма! Вот чего может добиться смелая женщина! Деревья все тянулись, плющ покрывал ограду, виднелись крыши беседок, шпалеры тополей чередовались с глубокими чашами вязов и осин. Когда же будет этому конец? Женщинам хотелось взглянуть на дом, им надоело все время кружиться, не видя ничего, кроме уходящей вдаль листвы. Они брались обеими руками за прутья решеток и прижимались лицом к железу. В них росло чувство известного уважения к невидимому среди этого необъятного пространства замку, о котором они могли мечтать только издали.
   Непривыкшие ходить пешком, женщины скоро устали. А ограда все тянулась, без конца; при каждом повороте тропинки вновь показывалась та же линия серого камня. Кое-кто, отчаявшись дойти до конца, уже поговаривал о том, чтобы повернуть назад. Но чем больше они уставали от ходьбы, тем большим уважением проникались к тишине и необычайному величию владения.
   -- Это, наконец, глупо! -- сказала Каролина Эке, стиснув зубы.
   Нана утихомирила ее, пожав плечами. Сама она уже несколько минут молчала и была немного бледна и очень серьезна. За последним поворотом, когда вышли на деревенскую площадь, ограда кончилась, и внезапно, в глубине двора, предстал замок. Все остановились, пораженные гордым величием широких парадных подъездов, фасада с двадцатью окнами, всем внушительным видом здания, три крыла которого были выстроены из кирпича, вделанного в камень. В этом историческом замке жил Генрих IV; там даже сохранилась его спальня с большой, обтянутой генуэзским бархатом кроватью.
   Нана задыхалась.
   -- Черт возьми! -- прошептала она очень тихо, будто про себя, и вздохнула совсем по-детски.
   Но тут все заволновались. Гага вдруг объявила, что там, возле церкви, стоит сама Ирма, собственной персоной. Она ее прекрасно помнит: такая же, негодяйка, прямая, несмотря на годы, и глаза те же; такие у ней были всегда, когда она принимала вид важной дамы. Вечерняя кончилась, и молящиеся начали расходиться. Через минуту не паперти показалась высокая старая дама. На ней было простое светло-коричневое шелковое платье, и всем своим почтенным видом она напоминала маркизу, избежавшую ужасов революции. В правой руке она держала сверкавший на солнце молитвенник. Она медленно перешла площадь, а за нею, на расстоянии пятнадцати шагов, следовал ливрейный лакей. Церковь опустела, все жители Шамона низко кланялись старой даме; какой-то старик поцеловал у нее руку, одна женщина пыталась встать на колени. Это была могущественная королева, обремененная годами и почестями. Она поднялась на крыльцо и исчезла.
   -- Вот к чему приводит порядочная жизнь, -- убежденным тоном произнес Миньон, глядя на сыновей, точно он хотел преподать им урок.
   Тогда каждый счел своим долгом что-нибудь сказать. Лабордет нашел, что она замечательно сохранилась. Мария Блон отпустила похабную шутку, но Люси рассердилась на нее и сказала, что следует уважать старость. В общем же, все сошлись на том, что она изумительна. Компания снова уселась в коляске. От Шамона до Миньоты Нана не проронила ни слова. Два раза она оглядывалась на замок. Убаюканная стуком колес, она не чувствовала около себя Штейнера, не видела перед собою Жоржа. В сумерках вставало видение: старая дама с величием могущественной королевы, обремененной годами и почестями, переходила площадь.
   Вечером, к обеду, Жорж вернулся в Фондет. Нана, еще более рассеянная и странная, послала его просить прощения у мамаши; так полагается, говорила она строго. У нее внезапно появилось уважение к семейным устоям. Она даже заставила его побожиться, что он не придет к ней ночевать; она устала, а он, выказав послушание, исполнит свой долг.
   Жорж, очень недовольный этими нравоучениями, предстал перед матерью с низко опущенной головой; на сердце у него было тяжело. К счастью, приехал его брат Филипп, рослый весельчак-военный; сцена, которой так опасался Жорж, была пресечена в самом начале. Г-жа Югон ограничилась полным слез взглядом, а Филипп, узнав, в чем дело, погрозил брату, что притащит его за уши, если тот еще раз вздумает пойти к этой женщине. У Жоржа отлегло от сердца, и он втихомолку рассчитал, на следующий день удерет в два часа, чтобы условиться с Нана относительно очередного свидания.
   За обедом в Фондет царила какая-то неловкость. Вандевр объявил, что уезжает; он хотел отвезти в Париж Люси; ему было забавно похитить эту женщину, с которой он встречался десять лет без всякого желания обладать ею. Маркиз де Шуар, уткнувшись носом в тарелку, мечтал о дочери Гага; он помнил, что держал когда-то Амели на коленях. Как быстро растут дети! Эта крошка становится очень пухленькой. Но молчаливее всех был граф Мюффа; лицо его покраснело, он сидел погруженный в раздумье. Затем, остановив долгий взгляд на Жорже, он вышел из-за стола и поднялся в свою комнату, сказав, что его немного лихорадит. Г-н Вено бросился за ним. Наверху произошла сцена: граф кинулся на кровать и зарылся в подушки, чтобы заглушить рыдания, а г-н Вено, ласково называя его братом, советовал ему призвать милосердие свыше. Граф не слушал его, он задыхался от слез. Вдруг он вскочил с постели и прошептал:
   -- Я иду туда... Я больше не могу...
   -- Хорошо, -- ответил старик, -- я пойду с вами.
   Когда они выходили, в темной аллее промелькнули две тени. Теперь каждый вечер графиня и Фошри предоставляли Дагнэ помогать Эстелле накрывать стол к чаю. Выйдя на дорогу, граф пошел так быстро, что его спутнику пришлось бежать, чтобы поспеть за ним. Старик запыхался, но это не мешало ему неустанно приводить графу всякие доводы против искушений плоти. Тот не раскрывал рта, быстро шагая в темноте. Когда они подошли к Миньоте, граф сказал просто:
   -- Я больше не могу... Уходите.
   -- В таком случае, да свершится воля божия, -- прошептал г-н Вено. -- Пути господни неисповедимы... Ваш грех будет его оружием.
   За обедом в Миньоте поднялся спор. Нана нашла дома письмо от Борднава, в котором он советовал ей отдыхать подольше; ему, по-видимому, наплевать было на нее -- крошку Виолен каждый вечер вызывали по два раза. И когда Миньон стал снова настаивать на том, чтобы Нана ехала вместе с ним, она обозлилась и объявила, что не нуждается в советах. Впрочем, она была до смешного чопорна за столом. Когда г-жа Лера отпустила какое-то неприличное словцо, Нана прикрикнула на нее: черт возьми, она никому, даже собственной тетке, не позволит говорить сальности в ее присутствии! Впрочем, она всех огорошила нахлынувшими на нее добрыми чувствами, приливом какой-то глупой добродетели. Она стала разглагольствовать о необходимости религиозного воспитания для Луизэ, а для самой себя придумала целый план хорошего поведения. Все рассмеялись, а она заговорила глубокомысленным тоном, убежденно покачивая головой, о том, что только порядочность ведет к богатству и что она не хочет умереть под забором. Женщины вышли из себя и стали кричать, что это невозможно -- Нана положительно подменили! Но она сидела неподвижно и снова вернулась к своим мечтам, устремив глаза вдаль, видя перед собой образ другой Нана, богатой, всеми почитаемой.
   Когда пришел Мюффа, все уже отправлялись наверх спать. Его заметил в саду Лабордет. Он все понял и оказал графу услугу: убрал Штейнера и сам довел Мюффа за руку по темному коридору до спальни Нана. Лабордет проявлял в такого рода делах безукоризненную благовоспитанность, был очень ловок и как бы счастлив тем, что устраивает чье-то счастье. Нана не выказала никакого удивления; ее только раздражала бешеная страсть Мюффа. К жизни надо относиться серьезно, не так ли? Любить -- глупо, это ни к чему не ведет. К тому же у нее были угрызения совести -- Зизи так юн! Право, она поступила нечестно. Ну, ладно, теперь она снова вернулась на путь истинный, она взяла в любовники старика.
   -- Зоя, -- сказала Нана горничной, обрадовавшейся отъезду из деревни, -- завтра, как только встанешь, уложи вещи: мы возвращаемся в Париж.
   И Нана отдалась графу, но без всякого удовольствия.

7

   Три месяца спустя, декабрьским вечером, граф Мюффа прогуливался по пассажу Панорам. Вечер был теплый, дождь загнал в узкий пассаж толпу народа. Людской поток медленно, с трудом подвигался между магазинами. Стекла побелели от отражавшихся в них лучей, все было ярко освещено, залито светом: белые шары, красные фонари, синие транспаранты, ряды газовых рожков, гигантские часы и веера, горевшие в воздухе вспышками пламени; а за прозрачными стеклами, в резком свете рефлекторов, пылали пестрые выставки -- золотые изделия ювелиров, хрусталь кондитерских, светлые шелка модисток, и в хаосе кричащих вывесок гигантская ярко-красная перчатка вдали казалась окровавленной рукой, отрезанной и привязанной за желтую манжету.
   Граф Мюффа медленно поднялся к бульвару. Он кинул взгляд на мостовую и вернулся мелкими шажками вдоль магазинов. Нагретый сырой воздух поднимался в узком пассаже светящимся паром. На плитах, мокрых от стекавших с зонтов капель, гулко отдавались беспрерывные шаги; голосов не было слышно. Ежеминутно толкавшие графа прохожие оглядывали этого безмолвного человека с мертвенно бледным от газового света лицом. Чтобы избежать взглядов любопытной толпы, граф остановился перед писчебумажным магазином и стал внимательно рассматривать выставку пресс-папье в виде стеклянных шаров, в которых переливались пейзажи и цветы.
   Он ничего не видел, он думал о Нана. Зачем она снова солгала? Утром она написала ему, чтобы он не трудился приходить к ней вечером, так как заболел Луизэ, и она будет ночевать у тетки и ухаживать за ребенком. Но он кое-что подозревал и, явившись к ней, узнал от привратницы, что Нана только что уехала к себе в театр. Это удивило его, так как она не играла в новой пьесе. К чему же эта ложь и что ей было делать в тот вечер в "Варьете"? Какой-то прохожий толкнул графа; тот совершенно бессознательно отошел от писчебумажного магазина и, очутившись перед витриной с безделушками, стал сосредоточенно разглядывать выставленные записные книжечки и портсигары с одинаковой синей ласточкой в уголке. Нана безусловно очень изменилась. Первое время после возвращения из деревни она сводила его с ума, покрывая поцелуями его лицо, бакенбарды, ласкаясь, как кошечка; она клялась, что он ее любимый, единственный обожаемый муженек. Он больше не боялся Жоржа, которого мать держала в Фондет. Оставался толстяк Штейнер -- граф мечтал занять его место, но пока воздерживался от объяснений по поводу банкира. Он знал, что тот снова страшно запутался в денежных делах и не сегодня-завтра будет исключен из Биржи, что банкир цеплялся за акционеров Солончаков в Ландах, стараясь вытянуть у них последний взнос. Когда граф встречал Штейнера у Нана, она объясняла рассудительным тоном, что не может выбросить его словно собаку, после того, как он потратил на нее столько денег. Впрочем, за последние три месяца Мюффа жил в таком чувственном угаре, что, помимо потребности обладать Нана, ничто другое не интересовало его. Позднее пробуждение плоти вызвало в нем ребяческую жадность, которая не оставляла места ни тщеславию, ни ревности. Лишь одно определенное ощущение могло его поразить: Нана становилась менее ласковой, она перестала целовать его бакенбарды. Это беспокоило его, и, не зная женщин, он спрашивал себя, в чем она может его упрекнуть. Он считал, что удовлетворяет все ее желания. И все время возвращался к полученному утром письму, к сложной сети, сотканной из лжи, конечной целью которой было желание провести вечер у себя в театре. Подхваченный новым потоком толпы, граф пересек проезд и, остановившись перед вестибюлем какого-то ресторана, вперил взор в ощипанных жаворонков и огромного лосося, выставленных в одной из витрин.
   Наконец граф оторвался от этого зрелища. Он встряхнулся, поднял голову и увидел, что уже около девяти часов. Нана скоро выйдет, он добьется от нее правды. Он снова стал ходить, вспоминая прошедшие вечера, проведенные на этом же месте, когда он встречал Нана при выходе из театра и увозил ее. Все магазины были ему знакомы, он узнавал запахи, носившиеся в воздухе, насыщенном газом: резкий запах кожи, аромат ванили, поднимавшийся из подвального помещения кондитерской, благоухание мускуса, вырывавшееся из открытых дверей парфюмерных магазинов. Он не решался смотреть на бледные лица продавщиц, коротко смотревших на него, как на знакомого. Мюффа, казалось, изучал ряд маленьких круглых окошечек над магазинами, будто видел их впервые среди громоздких вывесок. Потом он снова пошел вверх по направлению к бульвару и здесь на минуту остановился. Моросил мелкий дождик; ощущение холода от нескольких капель, упавших Мюффа на руки, успокоило его. Он подумал о жене, -- она гостила близ Макона в замке своей приятельницы, г-жи де Шезель, которая болела с самой осени; экипажи катились по мостовой, по которой потоками струилась грязь, -- в деревне, должно быть, отвратительно в такую непогоду. Внезапно его охватила тревога, он вернулся в удушливую жару пассажа и стал ходить крупными шагами среди гуляющих. Ему пришла в голову мысль: раз Нана избегает его, она, наверное, удерет через Монмартрскую галерею.
   С этой минуты граф стал стеречь ее у самой двери театра.
   Он не любил дожидаться в этом проулке, так как боялся, что его здесь узнают. Это было подозрительное место, как раз на углу галереи "Варьете" и галереи Сен-Марка, с темными лавочками: сапожной мастерской без покупателей, пыльными мебельными магазинами, прокуренной, погруженной в дремоту библиотекой для чтения, по вечерам освещавшейся лампами под зелеными абажурами. Здесь всегда можно было встретить хорошо одетых мужчин, терпеливо бродивших у артистического подъезда среди толкавшихся тут же пьяных механиков и обтрепанных статисток. Перед театром торчал освещавший дверь одинокий газовый фонарь, покрытый облупившимся шаром. У Мюффа мелькнула было мысль расспросить г-жу Брон; но он побоялся, как бы та не предупредила Нана и она не удрала бы бульваром. Он снова принялся ходить, решившись ждать до тех пор, пока его не прогонят, чтобы закрыть решетку, как это уже случалось с ним дважды. Мысль о том, что, может быть, придется уйти спать одному, сжимала ему сердце тоской. Каждый раз, когда из дверей выходили, оглядываясь на него, простоволосые девицы или мужчины в грязном белье, он отходил к читальному залу, где, между двумя наклеенными на стеклах афишами, глазам его представлялось все то же зрелище: какой-то старичок одиноко сидел, выпрямившись, за огромным столом, освещенный зеленым пятном от лампы, и читал зеленую газету, которую он держал в зеленых руках. Но за несколько минут до десяти часов возле театра стал прогуливаться другой господин, высокий красивый блондин в перчатках. На каждом повороте они бросали друг на друга искоса недоверчивые взгляды. Граф доходил до угла обеих галерей, украшенных высоким зеркальным панно, и, видя в зеркале свое отражение, важный вид и изящные манеры, испытывал стыд, смешанный со страхом.
   Пробило десять часов. Мюффа вдруг подумал, что ему очень легко убедиться, у себя ли в уборной Нана. Он поднялся по трем ступенькам, прошел маленькие сени, выкрашенные в желтую краску, и проник во двор через дверь, закрывавшуюся просто на задвижку. В этот час узкий, сырой, как дно колодца, двор с его черными ходами, водоемом, кухонной плитой и растениями, которыми загромождала его привратница, был окутан черными испарениями. Но обе стены, изрезанные окнами, были ярко освещены: внизу -- склад бутафории и пожарный пост, налево -- администрация, направо и вверху -- актерские уборные. Казалось, вдоль этого колодца, в темноте, зияли открытые пасти огромных печей. Граф тотчас же увидел во втором этаже освещенные окна уборной; он облегченно вздохнул и, счастливый, подняв голову, стоял, забывшись, в липкой грязи и приторной вони задворок старого парижского дома. Из помятой водосточной трубы падали крупные капли. Проскользнувший из окна г-жи Брон луч освещал желтым светом кусочек мшистого каменного пола, низ стены, источенной водой из раковины, угол помойной ямы, загроможденной старыми ведрами и разбитыми горшками; там же валялся котелок с углем. Послышался скрип оконной задвижки, и граф скрылся.
   Нана, разумеется, скоро должна спуститься. Граф вернулся к читальному залу; в навевающем сон зеленоватом полумраке старичок по-прежнему сидел неподвижно у огромного стола, уткнувшись в газету. Граф снова стал ходить. Он продолжал прогулку, дошел до конца большой галереи, прошел галереей "Варьете" до галереи Фейдо, пустынной и холодной, тонувшей во мраке; он возвращался, проходил мимо театра, поворачивал за угол галереи Сен-Марка, доходил до Монмартрской галереи; в бакалейной лавке его заинтересовала машинка для пилки сахара. Но после третьего круга от страха, что Нана прошмыгнет за его спиной, граф потерял всякое чувство самоуважения: вместе с белокурым господином он стал у самого театра; оба искоса и недоверчиво посмотрели друг на друга, боясь возможного соперничества. Механики, выходившие в антракте покурить, толкали их, но ни тот, ни другой не смели жаловаться. Три растрепанные девицы высокого роста в грязных платьях появились на пороге, грызя яблоки и выплевывая кожуру, а мужчины стояли, опустив голову под наглыми взглядами этих негодяек, обливавших их бранными словами и находивших очень забавным задирать их и толкать.
   Как раз в эту минуту на ступеньках показалась Нана. Увидев Мюффа, она побелела как полотно.
   -- А, это вы! -- процедила она.
   Зубоскалившие статистки испугались, узнав ее, и вытянулись в струнку с неловким и серьезным видом горничных, застигнутых хозяйкой на месте преступления. Высокий блондин отошел в сторону, успокоенный, но грустный.
   -- Ну, что же! Дайте мне руку, -- нетерпеливо проговорила Нана.
   Они медленно удалились. Граф, заранее придумавший вопросы, не находил теперь слов. Она сама торопливо рассказала целую историю: в восемь часов она была еще у тетки, а потом, увидев, что Луизэ стало гораздо лучше, решила зайти на минутку в театр.
   -- Важное дело? -- спросил он.
   -- Да, новая пьеса, -- ответила она после минутного колебания. -- Хотели узнать мое мнение.
   Мюффа понял, что она лжет. Но ощущение теплого прикосновения ее руки, крепко опиравшейся на его руку, лишало его сил. Гнев прошел, он не сердился больше на нее за долгое ожидание; единственной заботой было удержать ее теперь, когда она была рядом. Завтра он постарается узнать, зачем она приходила к себе в уборную. Нана все еще колебалась; в ней, видимо, происходила какая-то внутренняя борьба; она производила впечатление человека, который старается прийти в себя и принять какое-нибудь решение. Завернув за угол галереи "Варьете", она остановилась перед выставкой вееров.
   -- Ах, как красиво, -- пробормотала она, -- перламутровая оправа и перья!
   И равнодушно прибавила:
   -- Так ты хочешь проводить меня домой?
   -- Разумеется, -- сказал он удивленно, -- раз твоему ребенку лучше.
   Она пожалела, что выдумала эту историю. Быть может, Луизэ опять стало хуже; она стала поговаривать о том, чтобы вернуться в Батиньоль. Но Мюффа предложил проводить ее и туда, поэтому она больше не настаивала. Ее душила бешеная злоба женщины, которая чувствует себя связанной по рукам и ногам и должна казаться очень кроткой; это продолжалось не больше минуты. Наконец она смирилась и решила выиграть время; только бы избавиться от графа к двенадцати часам ночи, -- тоща все будет так, как она хочет.
   -- Правда, ты ведь сегодня соломенный вдовец, -- пробормотала она. -- Твоя графиня приезжает завтра утром, верно?
   -- Да, -- ответил Мюффа, немного смущенный ее фамильярным тоном по отношению к графине.
   Но она продолжала расспрашивать, в котором часу придет поезд, собирается ли он на вокзал встречать жену. Она еще более замедлила шаг, словно интересуясь магазинами.
   -- Посмотри-ка! -- проговорила она, снова останавливаясь перед ювелирным магазином. -- Какой красивый браслет?
   Она обожала пассаж Панорам. У нее с детства сохранилась страсть к парижской мишуре, к фальшивым бриллиантам, позолоченному цинку, картону под кожу. Проходя мимо выставок в магазинах, она не могла оторваться от витрин, как в те времена, когда девчонкой глазела на сласти в кондитерских или слушала игравший в соседней лавочке орган; в особенности захватывали ее кричащие дешевые безделушки: несессер в ореховой скорлупе, корзиночки, как у тряпичников, для зубочисток, градусники в виде Вандомской колонны или обелиска. Но в тот вечер она была слишком расстроена; она глядела, но ничего не видела. Ей хотелось в конце концов хоть иногда быть свободной; и ее затаенное возмущение неудержимо пробуждало потребность сделать глупость. И какая ей прибыль от этих богатых любовников! Она разорила принца и Штейнера на ребяческие капризы, даже не зная, куда ушли деньги. Ее квартира на бульваре Осман до сих пор не была окончательно меблирована; выделялась только красная шелковая гостиная -- чересчур нарядная и загроможденная. И, тем не менее, теперь кредиторы мучили ее гораздо больше, чем в те времена, когда у нее не было ни единого су, -- обстоятельство, вызывавшее в ней непрестанное изумление, так как она считала себя образцом экономии. Уже целый месяц этот жулик Штейнер с трудом добывал тысячу франков в те дни, когда она грозила выставить его вон, если он их ей не принесет. Что касается Мюффа -- он дурак; он понятия не имел о том, сколько надо давать денег; она не могла сердиться не него за скупость. Ах, с каким удовольствием послала бы она к черту всю эту публику, если бы не повторяла себе двадцать раз в день правил хорошего поведения! Надо быть благоразумной. Зоя ежедневно твердила это.
   Да и у нее самой сохранилось благоговейное воспоминание о Шамоне. Величественное видение постоянно стояло, как живое, перед ее глазами. Вот почему, несмотря на сдержанный гнев, от которого ее всю трясло, она покорно шла под руку с графом, переходя среди поредевшей толпы от одной витрины к другой. Мостовая подсыхала, свежий ветерок, врывавшийся в галерею со стеклянным потолком, гнал теплый воздух, задувал цветные фонари, пламя газовых рожков, гигантский веер, горевший точно фейерверк. У подъезда ресторана один из лакеев тушил огни в лампах под стеклянными шарами, а в пустых, ярко освещенных магазинах продавщицы неподвижно стояли за прилавками и клевали носом.
   -- Ах, какая прелесть! -- воскликнула Нана перед последней витриной и даже сделала несколько шагов назад, умилившись бисквитной левреткой, которая подняла лапку перед скрытым розами гнездом.
   Наконец они вышли из пассажа, но Нана не хотела садиться в экипаж. Погода очень хорошая, спешить им некуда, и они отлично пройдутся пешком. Проходя мимо "Английского кафе", она вдруг захотела поесть устриц, говоря, что с утра ничего не ела из-за болезни Луизэ. Мюффа не осмелился ей перечить. Он еще не показывался с ней открыто и, потребовав отдельный кабинет, быстро миновал коридоры. Она шла за ним, чувствуя себя здесь как дома. Когда они входили в отдельный кабинет, двери которого почтительно открыл гарсон, из соседней гостиной, откуда неслась целая буря смеха и криков, внезапно кто-то вышел. Это был Дагнэ.
   -- А! Нана! -- воскликнул он.
   Граф быстро прошел в кабинет, оставив дверь полуоткрытой. Но когда он с важным видом скрылся в дверях, Дагнэ шутливо подмигнул и прибавил:
   -- Черт возьми! Ты здорово устроилась -- берешь теперь любовников прямо из Тюильри.
   Нана улыбнулась и приложила палец к губам, призывая его молчать. Дагнэ тоже, видно, вышел в люди, но она все же рада была встретить его здесь; она до сих пор еще питала к нему нежное чувство, несмотря на его подлое поведение, когда он, находясь в обществе порядочных женщин, не пожелал узнать ее.
   -- Что ты поделываешь? -- дружески спросила она.
   -- Пристраиваюсь. Право, я подумываю о женитьбе.
   Нана с оттенком жалости пожала плечами. Но он продолжал шутить, говоря, что это не жизнь -- выигрывать на бирже ровно столько, чтобы иметь возможность, если хочешь быть порядочным человеком, преподнести дамам цветы. Трехсот тысяч франков хватило ему на полтора года. Он будет практичным, возьмет за женой большое приданое и кончит, как его отец, префектом. Нана недоверчиво улыбалась. Кивнув головой на гостиную, она спросила:
   -- С кем ты там?
   -- Да целая компания, -- ответил он, сразу забывая свои проекты под влиянием пьяного угара. -- Вообрази, Леа рассказывает о своем путешествии в Египет. Ну и потеха! Там была одна история с купанием...
   И он рассказал историю. Нана с удовольствием слушала его. Они даже прислонились к стене, стоя в коридоре друг против друга. Под низким потолком горели газовые рожки, в складках драпировок застыл кухонный запах. Временами, когда в гостиной усиливался шум, им приходилось приближать друг к другу лицо. Каждые двадцать секунд их беспокоил нагруженный блюдами лакей, которому они преграждали дорогу. Но они, не прерывая беседы, прижимались к стене и спокойно разговаривали, как у себя дома, не обращая внимания на шум ужинавших и сутолоку сервировки.
   -- Посмотри-ка, -- прошептал молодой человек, знаком указывая на дверь кабинета, где скрылся граф Мюффа.
   Оба взглянули. Дверь чуть-чуть дрожала, словно колеблемая дыханием. Наконец она с необычайной медлительностью закрылась без малейшего шума. Они молча усмехнулись. И глупый же, должно быть, сейчас вид у графа, когда он сидит там один!
   -- Кстати, -- спросила она, -- ты читал статью Фошри обо мне?
   -- Да, "Золотая муха", -- ответил Дагнэ, -- я не говорил тебе о ней, потому что боялся тебя огорчить.
   -- Огорчить? Почему? Его статья очень длинная.
   Она была польщена, что в "Фигаро" занимались ее особой. Если бы не объяснения парикмахера Франсиса, который принес ей газету, она бы даже не поняла, что речь идет о ней.
   Дагнэ посмотрел на нее снизу вверх и ухмыльнулся с обычной насмешкой. В конце концов, раз она довольна, остается и всем быть довольным.
   -- Позвольте! -- крикнул лакей, державший обеими руками мороженое и разъединивший их.
   Нана шагнула к маленькой гостиной, где ждал Мюффа.
   -- Ну, что ж! Прощай, -- сказал Дагнэ. -- Иди к своему рогоносцу.
   Она снова остановилась.
   -- Почему ты называешь его рогоносцем?
   -- Да потому, что он рогоносец, черт возьми!
   Она снова прижалась к стене, чрезвычайно заинтересованная.
   -- А! -- только и сказала она.
   -- Как, ты не знала? Его жена живет с Фошри, голубушка моя... Это, должно быть, началось еще в деревне... Сейчас, когда я шел сюда, Фошри меня покинул, и я подозреваю, что сегодня вечером у него на квартире назначено свидание. Кажется, они придумали какую-то поездку.
   Нана онемела от волнения.
   -- Я так и догадывалась! -- сказала она наконец, хлопнув себя по ляжкам. -- Я сразу это поняла, как только увидела ее тогда, на дороге... Подумать только, порядочная женщина, и обманывает мужа! Да еще с этой сволочью Фошри! Вот уж он ее кой-чему научит."
   -- Ну, -- злобно прошептал Дагнэ, -- это у нее не первый. Она, может быть, знает столько же, сколько он.
   Нана была возмущена, у нее вырвалось восклицание:
   -- Ну и публика! Экая грязь!
   -- Позвольте! -- крикнул лакей, снова разъединяя их; он был нагружен бутылками.
   Дагнэ притянул Нана к себе и на минуту задержал ее, взяв за руку. Он заговорил тем кристальным голосом с гармоничными переливами, который создавал ему успех у женщин.
   -- Прощай, милая... Знаешь, я все так же люблю тебя.
   Она высвободилась и, улыбаясь, ответила; ее слова заглушали громовые крики "браво", от которых сотрясалась дверь гостиной.
   -- Глупый, все кончено... Впрочем, это ничего не значит. Заходи как-нибудь на днях, побеседуем.
   И снова очень серьезно, с тоном оскорбленной в своих лучших чувствах мещанки, она добавила:
   -- Ах, так он рогат... Это досадно, мой милый. Мне всегда были противны рогоносцы.
   Когда Нана вошла, наконец, в отдельный кабинет, она увидела, что Мюффа сидит на узком диване, бледный, покорный, и нервно перебирает пальцами бахрому скатерти. Он не сделал ей никакого упрека. Она же была очень растрогана, но к чувству жалости у ней примешивалось презрение. Ах, бедняга, как недостойно обманывает его какая-то гадкая женщина! Ей хотелось броситься к нему на шею и утешить его. Хотя, в сущности, это справедливо. Он вел себя с женщинами, как идиот, -- это послужит ему впредь уроком. Но жалость все же одержала верх. Нана не бросила его, съев устрицы, как предполагала раньше. Они пробыли в "Английском кафе" не более четверти часа и вместе отправились к ней на бульвар Осман. Было одиннадцать часов; до двенадцати она сумеет найти предлог ласково выпроводить его.
   Из предосторожности она еще в передней отдала Зое распоряжение:
   -- Ты постереги того и уговори его не шуметь, если этот будет еще у меня.
   -- Ну куда же я его дену, сударыня?
   -- Пусть посидит на кухне, -- так будет вернее.
   Мюффа уже снимал в спальне сюртук. В камине ярко пылал огонь. То была все та же комната с мебелью палисандрового дерева, обоями и креслами, "обтянутыми тканью с крупными синими цветами по серому полю. Дважды Нана мечтала переделать ее -- в первый раз она хотела всю ее обить черным бархатом, а во второй -- белым атласом с розовыми бантами; но как только Штейнер соглашался и давал ей необходимые на ремонт деньги, она проедала их. Она удовлетворила только один свой каприз -- положила перед камином тигровую шкуру и на потолок повесила хрустальный ночник.
   -- Мне не хочется спать, я не лягу, -- сказала она, когда они остались одни в комнате и заперли дверь на ключ.
   Граф покорно подчинился ей, он больше не боялся, что его увидят. Его единственной заботой было не рассердить ее.
   -- Как хочешь, -- пробормотал он.
   Тем не менее, прежде чем сесть к камину, он снял ботинки. Одним из любимых удовольствий Нана было раздеваться перед зеркальным шкафом, где она видела себя во весь рост. Она снимала решительно все, вплоть до сорочки, и, оставшись голой, долго разглядывала себя, забывая весь мир. Она страстно любила свое тело, восторженно любовалась атласной кожей и гибкой линией стана; эта самовлюбленность делала ее серьезной, внимательной и сосредоточенной. Часто парикмахер заставал ее в таком виде, но она даже не оборачивалась. В таких случаях Мюффа сердился, а она только удивлялась. И чего он злится? Ведь она делала это для собственного удовольствия, а не для других.
   В тот вечер, желая получше разглядеть себя в зеркале, она зажгла шесть свечей в стенных подсвечниках. Но уже спуская сорочку, она вдруг остановилась, чем-то озабоченная; с губ ее сорвался вопрос:
   -- Ты не читал статьи в "Фигаро"? Газета на столе.
   Она вспомнила улыбку Дагнэ, и у нее мелькнуло подозрение. Если только Фошри оклеветал ее, уж она ему отомстит.
   -- Говорят, там идет речь обо мне, -- продолжала она, притворяясь равнодушной. -- Ты как полагаешь, голубчик, а?
   И, спустив сорочку, она простояла голой, пока Мюффа не кончил читать. Граф читал медленно. В статье Фошри, озаглавленной "Золотая муха", говорилось о проститутке, происходившей от четырех или пяти поколений пьяниц; нищета и пьянство, передававшиеся по наследству от одного поколения к другому, выродились у нее в сильную половую невоздержанность. Она выросла в предместье, была детищем парижской улицы; рослая, красивая, с прекрасным телом, точно растение, возросшее на жирной, удобренной почве, она мстила за породивших ее нищих и обездоленных. Нравственное разложение низов проникало через нее в высшее общество и, в свою Очередь, разлагало его. Она становилась стихийной силой, орудием разрушения и, сама того не желая, развращала, растлевала Париж своим белоснежным телом. В конце статьи она сравнивалась с мухой, золотой, как солнце, мухой, слетевшей с навозной кучи; мухой которая всасывает смерть с придорожной падали, а потом жужжит, кружится, сверкает, точно драгоценный камень, и отравляет людей одним лишь прикосновением, влетая в их дворцы через открытые окна. Мюффа поднял голову и устремил пристальный взгляд на огонь.
   -- Ну? -- спросила Пана.
   Но граф ничего не ответил. Он как будто хотел еще раз прочесть статью. Холодная струя пробежала у него от затылка к плечам. Статья была написана из рук вон плохо, какими-то обрывками фраз, изобиловала терминами, полными неожиданных преувеличений, и странными сопоставлениями. Тем не менее чтение ее ошеломило графа, внезапно пробудив в нем то, о чем он избегал за последнее время думать.
   Наконец он поднял голову. Нана углубилась в восторженное самолюбование. Она нагибалась, внимательно разглядывая в зеркале маленькую коричневую родинку над правым бедром; она трогала ее кончиком пальца, еще больше запрокидывалась, чтобы родинка выступила рельефней, находя, очевидно, что она здесь очень забавна и красива. Потом Нана стала изучать себя еще более подробно; это занимало ее, возбуждало в ней любопытство порочного ребенка. Она всегда поражалась, когда смотрела на себя в зеркало: у нее был удивленный вид молодой девушки, вдруг обнаружившей у себя признаки половой зрелости. Она медленно развела руки, выставила вперед свой торс располневшей Венеры, перегнула стан, рассматривая себя сзади и спереди, остановила взор на профиле груди, на суживающейся книзу линии бедер. И, наконец, придумала развлечение, которое, по-видимому, очень ей понравилось: стала раскачиваться то налево, то направо, расставив колени, перегибаясь всем телом, делая беспрерывно судорожные движения, точно восточная танцовщица, танцующая танец живота.
   Мюффа не спускал с нее глаз. Она пугала его. Газета выпала у него из рук. В эту минуту ясновидения он презирал себя. Да, это так: в три месяца она изменила всю его жизнь. Он чувствовал, что развращен до мозга костей грязью, о существовании которой и не подозревал. Теперь все в нем насквозь прогнило. На мгновение он осознал все последствия зла, увидел, какое разложение внесла эта разрушительная сила: сам он отравлен, в семье распад, общество трещит и рушится. Но он был не в силах оторвать глаз от Нана, он в упор смотрел на нее, тщетно стараясь проникнуться отвращением к ее наготе.
   Нана больше не двигалась. Закинув за голову сплетенные руки и расставив локти, она откинулась назад. Он видел ее полузакрытые глаза, приоткрытые губы, ее лицо, застывшее в самовлюбленной улыбке; видел распущенные рыжие волосы, падавшие ей на спину, точно львиная грива. Перегнувшись и вытянув стан, она рассматривала свои крепкие бедра, упругую грудь амазонки, с сильными мышцами под атласной кожей. От локтя к ноге шла изящная, чуть волнистая линия. Мюффа смотрел на ее нежный профиль, утопавший в золотистом сиянии, на округлости белого тела, переливавшегося в пламени свечей, точно шелк. Он думал о прежнем своем страхе перед женщиной -- этим библейским похотливым чудовищем со звериным запахом. Нана вся была покрыта пушком, и от этого кожа ее казалась бархатной, а в ее крупе и ногах породистой кобылы, в глубоких складках, словно завуалированных волнующей тенью, скрывающей пол, было нечто хищное. Да, это был золотой зверь, бессознательный, как сила природы, одним своим запахом растлевающий людей. Мюффа все смотрел, словно завороженный; и даже когда он закрыл глаза, чтобы не видеть, страшный зверь вырос из тьмы, принимая преувеличенно огромные размеры. Теперь этот зверь всегда будет перед его глазами, войдет в его плоть и кровь.
   Нана сжалась в комочек. Любовный трепет прошел по ее телу, глаза были влажны, и она точно вся подобралась, стала меньше, как будто для того, чтобы лучше себя ощущать. Потом она разняла руки, опустив их скользящим движением вдоль тела, и нервно стиснула ими грудь. Потягиваясь, растворяясь всем телом в неге, она потерлась ласково правой и левой щекой о плечи. Жадный рот нашептывал ей желания. Она вытянула губы и поцеловала себя под мышкой, улыбаясь другой Нана, также целовавшей себя в зеркале. Тогда у Мюффа вырвался неясный продолжительный вздох. Он приходил в отчаяние, глядя на это самообожание. Внезапно, словно подхваченный вихрем, который смел все, чем граф был полон мгновение назад, он схватил в грубом порыве Нана поперек тела и повалил ее на ковер.
   -- Оставь меня, -- закричала она, -- мне больно!
   Он ясно сознавал свое положение, он знал, что она глупа, похабна и лжива, и все-таки желал ее, несмотря на отраву, которую она несла в себе.
   -- Как глупо! -- сказала Нана с сердцем, когда Мюффа отпустил ее.
   Но она успокоилась. Теперь он, наверное, уйдет. Она накинула ночную сорочку, отделанную кружевами, и уселась на пол у камина. Это было ее любимое местечко. Когда она снова стала расспрашивать про статью Фошри, Мюффа дал уклончивый ответ, желая избежать сцены. Впрочем, она объявила, что плевать хотела на Фошри, и погрузилась в длительное молчание, обдумывая, как бы выпроводить графа. Она хотела сделать все как можно деликатнее, потому что была по натуре добра и не любила причинять людям неприятности, тем более, что граф оказался рогоносцем, и это обстоятельство в конце концов растрогало ее.
   -- Значит, -- сказала она наконец, -- ты ждешь жену завтра утром?
   Мюффа вытянулся в кресле и утомленно дремал. Он утвердительно кивнул головой. Нана серьезно смотрела на него, что-то обдумывая. Сидя боком, в волнах кружев, она обеими руками держала свою босую ногу и разглядывала ее.
   -- Ты давно женат? -- спросила она.
   -- Девятнадцать лет, -- ответил граф.
   -- Гм!.. А твоя жена милая? Вы дружно живете?
   Он молчал. Затем возразил тоном, в котором чувствовалась неловкость:
   -- Ты ведь знаешь, я просил тебя никогда не говорить о моей жене.
   -- Это почему же? -- воскликнула она, обозлившись. -- Не съем я твоей жены, если буду о ней говорить... Милый мой, все женщины одна другой стоят.
   Нана остановилась, боясь сказать лишнее. Ей было жаль его, ведь она считала себя очень доброй. Бедняга, надо его щадить. Ей пришла в голову забавная мысль; она посмотрела на него с улыбкой и продолжала:
   -- Послушай-ка, я тебе не рассказывала, какую Фошри про тебя сплетню разносит?.. Вот уж змея-то" Я на него не сержусь, потому что он, может быть, напишет обо мне рецензию; но все-таки он настоящая змея подколодная.
   И, выпустив ногу, еще громче смеясь, она подползла к графу и прижалась грудью к его коленям.
   -- Вообрази себе, он уверяет, будто ты был невинен, когда женился... А? Ты действительно сохранил невинность?.. Это верно, а?
   Она смотрела не него настойчивым взглядом, она дотянула руки до его плеч и трясла его, чтобы вырвать признание.
   -- Конечно, -- ответил он серьезно.
   Тогда она снова повалилась на пол к его ногам к, расхохотавшись, как сумасшедшая, лопотала что-то сквозь смех и награждала графа легкими тумаками.
   -- Нет, это бесподобно, ты единственный в своем роде, ты -- феномен... Милый мой песик, какой ты был глупый! Когда мужчина не знает, с чего начать, это всегда ужасно смешно! Хотела бы я вас видеть, право!.. И все обошлось хорошо? Расскажи мне, ну, расскажи, пожалуйста.
   Она закидала его вопросами, расспрашивала обо всем, требовала подробных ответов. И так искренне хохотала, так корчилась от внезапных приступов смеха -- причем сорочка ее соскользнула и задралась, а кожа так и золотилась от отблеска огня, -- что граф постепенно описал ей свою брачную ночь. Он больше не чувствовал неловкости. Под конец ему самому стало смешно объяснять, "как он ее потерял", мягко выражаясь. Он только выбирал слова, сохраняя известную стыдливость. Нана, осмелев, спрашивала про графиню: она прекрасно сложена, но только настоящая ледяшка, по его мнению.
   -- О, тебе нечего ревновать, -- пробормотал он трусливо.
   Нана перестала смеяться. Она снова уселась на прежнее место, спиной к огню, подогнув колени и подложив под них сложенные руки, и серьезно произнесла:
   -- Милый мой, очень скверно, когда мужчина ведет себя простофилей перед женой в первую брачную ночь.
   -- Почему? -- спросил с удивлением граф.
   -- Потому, -- ответила она медленно и назидательно.
   Она говорила торжественно, качала головой, но все-таки соблаговолила выразиться яснее.
   -- Видишь ли, я знаю, как это происходит... Так вот, мой дружок, женщины не любят, когда мужчина стоит перед ними дурак дураком. Они ничего не говорят, потому что им стыдно, понимаешь?.. Но будь уверен, они наматывают себе это на ус... И рано или поздно, если не умеешь с ними обращаться, устраиваются с кем-нибудь другим... Так-то, мой милый.
   Он, по-видимому, не понял. Она объяснилась точнее, материнским тоном, преподавая ему этот урок, словно товарищ, по доброте сердечной. С тех пор, как она узнала, что он рогат, ей не терпелось -- тайна тяготила ее, -- ей безумно хотелось поговорить с ним об этом.
   -- Господи, я говорю о вещах, которые меня не касаются... И только потому, что всем желаю счастья... Ведь мы просто поболтаем, не правда ли? Слушай же, отвечай мне откровенно.
   Но она замолчала, чтобы переменить позу, ей стало жарко.
   -- Что, здорово жарко? У меня спина изжарилась... Погоди, теперь я немного погрею живот... Вот прекрасное средство против всяких болей.
   Повернувшись грудью к огню и поджав под себя ноги, она продолжала:
   -- Скажи-ка, ты больше не живешь с женой?
   -- Нет, клянусь тебе, -- ответил Мюффа, опасаясь сцены.
   -- И ты полагаешь, что она действительно ледяшка?
   Он ответил утвердительно, опустив подбородок.
   -- И поэтому-то ты любишь меня?.. Отвечай же, я не рассержусь!
   Он ответил и на это.
   -- Прекрасно! -- заключила она. -- Я так и догадывалась. Ах, бедняжка!.. Ты знаешь мою тетку Лера? Когда она придет, попроси ее рассказать про торговца фруктами, который живет напротив нее. Представь себе, этот фруктовщик... Черт возьми, какой жаркий огонь! Я должна повернуться. Погрею-ка теперь левый бок.
   Повернувшись к огню боком, она стала подшучивать над собой, как добрая зверушка, довольная, что видит себя в отблеске пылающего камина такой жирной и розовой.
   -- Ишь ты! Я похожа на гуся... Да, да, я точно настоящий гусь на вертеле... Я поворачиваюсь да поворачиваюсь... Право, я жарюсь в собственном соку.
   Она снова звонко расхохоталась, но тут послышались голоса и хлопанье дверьми.
   Мюффа удивленно посмотрел на нее. Нана перестала смеяться, забеспокоилась. Это, верно, Зоина кошка; проклятое животное, все ломает. Половина первого. И с чего это ей пришло в голову заняться благополучием своего рогоносца? Теперь другой уже здесь, надо как можно скорее выпроводить графа.
   -- О чем ты говорила? -- благодушно спросил Мюффа в восторге, что Нана так мила с ним.
   Но желание скорей освободиться от его присутствия изменило ее настроение. Нана сделалась грубой и перестала стесняться в выражениях.
   -- Ах да, фруктовщик и его жена... Ну, так вот, милый мой, они никогда не волновали друг дружку, ну ни столечко!.. Ей это очень не нравилось, понимаешь? Он, простофиля, не знал этого и, считая ее ледяшкой, стал ходить к потаскушкам, а те наградили его всякими мерзостями. Жена же, со своей стороны, платила ему той же монетой и путалась с мальчишками, похитрей ее колпака-мужа... Так всегда бывает, когда люди не понимают друг друга. Я-то хорошо это знаю!
   Мюффа побледнел. Он понял, наконец, ее намеки и хотел, чтобы она замолчала. Но она уже закусила удила.
   -- Нет, оставь меня в покое!.. Если бы вы не были грубыми скотами, вы бы с женами так же мило обходились, как с нами; и не будь ваши жены гусынями, они постарались бы удержать вас теми же средствами, какими вас привлекаем мы. Все это фокусы... Вот и намотай себе на ус, мой милый.
   -- Не вам говорить о порядочных женщинах, -- произнес он сурово, -- вы их не знаете.
   Нана сразу вскочила на колени.
   -- Это я-то их не знаю!.. Да они даже и нечистоплотны, твои порядочные женщины! Нет, они нечистоплотны! Попробуй-ка, найди среди них хоть одну, которая осмелится показаться в таком виде, как я сейчас. Право, ты меня смешишь со своими порядочными женщинами! Не выводи меня из терпения, не заставляй говорить вещи, о которых я потом пожалею.
   Граф в ответ сдавленным голосом проворчал какое-то ругательство. Нана побледнела как полотно. Несколько секунд она молча смотрела на него. Потом звонко спросила:
   -- Что бы ты сделал, если бы твоя жена тебе изменила?
   Он ответил угрожающим жестом.
   -- Ну, а если бы я тебе изменила?
   -- О, ты, -- пробормотал он, пожав плечами.
   Нана, несомненно, не была злой. С первых его слов она удержалась от желания кинуть ему в лицо, что он рогоносец. Она предпочитала спокойно выведать все у него. Но тут уж он вывел ее из себя; с этим надо было покончить.
   -- В таком случае, милый мой, -- проговорила она, -- я не знаю, какого черта ты торчишь тут у меня и целых два часа морочишь мне голову... Иди к своей жене, которая изменяет тебе с Фошри. Да, да, совершенно верно -- улица Тэбу, на углу Прованской... Видишь, я даже адрес тебе даю.
   И, увидев, что Мюффа встал на ноги и покачнулся, как бык, которого ударили обухом по голове, продолжала торжествующе:
   -- Недурно, если порядочные женщины станут отбирать у нас любовников!.. Хороши, нечего сказать, ваши порядочные женщины!
   Она не могла продолжать. Страшным движением он швырнул ее на пол и, подняв ногу, хотел раздавить ей каблуком голову, чтобы заставить замолчать. На мгновение она ужасно перепугалась. Ослепленный, обезумевший, он принялся бегать по комнате. И тогда его подавленное молчание, борьба, от которой он весь дрожал, тронули ее до слез. Она почувствовала удивительную жалость. И, свернувшись клубочком у камина, чтобы согреть себе правый бок, принялась его утешать:
   -- Клянусь, голубчик, я думала, ты знаешь; а то я ни за что не стала бы говорить... А может, это еще и неправда. Я ничего не утверждаю. Мне рассказали; все об этом говорят, но это еще ничего не доказывает... Брось, ты напрасно расстраиваешься. Будь я мужчиной, мне бы плевать было на женщин! Женщины, видишь ли, что в верхах, что в низах стоят друг друга: все развратницы и обманщицы.
   Она самоотверженно нападала на женщин, чтобы смягчить нанесенный ему удар. Но он ее не слушал, не понимал, о чем она говорит. Продолжая шагать, он надел башмаки и сюртук. Еще с минуту он ходил по комнате, потом, как бы найдя наконец дверь, убежал. Нана чрезвычайно обозлилась.
   -- Ну, и прекрасно! Счастливого пути! -- говорила она вслух, хотя была совершенно одна. -- Этот тоже вежлив, когда с ним разговаривают!.. А я-то еще распиналась! Первая помирилась и, кажется, достаточно извинялась!.. А он тут торчал и только раздражал меня!
   Она была недовольна и обеими руками царапала себе ноги, но в конце концов махнула на все рукой.
   -- А ну его к черту! Я не виновата, что он рогат!
   И, обогревшись со всех сторон, юркнула в постель, позвонила и велела Зое впустить другого, который ждал на кухне.
   Выйдя на улицу, Мюффа пошел очень быстро. Снова прошел ливень. Граф поскользнулся на грязной мостовой. Взглянув машинально на небо, он увидел лохмотья черных, как сажа, обгонявших луну туч. В этот час на бульваре Осман прохожих было мало. Он прошел мимо стоявшего в лесах здания Оперы, ища темноты, бессвязно что-то бормоча. Эта тварь лжет. Она выдумала все по глупости и из жестокости. Он должен был размозжить ей голову, когда она валялась у него под ногами. В конце концов это слишком позорно, он больше никогда не увидится с ней, никогда до нее больше не дотронется; иначе он окажется слишком подлым. Он с силой и как бы облегченно вздохнул. Ах, это голое чудовище, глупое, жарящееся, точно гусь на вертеле, оплевывающее все, что он почитал сорок лет! Луна очистилась от туч, пустынная улица была залита ее бледным сиянием. Графу стало страшно, он разразился рыданиями; его вдруг охватило отчаяние, он обезумел, ему казалось, что он проваливается в какую-то бездну.
   -- Боже, -- шептал он, -- все кончено, ничего больше не осталось.
   На бульварах запоздалые прохожие прибавляли шагу. Мюффа старался успокоиться. В его воспаленном мозгу вновь возникла новость, рассказанная этой девкой; ему хотелось спокойно все обдумать. Графиня должна была вернуться из замка г-жи де Шезель утром. Действительно, ничто не мешало ей приехать в Париж накануне вечером и провести ночь у этого человека. Он вспомнил теперь некоторые подробности пребывания в Фондет. Однажды вечером он застал Сабину в саду под деревьями; она была так смущена, что ничего не ответила ему. Фошри находился тут же. Почему бы ей и не быть теперь у него? По мере того, как Мюффа думал об этой истории, она казалась ему все более правдоподобной. Он даже пришел к заключению, что это вполне естественно и даже необходимо. Пока он разгуливает в нижнем белье у потаскухи, его жена раздевается в комнате у любовника -- все просто и весьма логично. Рассуждая таким образом, он старался сохранить хладнокровие. У него было ощущение, что весь мир вокруг него рушится и летит в бездну, охваченный плотским безумием. Его преследовали сладострастные картины: обнаженную Нана сменял образ обнаженной Сабины. При этом видении, так роднившем их в бесстыдстве, обвевавшем их обеих одним дыханием желания, он споткнулся о мостовую и чуть не попал под лошадь. Выходившие из какого-то кафе женщины со смехом толкнули его. Тогда, будучи не в состоянии, несмотря на все усилия, сдержать слезы и не желая плакать на людях, он бросился в темную, пустую улицу Россини и там, идя мимо молчаливых домов, разрыдался как ребенок.
   -- Конечно, -- говорил он сдавленным голосом, -- ничего не осталось, ничего.
   Граф так рыдал, что вынужден был прислониться к стене. Он закрыл лицо мокрыми от слез руками. Шум шагов прогнал его оттуда. Он испытывал стыд, страх, заставлявший его бежать от людей и беспокойно бродить, точно он был ночной вор. Когда на тротуаре встречались прохожие, он старался идти развязной походкой, думая, что все читают его историю в судорожных движениях его плеч. Он прошел улицу Гранж-Бательер и дошел до улицы Фобур-Монмартр. Здесь его настиг яркий свет, и он повернул обратно. Около часу бродил Мюффа по кварталу, выбирая самые темные закоулки. Очевидно, у него была цель, к которой ноги несли его сами собой по дороге, все время удлинявшейся обходами. Наконец он остановился на повороте какой-то улицы и поднял голову. Он пришел куда надо. Это был угол улиц Тэбу и Прованской. Ему понадобился целый час, чтобы дойти сюда в том состоянии болезненного бреда, в каком он находился, тогда как достаточно было бы и пяти минут. Он вспомнил, что месяц тому назад заходил к Фошри поблагодарить его за заметку в хронике, в которой описывался бал в Тюильри и где упоминалось его имя. Квартира находилась на антресолях; маленькие квадратные окна были наполовину закрыты огромной вывеской. Последнее окно налево освещалось яркой полосой света -- луч от лампы, видневшейся через полуспущенную портьеру. Граф устремил взор на эту яркую полосу, сосредоточено чего-то ожидая.
   Луна исчезла за черными тучами; падала ледяная крупа. В церкви Троицы пробило два часа. Прованская улица и улица Тэбу уходили вглубь, освещенные яркими пятнами газовых фонарей, терявшихся вдали в желтой дымке. Мюффа не двигался с места. Это спальня, он помнит ее; она обтянута красной турецкой материей, в глубине стоит кровать в стиле Людовика XIII. Лампа, должно быть, направо, на камине. Вероятно, они лежали, потому что не видно было ни единой тени; полоса света неподвижно сияла, она напоминала отблеск ночника. И граф, не спуская глаз с окна, придумывал целый план: он позвонит, поднимется наверх, не обращая внимания на окрики привратника, плечом высадит двери, ворвется к ним и бросится прямо на кровать, не давая им времени разнять руки. На мгновение его остановила мысль, что у него нет оружия, но тогда он решил, что задушит их. Он перебирал свой план, совершенствовал его, все время чего-то ожидая, -- может быть, какого-нибудь указания, чтобы действовать наверняка. Если бы в ту минуту показалась женская тень, он бы позвонил. Но мысль, что он может ошибиться, леденила его. Что он скажет? У него появились сомнения; его жена не могла быть у этого человека, -- это чудовищно, это немыслимо. Однако Мюффа продолжал стоять. Мало-помалу им овладело оцепенение, какая-то слабость; от долгого ожидания у него началась галлюцинация.
   Полил дождь. Подошли двое полицейских, и Мюффа должен был отойти от двери, где он укрылся. Когда они скрылись в Прованской улице, он вернулся, весь мокрый и дрожащий. Яркая полоса все еще перерезала окно. Он собирался уже уйти, как вдруг мелькнула чья-то тень; он подумал, что ошибся, настолько это было мимолетно. Но одно за другим замелькали теневые пятна, в комнате поднялась какая-то суматоха. Прикованный снова к тротуару, он испытывал ощущение нестерпимого жжения в желудке и теперь ждал, чтобы понять, в чем дело. Мелькали профили рук и ног, путешествовала огромная рука и с нею -- силуэт кувшина для воды. Мюффа не мог ничего ясно различить, но ему казалось, что он узнает знакомый шиньон. И граф вступил в спор сам с собою: как будто прическа Сабины, только затылок не ее -- она худее. В эту минуту граф ничего не знал, он больше уж не мог выдержать напряжения. Он испытывал такую невыносимо жгучую боль внутри и такое отчаяние от ужаса неизвестности, что прижался к двери, чтобы успокоиться, и дрожал, как нищий. Но все же он не мог оторвать глаз от окна, его гнев растворился, и в воображении вырос моралист: он увидел себя депутатом, он говорил перед лицом собрания, метал громы и молнии против разврата, предвещал катастрофы; он вновь переживал статью Фошри о ядовитой мухе, он выступал, заявляя, что общество не может существовать при таком падении нравов. Ему стало легче. Тем временем тени исчезли. Видно, любовники снова улеглись в постель. Он продолжал смотреть на окно, ожидая чего-то.
   Пробило три часа, потом четыре. Он не мог уйти. Когда дождь лил сильнее, он забивался в уголок у дверей; ноги его были забрызганы грязью. Никто больше не проходил. Время от времени граф закрывал глаза, точно обожженные полосой света, на которую он смотрел упорно и пристально, с идиотским упрямством. Дважды еще промелькнули тени, повторяя те же движения, и снова он увидел гигантский силуэт кувшина для воды. И оба раза спокойствие восстанавливалось, и только лампа отбрасывала таинственный свет ночника. Эти тени усиливали его сомнения. Внезапно ему в голову пришла мысль, успокоившая его и отдалившая минуту необходимости действовать: ему надо дождаться, когда женщина выйдет оттуда. Он, несомненно, узнает Сабину. Ничего нет проще, никакого скандала и зато полная уверенность. Надо только здесь остаться. Из всех волновавших его неясных чувств в нем сохранилась одна лишь определенная потребность -- знать. Но он уж засыпал от скуки у этой двери. Чтобы развлечься, он стал высчитывать, сколько времени ему придется прождать. Сабина должна быть на вокзале в девять часов. Почти четыре с половиной часа! Но он терпеливо ждал, он не двигался с места, он даже находил известное очарование в том, что ночное ожидание его продлится вечность.
   Вдруг полоса света исчезла. Простой этот факт показался ему неожиданной катастрофой, чем-то неприятным и волнующим; ясно -- они потушили лампу, они лягут спать. Это благоразумно в столь поздний час. Но он рассердился: темное окно его больше не интересовало. Мюффа еще с четверть часа смотрел не него, потом это его утомило, он отошел от двери и сделал несколько шагов по тротуару.
   До пяти часов он ходил взад и вперед, поднимая временами голову. Окно все еще было безжизненно; минутами Мюффа спрашивал себя, уж не приснились ему эти пляшущие на стеклах тени. Он был подавлен неимоверной усталостью: на него нашла такая тупость, что он забывал, чего ждет на углу этой улицы, спотыкался о камни мостовой и просыпался как перепуганный, зябко вздрагивая, точно человек, который даже не знает, где он: стоит ли вообще о чем-нибудь беспокоиться? Раз эти люди заснули, пускай их спят. К чему вмешиваться в их дела? Такая темень, -- никто никогда не узнает об этом. И вот все, что было в нем, все ушло, вплоть до любопытства, все было поглощено одним желанием -- покончить, поискать где-нибудь облегчения. Становилось холоднее, улица опостылела ему; дважды граф уходил, затем снова возвращался, волоча ноги, и, наконец, ушел окончательно. Конечно, ничего нет. Он спустился к бульвару и больше уже не приходил.
   Началась мучительная прогулка по улицам. Он медленно шел, равномерно шагая вдоль стен. Каблуки его стучали, он видел лишь свою тень, то выраставшую, то уменьшавшуюся у каждого газового фонаря. Это баюкало его, занимало мысли. Позднее он ни за что не мог бы вспомнить, где проходил. Ему казалось, что он часами кружился, как в цирке. У него осталось только одно очень ясное воспоминание. Не умея себе объяснить, как это случилось, он вдруг очутился у решетки пассажа Панорам: прильнув к ней лицом, он держался обеими руками за прутья. Он не дергал их, он просто старался заглянуть внутрь пассажа, охваченный переполнившим все его сердце волнением, но не мог ничего разглядеть: мрак заливал пустынную галерею, ветер, дувший с улицы Сен-Марк, пахнул ему в лицо сыростью, как из подвала. Но он упорно стоял, пока не перестал грезить; он удивился, спрашивая себя, что ему нужно здесь в этот час, почему он прильнул к решетке с такой страстностью, что прутья впились ему в лицо. Тогда он снова возобновил свою бесцельную ходьбу, а сердце его было исполнено грусти, точно ему изменили и он теперь навсегда остался в этом мраке один.
   Наконец забрезжило утро, наступил мутный зимний рассвет, печальный рассвет грязных парижских тротуаров. Мюффа вернулся на широкие улицы, где была стройка, к лесам новой Оперы. Вымоченная ливнями, изборожденная повозками, покрытая известкой земля превратилась в грязное озеро. Не глядя, куда он ступает, Мюффа все шел, скользя, с трудом удерживаясь на ногах. Пробуждение Парижа, появление на улицах дворников и первых групп рабочих вносили в его душу новое смятение, по мере того как становилось светлее. На него оглядывались, с удивлением смотрели на его промокшую шляпу, на его грязную одежду и растерянный вид. Он долго бродил среди лесов стройки, стоял, прислоняясь к дощатым заборам. В его опустошенном сознании сохранилась лишь одна мысль: он был несчастлив.
   Тогда он вспомнил о боге. Внезапная мысль о помощи свыше, о божественном утешении поразила его, как нечто неожиданное и странное; она вызвала образ г-на Вено; Мюффа представил себе его толстенькое лицо, гнилые зубы. Несомненно, г-н Вено, которого Мюффа избегал последние месяцы, чем несказанно огорчал старика, будет счастлив, если граф зайдет к нему и расскажет о своем горе. Когда-то бог оказывал графу милосердие. При малейшем огорчении, при малейшем препятствии, мешавшем ему на жизненном пути, граф шел в церковь, падал на колени, повергая ниц свое ничтожество перед всевышним могуществом, -- и выходил оттуда подкрепленный молитвой, готовый пожертвовать благами мира всего ради вечного спасения. Но в эту пору он ходил в церковь только изредка, в часы, когда его страшили муки ада; его одолевали всяческие слабости, Нана мешала ему исполнять свой долг. Мысль о боге изумила его. Почему не подумал он о боге сразу, в тот ужасный миг, когда разбивалось и летело в бездну все его слабое человеческое существо? Едва волоча ноги, он стал искать церковь. И не мог вспомнить, не узнавал улиц в этот ранний час. Однако, повернув за угол улицы Шоссе-д'Антен, он заметил в конце ее башню церкви Троицы, которая неясно вырисовывалась и таяла в тумане. Белые статуи над оголенным садом представлялись зябкими Венерами, терявшимися среди пожелтевшей листвы парка. На паперти граф перевел дух, его утомил подъем по широким ступеням. Наконец он вошел. В церкви было очень холодно, ее топили накануне; под высокими сводами скопились испарения от воды, просочившейся сквозь оконные щели. Боковые приделы тонули во мраке, в церкви не было ни души; где-то в глубине, в мутном сумраке угрюмого пробуждения, слышалось шарканье башмаков церковного сторожа. Граф, наткнувшись на сдвинутые в беспорядке стулья, растерянный, с горечью в сердце, упал на колени у решетки маленькой часовни, около чаши со святой водой. Он сложил руки, вспоминал молитвы, всем существом своим жаждал отдаться религиозному чувству. Но только губы его шептали слова молитв, рассудок же был далек, возвращался назад, принимался снова бродить по улицам, словно его погоняла неумолимая необходимость. Он повторял: "О боже, помоги мне, не оставь раба своего, предающегося милостыни твоей! О боже, я преклоняю пред тобой колени, не дай погибнуть от врагов твоих!" Ответа не было, тьма и холод ложились на его плечи, шорох шаркающих вдали башмаков мешал молиться. Он все время только и слышал этот раздражающий шорох в пустынной церкви, которую подметали утром после ранней службы. Опираясь о стул, он поднялся; колени его хрустнули. Бог все еще не снизошел к нему. Зачем идти к г-ну Вено, к чему плакать в его объятиях? Этот человек бессилен что-либо сделать. И вот машинально он вернулся к Нана.
   На улице Мюффа поскользнулся и почувствовал, сто на глаза его навертываются слезы; он не сетовал на судьбу, он был лишь слаб и болен. Он слишком устал, слишком страдал от дождя и холода. Мысль вернуться к себе, в темный особняк на улице Миромениль, леденила его. У Нана ему пришлось ждать, пока не пришел привратник, потому что дверь была заперта. Поднимаясь по лестнице, он улыбнулся, согретый мягким теплом этого гнездышка, где он сможет растянуться и уснуть.
   Когда Зоя открыла ему дверь, она даже отступила от удивления и беспокойства. У ее хозяйки отчаянная мигрень, всю ночь она глаз не сомкнула. Но все же она пойдет посмотрит, не уснула ли хозяйка. Горничная проскользнула в спальню, а граф вошел в гостиную и бросился на кресло. Но почти тотчас же появилась Нана. Она вскочила прямо с постели, накинув юбку, босая, с распущенными волосами, в скомканной и разорванной после любовной ночи сорочке.
   -- Как! Опять! -- воскликнула она, пылая от гнева. Она хотела собственноручно вышвырнуть графа за дверь. Но видя его таким жалким, таким несчастным, она в последний раз прониклась к нему жалостью.
   -- Нечего сказать! Хороший у тебя вид, бедный мой песик! -- продолжала она снисходительно. -- В чем дело?.. Ты их подстерег, ты очень расстроился?
   Он ничего не ответил; он был похож на загнанного зверя. Но она поняла, что у него все еще нет доказательств, и, чтобы успокоить его, проговорила:
   -- Видишь, я ошиблась. Твоя жена -- порядочная женщина, честное слово!.. А теперь, миленький, надо идти домой и лечь спать. Это необходимо для тебя.
   Он не двигался с места.
   -- Эй, слушай-ка, убирайся вон! Я не могу оставить тебя... Уж не собираешься ли ты здесь поселиться?
   -- Да, пойдем ляжем, -- пробормотал он.
   Она сдержала гнев, хотя ей не терпелось выгнать его. Поглупел он, что ли?
   -- Ладно, убирайся, -- повторила она.
   -- Нет.
   Тогда она окончательно вышла из себя.
   -- Да это просто противно!.. Пойми, что я тобой сыта по горло; иди к своей жене, которая тебе изменяет. Да, да, она тебе изменяет, можешь мне поверить... Ну, что? Получил? Оставишь ты меня, наконец, в покое?
   Глаза Мюффа наполнились слезами. Он умоляюще сложил руки.
   -- Пойдем ляжем.
   Тут Нана совсем потеряла голову, у нее сжалось горло от нервного рыдания. В конце концов почему она должна служить отдушиной! Какое ей дело до всех этих историй? Конечно, она по доброте душевной старалась как можно осторожнее открыть ему глаза. И теперь ей же приходится за все отвечать! Ну уж, извините! Хоть у нее и доброе сердце, но не настолько.
   -- К черту! Будет с меня! -- кричала она, колотя кулаком по столу. -- А я-то еще распиналась, хотела быть преданной. Да, милый мой, мне нужно сказать только слово, и завтра же я буду богачкой.
   Граф с удивлением поднял голову. Он никогда не думал о деньгах. Да если она только чего-нибудь пожелает, он тотчас же исполнит ее желание. Все его состояние принадлежит ей.
   -- Нет, поздно, -- возразила она. -- Я люблю мужчин, которые дают, не дожидаясь, чтобы их просили... Нет, если бы ты предложил мне целый миллион за одну только ночь, я бы и то отказалась. Конечно, у меня кое-что другое есть... Проваливай, или я за себя больше не ручаюсь. Я на все способна.
   Нана угрожающе направилась к нему. И в тот момент, когда эта добродушная проститутка, доведенная до высшей степени раздражения, дошла до последней точки, убежденная в своем праве, убежденная в том, что стоит выше всех этих честных людей, надоевших ей до смерти, в этот момент внезапно раскрылась дверь, и появился Штейнер. Это окончательно переполнило чашу. У Нана вырвался отчаянный вопль.
   -- Так! Вот и другой!
   Штейнер, ошеломленный раскатом ее голоса, остановился. Непредвиденное присутствие Мюффа было ему неприятно, он боялся объяснения, от которого уклонялся целых три месяца. Моргая глазами, он смущенно топтался на месте, избегая смотреть на графа. Он задыхался, лицо его побагровело, черты исказились, как у человека, который обегал весь Париж, чтобы принести приятное известие, и чувствует, что напоролся на какую-то катастрофу.
   -- Тебе еще чего здесь нужно? -- грубо спросила Нана, обращаясь к банкиру на "ты", чтобы поиздеваться над ним.
   -- Мне... мне... -- бормотал он. -- Мне нужно передать вам то, о чем вы сами догадываетесь.
   Он колебался. За день до того Нана заявила ему, что если он не добудет ей тысячу франков на уплату векселя, она перестанет его принимать. Два дня он обивал пороги. Наконец ему удалось в то самое утро достать нужную сумму денег.
   -- Тысячу франков, -- сказал он наконец, вынув из кармана конверт.
   Но Нана не помнила о деньгах.
   -- Тысячу франков! -- воскликнула она. -- Что я, милостыню, что ли, прошу?.. Вот тебе тысяча франков.
   И, взяв конверт, Нана бросила его банкиру в лицо. Он с удивлением взглянул на Нана, а затем обменялся с Мюффа отчаянным взглядом. Нана подбоченилась и закричала еще громче:
   -- Ну-с, скоро вы перестанете меня оскорблять!.. Я рада, что ты тоже пришел, голубчик; по крайней мере чистка так чистка... А ну-ка, вон отсюда!
   И видя, что они не торопятся уйти, словно прикованные к месту, продолжала:
   -- Что? Вы говорите, я делаю глупости? Возможно! Но вы мне все слишком надоели! К черту! Не хочу больше быть шикарной, хватит! Если околею, -- значит, мне так нравится.
   Они хотели утихомирить ее, стали ее умолять успокоиться.
   -- Раз, два... вы не желаете уходить?.. Так вот же вам! Глядите, у меня гости.
   Резким движением она распахнула дверь спальни. Тоща оба они увидели в неубранной постели Фонтана. Актер не ожидал, что его покажут в таком виде: он болтал в воздухе ногами, сорочка его задралась кверху, он катался в измятых кружевах и похож был, благодаря своей темной коже, на козла. Впрочем, он ничуть не смутился; он привык на подмостках ко всяким случайностям. После первого ощущения неловкости он нашел подходящую мимику, чтобы с честью выйти из положения, изобразив кролика, как сам называл это, то есть вытянул губы, наморщил нос и задвигал всей своей рожей. От его наглой физиономии фавна так и несло пороком. Уже целую неделю Нана ездила за Фонтаном в "Варьете", воспылав к нему мимолетной страстью, какую зачастую испытывают проститутки к уродству комических актеров.
   -- Вот! -- проговорила она, указывая на него жестом трагической актрисы.
   Мюффа, терпеливый ко всему, возмутился при этом оскорблении.
   -- Потаскуха! -- прошептал он.
   Нана, вошедшая уже было в спальню, вернулась; последнее слово должно было остаться за ней.
   -- Что-о? Потаскуха? А твоя жена?
   И вышла, изо всей силы хлопнув дверью, с шумом закрыв ее на задвижку. Мужчины остались одни и молча смотрели друг на друга. Вошла Зоя. Но она не стала их гнать, -- напротив, очень рассудительно завела с ними беседу. Как мудрая особа, она считала, что ее хозяйка немного хватила через край. Тем не менее она ее защищала: комедиант не долго продержится, надо переждать, пока пройдет это увлечение. Оба ушли, не проронив ни слова. На улице, растроганные общей участью, они обменялись молчаливым рукопожатием и, повернувшись друг к другу спиной, разошлись, волоча нога, в разные стороны.
   Когда Мюффа вернулся наконец в свой особняк на улице Миромениль, его жена только-только подъехала. Они встретились на широкой лестнице, от темных стен которой веяло ледяным холодом. Оба подняли голову и увидели друг друга. Граф все еще был в своей забрызганной грязью одежде, и лицо его было растерянным и бледным, как у человека, только что предавшегося пороку. Графиня, словно разбитая проведенной в поезде ночью, едва держалась на ногах; прическа ее была сделана кое-как, веки окружены синевой.

8

   Это происходило на улице Верон, на Монмартре, в маленькой квартирке на четвертом этаже. Нана и Фонтан пригласили нескольких друзей отпраздновать крещенский сочельник. Они устроились только за три дня до этого и справляли новоселье. Все вышло неожиданно, они и не собирались начинать совместную жизнь, случилось это в первом пылу их медового месяца. На следующий день после своей грубой выходки, когда Нана так решительно выставила графа и банкира, она почувствовала, что все вокруг нее рушится. Она сразу учла положение: кредиторы наводнят переднюю, станут вмешиваться в ее сердечные дела, толковать о продаже всего имущества, если она не будет благоразумна; пойдут споры, бесконечные изворачивания, чтобы отвоевать несчастную обстановку. И она предпочла все бросить. К тому же огромная раззолоченная квартира на бульваре Осман была нелепа и угнетала ее. Воспылав нежностью к Фонтану, Нана мечтала о хорошенькой светлой комнатке, воскресив свой прежний идеал цветочницы, когда пределом ее желаний были зеркальный шкаф из палисандрового дерева и кровать с голубым репсовым пологом. В два дня она распродала все безделушки и драгоценности, какие ей удалось вынести из дома, и исчезла с десятью тысячами франков в кармане, не сказав ни слова привратнице; Нана в воду канула, исчезла бесследно. Зато уж теперь мужчины не станут к ней бегать.
   Фонтан был очень мил. Он не возражал и не мешал ей. Он даже сам поступил по-товарищески. У него тоже было около семи тысяч франков сбережений, и он охотно согласился присоединить их к десяти тысячам Нана, хотя его и обвиняли в скупости. Это казалось им солидным хозяйственным фондом. С этого они и начали свою новую жизнь, сообща наняв и обставив две комнаты на улице Верон, делясь всем по-дружески. Сначала все шло восхитительно.
   Г-жа Лера с Луизэ явилась первой в крещенский сочельник. Фонтана еще не было дома, и г-жа Лера позволила себе выразить опасения по поводу того, что племянница отказывается от богатства.
   -- Ах, тетя! Я так люблю его! -- воскликнула Нана, красивым жестом прижимая к груди обе руки.
   Эти слова произвели необычайное впечатление на г-жу Лера. Она прослезилась.
   -- Ты права, -- сказала она убежденно, -- любовь прежде всего.
   И тетка стала восторгаться уютными комнатами. Нана показала ей спальню, столовую, даже кухню. Конечно, они были невелики, но потолки в них побелили, переменили обои, и солнышко весело светило в чистые окна.
   Г-жа Лера задержала Нана в спальне, а Луизэ расположился на кухне, за спиной кухарки, чтобы наблюдать за жарившейся курицей.
   Если тетка позволяла себе высказать свои соображения, то только потому, что перед приходом сюда у нее побывала Зоя. Зоя самоотверженно осталась на боевом посту, зная, что хозяйка отблагодарит ее позднее -- в этом она не сомневалась. Во время разгрома квартиры на бульваре Осман Зоя отстаивала интересы Нана, не уступала кредиторам, придумывала достойное отступление, спасала остатки добра, отвечала, что хозяйка путешествует, и никогда не указывала ни одного адреса. Из страха, что ее проследят, она даже лишала себя удовольствия навещать Нана. Между тем утром она забежала к г-же Лера, так как были новости. Накануне явились кредиторы: обойщик, угольщик, прачка соглашались повременить и даже предлагали хозяйке очень крупную сумму, если она вернется домой и будет вести себя благоразумно. Тетка повторила слова Зои. За этим, вероятно, скрывался мужчина.
   -- Никогда! -- заявила возмущенная Нана. -- Вот как! Хороши поставщики! Уж не думают ли они, что я продамся, чтобы оплатить их счета!.. Да я скорее умру с голоду, чем обману Фонтана.
   -- Так я и ответила: у моей племянницы слишком любящее сердце.
   Все же Нана было очень досадно, что продают Миньоту и что Лабордет покупает дачу для Каролины Эке за такую нелепую цену. Она обозлилась на всю эту банду: настоящие твари эти девки, хотя и задирают нос. Ну уж, извините, она гораздо лучше их всех!
   -- Пусть важничают, -- решила она, -- деньги никогда не принесут им настоящего счастья... И потом, знаешь, тетя, мне теперь не до них -- я слишком счастлива.
   В это время вошла г-жа Малуар. На ней была одна из тех необыкновенных шляп, форму которых умела придумывать только она одна.
   Радость свидания была велика. Г-жа Малуар объяснила, что роскошь ее смущала; теперь же она иногда будет заходить сыграть партию в безик. Ей тоже показали квартиру, и на кухне в присутствии кухарки, поливавшей соусом курицу, Нана стала говорить об экономии, сказав, что прислуга будет стоит слишком дорого и она сама хочет заняться хозяйством. Луизэ с вожделением смотрел на противень.
   Вдруг раздался шум голосов. Пришел Фонтан с Боском и Прюльером. Можно было садиться за стол.
   Суп был уже подан, когда Нана стала в третий раз показывать квартиру.
   -- Ах, друзья мои, как у вас хорошо! -- повторял Боск лишь для того, чтобы доставить удовольствие товарищам, которые угощали обедом; по правде говоря, "гнездышко", как он выражался, его вовсе не привлекало.
   В спальне он стал еще любезнее. Обычно он не терпел женщин, и мысль, что мужчина мог обзавестись одной из этих мерзких тварей, вызывала в нем негодование, на какое был способен этот пьяница, презиравший мир.
   -- Ай да молодцы! -- продолжал Боск, подмигивая. -- Устроились втихомолку... И прекрасно: вы, пожалуй, правы. Это прелестно, мы будем навещать вас, ей-богу.
   Но тут явился Луизэ верхом на палке от метлы, и Прюльер сказал с язвительным смехом:
   -- Каково! У вас уже есть малыш?
   Это было очень смешно. Г-жа Лера и г-жа Малуар хохотали до упаду. Нана, нисколько не сердясь, умиленно засмеялась: к сожалению, нет, это не так, а то было бы совсем неплохо и для малыша и для нее самой; впрочем, она надеется, что и у них будет ребенок. Фонтан, дурачась, взял Луизэ на руки, играя, сюсюкая.
   -- Не правда ли, мы любим нашего папочку... Называй же меня папой, бездельник.
   -- Папа... Папа... -- лепетал ребенок.
   Все стали его ласкать. Боску это надоело, и он предложил сесть за стол: для него важнее всего было пообедать. Нана попросила разрешения посадить Луизэ рядом с собой. Обед прошел очень весело. Однако Боску мешал ребенок, сидящий рядом, от которого он должен был ограждать свою тарелку. Г-жа Лера также стесняла его. Она расчувствовалась и шепотом начала рассказывать ему какие-то тайны и собственные приключения с весьма почтенными господами, до сих пор еще преследовавшими ее. Ему дважды пришлось отодвинуться, так как она подвигалась все ближе, бросая на него томные взгляды. Прюльер вел себя весьма невежливо с г-жой Малуар, ни разу ничего не предложив ей. Его интересовала исключительно Нана, и он досадовал, что она принадлежала Фонтану. Эти голубки тоже наскучили ему своими нескончаемыми поцелуями. Против всех правил они захотели сесть рядом.
   -- Ешьте же, черт возьми! Еще успеете, -- повторял Боск с полным ртом. -- Подождите, пока мы уйдем.
   Но Нана не могла сдержаться. Она была в упоении от своей любви, раскраснелась, точно невинная девушка, смотрела на Фонтана с нежностью и томностью. Устремив на него взгляд, она осыпала его ласкательными именами: мой песик, мой дусик, мой котик; а когда он передавал ей воду или соль, она наклонялась к нему и целовала куда попало: в губы, в глаза, нос, ухо. Если же он ворчал, она искусно с покорностью и раболепством, словно побитая кошка, исподтишка ловила его руку, удерживала ее в своей и целовала. Она нуждалась в непрестанной его близости.
   Фонтан важничал и снисходительно разрешал Нана проявлять свои чувства к нему. Его широкие ноздри дрожали от чувственного удовлетворения, чудовищная и потешная физиономия, напоминающая козлиную морду, расплывалась от тщеславия при виде слепого обожания со стороны этой прекрасной женщины, такой белолицей и пухленькой. Иногда он отвечал небрежным поцелуем человека, который внутренне получает удовольствие, но разыгрывает равнодушие.
   -- В конце концов, вы действуете на нервы! -- воскликнул Прюльер. -- Убирайся оттуда хоть ты!
   И, прогнав Фонтана, он переставил приборы, чтобы занять его место рядом с Нана. Тут раздались возгласы, аплодисменты и забористые словечки. Фонтан мимикой и забавными ужимками изображал отчаяние Вулкана, оплакивающего Венеру. Прюльер стал тотчас же любезничать, но Нана, ногу которой он нащупывал под столом, ударила его, чтобы он сидел смирно. Нет, конечно, она не станет его любовницей. В прошлом месяце у нее было явилось мимолетное влечение к красавцу Прюльеру, но теперь она его ненавидела. Если он еще раз ущипнет ее под предлогом, что поднимает салфетку, она бросит ему в лицо стакан.
   Вечер провели хорошо. Разговор, естественно, зашел о "Варьете". Каналья Борднав, его и смерть не берет! Он снова заболел скверной болезнью и так страдает, что не знаешь, как к нему подступиться; во время репетиции он все время орал на Симонну. Вот уж кого актеры не стали бы оплакивать! Нана объявила, что если бы он предложил ей роль, она послала бы его к черту. Впрочем, она говорила, что вообще не будет больше играть, -- что такое сцена по сравнению с домашним очагом. Фонтан, не занятый ни в новой пьесе, ни в той, которую репетировали, также выражал преувеличенную радость по поводу возможности пользоваться полной свободой и проводить вечера со своей кошечкой у камина. Остальные восторгались, называли их счастливцами и притворились, что завидуют их счастью.
   Подали крещенский пирог. Боб достался г-же Лера, она опустила его в стакан Боска, и все закричали: "Король пьет, король пьет!" Нана, воспользовавшись взрывом всеобщего веселья, подошла к Фонтану и, обняв его за шею, принялась целовать актера и нашептывать ему что-то на ухо. Но красивый Прюльер, смеясь, кричал, что это не дело. Луизэ спал на двух сдвинутых стульях. Гости разошлись лишь около часу ночи. Прощались уже на лестнице.
   Так, в течение трех недель жизнь влюбленных протекала действительно прекрасно. Нана казалось, что она возвратилась к началу своей карьеры, когда ее первое шелковое платье доставило ей такую большую радость. Она редко выходила из дому, разыгрывая роль женщины, любящей одиночество и простоту. Однажды рано утром, выйдя купить на рынке Ларошфуко рыбу, она была смущена, встретившись лицом к лицу со своим бывшим парикмахером Франсисом, как всегда, хорошо одетым: на нем было тонкое белье и безукоризненный сюртук. Ей стало стыдно, что он увидел ее на улице в капоте, растрепанную, шлепающую поношенными туфлями. Но у него хватило такта проявить даже преувеличенную любезность. Он не позволил себе ни одного вопроса и сделал вид, что поверил, будто она была в отъезде. Да, она многим причинила огорчение, решив уехать. Это было лишением для всех. В конце концов Нана забыла свое первое смущение и принялась с любопытством расспрашивать Франсиса. На них напирала толпа, тогда она втолкнула его в ворота и встала перед ним со своей корзиной в руках. Что говорят о ее бегстве? Да как сказать! Дамы, у которых он бывает, говорили всякое. В общем -- много шуму; подлинный успех. А Штейнер? Г-н Штейнер очень опустился, он, несомненно, плохо кончит, если не придумает какой-нибудь новой комбинации. А Дагнэ? Ну, этот чувствует себя великолепно! Г-н Дагнэ умеет устраиваться. Нана, которую эти воспоминания взволновали, открыла было рот для дальнейших расспросов; однако она стеснялась произнести имя Мюффа. Тогда Франсис, улыбаясь, заговорил первый. Что касается графа, то прямо было тяжело смотреть, как он страдал после отъезда Нана -- настоящая скорбящая душа; его встречали повсюду, где могла бы находиться Нана. Наконец, г-н Миньон, встретив однажды графа, увел его к себе. Нана рассмеялась, услышав эту новость, но смех ее был не совсем естественный.
   -- Ах, так! Теперь он живет с Розой! -- сказала она. -- Ну и пусть! Знаете, Франсис, мне, в сущности, наплевать!.. Подумайте только -- такой святоша и туда же!.. Привык, значит, -- не может и недели воздержаться! А еще клялся, что после меня не сойдется ни с одной женщиной!
   На самом же деле Нана была взбешена.
   -- Да и Роза хороша -- моими объедками пользуется; подумаешь, какое добро подцепила! О, я понимаю, она хотела отомстить за то, что я отняла у нее эту скотину Штейнера!.. Не велика хитрость -- завлечь к себе мужчину, которого я выставила за дверь.
   -- Господин Миньон не так рассказывает о случившемся, -- сказал парикмахер. -- По его словам, граф сам выгнал вас. Да, и вдобавок очень некрасивым образом -- пинком в зад.
   Нана страшно побледнела.
   -- Как? Что? -- закричала она. -- Пинком в зад?.. Нет, это уж слишком! Милый мой, да я сама спустила со всех лестниц этого рогоносца, а он рогоносец, к твоему сведению; его графиня изменяет ему с первым встречным, даже с этой сволочью Фошри... А Миньон-то! Ведь он шатается по улицам и предлагает всем и каждому свою потаскушку-жену, которая никому не нужна, -- до того она худа. Ах, какая подлая публика, ну и подлецы!
   Нана задыхалась. Переведя дух, она продолжала:
   -- Значит, они это говорят... Ну, так вот что, милый Франсис, я пойду к ним... Хочешь, пойдем сейчас же вместе?.. Да, я пойду туда, и посмотрим, хватит ли у них нахальства повторить, что меня вытолкнули пинками в зад... Меня! Да я никогда никому не позволю и пальцем себя тронуть. И никогда меня никто не посмеет ударить, понимаешь, потому что я бы глотку перегрызла тому, кто посмеет прикоснуться ко мне.
   Однако Нана успокоилась. Они могут говорить что угодно; они для нее все равно, что грязь на башмаках. Для нее было бы позором считаться с этими людишками. Ее же совесть чиста. А Франсис, сделавшись фамильярным, когда она так разоткровенничалась перед ним в своем домашнем капоте, позволил себе, прощаясь, дать ей совет. Она напрасно пожертвовала всем ради своего увлечения. Увлечения портят жизнь. Она слушала его, опустив голову, а он с видом знатока, который страдает, глядя, что такая красивая женщина обесценивает себя, убеждал ее подумать.
   -- Ну, это мое дело, -- сказала Нана наконец. -- Но все же спасибо тебе, голубчик.
   Она пожала ему руку, которая была немного сальной, несмотря на его безукоризненный костюм, и пошла за рыбой. Весь день история с пинком в зад не давала ей покоя; она даже рассказала об этом Фонтану, снова упомянув, что ни за что не потерпела, если бы ее задели. Фонтан глубокомысленно заявил, что все светские мужчины -- скоты и их надо презирать. С тех пор Нана прониклась к ним величайшим пренебрежением.
   В то же вечер они отправились в "Буфф" посмотреть дебютировавшую в крошечной роли в десять строк знакомую Фонтану маленькую актрису. Было около часу ночи, когда они дошли пешком до высот Монмартра. На улице Шоссе-д'Антен они купили пирожное-мокко и съели его в постели, так как было холодно, а топить не стоило. Сидя друг возле друга на своем ложе, покрывшись по пояс одеялом и нагромоздив за спиной подушки, они ужинали, беседуя о маленькой актриске. Нана находила, что она некрасива и неизящна. Фонтан, лежа с краю, передавал куски пирога, лежавшие на ночном столике между свечой и спичками. Но, в конце концов, они поссорились.
   -- О! Как можно это говорить! -- кричала Нана. -- У нее глаза точно щелочки и волосы как мочала!
   -- Да замолчи же! -- повторял Фонтан. -- Прекрасная шевелюра и взгляд, полный огня... Как чудно, что вы, женщины, всегда готовы загрызть друг друга!
   Ему было досадно.
   -- Ладно, хватит! -- сказал он наконец грубым голосом. -- Ты знаешь, что я не люблю, когда мне надоедают... Давай спать, а то это плохо кончится.
   И он погасил свечу. А Нана продолжала, обозленная: она не желает, чтобы с ней говорили таким тоном; она привыкла к уважению. Фонтан не отвечал, и ей пришлось замолчать. Но она не могла заснуть и все время ворочалась.
   -- Черт возьми! Перестанешь ты, наконец, вертеться? -- заорал он вдруг, резко подскочив.
   -- Я не виновата, что здесь крошки.
   Действительно, в постели были крошки. Она ощущала их под самыми ляжками, они ее кололи повсюду. Какая-нибудь одна крошка жгла ее, заставляла чесаться до крови. Кроме того, когда едят пирожное, следует вытрясти одеяло. Фонтан, сдерживая нарастающий гнев, снова зажег свечу. Оба встали и босые, в сорочках, раскрыв постель, стали сметать руками крошки с простыни. Дрожа от холода, он снова лег, посылая Нана к черту, оттого, что она требовала, чтобы он хорошенько вытер ноги. Наконец и она легла на свое место, но, едва вытянувшись на постели, снова подскочила. Опять крошки!
   -- Ну, конечно! Они прилипли к твоим ногам... Я больше не могу, говорят тебе, не могу.
   И она занесла было ногу, чтобы перелезть через него и спрыгнуть на пол. Тогда выведенный из терпения Фонтан, которому очень хотелось спать, со всего маху влепил ей оплеуху. Пощечина была такая сильная, что Нана мигом очутилась на своей подушке. Она была ошеломлена.
   -- Ото! -- только и сказала она, по-детски глубоко вздохнув.
   Он тут же пригрозил ей, что всыплет еще, если она только шевельнется. Затем он задул свечу, улегся на спину и тотчас же захрапел. Она же, уткнувшись носом в подушку, плакала, слегка всхлипывая. Какая подлость злоупотреблять своей силой! Но она испытывала настоящий страх -- до того грозной сделалась уродливая рожа Фонтана. И ее гнев проходил, как будто пощечина успокоила ее. Он внушал ей уважение. Она подвинулась вплотную к стене, чтобы предоставить ему побольше места. В конце концов, она даже заснула, хотя щека ее горела, а глаза были полны слез; но в то же время, покорная и утомленная, не чувствуя больше крошек, она испытывала приятную истому. Наутро Нана, проснувшись, крепко обняла Фонтана обнаженными руками и прижала его к груди. Не правда ли, он никогда, никогда больше не будет себя так вести? Она его горячо любила. Получить пощечину от Фонтана было еще не так плохо.
   И вот началась новая жизнь. Ни за что, ни про что Фонтан награждал ее оплеухами. Она мирилась с ними. Иногда она кричала, грозила ему; но он припирал ее к стене, говоря, что задушит ее, и она смирялась. Чаще всего, бросившись на стул, она минут пять рыдала. Потом забывала нанесенную обиду и, развеселившись, с пением и смехом, с развевающимися юбками бегала по квартире. Хуже всего было то, что теперь Фонтан исчезал по целым дням и возвращался не раньше полуночи; он ходил в кафе или посещал своих старых друзей. Нана все терпела, ласкаясь к нему и боясь лишь одного -- что он совсем не вернется, если она станет его упрекать. Но в те дни, когда у нее не бывали ни г-жа Малуар, ни ее тетка с Луизэ, она изнывала от скуки. Поэтому однажды, в воскресенье, когда она покупала на рынке Ларошфуко голубей, она от души обрадовалась, встретив Атласную, пришедшую туда за пучком редиски. С того самого вечера, когда Фонтан угощал принца шампанским, подруги ни разу не виделись.
   -- Как, ты здесь? Разве ты живешь теперь в этих краях? -- спросила Атласная, с изумлением увидев Нана в домашних туфлях на улице в столь ранний час. -- Ах, бедняжка! Ты, значит, попала в беду?
   Нана остановила ее, наморщив брови, так как тут были еще женщины, в капотах, накинутых на голое тело, растрепанные, с пухом в волосах. По утрам все проститутки этих улиц, с заспанными глазами, едва успев выпроводить ночного гостя, отправлялись за покупками, шлепая стоптанными туфлями, не в духе и усталые после утомительной ночи. Со всех перекрестков спускались к рынку бледные молодые, еще привлекательные в своей небрежности женщины, или ужасные, старые и распухшие, бесстыдно выставляя напоказ голое тело, пренебрегая тем, что их могут встретить в таком виде в часы, когда они не заняты своим ремеслом. На тротуарах прохожие оборачивались, но ни одна из них даже не улыбалась, всецело занятая покупками, с презрительным видом, словно хозяйка, для которой мужчина и не существует. Как раз, когда Атласная платила за свой пучок редиски, какой-то молодой человек, видимо запоздавший на службу чиновник, бросил ей мимоходом: "Здравствуйте, милашка". Она сразу выпрямилась и с видом оскорбленной королевы сказала:
   -- Что ему надо, этой скотине?
   Потом ей показалось, что она его узнала. Три дня тому назад, около полуночи, возвращаясь одна с бульвара, она беседовала с ним около получаса на углу улицы Лабрюйер, стараясь его завлечь. Но это воспоминание только еще больше озлобило ее.
   -- Ну, не свинья ли? Кричать о таких вещах среди бела дня! Если видишь, что человек идет по делу, к нему надо относиться с уважением!
   Нана, наконец, купила себе голубей, хотя сомневалась в их свежести. Тогда Атласная предложила показать ей свою квартиру; она жила рядом, на улице Ларошфуко. Лишь только они остались вдвоем, Нана рассказала о своем увлечении Фонтаном. Дойдя до своего дома, Атласная даже остановилась, держа редиски под мышкой, возбужденная последней подробностью в рассказе подруги. Нана, совсем завравшись, уверяла, что выставила графа Мюффа пинком в зад.
   -- Вот здорово-то! -- повторяла Атласная. -- Здорово! Пинком в зад! И он ничего не сказал, не правда ли? Ведь все они трусы! Я бы хотела присутствовать при этом, чтобы посмотреть на его рожу. Дорогая моя, ты права. И к черту деньги. Я, как втюрюсь, готова прямо издохнуть за своего милого! Приходи ко мне, обещаешь? Дверь налево. Постучи три раза, а то тут всякий сброд шляется.
   С этих пор, когда Нана становилось очень скучно, она уходила к Атласной. Она знала, что застанет ее дома, так как та никогда не выходила раньше шести часов. Атласная занимала две комнаты, в которых ее устроил один аптекарь, чтобы спасти от полиции; но не прошло и тринадцати месяцев, как она изломала мебель, продавила сиденья стульев, испачкала занавеси и привела все в неимоверно грязный и беспорядочный вид, так что квартира производила впечатление, будто тут жила целая куча взбесившихся кошек. Иногда, по утрам, когда ей самой становилось противно от этой грязи и она решалась прибрать комнаты, у нее в руках оказывались перекладины от стульев и куски обоев, которые приходилось отдирать вместе с пятнами. В такие дни становилось еще грязней, нельзя было даже войти, так как предметы валялись прямо на полу. И в конце концов она бросала уборку. Но лампа, зеркальный шкаф, стенные часы и остатки занавесей все-таки еще вводили мужчин в заблуждение. Впрочем, уже целых полгода хозяин грозил выселить ее. Так для кого же она станет беречь мебель? Уж не для него ли? Больно нужно! И вставая с постели в хорошем настроении, она развлекалась тем, что била ногой по стенкам шкафа и комода, пока они не начинали угрожающе трещать.
   Нана, приходя, почти всегда заставала ее в постели. Даже в те дни, когда Атласная ходила за покупками, она была так утомлена по возвращении, что бросалась на кровать и засыпала. В течение дня она валялась, дремала, прикорнув на стуле, и выходила из состояния сонливости лишь к вечеру, когда зажигали газ. Нана чувствовала себя в ее квартире очень хорошо, сидя сложа руки на неубранной кровати, среди валявшихся на полу умывальных чашек и грязных со вчерашнего дня юбок, пачкавших кресла. Тут шла болтовня, бесконечные признания. Атласная в одной сорочке лежала на кровати, задрав ноги, слушала и курила. Иногда они угощались абсентом -- в те дни, когда у них были неприятности, -- чтобы забыться, как они говорили. Не утруждая себя тем, чтобы спуститься с лестницы, не надев даже юбки. Атласная, перегибаясь через перила, давала поручения десятилетней дочке привратницы, и та, искоса бросая взгляды на голые ноги дамы, приносила в стакане абсент. Все разговоры клонились к тому, какие мужчины свиньи. Нана надоела со своим Фонтаном: она не могла произнести и десяти слов, не повторяя без конца о том, что он говорил или делал. Но Атласная, добрая душа, слушала без скуки эти вечные истории о поджидании у окна, о перебранке из-за пережаренного рагу, о примирениях в постели после долгих часов ссоры. Из потребности говорить об этом Нана дошла до того, что рассказала о всех полученных ею побоях: на прошлой неделе он ей подбил глаз, и глаз ужасно распух; накануне из-за туфель, которых он не мог найти, он дал ей такую затрещину, что она ткнулась носом в ночной столик. Но Атласная не удивлялась; она спокойно курила сигарету, вынимая ее изо рта только для того, чтобы сказать, что она в таких случаях всегда нагибается, и пощечина остается в воздухе. Обе упивались этими рассказами о колотушках, счастливые, одурманенные бесконечным повторением одних и тех же бессмысленных выходок, поддаваясь расслабляющему, горячему томлению при воспоминаниях о побоях, служивших предметом их разговоров. Вот это-то удовольствие, возможность пережевывать побои Фонтана, описывать все его привычки, вплоть до манеры разуваться, и заставляло Нана каждый день приходить к Атласной, а особенно приятным было то, что девушка ей сочувствовала. Она сама пережила нечто подобное: у нее был пирожник, который избивал ее до полусмерти, и все же она его любила. Потом следовали дни, когда Нана плакала, говоря, что так дальше не может продолжаться. Атласная провожала подругу до самых дверей ее дома и простаивала целый час на улице, чтобы посмотреть, не убивает ли ее Фонтан. А весь следующий день обе женщины обсуждали состоявшееся примирение, предпочитая втайне, однако, такие дни, когда в воздухе пахло потасовкой, так как это больше возбуждало их.
   Они стали неразлучны; но все же Атласная не бывала у Нана, так как Фонтан заявил, что не желает принимать у себя в доме потаскушек. Они ходили вместе гулять, и вот однажды Атласная повела подругу к одной женщине, как раз к той самой г-же Робер, которая очень интересовала Нана: она внушала ей некоторое уважение с тех пор, как отказалась прийти к ней на ужин. Г-жа Робер жила на улице Монье -- новой и тихой улице Европейского квартала, совершенно без лавок; красивые дома с маленькими, тесными квартирками населены там по преимуществу публичными женщинами. Было пять часов; вдоль пустынных тротуаров, среди аристократической тишины высоких белых домов, стояли экипажи биржевиков и богатых коммерсантов. Быстро шмыгали какие-то мужчины, поднимая глаза к окнам, где стояли, как бы в ожидании, женщины в пеньюарах. Нана сначала отказывалась войти, говоря с жеманным видом, что не знакома с этой дамой. Но Атласная настаивала. Всегда можно привести с собою приятельницу. Она просто хотела сделать визит из вежливости; та встретилась с ней накануне в ресторане, была очень любезна и взяла слово, что она ее навестит. Наконец Нана согласилась. Наверху молоденькая заспанная служанка сказала им, что барышни еще нет дома; однако она провела их в гостиную и оставила одних.
   -- Черт возьми! Шикарно! -- прошептала Атласная.
   То была строгая буржуазная комната, обитая темным штофом; в ней царила атмосфера добропорядочности, которая сопутствует разбогатевшему, удалившемуся на покой лавочнику. Ошеломленная Нана пришла в игривое настроение, но Атласная рассердилась -- она ручалась за добродетель г-жи Робер. Ее всегда можно было встретить в обществе серьезных, пожилых мужчин, с которыми она ходила под руку. В данный момент ее содержал бывший фабрикант шоколада, очень важный господин. Когда он приходил, очарованный хорошим тоном дома, то приказывал докладывать о себе и называл г-жу Робер "мое дитя".
   -- Да вот же она! -- продолжала Атласная, указывая на фотографию, стоявшую перед часами.
   Нана с минуту рассматривала портрет. На нем была изображена очень темноволосая женщина с удлиненным лицом и скромной улыбкой на губах. Ее можно было свободно принять за благовоспитанную светскую даму.
   -- Странно, -- прошептала, наконец, Нана, -- я безусловно где-то видела это лицо. Где? Не знаю. Только не в очень-то приличном месте... О, нет! Наверняка, это было не очень-то приличное место.
   И она добавила, обернувшись к подруге:
   -- Итак, она взяла с тебя слово навестить ее. Что ей от тебя нужно?
   -- Что нужно? Вероятно, просто поболтать, побыть немного вместе... Этого требует учтивость.
   Нана пристально посмотрела на Атласную; потом слегка прищелкнула языком. В конце концов, ей безразлично. Но так как эта дама заставляла их ждать, она заявила, что дольше сидеть не намерена, и они ушли.
   На следующий день Фонтан предупредил Нана, что не вернется к обеду, поэтому она рано зашла за Атласной, чтобы вместе покушать в ресторане. Они долго выбирали ресторан. Атласная предлагала пивные, которые Нана находила отвратительными. Наконец она уговорила Атласную поесть у Лауры.
   Это заведение находилось на улице Мартир, где обед стоил три франка. Соскучившись ждать назначенного часа, не зная, что делать на улице, они поднялись к Лауре на двадцать минут раньше. Все три зала были еще пусты. Они сели за стол в том зале, где на высоком табурете за стойкой восседала сама Лаура Пьедефер, женщина лет пятидесяти, с пышными формами, затянутыми в корсет. Дамы подходили к ней одна за другой, приподнимались над стойкой и с нежной фамильярностью целовали Лауру в губы, между тем как эта уродина с влажными глазами старалась, отвечая на поцелуи, не вызывать ничьей ревности. Служанка, напротив, была высокая, худая, рябая; она обслуживала дам, опустив глаза, горевшие мрачным огоньком. Все три зала быстро наполнились. Тут присутствовало до ста клиенток, как попало разместившихся за столиками. Большая часть была в возрасте около сорока лет -- громадные женщины с отекшими телами и складками порока у дряблых губ. Среди вздутых грудей и животов выделялось несколько молоденьких, красивых худеньких девушек, с видом еще наивным, несмотря на бесстыдство телодвижений, -- то были начинающие, подобранные в каком-нибудь кабачке и приведенные кем-нибудь из клиенток к Лауре; толпа толстых баб, возбужденных их молодостью, толкалась и ухаживала за ними, угощая сластями, подобно беспокойным старым холостякам. Мужчин было мало -- человек десять -- пятнадцать, не больше; они сидели в скромных позах, теряясь в волнах женских юбок. Только четверо молодых людей, которые пришли сюда из любопытства посмотреть на все это, весело балагурили.
   -- Не правда ли, -- говорила Атласная, -- здесь хорошо кормят?
   Нана с чувством удовлетворения кивнула головой.
   Обед был обильный -- такой в былое время подавали в провинциальных гостиницах: паштет в слоеном тесте, курица с рисом, бобы с подливкой, ванильный крем, залитый жженым сахаром. Дамы, лопаясь по швам в своих лифах и неторопливо вытирая губы рукой, больше всего налегали на курицу с рисом. Вначале Нана боялась встретить своих старых подруг, которые могли задать ей глупые вопросы, но вскоре она успокоилась: среди этой смешанной толпы, где полинялые платья и жалкие шляпки виднелись рядом с богатыми нарядами в братском единении нравственной распущенности, она не заметила ни одного знакомого лица. Один момент Нана заинтересовалась было молодым человеком с короткими курчавыми волосами и наглым лицом; он сидел за столом с целой оравой жирных девок, выполнявших, затаив дыхание, его малейшую прихоть. Но когда молодой человек смеялся, его грудь вздымалась.
   -- Да это женщина! -- вырвался у Нана легкий возглас.
   Атласная, набившая себе рот курицей, шепнула, подняв голову:
   -- Ах да, я ее знаю... очень шикарная! Ее прямо из рук рвут друг у друга.
   Нана сделала брезгливую гримасу. Этого она еще не понимала, Тем не менее рассудительно заявила, что о вкусах не спорят, так как никогда не знаешь, что может когда-нибудь понравиться. И ела крем с невозмутимым видом философа, великолепно замечая, как Атласная своими большими синими глазами девственницы возбуждала сидевших за соседними столиками женщин. В особенности обращала на себя внимание полная блондинка, очень любезная; она вся пылала и толкалась так, что Нана готова была поднять скандал.
   Но в этот момент вошла новая посетительница, и ее появление поразило Нана. Она узнала г-жу Робер, ее красивое личико, напоминавшее темную мышку. Вошедшая фамильярно кивнула высокой худощавой служанке, потом подошла к Лауре и облокотилась на ее стойку. Они обменялись долгим поцелуем. Нана нашла подобное приветствие со стороны такой изысканной женщины очень странным, к тому же у г-жи Робер был вовсе не ее обычный скромный вид. Разговаривая шепотом, она окидывала взглядом залу. Лаура только что опять уселась на свое место, приняв снова величественный вид олицетворяющего порок старого идола с истасканным, лоснящимся от поцелуев обожательниц лицом; из-за стойки с блюдами царила она над своей клиентурой -- толпой жирных, напыщенных женщин, чудовищная по сравнению с наиболее толстыми, довольная своим положением хозяйки гостиницы, приобретенным после сорокалетнего труда.
   Но вот г-жа Робер увидела Атласную. Она оставила Лауру, подбежала к обеим приятельницам и выразила глубокое сожаление о том, что они не застали ее накануне дома; и когда очарованная ею Атласная хотела во что бы то ни стало уступить ей место, та стала уверять, что уже обедала. Она пришла сюда просто так, посмотреть. Она болтала, стоя позади своей новой приятельницы и, опираясь на ее плечи, улыбающаяся и лукавая, говорила:
   -- Ну, когда же мы увидимся? Если бы вы были свободны.
   Нана, к сожалению, не могла расслышать дальнейшего. Их разговор выводил ее из себя, она горела желанием сказать всю правду этой приличной женщине, но ее парализовал вид вновь прибывшей компании. То были шикарные женщины в нарядных туалетах и бриллиантах. Они приходили к Лауре, и все были с ней на ты; обладая извращенным вкусом, они являлись сюда, осыпанные драгоценными камнями, стоившими сотни тысяч, чтобы съесть обед за три франка, возбуждая завистливое изумление бедных, замызганных девок. Когда они вошли, громко разговаривая, звонко смеясь, принося из вне как бы луч солнца, Нана быстро отвернулась: она узнала среди них Люси Стьюарт и Марию Блон. В течении пяти минут, пока вновь прибывшие дамы беседовали с Лаурой, прежде чем пройти в соседнюю залу, Нана сидела, опустив голову, и была, казалось, очень занята скатыванием хлебных шариков на столе. Потом, когда ей наконец можно было повернуться, ее изумлению не было предела: стул возле нее опустел. Атласная исчезла.
   -- Да где же она? -- вырвалось у нее громко.
   Полная блондинка, окружавшая Атласную вниманием, зло рассмеялась; но когда Нана, раздраженная ее смехом, угрожающе посмотрела на нее, женщина сказала мягко, тягучим голосом:
   -- Я тут, конечно, ни при чем; это та, другая, вас провела.
   Тогда Нана поняла, что над ней будут издеваться, и ничего больше не сказала. Она даже продолжала сидеть с минуту, не желая показать своего гнева. Из соседней залы до нее доносился хохот Люси Стьюарт, угощавшей целый стол девчонок, пришедших с бала на Монмартре. Было очень жарко, прислуга собирала груды грязных тарелок с остатками курицы и риса; а четверо молодых людей под конец напоили несколько парочек коньяком, чтобы заставить их развязать язык.
   Нана была в отчаянии, что ей придется платить за обед Атласной. Ну и девка, наелась и побежала с первой встречной уродиной, даже спасибо не сказала! Правда, речь шла всего о трех франках, но ей и это было неприятно: уж очень гадко с ней поступили. Тем не менее она уплатила; она бросила шесть франков Лауре, которую в этот момент презирала больше, чем грязь из сточной канавы. На улице Мартир Нана почувствовала, что ее злоба растет. Конечно, она не станет бегать за Атласной; очень нужно соваться к такой дряни! Но вечер был испорчен, и она медленно возвращалась по направлению к Монмартру, больше всего разгневанная на г-жу Робер. Ведь надо же иметь наглость разыгрывать из себя благородную женщину! Подумаешь, благородная из мусорной ямы! Теперь Нана была уверена, что встречала ее в "Бабочке", низкопробном кабачке на улице Пуассоньер, где мужчины платили всего по тридцать су. И вот этакая своим скромным видом вводит в заблуждение бухгалтеров, этакая отказывается прийти на ужин, когда ее приглашают, оказывая ей этим честь! Добродетель из себя разыгрывает! Влепить бы ей за эту добродетель! Вот такие-то притворщицы всегда до упаду веселятся во всяких гнусных трущобах, о которых никто не знает.
   С этими мыслями Нана дошла до своего дома на улице Верон. Она была совершенно потрясена, увидев в окне свет. Фонтан вернулся угрюмый; его также покинул товарищ, угощавший обедом. Он с холодным видом выслушал ее объяснения; а она, опасаясь побоев, смущенная тем, что застала его дома, в то время как ждала не раньше часа ночи, призналась, что потратила шесть франков с г-жой Малуар, умолчав об Атласной. Тогда он, с полным сознанием своего достоинства, передал ей адресованное на ее имя письмо, которое предварительно преспокойно вскрыл. Письмо было от Жоржа, все еще сидевшего в Фондет и отводившего душу в еженедельных пламенных посланиях. Нана обожала, когда ей писали, особенно если в письмах были горячие любовные излияния и клятвы. Она всем читала эти письма. Фонтан был знаком со стилем Жоржа, и он ему нравился. Но в тот вечер Нана до того боялась скандала, что притворилась равнодушной; она бегло и угрюмо прочла письмо и сейчас же отбросила его в сторону. Фонтан принялся барабанить по стеклу, недовольный, что приходится так рано ложиться спать, ибо не знаешь, чем занять вечер. Неожиданно обернувшись к молодой женщине, он спросил:
   -- Не ответить ли сейчас же этому мальчишке?
   Обыкновенно писал Фонтан. Он долго подбирал выражения и был счастлив, когда Нана в восторге от его письма, которое он прочитывал вслух, целовала его, восклицая, что никто, кроме него, не сумел бы так хорошо написать. Под конец это их воспламеняло и бросало друг другу в объятья.
   -- Как хочешь, -- ответила она. -- Я приготовлю чай, а потом мы ляжем.
   Тогда Фонтан сел к столу, где были разложены перья, чернила и бумага, закруглил руку и вытянул шею:
   -- "Мой дружочек", -- начал он вслух.
   Он трудился более часа, иногда задумывался над какой-нибудь фразой, подперев голову руками, оттачивая стиль, и смеялся про себя, когда удавалось найти нежное выражение. Нана молча выпила уже две чашки чаю. Наконец он прочитал ей письмо, как читают на сцене, отчетливым голосом, иногда сопровождая чтение жестами. Он говорил на пяти страницах о "восхитительных часах, проведенных в Миньоте, часах, воспоминание о которых сохранялось, подобно тонким духам, он клялся в "вечной верности этой весне любви" и кончил, заявляя, что единственным его желанием было бы "вернуть это счастье, если счастье может возвратиться".
   -- Знаешь ли, -- пояснил он, -- я говорю все это из вежливости. Раз это только шутки ради... По-моему, здорово написано!..
   Он торжествовал, но тут Нана по неосторожности, все еще остерегаясь скандала, сделала промах. Она не бросилась ему на шею, не стала восторгаться. Она нашла, что письмо хорошо, и только. Он обозлился. Если его письмо ей не нравится, пусть напишет другое; и вместо обычных поцелуев, следовавших за любовными излияниями, они сидели равнодушные друг против друга. Все же Нана налила ему чашку чаю.
   -- Что за свинство! -- крикнул он, обмакнув губы. -- Ты ведь насыпала соли!
   Нана имела несчастье пожать плечами. Он разозлился.
   -- Ну, несдобровать тебе сегодня!
   И тут началась ссора. Часы показывали только десять; это был способ убить время. Фонтан язвил, бросал в лицо Нана среди потоков ругани всевозможные обвинения, одно за другим, не давая ей оправдываться. И грязнуха-то она, и дура, и шляется повсюду. Потом он обрушился на нее по поводу денег. Разве он тратил шесть франков, когда обедал вне дома? Его угощали обедом, иначе он бы съел дома что придется. Да еще для этой старой сводни Малуар, этой тощей бабы, которую он завтра же выставит вон! Недурно! Далеко они пойдут, если каждый день будут оба выкидывать на улицу по шесть франков.
   -- Прежде всего я требую отчета! -- закричал он. -- Ну-ка, давай деньги; сколько у нас осталось?
   Тут проявились все его инстинкты гнусного скареда. Нана в страхе поспешила взять из письменного столика оставшиеся у них деньги и положила перед ним. До сих пор ключ оставался в общей кассе; они черпали из нее свободно.
   -- Как? -- сказал он, пересчитав деньги. -- Осталось меньше семи тысяч франков из семнадцати тысяч, а мы живем вместе только три месяца... Это невероятно!
   Он сам бросился к столику, перерыл его, притащил ящик, чтобы разобраться в нем при свете, но все же оказалось лишь шесть тысяч восемьсот с лишком франков. Тогда разразилась буря.
   -- Десять тысяч франков за три месяца! -- орал он. -- Куда же ты их девала, черт возьми? А? Отвечай... Все к этой драной кошке, тетке твоей, уплывает, что ли? Или, может, ты платишь мужчинам... Ну да, ясно... Отвечай же!
   -- Как ты горячишься! -- сказала Нана. -- Расчет сделать очень легко... Ты не считаешь мебели; потом мне пришлось купить белья. Когда устраиваешься, деньги расходятся быстро.
   Но Фонтан требовал объяснений и в то же время не желал их выслушивать.
   -- Да, они слишком уж быстро расходятся, -- продолжал он более спокойно. -- Видишь ли, голубушка, с меня довольно общего хозяйства. Ты знаешь, что эти семь тысяч франков принадлежат мне. Так вот, они попали ко мне в руки, я оставляю их у себя. Понятно, ты расточительна, а я не хочу разориться. Пусть каждый остается при своем.
   И он с величественным видом положил деньги себе в карман. Нана смотрела на него, ошеломленная; он же снисходительно продолжал:
   -- Ты понимаешь, я не настолько глуп, чтобы содержать чужих теток и детей. Тебе захотелось израсходовать свои деньги -- твое дело; мои же деньги -- святыня!.. Когда ты вздумаешь жарить окорок, я заплачу за половину. По вечерам мы будем рассчитываться. Вот и все!
   Вдруг Нана рассвирепела. Она не могла удержаться от возгласа:
   -- Послушай-ка, ведь и ты проживал мои десять тысяч франков; это же свинство!
   Но он не стал дальше препираться. Он размахнулся и влепил ей через стол здоровую пощечину.
   -- Ну-ка, повтори! -- сказал он.
   Она повторила, несмотря на удар; тогда он бросился на нее с кулаками. Скоро он довел ее до такого состояния, что она, как обычно бывало, разделась и с плачем легла спать.
   Пыхтя и отдуваясь, он уже тоже собирался лечь, как вдруг увидел на столе письмо, написанное Жоржу. Он тщательно сложил его и, обернувшись к кровати, проговорил угрожающим тоном:
   -- Прекрасное письмо, я сам отправлю его, потому что не люблю капризов... Ну, перестань выть, ты меня раздражаешь.
   Нана всхлипывала, затаив дыхание. Когда он улегся, она, задыхаясь и рыдая, бросилась к нему на грудь. Их драки всегда этим кончались; она боялась его потерять, у нее была жалкая потребность знать, что он принадлежит ей, несмотря ни на что, Дважды он гордо оттолкнул ее. Но теплое объятие этой женщины, умоляюще глядевшей на него своими большими влажными глазами преданного животного, пробудило в нем желание. И он разыграл великодушие, не удостаивая, однако, сделать первый шаг; он позволил ей ласкать себя и взять силой, как подобает человеку, чье прощение должно быть заслужено. Затем им овладело беспокойство, он испугался, не притв с угрожающим видом добродушной девушки, выведенной из терпения и глубоко убежденной в своем превосходстве над честными людьми, от которых ей житья не было. Но в эту самую минуту отворилась дверь, и на пороге показался Стейнер. Это было уже чересчур.
   -- Как, еще один? -- закричала она с бешенством. Стейнер, ошеломленный криком, остановился. Неожиданное присутствие Мюффа и, притом, в такой час, раздражало его, потому что он боялся объяснения, которого старался избегать в течение трех месяцев. Он моргал глазами, переминался со смущением на одном месте, стараясь не смотреть в глаза графу. Он тяжело дышал, лицо его было красно и искажено, как у человека, избегавшего весь Париж, чтобы принести хорошую весточку и вдруг наткнувшегося на катастрофу.
   -- Чего тебе? -- грубо спросила Нана, обращаясь к нему на "ты", не обращая внимания на присутствие Мюффа.
   -- Я.... я.... -- пролепетал он... -- мне нужно передать вам то, что вы знаете.
   -- Что?
   Он колебался. Третьего дня она объявила ему, что если он не достанет ей тысячу франков для уплаты по векселю, она не пустит его больше к себе на порог. Целых два дня бегал он по городу, и сегодня утром, добыл всю сумму.
   -- Тысячу франков, -- сказал он, наконец, вынимая из кармана и подавая ей пакет.
   Нана совсем об этом позабыла.
   -- Тысячу фликов! -- воскликнула она. -- Разве я прошу милостыню. Вот смотри! Плевать мне на твою тысячу франков.
   И, взяв пакет, она бросила ему его в лицо.
   Как расчетливый человек, Стейнер поднял деньги я смотрел ей в лицо, ничего не понимая. Мюффа обменялся с ним взглядом, полным отчаяния. А Нана уперлась кулаками в бока, чтоб громче кричать.
   -- Когда же вы перестанете, наконец, оскорблять меня? Я рада, что и ты пришел, голубчик: мне удастся прогнать вас обоих разом. Ну же, вон, вон! живее!
   Они стояли, оторопелые, не двигаясь с места.
   -- Что? вы находите, что я делаю глупость? Может быть! Но уж вы слишком надоели мне. Будет с меня. Надоели мне эти порядочные люди. Если мне от этого придется околеть с голоду -- мое дело!
   Они стали успокаивать и уговаривать ее.
   -- Раз, два, три.... вы не хотите уходить. Ну, так смотрите -- вот!
   Быстрым движением она настежь отворила дверь своей спальни, и оба ее поклонника увидели, на измятой кровати.... Фонтана. Последний вовсе не ожидал, что его вдруг представят в таком виде, но нисколько не смутился, привыкнув ко всяким неожиданностям на сцене. После первого мгновения удивления он стал строить, соответствующие случаю, рожи, чтобы выйти с честью из этого пассажа. Он высовывал подбородок, морщил нос и передергивал физиономию.
   Этого-то Фонтана и поджидала Нана каждый вечер у театра, почувствовав к нему бешеную страсть кокоток к гримасничанью и уродству комиков.
   -- Вот! -- произнесла она с трагическим жестом.
   Мюффа, терпеливо переносивший все, тут, наконец, вышел из себя.
   -- Потаскушка! -- прорычал он.
   Нана, направившаяся было к себе в комнату, вернулась назад, чтобы оставить за собой последнее слово.
   -- А твоя жена разве не потаскушка?
   Она ушла, захлопнув дверь и заперев ее на ключ. Мюффа и Стейнер, оставшись одни, молча обменялись взглядом. Вошла Зоя, но не принялась гнать их, а, напротив, стала очень любезно уговаривать. Как благоразумная женщина, она поняла, какую страшную глупость сделала ее госпожа. Но она, все-таки, пыталась защитить ее: это недолго продлится. Пусть пройдет у нее этот зуд. Граф и банкир молчали и вышли, не говоря ни слова. На улице, они братски протянули друг другу руку и, повернувшись, друг к другу спиной, пошли каждый в свою сторону, медленно волоча ноги.
   Когда Мюффа вернулся к себе домой на улицу Мироменаль, жена его только что приехала. Они встретились на широкой лестнице, мрачные своды которой обдали их ледяным холодом. Оба подняли головы, и глаза их встретились. Граф был в своем испачканном грязью костюме, со своей подозрительной бледностью человека, вышедшего из какой-нибудь трущобы. Графиня, точно вся измученная ночью, проведенной на железной дороге, спала на ходу, непричесанная, с синевой под глазами.
   

Часть вторая

IX

   Это была маленькая квартира на улице Бэрон, близь Монмартра, в четвертом этаже. Нана и Фонтан пригласили нескольких знакомых на крещенский пирог. Переехав за несколько дней на новую квартиру, они праздновали новоселье.
   Все это произошло совершенно неожиданно, без всякого приготовления, в разгаре медового месяца. На другой день после своей смелой выходки, когда она вытолкала в дверь графа и банкира, Нана почувствовала, что все вокруг нее готово рухнуть. Она жила только кредитом этих господ. Нана сразу поняла свое положение. Кредиторы наполнят ее квартиру, станут вмешиваться в ее, дела, потребуют распродажи, если она будет сопротивляться; поднимутся ссоры, нескончаемая брань из-за остатков мебели. Она предполагала все бросить разом. К тому же, ей опротивела квартира на бульваре Гаусман. Она не могла видеть этих позолоченных комнат. В припадке нежности к Фонтану, к ней вернулись ее прежние идеалы; когда она еще была цветочницей, она мечтала о светлой комнатке с зеркальным шкафом и кроватью, покрытой голубым репсом. В два дня она распродала все свои золотые вещи, всякую мелочь и исчезла с десятком тысяч франков, не сказав ни слова консьержу. Она сбежала окончательно, не оставив после себя ни малейшего следа. Таким образом, она разом отделается от всех. Фонтан был очень мил. Он ей ни в чем не противился, обходясь с нею, как добрый товарищ. Со своей стороны, он имел около семи тысяч франков, которые он согласился прибавить к ее десяти тысячам, хотя его и обвиняли в скупости. Эта сумма казалась им совершенно достаточным капиталом. Они переехали в меблированную квартиру на улице Бэрон, разделяя все между собою, как добрые товарищи. Первые дни все шло прекрасно.
   Вечером, накануне крещения, г-жа Лера явилась первая, вместе с Луизэ. Она казалась озабоченной. Так как Фонтана не было, то она позволила себе выразить некоторые опасения; она сожалела, что ее племянница отказывается от богатства.
   -- Ах, милая тетя, я его так люблю, -- воскликнула Нана, красиво прижимая к груди свои руки.
   Это слово произвело неожиданное впечатление на г-жу Лера. Ее глаза сделались вдруг томными.
   -- О, если так... -- сказала она, делая вид, что она побеждена этим аргументом, -- любовь прежде всего.
   Она стала восхищаться удобством квартиры. Нана показала ей все комнаты н даже кухню. Правда, она была не велика, но все было отделано заново, обои были новые, солнце светило во все окна.
   -- Квартира свежа, как роза, -- повторяла г-жа Лера с умилением. -- Настоящее гнездо голубков.
   Выразив желание поговорить с Нана наедине, она оставила Луизэ в кухне с экономкой, занятой приготовлением цыпленка. Она пустилась в рассуждения с Зоей, которая осталась на своем, посту, храбро отражая кредиторов из преданности к своей госпоже. Она надеялась, что барыня ее когда-нибудь вознаградит; об этом она не беспокоилась. Среди разгрома квартиры на бульваре Гаусман она, в присутствии кредиторов, держала себя с достоинством, отвечая на расспросы, что барыня уехала путешествовать, и никому не давала ее адреса. Однако утром она забежала к г-же Лера, имея сообщить нечто новое. Накануне явились кредиторы: обойщик, угольщик, прачка, предлагая значительную сумму денег вперед, если барыня согласится вернуться и вести прежний образ жизни. Тетка передала слова Зои. Наверное -- под этим скрывалось предложение какого-нибудь господина.
   -- Никогда, -- объявила возмущенная Нана. -- Однако, хороши же эти поставщики! Они думают, что мною можно торговать, чтоб уплатить их счеты... Понимаешь, я бы скорее согласилась умереть с голоду, чем обмануть Фонтана.
   -- Я так и отвечала, -- заметила г-жа Лера, -- у моей племянницы слишком нежное сердце для такого поступка, сказала я.
   Однако Нана было досадно, когда она узнала, что Миньон тоже продается и что Лабордэт покупает эту дачу для Каролины Эке, за бесценок. Это ее взбесило против всей этой компании. И говорить нечего, что она лучше их всех.
   -- Они могут толковать, что хотят, -- заключила она, -- но деньги им никогда не дадут настоящего счастья... К тому же, знаешь ли, тетя, я и забыла о существовании всех этих господ. Я слишком счастлива.
   В эту минуту явилась г-жа Малуар, в шляпе какой-то особенной формы, усвоенной ею одной. Радость при встрече была взаимная. Г-жа Малуар пояснила, что ее стесняет богатая обстановка; теперь она, по временам, будет заходить сыграть свою партию. Вторично осмотрела квартиру; в присутствии экономки, жарившей цыпленка, Нана объяснила, что ей необходимо соблюдать бережливость и что ей невозможно держать лишней прислуги. Луизэ с блаженством смотрел на цыпленка.
   Раздались голоса. Фонтан возвращался с Воском и Прюльером. Можно было садиться за стол. Суп был уже подан, когда Нана в третий раз показала свою квартиру гостям.
   -- Ах, дети! как вам здесь хорошо, -- повторял Боск, чтоб потешить товарищей, угощавших его обедом, хотя, в сущности, вопрос об этом "гнездышке", как он выражался, нисколько не интересовал его.
   -- Да, все это очень мило, -- бормотал Прюльер с жеманным видом, -- немного тесновато, пожалуй, но очень мило.
   В спальне Боск сделал еще любезное замечание.
   Вообще, он называл всех женщин клячами и одна мысль о том, что человек может связаться с такой грязной тварью, возбуждало в нем сильнейшее негодование помимо глубокого презрения, которое он, в качестве пьяницы, имел ко всем людям, вообще.
   -- А! молодцы, -- продолжал он, подмигивая глазами, -- все это они проделали втихомолку!.. Ну, что же, и хорошо сделали!.. Все это отлично, и мы станем посещать вас, черт возьми.
   В эту минуту Луизэ появился верхом на метле и Прюльер язвительно заметил:
   -- Как? у вас уже такой ребенок!
   Это показалось очень забавным. Г-жа Лера и Малуар покатились со смеху. Нана весело смеялась, отвечая, что, к несчастью, нет, но что, может быть, и будет; она бы очень желала иметь ребенка. Фонтан, принимая добродушный вид, брал Луизэ на руки, играл и шутил с ним.
   -- Это ничего не значит... Зови меня папой, крошка.
   -- Папа... папа... -- лепетал ребенок.
   Все принялись его ласкать. Боск, соскучившись, заметил, что пора обедать, это дело хорошее. Нана усадила Луизэ возле себя. Обед был очень весел. Боск терпел от соседства ребенка, вынужденный защищать от него свою тарелку. Г-жа Лера его тоже стесняла. Она с умилением, вполголоса, говорила ему о том, как ему идет длинная белая борода в "Белокурой Венере" и тайно сообщила ему, что многие порядочные господа еще до сих пор пленяются ею; два раза Боск должен был отодвигаться от нее, потому что она смотрела на него уж чересчур умильно. Прюльер невежливо обходился с г-жею Малуар, не предложил ей ни разу угощений. Он был занят только Нана. Его, конечно, злило, что она сошлась с Фонтаном, тем более что голубка всем надоела своими нежностями. Против всех правил они пожелали сидеть рядом.
   -- Что за дьявол! Ешьте! Нацеловаться еще успеете, -- повторял Боск, с полным ртом. -- Подождите, по крайней мере, когда мы уйдем.
   Но Нана не могла удержаться. Она была в восторге, краснея и улыбаясь, как молодая девушка. Не сводя глаз с Фонтана, она осыпала его нежными названиями: котик мой, волчок и т. д.; передавая ему что-нибудь, она каждый раз целовала его в глаза, в губы, в ухо; когда он сердился, она нежно брала его за руку и снова целовала. Фонтан самодовольно н снисходительно позволял "обожать" себя. Он рисовался своей козлиной физиономией и чудовищным безобразием в присутствии этой красивой женщины, которая его боготворила. Иногда равнодушно возвращал ей поцелуй с видом человека, который это делает не для своего удовольствия.
   -- Вы, наконец, несносны, -- закричал Прюльер. -- Убирайся вон!
   Он выгнал Фонтана и уселся на его место возле Нана. Раздались восклицания, аплодисменты, одобрения. Фонтан притворился оскорбленным, разыгрывая роль Вулкана, когда он оплакивает измену Венеры. Прюльер рассыпался в любезностях, но Нана сразу укротила его, толкнув его ногой под столом. Нет, с ним она жить не станет. Еще недавно он ей немного нравился. Но теперь она его возненавидела. Если он ее еще раз тронет, она ему бросит стакан в лицо.
   Однако вечер прошел благополучно. Разговор зашел о театре Варьете. Когда же, наконец, околеет этот негодяй Борднав? Он так страдает от своих грязных недугов, что до него противно дотронуться. Еще накануне, на репетиции, он целый час ругал Симонну. Вот кого уже артисты не станут оплакивать! Нана говорила, что если он когда-нибудь обратится к ней, она его славно отделает; к тому же, она в театре играть больше не станет, не стоит того. Фонтан, который тоже не участвовал в новой пьесе, принимал вид человека разочарованного, восхваляя приятность свободы, не отходить от своей кошечки и проводить вечер, вдвоем, у огня. Гости делали одобрительные замечания, притворяясь, что завидуют их счастью.
   Подали пирог. Боб достался г-же Лера, которая положила его в стакан Боска. Раздались восклицания: "Король пьет, король пьет!". Нана воспользовалась суматохой, чтобы расцеловать Фонтана и шепнуть ему что-то на ухо. Прюльер с притворным смехом заметил, что это не по правилам, Луизэ спал на стуле. Общество разошлось около двух часов. Прощанья происходили на лестнице.
   -- Вы отменно сделали, бормотал Боск. До воскресенья. Тогда еще покутим.
   В течение трех недель жизнь влюбленных шла прекрасно. Нана казалось, что вернулось то время, когда ее так радовало шелковое платье. Она мало выходила, стараясь привыкать к простоте и уединению. Однажды утром, идя на рынок за рыбой, она была изумлена, встретив Франсиса, своего прежнего куафера. Он был одет безукоризненно, и ей было совестно, что он ее видит растрепанную, в блузе и туфлях. Но он имел осторожность сохранить учтивость. Он не дозволил себе ни одного вопроса, делая вид, что верит слухам об ее внезапном отъезде.
   -- А! вы многих огорчили, решившись на неожиданный отъезд. Это для всех была большая потеря.
   Нана, забыв свое смущение, принялась его расспрашивать с любопытством. Чтоб им прохожие не мешали, она стояла под воротами с корзиной на руке. Что говорят о ее бегстве? Дамы, которых он посещал, говорили то и другое; одним словом, история произвела страшный шум, имела громадный успех.
   -- А Стейнер!?
   -- Стейнер опустился довольно низко; дела его кончатся плохо, если не найдется какой-нибудь удачный оборот.
   -- А Дагенэ?
   -- О, этому жилось отлично. Г. Дагенэ собирается пристроиться.
   Нана, возбужденная воспоминаниями, готовилась сделать еще несколько вопросов, но ей совестно было упоминать о Мюффа. Франсис, улыбаясь, заговорил первый. Что касается графа, то он ужасно страдает после ее отъезда. Он блуждал, как тень. Его можно было встретить везде, где он только надеялся увидать Нана. Наконец, его увез к себе Миньон. Это известие очень забавляло Нана; она смеялась, но несколько натянуто.
   -- А! он теперь живет с Розой, -- заметила она. -- Впрочем, вы знаете, Франсис, мне наплевать на это... Каков святоша! О, я их знаю. Привыкнут и потом восьми дней поститься не могут. А он то мне клялся, что после меня никого не полюбит!
   В сущности, Нана была вне себя от досады.
   -- Это мои объедки, -- продолжала она, -- хороший подарок для Розы! О, я понимаю, он хотел отмстить мне! за то, что я у нее отняла Стейнера... Хитрая штука взять к себе человека, которого я вытолкала из дому!..
   -- Г. Миньон рассказывает дело иначе, -- отвечал Франсис. -- Он утверждает, что граф выгнал вас... Да я самым постыдным образом: коленком.
   На этот раз Нана побледнела.
   -- Как? Что? -- воскликнула она, -- коленком?.. Нет, это уже слишком. Я сама с лестницы спустила этого рогоносца! Ты знаешь, ведь -- он рогоносец! Его графиня наставляет ему рога. Она со всеми, даже с этим негодяем Фошри!.. Хорош и этот Миньон, который ловит любовников для своей жены. Но ведь ее никто и брать не хочет, до того она худа... Что за грязный народ.
   Она задыхалась от злости. Наконец, она продолжала:
   -- А! они это говорят!.. Ну, хорошо, я их разыщу... Хочешь, пойдем вместе?.. Да, я пойду, и посмотрим, хватит ли у них наглости говорить, что меня вытолкали коленком сзади?.. Чтоб меня били! Да я никогда этого не допущу!.. И нет человека, который посмел бы тронуть меня, потому, что я задушила бы его собственными руками.
   Однако она успокоилась. Впрочем, пусть себе говорят, они для нее -- то же, что грязь на ее башмаках; иметь дело с такими людьми -- только грязнить себя, ее совесть чиста. Франсис, приняв более фамильярный тон, решился, уходя, дать ей несколько советов. Неблагоразумно жертвовать всем из-за каприза; капризы к добру не ведут. Она слушала его с опущенной головой; между тем, он ей говорил с видом знатока, которому досадно, что такая красавица пропадает даром.
   -- Ну, уж это мое дело, -- сказала оба, наконец. -- Но, все-таки, спасибо тебе, голубчик.
   Она пожала его грязную руку и отправилась на рынок. Весь день ее занимала история ее с графом. Она рассказала об этом Фонтану, принимая вид гордой женщины, которая и щелчка не допустит. Фонтан заметил свысока, что все, так называемые, порядочные люди -- подлецы, и что их можно только презирать. Нана с этой минуты преисполнилась глубокого презрения.
   Как раз в этот вечер они отправились в театр Буфф, чтобы видеть, в роли в десять строк, молодую, дебютантку, знакомую Фонтана. Было около часа, когда они вернулись на Монмартр. На улице Шоосе-д'Антэн они купили себе пирог, который они съели в кровати, так как в комнате было довольно холодно, а огня разводить не стоило. Они ужинали на кровати, покрытые одеялом до пояса, прислонившись к подушкам, и рассуждали о молодой актрисе, которую Нана находила некрасивой и лишенной всякого шика. Фонтан, лежавший с краю, передавал куски пирога со столика. Они кончили тем, что поссорились.
   -- Ах, как можно это сказать! -- воскликнула Нана. -- У нее глаза совсем круглые, а волосы прямые, как нитки.
   -- Молчи, говорю тебе! -- повторял Фонтан. -- У нее роскошные волосы и огненный взгляд... Странное дело, женщины всегда ругают друг друга.
   Он казался недовольным.
   -- Нет, это уже слишком! -- сказал он грубым голосом. -- Ты знаешь, я не терплю, чтобы мне надоедали... Будем лучше спать, или дело кончится худо.
   Он затушил свечку. Нана в бешенстве продолжала; она не выносила, чтобы с ней говорили таким тоном; она привыкла к уважению. Так как он не отвечал, она должна была замолчать. Но она не могла уснуть и продолжала ворочаться.
   -- Черт возьми, когда же ты уляжешься? -- закричал он, вскакивая с кровати.
   -- Я не виновата, если тут крошки мешают.
   Действительно, на кровать попали крошки, которые кололи все ее тело и заставляли чесаться до крови. Конечно, следовало стряхнуть простыню. Фонтан, разъяренный, зажег свечку. Оба встали, стоя в одних рубашках, принялись руками смахивать крошки с простыни. Он, дрожа от холоду, улегся первый, послав ее к черту за то, что она приказывала ему хорошенько вытереть ноги. Не успела она снова лечь, как опять начала жаловаться на крошки. Их еще несколько осталось на простыне.
   -- Конечно, тут крошки есть, ты своими ногами опять насорил, -- повторила она... -- Я так не могу... говорю тебе, я не могу...
   Он хотел соскочить с постели. Но Фонтан, выведенный из терпенья, размахнулся и отвесил ей звонкую пощечину. Удар был так силен, что Нана повалилась назад на подушку, оглушенная.
   -- О! -- воскликнула она, как ребенок с глубоким вздохом.
   Он пригрозил повторить удар, если она станет еще ворочаться. Затем, потушив овечку, он улегся на спину и вскоре громко захрапел. Нана, спрятав лицо в подушку, рыдала тихо.
   Она не на шутку испугалась, до того Фонтан был страшен в эту минуту. Но она сердилась на него недолго. Она почувствовала к нему уважение, хотя и принуждена была лежать у самой стены, уступая ему все место. Наконец, она заснула с раскрасневшимся лицом, со слезами на глазах в каком-то приятном изнеможении, не чувствуя более крошек. Утром, проснувшись, она обнимала Фонтана, крепко сжимая его в своих объятиях.
   -- Не правда ли, это не повторится более? Никогда? Она его так любит. От него приятно получить даже пощечину.
   С этого дня между ними установились совершенно новые отношения. Фонтан из-за всяких пустяков угощал её пинками. Она все выносила. Иногда она кричала, угрожая ему, но он, прижав ее к стене, грозил задушить ее, и она покорялась. Большею частью, после таких выходок, она рыдала несколько минут. Затем, она забывала все, пела и смеялась, бегая по комнатам. Хуже всего было то, что теперь Фонтан исчезал по целым дням и возвращался только к полуночи; он посещал кафе, где бывали его товарищи. Нана выносила все, дрожала и ласкалась, боясь, что он вовсе не вернется, если она его станет упрекать. В те дни, когда ее не навешала тетка с Луизэ или г-жа Малуар, она сильно скучала. Поэтому, она очень обрадовалась, когда, однажды, встретила на рынке Сатэн, покупавшую овощи. С того вечера, когда принц пил за здоровье Фонтана, они потеряли друг друга из виду.
   -- Как? это ты? разве ты живешь в этом квартале? -- спросила Сатэн в изумлении, видя перед собою Нана в такое время на рынке и в туфлях. -- Ах, бедная моя, с тобою случилась беда?
   Нана, сдвинув брови, заставила ее замолчать, потому что рядом стояли другие женщины, тоже в блузах, без воротничков, с растрепанными волосами, на которых виднелся пух от подушек. Утром все женщины квартала, выпроводив любовников, отправлялись на рынок за припасами с заспанными глазами и недовольным видом после скверно проведенной ночи. Из всех соседних переулков появлялись женщины, очень бледные, одни молодые и прелестные, другие старые, страшные, распущенные, махнувшие рукой на то, что о них подумают прохожие.
   Ни одна из них не улыбалась, проходя мимо, с презрительным видом хозяек, для которых мужчин не существует. В ту минуту, как Сатэн покупала редиски, какой-то молодой человек, быть может, приказчик, проходя мимо, крикнул ей: -- Здравствуй, милочка. -- Сатэн выпрямилась с видом оскорбленной королевы и ответила:
   -- Каков, свинья! что это значит?
   Ей казалось, что она его узнала. За три дня до этого, идя по бульвару ночью, она заговорила с ним на углу улицы Лабрюэр. Тем не менее, она возмутилась его выходкой.
   -- Они до того наглы, что среди белого дня кричат вам дерзости в лицо, -- сказала она, обращаясь к Нана.
   Нана купила себе голубей, в свежести которых она сомневалась. Сатэн, провожая ее, указала ей свою квартиру на улице Ларошфуко. Когда они остались вдвоем, Нана стала ей говорить о своей страсти к Фонтану, они шли медленно. Дойдя до квартиры, Сатэн остановилась, заинтересованная рассказом Нана, которая, не стесняясь, передавала ей, как она выгнала графа тычком в спину.
   -- Отлично! -- повторяла Сатэн, -- отлично!.. Я тебе говорила, что светские люди -- это грязь и больше ничего. Они ничего не понимают... О, это отлично! вытолкать их вон, да еще ночью!.. Он, конечно, ничего не сказал! Они так подлы! Как бы я желала в ту минуту видеть его рожу... Ну, милая моя, ты отлично сделала, что сошлась с другим... Ни слова о деньгах...
   Ты придешь ко мне, не правда ли? Дверь налево. Постучать три раза.
   С этого дня Нана, когда начинала скучать, всегда отправлялась к Сатэн. Ее всегда можно было застать, так как она выходила не ранее 6 часов. Сатэн занимала две комнаты, которые ей отдавал какой-то аптекарь, чтобы избавить ее от полиции. Но раньше года Сатэн сумела перепачкать всю мебель, выпачкать занавеси и придать квартире такой вид, как будто там жили бешеные кошки. Утром, когда она иногда принималась за уборку, у нее в руках оставались одни обломки и обрывки мебели и драпировок, уцелевших в квартире после всяких перепалок. В такие дни комнаты казались еще грязнее; в них трудно было войти -- всякий хлам мешал отворять дверь. Наконец, она кончила тем, что совершенно перестала убирать квартиру. При свете огня, вечером зеркальный шкаф, стенные часы могли еще кое-как обмануть зрение посетителей. К тому же хозяин грозил с некоторого времени выгнать ее. Для кого же ей было беречь мебель? Не для него, конечно! Когда она вставала в веселом расположении духа, она забавлялась тем, что барабанила ногами по комоду или по шкафу, прикрикивая: "Эй, берегись"!
   Нана заставала ее почти всегда в постели. Даже в те дни, когда Сатэн ходила за покупками, она так уставала, что, вернувшись, всегда бросалась на кровать. Впрочем, днем она таскалась полусонная, выходя из этого оцепенения только вечером, когда зажигали газ. У нее Нана чувствовала себя очень хорошо; они сидели обе, ничего не делая, на неубранной постели, среди полных лоханок я грязных юбок, развешенных по стульям, они сплетничали и болтали без умолку, а Сатэн, большею частью в одной рубашке, курила папиросы, лежа на кровати. Иногда они угощали друг друга водкой, чтобы забыть горе, как они выражались. Не сходя вниз и не одеваясь, Сатэн с лестницы заказывала себе водку, которую ей приносила маленькая десятилетняя дочка консьержа, с удивлением озираясь на голые ноги госпожи. Все разговоры сводились на подлость мужчин. Нана была невыносима со своими рассказами о Фонтане; она не могла сказать двух слов, не возвращаясь к тому, что он говорил и что он делал. Но Сатэн добродушно выслушивала вечные рассказы об ожиданиях у окна, о ссорах из-за испорченного блюда, о примирениях в постели после двухчасового молчания. Нана дошла до того, что пересчитывала Сатэн все удары, которые ей доставались от Фонтана; на той неделе он ей подбил глаза; накануне, не находя туфли, он ее ударил об угол стола; Сатэн не удивлялась, сдувая пепел с папиросы и замечая только, что она в таких случаях всегда успевала увертываться вовремя, так что удары попадали в воздух.
   При этих рассказах обе хохотали. Отуманенные и убаюканные бессмысленными рассказами о побоях, повторявшихся сотни раз, они, как все падшие женщины, наслаждались ленивой негой. Нана каждый день извещала Сатэн, ради удовольствия пересказывать ей тысячу раз все выходки Фонтана, не забывая даже рассказать, каким образом он надевал и снимал сапоги. Сатэн, сильно заинтересованная, по-видимому, сочувствовала ей. Она приводила более яркие примеры; так, напр., она рассказывала, что один пирожник избил ее до смерти, а она, все-таки, любила его. Бывали дни, когда Нана плакала, объявляя, что она дольше терпеть не может. Тогда Сатэн провожала ее домой и долго оставалась на улице, чтобы подстеречь, не дойдет ли дело до убийства. На другой день обе женщины наслаждались разговором о примирении, отдавая, впрочем, втихомолку предпочтение тем дням, когда происходили побои, так как это доставляло сильные ощущения. Наконец, они стали неразлучны. Однако Сатэн не бывала у Нана. Фонтан объявил, что он такой женщины не пустит в свою квартиру. Но они уходили вдвоем и, однажды, Сатэн повела Нана в гости к той самой m-me Робер, которая внушала ей некоторое уважение с тех пор, как она отказалась быть у нее на ужине. M-me Робер жила на улице Монье, новой, без магазинов, с красивыми домами, с маленькими квартирками, населенными дамами по преимуществу.
   Было пять часов; вдоль безмолвных тротуаров перед высокими белыми домами стояли изящные кареты биржевиков и негоциантов; из них поспешно выходили приличные господа и взглядывали на окна, у которых стояли в ожидании женщины в пеньюарах. Сначала Нана отказалась войти, говоря несколько жеманно, что она не знакома с этой дамой. Но Сатэн настаивала. Почему не войти с подругой? Она сама идет в m-me Робер из учтивости, так как та была очень мила в отношении к ней, встретив ее в ресторане, и приглашала ее к себе. Нана уступила, наконец. Наверху заспанная горничная им сказала, что барыни нет дома. Однако она их впустила в гостиную и оставила одних.
   -- Черт возьми, какой шик! -- заметила Сатэн вполголоса.
   Квартира была отделена в строгом буржуазном вкусе парижского лавочника, живущего своей рентой. Нана хотела пошутить. Но Сатэн сердилась и защищала добродетель m-me Робер. Ее можно было встретить только в обществе солидных и почтенных господ, с которыми она всегда шла под руку. Теперь она жила с каким-то важным фабрикантом. Он всегда предупреждал ее о своем посещении и, при встречах, называл ее "мое дитя".
   -- Да вот она сама! -- заметила Сатэн, указывая на большой портрет m-me Робер, стоявший на камине в резной дубовой рамке.
   Несколько минут Нана рассматривала портрет. Он изображал весьма смуглую женщину с продолговатым лицом, слегка улыбавшуюся. Всякий сказал бы, что это светская дама, только из самых скромных.
   -- Странно, -- пробормотала Нана, -- я, наверное, где-то видела это лицо. Но где? -- никак не припомню. Но только далеко не в чистом месте, -- о, нет, далеко не в чистом!
   Затем, обернувшись к своей приятельнице, она прибавила:
   -- Так она взяла с тебя слово, что ты побываешь у нее? Но чего же ей от тебя нужно?
   -- Как чего? вот вопрос. Поговорить, посидеть минутку вместе. Так делается между всеми приличными дамами.
   Нана пристально посмотрела на Сатэн, потом щелкнула языком. В сущности, ей какое дело? Но так как m-me Робер заставляла их дежурить в своей приемной, то она объявила, что не намерена сидеть дурой. Обе ушли.
   На другой день Фонтан предупредил Нана, что не будет обедать дома; поэтому, молодая женщина утром зашла к Сатэн, чтобы угостить ее в каком-нибудь ресторане. Их затруднял выбор последнего. Сатэн предлагала пойти в разные пивные, которые Нана называла помойными ямами. Наконец, приятельницы согласились пообедать у Лауры, державшей табльдот по три франка за обед.
   Когда им надоело шататься по тротуарам, они, чтобы убить время, пришли к Лауре двадцатью минутами раньше, чем следовало. Все три салона были еще пусты, они уселись за стол в той самой зале, где восседала на высоком табурете за прилавком сама Лаура Пидефер. Это была особа лет пятидесяти, колоссальных размеров, немилосердно затянутая в корсеты и пояса. Дамы стали появляться одна за другой и, перегибаясь через блюдечки, с нежной фамильярностью целовались с Лаурой. А это чудовище, состроив тонные глазки, старалось быть одинаково любезным со всеми, чтобы не возбуждать ревности. Горничная же, напротив, была высокая, худая женщина с озлобленным видом и черными веками, прислуживавшая дамам с мрачными зловещими взглядами. В одну минуту все три салона наполнились. Было около сотни человек гостей, разношерстных, как всегда за табльдотами. Это все были почти женщины, лет под сорок, огромные, ожиревшие с заплывшими глазами и подбородком. Но среди этих толстых животов и шей попадались тоненькие фигурки молоденьких девушек, простодушных, не смотря на напускную развязность -- наверное, дебютанток, затащенных к Лауре кем-нибудь из ее пансионерок. Здесь все население толстух приходило в движение, возбужденное видом их молодости, как возбуждаются старые холостяки. Толпясь вокруг них, они угощали их сластями. Что касается до мужчин, то их было всего человек десять-пятнадцать; не более. Утопай в этом море юбок, они держали себя смирно и тихо, за исключением четырех молодцов, которые балагурили совершенно свободно, придя, собственно, за тем, чтоб посмотреть на весь этот люд.
   -- Не правда ли, как это вкусно? -- пробормотала Сатэн с полным ртом.
   Нана кивала головой, в знак согласия. Это был старинный, солидный обед провинциальной гостиницы: ватрушки a la financiere, курица с рисом, бобы под соусом, битые сливки с ванилью и карамельки. Дамы накидывались, преимущественно, на курицу с рисом, раздуваясь в своих корсетах и медленным жестом вытирая себе губы. Сперва Нана боялась встретиться со старыми знакомыми, которые, конечно, засыпали бы ее глупыми вопросами. Но вскоре сна успокоилась, убедившись, что нет ни одного знакомого ей лица во всей этой толпе, в которой полинялые платья и помятые шляпки виднелись рядом с роскошнейшими нарядами. Это было настоящее братство разврата. На несколько времени ее заинтересовал молодой человек с короткими белокурыми волосами и нахальной физиономией. За ним увивалась, ловя малейшее его движение, целая стая женщин лошадиной комплекции, задыхавшихся от жира. Но вдруг, молодой человек захохотал, и грудь его поднялась.
   -- Ах, да ведь это женщина! -- воскликнула Нана, не будучи в состоянии скрыт свое удивление.
   Она сделала недовольную гримасу: это было ей еще непонятно, Продолжая с философским видом есть свои битые сливки, она наблюдала за тем, как Сатэн будоражила весь стол своими голубыми глазами. Особенное внимание выказывала ей белокурая особа почтенных размеров, сидевшая с ней рядом. Нана собиралась уже вмешаться, но в это время отворилась дверь и в комнату вошла женщина, в которой Нана с удивлением узнала m-me Робер. С милой ужимкой черненькой кошечки, она фамильярно кивнула головой высокой сердитой горничной и подошла к прилавку Лауры. Раздался долгий поцелуй. Нана подумала, что подобная нежность очень странна со стороны такой добродетельной женщины; к тому же, m-me Робер вовсе не поражала теперь своей скромностью. Напротив, она посматривала по сторонам, шушукаясь с Лаурой, расспрашивая ее о чем-то. Лаура снова уселась на свой треножник, как старый идол порока, с лицом, вытертым бесчисленными поцелуями поклонников. Она восседала над рядами полных тарелок и толпой своих оплывших жиром посетительниц, огромных, чудовищных, наслаждаясь почетом и богатством, приобретенным ценой сорокалетних трудов.
   Вскоре m-me Робер заметила Сатэн и, бросив Лауру, подбежала к ней, рассыпаясь в любезностях и уверяя, что она ужасно сожалеет, что вчера ее не было дома. Очарованная Сатэн хотела непременно дать ей место около себя. Но m-me Робер принялась благодарить, уверяя, что она только что отобедала и что зашла только так, посмотреть. Она продолжала болтать со своей приятельницей, наклоняясь над ее спиной, улыбаясь и ласкаясь к ней.
   -- Ну, когда же вы придете? -- спросила m-me Рибер. -- Если вы свободны теперь...
   К несчастию, Нана не могла расслышать дальнейшего разговора. Разговор этот бесил ее; у нее так и чесался язык сказать этой честной женщине, что она такое. Но вдруг, в комнату ворвалась целая толпа изящных женщин в роскошных костюмах и в бриллиантах. Они явились в гости в Лауре, с которой все были на "ты"; они носили на себе на сотни тысяч бриллиантов и обедали за три франка среди завистливых и удивленных взглядов бедных, обтрепанным девушек. Когда они с громким смехом вошли в распахнувшуюся дверь, Нана обернулась и с досадой узнала между ними Люси Стюарт и Марию Блонд. В течение пяти минут, т. е. все время, пока эти дамы болтали с Лаурой, прежде чем перейти в следующий салон, Нана сидела, уткнувшись носом в тарелку, и рассматривала крошки на скатерти. Когда же, наконец, ей можно было поднять голову, она крайне удивилась, заметив, что стул возле нее был пуст -- Сатэн исчезла.
   -- Куда же она девалась? -- воскликнула она громко.
   Белокурая особа почтенных размеров, осыпавшая Сатэн знаками своего внимания, захихикала. Когда же Нана, раздраженная этим смехом, уставила на нее гневный взгляд, она мягко сказала своим певучим голосом.
   -- Вы видите, что не я у вас ее подтибрила.
   Заметив, что над ней смеются, Нана ничего не сказала. Несколько секунд она не вставала с места, чтобы иметь время скрыть свой гнев. Из соседнего салона слышался голос Люси Стюарт, угощавшей целую стаю молоденьких девушек, явившихся из танцклассов Монмартра и Шапеля. Было очень жарко, горничная уносила столбики грязных тарелок, и вся комната наполнилась резким запахом жареной курицы. Четыре господина принялись угощать дорогим вином около полудюжины девушек, чтобы напоить их и заставить их развязать языки. Более всего бесило Нана то, что ей приходилось платить за обед Сатэн. Вот дрянь то! Ты ее кормишь, а она убегает с первой сволочью, не сказав тебе даже спасибо! Конечно, ей плевать на три франка. Обидно -- свинство! Однако, она, все-таки, заплатила, бросив свои шесть франков на тарелочку Лауре, которую презирала в эту минуту, как последнюю тварь.
   Выйдя на улицу, Нана почувствовала еще сильнейший прилив гнева. Конечно, она не погонится за этой замарашкой. Она не хочет соваться во все эти бабьи мерзости, но, все-таки, теперь весь вечер для нее испорчен. Медленно пошла она по направлению к Монмартру, негодуя в особенности, на м-ме Робер. О, нужно много нахальства, чтобы разыгрывать из себя приличную женщину, -- приличную женщину, которой место в кабаке. О, теперь она вспомнила, где она видела ее: в "Мотылке", отвратительном вертепе на улице Пуйсонье, где она продавала себя первому встречному. И теперь она очаровывает негоциантов и столоначальников своими скромными манерами; она отказывается от ужинов, приглашение на которые она когда-то считала для себя большою честью. Она, видите ли, рискует своею добродетелью! Добродетельная женщина, нечего сказать! Такие-то скромницы и таскаются всегда втихомолку по таким местам, которые и назвать стыдно.
   Тем временем, перебирая все это в голове, Нана дошла до своей квартиры, на улице Вэрон. Она очень испугалась, увидав в окне свет. Фонтан вернулся сердитый, тоже брошенный другом, с которым он обедал. Она принялась оправдываться, боясь колотушек, смущенная тем, что застала его дома, когда он должен был вернуться не раньше часа. Он слушал ее рассеянно и холодно; она лгала, признаваясь, что израсходовала шесть франков, но только с м-ме Малуар. Фонтан принял достойный вид и подал ей письмо, только что полученное им для нее от консьержки и спокойно им распечатанное. Это было письмо от Жоржа, все еще запертого в Фандеттах и облегавшего каждую неделю свою скорбь пламенными письмами. Нана очень любила такие письма, в особенности, если в них были громкие фразы о любви, с клятвами и торжественными обетами. Она читала их обыкновенно всем. Фонтан знал слог Жоржа и ценил его. Но в этот вечер она так боялась сцены, что притворилась равнодушной, чуть пробежав письмо и тотчас же бросив его в сторону. Фонтан принялся барабанить пальцами по стеклу, сердясь, что ему приходится ложиться так рано, не зная, как убить время. Вдруг он обернулся.
   -- А что, если б отвечать этому малышу тотчас же?
   Обыкновенно отвечал Фонтан. Он соперничал с Жоржем в слоге. Кроме того, он был счастлив, когда Нана, в восторге от письма, которое он всегда читал громко, бросалась ему на шею, крича, что никто, кроме него, не в состоянии написать таких прелестных вещей. Это воспламеняло их обоих и они были счастливы.
   -- Как хочешь, -- отвечала она. -- Я заварю чай. Потом ляжем спать.
   Фонтан уселся за стол, обложившись бумагой, перьями, чернильницами, закрутив локти и вытянув подбородок.
   -- "Сердце мое", -- начал он громко.
   Около часу работал он, останавливаясь от времени до времени, и кладя голову на руку, чтобы обдумать фразу. Он поправлял каждое выражение, улыбаясь самому себе, когда ему удавалось найти какой-нибудь удачный оборот. Нана, молча, выпила уже две чашки чаю. Наконец, он прочел письмо громко, торжественным голосом, с жестами, как на сцене. На пяти станицах он говорил о "прелестных, часах, проведенных в Миньотте, -- часах, воспоминание о которых оставалось в ее душе, как приятное благоухание"; он клялся "в вечной верности этой весне любви" и, в заключение, объявлял, что сгорает желанием "повторить это счастье, если только счастье может повториться".
   -- Ты понимаешь, -- пояснял он, -- все это я говорю из вежливости. Раз это только так... отчего не сказать... Ну, что, кажется, -- забирает, -- не правда ли?
   Он ликовал. Но Нана, все еще продолжая бояться его, имела неосторожность ничем не выразить своего восторга. Она сказала, что письмо хорошо написано и только. Тут он совсем вышел из себя. Если письмо ей не нравится, то она может сама написать другое. Вместо того, чтобы начать целоваться, как они всегда делали последних писем, они, надувшись, сидели на противоположных концах стола. Впрочем, она налила ему чашку чая.
   -- Что за гадость! -- воскликнул он, чуть прикоснувшись к чашке губами. -- Тут соль.
   Нана имела несчастье пожать плечами. Это привело его в бешенство.
   -- О, сегодня у нас что-то дело не клеится.
   Ссора началась с этого.
   Было только десять часов. Нужно было как-нибудь убить время. Они принялись браниться. Он стал осыпать ее всевозможными упреками и обвинениями, не давая ей оправдываться. Она глупа, она грязна, она таскалась по самым скверным местам. Затем, он накинулся на ее мотовство. Разве он тратил по шести франков, когда обедал вне дома? Он всегда обедает на чей-нибудь счет, иначе он обедает дома. Истратить шесть франков, да еще с этой старой водовозной клячей Малуар, которую он завтра же выгонит из дому! Шесть франков! Хорошо пойдут у них дела, если каждый день он и она станут бросать на ветер по шести франков.
   -- Прежде всего, -- закричал он, -- я хочу видеть счет. Покажи деньги, я хочу знать, сколько осталось.
   В нем разом проснулись все гнусные инстинкты скряжничества. Нана, ошеломленная, покорно вынула из шкатулки деньги и положила их на стол. До сих пор ключ лежал на общей кассе, составлявшей общее достояние.
   -- Как! -- воскликнул он, пересчитав деньги, -- значит, остается всего около семи тысяч франков из восемнадцати, а мы живем вместе всего три месяца... Это невозможно!
   Он вскочил и сам принялся рыться в шкатулке, вынул даже ящик и поднес его к самой лампе. Но, все таки, оказалось всего шесть тысяч восемьсот франков с небольшим. Тогда разразилась настоящая буря.
   -- Десять тысяч франков в три месяца, -- кричал он. -- Черт побери! Куда ты их девала? -- отвечай! Передала все этой шкуре, Лера? Или ты нанимаешь любовников... это ясно. Отвечай же, наконец!.
   -- Ну, чего ты сердишься? -- отвечала Нана. -- Свести счеты очень легко... Ты не считаешь мебели; потом пришлось купить белья. Деньги идут быстро, когда приходится обзаводиться.
   Но все это требовало объяснений, а он не хотел их слушать.
   -- Да, деньги уходят быстро, слишком быстро, прервал он ее спокойнее; и, видишь ли, миленькая, мне надоело это общее хозяйство. Ты знаешь, что они в моих руках, я уже их не выпущу. Если ты мотовка, то я вовсе не хочу сделаться нищим. Каждый должен владеть своим.
   Он положил деньги в карман. Нана смотрела на него с изумлением. Он продолжал поучительным тоном:
   -- Ты понимаешь, я не так глуп, чтобы тратиться на твоих теток и детей, которые не мои. Тебе вздумалось промотать свои деньги -- твое дело. Но мои -- священны. Когда ты подашь на стол кусок мяса, я плачу за половину. Вечером мы будем рассчитываться.
   Теперь Нана, в свою очередь, вышла из себя. Она не могла удержаться, чтобы не вскричать:
   -- Однако ты проел же мои девять тысяч франков! Это, наконец, свинство!
   Он не стал возражать ей. Перегнувшись через стол, он со всего размаху дал ей оплеуху, приговаривая:
   -- Повтори-ка еще раз!
   Она повторяла. Он бросился на нее с поднятыми кулаками и вскоре, по обыкновению, усмирил ее, и она, плача, разделась и легла в постель. Он же не мог сразу успокоиться. Он стал уже раздеваться, в свою очередь, когда заметил на столе письмо, написанное им к Жоржу. Он тщательно сложил его вчетверо и, повернувшись к кровати, угрожающим тоном произнес:
   -- Оно отлично написано. Я сам брошу его в ящик, потому что не терплю капризов. И не смей охать, ты меня раздражаешь.
   Нана, не переставая всхлипывать, удержала дыхание. Когда же он лег, она кинулась к нему на грудь, заливаясь слезами. Так кончались все их перепалки. Она дрожала при мысли потерять его, испытывая какую-то подлую потребность обладать им во чтобы то ни стало. Но вдруг им овладело беспокойство: ему пришло в голову, что Нана разыгрывает комедию, чтобы снова получить ключ от шкатулки, и он поспешил подтвердить свое решение.
   -- Ты знаешь, голубушка, я считаю это дело очень серьезным. Денег я тебе не дам.
   Нана, засыпавшая на его груди, сумела дать ему чудный ответ.
   -- О, не бойся, отвечала она... Я буду работать.
   Но с этого дня жизнь их делалась все невыносимее и невыносимее. Целый день, точно стук часового маятника, раздавались одни пощечины. От постоянных колотушек Нана сделалась нежной и мягкой, как хорошо прокатанное белье. Кожа ее стала белой, розовой я нежной, как бархат, и до такой степени приятной на ощупь и на взгляд, что Нана даже похорошела. Прюльер приходил просто в неистовство при виде ее. Он являлся, когда Фонтана не было дома, стараясь загнать ее в какой-нибудь темный закоулок и поцеловать. Но она отбивалась, негодуя при мысли, что он хочет обмануть друга, и готовая скорее дать растерзать себя в куски, чем уступить. Тогда Прюльер, со злости, принимался подсмеиваться над ней. Ну, и дура же она, право! Как можно привязаться к такой обезьяне? Ведь, Фонтан -- настоящая обезьяна, со своим огромным, шевелящимся носом. Этакая рожа! И он же еще колотит ее каждый день.
   -- Может быть, за это-то он мне и нравится, -- отвечала она, однажды, спокойным тоном женщины, признающейся в какой-нибудь отвратительной привычке.
   Боск старался только обедать у них, как можно чаще. Он пожимал плечами, глядя на Прюльера: красивый мужчина, но ветрогон. Он не раз присутствовал при домашних сценах, но в то время как Фонтан угощал Нана пощечинами, он продолжал уплетать за обе щеки, как ни в чем не бывало. В виде платы за обеды, он восторгался их счастьем. Себя он называл философом. Он отказался от всего, даже от славы. Прюльер и Фонтан, опрокинувшись на спинки кресел, любили иногда просиживать до двух часов утра, рассказывая друг другу о своих сценических успехах. Он же безмолвно допивал бутылку коньяку, испуская только, от времени до времени, какое то презрительное шипение. Что осталось теперь от Тальмы? Ничего! Так можно ли не плевать на все это?
   Однажды, вечером, он застал Нана всю в слезах. Она показала ему синяки на руках и на всем теле. Он осмотрел все ее ушибы, нисколько не пытаясь злоупотребить выгодами своего положения, как сделал бы это дурак Прюльер. Затем, он докторальным тоном заметил:
   -- Милая моя, где женщина, там и колотушки. Это сказал Наполеон, если не ошибаюсь. Вымойся соленой водой. Отлично помогает в этих случаях соленая вода. Не плачь, будут еще!
   И не жалуйся, пока у тебя ничего не переломлено... А пока приглашаю себя на обед. Я видел у тебя бараний задок.
   Но m-me Лера не обладала таким философским спокойствием. Каждый раз, как Нана показывала ей новый синяк, она принималась кричать, что этот изверг хочет убить ее племянницу и что это невозможно терпеть долее. Дело в том, что Фонтан выгнал m-me Лера из дому и не позволил ей показываться ему на глаза. С этого дня, каждый раз, как он возвращался, когда она сидела у Нана, ей приходилось уходить через кухню, что ее ужасно оскорбляло. Поэтому, она не переставала перемывать косточки этому грубияну. Сильнее всего, попрекала она его дурным воспитанием, тоном женщины, вполне постигшей все тонкости хорошего обращения, которую никак нельзя было обвинить в недостатке прекрасных манер.
   -- О, сейчас видно, что он не имеет ни малейшего понятия о приличии. Мать у него, наверное, была мужичка. Не отрицай этого -- сейчас заметно. Я не говорю об обращении его со мной, хотя особа моих лет имеет право на некоторое уважение. Но я решительно не понимаю, как ты можешь переносить все его невежество. Ведь, по совести, могу сказать, что я всегда преподавала тебе самые лучшие правила светского обращения. Не правда ли? И в семье у нас все были с самыми приятными манерами.
   Нана не протестовала, слушая с опущенной головой.
   -- Затем, -- продолжала m-me Лера, -- ты всегда знакомилась с людьми самыми благовоспитанными. Мы только, вчера говорили об этом с Зоей, когда она зашла ко мне. Она тоже ничего не понимает. "Как может барыня, -- говорит она, -- после того, как командовала таким образцовым кавалером, как граф Мюффа -- потому что, между нами будь сказано, ты, говорят, из него могла веревки вить -- как может она терпеть вечные побои от этого шута горохового!" Я прибавила, что побои -- это еще ничего. Главное -- невежество; этого я никогда бы не потерпела. Одним словом, ему совсем нечем взять. Я даже его портрета не повесила бы в своей комнате. А ты губишь свою будущность ради такой птицы! Да, ты себя губишь, моя милая. Тебе приходится бегать, высунувши язык, когда столько богачей, столько вельмож... Впрочем, не мне говорить тебе об этом. Но я, ведь, забочусь о твоем же счастье. На твоем месте, после первой же грубости, я зажала бы ему рот словами: "За кого вы меня принимаете, милостивый государь?" Знаешь, этак, тоном благородной дамы. Увидела бы, как бы он опешил.
   Нана принималась плакать, повторяя:
   -- Ах, тетушка, ведь, я люблю его!
   Дело в том, что m-me Лера начинала тревожиться. Племянница только изредка, и то очень туго, давала ей, то франк, то два на Луизэ. Конечно, она не бросит ребенка, она будет страдать, в ожидании лучших дней. Но мысль о том, что Фонтан мешал и ей, и ребенку, и матери купаться в золоте, приводила ее в такое бешенство, что она начинала отрицать даже любовь. Всегда подобные разговоры она оканчивала строгими словами:
   -- Послушай, милая, когда-нибудь он вытолкает тебя в три шеи за всю твою любовь. Тогда ты постучишься ко мне в дверь, и я тебе отворю.
   Вскоре добывание денег сделалось главной заботой Нана; Фонтан унес куда-то свои семь тысяч франков. Конечно, он положил их в верное место, и ни за что в мире Нана не решилась бы заговорить с ним об этих деньгах. Она была застенчива, как девушка, с этой "птицей", как называла его m-me Лера, и боялась, чтобы он не заподозрил ее, будто она льнет в нему из-за его грошей. Впрочем, он обещал давать деньги на хозяйство. В первое время, по утрам, он, действительно, выдавал ей по три франка на расходы. Но, за то, он был требователен, как принц; за свои три франка он хотел иметь и масла, и мяса, и свежих фруктов. Если же она осмеливалась что-нибудь сказать, если она замечала, что на три франка не купишь всего рынка, он выходил из себя, называл ее мотовкой, дурой набитой, которую надувает последняя торговка. При этом он грозился каждый раз, что станет обедать в ресторане. Потом, через месяц, от времени до времени, он забывал оставлять на камине свои три франка. Она осмелилась, было, робко попросить их у него, но начались такие ссоры, и он принимался так мучить ее из-за всякой мелочи, что она решилась лучше изворачиваться сама. Напротив, если в те дни, когда он забывал оставлять деньги, он, все-таки, заставал готовым обед, то был весел, как птичка, целовал Нана, вальсировал со стульями, и она, совершенно счастливая, желала, чтобы он лучше никогда ничего не давал, как ей ни трудно было сводить концы с концами. Однажды, она даже возвратила ему его три франка, сказав, что у нее остались еще деньги со вчерашнего дня. Так как он отлично помнил, что накануне не давал ей ничего, то с минуту находился в нерешительности, боясь, не упрек ли это со стороны Нана. Но она посмотрела на него такими влюбленными глазами и поцеловала его так нежно и искренно, что он положил в карман деньги с легким дрожанием пальцев, какое бывает у скряги, хватающего сокровище, которое он считал уже погибшим. С этого дня он уже не заботился более ни о чем и никогда не спрашивал, откуда она берет деньги. Он строил кислую мину, когда на стол подавался картофель, и сиял при виде жирных каплунов и окороков. Это, однако, не мешало ему, от времени до времени, угощать Нана пощечинами, чтобы она не избаловалась.
   И так, Нана нашла средство добывать деньги. Иногда стол ломился от блюд. Два раза в неделю Боск портил себе желудок. Однажды, m-me Лера, взбешенная тем, что ей приходится только нюхать всевозможные прелести, не могла удержаться, чтобы не огорошить ее грубым вопросом: откуда берутся деньги на все это? Нана, при этом неожиданном вопросе, казалось, совсем потупила и принялась плакать.
   -- Нечего сказать, хорошо! -- воскликнула тетка, поняв все.
   Нана решилась на это, чтобы водворить мир и согласие в своем доме. Кроме того, во всем виновата Триконша. Она встретилась с ней, однажды, после того, как взбешенный Фонтан убежал из дому по той причине, что она подала ему вареную треску, которую он терпеть не мог. Нана согласилась на предложение Триконши, находившейся в большом затруднении, потому что многие из ее клиенток, как раз в это время, путешествовали. Так как Фонтан никогда не возвращался раньше шести часов, то у нее было много свободного времени. Она приносила с собой иногда сорок франков, иногда шестьдесят и более. Она могла бы приносить десятки золотых, если бы умела сохранить свое положение. Но она не гонялась за большим и довольствовалась тем, что имела чем накормить Фонтана. Она все забывала вечером, когда Боск чуть не лопался от еды, а Фонтан, положив локти на стол, позволял целовать себя в глаза, со снисходительным видом человека, любимого ради себя самого.
   Таким образом, не переставая обожать своего милашку, свою милую собаку, страстью тем более сильной, чем дороже ей приходилось платить за нее, Нана снова погрузилась в ту грязь, в которой она валялась в молодости. Как в молодости, она теперь шлепала по тротуарам своими старыми башмаками, чтобы добыть несколько франков. Она помирилась с Сатэн, хотя в первую минуту чуть не выцарапала ей глаза. Она даже часто принималась расспрашивать ее о разных тайниках порока, дотоле ей неизвестных. Ее поражало, что в ее возрасте ей приходилось еще многому учиться, тогда как ей казалось, что она уже давно все знает. Она удивлялась, хохотала, находя это очень забавным, хотя ей, все-таки, было немножко противно, потому что в глубине души она оставалась добропорядочной буржуазкой. Нана стала бывать у Лауры, куда тащила ее обыкновенно Сатэн, когда Фонтан не обедал дома. Ее забавляли анекдоты, которые слышала там; она с любопытством наблюдала за игрой страстей и ревности у гостей, не мешавших им, однако, уписывать в обе щеки. Так как она вовсе не была злопамятна, то вскоре стала обмениваться любезностями с m-me Робер. Дело дошло до того, что когда m-me Робер приходила за Сатэн, она упрекала свою приятельницу, если та опаздывала. Однако сама Нана все еще не бывала у нее. Точно также отказывалась она от приглашения матерински привязавшейся к ней Лауры, которая часто просила ее побывать у нее на даче в Анвере. Это был деревенский домик, окруженный густым и молчаливым садом, в котором находились комнаты для семи дам. Она все еще чего-то боялась. Но Сатэн успокоила ее, уверив, что она ошибается, что там очень мило: господа из Парижа качали дам на качелях и играли в очки. Нана обещала побывать у нее, но позже, когда ей можно будет отлучиться.
   В это время Нана приходилось очень круто. Ей нужны были деньги, а достать их было негде. Когда Триконша не нуждалась в ней, -- что случалось довольно часто, -- она не знала куда кинуться. Тогда-то началась для нее бешеная беготня с Сатэн по тротуарам Парнаса, по той грязи и тем темным закоулкам, по которым она уже рыскала когда-то. Она стала таскаться по трущобным кабакам, где плясала в первые годы молодости; по наружным бульварам, на которых мужчины целовали ее в пятнадцать лет, когда отец гонялся за ней, чтобы выдрать ее за побег. Обе они посещали танцклассы, взбирались по оплеванным и залитым пивом лестницами, или стояли по целым часам перед подъездами. Сатэн, дебютировавшая в латинском квартале и потому хорошо с ним знакомая, повела Нана к Бюлье и в пивные бульвара Сен-Мишель. Но так как каникулы уже начались, то школьный квартал был совершенно пуст. Приходилось постоянно возвращаться на главные бульвары и на улицу монмартрского предместья. Тут все же можно было кое-что подцепить. Таким образом, они перерезывали весь город от высот Монмартра до плато обсерватории, они шатались и под дождем, не стесняясь тем, что ботинки наполнялись водою, и в жару, когда рубашка прилипала к телу. Им приходилось все испытывать: и толчки, и брань, и самые грубые оскорбления со стороны случайного прохожего, подхваченного на улице и с площадной руганью спускавшегося с грязной лестницы.
   Однажды, вечером, отправляясь к Сатэн, Нана встретила маркиза Шуара, который сходил по лестнице, прихрамывая и с трудом держась на ногах. Она отвернулась. Застав у Сатэн страшный беспорядок, неубранную постель, не вылитые помои, она выразила удивление, что у нее бывает маркиз. Еще бы! он ей даже страшно надоедает, особенно, когда оба сойдутся вместе: он и знакомый кондитер. Теперь он бывает реже; но, все-таки, он невыносим, особенно, когда примется шарить по всем углам.
   Нана вспомнила свои первые похождения и целый ряд жертв, на ее глазах погибших на этом пути. Кроме того, Сатэн рассказывала ей самые ужасные вещи про полицию. Одно время она даже жила с одним полицейским для того, только чтобы ее оставляли в покое. Этот полицейский два раза избавил ее от желтого билета; но теперь она опять дрожала за себя; ее дело погибнет, если ее поймают. Надо было слышать ее рассказы. Полицейские агенты, чтобы отличиться, хватали массу женщин; они нападают неожиданно и зажимают им рот, чтобы они не кричали: они уверены в том, что не подвергнутся никакой ответственности, если захватят даже нечаянно, в числе других, и честную женщину. Летом полицейские обходы, в 15 человек каждый, устраивают облавы на бульварах, окружают тротуары и разом захватывают до тридцати женщин. Но Сатэн уверяла, что она хорошо знает опасные места. Завидев агента, она тотчас же обращалась в бегство, стараясь скрыться в толпе. Страх перед законом и ужас, внушенный префектурой, был до того велик, что некоторые женщины оставались на месте, как пригвожденные, при появлении полицейских агентов. Но более всего Сатэн опасалась доносов; подлый кондитер угрожал выдать ее, если она его бросит; таким способом многие мужчины живут на счет своих содержанок; кроме того, разве мало низких женщин, способных предать тебя из зависти, если ты красивее их. Нана слушала все эти рассказы с возраставшим ужасом. Она всегда дрожала перед законом, перед этой неведомой силой, казавшейся ей олицетворением мести мужчин. От него негде было искать защиты; эта сила могла покончить с нею одним ударом. С. Лазар ей представлялся какой-то могилой, темной ямой, где хоронят живых женщин, обрезав им предварительно волосы. Нана хорошо знала, что ей только стоит бросить Фонтана, чтобы найти важных защитников; Сатэн уверяла ее, что в префектуре существует список женщин, которых агентам запрещено хватать; тем не менее, Нана страшно боялась их нападения; ей все казалось, что ее хватают, запирают и ведут к осмотру. Осмотр внушал ей невыразимый ужас, хотя она уже давно махнула на себя рукой.
   Как раз, в конце сентября, однажды, вечером, когда они гуляли вместе с Сатэн, последняя вдруг пустилась бежать, сломя голову; на ее вопросы, что с ней, та крикнула ей:
   -- Полиция, полиция! Скорее! скорее!
   Среди толпы поднялось страшное смятение; платья мелькали, обрываясь во время безумного бегства. Раздавались крики и удары. Одна женщина упала. Толпа с хохотом смотрела на грубое нападение агентов, наступавших стремительно. Нана в суматохе потеряла Сатэн. Нога у нее подкашивались; она чувствовала, что ее сейчас настигнут, как вдруг какой-то господин, схватив ее под руку, увлек ее за собою на глазах у разъяренных агентов. Это был Прюльер, узнавший ее. Не говоря ни слова, он повернул за угол пустынной улицы Ружемон, где он остановился, чтоб дать ей перевести дух. Она даже забыла его поблагодарить.
   -- Ну, -- сказал он, наконец, -- тебе надо отдохнуть...
   Пойдем ко мне.
   Он жил недалеко, на улице Бержэр. Но Нана тотчас же очнулась.
   -- Нет, я не хочу, -- отвечала она.
   Она слишком любила Фонтана, чтоб изменить ему. Прежние были не в счет, так как все это было вынуждено. В виду такого упрямства, которое он находил глупым, Прюльер поступил малодушно, как человек, самолюбие которого оскорблено.
   -- Как хочешь, -- отвечал он. -- Только мне надо идти в другую сторону... Выпутывайся сама, как знаешь.
   Он оставил ее. Ею снова овладел ужас. Сделав огромный крюк, чтоб дойти до Монмартра, она шла прямо, не заглядывая в магазины и бледнея каждый раз, когда к ней подходил мужчина.
   На другой день, когда, после этих страшных потрясений, Нана отправилась к своей тетке, она встретила Лабордэта в одной из глухих улиц близь Батиньоля. Сперва оба казались смущенными. Он, всегда готовый к ее услугам, на этот раз имел какое-то дело, которое он хотел сохранить в тайне. Однако, он оправился первый, выразив удовольствие по поводу такой приятной встречи. По его словам, все еще удивляются исчезновению Нана. Ее разыскивали, прежние друзья чахли от тоски по ней. Приняв отеческий тон и давая ей понять, что он все знает, он принялся ей читать наставление.
   -- Слушай, голубчик, ты поступай, как знаешь; но, откровенно говоря, все это глупо... Можно допустить каприз, увлечение. Но дойти до того, чтобы выносить побои в награду! Ты дождешься, что он сдерет с тебя шкуру... Уж не хочешь ли ты добиться монтионовской премии?
   Она слушала его со смущенным видом, возражая и защищая того, которого ни он, ни она не решались назвать. Однако когда Лабордэт заговорил о Розе, которая торжествовала по поводу своей победы над графом Мюффа, искра зажглась в ее глазах.
   -- О, -- проговорила она, -- если б я только пожелала...
   Он тотчас же предложил ей свое посредничество, в качестве услужливого друга.
   -- Ну, что же, хочешь? я улажу это дело... Я часто вижу графа; он всегда бледнеет, когда при нем произносят твое имя...
   Но она отказалась.
   -- Нет, я не хочу... Миньон скажет, что я дура. Он это всегда говаривал. Раз я его уколола своим замечанием, сказав ему, что если бы он был моим мужем, то я была бы богата.
   Лабордэт сделал вид, что находит остроумным такое замечание. Затем, он пытался задеть ее с другой стороны. Он сообщил ей, что Борднав готовился поставить пьесу, сочиненную Фошри, где есть превосходная роль для нее. Конечно, ей дадут эту роль, если только она пожелает.
   -- Как! есть такая роль! -- воскликнула она с изумлением, -- а он мне ничего об этом не сказал.
   Она говорила о Фонтане. Впрочем, она скоро успокоилась. Она решила никогда более не играть в театре. Лабордэт, очевидно, не поверил, так как он, улыбаясь, продолжал настаивать.
   -- Почему же ты не хочешь?.. Ты знаешь, меня тебе нечего опасаться. Я могу заранее предупредить Мюффа и привести его к тебе на веревочке.
   -- Нет, -- отвечала она резко.
   Они расстались. Она сама удивлялась своему мужеству. Не всякая стала бы так жертвовать собою... Однако, одна мысль ее сильно поражала. Лабордэт ей дал те же советы, как и Франсис. Вечером, когда Фонтан вернулся, она расспрашивала его о пьесе Фошри, Фонтан, два месяца тому назад, снова поступил в Варьете. Почему он ей ничего не сказал об этой роли?
   -- О какой роли? -- спросил он свирепо. -- Уж не думаешь ли ты о роли великосветской дамы?.. Так ты, может быть, воображаешь, что у тебя имеется талант? Да ты, милая моя, провалилась бы в этой роли... Честное слово, это даже смешно!
   Это ее страшно оскорбило. Весь вечер он ее дразнил, называя ее m-lle Марс. Чем более он ее осмеивал, тем более она настаивала, находя удовольствие в том, чтоб настаивать на своей прихоти, возвышавшей ее в собственных глазах. С тех пор, как она его содержала насчет других, она его еще сильнее полюбила, не смотря на все унижения и оскорбления, которые ей приходилось выносить от него. Он был для нее олицетворением порока, за который она платила; -- потребностью, без которой она не могла обходиться, не смотря на побои. Он злоупотреблял ее любовью, поняв, с какой послушной тварью он имел дело. Она раздражала его; мало-помалу он стал ее ненавидеть, до такой степени, что забывал даже о своей собственной выгоде. Когда Боск старался вразумить его, он кричал с бешенством, что ему не нужны ее обеды, что он ее выгонит хотя бы для того, чтобы истратить свои семь тысяч на другую женщину. Наконец, дело дошло до развязки.
   Однажды, вечером, когда Нана вернулась к одиннадцати часам, она нашла дверь запертою на замок. Она постучала несколько раз, но не получала ответа. Между тем, она в скважину видела свет, а за дверью раздавались шаги Фонтана. Она еще принялась стучать сильнее, называя его по имени и сердясь. Наконец, раздался низкий и густой голос Фонтана: он произнес только одно крайне оскорбительное слово.
   Она застучала кулаками.
   То же слово повторилось.
   Нана не унималась.
   В течение часа это оскорбление повторялось, как эхо, при каждом ее ударе в дверь. Наконец, видя, что она не унимается, Фонтан вдруг отворил дверь и оряется ли Нана, чтобы вновь заполучить ключ от кассы. Когда свеча была потушена, он почувствовал необходимость подтвердить свою волю:
   -- Знаешь, голубушка, это очень серьезно; я оставляю деньги себе.
   Нана, засыпая в его объятиях, нашла блестящий ответ:
   -- Хорошо, не бойся, я буду работать.
   С этого вечера их совместная жизнь шла все хуже и хуже. Всю неделю напролет звенели пощечины, регулировавшие их жизнь, подобно тиканию часов. От побоев Нана приобрела необычайную гибкость, цвет лица у нее стал белее и розовее, кожа мягче и такая нежная на ощупь, такая светлая, что казалось, будто она еще похорошела... Вот почему Прюльер сходил с ума по молодой женщине, являясь к ней, когда Фонтана не было дома, увлекая ее в темные углы, чтобы поцеловать. Но она отбивалась, возмущенная, краснела от стыда; ей казалось отвратительным, что он хотел обмануть друга. Тогда раздосадованный Прюльер начинал зубоскалить. Действительно, она становилась весьма глупой. Как могла она привязаться к подобной обезьяне? Ведь Фонтан со своим большим, вечно шевелившимся носом был и впрямь настоящей обезьяной. Грязный тип! Да вдобавок еще человек, который ее немилосердно бьет!
   -- Возможно, но я люблю его таким, каков он есть, -- ответила она однажды со спокойным видом женщины, не скрывающей, что у нее извращенный вкус.
   Боск довольствовался тем, что обедал у них возможно чаще. Он пожимал плечами, глядя на Прюльера. Красивый малый, но пустой. Что касается его самого, то он много раз присутствовал при семейных сценах; за сладким, когда Фонтан бил Нана, он продолжал медленно жевать, находя это естественным. В благодарность за обед он каждый раз восторгался их счастьем. Себя он провозглашал философом, потому что отказался от всего, даже от славы. Прюльер и Фонтан, развалившись на стульях, засиживались иногда до двух часов ночи, рассказывая друг другу с театральными интонациями и жестами о своих успехах; а Боск, углубившись в мечты, лишь изредка с презрением молчаливо вздыхал, допивая бутылку коньяка. Что оставалось от Тальма? Ничего. Так плевать на все, и стоит ли расстраиваться.
   Однажды вечером он застал Нана в слезах. Она сняла кофточку и показала ему спину и руки, покрытые синяками от побоев. Он посмотрел на ее тело, не думая даже воспользоваться положением, как сделал бы негодяй Прюльер. Потом сказал поучительным тоном:
   -- Милая моя, где женщина, там и побои. Это, кажется, сказал Наполеон. Умойся соленой водой. Соленая вода -- превосходное средство в таких случаях. Подожди еще, не раз будешь бита, и не жалуйся, доколе у тебя все цело... Знаешь, я сам себя приглашаю к обеду, я видел на кухне баранину.
   Но г-жа Лера имела иную точку зрения. Каждый раз, когда Нана показывала ей новый синяк на своей белой коже, она разражалась громкими криками. Ее племянницу убивают, так не может продолжаться. Правда, Фонтан выставил г-жу Лера, сказав, что больше не желает встречаться с ней в своем доме; и с этого дня, если он возвращался, когда она была еще там, ей приходилось уходить черным ходом, -- это ее ужасно оскорбляло. Поэтому злоба ее против грубияна-актера была неиссякаема. Больше всего она, с видом порядочной женщины, благовоспитанность которой не подлежит сомнению, ставила ему в вину дурное воспитание.
   -- О, это сразу видно, -- говорила она племяннице, -- у него нет ни малейшего понятия о приличиях. Его мать, вероятно, была из простых. Не отрицай, это чувствуется... Я уже не говорю о себе, хотя женщина в моих летах имеет основание требовать к себе уважения... Но ты, как ты, право, можешь терпеть его манеры? Ведь, не хваля себя, я могу сказать, что всегда учила тебя хорошо держаться, и ты получала от меня лучшие наставления. Не правда ли, вся наша семья была очень хорошо воспитана? Нана не возражала и слушала, опустив голову.
   -- К тому же, -- продолжала тетка, -- ты водила знакомство только с благовоспитанными, приличными людьми... Мы как раз вчера вечером говорили об этом с Зоей. Она тоже ничего не может понять. "Как, -- сказала она, -- барыня, которая вокруг пальца водила такого прекрасного человека, как граф, -- потому что, между нами, ты, говорят, его здорово дурачила, -- как же это барыня позволяет колотить себя этакому шуту?" А я добавила, что побои еще куда ни шло, но чего бы я никогда не потерпела -- такого отношения. Одним словом, ничто не говорит в его пользу. Я бы не желала иметь его портрет в своей комнате. А ты губишь себя из-за подобного человека; да, ты губишь себя, моя дорогая, ты из кожи вон лезешь, а между тем ихнего брата хоть отбавляй -- и побогаче, да к тому же с положением. Ну, довольно! Не мне говорить об этом. Но, при первой же гадости, я бы бросила его, сказав: "За кого вы меня принимаете, милостивый государь?"; знаешь, с твоим величественным видом, от которого у него руки опустились бы.
   Тут Нана разрыдалась и прошептала:
   -- Ах, тетя, я его люблю!
   Но, по правде говоря, г-жу Лера больше беспокоило кое-что другое: она видела, что племянница с большим трудом время от времени уделяет ей монеты по двадцать су для платы за пансион маленького Луи. Конечно, она пожертвует собою, она все-таки оставит ребенка у себя и дождется лучших времен. Но мысль, что Фонтан мешает им -- ей, мальчишке и его матери -- утопать в золоте, бесила ее до такой степени, что она даже стала отрицать любовь. Поэтому она закончила следующими словами:
   -- Послушай, в тот день, когда он сдерет с тебя всю шкуру, приходи ко мне, дверь моего дома будет для тебя открыта.
   Скоро денежный вопрос стал для Нана большой заботой. Фонтан спрятал куда-то семь тысяч франков; вероятно, они были в надежном месте, а она никогда не посмела бы спросить о них, так как проявляла по отношению к этому гнусному человеку, как называла его г-жа Лера, большую стыдливость. Она боялась, что он подумает, будто она дорожит им только из-за этих несчастных грошей. Он ведь обещал участвовать в расходах по хозяйству. Первые дни Фонтан ежедневно выдавал три франка, но зато и предъявлял требования человека, который платит. За свои три франка он хотел иметь все: масло, мясо, овощи, и если она решалась осторожно заметить, что нельзя купить весь базар на три франка, он горячился, называл ее никуда не годной, расточительной дурой, которую надувают все торговцы, а кроме того, всегда грозил ей, что будет столоваться в другом месте. Затем, в конце месяца, он несколько раз позабыл оставить утром три франка на комоде. Она позволила себе попросить их, робко, обиняками. Это вызывало такие ссоры, он так отравлял ей жизнь, пользуясь первым попавшимся предлогом, что она предпочла больше на него не рассчитывать. Напротив, когда он не оставлял ей трех монет по двадцать су и все же получал обед, он становился очень веселым, любезным, целовал Нана, танцевал со стульями. А она в такие дни, сияя от счастья, даже жаждала не находить ничего на комоде, несмотря на то, что ей было очень трудно сводить концы с концами. Однажды она даже вернула ему его три франка, солгав, что у нее остались деньги от вчерашнего дня. Так как Фонтан накануне денег не давал, он слегка смутился, опасаясь, что она хочет его проучить. Но Нана смотрела на него такими влюбленными глазами, с таким самозабвением целовала его, что он спрятал деньги в карман и сделал это с легкой судорожной дрожью скряги, получившего обратно сумму, которая было от него ускользнула.
   С тех пор он больше ни о чем не заботился и никогда не спрашивал, откуда берутся деньги, строя кислую рожу, когда подавалась картошка, и едва не сворачивая себе челюсть от хохота при виде индейки или окорока, не без того, однако, чтобы и в счастливый момент не уделить Нана нескольких пощечин: надо же было набить себе руку.
   Итак, Нана нашла способ удовлетворить все нужды. Бывали дни, когда стол ломился от еды. Два раза в неделю Боск наедался до отвала. Однажды вечером г-жа Лера, взбешенная при виде стоявшего на плите обильного обеда, которого ей не приходилось отведать, не могла удержаться и, уходя, грубо спросила, кто за него платит. Захваченная врасплох, Нана растерялась и заплакала.
   -- Ну, ну, нечего сказать, вот гадость-то -- произнесла тетка, поняв, в чем дело.
   Нана решилась на это, чтобы иметь дома покой. Во всем была виновата Триконша, которую она встретила на улице Лаваль однажды, когда Фонтан ушел, разозлившись из-за блюда трески. Она согласилась на предложение Триконши, которая оказалась как раз в затруднительном положении, Фонтан никогда не возвращался раньше шести часов, поэтому Нана располагала дневными часами; она приносила то сорок франков, то шестьдесят, иногда и больше. Она могла бы дойти и до десяти, и пятнадцати луидоров, если бы сумела скрыть свое положение, но была очень довольна и тем, что доставала деньги на хозяйство. Вечером Нана обо всем забывала, когда Боск нажирался до отвала, а Фонтан, облокотившись на стол, позволял целовать себя с видом необыкновенного человека, которого любят ради него самого.
   И вот, вся отдаваясь любви к своему обожаемому, дорогому песику, еще более ослепленная страстью, за которую она сама теперь платила, Нана снова погрязла в пороке, как в начале своей карьеры. Она опять шлялась по улицам в погоне за монетой в сто су, как в те времена, когда была еще полунищей девчонкой. Однажды в воскресенье, на рынке Ларошфуко, Нана помирилась с Атласной, предварительно набросившись на нее с упреками из-за г-жи Робер. Но Атласная ограничилась ответом, что если чего-нибудь не любят, это еще не причина отвращать от этого других. И Нана, следуя философскому рассуждению, что никогда не знаешь, чем кончишь, великодушно простила. В ней даже пробудилось любопытство; она стала расспрашивать Атласную о всяких тонкостях разврата и была поражена, что может еще в свои годы узнать нечто новое после всего, что уже знала раньше. Она смеялась и прерывала подругу восклицаниями, находя это забавным, хотя и не без некоторого отвращения, так как, в сущности, смотрела на все, что не входило в ее привычки, с точки зрения мещанской морали. Она снова стала ходить к Лауре в те дни, когда Фонтан обедал вне дома. Там она развлекалась разговорами о любви и ревности, возбуждающе действовавшими на клиенток, что не мешало им, однако, уплетать за обе щеки. Толстая Лаура, полная материнской нежности, часто приглашала Нана погостить к себе на дачу в Аньер, где у нее были комнаты для семи дам. Молодая женщина отказывалась, ей было страшно. Но тогда Атласная уверила ее, что она ошибается, что господа, приезжающие туда из Парижа, будут их качать на качелях и играть с ними в разные игры, она обещала приехать, когда сможет отлучиться.
   Нана была настолько озабочена, что ей было не до веселья. Она очень нуждалась в деньгах. Когда Триконше не требовались ее услуги, что случалось слишком часто, она не знала, куда деваться и где бы раздобыть денег. Тогда начиналось неистовое шатание с Атласной по улицам Парижа, в самой гуще разврата, по узким переулкам, при тусклом свете газа. Нана опять стала посещать окраинные кабачки, где когда-то впервые плясала, задирая грязные юбки. Она снова увидела мрачные закоулки внешних бульваров, тумбы, у которых целовалась с мужчинами пятнадцатилетней девчонкой, где отец отыскивал ее, чтобы выпороть. Обе женщины обходили все кабачки и кафе околотка, взбирались по заплеванным и мокрым от пролитого пива лестницам или же медленно бродили по улицам, останавливаясь у ворот домов. Атласная, начавшая свой выход в свет с Латинского квартала, повела Нана к Бюлье и в пивные на бульваре Сен-Мишель. Но наступали каникулы, в квартале ощущалось сильное безденежье. И подруги вернулись на большие бульвары. Там они могли рассчитывать на некоторый успех. Начиная с высот Монмартра, вплоть до площади Обсерватории, они исходили таким образом весь город. Многое пришлось им пережить: дождливые вечера, когда стаптывается обувь, и жаркие, когда платье прилипает к телу, продолжительные ожидания и бесконечные прогулки, толкотню, брань и скотскую страсть прохожего, приведенного в мрачные, сомнительные меблированные комнаты, откуда он с ругательствами спускался обратно по грязным ступенькам лестницы.
   Лето приходило к концу, грозовое лето со знойными ночами. Нана и Атласная уходили после обеда, около девяти часов. По тротуару улицы Нотр-Дам-де-Лорет двумя шеренгами шли женщины, низко опустив голову и подобрав юбки; они спешили к бульварам и с деловым видом проходили вплотную мимо лавок, не обращая никакого внимания на выставленные в витринах товары. Это голодная толпа проституток квартала Бреда высыпала на улицу, как только зажигали газ. Нана и Атласная шли мимо церкви и всегда сворачивали на улицу Ле Пельтье. В ста метрах от кафе Риш, приближаясь к полю действий, они отпускали шлейф тщательно подобранного до того платья и с этого момента, не обращая внимания на пыль, подметая подолом тротуары и изгибая стан, продолжали медленно идти, еще больше замедляя шаг, когда попадали в яркую полосу света от кафе. Они чувствовали себя здесь как дома и, громко смеясь, с вызывающим видом, оглядывались на мужчин, смотревших им вслед. В темноте их набеленные лица с ярким пятном накрашенных губ и подведенными глазами были полны волнующего очарования женщин Востока, выпущенных на базарную площадь. До одиннадцати часов толкаясь в толпе, они были веселы, лишь изредка бросая вслед неловкому прохожему, задевшему каблуком оборку их юбок: "скверная рожа". Фамильярно обмениваясь приветствиями с гарсонами из кафе, они останавливались поболтать у столиков, угощались предложенными им напитками, пили их медленно, радуясь возможности посидеть в ожидании театрального разъезда. Но если с приближением ночи им не удавалось разок -- другой прогуляться на ушицу Ларошфуко, они становились нахальнее, и охота принимала более ожесточенный характер. Под деревьями, вдоль темных, начинавших пустеть бульваров происходила отчаянная торговля, сопровождавшаяся бранью и драками. А благородные отцы семейств спокойно гуляли с женами и дочерьми, даже не прибавляя шагу, -- настолько привыкли они к подобным встречам. Когда мужчины решительно отказывались от Нана и Атласной, стараясь как можно скорее исчезнуть в сгущавшихся сумерках, подруги, пройдя раз десять от Оперы до театра "Жимназ", принимались прогуливаться по улице Фобур Монмартр. Там до двух часов ночи пылали огни ресторанов, пивных и закусочных, толпа женщин кишела у входа в кафе; это был последний освещенный, полный оживления уголок ночного Парижа, последний рынок, где совершались сделки на одну ночь, грубо, между целыми группами, на протяжении всей улицы, точно в раскрытых настежь коридорах публичного дома.
   В те вечера, когда подруги возвращались с пустыми руками, между ними происходили ссоры. По улице Нотр-Дам-де-Лорет, темной и пустынной, скользили женские тени; это были запоздавшие проститутки из околотка, бледные женщины, раздраженные праздно проведенной ночью; они упорно продолжали свое дело, препираясь хриплыми голосами с каким-нибудь горьким пьяницей, которого они останавливали на углу улицы Бреда или Фонтен.
   Однако бывали и неожиданно удачные дни, когда им перепадали луидоры, полученные от приличных господ, которые шли с ними, спрятав в карман ордена. Особенно хорошим чутьем обладала Атласная. Она знала, что в дождливые вечера, когда мокрый Париж распространяет приторный запах неопрятного алькова, именно в такую пасмурную погоду зловоние грязных закоулков сильнее возбуждает мужчин. И она выслеживала наиболее хорошо одетых, догадываясь об их состоянии по мутным глазам. Точно приступ плотского безумия проносился над городом. Ей, правда, было немного страшно, так как наиболее приличные были в то же время и наиболее омерзительными. Весь лоск их пропадал. Животная похоть выявлялась во всей полноте своих чудовищных вкусов и утонченной развращенности. Поэтому-то проститутка Атласная относилась без всякого уважения к важным господам, разъезжавшим в экипажах, и, возмущаясь ими, говорила, что кучера гораздо лучше своих хозяев, так как уважают женщину и не изводят ее своими адскими затеями.
   Падение светских людей в бездну разврата поражало Нана, бывшую еще во власти предрассудков, от которых Атласная старалась ее освободить.
   -- Значит, -- говорила она в минуту серьезной беседы, -- добродетель больше не существует. Начиная с верхов и кончая низами -- все порочны. В таком случае любопытно, должно быть, в Париже с девяти часов вечера до трех утра!
   И она весело хохотала и восклицала, что если заглянуть во все комнаты, можно стать свидетелем презабавных вещей. Не только мелкий люд наслаждается вволю, немало найдется и знатных особ, залезших по уши в грязь, еще глубже, чем другие. Это пополняло ее образование.
   Однажды вечером, зайдя за Атласной, она увидела спускавшегося с лестницы маркиза де Шуар; он едва волочил ноги, опираясь на перила; лицо его было мертвенно-бледно. Нана сделала вид, что сморкается. Наверху она застала подругу в ужасной грязи, в омерзительно неопрятной постели, среди разбросанной всюду немытой посуды, так как Атласная уже целую неделю не убирала своей комнаты. Нана удивилась ее знакомству с маркизом. Да, она с ним знакома; он даже порядком надоел ей и ее бывшему любовнику-кондитеру. Теперь он иногда заходил к ней; но этот старик извел ее, он всюду лезет со своей похотью, даже в ее туфли.
   -- Да, моя милая, даже в туфли... Этакая старая свинья! Он вечно требует таких вещей...
   Но больше всего смущала Нана беззастенчивость этого низкого разврата. Она вспоминала, как ей было весело притворяться влюбленной, когда она была содержанкой, между тем как падшие женщины вокруг нее постепенно гибли. К тому же Атласная вечно пугала ее полицией. У нее была масса рассказов по этому поводу. Когда-то она даже жила с агентом полиции для того, чтобы ее оставили в покое; дважды он выручал ее из беды, когда ее чуть было не зарегистрировали, но теперь она трепетала: если ее снова накроют, ей несдобровать, дело ясное. Нужно было только ее послушать. Чтобы получить вознаграждение, агенты арестовывали как можно больше женщин; отбирали все, да еще давали затрещины, если вздумаешь кричать, -- настолько они были уверены в вознаграждении и поддержке даже в том случае, если в общей свалке попадалась и честная девушка. Летом, группами в двенадцать или пятнадцать человек, они производили облавы на бульварах; окружив тротуар тесным кольцом, они излавливали до тридцати женщин в один вечер. Только одна Атласная знала укромные места; едва заметив нос агента, она исчезала среди бросавшихся врассыпную испуганных женщин, удирая сквозь толпу. Это был такой ужас перед властью, такой страх перед префектурой, что некоторые из женщин оставались парализованными у входа в кафе, увлеченные сюда потоком, опустошавшим авеню. Но еще больше опасалась Атласная доносов; ее кондитер оказался такой свиньей, что грозил выдать ее, когда она его бросила. Да, многие мужчины жили за счет своих любовниц, пользуясь этим приемом. Она уже не говорила о мерзких женщинах, предававших из вероломства, если вы оказывались красивее. Нана выслушивала все это с возраставшим страхом. Она всегда трепетала перед властью, этой неведомой силой, этой местью людей, которые могли ее уничтожить, и никто в мире не защитил бы ее. Сен-Лазар представлялась ей могилой, темной ямой, куда женщин закапывали живьем, обрезав им предварительно волосы. Хотя она и внушала себе, что стоит ей бросить Фонтана, как у нее найдутся покровители, хотя Атласная и толковала ей о существовании известных списков женщин с приложением фотографий, которыми агенты обязаны были руководствоваться, не имея права трогать попавших в эти списки, она все же была в постоянном страхе, и ей всегда мерещилось, что ее толкают, тащат и отправляют на освидетельствование. Мысль о врачебном кресле наполняла ее ужасом и стыдом, несмотря на то что она давно уже потеряла всякое чувство стыдливости.
   Как-то в конце сентября, когда она прогуливалась однажды вечером по бульвару Пуассоньер с Атласной, та внезапно бросилась бежать. На вопрос Нана она быстро проговорила:
   -- Полиция! Беги, беги!
   И вот в уличной сутолоке началось паническое бегство. Юбки развевались, обрывались на ходу. Происходили драки, слышались крики. Какая-то женщина упала. Толпа со смехом следила за грубым наступлением полицейских, быстро сходившихся тесным кольцом. Между тем Нана потеряла Атласную из виду. У нее подкосились ноги, она была уверена, что ее сейчас схватят; тут какой-то мужчина взял ее под руку и увел на глазах взбешенных полицейских. То был Прюльер, случайно узнавший ее. Молча он завернул с ней на пустынную в то время улицу Ружемон, где она, настолько обессиленная, что ему пришлось ее поддержать, получила возможность отдышаться. Нана его даже не поблагодарила.
   -- Ну, -- сказал он наконец, -- тебе надо успокоиться... Зайдем ко мне.
   Он жил рядом, на улице Бержер. Но она сразу пришла в себя.
   -- Нет, не хочу.
   Тогда он грубо продолжал:
   -- Раз ты шляешься со всеми, почему же ты не хочешь?..
   -- Потому...
   Этим, по ее мнению, все было сказано. Она слишком любила Фонтана, чтобы изменить ему с его же другом. Остальные были не в счет, раз она не получала удовольствия, а делала это по необходимости. Ее глупое упрямство заставило Прюльера совершить подлость, достойную красивого мужчины, задетого в своем самолюбии.
   -- Ну, как хочешь, -- проговорил он. -- Только мне с тобой не по пути, моя милая... Выпутывайся сама, как знаешь.
   И он оставил ее. Нана вновь охватил страх. Она сделала огромный крюк, чтобы снова попасть на Монмартр, быстро пробегая мимо лавок, бледнея при виде приближавшегося мужчины.
   На следующий день, когда Нана, все еще во власти пережитого накануне ужаса, отправилась к тетке, она встретилась в пустынной уличке Батиньоля лицом к лицу с Лабордетом. Сначала оба, казалось, смутились. Как всегда услужливый, он шел по каким-то тайным делам. Он первый оправился от замешательства и выразил удовольствие по поводу приятной встречи. Право, все до сих пор еще поражены окончательным исчезновением Нана. Требуют ее возвращения. Старые друзья томятся по ней. Потом, внезапно приняв отеческий тон, он стал ее журить.
   -- Между нами, дорогая моя, говоря откровенно, это становится глупо... Можно понять увлечение. Но дойти до того, чтобы дать себя так обобрать и получать взамен одни затрещины... Разве что ты решила добиться премии за добродетель.
   Она слушала его смущенная. Однако, когда он заговорил с ней о Розе, торжествовавшей свою победу над графом Мюффа, в глазах ее блеснул огонек.
   -- О, стоит мне захотеть... -- пробормотала она.
   Лабордет тотчас же предложил ей свое содействие в качестве услужливого друга. Она отказалась. Тогда он подошел к ней с другой стороны. Он рассказал, что Борднав ставит пьесу Фошри, в которой для нее имеется превосходная роль.
   -- Как! Пьеса, в которой есть роль? -- воскликнула она с удивлением. -- Да ведь он участвует в ней и мне ничего не сказал!
   Она не называла Фонтана. Впрочем, молодая женщина тотчас же успокоилась. Она никогда больше не вернется на сцену. Очевидно, это решение не прозвучало убедительно для Лабордета, так как он продолжал с улыбкой настаивать.
   -- Ты знаешь, со мною нечего бояться. Я подготовлю твоего Мюффа, ты вернешься в театр, и я приведу его к тебе за ручку.
   -- Нет! -- сказала она твердо.
   И ушла. Она сама умилялась своему героизму. Она не чета этим мерзким мужчинам; уж из них ни один не пожертвовал бы собой, не раззвонив во все колокола. Все же одно ее поразило: Лабордет давал ей точно те же советы, что и Франсис. Вечером, когда Фонтан пришел домой, она спросила его относительно пьесы Форши. Фонтан уже два месяца тому назад вернулся в "Варьете". Почему же он ничего не сказал ей о роли?
   -- Какой роли? -- спросил он своим неприятным голосом. -- Уж не говоришь ли ты о роли светской дамы?.. Вот оно что... Ты, пожалуй, воображаешь, что у тебя талант! Да ведь эта роль совершенно уничтожила бы тебя, голубушка... Право, ты смешна...
   Она была страшно оскорблена. Весь вечер ел издевался над ней, называл ее мадемуазель Марс. И чем сильнее он нападал на нее, тем больше она крепилась, вкушая горькое наслаждение в этом самозабвении, доходившем до героизма и делавшим ее в собственных глазах такой возвышенной и влюбленной. С тех пор, как она отдавалась другим, чтобы кормить Фонтана, она еще больше его любила, как будто усталость и отвращение к торгу собой углубляли ее любовь к нему. Он становился ее пороком, который она покупала, потребностью, без которой она, подстрекаемая пощечинами, не могла обойтись. А он, видя в ней безобидное животное, в конце концов стал злоупотреблять ее кротостью. Она действовала ему на нервы; он проникся такой бешеной ненавистью к ней, что даже пренебрегал собственными интересами. Если Боск пытался делать ему замечания, он кричал, раздраженный, неизвестно почему, что ему наплевать на нее и на ее хорошие обеды, что он выгонит ее на улицу только для того, чтобы подарить свои семь тысяч франков другой женщине. И тут между ними произошел разрыв.
   Однажды вечером Нана возвратилась домой около одиннадцати часов и нашла дверь запертой на задвижку. Она постучала раз -- никакого ответа; второй раз -- опять никакого ответа. Между тем она видела сквозь дверную скважину свет, и Фонтан, не стесняясь, шагал по комнате. Она снова начала стучать без конца, звала, сердилась. Наконец послышался голос Фонтана, медленно и грубо бросившего лишь одно слово:
   -- Стерва!
   Она постучала обоими кулаками.
   -- Стерва!
   Она стала стучать еще сильнее, чуть не разбивая дверь.
   -- Стерва!
   И так, в течение четверти часа, одно и то же ругательство обрушивалось на нее, как пощечина, отвечая, точно насмешливое эхо, на каждый стук, которым она сотрясала дверь. Потом, видя, что она еще упорствует, он внезапно открыл дверь встал на пороге, скрестил руки и сказал тем же холодным, резким голосом:
   -- Черт возьми! Когда же вы кончите?.. Что вам угодно? А? Дадите вы нам, наконец, спать?.. Разве вы не видите, что у меня гости?
   Он действительно был не один. Нана заметила фигурантку из "Буффа", уже в одной сорочке, с всклокоченными, как мочалка, волосами и щелками вместо глаз. Она хихикала, сидя на кровати, за которую заплатила Нана. Внезапно Фонтан с грозным видом шагнул через порог, разжимая свои толстые пальцы наподобие клещей.
   -- Убирайся, или я задушу тебя.
   Тут Нана истерически зарыдала. Она испугалась и убежала. На этот раз выгнали ее. В ее бешенстве ей вдруг пришел в голову Мюффа; но не Фонтану ведь отплачивать ей той же монетой.
   На улице ей прежде всего пришло в голову пойти переночевать к Атласной, если у той никого не будет. Нана встретила подругу возле ее дома. Атласную также выбросили на улицу; хозяин, только что повесил на дверь замок, не имея на это никакого права, так как обстановка принадлежала ей; она ругалась, говорила, что потащит его к комиссару. Между тем уже пробило двенадцать часов, и надо было подумать о ночлеге. Тогда Атласная, сочтя более осторожным не вмешивать в свои дела полицейских, повела Нана на улицу Лаваль, к одной даме, содержавшей скромные меблированные комнаты. Им предоставили во втором этаже узкую комнатку с окнами, выходящими во двор. Атласная повторяла:
   -- Я бы, конечно, могла пойти к г-же Робер. Там всегда найдется для меня угол... Но с тобой это невозможно... Она становится просто смешной со своей ревностью. На днях она меня поколотила.
   Когда они заперли дверь, Нана, еще неуспевшая успокоиться, разрыдалась и двадцать раз подряд принималась рассказывать о гадости, совершенной Фонтаном. Атласная снисходительно слушала подругу, утешала и возмущалась, ругая на чем свет стоит мужчин.
   -- Ну и свиньи, ну и свиньи!.. Видишь, не надо больше иметь дела с этими свиньями!
   Затем она помогла Нана раздеться, окружая ее покорной предупредительностью, и вкрадчиво повторяла:
   -- Ляжем поскорей, душечка. Нам будет очень хорошо... Глупо так убиваться! Говорю тебе, что все они мерзавцы! Не думай ты о них... Я ведь тебя очень люблю. Не плачь, сделай это для своей любимой крошки.
   В постели она тотчас же обняла Нана, чтобы успокоить ее. Она больше не желала слышать имени Фонтана; каждый раз, когда Нана произносила его, она останавливала ее поцелуем, мило надувая губки. С распущенными волосами, полная умиления, она походила на красивого ребенка. Мало-помалу в ее нежных объятиях Нана осушила слезы. Она была тронута и отвечала на ласки Атласной. Свеча еще горела, когда пробило два часа; обе, подавляя смех, обменивались нежными словами.
   Вдруг полуголая Атласная привстала на постели, прислушиваясь к поднявшемуся в доме шуму.
   -- Полиция! -- промолвила она, бледнея. -- Ах, черт возьми! Не везет нам... Мы попались!
   Двадцать раз она рассказывала о нашествиях на гостиницы. И как раз в эту ночь, укрываясь на улице Лаваль, ни та, ни другая не подумали об этом. При слове "полиция" Нана совершенно потеряла голову. Она вскочила с постели, стала бегать по комнате и открыла окно с растерянным видом сумасшедшей, собирающейся броситься вниз головой. К счастью, маленький дворик был окружен решеткой вровень с окнами. Тогда Нана, не колеблясь, вскочила на подоконник и исчезла во тьме; сорочка ее развевалась, обнажая бедра, обвеваемые ночным ветерком.
   -- Куда ты? -- повторяла испуганная Атласная. -- Ты убьешься!
   Когда же постучали в дверь, Атласная поступила по-товарищески и, захлопнув окно, спрятала одежду Нана в шкаф. Она уже примирилась и решила про себя, что, в конце концов, если ее и зарегистрируют, то, по крайней мере, прекратится этот глупый страх. Она притворилась женщиной, разбуженной от глубокого сна, зевала, переговаривалась через дверь и, наконец, отворила высокому детине с нечистоплотной бородой, обратившемуся к ней со словами:
   -- Покажите руки... На них нет следа от уколов, значит, вы не работаете. Ну... одевайтесь.
   -- Да я не портниха, я полировщица, -- нахально объявила Атласная.
   Однако она послушно оделась, зная, что спорить бесполезно. В доме раздавались крики; одна из женщин вцепилась в дверь, отказываясь идти, другая, лежа с любовником, поручившимся за нее, разыгрывала роль оскорбленной честной женщины и грозилась подать в суд на начальника полиции. Целый час не прекращался топот тяжелых ног по лестницам, стук кулаками в дверь, грубая ругань, заглушаемая рыданиями, шуршание юбок -- все это сопровождало внезапное пробуждение и бегство испуганной толпы женщин, грубо Захваченных тремя полицейскими под руководством маленького белокурого, очень вежливого комиссара. Затем дом снова погрузился в глубокую тишину.
   Никто не выдал Нана, она была спасена. Молодая женщина ощупью вернулась в комнату, дрожа от холода, полумертвая от страха. Ее босые ноги, ободранные об решетку, были окровавлены. Она долго сидела на краю кровати, все еще прислушиваясь. Но под утро она заснула; проснувшись в восемь часов, она выбежала из гостиницы и помчалась к тетке. Когда г-жа Лера, как раз сидевшая с Зоей за кофе, увидела ее у себя в этот ранний час и в таком растерзанном виде, с растерянным лицом, она тотчас же все поняла.
   -- Значит, свершилось! -- воскликнула она. -- Я ведь говорила, что он оберет тебя как липку... Ну, входи, я тебе всегда рада.
   Зоя встала, пробормотав с почтительной фамильярностью:
   -- Наконец-то вы к нам вернулись... Я ждала вас, сударыня.
   Г-жа Лера предложила Нана тотчас же поцеловать Луизэ, так как счастье ребенка зависело от благоразумия матери, говорила она. Луизэ еще спал, болезненный, малокровный. И когда Нана наклонилась над его бледным, золотушным лицом, сердце ее сжалось от воспоминания обо всем пережитом за последние месяцы.
   -- О, мой бедный мальчик, мой бедный мальчик! -- лепетала она, рыдая.

9

   В "Варьете" шла репетиция пьесы "Красавица герцогиня". Только что покончили с первым актом и собирались перейти ко второму.
   Фошри и Борднав беседовали, развалившись в старых креслах на авансцене, а суфлер, старый маленький горбун Коссар, сидя на соломенном стуле, с карандашом в зубах, перелистывал рукопись.
   -- Ну, чего же там ждут! -- закричал вдруг Борднав, яростно стуча концом своей толстой палки по подмосткам. -- Почему не начинают? Барильо!
   -- Да господин Боск исчез куда-то, -- отвечал Барильо, исполнявший обязанности помощника режиссера.
   Тут поднялась буря. Все звали Боска. Борднав ругался.
   -- Черт возьми, постоянно одно и то же!.. Как ни звони, они всегда не бывают на месте... А потом еще ворчат, если их задерживают позже четырех.
   Но Боск явился с невозмутимым спокойствием.
   -- Ну, что, в чем дело? Чего вам от меня нужно? А, моя очередь! Так бы и говорили... Ладно, Симонна дает реплику: "Вот съезжаются гости", и я вхожу... Откуда мне входить?
   -- Ясно, что в дверь, -- заявил раздосадованный Фошри.
   -- Да, но где же эта дверь?
   На этот раз Борднав напал на Барильо и снова стал ругаться, чуть не продавив подмостки ударами палки.
   -- Ах, черти! Я ведь велел поставить там стул, который должен изображать дверь. Каждый день приходится повторять одно и то же... Барильо, где же Барильо? И этот удрал! Все только и знают что бегать!
   Однако Барильо явился и сам поставил стул, не говоря ни слова, весь съежившись от страха перед грозой. И репетиция началась. Симонна, в шляпе и мехах, играла роль служанки, прибирающей комнату. Она прервала реплику и объявила:
   -- Знаете, я порядком замерзла и буду-держать руки в муфте.
   Затем, изменив голос, она встретила Боска легким восклицанием:
   -- "А, господин граф! Вы явились первым. Моя госпожа будет очень рада".
   На Боске были грязные брюки и широкое желтое пальто, а шея обмотана поверх воротника огромным шарфом. Засунув руки в карманы, он произнес глухим голосом, не играя и растягивая слова:
   -- "Не беспокойте свою госпожу. Изабелла: я хочу застать ее врасплох". Репетиция продолжалась. Борднав, нахмурившись сидел глубоко в кресле и слушал с утомленным видом. Фошри нервничал, все время вертелся на стуле, меняя положение; его так и подмывало каждую минуту перебить актеров, но он обуздывал себя. Вдруг он услышал за спиной шепот, доносившийся из темного пустого зала.
   -- Разве она здесь? -- спросил он, наклоняясь к Борднаву.
   Вместо ответа тот утвердительно кивнул головой. Прежде чем согласиться играть роль Жеральдины, предложенную Борднавом, Нана пожелала посмотреть пьесу, так как колебалась, брать ли ей опять роль кокотки. Ее мечтой была роль честной женщины. Она притаилась в темной ложе бенуара с Лабордетом, который хлопотал за нее у Борднава. Фошри поискал ее глазами и продолжал следить за ходом пьесы.
   Освещена была только авансцена. Единственный газовый рожок на кронштейне, подающий свет рампе и благодаря рефлектору сосредоточивающий его на переднем плане, казался широко раскрытым желтым глазом, тускло и печально мерцавшим в полумраке. Коссар, держа рукопись ближе к кронштейну, чтобы лучше видеть написанное, находился целиком в полосе света, отчего его горб обрисовывался особенно рельефно. Борднав же и Фошри тонули во мраке. Только середина громадного строения, и то на протяжении всего лишь нескольких метров, была освещена слабым мерцанием газа, точно от большого фонаря, прикрепленного к столбу какой-нибудь железнодорожной станции. Движущиеся по сцене актеры казались причудливыми видениями с пляшущими позади них тенями. Остальная часть сцены, загроможденная лестницами, рамами, выцветшими декорациями, представлявшими груды развалин, утопала во мгле, напоминая разрушенное здание или разобранное судно; а свисавшие сверху задники были похожи на лохмотья, развешанные на перекладинах какого-то обширного тряпичного склада. В самом верху яркий солнечный луч, проникший через окно, золотой полосой прорезал темный свод.
   В глубине сцены актеры беседовали между собою в ожидании реплик. Забывшись, они постепенно говорили все громче и громче.
   -- Эй, вы там, извольте молчать! -- зарычал Борднав, яростно подпрыгнув в кресле. -- Я не слышу ни слова... Если вам нужно разговаривать, можете выйти вон: мы работаем... Барильо, если разговоры будут продолжаться, я всех оштрафую!
   На минуту актеры умолкли. Они образовали небольшую группу, разместившись на скамейке и на ветхих стульях в углу сада, представлявшего первую вечернюю декорацию, приготовленную к установке. Фонтан и Прюльер слушали Розу Миньон; она рассказывала им, что директор "Фоли-Драматик" сделал ей недавно необыкновенно выгодное предложение. Но вдруг раздался голос:
   -- Герцогиня!.. Сен-Фирмен!.. Ну, выходите же, герцогиня и Сен-Фирмен!
   Только при вторичном окрике Прюльер вспомнил, что Сен-Фирмен -- это он. Роза, игравшая герцогиню Елену, уже поджидала его для выхода. Медленно волоча ноги по голым скрипящим доскам, старик Боск возвращался на свое место. Кларисса уступила ему половину скамейки.
   -- Что это ему вздумалось так орать? -- сказала она, подразумевая Борднава. -- Чем дальше, тем хуже... Теперь ни одна постановка не проходит без того, чтобы он не нервничал.
   Боск пожал плечами. Все эти бури его не трогали, Фонтан прошептал:
   -- Он чует провал. Какая-то идиотская пьеса.
   Затем, обращаясь к Клариссе, он вернулся к разговору по поводу Розы:
   -- Послушай-ка, а ты веришь в предложение театра "Фоли"? По триста франков за вечер, сто представлений. Может быть, еще и виллу в придачу?.. Миньон, пожалуй, моментально послал бы к черту нашего Борднава, если бы его жене давали по триста франков.
   Но Кларисса верила в возможность такого предложения. Этот Фонтан всегда готов развенчать товарища. Тут их прервала своим появлением Симонна. Она озябла. Остальные, застегнутые доверху, с фуляровыми платками вокруг шеи, смотрели на солнечный луч, сиявший наверху и не согревавший холодный сумрак сцены. На дворе был ясный морозный день ноября.
   -- А фойе нетоплено, -- сказала Симонна. -- Это возмутительно, он становится настоящим скрягой. Что касается меня, я собираюсь уехать: мне вовсе не хочется заболеть.
   -- Тише там! -- снова закричал Борднав громовым голосом.
   В продолжение нескольких минут слышно было только неясное чтение актеров. Они лишь слегка намечали жесты, говорили вполголоса, без интонаций, чтобы не утомляться. Однако каждый раз, отмечая какой-нибудь оттенок, они бросали взгляд в зрительный зал. Перед ними раскрывалась зияющая пропасть, в которой колебалась смутная тень, подобно легкой пыли, осевшей на высоком чердаке, лишенном окон. Темный зал, освещенный лишь слабым светом со стороны сцены, был погружен в меланхолически-тревожную дрему. Плафон, украшенный живописью, утопал в непроницаемом мраке. По правую и левую сторону от авансцены, сверху донизу, спускались огромные серые полотнища, защищавшие драпировки. Такие же чехлы были повсюду; полотняные полосы прикрывали бархатную обивку барьеров, охватывали двойным саваном галереи и казались во мраке мертвенными тенями. И на этом бесцветном фоне выделялись лишь более темные углубления лож, обрисовывавшие границы ярусов, с пятнами кресел, бархатная обивка которых из красного переходила в черный цвет. Совершенно спущенная люстра заполнила первые ряды партера своими подвесками, наводя на мысль о переезде с квартиры или об отъезде людей в безвозвратное путешествие.
   Как раз в этот момент Роза, исполнявшая роль красавицы герцогини, попавшей к даме полусвета, подошла к рампе. Она подняла руки, обратившись с очаровательной ужимкой к совсем пустому, темному залу, печальному, как дом, где находится покойник.
   -- "Боже! какие странные люди!" -- сказал она, подчеркивая фразу, в полной уверенности, что произведет этим впечатление. Скрываясь в глубине ложи бенуара, Нана, закутанная в большую шаль, слушала пьесу, пожирая глазами Розу. Она повернулась к лабордету и спросила его шепотом:
   -- Ты уверен, что он придет?
   -- Совершенно уверен. Вероятно, он явится с Миньоном, чтобы иметь какой-нибудь предлог... Как только он покажется, поднимись в уборную Матильды, а я его туда приведу.
   Они говорили о графе Мюффа. Это было свидание, искусно подготовленное Лабордетом на нейтральной почве. У него был серьезный разговор с Борднавом, дела которого сильно пошатнулись благодаря двум, следовавшим подряд, неудачам. Борднав поспешил предложить свой театр и дать роль Нана, желая заслужить расположение графа в надежде на заем.
   -- Ну, а как тебе нравится роль Жеральдины? -- продолжал Лабордет.
   Но сидевшая неподвижно Нана ничего не ответила. В первом акте автор показывал, как герцог де Бориваж изменяет своей жене с опереточной звездой, белокурой Жеральдиной. Во втором -- герцогиня приезжала к актрисе во время маскарада, чтобы воочию убедиться, благодаря какой магической силе дамы полусвета покоряют мужей светских женщин. Герцогиню вводил туда кузен, изящный Оскар де Сен-Фирмен, в надежде, что ему удастся развратить ее. И для первого урока она, к большому своему удивлению, слышит, что Жеральдина ругается с герцогом, как извозчик, а тот очень предупредителен и как будто даже восхищен. У герцогини вырывается невольный крик: "Прекрасно! Значит, вот как надо разговаривать с мужчинами!" У Жеральдины была только одна эта сцена во всем акте. Что касается герцогини, она тут же оказывалась наказанной за свое любопытство: старый ловелас барон де Тардиво, приняв ее за кокотку, очень настойчиво ухаживал за ней, между тем как в другом конце сцены Бориваж, расположившийся на кушетке, целовался с Жеральдиной в знак примирения. Так как роль Жеральдины не была еще никому предназначена, старик Коссар поднялся, чтобы прочесть ее, и, невольно падая в объятия Боска, стал читать с интонациями. Как раз проходили эту сцену, и репетиция тоскливо тянулась, когда Фошри внезапно вскочил со своего кресла. До сих пор он сдерживался, но больше не мог владеть своими нервами.
   -- Не так, не так! -- закричал он.
   Актеры остановились, разводя руками. Фонтан обиженно спросил свойственным ему презрительным тоном:
   -- Что? Что не так?
   -- Все играют неверно; ну, совершенно неверно, совершенно, -- продолжал Фошри и сам, жестикулируя и шагая по подмосткам, принялся с помощью мимики разыгрывать эту сцену. -- Вот хотя бы вы. Фонтан, поймите как следует увлечение Тардиво; вы должны склониться в такой позе, чтобы обнять герцогиню... А ты, Роза, как раз в это время должна быстро пройти, вот так; но не слишком рано -- только когда услышишь звук поцелуя...
   Тут он крикнул Коссару, увлеченный своими объяснениями:
   -- Жеральдина, целуйте... Да погромче, чтобы было хорошо слышно!
   Старик Коссар, повернувшись к Боску, сильно чмокнул губами.
   -- Хорошо, вот это поцелуй, -- сказал Фошри, торжествуя. -- Еще один поцелуй... вот видишь, Роза, я успел пройти мимо; тут я слегка вскрикиваю: "Ах, он ее поцеловал!" Но для этого нужно, чтобы Тардиво переиграл... Слышите, Фонтан, выходите снова... Ну, попробуйте еще раз, да дружнее.
   Актеры принялись повторять сцену. Но Фонтан делал это так неохотно, что опять ничего не вышло. Дважды Фошри пришлось повторять указания, причем он каждый раз делал это все с большим и большим увлечением. Все слушали его с угрюмым видом, переглядываясь, как будто он требовал от них, чтобы они ходили на голове; затем они делали неловкие попытки, но тотчас же останавливались, словно картонные паяцы, у которых внезапно оборвали нитку.
   -- Нет, это слишком мудрено для меня, я не понимаю, -- сказал наконец Фонтан, как всегда, нахальным тоном.
   Борднав не раскрывал рта. Он так глубоко уселся в кресло, что при мутном свете газового рожка виднелся лишь кончик его шляпы, надвинутой на глаза, а выпущенная им из рук палка легла поперек его живота. Он, казалось, спал. Внезапно он выпрямился.
   -- Милый мой, это идиотство, -- заявил он Фошри спокойным тоном.
   -- Как идиотство! -- воскликнул автор, сильно побледнев. -- Сами вы идиот, друг мой.
   Борднав вдруг обозлился. Он повторял слово "идиотство", подыскивал более сильное выражение и нашел: "болван", "кретин". Пьесу освищут, не дадут довести акт до конца. И так как Фошри, вне себя, -- хотя он и не особенно был оскорблен грубостями, которыми они обменивались при каждой новой пьесе, -- обозвал Борднава скотиной, тот потерял всякое чувство меры, стал размахивать палкой, пыхтел, как бык, и орал:
   -- Убирайтесь к черту!.. Целых четверть часа ушло у вас на пустяки... Да, на пустяки. Экая бессмыслица. А между тем все так просто... Ты, Фонтан, не трогаешься с места, а ты. Роза, делаешь легкое движение, вот так, не больше, и выходишь... Ну, начинайте! Вперед! Коссар, давайте поцелуй.
   Произошло замешательство. Сцена все-таки не удавалась. Теперь уже Борднав с грацией слона показывал жесты, а Фошри посмеивался, сострадательно пожимая плечами. Тут и Фонтан хотел вмешаться в дело; даже Боск позволил себе давать советы. Совершенно измученная Роза в конце концов села на стул, изображавший дверь. Все перепуталось. В довершение всего Симонна, которой послышалась ее реплика, вошла, среди общей сутолоки, слишком рано. Это до такой степени взбесило Борднава, что, размахнувшись изо всей силы палкой, он ударил ее. Он часто бил во время репетиции женщин, с которыми имел связь. Симонна убежала, а он злобно крикнул ей вслед:
   -- Будешь у меня помнить, черт подери! Я закрою лавочку, если меня будут так изводить!
   Фошри только что нахлобучил на голову шляпу, делая вид, что собирается уйти из театра, но остановился в глубине сцены и вернулся, заметив, что Борднав, обливаясь потом, сел на место. Тогда и он снова занял свое место во втором кресле. Несколько секунд они неподвижно сидели рядом. В темном зале воцарилась тяжелая тишина. Несколько минут актеры молчали в ожидании. Все казались утомленными, точно после изнурительной работы.
   -- Что ж! Будем продолжать, -- сказал наконец Борднав обычным, совершенно спокойным голосом.
   -- Да, будем продолжать, -- повторил Фошри, -- а эту сцену мы исправим завтра.
   Они вытянулись в креслах, а актеры продолжали репетицию вяло, с полным равнодушием. Во время перепалки между директором и автором Фонтан и остальные развеселились, усевшись в глубине сцены, на лавочке и на ветхих стульях. Они посмеивались, перебрасывались меткими словечками, журили друг друга. Но когда Симонна, после того как ее ударил Борднав, вернулась вся в слезах, они впали в драматический тон, говоря, что на ее месте задушили бы эту скотину. Она вытирала глаза, одобрительно кивала головой; теперь кончено, она бросит его, тем более, что накануне Штейнер предложил ей свои услуги. Кларисса была поражена, так как у банкира не было уже ни гроша; но Прюльер рассмеялся и напомнил о проделке этого проклятого жида, когда он афишировал связь с Розой, чтобы укрепить на бирже свое предприятие -- ландские солончаки. Теперь он как раз носился с новым проектом о проведении тоннеля под Босфором. Симонна слушала с большим интересом. Что касается Клариссы, то она всю неделю не переставала злиться. Разве не обидно, что это животное Ла Фалуаз, которого она отвадила, бросив в достопочтенные объятия Гага, собирается получить наследство от очень богатого дяди! Таков ее удел -- всегда ей приходится отдуваться за других. А тут еще гадина Борднав досадил ей, -- дал роль в пятьдесят строк, как будто она не в состоянии сыграть Жеральдину! Она мечтала об этой роли, сильно надеясь, что На на от нее откажется.
   -- Ну, а у меня! -- сказал Прюльер, очень задетый. -- У меня нет и двухсот строк. Я хотел отказаться от роли... Возмутительно заставлять меня играть роль этого Сен-Фирмена; в ней можно только провалиться. И что за слог, друзья мои! Знаете, я уверен, что будет полный провал.
   Но тут вернулась Симонна, беседовавшая со стариком Барильо, и сказала, запыхавшись:
   -- Кстати, Нана ведь здесь.
   -- Где же? -- с живостью спросила Кларисса и поднялась, чтобы посмотреть.
   Слух распространился мгновенно. Все наклонились, стремясь увидеть Нана. Репетиция на минуту была прервана. Но Борднав вышел из своей неподвижности, крикнув:
   -- Что такое? Что случилось? Кончайте же акт... И тише там, это невыносимо!
   Нана, сидя в ложе бенуара, все время следила за ходом пьесы. Дважды Лабордет заговаривал с нею, но она сердилась и толкала его локтем, заставляя замолчать. Второй акт подходил к концу, когда в глубине театра появились две тени. Они на цыпочках пробирались вперед, стараясь не шуметь; Нана узнала Миньона и графа Мюффа. Оба молча раскланялись с Борднавом.
   -- А, вот они, -- прошептала она и облегченно вздохнула.
   Роза Миньон подала последнюю реплику. Тогда Борднав заявил, что придется повторить второй акт, прежде чем перейти к третьему, и, прервав репетицию, приветствовал графа с преувеличенной вежливостью, а Фошри сделал вид, что всецело занят актерами, сгруппировавшимися вокруг него. Миньон насвистывал, заложив руки за спину, не спуская глаз со своей жены, которая, казалось, нервничала.
   -- Ну что ж, поднимемся наверх? -- спросил Лабордет у Нана. -- Я провожу тебя до уборной и вернусь за ним вниз.
   Нана тотчас же вышла из ложи. Ей пришлось ощупью пробираться по проходу мимо кресел первых рядов партера. Но Борднав узнал ее, когда она проходила в темноте. Он нагнал ее в конце узкого коридора, тянувшегося за сценой и освещенного газом ночью и днем. Тут, чтобы ускорить дело, он стал с увлечением расхваливать роль кокотки.
   -- Какова роль, а? Прямо создана для тебя. Приходи завтра репетировать.
   Нана оставалась равнодушной. Ей хотелось ознакомиться с третьим актом.
   -- О, третий акт великолепен!.. Герцогиня разыгрывает кокотку у себя дома; это вызывает в Бориваже отвращение и наводит его на путь истинный. При этом происходит очень забавное qui pro quo: приезжает Тардиво и воображает, что попал к танцовщице...
   -- А Жеральдина? -- перебила Нана.
   -- Жеральдина, -- повторил Борднав, несколько смущенный, -- у нее есть небольшая, но очень удачная сценка. Говорят же тебе -- прямо для тебя создана! Подписываешь, а?
   Нана пристально посмотрела на него и наконец ответила:
   -- Сейчас мы это решим.
   Она последовала за Лабордетом, поджидавшим ее у лестницы. Весь театр узнал Нана. Актеры перешептывались. Прюльера ее возвращение привело в негодование. Кларисса беспокоилась за свою роль. Что же касается Фонтана, он притворялся равнодушным, так как не в его характере было открыто нападать на женщину, которую он когда-то любил. В сущности его прошлое увлечение ею, перешедшее в ненависть, породило в нем бешеную злобу к ней за ее самоотверженность, за ее красоту, за их прошлую совместную жизнь, от которой он отказался в силу своего извращенного вкуса уродливого мужчины.
   Когда Лабордет подошел к графу, Роза Миньон, насторожившаяся при появлении Нана, сразу все поняла. Мюффа смертельно надоел ей, но мысль, что он бросит ее таким образом, выводила ее из себя. Изменяя правилу, которого она придерживалась по отношению к мужу -- не говорить на эту тему, -- она резко обратилась к нему:
   -- Ты видишь, что происходит?.. Даю слово, если она повторит такую же штуку, как со Штейнером, я выцарапаю ей глаза!
   Миньон, спокойный и величественный, пожал плечами с видом человека, от которого ничего не ускользает.
   -- Замолчи! -- прошептал он. -- Ну, сделай милость, замолчи!
   Муж Розы знал, что ему надо предпринять. Он уже достаточно почистил Мюффа, готового -- он это чувствовал -- по первому знаку Нана упасть к ее ногам. Против подобной страсти нельзя бороться. Поэтому, хорошо понимая людей. Миньон мечтал лишь о том, чтобы как можно лучше использовать создавшееся положение. Нужно посмотреть. И он выжидал.
   -- Роза, на сцену! -- крикнул Борднав. -- Повторяем второй акт.
   -- Ну, иди! -- добавил Миньон. -- Предоставь действовать мне.
   Затем в обычном шутливом настроении он решил, что будет очень забавно поздравить Фошри с удачной пьесой. Здорово придумано! Только почему выведенная в ней светская дама так добродетельна? Это неестественно. И он посмеивался, спрашивая, с кого взят тип герцога де Бориважа, возлюбленного Жеральдины. Фошри, нисколько не сердясь, улыбнулся. Но Борднав бросил взгляд в сторону Мюффа и, казалось, остался недоволен. Это поразило Миньона, вновь принявшего серьезный вид.
   -- Начнем мы, наконец, черт возьми! -- орал директор. -- Давайте-ка Барильо!.. Ну? Боска опять нет? Что же он, смеется надо мной, что ли, в конце концов!
   Но тут совершенно спокойно явился Боск. Репетиция возобновилась как раз в тот момент, когда Лабордет кончил переговоры с графом. Мюффа трепетал при мысли, что снова увидит Нана. После разрыва он испытывал большую пустоту; он позволил увести себя к Розе, не находя себе места, думая, что страдает из-за нарушения своих привычек. Кроме того, живя в каком-то оцепенении, он не хотел ни о чем знать, запрещал себе разыскивать Нана, избегал объяснений с графиней. Ему казалось, что такое забвение необходимо ему для сохранения своего достоинства. Между тем в нем происходила глухая борьба, и Нана вновь овладевала им, -- медленно, в силу воспоминаний, влечения плоти, в силу новых чувств, совершенно исключительных, умиленных, почти отеческих. Безобразная сцена стушевывалась; он уже не видел Фонтана, не слышал больше, как Нана выгоняет его, бросая ему в лицо оскорбительное обвинение его жены в измене. Все это были лишь забытые слова, между тем как у него до боли сжималось сердце от захватывающего его все более сильного ощущения жгучего объятия, от сладости которого он задыхался. Ему приходили в голову наивные мысли. Он обвинял себя, воображая, что Нана не оставила бы его, если бы он любил ее по-настоящему. Его тоска сделалась невыносимой. Он был очень несчастлив. Он испытывал сверлящую боль, как от старой раны. То было уже не слепое желание, требующее немедленного удовлетворения, а ревнивая страсть к этой женщине, потребность в ней одной, -- в ее волосах, в ее устах, во всем ее теле. При одном воспоминании о звуке ее голоса дрожь пробегала у него по всему телу. Он желал ее с жадностью скряги и в то же время думал о ней с бесконечной нежностью. Любовь овладела им так болезненно, что при первых же словах Лабордета, взявшегося устроить свидание, он бросился в его объятия в неудержимом порыве, устыдившись потом сам такой странной для человека его ранга несдержанности. Но Лабордет умел приноравливаться ко всему. Он еще раз доказал свой такт, покинув графа у лестницы со следующими простыми, произнесенными небрежно словами:
   -- Третий этаж, коридор направо, дверь только притворена.
   Мюффа очутился один в этом тихом уголке здания. Проходя мимо артистического фойе, он заметил через открытые двери запущенность огромного помещения, как бы стыдившегося при дневном свете своих пятен и ветхого вида. После темной, шумной сцены графа удивил бледный свет и глубокая тишина на площадке лестницы, которую он видел однажды вечером всю залитую газом и оживленную звонким стуком дамских каблучков, быстро перебегающих с одного этажа на другой. Чувствовалось, что сейчас уборные и коридоры пусты; ни души, ни малейшего шороха; в квадратные окна, приходившиеся вровень со ступенями лестницы, проникали бледные лучи ноябрьского солнца, бросая желтые полосы света, в которых среди мертвого покоя, царившего наверху, кружились пылинки. Радуясь этой тишине и безмолвию, граф медленно поднимался по лестнице, стараясь собраться с духом; как ребенок, не в силах удержаться от вздохов и слез. На площадке второго этажа он прислонился к стене, уверенный, что никто его не увидит. Приложив к губам платок, он устремил взгляд на покривившиеся ступени, на железные перила, лоснившиеся от постоянного трения, на облупившиеся стены, на все это убожество публичного дома, резко выступающее в бледном послеполуденном свете, когда женщины спят. На третьем этаже ему пришлось перешагнуть через большую рыжую кошку, лежавшую на одной из ступенек, свернувшись клубочком, с полузакрытыми глазами. Эта кошка одна стерегла дом, охваченная дремотой в спертом и холодном воздухе, пропитанном запахом, который каждый вечер оставляли здесь после себя женщины. В коридоре направо дверь уборной оказалась действительно лишь притворенной. Нана ждала. Матильда, нечистоплотная маленькая инженю, очень грязно содержала свою уборную. Повсюду валялись разные баночки, туалет был засален, стул покрыт красными пятнами, как будто на сиденье попала кровь. Обои, которыми были оклеены стены и потолок, были сплошь забрызганы мыльной водой. Так скверно пахло прокисшей лавандой, что Нана открыла окно. С минуту она стояла, облокотившись, вдыхая свежий воздух, наклоняясь, чтобы увидеть внизу г-жу Брон, которая, как улавливал ее слух, энергично подметала позеленевшие плиты узкого дворика, погруженного во мрак. Чижик в клетке, привешенной к решетчатому ставню, испускал пронзительные рулады. Сюда не доходил стук экипажей, проезжавших по бульвару и по соседним улицам; в этом обширном пространстве, залитом солнечным светом, было тихо, как в провинциальном городе. Подняв голову, Нана видела небольшие строения и галереи пассажа с блестящими стеклами, а дальше, напротив, большие дома улицы Вивьен, с возвышающимися один над другим безмолвными и как бы пустыми задними фасадами. В каждом этаже был балкон. Какой-то фотограф приспособил на одной из крыш большую клетку из синего стекла. Картина была веселая. Нана замечталась, когда послышался стук. Она обернулась и крикнула:
   -- Войдите!
   Увидев графа, Нана закрыла окно. Было не жарко, да и не хотелось, чтобы любопытная г-жа Брон подслушивала. Они серьезно посмотрели друг на друга. И так как он продолжал стоять неподвижно с подавленным видом, она засмеялась и сказала:
   -- Ну, вот и пришел, глупый!
   Мюффа, казалось, застыл от волнения. Он назвал ее сударыней, почитал за счастье вновь увидеть ее. Тогда, чтобы покончить с неловким положением, она сделалась еще фамильярнее.
   -- Оставь церемонии. Ведь если ты пожелал меня увидеть, так не для того, чтобы мы вот так смотрели друг на друга, словно фарфоровые куклы... Мы оба виноваты. О, что касается меня, то я тебе прощаю.
   Они условились больше об этом не говорить. Мюффа на все соглашался, кивая головой. Он понемногу успокоился, но от полноты чувств не находил еще слов, готовых бурным потоком сорваться с его уст. Пораженная его холодностью, Нана сделала решительный шаг.
   -- Итак, ты я вижу, образумился, -- сказала она со слабой улыбкой. -- Теперь, когда между нами заключен мир, пожмем друг другу руки и останемся добрыми друзьями.
   -- Как добрыми друзьями? -- пробормотал он, внезапно заволновавшись.
   -- Да, быть может, это глупо, но мне всегда было дорого твое уважение... Теперь мы объяснились и, по крайней мере, если приведется встретиться, не будем смотреть друг на друга буками...
   Он пытался ее прервать.
   -- Дай мне кончить... Ни один мужчина, слышишь, не может упрекнуть меня в какой-нибудь гадости. Вот мне и было досадно, что я начала с тебя... каждому своя честь дорога, мой милый.
   -- Да не в этом дело! -- воскликнул он пылко. -- Сядь, выслушай меня.
   И, как бы опасаясь, что она уйдет, он усадил ее на единственный стул, а сам стал ходить, все сильнее возбуждаясь. В маленькой, залитой солнцем, закрытой уборной было приятно прохладно, и никакой шум извне не нарушал ее мирной тишины. В минуты молчания слышны были только резкие рулады чижика, подобные отдаленным трелям флейты.
   -- Послушай, -- сказал он, останавливаясь перед нею, -- я пришел, чтобы снова сойтись с тобой. Да, я хочу, чтобы все было по-прежнему. Ты ведь отлично знаешь. Зачем же ты так со мною говоришь?.. Отвечай, согласна?
   Она опустила голову, царапая ногтем покрытое кровавыми пятнами сиденье. И видя, что он встревожен, она не спешила. Наконец она подняла ставшее серьезным лицо с прекрасными глазами, которым сумела придать грустное выражение.
   -- О, это невозможно, дорогой мой. Я никогда больше не сойдусь с тобой.
   -- Почему? -- промолвил, запинаясь Мюффа, и на лице его появилась судорожная гримаса невыразимого страдания.
   -- Почему?.. Ну... Потому что... Это невозможно, вот и все. Я не хочу.
   В течение нескольких секунд он смотрел на нее со страстью. Потом упал, как подкошенный.
   Нана с выражением досады на лице только еще добавила:
   -- Да не будь же ребенком.
   Но Мюффа держал себя именно как ребенок, он упал к ее ногам, обхватил ее талию, крепко сжал и, уткнувшись лицом в ее колени, прильнул к ним всем телом. Когда он почувствовал ее близость, когда он снова стал осязать бархатистость ее тела под тонкой материей платья, он судорожно вздрогнул; лихорадочная дрожь пробежала по его телу; вне себя, он еще сильнее прижался к ее ногам, как будто хотел слиться с ней. Старый стул затрещал, и под низким потолком, в воздухе, пропитанном тяжелым запахом духов, послышались заглушенные рыдания, вызванные неудержимой страстью.
   -- Ну, а дальше что? -- говорила Нана, не оказывая сопротивления. -- Все это ни к чему не приведет, раз это невозможно... Боже, до чего ты молод!
   Он успокоился. Но, не вставая с колен и не выпуская ее, говорил прерывающимся голосом:
   -- Выслушай, по крайней мере, с каким предложением я шел к тебе... Я уже присмотрел особняк возле парка Монсо. Я исполню все твои желания. Я отдам все свое состояние, чтобы владеть тобою безраздельно. Да, это было бы единственным условием: безраздельно, слышишь! И если бы ты согласилась принадлежать мне одному, -- о, я желал бы, чтобы ты была красивее всех, богаче всех; у тебя были бы экипажи, бриллианты, наряды...
   При каждом предложении Нана с величественным видом отрицательно качала головой, но Мюффа продолжал свое, и когда он заговорил о том, что поместит на ее имя деньги, не зная уже, что еще принести к ее ногам, она казалось, потеряла терпение.
   -- Послушай, оставишь ты меня наконец?.. Я по доброте своей, уж так и быть согласилась побыть с тобой немного, видя, как ты страдаешь. Но теперь довольно. Дай мне встать. Ты меня утомляешь.
   Она высвободилась и встала, добавив:
   -- Нет, нет, нет, не хочу.
   Тогда он с трудом поднялся и без сил упал на стул, откинувшись на его спинку и закрыв лицо руками. Нана, в свою очередь, принялась ходить. С минуту она смотрела на обои, покрытые пятнами, на засаленный туалет, на всю эту грязную дыру, утопавшую в бледных солнечных лучах. Затем остановилась перед графом и заговорила со спокойным величием:
   -- Смешно! Богатые люди воображают, что за деньги могут получить все, чего бы ни захотели... Ну, а если я не хочу? Плевать мне на твои подарки. Предложи мне хоть весь Париж, я и то скажу "нет"... Вот, посмотри, тут правда, не очень-то чисто, но если бы я хотела жить здесь с тобой, все показалось бы мне милым, между тем как в твоих палатах можно околеть, когда сердце молчит... А деньги?.. Песик мой, деньги мне не нужны! Понимаешь, я топчу их ногами, плевать мне на них.
   И она сделала гримасу отвращения. Затем, перейдя на чувствительный тон, меланхолично добавила:
   -- Я кое-что знаю, что стоит дороже денег... Ах, если бы мне могли дать то, чего мне хочется!..
   Он медленно поднял голову, в глазах его блеснула надежда.
   -- О! Ты не можешь мне этого дать, -- продолжала она, -- это не от тебя зависит, потому-то я и говорю с тобой... ведь мы только беседуем... Видишь ли, мне хотелось бы получить в их дурацкой пьесе роль порядочной женщины.
   -- Какой порядочной женщины? -- пробормотал он с удивлением.
   -- Ну, да вот этой герцогини Елены... Стану я им играть Жеральдину!.. как бы не так... Пусть и не думают. Ничтожная роль, одна-единственная сцена, да и то... Но дело не в этом, -- просто я больше не хочу играть кокоток, хватит с меня. Все кокотки да кокотки. Право, можно подумать, что у меня одни только кокотки в мыслях. В конце концов мне обидно, потому что я ясно вижу: им кажется, что я плохо воспитана... Ну так, милый мой, они попали пальцем в небо! Когда я хочу быть приличной, во мне достаточно шику!.. Да вот, посмотри!
   Она отошла к окну, затем вернулась с напыщенным видом, размеряя шаги, ступая с осторожностью жирной курицы, которая боится запачкать лапки. Он следил за ней глазами, еще полными слез, ошеломленный неожиданной комической сценой, ворвавшейся в его горькие переживания. Она прошлась еще несколько раз, чтобы показать себя во всем блеске, с тонкими улыбочками, усиленно моргая, раскачивая станом; затем снова остановилась перед ним.
   -- Ну? Каково? Надеюсь, хорошо?
   -- О, конечно! -- пробормотал он, все еще подавленный, с помутившимся взглядом.
   -- Я ведь тебе говорю, что мне ничего не стоит сыграть роль честной женщины! Я пробовала дома, -- ни одна , стоя на пороге, со скрещенными руками, грубым и холодным голосом крикнул:
   -- А, чтоб тебя!.. Скоро ли ты кончишь?.. Чего тебе надо? Ну! Скоро ли ты оставишь нас в покое? Разве не видишь, что у меня гости?
   Действительно, он был не один. Нана узнала актрису из театра Буфф. Эта женщина была в одной рубашке, с растрепанными волосами. Они пировали в этой квартире, где все было куплено на деньги Нана. Фонтан сделал еще несколько шагов и, сжимая свои крепкие кулаки, проговорил:
   -- Уходи, или я тебя задушу!
   Нана разразилась страшными рыданиями. Ужас охватил ее, и она убежала. На этот раз ее выгоняли вон. Она вспомнила о Мюффа. Могла ли она думать, что Фонтан отомстит ей за него!
   Когда она очутилась на улице, ее первой мыслью было идти ночевать к Сатэн, если у той никого нет. Но она застала и ее на улице; ее хозяин выгнал ее и запер дверь на ключ; она ругалась, грозила жаловаться в полицию. Однако было уже двенадцать часов ночи; надо было подумать о ночлеге. Сатэн, сообразив, что не следует доводить дело до полиции, решила отправиться вместе с Нана в улицу Лаваль, к одной женщине, которая держала меблированные комнаты. Им дали маленькую комнатку в I-м этаже, с окнами на двор. Сатэн повторяла:
   -- Я бы могла идти к г-же Робер... Но вместе с тобой это невозможно... Она меня ревнует... Прошлый раз она меня побила.
   Когда они остались наедине, Нана расплакалась, рассказывая в двадцатый раз подлый поступок Фонтана. Сатэн слушала ее снисходительно, утешая ее. Она, но обыкновению, в сильных выражениях ругала всех мужчин.
   Наконец, они легли. Но вдруг послышался шорох.
   Сатэн вскочила и стала прислушиваться.
   -- Полиция, -- воскликнула она, бледная. -- Ах! черт возьми! какая напасть... Мы пропали.
   Двадцать раз она рассказывала, как полиция производит обыски в гостинице. Но как раз, в эту ночь, идя ночевать на улицу Лаваль, ни та, ни другая не подумали об этом.
   Сатэн, впрочем, говорила, что так всегда бывает. При слове "полиция" Нана потеряла голову. Она вскочила с постели, подбежала к окну и отворила его с видом сумасшедшей, готовой броситься. К счастью, окно было низко, Нана, не задумываясь, перелезла через перила и исчезла в темноте в одной рубашке.
   -- Останься, -- повторяла Сатэн, -- ты убьешься до смерти. В эту минуту постучали в дверь. Сатэн догадалась притворить окно и бросить платье Нана в какой-то ящик. Сана же покорялась своей судьбе, решив, что, в конце концов, если ей я выдадут билет, то ей бояться будет нечего. Делая вид, что только что проснулась, она громко зевнула и вступила в переговоры с высоким малым, который стучался в дверь.
   -- Покажите мне ваши руки, -- сказал он. -- Вы не работаете, у вас на пальцах нет уколов. Одевайтесь скорее.
   -- Но я не швея, я красильщица, -- ответила Сатэн смело. -- Но она стала одеваться, зная, что разговоры не помогут. В соседней комнате послышались крики. Какая-то женщина, уцепившись за дверь, отказывалась идти. Другая, застигнутая вместе с любовником, прикидывалась оскорбленной и грозила затеять процесс против префекта полиции.
   Около часу раздавались шаги на лестнице, стук в дверь, резкие крики, переходившие в рыдания, шорох платьев по лестнице, пробуждение и поспешные сборы целой толпы женщин, грубо захваченной тремя агентами, под руководством маленького, белокурого комиссара, отличавшегося чрезмерною учтивостью. Затем, в гостинице опять водворилась глубокая тишина.
   Нана была спасена. Она вернулась в комнату, дрожа всем телом, ни живая, ни мертвая, ее ноги были в крови, от царапин, полученных ей у железной решетки; долго она сидела на краю постели, прислушиваясь, и только к утру заснула. Но в восемь часов, она вскочила и побежала к своей тетке. Г-жа Лера в это время пила кофе, вместе с Зоей. Увидав ее в растерянном виде, с испуганным выражением лица, она все сразу поняла.
   -- Так и есть! -- воскликнула она. -- Я тебе говорила, что он тебя вытолкает в три шеи! Иди скорее, для тебя у меня всегда есть место.
   Зоя встала.
   -- Наконец-то, -- сказала она, -- барыня к нам вернется!.. Мы давно этого ждем.
   Г-жа Лера пожелала, чтоб Нана сейчас же поцеловала Луизэ. Это счастье для ребенка, что мать, наконец, образумилась. Луизэ спал; он имел вид болезненный и малокровный. Когда Нана взглянула на его бледное и золотушное личико, все мучения, которые она вынесла за последнее время, вспомнились ей; слезы подступили ей к горлу.
   -- О, бедное дитя мое, бедный ребенок! -- проговорила она, заливаясь горькими слезами.

X

   В театре Вариете репетировали пьесу Фошри "Маленькая Герцогиня", о которой Лабордэт говорил Нана. Первый акт окончился, готовились приступить ко второму. На авансцене, в полинялых креслах, Фошри и Борднав рассуждали вполголоса, между тем, как суфлер Коссар, маленький горбун, сидя на соломенном стуле, перелистывал манускрипт, поднося карандаш к своим губам.
   -- Ну, чего ждут? -- воскликнул внезапно Борднав, яростно ударив по доскам своей толстой палкой. -- Барильо, почему не начинают?
   -- Боск куда-то исчез, -- отвечал Барильо, исполнявший обязанность помощника режиссера.
   Поднялась буря. Все звали Боска. Борднав ругался.
   -- Черт возьми! Всегда одно и то же. Сколько ни звони, ни кого не дозовешься... Потом сами ворчат, когда их продержишь долее четырех часов.
   Боск явился совершенно спокойно.
   -- Э? Что? Чего надо? Ах, меня ждут! Надо было так и сказать... Ладно! Симонна говорит: "Вот являются гости", а я вхожу. Откуда мне войти?
   -- В дверь, конечно, -- отвечал рассерженный Фошри.
   -- Да, но где же дверь?
   На этот раз Борднав напал на Барильо и стал ругаться, ударяя палкой по доскам.
   -- Черт возьми! Я же велел поставить на это место стул, чтоб изобразить дверь. Каждый день приходится говорить одно и то же... Барильо! Где Барильо? Куда он девался? Все разбежались!
   Однако Барильо явился и, молча, поставил стул на указанное место. Репетиция началась; Симонна, в шляпе и с муфтой в руках, расставляла мебель, играя роль горничной. Она остановилась на минуту и заметила:
   -- Так как здесь не тепло, то я буду держать муфту в руках.
   Затем, изменив голос, она встретила Боска легким восклицанием.
   -- Граф, это вы? Вы пришли первый. Августа будет очень рада вас видеть.
   Боск был в запачканных штанах, в желтом пальто, с громадным шарфом вокруг шеи. Засунув руки в карманы, он сказал глухим протяжным голосом:
   -- Не беспокойте вашу госпожу, Изабелла; я хочу ее удивить.
   Репетиция продолжалась. Борднав, нахмурившись и ежась в своем кресле, слушал с недовольным видом.
   Фошри был раздражительный, поминутно менял положение, с трудом удерживаясь, чтоб не остановить актеров.
   Но, вдруг, за спиною, в пустой и темной зале, он услышал шорох. Он обернулся, удивленный: в полумраке ему показалась тень в одной из лож бенуара.
   -- Разве здесь есть кто-нибудь? -- спросил он, наклоняясь к Борднаву. -- Она разве здесь?
   Борднав утвердительно кивнул головой. Нана, которой он предложил роль Августы, пожелала видеть пьесу, не решаясь сразу играть роль кокотки. Она предпочла бы играть роль честной женщины. Она была в ложе, вместе с Лабордэтом, который хлопотал о ней у Борднава.
   Фошри, оглянувшись еще раз, стал следить зa репетицией.
   Только авансцена была освещена. Единственная лампа с рефлектором; зажженная вдоль рампы, освещала один передний план, она выделялась в полумраке в виде желтого пятна, бросая печальный свет вокруг себя. Коссар с трудом разбирал манускрипт, подставляя его к лампе, свет которой падал прямо на его горб. Борднав и Фошри исчезали в полумраке. На громадном пространстве валы и сцены это пламя напоминало собою свет фонаря на станции железной дороги; актеры, игравшие на сцене, принимали фантастические очертания: их причудливые тени повторяли их движения. Остальная часть сцены была покрыта иглой, напоминая собой разрушенный док или развалины древнего храня. Ветхие стены, покрытые черною вылью, груды лестниц, подставок, декораций, полинявших от времени, все это производило впечатление каких-то руин. Полотно декораций, поднятых к верху, имело вид лохмотьев в лавке пряничника. В самом верху луч солнца, проникая в окно, играл золотистой полосой во мраке полусвода, озаряя своим блеском окружавшую нищету. Этот свет усиливал унылое впечатление, производимое громадою здания с отсыревшими углами.
   В самой глубине сцены, где было темно и холодно, актеры разговаривали между собой, ожидая своей очереди. Мало-помалу, они повысили голос.
   -- Что там за ярмарка? Не угодно ли замолчать? -- заревел Борднав, с яростью вскочив со своего кресла. -- Я ничего не слышу... Идите вон, если вам надо говорить между собою; мы здесь дело делаем... Слышите, Барильо, если кто-нибудь еще осмелится повысить голос, я всех выгоню.
   Все притихли на несколько минут. Они сидели на скамье возле декорации, изображавшей угол сада, которую приготовили заранее, для вечернего представления. Фонтан и Прюльер слушали Розу Миньон, которая рассказывала, что директор другого театра сделал ей чрезвычайно выгодное предложение... Вдруг раздался голос:
   -- Герцогиню!.. Сен-Фирмэн... Скорее, господа!
   Только при втором вызове, Прюльер вспомнил, что он играет роль Сен-Фирмэна; Роза, игравшая герцогиню, ожидала его для выхода. Боск медленно возвращался, волоча ноги. Кларисса предложила ему место возле себя.
   -- Что ему за охота поднимать такой рев? -- заметил он, говоря о Борднаве. -- Все уладится со временем... Нельзя разыграть ни одной пьесы без того, чтоб у него нервы не расходились.
   Боск пожал плечами. Он был выше всего этого. Фонтан со злобной улыбкой заметил:
   -- Он предчувствует неудачу. Это какая-то идиотская пьеса.
   Затем, обращаясь к Клариссе, он заметил насчет Розы:
   -- Ну, что? Разве ты веришь этой истории -- о предложения директора?.. Триста франков за каждый вечер я сто представлений! Почему же не подарят ей и виллы?.. Если бы его жене дали триста франков, то Миньон, не долго думая, бросил бы Борднава.
   Но Кларисса верила этим трен стан франкам. Фонтан всегда клевещет на товарищей. Их прервала Симонна, вернувшись со сцены. Она дрожала от холода. Вся закутавшись в платки, она подняла голову и стала смотреть на луч солнца, светивший с верху, не согревая холодную и мрачную сцену. На дворе был мороз; стояла ясная ноябрьская погода.
   -- Даже в фойе нет огня! -- заметила Симонна. -- Его скупость доходит до отвращения! Знаешь ли, я лучше уйду, я не хочу схватить простуду.
   -- Говорю вам, молчать, -- прокричал Борднав громовым голосом.
   В течение нескольких минут раздавался смутный говор актеров на сцене. Они не делали жестов и говорили ровным голосом чтоб не утомляться. Нередка, когда им приходилось произносить удачные места, они обращались со своей речью к пустой зале.
   Среди громадной пустоты залы, перед ними носились неопределенные тени, подобно тонкой пыли в высоком и пустом амбаре. Темная зала, освещенная только полусветом, падавшим со сцены, казалась погруженной в мрачный и тяжелый сон. Потолок исчезал в густом мраке. Направо и налево, сверху и донизу, спускались громадные занавеси из серого полотна, защищавшие драпировки. Чехлы и полотняные полоски покрывали перила, производили в полусвете впечатление беловатых саванов. При слабом освещении, ложи с бархатными перилами выделялись в виде более темных углублений и черных пятен. Спущенная люстра, почему-то, напоминала об отсутствии публики, исчезнувшей надолго.
   В эту минуту Роза, игравшая роль герцогини, встретившей неожиданно кокотку, подошла к рамке; подняв руку, она расхохоталась, бросая вызывающий взгляд на эту пустую залу, погруженную в глубокий мрак.
   -- Бoжe, как мужчины глупы! -- проговорила она, подчеркивая фразу, заранее уверенная в своем успехе.
   В глубине бенуара, Нана, закутанная в шаль, слушала пьесу, пожирая Розу глазами. Обращаясь к Лабордэту, она спросила его в полголоса:
   -- Ты уверен, что он придет?
   -- Совершенно уверен, -- отвечал он. -- Он, вероятно, явится с Миньоном, чтоб иметь предлог.... Как только он приедет, ты пойдешь в уборную, куда я его приведу.
   Она говорила о графе Мюффа. Это было свидание, устроенное Лабордэтом на нейтральной почве. Он уже имел серьезный разговор с Борднавом, которого дела шли довольно плохо, вследствие нескольких неудач. Поэтому, Борднав тотчас же согласился предложить Нана роль, желая расположить в свою пользу графа, чтоб потом занять у него денег.
   -- Как ты находишь роль Августы? -- спросил Лабордэт.
   Но Нана ничего не отвечала. После первого акта, изображающего, как герцог Бориваж обманывал свою жену с белокурой Августой -- певицей-красавицей, начался второй, в котором герцогиня Елена является, однажды вечером, после маскарада в актрисе, чтобы узнать, какими чарами эти женщины покоряют их мужей. Ее проводил кузен, блестящий Оскар Сен-Фирмэн, рассчитывавший лично воспользоваться плодами ее развращения. Но, к своему великому удивлению, Елена попадает на ссору между любовниками, причем Августа бранится, как извозчик, а герцог жмется и тает, что заставляет Елену воскликнуть: "Так вот как нужно разговаривать с мужчинами!" В этом акте Августе не приходилось ничего больше говорить. Что же касается до герцогини, то она вскоре потерпела должное наказание за свое любопытство: старый ловелас, барон Тардиво, принимает ее за кокотку и начинает осаждать ее своими, ухаживаниями. Тем временем на противоположном конце сцены Бориваж мирится с Августой, запечатлевая примирение поцелуем. Так как роль кокотки никем еще не была занята, то ее читал дядя Коссар, но он не мог удержаться, чтобы не войти в роль, и млел в объятиях Боска. Дошли до этой сцены и репетиция шла вперед через пень-колоду, как вдруг Фошри вскочил со своего кресла. Он удерживался до сих пор, но, наконец, нервы взяли свое.
   -- Совсем не так! -- вскричал он.
   Актеры остановились и стояли, с равнодушным видом; Фонтан, вздернув нос, с дерзким видом спросил:
   -- Что? что не так?
   -- Все не так, все не так! -- повторял Фошри и, бегая по сцене, жестикулируя, сам принялся читать сцену. Фонтан, смотрите, вы должны хорошенько представить, как увивается Тардиво; вам следует наклониться -- вот так! и стараться обнять герцогиню... А ты, Роза, делаешь несколько шагов, быстро -- вот так! но только не слишком рано, а когда услышишь поцелуй...
   Он остановился и, затем, обернувшись к Коссару, в жару, объяснений вскричал:
   -- Августа, целуйте!.. громче, чтоб было хорошо слышно.
   Дядя Коссар, обратившись к Боску, громко чмокнул губами.
   -- Отлично! -- торжественным тоном сказал Фошри. -- Еще раз поцелуй! Смотри, Роза: я делаю несколько шагов и потом вскрикиваю: "Ах, они целуются!" Но для этого Тардиво должен сделать несколько шагов -- вот сюда... Слышите, Фонтан, вы должны пройти так... Ну, давайте, -- попробуем! Раз!
   Актеры снова начали репетировать. Но Фонтан, нарочно, делал все так скверно, что ничего не выходило. Два раза Фошри должен был приниматься за объяснения, делая это каждый раз все с большей и большей горячностью. Все слушали его с недовольным видом, затем обменивались взглядами, с таким видом, как будто он требовал, чтобы они ходили вниз головами, и неловко, неуклюже начинали репетировать, и после нескольких слов опять останавливались, как марионетки, когда обрывают проволоку.
   -- Нет, это не моего ума дело! Мне этого никогда не понять, -- объявил, наконец, Фонтан со своим обычным нахальством.
   Все это время Борднав не раскрывал рта. Он совершенно утонул в кресле, и тусклый свет лампы освещал только верхушку его надвинутой на глаза шляпы. Выпущенная из рук палка упала ему на живот. Можно было подумать, что он заснул. Вдруг он вскочил.
   -- Милый мой, это идиотство, -- спокойно объявил он Фошри.
   -- Как! идиотство? -- воскликнул задетый за живое автор, побледнев, как полотно. -- Сами вы идиот, мой милый!
   Борднав начал сердиться. Он повторил слово "идиотство", стараясь подыскать что-нибудь еще сильнее; нашел, -- тупоумие, кретинство. Пьесу освищут, не дадут кончить действия. Выведенный окончательно ив себя, нисколько, впрочем, не оскорбляясь его бранью, -- потому что бранились они, таким образом, аккуратно при каждой новой пьесе, Фошри стал бранить Борднава попросту скотом. В свою очередь тот пришел в неистовство и, махая палкой и сопя как паровоз, орал.
   -- А, чтоб тебе!.. Убирайся ты к чертям... Вот уже четверть часа, мы убили на ерунду, -- да! на чистейшую ерунду, тогда как, на самом деле, все это совершенно просто. Ты, Фонтан, не шевелись. Ты, Роза, сделай маленькое движение -- вот так! не больше и потом подходи к авансцене. Ну, начинайте, Коссар, целуйте!
   Несколько минут на сцене царствовал невообразимый хаос. Репетиция шла также дурно, как и прежде. В свою очередь, Борднав принялся мимировать сцену с грацией слона; между тем, как Фошри подсмеивался, с состраданием пожиная плечами. Затем, в дело вмешался Фонтан; даже Боск и тот позволил себе давать советы. Роза, измученная, опустилась, наконец, на стул, изображавший дверь. Очевидно, дело совсем валилось из рук. В довершение всего, Симонна, которой послышалась ее реплика, сунулась на сцену среди всего этого хаоса. Это привело Борднава в такое бешенство, -- что он ударил ее палкой. Он часто во время репетиций бил женщин, с которыми бывал когда-нибудь в связи. Симонна с плачем убежала.
   -- Вот тебе на орехи! -- сказал он. -- Я совсем брошу театр, если меня будут так бесить.
   Надвинув на голову шляпу, Фошри сделал вид, что уходить домой. Но он остановился в глубине сцены и спустился снова к рампе. Увидав, что Борднав уселся на свое место, он тоже сел в кресло рядом с ним и несколько времени -- оба сидели неподвижно, не говоря ни слова, среди тяжелой тишины, воцарившейся в зале. Около двух минут актеры хранили молчание. Все были утомлены, как после тяжелой работы.
   -- Ну, будем продолжать! -- сказал, наконец, Борднав обыкновенным голосом, совершенно успокоившись.
   -- Да, будем продолжать, -- повторил Фошри. -- О сцене столкуемся завтра.
   Оба вытянулись в своих креслах и принялись слушать репетицию, потянувшуюся своим обыкновенным чередом, вяло и холодно.
   Во время стычки между директором и автором, актеры, не участвовавшие в сцене, сильно позабавились на их счет. Они посмеивались, острили, иногда очень язвительно. Но когда Симонна, вся в слезах, вернулась со сцены, комедия перешла в драму. Все объявили, что на ее месте они задушили бы эту свинью. Утирая глаза, Симонна кивала головой в знак согласия. О, теперь кончено! Она бросит его, тем более что Стейнер накануне сделал ей очень выгодное предложение. Услыхав это, Кларисса раскрыла глаза от удивления: у Стейнера, ведь, нет теперь ни гроша. Но Прюльер заметил, что этот мошенник Стейнер когда-то завел связь с Розой, чтобы поднять на бирже свои акции на соляные копи в Ландах. Как раз в это время банкир носился с новым проектом туннеля под Босфор. Наверное, теперь повторяется старая штука. Симонна, переставшая плакать, слушала, навострив уши, давая себе слово пустить в ход эти акции вместе с Стейнером. Что касается Клариссы, то последнюю неделю она была все время зла, как фурия: этот скот ла-Фалуаз, которого она вытолкнула за дверь, бросив его в почтенные объятия Гага, получил наследство после смерти очень богатого дяди. Эго уже его обычная участь: обживать новые квартиры. К тому же эта сволочь, Борднав, дает ей роль всего в десять строк, а разве она не могла бы отличнейшим образом сыграть роль Августы? Теперь Клариссе даже во сне чудилась эта роль. Она все еще надеялась, что Нана откажется.
   -- А у меня, представьте себе, роль меньше трехсот строк, -- сказал Прюльер. -- Я хотел, было, отказаться. Просто позор давать роль какого-нибудь Сен-Фирмэна мне, Прюльеру. И что за язык у этого Фошри! Вы увидите, господа, пьеса провалится, да еще с треском.
   Но в это время Симонна, поговорив с Баридьо, подошла к актерам и поспешно спросила:
   -- Кстати, о Нана: говорят, что она в театре.
   -- Где? -- с живостью спросила Кларисса, вставая с места.
   Слух этот тотчас же облетел всю сцену. Каждый хотел удостовериться, правда ли это. На минуту репетиция была прервана.
   Но Борднав снова вмешался, выйдя из своей неподвижности.
   -- Что там за шум? -- крикнул он. -- Это невыносимо. Кончайте прежде действие.
   В бенуаре Нана безмолвно следила за пьесой. Два раза Лабордэт заговаривал с ней, но она нетерпеливо толкнула его локтем, чтобы он замолчал. -- Кончалось второе действие, когда две тени показались в глубине театра. Они шли на цыпочках, стараясь не шуметь. Нана тотчас же узнала Миньона и графа Мюффа, безмолвно поклонившихся Борднаву.
   -- А, вот, наконец, и они, -- прошептала Нана со вздохом облегчения.
   Роза Миньон произнесла свою последнюю реплику, и Борднав, встав с кресла, сказал, что прежде чем перейти к третьему акту, нужно прорепетировать еще раз второй. Затем, не обращая более внимания на сцену, он подошел в графу и заговорил с ним с изысканной любезностью. Что же касается до Фошри, то он, напротив, сделал вид, что весь занят своими актерами, столпившимися вокруг него. Миньон насвистывал какую-то арию, заложив руки за спину, и не спускал глаз со своей жены, казавшейся очень возбужденной.
   -- Ну, пойдем, -- сказал Лабордэт Нана. -- Я проведу тебя до твоей уборной, а потом спущусь за ним.
   Нана тотчас же вышла из бенуара. Ощупью прошла она по коридорам, но Борднав каким-то нюхом почуял ее присутствие в темноте и нагнал ее в узком проходе, идущем вдоль сцены, где день и ночь горит газ. Здесь, чтобы поскорей покончить дело, он стал восторгаться ролью кокотки.
   -- Ах, что за роль! что за роль! как раз по тебе... Приходи на репетицию завтра.
   Но Нана оставалась хладнокровной. Она хотела узнать, что будет в третьем акте.
   -- О, третий великолепен... Герцогиня разыгрывает кокотку у себя дома, что возбуждает отвращение Бориважа и исправляет его. При этом очень забавное qui-pro-quo: Тардиво является и думает, что он попал к танцовщице.
   -- Но при чем же тут Августа? -- прервала его Нана.
   -- Августа? -- повторил Борднав, немного смутившись. -- У нее одна сценка, не длинная, но очень удачная... Как раз по тебе, ей, ей! Хочешь подписать?
   Нана пристально посмотрела на него.
   -- Это мы сейчас увидим, -- отвечала она.
   Она догнала Лабордэта, поджидавшего ее на лестнице. Вся труппа узнала ее. Все перешептывались друг с другом; Прюльер был скандализован этим возвращением; Кларисса сильно беспокоилась за свою роль. Что же касается Фонтана, то он притворялся холодным и индифферентным, потому что, говорил он, не в его правилах отзываться дурно о женщине, которую он любил. В глубине души он ненавидел ее за ее любовь к нему, за ее красоту, за всю их жизнь вдвоем, сделавшуюся для него невыносимой, вследствие его чудовищного разврата.
   Когда же явился Лабордэт и подошел к графу, Роза Миньон, державшаяся все время в стороне, узнав о том, что Нана здесь, разом поняла все. Мюффа был ей невыносим, но мысль о том, что он бросит ее для Нана, приводила ее в бешенство. Она нарушила молчание, которое, обыкновенно, хранила относительно таких предметов с мужем, и напрямик объявила:
   -- Ты видишь, что делается? Даю тебе слово, что если она снова вздумает разыграть такую же штуку, как со Стейнером, то я выцарапаю ей глаза.
   Миньон, спокойный и невозмутимый, пожал плечами, с видом человека, понимающего все, что происходит.
   -- Эх, перестань! перестань, ради самого Бога, -- пробормотал он.
   Он ясно видел, что ему следует делать. Он понимал, что с Мюффа теперь взятки гладки, потому что, по одному знаку Нана этот человек растянется на земле, чтоб служить ей подножкой. Против таких страстей невозможно бороться. Поэтому, как знаток человеческого сердца, он думал только о том, чтобы извлечь возможно больше пользы из разрыва. Нужно будет подумать. И он ждал.
   -- Роза, на сцену! -- крикнул Борднав. -- Начинается второе.
   -- Ну, ступай! -- сказал Миньон. -- Предоставь это дело мне.
   Затем, не оставляя своей привычки зубоскалить, он подошел к Фошри и начал расхваливать его пьесу. Отличная вещь; только зачем он сделал свою герцогиню такой добродетельной? Это не натурально. Подсмеиваясь, он спрашивал, с кого он списал герцога Бориважа, обожателя Августы? Фошри не только не рассердился, но даже улыбнулся. Но Борднав кинул на Мюффа взгляд и, казалось, был очень недоволен, что сильно поразило Миньона и заставило его задуматься.
   -- Начнут ли, наконец! -- орал Борднав. -- Эй, Барильо? Что, Боска еще нет? Что же это, он потешается надо мной!
   Но Боск пришел, и репетиция началась. А тем временем Лабордэт вел графа к Нана. Мюффа дрожал при мысли снова увидеть ее. На другой день после разрыва он почувствовал ужасную пустоту. К Розе он поехал от скуки, думая, что страдает просто от нарушения своих привычек. К тому же в том оцепенении, в которое он впал, ему хотелось все забыть: он избегал объяснения с графиней и старался не думать о Нана. Ему казалось, что забвение предписывается ему долгом. Но незаметно для него самого, в его душе происходила глухая работа, и Нана, потихоньку, снова овладевала им. Она действовала на него силою воспоминаний, слабостями его греховной плоти и теми новыми, исключительными, почти отеческими чувствами, которые возбуждались при мысли о ней. Ужасная сцена разрыва стушевалась; он забыл про Фонтана, забыл, как Нана вытолкала его за дверь, бросая ему в лицо, как комок грязи, падение его жены. Все это были слова, мало по налу улетучившиеся, тогда как в сердце оставалась жгучая язва, нывшая все болезненнее и болезненнее, по мере того как дни проходили за днями. Муки его стали, наконец, невыносимы. Он был очень несчастлив.
   Мысли, самые наивные, приходили ему в голову. Он говорил себе, что если бы любил эту женщину истинной любовью, она не изменила бы ему. В эту минуту он испытывал не страстное влечение, слепое, непосредственное, готовое примириться со всем, а пламенную, ревнивую любовь, непреодолимое желание одному, безраздельно, обладать ею, ее волосами, ртом, телом. Когда ему вспоминался звук ее голоса, мороз пробегал по его телу. Он любил ее с требовательностью скряги и с бесконечной нежностью юноши. Любовь эта до такой степени овладела всем его существом, что, когда Лабордэт в первый раз заговорил с ним о возможности устроить свидание с Нана, он, под влиянием внезапного порыва, кинулся ему на шею, хотя впоследствии стыдился своего увлечения, сметного в таком человеке, как он. Лабордэт мог все видеть. Он отнесся к этому порыву графа с большим тактом и, расставшись с ним на последней ступеньке лестницы, сказал ему только, как бы вскользь:
   -- Во втором, коридор направо. Дверь не заперта.
   Мюффа остался один в этом безмолвном углу здания. Проходя мимо фойе артистов, он увидел, сквозь полуоткрытую дверь, эту большую комнату, во всем ее неприглядном беспорядке: всю в пятнах и лохмотьях, резко бросавшихся в глаза при ярком дневном свете.
   Но всего более поразил его, после мрака и толкотни на сцене, матовый свет и глубокое спокойствие многоэтажной лестницы, которую он видел, однажды, так прокопченной газом и полной невообразимой суетни и беготни. Чувствовалась пустота лож; в коридорах не было ни души, не слышно было ни звука. А из квадратных окон, прорубленных в уровень со ступеньками, ноябрьское солнце лило свой желтоватый свет, в мертвенно неподвижных столбах которого носились и кружились пылинки. Его радовала эта тишина; медленно поднимался он по ступенькам лестницы, стараясь успокоиться. Сердце его стучало; он боялся, что расплачется, как ребенок. Дойдя до площадки первого этажа, он остановился на минуту; опершись о стену и приложив платок к губам, он стоял и машинально смотрел на покривившиеся ступени, на железные перила, отполированные трением стольких рук, на облупившуюся штукатурку, на всю эту нищету дона терпимости, цинично выставляемую на показ днем, когда женщины спят. Но, поднявшись до второго этажа, Мюффа должен был переступить через большого рыжего кота, свернувшегося клубом на солнышке. Закрыв на половину глаза, этот кот один сторожил дом, наполненный сгущенными и остывшими запахами, оставляемыми здесь каждый вечер толпою женщин.
   В коридоре, направо, дверь, действительно, была только притворена. Нана ждала. Эта замарашка Матильда держала ее уборную в страшной грязи. Туалетный столик был покрыт слоем грязи; повсюду валялись разбитые склянки; один стул был залит чем-то красным, как будто на нем пускали кровь. Обои были забрызганы до самого потолка мыльной водой. Все это так отвратительно пахло, что Нана должна была отворить окно. Опершись на подоконник, она перегнулась вперед, чтобы увидеть m-me Брон, усердно подметавшую позеленелые плиты узкого двора, казавшегося дном какой-то большой ямы. Канарейка, привешенная где-то за занавеской, наполняла воздух своими пронзительными руладами. Здесь не слышно было ни говора толпы, ни шума экипажей на улице. Повсюду царила тишина провинциальных городов. Подняв голову, Нана видела маленькие пристройки и блестящие окна галереи пассажа, улицы Вивиен, задние фасады которых резко очерчивались на небосклоне, безмолвные, точно гнутые... Террасы громоздились на террасы; на одной из крыш фотограф выстроил нечто вроде коридора из синего стекла. Все было тихо, все улыбалось вокруг. Нана совсем замечталась, как вдруг ей показалось, что кто-то постучался в дверь.
   -- Войдите! -- крикнула она.
   Завидев графа, она закрыла окно, потому что сплетница m-me Брон вовсе не должна была слышать их объяснения. Оба посмотрели друг на друга очень серьезно. Но так как он стоял как вкопанный, точно лишившись языка от волнения, она расхохоталась.
   -- Ну, вот, наконец, и ты, пустая голова! -- сказала она.
   Он был так взволнован, что язык запутался у него. Он стал говорить ей "вы", заявляя, что очень счастлив, что снова имеет удовольствие ее видеть. Тогда, чтоб развивать ему язык она заговорила еще фамильярнее.
   -- Ну, полно разыгрывать из себя умницу! Ведь, ты желал меня видеть? Так не будем же смотреть друг на друга, как две фарфоровые собаки... Мы оба были неправы. Со своей стороны, я охотно все прощаю.
   Условились не говорить более об этом. Прошлое пусть останется прошлым. Он кивал головою в знак согласия. Его волнение несколько успокоилось, но ему хотелось столько сказать ей, что он не мог проговорить ни слова. Пораженная этой холодностью, Нана решилась разом поставить на карту все.
   -- Вижу, что ты стал рассудительным человеком, сказала она с чуть заметной улыбкой. Очень рада. Это все, чего мне хотелось. Теперь, раз мир между нами заключен, подадим друг другу руку и останемся добрыми друзьями.
   -- Как? добрыми друзьями? -- пробормотал он с внезапным беспокойством.
   -- Конечно. Это, может быть, и глупо, но мне хотелось, чтобы ты не потерял ко мне уважения. Мне было неприятно думать, что мы расстались не как следует... Но теперь все улажено. Мы можем встречаться, не дуясь друг на друга, как две индейки:.
   Он хотел прервать ее.
   -- Постой, дай мне кончить. Ни один мужчина, слышишь ли, ни один не может упрекнуть меня ни в каком свинстве. Мне не хотелось, чтоб ты составлял первое исключение. У всякого свои понятия о чести, мой милый.
   -- Да нет, это совсем не то! -- громко крикнул он. -- Садись и выслушай меня.
   Точно опасаясь, чтобы она не убежала, он насильно усадил ее на единственный стул. Сам же он, в сильном возбуждении, ходил взад и вперед по комнате. В маленькой уборной, залитой солнцем, царило тихое спокойствие, кроткий мир, не нарушаемый никаким шумом извне. Когда смолкали их голоса, слышны были только пронзительные рулады канарейки, похожие на отдаленные трели флейты.
   -- Слушай, -- сказал он, останавливаясь прямо перед ней, -- я пришел снова взять тебя... Да, я хочу, чтобы между нами снова пошло по-старому. Ты сама это знаешь. Зачем же ты говоришь то, что сейчас сказала? Отвечай, ты согласна, не правда ли?
   Она наклонила голову и принялась скоблить ногтем залитую красной краской солому стула. Видя его нетерпение, она не торопилась ответом. Наконец, она подняла лицо, сделавшееся теперь серьезным, и устремила на него свои прекрасные глаза, которым ухитрилась придать печальное выражение.
   -- О, нет, это невозможно, мой милый. Никогда между нами не повторится того, что было.
   -- Почему? -- пролепетал он, и на лице его выразилось невыносимое страдание.
   -- Почему? Вот вопрос!.. Так. Этого не может быть, и только. Не хочу.
   Несколько секунд он не спускал с нее страстного взгляда. Потом ноги его вдруг подкосились, и он упал пред нею на колени. Отступив на несколько шагов, она прибавила только:
   -- Ах, не будь ребенком!
   Но он был уже ребенком. Усевшись на пол, он обнял ее за талию и изо всей силы прижимал лицо к ее коленям. Почувствовав ее так близко, он нервно вздрогнул, с ним сделалась лихорадка; вне себя он еще сильнее прижимал лицо к ее коленям, как будто хотел вдавиться в ее тело. Страстные рыдания, которые он тщетно старался удержать, раздались в низкой, душной комнате.
   -- Ну, что же дальше? -- сказала Нана, не мешая ему делать, что ему хочется. -- Все это нисколько не подвигает дела вперед. Ведь, я сказала тебе, что это невозможно... Ах, Боже мой, какой ты еще ребенок!
   Он немного успокоился, но не вставал с полу и не оставлял ее там, говоря прерывающимся голосом;
   -- Выслушай, по крайней мере, что я тебе предложу... Я уже присмотрел для тебя дом возле парка Можо. Я исполню все, чего ты потребуешь. Чтобы ты была моей безраздельно, я отдам тебе все свое состояние... Да, все, но только с таким условием: безраздельно, понимаешь! Если ты согласишься, я осыплю тебя золотом, я накуплю тебе бриллиантов, экипажей, нарядов...
   При каждом новом предложении Нана отрицательно качала головой. Но он все не переставал, обещая положить в банк денег на ее имя, не зная, что еще бросить к ее ногам. Наконец, она вышла из себя.
   -- Скоро ли ты перестанешь торговаться со мною?.. Ты знаешь, я добра. Я согласна посидеть с тобой минутку, если тебе этого так хочется, но теперь довольно. Пусти меня, я устала.
   Она встала.
   -- Нет, нет, нет!.. Не хочу, -- сказала она.
   Он поднялся, шатаясь. Ноги его подкашивались. Он упал на стул, закрыв лицо руками. Нана, в свою очередь, принялась ходить по комнате, несколько минут она рассматривала грязные обои, засаленный туалетный столик, и всю эту жалкую дыру, освещенную бледным солнечным светом. Потом, остановившись перед графом, она спокойно сказала:
   -- Смешно, что богатые люди, в роде тебя, воображают, что за деньги они могут все иметь... Ну, а если я не хочу? Плевать мне на твои подарки. Подари мне весь Париж, а я, все-таки, повторю -- нет и нет!.. Смотри, здесь довольно таки грязновато, а мне бы все это казалось прелестным, если бы мне приятно было жить здесь вдвоем с тобою. В палатах же люди умирают со скуки. Ах, деньги! Милый мой, мне плевать на деньги -- вот что!
   При этом она сделала гримасу. Затем, она впала в сантиментальный тон и меланхолически прибавила.
   -- Я знаю нечто такое, что дороже денег... Ах, если бы мне дали то, чего мне хочется...
   Он медленно поднял голову, н в глазах его блеснул луч надежды.
   -- О, ты не можешь этого сделать. Это не от тебя зависит, и потому-то я и заговорила об этом. Отчего не поговорить?.. Видишь ли, мне хотелось бы получить роль честной женщины в их пьесе.
   -- Какой честной женщины? -- с удивлением спросил он.
   -- Да герцогини Елены!.. Они думают, что я стану играть. Августу. Вот нашли дуру! Роль самая мизерная, -- всего одна сцена и при том!.. Наконец, это не по мне. Мне надоели кокотки. Все кокотки да кокотки! Кроме того, меня, это злит; а вижу ясно, что они хотят показать мне, что я дурно воспитана. Ах, голубчик, вот попали пальцем в небо! Когда я захочу, то ни одной из этих шлюх за мной не угоняться. Ну-ка, посмотри.
   Она отошла к самому окну и, закинув назад голову и вытянув шею, мелкими шажками прошлась по комнате, как лохматая наседка, боящаяся запачкать ланки. Он с удивлением следил за нею глазами, еще полными слез, пораженный этой балаганной сценой, внезапно втиснувшейся в трагедию, им переживаемую. Она походила еще несколько времени по комнате, чтобы показать свою игру во всей ее тонкости и поразить Мюффа своими тонкими улыбками, подергиванием бровей и покачиванием юбок.
   

XI

   -- Ну, что, каково?
   -- О, отлично, -- пробормотал граф, бросая на нее смущенный взгляд и все еще не оправившись от волнения.
   -- Вот видишь, я права, что хочу взять роль честной женщины. Я проделывала это у себя дома, ни одной не удастся так хорошо разыграть герцогиню, которой плевать на всех мужчин. Заметил ли ты, как я тебя лорнировала, проходя мимо? О, это приобретается только с кровью. Наконец, дело не в этом. Мне хочется, во что бы то ни стало, играть роль честной женщины. Я несчастна, я умираю от тоски по ней. Мне нужна эта роль, слышишь ли?
   Она снова сделалась серьезной. Голос ее принял суровый оттенок; она, действительно, глубоко страдала от невозможности исполнить свое глупое желание. Мюффа, все еще не оправившись от ее отказа, ждал, ничего не понимая. Воцарилось молчание. Не слышно было ни звука, ни шороха во всем пустом здании.
   -- Слушай, сказала она ему напрямик, ты должен добыть мне роль.
   Он вытаращил глаза от изумлении и потом с жестом отчаяния воскликнул:
   -- Но, ведь, это невозможно! Ты сама только что говорила, что это не от меня зависит.
   Она прервала его, пожав плечами:
   -- Ты сойдешь вниз и скажешь Борднаву, чтобы он уступил тебе роль... Не будь, пожалуйста, так наивен! Борднаву нужны деньги. Ну, что же? Дай ему взаймы, ведь у тебя их куры не клюют!
   Так как он все еще отбивался, то она рассердилась.
   -- Хорошо, понимаю: ты боишься огорчить Розу... Я ничего не говорила тебе о ней, когда ты валялся у моих ног... Слишком много пришлось бы говорить об этом! Да, поклявшись женщине в вечной любви, не идут -- на другой день к первой попавшейся... О, я тебе этого никогда не забуду. Кроме того, мой милый, мне не нужно объедков от Розы. Прежде, чем нюнить предо мной, ты должен был покончить с нею.
   Он порывался оправдываться, но ему только с большим трудом удалось вставить фразу:
   -- Ах, да что мне Роза? Я сию же минуту разорву с ней все.
   Нана, казалось, успокоилась относительно этого пункта.
   -- В таком случае, -- продолжала она, -- что же тебя удерживает? Ведь, Борднав распоряжается всем. Ты скажешь, что после Борднава есть Фошри...
   Она замедлила речь, чувствуя, что приблизилась к самому деликатному месту разговора. Мюффа молчал, опустив глаза. Он оставался в добровольном неведении относительно ухаживаний Фошри за графиней; под конец он даже уверил себя, что, быть может, ошибся в ту ужасную ночь на улице Тетбу. Но в глубине души он глубоко ненавидел этого человека.
   -- Право же, Фошри не черт! -- повторяла Нана, зондируя почву, так, как ей было совершенно неизвестно, каковы были отношения между мужем и любовником. -- С Фошри легко можно сладить. Уверяю тебя, что, в сущности, он славный малый... Ну, так как же? Ты, стало быть, скажешь Фошри, чтоб он уступил эту роль мне?
   Мысль о таком поступке возмутила графа.
   -- Нет, нет, никогда! -- вскричал он.
   Она переждала немного. На языке у нее вертелись слова: "Фошри ни в чем не посмеет отказать тебе"; но она чувствовала, что, как аргумент, это будет чересчур сильно. Она ограничилась только улыбкой, но, за то, такой красноречивой? что она совершенно ясно выразила ее мысль, так что Мюффа, подняв на нее глаза, тотчас же опустил их, бледный и смущенный.
   -- Ах, какой ты недобрый! -- пробормотала она, наконец.
   -- Не могу, не могу! -- повторял он с мучительной тоской. -- Все, что хочешь, только не это. Ради Бога, не проси меня.
   Она и не стала просить. Положив одну из своих маленьких ручек на его лоб и опрокинув ему голову, она прильнула губами к его губам. Дрожь пробежала по его телу, он весь трепетал в ее объятьях, глаза его потухли, голова кружилась. Потом она поставила его на ноги.
   -- Теперь ступай, -- сказала она.
   Он пошел по направлению к двери. Но в ту минуту, когда он брался за ручку, она снова кинулась в его объятия и, подняв голову кверху, стала ласкаться к нему, как кошка.
   -- Где дом? -- спросила она чуть слышно, смущенная и довольная, как ребенок, просящий лакомства, от которого только что отказывался.
   -- На улице Вильер, -- сказал он.
   -- А есть экипаж?
   -- Есть.
   -- А кружева? А брильянты?
   -- Есть.
   -- Ах, какой ты добрый, мой миленький! Знаешь, ведь это все я говорила из ревности. Клянусь тебе, что на этот раз у нас не кончится, как в первый, потому что теперь ты понимаешь, что нужно женщине. Ты платишь за все, неправда ли? Стало быть, мне никого, кроме тебя, не нужно. Все, что у меня есть, все для тебя!
   Выпроводивши его за дверь, осыпав предварительно дождем поцелуев, Нана остановилась, чтобы передохнуть. Ах, боже мой, как провонялась ее уборная у этой замарашки Матильды! В ней было хорошо, тепло, как в Провансе зимою, но, право, ух чересчур воняло испорченной лавандовой водой и всякой другой дрянью. Она снова отворила окно и высунулась в него, рассматривая пассаж, чтобы как-нибудь убить время.
   Мюффа спускался по лестнице, шатаясь, как пьяный. Он повиновался какой-то непреодолимой силе. Что ему сказать? Как приступить к этому деду, нисколько его не касающемуся?
   Он взошел на сцену, как раз в ту минуту, когда там происходил ожесточенный спор. Только что кончился второй акт, и Прюльер сцепился с Фошри, желавшим обрезать одну из его реплик.
   -- Обрезывайте в таком случае все, -- кричал он, -- так уж лучше... Как! у меня нет и трехсот строк, а мне хотят еще обрезать!.. Нет, будет с меня! в таком случае, я отказываюсь от роли.
   Он вынул из кармана маленькую помятую тетрадку, делая вид, что хочет бросить ее Коссару. Его самолюбие было глубоко оскорблено, и он не мог скрыть чувства обиды. Он, Прюльер, идол публики, должен играть роль в триста строчек! Лицо его было бледно, губы дрожали. Можно было подумать, что дело идет о полном нарушении всех законов, о чем-то чудовищном, неслыханном.
   -- Отчего бы не поручить мне приносить письма на подносике? -- язвительно спрашивал он.
   -- Полно, Прюльер, чего вы горячитесь? -- сказал Борднав, обращавшийся с ним вежливо, в виду его популярности среди дам. -- Охота вам начинать истории... Мы вам подыщем эффектные сцены. Не правда ли, Фошри? Вы прибавьте несколько эффектов... В третьем акте можно даже удлинить одну сцену.
   -- В таком случае, пусть последнее слово при опускании занавеса будет за мной, -- объявил Прюльер. -- Вы обязаны сделать это для меня.
   Фошри пожал плечами, ничего не ответив. Но молчание его было принято за знак согласия, и Прюльер снова спрятал в карман свою тетрадку, не переставая, впрочем, все еще сердиться. Во время этой стычки, Воск и Фонтан оставались, вполне индифферентны; им было решительно все равно, лишь бы товарищи не вырывали у них куска хлеба изо рта. Все актеры окружили Фошри, осыпая его вопросами, выпаливая комплименты. Что же касается до Миньона, то он выслушивал жалобы Прюльера, не спуская глаз с графа Мюффа, возвращение которого он все время караулил.
   Граф, очутившись снова на темной сцене, на мгновение остановился в глубине ее, не желая попасть на ссору. Но Борднав заметил его и кинулся к нему на встречу.
   -- Что? Каков народец! -- воскликнул он. -- Не поверите, граф, сколько мне возни с этим людом. Один тщеславнее другого. А в придачу, все сплетники как на подбор и норовят только, как бы свернуть мне шею... Извините, я, кажется, начинаю горячиться.
   Он остановился. Наступило молчание. Он ожидал. Между тем, граф придумывал переход для разговора. Не находя ничего, чтобы покончить разом, он сказал напрямки:
   -- Нана желает получить роль Розы.
   Борднав вскочил, как ужаленный.
   -- Послушайте! Да она с ума сошла.
   Он взглянул на графа, но, заметив его бледность и волнение, тотчас успокоился.
   -- Черт возьми! -- прибавил он.
   Снова наступило молчание. В сущности, ему было безразлично. Толстая Нана, в роли герцогини, быть может, будет и смешна, но на сцене чего не удается; к тому же, эта история даст ему возможность окончательно завладеть графом. Поэтому, он очень быстро принял решение и, обернувшись, крикнул:
   -- Фошри!
   Граф сделал движение, чтобы остановить его. Фошри не слышал. В эту минуту он имел объяснение с Фонтаном на счет роли Тардиво. По мнению Фонтана, барон должен был говорить с марсельским акцептом, которому он и старался подражать. Но это было его личное мнение, и он желал знать, верно ли оно, или нет? Фошри слушал его, равнодушно делая возражения; Фонтан рассердился. В таком случае, если он неверно понял роль, он предпочтет не брать ее вовсе.
   -- Фошри! -- повторил Борднав.
   Молодой человек поспешил удалиться, довольный тем, что избавился от актера, который обиделся его поспешностью.
   -- Не будем здесь стоять, -- заметил Борднав. -- Пойдемте, господа!
   Чтобы избавиться от любопытных, он их повел на сцену в склад декораций. Миньон остался, удивленный этим исчезновением. Сойдя несколько ступеней, они очутились в квадратной комнате с окнами на двор. Тусклый свет проникал в запыленные, окна, слабо освещая комнату с никаким потолком. Там, на досках и в ящиках, загромождавших комнату, была набросана всякая дребедень, как в лавке старьевщика. Тут валялись тарелки, бумажные кубки с позолотой, старые зонтики, итальянские вазы, всякого рода часы, подносы, чернильницы, оружие и гасительные снаряды; все это было покрыто толстым слоем пыли. Из этого склада, в который сбрасывались остатки и обломки декораций всяких пьес, сыгранных за последние 60 лет, несло невыносимым запахом ржавчины, тряпья, отсыревшего картона.
   -- Войдите, -- повторил Борднав. -- Здесь, но крайней мере, мы будем одни.
   Граф, в сильном смущении, сделал несколько шагов вперед, чтобы дать время директору сделать самому предложение. Фошри был удивлен.
   -- В чем дело? -- спросил он.
   -- Вот, сейчас, -- сказал, наконец, Борднав, -- нам пришла мысль... Но не удивляйтесь. Это дело серьезное... Что вы скажете на счет Нана в роли герцогини?
   Автор на минуту остолбенел от изумления. Затем он разразился:
   -- Это невозможно! Вы, должно быть, шутите?.. Ведь, нас поднимут на смех.
   -- Что же тут такого, если и посмеются!.. Подумайте, друг ной!.. Граф одобряет эту мысль.
   Мюффа, желая сохранить достоинство, рассматривал какую-то вещицу, которую он поднял с запыленных досок. Это была алебастровая рюмочка со сломанной ножкой. Он смотрел на нее бессознательно и проговорил:
   -- Да, да, это было бы очень хорошо.
   Фошри обратился к нему с нетерпеливым движением. Это вовсе не касается графа; зачем он вмешивается в дела, в которых ничего не понимает? Молодой человек произнес отчетливо:
   -- Никогда... Нана в роли кокотки, сколько угодно. Но в роли честной женщины -- никогда!
   -- Право, вы ошибаетесь, -- возразил Мюффа, делаясь смелее. -- Я сам убедился, что она может играть такую роль!..
   -- Где же это? -- спросил Фошри с возрастающим удивлением.
   -- Там, на верху, в уборной!.. Она верно схватила эту роль!.. Она обладает осанкой, взглядом и всем необходимым для таких ролей. Вот, как она выступает...
   И граф, с разбитой рюмкой в руках, принялся подражать Нана в роли честной женщины, совершенно забываясь под влиянием страстного желания убедить своих слушателей. Фошри смотрел на него с изумлением. Он сразу понял, в чем дело, и перестал сердиться. Мюффа, встретив его взгляд, в котором проглядывала насмешка н сожаление, остановился и покраснел.
   -- Быть может, я и ошибаюсь, -- заметил автор, уступая. -- Быть может, она будет иметь успех... Но, ведь, роль уже отдана другой. Невозможно отнять ее у Розы.
   -- Если вопрос только в этом, -- заметил Борднав, -- то я беру на себя уладить дело.
   Фошри, заметив, что оба против него, и догадываясь, что Борднав делает это ради личной выгоды, вышел ив себя и не желал продолжать разговора.
   -- Нет! нет! -- воскликнул он! -- Если бы роль и была свободна, я никогда не дал бы ее Нана... Понимаете? Оставьте меня в покое... Я не хочу провалить свою пьесу.
   Наступило неловкое молчание. Борднав, считая лишним свое присутствие, отошел на несколько шагов. Графа стоял, опустив голову. Наконец, сделав над собою усилие, он произнес неуверенным голосом:
   -- Друг мой, если бы я вас просил сделать это для меня?
   -- Не могу, не могу, -- повторял Фошри, отмахиваясь.
   Мюффа повысил голос.
   -- Я вас прошу... Я этого хочу!
   Он пристально посмотрел на молодого человека, который, прочитав угрозу в этом темном взгляде, вдруг уступил, пролепетав:
   -- Делайте, как знаете, мне все равно... О, вы злоупотребляете! Вы увидите, увидите!..
   Замешательство усилилось. Фошри, прислонясь к ящику, нервно стучал ногой. Мюффа, казалось, внимательно разглядывал разбитую рюмку, которую держал в руках.
   -- Это рюмка для яиц всмятку, -- заметил любезно Борднав.
   -- Да, действительно, это рюмка для яиц, -- повторил граф.
   -- Позвольте, вы запылите свое платье, -- продолжал директор, ставя вещицу на место. -- Понимаете, если б здесь сметать пыль каждый день, то никогда бы конца не было... Чистотой похвалиться нельзя, конечно. Все это мусор! И представьте себе, все это денег стоит. Посмотрите сюда!
   Он указал Мюффа. на ящики, навивая разные вещицы, с желанием заинтересовать графа этим перечнем всякого старья, как он выразился, улыбаясь. Обратившись, наконец, к Фошри, он весело заметил:
   -- Слушайте, так как мы все согласны, то лучше всего покончить это дело... Вот и Миньон, кстати.
   Миньон в это время расхаживал по коридору. На предложение Борднава изменить условие, он вспылил: это бесчестно; будущность его жены может погибнуть; он готов судиться. Однако Борднав спокойно представлял свои доводы. Он говорил, что эта роль недостойна Розы, что он думает лучше оставить ее для следующей пьесы, которую будут играть после "Герцогини".
   Видя, что Миньон не унимается, Борднав неожиданно предложил ему уничтожить контракт, давая ему вонять, что он уже знает о предложении директора Foties dramatiques. Миньон, несколько озадаченный, прикинулся равнодушным к денежному вопросу; он утверждал, что если его жена пригашена играть роль герцогини Елены, то она ее будет играть, если бы даже ему, Миньону, пришлось поплатиться всем своим состоянием. Это дело чести. На этой почве спор затянулся до бесконечности. Директор повторял, что если Розе в театре "Фоли" предлагают триста франков за каждый вечер, ручаясь за сто представлений, то, оставляя его театр, она выиграет пятнадцать тысяч франков. Миньон пожимал плечами с видом человека, который стоит выше денежных расчетов, что скажут, когда у его жены отнимут роль? Что у нее нет таланта, что ее должны были заменить за неспособностью: это ей повредит навсегда, как артистке. Нет и никогда! Слава важнее Денег! Но вдруг он предложил сделку: Розе, по контракту, должны были уплатить десять тысяч франков, если бы она сама пожелала отказаться; так пусть же уплатят эту сумму, и она перейдет на театр "Фоли". Борднав был поражен; Миньон, не спуская глаз с графа, спокойно ожидал ответа.
   -- В таком случае, дело улажено, -- проговорил Мюффа; -- мне кажется, что можно сговориться.
   -- Ну! нет! Это слишком глупо! -- воскликнул Борднав, увлеченный инстинктом делового человека. Отдать десять тысяч франков, чтобы развязаться с Розой! Да меня осмеют... Нет, Миньон, меня не проведешь!..
   Но в эту минуту кто-то его толкнул локтем; граф приказывал ему согласиться, усиленно кивая головой. Однако, он колебался. Продолжая ворчать и сожалея о десяти тысячах франков, которые платить прядется не ему, он продолжал довольно грубо:
   -- Ну, ладно, я согласен. По крайней мере, я от вас отделаюсь.
   Фонтан в это время подслушивал у окна на дворе.
   Заинтересованный этим разговором, он нарочно стоял на этом месте. Поняв, в чем дело, он поспешил к Розе сообщить ей о слышанном. Роза, узнав об этом, взбешённая бросилась в склад, где происходил разговор. Все замолчали при ее появлении. Она посмотрела на четырех собеседников. Мюффа опустил голову, Фошри в ответ на ее вопросительный взгляд, пожал плечами безнадежно. Между тем, Миньон и Борднав обсуждали условия уничтожения контракта.
   -- В чем дело? -- спросила она коротко.
   -- Ничего, отвечал ее муж. Борднав предлагает десять тысяч, если ты уступишь свою роль.
   Он дрожал и бледнел, сжимая судорожно руки.
   Она, обыкновенно покорно предоставлявшая мужу решение дел, касавшихся договоров и условие с директорами и любовниками, на этот же раз она была глубоко возмущена его поступком. Окинув его презрительным взглядом, она, как бы ударяя его хлыстом по лицу, отчеканила:
   -- Слушай, твоя подлость выходит из границ! -- С этими слешами она исчезла. Миньон, изумленный, побежал за ней. Что с нею? Она помешалась? Он старался объяснять ей, что десять тысяч франков, с одной стороны, и пятнадцать, с другой, составят 25,000 фр. Дело превосходное! Во всяком случае, Мюффа ее бросит. Они поступают очень ловко, выдернув такое перо из этой птицы. Роза, разъяренная, не отвечала. Тогда Миньон презрительно махнул на нее рукой и сказал Борднаву, который вернулся на сцену к Фошри и Мюффа:
   -- Мы подпишем завтра. Приготовьте деньги.
   В эту минуту Нана, предупрежденная Лабордэтом, сходила, улыбаясь и торжествуя. Она явится в роли честной женщины, чтобы позлить всех присутствующих и доказать этим идиотам, что ей стоит только захотеть, чтобы быть шикарнее всех остальных. Но она чуть не скомпрометировала себя. Роза, увидав ее, кинулась на нее, задыхаясь и приговаривая:
   -- Я с тобой расплачусь... Я так это дело не оставлю!
   Нана, забывшись, готова была осыпать ее бранью. Однако она удержалась и, вместо этого, произнесла певучим голосом, с достоинством маркизы:
   -- Что с вами? Вы с ума сошли, милая моя.
   Она готовилась продолжать все в том же тоне, но Роза повернулась и ушла в сопровождении Миньона, совершенно не узнававшего своей жены. Кларисса была в восторге, выпросив у Борднава роль Августы. Фошри, мрачный, дрожал от злости, не решаясь уходить; его пьеса погибла, он не знал, как ее спасти. В эту минуту к нему подошла Нана. Схватив его за руки, она спросила его, неужели он находит ее такой ужасной. Она его заставила смеяться, намекая в то же время, что глупо на нее сердиться, в виду тех отношений, в которых он стоит к Мюффа. Если она что-нибудь и забудет, то ей поможет суфлер; к тому же, -- прибавила она, -- Фошри ошибается на ее счет; он увидит, как она отличится в этой роли. Фошри согласился несколько переделать роль герцогини, чтобы больше досталось на долю Прюльера. Последний был в восторге. Один Фонтан остался равнодушным. Он стоял в небрежной позе, с видом постороннего наблюдателя; его козлиный профиль освещался столбом солнечных лучей, падавших сверху из маленького оконца. Нана спокойно подошла в нему и протянула ему руку:
   -- Как ты поживаешь?
   -- Хорошо, а ты?
   -- Очень хорошо, спасибо.
   Казалось, что они только накануне расстались у подъезда театра и между ними ничего не произошло. Актеры продолжали ждать, думая, что перейдут к третьему акту; но Борднав объявил, что на этот раз довольно. Боск удалился, ворча. Их задерживают понапрасну, заставляя терять время. Все удалились. Выйдя на улицу, она моргала глазами, ослепленная дневным светом, с изумленным видом людей, которые три часа провели в погребе, в сильном нервном напряжении. Граф, разбитый, с отяжелевшей головой, вошел в карету вместе с Нана, между тем как Лабордэт удалился с Фошри, стараясь утешить его.
   Через месяц на первом же представлении "Маленькой Герцогини" Нана потерпела неудачу. Она явилась в самом невыгодном свете, с такими претензиями, которые рассмешили публику. Ее не освистали, потому что она была слишком смешна. В одной из лож авансцены все заметили Розу Миньон, которая встречала свою соперницу резким смехом, поощрявшим к тому же зрителей. Это было ее первой местью. Когда Нана вечером осталась наедине с Мюффа, она ему заметила е бешенством:
   -- Каково коварство! Все это из зависти!.. Ну, да мне наплевать! Они мне теперь не нужны!.. Держу пари на сто золотых, что я их всех могу заставить ползать у моих ног! О, теперь я сумею стать великосветской женщиной и покажу себя твоему Парижу!
   

XII

   Таким образом, Нана стала женщиной шикарной, маркизой модных улиц. Благодаря безумной трате денег, она сразу попала в число красавиц, известных по части смелых выходок и похождений, и заняла место среди самых дорогих из них, раскупаемых нарасхват, ее фотографии выставлялись в окнах магазинов, ее имя красовалось во всех газетах. Когда она ехала в карете в Булонский лес, прохожие оборачивались, называя ее по имени с трепетом подданных при виде своей королевы. А она, развалившись в экипаже в изящном наряде, весело улыбалась, ее красивые, голубые глаза и алые губы, казалось, утопали в облаке белокурых кудрей, обрамлявших ее лицо.
   Удивительнее всего было то, что эта толстая девушка, неловкая на сцене и смешная в роли честной женщины, была совершенно естественна в роли очаровательницы. Она отличалась змеиной гибкостью, уменьем носить небрежно изящные наряды, кошачьей чуткостью н утонченностью разврата. В качестве содержанки, которая сознает свою силу, она гордо и высокомерно попирала своими ногами весь Париж. Она давала тон: великосветские женщины ей подражали.
   Отель Нана находился на Avenue Villiers, на углу улицы Кардинэ, в богатом квартале, который возникал среди пустошей равнины Монсо. Дом, в стиле Renaissance, был построен молодым художником в пылу первого успеха, но принужденным продать его, едва успев докончить. Этот дом имел вид дворца, отличавшись фантастическим распределением комнат и всеми современными удобствами, он, в то же время, носил отпечаток причудливой оригинальности. Граф Мюффа купил его совершенно меблированным, отделанным в восточном вкусе, с массой безделушек и с большими креслами времен Людовика XIV. Таким образом, Нана очутилась среди самой утонченной артистической обстановки, носившей отпечаток самых различных эпох. Мастерская художника, занимавшая средину дома, была теперь совершенно лишней. Нана переменила все комнаты по-своему; она устроила в самом низу два салона и столовую; в 1-м этаже находился ее будуар, очень обширный; рядом спальная и уборная. Она удивляла даже архитектора своими удачными выдумками. В качестве истой парижанки, она имела врожденный вкус к изящному, и не только не портила своего дела, но скорее увеличила богатство обстановки, сквозь пеструю роскошь которой лишь изредка проглядывал вкус цветочницы, мечтавшей перед окнами богатых магазинов.
   Закрытое стеклянным навесом крыльцо было выстлано ковром; во всем доме, среди теплой и влажной атмосферы, чувствовалось слабое благоухание фиалов; прозрачная дверь из желтых и розовых стекол освещала телесным цветом большую, квадратную лестницу. Внизу, негр, выточенный из черного дерева, держал серебряный поднос для визитных карточек. Четыре статуи из белого мрамора поддерживали лампы; в прихожей и на площадках лестниц стояли бронзовые и китайские вазы, наполненные цветами; тут же были расставлены диваны и кресла, обитые персидскими коврами, на которых постоянно валялись мужские шляпы и накидки. Ковры заглушали шум шагов; кругом царила глубокая тишина. Нана открывала большой салон в стиле Людовика XVI только для торжественных приемов, когда ожидала гостей из Тюльери или знатных иностранцев. Обыкновенно она сходила вниз только к обеду или ужину, чувствуя себя немного затерянной в высокой столовой, обитой драгоценными обоями, с высоким буфетом, уставленным прекрасным старинным фаянсом и роскошными серебряными приборами. Внизу она никогда долго не оставалась, но всегда спешила наверх, где большую часть времени проводила в трех комнатах: в спальной, в будуаре и в уборной. Два раза она уже переделывала свою комнату: в первый раз, отделав ее лиловым атласом, в другой раз голубым шелком с белыми кружевами, но и это ей не нравилось, и она придумывала что-нибудь новое. На одной кровати было на 20,000 франков венецианских кружев. Стулья и остальная мебель были из белого бука в серебряной насечкой; сверх ковров были постланы шкуры белых медведей; потому что Нана любила сидеть в одной рубашке на полу. Салон, расположенный рядом, представлял самую веселую пестроту: на стенах, покрытых шелковыми обоями бледно-розового цвета, с золотыми разводами, была развешана масса вещиц и безделушек разных стран и времен: итальянские вазы, испанские шкатулки, китайские пагоды, японские ширмочки, фаянсы и бронза, шелковые и парчовые ткани; в комнате были расставлены широкие кресла и глубокие диваны, напоминавшие мягкую лень и сонную негу сераля. Салон блистал позолотой с артистическими переливами ярких цветов; ничто не выдавало, что это -- жилище содержанки, исключая, быть может, мягкости кресел и диванов; только две статуэтки, из которых одна изображала женщину в рубашке, а другая -- совершенно голую, выступали, как грязное пятно, в этом салоне. Сквозь отворенную дверь можно было видеть уборную из белого мрамора, с зеркалами, с белой ванной, серебряными умывальниками, с украшениями ив мрамора и хрусталя. Ровный белый свет проникал сквозь спущенные занавески; тишина царила в этой уборной, наполненной благоуханием фиалок, этим чарующим запахом, которым Нана наполнила весь дом.
   Главной заботой Нана было поставить свой дом на хорошую ногу. Горячей помощницей ее была Зоя, эта верная служанка, спокойно выжидавшая этого крутого поворота в ее судьбе, твердо веря в свое чутье. Теперь Зоя торжествовала. Она была полной хозяйкой в доме и усердно набивала себе карман, не переставая, впрочем, как она выражалась, служить своей барыне верой и правдой. Но одной горничной было мало. Потребовались дворецкий, кучер, консьерж и кухарка. Кроме того, надо было устроить конюшню. Тут Лабордэт оказался человеком неоценимым. Он взял на себя все хлопоты, сильно надоедавшие графу: покупал лошадей, бегал по каретникам, руководя выбором Нана, которую можно было встретить под руку с ним у всех поставщиков. Он тоже набивал себе карман. Тот же Лабордэт отрекомендовал прислугу: Карла, здоровенного кучера, только что ушедшего от герцога де-Кобреза; Жюльена, маленького, завитого и вечно улыбавшегося дворецкого и семью, состоявшую из мужа и жены: муж, Франсуа в коротких панталонах, напудренный, в ливрее Нана -- светло-голубой с серебряным галуном -- принимал гостей в прихожей. Все было пышно и безукоризненно, как в княжеском доме.
   На второй месяц все уже было устроено. Расход превосходил триста тысяч франков. В конюшнях стояло восемь лошадей, а в сараях пять экипажей, в том числе великолепный ландо, отделанный серебром, занимавший на минуту весь Париж. Среди этой царственной пышности Нана вымащивала себе свою нору, как она выражалась. Она бросила театр после третьего же представления "Герцогини", предоставив Борднаву бороться против неминуемого банкротства, грозившего ему, несмотря на занятые у графа деньги. Она цинично заявила ему, что не нуждается более в рекламе подмосток. Но в глубине души она была очень оскорблена и таила глухую злобу против публики, позволившей себе смеяться. К этому присоединялся урок, данный ей свинством Фонтана. Поэтому, она считала себя теперь очень сильной и совершенно безопасной от всяких увлечений. Впрочем, мысли о мести не могли удерживаться долго в этой птичьей головке, совершенно неспособной думать о завтрашнем дне. Но что всегда и неизменно оставалось присущим ей -- это постоянная жажда питать глубокое презрение к мужчинам, у которых она была на содержания и беспрерывные капризы кокотки, гордящейся разорением своих любовников.
   Прежде всего, Нана отлично устроила свои отношения к графу. Она ясно определила права и обязанности каждой из сторон. Он должен был уплачивать ей двенадцать тысяч фр. ежемесячно, она же обязалась быть ему безусловно верной. Кроме верности Мюффа ничего от нее не требовал. Она поклялась ему в верности, но за то потребовала полного доверия, полного уважения к себе, как к хозяйке дома, и безусловной свободы. Так было положено, что Мюффа будет приходить только в определенные часы, что каждый день она будет принимать у себя, если е из них не может похвастаться, что так же, как я, похожа на герцогиню, которой наплевать на мужчин. Заметил ли ты, как я прошла мимо тебя, глядя в лорнет? Это уже врожденная манера держаться... И вообще, я хочу играть честную женщину; я мечтаю об этом. Я чувствую себя несчастной, мне необходима эта роль! Понимаешь?
   Она стала серьезной, говорила резким, взволнованным голосом, действительно страдала от своего нелепого желания. Мюффа, все еще под впечатлением ее отказов, выжидал, ничего не понимая. Наступило молчание и такая тишина, что слышно было, как летит муха.
   -- Послушай, -- продолжала Нана решительным тоном, -- ты должен заставить их отдать эту роль мне.
   Он в изумлении молчал. Затем произнес с жестом отчаяния:
   -- Но это невозможно! Ты ведь сама говорила, что это от меня не зависит.
   Она перебила его, пожав плечами:
   -- Сойди вниз и скажи Борднаву, что хочешь, чтобы эта роль была в твоем распоряжении... Не будь же так наивен! Борднаву нужны деньги. Вот ты ему и одолжишь, раз у тебя их столько, что ты можешь сорить ими.
   И так как он продолжал противиться, она рассердилась.
   -- Прекрасно, я понимаю: ты боишься рассердить Розу... Я тебе не говорила о ней, когда ты плакал, ползая у моих ног; мне пришлось бы слишком долго говорить. Да, когда клянутся женщине в вечной любви, не сходятся на следующий же день с первой встречной. О, моя рана еще свежа, я все помню!.. Кроме того, милый мой, я не нахожу ничего приятного в объедках после Миньонов! Разве, прежде чем разыгрывать дурацкую сцену у моих ног, ты не должен был порвать с этими грязными людьми?
   -- Ах, какое мне дело до Розы!.. -- найдя наконец возможность вставить фразу, воскликнул Мюффа. -- Я ее немедленно брошу.
   Это заявление, казалось, удовлетворило Нана.
   -- Что же тебя тогда смущает? Борднав -- хозяин... Ты, быть может, скажешь, что кроме Борднава есть еще Фошри...
   Нана остановилась, она подходила к самому щекотливому пункту в этом вопросе. Мюффа молчал, опустив глаза. Он пребывал в добровольном неведении относительно ухаживания Форши за графиней, постепенно успокаивал себя, питал надежду, что ошибся в ту ужасную ночь, проведенную у неких дверей на улице Тэбу. Но у него сохранилось по отношению к этому человеку чувство отвращения и затаенной злобы.
   -- Ну, так что же? Ведь не дьявол же в самом деле Фошри! -- повторяла Нана, зондируя почву, желая узнать, каковы были отношения между мужем и любовником. -- С Фошри можно поладить. В сущности говоря, уверяю тебя, он добрый малый... Ну, решено, ты скажешь ему, что это для меня.
   Мысль о подобном поступке возмутила графа.
   -- Нет, нет, ни за что! -- воскликнул он.
   Она подождала; с ее языка готова была сорваться фраза: "Фошри ни в чем не может тебе отказать", -- но она почувствовала, что подобный аргумент будет слишком резким. Она лишь улыбнулась, и эта улыбка была настолько странной, что ею было сказано все. Мюффа посмотрел снизу вверх на Нана, затем вновь опустил глаза, смущенный и бледный.
   -- О! Ты не очень-то любезен, -- прошептала она наконец.
   -- Я не могу! -- сказал он голосом, полным тоски. -- Все, что хочешь, только не это, моя любимая. Прошу тебя.
   Тогда она уже не стала останавливаться на дальнейших рассуждениях. Запрокинув своими маленькими ручками его голову, она наклонилась к нему и прильнула губами к его губам в долгом поцелуе. Его охватила дрожь, он трепетал под ее поцелуем, теряя голову, закрывая глаза. Затем она заставила его подняться.
   -- Ступай, -- сказала она просто.
   Он направился к двери. Но когда он выходил, она снова обняла его, приняла покорно-лукавый вид и, закинув голову, стала тереться, как кошечка, своим подбородком о его жилет.
   -- Где этот особняк? -- спросила она очень тихо, смущенным и смеющимся тоном ребенка, желающего получить вкусные вещи, от которых он сначала отказывался.
   -- На авеню де Вилье.
   -- И там есть экипажи?
   -- Да.
   -- Кружева? Бриллианты?
   -- Да.
   -- О, какой ты добрый, мой котик! Знаешь, сейчас все это было только из ревности... А теперь, клянусь тебе, я не буду такой, как тогда, потому что ты, наконец, понял, что нужно женщине. Раз ты даешь мне все, я ни в ком не нуждаюсь... И тогда я буду тоже только для тебя! Вот, вот и еще вот! Когда Нана выпроводила Мюффа за дверь, осыпав страстными поцелуями его лицо и руки, она на минуту перевела дух. Боже, какой ужасный воздух в уборной этой неряхи Матильды! Здесь было очень хорошо, температура была ровная и теплая, как бывает обыкновенно в квартирах Прованса при зимнем солнце; но, поистине, уж очень пахло испорченной лавандовой водой с примесью других неприятных вещей. Нана отворила окно и снова облокотилась о подоконник, рассматривала стекла пассажа, чтобы убить время.
   Мюффа, шатаясь, спускался по лестнице; в ушах у него шумело. Что же он скажет, как приступит к делу, которое его совершенно не касается? Подходя к сцене, он услышал спорящие голоса. Кончали второй акт. Прюльер горячился, так как Фошри хотел вычеркнуть одну из его реплик.
   -- Уж вычеркивайте все, -- кричал он, -- так будет лучше! У меня всего каких-нибудь двести строк, и их будут еще урезывать!.. Нет, с меня довольно, я отказываюсь от роли.
   Он вытащил из кармана маленькую измятую тетрадь, лихорадочно повертел ее в руках, делая вид, что хочет бросить на колени Коссару. Его бледное лицо судорожно подергивалось под влиянием задетого тщеславия, губы сжались, глаза горели, и он не мог скрыть внутренней борьбы. Как, он, Прюльер, кумир публики, будет играть роль в двести строк!
   -- Почему же не заставить меня тогда подавать письма на подносе? -- с горечью продолжал он.
   -- Послушайте, Прюльер, будьте благоразумны, -- сказал Борднав, считавшийся с ним ввиду его успеха у публики лож. -- Не подымайте скандала... Можно будет вставить фразу для эффекта. Не правда ли, Фошри, вы добавите что-нибудь для эффекта? В третьем акте можно даже удлинить сцену.
   -- Тогда, -- заявил актер, -- пусть мне дадут последнюю реплику перед занавесом. В этом мне нельзя отказать.
   Фошри своим молчанием как бы выразил согласие, и Прюльер, все еще взволнованный и недовольный, снова спрятал роль в карман. Боск и Фонтан во время объяснения хранили полное равнодушие; каждый -- за себя, это их не касается. Они были безучастны. И все актеры окружили Фошри, задавали ему вопросы, выпрашивали одобрения. А Миньон прислушивался к последним жалобам Прюльера, не теряя из виду графа Мюффа, возвращения которого он выжидал.
   Граф, очутившись снова в темноте, остановился в глубине сцены; он не хотел быть свидетелем ссоры. Но Борднав заметил его и поспешил к нему навстречу.
   -- Ну и народ! -- прошептал он. -- Вы не можете себе представить, граф, сколько у меня неприятностей с этой публикой. Все они -- один тщеславнее другого, к тому же алчные, желчные, всегда готовы затеять какую-нибудь грязную историю, и все были бы в восторге, если бы я переломал себе ребра... Простите, я погорячился.
   Он умолк. Воцарилось молчание. Мюффа соображал, как перейти к делу, но ничего не мог придумать и в конце концов сказал прямо, чтобы скорее покончить с этим:
   -- Нана хочет получить роль герцогини.
   Борднав подскочил, воскликнув:
   -- Да бросьте! Это безумие.
   Но, взглянув на графа, он увидел такое бледное и взволнованное лицо, что сам тотчас же успокоился.
   -- Черт возьми, -- только и сказал он.
   Вновь последовало молчание. В сущности, ему было безразлично. Пожалуй, будет даже забавно -- толстушка Нана в роли герцогини. Притом, благодаря этой истории, он будет крепко держать графа в руках. Поэтому его решение последовало очень быстро. Он повернулся и позвал:
   -- Фошри!
   Граф сделал движение, желая остановить его. Фошри не слышал. Фонтан припер его на авансцене к занавесу и стал ему объяснять, как он понимает роль Тардиво. Актер представлял себе Тардиво марсельцем, говорившим с акцентом, и подражал ему, повторяя целые реплики. Ну как, правильно? Он казалось, сомневался и предоставлял судить автору. Но Фошри принял это очень сухо, возражал ему, и Фонтан не замедлил обидеться. Отлично! Раз ему непонятен дух роли, будет лучше для всех, чтобы он ее и не играл.
   -- Фошри! -- снова позвал Борднав.
   Тогда молодой человек скрылся, радуясь случаю освободиться от актера, оскорбленного его поспешным отступлением.
   -- Не стоит здесь оставаться, -- сказал Борднав. -- Идемте, господа.
   Чтобы избавиться от любопытных ушей, он повел обоих в бутафорскую, за сценой. Миньон с удивлением смотрел, как они скрылись. Пришлось спуститься с нескольких ступенек. Они попали в квадратную комнату с двумя выходившими на двор окнами и низким потолком. Сквозь грязные стекла проникал лишь тусклый полумрак подвала. Здесь, в ящиках, загромождавших всю комнату, были навалены всевозможные предметы, точно у какого-нибудь барышника с улицы Лапп, распродающего весь свой товар. Беспорядочная груда всевозможных тарелок, кубков из золоченой бумаги, старых красных зонтов, итальянских кувшинов, стенных часов всевозможных стилей, подносов и чернильниц, огнестрельного оружия и трубок -- все это, покрытое слоем пыли толщиной в палец, было неузнаваемо, надбито, сломано, свалено в кучу. Невыносимый запах старого железа, тряпья, отсыревшего картона подымался из этой груды, где в течение пятидесяти лет собирались остатки реквизита игранных пьес.
   -- Войдите, -- повторил Борднав. -- По крайней мере, мы будем одни.
   Граф, чувствуя себя очень неловко, отошел в сторону, чтобы дать возможность директору без него сделать это рискованное предложение. Фошри удивился.
   -- В чем дело? -- спросил он.
   -- Видите ли, -- сказал наконец Борднав. -- У нас явилась идея... Только не приходите в ужас. Это очень серьезно. Что бы вы сказали о Нана в роли герцогини?
   Автор в первый момент растерялся, потом возмутился.
   -- Нет, вы, надеюсь, шутите... Это было бы слишком смешно.
   -- Ну так что же! Не так уж плохо, когда смеются!.. Подумайте, мой друг... Эта мысль очень нравится графу.
   Мюффа для вида поднял только что с пыльного пола предмет, назначение которого он, по-видимому, не мог распознать. Это была подставочка для яиц с подклеенной гипсом ножкой. Бессознательно держа ее в руке, он подошел к ним и пробормотал:
   -- Да, да, это было бы очень хорошо.
   Фошри обернулся к нему, сделав резкий, нетерпеливый жест. Граф не имел никакого отношения к его пьесе. И он отчетливо произнес:
   -- Ни за что! Нана в роли кокотки -- пожалуйста, сколько угодно, но в роли светской женщины -- это уж извините!
   -- Вы ошибаетесь, уверяю вас, -- возразил Мюффа, набравшись храбрости. -- Как раз только что она изображала передо мной светскую женщину.
   -- Где же это? -- спросил Фошри с возрастающим удивлением.
   -- Там, наверху, в одной из уборных... И вот это было то, что надо. Сколько благородства! В особенности ей удается игра глаз... Знаете, мимоходом, в таком роде...
   И, с подставкой в руке, граф начал подражать Нана; он совсем забылся, -- так страстно хотелось ему убедить своих собеседников. Фошри смотрел на него, пораженный. Он все понял и больше не сердился. Граф остановился, почувствовал на себе его взгляд, в котором скользила насмешка и жалость, и лицо его покрылось слабым румянцем.
   -- Господи, конечно это возможно; она, быть может, прекрасно сыграла бы, но только роль уже отдана. Мы не можем отнять ее у Розы.
   -- О, если дело только в этом, -- сказал Борднав, -- я берусь все уладить.
   Тут, видя, что они оба против него, понимая, что Борднав втайне заинтересован, молодой человек из боязни в конце концов уступить стал протестовать с удвоенной энергией, чтобы поскорее прекратить разговор.
   -- Нет, нет, ни в коем случае. Даже если бы роль оказалась свободной, я все равно не отдал бы ее Нана... Ну, кажется, теперь вам ясно... Оставьте меня в покое... Я не желаю губить свою пьесу.
   Последовало неловкое молчание. Борднав решил, что он лишний, и отошел. Граф стоял потупившись. Он с трудом поднял голову и сказал прерывающимся голосом:
   -- А если бы я попросил вас, мой друг, сделать это для меня в виде одолжения?
   -- Я не могу, не могу, -- повторил Фошри, продолжая противиться.
   Голос Мюффа сделался настойчивее.
   -- Я вас прошу... я этого хочу!
   И он в упор посмотрел на Фошри. Этот мрачный взгляд, в котором молодой человек прочел угрозу, заставил его неожиданно согласиться; он бессвязно пробормотал:
   -- Впрочем, поступайте, как знаете, мне все равно... Но вы злоупотребляете. Увидите, увидите...
   Положение стало еще более неловким. Фошри прислонился к одному из ящиков и нервно стучал ногою об пол. Мюффа, казалось, с большим вниманием рассматривал подставку для яиц, которую он все еще вертел в руках.
   -- Это подставка для яиц, -- услужливо объяснил подошедший Борднав.
   -- Да, да! Верно, для яиц, -- повторил граф.
   -- Простите, вы весь в пыли, -- продолжал директор, ставя вещицу на полку. -- Понимаете ли, если бы тут стали ежедневно обметать, этому бы конца не было... Потому-то здесь и не особенно чисто... Экий беспорядок!.. И поверьте, при желании здесь еще можно найти много ценного. Посмотрите, посмотрите-ка на все это.
   Он повел Мюффа вдоль ящиков, освещенных зеленоватым светом, проникавшим со двора, называл ему различные предметы, хотел заинтересовать его своим инвентарем тряпичника, как он, смеясь, говорил. Когда они снова подошли к Фошри, Борднав сказал небрежным тоном:
   -- Послушайте, раз мы все согласны, покончим с этим делом... Вот кстати и Миньон.
   Миньон уже в течение нескольких минут бродил по коридору. При первых же словах Борднава, предложил изменить договор, он возмутился: это гнусность; видно, хотят испортить карьеру его жены; он подаст в суд. Борднав очень спокойно представлял ему свои доводы: роль, по его мнению, недостойна Розы; он предпочитает выпустить Розу в оперетке, которая пойдет вслед за "Красавицей герцогиней". Миньон продолжал горячиться и Борднав внезапно предложил ему расторгнуть контракт, ссылаясь на предложение, сделанное певице театром "Фоли-Драматик". Тогда Миньон, на мгновение сбитый с толку, не отрицая достоверности этого предложения, выказал большое презрение к денежной стороне дела; его жена приглашена для исполнения роли герцогини Елены и будет играть ее, даже если он. Миньон, должен лишиться из-за этого всего состояния; дело касается его достоинства, его чести. Завязавшийся на этой почве спор продолжался до бесконечности. Директор приводил тот же довод. Раз театр "Фоли" предлагает Розе триста франков в вечер, приглашая ее на сто представлений, тогда как у него она получает всего сто пятьдесят, то, отпуская ее, он дает ей возможность получить пятнадцать тысяч франков прибыли. Муж также не уступал своей позиции, подходя к вопросу со стороны искусства: что скажут, когда увидят, что его жену лишили роли, что она не удовлетворила их, что ее пришлось заменить другой актрисой. Это наносит значительный ущерб артистке, умаляет ее талант. Нет, нет, ни за что! Прежде слава, а потом богатство! Неожиданно он нашел выход из положения: согласно договору, Роза обязана была уплатить неустойку в десять тысяч франков, если бы ушла сама; так вот, пусть ей дадут эти десять тысяч франков, и она перейдет в "Фоли-Драматик". Борднав был ошеломлен таким предложением, а Миньон, не спускавший глаз с графа, спокойно ждал.
   -- В таком случае все улаживается, -- пробормотал Мюффа с облегчением, -- можно столковаться.
   -- Э, нет, позвольте! Это слишком глупо, -- воскликнул Борднав; в нем заговорил инстинкт делового человека. -- Десять тысяч франков, чтобы отпустить Розу! Да надо мной будут смеяться!
   Но граф приказывал ему согласиться, усиленно делая знаки головой. Борднав все еще колебался. Наконец, ворча, сожалея о десяти тысячах, хотя они шли не из его кармана, он грубо проговорил:
   -- Впрочем, я согласен. По крайней мере, избавлюсь от вас.
   В течении пятнадцати минут Фонтан подслушивал под окном. Очень заинтригованный, он спустился во двор и занял этот пост. Поняв, в чем дело, актер поднялся наверх, чтобы доставить себе удовольствие предупредить обо всем Розу. Ну и шум там подняли из-за нее, совершенно ее отставили! Роза бросилась в бутафорскую. Все умолкли. Она окинула взглядом четырех мужчин. Мюффа опустил голову. Фошри в ответ на ее вопросительный взгляд безнадежно пожал плечами. Что же касается Миньона, он обсуждал с Борднавом различные пункты расторжения контракта.
   -- Что случилось? -- спросила она коротко.
   -- Ничего, -- ответил ей муж. -- Борднав дает десять тысяч франков, чтобы получить обратно твою роль.
   Побледнев, она дрожала, сжимая свои маленькие кулачки. Она, всегда послушно полагавшаяся на мужа в деловых вопросах, предоставляя ему подписывать договоры с ее директором и любовниками, смотрела на него с минуту глазами, выражавшими все негодование которым была полна ее душа; и только один крик вырвался у нее, как удар хлыста, стегнувший его по лицу:
   -- Ах, какой же ты подлец!
   Она убежала. Изумленный Миньон последовал за ней. Что такое! Уж не сходит ли она с ума? Он объяснил ей вполголоса, что десять тысяч франков с одной стороны и пятнадцать тысяч -- с другой составят двадцать пять тысяч франков. Превосходная сделка. Так или иначе, Мюффа бросит ее; очень ловкая штука, что удалось вырвать еще одно перо из его хвоста. Но взбешенная Роза ничего не ответила. Тогда Миньон с презрением предоставил ей предаваться своим женским капризам.
   -- Мы расторгнем договор завтра утром, -- сказал он Борднаву, возвратившемуся на сцену вместе с Фошри и Мюффа. -- Приготовьте деньги.
   Как раз в это время Нана, предупрежденная Лабордетом, с торжествующим видом спускалась по лестнице. Она разыгрывала роль порядочной женщины, принимала изящные позы, чтобы поразить своих товарищей и доказать этим идиотам, что стоит ей только захотеть, с ней никто не сравнится в шике. Но она чуть было не испортила все дело. Заметив Нана, Роза набросилась на нее и прошипела сдавленным голосом:
   -- С тобой-то я еще посчитаюсь... Пора с этим покончить, слышишь!
   Нана, забывшись при этом неожиданном нападении, уже готова была подбочениться и обругать Розу шлюхой. Но вовремя удержалась и преувеличенно тоненьким голоском протянула с жестом маркизы, наступившей на апельсинную корку:
   -- Что такое? Вы с ума сошли, моя милая!
   Она продолжала жеманничать, а Роза вышла в сопровождении Миньона, совершенно не узнававшего своей жены. Кларисса была в восторге: она только что получила от Борднава роль Жеральдины. Фошри мрачно шагал по сцене, все еще не решаясь покинуть театр. Его пьесе грозил провал, и он искал способ спасти ее. Но Нана, подойдя к нему, взяла его за руки и притянула как можно ближе к себе, спрашивая, неужели он находит ее такой ужасной. Ведь не съест же она его пьесу! Ей удалось его рассмешить; она намекнула ему кстати, что с его стороны глупо ссориться с нею, принимая во внимание его положение в семье Мюффа. Если ей изменит память, она будет идти за суфлером; полный сбор обеспечен, и вообще он ошибается на ее счет, -- он увидит, с каким жаром она будет играть. Затем порешили, что автор несколько переделает роль герцогини, чтобы расширить роль Прюльера. Тот был в восторге. Среди общей радости, которую Нана, естественно, вносила с собою, один только Фонтан оставался безучастным. Его козлиный профиль резко выделялся в полосе желтого света от газового рожка, под которым он стоял, приняв притворно безразличную позу. Нана спокойно подошла к нему и пожала ему руку.
   -- Как живешь?
   -- Да так, недурно. А ты?
   -- Очень хорошо, спасибо.
   Этим и ограничилось. Казалось, будто они расстались только накануне при выходе из театра. Между тем актеры ждали; но Борднав объявил, что третий акт не будет репетироваться. Случайно оказавшийся аккуратным, старик Боск удалился, ворча, что их задерживают зря, заставляют терять послеобеденное время. Все разошлись. На улице актеры щурились, внезапно ослепленные ярким дневным светом, находясь в каком-то оцепенении после трех часов, проведенных в настоящем подвале в непрерывных спорах и постоянном напряжении нервов. Граф, совершенно разбитый, с отяжелевшей головой, сел в коляску с Нана, а Лабордет увел Форши, стараясь его утешить.
   Спустя месяц, на первом представлении "Красавицы герцогини", Нана потерпела полнейшую неудачу. Она играла из рук вон плохо, с претензиями на серьезное исполнение и лишь насмешила публику. Ее не освистали только потому, что это было слишком забавно. Сидевшая в ложе Роза Миньон встречала каждый выход своей соперницы резким смехом, разжигая весь зал. Это была ее первая месть. И когда Нана очутилась вечером вдвоем с графом Мюффа, сильно огорченным, она сказала ему запальчиво:
   -- А? Какова интрига! Все это одна только зависть... О, если бы они знали, как мне на них наплевать! На что они мне нужны теперь!.. Да я готова держать пари на сто луидоров, что все те, кто смеялся надо мною, будут еще ползать у моих ног!.. Да, я покажу твоему Парижу, что такое светская дама!

10

   И вот Нана стала шикарной женщиной, жившей за счет глупости и развращенности мужчин, кокоткой высшего полета. Она быстро и решительно пошла в гору, завоевала известность в мире любовных связей, безрассудной расточительности и бесшабашной, наглой женской красоты.
   Она сразу стала царить среди самых дорогих женщин. Ее портреты выставлялись в витринах, о ней писали в газетах. Когда она проезжала в коляске по бульварам, толпа прохожих оборачивалась и называла ее по имени с трепетом, с каким подданные приветствуют свою властительницу; а она, непринужденно развалившись, в пышном туалете, весело улыбалась из-под массы золотистых кудряшек, оттенявших ее подведенные глаза и накрашенные губы. И было каким-то чудом, что это толстуха, такая неловкая на сцене, такая смешная, когда ей хотелось изобразить порядочную женщину, без малейшего усилия играла в жизни роль очаровательницы. Тут была гибкость змеи, искусная, как бы невольная и необычайно изящная откровенность туалета, в движениях -- нервность породистой кошки, великолепная, мятежная утонченность порока, попирающая Париж пятою всемогущей повелительницы. Она задавала тон, знатные дамы подражали ей.
   Особняк Нана находился на авеню де Вилье, на углу улицы Кардине, в роскошном квартале, только что начавшем заселяться среди пустынных участков бывшей равнины Монсо. Строил его молодой художник; опьяненный первоначальным успехом, он был вынужден продать этот дом с едва просохшими стенами. Особняк в стиле возрождения напоминал по своеобразному внутреннему расположению дворец, со всеми современными удобствами в рамке несколько напыщенной оригинальности. Граф Мюффа купил его совершенно меблированным, переполненным всевозможными безделушками, с необыкновенно красивыми восточными штофными обоями, старинными буфетами, большими креслами в стиле Людовика XIII, так что Нана очутилась на фоне очень изысканной художественной обстановки, представлявшей хаос всевозможных эпох. Поскольку ателье, занимавшее центральную часть дома, было ей не нужно, она перевернула вверх дном все этажи, оставила внизу зимний сад, большой зал и столовую, а в бельэтаже, рядом со своей спальней и туалетной, устроила небольшую гостиную. Она поражала архитектора своими идеями, улавливая самую утонченную роскошь, идеями, рождавшимися мгновенно у этой дочери парижских улиц, обладавшей природной страстью к изяществу. Короче говоря, Нана не очень испортила особняк, даже добавила кое-что к роскоши обстановки, если не считать нескольких мелочей, носивших отпечаток наивной сентиментальности и кричащей пышности, напоминавших прежнюю цветочницу, которая любила мечтать перед витринами пассажей.
   Во дворе, под большим навесом над подъездом, крыльцо было выстлано ковром, и, начиная от самого вестибюля, теплый воздух, заключенный в стенах, обитых тяжелыми тканями, был пропитан запахом фиалок. Проникавший сквозь раму из желтых и розовых стекол свет бледно-телесного оттенка освещал широкую лестницу. Внизу резной из дерева негр протягивал серебряный поднос, наполненный визитными карточками; четыре женщины из белого мрамора, с обнаженной грудью, поддерживали канделябры; бронзовые фигуры, вазы и китайские жардиньерки, наполненные цветами, диваны, покрытые старинными персидскими коврами, кресла со старой ковровой обивкой составляли меблировку вестибюля, украшали площадки лестниц, образуя в бельэтаже нечто вроде передней, где постоянно валялись мужские пальто и шляпы. Плотные ткани заглушали шум; царил полный покой; казалось, что входишь в часовню, полную благочестивого трепета и своим безмолвием оберегающую глубокую тайну, хранящуюся за запертыми дверьми.
   Большой, слишком пышный зал в стиле Людовика XVI открывался только в торжественные вечера, когда Нана принимала гостей из Тюильри или иностранцев. Обычно она спускалась вниз только кушать и в те дни, когда завтракала одна, несколько терялась в высокой столовой, отделанной гобеленами, с огромным буфетом, украшенным старым, цветным фаянсом и роскошными вещами из старинного серебра. Она быстро поднималась опять к себе в бельэтаж, где занимала три комнаты -- спальню, туалетную и маленькую гостиную. Уже дважды она переделывала спальню: сначала она отделала ее бледно-лиловым атласом, затем кружевными аппликациями по голубому шелку; и все еще была недовольна, находила, что это безвкусно, старалась подыскать что-нибудь другое, но безуспешно. Венецианские кружева, ценою в двадцать тысяч, покрывали ее низкую, как софа, кровать. Мебель была лакированная, белая с голубым, и с серебряными инкрустациями; повсюду разбросаны белые медвежьи шкуры в таком количестве, что они покрывали весь ковер; это был каприз утонченного вкуса Нана, которая никак не могла отвыкнуть садиться на пол, чтобы снять чулки. Рядом со спальней маленькая гостиная представляла пеструю смесь восхитительных предметов искусства; на фоне обивки из бледно-розового шелка совершенно вялого оттенка, затканного золотом, выделялась масса предметов разных стран и всевозможных стилей -- итальянские поставцы, испанские и португальские лари, китайские пагоды, японская ширма тончайшей отделки, далее -- фаянс, бронза, расшитые шелковые ткани, тонкие вышивки; тут же кресла шириною с кровать и диваны, глубокие, как альковы; они вносили мягкую истому, сонливую негу гарема. Комната сохраняла тон старого золота с зелеными и красными отливами, и ничто особенно не изобличало кокотку, за исключением располагающих к сладострастию кресел. Только две фарфоровые статуэтки -- женщина в одной рубашке и другая, совершенно обнаженная, стоящая вверх ногами, -- налагали на комнату некоторый отпечаток природного недомыслия. В открытую почти постоянно дверь можно было видеть туалетную, всю из мрамора, в зеркалах, с белой ванной и серебряными кувшинами и тазами, с приборами из хрусталя и слоновой кости. Сквозь задернутую занавеску туда проникал белый, как бы дремлющий полусвет, согретый благоуханием фиалок, этим возбуждающим ароматом Нана, которым был пропитан весь дом до самого двора.
   Завести в доме порядок стоило больших хлопот. Правда, у Нана была Зоя, девушка, верившая в ее счастливую звезду и в течение нескольких месяцев спокойно ожидавшая этого внезапного переворота, убежденная в правильности своего чутья. Теперь Зоя торжествовала, она была полной хозяйкой в особняке, набивала собственные карманы и в то же время самым добросовестным образом обслуживала свою хозяйку. Но одной горничной было недостаточно. Нужны были еще дворецкий, кучер, швейцар и кухарка. С другой стороны, надлежало наладить конюшни. Тут принес большую пользу Лабордет, взяв на себя хлопоты, утомлявшие графа. Он приценивался к лошадям, вступал в переговоры с барышниками, ездил по каретникам и помогал советами молодой женщине, которую встречали с ним под руку у различных поставщиков. Даже прислугу подыскал Лабордет: молодцеватого детину Шарля -- кучера, служившего до того у герцога Корбреза; Жюльена -- молоденького дворецкого, кудрявого, с постоянной улыбкой на лице; и чету, Викторину и Франсуа, -- жена была кухарка, а муж взят в качестве швейцара и выездного лакея. В коротких штанах, напудренный, одетый в ливрею -- светло-голубую, с серебряным галуном, -- Франсуа встречал посетителей в вестибюле. По своему укладу и порядкам дом был поставлен на аристократическую ногу.
   На второй месяц дом был уже в полном порядке. Обзаведение обошлось свыше трехсот тысяч франков. В конюшне стояло восемь лошадей, а в сараях пять экипажей, из которых одно ландо, отделанное серебром, некоторое время изумляло весь Париж. И Нана, среди этой роскоши, заняла положение в свете, свила свое гнездо. Она бросила театр уже после третьего представления "Красавицы герцогини", предоставив Борднаву, которому грозил крах, несмотря на денежную поддержку графа, выпутываться самому. Однако после провала у нее остался горький осадок, присоединившийся к тому, что заставил ее испытать Фонтан; она относила это к гадостям, за которые ответственными, по ее мнению, были все мужчины. Поэтому теперь, по собственным ее словам, она была уверена в своей стойкости насчет увлечений. Но мысли о мести недолго держались в ее птичьем мозгу. В момент, когда она забывала о гневе, она была всецело поглощена расходованием денег, полная естественного презрения к платящему мужчине, постоянными прихотями мотовки и расточительницы, которая гордится разорением своих любовников.
   Прежде всего Нана выяснила положение графа в доме. Она установила определенную программу их взаимоотношений. Он будет давать ей двенадцать тысяч франков ежемесячно, не считая подарков, и может требовать взамен только абсолютную верность. Она поклялась в верности, требовала уважения, полной свободы хозяйки дома, безусловного внимания ко всем ее прихотям. Так, она ежедневно будет принимать у себя своих друзей; он же может являться лишь в установленные часы; вообще у него должно быть слепое доверие к ней во всех отношениях. А когда он колебался, объятый ревнивым беспокойством, она притворялась оскорбленной, грозила все вернуть ему или клялась головою своего маленького Луи. Это должно было его удовлетворить. Где нет доверия, не может быть и любви. К концу первого месяца Мюффа проникся к ней полным уважением.
   Но она желала и достигла большего. Вскоре она приобрела над ним влияние доброго товарища. Когда он приходил угрюмый, она старалась его развеселить, затем давала ему советы, выслушав предварительно его исповедь. Мало-помалу она стала интересоваться его семейными неприятностями, его женой, дочерью, его сердечными и денежными делами, относясь ко всему очень разумно, обнаруживая много справедливости и благородства. Один только раз она не удержалась и вспылила. Это произошло в тот день, когда граф сообщил ей, что Дагнэ, вероятно, будет просить руки его дочери Эстеллы. С тех пор как граф открыто жил с Нана, Дагнэ счел благоразумным порвать с ней отношения, отзывался о ней, как о падшей женщине, причем клялся, что вырвет своего будущего тестя из когтей этой твари. Зато и она недурно отделала своего прежнего Мими: это -- шалопай, проживший все свое состояние с распутными женщинами; у него нет нравственных устоев; он не заставляет платить себе, но пользуется чужими деньгами, лишь изредка поднося букет цветов или угощая обедом. И так как граф, казалось, отнесся снисходительно к этим слабостям, она прямо заявила ему, что Дагнэ был ее любовником, добавив некоторые отвратительные подробности. Мюффа побледнел, как полотно. И о молодом человеке не было больше речи. Это научит его, как быть неблагодарным.
   Не успели еще вполне отделать особняк, как однажды, в тот самый вечер, когда Нана расточала перед Мюффа клятвенные уверения в своей верности, она оставила у себя графа Ксавье де Вандевра. В течение двух недель он усиленно ухаживал за ней -- наносил визиты и подносил цветы; она, наконец, уступила, не из увлечения, а скорее, чтобы убедить себя в своей полной свободе. Мысль о выгоде пришла позднее, когда Вандевр, на следующий день, помог ей оплатить счет, о котором она не хотела говорить графу. Она свободно могла вытянуть у него от восьми до десяти тысяч франков в месяц; это будут ее карманные деньги, они окажутся очень кстати. В то время Вандевр в какой-то безумной горячке проматывал остатки своего состояния. Лошади и Люси поглотили три его фермы. Нана быстро прикончила его последний замок возле Амьена. Он словно торопился спустить все, вплоть до развалин старой башни, построенной одним из Вандевров в царствование Филиппа-Августа; он страдал бешеной жаждой разрушения, с наслаждением оставляя последние золотые блестки своего герба в руках этой продажной женщины, служившей предметом вожделения всего Парижа; он также принял условия Нана -- полную свободу, любовь в установленные дни, причем в порыве страсти даже не предъявлял наивного требования в клятвах. Мюффа ничего не подозревал. Что касается Вандевра, ему все было определенно известно; но он никогда не делал ни малейшего намека, разыгрывая неведение, со своей тонкой улыбкой наслаждающегося жизнью скептика, не требующего невозможного, лишь бы иметь свой час, и чтобы Париж знал об этом.
   С этого момента дом Нана был действительно вполне устроен. Прислуга в конюшне, передней и жилых комнатах была подобрана. Зоя распоряжалась всем, выходя из самых непредвиденных осложнений. Хозяйство было оборудовано, как театр, распределено, как большое административное учреждение, и все шло с такой точностью, что в продолжение первых месяцев не замечалось ни малейших толчков, ни уклонений. Только хозяйка причиняла Зое большое огорчение своими неосторожными выходками, безрассудными поступками и безумными бравадами. В конце концов горничная стала понемногу относиться ко всему с меньшим рвением, заметив, что могла извлечь большую выгоду в минуты разлада, когда хозяйка совершала глупость, которую приходилось улаживать. Тогда сыпались подарки, она ловила в мутной воде золотые монеты.
   Однажды утром, когда Мюффа еще не выходил из спальни, Зоя ввела в туалетную молодого человека, дрожавшего от волнения. Нана как раз меняла в это время белье.
   -- Зизи! Да это ты! -- сказала пораженная молодая женщина.
   Это действительно был Жорж. Увидев Нана в одной сорочке, с распущенными по обнаженным плечам золотыми волосами, он бросился к ней на шею, обнял и стал осыпать поцелуями. Она испуганно отбивалась и сдавленным голосом шептала:
   -- Перестань, он здесь! Это глупо... А вы, Зоя, с ума, что ли сошли? Уведите его вниз! Пусть побудет там. Я постараюсь сойти.
   Зое пришлось выпроводить его. Внизу, в столовой, когда Нана удалось прийти к ним, она отругала их обоих. Зоя кусала губы и удалилась с обиженным видом -- ведь она думала доставить барыне удовольствие. Жорж был так счастлив, увидев вновь Нана, что его прекрасные глаза наполнились слезами. Теперь скверные дни миновали, его мать решила, что он стал благоразумнее, и позволила ему покинуть Фондет. И вот, очутившись на вокзале, Жорж поспешил нанять экипаж, чтобы скорее обнять свою милую. Он говорил, что теперь хочет жить близ нее, как там, в Миньоте, когда он, с босыми ногами, поджидал ее в спальне. Во время разговора он протягивал к ней руки, чувствуя непреодолимую потребность касаться ее после годичной жестокой разлуки; он хватал ее руки, гладил их под широкими рукавами пеньюара, добирался до самых плеч...
   -- Ты все еще любишь своего мальчика? -- спрашивал он своим детским голосом.
   -- Конечно, люблю, -- отвечала Нана, отстраняясь от него резким движением. -- Но ты явился, как снег на голову... Знаешь, милый, я не свободна. Надо быть благоразумным.
   Жорж, выйдя из экипажа, был настолько ошеломлен исполнением столь долгожданного желания, что даже не заметил, куда попал. Только теперь он начал сознавать окружавшую его перемену. Он осмотрел богатую столовую с высоким лепным потолком, гобеленами и буфетом, сверкавшим серебром.
   -- Ах, да! -- печально произнес он.
   Нана объяснила ему, что он не должен никогда являться по утрам. После полудня, если хочет, от четырех до шести, в ее приемные часы. Затем, так как он смотрел на нее умоляюще, вопрошающими глазами, не спрашивая ни о чем, она, в свою очередь, поцеловала его в лоб.
   -- Будь молодцом, я сделаю все, что можно, -- прошептала она, стараясь казаться как можно добрее.
   По правде говоря, она больше ничего не чувствовала к Жоржу. Она находила его очень милым, желала бы быть его товарищем, но не больше. Однако, когда он являлся ежедневно в четыре часа, он казался таким несчастным, что Нана часто опять уступала, прятала его в шкафах, давала ему возможность постоянно пользоваться крупицами своей красоты. Он уже не покидал ее дома, приручившись, точно собачка Бижу, когда она, скрываясь в юбках своей госпожи, пользуется кое-чем от нее; он присутствовал при ее встречах с другими, ловя случайные подачки и мимолетные ласки в часы скучного одиночества.
   Вероятно, г-жа Югон узнала, что ее мальчик снова попал в руки этой скверной женщины, так как она поспешила в Париж и решила прибегнуть к помощи своего старшего сына, лейтенанта Филиппа, который служил тогда в Венсенском гарнизоне. Жорж, скрывавшийся от старшего брата, пришел в отчаяние, опасаясь какой-нибудь неожиданной выходки. Так как он в порыве нежной откровенности не мог ничего скрыть от Нана, он только и говорил с ней, что о своем старшем брате, рисуя его здоровенным детиной, который ни перед чем не остановится.
   -- Понимаешь ли, -- объяснил он, -- мама сама к тебе не придет, но она может прислать моего брата... Несомненно, она пришлет за мной Филиппа.
   Сначала Нана была очень оскорблена. Она сухо сказала:
   -- Франсуа выставит его за дверь без всяких разговоров!
   Но юноша все время возобновлял разговор о брате, и она в конце концов заинтересовалась Филиппом. В течение недели она узнала его с ног до головы: он высокого роста, очень сильный, веселый, немного грубоват; тут же были сообщены некоторые самые интимные подробности -- у него волосатые руки, родинка на плече. Так что однажды, ясно представляя себе этого человека, которого она намеревалась выставить за дверь, Нана воскликнула:
   -- Послушай-ка, Зизи, что же он не является, твой брат-то? Значит, он трус!
   На следующий день, когда Жорж находился наедине с Нана, Франсуа пришел спросить, примет ли барыня лейтенанта Филиппа Югона. Жорж побледнел и прошептал:
   -- Я так и думал. Мама говорила со мной сегодня утром.
   Он умолял молодую женщину ответить, что она не может принять Филиппа. Но та уже встала, возбужденная, говоря:
   -- Почему же? Он подумает еще, что я боюсь! Ладно же. Позабавимся!.. Франсуа, попросите этого господина подождать, пусть посидит с четверть часика в гостиной. Затем приведите его сюда.
   Нана уже не садилась, а стала ходить в лихорадочном волнении от каминного зеркала к венецианскому, висевшему над итальянским баулом, тогда как Жорж в изнеможении сидел на диване, весь дрожа при мысли о готовящейся сцене. Шагая взад и вперед, Нана произносила отрывистые фразы:
   -- Пятнадцатиминутное ожидание подействует успокаивающе на этого молодчика... А затем, если он полагает, что попал к публичной женщине, при виде гостиной он будет поражен... Да, да, осмотрись, голубчик, это тебе не подделка, а все самое настоящее -- по крайней мере, научишься уважать хозяйку. Вас, мужчин, надо учить уважению... А? Четверть часа еще не прошло? Нет? Только десять минут? Ничего, времени у нас хватит!
   Она не могла усидеть на месте. Через четверть часа она отправила Жоржа, взяв с него слово, что он не будет подслушивать, так как это неприлично перед прислугой. Выходя в спальню, Зизи рискнул сказать сдавленным голосом:
   -- Не забудь, что это мой брат...
   -- Не беспокойся, -- ответила она с достоинством, -- если он будет вежлив со мной, то и я буду вежлива.
   Франсуа ввел Филиппа Югона; он был в сюртуке. Сперва Жорж на цыпочках прошел через комнату, чтобы не ослушаться. Но звук голосов удержал его, он остановился в нерешительности, с таким отчаяние во всем своем существе, что ноги его подкосились. Ему представлялось, что произойдет катастрофа, мерещились пощечины и всякие отвратительные вещи, которые навсегда рассорят его с Нана. И вот он не в силах был удержаться от желания прильнуть ухом к двери. Он плохо слышал, так как плотные портьеры заглушали шум. Тем не менее он уловил несколько слов, произнесенных Филиппом, несколько жестких фраз, в которых раздавались слова: ребенок, семья, честь. В ожидании ответа его голубки у Жоржа сильно билось сердце, оглушая его своим стуком. Несомненно, она выпалит что-нибудь вроде: "паршивая рожа" или "убирайтесь к черту, я здесь у себя!" Но из гостиной не доносилось ни звука -- точно Нана умерла там. Вскоре голос его брата тоже смягчился. Жорж ничего не понимал, но вдруг его слух поразил какой-то странный шепот. Нана плакала. Несколько секунд его раздирали противоречивые чувства -- бежать, броситься на Филиппа. Тут в комнату вошла Зоя, и он отошел от двери, стыдясь, что его поймали.
   Горничная стала спокойно прибирать в шкаф белье; а он, молчаливый и неподвижный, прижался лбом к окну, снедаемый томительной неизвестностью. Помолчав, она спросила:
   -- Кто у барыни, ваш брат?
   -- Да, -- ответил юноша сдавленным голосом.
   Снова наступило молчание.
   -- И вы очень беспокоитесь, не правда ли, господин Жорж?
   -- Да, -- ответил он с таким же трудом.
   Зоя не торопилась. Она сложила кружева и медленно произнесла:
   -- Напрасно... Барыня все уладит.
   И только. Они замолчали. Но она не ушла. С добрую четверть часа она еще возилась в комнате, не замечая возрастающего отчаяния юноши, который побледнел от тревоги и сомнений, искоса кидая взгляды на гостиную. Что они там так долго делают? Может быть, Нана все еще плачет? Этот грубиян, наверно, отколотил ее. Когда Зоя, наконец, ушла, Жорж бросился к двери и снова прильнул к ней ухом. Мальчик остолбенел; он положительно потерял голову, услышав веселые голоса, нежный шепот, сдержанный смех женщины, которой говорят комплименты. Впрочем, Нана почти тотчас же проводила Филиппа до самой лестницы, обменявшись с ним дружескими, интимными словами.
   Когда Жорж решился вернуться в гостиную, молодая женщина разглядывала себя, стоя перед зеркалом.
   -- Ну, как? -- спросил он в остолбенении.
   -- Что как? -- переспросила она, не оборачиваясь, и небрежно добавила: -- Что ты мне рассказывал? Твой брат очень мил!
   -- Значит, улажено?
   -- Конечно, улажено... Да ты что, собственно, воображаешь? Можно подумать, что мы собирались драться.
   Жорж, ничего не понимая, пробормотал:
   -- Мне показалось... Ты не плакала?
   -- Я плакала? -- воскликнула она, пристально гладя на него. -- Да ты грезишь! С чего бы мне плакать?
   Тут уж пришлось смутиться Жоржу, так как Нана устроила ему сцену за то, что он ослушался и шпионил за дверью. Хотя она на него дулась, он подошел к ней, спрашивая с ласковой покорностью:
   -- Значит, мой брат...
   -- Твой брат сразу увидел, с кем имеет дело... Ты понимаешь, я могла оказаться проституткой, и тогда его вмешательство было бы понятно, принимая во внимание твой возраст и вашу фамильную честь. О, мне очень понятны эти чувства... Но ему достаточно было взглянуть, он вел себя как светский человек... Так что ты не беспокойся, все кончено, он успокоит твою маму.
   Она, смеясь, продолжала:
   -- Впрочем, ты увидишься здесь со своим братом... Я его пригласила, он придет еще раз.
   -- Ах, он еще раз придет, -- проговорил юноша бледнея.
   Он ничего не добавил, и о Филиппе больше не было речи. Нана одевалась, собираясь уходить, а Жорж смотрел на нее грустными глазами. Несомненно, он был рад, что все уладилось, так как предпочитал лучше умереть, чем порвать с Нана; но в глубине души его томила глухая тоска, неведомая боль, о которой он не решался говорить. Он никогда не узнал, каким образом Филипп успокоил мать. Три дня спустя она уехала с довольным видом обратно в Фондет. В тот же вечер у Нана Франсуа доложил о приходе лейтенанта. Юноша вздрогнул; Филипп весело вошел, шутил и обращался с ним как с мальчишкой, на проказы которого смотрел сквозь пальцы, как на нечто, не имеющее никакого значения. У Жоржа сжалось сердце, он боялся шевельнуться, краснел, как девушка, от всякого слова. Между братьями не существовало товарищеских отношений; Жорж был моложе Филиппа на десять лет и боялся его, как отца, от которого скрывают свои любовные похождения. Поэтому ему было неловко и стыдно, когда он смотрел на старшего брата, так свободно державшегося с Нана, громко смеявшегося, пышущего весельем и здоровьем. Но когда вскоре Филипп стал появляться ежедневно, Жорж мало-помалу привык к его посещениям. Нана торжествовала. Так завершилось ее устройство на новом месте, среди веселой сутолоки жизни, полной наслаждений; Нана смело праздновала новоселье в особняке, ломившемся от мужчин и массы вещей.
   Однажды граф Мюффа явился днем в неурочное время, когда у Нана были как раз братья Югон. Узнав от Зои, что у барыни гости, он уехал соблюдая скромность учтивого человека. Вечером Нана встретила его с холодным гневом оскорбленной женщины.
   -- Я не давала вам никакого повода оскорблять меня, милостивый государь, -- сказала она. -- Вы должны это понять! Раз я дома, я прошу вас входить, как остальные...
   Граф остолбенел.
   -- Дорогая... -- пытался он объяснить.
   -- Может быть, у меня были гости! Да, были мужчины. Что ж, по-вашему, я делала с этими мужчинами?.. Когда мужчина ведет себя как скромный любовник, он афиширует этим женщину, а я не желаю, чтобы меня афишировали!
   Он с трудом добился прощения. В глубине души граф был восхищен. Именно благодаря таким сценам она держала его в повиновении, причем он был убежден в ее верности. Она давно уже свела его с Жоржем; мальчик забавлял ее, говорила она. Потом она пригласила Мюффа обедать вместе с Филиппом, и граф был с ним очень любезен; выйдя из-за стола, он отвел молодого человека в сторону и спросил, как поживает его мать. С тех пор братья Югон, Вандевр и Мюффа открыто стали бывать в доме, пожимая друг другу руки, как завсегдатаи. Так было удобнее. Только Мюффа из скромности являлся не очень часто, сохраняя церемонный тон постороннего гостя. Ночью, когда Нана снимала чулки, сидя на медвежьей шкуре, он дружелюбно отзывался о молодых людях, в особенности о Филиппе, который был олицетворением благородства.
   -- Это верно, они очень милы, -- говорила Нана, оставаясь на полу и переодевая сорочку. -- Только, видишь ли, они понимают, с кем имеют дело... Одно слово, я выброшу вон всю эту компанию!
   Но среди всей этой роскоши и поклонения Нана смертельно скучала. Ночью, в любую минуту, к ее услугам было вдоволь мужчин, а денег было столько, что они валялись в ящиках туалетного столика вперемешку с гребнями и щетками. Но это ее уже не удовлетворяло: она чувствовала какую-то пустоту, какой-то пробел в своем существовании, вызывавший зевоту. Часы ее ничем не заполненной жизни повторялись с неизменным однообразием. Завтрашнего дня не существовало. Она жила, как птица небесная, уверенная в хлебе насущном, готовая уснуть на первой попавшейся ветке. И уверенность, что ее накормят, давала ей возможность весь день лежать на боку, ничего не предпринимая; усыпленная этой праздностью, подчиняясь обстоятельствам с монастырской покорностью, она как бы замкнулась в своем ремесле публичной женщины. Она разучилась ходить, так как на прогулку выезжала только в экипаже. К ней возвращались ребяческие привычки и вкусы девчонки; она с утра до вечера только и делала, что целовала Вижу, убивала время в бессмысленных развлечениях и целые дни проводила в ожидании мужчины, которого терпела с видом усталой снисходительности.
   Единственная забота опустившейся женщины заключалась в том, чтобы поддерживать свою красоту. Нана беспрерывно разглядывала себя, мылась, обливалась духами и гордилась тем, что в любую минуту и в присутствии кого бы то ни было может, не краснея, показаться обнаженной. Нана вставала в десять часов утра. Шотландский пинчер Бижу будил ее, облизывая ей лицо; на пять минут собака становилась игрушкой, прыгала по рукам и ногам молодой женщины, раздражая графа Мюффа. Бижу, точно мужчина, первый вызывал его ревность: неприлично собаке совать нос под одеяло. Затем Нана отправлялась в туалетную и принимала там ванну. Около одиннадцати часов приходил Франсис и временно закалывал ей волосы перед сложной предобеденной прической. Так как Нана терпеть не могла кушать в одиночестве, у нее почти всегда завтракала г-жа Малуар, являвшаяся по утрам из тьмы неведомого в своих необычайных шляпках и исчезавшая по вечерам в таинственный мрак своего существования, которым, впрочем, никто не интересовался. Но самым тяжелым моментом был промежуток в два-три часа перед завтраком и переодеванием. Обычно Нана предлагала своей старой приятельнице сыграть партию в безик; иногда она читала "Фигаро", интересуясь театральными и светскими новостями. Случалось даже, что она открывала книжку, так как у нее была претензия слыть любительницей литературы. Туалет ее продолжался чуть ли не пять часов. Тогда лишь она пробуждалась от своей длительной спячки, выезжала в экипаже на прогулку или принимала у себя целую толпу мужчин, часто обедала вне дома, ложилась очень поздно спать, а наутро вставала такой же усталой и снова начинала день, похожий на вчерашний.
   Самым большим развлечением для нее была поездка в Батиньоль к тетке, чтобы повидаться с маленьким Луизэ. По неделям она не вспоминала о нем, но вдруг на нее находил прилив нежности и она прибегала к нему пешком, исполненная скромности и добрых материнских чувств; она приносила больничные подарки: тетке -- табаку, малышу -- апельсины и печенье. В другой раз она приезжала в коляске, возвращаясь из Булонского леса и ее кричащий туалет производил на пустынной улице переполох. С тех пор, как племянница пошла в гору, г-жа Лера не переставала пыжиться от чванства. Она редко появлялась на авеню де Вилье, говоря для виду, что ей там не место; зато на своей улице она торжествовала, радуясь, когда молодая женщина приезжала в платьях, стоивших четыре или пять тысяч франков, показывала на следующий день подарки и называла цифры, ошеломлявшие соседок. Чаще всего Нана посвящала семье воскресные дни, и если Мюффа приглашал ее, отказывала ему с улыбкой истой мещаночки -- невозможно, она обедает у тетки, она идет к малышу. К тому же мальчуган постоянно хворал. Ему шел третий годок, он уже порядком вырос. Но у него появилась экзема на шее, а тут еще ушки загноились -- это заставляло опасаться костной болезни. Когда Нана видела, кокай он бледный, какая у него испорченная кровь, и дряблое желтое тельце, она становилась серьезной: это крайне удивляло ее. Что могло быть у крошки, почему он такой хилый? Она-то, мать, очень здоровая.
   В те дни, когда ребенок не интересовал Нана, она возвращалась к шумному однообразию своего существования. Тут были и прогулки в Булонском лесу, и первые представления, обеды и ужины в "Золотом доме" или в "Английском кафе", и посещения всяких общественных мест, и все спектакли, где толпилась публика, и Мабиль, и обозрения, и скачки. Но все же пустота бессмысленной праздности доводила ее чуть не до спазм в желудке. Несмотря на то, что сердце ее было постоянно занято каким-нибудь мимолетным увлечением, она потягивалась с видом величайшей усталости, как только оставалась одна. Одиночество моментально нагоняло на нее тоску, так как тут она сразу начинала ощущать пустоту и скуку. Веселая по характеру своего ремесла и по натуре, она становилась тогда мрачной и восклицала между двумя зевками, как бы подводя итог своей жизни:
   -- Ах, как мне надоели мужчины!
   Однажды, возвращаясь с какого-то концерта, Нана заметила на Монмартрской улице женщину в стоптанных ботинках, грязной юбке и полинялой от дождя шляпке. Она сразу узнала ее.
   -- Стойте, Шарль! -- крикнула она кучеру.
   И позвала:
   -- Атласная, Атласная!
   Прохожие оборачивались, вся улица смотрела на них. Атласная подошла и еще больше испачкалась о колеса экипажа.
   -- Ну, влезай, дитя мое, -- спокойно проговорила Нана, не обращая ни на кого внимания.
   Одетая в светло-серый шелк с отделкой из шантильи, она подобрала и увезла отвратительную девушку, посадив ее рядом с собой в свое голубое ландо; а прохожие улыбались, глядя на кучера, хранившего полный достоинства вид.
   С тех пор у Нана появилась страсть, заполнившая ее существование. Атласная стала ее пороком. Водворенная в особняке на авеню де Вилье, умытая, прифранченная Атласная в течении трех дней рассказывала про Сен-Лазар, про докучных сестер и этих свиней-полицейских, засадивших ее туда. Нана возмущалась, утешала ее, клялась вырвать оттуда, даже если ей придется пойти к самому министру. Пока спешить некуда, сюда Атласную, понятно, не придут искать. И вот для обеих женщин потекли дни, полные нежностей, ласковых слов, поцелуев, перемежавшихся взрывами смеха. Вновь началась под видом шутки игра, прерванная на улице Лаваль появлением полиции. В один прекрасный вечер игра приняла серьезный характер. Нана, так возмутившаяся у Лауры, все поняла. Теперь она была потрясена, безумно увлечена, тем более, что как раз на утро четвертого дня Атласная исчезла. Никто не видел, как она вышла. Она сбежала в своем новом платье, нуждаясь в свежем воздухе, тоскуя по улице.
   В тот день в особняке разразилась такая буря, что вся прислуга повесила нос, боясь выговорить слово. Нана чуть не прибила Франсуа за то, что тот выпустил девушку. Все же она старалась сдержаться, обзывала Атласную грязной потаскухой; это послужит ей уроком -- впредь она не станет подбирать в канавах всякую сволочь. После обеда, когда барыня заперлась в своей комнате, Зоя слышала, как она рыдала. Вечером она вдруг потребовала коляску и дала кучеру адрес Лауры. Ей пришло в голову, что она найдет Атласную в заведении на улице Мартир. Нана ехала туда не с целью вернуть ее, а затем, чтобы влепить ей пощечину. И действительно, Атласная обедала за маленьким столиком с г-жой Робер. Увидев Нана, она засмеялась. Та, уязвленная в самое сердце, не стала устраивать сцены, а, напротив, обнаружила большую кротость и сговорчивость. О на допьяна напоила шампанским сидевших за пятью или шестью столиками женщин, а затем увезла Атласную, пока г-жа Робер ходила в уборную. Только сидя в коляске, она укусила ее, пригрозив, что в следующий раз убьет.
   Затем это стало постоянным явлением. Раз двадцать Нана, полная трагизма в своих яростных вспышках обманутой женщины, гонялась за этой проституткой, которая бежала от претившего ей благополучия, царившего в особняке. Нана грозилась надавать пощечин г-же Робер; однажды она даже заговорила о дуэли -- одна из них лишняя на этом свете. Теперь, обедая у Лауры, она надевала все свои бриллианты; иногда она брала с собой Луизу Виолен, Марию Блон, Татан, блестящих, сияющих. Они трепали свои роскошные наряды в прогорклом чаде, носившемся в трех залах под желтеющим светом газа, и радовались, что ослепляют местных проституток, которых они увозили после обеда. В такие дни Лаура, затянутая и лоснящаяся, целовала всех своих клиенток, преисполненная более обычного материнских чувств. Атласная со своими голубыми глазами и невинным лицом девственницы хранила в подобных историях полное спокойствие. Она предоставляла обеим женщинам кусать ее, бить, тормошить и попросту говорила, что это смешно; им следовало бы как-нибудь сговориться: мало толку в том, чтобы награждать ее оплеухами, ведь не может же она разорваться пополам, несмотря на все свое желание быть любезной со всеми. Конечную победу одержала Нана, осыпавшая Атласную нежностями и подарками, а г-жа Робер в отместку писала любовникам своей соперницы гнусные анонимные письма.
   За последнее время граф Мюффа был, казалось, чем-то озабочен. Однажды утром, очень взволнованный, он показал Нана анонимное письмо; с первых же строк молодая женщина увидела, что ее обвиняют в том, будто она изменяет графу с Вандевром и с братьями Югон.
   -- Это ложь! Это ложь! -- воскликнула она пылко, необыкновенно искренним тоном.
   -- Ты клянешься? -- спросил с облегчением Мюффа.
   -- О, чем хочешь... Ну, ребенком своим клянусь!
   Но письмо было длинное. Дальше в возмутительно грубых выражениях рассказывалось об ее отношениях с Атласной. Кончив чтение, Нана улыбнулась.
   -- Теперь я знаю, откуда это исходит, -- только и сказала она.
   А когда Мюффа потребовал опровержения, она спокойно возразила:
   -- Ну, это тебя совершенно не касается, мой друг... чем это тебе мешает?
   Она ничего не отрицала. У него вырвались слова возмущения. Тогда она пожала плечами. С неба он свалился, что ли? Это делается повсюду; она назвала своих подруг, уверяла, что и светские дамы этим занимаются. Словом, послушать ее, так нет ничего проще и естественнее. Что неправда, то неправда: он ведь видел, как она возмутилась по поводу Вандевра и братьев Югон. Вот за это он вправе был бы ее задушить. Но к чему лгать из-за вещей, не имеющих никакого значения? И она повторила свою фразу:
   -- Ну, скажи, чем это тебе мешает?
   Но так как он не прекращал сцены, она грубо прервала его.
   -- Впрочем, милый мой, если тебе не нравится, так очень просто... Вот бог, а вот порог... Надо брать меня такой, какая я есть.
   Он поник головой. В глубине души он был доволен клятвами молодой женщины. А она, видя свою власть над ним, перестала его щадить. С тех пор Атласная открыто водворилась в доме, на равной ноге с мужчинами. Вандевру не нужно было анонимных писем, чтобы понять, в чем дело; он шутил, устраивал Атласной сцены ревности, а Филипп и Жорж обращались с ней по-товарищески, обмениваясь рукопожатиями и неприличными шутками.
   Однажды вечером у Нана было приключение. Брошенная этой потаскушкой, она отправилась обедать на улицу Мартир, но ей так и не удалось поймать Атласную. Пока она ела в одиночестве, появился Дагнэ. Хоть он и остепенился, но все же приходил иногда сюда: его привлекал порок; к тому же он надеялся, что никого не встретит в этих подозрительных притонах, где ютятся отбросы Парижа. Поэтому присутствие Нана сначала как будто смутило его. Но он был не из тех, что идут на попятный. Он с улыбкой вошел к ней и попросил разрешения пообедать за ее столом. Видя, что он шутит, Нана приняла надменный холодный вид и сухо ответила:
   -- Садитесь, где вам угодно, милостивый государь. Мы в общественном месте.
   Начатый в таком тоне разговор носил забавный характер. Но к десерту Нана это надоело, и, горя желанием торжествовать, она положила на стол локти и снова заговорила на "ты".
   -- Ну, как, мой мальчик, налаживается твое сватовство?
   -- Не очень, -- сознался Дагнэ.
   И действительно, когда Дагнэ рискнул было сделать предложение, он почувствовал со стороны графа Мюффа такую холодность, что счел более осторожным воздержаться. Ему казалось, что дело провалилось. Нана пристально глядела на него своими светлыми глазами, опершись подбородком на руку, с иронической складкой на губах.
   -- А, так я мерзавка? -- медленно начала она. -- А, надо вырвать будущего тестя из моих когтей?.. Прекрасно! Право, для умного молодого человека ты ведешь себя изрядно глупо! Ну, как же! Ты сплетничаешь на меня человеку, который меня обожает и все мне передает!.. Послушай, мой мальчик, ты женишься, если я захочу.
   Теперь он почувствовал, что это действительно так. У него вырос целый план подчинения. Но он продолжал шутить, не желая, чтобы дело приняло серьезный оборот, и, надевая перчатки, попросил у нее самым официальным образом руки мадемуазель Эстеллы де Бевиль. Нана, в конце концов, расхохоталась, очень польщенная. Ох, уж этот Мими! Успехом у подобных дам Дагнэ был обязан своему сладкому голосу; действительно, его голос был так чист и музыкально гибок, что в миру проституток молодому человеку дали даже прозвище: "бархатные уста". Невозможно на него сердиться. Ни одна не могла устоять перед звонкой лаской его голоса. Он знал свою силу: он убаюкал молодую женщину бесконечной песней слов, рассказывая ей всякие бессмысленные истории. Когда они вышли из-за стола, она взяла его под руку, вся розовая, трепещущая, вновь покоренная. Погода была хорошая. Нана отослала экипаж, проводила молодого человека пешком до его дома и, само собою разумеется, поднялась к нему на квартиру. Два часа спустя, одеваясь, она спросила:
   -- Что ж, Мими, тебе, значит, очень хочется, чтобы состоялся этот брак?
   -- Черт возьми! -- пробормотал он. -- Это лучшее, что я могу сделать... Ведь ты знаешь, у меня в кармане пусто.
   Она попросила его застегнуть ботинки и, помолчав, сказала:
   -- Господи, я-то очень хочу... Я тебе подсоблю... Девчонка суха, как палка, но раз вас это всех устраивает... О, я добрая, я тебе сварганю это дельце.
   Молодая женщина расхохоталась; она еще не кончила одеваться, и грудь ее была обнажена.
   -- Ну, а что я получу в награду?
   Он схватил ее в порыве благодарности и стал целовать ей плечи. Она развеселилась и, вся трепещущая, отбивалась, запрокидываясь назад.
   -- Ах, я знаю! -- воскликнула она, возбужденная игрой. -- Послушай, чего я требую за посредничество. В день свадьбы ты принесешь в подарок мне свою невинность... До жены, слышишь!
   -- Отлично! Отлично! -- сказал он, смеясь громче ее.
   Эта сделка забавляла их. Они нашли, что все очень смешно.
   Как раз на следующий день у Нана был званый обед; впрочем, это был обычный обед, на котором, как всегда по четвергам, были Мюффа, Вандевр, браться Югон и Атласная. Граф явился рано. Ему нужны были восемьдесят тысяч франков, чтобы избавить молодую женщину от двух или трех кредиторов и купить сапфировую диадему, которую ей страстно хотелось иметь. Так как граф уже основательно затронул свой капитал, он искал, у кого бы занять денег, не решаясь еще продать одно из своих поместий. По совету самой Нана он обратился к Лабордету; но тот, считая предприятие рискованным, решил переговорить с парикмахером Франсисом, который охотно ссужал своих клиентов. Граф отдавал себя в руки этих господ, формально выражая желание якобы не участвовать в сделке; оба взяли на себя обязательство хранить в своем портфеле вексель в сто тысяч франков, подписанный Мюффа, и очень извинялись за проценты в двадцать тысяч франков, ругая на чем свет стоит мерзавцев-ростовщиков, к которым, по их словам, им пришлось обратиться. Когда Мюффа велел доложить о себе, Франсис кончал причесывать Нана. Лабордет, с фамильярностью бескорыстного друга, также находился в туалетной. Увидев графа, он незаметно положил среди банок с пудрой и помадой толстую пачку банковых билетов; вексель был подписан на мраморе туалетного стола. Нана хотела оставить Лабордета обедать, но он отказался под предлогом, что должен был показывать какому-то богатому иностранцу Париж. Однако, когда Мюффа отвел его в сторону, упрашивая сбегать к ювелиру Беккеру и принести сапфировую диадему -- графу хотелось в тот же вечер сделать Нана сюрприз, -- Лабордет охотно взялся исполнить поручение. Полчаса спустя Жюльен таинственно передал графу футляр. Во время обеда Нана нервничала. Она взволновалась при виде восьмидесяти тысяч франков. Подумать только, что все эти деньги перейдут к поставщикам! Это ее возмущало. Едва начав есть суп, она впала в сентиментальное настроение и среди роскоши столовой, освещенной отблесками серебра и хрусталя, стала воспевать счастье бедноты. Мужчины были во фраках, на ней самой было вышитое белое атласное платье, а более скромная Атласная, одетая в черный шелк, носила на шее простенькое золотое сердечко, подарок подружки. Позади гостей Жюльен и Франсуа с помощью Зои подавали к столу; у всех троих был очень внушительный вид.
   -- Конечно, мне было гораздо веселее, когда у меня не водилось ни гроша, -- говорила Нана.
   Молодая женщина посадила по правую руку от себя Мюффа, а по левую Вандевра; но она не обращала на них внимания и глядела только на Атласную, восседавшую напротив, между Филиппом и Жоржем.
   -- Не правда ли, душечка? -- говорила она после каждой фразы. -- Уж и смеялись же мы в те времена, когда ходили в пансион тетки Жос на улице Полонсо!
   Подавали жаркое. Обе женщины углубились в воспоминания. На них находило иногда болтливое настроение, когда являлась потребность покопаться в грязи, в которой протекла их юность. Это бывало обычно в присутствии мужчин, как будто подруги уступали неудержимому желанию потянуть их за собой в навоз, где выросли сами.
   Мужчины бледне й угодно будет, своих друзей, -- одним словом, что он слепо будет доверять ей во всем. Когда же он начинал колебаться, мучимый ревнивыми подозрениями, она принимала вид оскорбленного достоинства, грозила отдать ему назад все, или же зажимала ему рот новой клятвой. Она клялась головой маленького Луизэ. Этого с него должно быть довольно. Где нет уважения, там нет и любви. Наконец, она готова лучше есть черный хлеб и пить одну воду, чем поступиться своей свободой. По истечении первого месяца Мюффа стал уважать ее.
   Но ей хотелось большего, и она добилась своего. Вскоре она стала входить во все его интересы, заботясь о нем, как мать, и приобрела над ним влияние любовницы. Если случалось, что он приходил в дурном расположении духа, она старалась развеселить его; затем, происповедавши его, она давала ему свои советы. Таким образом, мало-помалу, он посвятил ее во всю свою домашнюю жизнь, рассказывал ей обо всех своих семейных невзгодах, о жене, дочери, денежных и сердечных делах. Советы ее были всегда разумны, добросовестны и практичны. Он, некогда столь суровый и строгий, находил иногда, что она чересчур уже добродетельна. Один только раз она увлеклась -- это случилось, когда Мюффа сообщил ей, что Дагенэ, очевидно, собирается посвататься за Эстель. С тех пор, как граф перестал скрывать свои отношения к Нана, он счел полезным для своих целей порвать с ней всякие отношения, называя ее интриганкой и кокеткой, из когтей которой необходимо вырвать его будущего тестя. Взбешенная, она хорошенько-таки отделала своего бывшего Мими. Это развратник, промотавший с женщинами все свое состояние; он лишен всякого нравственного чувства и если и не берет со своих любовниц денег, то пользуется их средствами, а сам только в кои веки купит им букет или бонбоньерку. Когда же граф стал слегка оправдывать его, извиняя его поведение молодостью, она напрямик объявила ему, что была любовницей Дагенэ, и упомянула о самых отвратительных подробностях. Мюффа побледнел, как полотно. О молодом человеке не было больше речи. Дело его погибло безвозвратно. Это научит его быть благодарным.
   Тем не менее, дом еще не был окончательно отделан, как, однажды, вечером, несколько часов спустя после самых энергичных клятв в верности Мюффа, Нана оставила у себя графа Вандевра, в течение двух недель осаждавшего ее букетами и ухаживаниями. Она сделала это не по любви, а скорее из желания доказать себе, что она свободна. Мысль о расчете явилась только впоследствии, когда на другой день Вандевр помог ей уплатить вексель, о котором она не хотела говорить Мюффа. Он будет давать тысяч восемь-десять в месяц. Это очень полезно для мелочных расходов, потому что Лабордэт, как человек, одним взглядом определяющий положение дел, предупредил ее, что с двенадцатью тысячами графа она никогда не сведет донцы с концами. Дело уладилось, поэтому, самым естественным образом, между ней и Вандевром. Он только что бросил Люси Стюарт и с каким-то сумасшедшим азартом доканчивал свое разорение. Это был заключительный фейерверк, как он выражался на своем -- аристократическом языке. Его лошади и Люси уже пожрали у него три фермы; Нана должна была сразу проглотить все остававшиеся у него земли в амиенском департаменте. Он точно торопился разметать все, даже развалины старого замка, построенного его предками в царствование Филиппа-Августа. Казалось, им овладела какая-то лихорадка мотовства и он не находил ничего лучшего, как бросить последние родовые червонцы этой женщине, за которой ухаживал весь Париж. Он тоже принял все условия Нана: безусловную свободу и посещение в определенные часы, с тою только разницею, что он не был настолько наивен, чтобы требовать клятв в верности. Мюффа ничего не подозревал; что же касается до Вандевра, то он, без сомнения, знал все, но никогда не позволял себе ни малейших намеков, деля вид, что ничего не знает, и только его тонкая скептическая улыбка показывала, что, как светский человек, он не требует невозможного, довольствуясь тем, что у него есть "свои часы", и Париж об этом знает.
   С этого времени Нана, действительно, зажила на широкую ногу: и в конюшне, и в кухне, и в доме состав прислуг был в полном комплекте. Зоя, имевшая главный надзор за всем, все устраивала, выходя с честью из самых неожиданных компликаций. Все было регулировано, как в театре, рассчитано, как в обширном правительственном механизме, -- и машина функционировала с такой точностью, что в течение первых месяцев не было ни толчков, ни несчастных случаев. Но Нана причиняла много беспокойства Зое своей неосторожностью и своими шальными выходками. Поэтому, мало-помалу, горничная распускалась, заметив к тому же, что наибольшую выгоду извлекала она именно, из неприятных пассажей, когда молодая женщина делала какую-нибудь глупость, которую нужно было поправить. Тогда на нее сыпались подарки, и она ловила червонцы в мутной воде.
   Однажды, утром, когда Мюффа оставался еще в комнате Нана, последняя, зайдя в уборную, встретила там молодого человека, дрожавшего от страха.
   -- Зизи! это ты? -- воскликнула она с удивлением.
   Действительно, это был Жорж. Увидев ее в рубашке с золотистыми волосами, распущенными по голым плечам, он бросился к ней на шею, покрывая ее поцелуями. Испуганно отбивалась она от него, шепча чуть слышно:
   -- Перестань, он там! Это глупо... А вы, Зоя, с ума сошли? Уведите его поскорее! Спрячьте его внизу, я постараюсь сойти.
   Зоя должна была вытолкать его вон. Внизу, в столовой, Нана, когда ей удалось спуститься к ним, принялась бранить их обоих. Зоя надула губы и ушла с недовольным видом, бормоча сквозь зубы, что она думала доставить ей удовольствие. Жорж смотрел на Нана полными глазами радостных слез. Теперь миновали скверные дни; мать позволила ему, наконец, уехать из Фондетт, полагая, что он уже образумился. Он же прямо с вокзала взяла фиакр, чтобы поскорее кинуться на шею своей милой. Он стал говорить, что теперь они заживут вместе, как там в Миньоте. Рассказывая о своих приключениях, он, совершенно против воли, протягивал вперед руки, испытывая непреодолимое желание прикоснуться к ней после целого года разлуки. Он засовывал ей руки в рукава, поднимаясь до самых плеч, лепеча:
   -- Ты, ведь, любишь меня по-прежнему, не правда ли?
   -- О, разумеется! -- отвечала она, легким движением освобождаясь от него. -- Но только ты упал точно снег на голову. А, ведь, ты понимаешь, миленький, что я не всегда могу принять тебя. Нужно быть умником.
   Жорж в восторге от свидания не обратил даже внимания на перемену обстановки. Теперь только он заметил это. Он взглянул на роскошную столовую с высоким роскошным потолком, драгоценными обоями и шкафом, сверкавшим серебряной утварью.
   -- О, понимаю! -- печально сказал он.
   Она объяснила ему, что он никогда не должен являться по утрам. После обеда -- сколько угодно; от четырех до шести. Это были ее приемные часы. Но он продолжал смотреть на нее вопросительно умоляющим взглядом, не смея ничего просить громко. Тогда она наклонилась к нему и, нежно поцеловав его в лоб, прошептала:
   -- Веди себя хорошо, я сделаю все, что будет возможно.
   Но дело в том, что всякое чувство к нему уже исчезло в сердце Нана. Жорж казался ей очень миленьким мальчиком, ей приятно было иметь его своим товарищем, и только. Однако, являясь аккуратно каждый день в четыре часа, он имел такой несчастный вид, что она часто уступала его мольбам, пряча его по шкафам, дозволяя ему подбирать вокруг нее крошки ее красоты. Вскоре он сделался совершенно своим человеком в доме, проводя у Нана целые дни. Он всегда терся около ее юбок, как собачка Бижу, и, подобно этой же собачке, терпеливо дожидался гостинцев и ласк в часы одиночества и скуки.
   Без сомнения, m-me Гугон узнала, что сын ее снова попал в руки этой женщины, потому что, примчавшись в Париж, она обратилась за помощью к своему старшему сыну, капитану Филиппу, стоявшему тогда гарнизоном в Венсене. Жорж скрывался от своего старшего брата, потому что очень боялся его. Узнав о намерении матери, он пришел в отчаяние, опасаясь какой-нибудь насильственной меры с его стороны. А так как он ничего не мог скрыть от Нана, то вскоре он только и говорил с ней, что о своем старшем брате, -- неописанном верзиле, который не остановится ни пред чем.
   -- Ты понимаешь, -- повторял он, -- мамаша сама к тебе не придет, но она отлично может послать брата... О, я уверен, что она пошлет за мной брата!
   В первый раз Нана очень оскорбилась.
   -- Ну, хотела бы я посмотреть, как это он будет у меня хозяйничать! -- крикнула она. -- Пусть он себе будет хоть раз капитан, а Франсуа живо выпроводит его за дверь.
   Но потом, слушая ежедневно рассказы Жоржа все о брате, она начала, наконец, интересоваться этим молодым человеком, хотя никогда не видела его. Через неделю ора уже знала его как свои пять пальцев, -- это был рослый, веселый, чрезвычайно сильный молодец, немного резкий и даже грубоватый при этом множество интимных подробностей: волосы на руках, родимое пятнышко на плече. Однажды, находясь под влиянием образа этого человека, которого она собиралась вытолкать за дверь, она вскричала:
   -- Скажи, Жорж, что это твой брат не приходит? Он, видно, только хвастать горазд!
   На другой день, как раз в то время, когда Жорж сидел вдвоем с Нана, вошел Франсуа и спросил, прикажет ли барыня принять капитана Филиппа Гугона?
   Мальчишка побледнел, как смерть, лепеча:
   -- Я так и думал! Мамаша говорила со мной об этом сегодня утром.
   Он стал умолять Нана отказать брату. Но она поднялась, вся пылающая.
   -- Зачем? -- сказала она. -- Он подумает еще, что я его боюсь. Нет, мы лучше позабавимся... Франсуа продержите этого господина с добрых четверть часа в салоне, а потом проводите сюда.
   Она стала ходить по комнате в сильном возбуждении. Глаза ее сверкали. Она подходила то к зеркалу над камином, то к венецианскому трюмо и при этом то поправляла локон, то пробовала улыбку. Жорж, ни живой, ни мертвый, сидел на диване, трепеща при мысли об ужасной сцене, которая приближалась. Не переставая ходить, Нана бросала краткие фразы.
   -- Пусть походит немножко -- это его успокоят. Он думает, что попал к какой-нибудь... Салон ему протрет глаза... Смотри, смотри, голубчик... Это тебе внушит немножко уважения... Только этим и можно обуздать мужчин... Что? Прошло четверть часа? Нет, всего десять минут. О, еще много осталось.
   Ей не сиделось. Когда прошло четверть часа, Жорж должен был пройти в спальню. Ему нельзя было оставаться. Она заставила его поклясться, что он сойдет вниз и не будет подслушивать у двери: прислуга может заметить его, а это не хорошо. Выходя, Зизи осмелился пробормотать прерывающимся голосом:
   -- Не забудь -- он мой брат...
   -- Не беспокойся, -- отвечала Нана с достоинством, -- если он будет вежлив, я тоже буду с ним вежлива.
   Франсуа отворил дверь перед Филиппом Гугоном, одетым в штатское платье.
   Тем временем Жорж, повинуясь приказанию Нана, прошел на цыпочках в спальню и собрался идти в столовую дожидаться результатов свидания. Но звуки голосов удержали, его. Он колебался, полный невыразимой тоски. Ноги его подкашивались. Ему мерещились катастрофы, пощечины, что-нибудь ужасное, что навеки рассорит его с Нана. Поэтому, он не мог удержаться, чтобы не подойти к дверям и не приложить к ним уха. Сквозь дверь с толстой портьерой он очень мало мог расслышать. Однако ему удалось уловить несколько фраз произнесенных Филиппом с военной твердостью, -- фраз, среди которых ясно раздавались слова -- ребенок, семья, честь. У него забилось сердце от волнения, с каким он ожидал, что ответит его миленькая. Наверное, она бросит ему в лицо "неумытое рыло", или "убирайся к черту, я здесь хозяйка", или что-нибудь в этом роде. А между тем ничего не было слышно -- ни звука, ни дыхания, точно она умерла. Мало-помалу даже голос Филиппа делался все мягче и мягче, переходя в какой то шепот. Жорж недоумевал все больше и больше. Вдруг раздались странные звуки, окончательно сбившие его с толку: Нана рыдала! В одну минуту чувства самые противоположные охватили его душу: бежать? броситься в комнату и крикнуть Филиппу, что подло заставлять плакать женщину? Но как раз в это мгновение в спальню вошла Зоя. Сконфуженный, он отскочил от двери.
   Зоя спокойно принялась приводить в порядок белье в шкафу; он же, опершись головою об оконную раму, ждал, терзаемый сомнениями. После некоторой паузы Зоя спросила:
   -- Это ваш брат там с барыней?
   -- Да, -- отвечал Зизи прерывающимся голосом.
   Снова наступило молчание.
   -- И это вас беспокоит, м-ье Жорж?
   -- Да, отвечал он с таким же мучением.
   Зоя не торопилась. Она медленно сложила с дюжину салфеток, потом прибавила.
   -- Совершенно напрасно... Барыня все это уладит.
   Это было все, что они сказали друг другу. Но она не выходила. Около получаса возилась она в комнате, делая вид, что совершенно не замечает все возрастающего бешенства ребенка, изнемогавшего от мучений неизвестности. Он искоса посматривал на дверь; что бы они могли делать там так долго? Может быть, Нана все еще плачет? Этот грубый медведь, вероятно, надавал ей тумаков. Поэтому лишь только Зоя вышла из комнаты, он бросился к двери и приложил ухо к замочной скважине, и окончательно ошалел: ему послышался вдруг взрыв хохота, Нежный шепот, сдержанный смех женщины, которую щекочут. Впрочем, почти в ту же минуту Нана проводила Филиппа до лестницы, обменявшись с ним фамильярными и дружескими фразами.
   Когда Зизи решился, наконец, вернуться в салон, молодая женщина смотрелась в зеркало.
   -- Ну? -- спросил он, ошеломленный.
   -- Что "ну"? -- отвечала она, не оборачиваясь.
   Затем, небрежным тоном она прибавила:
   -- Какой вздор ты мне наговорил! Твой брат очень мил.
   -- Так, стало быть, все улажено?
   -- Разумеется, улажено! Что это, ты точно обиделся? Кажется, будто мы сейчас вцепимся друг в друга.
   Жорж все еще ничего не понимал.
   -- Мне показалось... мне послышалось, будто ты плакала.
   -- Плакала? я! -- воскликнула она, быстро оборачиваясь и смотря ему прямо в глаза. -- Тебе приснилось! С чего бы мне плакать?
   На этот раз ему пришлось смутиться, потому что она накинулась на него за то, что он ослушался ее приказаний и подслушивал за дверью. Но он отделался, солгав, что остался в комнате потому, что там уже была Зоя. Однако Нана все еще сердилась. Тогда он подошел к ней и, ласкаясь, спросил:
   -- Так, стало быть, мой брат...?
   -- Твой брат, голубчик, тотчас же понял, с кем имеет дело. Разумеется, если б я была какой-нибудь... его вмешательство было бы совершенно понятно: ты так молод, честь семейства... О, я совершенно понимаю эти чувства. Но одного взгляда было для него достаточно, чтоб понять... Он вел себя, как истинно светский человек, так что тебе теперь нечего бояться: он успокоит твою мамашу и все кончено.
   Затем, она прибавила со смехом:
   -- Впрочем, ты увидишь твоего брата здесь. Я его пригласила, он будет бывать.
   -- А! Он будет бывать, -- сказал Жорж, бледнея.
   Он ничего не прибавил, и о Филиппе не было больше речи. Нана стала одеваться, собираясь куда-то ехать. Они следил за ней своими большими печальными глазами. Конечно, он очень рад, что все так хорошо уладилось, потому что ему легче умереть, чем не видаться с Нана. Но в глубине души он чувствовал какую-то глухую боль и глубокую тоску, причину которой он еще сам не понимал и о которой никому не решился бы сказать. Никогда не мог он догадаться, каким образом Филиппу удалось успокоить мать. Три дня спустя она вернулась в Фондетты, -- совершенно довольная, наказав только Жоржу во всем слушаться Филиппа. В тот же вечер, сидя у Нана, Жорж вздрогнул, увидев входившего Филиппа. Но последний стал весело шутить, обращаясь с ним, как со школьником, которому он помог устроить маленькую шалость. У Жоржа сжималась грудь, он сидел, не смея пошевельнуться, краснея, как девушка при малейшем намеке. У него никогда не было товарищеских отношений с Филиппом, который был старше его пятнадцатью годами, и он боялся его как отца, от которого скрывают мелкие грешки. Ему было и неловко, и стыдно смотреть, как Филипп так свободно обращался с Нана, -- болтал, хохотал, отдаваясь веселью со всей беззаботностью здорового общительного человека. Однако, мало-помалу, Зизи привык к нему, потому что Филипп стал являться почти каждый день.
   В эту пору у Нана не было ни одного желания, ни одного каприза, которого бы все наперерыв не спешили удовлетворить. Это было, как бы, вечное новоселье, вечные именины или ярмарка в роскошном отеле среди толпы мужчин.
   Однажды, после обеда, как раз в то время, когда у Нана сидел Жорж с Филиппом, к ней зашел в неурочный час граф Мюффа с билетом на первое представление какой-то новой пьесы. Узнав от Зои, что у Нана гости, он ушел, не повидавшись с нею, но передав билет горничной. В своей слепой вере в нее, он любил держать себя со скромностью светского человека, безусловно исполняя все свои обязательства. Но когда он вернулся к ней вечером, Нана встретила его с гневным видом оскорбленной женщины.
   -- Милостивый государь, я не дала вам никакого права оскорблять меня, ко мне можно зайти во всякую пору -- понимаете? Когда я дома, покорнейше прошу вас входить, как и все.
   Граф вытаращил глаза.
   -- Но, моя милая... -- пытался он оправдаться.
   -- Вы не вошли, потому что у меня были гости? -- продолжала она еще резче. -- Да, гости, мужчины. Что же, выдумаете, я делала с ними? У вас нет такта, сударь. Напускать на себя вид скромного любовника -- это значит указывать пальцем на женщину. А я не хочу, чтобы на меня указывали пальцем.
   Он с трудом вымолил прощение. В глубине души он был совершенно счастлив. Такими-то сценами она делала его податливым и покорным. Давно уже заставила она его терпеть Жоржа, ребенка, забавлявшего ее. Теперь ей хотелось сделать тоже относительно Филиппа, с которым граф был, впрочем, знаком. Однажды они оба обедали у нее, причем граф был очень любезен и, отведя молодого человека в сторону, расспрашивал о здоровье доброй мадам Гугон. Исполняя желание Нана, он всегда держал себя у нее, как простой гость, что избавляло его от многих неприятностей пред людьми, которых он принимал у себя по четвергам. С этого времени оба Гугона, Вандевр и Мюффа открыто сделались друзьями дома и совершенно мирно пожимали друг другу руки. Так было удобнее. Один Мюффа не решался еще бывать у Нана слишком часто и сохранял церемонный вид человека, явившегося в дом с первым визитом. По ночам, оставаясь наедине с Нана, он любил болтать об этих господах, в особенности о Филиппе, который, по его мнению, был олицетворением честности я благородства.
   -- Да, все они очень милы, -- отвечала Нана, -- но это потому, что они понимают, с кем имеют дело: одно слово, и я вышвырну их всех за дверь!
   Однако, не смотря на всю роскошь своего отеля, Нана просто умирала в нем со скуки. У нее не было отбою от поклонников, а денег было столько, что они валялись у нее даже в туалетных ящиках, вместе с гребешками и щетками: это ее не удовлетворяло, она ощущала какую-то пустоту, нагонявшую на нее зевоту. Жизнь ее текла с утра до вечера праздно, однообразно, представляя монотонное повторение одних и тех же мелочей. Завтрашний день для нее не существовал. Она совершенно не думала о будущем, живя как птичка, веря, что ее накормят и готовая заснуть на первой попавшейся ветке. Эта уверенность в том, что ее всегда будут кормить, была причиной того, что по целым дням она валялась на кушетке без малейшей мысли в голове, точно утопая в этой безграничной лени и в этой монастырской покорности своей судьбе. Мало-помалу, она совершенно разучилась ходить, потому что всегда только выезжала. К ней вернулись ее детские привычки: по целым часам целовала она Бижу или убивала время самым глупым образом, поджидая своих поклонников, которых она терпела с усталым и снисходительным видом. Среди этого полного равнодушия к самой себе она сохраняла только заботу о своей красоте. Она вечно рассматривала, мыла, душила себя повсюду, с гордым сознанием, что может во всякую минуту предстать совершенно обнаженной пред кем бы то ни было, не краснея.
   Нана вставала около десяти часов. Бижу -- маленькая шотландская собачка, спавшая вместе с ней, будила ее, принимаясь лизать ей лицо. Минут десять она играла с ней, заставляя бегать по всему своему телу, что очень раздражало графа, если он при этом присутствовал. Затем, соскочив с кровати, Нана переходила в уборную, где брала ванну. Часов в одиннадцать приходил Франсис слегка убрать ей волосы перед сложной вечерней уборкой. За завтраком обыкновенно присутствовала m-me Малуар, потому что Нана не могла есть одна. Почтенная кумушка, привыкнув к пышности обстановки, не обращала уже на нее ни малейшего внимания и вполне возвратилась к своим старым привычкам: по утрах она появлялась в чудовищных шляпках из своего неведомого убежища, а вечером снова погружалась в свой таинственный мир, которых, впрочем, никто не интересовался. Но самым трудным для Нана временем, которое ей не всегда удавалось убить, это были два или три часа, отделявшие завтрак от вечернего туалета. Обыкновенно она предлагала своей старой приятельнице сыграть в безик, иногда читала "Фигаро", потому что ее интересовали отголоски театров, преступлений и светских скандалов. Иногда, даже случалось, что она раскрывала книжку, так как считала себя любительницей литературы. У нее была даже своя библиотечка из романов, преимущественно, нравоучительных и сантиментальных. За туалетным столиком просиживала она, обыкновенно, часов до пяти слишком. Только после этого, она оживлялась и выходила из полудремоты, выезжала или принимала у себя целую толпу мужчин, ухаживавших за нею. Часто она обедала в городе и ложилась очень поздно, чтобы проснуться на другой день с тою же усталостью и начать тоже однообразное существование.
   Главным развлечением Нана была поездка в Батиньоль к маленькому Луизэ. Недели по две она не вспоминала о нем, потом ею вдруг овладели припадки материнской нежности: она бегала -- к сыну пешком, скромно, как добрая мать, принося с собой больничные подарки, вроде табака для тетки, апельсин и бисквит для ребенка. Иногда, она заезжала к тетке после прогулки в Бульонском лесу, в своем ландо и великолепном наряде, приводившими в волнение весь околоток.
   С тех пор, как племянница "попала в знать", как выражалась m-me Лера, последняя не знала меры своей гордости. Она редко бывала у племянницы на улице Вильер, говоря, что там не ее место, но, за то, она царила на своей улице. M-me Лера была совершенно счастлива, когда Нана приезжала в десятитысячных платьях и на другой день показывала всем соседям ее подарки, говоря, при этом, цифры, от которых те разевали рот. Обыкновенно Нана посвящала семье воскресенья, и если в этот день Мюффа или кто-нибудь другой приглашали ее, она отвечала с улыбкой добродетельной матери семейства, что не может, потому что обедает у тетки и хочет навестить своего малютку. Однако бедняжка Луизэ был постоянно болен. Ему пошел уже третий год. Он сильно вырос, но у него была экзема на затылке, и теперь в ушах образовывались отложения, что заставляло опасаться костоеды в черепе. Глядя на его бледное, покрытое желтыми пятнами личико и на худенькое, дряблое тельце, Нана часто делалась задумчивой. Болезнь эта крайне удивляла ее: что бы могло быть с этим херувимчиком, раз она, его мать, всегда так здорова?
   В те дни, когда ребенок не занимал ее, Нана снова погружалась в шумливое однообразие своей повседневной жизни: прогулки в Бульонском лесу, первые представления, обеды и ужины в maison d'or, английском кафе, затем посещение всех публичных гуляний, всех зрелищ, на которые собиралась толпа: мабиля, смотров, скачек. Но повсюду сохраняла она свой усталый, апатичный вид, несмотря на множество сердечных капризов, каждый раз, как она оставалась одна, она потягивалась с выражением бесконечной усталости и пресыщения. Но уединение тотчас же нагоняло на нее тоску, потому что ей приходилось оставаться лицом к лицу со своей внутренней пустотой. Чрезвычайно веселая в обществе по натуре и по ремеслу, оставаясь одна, она становилась мрачной, резюмируя всю свою жизнь одним восклицанием, беспрерывно возвращавшимся на ее уста:
   -- Ах, как мужчины мне надоели!
   Однажды, возвращаясь в своем ландо с одного концерта, Нана увидела на тротуаре улицы Монмартр женщину в истоптанных и вымокших ботинках, грязных юбках и сплюснутой от дождя шляпке. Она тотчас же узнала ее.
   -- Остановитесь, Карл! -- крякнула она. Затем, обращаясь к женщине, принялась звать ее:
   -- Сатэн, Сатэн!
   Прохожие оборачивали головы; вся улица стала смотреть на них. Сатэн подошла, испачкавшись еще больше о колеса экипажа.
   -- Полезай ко мне, голубушка, -- спокойно сказала Нана, не обращая никакого внимания на публику.
   И она увезла с собой, в своем светло-голубом отделанном серебром ландо, грязную отвратительную Сатэн, касаясь ее лохмотьев своим шелковым платьем. Прочие улыбались, глядя на достойную мину кучера.
   С этого времени у Нана явилась своя страсть. Сатэн сделалась ее пороком. Она водворила ее в своем доме, обмыла, одела и в течение трех дней та рассказывала ей о своем пребывании в Сен-Лазаре, о поганых полицейских, посадивших ее на желтый билет и т. д. Нана приходила в негодование, утешая ее, обещая, что она ее выручит, хотя бы для этого нужно было явиться к самому министру. А пока торопиться нечего, никто не явится за ней сюда, она может быть спокойна!
   Но на четвертый день, рано утром, Сатэн исчезла. Никто не видел, как она ушла. Она убежала -- в своем новом платье, почувствовав потребность подышать свежим воздухом и томимая тоской по своем тротуаре.
   В этот день в доме была настоящая буря. Вся прислуга ходила, опустив нос, не смея говорить громко. Нана чуть не побила Франсуа за то, что тот не загородил Сатэн дорогу. Впрочем, она старалась успокоиться, называя Сатэн поганой вороной, повторяя, что теперь она будет знать, что значит подбирать из грязи такую дрянь. После, обеда она заперлась в своей комнате, и Зоя слышала, что она плачет. Вечером, хотя у нее были Жорж, Филипп, Вандевр и другие, она вдруг приказала запреть лошадей. Этим господам пусть скажут, что они могут обедать и без нее, если им угодно: ее малютка внезапно заболел, она поехала к тетке. Ей пришло в голову, что Сатэн должна быть у Лауры и она приказала кучеру ехать туда, но вовсе не для того, чтоб увезти эту дрянную девчонку к себе, а чтобы дать ей добрую пощечину. Действительно, Сатэн обедала за маленьким столиком с m-me Робер. Увидав Нана, она принялась хохотать. Задетая за живое, Нана не стала делать сцен; напротив, она приняла вид самый скромный и покорный и, перепоив шампанским пять или шесть столов, тихонько увезла Сатэн, воспользовавшись минутным отсутствием m-me Робер. Только уже сидя в экипаже, она укусила ее, пригрозив, что в другой раз она ее убьет.
   С этого времени подобные проделки стали повторяться очень часто. Двадцать раз Нана должна была гоняться за этой ветреницей, которая исчезала внезапно, скучая в богатом доме. Нана, с яростью обманутой женщины, готовилась побить m-me Робер; она даже думала вызвать ее на дуэль, находя, что одна из них лишняя. Теперь, отправляясь к Лауре, она надевала платье с открытым лифом, украшала себя бриллиантами и нередко приглашала с собою Луизу Виолон, Марию Блонд, Тотон Нэнэ, тоже в богатых нарядах. В трех валах Лауры, при желтом свете газа, эти дамы забавлялись удивлением молоденьких девушек, смотревших на них с завистью. В такие дни Лаура, затянутая в корсет и сияющая от удовольствия, награждала своих посетителей еще более сочным поцелуем. Сатэн после всех этих историй оставалась невозмутимой, сохраняя все то же выражение девственного спокойствия в своих голубых глазах. После нападок этих двух женщин, которые терзали и мучили ее, она только замечала, что все это смешно, и было бы гораздо лучше, если бы они пришли к какому-либо соглашению. За что им нападать на нее? Она не может разорваться пополам, несмотря на все свое желание быть им приятною. Однако, в конце концов, Нана одержала верх, благодаря ласкам и подаркам, которыми она осыпала Сатэн.
   M-me Робер мстила ей тем, что писала грязные анонимные письма любовникам своей соперницы.
   С некоторого времени граф Мюффа казался озабоченным. Однажды утром, сильно взволнованный, он показал Нана анонимное письмо, в котором ее обвиняли в том, что она обманывает графа вместе с Вандевром и братьями Гугон.
   -- Это ложь! это ложь! -- воскликнула она энергично с несомненной искренностью в голосе.
   -- Ты клянешься? -- спросил Мюффа, значительно успокоенный.
   -- О, конечно, чем тебе угодно... Клянусь головою моего сына.
   Но письмо было длинное. Далее в нем рассказывали про ее отношения к Сатэн в самых постыдных выражениях. Прочитав письмо, Нана улыбнулась.
   -- Теперь я знаю, кто это написал, -- заметила она просто.
   Когда Мюффа стал ее допрашивать, ожидая опровержений, она спокойно продолжала:
   -- Это, друг мой, до тебя не касается... Какое тебе дело?
   Он не отрицал. Он пришел в негодование. Но она только пожала плечами. Откуда он свалился? Все так поступают, она назвала нескольких приятельниц и клялась, что тоже делают многие из великосветских дам.
   -- Что неправда, то неправда. Он сам только что видел ее негодование по поводу намеков об ее отношениях к Вандевру и Гугонам. За это он, конечно, мог бы даже убить ее. Но зачем ей скрываться в том, что не имеет никакого значения? Она все повторяла:
   -- Какое тебе дело до этого, ты сам подумай?
   Но так как Мюффа все еще сердился, то она резко заметила:
   -- Впрочем, друг мой, если ты не доволен, дело очень просто... Ты можешь удалиться. Двери отворены... Или бери меня такою, какая я есть. Он опустил голову... Это была его первая подлость. Но, в сущности, он остался доволен клятвой молодой женщины. Однако, с этого дня Нана, узнав свою власть, перестала его щадить. Сатэн открыто поселилась в ее доме, на таких же правах, как остальные господа. Вандевр без анонимных писем все отлично понял. Он, шутя, ссорился с Сатэн из ревности, а Филипп и Жорж обращались с ней, как с товарищем, отпуская при ней самые плоские остроты. Однажды вечером, когда Нана отправилась, искать Сатэн, а не находя ее, зашла обедать в Лауре, она встретила там Дагенэ. Хотя он я остепенился, но влечение его к пороку было так сильно, что он по временам посещал темные закоулки Парижа, в надежде никого не встретить.
   Увидев Нана, он почувствовал досаду. Но отступать он не хотел. Поэтому он подошел, улыбаясь, и спросил, не дозволит ли она ему обедать за ее столом. Видя, что он шутит, Нана приняла холодный вид и отвечала сухо:
   -- Садитесь, где угодно. Мы в общественном месте. Начатый таким тоном разговор не клеился. Но за десертом Нана, скучая и желая пококетничать, облокотилась локтями на стол и обратилась к нему на "ты":
   -- Ну, а когда же твоя свадьба, голубчик? Подвигается ли дело?
   -- Не очень-то, -- признался Дагенэ.
   Действительно, когда он совсем было решился обратиться с предложением к Мюффа относительно его дочери, он заметил такую холодность со стороны графа, что счел благоразумнее воздержаться. Он считал это дело проигранным. Нана пристально смотрела на него своими светлыми глазами, поддерживая рукою подбородок. Лицо ее выражало насмешку.
   -- А! так я плутовка? -- продолжала она немедленно, -- надо вырвать из моих когтей будущего тестя... Знаешь ли, говоря правду, для человека пожившего ты таки довольно глуп. К чему сплетничать на меня человеку, который меня обожает и мне все передает?.. Слушай, если я только захочу -- твоя свадьба устроится.
   При этих словах он почувствовал себя хорошо; когда он сел возле нее, у него возник целый план действий, основанный на покорности. Быть может, он еще успеет исправить свою ошибку. Однако он продолжал шутить, не желая придавать разговору серьезного оборота; он надел перчатки и по всем правилам этикета просил у Нана руки Эстели де-Бевиль, дочери графа Мюффа.
   Нана весело расхохоталась. О, на него сердиться невозможно. Своим успехом у дам Дагенэ был обязан своему голосу; мягкому и гибкому, за который он получил от девиц прозвище Бархатные уста. Все уступали ему, благодаря его симпатичному голосу. Он знал свою силу и убаюкивал Нана целым потоком слов, передавая ей бесконечные рассказы. Когда они вышли из-за стола, она покорно опиралась на его руку, краснея от удовольствия. Погода была хорошая, поэтому она отослала свою карету, проводила его пешком до дому и, конечно, зашла к нему. Через два часа, готовясь уходить, она сказала:
   -- Так ты, Мими, желаешь этой свадьбы?
   -- Конечно, -- проговорил он, -- это лучшее, что я могу сделать... Ты знаешь, что денег у меня нет.
   Она ему велела застегнуть себе ботинки. После некоторого молчания она прибавила:
   -- Ну, что-ж, я согласна устроить это... Я тебе помогу... Правда, она суха, как щепка, эта барышня. Но если вам это на руку... О, у меня доброе сердце, я улажу это дело.
   Затем, она прибавила со смехом:
   -- Только что ты мне дашь за это? В припадке благодарности, он кинулся ее целовать. Она, смеясь и уклоняясь, воскликнула:
   -- А, я знаю! За мои хлопоты я хочу, чтоб ты зашел ко мне в день твоей свадьбы. Понимаешь?
   -- Конечно, конечно, -- отвечал он, смеясь еще громче.
   Эта сделка их очень забавляла. Вся эта история им очень нравилась. Нана окончила свой туалет только через час. Дагенэ проводил ее до фиакра.
   Как раз на другой день у Нана был обед; впрочем, это был обычный обед по четвергам, на котором присутствовали Мюффа, Вандевр, братья Гугоны и Сатэн. Граф приехал рано. Ему нужно было 80,000 франков, чтобы разделаться с некоторыми из кредиторов Нана и подарить ей сапфировый убор, которым она бредила несколько дней. Так как он за последнее время сильно урезал свое состояние и не решался продавать свои владения, то он искал кредитора.
   По совету Нана, он обратился к Лабордэту, но последний, находя это дело ему не по силам, предложил переговорить с парикмахером Франсисом, который охотно устраивал эти дела. Граф согласился на предложение этих господ из желания скрыть свое имя; оба посредника, доставившие ему деньги, обязались ни в каком случае не пускать векселя в обращение.
   Что же касается до огромных процентов в 20 тысяч франков, то они свалили всю вину на мерзавцев ростовщиков.
   Когда Мюффа явился, Франсис оканчивал прическу Нана. Лабордэт находился тоже в уборной, как свой человек, при котором не стесняются. При появлении графа, он осторожно положил толстый пакет банковых билетов на край умывальника. Нана предлагала Лабордэту остаться обедать; он отказался, говоря, что взялся показывать Париж какому-то знатному иностранцу. Однако он согласился исполнить поручение графа: сходить к ювелиру и взять сапфировый убор, который он хотел подарить молодой женщине. Не прошло двадцати минут, как Жюльен таинственно вручил графу футляр от ювелира.
   В этот вечер, за обедом, Нана была в возбужденном состоянии. Ее раздражала мысль, что все 80,000 фр. перейдут в руки негодяев-поставщиков. Это ее возмущало. С самого начала обеда, в зале, великолепной сиявшей серебром и хрусталем, она завела речь о чувстве и превозносила счастье бедности. Мужчины были во фраках, сама она была в белом атласном платье, Сатэн более скромно -- в черном шелковом с золотым сердечком на шее, -- подарок ее милой подруги.
   Гостям прислуживала с достоинством Жюльен и Франсуа с помощью Зои.
   -- Конечно, мне было весело, когда у меня не было ни копейки, -- повторяла Нана.
   Она посадила возле себя графа Мюффа по правую, а Вандевра по левую сторону; но она на них и не смотрела, занятая всего больше Сатэн, которая сидела между Филиппом и Жоржем.
   -- Не так ли, кошечка моя, -- повторяла она поминутно. -- Помнишь, как мы, бывало, хохотали, когда еще детьми ходили в пансион Жосс на улице Полонсо?
   Подали жаркое. Обе женщины пустились в воспоминанья. К ним по временам возвращалась потребность поднимать всю грязь своей молодежи. Это бывало всегда в присутствии мужчин, самых близких их знакомых; тут ими овладевало какое-то бешеное желание дать им понять, среди какого навоза они выросли. Господа слегка бледнели, видимо стесняясь. Филипп и Жорж старались смеяться, Вандевр нервно подергивал бороду, Мюффа удваивал свою важность.
   -- Ты помнишь Виктора? -- воскликнула Нана. -- Вот был испорченный ребенок; он всегда уводил девочек в погреб.
   -- Конечно, помню, -- отвечала Сатэн. -- И очень хорошо помню большой двор у тебя. Там был консьерж с метлой...
   -- Мадам Бош; она уже умерла.
   -- И я еще помню вашу лавку... Помнишь, я раз пришла к тебе играть, а твой отец вернулся пьяный, совсем пьяный!
   В эту минуту Вандевр попытался переменять разговор. Он прервал воспоминания собеседниц.
   -- Послушайте, трюфели очень вкусны, дайте-ка мне еще. Они превосходны... Те, которые подавали у графа Корбреза, куда хуже.
   -- Жюльен, о чем вы думаете? -- грубо заметила Нана, оборачиваясь. -- Подайте еще трюфелей.
   Затем она продолжала:
   -- Отец был слаб. От того то все пошло к черту. Ты представить себе не можешь, чем все это кончилось. Тряпичники лучше жили, чем мы. Да, могу сказать, что я всякие виды видела и только удивляюсь, как я не подохла.
   На этот раз Мюффа, играя ножом, раздражительно заметил:
   -- Все, что вы рассказываете ни сколько не весело.
   -- Что? Не весело? -- воскликнула она, устремляя на него сверкающий взгляд. -- Еще бы!.. Вы должны бы были принести нам хлеба, голубчики. Вот что. Я человек прямой и называю вещи по имени. Мать была прачка, а отец пил и умер от пьянства. Если вам это не нравится, если вы стыдитесь моего происхождения...
   Все стали протестовать. С чего она это взяла? Ее семью все уважают. Но она продолжала:
   -- Если вы стыдитесь моей семьи, так оставьте меня! я не из тех, которые отказываются от отца и матери... Меня надо брать такою, какова я есть.
   Они ее так и брали, со всей семьей и всем прошедшим. Все четверо, опустив глаза, приняли покорный вид. Она теперь топтала их в грязи улицы Гут-Дор с полным увлечением и сознанием своей власти. Продолжая говорить на эту тему, она в заключение заметила, что никогда ей не будет так весело, как прежде. Напрасно на нее тратят целые состояния, строят ей дворцы, она всегда будет жалеть то время, когда грызла яблоки. По ее мнению, деньги эти -- идиотская штука, годная для поставщиков. В заключение она выразила сентиментальное желание вести простую жизнь со спокойным сердцем. В эту минуту она заметила, что Жюльен ждет чего-то с пустыми руками.
   -- Чего вы стоите? -- воскликнула она. -- Подавайте шампанское! Чего вы уставились на меня, как гусь?
   Во время всей сцены прислуга оставалась неподвижной, делая вид, что ничего не слышит. Жюльен, не говоря ни слова, стал разливать шампанское. К несчастью, Франсуа, подавая фрукты, уронил несколько яблок на стол.
   -- Разиня! -- воскликнула Нана.
   Франсуа пытался было объяснить, что не он виноват, а Зоя, которая раскладывала фрукты.
   -- Ну, так Зоя индейка, -- сказала Нана.
   -- За что же... -- проговорила горничная обиженным тоном.
   На этот раз барыня сухо и повелительно заметила:
   -- Довольно!.. Уходите! Вы нам больше не нужны.
   Эта расправа ее успокоило. После этого, она стала очень мила и любезна. За десертом было очень весело, гости угощали друг друга. Граф даже во время шуток сохранял официальный вид и только улыбался с важностью. Сатэн в это время, очистив грушу, стала позади Нана и, облокотившись ей на плечо, шептала что-то на ухо и громко хохотала. Последним кусочком груши она поделилась с Нана, вложив ей в рот этот кусочек кончиком зубов. Таким образом, шутя и играя, они принялись целоваться. Господа стали протестовать. Вандэвр спросил, не надо ли выйти. Филипп просил их не стесняться. Жорж, взяв Сатэн за талию, усадил ее на свое место.
   -- Как вы нелюбезны! -- заметила Нана, -- вы ее, бедняжку, заставляете краснеть... Не обращай на них внимания, душа моя; пусть себе болтают. Это наше дело.
   Обращаясь к Мюффа, который сохранял свой важный вид, она спросила:
   -- Не правда ли, друг мой?
   -- Да, конечно, -- проговорил он, кивая головой.
   Никто ничего не возражал. Среди этих господ, представителей великих и знатных имен, эти две женщины царили с беспокойным презрением. Кофе пили в маленьком салоне. Две лампы освещали мягким светом розовые обои и золотые безделушки. Неопределенный свет, падавший на эти бронзы и фаянсы, играл и переливался в серебряных инкрустациях, золотых багетах и на шелковых тканях. Огонь в камине погашен; в комнате было довольно жарко, благодаря спущенным гардинам и драпри. В этой комнате, где все напоминало о присутствии Нана -- брошенные перчатки, забытый платок, открытая книга, запах фиалок, царствовал беспорядок, особенно лишний среди всей этой роскоши. Широкие кресла и глубокие диваны манили к забытью и сладкой лени.
   Сатэн, войдя в комнату, расположилась на диване возле камина. Она закурила папироску. Вандевр принялся с ней шутить, по обыкновению объявляя ей, что он ей пришлет своих секундантов, если она будет отвлекать Нана от исполнения ее обязанностей.
   К нему присоединились Филипп и Жорж; они дразнили ее и щипали так сильно, что она закричала:
   -- Голубка! вели им отстать! Они все ко мне пристают.
   -- Послушайте! оставьте ее, наконец, -- заметила Нана серьезно. -- Вы знаете, я не люблю, когда к ней пристают... А ты, котенок, зачем ты к ним лезешь, когда ты знаешь, что они такие несносные.
   Сатэн, краснея и показывая язык, ушла в уборную, где горел газ под матовым колпаком. Уборная мраморной белизной виднелась в отворенную дверь. Тогда Нана, в качестве хозяйки дома, завела разговор со своими четырьмя гостями. Она недавно прочла роман, о котором много говорила; это была история проститутки; Нана возмущалась этой книгой; она находила, что все это ложь и выражала негодование и отвращение к этой безобразной литературе, которая стремится изображать природу, как будто возможно обо всем говорить, все показывать; книга не для того ли написана, чтобы приятно было проводить время. Относительно драм и романов, Нана имела определенные понятия; она предпочитала произведения трогательные и благодарные, которые располагают в мечтательности и возвышают душу. Когда разговор коснулся событий, волновавших в то время Париж, предвестников восстания в виде зажигательных статей и шумных сходок по вечерам, где призывали народе к оружию, Нана разразилась бранью против республиканцев. Что им надо, этим грязным людям, которые никогда не моются? Разве народ не счастлив, разве император не сделал для него все возможное? Народ -- это грязь; она его знает и может о нем говорить... Забыв о почтении, которое она требовала для маленького мирка на улице Гут-Дор, она нападала на народ с отвращением и ужасом. В этот день она прочитала в "Фигаро" отчет о каком-то заседании и хохотала до упаду, потому что в нем передавали арго, на котором выражался какой-то пьяница, за что его вывели из залы.
   -- О, эти пьяницы, -- прибавила она с отвращением. -- Нет, знаете ли, республика была бы великих несчастьем для всех... Да сохранит Господь императора на долго.
   -- Бог, да услышит вас, моя милая, -- отвечал важно Мюффа. -- Не бойтесь, император стоит крепко.
   Графу было приятно слышать от нее такие благонамеренные мнения. В политике они были совершенно одинаковых воззрений, но граф старался еще более укрепить в ней преданность к императору. Вандевр и капитан Гугон точно также поднимали на смех этих крикунов, которые удирали при первом появлении штыка. Жорж в этот вечер был мрачен и бледен.
   -- Что это сегодня сделалось с Зизи? -- спрашивала Нана, заметив его грустный вид.
   -- Со мной? ничего, -- проговорил Жорж.
   Но он страдал. Он видел, как Филипп, выйдя из-за стола, смеясь, взял Нана за руку; таким образом, теперь рядом с ней сидел Филипп, а не он. Его сердце болезненно сжималось, хотя он сам не знал -- почему. Конечно, между Филиппом и Нана ничего не было; ему это казалось невозможным скорее земля могла разверзнуться под его ногами; однако, он не мог видеть равнодушно, как они сидели рядом; самые мрачные мысли, в которых он стыдился отдать себе отчет, душили его, и он продолжал страдать. Он, который смеялся над Сатэн, выносил сперва Стейнера, затем Мюффа и всех остальных, он возмущался и приходил в ярость при мысли, что Филипп может тронуть его возлюбленную.
   -- Слушай, возьми к себе Бижу, он мне мешает, -- сказала Нана, желая утешить его, причем передала ему спящую собачку.
   Жорж тотчас же повеселел, взяв из ее рук это теплое животное.
   Разговор коснулся значительного проигрыша Вандевра в императорском клубе. Мюффа, который не играл, очень удивлялся. Вандевр говорил смеясь, что он смерти не боится; главный вопрос в том, чтобы умереть хорошо. Он этим намекал на свое разорение, о котором уже начинали говорить. С некоторого времени Нана заметила, что он стал раздражителен, морщины появились вокруг рта, и глаза горели лихорадочным блеском. Однако он старался сохранять аристократическое спокойствие и изящество, хотя по временам его голова кружилась от бессонных ночей, проведенных за картами с женщинами. Однажды, он напугал Нана, сказав ей, что когда он прокутит все состояние, то сожжет себя в конюшне вместе со своими лошадьми.
   Все свои надежды он возлагал на лошадь по имени "Люзиньян", которую готовил для парижских призов. Прокутив свою последнюю ферму и свой лес, он жил только надеждой на эту лошадь; весь его кредит основывался на ней; даже все требования Нана он откладывал до июня, если "Люзиньян" выиграет.
   -- Ба! -- возражала Нана, шутя, -- почему ему не бросить несколько тысяч золотых, если он может все выиграть на скачках.
   Он отвечал легкой и таинственной улыбкой. Затем, он вскользь заметил:
   -- Кстати, я позволил себе дать ваше имя одной из моих лошадей... Нана, Нана, это звучит хорошо. Вы не сердитесь?
   -- Сердиться? За что, -- спросила она, в сущности, очень довольная.
   Разговор продолжался. Говорили о чьей-то казни, на которой молодая женщина желала присутствовать, как вдруг на пороге появилась Сатэн и позвала Нана жалобным голосом. Нана тотчас же встала, оставив гостей докуривать свои сигары, развалившись в кресле и обсуждая ответственность убийцы в случае совершения преступления в нетрезвом виде. В уборной Зоя, сидя на стуле, плакала горько, несмотря на старания Сатэн успокоить ее.
   -- Что случилось? -- спросила Нана с удивлением.
   -- Ах, милая, утешь ее, возразила Сатэн. Вот уже двадцать минут, как я ее уговариваю... Она плачет потому, что ты назвала ее индейкой.
   -- Да, барыня... это жестоко... очень жестоко... проговорила горничная, принимаясь рыдать еще сильнее, ее слезы тронули Нана. Она стала ее утешать. Когда та не унималась, она стала возле нее на колени и обняла ее за талью.
   -- Ну, что ты, глупенькая, я назвала тебя индейкой так, не подумавши. Почем я знаю! Я вспылила... Но, я виновата, успокойся.
   -- Я так люблю барыню... -- прошептала Зоя. -- После всего, что я сделала для нее.
   Нана поцеловала Зою и, чтоб загладить свою вину, подарила ей шелковое платье, почти новое. Этим всегда оканчивались их ссоры. Зоя, утирая слезы, уносила платье под мышкой. Она прибавила, что на кухне все очень огорчены, что Жюльен и Франсуа ничего не ели, гнев барыни отбил у них аппетит. Нана послала каждому по золотому в знак примирения. У нее было доброе сердце, она не могла видеть, когда кто-нибудь плакал.
   Нана готовилась вернуться в салон, довольная тем, что уладила это дело, как вдруг Сатэн, схватив ее за талью, шепнула ей что-то на ухо. Она жаловалась, обещая ее оставить, если эти господа будут продолжать дразнить ее. Она требовала, чтобы Нана их всех выпроводила на этот раз; это послужит им хорошим уроком, да к тому же так приятно остаться вдвоем наедине. Нана, в волнении, уверяла, что это невозможно.
   -- Я этого требую, слышишь!.. Сделай, чтоб они ушли, или я сбегу.
   Сатэн вернулась в салон и растянулась на диване у окна, не говоря ни слова. С широко раскрытыми глазами она следила за Нана и ожидала.
   Гости высказывались в это время против новых теорий криминалистов. Они утверждали, что если признать невменяемость поступков в некоторых патологических случаях, то преступников, вообще, придется рассматривать, как больных. Нана, утвердительно кивая головой, придумывала, каким бы способом лучше всего спровадить графа. Остальные уедут, но он наверно заупрямится. Действительно, когда Филипп встал, готовясь уходить, Жорж последовал за ним, заботясь только о том, что бы брат оставался после него. Вандевр медлил несколько минут, как бы желая убедиться, не уступит ли ему на этот раз Мюффа, но, увидав, что тот остается, на весь вечер, он не стал настаивать и раскланялся, как человек с тактом. Направляясь к двери, он заметил Сатэн, следившую за всеми пристальным взглядом и, сразу поняв в чем дело, шутово пожал ей руку.
   -- Ну, что? Мы больше не сердимся? -- произнес он. -- Ты меня простишь... Честное слово, ты шикарнее всех.
   Сатэн не удостоила его ответом. Она не сводила глаз с Нана и графа, которые остались одни. Граф, не стесняясь, подошел к Нана и стал целовать ей руки. Накануне еще он жаловался ей, что чувствует себя несчастным, жены никогда не бывает дома, а дочь с ним не говорит ни слова. Нана в таких случаях всегда давала ему хорошие советы. Мюффа и на этот раз принялся повторять свои жалобы.
   -- А что, если б ты твою дочь замуж отдал? -- спросила она его, вспомнив о своем обещании. Она тотчас же заговорила о Дагенэ. Граф был возмущен при одном имени этого человека. Никогда! После того, что он о нем слышал.
   Она приняла изумленный вид и засмеялась, обняв его.
   -- Ах! Можно ли так ревновать!.. Подумай только. Тогда я была сердита, потому что тебе наговорили обо мне много дурного. Но теперь меня бы это огорчило...
   В эту минуту она встретила взгляд Сатэн; она продолжала с беспокойством:
   -- Друг мой, надо устроить эту свадьбу; я не хочу мешать счастью твоей дочери... Ты никогда не найдешь для нее лучшей партии.
   Она принялась восхвалять Дагенэ. Граф снова взял ее за руки, он уже более не отказывался, обещая подумать об этом. Граф собирался уходить, но тут вспомнил о сапфировом уборе, который был у него в кармане; он вынул футляр и подал его Нана.
   -- Что это такое? -- спросила она. -- Ах! сапфиры!.. Это те самые. Как ты любезен!.. Скажи, пожалуйста, это именно те самые? В окне они катись красивее.
   Этим и ограничилась ее благодарность. Затем граф удалился. Выходя, он заметил Сатэн; он взглянул на обеих женщин и вышел, не сказав ни слова. Дверь за ним еще не затворилась, как Сатэн, схватив Нана за талью, принялась петь и танцевать. Затем, подбежав к окну, она сказала:
   -- Посмотрим, каков он на улице...
   На балконе в тени занавесей обе женщины прислонились к перилам. Пробил час. Улица Вилье, пустынная, виднелась перед ними с двойным рядом газовых фонарей; сильные порывы ветра с дождем проносились среди сырой мартовской ночи. Незастроенные пространства выступали среди мрака в виде темных пятен; леса строящихся домов выделялись на темном небосклоне. Увидав Мюффа, который, сгорбившись, шел под дождем, по холодным и пустынным улицам нового Парижа; обе женщины громко расхохотались. Но Нана остановила Сатэн.
   -- Берегись, тут могут быть полицейские.
   Они перестали смеяться, следя в безмолвном ужасе за двумя черными фигурами, шедшими мерным шагом на противоположной стороне улицы. Среди окружавшей ее роскоши, Нана продолжала инстинктивно бояться полиции. Она не любила, когда в ее присутствии говорили о полиции, как не любят, когда говорят о смерти. Ей всегда делалось не по себе, когда полицейский, проходя мимо, устремлял на нее взгляд. С этими людьми никогда не знаешь, причем находишься. Они могли очень легко принять их Бог знает за кого, услыхав, что они громко хохочут в такую нору. Сатэн прижалась к Нана. Обеим было страшно. Однако они все еще не уходили, потому что их очень занял фонарь, мелькавший среди луж: это была тряпочница, собиравшая свою добычу по водосточным канавкам. Сатэн узнала ее.
   -- Да, ведь, это королева Помаре! -- воскликнула она.
   И между тем, как холодный ветер с дождем хлестал им в лицо, она рассказывала своей милой историю королевы Помаре. О, это была красавица из красавиц. Весь Париж бегал за нею. Сколько вельмож плясали по ее дудке, сколько плакало у нее на лестнице! Теперь она пьянствует. Работницы любят спаивать ее. Когда она ходит по улицам, мальчики бросают в нее камнями. Словом, кувырком полетела в грязь. Настоящая развенчанная королева. Нана слушала, похолодев от страха.
   -- Вот смотри! -- прибавила Сатэн.
   Она свистнула по-мужски. Тряпичница подняла голову и при желтом свете болтавшегося у нее на поясе фонаря, можно было разглядеть ее наружность. Это был комок лохмотьев, с посинелым морщинистым лицом, на котором виднелась дыра беззубого рта и красные воспаленные отверстия глаз. При виде этой ужасной старости куртизанки, свалившейся в помойную яму, в воображении Нана пронесся образ Шамонской Ирмы д'Англар, тоже некогда куртизанки, обремененной годами и почестями, поднимающейся на крыльцо своего замка, среди коленопреклоненной толпы. Сатэн все еще продолжала свистать, забавляясь тем, что старуха не видит ее.
   -- Перестань: полиция! -- прошептала Нана изменившимся голосом. -- Идем спать!
   Действительно, мерные шаги приближались, они заперли балкон. Войдя к себе, Нана остановилась на минуту у дверей своего салона, не узнавая его, точно это было незнакомое ей место. Здесь было так тепло и хорошо, что после уличного холода ей казалось, что она попала в рай. Нагроможденные богатства, старинная мебель, золотая парча и дорогие шелка, слоновая кость, фарфор -- все это тихо покоилось в розовом свете ламп.
   Весь дом дышал роскошью, великолепием, простором огромной столовой; скромностью широкой лестницы и комфортом мягких ковров и диванов. Это было как бы олицетворением самой Нана с ее ненасытной страстью всем обладать, чтоб все разрушить. Никогда так глубоко не ощущала она своей силы. Окинув медленным взглядом все свои владения, она произнесла с философской важностью:
   -- Как бы то ни было, нужно пользоваться всем, пока мы молоды!
   

XIII

   В воскресенье, в Булонском лесу, предстояли скачки на большой приз. Утром небо было пасмурно: солнце взошло, окруженное красным туманом; но к одиннадцати часам, когда, экипажи стали подъезжать к ипподрому, порыв южного ветра разогнал туман. Клочки сероватых облаков длинными прядями скользили по горизонту, а голубые промежутки все увеличивались и одержали, наконец, полную победу над облаками. Яркие солнечные лучи победоносно прорвались сквозь облака; все вдруг запылало, -- и зеленая мурава, и целое море пешеходов, всадников, экипажей и пустой пока еще ипподром с беседкой судей и правовым столбом, и таблицы с программой скачек, и пять симметричных павильонов, в несколько ярусов каждый, для избранной публики, расположенных в середине ограды, где находилась зала для взвешивания. Вокруг простиралась залитая полуденным солнцем, окаймленная маленькими деревцами, равнина, упиравшаяся западной своей стороною в лесистые холмы Сен-Клу и Сюрена, над которыми возвышался строгий профиль Мон- Валерьена.
   Нана, страстно интересовавшаяся скачками, как будто большой приз предстояло получить ей самой, пожелала занять место у самого барьера, как раз против призового столба. Она приехала очень рано -- одною из первых в своем ландо, отделанном серебром и запряженном a-la-Домон четверкой великолепных белых лошадей -- подарок графа Мюффа. Когда она проезжала со своими двумя форейторами и величественными лакеями на запятках, в толпе произошла толкотня, точно ехала королева. На ней были цвета лошадей Вандевра: белый с голубым. Костюм ее возбуждал настоящий фурор. Он состоял из маленького корсажа с тюником из голубого атласа, плотно охватившим ее стан и сбитым сзади в огромный пуф, обрисовавший ее бедра, что составляло смелое нововведение при господствовавшей тогда моде. Наряд ее дополнялся белым атласным платьем с такими же рукавами и широким белым шарфом через плечо.
   Все это было обшито серебряной бахромой, ярко блестевшей на солнце. Кроме того, чтоб больше походят на жокея, она надела маленькую, украшенную большим пером -- белую шапочку, из-под которой выбивались ее волосы, ниспадая длинной косой на спину, точно огромный хвост.
   Было половина двенадцатого. До начала скачек оставалось еще 4 часа. Когда ландо остановился у барьера, Нана расположилась в нем совершенно свобода, как у себя дома. Ей пришла фантазия привезти с собой Бижу и Луизэ. Собачка, зарывшись в ее юбки, дрожала от холода, не смотря на летний день; ребенок же, в своем изысканном наряде, походил на старика. Нана, не обращая внимания на соседей, громко разговаривала с Жоржем и Филиппом, сидевшими vis а vis на маленькой скамеечке, среда такой огромной массы букетов белых роз и незабудок, что видны были только их головы.
   -- Ну, я и прогнала его: он надоел мне хуже горькой редьки. Вот уже три дня, как мы в ссоре.
   Она говорила о Мюффа, скрывая, впрочем, истинную причину их первой ссоры. Дело в том, что как-то вечером он нашел в ее спальне мужскую шляпу. То был простой каприз; она зазвала к себе от скуки прохожего. Вместо того чтобы прибить ее, Мюффа упал на колени и поднял руки к небу в немом отчаянии, что все его верования рушились.
   -- Вы не можете себе представить, как он смешен, -- продолжала Нана, весело улыбаясь. -- Он ужасный ханжа. Каждый вечер, ложась спать, он молятся. Уверяю вас! Он думает, что я ничего не вижу, потому что ложусь раньше, чтоб не мешать ему; но я слежу за ним, он отвернется и начинает бормотать и креститься. Когда я просыпаюсь, то слышу сквозь сон, как он опять бормочет. Но всего досаднее, что стоит нам только поссориться -- он тотчас же к ногам. Я всегда была хорошей католичкой. Болтайте себе, что там хотите, а я, все-таки, буду верить, чему верю. Только он пересаливает: плачет, кажется. Третьего дня, например, с ним сделалась настоящая истерика. Я едва могла успокоить его...
   Она прервала свой рассказ восклицанием:
   -- Смотрите, вон идут Миньоны. Каково! даже с детьми. Смотрите, как они нарядились!
   Миньоны приехали в обыкновенном ландо, одетые как разбогатевшие буржуа. Роза, в сером шелковом платье, убранном воланами и красными бантами, улыбалась, глядя на радость Анри и Карла, сидевших на передней скамейке в широких школьных блузах. Но, подъехав к барьеру и увядав Нана, всю сиявшую в своей царственной роскоши, она сжала губы и отвернулась. Миньон, напротив, улыбаясь, поклонился Нана. У него было правило никогда не вмешиваться в женские ссоры.
   -- Кстати, -- сказала Нана, -- не знаете ли вы старичка, очень опрятно одетого, с испорченными зубами? Его зовут... м-сье Вено. Он был у меня сегодня утром.
   -- М-сье Вено! -- с изумлением воскликнул Жорж. -- Не может быть! Ведь это иезуит.
   -- Именно! я тотчас же догадалась. Ах, вы не можете себе представить, что у нас был е ним за разговор. Потеха, да и только. Он говорил мне о графе, о его испорченной семейной жизни, убеждал меня обратить его на путь истины. Впрочем, очень вежливый старичок. Постоянно улыбается. Я ответила ему, что сама от всей души желаю того же и что постараюсь помирить графа с женой... Я, ведь, говорю совершенно серьезно. Мне было бы чрезвычайно приятно, если б они помирились, а то бывают дни, когда мне, право, тошно!
   Заметив улыбку Филиппа и Жоржа, она пожалела, что высказалась, но она не совладала с собою. Вся скука, которую нагонял на нее Мюффа, прорвалась в этом невольном восклицании. Вдобавок граф в последнее время находился в денежных затруднениях, он сильно беспокоился, не имея чем заплатить Лабордэту по векселю.
   -- Смотрите, вот графиня, -- сказал Жорж, обводя глазами ложи.
   -- Где? -- спросила Нана. -- Ах, какие глаза у этого мальчика! Подержите мой зонтик, Филипп.
   Но Жорж, быстро наклонившись, схватил зонтик, прежде чем брат успел опомниться и, сияя от счастья, держал его в руке. Нана стала смотреть в огромный бинокль.
   -- А, вот она! -- сказала она. -- В ложе направо, около столба, не правда ли? Она в мальвовом, дочь в белом... Смотрите, к ним подходит Дагенэ.
   Тут Филипп заговорил о предстоявшем браке Дагенэ с этой жердью, Эстелыо. Все уже улажено и сделано оповещение в церкви. Графиня сначала была против, но Мюффа, как говорят, заставил ее согласиться. Нана улыбалась.
   -- Знаю, знаю, -- бормотала она. -- Что ж, очень рада. Поль этого вполне заслуживает.
   Затем, наклонившись к Луизэ, она проговорила:
   -- Тебе весело? Отчего же ты такой серьезный?
   Ребенок, как старик, смотрел вокруг, как будто предаваясь грустным размышлениям. Бижу, которого Нана сбросила с колен, дрожал у ног ребенка.
   Тем временем, публики все прибывало. Непрерывный ряд экипажей тянулся от заставы. Тут были и громадные омнибусы с пятьюдесятью пассажирами, приехавшими с Итальянского бульвара и восьмирессорные виктории, и жалкие извозчичьи кареты four-in-hand, и mail-coatch, управляемые господами на высоких скамеечках с лакеями позади, которые придерживали ящики с шампанским. Тут же неслись, гремя бубенчиками, английские кебы, сверкая полированной сталью огромных колес, и легкие tandem, изящные, как часовой механизм. От времени до времени проезжал всадник или торопливо прорывалась сквозь экипажи кучка пешеходов. Глухой грохот колес внезапно сменялся мягким гулом, как только экипажи съезжали с большой дороги на поляну. Тут слышен был только громкий говор толпы, крики, хлопанье бича. Каждый раз, как солнце выглядывало из-за облаков, золотистые лучи его играли на сбруе, на лакированных крыльях экипажей, на блестящих туалетах дам и на шляпах кучеров, сидевших со своими длинными бичами на высоких козлах.
   Лабордэт только что вышел из коляски, в которой он приехал вместе с Гага, Клариссой и Бланш де-Сиври. Он спешил пройти в ограду, где производилось взвешивание, но Нана послала Жоржа за ним. Когда тот привел его, она спросила смеясь:
   -- Почем я теперь?
   Она говорила о Нана, -- кобыле, той самой, которая два раза уже была позорно побита, я не явилась даже на скачки на приз Кара и общества промышленности, выигранный Лювивьяном, другою лошадью завода Вандевра. Люзиниян вдруг сделался общим любимцем: со вчерашнего дня за него ставили повсюду два против одного.
   -- По-прежнему стойте на пятидесяти, -- ответил Лабордэт.
   -- Черт побери, мало уже за меня дают! -- заметила Нана, очень забавлявшаяся этой шуткой. -- В таком случае мне себя не надо. Благодарю покорно. На себя не поставлю ни одного луи.
   Лабордэт, очень торопившийся, ушел. Но Нана снова подозвала его, чтоб спросить у него совета. Его связи в мире берейторов и жокеев были известны; кроме того, он обладал специальными сведениями о каждой лошади. Его предсказания постоянно сбывались, так что его прозвали королем скакового поля.
   -- Скажи, какую мне лошадь выбрать? -- Повторяла Нана. -- Как стоит англичанин?
   -- Спирит? На трех, Валерий II тоже на трех. Затем прочие -- Козинус -- на двадцати пяти, Азар на пятидесяти пяти, Бум на тринадцати, Пишнет на сорока, Франжицаи на десяти...
   -- Нет, не хочу держать пари за англичанина. Я патриотка... Может быть, за Валерия II? Герцог Кобрез только что прошел весь сияющий... Нет, не хочу. Беру одного Люзнньяна. Как ты полагаешь? Люидоров пятьдесят?
   Лабордэт смотрел на нее загадочно. Наклонившись к нему, она продолжала его расспрашивать. Ей было известно, что Вандевр всегда поручал Лабордэту записываться вместо себя, когда не желал сам выдвигаться вперед. Если он что-нибудь узнал, говорила она, то пусть скажет. Но Лабордэт, уклонившись от всяких объяснений, уговорил ее положиться на его нюх. Он поместит ее пятьдесят люидоров, как найдет лучшим. Ей не придется раскаиваться.
   -- Берите, кого хотите, только не эту клячу Нана, -- весело крикнула она ему вслед.
   В экипаже раздался гомерический хохот. Молодые люди находили шутку Нана чрезвычайно забавной. Что же касается до Луизэ, то он, ничего не понимая, устремил на мать свои бесцветные глаза, пораженный ее громким хохотом. Впрочем, Лабордэту не удалось так скоро отделаться. Роза Миньон подозвала его к себе знаком и перечислила ему, на каких лошадей и сколько она ставит, что тот записывал в книжечку. Затем его подозвали Кларисса и Гага, желавшие переменить свои ставки, они кое-что услышали в толпе и решили бросить Валерия II я взять Люзияьяна. Лабордэт поко ли, смущенно смотрели в сторону. Братья Югон пытались смеяться. Вандевр нервно теребил бородку, а Мюффа становился еще строже.
   -- Помнишь Виктора? -- спрашивала Нана. -- Этакий испорченный был мальчишка, постоянно водил девчонок в подвалы!
   -- Верно, -- отвечала Атласная. -- Я хорошо помню большой двор, в доме, где ты жила. Там была привратница с метлой...
   -- Тетка Бош; она умерла.
   -- Я как сейчас вижу вашу лавку... Твоя мать была толстуха. Однажды вечером, когда мы играли, отец твой пришел пьяный-препьяный!
   В эту минуту Вандевр попытался прервать воспоминания дам, заговорив на другую тему.
   -- Знаете, милочка, я с удовольствием возьму еще трюфелей. Превосходные трюфели. Я вчера ел трюфели у герцога де Корбрез. Куда им до этих!
   -- Жюльен, трюфелей! -- резко проговорила Нана и продолжала: -- Боже мой, папа был не из благоразумных. Потому-то все так и полетело кувырком! Если бы ты только видела -- нищета, безденежье!.. Я могу сказать, что прошла огонь и воду; чудо, что еще сохранила свою шкуру, а не погибла, как папа с мамой.
   На этот раз позволил себе вмешаться Мюффа, нервно вертевший ножик.
   -- Невеселые вещи вы рассказываете.
   -- А? Что? Невеселые! -- воскликнула она, бросая на него уничтожающий взгляд. -- Я думаю, это невесело!.. Надо было принести нам хлеба, милый мой... О, я, -- вы прекрасно знаете, -- я говорю все, как было. Мама была прачкой, отец пил запоем и умер от этого. Вот! Если вам не нравится, если вы стыдитесь моей семьи...
   Все запротестовали. Что она выдумывает? Ее семью очень уважают. Но она продолжала:
   -- Если вы стыдитесь моей семьи, так что ж! Оставьте меня, я не из тех женщин, которые отрекаются от отца с матерью. Надо брать меня вместе с ними, слышите!
   Они согласились, они принимали отца, мать, прошлое -- все, что она хотела. Все четверо опустили глаза и присмирели, а она, сильная своей властью, держала их под своим грязным башмаком с улицы Гут-д'Ор. Она никак не могла успокоиться; пусть к ее ногам бросают целые состояния, пусть строят для нее дворцы, -- она всегда будет жалеть о том времени, когда грызла яблоки. Эти идиотские деньги просто ерунда! Они существуют для поставщиков. Ее порыв закончился сентиментальным желанием зажить простой жизнью, душа нараспашку, среди всеобщего благоденствия.
   Тут она заметила, что Жюльен стоит сложа руки и ждет.
   -- В чем дело? Подавайте шампанское, -- сказала она. -- Чего вы пялите на меня глаза, как болван?
   В продолжение всей этой сцены слуги ни разу не улыбнулись. Они, казалось, ничего не слышали и становились все величественнее по мере того, как у барыни развязывался язык.
   Жюльен с невозмутимым видом стал разливать шампанское. К несчастью Франсуа, подававший фрукты, слишком низко наклонил вазу -- и яблоки, груши и виноград покатились по столу.
   -- Дрянь неловкая! -- крикнула Нана.
   Лакей сделал неосторожную попытку объяснить, что фрукты лежали недостаточно крепко. Зоя растрясла их, когда брала апельсины.
   -- Значит, Зоя -- дура стоеросовая, -- сказала Нана.
   -- Сударыня... пробормотала оскорбленная горничная.
   Нана вдруг встала и сухо проговорила, величественно махнув рукой:
   -- Довольно, слышите?.. Можете уходить! Вы нам больше не нужны.
   Эта расправа успокоила ее. Она сразу стала очень кроткой и любезной. Десерт прошел очаровательно, мужчины весело брали все сами. Атласная, очистив грушу, стала есть ее, стоя за спиной Нана, и, опираясь на ее плечи, нашептывала ей что-то на ухо; обе громко хохотали. Потом она захотела поделится последним куском груши с подругой и протянула его в зубах; слегка кусая друг другу губы, они прикончили грушу в поцелуе. Мужчины комически запротестовали. Филипп кричал подругам, чтобы они не стеснялись. Вандевр спросил, не уйти ли им. Жорж подошел к Атласной и, обняв за талию, отвел на место.
   -- Какие вы глупые! -- сказал Нана. -- Вы заставили покраснеть бедную крошку... Полно, дитя мое, пусть их смеются. Это наши с тобою делишки.
   И, обернувшись к Мюффа, который серьезно смотрел на нее, спросила:
   -- Не правда, ли мой друг?
   -- Разумеется, -- пробормотал он, медленно кивнув головой в знак согласия.
   Он больше не протестовал. В обществе этих мужчин с громкими именами, принадлежавших к старинной знати, обе женщины, сидя одна против другой, обменивались нежными взглядами и царили, спокойно злоупотребляя своим полом, откровенно выражая презрение к мужчине. Мужчины зааплодировали.
   Кофе пили в маленькой гостиной. Две лампы освещали мягким светом розовые обои, безделушки цвета китайского лака и старого золота. В этот ночной час на лари, бронзу и фаянс ложились таинственные световые блики, зажигая порой инкрустацию из серебра или слоновой кости, и вырывая из темноты блеск какой-нибудь резной палочки, переливаясь, как атлас, на ином панно. В камине тлели угли, было очень тепло, под занавесями и портьерами разливалась томная жара. В этой комнате полной интимной жизни Нана, где валялись ее перчатки, оброненный платок, раскрытая книга, носился ее образ, образ полуодетой Нана, пахнущей фиалками, с ее неряшливостью добродушного ребенка, пленительный образ, царивший среди этой роскоши; а кресла, широкие, как кровати, и диваны, глубокие, точно альковы, располагали к дремоте, заставлявшей забыть о времени, к смеющейся ласке, нежностям, которые нашептывают в темных углах.
   Атласная растянулась на кушетке около камина и закурила. А Вандевр развлекался, устраивая ей отчаянную сцену ревности, грозил прислать секундантов, если она будет отвлекать Нана от прямых ее обязанностей.
   К нему присоединились Филипп и Жорж. Они дразнили Атласную и так сильно ее щипали, что она в конце концов взмолилась:
   -- Душечка! Угомони их, душка! Они опять ко мне пристают.
   -- Послушайте, оставьте ее в покое, -- серьезно сказала Нана. -- Я не хочу, чтобы ее мучили, вы прекрасно знаете... А ты-то сама, милочка, почему ты всегда лезешь к ним, если они не умеют себя вести?
   Атласная покраснела, высунула язык и пошла в туалетную; в открытую настежь дверь виднелся бледный мрамор, освещенный белесым светом матового шара, в котором горел газ. А Нана, как очаровательная хозяйка дома, принялась болтать с четырьмя мужчинами. Она прочла в тот день нашумевший роман, историю одной проститутки, и возмущалась, говоря, что все это ложь. Молодая женщина негодовала, она считала отвратительной эту гнусную литературу, претендующую на точное воспроизведение действительности, как будто можно все показать! Как будто романы пишутся не для того, чтобы приятно провести часок -- другой. В отношении книг и драматических произведений у Нана было твердо установленное мнение: ей нужны были нежные, благородные произведения, такие, что заставляют мечтать и возвышают душу. Потом разговор перешел на волновавшие Париж события, зажигательные статьи и бунты, возникавшие в связи с призывами к оружию, которые раздавались каждый вечер на публичных собраниях. Нана возмущалась республиканцами. Чего нужно этим грязным людям, которые никогда не умываются? Разве народ не счастлив, разве император не сделал для него все, что только можно? Порядочная сволочь, этот народ! Она-то его знает, она может о нем судить. И, забывая, что только за столом требовала уважения ко всем своим близким с улицы Гут-д'Ор, Нана накинулась на них с негодованием и страхом женщины, вышедшей в люди. Днем она как раз прочла в "Фигаро" отчет об одном собрании, которое очень комически закончилось, -- она и сейчас еще смеялась над жаргоном и гнусной рожей пьянчужки, которого оттуда выгнали.
   -- Ох, уж эти пьяницы! -- воскликнула она с отвращением. -- Нет, знаете ли, их республика была бы для всех несчастьем... Ах, дай бог подальше здравствовать нашему императору!
   -- Да услышит вас господь, моя дорогая, -- серьезно ответил Мюффа. -- Полноте, император в расцвете сил.
   Ему нравились такие в ней чувства. В политике мнения их сходились. Вандевр и капитан Югон также были неисчерпаемы в насмешках над "шалопаями", болтунами, которые удирают при виде штыка. Жорж в тот вечер был бледен и мрачен.
   -- Что случилось с Бебе? -- спросила Нана, заметив, что ему не по себе.
   -- Ничего, я слушаю, -- пробормотал Жорж.
   Но он страдал. Когда встали из-за стола, он слышал, как Филипп шутил с молодой женщиной, и теперь опять не он, а Филипп сидел возле нее. Грудь юноши вздымалась и готова была разорваться, неизвестно почему. Жорж не выносил, когда они были вместе; его горло сжималось от таких гадких мыслей, что ему становилось стыдно и больно. Этот мальчик, смеявшийся над Атласной, мирившийся со Штейнером, потом с Мюффа и с остальными, возмущался, приходил в неистовство при мысли, что Филипп может когда-нибудь прикоснуться к этой женщине.
   -- На, возьми Бижу, -- сказала она ему в утешение, передавая собачку, уснувшую на юбке.
   Жорж снова повеселел, получив от нее животное, сохранившее теплоту ее колен.
   Разговор коснулся крупной суммы, проигранной Вандевром накануне в Императорском клубе. Мюффа не был игроком и поэтому удивился. Вандевр, улыбаясь, намекнул на свое близкое разорение, о котором уже поговаривал весь Париж: не все ли равно, от чего умереть, -- важно, если умирать, так с треском. Последнее время Нана замечала, что он нервничает, на губах у него появилась непривычная складка, в глубине светлых глаз блуждал неопределенный огонек. Он хранил свое аристократическое высокомерие, тонкое изящество угасающей породы; и только порой в его мозгу, опустошенном игрой и женщинами, мелькало сознание неизбежного будущего. Однажды ночью, лежа возле молодой женщины, он испугал ее ужасным рассказам: он решил, когда разориться окончательно, запереться в конюшне со своими лошадьми, поджечь ее и сгореть вместе с ними. Его единственной надеждой в этот момент была лошадь Лузиниан, которую он готовил к Парижскому призу. Он существовал благодаря этой лошади, она поддерживала его пошатнувшийся кредит. Исполнение каждого требования Нана он переносил на июнь, если выиграет Лузиниан.
   -- Ну! -- говорила Нана в шутку. -- Лузиниан может и проиграть, раз он всех разгонит во время скачек.
   Вместо ответа Вандевр ограничился таинственной, тонкой улыбкой, а затем небрежно проговорил:
   -- Кстати, я позволил себе назвать вашим именем молодую кобылу... Нана, Нана, это очень благозвучно. Вы не сердитесь?
   -- Сержусь? За что? -- ответила она, в глубине души восхищенная.
   Разговор продолжался; говорили о смертной казни, которая должна была вскоре состояться; молодая женщина жаждала присутствовать на ней. В это время на пороге туалетной появилась Атласная и умоляющим голосом позвала Нана. Та тотчас же встала, а мужчины, лениво растянувшись в своих креслах и докуривая сигары, занялись важным вопросом об ответственности, которую несет убийца, если он является хроническим алкоголиком.
   В туалетной Зоя заливалась горючими слезами, и Атласная тщетно пыталась ее утешить.
   -- Что случилось? -- спросила с удивлением Нана.
   -- Ах, милочка, поговори с ней, -- ответила Атласная. -- Я целых двадцать минут стараюсь ее образумить... Она плачет, потому что ты обозвала ее дурой.
   -- Да, барыня... Это очень жестоко... очень жестоко... -- бормотала Зоя, которую душил новый приступ рыданий.
   Это зрелище сразу растрогало молодую женщину. Нана стала ласково уговаривать горничную, но так как та все еще не могла успокоится, она присела перед ней на корточки и с дружеской фамильярностью обняла ее за талию.
   -- Ну, что ты, глупенькая! Я сказал "дура"... просто так, потому что обозлилась... Ну, я виновата, ну, успокойся.
   -- А я-то так люблю вас, барыня... -- продолжала бормотать Зоя. -- И это после всего, что я для вас сделала...
   Тут Нана поцеловала горничную и в доказательство того, что не сердится, подарила ей платье, которое надевала не больше трех раз. Их ссоры всегда кончались подарками. Зоя вытерла глаза носовым платком, повесила платье на руку и ушла, сказав, что на кухне все сидят скучные; Жюльен и Франсуа не могли даже есть, потому что гнев барыни отбил у них аппетит. Тогда барыня послала им в знак примирения луидор; она всегда страдала, если окружающие были чем-то огорчены.
   Когда Нана возвращалась в гостиную, довольная, что уладила ссору, беспокоившую ее из-за последствий, которые могли возникнуть на следующий день, Атласная стала быстро шептать ей что-то на ухо. Она жаловалась, грозила, что уйдет, если мужчины будут снова ее дразнить и требовала от своей милочки, чтобы та выгнала "их всех на эту ночь. Это послужит им Уроком. К тому же было бы так приятно остаться только вдвоем! Нана, снова озабоченная, возразила, что это невозможно. Тогда Атласная заговорила с ней грубым и повелительным тоном взбалмошного ребенка.
   -- Я так хочу, слышишь!.. Прогони их, или ты меня только и видела!
   Она вошла в гостиную и растянулась на одном из диванов, в стороне от остальных, у окна, молчаливая, точно мертвая, устремив пристальный, выжидательный взгляд своих огромных глаз на Нана.
   Мужчины обсуждали новые криминальные теории; с этим замечательным изобретением безответственности в некоторых патологических случаях больше нет преступников, есть только больные. Молодая женщина одобрительно кивала головой, придумывая способ выпроводить графа. Остальные уйдут сами, но он, безусловно, заупрямится. Действительно, как только Филипп встал, чтобы уйти, Жорж немедленно последовал за ним; единственная его забота состояла в том, чтобы брат не остался после него. Вандевр пробыл еще несколько минут, он нащупывал почву, выжидая, надеясь узнать, не занят ли случайно Мюффа, что заставило бы графа уступить место ему. Но когда он увидел, что тот прочно уселся с намерением остаться на всю ночь, он попрощался, как подобает человеку с тактом. Направляясь к двери, он заметил Атласную с ее пристальным взглядом и сразу понял, в чем дело; это показалось ему забавным; он подошел к ней и пожал ей руку.
   -- Ну, как? Мы не сердимся? -- прошептал он. -- Прости меня... Ты, ей-богу, шикарней всех!
   Атласная не удостоила его ответом. Она не спускала глаз с оставшихся вдвоем Нана и графа. Не стесняясь больше, Мюффа сел возле молодой женщины и стал целовать ей пальцы. Она спросила, как поживает Эстелла. Накануне он жаловался, что дочь его очень грустит. У него нет ни одного счастливого дня: с одной стороны, жена, которой никогда не бывает дома, с другой -- дочь, замкнувшаяся в ледяном молчании. В семейных делах Нана всегда была добрым советчиком. Итак как Мюффа, расслабленный духом и телом, снова начал свои сетования, она сказала, вспомнив про данное ею обещание:
   -- Почему бы тебе не выдать ее замуж?
   И тотчас же попыталась заговорить о Дагнэ. Граф при этом имени возмутился. После того, что она ему рассказывала, -- никогда!
   Она притворялась удивленной, потом расхохоталась и, обняв его за шею, проговорила:
   -- Ах, ревнивец, ну как же можно!.. Ты Подумай: тебе наговорили обо мне гадостей, я и обозлилась... А теперь я была бы в отчаянии, если...
   Встретив поверх плеча Мюффа взгляд Атласной, Нана забеспокоилась, опустила руки и строго продолжала:
   -- Мой друг, этот брак должен состояться. Я не хочу быть помехой счастью твоей дочери... Дагнэ -- прекрасный молодой человек, лучшего ты не найдешь.
   Она принялась необычайно расхваливать Дагнэ. Граф снова взял ее руки в свои; он больше не отказывался, он посмотрит, там видно будет. Он предложил ей лечь спать, но она, понизив голос, стала его упрашивать: невозможно, она нездорова; если он ее хоть чуточку любит, то не будет настаивать. Он упорствовал, отказывался уйти, она готова была уже уступить и тут снова встретила взгляд Атласной. Тогда она осталась непреклонной. Нет, это не возможно. Граф, очень взволнованный, со страдальческим видом поднялся и стал искать шляпу. В дверях, нащупав в кармане футляр, он вспомнил про сапфировый убор, -- он собирался спрятать его в постель, чтобы молодая женщина, ложась первой, могла нащупать его ногами. Он с самого обеда, точно ребенок, обдумывал, как устроить этот сюрприз. И в своем волнении, расстроенный, оттого, что его так гонят, он вдруг сунул ей в руки футляр.
   -- Что это такое? -- спросила она. -- А, сапфиры... Ах да, тот убор. Как ты любезен!.. Послушай-ка, голубчик, а ты уверен, что это тот самый? В витрине он выглядел эффектнее.
   В этом выразилась вся ее благодарность; она дала ему уйти. Тут только он заметил Атласную, растянувшуюся на диване в молчаливом ожидании. Тогда он посмотрел на обеих женщин и, не настаивая больше, покорно вышел.
   Не успела закрыться за ним дверь, ведущая в вестибюль, как Атласная схватила Нана за талию, заплясала, запела. Потом подбежала к окну и крикнула:
   -- Посмотрим, какую рожу он скорчит, очутившись на улице!
   Скрытые портьерой, обе женщины облокотились о чугунные перила. Пробило час ночи. По пустынному авеню де Вилье тянулся двойной ряд газовых фонарей, уходивших в глубину сырой мартовской ночи. Дул сильный, порывистый ветер, насыщенный дождем. Пустыри образовывали полные мрака провалы. Леса строившихся домов поднимались к темным небесам. Подруги хохотали до упаду при виде сутулой спины Мюффа, шагавшего по мокрому тротуару. Рядом бежала его скорбная тень, теряясь в ледяной, пустынной равнине нового Парижа. Нана угомонила Атласную.
   -- Берегись, полицейские!
   Они сразу подавили смех, глядя с тайным страхом на две черные фигуры, которые шли размеренным шагом по другой стороне авеню.
   Среди окружавшей ее роскоши и всеобщего повиновения Нана сохранила ужас перед полицией и не любила, чтобы в ее присутствии говорили о ней, как не любила разговоров о смерти. Ей бывало не по себе, когда какой-нибудь полицейский смотрел на ее особняк. Кто их знает, они прекрасно могут принять ее и Атласную за проституток, если услышат их смех в такой поздний, час. Атласная слегка вздрогнула и прижалась к Нана. Однако они остались у окна; их заинтересовал приближавшийся фонарь, плясавший среди луж мостовой. Это шла старая тряпичница, шарившая по канавам. Атласная узнала ее.
   -- Ишь ты, -- сказала она, -- королева Помарэ со своей корзиной.
   Порыв ветра хлестнул им в лицо дождевой пылью. Атласная тем временем рассказала своей милочке историю королевы Помарэ. Да, когда-то она была роскошной женщиной, весь Париж преклонялся перед ее красотой. Притом ловкая, наглая, мужчин водила за нос, высокопоставленные особы рыдали у ее порога! Теперь она пьет запоем, женщины из ее квартала шутки ради подносят ей абсент, а уличные мальчишки кидают в нее камнями. Словом, настоящее падение -- королева, валяющаяся в грязи! Нана слушала, вся похолодев.
   -- Вот увидишь, -- добавила Атласная.
   Она свистнула по-мужски. Тряпичница, стоявшая как раз под окном, подняла голову; желтый свет фонаря упал на нее. Из кучи тряпья выглянуло обвязанное лохмотьями фулярового платка посиневшее, сморщенное лицо с провалившимся беззубым ртом и воспаленными, гноящимися глазами. А у Нана, при виде этой ужасной проститутки, утопившей свою старость в вине, мелькнуло вдруг воспоминание: перед ней в глубине темной ночи встало видение Шамона -- Ирма д'Англар, падшая женщина, обремененная годами и почестями, поднимающаяся на крыльцо своего замка среди распростертой перед нею ниц деревней. И так как Атласная продолжала свистать, насмехаясь над старухой, которая ее не видела, Нана прошептала изменившимся голосом:
   -- Перестань! Полицейские! Идем в комнату, душка.
   Снова послышались размеренные шаги. Подруги закрыли окно.
   Вернувшись в комнату, Нана, озябшая, с мокрыми волосами, остановилась на миг, пораженная своей гостиной, словно она забыла о ней и вошла в незнакомое место. На нее пахнуло таким душистым теплом, что она испытала нечто вроде счастливого изумления. Нагроможденные здесь богатства, старинная мебель, шелковые и золотые ткани, слоновая кость, бронза дремали в бронзовом свете ламп; и весь молчаливый особняк утопал в роскоши; веяло торжественностью приемных зал, комфортом огромной столовой, сосредоточенностью широкой лестницы, устланной мягкими коврами, уставленной удобными сиденьями. То был ее собственный размах, ее потребность господствовать и наслаждаться, ее жажда все иметь, чтобы все уничтожить. Никогда еще Нана не сознавала так глубоко силу своего пола. Она медленно обвела глазами комнату и с философской важностью произнесла:
   -- Да, безусловно, прав тот, кто пользуется своей молодостью!
   Но Атласная уже каталась по медвежьим шкурам в спальной и звала ее:
   -- Иди же, иди!
   Нана разделась в туалетной. Для быстроты она взяла обеими руками свои густые золотистые волосы и стала трясти их над серебряным тазом: посыпался целый град длинных шпилек, ударявшихся с гармоничным звоном о блестящий металл.

11

   В то воскресенье на скачках в Булонском лесу разыгрывался Больший приз города Парижа. Небо было покрыто грозовыми тучами первых июньских жарких дней. С утра солнце поднялось среди рыжеватой пыльной мглы. Но к одиннадцати часам, когда экипажи начали съезжаться к ипподрому Лоншана, южный ветер разогнал тучи; серые облака расходились длинными лохмотьями, куски ярко-голубого неба ширились от края до края горизонта. И когда из разорванных туч вырывался луч солнца, все начинало вдруг сверкать: ипподром, наполнявшийся мало-помалу экипажами, всадниками и пешеходами, еще пустой скаковой круг с судейской будкой, таблицы с указателями на шестах и финишным столбом; а напротив, возле помещения для весов, -- пять симметрично расположенных трибун с постепенно возвышавшимися деревянными и кирпичными галереями. Дальше расстилалась обширная равнина, залитая полуденным светом; ее обрамляли жидкие деревца, на западе же она замыкалась лесистыми холмами Сен-Клу и Сюрен, над которыми высился суровый профиль Мон-Валериана.
   Нана, до такой степени возбужденная, точно от Большого приза зависела ее собственная судьба, непременно хотела поместиться у самого барьера, поближе к старту. Она приехала очень рано, одной из первых, в ландо с серебряными украшениями, запряженном четверкой великолепных белых лошадей цугом, -- это был подарок графа Мюффа. Когда она появилась у въезда на ипподром с двумя форейторами, скакавшими верхом на левых лошадях, и двумя выездными лакеями, неподвижно стоявшими на запятках, в толпе прошло движение, как при проезде королевы. Нана носила цвета конюшни Вандевра -- голубое с белым. На ней был необыкновенный туалет: голубой шелковый лиф и тюник, плотно облегавший фигуру, поднимались сзади, смело обрисовывая бедра, вопреки моде того времени, когда носили очень пышные юбки; белое атласное, как и рукава платье, белый атласный шарф, перевязанный крест-накрест, были отделаны серебряным гипюром, ярко сверкавшим на солнце. Чтобы больше походить на жокея, Нана ухарски заломила голубой ток с белым пером; от шиньона, точно огромный рыжий хвост, опускались по спине желтые пряди волос. Пробило двенадцать. До Большого приза оставалось около трех часов. Когда ландо стало у барьера в ряду других экипажей, Нана расположилась, как у себя дома. Подчиняясь капризу, она взяла с собой Бижу и Луизе. Собака зарылась в ее юбки и дрожала от холода, несмотря на жару; а у ребенка, разодетого в кружева и ленты, было восковое молчаливое личико, еще более побледневшее на свежем воздухе. Молодая женщина, не обращая внимания на соседей, громко болтала с Жоржем и Филиппом Югон, сидевшими напротив нее, на скамеечке; они исчезали по самые плечи в груде букетов из белых роз и голубых незабудок.
   -- И вот он мне так осточертел, что я его выставила... Он уже целых два дня дуется.
   Нана говорила о Мюффа, но не сознавалась молодым людям в истинной причине этой первой ссоры. Однажды вечером граф нашел в ее комнате мужскую шляпу: глупое, минутное увлечение, какой-то прохожий, взятый со скуки.
   -- Вы не знаете, какой он смешной, -- продолжала Нана, забавляясь подробностями, в которые она посвящала братьев. -- В сущности, он самый настоящий ханжа... Он, например, каждый вечер читает молитву. Да, да! Думает, что я ничего не замечаю, так как я ложусь первая, чтобы не стеснять его; но я слежу одним глазком, -- он что-то бормочет и крестится в ту самую минуту, как оборачивается, чтобы перешагнуть через меня и лечь к стенке...
   -- Ловко, -- сказал сквозь зубы Филипп, -- значит, до и после?
   Она расхохоталась.
   -- Вот именно: до и после. Когда я засыпаю, я снова слышу, как он бормочет... Противнее всего, что стоит нам повздорить, как он тотчас же возвращается к своим попам. Я сама всегда была набожной. Уверяю вас, можете сколько угодно смеяться; это не мешает мне верить в то, во что я верю... Но он уж чересчур надоедлив, рыдает, говорит об угрызениях совести. Третьего дня, после нашей ссоры, с ним настоящая истерика сделалась, я совсем растерялась...
   И вдруг, не кончив фразы, она воскликнула:
   -- Глядите-ка, вот едут Миньоны. Ах, они взяли с собой детей... Как же эти крошки безобразно одеты!
   Миньоны сидели в ландо строгой окраски, отличаясь претенциозной роскошью разбогатевших буржуа. Роза, в сером шелковом платье, отделанном красными бантами и буфами, улыбалась, радуясь счастью Анри и Шарля, которые сидели на передней скамеечке, сутулясь в своих чересчур широких форменных мундирчиках. Но когда ландо остановилось у барьера в ряду других экипажей и Роза увидела Нана, торжествующую среди букетов с ее четырьмя лошадьми и выездными лакеями, она закусила губы и отвернулась, выпрямившись на сиденье. Миньон, свежий и веселый, напротив, сделал рукой приветственный жест. Он принципиально не вмешивался в женские ссоры.
   -- Кстати, -- проговорила Нана, -- вы не знаете старичка, такого чистенького, с гнилыми зубами? Некоего господина Вено... Он был у меня сегодня утром.
   -- Господин Вено, -- сказал пораженный Жорж. -- Не может быть! Ведь он иезуит.
   -- Совершенно верно, я сразу это почуяла. Ох, вы представить себе не можете, какой у нас был разговор! Прямо умора!.. Он говорил со мной о графе, о его расстроенной семейной жизни, умолял меня вернуть ему счастье... При этом он был очень вежлив и улыбался... Я ему ответила, что ничего лучшего и не желаю, и предложила помирить графа с женой... Знаете, я не шучу, я была бы в восторге видеть их всех счастливыми! Да и мне стало бы легче, потому что в иные дни, право, он мне до смерти надоедает!
   В этом крике сердца сказалась усталость последних месяцев. Кроме того, у графа, по-видимому, были крупные денежные неприятности; он был озабочен, так как не мог выкупить выданный Лабордету вексель.
   -- Вот как раз графиня, -- сказал Жорж, пробегая глазами трибуны.
   -- Где, где? -- воскликнула Нана. -- Ну и глаза у этого малыша!.. Филипп, подержите мне зонтик.
   Но Жорж быстрым движением предупредил брата; он был в восторге, что может держать ее голубой шелковый зонтик с серебряной бахромой. Нана обвела взглядом трибуны, приставив к глазам огромный бинокль.
   -- Ах, вот, я ее вижу, -- сказала она наконец. -- На правой трибуне, около столба. Верно? Она в бледно сиреневом, а рядом с ней дочка в белом... Ага! К ним подходит Дагнэ.
   Филипп заговорил о будущей свадьбе Дагнэ и этой жерди Эстеллы. Дело решенное, состоялось оглашение в церкви. Графиня сперва противилась браку; но граф, говорят, твердо стоял на своем. Нана улыбнулась.
   -- Знаю, знаю, -- проговорила она. -- Тем лучше для Поля. Он славный малый, он это заслужил.
   И, нагнувшись к Луизэ, спросила:
   -- Тебе весело, а? Что за серьезный вид!
   Ребенок без улыбки рассматривал всю эту публику; он был похож на старичка и полон, казалось, грустных мыслей по поводу того, что видел. Бижу, согнанный с юбок молодой женщины, которая все время вертелась, дрожа прижался к ребенку.
   Трибуны ипподрома наполнялись публикой. В ворота Каскада бесконечной, плотной вереницей въезжали экипажи. Тут были большие омнибусы "Паулина" с бульвара Итальянцев со своими пятьюдесятью пассажирами, остановившиеся справа около трибун, виктории, нарядные ландо рядом с ободранными фиакрами, которые тащили жалкие клячи, и английские фургоны четверней с господами на империале и слугами внутри, причем последние везли корзины с шампанским; кабриолеты на высоких колесах, ослепительно блестевших стальными спицами; легкие экипажи, запряженные парой лошадей гуськом, изящные как части часового механизма, быстро проносились, звеня бубенцами. Иногда проезжал всадник, между экипажами растерянно сновали пешеходы. Шелест травы сразу заглушил отдаленный шум колес, доносившийся из аллей Булонского леса; слышен был только гул растущей толпы, крики, оклики, хлопанье бичей, поднимавшиеся к небу. И когда порыв ветра разрывал тучи, края их окаймлялись золотой полосой солнца, горевшего на сбруе и лакированных боках экипажей, зажигавшего пожаром туалеты дам; а кучера, сидевшие со своими длинными бичами на высоких козлах, утопали в сиянии солнечных пылинок.
   Из экипажа, где были Гага, Кларисса и Бланш де Сиври, вылез Лабордет, для которого дамы оставили местечко. В тот момент, как он поспешно проходил по боковой дорожке, чтобы пробраться к помещению для весов, Нана велела Жоржу позвать его и, когда он подошел, спросила, смеясь:
   -- Во сколько раз я котируюсь?
   Она подразумевал кобылку Нана, ту самую Нана, что постыдно дала себя побить, участвуя в скачке на приз Дианы. Лузиниан выиграл в апреле и в мае и сразу попал в фавориты, -- а за него уже накануне уверенно держали два против одного; а она, эта вторая лошадь вандеврской конюшни, осталась даже без места.
   -- По-прежнему в пятьдесят, -- ответил Лабордет.
   -- Черт возьми! Не очень-то меня ценят, -- продолжала шутить Нана. -- В таком случае я на себя не ставлю... Нет, дудки! И луидора на себя не поставлю!
   Лабордет очень торопился и отошел. Нана снова позвала его; она хотела попросить у него совета. Он был близко знаком со всеми тренерами и жокеями и поэтому обладал особыми сведениями относительно скаковых конюшен. Его предсказания неоднократно сбывались.
   -- Скажите, на каких лошадей ставить? -- повторила молодая женщина. -- Как котируется англичанин?
   -- Спирит -- в три раза... Валерио II также в три... Потом идут остальные: Косинус -- в двадцать пять, Случай -- в сорок, Бум -- в тридцать, Щелчок -- в тридцать пять, Франжипан -- в десять...
   -- Нет, не стану играть на англичанина, я патриотка... Гм! Может быть, Валерио II; у герцога де Корбрез такой сияющий вид... Хотя нет! Пятьдесят луидоров на Лузиниана, как ты думаешь?
   Лабордет как-то странно посмотрел на нее.
   Она нагнулась и стала тихо его расспрашивать, так как знала, что Вандевр поручил ему взять для себя у букмекеров, чтобы свободнее играть самому. Если он что-нибудь знает, то, несомненно, скажет ей. Но Лабордет без всяких объяснений убедил ее положиться на его чутье; он поместит ее пятьдесят луидоров, как найдет нужным, и она не раскается.
   -- На всех лошадей, на каких хочешь! -- весело крикнула она ему вслед. -- Только не на Нана; -- кляча!
   В коляске раздался взрыв смеха. Молодые люди нашли, что это очень остроумно; а Луизэ, ничего не понимая, смотрел на мать своими бледными глазами, удивляясь громким раскатам ее голоса. Впрочем, Лабордету все еще не удавалось скрыться. Роза Миньон сделала ему знак; она давала ему поручения, он записывал цифры в маленькую тетрадку. Потом его снова позвали: Кларисса и Гага решили изменить пари; они слышали в толпе разговоры и не захотели больше ставить на Валерио II, а стали играть на Лузиниана. Лабордет бесстрастно записывал. Наконец он скрылся; его заметили по другую сторону боковой дорожки, между двумя трибунами.
   Экипажи все прибывали. Теперь они выстроились в пять рядов, образовав вдоль барьера плотную массу, испещренную светлыми пятнами белых лошадей. А позади беспорядочно раскинулись другие экипажи, одиночки, как бы осевшие в траву; вперемежку нагромождались колеса, запряжки были разбросаны во все стороны, рядом, вкось, поперек, голова к голове. А на свободных полосках травы гарцевали всадники, пешеходы составляли темные группы, находившиеся в непрестанном движении. Над этой пестрой ярмарочной толпой возвышались серые парусиновые палатки буфетов, освещенные солнцем. Но больше всего толкотни и людей, целый водоворот шляп, наблюдалось около букмекеров, взобравшихся в открытые коляски; они жестикулировали, точно дантисты, а рядом с ними на высоких досках были наклеены цифры ставок.
   -- Глупо все-таки не знать, на какую лошадь играешь, -- говорила Нана. -- Надо самой рискнуть несколькими луидорами.
   Она встала, чтобы выбрать букмекера с наиболее симпатичным лицом. И тут же забыла про свое намерение, заметив толпу знакомых. Кроме Миньонов, Гага, Клариссы и Бланш, справа, слева, сзади и в центре массы экипажей, тесным кольцом окруживших теперь ее ландо, она увидела Татан с Марией Блон в виктории, Каролину Эке с матерью и двумя мужчинами в открытой коляске, Луизу Виолен, правившую плетенкой, разукрашенной лентами цвета конюшни Мэшен -- оранжевым с зеленым, Леа де Орн на сиденье высокого английского шарабана, в обществе целой банды шумевших молодых людей. Дальше, в восьмирессорном экипаже, очень аристократическом на вид, важно восседала Люси Стьюарт, одетая очень просто, в черное шелковое платье, а рядом с ней -- высокий молодой человек в форме мичмана. Но особенно поражена была Нана при виде Симонны, приехавшей в кабриолете со Штейнером, который сам правил; сзади сидел, скрестив руки, лакей. Симонна была ослепительна в белом в желтую полоску атласном туалете, покрытая бриллиантами от пояса до самой шляпки; а банкир, вытянув длинный хлыст, правил лошадьми, запряженными цугом: первой шла мелкой рысью маленькая лошадка золотисто-рыжей масти, а за ней, высоко забирая ногами, бежал гнедой рысак.
   -- Черт возьми! -- сказала Нана. -- Этот вор Штейнер, видно, еще раз обчистил биржу!.. Каково? Симонна-то, какой шик! Это слишком. Его обязательно арестуют.
   Тем не менее она обменялась с ними издали поклоном, махала рукой, улыбалась, вертелась, никого не забывала, стараясь, чтобы все ее видели, и продолжала болтать.
   -- Да это Люси своего сына особой притащила. Он очень мил в форме... Вот почему она напускает на себя важность! Знаете, она ведь его боится и выдает себя за актрису... Бедный мальчик! Он, кажется, ничего даже не подозревает.
   -- Ну, -- заметил, смеясь, Филипп, -- когда она захочет, она найдет ему в провинции богатую невесту.
   Нана замолчала. Она заметила в самой гуще экипажей Триконшу. Триконша приехала в фиакре, но так как ей было плохо видно оттуда, она преспокойно взобралась на козлы. И на этой вышке, выпрямив стан, она господствовала над толпой и, казалось, царила над своим женским мирком, высокая, с благородной осанкой и длинными локонами. Все женщины украдкой улыбались ей, она же делала вид, что не знает их. Страстный игрок, она приехала сюда не для дела, а ради развлечения, так как обожала лошадей и скачки.
   -- Посмотрите-ка! Вон этот идиот Ла Фалуаз! -- сказал вдруг Жорж.
   Удивление было всеобщим. Нана не узнавала своего Ла Фалуаза. С тех пор как молодой человек получил наследство, он приобрел необычайный шик. На нем был воротничок с отложными углами; костюм из материи мягкого оттенка облегал его худые плечи; причесан он был на пробор и ходил развинченной, как бы от усталости, походкой, и говорил вялым голосом, ввертывая жаргонные словечки и не давая себе труда кончить фразу.
   -- Да он очень недурен! -- проговорила очарованная Нана.
   Гага и Кларисса подозвали Ла Фалуаза; они вешались ему на шею, пытаясь снова привлечь его к себе. Но он тотчас же отошел от них, отпустив пошлую шутку, полный презрения. Нана поразила его воображение; он подбежал к ее экипажу и вскочил на подножку. Она стала подшучивать над ним по поводу Гага, но он возразил:
   -- Нет, нет. Со старой гвардией покончено! Довольно! Знайте -- вы теперь моя Джульетта!..
   Он приложил руку к сердцу. Нана очень смеялась над этим неожиданным объяснением в любви под открытым небом. Потом она снова заговорила:
   -- Ну, ладно, все это ерунда. Я из-за вас забыла, что хочу играть... Жорж, видишь вон там букмекера, толстого, рыжего, с курчавыми волосами. У него скверная рожа, сразу видно -- каналья, он мне нравится... Пойди к нему и узнай... Гм... что бы такое можно было у него узнать?..
   -- Я не патриот, нет! Я -- за англичанина... -- мямлил Ла Фалуаз. -- Шикарно, если англичанин выиграет! К черту французов!
   Нана возмутилась. Стали спорить о достоинствах лошадей. Ла Фалуаз, стремясь подчеркнуть, что он в курсе дела, называл всех лошадей клячами. Франжипан барона Вердье от The Truth и Леноры -- крупный гнедой жеребец -- мог бы иметь шансы, если бы не был разбит на ноги во время тренировки. Что касается Валерио II конюшни Корбреза, то он не готов: в апреле у него были сбои. Да! Это скрывали, но он-то, Ла Фалуаз, уверен, честное слово. В конце концов он посоветовал ставить на Случая, лошадь мэшенской конюшни, самую дефектную из всех, на которую никто не хотел играть. Черт возьми! Случай! Какие стати, какая резвость! Эта лошадь удивит весь мир!
   -- Нет, -- сказала Нана. -- Поставлю десять луидоров на Лузиниана и пять на Бума.
   Ла Фалуаз вдруг вскипел:
   -- Что вы, дорогая моя. Бум ничего не стоит. Не делайте этого. Паек сам от него отказался... А ваш Лузиниан... Да никоим образом. Чепуха! Подумайте только -- от Лэмба и Принцессы! Никоим образом, от Лэмба и Принцессы -- все коротконогие!
   Он задыхался. Филипп заметил, что Лузиниан как-никак брал все же призы Des Cars и Большой Продиус. Но Ла Фалуаз стал возражать. Что же это доказывает? Ровно ничего. Напротив, ему нельзя доверять. К тому же на Лузиниане скачет Грэшем, а Грэшему постоянно не везет; он ни за что не выиграет, будьте покойны!
   Спор, поднявшийся в ландо Нана, казалось, распространился по всему скаковому полю, с одного конца до другого. Слышались визгливые голоса, разгорались страсти, лица воодушевлялись, жесты становились более развязными. Букмекеры, взгромоздившись на экипажи, неистово выкрикивали ставки, записывали цифры. Тут была только мелюзга. Крупная игра сосредоточилась у весов; а здесь жадные к наживе обладатели тощих кошельков рисковали сотней су, не скрывая страстного желания выиграть несколько луидоров. В сущности, главная борьба завязывалась между Спиритом и Лузинианом. Англичане, которых легко было узнать, прогуливались между группами, очень довольные; их лица пылали, они уже торжествовали победу. В предыдущем году Большой приз выиграла лошадь лорда Ридинга -- Брама -- поражение, от которого и по сию пору сердца обливались кровью. Какое же будет несчастье, если и в этом году французов побьют! Потому-то, из чувства национальной гордости, так волновались все эти дамы полусвета. Конюшня Вандевра становилась оплотом нашей чести. Лузиниана выдвигали, его защищали, его приветствовали. Гага, Бланш, Каролина и другие ставили на Лузиниана. Люси Стьюарт воздерживалась из-за сына; зато Роза Миньон, по слухам, поручила Лабордету поставить на Лузиниана двести луидоров. Одна только Триконша, сидя рядом с кучером, ждала до последнего момента. Она одна оставалась хладнокровной среди всех этих споров, слушала и записывала с величественным видом, возвышаясь над шумной толпой, повторявшей имена лошадей, причем в оживленную парижскую речь врывались гортанные возгласы англичан.
   -- А Нана? -- спросил Жорж. -- На нее нет спроса?
   Действительно, никто на нее не ставил, о ней даже не говорили. Аутсайдера конюшни Вандевра окончательно затмила популярность Лузиниана. Но вот Ла Фалуаз проговорил, воздев руки к небу:
   -- На меня нашло вдохновение... Ставлю на Нана луидор.
   -- Браво! Я ставлю два луидора, -- сказал Жорж.
   -- Я три, -- прибавил Филипп.
   Они встали и с шутливой галантностью начали набивать цену, точно оспаривали Нана на аукционе. Ла Фалуаз говорил, что осыплет ее золотом. Впрочем, все должны ее поддержать. Молодые люди решили идти вербовать желающих. Когда все трое отправились пропагандировать Нана, молодая женщина крикнула им вслед:
   -- Не забудьте, что я не хочу на нее ставить! Ни за что на свете!.. Жорж, десять луидоров на Лузиниана и пять на Валерио II.
   Они пустились в путь. Нана от души веселилась, глядя, как они лавировали между колесами, ныряли под лошадиные морды, обходя все скаковое поле. Замечая знакомых, они тотчас же бросались к экипажу и принимались рекламировать лошадь Нана. В толпе раздавались взрывы хохота, когда молодые люди по временам оборачивались и с торжеством показывали Нана пальцами цифры, а молодая женщина, стоя в экипаже, размахивала зонтиком. Однако дела их были неважны. Некоторые мужчины дали себя уговорить; например, Штейнер, которого всколыхнул вид Нана, рискнул тремя луидорами. Но женщины решительно отказывались. Спасибо, очень нужно идти на верный проигрыш! К тому же они вовсе не стремились способствовать успеху этой паршивой твари, подавлявшей всех их своей четверкой белых лошадей, форейторами и своим видом женщины, готовой проглотить весь мир. Гага и Кларисса обиженным тоном спросили Ла Фалуаза, уж не смеется ли он над ними. Когда Жорж развязно подошел к ландо Миньонов, оскорбленная Роза отвернулась и ничего не ответила. Какой надо быть сволочью, чтобы позволить назвать своим именем лошадь! Миньон, напротив, пошел за молодым человеком; его это забавляло: он говорил, что женщины всегда приносят счастье.
   -- Ну, как дела? -- спросила Нана, когда молодые люди вернулись после продолжительного совещания с букмекерами.
   -- Вы идете в сорок раз, -- сказал Ла Фалуаз.
   -- Как в сорок! -- воскликнула она с удивлением. -- Я шла в пятьдесят... Что здесь происходит?
   Как раз в эту минуту появился Лабордет.
   Скаковой круг закрыли, удар колокола возвестил начало первого заезда. Все насторожились, и Нана под шумок спросила Лабордета, чем объясняется это внезапное повышение курса. Он ответил уклончиво: по-видимому, явился спрос -- и добавил, что сейчас придет Вандевр, если ему удастся вырваться. Вид у Лабордета был озабоченный.
   В конце заезда, оставшегося почти незамеченным, в ожидании Большого приза, над ипподромом разразился ливень. С минуту тому назад солнце скрылось, толпа потускнела в бледном свете померкнувшего дня. Поднялся ветер, дождь полил крупными каплями. Это был настоящий поток. На минуту все смешалось, послышались крики, посыпались шутки, проклятия. Пешеходы сломя голову бежали в палатки буфетов; женщины в экипажах, стараясь укрыться, держали обеими руками зонтики, а растерянные лакеи торопились поднять в колясках верх. Но ливень уже прекратился, снова выглянуло солнце, сверкая в мелких брызгах дождя. За тучей, скрывшейся в стороне Булонского леса, показался клочок голубого неба, и эта радостная лазурь развеселила успокоившихся женщин, вызвав на устах улыбку; золотые лучи залили искрившееся кристальными каплями скаковое поле, фыркающих лошадей и возбужденную, промокшую толпу.
   -- Ах, бедняжка Луизэ! -- сказала Нана. -- Ты сильно промок, голубчик?
   Мальчик, не отвечая, протянул руки. Молодая женщина вытерла их своим носовым платком, а потом этим же платком вытерла дрожавшего Бижу. Ничего, несколько пятен на белом атласе ее туалета, -- ей на это наплевать. Освеженные букеты сверкали, как снег; она с удовольствием понюхала один из них, омочив в нем губы, как в росе.
   Неожиданный ливень сразу заполнил трибуны. Нана смотрела в бинокль; на таком расстоянии можно было различить только плотную, беспорядочную массу, сгрудившуюся на скамейках; на ее темном фоне бледными пятнами выделялись лица. Солнечный луч, проникший сквозь угол кровли, отрезал часть публики, и туалеты, попавшие в эту полоску света, казались выцветшими. Больше всего смеялась Нана над дамами, которых ливень согнал со стульев, стоявших рядами на песке у подножия трибун. Так как публичным женщинам строго воспрещалось входить в помещения для взвешивания, Нана стала отпускать язвительные замечания по адресу всех этих "порядочных женщин"; она находила, что они очень безвкусно одеты и у них курьезный вид.
   В публике началось движение; на среднюю трибуну -- павильон, выстроенный в виде шале с широким балконом, уставленным красными креслами, -- взошла императрица.
   -- Да это он! -- сказал Жорж. -- Я не думал, что он на этой неделе занят.
   Следом за императрицей появилась прямая, торжественная фигура графа Мюффа. Молодые люди стали шутить: жаль, что нет Атласной, -- она похлопала бы его по животу. Нана увидела в бинокль шотландского принца, тоже входившего на императорскую трибуну.
   -- Ах, посмотрите-ка! Шарль! -- воскликнула она.
   Она нашла, что он пополнел; за полтора года он раздался в ширину. И тут же она пустилась в подробности: о, он молодец, крепко сложен. Вокруг Нана, в экипажах, где сидели дамы полусвета, шушукались, передавали друг другу, что граф ее бросил. Это целая история. В Тюильри были возмущены поведением камергера с тех пор, как он стал афишировать свою связь. Тогда он порвал, чтобы сохранить положение. Ла Фалуаз передал все это молодой женщине и снова предложил свои услуги, называя ее "своей Джульеттой". Но она расхохоталась и ответила:
   -- Глупости... Вы его не знаете; стоит мне свистнуть, как он все бросит.
   Она уже с минуту разглядывала графиню Сабину и Эстеллу. Дагнэ все еще был возле них. Подошел Фошри, расталкивая публику, чтобы поздороваться с дамами. Он тоже там остался; вид у него был очень довольный -- он улыбался. Нана продолжала, указывая полным презрения жестом на трибуны:
   -- К тому же, знаете ли, эти люди меня больше не поражают!.. Я слишком хорошо их знаю. Надо видеть их, когда они показывают себя во всей красе!.. Нет к ним моего уважения, конец уважению! Внизу ли грязь, вверху ли, грязью она и останется... Вот почему я не желаю, чтобы мне надоедали.
   Она обвела широким жестом ипподром, начиная с конюхов, выводивших на беговую дорожку лошадей, и кончая императрицей, разговаривавшей с принцем Шарлем.
   -- Взять хотя бы его. Даром что принц, та же сволочь.
   -- Браво, Нана!.. Шикарно, Нана!.. -- восторженно воскликнул Ла Фалуаз.
   Ветер уносил удары колокола, скачки продолжались. Только что кончился заезд на очередной приз, выигранный Берланго, лошадью мэшенской конюшни. Нана подозвала Лабордета, желая справиться о судьбе своей сотни луидоров; он рассмеялся, отказываясь назвать ей лошадей, чтобы не сглазить, по его выражению. Ее деньги хорошо помещены, она сейчас в этом убедится. А когда Нана призналась ему, что поставила десять луидоров на Луизиана и пять на Валерио II, он пожал плечами, как бы желая сказать, что женщины всегда делают глупости. Это удивило ее, она больше ничего не понимала.
   В это время часть скакового поля, где были дешевые места, еще больше оживилась. В ожидании Большого приза на свежем воздухе устраивались завтраки. Ели, а еще больше пили, почти повсюду, -- на траве, на высоких скамеечках четыреконных экипажей и кабриолетов, в викториях, каретах и ландо. Были выложены самые разнообразные сорта холодного мяса, груды корзин с шампанским вынимались лакеями из ящиков. Пробки глухо хлопали, точно выстрелы, уносимые ветром; раздавались шутки; звон разбитых стаканов вносил в эту нервную веселость дребезжащие нотки. Гага, Кларисса и Бланш завтракали по-настоящему сандвичами, разложив на коленях салфетку. Луиза Виолен сошла со своей плетенки и присоединилась к Каролине Эке; на траве у их ног мужчины устроили буфет, куда подходили пить Татан, Мария, Симонна и другие, а недалеко от них, в высоком шарабане Леа де Орн, целая компания кривлялась и дурачилась, распивала вино, пьянея на солнце. Но вскоре больше всего народу столпилось около ландо Нана. Стоя в экипаже, она наливала шампанское в бокалы и подавала мужчинам, которые подходили к ней здороваться. Один из лакеев, Франсуа, передавал бутылки, а Ла Фалуаз, стараясь подделаться под народный говор, зазывал публику:
   -- Подходите, господа!.. Даром даем!.. На всех хватит.
   -- Замолчите, мой друг, -- остановила его в конце концов Нана. -- Мы похожи на паяцев.
   Она находила, что он очень смешной, и от души веселилась. Ей пришло было в голову послать с Жоржей бокал шампанского Розе Миньон, которая важничала, делая вид, будто не пьет. Анри и Шарль смертельно скучали: малыши, наверное, выпили бы шампанского. Но Жорж, боясь ссоры, выпил вино сам. Тогда Нана вспомнила о Луизэ. Ему, может быть, хочется пить; она заставила его проглотить несколько капель вина, отчего мальчик сильно закашлялся.
   -- Подходите, господа, подходите, -- повторял Ла Фалуаз. -- Не два берем су, не одно берем су... Отдаем...
   Нана перебила его восклицанием:
   -- Ах, Борднав!.. Позовите его, пожалуйста! Живо!
   Действительно, это был Борднав, в порыжелой шляпе и потертом, лоснящемся на швах сюртуке; он прогуливался, заложив руки за спину. То был прогоревший, но все же свирепый Борднав, Борднав, выставляющий перед лицом нарядной толпы свою нищету. У него, как всегда, был вид человека, готового взять фортуну за рога.
   -- Черт возьми! Какой шик! -- сказал он, когда Нана добродушно подала ему руку.
   Выпив бокал шампанского, он добавил с глубоким сожалением:
   -- Эх, будь я женщиной!.. Впрочем, это ничего не значит, черт подери! Хочешь снова поступить в театр? У меня идея: сниму "Гэтэ", и мы с тобой вдвоем сведем с ума весь Париж... Идет? Ты ведь у меня в долгу.
   Он остался, продолжая ворчать, довольный, что снова увидел ее; он говорил, что эта шельма Нана проливает в его душу целительный бальзам тем только, что живет на свете. Она его детище, его плоть и кровь.
   Круг увеличивался. Теперь наливал Ла Фалуаз, а Филипп и Жорж зазывали знакомых. Мало-помалу сюда стеклись все мужчины, находившиеся на скаковом поле. Нана дарила каждого улыбкой или шуткой. Отдельные группы пьющих подходили к ней, и вскоре вокруг ее ландо образовалась шумная толпа. А она, со своими залитыми солнцем вьющимися золотыми волосами и белым, как снег, лицом, царила над толпой мужчин, протягивавших стаканы. И вот, возвышаясь над всеми, Нана в позе торжествующей Венеры подняла полный бокал. Ей хотелось, чтобы остальные женщины лопнули от зависти при виде ее триумфа.
   Вдруг кто-то дотронулся до нее сзади; обернувшись, она с удивлением увидела на скамеечке Миньона. На минуту исчезнув из виду, она села с ним рядом, так как он сообщил ей важную вещь. Миньон всюду говорил, что со стороны его жены смешно сердиться на Нана; он находил, что это глупо и не нужно.
   -- Вот что, голубушка моя, -- говорил он тихо, -- остерегайся, не зли Розу... Понимаешь ли, я предпочитаю тебя предупредить... Да, у нее есть против тебя оружие; а так как она никогда не могла тебе простить истории с "Красавицей герцогиней"...
   -- Подумаешь, оружие! Мне-то какое дело! -- воскликнула Нана.
   -- Послушай же, у нее есть письмо, которое она, очевидно, нашла в кармане этой дряни, Фошри, письмо от графини Мюффа. Ну, само собой, там все ясно, как на ладони... Вот Роза и хочет послать письмо графу, чтобы отомстить ему и тебе.
   -- Какое мне дело! -- повторила Нана. -- Забавно... Значит, это верно, что она с Фошри. Ну, что ж, тем лучше. Она меня раздражала. Будет над чем посмеяться.
   -- Нет, нет, я не хочу, -- с живостью продолжал Миньон. -- Хорошенький скандальчик! К тому же мы ничего не выиграем...
   Он замолчал, боясь сказать лишнее. Нана заявила, что уж она-то, во всяком случае, не намерена выручать из беды порядочных женщин. Но когда Миньон стал настаивать, она пристально на него посмотрела. Он, по-видимому, боялся, как бы Фошри, порвав с графиней, не вторгся снова в его семью; этого-то, помимо мести, и хотела Роза, так как она продолжала питать к журналисту нежные чувства. А Нана задумалась, вспомнив про визит г-на Вено, и пока Миньон старался ее убедить, она выработала целый план.
   -- Допустим, Роза пошлет письмо. Так. Поднимется буча. Тебя впутают в это дело, скажут, что ты всему виной... Прежде всего, граф разведется с женой...
   -- Почему же, напротив...
   Она, в свою очередь, остановилась. Ей незачем думать вслух. Чтобы отвязаться от Миньона, она притворилась, наконец, будто согласна действовать в его интересах. Когда он предложил ей смириться перед Розой -- например подойти к ней при всех тут же, на скачках, -- она ответила, что подумает. Кругом зашумели, и она встала. По кругу вихрем летели лошади. Разыгрывался приз города Парижа. Выиграла Волынка. Настала очередь Большого приза, нетерпение увеличилось, беспокойство овладело толпой, и она взволнованно топала ногами, испытывая потребность ускорить минуты. В последний момент игроки были смущены неожиданным повышением ставки на Нана, аутсайдера вандеврской конюшни. Каждую минуту являлся кто-нибудь из мужчин с новой цифрой. Нана играют в тридцать раз, Нана играют в двадцать пять раз, потом в двадцать, наконец в пятнадцать. Никто ничего не понимал. Лошадь, побитая на всех ипподромах, лошадь, на которую еще утром ни один игрок не хотел ставить при ответе в пятьдесят раз! Что означает это неожиданное безумие? Некоторые смеялись над тем, как обчистят дураков, попавшихся на эту удочку, другие, более серьезные, беспокоились, чуя, что дело не совсем чисто. Может быть, здесь кроется какое-нибудь мошенничество. Намекали на разные скандалы, на плутовство, допускавшееся на скаковом поле; но в данном случае громкое имя Вандевра было выше всяких подозрений, и скептики просто-напросто язвили, предсказывая, что Нана придет последней.
   -- Кто скачет на Нана? -- спросил Ла Фалуаз.
   Как раз в эту минуту вновь появилась настоящая Нана, и вопросу был придан неприличный смысл; мужчины преувеличенно громко расхохотались. Нана поклонилась.
   -- Прайс, -- ответила она.
   Спор возобновился. Прайс был английской знаменитостью и неизвестен во Франции. Почему Вандевр выписал этого жокея, когда обычно на Нана скакал Грэшем? Все были удивлены, что он поручил Луизиана Грэшему, который, по словам Ла Фалуаза, никогда не выигрывал. Но все эти соображения поглощались шутками, опровержениями, гулом разноречивых и самых необычайных мнений. Чтобы убить время, стали снова опустошать бутылки шампанского. Вдруг среди групп пробежал шепот; все расступились: появился Вандевр. Нана притворилась обиженной:
   -- Ну вот! Как мило, являться так поздно!.. А мне так хочется видеть помещение для взвешивания жокеев.
   -- Идемте, -- сказал он, -- время еще есть. Вы успеете посмотреть. У меня как раз есть пропуск для дамы.
   Он увел ее под руку; она была страшно довольна, заметив, какими завистливыми взглядами провожали ее Люси, Каролина и другие. Сзади оставшиеся в ландо братья Югон и Ла Фалуаз, продолжали распивать шампанское; она крикнула им, что сейчас вернется.
   Вандевр увидел Лабордета и подозвал его; они обменялись несколькими словами.
   -- Вы все собрали?
   -- Да.
   -- Сколько?
   -- Пятнадцать тысяч, отовсюду понемногу.
   Нана стала с любопытством прислушиваться, и они замолчали. Вандевр нервничал; в его светлых глазах опять мелькал огонек, как в ту ночь, когда он напугал ее рассказом, как подожжет себя вместе со своими лошадьми. Пересекая призовой круг, она сказала, обращаясь на "ты" и понизив голос:
   -- Послушай, объясни мне... Почему повышается котировка на твою кобылку? Из-за этого поднялся дьявольский шум.
   Он вздрогнул.
   -- А, они болтают... -- вырвалось у него. -- Что за народ эти игроки! Когда у меня фаворит, они набрасываются на него, и тогда мне ничего не остается. А когда берут аутсайдера, они поднимают шум и кричат, точно их режут.
   -- Дело в том, что меня следовало предупредить, я играю! -- продолжала она. -- У нее есть шансы?
   Он вдруг вспылил без всякой причины.
   -- Послушай, отстань от меня... У всех лошадей есть шансы. Ставка поднимается, потому что есть спрос! Кто желающие? Черт возьми! Не знаю... Лучше я тебя брошу, раз ты намерена приставать ко мне с идиотскими вопросами.
   Такой тон был вовсе не в его характере и не в его привычках. Она скорей удивилась, чем обиделась. Ему же стало стыдно, и, так как она сухо попросила его быть повежливей, он извинился. С некоторых пор у него случалась такая внезапная смена настроений. Среди веселящегося и светского Парижа ни для кого не было тайной, что в тот день Вандевр ставил на карту свою последнюю ставку. Если его лошади не выиграют, если пропадет та крупная сумма, которую он на них поставил, наступит разорение, полный разгром, его кредит, вся внешняя роскошь его существования, подтачиваемого снизу, как бы опустошенного беспорядочной жизнью и долгами, с треском рухнут. И Нана -- это тоже ни для кого не было тайной -- пожирательница мужчин Нана доконала его, смела остатки его пошатнувшегося состояния. Рассказывали о безумных прихотях, о выброшенном на ветер золоте, об увеселительной прогулке в Баден, где Вандевру нечем было даже расплатится в отеле, о горсти алмазов, брошенных однажды вечером в камин, чтобы посмотреть, горят ли они, как уголья. Мало-помалу Нана, со своим толстым телом и наглым смехом мещанки из предместья, стала необходимой этому чахлому, изящному отпрыску старинного рода. В настоящий момент он рисковал последним, настолько находясь во власти своего тяготения ко всему бессмысленному и, грязному, что даже утратил силу своего скептицизма. За неделю до того он обещал Нана замок на нормандском берегу, между Гавром и Трувиллем; и он ставил на карту остатки чести, чтобы сдержать слово. Но она раздражала его, он готов был прибить ее, настолько она казалась ему глупой.
   Сторож пропустил их, не осмеливаясь остановить эту женщину, поскольку она шла под руку с графом. Нана, исполненная гордости, что она может наконец переступить запретный порог, медленно шла мимо дам, сидевших перед трибунами. Тут было десять рядов стульев, представлявших собой сплошную массу туалетов; их яркие цвета смешивались с веселыми красками окружающей природы. Некоторые стулья выдвинулись из рядов; образовались интимные кружки случайно встретившихся знакомых, точно в общественном саду, а дети свободно перебегали от одной группы к другой. Выше поднимались трибуны, переполненные публикой. Светлые туалеты стушевывались тонкой тенью, отбрасываемой перекладинами постройки. Нана разглядывала дам. Она пристально посмотрела на графиню Сабину. Когда она проходила мимо императорской трибуны, ее рассмешил граф Мюффа, стоявший около императрицы в официальной позе, навытяжку.
   -- Какой у него глупый вид! -- сказала она очень громко, обращаясь к Вандевру.
   Нана хотела все осмотреть. Этот уголок парка с лужайками и густыми деревьями показался ей совсем неинтересным. Около решетки кондитер устроил большой буфет с мороженым. Под простым навесом с соломенной крышей кричала и жестикулировала толпа людей; это был ринг. Рядом находились пустые стойла, и Нана была очень разочарована, обнаружив здесь одну-единственную жандармскую лошадь. Далее находился паддок -- дорожка в сто метров кругом, по которой конюшенный мальчик водил Валерио II под попоной. И все. Множество мужчин с оранжевыми розетками в петличках, ходивших по гравию аллей, беспрерывно снующие по открытым галереям трибун люди на минуту привлекли ее внимание. Но, право, не стоило портить себе кровь из-за того, что туда не пускали.
   Проходившие мимо Дагнэ и Фошри поклонились ей. Она замахала рукой; им пришлось подойти. Она высказала свое неудовольствие.
   -- А вон маркиз де Шуар. Как он постарел! -- воскликнула она, прерывая свою речь. -- Как губит себя старик! Неужели он все еще не перебесился?
   Дагнэ рассказал про последнее похождение старика -- историю, случившуюся на днях, о которой еще никто не слыхал. После многих подходов в течении нескольких месяцев он купил у Гага ее дочь Амели, по слухам, за тридцать тысяч франков.
   -- Ах ты! Какая гадость! -- возмутилась Нана. -- Имей после этого дочерей!.. Да что я в самом деле! Ведь это, кажется, она. Лили, там, на лужайке, в карете с какой-то дамой. То-то я вижу знакомое лицо... Видно старик вывозит ее в свет.
   Вандевр не слушал; он потерял терпение, ему хотелось поскорей отделаться от Нана. Но Фошри сказал ей, уходя, что она ничего не видела, если граф не показал ей биржу букмекеров, и тому пришлось повести ее туда, несмотря на явное отвращение. Она осталась очень довольна, -- это действительно было любопытное зрелище.
   На площадке, между лужайками, окаймленными молодыми каштанами, букмекеры образовали большой круг, и там, под сенью деревьев, сомкнувшись тесным кольцом, поджидали игроков, точно на ярмарке. Они взбирались на деревянные скамейки, чтобы лучше видеть толпу, и повесили на ближайших деревьях таблицы с указанием котировок. Они зорко следили за всеми и записывали пари по малейшему движению, по трепетанию ресниц, и так быстро, что приводили в недоумение любопытных, смотревших на них, ничего не понимая. Здесь царила сумятица, гулом встречались неожиданные изменения ставок. По временам, внося еще больше шума, на площадку выбегали информаторы и у входа громко извещали о стартах и финишах, что вызывало длительный гул в остановке лихорадочной игры.
   -- Какие они смешные! -- тихо проговорила Нана, которую все это очень забавляло. -- У них у всех лица перекосились... Взгляни-ка вот тот, высокий, я бы не хотела встретиться с ним в лесу одна.
   Вандевр показал ей букмекера, приказчика из модного магазина, за два года нажившего три миллиона. Хрупкий, нежный блондин пользовался, очевидно, всеобщим уважением; говорившие с ним приветливо улыбались; некоторые останавливались, чтобы посмотреть на него.
   Когда они наконец уходили с площадки, Вандевр слегка кивнул головой другому букмекеру, и тот позволил себе обратиться к нему. Это был его бывший кучер, огромный детина с бычьей шеей и красным лицом. Теперь он пытал счастье на скачках, пуская в ход капиталы сомнительного происхождения. Вандевр покровительствовал ему и поручал обделывать свои секретные пари, относясь к нему по-прежнему, как к слуге, от которого ничего не скрывают. Несмотря на покровительство графа, этот человек проиграл раз за разом солидные суммы и тоже ставил в тот день последнее; глаза его налились кровью, он весь побагровел.
   -- Ну что, Марешаль, -- тихо спросил Вандевр, -- на какую сумму вы отвечаете?
   -- На пять тысяч луидоров, господин граф, -- ответил букмекер, также понизив голос. -- Что, недурно?.. Признаюсь вам, я понизил курс до трех...
   Вандевр остался очень недоволен.
   -- Нет, нет, я не хочу; сейчас же поднимите опять до двух... И без разговоров, Марешаль.
   -- Ну, сейчас-то вам совершенно все равно, господин граф, -- возразил тот со скромной улыбкой сообщника. -- Немало пришлось мне поработать, чтобы раздать ваши две тысячи луидоров.
   Вандевр прекратил разговор. Но когда он отошел, Марешаль, вспомнив о чем-то, пожалел, что не спросил у него, какая причина повышения курса на его кобылу. Хорош он будет, если у кобылы есть шансы: он ведь только что отвечал за нее двумястами луидоров против пятидесяти.
   Нана ничего не поняла из слов, произнесенных графом шепотом, но не решалась спросить объяснения. Он, казалось, стал еще больше нервничать и неожиданно поручил ее Лабордету, которого он встретил у входа в помещение для весов.
   -- Проводите Нана, -- сказал Вандевр. -- Я занят... До свидания.
   Он вошел в здание, узкое, с низким потолком, загроможденное большими весами; оно напоминало багажный зал какой-нибудь пригородной станции. Здесь Нана снова постигло большое разочарование: она представляла себе, что увидит нечто огромное, какое-нибудь монументальное сооружение, на чем взвешивают лошадей. Взвешивали, оказывается, только жокеев! Стоило об этом столько говорить. На весах жокей с глупой физиономией держал на коленях седло и ждал, пока толстый мужчина в сюртуке проверит его вес, а перед дверью конюх держал лошадь. Это был Косинус, окруженный молчаливой толпой, внимательно разглядывавшей его. Манеж закрывали. Лабордет торопил Нана, но вдруг он вернулся и показал ей человека небольшого роста, разговаривавшего в стороне с Вандевром.
   -- Смотри, вон Прайс, -- сказал он.
   -- Ах, да, это тот, что скачет на мне, -- произнесла она, смеясь.
   Она нашла, что он очень некрасив. У всех жокеев был, по ее мнению, идиотский вид, -- должно быть, потому, говорила она, что им не дают расти. Прайс походил на старого высохшего ребенка, с длинным, худым лицом, изборожденным морщинами, жестким и безжизненным. Тело у него было такое жилистое и костлявое, что голубая куртка с белыми рукавами висела на нем, как на вешалке.
   -- Нет, -- продолжала она, рно записывал. Наконец, ему удалось вырваться, и он быстро скрылся на противоположной стороне ристалища.
   Экипажей все прибывало. Теперь они выстроились уже в пять рядов вдоль барьера, образуя собою густую темную массу, на которой светлыми пятнами выделялись белые лошади. Далее за ними виднелись отдельные экипажи, точно разбросанные по траве, яркая зелень которой просвечивалась то здесь, то там. Все это представляло невыразимый хаос колес, лошадей, экипажей, расположенных вдоль, поперек, наискось; а на свободных местах поляны скакали всадники и сновали черными группами пешеходы. Над всей этой разноцветной толпой поднимались столики виноторговцев, покрытые навесами из серого полотна, которые казались белыми под яркими лучами солнца. Но нигде толкотня и давка не были так сильны, нигде толпа не сновала так быстро, как вокруг букмекеров стоявших в открытых экипажах со своими списками, приклеенными к большим доскам. Все они ломались, точно паяцы на ярмарке.
   -- А, все-таки, ужасно досадно не знать, за какую лошадь держишь пари, -- говорила Нана. -- Нужно поставить самой несколько люидоров.
   Она встала и начала обводить глазами публику, чтобы выбрать самого симпатичного из букмекеров. Но она забыла о своем намерении, увидав вокруг себя множество знакомых лиц. Кроме Миньонов, Гага, Кларисы и Бланш де-Сиври, среди экипажей, направо, налево, находились Тотон Нене и Мария Блонд в виктории, Каролина Эке с матерью и двумя какими-то господами в коляске, Люиза Виолон одна в маленьком ланье, которым сама правила, и одетая в цвета лошадей Вердье -- оранжевое с зеленым, Леа Горн на высокой скамейке mail-coach, около которой толпа молодых людей ужасно шумела. Далее в аристократической восьмирессорной коляске Люси Стюарт в черном шелковом платье, отделанном кружевами, очень простом и очень дорогом. Рядом с нею сидел высокий молодой человек в мундире морского училища. Но всего более поразило Нана появление Симонны в tandem, которым правил Стейнер. Она была ослепительна, -- вся в белом атласе с желтыми полосами, с золотыми пуговицами и бриллиантами на шляпе. Банкир, щелкая огромным бичом, погонял пару запряженных цугом: одну золотую рыжую с мышиной рысцой и другую гнедую иноходца, высоко взбрасывавшего копытами. Позади сидел лакей, скрестив руки на груди, неподвижный, как статуя.
   -- Черт побери! -- воскликнула Нана, -- этот вор Стейнер, видно, еще раз огрел биржу. Какова Симонна то? Вот так шик. Для Стейнера даже слишком хороша. Наверное, отобьют у него.
   Она раскланялась с Симонной издали рукою, как, впрочем, с другими своими знакомыми, Никого не пропуская, чтоб иметь случай показать и себя.
   -- Ведь, это сын сидит с Люси! -- воскликнула она. Очень мил в своем мундире. Вот почему она сегодня выглядит такой герцогиней. Вы знаете, она боится его и выдает себя за актрису. Бедный молодой человек! Он, кажется, ничего не подозревает...
   -- Пустяки, -- заметил Филипп, смеясь. -- Если она захочет, то всегда найдет ему хорошую невесту в провинции.
   Нана замолчала. Она заметила Триконшу, находившуюся на своем извозчике в чаще экипажей. Так как оттуда ничего не было видно, то она преспокойно взгромоздилась на козлы, и высокая фигура ее с длинными локонами на висках возвышалась над толпой подвластных ей женщин. Все незаметно ей улыбались. Она же делала вид, что никого не узнает. Впрочем, она приехала, исключительно, для своего удовольствия. Она любила скачки, лошадей и держала огромные пари.
   -- Смотрите, вот болван, Ла-Фалуаз! -- вскричал Жорж.
   Удивление было всеобщее. Нана не узнавала своего старого знакомого. С тех пор, как ему досталось наследство от дяди, Ла-Фалуаз сделался отличным дэнди. Одетый в светлый костюм, завитой, в огромном воротнике, с отворотами, он притворялся утомленным жизнью, придавая своему голосу усталое выражение, пересыпая свою речь провинциализмами, начиная и не оканчивая фраз.
   -- Но, ведь, он совсем приличен! -- объявила Нана, очарованная.
   Гага и Кларисса подозвали Ла-Фалуаэа, желая снова подцепить его. Но он скоро ушел, -- ушел, преисполненный глубокого презрения к старым приятельницам. Нана приводила его в восторг. Он побежал к ней и, взобравшись на ступени ее ландо, пожал ей руку. Она принялась подсмеиваться над ним насчет Гага.
   -- Глупости, пробормотал он. С этой старухой у меня давно все кончено. Нечего об этом говорить. К тому же теперь моя Джульета вы!
   Он приложил руку к сердцу. Нана очень удивляло это внезапное объяснение в любви на открытом воздухе. Но она вдруг спохватилась.
   -- Это все вздор. И забыла из-за вас, что хочу держать пари... Послушай, Жорж, видишь того букмекера, высокого с рыжими курчавыми волосами, настоящий разбойник. Лицо его мне нравится, иди и ставь... на кого бы?
   -- Я не патриот, нет, нет, лепетал Ла-Фалуаз. Я за англичанина. Отлично, если англичанин выиграет. Долой французов!
   Нана была скандализована. Начался спор о разных лошадях. Ла-Фалуаз, с важностью знатока, называл всех лошадей клячами. Франжипан барона Вердье (большой гнедой конь) мог бы иметь успех, если бы его не испортили, когда объезжали. Что касается до Валерия II, завода герцога Кобреза, он еще не выезжен: засекал ногами в апреле. Это стараются скрыть, но он знает, что говорит, честное слово! В заключение он стал советовать Азара, завода Мешен, лошадь с множеством пороков, от которой все открещивались. Черт возьми! Великолепные статьи и бег... О, Азар натворит чудес!
   -- Нет, -- ответила Нана, -- ставлю десять луя на Люзиньяна и пять на Бума.
   Ла-фалуаз вышел из себя.
   -- Никуда не годится ваш Бум, моя милая! Не берите его.
   Сак Гаек отрекся от своего коня. Ваш Люзиньян тоже дрянь. Подувайте, на них едут Ламб и Прайс -- у обоих ноги коротки.
   Он бесился. Филипп заметил ему, что Люзиньян выиграл приз. Но тот возразил:
   -- Ну, так что же? Нужно быть вдвойне осторожным. Вдобавок, на нем едет Грешем, который всегда отстает.
   Спор, начатый в ландо Нана, казалось, охватил всю поляну. Раздались пронзительные крики, страсть к азартной игре воодушевляла лица, развязывала языки. Казалось, что все животное в человеческой натуре вдруг прорвалось наружу. Букмекеры, стоя в своих экипажах, выкрикивали названия лошадей, записывали цифры. Впрочем, вокруг Нана, происходила только мелкая игра. Крупные пари держались в ограде, где производилось взвешивание. Здесь же держали только грошовые пари: рисковали экю в надежде выиграть несколько луидоров. Главными соперниками были Лузиньян и Спирит. Англичане, которых легко было узнать с первого взгляда, прогуливались между группами, как у себя дома; лица их горели, они заранее уже праздновали победу. Брама, лошадь лорда Ридинга, выиграла большой приз в прошлом году; событие это помнили до сих пор. Будет настоящим несчастием, если Франция окажется разбитой и в нынешнем году. Поэтому, все эти дамы, воодушевленные чувством патриотизма, сильно волновались. Лошади Вандевра стали знаменем национальной чести, поэтому Люзиньяна хвалили, защищали, приветствовали криками. Гага, Бланш, Луиза, Каролина стояли за Люзиньяна. Люси Стюарт не вмешивалась из-за сына; относительно Розы Миньон прошел слух, что она поручила Лабордэту поместить двести люи. Одна Триконша, сидя рядом с кучером, ожидала последней минуты.
   Холодно и величественно слушала они все эти споры, ловя на лету быстрые фразы парижан и гортанные восклицания сынов Альбиона и делая заметки в книжечке с видом биржевого игрока.
   -- А Нана? -- спросил Ла-Фалауз. Ее никто не хочет?
   Действительно, никто ее не хотел; о ней даже не говорили. Она совершенно стушевалась перед популярностью Люзиньяна. Шутки возобновились. Молодая женщина повторяла, что Вандевр дал ей хорошую крестницу-клячу, которая не выиграет и четырех су. Филипп и Жорж находили такой поступок опель нелюбезным, но Ла-Фалуаза внезапно осенила счастливая мысль. Подняв руку вверх, он вскричал:
   -- Ставлю люи за Нана!
   -- Браво! Ставлю два, -- стал Жорж.
   -- Я три! -- прибавил Филипп.
   Шутя, они стали надбавлять с таким ожесточением, как будто дело шло о самой Нана. Это срам: нужно пустить Нана в ход. Ла-Фалуаз объявил, что ее следует осыпать золотом. Все должны ставить. Надо пойти собирать пари. Нана хохотала во все горло. Когда же трое молодых людей бросились агитировать в пользу Нана, она крикнула им вслед:
   -- Я ничего не ставлю, слышите? Ни за что на свете! Жорж, десять люи на Люзиньяна и пять на Валерия II.
   Однако, они, все-таки, отправились. Нана, улыбаясь, смотрела, как они пробирались между колес, ныряли под лошадей, рыская по всему полю. Лишь только они узнавали кого-нибудь из знакомых, тотчас же становились на подножку и начинали агитировать. Раздавался громкий хохот каждый раз, как они оборачивались, показывая пальцами цифры, между тем, как молодая женщина махала им зонтиком. Тем не менее, собрать удалось очень мало. Им удалось убедить некоторых мужчин; так, например, Стейнер, очарованный видом Нана, решился поставить три луи. Но женщины отказывались наотрез. Спасибо! кому охота терять наверняка? К тому же у них не было ни малейшего желания поддерживать популярность дрянной девчонки, затмившей их всех своей четверкой белых лошадей, своими форейторами, своим надменным видом. Гага и Кларисса, сжав зубы, спросили ла-Фалуаза, чего ради он вздумал смеяться над ними. Когда Жорж смело подошел к ландо Миньонов, Роза с негодованием отвернулась, ничего не ответив. Нужно быть дрянью, чтобы дать свое имя лошади. Сам же Миньон, напротив, весело принял сторону юношей, говоря, что женщины всегда приносят счастье.
   -- Ну, что? -- спросила Нана, когда молодые люди после долгих переговоров с букмекерами вернулись к ней.
   -- Вы на сорока, сказал Ла-Фалуаз.
   -- Как? на сорока! -- воскликнула она пораженная. -- Я была на пятидесяти... Что же случилось?
   -- Как раз в эту минуту показался Лабордэт. Ипподром закрывали. Должна была начаться первая скачка. Между тем, как все устремили свое внимание на ипподром, Нана стала расспрашивать Лабордэта о причине внезапного повышения. Но Лабордэт отвечал уклончиво: вероятно, были сделаны ставки. Пришлось довольствоваться этим объяснением. В заключение Лабордэт сообщил ей, что Вандевр подойдет к ней, если ему удастся вырваться на минуту...
   Скачки кончались, никто не обратил внимания, так велико было напряжение, с каким ожидали состязания на большой приз. Вдруг небо покрылось тучами, подул ветер и над ипподромом разразился настоящий ливень. Начался невообразимый хаос, крики, шутки, брань среди давки пешеходов, спешивших укрыться в палатках виноторговцев.
   В экипажах дамы старались защититься от дождя, держа обеими руками свои зонтики пока лакеи поднимали верхи. Но дождь уже прекращался. Голубое небо опять показалось. Смех успокоившихся женщин был как бы ответом на эту улыбку солнца, залившего своими золотыми лучами всю поляну и игравшего на измоченных дождем сбруях лошадей и костюмах женщин...
   -- Ах, бедный Люизэ! -- сказала Нана. -- Что, ты сильно промок?
   Ребенок, не говоря ни слова, протянул мокрые ручонки, которые Нана принялась вытирать платком. Потом она вытерла. Бижу, дрожавшего всем телом, и положила его к себе на колени: ничего -- несколько пятен на белом атласе, велика беда. Букеты посвежели. Она взяла один из них в руки и с наслаждением стала вдыхать аромат, омочив губы во влажных лепестках цветов.
   Между тем, дождь согнал публику в ложи. Нана смотрела в свой бинокль. На таком расстоянии ничего нельзя было различить: видна была только масса теснившихся зрителей. Солнце бросало на сидевшую в ложах публику свет, в котором все костюмы выделились с особой яркостью. На террасах, под открытым небом, несколько темных фигур выделялись с чрезвычайной ясностью. Однако Нана забавляли всего более дамы, которых дождь прогнал в ложи с кресел, расположенных на песке у подножия амфитеатра. Теперь эти дамы возвращались на свои места в полном беспорядке. Так как дамам Нана не удалось проникнуть в ограду, где производилось взвешивание, то она утешала себя язвительными замечаниями насчет костюмов и наружности всех этих "порядочных женщин", походивших в своих нарядах на чучела.
   В толпе пронесся гул. В среднем павильоне, в виде швейцарского домика, широкий балкон которого был украшен красными креслами, появилась императрица. Все бинокли направились в эту сторону.
   -- Да, ведь, это он! -- воскликнул Жорж, -- он ее сопровождает... Я не знал, что он дежурный на этой неделе.
   Жорж говорил о графе Мюффа, который торжественно и неподвижно стоял позади императрицы. Молодые люди начали шутить, сожалея, что Сатэн не может дать графу в эту минуту щелчок. Нана смеялась, находя, что граф похож на чучело. Вдруг она в лорнетку увидала одного из иностранных принцев, который также сопровождал императрицу.
   -- Вот как! Шарль здесь! -- воскликнула она.
   Она нашла, что он за последнее время потолстел, и стала рассказывать о нем разные подробности.
   -- О, он отлично сложен! -- прибавила она.
   Вокруг нее, в экипажах дамы перешептывались, сообщая друг другу, что граф ее бросил. Выходила длинная история. В Тюльери были недовольны поведением графа с тех пор, как он открыто стал появляться вместе с Нана; приводила даже замечание императрицы по этому поводу. Вследствие этого, граф ее бросил, чтобы сохранить звание камергера. Ла-Фалуаз, развязно, передал эту сплетню Нана, предлагая свои услуги и называя ее своей "Жюльетой". Но она расхохоталась и заметила:
   -- Это все глупости... Вы его не знаете: мне стоит свистнуть, и он все бросит.
   Нана принялась осматривать графиню Сабину и ее дочь. Дагенэ сопровождал этих дам. Тут же находился Фошри; он всех потревожил, чтоб пробраться к ним, и теперь самодовольно улыбался. Указывая презрительным жестом на ложи, Нана прибавила:
   -- Знаете ли, теперь мне весь этот народ опротивел... Я их слишком хорошо знаю... Надо их видеть без прикрас, как они есть... Тотчас же перестанешь их уважать. Грязь сверху, и снизу. К черту их всех! Я не хочу, чтобы мне больше надоедали.
   Одним движением руки она указала на присутствующих, начиная с конюхов и кончая императрицей, разговаривавшей с принцем Шарлем. -- И он тоже хорош, -- заметила она огнем.
   -- Браво, Нана! Отлично, -- воскликнул Ла-Фалуаз с энтузиазмом.
   Послышался звон колокольчика. Берлинго, завода Мэшен, выиграл испанский приз. Нана подозвала Лабордэта, чтоб узнать, как он распорядился ее деньгами; он рассмеялся, отказываясь назвать ей лошадей, за которых он держал пари, чтоб не испортить дела. Он прибавил, что деньги ее помещены хорошо, скоро она сама в этом убедится. Когда она призналась, что держит пари за Люзиньяна и Валерия II, он пожал плечами, говоря, что женщины вечно делают глупости... Это ее очень удивило, она ничего не понимала.
   В эту минуту толпа оживилась. Занялись угощениями в ожидании скачек на большой приз. Ели и пили на лугу, на козлах, в экипажах, колясках, кабриолетах. В руках лакеев появлялись целые корзины с угощениями и шампанским. Шутки, говор и смех сливались со звоном стаканов, разбиваемых среди общего веселья. Гага и Клариса, вместе с Бланш, степенно угощали друг друга сладкими пирожками; Луиза Виолэн сидела рядом с Каролиной Эка; на земле разместились молодые люди, угощая Симону, Тотон Нэнэ, Марию Блонд; между тем, рядом, в высоком экипаже, Леа Горн с целой толпой молодежи устроила шумную попойку на глазах всей публики. Но вскоре все окружили ландо, в котором сидела Нана. С грацией и ловкостью маркитантки, Нана разливала шампанское, угощая всех молодых людей, которые подходили к ее экипажу. Один из ее лакеев, Франсуа, передавал бутылки, между тем, -- как Ла-Фалуаз визгливым голосом выкрикивал.
   -- Пожалуйте, господа. Угощение даровое... Всем хватит.
   -- Да замолчите же, наконец, -- заметила Нана. -- Нас могут принять за паяцов. Его выходка ее очень забавляла. Она даже решила послать с Жоржем стакан вина Розе Миньон, которая делала вид, что не пьет. Нана была возмущена ее буржуазной чопорностью. Хорошо ее ремесло, нечего сказать, еще хочет служить примером для других, ее мальчуганы насупились; им так хотелось попробовать шампанского. Но Жорж сам выпил, предложенный стакан, чтоб избегнуть ссоры. Тогда Нана вспомнила о Люизэ, о котором она совсем забыла. Быть может, ему пить хочется; она его заставила проглотить несколько капель вина, от которых бедняжка страшно закашлялся.
   -- Пожалуйте, господа, пожалуйте! -- продолжал Ла-Фалуаз, довольный своей шуткой. -- Платы не требуется... Угощение даровое!
   Нана прервала его восклицанием:
   -- Смотрите, вон там Борднав! Позови его, Филипп! Пожалуйста, скорее!
   Действительно, это был Борднав, расхаживавший, заложив руки назад, в порыжелой шляпе и потертом сюртуке. Озлобленный своим банкротством, он выставлял напоказ свою нищету перед богачами, с видом человека всегда готового схватить фортуну за фалды.
   -- Черт возьми! Вот так шик! -- сказал он, когда Нана добродушно протянула ему руку. Осушив стакан вина, он заметил с сожалением:
   -- Ах! отчего я не женщина! Впрочем, черт возьми, это все равно. Слушай, хочешь вернуться на сцену? У меня мысль! Я найму театр Gaite и мы вдвоем весь Париж заткнем за пояс... Ну, что, сделаешь это для меня?
   Он продолжал что-то бормотать, довольный тем, что видит перед собою Нана, которая, по его словам, радовала его уж одною своей наружностью. Он называл ее своею родной дочерью.
   Кружок возле экипажа Нана увеличивался.
   Теперь вино разливал Ла-Фалуаз; Филипп и Жорж приглашали желающих. Казалось, все мужчины, находившиеся на лугу, столпились вокруг Нана. Она их узнавала, отвечая каждому улыбкой или шуткой. Число ее поклонников все увеличивалось, вскоре гул толпы сосредоточился около ее экипажа. Она была царицею этого пира: ее золотые волосы развевались, лучи солнца озаряли ее белоснежное лицо. Чтобы окончательно взбесить женщин, завидовавших ее торжеству, она подняла свой стакан, приняв позу торжествующей Венеры.
   В эту минуту кто-то дотронулся до нее; она была очень удивлена, увидав возле себя Миньона. Она села рядом с ним, так как он имел ей сообщить нечто важное. Миньон презирал ревнивых женщин; он находил, что ревновать глупо и бесполезно, и прямо заявил своей жене, что смешно ей сердиться на Нана. Во всяком случае, он не разделяет мнений жены и питает к Нана самые отеческие чувства.
   -- Вот что я имел тебе сказать, -- проговорил он. -- Берегись и не выводи Розу из терпения. Понимаешь, я считаю долгом тебя предупредить, что у нее есть против тебя оружие и что она тебе еще не простила историю из-за "герцогини".
   -- У нее есть оружие? А мне что за дело? -- возразила Нана.
   -- Послушай, у нее в руках письмо, которое она нашла у Фошри в кармане, письмо от графини Мюффа. Ну, без этого письма все ясно видно. Роза пошлет в отместку это письмо графу.
   -- А мне что за дело, -- повторяла Нана. -- Даже смешно!.. Так дело с Фошри всплывает наружу. Тем лучше! Эта история меня бесила. Теперь мы насмеемся вдоволь.
   -- Нет, нет! Я этого не желаю, -- горячо возразил Миньон. -- Зачем поднимать скандал? Мы этим ничего не выиграем...
   Он остановился, опасаясь, что сказал слишком много. Она смотрела на него пристально. Какое ему дело до этого? Может быть, он боится, что Фошри, бросив графиню, опять вернется к его жене; быть может, Роза именно этого и добивается, так как она еще сохранила нежное чувство к журналисту. Наиа задумалась, ей вспомнилось посещение Вено; у нее в голове зарождался целый план; между тем, Миньон продолжал ее убеждать.
   -- Положим, Роза пошлет письмо. Выйдете скандал. Ты замешана в этом деле; скажут, что ты виновата... Прежде всего, граф разойдется с женой...
   -- Эго почему? -- спросила Нана с досадой. -- Напротив... Но тут она в свою очередь спохватилась. Незачем высказывать своих мыслей. Она сделала вид, что соглашается с Миньоном, лишь бы отделаться от него; когда он ей посоветовал помириться с Розой, она ответила, что подумает, посмотрит.
   Движение в толпе заставило ее оглянуться. Лошади как вихрь пронеслись по ипподрому. Корнмюз, завода Вердье, выиграл приз города Парижа. Теперь настала очередь скачкам на большой приз. Возбуждение возрастало; толпа, охваченная нетерпением, топала, волновалась. В последнюю минуту все, державшие пари, были удивлены внезапным повышением курса на Нана, лошадь из конюшни Вандевра. Филипп и Жорж, которые вели переговоры с букмекерами, поминутно возвещали о повышении цены. Нана стояла на тридцати, затем на двадцати, наконец, на пятнадцати. Никто ничего не понимал. Кляча, которую победили на всех скачках, лошаденка, которая еще утром стояла на пятидесяти! Что означала эта внезапная перемена? Одни поднимали на смех тех дураков, которые поддаются этому обману. Другие подозревали, что дело не чисто. Все были заняты только этим вопросом; приводили примеры разных злоупотреблений. На этот раз, впрочем, громкое имя Вандевра несколько, правда, ослабляло подозрения, но победа, все-таки, оставалась за скептиками и насмешниками, предсказывавшими, что Нана доскачет последней.
   -- Кто едет на Нана? -- спросил Ла-Фалуаз.
   В эту минуту настоящая Нана обернулась. Присутствующие разразились громким хохотом, придавая двусмысленное значение этому вопросу.
   -- Прайс, -- ответила Нана.
   Разговор на эту тему продолжался. Прайс был знаменитым наездником в Англии, но еще неизвестным во Франции. Почему Вандевр пригласил этого наездника, когда обыкновенно Грешам объезжал Нана? Не странно ли, что он поручил Люзиньяна Грешаму, который, по словам Ла-Фалуаза, всегда отставал? Все эти замечания покрывались целым потоком шуток, смеха, смесью самых различных мнений. Чтобы убить время, снова принялись за шампанское. Пронесся шепот; толпа расступилась. Вандевр подошел пожать руку Нана. Она сделала недовольную гримасу.
   -- Нечего сказать, мило являться так поздно... Я сгораю от нетерпения видеть залу, где взвешивают лошадей.
   -- Так идемте, -- сказал он, -- временя еще довольно. Вы пройдете со мной. У меня как раз есть билет для дамы. Он повел ее под руку, сияющую от удовольствия при виде завистливых взглядов, которыми провожали ее Роза, Каролина и остальные. Братья Гюгоны и Ла-Фалуаз остались в ее экипаже, продолжая угощать шампанским. Нана крякнула им, что она сейчас вернется.
   Вандевр, увидав Лабордэта, подозвал его и обменялся с ним несколькими словами:
   -- Вы все собрали?
   -- Да.
   -- Сколько?
   -- 1500 золотых.
   Заметив, что Нана прислушивается, они замолчали. У Вандевра глаза горели тем лихорадочным блеском, который так пугал Нана ночью, когда он ей говорил о своем намерении, сжечь себя в своей конюшне. Проходя мимо места, назначенного для бега, Нана заговорила шепотом, обращаясь к нему на "ты".
   -- Скажи мне, почему курс на эту лошаденку повысился?
   Он вздрогнул и ответил:
   -- А! Об этом говорят... Что за народ эти игроки! Когда у меня есть любимая лошадь, они все на нее накидываются, так что мне нет никакой выгоды. Когда же выигрывает другая, они начинают сплетничать.
   -- Надо было меня предупредить, -- возразила Нана. -- А что, эта лошадь имеет некоторые шансы на успех?
   Он вдруг вспылил безо всякой видимой причины.
   -- Ах! замолчи, пожалуйста... Все лошади имеют шансы на успех. Курс на нее повысился, потому, что нашлись охотники держать пари. Кто? Разве я знаю?.. Я лучше уеду, если ты будешь мне надоедать пустыми вопросами.
   Такой тон был совершенно необычным для Нана, она была удивлена и оскорблена. Он в смущении замолчал; когда она его просила быть поучтивее, он извинился. С некоторого времени с ним случались такие вспышки. Весь великосветский Париж знал, что он в этот день ставит последнюю ставку. Если его лошади не выиграют, он проиграет громадные суммы, что будет для него разорением; весь блеск, который он старался поддерживать, несмотря на долги и беспорядочную жизнь, рассеется, как дым. Все знали, что Нана была та людоедка, которая погубила окончательно этого человека, поглотив остатки его громадного состояния с ненасытной жадностью существа, которое портит и разрушает все, до чего только дотронется. Ему приписывали самые безумные выходки; рассказывали про одну из ее поездок в Баден, где она его так обчистила, что ему нечем было заплатить в гостинице; там она, будто бы, во время кутежа бросила в огонь бриллиантовое ожерелье, чтоб видеть, как оно сгорит. Мало-помалу она окончательно завладела этим потомком древнего и знатного рода. Она им ворочала, точно пешкой. Для нее он теперь рисковал последним; увлеченный своею глупостью и развратом, он лишился даже прирожденного ему скептицизма. За неделю до этого она взяла с него обещание, что он подарит ей замок в Нормандии; он готовился сдержать свое слово. Но в эту минуту она его раздражала; он готов был ее побить, такою она ему казалась глупою.
   Сторож, молча, впустил их в ограду, где взвешивают лошадей. Нана, гордая тем, что ей удалось попасть, куда других не пускали, шла медленно, окидывая взглядом дам, сидевших в ложах. Многочисленные ряды зрителей представляли смесь самых разнообразных и ярких цветов; стулья были расставлены в беспорядке, знакомые встречались и разговаривали как в публичном саду; дети бегали, резвились; немного далее возвышались ложи с толпою зрителей, тут тень навесов несколько смягчала яркие цвета женских платков. Нана узнавала некоторых из дам. Она пристально посмотрела на графиню Сабину и на ее дочь Эстель. Проходя мимо императорской ложи, она улыбнулась, при виде неподвижного и чинного Мюффа, все еще стоявшего позади кресла императрицы.
   -- Ах! какой у него глупый вид, -- заметила она громко, обращаясь к Вандевру.
   Ей хотелось все осмотреть. Ее занимал этот парк с широкими аллеями луга в группы деревьев. Продавец мороженого устроил свой буфет у самого входа. В беседке, походившей снаружи на гриб, какие-то люди спорили и громко кричали; это был "ring". Рядом стояла жандармская лошадь. Немного далее, конюх водил под уздцы Валерия II в полной упряжи. По аллеям расхаживали множество мужчин с оранжевыми бантами в петлице. Нана очень занимал вид этой подвижной и пестрой толпы, сновавшей взад и вперед По лестницам и галереям. Впрочем, не стоило хлопотать из-за того, чтобы попасть в ограду.
   Дагенэ и Фошри, проходя мимо, поклонились ей. Она им сделала знак: они подошли. Разговаривая с ними, она заметила:
   -- Смотрите! Вон маркиз Шуар! Как он постарел. Истаскался, старикашка! Он все такой же бешеный!
   Тут Дагенэ рассказал про последний подвиг старика, о котором никто еще не знал. В этом рассказе упоминалось о 30,000 франков, о дочери Гага, Амелии, и проч.
   -- Хорош, нечего сказать! -- заметила Нана, видимо смущенная. -- Приятно иметь такую дочь!.. Ах, кстати, не Амелия ли там, на лугу, сидит в экипаже с другой дамой? Я узнала ее. Старик, вероятно, ее вывозит.
   Вандевр не слушал; ему хотелось поскорей избавиться от Нана. Но, когда Фошри заметил, что она еще не видела букмекеров, Нана потребовала, чтобы граф ей их показал; зрелище было любопытное, и Нана осталась довольной.
   Среди луга, окруженного молодыми каштанами, возвышалась ротонда; букмекеры расположились под тенью деревьев, ожидая лиц, державших пари. Чтоб лучше следить за толпой, они взобрались на деревянные скамейки и записывали имена тех, кто держал пари, с такой быстротой, что вызывали общее удивление. Тут шла страшная суматоха, раздавались возгласы, выкрикивали цифры. По временам, являлись вестовщики, сообщавшие громким криком о том, что лошади тронулись или прибыли на место; эти известия подымали целую бурю возгласов, криков в толпе игроков...
   -- Как они смешны! -- заметила Нана. -- Какие у них странные лица! Вот этого великана, например, я бы не желала встретить ночью.
   Вандевр указал ей на одного из букмекеров, который в два года выиграл три миллиона. Высокий, стройный, белокурый, он внушал почтение всем окружающим; к нему обращались с улыбкой; веред ним останавливались, чтоб разглядеть его; он раздавал крупным игрокам золото сотнями.
   Нана и Вандевр вышли из ротонды; последний кивнул, мимоходом, одному из букмекеров, который прежде служил у него кучером. То был человек громадного роста, широкоплечий и краснощекий. Он тоже пытал свое счастье на бегах, с помощью капитала темного происхождения. Вандевр старался выдвинуть его; продолжая обращаться с ним, как с бывшим слугою, он доверял ему, однако, свои тайны. Несмотря на такое покровительство, этот человек проигрывал громадный суммы; он в этот день тоже ставил последнюю ставку; глаза у него были налиты кровью; казалось, что его хватит удар.
   -- Ну, что, Марешаль? -- спросил вполголоса Вандевр. -- Сколько вы роздали?
   -- 5,000 золотых, г. граф, -- ответил тот тоже вполголоса. -- Хорошо, не правда ли? Скажу вам по секрету, что я понизил курс, я довел его до трех.
   Вандевр сделал недовольный вид.
   -- Нет, нет, не хорошо. Оставьте его на двух... Больше я вам ничего не скажу, Марешаль.
   -- Какое вам до этого дело, граф? -- возразил последний, со смиреной улыбкой, как человек, от которого зависит решение вопроса. -- Надо же было чем-либо привлечь публику, чтобы роз- дать ваши 2,000 золотых.
   Вандевр заставил его замолчать. Когда он удалился, Марешаль сделал движение, чтобы остановить его, сожалея, что не расспросил его насчет молодой лошади, но Вандевр успел уже удалиться. Нана, удивленная таинственным разговором, не спрашивала объяснений; она задумалась, посматривая, изредка, удивленно на графа. Он казался возбужденным и, встретив Лабордэта, передал ему Нана.
   -- Вы ее проводите, -- сказал он. -- У меня есть дело. До скорого свидания.
   Лабордэт ввел ее в залу, довольно низкую, с узким потолком, заставленную весами, с конторкой, окруженной дубовой перегородкой со стеклами. Эта комната напоминала приемную на железнодорожных станциях. Нана и на этот раз разочаровалась. Она представляла себе громадную залу, с монументальными весами для взвешивания лошадей. А тут взвешивали только жокеев! Не стоило так много говорить об этом. Какой-то жокей, с идиотским лицом, стоял на весах, ожидая, пока толстяк в серой куртке проверит его вес; между тем, конюх держал у дверей, под уздцы, Валерия II, которого толпа оглядывала с любопытством.
   Гипподроы скоро должны, были закрыть. Лабордэт поспешил уйти, уводя с собою Нана. Вдруг, он указал ей на человека, который разговаривал с Вандевром.
   -- Это Прайс, -- сказал он.
   -- А, это тот, который поедет на мне!
   Она нашла, что он очень не красив. Все жокеи походят на идиотов, -- вероятно, подумала Нана, потому, что им не дают роста. Прайс -- человек лет сорока, имел вид ребенка со старческим морщинистым лицом, сухим и желтым. Он был так худ и костляв, что платье на нем висело, как на вешалке.
   -- Нет, -- заметила Нана, -- такой человек не может принести счастья.
   Толпа еще не покидала луга; трава, истоптанная я мокрая, казалась совсем черной. Перед таблицами с расписанием теснились любопытные, приветствуя громкими криками номера лошадей, готовых к делу. Поднялся шум из-за одной лошади, которую хозяин потребовал назад. Нана, под руку с Лабордэтом, быстро прошла дальше. Продолжали звонить, чтобы приготовить место для бега.
   -- Ах, дети мои, -- сказала Нана, вернувшись в свой экипаж, -- их зала для взвешивания -- сущая дрянь.
   Все приветствовали ее появление громкими рукоплесканиями. "Браво, Нана!.. Она вернулась!"... Как они глупы; неужели они подумали, что она совсем ушла. Она вернулась вовремя. Сейчас начнется. Про шампанское забыли на минуту.
   Нана удивилась, увидев в своем экипаже Гага, которая держала на руках Бижу и Луизэ; она пришла сюда как будто ради ребенка, в сущности же, чтоб быть поближе к Ла-Фалуазу. Она уверяла, что обожает детей.
   -- Кстати, где Лили? -- спросила Нана. -- Не она ли это в экипаже, вместе со стариком?.. О ней мне кое-что говорили...
   Гага приняла плаксивый вид.
   -- Дорогая моя, я совсем больна, -- сказала она печально. -- Вчера я весь день проплакала в постели, и думаю, что и сегодня не встану. Ведь, тебе мои убеждения известны. Я об этом и не думала. Я воспитал ее в хорошем пансионе, чтоб она могла составить себе партию. Мои строгие советы, мои постоянные заботы... Что же делать, дорогая моя, она сама этого хотела. Какие сцены, сколько слез мне это стоило; дело дошло даже до того, что я ее ударила. А она все стоит на своем; говорит: скучаю, хочу сама испытать... И прибавила: "не тебе, конечно, читать мне наставления!" Я ей закричала: "Несчастная, ты меня бесчестишь! уходи!" Вот чем все это кончилось... Теперь все мои надежды рушились; а я мечтала о блестящей будущности!
   В эту минуту громкий спор заставил их обернуться. Жорж защищал Вандевра против обвинений, которые взводили на него в публике; достаточно того, что граф приятель Нана.
   -- Кто говорит, что он бросает свою лошадь? -- кричал молодой человек. -- Вчера он поставил на Люзиньяна тысячу золотых!
   -- Да, это было при мне. Он ни одного золотого не поставил за молодую лошадь. Если Нана имеет шансы на успех, он тут не причем. Смешно доводить подозрение до того... Какая ему выгода?
   Лабордэт слушал спокойно. Пожимая плечами, он сказал:
   -- Оставьте, пусть говорят... Граф поставил еще 800 золотых на Люзиньяна. Если он поставил сотню на Нана, то что же из этого? Хозяин всегда должен делать вид, что верит успеху своих лошадей.
   -- Э, бросьте! Нам какое дело, воскликнул Ла-Фалуаз, махая руками. Выиграет только спирит!.. Франция пропала! Да здравствует Англия!
   Толпа заволновалась еще сильнее, когда новый удар колокола возвестил о начале бега. Нана, чтоб лучше видеть, стала на скамейку в своем экипаже. Она могла окинуть взглядом весь горизонт. Перед ней расстилалось поле, назначенное для бегов, окруженное деревянной изгородью, вдоль которой были расставлены полицейские. Вдали помятая трава превращалась в зеленый луг. Все остальное пространство было покрыто шумной толпой, которая теснилась вокруг экипажей и лошадей. По другую сторону возвышались ложи с массою зрителей; отдельные фигуры исчезли, среди общей пестроты; одни только верхние ряды выделялись темными очертаниями на горизонте. Еще дальше Нана могла различить мельницы, луга, усеянные деревьями, длинные аллеи, вдоль которых стояли ряды экипажей; а там еще далее, по направлению к Булонскому лесу синела роща Медон, к которой веля красивые аллеи из платанов.
   Толпа все увеличивалась, напоминая собою муравейник. На громадном пространстве, по направлению к Парижу, расположились группы любопытных в надежде воспользоваться даровым зрелищем.
   Всеобщее веселье охватило вдруг зрителей. Солнце, скрывавшееся на время, внезапно показалось. Все оживились; зонтики блестели, как золотые щиты, под лучами солнца. Все приветствовали появление солнца громкими аплодисментами.
   В эту минуту какой-то чиновник показался среди ипподрома. С другой стороны появился человек с красным знаменем в руке.
   Это "стартер", барон Мориак, -- ответил Лабордэт на вопрос Нана.
   В толпе, окружавшей экипаж молодой женщины, раздавались возгласы, шутки, и велись оживленные споры. Филипп, Жорж, Борднав и Ла-Фалуаз не умолкали ни на минуту.
   -- Не толкайтесь!.. Дайте посмотреть!.. Ах! вот судья входит в палатку... Вы говорите, что это Сувиньи? Надо хорошее зрение, чтоб видеть на таком расстоянии. Молчите! Флаг поднят! Смотрите, вот они! Козинус выступает первым.
   Желто-красный флаг взвился на длинном шесте. Лошади, одна за другой, показались с жокеями в седлах; их вели под уздцы конюхи. За Козинусом выступали Азар и Бум. Затем гул одобрения приветствовал Спирита, высокого коня, темная масть которого, представлявшая сочетание желтого с черным, отличалась британскою строгостью. Не менее благоприятное впечатление произвел при своем появлении Валерий II, -- маленький, чрезвычайно живой, в светло-зеленом чепраке, усыпанном розами. Оба коня Вандевра заставляли себя ждать. Наконец, они вышли вслед за Франжипаном. Люзиньян -- темно гнедой жеребец, безукоризненный во всех отношениях, был тотчас забыт: так велико было удивление, вызванное появлением Нана. Ее еще никогда не видели такою. Под яркими лучами солнца, кобылка походила на рыжую девушку; она вся блестела, как только что отчеканенный червонец. Широкая грудь, тонкая шея и головка поражали своей красотою.
   -- Ах, чертовка! Да, ведь, у нее мои волосы, -- в восторге вскричала Нана. -- Право, я горжусь своей теткой.
   Все полезли в ее ландо. Борднав чуть не наступил на Луизэ, про которого мать забыла. С отеческим ворчанием он взял ребенка на руки и посадил его к себе на плечо.
   -- Бедный малютка, пусть н он посмотрит на мамашу. Видишь, дитятко, вон лошадка.
   Тем временем Бижу теребил ему панталоны -- он и его взял на руки. Нана, гордая лошадью, носившей ее имя, окинула, взглядом прочих женщин, чтобы посмотреть, что у них за рожа. Кларисса, Луиза, Мария сделали недовольные мины. Роза Миньон, смотревшая на нее, повернулась к ней спиной со злости, что Нана ее поймала на взгляде. В эту самую минуту Триконша, до того неподвижно сидевшая на своих козлах, замахала руками, давая приказания своему маклеру через головы толпы: инстинкт заговорил в ней -- она выбрала Нана.
   Ла-Фалуаз продолжал надоедать всем со своим Франжипаном.
   -- У меня предчувствие! -- повторял он. -- Посмотрите на Франжипана. Что за ход! О, выиграет, несомненно. Беру Франжипана по восьми. Кто хочет?
   -- Да перестаньте, наконец, -- сказал ему Лабордэт. -- Будете каяться.
   -- Кляча ваш Франжипан, -- завил Филипп. -- Смотрите, он уже мокрый.
   Лошадей подвели к левой стороне; затем, пустили пробным галопом перед ложами. Страсти вдруг разыгрались с новой силой. Все заговорили разом.
   -- Люзиньян слишком длинен в спине, но отлично выезжен... Знаете, не поставлю ни гроша, но Валерий II -- нервный, скачет, подняв голову вверх -- дурной знак... Так на Спирите едет Борн?.. Оранжевое -- на конях Вердье?.. Мне он достался по десяти, да, и то с трудом... Еще раз повторяю -- у него плохи плечи. Главное -- хорошие плечи; в этом все. Нет, право же, Спирит чересчур спокоен. Послушайте, я видел ее на скачке на приз общества промышленности -- она была вся в пене и дышала, так что жалко было смотреть. Ах, да отстаньте вы с вашим Франжипаном! Поздно -- сейчас пустят.
   Ла-Фалуаз чуть не плакал: ему никак не удавалось поймать маклера. Приходилось успокаивать его как ребенка. В эту решительную минуту все шеи вытянулись. Но первый спуск был неудачен. Лошади вернулись, проскакав несколько десятков сажен. Было еще два фальшивых спуска. Наконец, выровненные лошади пустились вскачь:
   -- Превосходно... восхитительно... превосходно!
   По вскоре шум прекратился: тревога ожидания сжимала всем грудь. Пари уже не держались более, жребий был брошен. Сперва царствовала глубокая тишина, точно все притаили дыхание. Лица были бледны; нервная дрожь пробегала по ним. С самого начала Козинус и Азар рванулись вперед; тотчас же за ними шел Валерий II-й. Прочие неслись смешанной кучей. Когда они, как ураган, промчались мимо лож, заставляя дрожать землю под собою, они растянулись уже на значительном пространстве. Франжипан шел последним, Нана скакала немного позади Люзиньяна и Спирита.
   -- Черт возьми, как англичанин лихо работает! -- пробормотал Лабордэт.
   Весь ландо оживился. Посыпались восклицания и остроты. Все поднимались на цыпочки, следя за яркими пятнами жокеев, несшихся по краю горизонта, озаренными солнечными лучами. При повороте, Валерий II-й очутился впереди, Козинус и Азар отставали, Люзиньян и Спирит скакали рядом, а Нана по-прежнему за ними.
   -- Канальство! Англичанин выиграет. Это очевидно: Люзиньян начинает уставать, а Валерию с ними не тягаться.
   -- Ну, хорошо будет, нечего сказать, если выиграет англичанин! -- воскликнул Филипп в порыве патриотической скорби.
   Всеми начинало овладевать невыразимое беспокойство. Еще одно поражение! Самые страстные пожелания, чуть ли не молитвы воссылались за Люзиньяна, между тем, как проклятия сыпались на Спирита и на его жокея, человека самой несносной веселости. Вся эта толпа так и прижималась к барьеру, когда всадники бешено неслись по ипподрому. Нана, поворачиваясь в своем экипаже, видела этот вихрь людей и лошадей, кружившийся по горизонту, как цветные точки, видела крошечные фигурки в профиль с тонкими, как волосок, ножками, отделявшимися на зелени булонского леса. Затем, они вдруг исчезли за рощицей, расположенной в середине ипподрома.
   -- Нет, подождите. Еще не все кончено, -- кричал Жорж, постоянно увлекавшийся. -- Англичанин отстает... Но Ла-Фалуаз в припадке французофобства стал аплодировать Спириту. Отлично! Франции так и следует. Спирит идет первым, Франжипан вторым. Это научит его отечество задирать нос.
   Он становился неприличным. Выведенный из себя Лабордэт сказал ему, что выбросит его из экипажа, если он не перестанет.
   -- А ну-ка, посмотрим, во сколько минут они проскачут все это пространство, -- спокойно сказал Борднав, державший все время часы в руке.
   В эту минуту из-за рощи показались лошади одна за другой. Все были поражены; в толпе послышался ропот. Валерий II-й все еще был впереди, но Спирит уже догонял его, а Люзиньян отставал; но место его заступила другая лошадь. В первую минуту никто ничего не понял: смешали цвета. Но потом все разразились восклицаниями.
   -- Да, ведь, это Нана! Право же, Нана!.. Уверяю вас! Ее сейчас можно узнать по ее золотистому цвету... Смотрите -- она вся в огне... Браво, Нана! Вот так каналья...Ну, да это еще ничего не значит; Люзиньян ее перегонит.
   Несколько минут, все были того мнения. Но кобыла медленно и постепенно все нагоняла и нагоняла Спирита. Неописанное волнение овладело всеми. На остальных лошадей никто не обращал внимания. Борьба продолжалась только между Спиритом, Нана, Люзиньяном и Валерием II. Их называли по именам, бессвязными, отрывочными фразами, отмечая малейший успех той или другой. Нана взобралась на козлы, повинуясь какой-то внутренней силе, и следила за всем, бледная, безмолвная, от времени до времени нервно вздрагивая. Лабордэт, стоявший рядом с ней, снова начал улыбаться.
   -- Что? ведь, англичанину-то плохо, -- радостно сказал Филипп. -- Смотрите -- отстает.
   Во всяком случае, Люзиньян пропал, -- пробормотал Ла-Фалуаз. -- Выиграет Валерий II. Вот они все четверо.
   Одно восклицание вырвалось у всех.
   -- Ах, как они, мчатся! Черт побери!
   Лошади неслись теперь прямо на зрителей, как вихрь. Приближение их, даже дыхание, так и чувствовалось. Это было какое-то храпение, с каждой секундой усиливавшееся. Вся эта масса людей в одном общем порыве хлынула к барьеру. Тяжелое дыхание стольких грудей носилось над толпою, как плеск морских волн.
   Все сто тысяч зрителей, сосредоточенные на одной мысли, жадно следили за бешеным бегом этих лошадей, несших на себе миллионы. Всеми овладело какое-то неистовство, никто ни на кого не обращал внимания, все толкали, давили друг друга и, разинув рты, сжав кулаки, погоняли жестом и голосом своих лошадей; словом, дикие страсти с циничной наглостью прорвались наружу. Крик всего этого народа, прыгавшего, жестикулировавшего, вопившего, крик животного, в образе человека, покрывал обширную поляну:
   -- Вот они, вот они... вот они!
   Нана опять подвинулась вперед. Теперь Валерий II отстал; она неслась в голове со Спиритом на расстояния двух или трех лошадиных голов. Шум усилился. Когда они промчались мимо, целый поток брани посыпался из ландо.
   -- У, скот Люзиньян! Поганая кляча... Молодец англичанин! Поддай, поддай еще, старина!.. Валерий подлец. О, подлая выдра... пропали мои десять золотых... Молодец, -- Нана Браво, Нана! Браво, чертовка!
   Стоя на сидении, Нана бессознательно начала качать бедрами, как будто сама бежала. При этом она постоянно тяжело вздыхала, точно от усталости, повторяя глухим голосом.
   -- Ну же.... Ну! ну!
   Тут пред глазами у всех предстала великолепная картина. Прайс, стоя на стременах и высоко поднимая хлыст, железной рукой хлестал Нана. Этот старый ребенок, высушенный, морщинистый с резкими, как бы омертвелыми чертами лица, теперь пылал страстью. В порыве бешеной смелости и непреклонности воли, он передавал часть своей страсти лошади; он ее возбуждал, поддерживал, нес, всю в пене, с налитыми кровью глазами. Всадники пронеслись с быстротой молнии, рассекая воздух, захватывая дыхание, тем временем, как судья, холодный и не подвижный, приложив глаз к линейке, ждал. Затем по всему полю пронесся один громкий крик. Напрягли последние силы. Прайс долетел до столба, обогнав Спирита на длину головы.
   Гул голосов рос, как шум приближающейся бури. "Нана! Нана! Нана!" -- раздалось повсюду, и крик этот пронесся по всей поляне, по лесам Мон Валериена, по лугам Лоншана, по долине булонской. "Да здравствует Нана! Да здравствует Франция! долой Англия!" Дамы махали зонтиками; мужчины прыгали, вертелись, кричали; некоторые с нервным хохотом подбрасывали вверх шляпы. Это была одна из тех минут, когда толпа становится безумною и братство сердец выражается детскими безрассудствами. На противоположной стороне, в ложах волнение охватило также всех, хотя издали можно было видеть только колебание струек воздуха, точно над невидимой жаровней, и маленькие искаженные фигурки с растопыренными руками и раскрытым ртом. Восторгу не было конца. Зародившись в глубине отдаленных аллей, среди толпы, собравшейся под деревьями, он рос, распространялся, доходя до трибун и императорской ложи, где императрица сама аплодировала. "Нана! Нана! Нана!" Крик этот звучал, как хвалебный гимн в блеске солнечных лучей, золотом заливавших всю равнину.
   Нана, стоявшей на сидении своего ландо, показалось, будто восторг этот относится к ней самой. В первую минуту она точно оторопела от своей победы и смотрела, ничего не понимая на ипподром, покрытый такой густой толпой, что не видно было травы, а все казалось одним морем черных шляп.
   Когда же толпа раздвинулась, чтобы дать дорогу Нана с Прайсом, который изнеможенный, потухший, точно пустой внутри, еле держался на седле, она, забыв все, хлопнула себя по бедрам и воскликнула в откровенной радости:
   -- Ах, черт возьми, ведь, это я сама! Ах, черт возьми, какое счастье!
   Не зная, как выразить радость, наполнявшую все ее существо, она схватила подвернувшегося ей под руки Луизэ, сидевшего на плече Борднава, и принялась целовать его.
   -- Три минуты четырнадцать секунд, -- сказал Борднав, положив часы в карман.
   Нана все еще слышала свое имя, носившееся в воздухе. Это были ее подданные, кричавшие у ее ног, тогда как она, стоя в экипаже, в костюме небесного цвета, владычествовала над этим своим народом; Лабордэт подошел к ней и объявил, что она выиграла сорок тысяч франков, так как он поместил пятьдесят тысяч золотых на Нана по сорока. Но этот выигрыш обрадовал ее гораздо меньше, чем ее неожиданная победа, делавшая ее царицей Парижа. Все ее соперницы, вне себя от бешенства, считали свои проигрыши.
   Роза Миньон, в припадке душившей ее злобы, сломала свой зонтик. Каролина Эке, Клариса, Симона и даже сама Люси Стюарт, несмотря на сына, глухо бранились, раздраженные успехом этой толстой дуры. Что же касается до Триконши, то возбужденная выигрышем она покровительственно посматривала на молодую женщину, которой она дала посвящение, в качестве опытной матроны.
   Вокруг ландо толкотня усилилась. Поклонники Нана неистовствовали. Жорж хриплым голосом продолжал кричать один; на минуту сконфуженный, Ла-Фалуаз объявил, что дело ясно, как день. Он это давно предвидел. Так как шампанского не хватило, то Филипп, взяв с собой обоих лакеев, побежал на лавочку к маркитантке. Между тем, свита Нана все увеличивалась; победа заставила склониться пред нею: руки протягивались к ней, движение, сделавшее ее ландо центром ипподрома, кончалось апофеозом Венеры, боготворимой своим народом. Борднав, стоя за ее спиной, тихонько ругался с отеческим умилением. Когда принесли, наконец, шампанское и она подняла полный стакан, начались такие аплодисменты, такие неистовые крики: Нана! Нана! Нана! что удивленная толпа начала искать глазами кобылу. Трудно было решить, лошадь ли или женщина наполняла сердца. Сам Стейнер, снова обращенный, бросил Симону и вскарабкался на одно из колес, чтобы пожать Нана руку. Миньон, увлеченный восторгом знатока, тоже подошел, несмотря на ужасные взгляды жены. Эта каналья приводила его в восторг, он непременно должен расцеловать ее. Исполнив отечески свое намерение, он заметил:
   -- Досадно мне только, что теперь она, наверное, пошлет письмо. Она в бешенстве.
   Он говорил о своей жене. Нана нечаянно проронила признанье:
   -- Тем лучше. Это мне на руку! Но заметив, что Миньон вытаращил на нее глаза, она спохватилась.
   -- Впрочем, что я говорю! Я, право, сама себя не помню... Я пьяна!..
   Она действительно была пьяна, пьяна от радости, пьяна от солнечного света. Держа в руке стакан, она крикнула:
   -- За Нана, за Нана. Шум, хохот, аплодисменты удвоились мало-помалу, увлекая всю публику.
   Скачки кончались. Начинали уже разъезжаться. Тем временем глухой говор все усиливался и усиливался в толпе. Имя Вандевра слышалось повсюду. Теперь все ясно: целых два года Вандевр подготовлял эту штуку; Люзиньяна он выслал только, чтоб отвести глаза от Нана. Проигравшие сердились, выигравшие пожимали плечами. Если б даже и так, что же из этого следует? Разве хозяин не имеет права делать со своими лошадьми, что ему угодно? Такие ли еще вещи бывают!
   Большинство находило, что Вандевр поступил очень ловко, поставив при помощи друзей на Нана все, что можно было только поставить. Говорили о двух тысячах золотых на тридцать в среднем, что составляло миллион двести тысяч выигрыша.
   Но и другие слухи, очень серьезные, шепотом передавались друг другу. Несколько человек, пришедших из внутренней ограды, рассказали подробности. Голоса возвышались и, наконец, вслух стали рассказывать про ужасный скандал. Бедный Вандевр погиб безвозвратно. Рядом со своей великолепной штукой он сделал самую пошлую глупость, самый идиотский промах, показывающий, что голова у него не в порядке: он поручил Марешалю маклеру двусмысленной честности, поставить за себя две тысячи золотых против Люзиньяна, желая возвратить тысячу с чем-то золотых, поставленных за него открыто -- пустяки, которыми он должен был бы пожертвовать. Маклер, узнав, что Люзиньян не выиграет, приобрел на этой лошади шестьдесят тысяч франков. Но на беду Лабордэт, ничего не подозревая, пошел именно к нему и поставил двести золотых на Нана, которую тот продолжал отдавать по пятидесяти, не догадываясь, где будет нанесен настоящий удар, о котором Вандевр не счел нужным сообщать ему. Огретый с этой стороны на сумму сто тысяч франков, Марешаль понял, что все рушится у него под ногами. Он сообразил интригу, заметив, что Лабордэт разговаривает с графом тотчас по окончании скачек и, с наглостью бывшего кучера, публично сделал Вандевру ужасную сцену, рассказав все дело с самыми ужасными подробностями. Все были возмущены. Добавляли, что суд добросовестно разберет это дело.
   Нана, которой Жорж и Филипп тихонько все рассказали, произнесла несколько глубомысленных замечаний, не переставая, впрочем, пить и смеяться. Может быть, и правда -- она кое-что припоминает... вдобавок у этого Марешаля такая отвратительная рожа. Впрочем, она все еще сомневалась, пока, наконец, не появился Лабордэт. Он был очень бледен...
   -- Ну, что? -- спросила она его вполголоса.
   -- Пропал! -- отвечал он лаконически.
   Она пожала плечами. Какой ребенок, этот Вандевр! Она жестом выразила досаду.
   Вечером, в Мабиле, Нана произвела настоящий фурор. Когда она явилась около десяти часов, шум стоял ужасный. На эти безумные вечера собиралась вся внятная молодежь, предаваясь животному разгулу. Давка была такая, что все просто давили друг друга ужасно. Мужчины в черных фраках, женщины в самых вычурных нарядах с открытой шеей шумели, кружились, топали ногами, возбужденные винными парами. В тридцати шагах от оркестра трудно было расслышать музыку. Никто не танцевал. Пошлые остроты, повторяемые без всякого повода, сопровождались взрывами хохота. Вое лезли из кожи, чтобы казаться остроумными.
   Несколько женщин, запертые в уборной, громко плакали, требуя, чтобы их выпустили. Предложили продать е аукциона цветок; цена дошла до двух золотых. Как раз в это время появилась Нана в том же голубом туалете, в котором она присутствовала на скачках. Ей поднесли цветок среди громких рукоплесканий. Какие-то господа, схватив ее на руки, торжественно понесли в сад по измятой траве, среди поломанных деревьев; на дороге им помешал оркестр; его разнесли, ломая стулья и пюпитры. Этому беспорядку содействовали все присутствующие.
   Только во вторник Нана могла оправиться от волнений, испытанных ею после своего торжества. В этот день утром, к ней заходила г-жа Лера, чтобы переговорить насчет Луизэ, который заболел после скачек. Нана была вся поглощена одним происшествием, которое занимало весь Париж. Вандевр, лишенный права участвовать впредь в скачках и исключенный из императорского клуба, сжег себя в своей конюшне вместе со своими лошадьми.
   -- Он мне это говорил не раз, -- повторяла молодая женщина. -- Этот человек был просто сумасшедший... Каков был мой ужас, когда я узнала это вчера вечером! Ты понимаешь. Ведь он мог меня убить ночью.... Кроме того, ему тогда следовало меня предупредить насчет лошадей? По крайней мере, я выиграла бы много денег... Но он сказал Лабордэту, что, когда я знаю о чем-нибудь, то тотчас же передаю все своему парикмахеру и другим мужчинам. Как это мило!.. Нет, говоря по правде, мне его почти не жаль.
   После этих размышлений она пришла в ярость. В это время явился Лабордэт. Он принес с выигрыша около 40,000 франков. Это ее еще более рассердило, она могла выиграть миллион.
   Лабордэт, принимая вид человека постороннего, резко выражался о Вандевре. Потомки древнего рода всегда кончают скверно.
   -- Ах, не говорите, -- заметила Нана, это вовсе не глупо сжечь себя в своей конюшне. Я нахожу, что он поступил молодцом... Ты понимаешь, я не защищаю его дело с Марешалем. Это безобразие. Бланш имела дерзость обвивать меня в этой смерти. Я отвечала: "Разве я ему приказывала мошенничать?" Неужели требовать у человека денег значит доводить его до преступления?.. Если б он мне сказал: "У меня ничего нет", я бы ему ответила: "Хорошо, так разойдемся!" Этим бы все и кончилось.
   -- Конечно, -- заметила тетка, -- упрямые люди сами виноваты, тем хуже для них.
   -- Но что касается его последней выходки, то это вышло шикарно, -- продолжала Нана. -- Мороз по коже подирает, как об этом подумаешь. Он всю прислугу удалил, а сам заперся в конюшне, взяв с собою керосину... Надо было видеть, как горело... Представьте себе громадное деревянное здание, полное сена и соломы... Пламя поднималось в виде башни... Лучше всего были лошади... Можно было слышать, как они лягались, кидались в Двери, издавая, как бы, человеческие вопли. Люди, которые видели, не могут вспомнить об этом без содрогания...
   Лабордэт вделал вид, что он не верит смерти Вандевра. Кто-то клялся, что видел, как Вандевр выскочил из окна. Он поджог конюшню в припадке сумасшествия. Но когда пожар усилился, он отрезвился. Такой пустой и истасканный человек не мог покончить с собою так смело.
   Нана слушала как-то разочарованно.
   -- О несчастный! Это было прекрасно.
   

XIV

   Около часу ночи, Нана и граф еще не спали. Он зашел вечером после трехдневной ссоры. В комнате, воздух которой был пропитан теплым и влажным ароматом, царила тишина; при слабом освещении лампы, горевшей под голубоватым колпаком, не ясно выделялись очертания белой лаковой мебели с серебряной отделкой. Кровать с опущенной занавесью исчезала в тени. Среди безмолвия послышался вздох и поцелуй. Нана села на край кровати. Граф оставался в тени, не трогаясь со своего места.
   -- Ведь, есть рай и ад, не правда ли? -- спросила Нана с озабоченным видом, как бы охваченная религиозным ужасом.
   С самого утра она чувствовала себя не совсем здоровой. Глупые мысли, как она выражалась, мысли о смерти и о будущей жизни не давали ей покоя. Иногда ночью ее охватывал детский страх; с открытыми глазами она видела перед собой ужасные призраки.
   -- Я наверно не попаду в рай, -- продолжала она. -- А? как ты думаешь, скажи, прошу тебя!
   Дрожь охватила ее. Граф, удивленный подобными вопросами, сам постоянно терзаемый угрызениями совести при мысли о Боге, повторял какие-то невнятные слова, чтоб успокоить ее. Нана с открытой шеей и распущенными волосами, рыдая, кинулась к нему на груди.
   -- Я боюсь смерти..., Я боюсь смерти...
   Он с трудом высвободился, опасаясь, что и им овладеет безотчетный страх этой женщины, прижимавшейся к нему в заразительном ужасе пред неизвестным; он принялся ее уговаривать: он говорил ей, что она здорова, что ей стоит изменить свой образ жизни, и она может заслужить прощение.
   Нана, сидя на кровати, отрицательно качала головой; конечно, она не делает никому зла; она даже носит постоянно на груди образ Богородицы; но этого недостаточно, она знает, что все женщины, которые живут в незаконном браке, непременно попадут в ад. Она припоминала отрывки из катехизиса. Ах! Если б можно было узнать наверно; но вот этого-то никто и не знает; оттуда никто не возвращается. А, ведь, глупо стеснять себя, если все это не правда. Она, однако, набожно поцеловала образ, как бы заклиная этим смерть, мысль о которой приводила ее в ужас.
   Она еще долго ходила по комнате, осматривая все углы и содрогаясь при малейшем морозе. Остановись перед зеркалом, она, по-прежнему, погружалась в созерцанье своей красоты. Но на этот раз она бледнела, глядя на себя. Вдруг она стала ощупывать руками кости на лице.
   -- Какие мертвецы бывают страшные, -- тихо произнесла она.
   Она сдавливала свои щеки, расширяя глаза, чтоб видеть, какова она будет после смерти.
   -- Смотри-ка, -- продолжала она, обращаясь к Мюффа, -- тогда у меня будет крошечная голова.
   Графе начал сердиться.
   -- Ты с ума сошла, ложись скорее.
   Она снилась ему в могиле: от нее остался один остов. Он в ужасе шептал молитву, набожно сложив руки. С некоторого времени на него стали находить припадки благочестия, после которых он впадал в какое-то изнеможение. Он судорожно сжимал свои руки, повторяя: "Боже мой... Боже мой..." Это были кряки беспомощности против греха, с которым он не в силах был бороться, несмотря на страх будущего наказания. Когда Нана подошла к постели, граф лежал неподвижно с судорожно сжатыми руками и блуждающим взором. Они вместе принялись плакать охваченные безумным страхом. Они уже не раз испытывали подобное чувство, но, по уверению Нана, никогда ужас не принимал, таких размеров, как в эту ночь. У Нана явилось подозрение: она принялась расспрашивать графа.
   Быть может, Роза Миньон прислала уже письмо?
   Нет, этого не может быть. Это просто дурь какая-то, он еще ничего не знает о неверности жены.
   После двухдневного отсутствия Мюффа пришел утром в совершенно неурочное время. Лицо его было бледно, глаза красны; видно было, что в нем происходила сильная внутренняя борьба.
   Зоя не заметила его волнения. Она побежала к нему на встречу, восклицая:
   -- Ах, барин, идите скорее; барыня чуть не умерла вчера вечером.
   На его вопросы она отвечала:
   -- Вы представить себе не можете, что случилось?.. У нее был выкидыш!
   Она говорила правду. Нана была три месяца беременна. Долго она и доктор никому не верили. Но когда дальнейшие сомнения сделались невозможны, она почувствовала сильную досаду и всеми мерами старалась скрыть беременность. Этим объяснялась ее раздражительность и мрачное настроение за последнее время. Это состояние казалось ей смешным и унизительным. Она не могла прийти в себя от изумления. Зачем иметь детей, когда их не желаешь! Эта мысль выводила ее из себя... Материнство ей только мешает; новая жизнь являлась непрошенной среди разрушения, которое она распространяла вокруг себя. Неужели нельзя располагать собою по желанию?.. Откуда взялось это создание? Она не могла понять. Зачем оно явилось? Никому оно не нужно. Оно только другим помешает. Да и какая судьба его ожидает впереди?
   Зоя принялась рассказывать подробности происшествия.
   -- Барыня почувствовала сильную боль около четырех часов. Когда я пошла за ней в уборную, я ее нашла на полу в обмороке... Она лежала на земле в целой луже крови, как убитая... Я сейчас поняла в чем дело. Я рассердилась, потому что мне барыня об этом ничего не говорила. Жорж был в это время у нас. Он помог мне ее поднять; когда я ему объяснила, в чем дело, с ним сделалось дурно... Вы не поверите, как я вчера измучилась!
   Действительно, в доме был страшный переполох. Прислуга суетилась. Граф провел всю ночь на кресле. Он сообщал о болезни Нана знакомым, являвшимся вечером, в обычное время. Бледный от страха, он с волнением рассказывал об этом происшествии. Стейнер, Ла-Фалуаз, Филипп, все являлись, ничего не подозревая. При первых же словах, они восклицали: "Не может быть! Это шутка"!
   Затем, косо поглядывая на дверь, они качали головой, недовольные, что им не удалось позабавиться. До двенадцати часов, посетители разговаривали вполголоса, стоя у камина и озабоченно поглядывая друг на друга. Они, как будто, старались оправдаться друг перед другом; всеми чувствовалась какая-то неловкость. Наконец, они решили, что это до них не касается; она сана виновата. Какова Нана! Разве можно было ожидать этого! Они разошлись, ступая осторожно, как в доме, где есть покойник и где нельзя смеяться.
   -- Войдите, -- сказала Зоя, обращаясь к Мюффа. -- Теперь барыне лучше. Она вас примет... Мы ожидаем доктора; он обещал быть сегодня утром.
   Горничная уговорила Жоржа отправиться домой, чтобы выспаться. В салоне осталась Сатэн одна; сидя на диване, она курила папироску. После происшествия, среди всеобщей суматохи, она сохраняла спокойствие духа, пожимала плечами и отвечала резво, когда с нею заговаривали. Когда Зоя принялась рассказывать графу, как бедная барыня страдала, Сатэн заметила:
   -- По делом ей! Это ее проучит.
   Граф взглянул на нее удивленно! Сатэн оставалась неподвижна, с папиросой в зубах.
   -- Хороши вы, однако! -- заметила Зоя.
   Сатэн вскочила и, глядя графу в лицо, повторила:
   -- Так и надо! Это ее проучит!
   Она снова уселась на диване, отряхивая пепел с папиросы с таким видом, как будто все это до нее не касается.
   Зоя повела Мюффа в спальню. В комнате слышался запах эфира; тишина изредка прерывалась стуком кареты, проезжавшей по авеню Виллье. Нана лежала, бледная с широко раскрытыми глазами и задумчивым лицом. Она не пошевелилась, но улыбнулась, увидав графа.
   -- Ах, голубчик, -- проговорила она тихим голосом, -- я думала, что уже больше тебя не увижу.
   Когда он наклонился, чтоб поцеловать ее, она заговорила о ребенке, как будто он был его отцом.
   -- Я не решалась тебе сказать... Я была так счастлива! О, я так много мечтала о том, чтоб он был тебя достоин. И вот, теперь все кончено. Теперь я утешаю себя тем, что, быть может, все к лучшему. Я бы не желала стеснять тебя.
   Граф, удивленный этим неожиданным признанием, бормотал несвязные слова. Он взял стул и сел возле кровати, облокотясь на одеяло. Тогда молодая женщина заметила его волнение; его глаза были налиты кровью, губы дрожали, как во время лихорадки.
   -- Что с тобою? -- спросила она, -- ты тоже болен?
   -- Нет, -- ответил он с трудом.
   Она пристально посмотрела на него. Она сделала знак Зое, чтоб та удалилась. Когда она осталась одна, она привлекла его к себе, повторяя:
   -- Что с тобой, дорогой мой?.. У тебя слезы на глазах, я это вижу... Скажи, ты пришел мне что-нибудь сообщить?
   -- Нет, нет, уверяю тебя, -- проговорил он.
   Но, задыхаясь от страдания, потрясенный видом больной, он разрыдался, скрывая лицо в подушке. Нана поняла, в чем дело. Вероятно, Роза прислала ему письмо. Он рыдал судорожно, Нана его не останавливала. Наконец, с состраданием в голосе, она сказала:
   -- У тебя домашние неприятности?
   Он утвердительно кивнул головой. После короткого молчания, она спросила:
   -- Так ты все знаешь?
   Он снова утвердительно кивнул головой. Опять, в комнате больной наступило молчание. Он узнал все накануне. Возвращаясь вечером от императрицы, он нашел письмо Сабины к своему любовнику. После страшной ночи, проведенной в планах мщения, он вышел утром, чтоб при встрече убить жену. Выйдя на воздух, охваченный прелестью летнего утра, он потерял нить своих мыслей и бессознательно пр -- уходя, -- такой человек не мог бы принести мне счастья.
   На призовом кругу еще толпилась публика; мокрая, вытоптанная трава совершенно почернела. Перед двумя индикаторами, очень высоко укрепленными на чугунных столбах, теснился народ, шумно встречая номер каждой лошади, появлявшийся по электрическому проводу из зала для взвешивания. Какие-то господа делали отметки на программах; известие, что Щелчок снят с участия в скачках, возбудило толки. Нана под руку с Лабордетом прошла мимо. Колокол, подвешенный к мачте с флагом, настойчиво звонил, приглашая публику очистить круг.
   -- Ну, мои милые, -- сказала Нана, усаживаясь в ландо, -- эти весы -- чистейшая ерунда!
   Ее приветствовали, вокруг нее раздавались рукоплескания. "Браво, Нана!.. Нана к нам вернулась!.." Какие глупые! Неужели они думали, что она их бросила? Она вернулась вовремя. Внимание! Начинают. Шампанское было забыто, все перестали пить.
   Но тут Нана с удивлением увидела в своей коляске Гага, державшую на коленях Бижу и Луизэ. Гага решилась на это, чтобы быть поближе к Ла Фалуазу, но говорила, что ей хотелось поцеловать малютку: она обожала детей.
   -- Кстати, а что Лили? -- спросила Нана. -- Ведь это она там, в карете старого маркиза?.. Мне только что рассказали про нее красивую историю.
   У Гага сделалось огорченное лицо.
   -- Я совсем больна из-за нее, милочка, -- грустно сказала она. -- Вчера я так плакала, что не могла встать с постели, и думала, что и сегодня не смогу приехать... Ведь ты знаешь мои взгляды, я не хотела, воспитывала ее в монастыре, готовилась выдать хорошо замуж. Постоянно давала ей строгие советы, глаз с нее не спускала... Ну вот, милочка, она сама захотела. Да еще какую сцену закатила, со слезами, наговорила мне таких дерзостей, что ее пришлось отколотить. Она, видите ли, скучает, ей хочется попробовать... Ну, а когда она принялась говорить: "Не тебе мне мешать, ты не имеешь на это права", -- я ей ответила: "Ты дрянь, ты нас срамишь, убирайся вон!" После этого я согласилась устроить ей то, чего она добивалась... Ах, последняя моя надежда полетела к черту, а я-то мечтала о таких чудесных вещах!
   Шум споривших голосов заставил их встать. Жорж защищал Вандевра от нападок отдельных групп, среди которых ходили смутные толки.
   -- Зачем говорить, что он отказывается от своей лошади! -- кричал молодой человек. -- Вчера в скаковом клубе он держал за Лузиниана пари на тысячу луидоров.
   -- Да, я был при этом, -- подтвердил Филипп. -- Он ни одного луидора не ставил на Нана... Если Нана и стоит десяти, он ни при чем. Смешно приписывать людям такие расчеты. В чем он тут заинтересован?
   Лабордет спокойно слушал и пожимал плечами.
   -- Бросьте, пусть их говорят... Граф только что снова держал пари за Лузиниана пятьсот луидоров, по крайней мере, а если он и поставил сотню луидоров на Нана, то только потому, что владелец всегда должен делать вид, что верит в своих лошадей.
   -- И баста! Какое нам дело! -- воскликнул Ла Фалуаз, махнув рукой. -- Все равно выиграет Спирит... Франция сядет в лужу! Браво, Англия!
   Долгий трепет всколыхнул толпу; но вот раздались удары колокола, возвещая выход лошадей на круг.
   Чтобы лучше видеть, Нана встала в своем ландо на скамеечку, давя ногами букеты незабудок и роз. Окинув одним взглядом необъятный горизонт, она увидела в эту последнюю лихорадочную минуту прежде всего пустой старт, огороженный серым барьером и оцепленный полицейскими, стоявшими на расстоянии каждых двух столбов. Прямо перед ней расстилалась полоса травы; грязная вначале, она постепенно зеленела и развертывалась вдали мягким бархатным ковром. Опустив глаза, молодая женщина увидела в центре ипподрома кишевшую толпу, которая поднималась на цыпочки, взбиралась на экипажи, возбужденная, толкаясь в пылу азарта. Фыркали лошади, хлопал от ветра холст палаток, всадники мчались среди пешеходов, спешивших занять места поближе к барьеру, а на противоположной стороне, когда Нана оборачивалась к трибунам, она видела лица, уменьшенные расстоянием; уходившая вглубь масса голов наполняла аллеи, скамьи, террасы, вырисовывалась на фоне неба черными, нагроможденными друг на друга силуэтами. Еще дальше ипподром окружала равнина. Направо, за мельницей, увитой плющом, углублялись луга, прорезанные тенистыми рощицами, а напротив, до самой Сены, протекавшей внизу, у подножия холма, скрещивались аллеи парка, где ждали неподвижные вереницы экипажей; налево, по направлению к Булони, вид снова расширялся, открывая синеющие дали Медона за длинной аллей розовых цветов, безлистые головки которых бросали яркие красочные пятна. Публика продолжала прибывать, узкая лента дороги кишела людьми, как муравейник, а там, далеко, со стороны Парижа, точно стадо, расположившееся в лесу, гуляли зрители, которые не платили, образуя вереницу темных точек, движущихся под деревьями по опушке.
   Хорошее настроение сразу овладело стотысячной толпой, наполнявшей этот конец поляны движением, точно рой насекомых, реющих в воздухе. Солнце, спрятавшееся было на несколько минут, опять засияло, заливая ипподром морем света. Снова все запылало; дамские зонтики колыхались над толпой, словно бесчисленные золотые щиты. Солнце приветствовали рукоплесканиями, радостным смехом; тысячи рук простирались к нему, как бы желая разогнать тучи.
   Между тем на пустынном старте виднелся пока только полицейский надзиратель; но вот с левой стороны показался человек с красным флагом в руке.
   -- Это стартер, барон де Мориак, -- ответил Лабордет на вопрос Нана.
   В толпе мужчин, теснившихся вокруг молодой женщины даже на подножках ее коляски слышались восклицания, обрывки разговоров, обмен непосредственными впечатлениями. Филипп и Жорж, Борднав, Ла Фалуаз не умолкали ни на минуту!
   -- Не толкайтесь!.. Дайте мне посмотреть!.. Ага, вот судья входит в будку... Вы говорите, это господин Сувиньи?.. Да, надо иметь зоркий глаз, чтобы определить в этакой суматохе, кто пришел первым, опередив соперника на длину носа!.. Да замолчите вы, поднимают флаг... Вот они, внимание!.. Первый -- Косинус.
   На конце мачты взвился желтый с красным флаг. Одна за другой следовали лошади; их вели под уздцы конюшенные мальчики, а жокеи в седлах, со сброшенными поводьями, яркими пятнами выделялись на солнце. За Косинусом шел Случай и Бум, вслед за ними Спирит, вызвавший восклицания, -- отличный гнедой жеребец, суровые цвета которого, желтый с черным, были полны британской меланхолии. Особый успех выпал на долю Валерио II, маленького, чрезвычайно подвижного, в цветах светло-зеленого с розовым. Обе лошади Вандевра заставили себя ждать. Наконец, за Франжипаном показались цвета голубой с белым. Однако Лузиниан, темно-гнедой жеребец безукоризненных статей, был почти забыт, -- настолько велико было изумление, вызванное Нана. Такой ее еще никогда не видали: солнце золотило ее рыжую шерсть, придавая ей оттенок золотистых женских волос. Она сверкала, как новенький луидор, -- с широкой грудью, легкой и грациозной посадкой головы, нервной, тонкой и длинной спиной.
   -- Посмотрите, у нее мои волосы! -- воскликнула в восторге Нана. -- А знаете, я теперь горжусь ею!
   Ландо брали приступом, Борднав чуть не наступил ногой на Луизэ, о котором мать совсем забыла. Он поднял его, отечески ворча, и посадил себе на плечо.
   -- Бедная крошка, -- пробормотал он, -- надо и ему посмотреть. Подожди, я покажу тебе твою маму... Видишь, вон та лошадка.
   А так как Бижу царапал ему ноги, он и его взял на руки, между тем как Нана, гордясь животным, носившим ее имя, окидывала взглядом других женщин, чтобы посмотреть, какую они скорчат рожу. Все они были взбешены.
   В эту минуту Триконша, неподвижная до сих пор в своем фиакре, замахала руками, отдавая поверх толпы распоряжение букмекеру. В ней заговорило чутье, она ставила на Нана.
   Ла Фалуаз производил невыносимый шум. Он вдруг пришел в дикий восторг от Франжипана.
   -- На меня нашло вдохновение, -- повторял он. -- Посмотрите-ка на Франжипана, а? Как идет? Держу за Франжипана в восемь раз. Кто против?
   -- Сидите вы смирно, -- сказал наконец Лабордет, -- сами потом пожалеете.
   -- Кляча ваш Франжипан, -- объявил Филипп. -- Он уже весь в мыле... Сейчас убедитесь.
   Лошадей провели направо и пустили в беспорядке галопом мимо трибун для пробы. Страсти разгорелись, все заговорили разом.
   -- Лузиниан слишком длинен, но прекрасно выезжен... А уж за Валерио II я не дам ни сантима: нервничает и скачет, задрав голову, -- скверный признак... Смотрите-ка на Спирита Берн... Я вам говорю, что у Спирита нет лопаток, а между тем все дело в хороших лопатках... Нет! Он положительно слишком спокоен... Слушайте, я сам видел Нана после Большого Продиуса: она была вся в мыле, шерсть взъерошена, а дышала так, точно вот-вот околеет. Держу пари на двадцать луидоров, что она останется за флагом!.. Да будет вам! Чего этот еще лезет со своим Франжипаном! Поздно, начинается!
   Ла Фалуаз чуть не плакал, требуя, чтобы ему нашли букмекера. Его едва образумили. Все вытянули шеи. Но начало оказалось неудачным; стартер, казавшийся издали черной точкой, не успел опустить свой красный флаг. Лошадей пришлось вернуть. Это повторилось дважды. Наконец стартеру удалось собрать лошадей и пустить их так ловко, что со всех сторон раздались восторженные крики:
   -- Замечательно!.. Нет, это случай!.. Все равно, дело сделано!
   Крики замерли в тревоге, от которой у всех стеснило грудь. Пари прекратились, игра решалась теперь на огромном призовом кругу. Воцарилось молчание, все затаили дыхание, иногда поднималось чье-нибудь бледное, нервно подергивающееся лицо. В самом начале первыми шли Случай и Косинус; за ними, немного отстав, шел Валерио II, остальные двигались спутанным клубком позади. Когда лошади вихрем промчались мимо трибун, сотрясая своим бешеным галопом почву, клубок вытянулся уже на сорок метров. Франжипан оказался последним. Нана шла немного позади Лузиниана и Спирита.
   -- Черт подери! -- пробормотал Лабордет. -- Здорово англичанин забирает.
   В ландо раздавались возгласы, происходил обмен мнениями. Зрители вытягивали шею, следили глазами за яркими пятнами жокеев, мелькавшими на солнце. На подъеме Валерио II обогнал всех. Косинус и Случай совсем отстали, Лузиниан и Спирит шли ровно, голова в голову, за ними -- Нана.
   -- Ей богу, возьмет англичанин, это очевидно, -- проговорил Борднав. -- Лузиниан начинает уставать, а Валерио II не удержится.
   -- Это будет возмутительно, если выиграет англичанин! -- огорченно воскликнул Филипп, охваченный патриотическим пылом.
   Мучительное беспокойство овладело задыхавшейся в тесноте толпой. Снова поражение! И все с горячей, почти религиозной мольбой обращали взоры на Лузиниана, ругая на чем свет стоит Спирита и его мрачного жокея. Из толпы, рассеянной по поляне, то и дело срывались группы зрителей, бросаясь со всех ног, чтобы лучше видеть скачку. Всадники бешеным галопом носились взад и вперед. Нана, медленно поворачиваясь, видела у своих ног, волнующуюся массу людей и животных, море голов, как бы несущихся вихрем вдоль круга, вслед за мелькающими на горизонте, как молния, яркими пятнами жокеев. Она следила глазами за крупами лошадей, мчавшихся с такой быстротой, что ноги их становились едва видимыми, казались не толще волоса. Вот они повернулись профилем, уменьшаясь, едва виднеясь вдали зеленеющего леса, а вот исчезли за группой деревьев, росших по самой середине ипподрома.
   -- Постойте! -- воскликнул Жорж, все еще не теряя надежды. -- Еще не кончилось... англичанин слабеет.
   Ла Фалуаз, со своим презрением ко всему национальному, становился неприличен. Он приветствовал Спирита возгласами: "Браво! Отлично! Поделом Франции! Спирит первый, франжипан второй! Чтобы обидно не было!" Он выводил из себя Лабордета, совершенно серьезно грозившего выбросить его их экипажа.
   -- Посмотрим, сколько пройдет минут, -- спокойно проговорил, вынимая часы, Борднав; он все еще держал на руках Луизэ.
   Одна за другой показались из-за деревьев лошади. Все были поражены, в толпе раздался долго не смолкавший говор. Валерио II все еще был впереди. Спирит его нагонял, а сзади отставшего Лузиниана бежала другая лошадь, но сразу нельзя было определить, какая, так как издали путали цвета жокейских курток.
   Послышались восклицания.
   -- Да это Нана!.. Ну что вы, Нана!.. Я вас уверяю, Лузиниан нисколько не двинулся... Ну, конечно, Нана. Ее легко узнать по золотистой масти... Ну, видите теперь! Прямо огонь... Браво, Нана! Вот так плутовка!.. Э, это еще ничего не доказывает, она подыгрывает Лузиниану.
   На мгновение все с этим согласились. Но кобыла ровно, медленно забирала. Тогда публикой овладело необычайное волнение. Никто уже не интересовался отставшими лошадьми. Отчаянная борьба завязалась между Спиритом, Нана, Лузинианом и Валерио II. Их имена повторялись; подмечали каждое их движение, малейшую усталость, обменивались вполголоса отрывистыми фразами. Нана влезла на козлы; она побледнела и так дрожала от волнения, что не могла даже говорить. А Лабордет, стоя рядом с ней, снова заулыбался.
   -- Эге, сплоховал англичанин! -- радостно проговорил Филипп. -- Что-то ему не по себе.
   -- Во всяком случае, и Лузиниану крышка! -- воскликнул Ла Фалуаз. -- Выигрывает Валерио II... Вот они все четверо сбились в кучу.
   Из всех уст вырвался тот же крик:
   -- Как мчатся ребята!.. Вот здорово, черт возьми!
   Теперь лошади летели, как молния, лицом к публике. Приближение их чувствовалось по горячему дыханию, которое, казалось, неслось вместе с отдаленным хрипением, возраставшим с каждой минутой. Вся толпа неудержимо бросилась к барьеру; навстречу лошадям, у всех вырвался мощный крик, подобный шуму разбушевавшейся стихии. Это была последняя яростная вспышка гигантской игры с сотнею тысяч зрителей, охваченных неотвязной мыслью, горевших одинаковой потребностью -- азарта, следивших, замирая, за бешеным галопом животных, уносивших в своем беге миллионы. Люди толкались, давили другу друга, сжимали кулаки, раскрывали рот, каждый за себя, каждый понукая свою лошадь воплями и жестами. И вот раздался крик, крик дикого зверя, сидящего в каждом из этих изящных господ в рединготах; он долетал все яснее и яснее:
   -- Вот они! Вот они!.. Вот они!..
   Нана еще продвинулась; теперь отстал Валерио II, а она шла впереди со Спиритом, всего на две или три головы сзади него. Громовые раскаты усилились. Лошади приближались, им навстречу из ландо неслась буря бранных возгласов.
   -- Тьфу, Лузиниан, дрянь, скверная кляча!.. Молодец англичанин! Наддай, наддай, старина! А Валерио -- смотреть противно! Браво, Нана! Браво каналья!..
   А Нана на козлах бессознательно покачивала бедрами, как будто скакала она сама. Она делала движения животом, думая, что помогает этим кобыле, и каждый раз устало вздыхала, произнося глухим голосом:
   -- Да ну же... ну же... ну...
   Тогда произошло изумительное. Прайс, поднявшись на стременах, железной рукой подгонял Нана. Этот старый, высохший ребенок, с длинным лицом, суровым и безжизненным, весь пылал. Глаза его метали молнии. В порыве безумной смелости и торжествующей воли он вкладывал в кобылу свою душу, помогал ей и точно нес всю в пене, с налитыми кровью глазами. Лошади промчались с быстротой молнии, рассекая воздух, задерживая дыхание, между тем как судья, не спуская глаз с ленты, хладнокровно ждал. Вдруг толпа заревела. Последним усилием Прайс бросил Нана к финишу, опередив Спирита на одну голову.
   Поднявшийся шум был подобен морскому прибою. Нана! Нана! Нана! Крик этот, усиливаясь, как рев бури, наполнил мало-помалу весь горизонт, перекатываясь от тенистого Булонского леса от Мон-Валериана, от лугов Лоншана до Булонской равнины. Бешеный энтузиазм овладел публикой, наполнившей ипподром с той стороны, где была лужайка. Да здравствует Нана! Да здравствует Франция! Долой Англию!
   Женщины махали зонтиками; мужчины вскакивали, бегали взад и вперед, кричали; некоторые с нервным смехом кидали вверх шляпы. А по ту сторону скакового поля, на трибунах, тоже царило волнение; над живой массой искаженных расстоянием маленьких лиц, с черными точками вместо глаз и раскрытого рта, с протянутыми вперед руками, заметно было лишь колебание воздуха, подобное невидимому пламени какого-то костра. Волнение не прекращалось, оно росло, захватывало дальше аллеи с гуляющими под сенью деревьев людом, и, ширясь, докатилось до императорской трибуны, в которой аплодировала императрица. Нана! Нана! Нана! Этот крик поднимался к сияющему солнцу, осыпавшую золотым дождем обезумевшую толпу.
   Тогда Нана подумала, что это приветствуют ее. Она поднялась в ландо во весь рост и с минуту стояла неподвижно, застыв в своем торжестве, окидывая взглядом скаковое поле, до такой степени переполненное нахлынувшей туда публикой, что не видно было травы -- оно покрылось сплошным морем черных шляп. А когда толпа расступилась, давая дорогу Нана, которую водил Прайс с поникшей головой, потухший и как бы весь опустошенный, молодая женщина хлопнула себя из всей силы по ляжкам и, забыв обо всем на свете, воскликнула с торжеством, не стесняясь в выражениях:
   -- Ах, черт возьми! Да ведь это я!.. Вот дьявольская удача!
   И не зная, как бы еще выразить переполнившую ее радость, она схватила и расцеловала Луизэ, все еще сидевшего на плечах Борднава.
   -- Три минуты четырнадцать секунд, -- проговорил тот, положив часы обратно в карман.
   Нана все время слышала свое имя, как эхо разносившееся по всей равнине. Это ее народ рукоплескал ей, а она царила над ним, выпрямив стан под лучами солнца, со своими волосами, сиявшими, как это солнце, в своем белом с голубым, точно небесная лазурь, платье. Лабордет на ходу сообщил ей, что она выиграла две тысячи луидоров, потому что он поставил ее полсотни на Нана, в сорок раз. Но деньги трогали ее гораздо меньше, чем неожиданная победа, делавшая ее царицей Парижа. Все ее соперницы проиграли. Взбешенная Роза Миньон сломала от злости зонтик; Каролина Эке, Кларисса, Симонна и даже Люси Стьюарт, несмотря на присутствие сына, ругали сквозь зубы эту толстую девку, донельзя раздраженные ее удачей. А Триконша, крестившаяся в начале и конце скачки, возвышалась над ними во весь свой рост, радуясь правильности своего чутья, и с шутливой снисходительностью опытной матроны бранила эту растреклятую Нана.
   Толпа мужчин все росла вокруг ландо. Оттуда неслись неистовые крики. Жорж, задыхаясь, продолжал кричать один уже охрипшим голосом. Шампанского не хватило, и Филипп с обоими выездными лакеями отправился добывать его по буфетам. Двор Нана разрастался, ее успех привлекал к ней и тех, кто не подходил раньше; оживление, сделавшее ее ландо центром внимания всего ипподрома завершилось апофеозом -- царица Венера, окруженная обезумевшими подданными. Борднав, стоя позади молодой женщины, ворчал с отеческой нежностью какие-то ругательства. Сам Штейнер, вновь увлеченный ею, бросил Симонну и влез на подножку. Когда принесли шампанское и она подняла полный бокал, раздались такие аплодисменты и крики "Нана! Нана! Нана!", что удивленная публика, озираясь, искала глазами лошадь; никто уже не мог разобрать, кто вызывает этот восторг -- женщина или животное.
   Подбежал и Миньон, несмотря на свирепые взгляды своей жены. Эта дьявольская девка выводит его из себя, он должен ее расцеловать. И облобызав Нана в обе щеки, он сказал ей заботливо:
   -- Досаднее всего, что теперь Роза уж обязательно пошлет письмо... Она чересчур зла.
   -- Тем лучше! Это мне на руку, -- вырвалось нечаянно у Нана.
   Но заметив его удивление, она поспешила взять свои слова обратно:
   -- Ах, нет! Что я говорю?.. Право, я уже не знаю, что и говорю!.. Я совсем пьяна.
   И, действительно, опьяненная радостью и солнцем, она подняла бокал и выпила за собственное здоровье.
   -- За Нана!.. За Нана! -- кричала она среди усиливавшегося шума, смеха, криков "браво", постепенно охвативших весь ипподром.
   Скачки приходили к концу; разыгрывался приз Воблана. Экипажи отъезжали один за другим, между тем то тут, то там вспыхивали ссоры, связанные с именем Вандевра. Теперь всем было ясно: Вандевр два года готовился к победе, поручив Грэшему удерживать Нана на прежних скачках; Лузиниана он выводил только, чтобы подыгрывать кобыле. Проигравшие сердились, а выигравшие пожимали плечами. Что ж тут такого? Разве это запрещено? Всякий имеет право распоряжаться лошадьми по собственному усмотрению. И почище видали виды! Большинство находило, что Вандевр поступил очень ловко, собрав с помощью приятелей все, что мог взять на Нана, чем и объяснялось внезапное повышение котировки. Говорили о двух тысячах луидоров по тридцать су в среднем, -- следовательно, выигрыш составлял миллион двести тысяч франков, цифру, внушающую почтение и все извиняющую.
   Но из помещения для весов шли другие слухи, весьма неблагоприятные, передававшиеся из уст в уста. Возвращавшиеся оттуда рассказывали подробности, голоса возвышались, начинали уже громко кричать об ужасном скандале. Бедный Вандевр окончательно погубил себя. Он сделал глупость и испортил свой блестящий успех нелепым мошенничеством, поручив Марешалю, букмекеру с сомнительной репутацией держать за него пари в две тысячи луидоров против Лузиниана, чтобы вернуть себе ничтожную сумму, тысячу с чем-то луидоров, поставленную на него открыто. Это доказывало, что состояние его трещит по всем швам. Марешаль, предупрежденный, что фаворит не выиграет, реализовал на этой лошади около шестидесяти тысяч франков. Но Лабордет, не имея точных и подробных инструкций, обратился именно к нему, чтобы поставить двести луидоров на Нана; тот же, не зная истинного положения вещей, продолжал играть на нее в пятьдесят раз. Потеряв на кобыле сто тысяч франков, лишившись еще сорока тысяч, Марешаль сразу все понял, когда увидел, что Лабордет и Вандевр перешептываются о чем-то после скачки у помещения для весов. Со злобой обманутого человека, с грубостью бывшего кучера, он устроил графу при всех невероятный скандал, рассказав в ужасных выражениях, как было дело; это вызвало в публике смятение, говорили, что немедленно соберется скаковое жюри.
   Нана, которой Филипп и Жорж шепотом сообщили об этом, высказывала свои соображения, продолжая смеяться и пить. Все возможно, она вспомнила некоторые странности, к тому же у этого Марешаля прегнусная рожа. Но она все-таки еще сомневалась, когда появился Лабордет. Он был очень бледен.
   -- Ну, что? -- спросила она у него вполголоса.
   -- Крышка! -- только и ответил он, пожав плечами.
   Что за ребенок этот Вандевр! Нана с досадой махнула рукой.
   Вечером, в Мабиле, Нана имела колоссальный успех. Когда она появилась около десяти часов вечера, там уже стоял невероятный шум. Эта классическая ночь безумия собрала всю веселящуюся парижскую молодежь, представителей высшего света, с лакейской грубостью предававшихся бессмысленным развлечениям. Под гирляндами газовых рожков была невообразимая давка. Мужчины во фраках, женщины в своеобразных туалетах, -- декольтированные или же в старых платьях, которые не жалко запачкать, -- вертелись, орали в пьяном угаре. На расстоянии тридцати шагов не слышно было труб оркестра. Никто не танцевал. Сыпались пошлые шутки, их подхватывали и передавали из уст в уста. Люди из кожи вон лезли, чтобы показать все свое остроумие, впрочем, это плохо удавалось. Семь женщин, запертых зачем-то в раздевальной, плакали, умоляя выпустить их. Кто-то нашел луковицу и она пошла с аукциона за два луидора. Как раз в этот момент появилась Нана, в том же голубом с белым платье, в котором она была на скачках. Ей торжественно преподнесли луковицу. Трое мужчин подхватили молодую женщину на руки и, несмотря на ее сопротивление, с триумфом понесли по всему саду, топча ногами клумбы, ломая кусты; а когда шествие наткнулось на оркестр, его смяли, опрокинули стулья и пульты. Снисходительная полиция сама участвовала в беспорядках.
   Только во вторник Нана пришла в себя от волнения, вызванного ее победой. Она болтала утром с г-жой Лера, которая пришла известить ее о здоровье маленького Луизэ, заболевшего после скачек; молодая женщина с увлечением рассказывала тетке историю, занимавшую в то время весь Париж. Вандевр, исключенный в тот же вечер из скакового общества и Императорского клуба, поджег на следующий день конюшню и сгорел там вместе со своими лошадьми.
   -- Он мне сказал, что сделает это, -- говорила молодая женщина. -- Этакий сумасшедший!.. Как я перепугалась вчера вечером, когда мне об этом рассказали! Ты подумай, он ведь мог меня зарезать как-нибудь ночью... А потом, разве он не должен был предупредить меня насчет лошади? Я бы, по крайней мере, составила себе состояние!.. Он сказал Лабордету, что если бы я знала, в чем дело, я сейчас бы разболтала все своему парикмахеру и целой куче мужчин. Как вежливо!.. Ах, нет, право, я не могу его жалеть.
   Поразмыслив немного, она вдруг обозлилась. Как раз пришел Лабордет; он уладил все свои пари и принес ей ее выигрыш -- около сорока тысяч франков. Это только усилило ее дурное настроение, так как она могла бы выиграть миллион. Лабордет, разыгрывавший в этой истории невинность, предательски поступил с Вандевром. Эти старинные фамилии совсем выдохлись, говорил он, все они кончают глупейшим образом.
   -- Ах, нет! -- воскликнула Нана. -- И поджечь конюшню и сгореть таким образом -- совсем не так глупо. Я нахожу, что он кончил очень здорово... О, я вовсе не оправдываю его за историю с Марешалем. Это была действительно глупость. Когда я только подумаю, что у Бланш хватило нахальства обвинить во всем меня! Я ей ответила: "Разве я велела ему воровать!" Не правда ли, можно брать деньги у мужчины, не толкая его на преступление... Если бы он сказал мне: "У меня больше ничего нет" я бы ответила: "Прекрасно, давай расстанемся!" И дальше этого дело бы не зашло.
   -- Разумеется, -- произнесла с важностью тетка. -- Тем хуже для мужчин, если они упорствуют!
   -- Но финал шикарный! -- продолжала Нана. -- Говорят, это было ужасно, мороз продирал по коже. Он велел всем выйти, заперся один с керосином в конюшне... Как горело-то, страх! Подумайте, огромная махина, почти сплошь деревянная, полная сена и соломы!.. Пламя поднималось так высоко, точно башни... А самое замечательное -- лошади; им вовсе не хотелось жариться; они бились, они кидались к дверям и кричали, совсем как люди... Да, кто это видел, до сих пор не может опомниться от ужаса.
   Лабордет свистнул с некоторым недоверием. Он не верил в смерть Вандевра. Кто-то уверял, будто видел, как он спасся через окно. Он поджег конюшню в припадке умопомешательства, но, видно, как только стало слишком жарко, сразу опомнился. Человек, который так глупо вел себя с женщинами, такой пустой человек не мог умереть с подобной смелостью.
   Нана разочарованно слушала и сказала, не найдя ничего другого:
   -- Ах, несчастный! Это было так красиво!

12

   Около часу ночи Нана и граф еще не спали, лежа в огромной кровати с пологом из венецианских кружев. Мюффа пришел вечером; он три дня сердился на молодую женщину. Комната, слабо освещенная одной только лампой, точно дремала в теплом, влажном благоухании любви. Слегка поблескивали серебряные инкрустации на белой лакированной мебели. Опущенная занавеска окутывала постель мраком. В тиши послышался вздох, потом поцелуй, и Нана, скользнув из-под одеяла, присела на минутку на край кровати, свесив босые ноги. Граф, опустив голову на подушку, лежал в темноте.
   -- Милый, ты веришь в бога? -- спросила она после минутного раздумья, с серьезным лицом, охваченная после любовных объятий религиозным страхом.
   С утра молодая женщина жаловалась на недомогание, и ее мучили всякие глупые мысли, как она говорила, мысли о смерти и адских муках. Временами ее обуревал по ночам ребяческий страх, воображение рисовало невероятные ужасы, ее преследовали наяву кошмары.
   -- Слушай, как ты думаешь, попаду я в рай? -- обратилась Нана к Мюффа. Она вздрогнула, а граф, удивленный ее странными вопросами в такой момент, почувствовал, что в нем пробуждаются угрызения совести верующего католика. Но молодая женщина, в соскользнувшей с плеч сорочке и с распущенными волосами, бросилась к нему на грудь, рыдая и цепляясь за него.
   -- Я боюсь смерти... Я боюсь смерти...
   Он с большим трудом высвободился, боясь заразиться безумием этой женщины, прижавшейся к нему в ужасе перед невидимым миром; он старался ее образумить -- она совершенно здорова, надо только себя хорошо вести, чтобы заслужить прощение. Нана качала головой; разумеется, она никому не причиняет зла, она даже всегда носит образок пресвятой девы -- она показала ему медальон, висевший на красном шнурочке у нее на груди. Только это ведь предопределено заранее: все женщины, которые живут с мужчинами вне брака, попадут в ад. Она вспоминала обрывки катехизиса. Ах, если бы знать наверное; а то ничего не известно -- ведь никто оттуда не возвращается; и, право, глупо было бы стеснять себя, если попы болтают вздор. Тем не менее она благоговейно прикладывалась к образку, как к талисману, предохраняющему от смерти, одна мысль о которой наполняла ее леденящим ужасом.
   Мюффа пришлось проводить Нана в туалетную; она дрожала от страха при мысли хотя бы минуту остаться одной, даже если дверь в спальню будет открыта. Когда он снова улегся, она еще побродила по комнате, заглядывая во все углы, вздрагивая от малейшего шума. Она остановилась перед зеркалом и углубилась, как когда-то, в созерцание своей наготы. Но вид собственных бедер и груди усилил ее страх. Она принялась водить пальцами по лицу, стараясь прощупать кости, и делала это долго, обеими руками.
   -- Человек безобразен после смерти, -- медленно произнесла она.
   Нана втягивала щеки, широко раскрывала глаза, выставляла вперед челюсть, чтобы посмотреть, какой будет, когда умрет.
   И обернувшись к графу с искаженным таким образом лицом, проговорила:
   -- Посмотри-ка, у меня будет малюсенькое лицо.
   Тогда он рассердился.
   -- Ты с ума сошла, ложись спать.
   Мюффа показалось, что он видит ее в могиле, истлевшую после векового сна; он сложил руки и стал шептать молитву. С некоторых пор он снова вернулся к религии; порывы религиозного фанатизма действовали на него с такой силой, что после них он чувствовал себя совсем разбитым. Он до того сжимал пальцы, что кости начинали хрустеть, и повторял без конца одно только слово: "Боже мой... боже мой... боже мой..." Это был вопль бессилия, вопль греха, с которым он не мог бороться, несмотря на уверенность в вечном проклятии. Когда Нана подошла к кровати, он лежал под одеялом, впиваясь ногтями в грудь, с растерянным лицом и устремленными вверх, как бы ищущими небо, глазами. Она снова расплакалась; они поцеловались, дрожа, как в лихорадке, сами де зная отчего, оба во власти одного и того же бессмысленного наваждения. Они уже провели однажды подобную ночь; но на этот раз они вели себя совершеннейшими идиотами, как объявила Нана, когда прошел ее страх.
   У нее мелькнуло было подозрение: уж не отправила ли Роза Миньон свое знаменитое письмо. Она стала осторожно расспрашивать графа. Нет, нет, это был только страх, не больше, Мюффа еще не знал, что он рогоносец.
   Два дня спустя после нового исчезновения граф явился к Нана с утра, чего никогда не делал раньше. Он был мертвенно бледен, с покрасневшими глазами, весь еще во власти тяжелой внутренней борьбы. Но Зоя сама так растерялась, что не заметила его волнения. Она выбежала ему навстречу с криком:
   -- Ох, сударь, идите же скорей! Барыня вчера вечером чуть было не умерла.
   На вопрос графа, что случилось, она ответила:
   -- Совершенно невероятная история... Выкидыш, сударь!
   Нана была не третьем месяце беременности. Она долго думала, что ей просто нездоровится. Сам доктор Бутарель пребывал относительно нее в сомнении. Когда же он окончательно определил ее положение, она была так недовольна, что делала все возможное, чтобы скрыть беременность. Нервный страх и мрачное настроение отчасти являлись следствием этого события, которое она держала в тайне, стыдливо, как девушка, стараясь скрыть свое положение. Оно казалось ей каким-то курьезом, умалявшим ее, делавшим ее смешной. Как глупо! Ей, право, не везет. И надо же было случиться этому в то время, кода она была уверена, что с этим навсегда покончено. Она не переставала изумляться, ощущая какое-то расстройство в своих женских органах. Значит, можно иметь детей, не желая их, занимаясь совсем другим! Ее приводила в отчаяние природа, суровое материнство, ворвавшееся в ее веселое существование, новая жизнь, зачатая в обстановке смерти, которую она сеяла вокруг себя. Неужели женщина не может располагать собой, как хочет, не подвергаясь всяким неприятностям? Откуда взялся этот младенец? Она не могла на это ответить. И зачем ему появляться на свет! Никому он не, нужен, -- напротив, он для всех помеха, да и вряд ли ждет его в жизни счастье.
   Зоя подробно рассказала графу, как все случилось.
   -- Около четырех часов у нее сделались колики. Я вошла в туалетную, потому что она долго не возвращалась оттуда, и увидела ее на полу, в обмороке. Да, да, сударь, она лежала на полу, в луже крови, точно ее зарезали. Ну, тогда я сразу догадалась в чем дело, и страшно обозлилась: нечего было ей от меня таиться. Тут как раз случился господин Жорж. Он помог мне поднять ее, но как только услыхал, что она выкинула, тотчас же сам чуть не хлопнулся в обморок... Право, я совсем с ног сбилась со вчерашнего дня!
   И в самом деле, в доме был ужасный переполох. Прислуга носилась взад и вперед по комнатам и лестницам. Жорж всю ночь провел на кресле в гостиной. Он сообщил о случившемся друзьям дома, собравшимся вечером в обычное время. Юноша был очень бледен, говорил взволнованным голосом, и на лице его застыло выражение испуганного удивления. Кроме Штейнера, Ла Фалуаза, Филиппа, тут были и другие. При первых же словах Жоржа все они восклицали: "Не может быть! Это просто шутка!" Но вслед за тем становились серьезными, с досадой посматривали на дверь спальни и качали головой, не находя в этом ничего смешного. Человек десять мужчин до полуночи разговаривали шепотом, сидя у камина; всех мучило одно и то же подозрение, все были смущены и как будто извинялись друг перед другом за создавшееся неловкое положение. А впрочем, они умывали руки. Какое им дело! Она сама виновата. Поразительная женщина эта Нана! Ну, кто бы мог поверить, что она выкинет этакий фортель! Они ушли один за другим на цыпочках, как уходят из комнаты покойника, где неприлично смеяться.
   -- Поднимитесь все-таки наверх, сударь, -- сказала Зоя графу. -- Барыне гораздо лучше, она вас примет... Мы ждем доктора, он обещал зайти утром.
   Горничная уговорила Жоржа пойти домой выспаться. Наверху, в гостиной, осталась только Атласная; она лежала на диване и курила, глядя в потолок. С самого начала подруга Нана отнеслась к этому событию с холодной злобой и среди поднявшегося в доме смятения пожимала плечами, раздражаясь бранью. Когда Зоя прошла мимо нее, продолжая рассказывать графу, как мучилась бедная Нана, она резко крикнула:
   -- Поделом, впредь наука!
   Они удивленно обернулись. Атласная лежала неподвижно, не спуская глаз с потолка, судорожно зажимая в зубах сигарету.
   -- Вы тоже хороши, нечего сказать! -- воскликнула Зоя.
   Атласная вскочила, со злостью посмотрела на графа и бросила ему ту же фразу:
   -- Поделом, впредь ей наука!
   Она снова легла, выпустила тоненькую струйку дыма, притворяясь равнодушной, не желая ни во что вмешиваться, -- это было слишком глупо! Зоя тем временем ввела Мюффа в спальню. В комнате было тепло, пахло эфиром; проезжавшие по авеню редкие экипажи едва нарушали тишину глухим стуком колес.
   Нана, очень бледная, не спала, а лежала с широко раскрытыми мечтательными глазами. Увидев графа, она улыбнулась, оставаясь неподвижной.
   -- Ах, миль и -- прошептала она слабым голосом, -- я уж думала, что никогда больше тебя не увижу.
   Когда он наклонился, чтобы поцеловать ее волосы, она умилилась и заговорила о ребенке таким тоном, как будто Мюффа был его отцом.
   -- Я не решалась тебе сказать... Я была так счастлива! Ах, как я мечтала, чтобы он оказался достойным тебя. И вдруг все рухнуло... Впрочем, может быть, все это и к лучшему... Я не хочу вносить в твою жизнь лишнее беспокойство.
   Пораженный неожиданной ролью отца, граф что-то забормотал; он придвинул к постели стул и сел, облокотившись на одеяло. Тут только молодая женщина заметила, что у него взволнованное лицо -- глаза покраснели, а губы лихорадочно дрожат.
   -- Что с тобой? -- спросила она. -- Ты тоже болен?
   -- Нет, -- ответил он с трудом.
   Она внимательно посмотрела на него и знаком отослала Зою, приводившую в порядок склянки с лекарствами. Когда они остались вдвоем, Нана притянула Мюффа к себе и повторила:
   -- Что с тобою, милый?.. У тебя глаза полны слез, я ведь вижу... Ну полно, говори. Ты же затем и пришел, чтобы сказать мне что-то.
   -- Нет, нет, клянусь, -- проговорил он.
   Задыхаясь от муки, еще более растроганный этой обстановкой, куда он попал случайно, Мюффа зарыдал, уткнувшись лицом в одеяло, чтобы заглушить взрыв отчаяния. Нана поняла, в чем дело. Очевидно, Роза Миньон решилась послать письмо. Нана дала графу выплакаться; от его конвульсивных рыданий тряслась кровать. Потом молодая женщина спросила тоном материнского участия:
   -- У тебя дома неприятности?
   В ответ он утвердительно кивнул головой.
   После минутного молчания она снова спросила почти шепотом:
   -- Значит, тебе все известно?
   Он еще раз кивнул головой. В комнате больной вновь наступило тяжелое молчание. Граф получил письмо Сабины к ее любовнику как раз накануне, вернувшись с бала у императрицы. После ужасной ночи, проведенной в обдумывании плана мести, он вышел утром из дому, чтобы не поддаться искушению убить свою жену. Очутившись на улице, где на него повеяло ласковым дыханием прекрасного июньского дня, он забыл свои мрачные мысли и отправился к Нана, как делал всегда в тяжелые минуты жизни. И только там предался своему горю, в малодушной надежде получить утешение.
   -- Полно, успокойся, -- продолжала молодая женщина, стараясь быть как можно ласковей. -- Я ведь давным-давно обо всем знала, но уж, конечно, не стала бы открывать тебе глаза на поведение твоей жены. Помнишь, в прошлом году у тебя было явились подозрения, и только благодаря моей осторожности все уладилось. У тебя было тогда слишком мало доказательств. Правда, сейчас они у тебя есть, это очень тяжело, я знаю; но надо все-таки быть благоразумным: тут нет никакого позора.
   Он перестал плакать. Ему стало стыдно, хотя он давным-давно уже опустился до того, что посвящал любовницу в самые интимные подробности своей семейной жизни. Ей пришлось его подбодрить. Ну, что там, ведь она женщина, ей можно все сказать. И тогда он произнес глухим голосом:
   -- Ты больна, зачем тебя утомлять!.. Как глупо, что я пришел. Я уйду...
   Она с живостью подхватила:
   -- Да нет же, оставайся. Я, быть может, дам тебе полезный совет. Только не заставляй меня много говорить, доктор мне запретил.
   Мюффа встал и принялся ходить по комнате.
   -- Что же ты намерен теперь делать? -- спросила Нана.
   -- Черт возьми! Прежде всего дам этому негодяю пощечину.
   Она с неодобрением посмотрела на него.
   -- Ну, это не очень-то умно... А с женой?
   -- Буду хлопотать о разводе. У меня есть доказательства.
   -- А это уж попросту глупо, милый мой... Да я никогда в жизни этого не допущу.
   Очень рассудительно она доказала ему своим слабым голосом всю бесполезность скандала, связанного с бракоразводным процессом и дуэлью. Неделю он будет притчей во языцех для всех газет; он поставит на карту свое существование, свой покой, высокое положение при дворе, честь своего имени. И ради чего? Чтобы стать мишенью насмешек для остряков.
   -- Что ж из того! -- воскликнул он. -- Зато я отомщу.
   -- Милый мой, в таких случаях мстят или сразу, или никогда, -- проговорила она.
   Он остановился, бормоча что-то себе под нос.
   Разумеется, Мюффа не был трусом, но он чувствовал, что Нана права. Ему становилось все более и более не по себе, что-то жалкое и позорное закрадывалось в душу, ослабляя его гневный порыв. А она, как будто задавшись целью откровенно высказать ему все, что было у нее на душе, нанесла ему новый удар.
   -- А знаешь, голубчик, отчего тебе досадно?.. Да оттого, что ты сам изменяешь своей жене. Ведь неспроста же ты не ночуешь дома; она, видно, догадывается, в чем дело. Как же ты можешь ее упрекать? Она ответит, что ты сам подаешь ей пример, и заткнет тебе этим рот... Вот ты и беснуешься здесь, миленький мой, вместо того, чтобы бежать к ним и переломать им ребра.
   Мюффа снова упал на стул, подавленный ее откровенной грубостью. Нана замолчала, перевела дух и затем продолжала вполголоса:
   -- Ох, я совсем разбита... Помоги мне приподняться, я все время сползаю, у меня голова лежит слишком низко.
   Когда он помог ей подняться, она почувствовала себя лучше, вздохнула и снова вернулась к бракоразводному процессу. Она нарисовала картину, как адвокат графини будет потешать Париж, рассказывая о Нана. Все всплывет тогда: провал в "Варьете", ее особняк, -- вся ее жизнь. Ну, уж нет! Она не гонится за такой рекламой! Может, другая какая-нибудь грязная тварь и толкнула бы его на этот путь, чтобы выехать на его спине и создать себе успех, но она не из таких, -- она прежде всего заботится о его счастье. Нана притянула его к себе, положила его голову на подушку рядом со своей головой, обняла рукой его шею и тихо шепнула:
   -- Послушай, котик, ты должен помириться со своей женой.
   Он возмутился. Ни за что! Сердце его разрывалось, он не мог вынести такого позора. Но она продолжала мягко настаивать:
   -- Ты должен помириться с женой... Неужели ты хочешь, чтобы всюду говорили, будто я разлучила тебя с семьей? Это создаст мне слишком дурную славу. Что подумают обо мне люди?.. Но только поклянись, что ты будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты уйдешь к другой...
   Слезы душили ее. Он прервал ее речь поцелуями, повторяя:
   -- Ты с ума сошла, это невозможно!
   -- Нет, нет, -- продолжала она, -- так нужно... Я постараюсь быть благоразумной. В конце концов, она твоя жена. Это не то, что изменить мне с первой встречной.
   Она продолжала в том же духе, давала благие советы, даже напомнила ему о боге. Ему казалось, что он слышит г-на Венго, точно старичок читал ему наставления, чтобы отвлечь от греха. Но она отнюдь не предлагала разрыва; она проповедовала любовь, разделенную поровну между женой и любовницей; безмятежную жизнь без всяких неприятностей для кого бы то ни было, нечто вроде блаженного сна среди неизбежной житейской грязи. Ничто в их отношениях не изменится, он останется любимым котиком; он только будет реже приходить к ней, а ночи, которые не проводит с нею, посвятит графине. Она совсем выбилась из сил и кончила едва слышным шепотом:
   -- По крайней мере, у меня будет сознание, что я сделала доброе дело... А ты еще сильнее полюбишь меня.
   Наступило молчание. Нана закрыла глаза, еще больше побледнев на своей подушке. Теперь он слушал под предлогом, что не хочет ее утомлять. Через минуту она открыла глаза и прошептала:
   -- Да и как быть с деньгами? Откуда ты возьмешь их в случае разрыва?.. Лабордет приходил вчера по поводу векселя... Я во всем терплю недостаток, просто надеть на себя нечего.
   Молодая женщина снова закрыла глаза, она казалась мертвой. На лице Мюффа появилось выражение глубокого отчаяния.
   Сразивший графа накануне удар заставил его забыть о денежных затруднениях; он совершенно не знал, как ему из них выпутаться. Несмотря на твердое обещание, вексель в сто тысяч франков, раз уже переписанный, был пущен в обращение. Лабордет притворился очень огорченным, свалил всю вину на Франсиса, говорил, что никогда в жизни не станет больше связываться с такими неотесанными людьми. Приходилось платить; граф ни в коем случае не мог допустить, чтобы опротестовали вексель, на котором стояло его имя. К тому же, помимо новых требований Нана, в его собственном доме происходило невероятное мотовство. Вернувшись из Фондет, графиня неожиданно обнаружила страсть к роскоши и светским удовольствиям, способную поглотить все их состояние. Начинали поговаривать о том, что она разоряет графа своими причудами: дом был поставлен на совершенно новый лад, пятьсот тысяч франков ушло на переделку особняка на улице Миромениль; у графини появились эксцентричные туалеты, значительные суммы денег исчезли неизвестно куда -- то ли разошлись, то ли она подарила их кому-нибудь. Как бы то ни было, она не подумала отдать о них отчет. Дважды Мюффа позволил себе сделать по этому поводу замечание, желая узнать, куда девались деньги, но графиня посмотрела на него с такой странной усмешкой, что он не осмелился больше спрашивать, боясь получить слишком ясный ответ. Если он согласился принять из рук Нана зятем Дагнэ, то только потому, что рассчитывал уменьшить приданое Эстеллы до двухсот тысяч франков, а относительно остальных денег войти в соглашение с молодым человеком, для которого этот неожиданный брак и так был счастьем. Терзаемый необходимостью немедленно найти сто тысяч франков для уплаты Лабордету, Мюффа за целую неделю придумал лишь одно средство, к которому очень не хотелось прибегать, -- продажу Борд, роскошного поместья, оцененного в полмиллиона; это поместье графиня недавно получила в наследство от дяди. Чтобы продать его, нужна была подпись графини, хотя в силу брачного договора она сама, без разрешения графа, не имела права отчуждать владения. И вот все рухнуло, -- он ни за что не пойдет теперь на подобный компромисс, -- и от этой мысли больней становился ужасный удар, нанесенный ему изменой жены. Мюффа прекрасно понимал, к чему клонила Нана, так как, посвящая любовницу во все свои дела, он поделился с ней и на этот раз неприятностью, связанной с объяснением с графиней по поводу ее подписи. Нана не особенно настаивала. Она лежала, закрыв глаза. Ее бледность испугала графа, он дал ей понюхать немного эфира. Она вздохнула и спросила, не называя Дагнэ:
   -- Когда свадьба?
   -- Брачный контракт будет подписан во вторник, через пять дней, -- ответил он.
   Все еще не открывая глаз, как будто думая вслух, она проговорила:
   -- В конце концов, милый, ты лучше знаешь, как поступить. Я хочу одного: чтобы все были довольны.
   Он стал ее успокаивать, взял ее руку. Хорошо, там видно будет; главное, чтобы она поправилась. Он больше не протестовал; эта теплая комната больной, погруженная в дремоту, пропитанная запахом эфира, окончательно усыпила все его чувства; у него осталась одна лишь потребность в блаженном покое. Вся его энергия, возбужденная сознанием обиды, растворилась в теплоте этой постели, возле этой больной женщины, за которой он ухаживал, вспоминая с лихорадочным волнением сладострастные минуты их любви. Он наклонялся к ней, сжимал ее в объятиях, а на ее неподвижном лице блуждала победная улыбка. Вошел доктор Бутарель.
   -- Ну, как поживает наше милое дитя? -- фамильярно спросил он Мюффа, обращаясь к нему, как к мужу. -- Черт возьми! Мы тут болтали, я вижу!
   Доктор, красивый мужчина, еще не старый, имел великолепную практику среди дам полусвета. Очень веселый, он смеялся с ними по-приятельски, но никогда не вступал в связь ни с одной из них и с величайшей аккуратностью брал с них немалую плату за лечение. Он являлся к ним по первому зову. Нана, вечно трепетавшая при мысли о смерти, посылала за ним два или три раза в неделю, со страхом обращаясь к нему из-за малейшего пустяка. Его лечение состояло в том, что он развлекал ее сплетнями и разными необыкновенными историями. Дамы полусвета обожали его. Но на этот раз болезнь была серьезная. Мюффа вышел, сильно волнуясь. Он был растроган, видя, как ослабела его бедная Нана. Когда он выходил из комнаты, она знаком подозвала его и, подставив ему лоб для поцелуя, шепнула с ласковой угрозой:
   -- Помни о том, что я тебе говорила. Вернись к жене, а то я рассержусь; тогда и на глаза мне не показывайся!
   Графиня Сабина непременно хотела, чтобы брачный контракт был подписан во вторник, предполагая дать бал в отделанном заново особняке, где еще не успела просохнуть краска. Было разослано пятьсот приглашений лицам, принадлежавшим к самым разнообразным общественным кругам. Еще утром обойщики прибивали последние драпировки, а около девяти часов вечера, когда пора было зажигать люстры, архитектор, в сопровождении взволнованной графини, сделал обход, отдавая последние приказания.
   Это был один из тех весенних праздников, которые полны обычно мягкого очарования. Теплый июньский вечер дал возможность открыть обе двери большой гостиной, чтобы гости могли танцевать и в саду. Первые же группы приглашенных, встреченные в дверях графом и графиней, были положительно ослеплены. У всех еще свежа была в памяти прежняя гостиная, где витало леденящее воспоминание о старой графине Мюффа, -- эта старинная комната, полная благоговейной строгости, с массивной мебелью красного дерева времен Империи, желтой бархатной обивкой и зеленоватым, заплесневевшим от сырости потолком. Теперь же, начиная с самого входа, мозаичные украшения отливали золотом при свете высоких канделябров, а на мраморной лестнице вились перила с тонкой резьбой. Роскошная гостиная была обита генуэзским бархатом, потолок украшала живопись работы Буше, приобретенная архитектором за сто тысяч франков на аукционе при распродаже имущества замка Дампьер. Хрустальные люстры и подвески зажигали огнем роскошные зеркала и ценную обстановку. Казалось, кушетка Сабины, единственная мебель из красного шелка, поражавшая некогда своей мягкой негой, размножилась, разрослась, заполнив весь особняк сладостной ленью, жаждой острого наслаждения, запоздалой страстью. Начались танцы. Оркестр, помещенный в саду перед открытым окном, играл вальс, и его гибкий ритм мягко разливался в вечернем воздухе. Окутанный прозрачной дымкой, сад освещался венецианскими фонариками, а на краю одной из лужаек раскинулся пурпурный шатер, где был устроен буфет. Оркестр играл вальс из "Златокудрой Венеры", игривый вальс, заливавший волной задорного звонкого смеха старый особняк, согревая трепетом жизни самые стены его. Казалось, с улицы подул сладострастный ветер и смел своим порывом отжившие поколения величавого жилища, унес с собой почтенное прошлое графов Мюффа -- целый век религиозного благочестия, дремавшего под потолком.
   Старые друзья матери графа, ослепленные всей этой непривычной роскошью, ютились у камина на давнишнем своем месте; им было не по себе. Среди постепенно густевшей толпы они образовали отдельную маленькую группу. Г-жа Дю Жонкуа, не узнавая комнат, прошла через столовую. Г-жа Шантро с изумлением смотрела на сад, казавшийся ей огромным. Вскоре в этом углу послышалось шушуканье: группа, собравшаяся у камина, обменивалась язвительными замечаниями.
   А что, если бы графиня вдруг воскресла... -- прошептала г-жа Шантро. -- Вы только представьте себе, какая была бы картина, если бы она попала в это общество... А вся эта позолота, этот шум... просто стыд и срам!..
   -- Сабина совсем с ума сошла, -- ответила г-жа Дю Жонкуа, -- вы ее видели? Вон она стоит у дверей, ее видно отсюда. Она надела все свои бриллианты.
   На секунду они привстали с мест, чтобы посмотреть издали на графиню и графа. Сабина, в белом платье, отделанном роскошными кружевами, сияла красотой, молодостью и весельем; с ее лица не сходила упоенная улыбка. Рядом с ней постаревший, немного бледный Мюффа также улыбался с обычным выражением спокойного достоинства.
   -- И подумать только, что когда-то он был главой дома, -- продолжала г-жа Шантро, -- без его позволения никто бы не осмелился переставить скамеечки в гостиной!.. Да, она все перевернула вверх дном, теперь он в подчинении у нее... Помните, когда-то она не хотела переделывать даже гостиной, а теперь переделала весь дом.
   Тут они замолчали -- в гостиную вошла г-жа де Шезель, а за ней целый хвост молодых людей; она приходила от всего в восторг, выражая свое одобрение громкими восклицаниями:
   -- Ах, очаровательно!.. Прелестно!.. Сколько вкуса!..
   И крикнула издали, обращаясь к группе у камина:
   -- Что я говорила? Нет ничего лучше этих старинных домов, если их отделать заново... Они приобретают изумительный шик! Не правда ли? Совсем, как в былое время. Теперь Сабина может, наконец, устраивать приемы.
   Обе старухи снова уселись и заговорили вполголоса о свадьбе, немало удивившей Париж. Мимо прошла Эстелла, в розовом шелковом платье, такая же худая и плоская, как всегда, с тем же девственным, ничего не говорящим лицом. Она спокойно согласилась выйти замуж за Дагнэ, не обнаружив ни радости, ни печали, оставаясь такой же бледной, как в зимние вечера, когда подбрасывала в камин поленья. Весь этот бал, данный в честь ее, огни, цветы, музыка оставляли ее совершенно равнодушной.
   -- Какой-то авантюрист, -- говорила г-жа Дю Жонкуа, -- я не разу его не видела.
   -- Тише, -- вон он, -- сказала шепотом г-жа Шантро.
   Дагнэ, увидев входившую со своими сыновьями г-жу Югон, поспешил к ней навстречу и предложил ей руку. Он шутил, рассыпался перед нею в нежных излияниях, как будто она до некоторой степени способствовала его счастью.
   -- Благодарю вас, -- сказала она, усаживаясь у камина. -- Это, видите ли, мое старинное местечко.
   -- Вы с ним знакомы? -- спросила ее г-жа Дю Жонкуа, когда Дагнэ отошел.
   -- Конечно! Прекрасный молодой человек. Жорж его очень любит... О, он из очень почтенной семьи.
   Добрая старушка принялась защищать Дагнэ, угадывая чутьем враждебное отношение к нему со стороны окружающих. Она рассказала, что его отец, которого очень ценил Луи-Филипп, занимал до самой своей смерти должность префекта. Возможно, что молодой человек и вел несколько рассеянный образ жизни -- он, говорят, совсем разорился -- зато у него имеется дядюшка -- крупный помещик, который, несомненно, оставит ему наследство. Дамы недоверчиво качали головой, а г-жа Югон, сама немного смущенная, напирала главным образом на хорошее происхождение жениха Эстеллы. Старушка очень устала и жаловалась, что у нее болят ноги. Она уже с месяц жила в своем доме на улице Ришелье из-за целой кучи всяких дел -- по собственному ее выражению. Тень грусти лежала на ее лице, несмотря на освещавшую его, как всегда, добрую улыбку.
   -- Все-таки Эстелла могла сделать гораздо лучшую партию, -- сказала в заключение г-жа Шантро.
   Оркестр заиграл ритурнель. Начиналась кадриль, публика отхлынула к стенам гостиной, оставляя свободное пространство для танцев. Светлые платья мелькали на темном фоне мужских фраков; в ярком свете люстр, на этом движущемся море голов искрились бриллианты, трепетали уборы из белых перьев, распускался целый цветник сирени и роз. Становилось жарко; от легкого тюля, атласа и шелка, от бледных обнаженных плеч поднималось благоухание. Оркестр оглашал воздух веселыми звуками. В раскрытые настежь двери виднелись ряды женщин, сидевших в соседних комнатах; они сдержанно улыбались, обмахиваясь веерами; глаза их горели, губы трепетали. Гости продолжали прибывать, и лакей то и дело докладывал; мужчины, медленно протискиваясь сквозь толпу, искали местечко для своих дам, повисших у них на руках, и поднимались на цыпочках в надежде увидеть издали свободное кресло. Мало-помалу особняк наполнился людьми; шуршали примятые юбки, местами получался затор от целого моря кружев, бантов и буфов; но дамы, привыкшие к бальной толчее, вежливо и покорно сторонились и, пробираясь вперед, ухитрялись сохранить всю свою грацию. А в глубине сада, в розовом свете венецианских фонариков, мелькали пары, вырвавшиеся из душной гостиной; на лужайке женские платья, точно призраки, колебались в такт кадрили, звуки которой доносились из-за деревьев, смягченные расстоянием.
   Штейнер встретился в саду с Фукармоном и Ла Фалуазом, которые пили у буфета шампанское.
   -- Фу ты, какой шик! -- говорил Ла Фалуаз, разглядывая шатер, пурпурная ткань которого поддерживалась золочеными копьями. -- Настоящая пряничная ярмарка... Да, да, именно пряничная ярмарка!
   Последнее время он занимался исключительно зубоскальством, разыгрывая роль пресыщенного всем на свете молодого человека, который не находит ничего, достойного более или менее серьезного отношения.
   -- Вот бы удивился бедняга Вандевр, если бы он воскрес, -- тихо произнес Фукармон. -- Помните, как он умирал от скуки в том углу, у камина! Дошутился, черт возьми!
   -- Бросьте! Ну, что такое Вандевр? Просто дурак! Тоже, вздумал удивить мир, зажарился живьем! Ну, и попал пальцем в небо, о нем и не вспоминает никто. Умер, похоронили и забыли, что существовал Вандевр! Другой на его место найдется.
   И, обменявшись со Штейнером рукопожатием, он продолжал:
   -- А знаете, только что приехала Нана... Вот картина-то, друзья мои, была; прямо замечательная. Во-первых, Нана облобызала графиню. Затем, когда к ней подошли жених с невестой, она их благословила и сказала, обращаясь к Дагнэ: "Смотри, Поль, если будешь ей изменять, я с тобой разделаюсь". Как! Вы, значит, ничего не видели! Ну, это такая сценка была, просто шик!..
   Те двое слушали развесив уши. Наконец они догадались, что он шутит, и расхохотались. Ла Фалуаз был в восторге от своего остроумия.
   -- А вы и поверили... Впрочем, что удивительного, раз Нана устроила эту свадьбу. Да, ведь она у них почти член семьи.
   В это время мимо прошли братья Югон, и Филипп заставил его замолчать. Мужчины заговорили о свадьбе. Жорж обозлился на Ла Фалуаза, рассказавшего, как было дело. Он не оспаривал, что Нана действительно навязала Мюффа в зятья своего бывшего любовника, но горячо протестовал против того, что Дагнэ будто бы ночевал у нее накануне бала; это ложь. Фукармон позволил себе с сомнением пожать плечами. Кто может знать, с кем и когда живет Нана? Но Жорж с такой запальчивостью крикнул: "Ну, уж мне-то, сударь, позвольте об этом знать!", что все расхохотались. Как бы то ни было, вся эта история, по мнению Штейнера, была чрезвычайно курьезной.
   Мало-помалу гости стали осаждать буфет. Собеседники посторонились, но продолжали беседу. Ла Фалуаз нахально оглядывал женщин, забывая, что он не в Мабиле. В конце одной аллеи приятели, к великому своему удивлению, увидели г-на Вено, оживленно беседующего с Дагнэ; посыпались нескромные шутки -- старик, видно, исповедует жениха и дает ему советы, как вести себя в первую брачную ночь. Затем они вернулись к дверям гостиной, где в это время танцевали польку, и пары, носившиеся в вихре танца, задевали, кружась, мужчин, смотревших на них издали. От дуновений ветерка, доносившегося из сада, высоко взвивалось пламя свечей. Когда мимо проносилась женская юбка, мерно шурша в такт танцу, от нее пробегала струя воздуха, освежая раскаленную люстрами атмосферу.
   -- Не очень-то там прохладно, черт возьми! -- проговорил Ла Фалуаз.
   Приятели подмигивали, провожали взглядом таинственные тени, кружившиеся по саду, и показывали друг другу маркиза де Шуар, который одиноко бродил, выделяясь своей высокой фигурой среди окружавших его обнаженных плеч. На его бледном, строгом лице, обрамленном редкими седыми волосами, лежало выражение надменного достоинства. Возмущенный поведением графа Мюффа, он публично порвал с ним отношения, объявляя всем, что ноги его не будет в доме зятя. Если он и согласился прийти сегодня вечером, то только благодаря настояниям внучки, хотя и не одобрял ее замужества. Он в негодующих выражениях громил разложение правящих классов, постыдно предающихся современному разврату.
   -- Ах, все кончено, -- говорила у камина г-жа Дю Жонкуа на ухо г-же Шантро. -- Эта тварь околдовала беднягу... А мы-то считали его таким верующим, таким благородным!..
   -- Говорят, он на пути к разорению, -- продолжала г-жа Шантро. -- Моему мужу попал случайно в руки подписанный им вексель... Он теперь днюет и ночует в особняке на авеню де Вилье. Об этом говорит весь Париж... Я не собираюсь защищать Сабину, боже упаси, но вы должны все-таки сознаться, что он дает ей достаточно поводов к недовольству, и если она тоже швыряет деньги на ветер...
   -- Она не только деньги швыряет, -- перебила г-жа Дю Жонкуа. -- Словом, оба живо пойдут ко дну, моя милая.
   Их разговор прервал мягкий голос г-на Вено. Он уселся позади них, точно желая скрыться от нескромных взглядов, и, наклонившись, прошептал:
   -- Зачем отчаиваться? Бог всегда приходит на помощь в ту минуту, когда кажется, что все потеряно.
   Старик спокойно взирал на развал семьи, которою он когда-то руководил. С тех пор, как Вено гостил в Фондет, он предоставил безумию расти, ясно сознавая свое бессилие. Он мирился с безрассудной страстью графа к Нана, и с присутствием в доме Фошри, не отходившего от графини, и даже с замужеством Эстеллы с Дагнэ. Какое это могло иметь значение? Он держал себя еще более смиренно и таинственно, лелея в тайне мечту прибрать к рукам как молодую чету, так и не ладивших между собой родителей; он прекрасно знал, что большое распутство рано или поздно приводит к глубокому благочестию. Настанет час, когда заблудшие души взовут к провидению.
   -- Наш друг, -- продолжал старик тихим голосом, -- как всегда, исполнен лучших религиозных чувств... У меня имеются самые отрадные доказательства, что это именно так.
   -- Что ж, прекрасно, проговорила г-жа Дю Жонкуа, -- в таком случае он прежде всего должен помириться с женой.
   -- Конечно... И я надеюсь, что он на пути к примирению.
   Тут обе старушки пристали к нему с расспросами. Но он смиренно отвечал, что надо предоставить все воле божьей. Его желанием было помирить графа и графиню, чтобы избежать публичного скандала. Религия прощает слабости людские, лишь бы сохранить благопристойность.
   -- Все-таки вам не следовало допускать брака Эстеллы с этим авантюристом, -- проговорила г-жа Дю Жонкуа.
   Лицо старика выразило глубокое изумление.
   -- Вы ошибаетесь, г-н Дагнэ -- очень достойный молодой человек... Мне знаком его образ мыслей... Он хочет загладить грехи молодости. Эстелла вернет его на путь истинный, будьте уверены.
   -- О, Эстелла! -- презрительно произнесла г-жа Шантро. -- Вряд ли милая девочка способна проявить собственную волю; это такое незначительное существо!
   Мнение г-жи Шантро вызвало у г-на Вено улыбку, но он не стал распространяться насчет новобрачной. Закрыв глаза как бы для того, чтобы отрешиться от всего окружающего, он снова забился в свой угол, скрывшись за пышными юбками. Г-жа Югон, утомленная и рассеянная, уловила несколько слов из их разговора и, обращаясь к маркизу де Шуар, который подошел к ней поздороваться, сказала ему с обычным добродушием:
   -- Эти дамы слишком строги. Жизнь ведь скверная штука для всех... Не правда ли, мой друг, надо уметь прощать, чтобы самому заслужить прощение?
   Маркиз слегка смутился, он испугался намека. Но добрая старушка так печально улыбалась, что он сразу оправился и сурово ответил:
   -- Нет, есть проступки, которые нельзя прощать. Вот подобная-то снисходительность и ведет общество к гибели.
   Бал между тем еще более оживился. Началась новая кадриль, и пол гостиной слегка сотрясался, как будто старый дом дрогнул под напором танцующих. Временами на бледном фоне голов, слившихся в общую массу, выделялось в вихре танца женское личико с блестящими глазами и полуоткрытым ртом, сверкая белизной кожи под ярким светом люстры. Г-жа Дю Жонкуа находила, что этот бал чистейшая бессмыслица. Просто безумие -- запихать пятьсот человек в помещение, едва вмещавшее двести. Почему бы уж не отпраздновать свадьбу прямо посреди площади Карусели? Г-жа Шантро ответила ей, что уж таков дух времени: прежде торжественные события происходили в тесном семейном кругу, а ныне необходима толпа, всякий с улицы может свободно войти, -- без этой толчеи вечер покажется скучным. Роскошь выставляется напоказ, в дом попадают подонки парижского общества, и вполне естественным следствием такого панибратства с людьми не своего круга является разрушение семейного очага. Старушки выражали неудовольствие по поводу того, что не могут насчитать и полсотни знакомых. Откуда взялся этот сброд? Декольтированные молодые девушки щеголяли обнаженными плечами. Одна дама воткнула в прическу золотой кинжал, а вышитое стеклярусом платье облекало ее, как чешуя. Другую провожали насмешливыми улыбками, -- настолько вызывающе обрисо ишел к Нана, как обыкновенно во все тяжелые минуты своей жизни. Только у нее он мог предаваться горю в надежде найти утешение.
   -- Послушай, успокойся, -- сказала молодая женщина мягким голосом. -- Я давно все это знаю. Но я, конечно, не хотела тебе говорить. Помнишь, в прошлом году у тебя являлись сомнения. За неимением доказательств и отчасти благодаря мне, дело уладилось. Одним словом, доказательств не было... Если ты теперь убедился, это тяжело, -- я понимаю. Однако надо быть благоразумным. Это еще не составляет бесчестия.
   Он перестал плакать. Ему было стыдно, хотя уже давно он доверял ей все тайны своей семейной жизни. Она ободряла его. Как женщина, она может знать все.
   Он заметил глухим голосом:
   -- Ты больна. Зачем утомлять себя! Я глупо сделал, что пришел. Я ухожу.
   Она отвечала с живостью:
   -- О, нет. Оставайся. Я тебе могу дать хороший совет. Только я много говорить не буду, потому что доктор не велел.
   Он стал ходить по комнате. Нана принялась его расспрашивать.
   -- Что ты думаешь делать?
   -- Я дам этому человеку пощечину, черт возьми!
   Она сделала недовольный вид.
   -- Это не особенно умно... А твоя жена?
   -- Я потребую развода! у меня есть доказательства.
   -- И это лишнее; это даже глупо... Я не допущу тебя до этого.
   Слабым голосом, но совершенно спокойно она объяснила ему, как бесполезно затевать скандал. О нем заговорят в газетах, он этим испортит свою жизнь, свое положение при дворе, замарает честь своего имени, и все ради чего? чтоб потешить бездельников.
   -- Ну, так что ж? -- воскликнул он, -- по крайней мере, я отомщу!
   -- Друг мой, -- сказала она твердо, -- в таких делах дано мстить тотчас же или никогда.
   Им овладело недоумение. Он знал, что он не трус, но чувствовал, что дуэль невозможна. Его охватило какое-то постыдное чувство, смягчавшее первые порывы его гнева. К тому же она нанесла ему еще один тяжелый удар.
   -- Знаешь ли, иго больше всего тебя тревожит, друг мой?.. Это сознание, что ты сам обманываешь свою жену. Ведь, твоя жена что-нибудь да подозревает! Как же ты можешь упрекать? Она ответит, что ты ей подал пример, и тебе придется замолчать. Вот почему, дорогой мой, ты и пришел сюда вместо того, чтоб покончить с ними разом.
   Он медленно опустился на кресло, подавленный резкостью этих слов, которые казались ему криком его совести. Он замолчал, чтоб перевести дух и продолжал вполголоса:
   -- Я совсем разбита!.. Помоги мне подняться. Моя голова все спускается.
   Когда он ей помог, она вздохнула от облегчения. Она снова заговорила о процессе с женой. Разве он не понимает, с каким удовольствием адвокат противной стороны станет потешать Париж на счет Нана? Он все выведет на свежую воду: ее неудачу в театре, ее домашнюю жизнь и обстановку. Нет, она никогда на это не согласится. Быть может, другие женщины в состоянии были бы поощрять такое намерение, чтоб затем воспользоваться своей известностью, но он этого не сделает, для нее дороже всего его счастье. Мало-помалу она успокоила его, а затем, прислонив голову в его плечу, она тихо шепнула:
   -- Слушай, дорогой мой, ты помиришься с женой?
   Это предложение его возмутило. Никогда! Его сердце готово было разорваться от стыда. Она, однако, нежно продолжала настаивать.
   -- Ты помиришься с женой... Прошу тебя сделать это для меня, для нас обоих, ради нашей любви! Ты, ведь, не желаешь, чтоб говорили, что я тебя отвлекаю от семьи? Это может мне повредить; что подумают обо мне в обществе?.. Это необходимо. Ты должен помириться со своей женой и, понимаешь, помириться окончательно? Но ты должен мне обещать, что будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты будешь жить с другою...
   Слезы душили ее. Он старался успокоить ее поцелуями, повторяя:
   -- Ты с ума сошла; разве это мыслимо!
   -- Да, да, -- повторяла она, -- я тебе говорю: это необходимо. Я утешаю себя тем, что она, все-таки, твоя жена. Это совсем не то, как если бы ты меня обманывал. К тому же, долг прежде всего, не правда ли? Нет другой возможности возвратить твою жену на путь истинный. Прошу тебя, сделай это для моего спокойствия.
   Она продолжала говорить, таким образом, давая ему хорошие советы. Она даже упомянула о Боге.
   Ему казалось, что он слышит старика Вено, когда тот читает ему наставления. Она, однако, не говорила о необходимости разрыва; напротив, она советовала ему делить время между женой и любовницей, жить спокойно, никому не мешая, погрузившись по горло в действительность. Это не изменят их жизни; он останется ее любимцем, только он будет являться реже, и остальное время будет проводить с графиней. Приличие будет соблюдено, общество ничего не узнает, графиня вернется к своим обязанностям, и вся эта скверная история будет забыта. Силы изменяли, она кончила почти шепотом.
   -- Наконец, у меня останется сознанье, что я сделала доброе дело... Ты меня еще более полюбишь.
   Наступило молчание. Она закрыла глаза, лицо ее было белее полотна. Теперь она его слушала спокойно под предлогом, что ей не следует тревожиться. Через несколько минут она открыла глаза и сказала:
   -- Вдобавок деньги... Где ты их возьмешь, если вы разведетесь?.. Лабордэт приходил вчера с векселем. У меня ничего нет, мне скоро нечего будет, надеть.
   Она закрыла глаза; казалось, она умирает. Глубокая тень омрачила лицо Мюффа. Поразивший его удар заставил его забыть на минуту денежные затруднения, из которых он не знал, как ему выйти.
   Не смотря на формальные обещания, вексель в 100,000 франков был пущен в обращение. Лабордэт клялся, что он в отчаянии, обвиняя во всем Франсиса и давая обет, что он в последний раз имеет дело с этим скотом. Однако необходимо было уплатить, граф не мог же допустить до скандала. Кроме новых требований Нана, у него в семье были страшные расходы. По возвращении из Фондет, графиня стала выказывать вкус в роскоши, жажду светских наслаждений, которая разоряла их. В свете заговорили о ее разорительных издержках; о пятистах тысячах, потраченных на отделку старого Отеля на улице Мирамениль, о ее нарядах и громадных суммах, брошенных на улицу... Два раза Мюффа делал ей замечания, желая знать, на что идут деньги; но она посмотрела на него с такой странной улыбкой, что он не смел более ее расспрашивать, боясь получить слишком откровенный ответ. Он, со своей, стороны, разоряясь на содержание дома в авеню Виллье, был не в, силах остановить страшной гибели, которая угрожала его семье. Проживая состояние с двух сторон, они, казалось, состязались в том, кто скорее доведет его до окончательного крушения. Дело дошло до того, что граф, отдавая свою дочь за Дагенэ, рассчитывал уменьшить ее приданое до 200,000 с тем, чтоб остальное имущество осталось в его руках, по соглашению с молодым человеком, который, конечно, был на все согласен.
   Однако, в виду необходимости уплатить долг Лабордэту, Мюффа не находил иного средства, как продать великолепное -- поместье Лэ-Борд, оцененное в полмиллиона и доставшееся по наследству его жене. Но для этого необходимо было получить подпись жены, которая, в свою очередь, не могла распоряжаться имением без согласия мужа. Еще, накануне, он решил переговорить об этом с графиней. Теперь все рушилось: никогда он не решится на такую меру. Эта мысль заставляла его чувствовать еще сильнее тяжесть удара, нанесенного ему поведением жены. Нана, заговорив о деньгах, причинила ему такую жгучую боль, которой он еще в жизни не испытывал. Он хорошо понимал, чего она требует, потому что он рассказал ей все, поверив ей также свое затруднение относительно подписи графини.
   Однако Нана не настаивала и продолжала лежать с закрытыми глазами, ее бледность пугала его, он дал ей понюхать спирту.
   Больная вздохнула и стала расспрашивать его о свадьбе.
   -- Когда же, наконец, произойдет венчание?
   -- Контракт подпишут через пять дней, во вторник, -- ответил он.
   Не открывая глаз, она продолжала говорить, как бы про себя:
   -- Так подумай же, друг мой, как тебе поступить... Я хочу, чтобы все были довольны.
   Он успокаивал, взяв ее за руку. Он обещал подумать; главное, чтоб; она поправилась. Он больше не возмущался ее требованием; тишина этой комнаты, сонная атмосфера, пропитанная запахом эфира, утомила его; он чувствовал потребность покоя. Все его мужество, возбужденное оскорблением, теперь исчезло в присутствии этой страдающей женщины, за которой он нежно и лихорадочно ухаживал. Наклоняясь к ней, он обнимал ее; она оставалась неподвижной, сохраняя на лице тонкую улыбку одержанной победы. Наконец, явился доктор Тавернье.
   -- Как поживает наша красавица? -- спросил он Мюффа, обращаясь с ним, как с ее мужем. -- Ах, вы позволили ей слишком много говорить... Ну, да ничего -- мы ее поставим на ноги.
   Доктору было лет 35; он был видный мужчина и имел огромную практику в среде знатных и богатых барынь. Всегда веселый и довольный, он шутил по-товарищески с дамами и аккуратным образом получал от них большие деньги. Зато он являлся всегда по первому приглашению; Нана нередко посылала за ним два или три раза в неделю. Содрогаясь при мысли о смерти, она доверяла ему все свои недуги, которые он излечивал шутя. Все дамы обожали его.
   Но на этот раз недуг был не шуточный.
   -- Когда, вы думаете, она встанет? -- спросил граф.
   -- Не ранее, как недели через две! -- ответил он. Впрочем, опасности нет ни малейшей; за это я ручаюсь.
   Мюффа удалился в сильном волнении. Его растрогал вид бедной Нана. Когда он уходил, она его подозвала и сказала вполголоса с шутливой угрозой:
   -- Помни, что я тебе сказала... Если ты не помиришься с женой, я тебя больше не приму.
   Графиня Сабина желала, чтоб контракт был подписан во вторник; она хотела отпраздновать это событие одновременно с открытием отеля, отделанного заново и не успешного, как следует, просохнуть. Более пятисот приглашений было разослано. Еще утром обойщики прибивали занавеси; около девяти часов, перед тем, как зажгли люстры, архитектор в сопровождении графини осматривал работы, раздавая приказания.
   Это был весенний праздник, полный нежной прелести. Благодаря теплому июньскому вечеру, двери большого салона в сад были открыты, так что гостя могли веселиться и на открытом воздухе. Первые посетители, встреченные графом и графиней, были ослеплены роскошью отеля. Надо было помнить, чем этот салон был раньше, когда в нем жило еще воспоминание о старой графине. Это была старинная комната с массивной мебелью, обитой желтым бархатом, с зеленоватым потолком, покрытым плесенью. Теперь, начиная -- с прихожей все блестело мозаикой с золотою отделкой при свете высоких канделябр; белая мраморная лестница была украшена перилами с изящной и тонкой резьбой. Салон блистал, отделанный генуэзским бархатом; потолок был украшен картиной Буше, которую архитектор приобрел за 100,000 франков при продаже замка Бошан. Люстры и хрустальные подсвечники озаряли своим светом роскошные зеркала, консоли и драгоценную мебель, в которой сказывался вкус женщины, жаждавшей наслаждений после долгих лет замкнутой жизни. Казалось, мягкое кресло графини Сабины, единственное кресло, так резво поражавшее среди суровой обстановки, теперь расширилось и наполнило весь дом негой жгучих наслаждений.
   Танцы начались. Оркестр, расположенный в саду у открытого окна, играл вальс. Сад тоже расширялся среди прозрачной тени, освещенный множеством венецианских фонарей. На лугу была поставлена красная палатка с буфетом. Игривая мелодия вальса из "Белокурой Венеры", проникая в старый дом, наполняла его волнами звуков. Казалось, над старым и гордым жилищем проносился вихрь, увлекавший с собою все прошедшее рода Мюффа, целые века почестей и все верования, таившиеся под высокими потолками.
   У камина на старом месте столпились друзья матери графа. Они были смущены, растеряны, точно попали в незнакомое место и держались отдельной группой среди все увеличивавшейся толпы. Г-жа дю-Жокуа, не узнавая дома, прохаживалась по столовой. Г-жа Шантеро, с удивлением рассматривала сад, казавшийся ей таким громадным. Вскоре, прижавшись в уголке, все эти старушки стали обмениваться желчными замечаниями.
   -- А что если бы старая графиня вдруг вернулась? пробормотала г-жа Шантеро. Воображаю, как она бы вышла к этой публике... А этот гам, а эта роскошь... Просто скандал!
   -- Сабина с ума сошла, -- отвечала г-жа дю-Жокуа. -- Вы ее видели при входе? Смотрите. Она надела все свои бриллианты.
   Они встали на минуту, чтобы лучше рассмотреть графа и графиню, по-прежнему принимавших гостей. Графиня была в белом платье, отделанном драгоценными английскими кружевами. Она сияла весельем, молодостью, красотой, с оттенком опьянения в улыбке, не сходившей с ее губ. Граф, постарелый, был бледен и, стоя рядом с ней, улыбался своей спокойной и важной улыбкой.
   -- Он скоро будет у нее совсем под башмаком, -- прибавила г-жа Шантеро. -- А, подумаешь, было время, когда он был здесь полным хозяином, когда ни одной скамейки не смели переставить без его позволения... О, она все переменила... он теперь у нее в гостях... Помните, как она когда-то говорила, что не хочет переделывать своего салона? Теперь она переделала весь отель.
   Но старушки замолчали: проходила г-жа Шетель с целой толпой молодых людей, всем восторгаясь, все одобряя, не будучи в состоянии удержаться от восклицаний.
   -- О, прелестно! восхитительно!.. обворожительно!.. Какой вкус!..
   Она крикнула им на ходу:
   -- Что, не правду ли я говорила! Ничто не может сравняться с этими старыми берлогами, когда их хорошенько отделать. Что за шик! Наконец-то, она может принимать у себя как следует.
   Старухи снова сели и, еще более понизив голос, стали говорить о браке, удивившем очень многих. Эстель прошла мимо в розовом шелковом платье, такая же худая, как и прежде, с тем же отсутствием выражения на девственном лице. Она равнодушно согласилась на предложение Дагенэ, не обнаружив ни радости, ни печали, и теперь казалась столь же холодной, как зимой, когда подкладывала поленья в огонь. Весь этот праздник, устроенный в честь ее, все эти огни и цветы не производили на нее ни малейшего впечатления.
   -- Говорят, какой-то авантюрист, -- прошептала г-жа Шантеро. -- Я его совсем не знаю.
   -- Смотрите, вот он! -- шепнула ей на ухо г-жа дю-Жокуа.
   Дагенэ, заметив входящую г-жу Гугон с сыновьями, поспешил ей на встречу и предложил ей руку. Он улыбался и осыпал ее знаками внимания, как будто она была одною из виновниц его внезапного счастья.
   -- Благодарю вас, -- сказала старушка, усаживаясь у камина. -- Здесь мой старый уголок.
   -- Вы разве знакомы с Дагенэ? -- спросила г-жа дю-Жокуа, когда молодой человек отошел.
   -- Разумеется! Прекрасный молодой человек. Жорж его очень любит... Из весьма почтенной семьи...
   Добрая старушка принялась защищать его против глухой вражды, которую инстинктивно подозревала в своих приятельницах. Отец его, весьма любимый Луи Филиппом, до самой смерти был префектом. Он сам немножко покутил в молодости. Говорят, что он разорился. Во всяком случае, его дядя, очень богатый землевладелец, должен оставить ему наследство. Но дамы качали головою, между тем, как г-жа Гугон, сама чувствуя какую-то неловкость, продолжала настаивать на почтенности его семейства. Она была чрезвычайно слаба и жаловалась на боль в ногах. В течение последнего месяца она жила в своем отеле, на улице Ришелье, заваленная массою дел, как она говорила. Облако печали омрачало ее доброе лицо.
   -- Как хотите, -- закончила г-жа Шантеро, -- все-таки, это странный брак. Эстель могла рассчитывать на гораздо лучшую партию.
   Раздались звуки музыки. Это была кадриль. Толпа раздвинулась, чтобы дать место танцующим. Светлые платья замелькали среди темных пятен мужских фраков, а яркая люстра, разливая свой свет на море голов, сверкая, отражалась в драгоценных камнях. Становилось уже довольно жарко; сильный запах от всей этой массы шелковых, атласных и барежевых платьев начинал наполнять воздух залы. В открытые двери видны были ряды сидящих дам с полувызывающими улыбками, сверкающими глазами и милыми гримасами. Развернутые веера медленно доставляли ин прохладу. А гости все прибывали; лакей выкрикивал все новые и новые фамилии. Мужчины, медленно подвигаясь вперед, среди толпы, старались рассадить своих дам. Они становились на цыпочки, вытягивали шеи, отыскивая издали свободное кресло. Зал наполнился; юбки с легким шуршанием касались друг друга. В дверях кружева, пуфы, воланы часто загораживали проход, причем все сохраняли свои приятные улыбки и рассыпались в любезностях. В саду парочки, убежав от духоты, начали уже углубляться в зеленые аллеи, освещенные мягким полусветом венецианских фонарей. Тени человеческих фигур мелькали по мураве, приобретавшей в отдалении особую прелесть.
   Стейнер встретился в саду с Фукармоном и Ла-Фалуазом, распивавшими за столом бутылку шампанского.
   -- Шикарно до тошноты, -- говорил Ла-Фалуаз, рассматривая пурпурную палатку, поддерживаемую золочеными копьями. -- Точно кондитерская на ярмарке... Да, именно, точно кондитерская на ярмарке...
   Он теперь на все фыркал, стараясь принять вид человека, вкусившего от всех благ жизни и не находящего ничьего достойного внимания.
   -- Вот бы удивился бедняга Вандевр, если бы вернулся с того света, -- сказал Фукармон. -- Помните, как он умирал от скуки, там, у камина. Да, черт возьми, не особенно весело было тогда.
   -- Вандевр, перестаньте ради Бога говорить о нем! -- презрительно перебил его Ла-Фалуаз. -- Осекся! Думал, что ни весть как удивит нас тем, что сожжет себя! Попал пальцем в небо. Все давно позабыли о нем. Провалился, покончил с собою, похоронен ваш Вандевр! Поговорим о чем-нибудь другом.
   Когда Стейнер поздоровался с ними, Ла-Фалуаз сказал:
   -- Знаете, Нана только что приехала... О, какой прием, господа... Нечто бесподобное!.. Сперва она обняла графиню; потом, когда подошли обрученные, она благословила их, пригрозив Дагенэ, что если он станет надувать свою жену, то будет иметь дело уже с нею... Как вы этого не видели? Ах, что это была за картина!
   Стейнер в Фукармон слушали его, разинув рот. Потом оба расхохотались. Ла-Фалуаз, очень довольный своей шуткой, улыбался.
   -- Что, вы подумали, будто это правда?.. Впрочем, раз Нана устроила этот брак, она тоже член семейства...
   Проходили братья Гугоны. Филипп попросил его замолчать. Затем, мужчины стали вполголоса разговаривать о браке Дагэнэ. Жорж рассердился, когда Стейнер рассказал всю историю. Что Нана навязала Мюффа одного из своих старых любовников -- это правда. Но что накануне он у нее ночевал -- это ложь. Фукармон пожал плечами. Разве знает кто-нибудь, с кем ночует Нана? Но Жорж, разгорячившись, воскликнул: "я знаю сударь!" -- что всех их ужасно рассмешило. Филипп старался успокоить брата. Во всяком случае, как заметил Ла-Фалуаз, брак довольно забавный.
   Мало-помалу буфет стал наполняться. Беседовавшие уступили свое место, но продолжали гулять по саду вместе. Ла-Фалуаз нагло смотрел в лицо женщинам, точно он находился в Мабиле. Встретившись с Леонидой де-Шетель, он принялся подшучивать пискливым голосом. В глубине одной аллеи компанию ждал большой сюрприз: они увидели г. Вено серьезно беседующим о чем-то с Дагенэ. Посыпались шутки: наверное, он исповедуется и выслушивает от старика наставления для будущей брачной жизни. Они пошли за разговаривающими и дошли таким образом до салона, где под звуки польки носились пары, образуя как бы живую струю среди неподвижной массы гостей. Под дуновением наружного воздуха свечи вспыхивали ярче.
   -- Однако они должны потеть там как в бане! -- пробормотал Ла-Фалуаз.
   Они жмурили глаза после полумрака аллей. Все стали показывать друг другу маркиза Шуара, стоявшего отдельно и возвышавшегося своей высокой фигурой над массой голых плеч, теснившихся вокруг.
   Он был бледен; лицо его, окаймленное редкими седыми волосами, хранило печать строгости и высокомерия. Все знали, что возмущенный поведением графа Мюффа, он публично прервал с ним всякие сношения, запретив произносить его имя у себя в доме. Если сегодня он явился в салоне зятя, то только по настоянию внучки. Впрочем, он совершенно не одобрял ее брака, негодуя на развращенность общества, допускающего такие недостойные компромиссы е современным развратом.
   -- О, теперь все погибло, -- шептала у камина г-жа дю-Жокуа на ухо г-же Шантеро. -- Эта развратница совсем, говорят, околдовала беднягу... А прежде, какой он был благородный, верующий! Мать его умерла бы с горя.
   -- Они, кажется, разоряются. Мой муж видел вексель... Знаете, ведь, он теперь живет в ее отеле на улице Вильер. Весь Париж говорит об этом... Боже мой! я вовсе не оправдываю Сабину, но согласитесь, что он во многом виноват пред нею и если она бросает на ветер деньги...
   -- Ах, не она одна бросает деньги на ветер, -- перебила ее г-жа дю-Жокуа. -- Они вдвоем стараются... Да, тонут в грязи, моя милая!
   Чей-то мягкий голос прервал их. Это был г. Вено, скромно подсевший к ним сзади, как будто желая спрятаться. Он слышал их разговор и, наклоняясь к ним, прошептал.
   -- Зачем отчаиваться? Часто промысл Божий проявляется там, где, казалось, уже все погибло.
   Он улыбался, показывая свои испорченные зубы, и спокойно смотрел на разорение семейства, над которым он когда-то неограниченно властвовал. Видя, как после смерти графини Мюффа и Сабина ускользнули из его рук, он без сомнения сообразил, что только какая-нибудь катастрофа может снова отдать их в его власть. Вот почему, после пребывания в Фондеттах, он предоставил дела их течению, ясно сознавая свое полное бессилие. Он помирился и с бешеной страстью графа к Нана, и с ухаживанием Фошри, и даже с браком Эстели. Что значат все эти мелочи? Как католик, он любил победу в падении. Он становился еще мягче, податливее, таинственнее, питая в душе надежду овладеть и молодой четой и распавшимся семейством, потому что великие грехи порождают великую набожность. Провидение дождется торжества своего.
   -- Уверяю вас, -- продолжал он чуть слышно, -- что наш друг исполнен самых лучших чувств к религии... Не раз давал он мне самые веские тому доказательства... Если иногда ум его колеблется, то это не более, как испытание, посылаемое самим Богом...
   -- В таком случае, -- прервала г-жа Дю-Жокуа, -- он должен, прежде всего, помириться с женой.
   -- Разумеется, и я надеюсь, что примирение это скоро состоится.
   Обе старухи бросились расспрашивать его. Но он привял свой смиренный вид, объявив, что нужно предоставить все Провидению. Главная цель его, при сближении супругов, заключалась во избежание всяких скандалов. Религия терпит многие слабости, если соблюдаются приличия.
   -- Во всяком случае, -- сказала г-жа Дю-Жокуа, -- имея право давать здесь советы, вы должны были бы помешать браку несчастной Эстели с этим авантюристом.
   Маленький старичок изобразил на лице своем глубочайшее удивление.
   -- Но, право, вы совершенно ошибаетесь относительно Дагэнэ: это достойнейший молодой человек. Мне известны его убеждения.
   Он хочет загладить ошибки молодости. Эстель обратят его на путь истины, будьте в этом уверены.
   -- О, Эстель! -- презрительно пробормотала г-жа Шантеро. -- Бедняжка, кажется, совершенно лишена воли. Она -- такое ничтожество.
   Это мнение заставило улыбнуться г. Вено. Впрочем, он не стал высказываться относительно новобрачной. Может быть, он и так уже наговорил слишком много. Медленно закрыв глаза, он замолчал, как будто в знак покорности, и снова исчез за юбками... Несмотря на свою рассеянность, г-жа Гугон уловила несколько отрывочных фраз. Она вмешалась в разговор и обратилась к подошедшему маркизу Шуару:
   -- Эти дамы чересчур строги. Жизнь так тяжела... Не правда-ли, мы должны быть снисходительны к другим, если хотим сами заслужить прощения?
   Маркиз на минуту смутился, опасаясь намека. Но добрая старушка улыбаюсь такой печальной улыбкой, что он тотчас же оправился.
   -- Есть ошибки, -- сказал он, -- которых нельзя простить... Благодаря такой снисходительности, многие погибают. Всякий из нас обязан подавать пример...
   Г-жа Гугон остановила его жестом.
   -- Я забыла, друг мой, что вы философ. Впрочем, мы затеяли совсем не бальный разговор. Мне хотелось бы, чтобы всем было весело... Посмотрите, как молодежь веселится.
   Бал стал еще оживленнее. Пол дрожал под ногами танцоров, как будто старый дом не переносил такого веселия. От времени до времени на однообразном фоне бледных лиц вырезывалось разгоревшееся женское лицо, со светящимися глазками и полуоткрытым ртом. Г-жа Дю-Жокуа объявила, что верх безрассудства втиснуть пятьсот человек в залу, где еле может поместиться двести. Не лучше ли было бы подписать брачный контракт на площади? Это все новые нравы, -- поясняла г-жа Шантеро. -- В старину подобные торжества устраивались по-домашнему, теперь нужна толпа, нужно, чтоб вся улица врывалась к вам в гостиную, иначе праздник не в праздник. Каждый хочет блеснуть своей роскошью и допускает к себе в дом отребья Парижа. Удивительно ли после того, что семья разрушается? Старушки жаловались, что не узнают и пятидесяти человек во всей этой толпе. Откуда все это взялось? Декольтированные молодые девушки показывали свои плечи. Какая-то женщина носила золотой кинжал в шиньоне, между тем как стан ее охватывался кольчугой из черного бисера. Другая заставляла ходить за собой следом, до такой степени смелым казался покрой ее юбки, плотно охватывавшей тело. Вся знать зимнего сезона собралась здесь. Тут было все, что хозяйка дома могла собрать из среды своих шапочных знакомств, весь парижский мир, жаждущий удовольствий, с его терпимостью и снисходительностью, где громкие фамилии сталкивались с именами опозоренными. Всех соединяла одна ненасытная жажда удовольствий. Духота увеличивалась. Симметричные фигуры кадрили сменяли друг друга в этом зале, наполненном народом.
   -- Графиня очень эффектна, -- заметил Ла-Фалуаз у ворот ада. -- Она на вид десятью годами моложе своей дочери... Кстати, Фукармон, не объясните-ли вы нам одного обстоятельства: Вандевр держал пари, что у графини нет икр.
   Такой цинизм никому не понравился. Фукармон сказал только:
   -- Спросите об этом вашего кузена, голубчик. Кстати, вот и он.
   -- Ах, ведь и в самом деле, -- вскричал Ла -- Фалуаз. -- Держу пари на десять золотых, что у нее есть икры.
   Действительно, в зал вошел Фошри. Как свой человек, он прошел через столовую, чтобы не толкаться в толпе. Роза снова овладела им с начала зимы, и теперь он делил свое время между певицей и графиней; это ему чрезвычайно надоело, но он не знал, как бросить одну из них. Сабина льстила его самолюбию, но с Розой ему было веселее. Вдобавок последняя чувствовала к нему истинную страсть и чисто-супружескую нежность, приводившую в отчаяние Миньона.
   -- Послушай, на пару слов! -- сказал Ла-Фалуаз, взяв под руку своего кузена. -- Видишь ли там эту даму в белом шелковом платье?
   Со времени получения наследства, придавшего ему большое нахальство, он старался потешаться над Фошри, против которого у него был старый зуб? а насмешки в первое время по прибытии его из провинции.
   -- Вон ту, что в кружевах...
   Журналист поднялся на цыпочки, ничего не подозревая.
   -- Графиню? -- сказал он, наконец.
   -- Да, ее именно, голубчик. Я держал пари на десять золотых... Есть ли у нее икры?
   Он расхохотался. Ему было чрезвычайно приятно утереть нос этому молодчику, когда-то так сильно сконфузившему его вопросом, не живет ли с кем-нибудь графиня. Однако, Фошри, нисколько не смутясь, пристально посмотрел на него.
   -- Ты идиот! -- сказал он, наконец, пожимая плечами.
   Затем он стал пожимать руки знакомым -- братьям Гугонам, Фукариону, Стейнеру; между тем, как Ла-Фалуаз, сконфуженный, не знал наверное, сказал ли он что-нибудь остроумное или нет. Все оставались серьезными, как будто ничего не поняв. Разговорились. Стейнер, заезжавший к Нана, рассказывал о ее здоровье. Ей лучше, хотя еще она не встает. Со дня скачек Стейнер и Фукармон тоже присоединились к завсегдатым ее гостиной. Поэтому все они, понизив голос, стали расспрашивать друг друга о Мюффа. Он был у нее; Жорж видел, как он выходил из ее спальни. Вот отчего у него такой счастливый вид! Однако Фошри было не по себе. Утром Роза сделала ему сцену, во время которой напрямик объявила, что послала Мюффа письмо. Он может теперь явиться в своей светской львице; его отлично примут! После долгих колебаний, он решился идти напролом. Но глупая шутка Ла-Фалуаза приводила его в бешенство, хотя по-видимому он был спокоен. Теперь он старался сообразить, какое влияние на эту скверную историю может иметь примирение графа с Нана.
   -- Что с вами? -- спросил его Филипп. -- Вы, кажется, не здоровы?
   -- Я? Ничуть... Мне пришлось много работать, и потому-то я опоздал. Затем хладнокровно, с тем героизмом, который распутывает пошлые трагедии жизни, он сказал:
   -- Однако я еще не поздоровался с хозяевами... Нужно быть вежливым. У него хватило даже духу пошутить:
   -- Не правда ли, болван? сказал он, обращаясь к Ла-Фалуазу.
   Он стал пробираться к хозяевам. Звонкий голос лакея не выкрикивал больше имен. Однако граф и графиня продолжали еще разговаривать у входной двери. Он подошел к ним, тем временем, как остальные поднимались на цыпочки и вытягивали шеи, чтоб лучше видеть. Нана наверное проболталась.
   -- Граф еще не заметил его, -- прошептал Жорж. -- Смотрите! он поворачивается... Ну, вот теперь...
   Оркестр снова заиграл вальс из "Белокурой Венеры". Фошри прежде всего поклонился графине, которая весело улыбалась. Затем он остановился неподвижно позади графа бледный и спокойный. Граф в этот вечер сохранял гордый и важный вид, высоко закинув голову, как подобает знатному сановнику. Заметив журналиста, он вздрогнул и принял еще более величественный вид. Несколько мгновений они молча глядели друг на друга. Фошри первый протянул графу руку. Мюффа медленно подал свою, они держали друг друга за руку; графиня Сабина, улыбаясь, опустила глаза, а между тем вальс продолжал наигрывать веселую мелодию.
   -- Дело на лад идет, -- заметил Стейнер.
   -- Что, они рук не могут разнять? -- спросил Фукармон, удивленный продолжительностью пожатия.
   Непреодолимые воспоминания заставили покраснеть Фошри в то время как он держал руку Мюффа в своей руке. Он вспомнил сцену в театре среди мусора и пыли при тусклом освещении. Он еще видел перед собою графа с разбитой рюмкой в руке. Теперь Мюффа уже не сомневался более; его честь была затронута не на шутку. Когда Фошри заметил веселое настроение графини, страх его рассеялся, ему захотелось смеяться.
   Все это ему показалось очень комичным.
   -- А, вот и она сама! -- продолжал Ла-Фалуаз, всегда готовый сострить. -- Вот и Нана, видите, она входит оттуда!
   -- Молчи, идиот, -- проворчал Филипп.
   -- Уверяю вас!.. Играют ее вальс, вот она и входит... К тому же, ведь она их мирит! Как, разве вы не видите? Он всех прижал к своему сердцу, кузину, кузена и ее мужа, называя их своими милыми котятами! Ничто меня так не трогает, как сцены семейного счастья!..
   В это время подошла Эстель. Фошри обратился к ней с любезностью. Она стояла неподвижно в своем розовом наряде, сохраняя вид удивленного ребенка и бросая нерешительные взгляды на отца и мать. Дагенэ, со своей стороны, горячо пожал руку журналисту. Они образовали улыбающуюся группу, к которой незаметно приблизился м-ье Вено; он следил за ними блаженным взглядом, радуясь новому пути, которым поведет их провидение.
   Шаловливые звуки вальса не умолкали; веселье, подобно морскому приливу, бушевало под сводами старинного жилища. Оркестр вторил трелями флейт и нежным звукам скрипок; люстры заливали золотистой пылью генуэзский бархат, позолоту и дорогие; украшения. Дамы следили, улыбаясь, за танцующими парами, которые вихрем носились по зале, сообщая паркету сильное сотрясение. Красноватый свет венецианских фонарей освещал, подобно зареву дальнего пожара, фигуры гуляющих, искавших прохлады в глубине тенистых аллее? Дрожание этих стен, красноватый отблеск пламени, казалось предвещали близкую гибель старинного рода. Нерешительный смех, который Фошри некогда подслушал в звуках хрустального сосуда, разлетевшегося в дребезги, теперь раздавался дерзко и безумно среди блестящего праздника. Теперь разбивались в дребезги честь и богатство семьи, благодаря беспорядочной жизни женщины, бросавшей на ветер свои деньги и сердечные привязанности. Все здание было потрясено до основания; оно грозило близким падением. Уличные пьяницы обыкновенно кончают белой горячкой; их семьи впадают в безвыходную нищету и вымирают от голода. Здесь рушилось несметное богатство знатного древнего рода; в звуках вальса слышался похоронный звон. Нана невидимо царила над всеми этими людьми, заражая их своим дыханием и проникая всюду в шаловливых звуках веселой музыки.
   Мюффа помирился со своей женой в день свадьбы дочери. Вечером графиня была очень удивлена, когда муж явился в ней в комнату, где он не бывал более двух лет. Она сохранила при его появлении ту улыбку, которая теперь ее никогда не покидала; он в сильном смущении говорил несвязно. Тогда Сабина прочла ему маленькое наставление. Ни он, ни она не решались, впрочем, на объяснение. Этого примирения требовала религия; они молча согласились предоставить друг другу полную свободу. В тот же вечер, когда графиня еще как будто колебалась, граф заговорил о делах. Он предложил продать поместье Борд. Она тотчас же согласилась. Оба нуждались в деньгах; они поделятся. Это соглашение еще более сблизило их. Мюффа, мучимый своими религиозными сомнениями, почувствовал настоящее облегчение.
   В этот самый день, около двух часов, когда Нана еще отдыхала, Зоя постучала к ней в дверь. Занавеси были спущены, теплый летний воздух проникал в открытое окно. Нана теперь уже встала, она совсем поправилась, но была еще слаба. Открыв глаза, она спросила:
   -- Кто там?
   Зоя готовилась ответить. Но Дагенэ, не дожидаясь разрешения, вошел сам. Она привстала и облокотилась на подушку, приказав горничной удалиться.
   -- Как! это ты! в день твоей свадьбы... Что случилось?
   Он стоял неподвижно, среди комнаты, во фраке, в белом галстуке и в перчатках. Наконец, он подошел к ней со словами:
   -- Да! это я... Разве ты не помнишь?
   Нет, она ничего не помнит. Он сам напомнил ей ее условия.
   Тогда, обняв его обеими руками, она залилась громким смехом, со слезами на глазах, так ее тронуло его внимание.
   -- Ах, Мими! какой ты Чудак!.. Не забыл, однако? А я и думать перестала! Так ты прямо из церкви! Правда, от тебя ладаном пахнет... Так поцелуй же меня? Крепче! Слышишь, Мими. Быть может, в последний раз.
   В полутемной комнате, где еще носился слабый запах эфира, прозвучал веселый смех. Удушливый жар проникал сквозь занавеси; с улицы доносились голоса детей. Дагенэ после завтрака должен был уехать вместе со своей женой.
   

XV

   Однажды вечером, в начале зимы, графа Мюффа, который должен был сопровождать Нана на бал, пришел предупредить ее, что он получил неожиданное приглашение явиться на службу и Тюльери. Свечей еще не зажигали; прислуга громко хохотала в передней. Граф тихо поднялся по лестнице, слабо освещенной светом потухавшего дня. Дверь салона неслышно отворилась. Розоватый свет отражался на потолке комнаты, глубокие диваны и обитые красным шелком кресла, парчовые ткани, масса золотых безделушек и украшений, древние бронзы и фаянсы, все стушевалось погруженное в полутьме наступавших сумерек. В этой-то полутьме граф заметил Нана в объятьях Жоржа. Граф застонал и остановился как вкопанный. Нана быстро вскочила, увлекая графа в другую комнату, чтобы Жоржу дать время скрыться.
   -- Иди за мной, -- сказала она графу, совершенно растерявшись, -- я тебе все расскажу.
   Она была вне себя от досады. Никогда с ней этого еще не случалось. Ее довел до этого Жорж, грозивший застрелиться. Он рыдал, с ним сделался нервный припадок, и она поцеловала его, не зная чем успокоить. Вот до чего довело ее доброе сердце, подумала она.
   В комнате, куда она привела графа, было совершенно темно. Она бешено позвонила, чтоб подали лампу. Во всем виноват Жюльен. Если бы лампы были зажжены, ничего бы не случилось. Эта темнота ее сбила с толку.
   -- Успокойся, дорогой мой, -- говорила она графу, когда Зоя принесла свечи.
   Граф сидел, опустив голову, пораженный этой сценой. Он молчал и дрожал как в лихорадке. Его страдание тронуло молодую женщину. Она старалась его утешить.
   -- Да, я виновата!.. Я поступила очень дурно... Ты видишь, я каюсь в своей вине. Уверяю тебя, меня ужасно мучит, что ты так огорчен... Слушай, будь добр, прости меня.
   Она стала перед ним на колени и нежно глядела ему в лицо, чтоб видеть, простит ли он ей. Заметив, что он немного оправился, она, ласкаясь, сказала:
   -- Вот видишь, дорогой мой, ты пойми.... Я не могу отказывать своим бедным друзьям.
   Граф, наконец, простил ее. Он только требовал удаления Жоржа. Но теперь всякие иллюзии исчезли, он не верил ее клятвам, зная, что она обманет его на другой же день, и не бросил ее только из малодушия, из страха жить одному без нее. Тогда для него началось бы восхожденье на Голгофу.
   Теперь в жизни Нана наступил период, когда она наиболее поражала Париж своим блеском. Она поражала город дерзкой роскошью презрением к деньгам, которые таяли в ее руках. Ее отель превратился точно в плавильную печь. Самое легкое дуновение ее губ превращало груды золота в пыль, разносимую ветром. Никто в жизни не видел таких безумных расходов, такого бешеного желания обладать всем, чтоб все уничтожить. Казалось, этот дом стоял над бездной, поглощавшей людей, их состояния, имя, честь. Все исчезало бесследно. Эта женщина, евшая одни конфеты и варенье, тратила ежемесячно пять тысяч франков на обеды. В буфете прислуга ничего не щадила; вино поглощалось бочками, счеты представлялись, преувеличенные в три или четыре раза. Викторина и Франсуа распоряжались в кухне как у себя дома; они угощали гостей и содержали на стороне целое население кузенов; Жюльен получал взятки с поставщиков; дело доходило до того, что если вставляли разбитое стекло в тридцать су, то Жюльен брал 20 су лишних для себя. Шарль крал овес у лошадей. Покупая двойные запасы, он с черного крыльца продавал половину. Среди этого грабежа и опустошения, Зоя умела ловко хоронить концы в воду, чтоб, со своей стороны, пользоваться добычей. Пресыщенная прислуга выбрасывала целые груды испорченных припасов в яму; газ горел по всему дому круглые сутки, словом безобразие было ужасно в этом доме, отданном на разграбление хищникам.
   Наверху у барыни крушение подвигалось быстрее: платья в десять тысяч франков, надетые два раза, тотчас же забывались и продавались Зоей; дорогие украшения, переставая нравиться, исчезали из ящиков; бессмысленные покупки последней моды валялись по углам и выбрасывались на другой день на улицу. Нана не могла видеть дорогих вещей, не покупая их. Она постоянно окружала себя целым морем цветов, дорогих безделушек и украшений, которые радовали ее тем более, чем они были дороже. У ней ничего не оставалось целым; она все портила и ломала своими белыми ручками, оставляя за собою целый ворох обломок, ненужных тряпок и лохмотьев. Кроме этих мелких расходов были и крупные -- 20,000 франков у модистки, 30,000 фр. у белошвейки; 12,000 фр. у сапожника; ее конюшня стоила ей 50,000 фр.; в 6 месяцев она задолжала портному сто двадцать тысяч франков. По расчетам Лабордэта она тратила до 400,000 франков ежегодно, в этом-же году она истратила до миллиона и сама не знала, куда девались эти деньги. Ее поклонники, сыпавшие золото горстями, не могли наполнить бездну, которая все росла под наружным блеском.
   -- Однако у Нана явилась еще одна прихоть. Давно она желала отделать заново свою комнату. Теперь ей пришло в голову обтянуть ее розовым бархатом в виде палатки, украсить ее золотым кружевом и бахромой. По ее мнению эта роскошная и красивая отделка будет выгодно оттенять белизну ее лица. Но эта комната послужит только рамкой для кровати, которая должна представлять чудо роскоши и блеска. Нана мечтала о такой кровати, какой никогда еще не бывало; о чем-то вроде трона или алтаря, у подножия которого весь Париж будет преклоняться пред ее красотой. Кровать будет сделана ив золота и серебра. На серебряном трельяже будут разбросаны букеты золотых роз, -- группы амуров у изголовья будут выглядывать с любопытством из-под занавеси. С этим планом Нана тотчас же обратилась к Лабордэту, который привел ей двух ювелиров. Занялись рисунками. Кровать будет стоить 50,000 фр. Это будет подарок от Мюффа к новому году. Что касается комнаты и мебели, то все это обойдется тысяч в тридцать. Эту сумму уплатить можно; деньги всегда найдутся.
   Более всего Нана удивляло то, что, несмотря на золотое море, в котором она купалась, у нее никогда не было денег.
   Бывали дни, когда у нее недоставало самой пустой суммы для обыкновенных расходов. Ей приходилось занимать деньги у Зои или добывать их иным способом. Но прежде чем решаться на крайние меры, она старалась получать их от своих знакомых, выманивая у них, шутя, последние гроши. За последнее время она обирала преимущественно Филиппа. Он никогда не уходил, не оставив у нее своего кошелька. Скоро, став смелее, она требовала у него денег взаймы по двести, триста франков не более, для уплаты каким-нибудь назойливым кредиторам. Филипп, получивший в июле место полкового казначея, приносил деньги на другой же день, извиняясь, что не может дать больше. (Старушка Гюгон относилась теперь к своим сыновьям с чрезмерной строгостью). В конце трех месяцев эти ничтожные займы составили приблизительно 10000 франков. Капитан продолжал хохотать звучным голосом. Однако он заметно худел, становился рассеян, тень страдания легла на его лицо. Но один взгляд Нана преображал его, приводил в какой-то необыкновенный экстаз. Она была с ним очень ласкова, награждала его поцелуями, и он по целым дням не отходил от нее, когда он не был занят на службе.
   Однажды вечером, когда Нана объявила, что ее именины бывают 15-го октября (второе ее имя было Тереза), все ее знакомые прислали ей подарки. Филипп принес ей старинную фарфоровую вазу в золотой оправе, за которую он заплатил 300 франков. Он застал Нана одну в ее уборной; она только что вышла из ванной и, накинув фланелевый пеньюар, была занята рассматриваньем подарков, расставленных перед нею на столе. Она уже успела разбить хрустальный флакон, желая его раскрыть.
   -- Ах, какой ты милый, -- воскликнула она, увидав вазу. -- Что это такое?.. Какой ты ребенок, бросаешь деньги на такие пустяки.
   Она принялась журить его за такой подарок, в душе очень довольная, что он тратит столько для нее. Она принялась рассматривать вазу, открывая и закрывая крышку.
   -- Осторожнее, -- заметил он, -- это вещь хрупкая.
   Она пожала плечами. Разве у нее такие грубые руки?
   Вдруг крышка выскочила из петли и разбилась вдребезги.
   Она, опустив глаза, произнесла в смущении:
   -- Ах, она разбилась!
   Но потом захохотала. Эти обломки ей казались смешными. Она хохотала, как злой ребенок, которого забавляет портить вещи. Филипп, бледный, не мог скрыть минутного негодования. Несчастная не знала, каких мучений стоила ему эта безделушка. Заметив его волнение, она старалась его успокоить.
   -- Вот еще, разве я виновата?.. Ваза была надтреснута! Эти старинные вещи всегда непрочны... Ты видел, как ударилась эта крышка?
   И она снова разразилась громким хохотом. Заметив слезы на глазах молодого человека, она кинулась к нему на шею.
   -- Как ты глуп! ведь, я тебя люблю! Если бы ничего не били, то купцам нечего было бы продавать. Все это для того и сделано, чтоб разбиваться!.. Вот, посмотри на этот веер, разве он прочен?
   Она схватила веер и разорвала его пополам. Это ее подзадорило. Чтоб сказать Филиппу, что она не дорожит подарками, после его вазы, она принялась бить все, что ей попадалось под руку, говоря, что все они не крепки и следует их уничтожать. Огонь заискрился в ее глазах, сквозь открытые губы виднелся ряд белых зубов; ее накидка распахнулась, обнажив ее голую ногу. Когда, наконец, все подарки превратились в дребезги, она, раскрасневшись, нервно захохотала, хлопая в ладоши, как ребенок.
   -- Конец всему, ничего нет! -- воскликнула она.
   Филипп, как бы заразившись ее страстью к разрушению, тоже развеселился и, схватив ее, принялся целовать. Она отвечала ему тем же, чувствуя, что ей давно не было так весело. Обняв его, она ласково прибавила:
   -- Скажи, дорогой мой, не можешь ли ты достать мне на завтра десять золотых?.. Мне булочник надоедает.
   Он побледнел, но, целуя ее в лоб, прибавил спокойно:
   -- Я постараюсь.
   Наступило молчание. Он прислонился головою к окну в то время, как она одевалась. Через несколько минут, обращаясь к ней, он серьезно сказал:
   -- Нана, выходи за меня замуж.
   Это предложение показалось ей так забавно, что она, не докончив свой туалет, заговорила:
   -- Слушай, бедный друг, ты болен? Ты мне предлагаешь руку, когда я прошу у тебя только десять золотых. Никогда! Этого быть не может! Я слишком тебя люблю. Какая глупость!
   В эту минуту вошла Зоя, и они замолчали. Горничная тотчас подобрала все обломки, рассыпанные на столе. На вопрос, что с ними делать, Нана велела их выбросить, и Зоя унесла их в подоле. Внизу, в кухне прислуга делила между собою эти обломки.
   В этот день Жорж прошел в отель незамеченным. Франсуа видел, как он проскользнул, но прислуга теперь любила позабавиться насчет хозяйки. Нана запретила Жоржу появляться на некоторое время, обещав сама навещать его. Он незаметно прокрался в ее комнату, как вдруг голос брата остановил его. Стоя за дверью, он слышал всю эту сцену: поцелуя и предложение жениться.
   Это его так поразило, что он удалялся, как безумный, чувствуя, как леденеет его голова. Когда он вернулся в свою квартиру, на улицу Ришелье, с ним сделалась страшная истерика. Теперь он более не сомневался. Филипп жил с Нана. Страшная картина являлась перед его глазами: он видел эту женщину в объятиях его брата. С ним сделался страшный припадок; он кидался на постель, произнося безумные слова, которые еще усиливали его бешенство. Таким образом, прошел день. Ночь была еще ужаснее; страшные кошмары давили его. Если бы брат его жил в этом доме, он наверно убил бы его в эту ночь. Когда настал день, Жорж принялся рассуждать. Ему самому следует умереть, выскочить из окна, или броситься под колеса вагонов. Однако он вышел около десяти часов, чтобы подышать свежим воздухом. Обегав весь Париж, он почувствовал желание увидеть Нана перед смертью. Быть может, одним словом, она его спасет. Было три часа, когда он вошел в отель на авеню Виллье.
   Около полудня страшная весть поразила старую m-me Гюгон. Филипп был накануне арестован; его обвиняли в растрате 12,000 франков из полковой казны. Более трех месяцев он брал из кассы небольшие суммы, надеясь их вернуть, скрывая дефицит подложными документами, всякий раз, когда происходили проверки. Эта уловка постоянно удавалась, благодаря беспечности начальства. Старуха мать, пораженная преступлением своего сына, в отчаянии проклинала Нана. Она знала о связи Филиппа; предчувствие страшного несчастия давно давило ее и удерживало в Париже. Но такого позора она не ожидала и теперь обвиняла себя в том, что отказывала сыну в деньгах. Упав на кресло в изнеможении, она рыдала, сознавая свое бессилие помочь этому горю, подавленная сознанием страшного позора для семьи. Однако она встала, вспомнив о Жорже; ей оставался еще один сын; он там наверху; он спасет всех. Тогда она с трудом поднялась наверх, ободряемая мыслью, что у нее остался еще один возлюбленный ребенок. Но комната наверху была пуста. Горничная ей сказала, что граф вышел очень рано. Оставшись одна, она все поняла. В этой комнате все предвещало новое несчастье; измятая постель говорила о мучительной ночи, опрокинутый стул среди всеобщего беспорядка возбуждал мысль о смерти. Сердце ее мучительно сжалось. Жорж наверно у этой женщины. М-м Гюгон сошла вниз, убитая горем.
   С самого утра Нана имела неприятности. Прежде всего, явился булочник со счетом в 130 франков, но она и этой пустой суммы не могла уплатить, несмотря на царственную роскошь своего отеля. Он приходил двадцать раз взбешенный, что у него перестали брать хлеб с тех пор, как он отказал в кредите. Прислуга держала его сторону. Франсуа уверял его, что он никогда не получит денег, если не сделает сцены; Шарль готовился идти вместе с ним, чтобы требовать уплату за сено, которое он купил на свои деньги; Виктория советовала ждать появления кого-либо из господ, чтобы в присутствии гостей требовать денег. Благодаря прислуге, поставщики знали всю подноготную барыни, и в кухне происходила страшная суматоха. Только Жюльен, метр-дотель, слегка защищал Нана: барыня, все-таки, шикарная. -- Когда же его стали обвинять в том, что он хочет сделаться ее любовником, он нагло смеялся, что выводило кухарку из терпения; он уверял, что, на месте мужчин, он плюнул бы на такую женщину.
   Франсуа назло посадил булочника в передней, не предупредив барыню, которая встретила его, когда шла завтракать, причем он наговорил ей дерзостей. Она взяла счет и велела ему прийти часа в три. Тогда он ушел, продолжая ругаться и грозя, когда вернется, разделаться с ней по своему, если она не уплатит денег.
   Нана потеряла аппетит, взбешенная этой сценой. На этот раз -- не отделаться от этого человека. Раз десять она откладывала для него деньги и всякий раз тратила их, неизвестно на что. К тому же она рассчитывала на Филиппа и удивлялась, что он не несет обещанных 200 франков. Но он придет и она уплатит. Такая досада! еще накануне она истратила более 1,000 фр. для Сатэн и теперь у нее остался всего один золотой.
   Однако капитан не являлся. В начале третьего Нана стала сильно, тревожиться; пришел Лабордэт. Он принес ей рисунки кровати. Это развлекло молодую женщину, и она на минуту забыла обо всем остальном; она танцевала, хлопая в ладоши, и с любопытством принялась рассматривать рисунки, которые ей объяснял Лабордэт.
   -- Ты видишь, это изображает лодку... дальше букет цветущих роз; там гирлянда цветовой букетов; зелень будет эмалирована, розы из чистого золота. У изголовья будет представлена группа резвых амуров, среди трельяжа из серебра.
   Нана прервала его вне себя от восхищения.
   -- Ах! какой забавный этот маленький амур! Какая у него лукавая улыбка! У них у всех плутовское лицо.
   Она была в восторге. Ювелиры уверили, что ни у одной королевы не было такой кровати. Но вот в чем затруднение. Лабордэт показал ей два рисунка для той части кровати, которая приходилась к ногам. Один изображал лодку, другой рисунок был более сложный. На нем изображалась спящая ночь, закутанная в покрывало, которое Фавн внезапно отдернул. Лабордэт прибавил, что если она выберет последний рисунок, то ювелир намерен изобразить ее в виде спящей ночи. Нана при этой мысли побледнела от удовольствия.
   -- Для этого, однако, ювелиру нужна модель твоей головы и плеч, -- заметил Лабордэт.
   Она спокойно взглянула на него.
   -- Если дело идет о произведении искусства, она охотно будет позировать. И так дело решено. Она выбирает этот сюжет. Но Лабордэт продолжал:
   -- Подожди... это будет стоить на 12,000 фр. дороже.
   -- Ах, помилуй, это решительно все равно, -- воскликнула она, с громким хохотом. -- Разве у моего "мордашки" нет денег. Между близкими знакомыми она иначе не называла графа. И ее гости иначе не спрашивали о нем: "Видела ли ты своего "мордашку" вчера? А мы думали, что "мордашка" здесь". Нана, однако, не решалась на такую фамильярность в присутствии самого графа.
   Лабордэт свертывал рисунок, давая последние объяснения. Ювелир обещает сделать эту кровать, за два месяца, к 25-му декабря. На следующей неделе явится скульптор, чтобы снять с нее модель. Провожая Лабордэта, Нана вспомнила о булочнике; она неожиданно спросила его:
   -- Кстати, нет ли с тобою десяти золотых?
   Лабордэт твердо держался правила никогда не давать денег взаймы женщинам. Он всегда отвечал одно и то же.
   -- Нет, миленькая, я сам на мели... Но, если хочешь, я пойду к твоей, "мордашке".
   Она отказалась. Это бесполезно. За два дня до этого, она стянула с графа 5,000 франков. Она даже пожалела о его щедрости. По уходе Лабордэта, явился булочник, ранее трех часов. Он грубо уселся в прихожей, громко ругаясь. Нана слушала, притаившись в уборной. Она бледнела, когда до нее долетали снизу насмешки прислуги. В кухне помирали со смеху; кучер смотрел в окно со двора; Франсуа поминутно входил в прихожую, перемигиваясь с булочником. Все потешались над Нана; казалось, стены повторяли хохот; она чувствовала себя одинокой среди прислуги, которая закидывала ее грязью. Она бросила мысль занять еще 130 франков у Зои, которой она уже была много должна; ей мешала гордость. Волнение ее было так велико, что, ходя по комнате, она громко говорила сама с собою.
   Не позвонив даже горничной, она с лихорадочной поспешностью стала одеваться, чтобы бежать к Триконше. Это было ее последним прибежищем в тяжелые минуты. В дни, -- появлявшиеся теперь все чаще и чаще, -- когда в ее царственной роскоши оказывались прорехи, она всегда являлась в Триконше в полной уверенности, что там для нее всегда приготовлено золотых двадцать пять. Она ходила к старухе совершенно спокойно, по привычке, как бедные ходят к закладчику.
   -- Этакий врунишка этот капитан! -- бормотала она, завязывая лепты на своей шляпке. -- Надейся, после этого, на мужчин, которые клянутся тебе в любви. Вот куда он принуждает меня идти... Ну, вытурю ж я его, как только он нос покажет! Держу пари, что у него какая-нибудь попойка с товарищами.
   Но, в ту самую минуту, как она выходила из комнаты, с ней столкнулся Жорж. В первую минуту она не заметила его мертвенной бледности и мрачного огня, сверкавшего в его расширенных глазах. Со вздохом облегчения она вскричала:
   -- А, ты от брата?
   -- Нет, -- отвечал бедняга, побледнев еще более.
   Она, в отчаянии, махнула рукой. Чего же ему нужно? Зачем он загородил ей дорогу? Ей не до него, она занята. Но, вдруг, обернувшись, она спросила:
   -- Нет ли у тебя денег?
   -- Нет.
   -- Ах, я и забыла. Какая я дура, право! Никогда ни гроша в кармане, нечем даже заплатить за омнибус... Мамаша не дает... Ах, вы, мужчины!
   Она направилась к двери; но он удержал ее. Ему нужно поговорить с ней. Она, в сердцах, крикнула, что ей некогда возиться с ним. Но он остановил восклицанием:
   -- Я знаю, что ты выходишь замуж за моего брата!
   Это показалось ей до того неожиданным и забавным, что она бросилась в кресло, чтобы похохотать на свободе.
   -- Да, -- продолжал ребенок, -- ты выходишь за него, а я этого не хочу... Ты должна выйти за меня, понимаешь. Я за тем и пришел.
   Она слушала его, разинув рот.
   -- Как, и ты тоже? Что это у вас? Семейная болезнь, что ли. Никогда! Вот выдумали! Я разве просила вас об этом? Вы с ума сошли. Не хочу никого из вас! Никогда!
   Лицо Жоржа просветлело. Что, если он ошибся?..
   -- В таком случае, -- сказал он, -- поклянись мне, что у вас ничего нет с братом.
   -- Ах, как ты мне надоел! -- крикнула Нана с нетерпением, поднимаясь с кресла. -- Ты позабавил меня; ну, и довольно. Говорят тебе, что мне некогда!.. Ну, да; я люблю твоего брата. Разве ты меня содержишь, разве ты за меня платишь? Мне нечего тебе давать отчета! Ну, да, я люблю твоего брата...
   Он схватил ее за руку и сжал ее так, что суставы хрустнули.
   -- Не говори этого, не говори этого! -- бормотал он.
   Сильным ударом она заставила его выпустить ее руку.
   -- Мне больно! -- крикнула она. -- Вот сопляк! Будь добра к мальчикам!.. Голубчик, ты окажешь мне большое одолжение, если уберешься отсюда. Я не прогоняла тебя до сих пор из жалости...
   Да. Нечего таращить глаза! Давно уже с моей стороны все кончено. Вдобавок мне всегда было неприятно вспоминать о том, что между нами было... Глупость с моей стороны, и какая! Нельзя же мне вечно оставаться твоей мамашей. Нет, гораздо приятнее рожать детей, чем выкармливать их.
   Он слушал ее с мучительной тоской, без звука, без жеста, точно в оцепенении. Каждое слово поражало его, как смертельный удар, в самое сердце. Она же даже не замечала его страдания за все неприятности этого дня.
   -- Хорош тоже н твой братец! Обещал мне двести франков, а теперь ищи ветра в поле... Мне плевать на эти деньги -- я на помаду трачу больше. Но мне досадно, что он ставит меня в большое затруднение... Хочешь, чтоб я тебе все рассказала?.. Ну, так знай же, что из-за твоего брата я должна теперь идти добывать двести франков...
   Это был последний удар. Он загородил ей дорогу и, сложив с мольбой руки, повторял:
   -- Нет! нет! нет! Ради Бога!
   -- Я сама была бы очень рада, -- сказала она. -- Есть ли у тебя деньги?
   Нет, у него нет денег. Он отдал бы жизнь за двести франков. Никогда не чувствовал он себя таким жалким, беспомощным. Он дрожал, как в лихорадке. Все его милое личико выражало такую бесконечную муку, что Нана, наконец, заметила это и была тронута. Нежно, отстраняя его, она сказала:
   -- Послушай, котеночек, не удерживай меня... будь умница. Ты -- ребенок, и это мне нравилось когда-то, но теперь я должна подумать о моих делах. Рассуди сам... Твой брат -- мужчина. С ним другое дело... Только вот что ты, голубчик, пожалуйста, не рассказывай ему всего этого. Ему вовсе не следует знать, куда я иду... Всегда я наговорю лишнего, когда вспылю!
   Она засмеялась. Затем, обняв его и целуя в лоб, она сказала:
   -- Прощай, миленький! Кончено, все кончено, понимаешь! Прощай!
   Она ушла. Он остался один посреди салона. Последние слова звучали в его ушах, как удары погребального колокола: кончено, все кончено! Ему казалось, что земля шатается у него под ногами. В воображении его оставался один Филипп. Она не отпиралась, она его любит, она не хочет, чтоб он знал о ее поступке. Кончено, все кончено. Он вздохнул и осмотрелся. Плакать он не мог, но какая-то свинцовая тяжесть давила его грудь. Мало-помалу воспоминания прошлого стали носиться перед его глазами. Ему припомнились блаженные ночи в Миньоне, -- ночи полные такого счастья, когда она играла с ним, как со своим ребенком. И никогда, никогда больше! Он слишком мал, он чересчур медленно рос; брат заступил его место, потому что у него есть борода. Но что же с ним будет? Он не может жить без нее. Его страсть превратилась в какую-то бесконечную нежность и вместе с тем непобедимую чувственность. Он отдался Нана всем своим существом. Как забыть эту женщину, раз брат его остается здесь. Брат! Ведь, это его кровь, он сам! Мысль о его счастье возбуждала в нем неистовую ревность. Нет, лучше умереть!
   Двери оставались открыты настежь. Прислуга, увидав, что барыня вышла из дому пешком, стала шуметь, как в трактире. Внизу Шарль и Франсуа хохотали с булочником. Зоя, проходя через будуар, спросила Жоржа, намерен ли он дождаться возвращения барыни. Он ответил, что намерен, потому что забыл ей передать кое-что. Когда горничная вышла, он принялся искать по комнатам. Не найдя ничего другого, он взял с туалетного столика длинные и чрезвычайно острые ножницы, которыми Нана вечно подстригала заусеницы и волоса на теле... Затем в течение целого часа он терпеливо ждал, спрятав руку в карман и нервно сжимая в ней ножницы.
   -- Барыня вернулась! -- сказала, проходя мимо, Зоя, очевидно караулившая Нана где-нибудь у окна.
   По комнатам началась суетня. Смех умолк, двери затворились. Жорж слышал, как внизу Нана в нескольких словах рассчиталась с булочником. Затем она поднялась вверх.
   -- Как, ты еще здесь! -- воскликнула она, заметив его. -- Ну, миленький, видно, нам придется поссориться!
   Она пошла в спальню, он последовал за ней, повторяя:
   -- Нана, хочешь выйти за меня замуж?
   Она пожала плечами. Вопрос так глуп, что не стоит отвечать.
   -- Нана, хочешь выйти за меня замуж?
   Она хлопнула дверью. Но левой рукой он придержал ее, а правую вынул из кармана вместе с ножницами и, спокойно подняв их, вонзил себе в грудь.
   Нана инстинктивно почувствовала, что совершилось какое-то несчастие, и обернулась. Увидев, что Жорж нанес себе, удар, она пришла в негодование.
   -- Вот сумасшедший, вот сумасшедший!.. да еще моими ножницами!.. Перестанешь ли ты, дрянной мальчишка!.. Ах, Боже мой, ах, Боже мой!.. Ей сделалось страшно. Жорж, упав на колени, нанес себе второй удар, от которого свалился. Он загородил своим телом дверь. Тогда она совершенно потеряла голову и стала кричать из всех сил, не смея переступить через тело.
   -- Зоя, Зоя, да идите же скорей... Отнимите у него ножницы... Это ни на что не похоже, такой ребенок!.. Он зарежется! у меня в квартире! Слыханное ли дело...
   Она не могла смотреть на него без ужаса. Он был бледен как полотно, глаза закатились. Из раны почти не текло крови; тонкая струйка ее чуть виднелась на жилете. Нана уже решилась было перешагнуть через тело, но неожиданное видение заставило ее отступить. Прямо на нее медленно шла какая-то старая дама. Она узнала в ней m-me Гугон. Панический страх овладел ею. Не будучи в состоянии объяснить себе ее прихода, она подумала, что перед ней привидение. Она все отступала, в шляпке, в перчатках. Страх ее дошел до того, что она стала оправдываться, лепеча.
   -- Сударыня, это не я, клянусь вам... Он хотел жениться на мне, я отказала и он зарезался.
   M-me Гугон медленно приближалась, вся в черном, бледная. В карете она совсем не думала о Жорже. Все мысли ее были сосредоточены на Филиппе. Может быть, эта женщина в состоянии дать в пользу его показания, которые тронут судей. Она решила умолять ее, чтобы она спасла несчастного ее сына. Внизу двери были открыты. Она взошла по лестнице, с трудом переступая с ступеньки на ступеньку, но не знала, куда идти дальше.
   Внезапные крики указали ей дорогу. Затем она увидела человека на полу с кровью на груди. Это был Жорж, ее второй сын.
   Нана бессмысленно повторяла.
   -- Он хотел жениться на мне, я отказала и он зарезался.
   Не испустив ни одного крика, m-me Гугон с трудом опустилась на колени. Да, это был второй ее сын, Жорж. Один обесчещен, другой убит. Она уже не удивлялась -- все для нее погибло! Лицо ее хранило печать немого отчаяния. Вся ее строгая й величавая фигура, казалось, застыла. Стоя на коленях на этом ковре, она забыла место, где находится, и все, что окружает ее. Она смотрела только в лицо Жоржу и, приложив руку к его сердцу, слушала. В своем безмолвии она казалась такой величественной, что Нана, дрожа всем телом, принялась лепетать:
   -- Это он сам!.. Это не я. Вы видите, я только что вернулась.
   M-me Гугон чуть слышно вздохнула. У нее сделалось легкое сердцебиение. Тогда, подняв голову, она взглянула на эту комнату, на эту женщину и, казалось, припоминала. Огонь сверкнул в ее потухших глазах. Нана продолжала оправдываться, стоя по другую сторону разделявшего их тела.
   -- Клянусь вам, сударыня... Если бы брат его был здесь, -- он сказал бы вам...
   -- Брат его совершил кражу, и теперь в тюрьме, сухо ответила мать.
   Это известие окончательно ошеломило Нана. Но из-за чего все это? Этот зарезался, тот украл! С ума они что ли сошли все в этой семье! Она уже не оправдывалась, а была точно чужою в доме, предоставив m-me Гугон распоряжаться. Прислуга пришла, наконец. Старая дама потребовала, чтоб бесчувственного Жоржа непременно перенесли в карету. Она готова была скорее причинить ему смерть, чем оставить его в доме. Нана бессмысленным взглядом следила за прислугою, которая несла бедного Зизи, взяв его за плечи и за ноги. Мать шла сзади, еле передвигая ноги, опираясь о мебель, убитая гибелью всего, что было ей дорого. На лестнице она зарыдала и, обернувшись к Нана, повторила два раза.
   -- О, вы нам сделали много зла! Вы нам сделали много зла!
   Это было все, что она сказала. Нана, все еще в шляпке и перчатках, опустилась в кресло. В доме воцарилось гробовое молчание. Экипаж уехал. Она сидела неподвижно, как статуя, поглощенная этик событием. Четверть часа спустя, граф Мюффа застал ее на том же месте. Но тут она успокоила себя потоком слов, рассказывая о несчастии, возвращаясь двадцать раз к одним, и тем же подробностям, поднимая окровавленные ножницы, что бы показать, как Зизи закололся. В особенности, она заботилась о том, чтобы оправдать себя.
   -- Ну, скажи, голубчик, разве я виновата? Если б ты был судьей, разве ты обвинил бы меня? Ведь, я не просила Филиппа воровать; Жоржа тоже не вывала ее фигуру узкая юбка. Здесь сосредоточились сливки минувшего зимнего сезона, случайные знакомые хозяйки дома, с которыми она встретилась среди веселящейся, ко всему терпимой части общества; громкие имена сталкивались в общей жажде наслаждений с именами, стяжавшими себе скандальную известность. В переполненных залах становилось жарче, мерной симметрией развертывались фигуры кадрили.
   -- Шикарная женщина графиня! -- говорил Ла Фалуаз у двери, выходившей в сад. -- Она выглядит на десять лет моложе своей дочери... Кстати, фукармон, скажите, когда-то Вандевр бился об заклад, что у нее совсем нет бедер.
   Нарочитый цинизм Ла Фалуаза надоел остальной компании. Фукармон ограничился небрежным ответом:
   -- Справьтесь у своего кузена, милейший. Вот как раз и он.
   -- Верно! Это идея! -- воскликнул Ла Фалуаз. -- Держу пари на десять луидоров, что у нее есть бедра.
   Фошри, действительно, только что вошел. В качестве своего человека он прошел через столовую, чтобы избежать толкотни в дверях. Возобновив в начале зимы связь с Розой, журналист делил свои чувства между певицей и графиней. Он был очень утомлен, и не знал, как порвать с одной из них. Сабина льстила его тщеславию, зато Роза больше занимала его. Впрочем, со стороны певицы это была истинная страсть, верная супружеская любовь, приводившая в отчаяние Миньона.
   -- Послушай, мне нужна маленькая справка, -- проговорил Ла Фалуаз, удерживая кузена за руку. -- Видишь даму в белом шелковом платье?
   Приобретя вместе с наследством наглую самоуверенность, он постоянно подтрунивал теперь над Фошри в отместку за старинную обиду, когда тот высмеивал только что приехавшего в Париж провинциала.
   -- Да-да, ту самую, в кружевах.
   Журналист встал на цыпочки, все еще не понимая, в чем дело.
   -- Графиню? -- сказал он наконец.
   -- Ну да, мой друг... Я держал пари на десять луидоров, что у нее есть бедра.
   И Ла Фалуаз захохотал в восторге, что ему удалось утереть нос этому молодцу, который так ошарашил его когда-то вопросом, нет ли у графини любовника. Но Фошри, нимало не удивляясь, пристально посмотрел на него.
   -- Какой ты дурак, -- сказал он наконец и пожал плечами.
   Потом он поздоровался с присутствующими, оставив опешившего кузена в недоумении, была ли действительно так остроумна его шутка. Разговор возобновился. Со дня скачек к завсегдатаям особняка на авеню де Вилье присоединились банкир и Фукармон. Из разговора выяснилось, что Нана поправляется, а граф каждый вечер ездит узнавать о ее здоровье. Фошри прислушивался одним ухом к болтовне приятелей; он был, казалось, чем-то расстроен. Утром Роза, повздорив с ним, объявила ему коротко и ясно, что послала к графу письмо; пускай сунется теперь к своей знатной даме -- хорошенький ждет его там прием. После долгих колебаний он все-таки набрался храбрости и явился на бал, но глупая шутка Ла Фалуаза еще больше расстроила его; он был взволнован, несмотря на кажущееся спокойствие.
   -- Что с вами? -- спросил Филипп. -- Вам нездоровится?
   -- Нет, нисколько... У меня была работа, поэтому я и запоздал.
   И стараясь сохранить хладнокровие, сделав над собой одно из тех, никому неведомых героических усилий, которые приводят к развязке пошлые житейские драмы, он добавил:
   -- Однако я еще не поздоровался с хозяевами дома... Нельзя же быть невежей!
   У него даже хватило духу пошутить; обернувшись к Ла Фалуазу, он произнес:
   -- Не правда ли, дурак?
   Фошри стал протискиваться сквозь толпу. Громкий голос лакея не называл больше фамилий прибывающих. Но граф и графиня все еще стояли в дверях гостиной и разговаривали с входившими дамами. Наконец Фошри добрался до них, а компания, оставшаяся у дверей в сад, приподнималась на цыпочки, чтобы лучше видеть сцену, которая должна была произойти. По-видимому, Нана всем разболтала про письмо.
   -- Граф его не заметил, -- шептал Жорж. -- Смотрите, он обернулся!.. Ну вот начинается.
   Оркестр снова заиграл вальс из "Златокудрой Венеры". Сперва Фошри поздоровался с графиней, с лица которой не сходила восторженно-ясная улыбка. Затем он с минуту постоял неподвижно за спиной графа, в спокойно-выжидательной позе. В тот вечер Мюффа держался с надменной величавостью, закинув голову в официальной позе, подобающей высокопоставленному должностному лицу. Когда взгляд его упал, наконец, на журналиста, он принял еще более величественную осанку. Несколько секунд оба глядели друг другу в лицо. Фошри первый протянул руку. Мюффа последовал его примеру. Их руки соединились, графиня Сабина улыбалась, опустив глаза, а вокруг продолжала звучать игриво-насмешливая мелодия вальса.
   -- Ну, дело идет как по маслу! -- проговорил Штейнер.
   -- Что у них, руки, что ли, слиплись? -- спросил Фукармон, удивленный столь длительным рукопожатием.
   Неотвязное воспоминание залило краской бледные щеки Фошри. Перед ним встала сцена в бутафорской, тускло освещенной зеленоватым светом. Он снова увидел Мюффа, вертевшего в руках подставку для яиц, среди пыльного хлама. Как злоупотребил тогда граф своими подозрениями! Теперь Мюффа больше не сомневался, но в эту минуту он потерял остатки "чувства собственного достоинства. Страх Фошри рассеялся, и, ему самому захотелось смеяться -- настолько комичной показалась ему вся эта история.
   -- Ну, на сей раз это действительно она! -- крикнул Ла Фалуаз, который не так-то скоро отказывался от своих шуток, если находил их остроумными. -- Я говорю про Нана. Вот она входит, смотрите!
   -- Замолчи ты, дурак! -- пробормотал Филипп.
   -- Да я же вам говорю!.. В ее честь играют вальс. Ей-богу, она приехала! Ведь она же и устроила примирение, черт возьми!.. Неужели вы не видите: вот она прижимает к сердцу всю троицу -- моего кузена, мою кузину и графа -- и называет их своими милыми кисками. Меня прямо умиляют эти семейные сцены.
   Подошла Эстелла. Фошри поздравил ее, а она, прямая, как палка, в своем розовом платье, смотрела на него со свойственным ей удивленным выражением молчаливого младенца и в то же время кидала украдкой взгляды на отца и мать. Дагнэ также обменялся дружеским рукопожатием с журналистом. К этой улыбающейся группе подкрался сзади г-н Вено и, блаженно любуясь ею, радовался в благоговейном умилении последним признакам падения, открывавшим дорогу провидению.
   А вальс продолжал развертывать мелодию, полную смеющегося сладострастия. Волны веселья росли, ударялись о стены старого особняка, точно волны прибоя. Флейты в оркестре заливались тонкой трелью, им вторили томные вздохи скрипок. Люстры обдавали живым теплом драпировки из генуэзского бархата, позолоту и живопись, пронизывали, точно солнечные лучи, клубившуюся над ними пыль, а толпа приглашенных, бесчисленно отражаясь в зеркалах, казалось, ширилась вместе с возраставшим гулом голосов. Мимо сидевших вдоль стен гостиной улыбающихся женщин проносились, обнявшись за талию, пары, еще сильнее сотрясая пол. В саду багровый свет венецианских фонариков обливал отблеском отдаленного пожара черные тени гуляющих, искавших прохлады в глубине аллей. Эти сотрясающиеся стены, эта красная мгла были, казалось, последними яркими вспышками пожара, в котором слышался треск рухнувшей старинной чести этого дома, горевшего теперь со всех четырех концов. Робкие проблески веселья, едва зарождавшегося в тот апрельский вечер, когда Фошри послышался звон надтреснутого хрусталя, -- проблески эти становились постепенно смелее, безумнее и разразились, наконец, в блестящем празднестве. Теперь трещина расползлась шире, избороздила стены, предвещая в недалеком будущем полное разрушение. У пьяниц предместья семья, подточенная развратом, гибнет от черной нищеты. Там зияют пустые полки буфетов, безумие алкоголя уносит из дому все, вплоть до обивки матрацев. Здесь же, среди рушившихся богатств, сваленных в кучу и вспыхнувших сразу, точно костер, вальс раздавался, как погребальный звон, возвещающий гибель древнего рода. А над бальным залом, под звуки пошленького мотива, незримо витал образ Нана с ее гибким телом, заражая толпу своим тлетворным дыханием.
   Вечером, после брачной церемонии в церкви, граф вошел в спальню жены, куда ни разу не заглянул в течении двух лет. Графиня была так поражена его неожиданным появлением, что в первую минуту даже растерялась. Но на лице ее блуждала упоенная улыбка, не покидавшая ее с некоторых пор. Граф смущенно что-то бормотал. Оправившись, она слегка пожурила его; однако ни тот, ни другая, не решились объясниться начистоту. Религия требовала от них взаимного всепрощения, но, по молчаливому соглашению, между ними было установлено, что каждый сохранит свою свободу. Перед тем, как лечь, они потолковали о делах, потому что графиня все еще как будто немного колебалась. Мюффа первый заговорил о продаже Борд; графиня сразу согласилась. Оба нуждались в деньгах -- они могли бы поделиться. На этой почве произошло окончательное примирение. Для Мюффа, которого мучили угрызения совести, это было большим облегчением.
   В тот же день, около двух часов, когда Нана вздремнула у себя в спальне, Зоя постучала к ней в дверь. Занавеси были спущены, из открытого окна в прохладный полумрак комнаты врывалась горячая струя воздуха. Молодая женщина уже вставала с постели, хотя чувствовала себя еще не совсем окрепшей. Она открыла глаза и спросила:
   -- Кто там?
   Пока Зоя собиралась ответить, Дагнэ ворвался насильно в ее комнату и сам доложил о себе. Нана быстро приподнялась, облокотилась на подушку и, выслав горничную, воскликнула:
   -- Как, это ты? Да ведь ты сегодня венчаешься!.. Что случилось?
   Он стоял посреди комнаты и в первую минуту ничего не мог разобрать, но, освоившись понемногу с темнотой, подошел к кровати. На нем был фрак, белый галстук и белые перчатки.
   -- Ну да, это я... А ты разве забыла?
   Она, действительно, ничего не помнила. Ему пришлось в шутливой форме предложить ей свои услуги, напомнив про давнишнее их условие.
   -- Вспомни, это вознаграждение за твое посредничество. Я принес тебе в дар свою невинность.
   Тоща она обняла его обнаженными руками, от души смеясь и в то же время чуть не до слез умилясь его милой выходкой.
   -- Ах, смешной Мими! Вспомнил все-таки!.. А я и думать-то позабыла! Значит, ты из церкви удрал ко мне? А, правда, от тебя пахнет ладаном!.. Ну, целуй меня, да покрепче, ведь это, может быть, в последний раз!
   Их тихий смех замер в темной комнате, еще пропитанной запахом эфира. От зноя набухли оконные занавеси, с авеню доносились детские голоса. Нана и Дагнэ стали шутить по поводу своего свидания в такую необычайную минуту; молодой человек уезжал с женой тотчас после свадебного завтрака.

13

   Как-то в один из последних сентябрьских дней Мюффа должен был обедать у Нана, но, получив приказ явиться вечером к Тюильри, заехал к ней, чтобы заранее предупредить ее. Были сумерки, в доме еще не зажигали ламп, и слуги громко хохотали в людской. Мюффа тихонько поднялся по лестнице, где в темноте поблескивали стекла. Наверху он без шума открыл дверь гостиной. На потолке замирали последние розовые отблески дня; красные обои, глубокие диваны, лакированная мебель, вся беспорядочная смесь вышитых тканей, бронзы и фарфора дремали в постепенно сгущавшемся сумраке, переходившем по углам комнаты в абсолютный мрак, в котором нельзя было различить ни блеска позолоты, ни белизны слоновой кости. И в этой тьме выделялось лишь белое пятно раскинувшейся юбки. Граф увидел Нана в объятиях Жоржа. Отпираться было бесполезно. Граф остолбенел, у него вырвался сдавленный крик.
   Нана быстро вскочила и втолкнула Мюффа в спальню, чтобы дать юноше время удрать.
   -- Входи сюда, -- растерянно говорила она, -- я сейчас тебе все объясню...
   Нана была в отчаянии от этой неожиданности. Она никогда не оставалась наедине с кем-нибудь из мужчин в гостиной, при открытых дверях. Но тут случилась целая история: Жорж приревновал ее к Филиппу и устроил ужасную сцену; он так сильно рыдал, повиснув у нее на шее, что она принуждена была уступить, не зная, как успокоить юношу, в сущности и сама очень растроганная. И вот, в первый же раз, как она сделала оплошность, забывшись, да еще с мальчишкой, который не мог купить даже букетик фиалок, -- настолько мать стесняла его в деньгах, -- появляется граф и застает их на месте преступления. Право, ей не везет! Стоит после этого быть доброй!
   В спальне, куда Нана втолкнула Мюффа, было уже совершенно темно. Она ощупью нашла колокольчик и со злостью рванула его, чтобы приказать зажечь лампу. Конечно, во всем виноват Жюльен! Если бы в гостиной был огонь, ничего бы не случилось. Эта дурацкая темнота заставила ее забыться.
   -- Прошу тебя, милый, будь благоразумным, -- сказала она, когда Зоя принесла лампу.
   Граф сидел, сложив на коленях руки, и опустив голову, ошеломленный виденным. У него не вырвалось ни одного гневного слова. Он дрожал, как человек, охваченный леденящим ужасом. Его немое горе тронуло молодую женщину. Она попробовала его утешить.
   -- Ну да, я виновата... Я поступила очень дурно... Ты видишь, я раскаиваюсь в своей вине, мне очень больно, что я тебя так огорчила. Будь же и ты хорошим, прости меня.
   Нана опустилась на пол у его ног и с нежной покорностью ловила его взгляд, желая прочесть в его глазах, насколько он на нее сердит. А когда он, глубоко вздохнув, пришел немного в себя, молодая женщина стала еще больше ласкаться к нему. Она привела последний довод:
   -- Видишь ли, голубчик, ты должен меня понять... Я не могу отказать моим друзьям, у которых нет денег.
   Это было сказано очень серьезно, с большой добротой.
   Граф простил. Он потребовал только, чтобы она перестала принимать Жоржа. Но иллюзия его умерла. Он не верил больше клятвам в верности. Завтра Нана снова обманет его. И только малодушная потребность, ужас при мысли о том, как ему жить без Нана, заставляла его продолжать эту мучительную связь.
   В жизни Нана наступила пора наибольшего расцвета. Она ослепляла Париж своим блеском. Она поднялась еще выше в область порока и царила над городом, выставляя напоказ вызывающую роскошь и презрение к деньгам, доходившее до того что, целые состояния таяли у всех на глазах. Ее особняк был кузницей, где пылал огонь ее ненасытных желаний. Малейший трепет ее губ превращал груды золота в пепел, в один миг развеянный ветром. Ее страсть к мотовству достигла невиданных размеров. Казалось, особняк был построен над бездной, бесследно поглощавшей мужчин с их состоянием, вплоть до их доброго имени. Эта публичная девка с вульгарным вкусом, питавшаяся редиской и засахаренным миндалем, еле притрагиваясь к мясным блюдам, тратила ежемесячно на стол до пяти тысяч франков. В буфетной шел безудержный грабеж, разливанное море всякого добра, вино лилось, точно из бочек из выбитым дном. Счета подавались из третьих или четвертых рук, чудовищно разрастаясь по дороге. Викторина и Франсуа были полновластными хозяевами на кухне, приглашали гостей, помимо целой армии родственников, которым посылали на дом холодное мясо и жирный бульон. Жульен требовал себе от поставщиков магарыч и, если приходилось вставить стекло в тридцать су, выторговывал прибавку в двадцать су, чтобы положить их себе в карман. Шарль поедал овес, предназначенный для лошадей, покупая вдвое больше, чем нужно, фуража и продавая с заднего крыльца то, что поступало с переднего. И среди всеобщего грабежа, напоминавшего расхищение казны неприятелем после осады города, Зоя умудрялась при помощи всяческих уловок сохранить внешнее приличие, прикрывала чужое воровство, чтобы под шумок удобнее воровать самой. Транжирилось попусту еще больше, чем разворовывалось. Блюдо, подававшееся накануне, выбрасывалось в помойное ведро; провизии накоплялось столько, что слугам противно было на нее смотреть; стаканы становились липкими от накладываемого в них сахара; газу жгли столько, что можно было каждую минуту ожидать взрыва. Небрежность, мелкая злоба, всякие неприятные случайности дополняли картину дома, где было столько ненасытных ртов, способствовавших его разорению. А наверху, у барыни, разгром достиг еще больших размеров: платья по десяти тысяч франков, надетые не больше двух раз, Зоя спускала, прикарманивая себе деньги, бриллианты исчезали, словно рассыпаясь на дне ящиков; приобретались ненужные вещи, модные новинки, о которых тут же забывали, выметая на улицу, как негодный сор. Нана не могла равнодушно видеть ни одной дорогостоящей вещицы, чтобы не воспылать тотчас же желанием немедленно ее приобрести. Вокруг нее постоянно было множество цветов и ценных безделушек, и чем дороже стоил ее минутный каприз, тем больше доставлял он ей удовольствия. Но все в ее руках превращалось в прах, ломалось, блекло, пачкалось от одного только прикосновения ее беленьких пальчиков. Она всегда оставляла за собой кучи мусора, поломанных безделушек, грязного тряпья. Среди этого транжирства карманных денег то и дело появлялись крупные счета: двадцать тысяч франков модистке, тридцать тысяч белошвейке, двенадцать тысяч сапожнику. Содержание конюшни обходилось в пятьдесят тысяч. За полгода Нана задолжала портному сто двадцать тысяч франков. Хотя она вела не более широкий образ жизни, чем обычно, однако бюджет ее, расцениваемый Лабордетом в среднем в четыреста тысяч франков, достиг в том году миллиона. Нана сама поражалась такой цифре, затрудняясь сказать, куда ушло столько денег. Вся эта армия мужчин, увивавшихся вокруг нее и бросавших к ее ногам груды золота, не могла заполнить бездонной пропасти, разверстой под ее особняком, ломившимся от роскоши.
   За последнее время Нана лелеяла заветную мечту: ей не давало покоя желание отделать заново свою спальню. Наконец она придумала обить комнату снизу доверху, наподобие шатра, бархатом цвета чайной розы, с серебряными розетками; у потолка драпировка, обшитая золотым кружевом, должна быть стянута золотым шнуром. Нана казалось, что эта богатая, ласкающая глаз отделка послужит великолепным фоном для ее нежно-розовой кожи и рыжих волос. Впрочем, комната -- только рамка для кровати, которая должна представлять собой чудо из чудес, нечто невиданное и ослепительное. Нана мечтала воздвигнуть трон, алтарь, перед которым весь Париж будет молиться ее царственной красоте. Подобно огромному ювелирному изделию, кровать предполагалось сделать из чеканного золота и серебра; по серебряной сетке разбросать золотые розы; в изголовье поместить группу смеющихся амуров, окруженных цветами, и как бы подстерегающих в тени драпировок сладострастные объятия. Нана обратилась за советом к Лабордету, и тот привел к ней двух ювелиров. Были заказаны рисунки. Стоимость кровати определялась в пятьдесят тысяч франков, которые Мюффа должен был преподнести ей к новому году.
   Молодая женщина никак не могла понять, почему у нее постоянно не хватало денег, несмотря на то, что она положительно купалась в золоте. Бывали дни, когда она нуждалась в нескольких луидорах. Ей приходилось занимать тогда у Зои или изворачиваться самой тем или иным способом. Но прежде чем решиться на последнюю крайность, она прибегала к помощи друзей, забирала под видом шутки всю имеющуюся у них при себе наличность, не брезговала даже медяками. За последние три месяца ее жертвой был главным образом Филипп. Если ему случалось в такую критическую минуту прийти к Нана, он неизбежно оставлял у нее содержимое своего кошелька. Вскоре она набралась храбрости и стала занимать у него по двести, триста франков, но не более, чтобы оплатить самые неотложные долги. И Филипп, назначенный в июне полковым казначеем, приносил ей деньги на следующий же день, извиняясь за свою бедность, так как мамаша, старушка Югон, проявляла теперь по отношению к сыновьям несвойственную ей строгость, стесняя их в средствах. К концу третьего месяца эти одалживания достигли солидной суммы в двенадцать тысяч франков. Капитан все так же звонко смеялся; тем не менее, он заметно похудел, и временами по его рассеянному лицу пробегала тень страдания. Но от одного взгляда Нана он весь преображался, и тогда в глазах его появлялось выражение чувственного экстаза. Нана, как кошечка, ласкалась к нему, опьяняла его поцелуями, которые расточала мимоходом, за какой-нибудь дверью, неожиданно отдаваясь ему, и это удерживало его возле нее; он спешил к ней, как только ему удавалось улизнуть со службы.
   Однажды Нана объявила всем, что у нее есть второе имя, Тереза, и что она 15 октября именинница. Все друзья прислали ей подарки. Филипп сам явился к ней со своим подношением -- старинной бонбоньеркой из саксонского фарфора в золотой оправе. Он застал Нана в туалетной одну; молодая женщина приняла ванну и только успела завернуться в широкий пеньюар из белой с красным фланели. Она была очень занята рассматриванием подарков, разложенных на столе, и успела уже разбить флакон из горного хрусталя, пробуя его открыть.
   -- Ах, как ты мил! -- воскликнула она. -- Покажи-ка, что это такое... Какое ребячество с твоей стороны тратить последние деньги на всякие пустяки!
   Она журила его, зная, что у него небольшие средства, но в глубине души была довольна большими тратами на нее: это было единственным доказательством любви, способным ее тронуть. Между тем она вертела бонбоньерку, открывала и закрывала ее; она хотела узнать ее устройство.
   -- Осторожно, -- пробормотал Филипп, -- вещица очень хрупкая.
   Но Нана пожала плечами. Неужели он считает ее такой косолапой?.. Вдруг золотая оправа осталась у нее в руках, а крышка упала и разбилась. Нана с удивлением смотрела на осколки и могла только выговорить:
   -- Ну вот, разбилась!
   И молодая женщина расхохоталась. Рассыпанные по полу черепки показались ей ужасно смешными. На нее нашла какая-то нервная веселость, и она смеялась глупым, злым смехом ребенка, которого тешит разрушение. Филипп на мгновение возмутился: несчастная, она не знает, каких мучений ему стоило приобрести безделушку. Когда Нана заметила, что он так огорчен, она постаралась умерить свою веселость.
   -- Положим, я не виновата... Тут, верно, раньше была трещина. Все старинные вещи еле держатся... Вот и эта крышка! Ты ведь видел, как она покатилась?
   Нана снова рассмеялась. Но, заметив, что глаза молодого человека наполнились слезами, несмотря на усилие сдержаться, она нежно обняла его.
   -- Глупенький, ведь я так люблю тебя! Если ничего не ломать, так и продавать будет нечего. Вещи на то и делаются, чтобы их портить... Посмотри, вот хоть бы этот веер, он даже как следует не склеен!
   Она схватила веер и потянула лопасти -- шелк разорвался. Это, казалось, еще более раззадорило ее. Желая показать Филиппу, что ей наплевать на остальные подарки, раз она разбила его бонбоньерку, она устроила настоящий погром, ломая предметы, чтобы доказать, как они непрочны, и в конце концов уничтожила все вещи до одной. В ее пустых глазах зажегся огонек, губы слегка раскрылись, обнажив белые зубы. Когда от подарков осталась лишь груда обломков, Нана, вся красная, снова засмеялась, стала колотить руками по столу и зашепелявила, как маленький ребенок.
   -- Вот и кончено! Тю-тю! Ничего не осталось!
   Тогда Филипп, заразившись ее опьянением, тоже засмеялся и, запрокинув ей голову, стал целовать ее грудь. Молодая женщина отдавалась его ласкам, висла у него на шее; она была счастлива, ей казалось, что она давно уже так не веселилась, и, не выпуская его из объятий, она шепнула ласкающим тоном:
   -- Слушай, милый, принеси мне завтра десять луидоров... Мне, знаешь ли, надо расплатиться с булочником -- такой неприятный долг.
   Молодой человек побледнел. И, целуя ее на прощание в лоб, только сказал:
   -- Постараюсь.
   Наступило молчание. Нана стала одеваться. Филипп прижался лбом коконному стеклу. Через минуту он снова подошел к молодой женщине и медленно произнес:
   -- Нана, тебе следовало бы выйти за меня замуж.
   Это предложение до того рассмешило ее, что она выпустила из рук завязки юбки.
   -- Милый мой, да ты, кажется, не в своем уме!.. Уж не потому ли ты предлагаешь мне руку и сердце, что я попросила у тебя десять луидоров?.. Да я никогда в жизни не соглашусь, я тебя слишком люблю. Вот еще глупости!
   Вошла Зоя обувать Нана, и они больше не возвращались к этому разговору. Горничная сразу окинула жадным взглядом стол с остатками подарков и спросила, не прикажет ли барыня их убрать; но барыня велела выбросить их вон. Тогда Зоя собрала все в подол юбки и унесла на кухню, где весь этот мусор разобрали и произвели дележ.
   В тот же день Жорж, несмотря на запрещение Нана, проник в дом. Франсуа видел, как он вошел, но не обратил на него внимания; теперь лакеи только посмеивались над приключениями хозяйки. Жорж добрался до маленькой гостиной, как вдруг его остановил голос старшего брата. Притаившись за дверью, он услыхал все, что произошло между Нана и Филиппом, -- поцелуи, предложение руки и сердца. Леденящий ужас овладел юношей; он ушел, ничего не соображая, с ощущением страшной пустоты в голове. Он очнулся только на улице Ришелье, в своей комнате, приходившейся как раз над спальней матери. Тут его горе вылилось в страшных рыданиях. На этот раз не могло быть никаких сомнений. Перед его глазами неотступно стояло отвратительное видение: Нана в объятиях Филиппа. Это казалось ему кровосмесительством. Стоило ему немного успокоиться, как перед ним вновь вставало воспоминание, вызывая новый приступ бешеной ревности; он бросался на кровать, кусал простыни, разражался проклятиями, и это приводило его в еще большее исступление. Так прошел весь день. Жорж заперся в своей комнате, сославшись на мигрень. Ночь была еще ужаснее; его преследовали кошмары, томила лихорадочная жажда крови. Живи его брат под одним с ним кровом, он непременно зарезал бы его кухонным ножом. На рассвете он попытался обсудить положение. В сущности, умереть должен он; и вот юноша решил броситься в окно, как только проедет какой-нибудь омнибус. Однако около десяти часов Жорж вышел из дому. Избегав Париж, побродив по всем мостам, он испытал в решительную минуту непреодолимое желание еще раз увидеть Нана. Одно ее слово, быть может, спасет его. Пробило три часа, когда он вошел в подъезд особняка на авеню де Вилье.
   Около полудня того же дня ужасная весть сразила г-жу Югон: она узнала, что накануне Филипп был заключен в тюрьму по обвинению в растрате двенадцати тысяч полковых денег. В течении трех месяцев он брал из кассы мелкие суммы, надеясь пополнить их, и скрывал дефицит подложными счетами. Благодаря небрежности высшей администрации это мошенничество все время сходило ему с рук. Бедная старуха, как громом пораженная преступлением сына, прежде всего обвинила Нана; у нее невольно вырвался негодующий крик против этой женщины. Г-жа Югон знала про связь Филиппа, причинявшую ей столько горя; это-то и удерживало в Париже несчастную мать, все время боявшуюся какой-нибудь катастрофы. Но такого позора старушка не ожидала; теперь она горько упрекала себя за то, что стесняла сына в средствах, и считала себя чуть ли не сообщницей его преступления. Как парализованная упала она в кресло, чувствуя себя какой-то лишней, неспособной предпринять какие-либо шаги; ей остается только умереть вот здесь, пригвожденной к креслу. Но вдруг она вспомнила о младшем сыне, и мысль о нем утешила ее; у нее остался Жорж, он будет действовать, -- быть может, спасет их. Желая избежать лишних свидетелей своей семейной драмы, она без посторонней помощи потащилась наверх к сыну. Ее поддерживала мысль, что у нее есть еще близкий человек. Комната наверху оказалась пустой. Привратник сказал старушке, что г-н Жорж вышел с утра. В комнате юноши веяло новой бедой. В растерзанной постели с измятыми простынями можно было прочесть целую горькую повесть; опрокинутый среди разбросанной одежды стул походил на мертвеца. Жорж, несомненно, у этой женщины. И г-жа Югон твердыми шагами сошла вниз. Глаза ее были сухи. Она желала, чтоб ей вернули сыновей; она пойдет и потребует, чтобы ей их вернули.
   У Нана с утра были неприятности. Началось с булочника, явившегося в девять часов получить по счету; сумма была пустячной, каких-то несчастных сто тридцать три франка, но молодая женщина никак не могла собраться уплатить их, несмотря на царскую роскошь, с какой она жила в особняке. Булочник приходил уже раз двадцать, раздраженный тем, что у него перестали забирать товар, с тех пор как он не стал отпускать в долг. Прислуга была на его стороне. Франсуа говорил ему, что барыня ни за что не заплатит, пока он не устроит скандала. Шарль тоже собирался идти наверх требовать уплаты по какому-то старому счету за солому, а Викторина советовала дождаться какого-нибудь гостя и вытянуть у него деньги, ввалившись к барыне в самый разгар беседы. Кухня волновалась; все поставщики были оповещены; судачили три, четыре часа подряд, разбирая барыню по косточкам, с остервенением, на какое способна только праздная, отъевшаяся челядь. Один лишь Жюльен защищал барыню: как-никак, она шикарная женщина. А когда остальные уличили его в том, что он ее любовник, он фатовато усмехнулся. Кухарка вышла из себя -- она хотела быть мужчиной, чтобы плюнуть в рожу подобной женщине, до того это отвратительно. Желая насолить Нана, Франсуа, без всякого предупреждения, посадил булочника в передней. Нана увидела его, спускаясь к завтраку. Она взяла счет и велела прийти в три часа. Тот ушел, осыпая ее бранными словами, и пригрозил прийти вовремя и так или иначе получить долг.
   Возмущенная этой сценой, Нана очень скверно позавтракала. Необходимо было, наконец, отвязаться от этого человека. Она раз десять откладывала деньги, но они всегда расходились -- то на цветы, то на пожертвование в пользу какого-нибудь престарелого жандарма. Впрочем, Нана рассчитывала на Филиппа и очень удивлялась, что тот до сих пор не принес ей двухсот франков. Такая незадача: только третьего дня она купила Атласной целое приданое, истратила чуть ли не тысячу двести франков на платье и белье, а сама осталась без единого луидора.
   Около двух часов дня, когда Нана начала уже не на шутку беспокоиться, к ней приехал Лабордет и привез рисунки кровати. Это послужило развлечением. Молодая женщина забыла обо всем на свете, хлопала в ладоши и прыгала от радости. Умирая от любопытства, она наклонилась над столом в гостиной и стала рассматривать рисунки. Лабордет давал ей объяснения:
   -- Вот смотри, это лодка; посредине букет распустившихся роз, затем гирлянда из цветов и бутонов; листья будут из зеленого золота, а розы из красного... А вот это большая группа для изголовья, хоровод амуров на серебряной сетке.
   Нана перебила его, захлебываясь от восторга:
   -- Ой, какой смешной вот этот маленький, крайний, с задранным кверху задом... И как они лукаво смеются! А глаза у них ужасно плутовские!.. Знаешь, мой друг, я ни за что не осмелюсь безобразничать перед ними!
   Ее гордость была удовлетворена безмерно. Ювелиры сказали ей, что ни одна королева не спала на подобной кровати. Но тут явилось маленькое осложнение. Лабордет показал ей два рисунка для спинки кровати. Один был воспроизведением мотива с лодками, а другой представлял собой отдельный сюжет. Ночь, с которой Фавн срывает покрывало, является во всей своей ослепительной наготе. Он добавил, что если она изберет второй рисунок, то ювелиры намерены придать фигуре Ночи сходство с нею. Эта, несколько рискованная с точки зрения художественного вкуса, идея заставила ее побледнеть от удовольствия. Молодая женщина уже видела свое изображение в виде серебряной статуэтки, -- символический образ сладострастия в теплом сумраке ночи.
   -- Само собой разумеется, тебе придется позировать только для головы и плеч, -- сказал Лабордет.
   Она спокойно посмотрела на него.
   -- Почему?.. Раз речь идет о художественном произведении, мне наплевать на скульптора, который будет меня лепить!
   Решено: она выбирает второй рисунок. Но Лабордет остановил ее.
   -- Постой... Это будет стоить дороже на шесть тысяч франков.
   -- Подумаешь, вот уж это мне совершенно безразлично! -- воскликнула она, смеясь. -- Мало у моего Мюфашки денег, что ли?
   Теперь она иначе не называла графа в кругу своих близких друзей; они повторяли за ней: "Ты видела вчера вечером своего Мюфашку?.." или: "А я-то думал застать здесь Мюфашку!.." Это была маленькая вольность, которой, однако, она еще не позволяла себе в его присутствии.
   Лабордет свернул рисунки, давая последние объяснения: ювелиры обязались сделать кровать через два месяца, приблизительно к 25 декабря; с будущей недели скульптор начнет лепить фигуру Ночи. Провожая Лабордета в переднюю, Нана вспомнила про булочника.
   -- Кстати, -- спросила она вдруг, -- нет ли у тебя десяти луидоров?
   Лабордет никогда не изменял своему принципу -- не одалживать денег женщинам. У него всегда был готов ответ:
   -- Нет, голубушка, я сам без единого су... Но если хочешь, я могу пойти к твоему Мюфашке.
   Нана отказалась. Это совершенно бесполезно: два дня тому назад она выпросила у графа пять тысяч франков. Но она тут же пожалела: следом за Лабордетом явился булочник, хотя еще не было и половины третьего. Он без всякой церемонии уселся в передней на скамейке и так громко ругался, что голос его доносился до второго этажа. Молодая женщина слушала и бледнела; но больше всего ее изводило затаенное злорадство прислуги. Вся кухня покатывалась со смеху; кучер то и дело заглядывал со двора, а Франсуа без всякой надобности выбегал в переднюю и, переглянувшись с булочником, спешил на кухню поделиться впечатлениями. Хозяйку ни во что не ставили, стены дрожали от хохота, она чувствовала себя страшно одинокой в этой атмосфере презрительного отношения людей, следившей за каждым ее движением и осыпавшей ее грязными шутками. У Нана мелькнула было мысль занять сто тридцать три франка у Зои, но она тотчас же отказалась от нее; она и так уже задолжала своей горничной и из гордости не хотела просить, боясь получить отказ. Она была так взволнована, что, войдя к себе в спальню, проговорила вслух, обращаясь к самой себе:
   -- Нет, голубушка, видно, тебе не на кого надеяться, кроме самой себя... Твое тело принадлежит тебе; лучше воспользоваться им, чем получать оскорбления.
   И, обойдясь без помощи Зои, она с лихорадочной поспешностью оделась и собралась идти к Триконше. Это было крайнее средство, к которому она прибегала в критические минуты. Старуха всегда принимала ее с распростертыми объятиями, а Нана либо отказывалась от ее услуг или же уступала необходимости. И в те дни, когда среди окружавшей ее роскоши в ее хозяйстве оказывались вдруг прорехи -- а такие дни за последнее время бывали все чаще и чаще, она могла быть уверена, что у Триконши ее уже ждут двадцать пять луидоров. Она отправлялась туда по привычке, так же просто, как бедняки идут в ломбард. Выйдя из спальни, она наткнулась на Жоржа, стоявшего посреди гостиной. Она не заметила ни восковой бледности его лица, ни потемневшего взгляда точно увеличившихся глаз. Она облегченно вздохнула.
   -- Ах, тебя, наверно, прислал брат!
   -- Нет, -- ответил юноша и еще больше побледнел.
   Она безнадежно махнула рукой. Что ему нужно в таком случае?.. Зачем он мешает ей пройти? Она торопится. Вдруг она вернулась и спросила:
   -- Нет ли у тебя денег?
   -- Нет.
   -- В самом деле, какая я дура! Откуда у него возьмутся деньги, когда даже шести су на омнибус никогда нет... Мамаша не позволяет... Тоже мужчины, нечего сказать!
   Она хотела идти, но он ее не пускал; ему надо с ней поговорить. Она старалась вырваться, повторяла, что ей некогда, но сказанная им фраза заставила ее остановиться.
   -- Слушай, я знаю, что ты собираешься выйти замуж за моего брата.
   Ну, уж это было просто комично. Она даже упала на стул, чтобы вволю посмеяться.
   -- Да, -- продолжал юноша. -- А я не хочу... Ты должна выйти замуж за меня... Я потому и пришел.
   -- Как! Что?.. И ты туда же! -- воскликнула она. -- Да что же это у вас, в роду, что ли?.. Да никогда в жизни! Вот еще новости!.. И кто вас просит лезть ко мне с подобными гадостями?.. Оба вы мне не нужны, вот что!
   Лицо Жоржа посветлело. Неужели он ошибся?.. Он продолжал:
   -- Тогда поклянись мне, что ты не живешь с моим братом.
   -- Да ну тебя, ты мне надоел! -- сказала Нана, с нетерпением поднимаясь со стула.
   -- Это смешно в первую минуту, а теперь довольно, мне некогда, говорят тебе!.. Ну да, я живу с твоим братом, раз это доставляет мне удовольствие. Ты что же, содержишь меня, платишь здесь за что-нибудь, что-ли?.. Как же ты смеешь требовать у меня отчета?.. Да, я живу с твоим братом...
   Он схватил ее за руку и сжал до боли, повторяя с трудом:
   -- Не говори этого... Не говори...
   Она освободилась, ударив его слегка по руке.
   -- Скажите пожалуйста, он вздумал меня бить! Ах ты, мальчишка!.. Убирайся-ка поскорей отсюда... Я терпела тебя только по доброте сердечной, так и знай! Нечего глаза на меня таращить!.. Ты что ж думал, я век буду с тобой нянчиться? Мне некогда, мой милый, заниматься воспитанием младенцев.
   Он слушал ее с отчаянием в душе, не имея сил возмущаться. Каждым своим словом Нана наносила ему смертельный удар прямо в грудь. Но она не замечала его страданий и продолжала свое, радуясь, что может сорвать на нем сердце за все утренние неприятности.
   -- Твой брат тоже хорош гусь, нечего сказать!.. Обещал мне двести франков. Как бы не так, поди, ищи ветра в поле... Мне наплевать на его деньги!.. На них и баночки помады не купишь... Но только он поставил меня в затруднительное положение! Если хочешь знать, так я по милости твоего братца должна сейчас идти к другому мужчине, чтобы заработать двадцать пять луидоров.
   Окончательно теряя голову, Жорж преградил ей дорогу к двери; он плакал, умолял, сложив молитвенно руки, шептал:
   -- Не надо, не надо!
   -- Прекрасно, я бы рада остаться, -- ответила она. -- Есть у тебя деньги?
   Нет, денег у него не было. Он жизнь бы отдал за то, чтобы иметь деньги. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным, таким никчемным маленьким мальчиком. Все его существо, сотрясавшееся от слез, выражало такое глубокое горе, что Нана не могла этого не заметить и, наконец, смягчилась. Она тихонько оттолкнула юношу.
   -- Слушай, котик, пусти меня пройти, так нужно. Будь умником. Ты еще дитя. Все это было очень мило неделю, другую, но сейчас я должна заняться своими делами. Ты сообрази... твой брат, по крайней мере, настоящий мужчина, с ним совсем другое дело... Кстати, сделай милость, ничего ему не рассказывай. Ему совершенно незачем знать, куда я хожу. Вот, всегда болтаю лишнее, когда рассержусь.
   Она рассмеялась, обняла его и поцеловала в лоб.
   -- Прощай, детка! Запомни, между нами навсегда все кончено, слышишь?.. Ну, я бегу.
   Она ушла. Он стоял посреди гостиной. Последние слова звучали у него в ушах, как набат: все кончено и навсегда. Ему казалось, что земля разверзлась у него под ногами. В его опустошенном мозгу исчезла мысль об ожидавшем Нана мужчине; но Филипп не выходил у него из головы: Жорж беспрерывно видел его в объятиях молодой женщины. Она не отрицала: она, видно, любит его, раз хотела избавить от огорчения, которое могла причинить ему измена. Все и навсегда кончено. Он глубоко вздохнул и оглядел комнату, задыхаясь от давившей его тяжести. Понемногу им овладели воспоминания о смеющихся ночах в Миньоте, о минутах нежности, когда ему казалось, что он ее ребенок, о ласках, украдкой доставшихся ему в этой самой комнате. И вот, больше никогда, никогда! Он слишком молод, он еще не дорос. Филипп заменил его, потому что у него борода. Значит -- конец, он не может больше жить. Его порок был проникнут бесконечной нежностью, чувственным обожанием, которому он отдавался всем своим существом. Как же забыть, раз здесь останется его брат, его родной брат, его кровь, его второе я! Как же забыть, если наслаждение этого брата вызывает в нем такую бешеную ревность! Конечно, он хочет умереть!
   Все двери оставались открытыми; прислуга видела, что Нана вышла пешком. Внизу, в передней, булочник смеялся с Шарлем и Франсуа. Зоя, мчавшая бегом через гостиную, удивилась при виде Жоржа и спросила, не ждет ли он Нана. Он ответил, что ждет ее, так как забыл кое-что передать. Оставшись один, он принялся искать и, не найдя ничего более подходящего, взял из туалетной очень острые ножницы, которые были в постоянном употреблении у Нана, страдавшей манией вечно подчищать свою особу; она то подрезала кожицу у ногтей, то стригла у себя на теле волоски. Целый час он терпеливо ждал, нервно сжимая пальцами лежавшие в кармане ножницы.
   -- Вот и хозяйка, -- проговорила, возвращаясь в гостиную Зоя, видимо, подстерегавшая возвращение Нана у окна спальни.
   В доме поднялась беготня; послышался сдержанный смех, где-то хлопали дверьми.
   Жорж слышал, как Нана расплачивалась с булочником, говоря с ним резким тоном. Наконец она поднялась.
   -- Как! Ты еще тут! -- сказала она, заметив его. -- Ну, голубчик мой, пожалуй, мы с тобой поссоримся!
   Она направилась к себе в комнату, он пошел за ней.
   Она только пожала плечами. Это, наконец, глупо. Она перестала отвечать. Ей хотелось захлопнуть перед его носом дверь. Он открыл ее одной рукой, вынимая в тоже время из кармана другую руку с ножницами. Сильным движением он вонзил их себе в грудь.
   Между тем, Нана инстинктивно почувствовала, что дело неладно, и обернулась. Увидев его движение, она возмутилась.
   -- Ах, глупый, глупый! Да еще моими ножницами!.. Перестань, гадкий мальчишка!.. Ах, боже мой, боже мой!
   Она была вне себя. Юноша упал на колени и нанес себе вторую рану, от которой он вытянулся на ковре во весь рост. Он лежал как раз у порога спальни. Тогда Нана окончательно потеряла голову и стала кричать изо всех сил, не решаясь перешагнуть через тело, преграждавшее ей дорогу, мешая бежать за помощью.
   -- Зоя! Зоя! Иди скорей!.. Вели ему перестать... Это просто бессмыслица. Такой ребенок!.. Кончать самоубийством, да еще у меня в доме! Виданное ли это дело!
   Он пугал ее. Он был страшно бледен и лежал с закрытыми глазами. Крови почти не было, только маленькое пятнышко виднелось под жилетом. Нана уже решилась было перешагнуть через тело, но отступила назад, увидев перед собой видение. В открытую настежь дверь гостиной вошла пожилая дама и прямо направилась к ней. Она узнала ее: это была г-жа Югон. Пораженная Нана не знала, чем объяснить ее присутствие, и продолжала отступать. Она не успела еще снять перчаток и шляпки. Ее ужас был настолько велик, что она стала запинающимся голосом оправдываться:
   -- Это не я, клянусь вам, сударыня... Он хотел на мне жениться, я ему отказала, и он покончил с собой.
   Г-жа Югон медленно приближалась, вся в черном, с бледным лицом, седая. Пока она сюда ехала, мысль о Жорже отошла на задний план; старуха всецело была поглощена проступком Филиппа. Быть может, эта женщина сумеет тронуть судей своими показаниями; и матери пришло в голову умолять Нана выступить свидетельницей в пользу ее сына. Внизу двери оказались отпертыми; она с минуту не решалась подняться по лестнице своими больными ногами, но раздавшиеся вдруг крики о помощи направили ее шаги. А наверху она увидела лежавшего на полу человека в окровавленной сорочке; это был Жорж, это был ее второй сын.
   Нана бессмысленно повторяла:
   -- Он хотел на мне женится, я ему отказала, и он покончил особой.
   Без единого крика г-жа Югон нагнулась. Да, это был второй ее сын, это был Жорж. Один обесчещен, другой убит. Она не удивилась, ведь вся жизнь ее рушилась. Опустившись на колени на ковре, не сознавая, где она находится, никого не замечая, она пристально смотрела Жоржу в лицо и слушала, приложив руку к его серпу. Потом она слегка вздохнула, почувствовав, что сердце его бьется. Тогда она подняла голову, окинула взглядом эту комнату, эту женщину и, казалось, вспомнила. Ее невидящие глаза вспыхнули; она была так величественна в своем грозном молчании, что Нана задрожала и продолжала оправдываться, стоя по другую сторону разделявшего их тела.
   -- Клянусь вам сударыня... Если бы брат его был здесь, он мог бы вам объяснить.
   -- Его брат совершил кражу, он в тюрьме, -- сурово произнесла мать.
   Слова застряли у Нана в горле. Зачем все это? Теперь оказывается, что его брат украл! Да что они все в этой семье, сумасшедшие, что ли?
   Нана перестала оправдываться. Она как будто не чувствовала себя больше хозяйкой дома, предоставляя г-же Югон распоряжаться. Лакеи явились, наконец, на зов; старуха непременно хотела, чтобы Жоржа, лежавшего без чувств, внесли в коляску, предпочитая убить его, чем оставить в этом доме. Нана удивленно следила взглядом за лакеями, державшими бедняжку Зизи за плечи и ноги. Мать шла за ними; обессиленная, она цеплялась теперь за мебель; казалось, утрата всего, что она любила, ввергла ее в бездну небытия. На площадке лестницы она зарыдала, обернулась и повторила дважды:
   -- Ах, вы причинили нам много горя!.. Много горя!..
   Это было все. Нана села, не снимая перчаток и шляпы. На нее точно нашел столбняк. Дом погрузился в тяжелое молчание; коляска г-жи Югон отъехала. Молодая женщина сидела неподвижно, без мыслей; в ее голове шумело от всей этой истории. Четверть часа спустя граф Мюффа нашел ее на том же месте. Тогда она отвела душу, разразившись целым потоком слов, рассказывая ему про несчастье, возвращаясь двадцать раз к одним и тем же подробностям, поднимая окровавленные ножницы, чтобы показать жест, каким Зизи нанес себе удар. Самым важным для нее было доказать свою невиновность.
   -- Послушай, голубчик, ну, моя ли это вина? Разве ты обвинил бы меня, если бы был судьей?.. Я не просила Филиппа воровать казенные деньги; тем более, я не думала толкать этого несчастного мальчика на самоубийство... Во всей этой истории я самая несчастная. У меня в доме делают всякие глупости, причиняют мне неприятности, обращаются, как с последней тварью...
   Она принялась плакать. От нервной реакции она стала мягкой и томной; она была растрогана и полна печали.
   -- У тебя такой вид, как будто ты недоволен... Спроси-ка у Зои, виновата ли я тут хоть в чем-нибудь... Говорите же, Зоя, объясните все.
   Горничная с минуту как появилась в комнате; она принесла из туалетной тряпку и таз с водой и терла ковер, чтобы смыть свежее кровяное пятно.
   -- Ах, сударь, барыня в таком отчаянии! -- воскликнула она.
   На Мюффа эта драма произвела удручающее впечатление; он весь похолодел при мысли о несчастной матери, оплакивавшей своих сыновей. Он знал, какое у нее благородное сердце, и ясно представлял себе, как она, в своих траурных одеждах, одиноко угасает в Фондет. Отчаяние Нана росло. Образ Зизи, распростертого на полу, с красным пятном на сорочке, вызывал в ней бурное сожаление.
   -- Он был такой милашка, такой нежный, ласковый... Ах, котик, знаешь, я любила этого мальчика! Сердись, не сердись, а я не могу удержаться, это выше моих сил... К тому же, теперь тебе должно быть безразлично... Его уже нет... Ты добился своего, можешь быть уверен, что больше не застанешь нас вдвоем.
   Последняя высказанная ею мысль вызвала такой взрыв сожаления, что графу пришлось ее утешать. Полно, надо быть твердой, она права -- это не ее вина. Нана прервала его:
   -- Слушай, поди узнай, как он поживает... Сию минуту, я так хочу!
   Он взял шляпу и пошел справляться о здоровье Жоржа. Когда он вернулся через три четверти часа, Нана тревожно смотрела в окно; он крикнул ей с улицы, что мальчик жив и есть даже надежда на спасение. Она немедленно проявила бурную радость, пела, танцевала, находила, что жизнь прекрасна. Между тем Зоя была очень недовольна своей чисткой; она не спускала глаз с пятна и все время повторяла:
   -- А знаете, барыня, оно не отходит.
   И действительно, на белой розетке ковра вновь проступало бледно-розовое пятно. Кровавая черта на самом пороге спальни словно преграждала дорогу в комнату.
   -- Ничего! -- воскликнула радостно Нана. -- Сотрется под ногами.
   Граф Мюффа на другой же день забыл о случившемся. Был момент, когда, сидя в фиакре по дороге на улицу Ришелье, он дал себе клятву не возвращаться к этой женщине. То было предостережение свыше: несчастье Филиппа и Жоржа как бы предвещало его собственную гибель. Но ни слезы г-жи Югон, ни страдания метавшегося в жару юноши не могли заставить его сдержать клятву. От мимолетного ужаса, вызванного этой драмой, у Мюффа осталась лишь затаенная радость, что ему удалось избавиться от соперника, чья чарующая молодость всегда приводила его в отчаяние. Страсть графа была беспредельна; то была страсть человека, который не знал молодости. В его любви к Нана была потребность знать, что она принадлежит ему всецело; он должен был слышать ее, прикасаться к ней, дышать одним с ней воздухом. Его нежность простиралась дальше чувственного наслаждения; он любил Нана чистой, тревожной любовью, ревнуя к прошлому и мечтая временами об искуплении, рисуя себе картину, как они вдвоем на коленях вымаливают прощение у всевышнего. С каждым днем религиозное чувство все больше росло в нем. Он снова стал ходить в церковь, исповедовался и причащался, жил в постоянной борьбе с самим собой, полный угрызения совести, делавших более острой как радость греха, так и радость покаяния. С той минуты, когда его духовный наставник позволил ему предаваться своей страсти, пока она сама собой не угаснет, у него вошло в привычку ежедневно предаваться греху, искупая его потом горячей молитвой, полной веры и смирения. С величайшим простодушием он молил небо принять его ужасные муки, как искупительную жертву. А его муки росли с каждым днем, но он твердо нес свой крест, как подобает глубоко верующему человеку, погрязшему в чувственных наслаждениях в объятиях развратной девки. Больше всего его терзали беспрерывные измены этой женщины; он не мог примириться с ними, не понимал ее нелепых капризов. Ему хотелось вечной, неизменной любви. Ведь она поклялась ему, и он платил ей за это. Он чувствовал, что она лжива, что она не способна воздержаться и отдается направо и налево друзьям, прохожим, как животное, только для того и созданное.
   Однажды утром, увидя выходившего от нее в неурочный час Фукармона, он устроил ей сцену. Она вспылила, его ревность надоела ей. Она всегда была добра по отношению к нему. В тот вечер, когда он застал ее с Жоржем, она первая сделала шаг к примирению, признала свою вину, осыпала его ласками и нежными словами, чтобы позолотить пилюлю. Но в конце концов его упорное непонимание женской натуры вывело ее из терпения, и она стала грубой.
   -- Ну да, Фукармон -- мой любовник. Что из того?.. Это, видно тебе не по душе, милый мой Мюфашка!
   В первый раз она назвала его в глаза Мюфашкой. Задыхаясь от гнева, вызванного ее наглым обращение, он сжал кулаки, а она наступала на него, бросая ему прямо в лицо:
   -- А теперь хватит!.. Если тебе не нравится, сделай одолжение, уходи... Я не желаю, чтобы на меня кричали в моем доме... Заруби себе хорошенько на носу -- я хочу быть свободной и жить с тем, кто мне нравится. Вот что! Решай сию минуту, да или нет, а то можешь убираться.
   Она направилась к двери и распахнула ее. Он остался.
   Пользуясь этим приемом, Нана еще больше привязала к себе графа. Стоило им повздорить из-за какого-нибудь пустяка, как она тотчас же, в самых циничных выражениях, предлагала ему на выбор -- подчиниться или убираться вон. Подумаешь! Она найдет себе сколько угодно мужчин почище, любого выбирай; да не такого простофилю, как он, а настоящего молодца, у которого кровь бурлит в жилах. Он опускал голову и покорно ждал благоприятной минуты, когда ей нужны будут деньги. Тогда она становилась ласковей с ним, и он обо всем забывал. Одна ночь любви вознаграждала его за целую неделю мучений. После сближения с женой семейная жизнь Мюффа стала невыносимой. Оставленная Фошри, снова подпавшего под влияние Розы, графиня искала забвения в новых любовных увлечениях. В ней говорила запоздалая страсть сорокалетней женщины, постоянно возбужденной, наполняющей весь дом вихрем своей легкомысленной жизни. Эстелла после замужества прекратила всякие отношения с отцом. Эта сухопарая незаметная девушка внезапно превратилась в женщину с такой твердой, непреклонной волей, что Дагнэ трепетал перед нею. Он совершенно преобразился, ходил с ней в церковь и злился на тестя, разорявшего их из-за какой-то твари. Один лишь г-н Вено по-прежнему ласково относился к графу в ожидании, когда пробьет его час; он даже втерся к Нана и стал теперь частым гостем в обеих домах; его не сходившую с лица улыбку можно было увидеть и тут и там. Мюффа, чувствовавший себя несчастным в домашней обстановке, бежавший от тоски и стыда, предпочитал жить среди оскорблений в особняке на авеню де Вилье.
   Вскоре наступило время, когда между Нана и графом остался только один вопрос: деньги. Однажды, пообещав ей десять тысяч франков, он осмелился явиться к ней в назначенный час с пустыми руками. Она уже несколько дней увивалась вокруг него, разжигая его ласками. Такое нарушение слова, столько истраченных понапрасну любезностей вызвали у нее вспышку неистовой злобы. На графа посыпался град ругательств. Она вся побелела.
   -- Ах, у тебя нет денег... Ну и проваливай, откуда пришел, Мюфашка!.. Да живее поворачивайся! Вот осел-то. Еще лезет целоваться. Раз нет денег, так ничего больше от меня не получишь, слышишь!..
   Он пытался объяснить, что требуемая сумма будет у него через день, но она с яростью перебила его:
   -- А мои платежи? У меня все имущество опишут, пока ваша милость успеет обернуться... Да ты только взгляни на себя! Неужели ты воображаешь, что я тебя люблю за твою красоту? С этакой харей, милый мой, надо платить женщинам за то, что они терпят вас около себя... Ей-богу, если ты не принесешь мне к вечеру десяти тысяч франков, не видать тебе меня, как своих ушей!.. Можешь убираться тогда к своей жене!
   Вечером граф принес десять тысяч франков. Нана протянула ему губки, и длительный поцелуй вознаградил его за мучительный день. Больше всего надоедало Нана, что он постоянно торчал возле ее юбок. Она жаловалась г-ну Вено, умоляла его увести Мюфашку к графине... Неужели примирение ни к чему не привело?.. Она уже жалела, что вмешалась в это дело, раз Мюффа все равно сидит у нее на шее. В те дни, когда Нана от гнева забывала свои собственные интересы, она клялась так напакостить ему, что он не сможет и носа к ней показать. Но все это было бесполезно, ему хоть в лицо наплюй, -- он останется, да еще спасибо скажет, кричала она, хлопая себя по ляжкам. Начались беспрерывные сцены из-за денег. Она требовал грубо, с отвратительной жадностью, ругаясь из-за какой-нибудь ничтожной суммы. У нее хватало жестокости ежеминутно повторять ему, что она живет с ним исключительно ради денег, что это не доставляет ей ни малейшего удовольствия, что она любит другого и очень несчастна, ибо ей приходится терпеть возле себя такого болвана, как он. Его и при дворе не хотят больше видеть, требуют его отставки. Императрица как-то сказала: "Он вызывает отвращение". Это была правда. И Нана, ссорясь с ним всегда повторяла в заключение:
   -- Ты вызываешь во мне отвращение!
   Теперь она совершенно перестала стесняться, она отвоевала себе полную свободу. Ежедневно Нана совершала прогулки в булонском лесу, завязывала знакомства, развязка которых происходила в другом месте. Здесь, среди бела дня, охотились на мужчин публичные женщины высшего полета, выставляя напоказ свою красоту и туалеты перед улыбающимся, терпимым ко всему, блестящим и развратным Парижем. Герцогини указывали другу другу Нана глазами, разбогатевшие мещанки копировали фасон ее шляпок. Иногда ее ландо останавливало целую вереницу экипажей, где сидели всемогущие финансовые тузы, державшие в своем кошельке всю Европу, министры, душившие своими толстыми пальцами Францию. И Нана была частью этого общества, съезжавшегося в Булонский лес, и занимала в нем не последнее место. Ее имя было известно во всех европейских столицах; многие иностранцы искали знакомства с нею. Она заражала нарядную толпу безумием своей разнузданности и, казалось, олицетворяла собою блеск и острую жажду наслаждения целой нации. Бесчисленные мимолетные связи, о которых она забывала на следующее же утро, увлекали ее в большие рестораны, чаще всего, если погода была хорошая, в "Мадрид". Здесь перед ней дефилировали члены различных посольств. Она обедала с Люси Стьюарт, Каролиной Эке, Марией Блоч в обществе мужчин, коверкавших французский язык, плативших за то, чтобы их забавляли. Эти пресыщенные пустые люди приглашали дам провести с ними за определенную плату вечер, требуя лишь одного -- чтобы те дурачились во всю. А женщины, называя это "флиртом без последствий", уезжали домой, радуясь, что эти мужчины пренебрегли их телом, и остаток ночи проводили в объятиях любовника.
   Граф Мюффа притворялся, будто ничего не замечает до тех пор, пока Нана сама не намозолила ему глаза своими любовниками. Не мало он страдал и от мелких уколов повседневной жизни. Особняк на авеню де Вилье стал настоящим адом, сумасшедшим домом, где ежеминутно разыгрывались отвратительные сцены благодаря распущенности его обитателей. Нана дошла до того, что дралась с прислугой. Одно время она воспылала большой симпатией к кучеру Шарлю, и когда ей приходилось обедать в ресторане, она высылала ему с лакеем кружку пива. Она беседовала с ним, сидя в ландо, и очень забавлялась, когда, среди скопления экипажей, он переругивался с извозчиками. Но в один прекрасный день она вдруг, без всякой причины, обозвала его болваном. Она постоянно подымала шум из-за соломы, отрубей, овса; несмотря на свою любовь к животным, она находила, что ее лошади слишком много едят. Однажды, когда Шарль подал ей счет, она уличила его в воровстве; кучер обозлился, грубо обозвал ее потаскухой и стал кричать, что ее лошади гораздо лучше ее, потому что не развратничают с каждым встречным. Она ответила ему в том же тоне, и графу пришлось разнимать их и выталкивать кучера вон из комнаты. Это послужило началом ее разлада с прислугой. Викторина и Франсуа ушли после скандала по поводу кражи бриллиантов. Даже Жюльен исчез; говорили, будто граф упросил его уйти, подарив ему кругленькую сумму, так как оказалось, что дворецкий -- любовник Нана. Каждую неделю в людской появлялись новые лица. В доме царил невиданный хаос; это был настоящий проходной двор, в котором мелькали всякие отбросы рекомендательных контор, оставляя после себя следы разрушения. Одна лишь Зоя оставалась на месте; как обычно опрятная, она старалась поддержать хотя бы некоторый порядок, пока не осуществится давнишняя ее мечта -- накопить достаточно средств и устроиться своим хозяйством.
   Все это было еще терпимо. Граф выносил глупость г-жи Малуар и играл с ней в безик, несмотря на то, что от нее постоянно несло прогорклым салом. Он терпел присутствие г-жи Лера с ее сплетнями и маленького Луизэ с его вечным нытьем хилого ребенка, унаследовавшего какой-то недуг от неизвестного отца. Но бывало и похуже. Однажды вечером он слышал, как Нана в соседней комнате возмущенно жаловалась своей горничной, что ее надул какой-то негодяй, выдававший себя за богатого американца, владельца золотых россыпей. Этот мерзавец ушел в то время, когда она спала, и не только ничего не заплатил ей, но еще потащил пачку папиросной бумаги. Граф, бледный, как полотно, на цыпочках спустился с лестницы, чтобы не слышать дальнейших подробностей. В другой раз ему волей-неволей пришлось все узнать: Нана влюбилась в кафешантанного певца и, когда он ее бросил, решила покончить жизнь самоубийством; в припадке мрачной сентиментальности она проглотила стакан воды с настоем из фосфорных спичек, но не умерла, а только тяжко захворала. Графу пришлось ходить за ней, выслушивать всю историю ее несчастной любви, рассказанную со слезами и клятвами никогда больше не привязываться к мужчинам. Но, несмотря на все свое презрение к этим свиньям, по ее собственному выражению, Нана ни минуту не могла прожить без сердечной привязанности; около нее постоянно увивался какой-нибудь друг серпа. Порой она отдавалась совершенно непонятному капризу, подсказанному ей ее извращенным, пресыщенным вкусом. С тех пор как Зоя, соблюдая собственные интересы, стала небрежно относится к своим обязанностям, в доме наступил полный беспорядок, так что Мюффа не решался открыть дверь, раздвинуть портьеру, заглянуть в шкаф из опасения неожиданной встречи; на каждом шагу можно было наткнуться на мужчину, которыми был полон дом. Теперь граф кашлял перед тем, как войти к Нана, так как чуть не застал ее в объятиях Франсиса однажды вечером, когда вышел на минутку, чтобы приказать закладывать лошадей, в то время, как парикмахер кончал причесывать молодую женщину. Она пользовалась каждым случаем, чтобы урвать за его спиной минутное наслаждение, торопливо отдаваясь первому встречному, независимо от того, была ли она в одной сорочке или в выходном туалете. Она возвращалась к графу вся красная, довольная своим краденым счастьем. Его ласки смертельно надоели ей, она смотрела на них, как на отвратительную повинность!
   Муки ревности довели, наконец, несчастного до того, что он успокаивался, лишь оставляя Нана вдвоем с Атласной. Он готов был потворствовать этому пороку, лишь бы удалить от Нана мужчин. Но и тут не все было благополучно. Нана изменяла Атласной так же, как изменяла графу, не брезгуя самыми чудовищными объектами для удовлетворения своих сиюминутных прихотей, подбирая девок чуть ли не в сточных канавах. Иногда, возвращаясь домой в экипаже, она влюблялась в какую-нибудь грязную уличную потаскушку, поразившую ее разнузданное воображение, сажала ее в свою коляску и, заплатив за доставленное удовольствие, отпускала. В другой раз, переодевшись мужчиной, она отправлялась в притоны и развлекалась там от скуки зрелищем самого низкого разврата. А Атласная же, выведенная из терпения постоянными изменами подруги, устраивала в ее доме невероятные сцены. В конце концов она приобрела огромное влияние на Нана, и та стала ее побаиваться. Граф не прочь был даже заключить с Атласной союз; в тех случаях, когда он не решался выступить сам, он выпускал вперед Атласную. Два раза она уговорила подругу помириться с ним, а он, в свою очередь, оказывал ей всякие услуги и стушевывался по первому знаку. Но их доброе согласие длилось недолго. Бывали дни, когда Атласная била все, что попадало ей под руку, и доводила себя чуть не до полного изнеможения; эта женщина растрачивала все свое здоровье, переходя от неистовой злобы к глубокой нежности, но это не мешало ей оставаться по-прежнему красивой. Очевидно, и Зоя забила ей чем-то голову, так как обе женщины постоянно шептались по углам; было похоже на то, что горничная вербовала ее для того большого дела, которое она пока держала в тайне от всех.
   По временам граф проявлял странную щепетильность. Терпеливо вынося месяцами присутствие Атласной, примирившись в конце концов с постоянными изменами Нана, со всей этой толпой незнакомых ему мужчин, сменявшихся в ее алькове, он возмущался при мысли, что она обманывает его с кем-нибудь их людей его круга или просто со знакомыми. Ее признание, что она находится в связи с Фукармоном, доставило ему столько страданий, он находил таким отвратительным вероломство молодого человека, что хотел вызвать его на дуэль. Не зная, где найти секундантов, граф обратился к Лабордету. Тот был поражен и не мог удержаться от улыбки.
   -- Драться из-за Нана... Дорогой граф, да весь Париж поднимет вас на смех. Из-за таких, как Нана, не дерутся, это просто смешно.
   Граф побледнел. У него вырвался негодующий жест.
   -- В таком случае я публично дам ему пощечину.
   Лабордету целый час пришлось уговаривать графа, доказывать ему, что пощечина придаст всей этой истории отвратительный характер; в тот же вечер все узнают истинную причину ссоры, он сделается мишенью газет. В заключение Лабордет повторил:
   -- Невозможно, это просто смешно.
   Такие слова каждый раз резали Мюффа по сердцу, точно острый нож. Итак, ему даже нельзя драться на дуэли за любимую женщину: его осмеют. Никогда еще он не сознавал так болезненно всего позорного бессилия своей любви; чувство, занимавшее такое важное место в его жизни, тонуло в обстановке, где на любовь смотрели, как на шутовское развлечение. Это был его последний протест. Он дал себя уговорить и с тех пор безропотно смотрел на всех этих мужчин, располагавшихся в особняке, как у себя дома.
   Нана в несколько месяцев с жадностью поглотила их, одного за другим. Возраставшая потребность в роскоши разжигала ее алчность, и она в один миг разоряла человека. Фукармона хватило на две недели. Его мечтой было покинуть морскую службу. Сколотив себе за десять лет плавания маленький капитал, тысяч в тридцать фран подбивала к самоубийству. Во всем этом я не виновата ни душей, ни телом... и я же больше всех терплю. У меня в доме делают глупости, из этого выходят для меня же неприятности, на меня смотрят, как на злодейку...
   Она принялась плакать. После нервного возбуждения она впала в меланхолию.
   -- Ты тоже, кажется, недоволен... Спроси-ка у Зои, пусть она скажет тебе, при чем я тут... Да говорите же, Зоя, объясните графу...
   Уже несколько минут тому назад, горничная, взяв из уборной полотенце и таз, терла ковер, чтоб смыть кровавое пятно, не успевшее еще застыть.
   -- О, поверьте, сударь, барыня так огорчена.
   Мюффа был поражен, ошеломлен этой ужасной драмой. Образ матери, оплакивающей своих детей, предстал пред ним. Он знал величие ее души и видел ее в черном вдовьем платье, одиноко угасающей в Фондеттах. Тем временем скорбь Нана усилилась. Теперь мысль о Зизи, распростертом на ковре с кровавым пятном на груди, приводила ее в отчаяние.
   -- Он был так мил, так добр, так нежен... Ах, голубчик, я любила этого ребенка. Тем хуже для тебя, если это тебя раздражает. Я не могу, скрыть этого теперь -- это не в моей власти... Да и к тому же, что тебе в том? Его уже нет. Ты дождался всего, чего тебе нужно, теперь ты уж никогда не поймаешь нас...
   Последняя мысль так опечалила Нана, что он стал, наконец, утешать ее. Полно, нужно быть твердой; ведь, она, в самом деле, ни в чем не виновата. Но она вдруг сама успокоилась, обратившись к нему со словами:
   -- Послушай, ты сейчас же пойдешь узнать о его здоровье... сейчас же! Я этого требую.
   Он взял шляпу и пошел исполнять ее приказание. Через три четверти часа он вернулся и увидел высунувшуюся из окошка Нана. Он крикнул ей, что ребенок жив и что полагают даже, что он выздоровеет. Тогда она стала прыгать от радости, петь, плясать, находя весь мир прекрасным. Однако Зоя была недовольна. Проходя мимо кровавого пятна, она каждый раз повторяла:
   -- Видите, сударыня, не сходит.
   Действительно бледно-красное пятно виднелось на белом ковре. Казалось, что эта кровь загораживала вход в комнату.
   -- О, пустяки! -- воскликнула Нана, счастливая, -- оно со временем сойдет.
   На другой день граф Мюффа тоже забыл про это приключение. Когда он возвращался домой, он поклялся было никогда более не возвращаться к этой женщине, считая несчастие Филиппа и Жоржа предупреждением и для себя. Но ни вид м-м Гугон в слезах, ни вид больного Жоржа не в состоянии были дать ему силу. От всех потрясающих впечатлений этой драмы в душе его осталась только, -- хотя он и не смел признаться в этом, -- радость, что он избавился от соперника, очаровательная молодость которого всегда раздражала его. Он дошел до страсти исключительной, ревнивой, одной из тех страстей, к которым способны только мужчины, никогда не знавшие молодости. Он любил Нана, как любовник и как отец, ему нужно было сознавать, что она вся принадлежит ему; ему нужно было слышать ее голос, чувствовать ее дыхание. Его страсть, перейдя за пределы чувственности превратилась в нежность, в чистую любовь, тревожную, ревнивую, иногда мечтающую об искуплении, о прощении их обоих, коленопреклоненных пред алтарем. Вера каждый день овладевала им все более и более среди лихорадки его страсти. Он снова стал ходить по церквам, исповедуясь и приобщаясь каждую неделю, беспрерывно каясь и раскаянием усиливая прелести греха. Когда же исповедник позволил ему отдаться своей страсти, он искупал свой грех страстными молитвами, полными самого набожного смирения. Он считал искупительной жертвой ту пытку, которую ему приходилось испытывать у Нана. Мучения эти увеличивались с каждым днем, но он нес свой крест с покорностью верующего, обреченного на тяжкое испытание. Все оскорбляло его в этой женщине и все влекло его к ней. Страсть болезненная, мучительная, охватывала все его существо. Но всего мучительнее были для него беспрерывные измены этой женщины, совершенно неспособной понять его глупых капризов, как она называла его притязания. Он мечтал о любви вечной, неизменной. Он платил ей за это, и она дала клятву; но ему было известно, что она обманывает его на каждом шагу.
   Однажды, утром, увидав, что Фукармон выходит из отеля в очень странный час, он сделал ей сцену. Она вдруг рассердилась, взбешенная ревностью. Уже несколько раз она выказала к нему большую снисходительность. Так, в тот вечер, тогда он застал ее с Жоржем, она первая сознала свою вину, попросила прощения, осыпала его любезностями, чтобы заставить его проглотить эту пилюлю. Но ей надоело, наконец, такое упрямое непонимание женщины. На этот раз она была груба и цинична.
   -- Ну, да, я люблю Фукармона. Ну, так что же?.. Не по нутру это тебе, миленький "мордашка?"
   Тут она в первый раз назвала его этим именем. Он побагровел от гнева и вне себя сжал кулаки. Она пошла ему на встречу и, смотря ему прямо в лицо, сказала:
   -- Нет, это уж чересчур! Если тебе это не нравится, покорно прошу убираться вон. Я не позволю тебе кричать на меня. Еще что выдумал! Заруби себе хорошенько на носу, что я хочу быть свободной, совершенно свободной -- понимаешь? Решай сию же минуту: да или нет?
   Она пошла к двери и отворила ее. Он не вышел. Уже не первый раз гнала она его таким образом. Теперь это был способ сильнее привязать его в себе. Из-за всякого пустяка, из-за малейшей ссоры она указывала ему дверь, сопровождая это самыми возмутительными размышлениями. О, она найдет себе почище его. Мужчин ей не искать стать! От них у нее отбою нет. Только кликни. Да и не таких флегм, как он, а таких, у которых огонь горит в крови! Он склонял голову, дожидаясь, когда ей понадобятся деньги, и она станет в нему ласковее. В эти дни она была с ним нежна, и он прощал ей все. Один час любви вознаграждал его за недели страданий.
   Примирение с женой сделало для Мюффа семейную жизнь еще более невыносимой. Графиня, покинутая Фошри, снова попавшим под власть Розы, стала развлекаться другими привязанностями. Нервная, лихорадочно возбужденная, как женщина, расстающаяся с молодостью, она прожигала жизнь, наполняя беспорядочным своим существованием весь отель. Эстель, после брака, перестала бывать у отца. Эта ничтожная девушка внезапно превратилась в женщину с железной волей, до такой степени непреклонной, что Дагенэ дрожал перед нею. Теперь он ходил с ней к обедне, совершенно обратившись на путь истины, и негодовал на тестя, разорявшего их ради какой-то дряни.
   Один только Вено по-прежнему оставался нежным и внимательным к графу, повторяя, что провидение бодрствует! Ему удалось даже проникнуть к Нана, так что он бывал в обоих домах и как в том, так и в другом за всеми стульями виднелась его вечная улыбочка. Что же касается до Мюффа, то, чувствуя себя жалким у себя дома, он предпочитал проводить время в авеню Вильер среди оскорблений и грязи.
   Вскоре между ним и Нана денежный вопрос составил все. Однажды, после формального обещания принести ей десять тысяч, он осмелился явиться с пустыми руками. Уже два дня она осыпала его ласками и поцелуями. Такое грубое нарушение обещания и потраченные напрасно нежности привели ее в неистовство. Побледнев, как полотно, она закричала.
   -- Как? Ты не принес денег!.. Так возвращайся же, голубчик, туда, откуда пришел, да проворнее! Вот дуралей! Он еще хотел поцеловать меня!.. Нет денег -- и уходи с носом! Понимаешь?
   Он стал оправдываться. У него будут деньги послезавтра. Но она грубо прервала его.
   -- А мои векселя? Меня посадят в тюрьму, пока ты будешь собирать деньги!.. Да ты посмотри-ка на себя! Уж не думаешь ли ты, что я люблю тебя за красоту? У кого такая харя, должен платить, чтоб его любили... Черт возьми! Если ты не принесешь мне десять тысяч франков сегодня же вечером, я не дам тебе поцеловать и кончика своего мизинца... Честное слово! Я отошлю тебя к жене!
   Вечером он принес деньги! Нана протянула ему губы, он замер на них в долгом поцелуе и утешился за весь день мучений. Всего более бесило Нана то, что он вечно трется около нее. Она жаловалась на это Вено, прося увезти его в графине. Зачем же она мирила их, если он по-прежнему не дает ей покоя? В дни, когда в припадках бешенства она забывала свои интересы, она клялась, что сделает ему такую пакость, что ему нельзя будет носа к ней показать. Но, как она сама выражалась, хлопая себя по бедрам, хоть плюнь ему в лицо, он, все-таки, останется и скажет еще спасибо! Тогда начались вечные сцены из-за денег. Она тянула их жадно, ненасытно. Ежеминутно из-за самых ничтожных сумм у них начинался содом, причем, она никогда не упускала случая повторять ему, что живет с ним из-за денег, а не из-за чего другого, что это ей вовсе не приятно, что она любит другого и что ей очень досадно, что приходится иметь дело с таким идиотом, как он! Да, это сущая правда, и потому Нана вечно повторяла, чтобы покончить спор.
   -- Ах, ты мне противен!
   Она уже не стеснялась более, завоевав себе полную свободу. Каждый день она ездила кататься, заводя, знакомства, продолжавшиеся затем в других местах. Это была пышная выставка мотовства и бесстыдства пред лицом всего элегантного Парижа. Герцогини указывали на нее друг другу глазами. Разбогатевшие купчихи подражали покрою ее шляпок; иногда ее ландо останавливало целую вереницу экипажей, в которых сидели финансисты, державшие Европу в своих сундуках, министры, своими толстыми пальцами душившие за горло Францию. Она сделалась одним из украшений Булонского леса. Увлечения, длившиеся всего одну ночь, о которых часто она сама забывала на следующий день, заставляли ее ездить в хорошую погоду в знаменитые рестораны, всего чаще в Мадрит. Она перебывала во всех посольствах, ужинала вместе с Люси Стюарт, Каролиной Эке, Марией Блонд в обществе господ, немилосердно коверкавших французский язык, плативших, чтобы их забавляли, пресыщенных, истощенных. Это называлось у наших дам "кутить".
   Граф Мюффа делал вид, что ничего не знает. Ему много приходилось терпеть от мелких дрязг повседневной жизни. Отель в авеню Вильер превратился в ад, в сумасшедший дом, где всеобщая распущенность приводила к самым отвратительным сценам. Нана дошла до того, что стала драться со своей прислугой. Некоторое время она была очень добра к Шарлю, кучеру; заезжая в ресторан, она высылала ему водки через гарсона; она разговаривала с ним из экипажа, находя очень забавным, как он перебранивался с извозчиками, когда ему загораживали дорогу. Но потом вдруг, без всякой причины, она стала называть его идиотом. Она ругалась с ним из-за овса, соломы, отрубей. Несмотря на свою любовь к лошадям, она находила, что они едят слишком много и, однажды, при расчете стала обвинять Шарля в воровстве. Тот вышел из себя и назвал ее прямо шлюхой. Лошади ее, уж конечно, почище ее самой. Нана отвечала в том же тоне, так что граф должен был рознять их и прогнать кучера. С этого начался кавардак между прислугою. Викторина и Франсуа должны были уйти после покражи бриллиантов, случившейся в доме. Жюльен сам потребовал расчета, как говорили по просьбе графа, давшего ему за это крупную сумму. Каждую неделю в прихожей появлялись новые лица. Никогда еще издержки не принимали таких размеров; дом, казалось, превратился в проход, по которому дефилировали подонки контор для найма прислуги. Одна Зоя оставалась на своем месте, занятая своим делом, с единственной заботой упорядочить этот хаос, пока ей не удастся сколотить себе капитал, достаточный, чтобы устроиться самостоятельно. Этот план она давно уже обдумывала.
   Граф терпеливо переносил скуку в обществе г-жи Малуар; дело доходило до того, что он с ней играл в карты по целым часам, не смотря на то, что от нее очень дурно пахло. Он переносил присутствие г-жи Лера с ее постоянными жалобами на маленького Луизэ, который был вечно болен. Но ему приходилось переживать еще более тяжелые минуты. Однажды, вечером, он подслушал у двери, как Нана рассказывала Зое одно из своих любовных похождений. Граф бледный сошел тихо по лестнице, как будто ничего не слышал. В другой раз он подслушал, что Нана влюбилась в какого-то певца одного из кафе и что когда тот ей изменил, она в припадке меланхолии выпила настой серных спичек; от этого она заболела, но не умерла. Не смотря на свое презрение к этим свиньям, как Нана называла мужчин, она не могла сохранить свободным свое сердце и постоянно в кого-нибудь влюблялась. С тех пор, как Зоя по личным расчетам перестала наблюдать за порядком, в доме все пошло в разброд; Мюффа боялся неожиданно отворить дверь, отдернуть занавес, или открыть шкаф; всякие хитрости и уловки были оставлены; мужчины были рассованы повсюду, на них можно было натолкнуться в самые неожиданные минуты. Теперь граф всегда кашлял прежде, чем войти.
   Несчастного графа до того мучила ревность, что он был спокоен только, когда Нана оставалась в обществе Сатэн. Он даже думал сделать ее своей союзницей. Когда он сам не смел являться к Нана, он напускал на нее Сатэн. Два раза она заставила Нана помириться с ним; но эти сделки были не прочны; Сатэн сама была ненадежна; Зоя с ней постоянно перешептывалась и вела таинственные переговоры о каком-то деле, которое тщательно скрывалось от остальных.
   Таким образом, граф, под влиянием своей страсти, падал все ниже. Однако по временам он возмущался. Он, в течении целых месяцев, терпевший присутствие Сатэн и постоянные посещения целой толпы незнакомых мужчин, выходил из себя при одной мысли, что его может обманывать кто-либо из его среды или даже просто из знакомых. Когда Нана призналась ему в своей любви к Фукармону, это так, возмутило его, что он намеревался вызвать на дуэль молодого человека. Не зная, где найти секундантов, он обратился к Лабордэту, который расхохотался при первом же слове..
   -- Дуэль из-за Нана... но разве вы не понимаете, что весь Париж вас на смех поднимет! Из-за Нана никогда не дерутся!
   Граф побледнел.
   -- Так я ему дам пощечину на улице.
   Целый час Лабордэт должен был его уговаривать. Пощечина сделает эту историю еще более постыдной. В тот же день все узнают настоящую причину столкновения; о нем заговорят все газеты. Лабордэт приходил все к одному заключению.
   -- Невозможно -- вы будете смешны!
   Эти слова были для Мюффа ножем в Сердце. Он даже не мог драться за женщину, которую любил; его за это осмеют. Никогда еще он так не страдал от своей любви. Это был его последний протест; с этого времени он безмолвно выносил появление незнакомых мужчин в доме Нана.
   Нана в несколько месяцев их всех обобрала. Возрастающие требования роскоши увеличивали ее жадность. Она разом обчищала человека. Сначала она опустошила карманы Фукармона, который не продержался и двух недель. Он мечтал о том, чтоб выйти в отставку, накопив около 80,000 фр. в течение своего десятилетнего путешествия. Эти деньги он думал выгодно поместить в Соединенных Штатах; но вдруг вся его осторожность и скупость исчезли, он превратился в дурака, который подписывал векселя из услужливости, рискуя своей будущностью и разрушая свое состояние. Когда Нана прогнала его, он был гол. Она обирала и затем бросила своих любовников не потому, что у нее было злое сердце, а просто от скуки, для развлечения. Впрочем, она снисходительно относилась к Фукармону, советуя ему снова приняться за службу. Потеряв все, ему оставалось покориться своей участи.
   После того Нана принялась за Стейнера, а после него за Ла-Фалуаза. Он давно добивался чести быть разоренным ею, потому что это ему казалось шикарным. Ему хотелось приобрести хоть какую-либо известность при помощи женщины. В два месяца весь Париж его узнает, он увидит свое имя в газетах. Оказалось, что и шести недель было достаточно. Его наследство состояло из поместья с землею, лугами, лесом и фермой. Он все продал почти разом. Нана одним духом поглощала целые десятины. Роскошные леса, золотистые виноградники, зеленые луга, все провалилось в эту бездну, исчезли тоже водоем, каменоломня и три мельницы. Нана оставила за собою такие же следы, как нашествие врага или стая саранчи, опустошающей целые провинции. Земля, на которую ступала ее маленькая ножка, казалось, горела. Она пожирала это наследство также мило и легко, как коробку конфет после обеда или завтрака. Для нее все эти богатства не более значили. Наконец, дело дошло до того, что остался только один маленький лес. Она и его поглотила с маленькою гримасою. Ла-Фалуаз улыбался, как идиот, кусая набалдашник своей трости. Долги давили его, он имел не более ста франков доходу. Ему ничего более не оставалось, как вернуться в провинцию и поселиться у полусумасшедшего дяди. Но он, все-таки, был доволен: по крайней мере, он стал теперь вполне шикарен. "Фигаро" два раза пропечатал его имя; в накрахмаленной манишке и узком сюртуке он рисовался, как попугай; походя на деревянного истукана, он так бесил Нана своей глупостью, что она его, наконец, стала бить. В это время Ла-Фалуаз привел к Нана Фошри. Несчастный журналист был уже обременен семьей. После его разрыва с графом, он попал в руки Розы, которая превратила его в настоящего мужа. Миньон сохранил в доне только роль распорядителя, ревностно охраняя имущество своих сыновей. Он покорился упорной любви своей жены, мечтая в тоже время извлечь из нее выгоды. Между тем, Фошри поселился в доме, как хозяин. Он принимал всевозможные предосторожности, когда обманывал Розу, -- точь-в-точь как добрый супруг. Торжество Нана заключалось в том, чтоб завладеть им и пожрать журнал, который он основал на средства одного приятеля. Она, впрочем, не говорила явно об этой связи, обращаясь с Фошри, как с человеком, с которым следует вести сношения втихомолку; говоря о Розе, она постоянно прибавляла: "эта несчастная Роза". На счет журнала она в течение двух месяцев покупала цветы. Она пользовалась всеми доходами, начиная с хроники и кончая театральными рецензиями. Когда, наконец, она истощила все средства редакции, расстроила всю администрацию, ей вздумалось устроить зимний сад в своем отеле, и типография была продана. Впрочем, все это он делал ради шутки. Когда Миньон, обрадованный этим происшествием, пришел осведомиться, нельзя ли к ней пристроить Фошри окончательно, она спросила, с чего он вздумал над ней смеяться. Человек без копейки денег, который живет платой за свои статьи и сочинения! Нет, благодарю покорно! На подобную глупость способны только артистки, как эта несчастная Роза. Опасаясь измены со стороны Миньона, способного донести на них жене, она решила удалить Фошри, который платил ей только своими рецензиями.
   Однако между ними сохранились хорошие отношения, и они вдвоем потешались над идиотом Ла-Фалуазом. Им бы никогда и в голову не пришло видаться, если бы не желание позабавиться на счет этого идиота. Им казалось особенно забавным целоваться в его присутствии, кутить напропалую на его деньги, а его отправлять на другой конец города, чтоб он им не мешал. Возвратившись, он изумленно выслушивал их шутки и намеки, ровно ничего не понимая. Однажды, поощряемая журналистом, Нана обещала дать пощечину Ла-Фалуазу; в тот же вечер она исполнила свое обещание. Чтоб доказать, до чего доходит подлость мужчин, она иногда подзывала его нарочно, чтоб дать ему пощечину, от которых у нее, с непривычки, краснели ладони. Ла-Фалуаз только бессмысленно улыбался со слезами на глазах. Его восхищала такая фамильярность, он находил ее обворожительной.
   -- Знаешь ли, -- сказал он однажды после потасовки, -- тебе бы следовало пойти за меня замуж... Нам бы обоим жилось весело!..
   -- Мне выйти замуж за тебя!.. Если бы я только захотела, то давно бы нашла себе мужа! Да еще почище тебя, голубчик!.. Разве ты не знаешь, что мне делали тьму предложений? Вот посчитай-ка! Филипп, Жорж, Фукармон, Стейнер -- это четыре, еще разные другие, которых ты не знаешь... Вое поют одно и то же. Когда перестаю нежничать с ними, они тотчас же принимаются повторять: "Выходи за меня замуж! Выходи за меня замуж".
   Она начала горячиться и, наконец, разразилась:
   -- Нет, я не хочу!.. Разве я на это способна? Ты досмотри на меня. Я не могу, оставаясь той же самой Нана, навязать себя на шею мужчину?.. Да к тому же это одна грязь... мерзость...
   Она принялась отплевываться.
   Однажды, вечером, Ла-Фалуаз исчез. Через неделю узнали, что он поселился в провинции у своего дядя, который имел манию собирать и сушить цветы. Ла-Фалуаз принялся гербаризировать, наклеивал для дяди сухие травы и в тоже время сватался на какой-то некрасивой и богомольной кузине. Нана не плакала о нем, она только заметила графу:
   -- Ну, вот, мой котенок, одним соперником у тебя меньше. Ты можешь торжествовать сегодня... Он начинал становиться опасным и даже думал на мне жениться. Заметив, что он бледнеет, она смеясь кинулась ему на шею, как бы желая лаской подсластить ему каждую пилюлю.
   -- Не правда ли? Ты недоволен тем, что не можешь на мне жениться?.. Я знаю, ты бесишься, когда мне делают предложение?.. Но тебе уж нельзя, надо прежде, чтоб твоя жена околела... Ах, если б это случилось, ты бы тотчас упал к моим ногам, с мольбой, со слезами, с клятвами? Не правда ли, дорогой мой, как это было бы хорошо?
   Она говорила мягким голосом, убаюкивая его своими хищными ласками. Он краснел в смущении, целуя ее.
   Тогда она воскликнула:
   -- Ведь, я, ей Богу, угадала! Он об этом думал. Он только ждет, чтоб жена его околела. Ай, да молодец! Он хитрее других!
   Мюффа теперь переносил присутствие соперников. Ему оставалось только то утешение, что прислуга и обычные посетители величали его "барином", на него смотрели, как на официального любовника, платившего больше всех. Его страсть доходила до бешенства; он сохранял свое положение в доме только, платя и платя постоянно. За каждую улыбку его обирали и еще потешались над ним. Когда он входил в комнату Нана, он прежде всего отворял окна, чтоб очистить воздух, пропитанный запахом сигар, который душил его. Эта комната превратилась в какой-то базар. Все переступали через ее порог, и никого не останавливал кровавый след, видневшийся у двери. Это пятно ужасно злило Зою, любившую чистоту. Оно постоянно мозолило ей глаза, и никогда не входила она к барыне, не заметив:
   -- Странно, почему это пятно не сходит... Кажется, народу проходит довольно.
   Нана, получившая известие о выздоровлении Жоржа, постоянно отвечала одно в тоже:
   -- Ах! сойдет со временем!.. Оно уже и теперь бледнее.
   Каждый из посетителей -- Фукармон, Стейнер, Ла-Фалуаз, Фошри, -- уносил с собою частицу этого пятна на подошвах. Мюффа, которого это пятно занимало столько же, сколько и Зою, невольно всматривался в него, чтобы угадать по его цвету число перебывавших посетителей. Это пятно наводило на него какой-то безотчетный страх, он всегда старался перешагнуть через него, как бы из боязни наступить на живое тело, распростертое на земле.
   Но лишь только он входил в комнату, с ним делалось головокружение. Он все забывал -- толпу посетителей, перебывавших в ней, и зловещее пятно на пороге. Иногда, выходя на чистый воздух, он рыдал от позора и негодования, давая клятву никогда не возвращаться. Но стоило портьере опуститься за ним, его тотчас охватывал теплый аромат будуара, а им овладевал сладострастный трепет. Эта женщина овладела их с деспотизмом гневного божества, устрашая его или награждая милостивым блаженством, за которыми следовали целые часы мучительных, адских страданий. Здесь он произносил те же мольбы, им овладевало то же отчаяние, то же смирение отверженного существа, подавленного греховностью. Здесь поднимались из темной глубины его души желанья и стремления, сливаясь между собой. Здесь он отдавался потребности верить и любить -- этим могучим рычагам, которые двигают всем миром. Комната Нана доводила его до сумасшествия; в ней его личность исчезла, подавленная силой женской красоты.
   Заметив его смирение, Нана тиранически воспользовалась своим торжеством. Она не довольствовалась тем, что уничтожала человека, ей необходимо было втоптать его в грязь. Затворив двери своей комнаты, она любила наблюдать, до чего может доходить низость человека. Прежде она, шутя, награждала его щелчками, заставляя его выполнять свои приказания, повторять за собою бессмысленные фразы, коверкать слова, как ребенок.
   Или подражая медведю, она ходила вокруг него на четвереньках, делая вид, как будто хочет его растерзать: она даже для шутки хватала его за икры. Вставая, она говорила:
   -- Теперь ты так сделай... Я уверена, что ты так не сумеешь!
   Все это его восхищало. Она его забавляла, подражая медведю, со своей белой кожей и золотистыми кудрями. Он хохотал, ходил на четвереньках, рычал, хватал ее за икры, тогда, как она убегала от него с притворным ужасом.
   -- Ах! как мы глупы, -- говаривала она, -- утомившись. Ты себе представить не можешь, как ты безобразен, котик мой! Вот, если бы тебя так увидали в Тюльери. Но эти игры продолжались не долго. Вскоре они приняли какой-то бешеный характер. Их прежний благочестивый ужас во время бессонных ночей теперь превратился в жажду спуститься на степень животных, ходить на четвереньках, рычать и кусаться. Однажды, когда он ползал на четвереньках, подражал медведю, она так сильно толкнула его, что он ударился об стол. Она расхохоталась, заметив, что у него вскочила шишка на лбу. С этого времени, она стала обращаться с ним как с животным, угощая его пинками и щелчками.
   -- Ну, ну... ты теперь лошадь... Ну, старая кляча, пошевеливайся!
   В другой раз он изображал собаку. Она бросала ему свой надушенный платок, а он должен был приносить его в зубах на четвереньках.
   -- Цезарь, апорт!.. Постой, я тебе задам, если ты его уронишь!. Хорошо, Цезарь! ты умница, послушный, служи!
   Ему такое унижение было приятно; его потешало подражать животному; желая ей угодить, он кричал:
   -- Бей сильнее!.. Гам, гам! я бешеный! бей еще, бей!
   Это была ее месть, бессознательная злоба, унаследованная от предков.
   Однако ювелиры слова не сдержали и окончили кровать только к средине января. Мюффа в это время находился в Нормандии, куда он отправился, чтобы распродать последние остатки своего богатства; Нана требовала немедленно 4,000 франков. Он должен был вернуться только через день; но окончив свои дела ранее, чем думал, он поспешил возвратиться. Не заходя домой, он прямо отправился в авеню Вильер. Еще не было двенадцати часов. Так как у него был ключ от калитки с улицы Кардинэ, то он вошел, не стучась. Наверху Зоя, вытиравшая пыль в салоне, была поражена его появлением. Желая его задержать, она принялась рассказывать ему несвязно какую-то историю о Вено, который, будто бы, разыскивает везде графа, имея сообщить ему нечто важное. Мюффа слушал ее, ничего не понимая; но вдруг, заметив ее смущение, он почувствовал такую бешеную ревность, что бросился к двери комнаты, из которой доносился смех. Дверь растворилась настежь, а Зоя удалилась, пожимая плечами. Тем хуже для барыни, если она такая сумасшедшая. Пускай разделывается, как знает.
   Мюффа, пораженный зрелищем, которое представилось его глазам, мог только воскликнуть:
   -- Боже! Боже!
   Комната блистала царственной роскошью. Обои из розового бархата, напоминавшего свет вечерней зари, когда Венера появляется на горизонте, были усеяны серебряными блестками в виде звезд. Золотые кисти, спускавшиеся по углам, и такая же бахрома, напоминали распущенные кудри и придавали комнате своеобразную прелесть. Напротив двери возвышалась кровать из золота и серебра, которая блистала новизной. Это был трон, на котором Нана могла покоить свое тело. Этот трон был достоин ее красоты, и на нем она лежала в эту минуту. Тут же находился маркиз Шуар, -- смешная и несчастная развалина.
   Граф, судорожно сжимая руки и затрепетав всем телом, повторял:
   -- Боже! Боже!
   Для маркиза цвели эти розы среди золотистой листвы, для него наклонялись амуры с шаловливой улыбкой; для него Фавн сорвал покрывало со спящей нимфы, которая была изображением самой Нана. Когда дверь отворилась, маркиз хотел бежать.
   Нана вскочила, чтобы захлопнуть дверь. Все неудачи с этим графом! Всегда он тут не вовремя! Зачем ему было ехать за деньгами в Нормандию? Старик ей сейчас же принес 4,000 франков, она его и приняла.
   -- Тем хуже для тебя! -- воскликнула она, захлопывая дверь, -- сам виноват. Разве входят таким образом! Ну, теперь-то ты, наконец, уберешься, скатертью тебе дорога!
   Мюффа стоял перед закрытой дверью, как громом пораженный. Холодная дрожь обдала его с головы до ног. Затем, подобно подрубленному дереву, он зашатался и упал на колени и, простирая в отчаяния руки, бормотал:
   -- Нет, это уж слишком, о Боже, это уже слишком!
   Он со всем помирился. Но этого он не мог вынести. Силы изменили ему, он переживал минуту, когда рассудок покидает человека. В отчаянии, поднимая руки к небу, он призывал Бога.
   -- О, нет, нет!.. Боже, помоги мне! Пошли мне смерть!.. Этот человек! о, Боже мой! все кончено, возьми меня, чтоб я ничего не видел и не чувствовал...
   Горячая мольба продолжала выливаться из его груди. Но вдруг кто-то прикоснулся к его плечу. Он поднял глаза и увидел Вено, который изумился, видя его на коленах перед закрытою дверью. Уверенный, что молитва его услышана, граф бросился на шею старика. Теперь он мог плакать, и он, рыдая, повторял:
   -- Брат мой... брат мой...
   В этом крике вырывалась вся мука оскорбленного человеческого достоинства. Он плакал горькими слезами, обнимая Вено и повторяя прерывающимся голосом:
   -- О, брат мой, как я страдаю!.. Ты один остался у меня... Уведи меня, ради Бога, уведи меня!
   Вено прижимал его к своей груди. Он тоже называл его своим братом. Но он должен был нанести ему еще один удар. Второй уже день он искал его, чтобы сообщить ему, что графиня Сабина убежала с приказчиком одного большого магазина; весь Париж говорил об этом скандале. Видя графа в сильном религиозном возбуждении, он нашел эту минуту удобной, чтоб сообщить ему о происшествии, которое окончательно разрушало его семейную жизнь. Но известие это не поразило графа; его жена убежала, -- это ничего, об этом можно после подумать.
   В страшном волнении он смотрел на дверь, стены н потолок и с ужасом повторял одно ин тоже:
   -- Уведите меня... Я больше не могу, уведите меня.
   Вено увел его, как ребенка. С этой минуты он завладел им окончательно. Мюффа начал опять выполнять все религиозные обряды. Его жизнь была разрушена. Он подал в отставку, потому что в Тюльери его присутствие сделалось неприятным. Дочь его, Эстель, затеяла против него иск из-за 60,000 франков, которые она должна была получить после свадьбы.
   Разоренный окончательно, он проживал крохи своего громадного состояния; графиня уничтожала остатки Нана. Сабина, испорченная примером этой женщины, была на все готова; ее достоинство и добродетель исчезли, как бы подточенные невидимым червяком; она доводила до конца гибель своей семьи. После разных приключений она вернулась к мужу, и граф ее принял с христианским смирением. Она сопровождала его, как олицетворение позора.
   Но он становился все более равнодушным ко всему я, казалось, ничего не чувствовал. В религиозном экстазе в смирении отверженного существа, он искал продолжения земного своего счастья. В глубине собора, на коленях, оледенелых от холода плит, он находил прежнее блаженство самоунижения, тоже удовлетворение смутных потребностей своего существа.
   В тот же вечер Миньон явился в авеню Вилльер. Теперь он начинал привыкать к Фошри. Он даже находил удобным присутствие другого мужа у его жены, так как это давало ему полную свободу; теперь план его упростился; предоставляя все мелкие заботы по хозяйству своему преемнику, он пользовался гонораром за его театральные сочинения для мелких своих расходов. Фошри, со своей стороны, держал себя очень благоразумно; он относился, подобно Миньону, без малейшей ревности к разным похождениям Розы; таким образом, эти два человека, довольные своим союзом, сумели устроиться в доме, не стесняя друг друга. Все было определено заранее, дела шли хорошо, все работали для общего благополучия. В этот вечер Миньон отправился к Нана, по совету Фошри, чтоб узнать, нельзя ли как-нибудь сманить у нее горничную, способности которой журналист давно сумел оценить. Роза была в отчаяния; более месяца ей все попадались горничные неопытные, из-за которых выходили постоянно неприятности.
   Когда Зоя отворила дверь, Миньон отвел ее в столовую. На его предложение она только улыбнулась. Нет, это невозможно; она оставляет барыню, чтобы устроиться самостоятельно; она прибавила с некоторым самодовольством, что ей подобные предложения делают ежедневно, все знакомые барыни приглашают ее к себе. Бланш, напр., сулит ей золотые горы. Но Зоя решила, взять заведение у старухи Трикон; это ее давнишнее желание. Планы ее были самые грандиозные; она намеревалась расширить предприятие, нанять отель, который соединял бы все удобства; с этой целью она даже старалась завербовать Сатэн, которая, впрочем, в настоящую минуту лежала в какой-то больнице.
   Миньон старался уговорить ее, представляя ей риск всякого торгового предприятия. Зоя, не пускаясь в подробные объяснения, только заметила с хитрой улыбкой:
   -- О! предметы роскоши всегда в цене... Видите ли, мне надоело жить у других; я хочу, чтобы другие жили у меня.
   На ее лице мелькнуло хищное выражение; теперь и она станет "барыней" и будет держать у своих ног за несколько золотых тех женщин, которые так долго заставляли ее себе прислуживать.
   Миньон просил доложить Нана, что он пришел. Зоя удалилась, прибавив, что у барыни были неприятности. Миньон был у Нана только раз и не имел еще понятия об этом отеле. Столовая, украшенная дорогими коврами и блестевшая серебром, поразила его. Он отворил следующую дверь, осмотрел салон, зимний сад и вернулся в прихожую; эта поразительная роскошь, позолота, шелка и бархат заставляли биться его сердце от восторга. Зоя предложила ему показать и остальные. В спальне у Миньона захватило дух; он был вне себя от умиления. Эта проклятая Нана его поражала, хотя он и видал виды. Несмотря на предстоящее разорение, поголовную кражу со стороны прислуги, жилой дом все еще блистал роскошью и богатством, бившим через край. Миньон стал припоминать разные замечательные сооружения, которые ему приходилось видеть. Недалеко от Марселя был водопровод, каменные своды которого возвышались над бездной; это была работа, достойная циклопов; она стоила миллионы денег и десятки лет труда. Он вспомнил набережную в Шербуре, где сотни людей, работая под палящими лучами солнца, нагромождали морской берег громадными обломками свал; причем многие рабочие умирали на месте от солнечного удара. Но все это ему казалось теперь ничтожным, -- Нана внушала ему большое удивление. При виде этой роскоши он вспомнил впечатление, которое он однажды вынес на празднике у одного заводчика: этот человек построил себе великолепный замок единственно на доходы от выделки сахара.
   -- Черт возьми! Вот так сила! -- восторженно воскликнул Миньон.
   В этот день Нана была в самом мрачном настроении. Встреча маркиза и графа сначала так забавляла Нана, что чуть не довела ее до истерики. Но потом мысль о старике, который, чуть живой уехал в своем экипаже и воспоминание о бедном графе, которого она, вероятно, более не увидит, заставила ее впасть в меланхолию. Ее сердило также известие о болезни Сатэн, которая две недели тому исчезла, а теперь умирает в больнице. Она уже велела заложить экипаж, чтобы навестить эту несчастную, как вдруг Зоя спокойно объявила, что она ее оставляет через неделю. Это ее окончательно сразило, ей казалось, что она теряет родного человека. Как она будет жить одна? Она стала уговаривать Зою, которая, польщенная ее горем, поцеловала ее, чтобы доказать, что она на нее не сердится. Она оставляет ее по необходимости; этого требуют ее дела. Нана недовольная ходила из комнаты в комнату, как вдруг явился Лабордэт с предложением купить кружева по дешевой цене. Между прочим, в разговоре он сообщил, что Жорж умер. Нана вся похолодела.
   -- Зизи умер! -- воскликнула она.
   Ее глаза невольно устремились на то место, где было розовое пятно. Но оно уже исчезло, затертое шагами. Лабордэт начал передавать подробности; причина смерти осталась неизвестной; одни говорили, что рана вновь раскрылась, другие предполагали самоубийство.
   Нана повторяла:
   -- Умер! Умер!
   С самого утра она чувствовала, что ей сдавливало горло. Теперь она разрыдалась, и это ее облегчило. В эту минуту глубокая печаль охватила ее душу. Когда Лабордэт принялся ее утешать насчет Жоржа, она, махнув рукой, отвечала:
   -- Не он один, все, все!.. Я очень несчастна... О, теперь все станут меня обвинять... Эта несчастная мать, которая убивается над сыном, стоны этого бедного человека у моей двери, и все остальные, которые разорились на меня... Да, да! Нана виновата! Бейте ее! О, я слышу, как они говорят: это -- подлая женщина; одних она разорила, других погубила, всех довела до отчаяния...
   Она остановилась, задыхаясь от слез. Она лежала на диване, уткнув голову в подушку. Несчастия и разорения, которых она была причиною, заставляли ее проливать горячие слезы, Она глухим голосом повторяла, как ребенок:
   -- Ой, больно, больно! Я не могу, я задыхаюсь!.. Тяжело, когда вас не понимают, когда все против вас, потому что они сильнее... Однако, моя совесть чиста, я ни в чем не могу себя упрекнуть... Да, ни в чем, ни в чем!
   Ее печаль сменилась негодованием. Она встала и, нервно вытирая слезы, в волнении стала ходить по комнате.
   -- Нет, пусть они говорят, что хотят, я не виновата!.. Разве я злая женщина? Я все отдаю, что имею, я мухи не обижу... Они сами виноваты!.. Я никогда не желала им вредить! Они сами за мною бегали, и вот, теперь они умирают, нищенствуют, доходят до отчаяния...
   Обращаясь к Лабордэту на "ты", она стала его допрашивать.
   -- Вот, ты все видел, скажи правду... Разве я их поощряла? Вот тебе пример; ты знаешь, они все хотели на мне жениться. Как тебе это нравится! Да, голубчик, я бы давно была графиней или баронессой, если бы только захотела. Ну, вот, а я всегда отказывала, по благоразумию... Ах, благодаря мне, сколько они избегли мерзостей и преступлений!.. Они бы убили и обобрали отца и мать. Мне стоило сказать слово, я его не произносила... Вот тебе и награда! Дагенэ, например, которого я женила, был нищий, я его содержала и создала ему положение в свете.
   Вчера я его встречаю, он отворачивается от меня. Негодяй! Он хуже меня!
   Она снова принялась ходить по комнате, ударив кулаком по столу, в припадке бессильной злобы.
   -- Клянусь Богом, это несправедливо! Общество виновато! Обвиняют женщин, когда мужчины кругом виноваты... Теперь я могу говорить откровенно! Я в их обществе не находила никакого удовольствия, ровно никакого. Они меня тяготили, честное слово! Так скажи же, чем я виновата? Да, они меня погубили! Если бы не они, я была бы, может быть, в монастыре и проводила время в молитвах! Я всегда была благочестива... Так пусть же они молчат о том, что потеряли деньги. Они сами виноваты, это их дело. Я тут не при чем.
   -- Конечно, -- произнес Лабордэт убежденным голосом.
   Зоя ввела Миньона. Нана приняла его с улыбкой. Она выплакала свое горе, теперь все кончено. В пылу своего восторга, Миньон принялся поздравлять ее с роскошной обстановкой. Но она дала ему понять, что ей все это надоело; теперь она думала о том, как бы все распродать. Миньон явился под предлогом какого-то представления в пользу старого Боска, который был разбит параличом; Нана пожалела его и взяла две ложи. Зоя доложила, что карета готова, и Нана потребовала свою шляпу. Завязывая ленты, она рассовывала о болезни Сатэн:
   -- Я еду в больницу... Никто меня так не любил, как она!.. Кто знает, быть может, я ее более не застану в живых. А, все-таки, я ее увижу. Мне хочется проститься с ней.
   Лабордэт и Миньон улыбнулись. Нана тоже повеселела и улыбнулась. Мужчины молча любовались ею, в то время как она застегивала перчатки. Она осталась одна среди роскошной обстановки; толпа погубленных людей лежала у ее ног. Подобно чудовищам древнего мира, жилища которых были усеяны костями, она ступала по черепам; ее окружала гибель знакомых людей: смерть Вандевра, погибшего в огне, исчезновение Фукармона, пустившегося в дальнее путешествие, гибель Стейнера, глупость Ла-Фалуава, трагический конец Мюффа, бледный призвркв Жоржа и, рядом с ним, Филипп, накануне вылущенный из тюрьмы. Ее дело разорения и смерти исполнено; муха, вылетевшая из навоза, распространила общественную заразу, отравила людей одним прикосновением. Она отомстила за своих, за несчастных и отверженных. В то время как ее красота торжествовала и сияла над поверженными жертвами, подобно восходящему солнцу, которое освещает поле битвы; она сама оставалась безучастной, совершенно добродушной, не сознавая своего дела. Здоровая, цветущая, она сохраняла свою обычную веселость. Все ей было нипочем; отель ей казался жалким, слишком тесным, мебель мешала ей; обстановка -- нищенскою; необходимо все изменить. Она уже мечтала о чем-то лучшем; теперь она уезжала, разодетая, чтоб в последний раз проститься с Сатэн. Вид у нее был свежий, обновленный, точно она начинала новую жизнь.
   

XVI

   Нана исчезла неожиданно. Она скрылась, улетела в сказочные страны. Перед своим отъездом она все распродала: мебель, разные драгоценности, наряды, даже белье. Она сама называла это "распродажей по случаю смерти", потому что хотела, как она выражалась, переменить шкуру. Эта распродажа дала ей более 600,000 франков. В Париже Нана видели в последний раз на представлении Нелузины, в театре Gaitе, который Борднав, без копейки денег, сумел прибрать в руки.
   Здесь Нана встретила Прюльера и Фонтана; ее роль была совершенно пассивная; она изображала собою могучую и безмолвную фею, которая являлась в трех пластических позах, в трех картинах, освещенная электрическим светом. После громкого успеха, в то время как Борднав разжигал Париж колоссальными афишами, вдруг узнали в один прекрасный день, что Нана уехала в Каир. Это произошло вследствие простого недоразумения с директором; ей не понравилось какое-то выражение и она, как женщина богатая, не пожелала себя стеснять. Впрочем, эта поездка была давно задумана; Нана давно мечтала побывать, у турок.
   Прошли целые месяцы. Ее стали забывать. Когда кто-нибудь напоминал о ней, тотчас же передавались самые странные рассказы, самые противоположные и невероятные вещи. Говорили, что она обворожила вице-короля и теперь царствует, в каком-то дворце, над двумястами рабов, которых она казнит для своей забавы. Другие опровергали это, говоря, что она окончательно разорилась из-за какого-то негра, которого страстно полюбила; но тот бросил ее, в одной рубашке и без копейки денег, в каком-то грязном вертепе Каира. В другой раз, к всеобщему удивлению распространился слух, что она в России. По этому поводу сложилась целая легенда; говорили, что она сделалась любовницей какого-то князя, упоминали о ее брильянтах. Женщины передавали об этих брильянтах разные подробности, не зная, откуда взяты они. Говорили о ее кольцах, серьгах, браслетах, о каком-то ожерелье в два пальца шириной, о бесценной диадеме с громадным бриллиантом в средине. Одним словом Нана превратилась в какой-то таинственный кумир, увешанный драгоценными камнями. Теперь о ней говорили с почтением, как о женщине, нажившей несметное богатство.
   Однажды вечером, в июне, около семи с половиною часов Люси, ехавшая в карете по улице Сен-Оноре, увидела Каролину Эке, которая шла пешком в какой-то магазин. Она подозвала ее и спросила.
   -- Ты пообедала и теперь свободна? В таком случае, дорогая ноя, едем со мной... Знаешь ли, Нана вернулась.
   Та сразу согласилась. Люси продолжала.
   -- Знаешь ли, милая моя, она, быть может, в эту минуту уже умерла.
   -- Умерла? не может быть? -- воскликнула Каролина с удивлением. -- Где же? от какой болезни она умерла?
   -- В Гранд-Отеле... Она заболела оспой... О, это целая история.
   Люси велела кучеру ехать скорее и принялась рассказывать о Нана, отрывочными словами, не переводя духа.
   -- Ты представить себе не можешь... Нана только что вернулась из России, не знаю почему, вероятно, поссорилась с князем... Она оставляет свой багаж на железной дороге и отправляется пряно к тетке; ты знаешь к этой старухе... Хорошо! Тут она находит своего сына в оспе; ребенок умирает на другой день; она ссорится с теткой из-за денег, которых та никогда, будто бы, не видела... Говорят, что ребенок умер от плохого присмотра... Словом, брошенный ребенок... Хорошо! Нана уезжает в гостиницу, на дороге встречает Миньона. Тот предлагает доставить ей багаж. Он заметил, что ей не по себе, у нее появляется озноб, тошнота. Миньон привозит ее домой. Не правда ли, все это очень странно? Но впереди еще лучше: Роза, узнав о болезни Нана, возмущается, что она одна в меблированных комнатах; она отправляется к ней и принимается за ней ухаживать. Ты, ведь, знаешь, как они всегда ненавидели друг друга? Роза перевезла Нана в гранд-отель, чтоб она, по крайней мере, умерла в шикарной гостинице; и вот сама третьи сутки проводит с нею, подвергаясь опасности заразиться. Все это мне рассказал Лабордэт. Я хотела все видеть сама.
   -- Да, да, -- возразила Каролина, сильно заинтересованная. -- Мы ее навестим.
   Наконец, они приехали. На бульварах кучер должен был ехать шагом среди массы карет и прохожих. В этот день законодательный корпус подал свой голос за войну. Толпа народа наполняла улицы, покрывая тротуар и мостовую. Солнце садилось в красном облаке, отражаясь в окнах высоких домов, подобно зареву пожара. Наступили сумерки; мрачный и печальный вид имели бульвары, еще не освещенные ярким светом газа. Над толпой носился глухой ропот, виднелись бледные лица со сверкающими глазами. Страх и оцепенение, казалось, охватывали всех.
   -- Вот Миньон, -- заметила Люси. -- Он, может быть, расскажет что-нибудь нового.
   Миньон стоял у входа в Гранд Отель, беспокойно следя за толпой. На вопросы Люси он рассердился, воскликнув:
   -- Я почем знаю! Вот уже два дня, как я не могу вытащить Розу оттуда... Это просто глупо так рисковать собой!.. Хороша она будет, если заболеет! Этого еще недоставало!
   Мысль, что Роза может потерять красоту, выводила его из себя. Он просто бросил бы Нана и ничего не понимал в глупом женском самопожертвовании. В это время подошел Фошри, тоже осведомляясь о Нана. Теперь они были с Миньоном на "ты".
   -- Все тоже, голубчик, -- отвечал Миньон. -- Тебе следовало бы подняться, она тебя послушает.
   -- Ну, нет, спасибо!.. -- отвечал журналист. -- Почему ты сам не пойдешь?
   Когда Люси сказала, что они с Каролиной пойдут, оба они стали умолять, чтобы она уговорила Розу пойти к ним; иначе они на нее рассердятся. Однако Люси медлила. Она издали заметила Фонтана, который прогуливался в толпе, засунув руки в карманы.
   Узнав, что Нана лежит больная наверху, он с притворным чувством спросил:
   -- Бедняжка... Надо ее навестить!.. Что с нею?
   -- Оспа, -- отвечал Миньон.
   Актер отступил на несколько шагов и произнес только: -- Черт возьми!
   Миньон рассказал, как от оспы умерла одна из его племянниц. Фошри перенес эту болезнь; он сохранил знаки на лице; Миньон стал уговаривать его зайти к Нана, так как эта болезнь не повторяется два раза. Фошри принялся опровергать это мнение, доказывая, что все доктора дураки; их спор прервали Люси и Каролина, удивленные возрастающей толпой.
   -- Смотрите, смотрите, сколько народу!
   Наступала ночь. Понемногу стали зажигать фонари. У окон появлялись любопытные. Под деревьями на бульваре толпа все прибывала, двигаясь по направлению от Маделена к Бастилии. Кареты ехали медленно. Глухой гул носился над этой толпой, еще безмолвной, но собравшейся под влиянием общего возбуждения. Наконец, толпа сильно заволновалась. Среди расступившегося народа появилась кучка людей в белых блузах и черных фуражках, которые, идя по улице, мерно повторяли, как бы ударяя молотом, по наковальне:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Толпа недоверчиво и мрачно молчала. Но героические образы начинали уже волновать ее, как при звуках военной музыки.
   -- Да, да, ступайте расшибать себе лбы! -- пробормотал Миньон в припадке философского благоразумия.
   Что же касается до Фонтана, то он находил это прекрасным. Он говорил, что сам хочет поступить на службу. Когда враг на границе, всякий гражданин должен лететь на защиту отечества. При этом он принимал позу Наполеона под Аустерлицом.
   -- Ну, что ж, идете вы с нами? -- спросила его Люси.
   -- Нет, благодарю! Мне вовсе не хочется заболеть оспой.
   Перед дверями отеля сидел на скамейке какой-то человек, пряча лицо в платок. Проходя мимо, Фошри указал на него глазами Миньону. Неужели он все еще здесь? Да, все еще здесь. Журналист удержал на минуту обеих женщин, чтоб показать им этого человека. Как, раз в эту минуту он поднял голову и обе женщины вскрикнули от удивления. Это был граф Мюффа.
   -- Знаете, он сидит здесь с самого утра, -- сказал Миньон. -- Я видел его в шесть часов. Он все сидит на том же месте. Узнав от Лабордэта, что Нана при смерти, он пришел, закрывая лицо платком... Каждые полчаса он подходит к крыльцу и спрашивает, как здоровье дамы, что на верху, а затем опять садится на прежнее место... Да, не хорошо теперь у нее в комнате. Можно любить человека, но кому же охота схватить такую болезнь.
   Граф, казалось, не сознавал, что происходило вокруг него. Без сомнения, он не знал, что война объявлена, и не видел и не слышал толпы.
   -- Смотрите, вот он сейчас пойдет.
   Действительно, граф встал со скамейки и вошел в высокую дверь. Но швейцар, узнав его, не дал ему предложить обычного вопроса. Он быстро проговорил.
   -- Она умерла, сударь, сию минуту.
   Нана умерла! Это всех поразило. Мюффа, шатаясь, подошел к скамейке и уткнулся лицом в платок. Прочие вскрикнули от удивления. Но голоса их были заглушены новой кучкой, проходившей мимо с криками:
   -- В Берлин! в Берлин! в Берлин!
   Нана умерла! Такая красавица! Миньон вздохнул свободно: теперь Роза выйдет, наконец. Фонтан, мечтавший стать трагиком, придал своему лицу выражение скорби, опустив углы губ и закатив глаза. Фошри, действительно тронутый, несмотря на свое легкомыслие мелкого фельетониста, жевал сигару. Обе женщины все еще продолжали удивляться, Люси видела Нана в последний раз в "Gaite". О, что это была за прелесть, когда она появляется в своем хрустальном гроте! Мужчины хорошо ее помнят! Фонтан играл тогда принца Кукуреку. Воспоминания полились потоком. Ах, как она была хороша при электрическом освещении! Она не говорила ни слова, автор даже вычеркнул единственную ее реплику, потому что это стесняло. Ни одного слова, так величественнее. И что же? Она приводила в восторг всю публику одним своим видом! Такого тела уж не найти! Что за плечи, что за ноги, а стан!.. И вдруг -- умерла. Вокруг нее грот с каскадами и сталактитами так и сверкал алмазами и жемчугом. Она же, освещенная электрическим светом, казалась светящимся метеором со своими огненными волосами и белоснежной кожей. Париж всегда будет вспоминать ее такою, как она была в ту минуту. Нет, просто непростительно умереть такой красавице! Хороша она должна быть теперь, там, наверху!
   -- А сколько наслаждения доставляла она людям. Теперь все пошло прахом! -- меланхолически заметил Миньон, как человек практический, которого огорчает уничтожение полезных и приятных вещей.
   Он спросил Люси и Каролину, намерены ли они, все-таки, пойти наверх. О, разумеется. Любопытство их еще усилилось. Как раз в эту минуту явилась вся запыхавшаяся Бланш, браня толпу, загромождавшую тротуары. Когда ей рассказали новость, начались новые восклицания и все три дамы пошли наверх, шурша юбками. Миньон кричал им вдогонку:
   -- Скажите Розе, что я жду... Пусть сойдет сию минуту. Пожалуйста!
   -- Неизвестно, когда легче заразиться, в начале или в конце, -- объяснял Фонтан Фошри. -- Один доктор, мой приятель, уверял меня, что всего опаснее, именно, в первые часы после смерти... Отделяются миазмы... О, мне очень жаль, что все так произошло... Было бы так приятно пожать друг другу руку на прощанье.
   -- Теперь к чему? -- сказал журналист.
   -- Да, к чему! -- повторили они вместе.
   Между тем на бульваре шум усиливался. Толпа все прибывала. При свете газовых огней можно было различить два потока шляп, волновавшихся по обоим тротуарам.
   Воинственная лихорадка передавалась одним другому. Толпа, бросалась вслед группам людей в белых блузах и крик, подхваченный сотнями голосов, гремел по улице:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Наверху в четвертом этаже комната стоила двенадцать франков в сутки. Роза пожелала иметь что-нибудь приличное, хотя не роскошное, потому что умирающему не нужна роскошь. Мертвая тишина, прерываемая только сдержанным шепотом, царила в комнате. Вдруг в коридоре послышались голоса:
   -- Уверяю тебя, что мы заблудились. Лакей сказал, что нужно повернуть направо... Вот так лабиринт!
   -- Погоди, нужно посмотреть... Номер 401!
   -- Так, это должно быть, здесь: видишь -- 405, 403... Вот, наконец, 401. Войдем, тише!
   Голоса смолкли. Все трое на минуту остановились, откашлялись и медленно отворили дверь. Взошла Люси, Каролина и Бланш. Они с удивлением остановились, застав в комнате немало народу. Гага развалилась в единственном кресле, обтянутом красным бархатом. Симонна и Кларисса, стоя у камина, разговаривали с Леей Горн, сидевшей на стуле, а влево от двери Роза Миньон, сидя на деревянном сундуке, пристально смотрела на труп, лежавший в тени занавесов. Все были в шляпках и в перчатках, как будто явились сюда с визитом. Одна Роза, с утомленным лицом от трех бессонных ночей и печальными главами, была без шляпки и перчаток. На углу комода стояла лампа с абажуром, бросавшая яркий свет на массивную фигуру Гага.
   -- Ах, как жаль! -- прошептала Люси, пожимая руку Розе, -- мы хотели проститься с ней.
   Она обернулась, чтобы взглянуть на покойницу. Но лампа стояла слишком далеко, приблизить же ее она не решалась. На кровати виднелась серая масса; можно рассмотреть только косы и бледное пятно лица.
   -- Я видела ее в последний раз в Gaitе, в хрустальном гроте, сказала Люси...
   Роза улыбнулась.
   -- О, как она изменилась, как она изменилась! -- воскликнула она.
   Затем она снова устремила пристальный взгляд на труп безмолвная, неподвижная. Может быть, через несколько дней и на нее будут так смотреть! Три вновь пришедшие присоединялись к стоявшим у камина. Симона и Кларисса вполголоса спорили о бриллиантах умершей. Да где же, наконец, эти бриллианты? Существуют- ли они в действительности? Никто их не видел. Это, вероятно, выдумка. Но Лея Горн утверждала, что их видел один ее знакомый; о, камни с куриное яйцо! Кроме того Нана привезла с собой из России много других сокровищ -- золотую парчу, драгоценности, столовый прибор из чистого золота, даже мебель. Да, моя милая, пятьдесят два огромных ящика, которыми можно было бы нагрузить целых три вагона. Все это осталось на вокзале. А сколько у нее было денег! Говорят около миллиона. Люся спросила, кто ее наследник. Дальние родственники, вероятно тетка. Славный подарок для старухи. Она еще ничего не знает, потому что больная упрямо отказывалась предупредить ее о своей болезни, все еще сердясь на нее за смерть ребенка. Тогда все стали жалеть ребенка, вспомнив, что видели его на скачках. Какое это было болезненное, хилое дитя, похожее на старичка!
   -- Он счастливее под землею, -- сказала Бланш.
   -- Эх, и она тоже! -- воскликнула Каролина. -- Жизнь вещь совсем не веселая.
   Черные мысли овладевали ими всеми в этой мрачной комнате. Им сделалось страшно; глупо оставаться здесь так долго; но непреодолимое желание все видеть приковывало их к месту. Было жарко; свет лампы отражался ярким кружком на потолке. Карбоновая кислота, налитая в тарелку, стоявшую под кроватью, наполняла воздух резким запахом. От времени до времени легкие ветер, проникавший с улицы, шевелил занавески, принося с собой глухой гул толпы.
   -- Долго ли она мучилась? -- спросила Люси, сосредоточенно рассматривая картинку на стенных часах, изображавшую трех обнаженных граций.
   Гага, казалось, проснулась и, встрепенувшись, пробормотала:
   -- О, да! Я была при ее смерти. Уверяю вас, что это вовсе не весело... Ах, с ней сделался такой припадок...
   Но она не могла продолжать своего объяснения, потому что с улицы донесся бешеный крик:
   -- В Берлин! в Берлин! в Берлин!
   Люси, задыхавшаяся в комнате, отворила окно и высунулась на бульвар. Здесь было хорошо; свежий ветерок проникал в комнату. Насупротив сверкали освещенные газом окна, и золотые буквы вывесок мерцали при свете газовых фонарей.
   Внизу открывалась занимательная картина: огромная толпа, как гигантский поток, двигалась по тротуарам и по мостовой, вперемежку с экипажами, похожими на большие тени со сверкающими точками фонарей. Кучка людей, кричавшая во все горло, несла в руках факелы, бросавшие красноватый отблеск и прорезывавшие толпу огненной полосою. Люси, забывшись, крикнула Каролине и Бланш:
   -- Идите, идите скорей. Из этого окна отлично видно.
   Все трое высунулись из окна, с любопытством присматриваясь к зрелищу. Деревья мешали им; иногда факелы исчезали в листве. Потом, им захотелось рассмотреть Миньона и его товарищей; но выступ балкона скрывал их. Им виден был только граф Мюффа, сидевший неподвижно как тень, все на той же скамейке, уткнувшись лицом в платок. Перед входом в отель остановился какой-то экипаж. Люся узнала Марию Блонд, тоже приехавшую справиться о Нана. Она была не одна -- какой-то толстяк сопровождал ее.
   -- Смотрите! ведь это мошенник Стейнер, -- сказала Каролина. -- Как же это его еще не выслали в Германию. Мне хочется посмотреть, какая у него будет рожа, когда он войдет сюда.
   Все трое обернулись. Но через десять минут вошла одна Мария Блонд, взбешенная тень, что попала не на ту лестницу. Когда же удивленная Люси спросила ее, что это значит, та воскликнула;
   -- Чтоб он пришел. Да мне едва удалось заставить его проводить меня до отеля. Их там собралось теперь около дюжины в прихожей.
   Действительно, много лиц собрались внизу. Выйдя поглазеть на толпу, они окликали друг друга, удивлялись, услыхав о смерти бедняжки, и принимались затем толковать о политике и стратегия. Тут были Борднав, Дагенэ, Лабордэт, Прюльер и другие. Все слушали Фонтана, объяснявшего свой план кампании взятия Берлина в пять дней.
   Тем временем Мария Блонд, растрогавшись при виде покойницы, пробормотала, как и все другие:
   -- Бедняжка! В последний раз я видела ее в Gaite в хрустальном гроте....
   Приехало еще две женщины: Татана Нене и Луиза Виолон. Двадцать минут бегали они из коридора в коридор, отсылаемые от одного лакея к другому. Раз тридцать спускались и поднимались они по лестницам, среди толкотни, вызванной одновременным отъездом целой массы путешественников, спешивших оставить Париж, узнав об объявлении войны. Поэтому, войдя в комнату, они бросились на диван, до такой степени усталые, что им было не до покойницы. Как раз в это время поднялся сильный шум: в соседней комнате передвигали чемоданы, сундуки, раздавались кряки на каком-то иностранном языке. Это была молодая австрийская парочка. Гага рассказала, что во время агоний они вздумали играть в кошку и мышку; а так как комнаты были разделены только наглухо запертой дверью, то слышен был их смех и поцелуи, когда они ловили друг друга.
   -- Однако нужно уходить, -- сказала Кларисса. -- Нам, ведь, не воскресить ее... Пойдем, Симона.
   Все бросили взгляд на кровать, но не двинулись с места. Впрочем, они стали собираться, оправляя юбки. Люси снова высунулась из окна. Постепенно ею овладела невыразимая тоска, точно глубокая меланхолия поднималась, подобно испарениям, от этой ревущей и клокочущей толпы. Факелы все еще мерцали, рассыпая искры. А вдали толпа, загромождавшая улицы, волновалась как стадо, когда его гонят ночью на бойню. Весь этот хаос, эти кассы дышали каким-то ужасом и скорбью при мысли о будущих побоищах. Бросаясь на встречу неизвестному, они точно старались отуманить себя неистовыми криками:
   -- В Берлин! в Берлин! в Берлин!
   Люси повернулась и, прислонившись к подоконнику, вся бледная, проговорила:
   -- Боже, что с нами будет!
   -- Дамы покачали головою, они стали серьезны, в виду неизвестного будущего.
   -- Я уезжаю послезавтра в Лондон, -- сказала солидным тоном Каролина Эке. -- Мать уже там и устраивает мне отель. Что за охота оставаться в Париже.
   Мать ее, как женщина предусмотрительная, посоветовала ей перевести все свое состояние в лондонские банки. Никогда нельзя угадать, чем кончится война. Но Мария Блонд рассердилась; она была патриоткой и говорила, что намерена следовать за армией.
   -- Вот так трусихи! Если б меня согласились взять, я с удовольствием надела бы мужской костюм и пошла бы в волонтеры, чтобы пустить несколько пуль в этих проклятых пруссаков... Если мы и перемрем, что за важность? Есть чем дорожить?
   Но Бланш де-Сиври вышла из себя.
   -- Не брани пруссаков! Они такие же люди, как и все, и не пристают вечно к женщинам, я как французы... Да, моя милая, сегодня выгнали пруссака, жившего со мной, -- очень богатого и милого человека, неспособного мухи обидеть. Это просто низость! Я разорена... и знаешь, чуть что, сейчас поеду вслед за ним в Германию.
   Тем временем, Гага говорила печальным голосом:
   -- Конечно, мне не везет! Не далее как с неделю тому назад я выплатила все, что следовало за мой домик в Жювиси, и Богу известно, чего мне это стоило. Лили должна была помочь мне... И вот теперь объявлена война, придут пруссаки и разорят все. А где же мне, в мои годы, начинать сызнова!
   -- О, мне на это наплевать, -- отвечала Кларисса. -- Я всегда добуду.
   -- Разумеется, -- прибавили Симона... -- Любопытно, что из этого выйдет... А, может, все пойдет как по маслу...
   Улыбкой она досказала свою мысль. Татана Нене Луиза Виолон были того же мнения. Первая наивно рассказала, что она кутила с офицерами так, что просто дым стоял коромыслом; отличные ребята эти военные; за женщин -- в огонь и воду. Но так как дамы заговорили слишком громко, то Роза заставила их замолчать легким: ш-ш-ш... Все смутились, взглянув на покойницу, как будто звук этот исходил от нее, и среди тяжелого, могильного молчания донесся с улицы крик:
   -- В Берлин! в Берлин! в Берлин!
   Но вскоре собеседницы снова забылись. Лея Горн, у которой был политический салон, где собирались поострить отставные министры Луи Филиппа, пожав плечами, сказала:
   -- Какая ошибка, какое кровавое безумие эта война!
   Лея покачала головой с глубоким, сознанием собственного превосходства как женщина, повторяющая мнение авторитетных людей.
   -- Это начало конца, -- медленно проговорила она. -- В Тюльери сошли с ума. Франции не следовало бы допустить объявления войны!
   Но ей не дали кончить. Все с ожесточением накинулись на нее. Чего эта якобинка бунтует против императора? Разве им дурно? Разве дела идут плохо? Никогда Париж не веселился так, как теперь.
   -- Вот бессмыслица! -- воскликнула Кларисса, -- как будто мы можем на что-нибудь жаловаться.
   Гага вышла из себя и с негодованием заговорила:
   -- Замолчите! Вы с ума сошли, вы не понимаете, что вы говорите... Я видела царствование Луи Филиппа -- время скаредов и голяков, моя милая. Потом наступил сорок восьмой год. О, славная штука эта республика, нечего сказать. Такой мерзости и свет не производил. Я умирала с голоду, даю вам честное слово.
   Пришлось успокаивать ее. В порыве религиозных чувств она воскликнула:
   -- О, Господи, пошли победу императору! Сохрани нам империю!
   Все повторяли ее пожелание. Бланш призналась, что ставит свечи за императора. Каролина, почувствовав к нему внезапную нежность, два месяца гуляла по тому месту, где он проходил, не будучи в состоянии привлечь его внимание. Прочие принялись осыпать бранью республиканцев, говоря, что следовало бы всех их перебить на границе, чтобы Наполеон III, победив пруссаков, мог царствовать спокойно среди всеобщего благоденствия.
   -- А этот Бисмарк, вот так злодей! -- прибавила Мария Блонд.
   -- И подумать: ведь он был у меня! -- вскричала Симона -- О, если б я знала, подсыпала б и ему чего-нибудь в стакан.
   Но Бланш, все еще жалевшая о своем прусачке, осмелилась защищать Бисмарка. Может быть, он и не такой уж скверный. Всякий делает свое дело.
   Знаете, он большой поклонник женщин, -- прибавила она.
   -- А нам-то что до этого? -- сказала Кларисса.
   -- Таких людей слишком иного на свете, -- заявила философским тоном Луиза Виолан. -- Лучше не попадаться им на дороге ков, он думал пустить его в оборот в Соединенных Штатах; но и врожденная бережливость, доходившая до скупости, не спасла его от разорения, -- он отдал все, вплоть до своей подписи на векселях, связав себя таким образом и на будущее. Когда Нана выставила его, он был гол, как сокол. Впрочем, она милостиво дала ему добрый совет -- вернуться к себе на корабль. К чему упорствовать?.. Раз у него нет денег, значит, надо расстаться. Он должен это понять и постараться быть благоразумным. Разоренный ею человек падал из ее рук, точно зрелый плод, которому предоставлялось догнивать на земле.
   После Фукармона Нана принялась за Штейнера, без отвращения, но и без любви. Называя его грязным евреем, она как будто стремилась удовлетворить свою давнишнюю ненависть, в которой не отдавала себе ясного отчета. Он был толст и глуп, она тормошила его, разоряя с удвоенной энергией, желая как можно скорее покончить с этим пруссаком. Штейнер бросил в то время Симонну. Затеянное им босфорское предприятие близилось к краху. Нана ускорила крушение своими безумными прихотями. В течении месяца он напрягал все силы, чтобы удержаться, делал чудеса, стараясь отдалить катастрофу. Он наводнял Европу чудовищной рекламой -- массой объявлений, проспектов, афиш, привлекал капиталы из самых отдаленных стран. И все эти сбережения, начиная от луидоров спекулянтов и кончая медяками бедняков, поглощались особняком на авеню де Вилье. С другой стороны, Штейнер вступил в компанию с эльзасским шахтовладельцем; там, в далеком провинциальном углу, жили рабочие, почерневшие от угольной пыли, обливавшиеся потом, день и ночь напрягавшие мускулы, чувствуя, как трещат их кости, -- для того, чтобы Нана могла жить в свое удовольствие. А она, подобно пламени, пожирала все: и золото, награбленное спекуляциями, и гроши, добытые тяжелым трудом рабочего. На этот раз она доконала Штейнера и выбросила его на мостовую, выжав из него все соки. Он чувствовал себя таким опустошенным, что даже не в состоянии был придумать новое мошенничество. После краха своей банкирской конторы он еле мог говорить и трепетал от страха при одной мысли о полиции. Он был объявлен несостоятельным должником и при малейшем упоминании о деньгах становился беспомощным, как ребенок. И это был человек, ворочавший в свое время миллионами. В один прекрасный вечер, находясь у Нана, он заплакал и попросил у нее взаймы сто франков, чтобы заплатить жалованье служанке. И Нана, которую трогал и в то же время смешил печальный конец этого человека, в течении двадцати лет обиравшего Париж, дала ему деньги со словами:
   -- Знаешь, я даю тебе сто франков, потому что это меня забавляет... Но имей в виду, голубчик, что ты слишком стар для того, чтобы я взяла тебя к себе на содержание. Придется тебе искать другое занятие.
   И Нана тут же принялась за Ла Фалуаза. Он давно уже добивался чести быть разоренным ею; ему не хватало этого для высшего шику. Его должна прославить женщина, через два месяца о нем заговорит весь Париж, он прочтет свое имя в газетах. Достаточно оказалось и шести недель. Полученное им наследство заключалось в поместьях, пашнях, лугах, лесах и фермах. Ему пришлось быстро продать все это одно за другим. С каждым куском, который Нана клала себе в рот, она проглатывала десятину земли. Залитая солнцем трепещущая листва, покрытые высокими колосьями нивы, золотистый виноград, поспевающий в сентябре, густые травы, в которых коровы утопали по самое брюхо, -- все исчезло, точно поглощенное бездной; туда же ушли река, каменоломни и три мельницы. Нана проходила, сметая все на своем пути, как вторгшийся в страну неприятель, как туча саранчи, опустошающей целую область, над которой она проносится. От ее маленькой ножки на земле оставался след, как после пожара. Она с обычным добродушием уничтожила наследство, ферму за фермой, луг за лугом, так же незаметно, как уничтожала между завтраком и обедом жареный миндаль, который лежал у нее в мешочке на коленях. Это были пустяки -- те же конфеты. В один прекрасный вечер ничего не осталось, кроме небольшой рощицы. Она с презрением проглотила и ее, -- ради этого не стоило рта раскрывать. Ла Фалуаз с идиотским хихиканьем посасывал набалдашник палки. Над ним тяготели долги, у него не осталось и ста франков ренты. Единственным выходом было вернуться в провинцию к маньяку-дяде. Но какое ему дело: он добился своего, стал шикарным молодым человеком; его имя дважды появлялось на страницах "Фигаро", и он самодовольно вытягивал худую шею, которую подпирали острые углы отложного воротничка. Его точно сломанная пополам талия, стянутая куцым пиджачком, глупые восклицания, усталые позы, своей искусственностью напоминавшие деревянного паяца, никогда не испытавшего волнения, до того раздражали Нана, что она в конце концов стала его колотить.
   Вернулся к ней и Фошри, которого привел кузен. Несчастный Фошри в то время обзавелся семьей. После разрыва с графиней он попал в руки к Розе, эксплуатировавшей его так, как будто он в самом деле был ее мужем. Миньон остался просто в качестве дворецкого своей жены. Расположившись в доме полным хозяином, журналист обманывал Розу, но принимал всяческие меры предосторожности, чтобы скрыть свою измену, и вел себя, как примерный супруг, желающий остепениться, исполненный угрызений совести. Для Нана было большим торжеством отбить любовника у Розы и скушать газету, основанную им на деньги, одолженные у приятеля. Нана не афишировала свою связь с Фошри, напротив, ее забавляло обращаться с ним как с человеком, который должен держать в тайне свои посещения. Говоря о сопернице, она называла ее не иначе, как "бедняжка Роза". Газеты хватило на цветы в течении двух месяцев: у нее было много подписчиков в провинции. Нана забрала в свои руки все, начиная с хроники и кончая театральными новостями; смахнув одним дуновением редакцию, разобрав по частям хозяйственный аппарат, она удовлетворила маленький каприз -- устроила в одной из комнат своего особняка зимний сад: прихоть ее поглотила типографию. Впрочем, все это было просто шуткой. Когда Миньон, довольный этой историей, прибежал разузнать, нельзя ли ей навязать Фошри окончательно, она спросила, уж не смеется ли он над ней. Как, человек, у которого нет ни гроша за душой, который живет только статьями да театральными пьесами, -- нет уж, благодарю покорно! Это не для нее! Такую глупость может себе позволить только женщина, обладающая крупным талантом, хотя бы, например, "бедняжка Роза". И из предосторожности, опасаясь предательства со стороны Миньона, который мог выдать их своей жене, она выпроводила Фошри, платившего ей теперь лишь рекламами в газетах.
   Но она все же сохранила о нем доброе воспоминание: так весело потешались они вдвоем над дураком Ла Фалуазом. Им, может быть, не пришло бы в голову возобновить связь, если бы их не подзадорило удовольствие посмеяться на этим кретином. Было страшно забавно целоваться у него под самым носом, крутить напропалую за его счет, посылать его с поручениями на другой конец Парижа, чтобы остаться вдвоем. А когда он возвращался, они обменивались шуточками и намеками которых он не мог понять. Однажды, раззадоренная журналистом, она держала пари, что даст Ла Фалуазу пощечину; в тот же вечер она действительно влепила ему пощечину, а потом продолжала его бить, находя это забавным, радуясь, что может доказать на нем, до какой степени подлы мужчины. Она называла его своим "ящиком для оплеух", подзывала его и закатывала ему пощечины, от которых у нее с непривычки краснела ладонь. Ла Фалуаз, со своим" неизменным видом развинченного щеголя, хихикал, хотя на глазах у него выступали слезы. Такое непринужденное обращение с ее стороны приводило его в восторг; он находил, что она поразительно шикарна.
   -- Знаешь, сказал он ей однажды вечером, получив обычную порцию пощечин и сияя от удовольствия, -- ты должна выйти за меня замуж... Из нас вышла бы веселая парочка! Как ты думаешь?
   Ла Фалуаз говорил не на ветер. Втихомолку он давно уже обдумывал план этой женитьбы, -- ему покоя не давало желание изумить Париж. Муж Нана! Каково! Шикарно! Правда, немного смелый апофеоз!
   Однако Нана сразу умерила его пыл:
   -- Мне выйти за тебя замуж!.. Благодарю покорно! Если бы меня прельщала мысль о законном браке, я давным-давно нашла бы себе мужа! Да еще человека в двадцать раз почище тебя, дружочек... Немало мужчин предлагали мне руку и сердце. Ну-ка давай считать: Филипп, Жорж, Фукармон, Штейнер, не говоря о других, которых ты не знаешь... У всех одна песня. Стоит мне быть ласковой с кем-нибудь из них, так сейчас и начинается -- выходи за меня замуж, выходи за меня замуж.
   Она начала горячиться и, наконец, разразилась благородным негодованием:
   -- Так нет же, не хочу! Не гожусь я для таких штук! Посмотри на меня. Да я не буду прежней Нана, если навяжу себе на шею законного супруга... К тому же замужество -- гадость.
   Она сплюнула, отрыгнула с отвращением, точно под ногами у нее скопилась вся грязь земли.
   Однажды вечером Ла Фалуаз исчез. Неделю спустя узнали, что он уехал в провинцию к дядюшке, помешанному на собирании трав. Он помогал ему наклеивать растения и собирался жениться на своей кузине -- особе весьма некрасивой и к тому же ханже. Нана ни капельки не жалела о нем. Она только сказала графу:
   -- Ну, Мюфашка, еще одним соперником меньше стало! Ликуешь, а?.. Ведь, знаешь, он становился опасным соперником, он хотел на мне жениться!
   И видя, что граф побледнел, она бросилась к нему на шею и расхохоталась, сопровождая каждую свою ласку беспощадными словами:
   -- Тебе, видно, очень досадно, что ты не можешь жениться на Нана... Пока все они пристают ко мне со своими предложениями законного брака, тебе приходится смирно сидеть в углу и кусать от досады собственный кулак! Ничего не поделаешь, надо ждать, пока околеет твоя жена. Если бы она умерла, ты бы прибежал со всех ног да бросился бы на колени и стал бы умолять со вздохами, со слезами да с клятвами! Ведь правда, миленький!.. Вот было бы хорошо!
   Она говорила сладким голоском, насмехалась над ним с ласковыми ужимочками, и от этого ее насмешки становились еще более жестокими. Мюффа был очень смущен и, краснея, возвращал ей поцелуи. Тогда она воскликнула:
   -- Ведь я ей-богу, угадала! Он действительно мечтает об этом; он ждет, чтобы его жена околела... Нет, это чересчур; он еще гаже остальных!
   Мюффа примирился с этими остальными! Для поддержания своего достоинства он стремился хотя бы в глазах прислуги и друзей дома оставаться барином и считаться официальным любовником. Страсть окончательно помутила его рассудок. Он удерживался в доме только благодаря тому, что платил, покупая дорогой ценой каждую улыбку, но и тут его постоянно надували, не давали ему того, что следовало за его деньги. Страсть его обратилась в недуг, от которого не так-то легко было отделаться. Входя в спальню Нана, он ограничивался тем, что открывал на минуту окна, чтобы очистить воздух после всех этих блондинов и брюнетов и избавится от едкого запаха сигар, от которого он задыхался. Комната обратилась в проходной двор, немало подошв терлось об ее порог, и никого из проходивших здесь мужчин не останавливало кровавое пятно, точно преграждавшее путь в спальню. Зое оно не давало покоя. Она то и дело смывала его и это обратилось у нее в манию, свойственную опрятной прислуге, которую раздражает, когда она постоянно видит пятно на том же месте. Ее глаза невольно останавливались на нем каждый раз, как она входила к Нана.
   -- Странно, не оттирается пятно, да и только... А ведь сколько народу ходит... -- говорила она.
   Нана, спокойная теперь за здоровье Жоржа, поправляющегося в Фондет, неизменно отвечала:
   -- Пустяки, со временем сойдет... Под ногами сотрется.
   И действительно, каждый из мужчин -- Фукармон, Штейнер, Ла Фалуаз, Фошри -- уносил на подошве частицу пятна. А Мюффа, которому пятно так же, как и Зое, не давало покоя, невольно следил за его исчезновением, пытаясь распознать по его бледнеющей постепенно окраске, какое количество мужчин прошло по этому месту. Пятно внушало ему какой-то смутный страх; он всегда старался перешагнуть через него, как будто это было живое тело, на которое он боялся наступить.
   Но очутившись в спальне Нана, Мюффа терял голову, он забывал обо всем на свете: и о толпе мужчин, перебывавших в этой комнате, и о пролитой на ее пороге крови. Иногда, вырвавшись на улицу, на свежий воздух, он плакал от стыда и возмущения, давая себе клятву никогда не возвращаться к этой женщине. Но стоило ему остаться с ней наедине, как он снова поддавался ее очарованию, чувствовал, что весь растворяется в теплом аромате ее комнаты и жаждет одного -- погрузиться в сладострастное забвение. Ревностный католик, не раз испытавший чувство величайшего экстаза, навеваемого пышной службой в богатом храме, он переживал у любовницы те же ощущения, как и там, когда, преклонив в полумраке колени, опьянялся звуками органа и запахом кадильниц. Женщина властвовала над ним с ревнивым деспотизмом разгневанного божества, наводила на него ужас, дарила ему мгновения острого наслаждения за целые часы страшных мучений, наполненных видениями ада и вечных мук. Тут были те же мольбы, те же приступы отчаяния и в особенности то же самоуничижение отверженного существа, на котором лежит проклятие пола. Его физическая страсть и духовные потребности сливались и, казалось, выходили из одного общего корня, скрывавшегося в глубоких тайниках души. Мюффа покорялся силе любви и веры, двух рычагов, движущих миром. Несмотря на увещевания разума, комната Нана каждый раз повергала графа в безумие. Содрогаясь, он поддавался всемогущему очарованию ее пола, подобно тому, как падал ниц перед неведомой необъятностью неба.
   Нана, видя его смирение, злобно торжествовала. У нее была инстинктивная потребность унижать людей; ей мало было уничтожать, она стремилась смешать с грязью. Прикосновение ее холеных рук не только оставляло отвратительные следы, оно разлагало все, что было ими сломано. А граф бессмысленно вступал в эту игру, смутно вспоминая легенды о святых мучениках, которые отдавали себя на съедение нечистым насекомым и поедали собственные экскременты. Оставаясь с ним наедине в своей комнате, Нана доставляла себе удовольствие любоваться зрелищем, до какой низости может дойти мужчина. Сначала она в шутку слегка похлопывала его, заставляла исполнять всякие забавные прихоти, шепелявить, по-детски произносить концы фраз:
   -- А ну-ка, повтори: баста, Коко, наплевать!..
   И он простирал свою покорность до того, что подражал даже ее интонации.
   -- Баста, Коко, наплевать!..
   В другой раз ей приходила фантазия изображать медведя. Она начинала ползать по устилавшим пол шкурам на четвереньках в одной рубашке, гонялась за ним и рычала, делала вид, будто хочет на него наброситься, а иногда с хохотом хватала его зубами за икры, потом вставала и приказывала:
   -- Попробуй-ка теперь ты. Держу пари, что ты не сумеешь так изобразить медведя, как я.
   Это была еще относительно невинная забава. Ему нравилось, когда молодая женщина, со своим белым телом и рыжей гривой, изображала медведя. Мюффа смеялся, в свою очередь становился на четвереньки, рычал, кусал ей икры, а она убегала, притворяясь, что ей очень страшно.
   -- Какие мы с тобой глупые! -- говорила она. -- Ты себе представить не можешь, какой ты, котик, урод! Вот посмотрели бы на тебя сейчас в Тюильри!
   Вскоре эти игры приняли иной характер.
   В Нана вовсе не говорила жестокость. Молодая женщина оставалась по-прежнему добродушной. Но в запертую комнату, казалось, ворвался какой-то вихрь безумия, разрастаясь все сильнее и сильнее. Граф и Нана предавались разврату, давая полную волю своей разнузданной фантазии. Преследовавший их когда-то в бессонные ночи суеверный страх обратился в животную потребность исступленно ползать на четвереньках, рычать, кусаться. В один прекрасный день, когда Мюффа изображал медведя, Нана так сильно толкнула его, что он задел за какую-то мебель, упал и ушибся. Она невольно покатилась со смеху, увидев у него на лбу шишку. С той поры, войдя во вкус после своих опытов с Ла Фалуазом, она стала обращаться с ним, как с животным: стегала, угощала пинками.
   -- Но-но-но!.. Ты теперь лошадь... -- кричала она, -- но, ты, пошевеливайся, подлая кляча!
   В другой раз он изображал собаку. Нана бросала на середину комнаты свой надушенный платочек, а он должен был принести этот платочек в зубах, ползая на локтях и коленях.
   -- Пиль, Цезарь!.. А, мерзавец, ты зевать?.. Смотри, я тебя!.. Молодец, Цезарь! Послушный, славный пес!.. Ну-ка, послужи!..
   А ему нравились эти гнусности, и он испытывал своеобразное наслаждение, воображая себя животным, жаждал опуститься еще ниже.
   -- Бей сильнее!.. -- кричал он. -- Гау, гау!.. Я взбесился, бей же сильнее!
   Однажды у Нана явился каприз: она потребовала, чтобы граф Мюффа приехал к ней вечером в форме камергера. А когда она увидела его в полном параде -- при шпаге, со шляпой, в белых штанах и в красном, расшитом золотом мундире с символическим ключом на боку, -- хохоту и насмешкам не было конца. Ключ в особенности привлек внимание молодой женщины. Она дала волю своей необузданной фантазии, придумывала циничные объяснения. Продолжая смеяться, выказывая полное неуважение к власти, радуясь возможности унизить графа в его пышной форме важного сановника, она стала его трясти и щипать, приговаривая: "Ах ты, камергер!", -- и сопровождала свои слова пинками в зад. Она от всего сердца угощала в его лице пинками Тюильри, величие императорского двора, державшееся на всеобщем страхе и унижении. В этом выразилась ее месть обществу, ее исконная ненависть, впитанная с молоком матери. Когда камергер сбросил с себя мундир, она приказала ему прыгнуть на него -- и он прыгнул; она приказала плюнуть -- и он плюнул; приказала топтать ногами золото, герб, ордена -- и он сделал и это. Тррах! Ничего не осталось, все рухнуло. Она уничтожила камергера так же, как разбивала флакон или бонбоньерку, обращая все в кучу мусора.
   Ювелиры не сдержали обещания и кровать была готова только в середине января. Мюффа тогда находился в Нормандии. Он отправился туда, чтобы продать последний уцелевший клочок земли. Нана потребовала четыре тысячи франков немедленно. Граф должен был вернуться через день, но, покончив со своим делом раньше, поспешил обратно и, даже не заехав на улицу Миромениль, отправился на авеню де Вилье. Пробило десять часов. У графа был ключ от двери, выходившей на улицу Кардине, и он беспрепятственно вошел в дом. Наверху, в гостиной, Зоя стирала пыль с бронзы. Она была поражена приходом Мюффа, и не зная, как его остановить, принялась пространно рассказывать ему, что накануне его искал г-н Вено. Он приходил уже два раза, очень расстроенный и умолял в случае, если барин прямо с дороги заедет сюда, просить его немедленно ехать домой. Мюффа слушал, не понимая в чем дело. Но заметив смущение горничной, охваченный внезапно бешеной ревностью, на которую, как ему казалось, даже не был способен, он бросился к дверям спальни, откуда доносился смех. Обе половинки двери распахнулись. Зоя вышла, Пожимая плечами; тем хуже, -- раз госпожа позволяет такие сумасбродства, пусть сама и расплачивается. Мюффа застыл на пороге, вскрикнув:
   -- Боже мой!.. Боже мой!..
   Отделанная заново комната предстала перед ним во всей своей изумительной роскоши. Бархатная, цвета чайной розы обивка, точно звездами была усыпана серебряными розетками. Нежный телесный оттенок напоминал цвет неба в ясные вечера, когда на горизонте, на светлом фоне угасающего дня, зажигается Венера; а золотые шнуры, падавшие по углам комнаты, и золотые кружева вдоль карнизов были точно блуждающие огоньки, точно рыжие кудри, слегка прикрывавшие наготу огромной комнаты, оттеняя ее томную бледность. Напротив двери кровать из золота и серебра сияла новизной и блеском резьбы. Это был трон, достаточно широкий для роскошных форм Нана; алтарь, отличавшийся византийской пышностью, достойный всемогущества ее пола; алтарь, где в эту минуту она возлежала, обнаженная, в бесстыдной позе внушающего благоговейный ужас кумира. И тут же, возле ее белоснежной груди валялось позорное подобие человека, дряхлая, смешная и жалкая развалина -- маркиз де Шуар в одной сорочке.
   Граф сложил руки, по телу его прошла дрожь, он повторял:
   -- Боже мой!.. боже мой!..
   Да, для маркиза де Шуара цвели в лодке розы, золотые розы, распускавшиеся среди золотой листвы; над маркизом де Шуар наклонялись, для него резвились в пляске смеющиеся, влюбленные шалуны-амуры на серебряной сетке; у его ног фавн срывал покрывало с нимфы, истомленной негою, этой фигуры Ночи, знаменитой копии Нана с ее полными бедрами, известными всему Парижу. Валявшееся здесь человеческое отребье, разъеденное шестьюдесятью годами разврата, казалось трупом рядом с ослепительно прекрасным телом женщины. Когда маркиз увидел открывшуюся дверь, он в ужасе приподнялся. Эта последняя ночь любви доконала старика, он впал в детство. Бедняга не находил слов, лепетал что-то; точно парализованный, весь дрожал и так и остался в позе человека, готового спастись бегством, с приподнятой на худом, как скелет, теле сорочкой, выставив из-под одеяла ногу, убогую старческую ногу, покрытую седыми волосами. Несмотря на досаду, Нана не могла удержаться от смеха.
   -- Ложись, спрячься скорей, -- сказала она, повалив его и прикрывая одеялом, как нечто позорное, чего нельзя показывать.
   Она вскочила с кровати, чтобы закрыть дверь. Положительно ей не везет с Мюфашкой! Он всегда является некстати. Вольно же ему было ехать за деньгами в Нормандию. Старик принес ей четыре тысячи франков, и она на все согласилась.
   -- Тем хуже! -- крикнула она, захлопнув дверь перед самым носом графа. -- Сам виноват. Разве можно так врываться?.. Ну и баста, скатертью дорога.
   Мюффа стоял перед запертой дверью, как громом пораженный всем, что видел.
   Дрожь усиливалась, пронизывая его с ног до головы. Точно дерево, расшатанное сильным ветром, он закачался и повалился на колени так, что захрустели кости. И, протянув с отчаянием руки, прошептал:
   -- О, господи, это слишком, слишком!
   Мюффа со всем мирился, но теперь чувствовал, что силы его покинули. Перед ним раскрылась бездна, готовая поглотить его рассудок. В порыве отчаяния, все выше поднимая руки, он обратил взор к небу, призывая бога.
   -- Нет, я не хочу!.. Боже, приди ко мне, спаси меня, пошли мне лучше смерть!.. О, нет, только не этот человек! Все кончено. О, господи, возьми меня, унеси, чтобы ничего больше мне не видеть, не чувствовать... Господи, тебе я предаюсь! Отче наш, иже еси на небесех...
   Он продолжал, полный горячей веры. С уст его рвалась пламенная молитва. Кто-то тронул его за плечо, он поднял глаза -- и увидел г-на Вено. Тот был очень удивлен, застав графа в молитве перед закрытой дверью. Графу показалось, что бог ответил на его призыв и послал ему друга. Он бросился старику на шею и, рыдая, -- теперь он мог плакать, -- повторял:
   -- Брат мой... брат мой...
   В этом крике его исстрадавшееся существо нашло, наконец, облегчение. Он обливал слезами лицо г-на Вено и целовал его, говоря прерывающимся голосом:
   -- Брат мой, как я страдаю!.. Вы один у меня остались, брат мой... Уведите меня отсюда навсегда, ради бога, уведите!..
   Г-н Вено прижал графа к своей груди, также называя его братом. Но старик должен был нанести ему новый удар. Он второй день искал его, чтобы сообщить об ужасном скандале, о котором уже говорил весь Париж: графиня Сабина, потеряв последние остатки стыда, сбежала со старшим приказчиком одного из больших модных магазинов. Увидя графа в таком религиозном экстазе, старик счел момент благоприятным и тут же рассказал ему всю эту историю, так пошло закончившую трагическую эпопею развала семейного очага Мюффа. Графа рассказ мало тронул. Его жена ушла, но это ничего не говорило его сердцу, -- там видно будет. Снова охваченный своим горем, окинув полным ужаса взглядом дверь, стены, потолок, граф продолжал умолять:
   -- Уведите меня... Я больше не могу, уведите меня...
   Г-н Вено увел его, как маленького ребенка. Отныне граф принадлежал ему всецело. Мюффа снова стал ревностно исполнять свои религиозные обязанности. Жизнь его была разбита. Он подал в отставку под влиянием обрушившегося на него целомудренного негодования Тюильри. Его дочь Эстелла возбудила против него судебное дело по поводу шестидесяти тысяч франков, доставшихся ей по наследству от тетки, которые она должна была получить тотчас же по выходе замуж. Разоренный вконец, граф жил очень скромно, пользуясь жалкими остатками своего огромного состояния, предоставляя графине проживать те крохи, которыми пренебрегла Нана. Развращенная вторжением в свою семейную жизнь продажной женщины, Сабина сама способствовала окончательному крушению домашнего очага. После ряда приключений она вернулась к мужу, и он принял ее с христианским смирением, требующим всепрощения. Она всюду следовала за ним, как живой позор, но он становился все более и более равнодушным, и такие вещи не вызывали страданий. Небо вырвало его из рук женщины, чтобы предать в руки господа бога. Граф находил в религиозном экстазе сладострастные ощущения, пережитые с Нана, те же молитвы и приступы отчаяния, то же самоуничижение отверженного существа, на котором лежит проклятие его пола. В церкви, с онемевшими от холодных плит коленями, он снова переживал былые наслаждения, вызывавшие судорожную дрожь во всем теле, помрачавшие его разум, удовлетворяя смутные потребности, таившиеся в темных глубинах его существа.
   В тот самый вечер, когда у Нана произошел разрыв с графом, Миньон явился в особняк на авеню де Вилье. Он начинал свыкаться с Фошри и даже находил немало удобств в том, что у его жены есть еще один муж. Он предоставил журналисту мелкие хозяйственные заботы, полагался на него в отношении наблюдения за женой, тратил на ежедневные домашние нужды деньги, которые тот выручал со своих драматических произведений. А так как Фошри, с своей стороны, был человеком рассудительным, не докучал нелепой ревностью и так же снисходительно, как и сам Миньон, смотрел на случайные связи Розы, между обоими мужчинами установились прекрасные отношения. Оба были довольны своим союзом, доставлявшим им в изобилии радости жизни, и строили рядышком домашний уют, нисколько не стесняясь друг друга. Все шло как по маслу. Они соперничали друг с другом лишь в стремлении создать общее благополучие. К Нана Миньон пришел по совету Фошри узнать, нельзя ли переманить у нее горничную, чей выдающийся ум журналист оценил как нельзя лучше. Роза была в отчаянии: за последний месяц ей все попадались неопытные горничные, доставлявшие немало хлопот. Как только Зоя открыла Миньону дверь, он тот час же втолкнул ее в столовую. Первые же его слова вызвали у нее улыбку: она никак не может принять его предложения, потому что уходит от барыни и устраивается самостоятельно. Она скромно, но в то же время самодовольно добавила, что каждый день получает самые блестящие предложения; дамы рвут ее друг у друга из рук; г-жа Бланш сулила ей чуть ли не золотые горы, если она вернется к ней обратно. Дело в том, что Зоя собиралась стать преемницей Триконши; этот план она лелеяла давно, собираясь вложить в предприятие все свои сбережения. Она была полна самых широких замыслов, мечтала расширить заведение, нанять целый особняк, сосредоточить там все, что может доставить наслаждение. Она даже старалась привлечь к своему делу Атласную, но эта дурочка так развратничала, что окончательно расстроила здоровье и теперь умирала в больнице. Миньон продолжал уговаривать Зою, указывал на риск, которому подвергается каждое коммерческое предприятие, но та, не объясняя ему, какого рода предприятие она собирается открыть, ограничилась тем, что проговорила со сдержанной улыбкой, как будто дело шло о кондитерской:
   -- О, предметы роскоши всегда ходкий товар... Довольно я послужила чужим людям, теперь, видите ли, я хочу, чтобы и мне люди послужили.
   На губах ее появилась жестокая складка. Наконец-то она будет госпожой; за несколько луидоров, все эти женщины, за которыми она пятнадцать лет убирала грязь, будут ползать у ее ног.
   Миньон попросил Зою доложить о себе, и она оставила его на минутку одного, сказав, что у Нана весь день были неприятности. Он только один раз был у Нана и не успел разглядеть, как она живет.
   Столовая с гобеленами, буфетом и серебром поразила его. Он без стеснения открыл двери, осмотрел гостиную, зимний сад, переднюю; и эта подавляющая роскошь, золоченая мебель, шелка и бархат наполнили его мало-помалу восхищением, заставили биться его сердце. Вернувшись за ним, Зоя предложила ему посмотреть другие комнаты -- туалетную, спальню. Увидев спальню Нана, Миньон пришел в восторженное изумление, сердце его было переполнено, эта негодная Нана изумляла его, а ведь он видал виды! Несмотря на царивший в доме разгром, воровство, вечную смену прислуги, производившей ужасные опустошения, добра было достаточно, чтобы заткнуть все щели, -- оно даже лилось через край. И Миньон, глядя на это внушительное здание, вспомнил все постройки, которые ему приходилось видеть раньше. Около Марселя ему показывали водопровод с каменными сводами, основания которых были перекинуты через пропасть, -- циклопическая работа, стоившая миллионы, потребовавшая десятилетней борьбы. В Шербурге он видел строящуюся гавань: на огромном пространстве сотни людей, обливаясь потом, опускали при помощи машин на дно морское каменные глыбы, воздвигая стену, между камнями которой, как кровавая масса, оставались трупы рабочих. Но все казалось Миньону ничтожным в сравнении с тем, что он увидел у Нана; эта женщина гораздо больше действовала на его воображение. Результаты ее работы вызывали в нем то почтительное чувство, которое он испытал однажды на балу в замке у одного сахарозаводчика: царственная роскошь этого замка была оплачена лишь одним веществом -- сахаром. Нана построила свое благосостояние другими средствами: вызывающей смех пошлостью и очаровательной наготой -- этими позорными, но мощными рычагами, двигающими миром, -- одна, без помощи рабочих или машин, изобретенных инженерами, она потрясла Париж и воздвигла здание своего благополучия на трупах.
   -- Черт возьми! Какой инструмент! -- воскликнул Миньон с восхищением, граничившим чуть ли не с личной благодарностью.
   Нана мало-помалу стала Впадать в мрачное настроение. В первую минуту встреча маркиза с графом вызвала в ней лихорадочное возбуждение, куда примешивалась доля игривости. Затем мысль о полумертвом старике, возвращавшемся домой в фиакре, и о бедном Мюфашке, которого она больше не увидит после всех причиненных ему огорчений, настроила ее на сентиментально-грустный лад. Потом она обозлилась, узнав о болезни Атласной, которая исчезла за две недели до этого; несчастная, доведенная до ужасного состояния г-жой Робер, умирала в больнице Ларибуазьер. Пока закладывали лошадь для Нана, желавшей в последний раз повидаться с этой маленькой дрянью, Зоя спокойно объявила ей, что хочет получить расчет. Нана пришла в такое отчаяние, как будто потеряла близкого человека. Господи, что же с ней будет, когда она останется одна! Она стала умолять Зою, а та, польщенная проявлением такого горя, поцеловала Нана в доказательство того, что не сердится на нее; ничего не поделаешь, ради дела приходится жертвовать чувством. Но, видно, такой уж выдался неприятный день. Нана так расстроилась всеми этими событиями, что у нее пропала охота ехать к Атласной; она медленно поплелась к себе в маленькую гостиную. Тут пришел к ней Лабордет, чтобы предложить ей купить по случаю роскошные кружева, и в разговоре, мимоходом, сказал, что умер Жорж. Нана застыла от ужаса.
   -- Зизи! Умер! -- воскликнула она и невольно стала искать глазами розовое пятно на ковре. Но пятно наконец исчезло, -- оно стерлось под ногами. Лабордет сообщил подробности: никто не знает в точности, от чего умер Жорж. Одни предполагают, что раскрылась рана, другие говорят, что мальчик будто бы утопился в фондетском пруду. Нана повторяла без конца:
   -- Умер! Умер!
   Душившие ее с утра слезы прорвались, наконец, в бурных рыданиях. Она чувствовала, что ее гнетет огромное горе, бесконечное и глубокое. И когда Лабордет попытался утешить ее, она махнула рукой, заставив его замолчать.
   -- Дело не в нем одном, -- лепетала она, -- тут все, все... Я очень несчастна... О, я отлично понимаю, они снова будут говорить, что я мерзавка... И эта мать, которая где-то там убивается, и этот несчастный человек, который хныкал сегодня утром перед моей дверью, и все остальные, которые прокутили со мной последние гроши и стали теперь нищими... Так, так, бейте Нана, бейте ее, скотину! О, я их насквозь вижу, я так и слышу, как они говорят: вот подлая девка, со всеми живет, одних разоряет, других отправляет на тот свет, -- только одно горе всем причиняет!..
   Рыдания прервали ее слова, она упала поперек дивана, зарывшись головой в подушку. Все несчастья, все горести, причиненные ею окружающим, захлестнули ее волной бесконечной сентиментальности. Она говорила жалобным голосом обиженной маленькой девочки:
   -- Ох, как больно, как больно!.. Я не могу, это меня так гнетет... Тяжело, когда тебя не понимают, когда все против тебя восстают только потому, что считают тебя сильнее... Ну, а если не в чем себя упрекнуть, если чувствуешь, что совесть твоя чиста? Так нет же! Не хочу...
   Гнев ее прорвался в возмущении. Она поднялась, вытерла слезы и, возбужденная, стала ходить.
   -- Так нет же, не хочу! Пусть их болтают, что им вздумается, я ни в чем не виновата! Разве я злая? Я отдаю все, что могу, я и мухи неспособна обидеть... Они сами, да, да, сами!.. Мне хотелось всем угодить. Они сами бегали за мной, а теперь вот кончают с собой, просят милостыню и все притворяются несчастными...
   Она остановилась перед Лабордетом и продолжала, хлопнув его слегка по плечу:
   -- Слушай, ведь это все происходило на твоих глазах. Ну, скажи правду... Разве я их принуждала? Вечно их торчало около меня целая дюжина, и все они из кожи вон лезли, старались перещеголять друг друга да придумать гадость похуже. Они мне опротивели! Я упиралась, не хотела им потакать, мне было страшно... Да вот тебе самый лучший пример: все они хотели на мне жениться. Каково, а? Да, милый мой я бы двадцать раз могла стать баронессой или графиней, если бы согласилась. А я отказывала им потому, что была благоразумна... От скольких гадостей и преступлений я их оберегла! Они на все были способны -- на воровство, на убийство. Да, да, они отца с матерью убили бы по одному моему слову... И вот благодарность! Взять хотя бы Дагнэ, этого нищего, которого я женила, на ноги поставила, а перед тем по целым неделям возилась с ним, не требуя денег. Вчера встречаю его, а он отворачивается. Ну, не свинья ли? Нет, уж какая я ни есть, а все чище его!
   Она снова стала ходить по комнате и вдруг изо всей силы хлопнула кулаком по столу!
   -- Черт возьми! Где же справедливость? Право, мир скверно устроен. Нападают на женщин, а кто ж, как не мужчины, портят их, требуя от них всяких пакостей... Изволь, я могу теперь тебе признаться... когда я проводила время с мужчиной, я не получала никакого удовольствия. Ну ни капельки. Честное слово, мне это надоедало!.. Ну, скажи сам, при чем же тут я? Ох, как они мне осточертели! Не будь их, не сделай они из меня то, чем я стала, я бы теперь жила в монастыре и молилась богу, потому что я всегда была верующей... Ну и черт с ними, коли они поплатились своими деньгами да шкурой, пусть на себя пеняют, я тут ни при чем.
   -- Разумеется, ответил убежденно Лабордет.
   В эту минуту Зоя ввела в комнату Миньона, и Нана с улыбкой поздоровалась с ним. Она вволю наплакалась, и это ее успокоило. Миньон, еще не остывший от своих восторгов, принялся расхваливать обстановку особняка, но молодая женщина дала ему понять, что все это ей надоело. Она уже мечтала о другом и собиралась все распродать в ближайшие дни. А когда Миньон, желая чем-нибудь объяснить свой приход, заговорил о предполагавшемся спектакле в пользу старого Боска, разбитого параличом, Нана очень разжалобилась и купила две ложи. Между тем, Зоя доложила, что карета подана. Нана попросила одеваться и, завязывая ленты шляпы, сообщила о болезни бедняжки Атласной.
   -- Я еду в больницу... -- добавила она. -- Никто не любил меня так, как она! Да, недаром говорят, что у мужчин нет сердца!.. Как знать, быть может, я уже не застану ее в живых. Все равно я хочу ее поцеловать.
   Лабордет и Миньон улыбнулись. Печаль ее уже прошла, она тоже улыбалась. Эти двое не шли в счет; с ними она не стеснялась. Пока она застегивала перчатки, они молча любовались ею.
   Окруженная роскошью и богатством, она стояла, поднявшись во весь рост среди целой плеяды мужчин, поверженных перед нею в прах. Подобно древним чудовищам, страшные владения которых были усеяны костьми, она ходила по трупам. Причиненные ее бедствия обступали ее со всех сторон: самосожжение Вандевра, печаль Фукармона, затерянного в далеких морях Китая, разорение Штейнера, обреченного на жизнь честного человека, самодовольный идиотизм Ла Фалуаза, трагический развал семьи Мюффа и бледный труп Жоржа, над которым бодрствовал Филипп, только что выпущенный из тюрьмы. Дело разрушения и смерти свершилось. Муха, слетевшая с навоза предместий, носившая в себе растлевающее начало социального разложения, отравила этих людей одним мимолетным прикосновением. Это было хорошо, это было справедливо. Она отомстила за мир нищих и отверженных, из которого вышла сама. Окруженная ореолом своего женского обаяния, она властно поднималась над распростертыми перед нею ниц жертвами, подобно солнцу, восходящему над полем битвы, оставаясь в то же время бессознательным красивым животным, не отдающим себе отчета в содеянном.
   Она оставалась неизменно добродушной, толстой, пухлой, со своим прекрасным здоровьем и веселым нравом. Все ей надоело. Этот идиотский особняк казался ей слишком тесным, загроможденным ненужной мебелью. А раз так, то и толковать не о чем, лучше начать все сызнова. Она, действительно, мечтала устроиться лучше прежнего. Нарядная, опрятная, полная спокойного самообладания, она отправилась в последний раз поцеловать Атласную. Она казалась обновленной, словно жизнь и не потрепала ее.

14

   Внезапно Нана исчезла, словно в воду канула, отправившись в неведомые края. Перед отъездом она устроила себе волнующее развлечение -- распродажу всего своего имущества. Все было распродано дочиста: особняк, мебель, бриллианты, вплоть до туалетов и белья. Приводили баснословные цифры: пять аукционов дали более шестисот тысяч франков. В последний раз Париж видел Нана в феерии "Мелюзина", которая шла в театре "Гэтэ". Борднав, твердо надеясь на то, что смелость города берет, арендовал театр, не имея за душой ни единого су. Нана снова встретилась с Прюльером и Фонтаном. Она играла маленькую роль без слов, но эта роль была гвоздем всей пьесы: она заключалась в трех пластических позах безмолвной властной феи. И вдруг, несмотря на огромный успех, когда Борднав, помешанный на рекламе, наводнял Париж колоссальными афишами, в одно прекрасное утро пронесся слух, будто Нана накануне укатила в Каир; поводом послужил чистейший пустяк. Нана повздорила с Борднавом, тот позволил себе сказать лишнее слово, а она обиделась, проявив своенравие богатой женщины, не желающей, чтобы ей перечили. Впрочем, она давно уже вбила себе в голову отправиться к туркам.
   Прошло несколько месяцев. О Нана стали понемногу забывать. Когда в разговоре случайно упоминалось ее имя, о ней начинали рассказывать невероятные истории, причем слухи были самые противоречивые. Одни говорили, что она покорила сердце вице-короля и царила во дворце, имея к своим услугам двести невольниц, которым ради развлечения отрубала головы. Другие возражали; ничего подобного, -- напротив, она разорилась, увлекшись каким-то рослым негром, и прожила благодаря этой нелепой страсти все до последней рубашки, так что ей пришлось промышлять в Каире уличным развратом. Две недели спустя разнесся новый сенсационный слух: кто-то клялся и божился, что видел ее в России. Создалась целая легенда -- Нана будто сделалась любовницей какого-то князя, о ее бриллиантах рассказывали чудеса. Вскоре дамы полусвета так подробно описывали бриллианты, словно сами видели их, хотя никто в точности не знал, откуда исходил этот слух: перечисляли кольца, серьги, браслеты, бриллиантовые ожерелья в два пальца шириной, диадему, увенчанную бриллиантом необычайной величины. В далекой стране ее образ выступал, окруженный таинственным сиянием идола, увешанного драгоценностями. Теперь о ней отзывались уже без улыбки, проникаясь уважением к ее богатству, добытому в варварской стране.
   Однажды в июльский вечер, часов около восьми, Симонна, проезжая в экипаже по улице Фобур Сент-Онорэ, увидела Клариссу, которая шла пешком за какой-то покупкой. Симонна окликнула ее и, не дав ей опомниться, заговорила:
   -- Ты обедала, ты свободна?.. Ну, в таком случае едем со мной, душка... Нана вернулась...
   Та немедленно влезла в экипаж. Симонна продолжала:
   -- И знаешь, душка, пока мы тут болтаем, она, может быть, уже умерла.
   -- Умерла? Что такое? -- воскликнула пораженная Кларисса. -- Где? Отчего?
   -- В Гранд-отеле... От оспы... О, это целая история!
   Симонна приказала кучеру ехать быстрее. И пока лошади неслись крупной рысью по улице Руаяль и вдоль бульваров, она отрывистыми фразами, одним духом рассказала о том, что случилось с Нана.
   -- Представь... Нана возвращается в Париж из России, уж не знаю, почему... Не поладила со своим князем, что-ли... Багаж оставляет на вокзале и едет к тетке, -- помнишь, старуха такая?.. Ну, вот! У тетки застает своего сынишку, заболевшего оспой; ребенок умирает на другой же день, а Нана с теткой поднимают спор из-за денег, которые Нана должна была высылать, но которых та и в глаза не видела... Мальчишка чуть ли не оттого и помер; ну, понимаешь, заброшенный ребенок, без всякого ухода. И вот Нана после ссоры с теткой удирает в какую-то гостиницу и как раз в ту минуту, когда вспоминает о своем багаже, встречается с Миньоном... Вдруг ей делается плохо, ее начинает трясти лихорадка, тошнит... Миньон предлагает проводить ее домой, обещает позаботиться о ее вещах... Как тебе нравится?.. все точно нарочно подстроено! Но лучше всего вот что: Роза узнает о болезни Нана, возмущается, что ее бросили одну в меблированной комнате, и вся в слезах бежит ухаживать за ней... Помнишь, они ненавидели друг друга? Как настоящие фурии! Ну, так вот, душка, Роза велела перенести Нана в Гранд-отель, чтобы та по крайней мере, умерла в шикарном отеле, и даже провела около нее три ночи, рискуя сама околеть... Это я знаю от Лабордета... Вот я и захотела взглянуть...
   -- Да, да, -- прервала Кларисса, очень возбужденная рассказом. -- Мы непременно поднимемся к ней.
   Они подъезжали к отелю. На бульваре, запруженном экипажами и пешеходами, пришлось сдержать лошадей. Днем в Законодательном корпусе решился окончательно вопрос о войне. Из всех прилегающих улиц толпами валил народ, густым потоком разливался по бульварам, рассыпался по мостовой. Со стороны церкви Магдалины солнце зашло за багровую тучу, освещая кровавым отблеском пожара высокие окна. Надвигались сумерки, самый тягостный, печальный час. Улицы уходили в темнеющую даль, еще не прорезанную живым мерцанием газовых фонарей. И в этой движущейся толпе нарастал отдаленный гул голосов, на бледных лицах горели глаза, какой-то огромной тоской веяло от этих оцепеневших людей.
   -- Вот и Миньон, -- сказала Симонна. -- Мы узнаем от него, нет ли чего нибудь новенького.
   Миньон стоял под широким навесом у подъезда Гранд-отеля и, нервничая, смотрел на толпу. После первых же вопросов Симонны он с раздражением воскликнул:
   -- Почем я знаю!.. Целых два дня я не могу оторвать оттуда Розу... Это, наконец, глупо, так рисковать своей шкурой. Хороша она будет, если заразится и останется с изрытым оспой лицом! В хорошеньком положении мы все очутимся!
   Мысль, что Роза может утратить красоту, приводила его в отчаяние. Он со спокойной совестью бросал Нана на произвол судьбы и совершенно не мог понять, откуда берется у женщин такое глупое самопожертвование. В это время на бульваре показался Фошри. Когда он подошел, также встревоженный, спрашивая, нет ли каких-нибудь перемен, оба, и муж и любовник, стали посылать друг друга наверх. Теперь они были на "ты".
   -- Все то же, милейший, -- объявил Миньон. -- Ты бы поднялся туда, она тебя послушает, пойдет за тобой.
   -- Какой ты добрый! -- ответил журналист. -- Почему бы тебе самому не подняться?
   Тут Симонна спросила у него номер комнаты, и они оба стали умолять ее послать к ним Розу; иначе они не на шутку рассердятся. Между тем Симонна и Кларисса не сразу ушли наверх. Они заметили Фонтана, который прогуливался, засунув руки в карманы; его забавляла окружающая толпа. Узнав, что Нана лежит наверху больная, он сказал с деланным чувством:
   -- Бедняжка!.. Надо к ней зайти... Что у нее?
   -- Оспа, -- ответил Миньон.
   Актер сделал было шаг по направлению к двери, но услышав этот ответ, вернулся и, содрогаясь, пробормотал:
   -- Ах, черт возьми!
   Оспа -- это ведь не шутка. Фонтан чуть было не заболел ею, когда был пятилетним ребенком. Миньон рассказал, что у него племянница умерла от оспы. Что касается Фошри, то кому же и говорить, если не ему, -- у него до сих пор сохранились три рябины на переносице; он тут же показал их. И когда Миньон, воспользовавшись этим, снова стал гнать его наверх под предлогом, что оспой не болеют дважды, Фошри стал горячо опровергать эту теорию и приводить примеры, ругая докторов. Но тут Симонна и Кларисса прервали разговор мужчин, обратив их внимание на возраставшую толпу.
   -- Посмотрите-ка! Посмотрите, сколько народу собралось, -- говорили они с удивлением.
   Становилось темнее, вдали один за другим зажигались фонари. У окон стали появляться любопытные, толпа под деревьями росла с каждой минутой и широкой волной катилась от церкви Магдалины к площади Бастилии. Экипажи продвигались очень медленно. Слышался сдержанный гул пока еще молчаливой сплошной массы людей, чувствовавших инстинктивную потребность собраться вместе, горевших одним огнем. Вдруг толпа отхлынула: среди спешивших посторониться групп появилась кучка людей в фуражках и белых блузах. Они проталкивались вперед с криком, раздававшимся равномерно, как стук молота по наковальне:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   А толпа смотрела на них с мрачным недоверием, хотя ее уже охватил воинственный пыл, который всегда вызывают в прохожем звуки военного оркестра.
   -- Ну, что ж, идите, кому охота свернуть себе шею! -- проговорил Миньон, любивший иногда пофилософствовать.
   Но Фонтан находил, что это красиво. Он объявил, что пойдет добровольцем. Когда враг у ворот, все граждане должны подняться на защиту родины; произнеся эти слова, он принял позу Бонапарта при Аустерлице.
   -- Послушайте, Миньон, вы пойдете с нами наверх? -- спросила у него Симонна.
   -- Ну нет, благодарю покорно, я не желаю заразиться!
   На скамейке перед Гранд-отелем сидел человек, прикрыв лицо носовым платком. Фошри, подмигнув Миньону, указал ему на этого человека. Итак, он все еще тут; да, он все еще тут. Журналист удержал обеих женщин, обратив их внимание на сидевшего. В этот момент человек поднял голову, и они невольно вскрикнули, когда узнали в нем графа Мюффа, отнявшего платок от лица, чтобы посмотреть на одно из окон.
   -- Знаете, он сидит здесь с самого утра, -- рассказывал Миньон. -- Я видел его в шесть часов, он с тех пор не шелохнулся. Как только ему сообщил Лабордет, он пришел сюда, стараясь скрыть лицо платком... Через каждые полчаса он подходит и спрашивает, не лучше ли больной, которая лежит наверху, и, получив ответ, возвращается и снова садится. Да, черт возьми, в этой комнате не очень-то здоровый воздух; как ни любишь человека, а околевать никому не хочется.
   Граф сидел, подняв глаза к окнам, и, казалось, не отдавал себе отчета в том, что происходило кругом. Он, по-видимому, не знал о том, что объявлена война, и не замечал, не слышал толпы.
   -- Вот он подходит сюда, -- проговорил Фошри, -- вы сейчас увидите.
   И действительно, он встал со скамьи и вошел в высокий подъезд. Швейцар, который уже знал его, не дал ему времени задать вопрос и резко сказал:
   -- Она только что скончалась, сударь.
   Нана умерла! Это было неожиданностью для всех. Мюффа, не говоря ни слова, снова сел на скамью и закрыл лицо платком. Остальные разразились восклицаниями, но их прервала новая кучка людей, проходившая мимо и вопившая:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Нана умерла! Жаль, такая красивая женщина! Миньон с облегчением вздохнул; наконец-то Роза сойдет вниз. Всем стало как-то не по себе. Фонтан, мечтавший о трагической роли, придал своему лицу горестное выражение, опустил углы рта и закатил глаза. Фошри, искренне тронутый, несмотря на свою, обычную для мелкого журналиста, манеру все высмеивать, нервно курил сигару, а обе женщины продолжали ахать и охать. В последний раз Симонна видела ее в театре "Гэтэ"; Кларисса -- также -- в "Мелюзине". Ах, душка, она была изумительна, когда появлялась в глубине хрустального грота. Фонтан еще играл тогда роль принца Кокорико. Пробудившиеся воспоминания вызвали бесконечные комментарии. Какой она была шикарной в хрустальном гроте, какая у нее была замечательная фигура! Она не говорила ни слова, авторы пьесы даже выкинули из ее роли единственную реплику, которая только мешала. Ни слова, -- это было гораздо величественнее: публика бесновалась при одном ее появлении. Такое тело не скоро встретишь! Какие плечи! Какие бедра! А стан! Ну не странно ли подумать, что она уже умерла! Знаете, ведь у нее поверх трико ничего не было надето, кроме золотого пояса, едва прикрывавшего ей зад и живот. А вокруг нее зеркальный грот так и сиял; между сталактитами, покрывавшими свод, сверкали целые каскады бриллиантов, спускались нити белого жемчуга; и среди этой прозрачной, как ключевая вода, декорации, пронизанной электричеством, она казалась в ореоле своих огненных волос каким-то солнцем. Париж запомнит ее именно такой, парящей среди хрустального грота, точно сам бог. Нет, право, глупо умирать, когда обладаешь такими данными! Хороша она должна быть теперь там, наверху!
   -- И сколько пропало наслаждений! -- меланхолически произнес Миньон, как человек, который не любит, когда зря пропадают полезные и хорошие вещи.
   Он позондировал почву, желая узнать у Симонны и Клариссы, пойдут ли они наверх. Конечно, пойдут; их любопытство было еще больше возбуждено. В этот момент явилась Бланш; она запыхалась и негодовала на толпу, запрудившую тротуары. Когда она узнала новость, раздались восклицания и дамы направились к лестнице, шумно шурша юбками. Миньон кричал им вслед:
   -- Скажите Розе, что я жду... пусть сию минуту сойдет.
   -- Неизвестно, когда следует больше бояться заразы -- в начале или в конце, -- объяснял Фонтан Фошри. -- Один знакомый медик говорил мне, что самые опасные часы следуют тотчас же после смерти... Тут начинают выделяться миазмы... Ах! Мне жаль, что так быстро наступила развязка; я был бы счастлив в последний раз пожать ей руку.
   -- Ну, стоит ли теперь к ней идти? -- ответил журналист.
   -- В самом деле, стоит ли? -- повторили остальные.
   Толпа все прибывала. При колеблющемся свете, падавшем из окон магазинов, по обеим сторонам улицы катился двойной поток людей. Всех понемногу охватило лихорадочное волнение, люди бросались вслед за белыми блузами, на мостовой происходила беспрерывная давка. Теперь тот же отрывистый, упорный крик вырывался у всех:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   На пятом этаже комната стоила двенадцать франков в сутки. Роза хотела, чтобы Нана лежала в приличной обстановке, но без лишней роскоши, так как для болезни роскошь не нужна. Обтянутая кретоном с крупными цветами в стиле Людовика XIII, комната была обставлена мебелью красного дерева, обычной для гостиниц; на полу лежал красный ковер с черными узорами. В комнате царила тягостная тишина, прерываемая шепотом; в коридоре послышались голоса.
   -- Я тебя уверяю, -- сказала Симонна, -- мы заблудились. Лакей сказал, что надо повернуть направо... Вот так казарма...
   -- Подожди, посмотрим... Комната номер четыреста один, комната четыреста первая.
   -- Ах, вот... четыреста пять, четыреста... Это, очевидно, тут... Ага, наконец, четыреста один!.. Идем! Тсс... тсс!..
   Голоса умолкли. Послышалось покашливание, очевидно, стоявшие за дверью собирались с духом. Потом дверь медленно открылась. Симонна и Кларисса вошли. Они остановились в дверях. В комнате было несколько женщин. Гага полулежала в единственном кресле, обтянутым красным бархатом. У камина Люси и Каролина Эке, стоя, разговаривали с Леа де Орн, сидевшей на стуле, а налево от двери, у кровати, поместилась на ящике для дров Роза Миньон, не спускавшая глаз с покойницы, которая едва виднелась в темноте за спущенным пологом. Все были в шляпках и перчатках, точно дамы, явившиеся с визитом.
   Одна лишь Роза Миньон была без перчаток, непричесанная, бледная и утомленная после трех бессонных ночей. Она недоумевала, полная бесконечной грусти, перед лицом этой смерти, наступившей так внезапно. Горевшая в углу, на комоде, лампа с абажуром ярко освещала Гага.
   -- Подумайте, какое несчастье! -- прошептала Люси, пожимая Розе руку. -- Мы пришли проститься с нею.
   Она повернула голову к кровати, стараясь разглядеть покойницу, но лампа была слишком далеко, а придвинуть ее она не решилась. На кровати лежала серая масса; ясно можно было различить только рыжий шиньон и бледное пятно не месте лица.
   -- Я видела ее в последний раз в театре "Гэтэ", в гроте... -- добавила Люси.
   Тогда Роза вышла из своего оцепенения, улыбнулась и несколько раз повторила:
   -- Ах, она очень изменилась, очень...
   И снова погрузилась в созерцание, не проронив больше ни слова не сделав ни жеста. В надежде, что скоро можно будет взглянуть на покойницу, все три женщины подошли к группе у камина. Симонна и Кларисса вполголоса спорили по поводу бриллиантов покойной. Да существуют ли на самом деле эти бриллианты? Никто их не видел. Может быть, все это выдумки. Но кто-то из знакомых Леа де Орн знал о существовании бриллиантов; о, изумительные камни! Впрочем, это еще не все; она привезла из России множество других сокровищ: вышитые ткани, драгоценные безделушки, золотой обеденный сервиз и даже мебель. Да, милочки, у нее было с собою пятьдесят два места, огромные ящики, для которых потребовалось чуть ли не три вагона. Все осталось на вокзале. А ведь обидно, право, умереть, не успев даже распаковать своих вещей; прибавьте к этому, что у нее и деньги были, что-то около миллиона. Люси спросила, кому все это достанется. Должно быть, дальним родственникам, -- очевидно, тетке. Хороший ждет старуху сюрприз; она еще ничего не знает, покойная ни за что не хотела известить ее о своей болезни: уж очень была на нее сердита за смерть сына. Тут все присутствующие с жалостью вспомнили мальчика, которого видели на скачках; хилый такой мальчишка и вид у него был бледный и старообразный. Словом, один из тех малышей, которым незачем и рождаться на свет божий.
   -- Ему лучше в могиле, -- заметила Бланш.
   -- А, да и ей тоже, -- добавила Каролина. -- Жизнь совсем уж не такая забавная штука.
   Эта суровая комната навеяла на них мрачные мысли. Им стало страшно. Как глупо, что они так заболтались. Но потребность видеть покойницу пригвоздила их к месту. Было очень жарко, стекло от лампы образовало на потолке круглое светлое пятно, комната тонула в полумраке. Под кроватью стояла тарелка с фенолом, распространявшим приторный запах. Временами ветер колыхал занавески на открытом окне, выходившем на бульвар, откуда доносился смутный гул.
   -- А очень она страдала? -- спросила Люси, внимательно разглядывая каминные часы, изображавшие трех обнаженных граций, улыбающихся, как танцовщицы.
   Гага вдруг встрепенулась.
   -- Ах, как же, конечно, очень страдала!.. Я была здесь, когда она скончалась. Честное слово, зрелище не из приятных... У нее сделались судороги...
   С улицы донеслись крики:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Люси задыхалась от жары; она подошла к окну и, распахнув его, облокотилась на подоконник, тут было хорошо, с звездного неба веяло прохладой. Дома на противоположной стороне глядели своими освещенными окнами, золотые буквы вывесок поблескивали при свете газовых рожков. Забавно было смотреть сверху на толпу, катившуюся густым потоком по тротуарам и мостовой, на запрудившие улицу экипажи, на мерцающие среди огромных теней огни фонарей и газовых рожков. У приближавшихся с криком людей в белых блузах были факелы. От церкви Магдалины тянулась красная полоса света, рассекавшая толпу надвое, стоявшая над головами, точно зарево пожара. Люси забыла, где она находятся, и громко позвала Бланш и Каролину:
   -- Идите сюда... Из этого окна очень хорошо все видно.
   Все три женщины с любопытством высунулись из окна. Деревья мешали им смотреть, временами огни факелов скрывались за листьями. Они пытались разглядеть стоящих внизу мужчин, но выступ балкона скрывал от них подъезд, они могли только различить графа Мюффа, грузно опустившегося на скамью, прикрыв лицо платком. Подъехала карета, из нее вышла какая-то женщина; Люси узнала в ней Марию Блон, тоже стремившуюся сюда. Она была не одна, вслед за ней из кареты вышел какой-то толстяк.
   -- Ага, вот и этот вор, Штейнер. Как, неужели его еще не выслали в Кельн!.. Хотела бы я видеть, какую он скорчит рожу, когда войдет сюда.
   Они обернулись к двери. Минут десять спустя вошла Мария Блон, два раза попавшая не на ту лестницу; она была одна. На удивленный вопрос Люси она ответила:
   -- Он-то! Милая моя, да неужели вы воображаете, что он сюда войдет?.. Достаточно и того, что он решился проводить меня до подъезда... Их там человек двенадцать собралось с сигарами в зубах.
   И действительно, все эти господа сошлись у подъезда гостиницы. Слоняясь по бульварам из желания посмотреть, что там делается, они окликали друг друга и, узнав о смерти Нана, громко выражали свое сожаление о бедняжке. Затем разговор переходил на политические темы, затрагивал предстоящую войну. Борднав, Дагнэ, Лабордет, Прюльер присоединились к группе. Подошли и другие. Все они слушали Фонтана, излагавшего им свой план кампании, по которому он в пять дней брал Берлин.
   Между тем Мария Блон, подойдя к кровати, где лежала умершая, расчувствовалась и прошептала, как другие:
   -- Бедная кошечка!.. В последний раз я ее видела в театре "Гэтэ", в гроте...
   -- Ах, как она изменилась, как изменилась, -- повторила Роза Миньон с унылой, полной печали улыбкой.
   Пришли еще две женщины: Татан Нене и Луиза Виолен. Они бродили минут двадцать по Гранд-отелю, спрашивая у всех лакеев дорогу. Раз тридцать они спустились и поднялись по лестницам в суматохе, которую подняли в отеле путешественники, напуганные объявлением войны и волнениями на бульварах и спешившие уехать из Парижа. Войдя в комнату, обе женщины в изнеможении от усталости опустились на стулья, даже не интересуясь покойницей. В соседней комнате как раз в эту минуту поднялся шум. Там вытаскивали сундуки, отодвигали мебель, оттуда доносились громкие голоса, говорившие на каком-то варварском наречии. Это была чета новобрачных из Австрии. Гага рассказывала, что во время агонии Нана соседи подняли возню, гоняясь друг за другом; а так как комнаты были отделены лишь запертой дверью, то слышно было, как они хохотали и целовались, когда кому-нибудь из них удавалось поймать другого.
   -- Однако пора уходить, -- проговорила Кларисса. -- Мы ее все равно не воскресим... Идем, Симонна!
   Все искоса поглядывали на кровать, не двигаясь с места. Тем не менее они стали собираться и слегка расправляли на себе юбки. Люси снова облокотилась на подоконник, у которого она осталась одна. Глубокая грусть сжала ей горло, точно эта ревущая толпа нагнала на нее невыносимую тоску. Прошло еще несколько человек с факелами. Вдали виднелись колеблющиеся тени людей, вытянувшихся в темноте длинной вереницей, подобно стаду, которое ведут ночью на бойню. От этой толпы, охваченной безумным порывом, веяло ужасом, великой жалостью о крови, которая прольется в будущем. Она старалась опьянить себя криками в лихорадочном возбуждении стремилась куда-то в неведомую даль, скрывающуюся за черной полосой горизонта.
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Люси обернулась лицом к собравшимся и, не отходя от окна, вся бледная, воскликнула:
   -- Господи, что-то с нами будет!
   Остальные качали головой. Они были серьезны; события беспокоили их.
   -- Я уезжаю послезавтра в Лондон, -- проговорила положительным тоном Каролина Эке. -- Мама уже там, она устраивает мне квартиру... Я и не думаю оставаться в Париже, чтобы меня здесь убили.
   Мамаша, как женщина осторожная, посоветовала ей поместить свои капиталы в заграничных банках. Ведь нельзя заранее знать, чем кончится война. Такие рассуждения рассердили Марию Блон, она была патриоткой и собиралась следовать за армией.
   -- Какой позор удирать!.. Да если бы меня только взяли, я переоделась бы мужчиной и задала перцу этим свиньям пруссакам!.. А даже если мы околеем, что за беда! Подумаешь, сокровище какое наша шкура.
   Блан де Сиври была вне себя.
   -- Зачем ты ругаешь пруссаков... Они такие же люди, как все другие, и не издеваются над женщинами, как твои французы... На днях выслали зачем-то молоденького пруссака, с которым я жила; он очень богатый и такой добрый, мухи не обидит. Это безобразие: меня вконец разорили... И вот что я тебе скажу: пусть лучше меня не раздражают, а то я уеду к нему в Германию.
   Пока они ругались, Гага скорбно шептала:
   -- Конечно, не везет мне... И недели нет, как я расплатилась за домик в Жювизи. Одному богу известно, сколько это стоило мне трудов! Хорошо Лили мне помогла... А теперь вот объявили войну, пруссаки придут и сожгут все дотла... Легко ли мне начинать сызнова, в мои-то годы!
   -- Эх! -- объявила Кларисса, -- мне на всех наплевать! Я всегда сумею устроиться!
   -- Конечно, -- подтвердила Симонна. -- Это забавно... А может быть, напротив, еще лучше нам будет...
   Выразительной улыбкой она докончила свою мысль. Татан Нене и Луиза Виолен были того же мнения; Татан рассказала, как она кутила напропалую с военными; о, они славные ребята и за женщин пойдут в огонь и воду. Дамы так раскричались, что Роза Миньон, все еще сидя на ящике, тихонько цыкнула на них. Они смутились и посмотрели искоса на покойницу, точно просьба говорить потише раздалась из-под полога кровати. Воцарилось тягостное молчание, то молчание небытия, в котором чувствуется присутствие окоченевшего трупа; и снова в комнату ворвался крик:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Через несколько минут дамы опять забыли о покойнице. Леа де Орн, устроившая политический салон, где бывшие министры Луи-Филиппа сыпали тонкими эпиграммами, заговорила вполголоса, пожимая плечами:
   -- Какая ошибка эта война! Какая кровавая глупость!
   Люси тотчас же вступилась за Империю. Ее любовником был однажды принц из императорского дома, и она считала себя до некоторой степени обязанной вступиться за фамильную честь.
   -- Полноте, моя милая! Мы не могли допустить дальнейших оскорблений! Честь Франции требовала войны... О, не думайте, что я так говорю из-за принца. Это был такой скряга! Вообразите, когда он ложился вечером спать, то прятал свои луидоры в сапоги, а когда мы играли в безик, брал для счета бобы, потому что я как-то раз в шутку захватила всю ставку... Это не мешает мне быть справедливой. Император прав, что объявил войну.
   Леа покачала головой с видом превосходства; она ведь повторяла мнение компетентных лиц.
   Повысив несколько голос, она продолжала:
   -- Это конец! Они с ума сошли в Тюильри. Лучше бы Франция своевременно прогнала их...
   Тут все с негодованием накинулись на нее. Чем ей не угодил император, что она его так ненавидит? Разве мы не утопаем в блаженстве? Разве не процветают у всех дела? Никогда еще Париж так не веселился.
   Гага встрепенулась и возмущенно заговорила:
   -- Молчите! Это глупо, вы сами не понимаете, что говорите! Я помню царствование Луи-Филиппа. Хорошее было времечко: нищета, скряжничество, милая моя! А потом пришел сорок восьмой год, эта отвратительная Республика! После февральских дней мне пришлось с голоду помирать, да .
   Спор продолжался. Разбирали всю подноготную Бисмарка; все, наперерыв друг перед другом, старались хорошенько ругнуть его. Татана Нене сердито повторяла:
   -- Ах, как они мне надоели с этим Бисмарком! Я просто ненавижу его, хотя мы совсем не знакомы, потому что нельзя же знать всех на свете.
   -- Как бы то ни было, -- сказала вдруг Леа Горн, чтобы покончить спор, -- этот Бисмарк задаст нам хорошую трепку...
   -- Как трепку? -- завопили все разом. -- Его самого так оттреплют, что он своих не узнает! Как не стыдно быть такой скверной патриоткой!
   -- Ш-ш! -- произнесла оскорбленная таким шумом Роза, все еще неподвижно сидевшая на сундуке.
   Снова холод могилы охватил собеседниц. Все разом умолкли, смущенные мыслью о покойнице и глухим страхом о возможности заразиться. На бульваре раздался крик:
   -- В Берлин, в Берлин, в Берлин!
   Они собрались уйти. В это время, в коридоре раздался голос:
   -- Роза! Роза!
   Гага с удивлением отворила дверь, вышла на минуту в коридор, но вскоре вернулась и сказала, обращаясь и Розе:
   -- Милая, это Фошри. Он не хочет войти и просит сказать вам, что очень сердится, что вы остаетесь около трупа...
   Миньону удалось, наконец, уговорить журналиста подняться. Люси, продолжавшая стоять, у окна, перегнулась и увидела всех знакомцев своих на тротуаре. Они смотрели вверх, делая ей знаки. Миньон, вне себя от злости, сжимал кулаки. Стейнер, Фонтан, Борднав и прочие разводили руками в знак упрека. Дагенэ, боясь скомпрометироваться, спокойно курил сигару, заложив руки за спину.
   -- Да, милая, -- сказала Люси, оборачиваясь, -- я обещала им уговорить вас спуститься... Они зовут.
   Роза, с трудом отрываясь от сундука, пробормотала:
   -- Иду, иду... Теперь я уже не нужна ей... Приставят сестру милосердия...
   Она осматривалась по сторонам, не находя шляпки и шали. Машинально налила она воды в чашку и вымыла себе лицо и руки.
   -- Не понимаю, но только это ужасно поразило меня, -- проговорила она. -- Мы никогда не любили друг друга. А теперь я просто с ума сходила! О, всякие мысли полезли в голову. Самой хотелось умереть... Да, мне нужно на свежий воздух, это пройдет.
   Труп начинал заражать воздух. После долгой беспечности всеми овладела паника.
   -- Уйдем, уйдем, детки! -- повторяла Гага. -- Здесь не хорошо...
   Они поспешно вышли, бросив последний взгляд на кровать.
   Но так как Люси, Бланш, Каролина и другие оставались еще, Роза окинула комнату взглядом, чтобы оставить все в порядке. Она задернула занавеску у открытого окна, зажгла восковую свечу, так как лампа показалась ей неприличной, и поставила ее на ночной столик, стоявший в изголовье. Полоса яркого света осветила вдруг лицо умершей. Оно было ужасно. Все вздрогнули и бросились бежать.
   -- О, как она изменилась, как она изменилась, -- прошептала Роза Миньон, оставшись одна.
   Она тоже вышла, затворив за собой дверь. Нана лежала одна, лицом кверху, освещенная желтым светом восковой свечи. Это был ком гнили, крови, гноя, брошенный на подушки. Пустулы покрыли все лицо сплошной корой. Засохнув, они походили на отвратительную сероватую грязь, покрывшую эту бесформенную массу, в которой невозможно было различить черты лица. Левый глаз совершенно утонул в гнойной массе; правый, на половину открытый, казался черной отвратительной дырой. Из носа сочился гной. Красноватая кора пересекала щеку и, забравшись в рот, растянула его в ужасную улыбку. А над этой страшной маской виднелись волосы, прелестные волосы солнечного цвета, рассыпавшиеся золотыми волнами. Венера разлагалась. Казалось, что яд, который она впитала в себя в трущобах и вертепах, бросился ей теперь в лицо и обезобразил его.
   Комната была пуста. Неистовые крики неслись с бульвара:
   -- В Берлин, в Берлин, в Берлин!

Конец.

   
   
   
, да! Если бы вы все это видели, как я, вы бы пали ниц перед императором, потому что он нам как отец родной, -- именно он наш отец...
   Пришлось ее успокаивать. В благоговейном восторге она продолжала:
   -- О господи, пошли императору победу! Сохрани нам императора!
   Все повторили эту молитву. Бланш созналась, что ставит свечки за здоровье императора. Каролина рассказала, как, увлекшись им, она два месяца подряд старалась попадаться ему на глаза, но так и не могла добиться, чтобы он обратил на нее внимание. Остальные яростно нападали на республиканцев, говорили, что всех их надо истребить во время войны для того, чтобы Наполеон III, разбив врага, мог спокойно царствовать среди всеобщего благоденствия.
   -- А этот противный Бисмарк, вот еще каналья! -- заметила Мария Блон.
   -- И подумать только, что я была с ним знакома! -- воскликнула Симонна. -- Если бы я знала, что будет, я бы подсыпала ему в стакан какого-нибудь яду!
   Но Бланш, все еще горевавшая о своем пруссаке, осмелилась вступиться за Бисмарка. Он, может быть, и не злой человек, -- ведь каждый должен исполнять свой долг.
   -- Знаете, он обожает женщин, -- добавила она.
   -- Нам-то какое дело! -- ответила Кларисса. -- Мы не собираемся его соблазнять!
   -- Таких как он, сколько угодно, -- объявила с серьезным видом Луиза Виолен. -- Лучше совсем обойтись без мужчины, чем иметь дело с таким чудовищем.
   Спор продолжался. Бисмарка разбирали по косточкам, каждая в своем бонапартистском рвении старалась лягнуть его, а Татан Нене повторяла без конца:
   -- Бисмарк! И надоели же мне с ним!.. Ох, как я на него зла!.. Не знаю я вашего Бисмарка! Невозможно знать всех мужчин на свете.
   -- А все-таки, -- сказала Леа де Орн в заключение, -- задаст нам этот Бисмарк хорошую взбучку...
   Ей не дали договорить. Дамы хором накинулись на нее. Что? Взбучку? Ничего подобного! Его самого прогонят прикладами в спину. Замолчит она когда-нибудь? И не стыдно ей говорить так, точно она не француженка!..
   -- Тсс!.. -- шепнула Роза, которую оскорблял этот гвалт.
   На них повеяло холодом смерти; они сразу все замолчали, смущенные близостью покойницы, охваченные смутным страхом заразы. А на бульваре продолжали кричать уже охрипшими голосами:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Когда они уже окончательно собрались уходить, в коридоре послышался чей-то голос, звавший:
   -- Роза! Роза!
   Удивленная Гага открыла дверь и на секунду исчезла.
   -- Милая, это Фошри, -- сказала она, вернувшись, -- он не хочет близко подходить и возмущается, что вы остаетесь возле трупа.
   Миньону удалось все-таки послать наверх журналиста. Люси, не отходившая от окна, выглянула на улицу и увидела стоящих на тротуаре мужчин; подняв голову, они делали ей знаки. Взбешенный Миньон показывал кулаки. Штейнер, Фонтан, Борднав и остальные с встревоженным видом укоризненно разводили руками, а Дагнэ, боявшийся себя скомпрометировать, курил сигару, заложив руки за спину.
   -- Ах, да, дорогая, -- сказала Люси, оставляя окно открытым, -- я обещала послать вас вниз... Они зовут нас.
   Роза с трудом встала с дровяного ящика и прошептала:
   -- Иду, иду... Теперь я ей, конечно, не нужна... Сюда пришлют монахиню...
   Она заглядывала во все углы, не находя своей шляпы и шали. Подойдя к умывальнику она машинально налила в таз воды и вымыла руки и лицо.
   -- Не знаю почему, это меня ужасно поразило... -- продолжала она. -- Мы с ней никогда не ладили. А вот поди ж ты, я совсем ошалела... Всякие мысли одолевают, и самой хочется умереть, точно конец света наступил... Да, мне необходимо выйти на свежий воздух.
   Трупный запах стал уже заражать комнату. Беспечные до сих пор женщины вдруг забеспокоились.
   -- Скорей, скорей вон отсюда милые мои деточки, -- повторяла Гага. -- Здесь опасно оставаться.
   Они быстро выходили одна за другой, оглядываясь на кровать. Люси Бланш и Каролина не уходили, поджидая Розу. Окинув взглядом комнату в последний раз, чтобы удостовериться, все ли в порядке, Роза опустила на окне занавеску; затем, решив, что лампа неуместна и нужны свечи, она зажгла свечу в медном подсвечнике, стоявшем на камине, и перенесла ее на ночной столик возле трупа. Яркий свет упал на лицо покойницы; оно было ужасно. Все четыре женщины вздрогнули и выбежали из комнаты.
   -- Ах, она изменилась, изменилась, -- прошептала Роза Миньон, уходя последней.
   Она закрыла дверь. Нана осталась одна, с обращенным кверху лицом, на которое падало пламя свечи. То был сплошной гнойник, кусок окровавленного, разлагающегося мяса, валявшийся на подушке. Все лицо было сплошь покрыто волдырями; они уже побледнели и ввалились, приняв какой-то серовато-грязный оттенок. Казалось, эта бесформенная масса, на которой не сохранилось ни одной черты, покрылась уже могильной плесенью. Левый глаз, изъеденный гноем, совсем провалился, правый был полуоткрыт и зиял, как черная отвратительная дыра. Из носу вытекал гной. Одна щека покрылась красной коркой, доходившей до самых губ и растянувшей их в отвратительную гримасу смеха. А над этой страшной саркастической маской смерти по-прежнему сияли прекрасные рыжие волосы, как солнце, окружая ее золотым ореолом. Казалось, зараза, впитанная ею со сточных канав, из мирно процветающих рассадников всякого зла, то растлевающее начало, которым она отравила целое общество, обратилось на нее же и сгноило ей лицо.
   Комната была пуста. Вдруг какой-то буйный порыв ветра всколыхнул занавески, а с бульвара донесся отчаянный вопль:
   -- В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   
   1880

------------------------------------------------------------------------

   Пер. с фр. -- Т.Иринова. Киев, "Феникс", 1991.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 10 July 2001