Огнем и мечом

Сенкевич Генрик


Генрик Сенкевич

Огнем и мечом

Роман

   Сенкевич Г. Собрание сочинений: Т. 1. Огнем и мечом: Роман. Пер. с пол. В. М. Л<авров>. / По изд.: ж-нал "Русская мысль", М., 1885 г.
   Ярославль: Нюанс, 1993.
  

Часть 1

Глава I

   1647 год был странный год. Чудесные явления на земле и на небе предвещали величайшие несчастья и необыкновенные события.
   Тогдашние летописцы упоминают, что весною в Диких Полях появилось громадное количество саранчи, которая уничтожила все посевы; так всегда бывало перед нашествием татар. Летом произошло полное солнечное затмение, а вскоре на небе явилась комета. В Варшаве над городом появлялся в облаках огненный гроб и крест, люди постились и раздавали милостыню. Твердили, что страну посетит зараза и уничтожит род человеческий. Наконец, зима стояла такая теплая, что даже старики не помнили такой. В южных воеводствах не сковало воды; реки, разбухшие от тающего снега, вышли из своего ложа и затопили берега. Падали частые дожди. Степь обратилась в одну громадную лужу, солнце в полдень пригревало так сильно, что -- чудо из чудес! -- в воеводстве Брацлавском и на Диких Полях степь оделась в зеленый наряд в половине декабря. Пчелиные рои начинали жужжать на пасеках, скотина мычала в хлевах. Когда, таким образом, vcst природа, казалось, совершенно преобразилась, люди на Руси, ожидающие необыкновенных событий, беспокойно посматривали на Дикие Поля. Оттуда более чем с какой-либо другой стороны можно было ожидать опасности.
   А на Полях в это время не происходило ничего особенного, никаких битв и стычек, подобных тем, которые случались там зачастую и о которых ведали только орлы, ястребы, вороны да полевой зверь.
   Таковы были эти Поля. Последние следы оседлой жизни кончались к югу, недалеко за Чигирином, со стороны Днепра и за Уманью, около Днестра. Потом, дальше к лиманам и морю, -- степь и степь, словно могучими объятиями охваченная двумя реками. Возле устья Днепра, на Низу, за порогами кипела еще казачья жизнь, но в самих Полях никто не жил, и только по берегам реки кое-где возвышались паланки {Паланки -- небольшие укрепления.}, словно острова среди моря. Земля de nomine {Фактически (лат.).} принадлежала Польше. Республика дозволяла татарам пасти на ней свои стада, но так как пустыню оберегали казаки, то пастбище часто становилось и полем сражения.
   Сколько битв разыгралось там, сколько людей полегло -- никто не считал, никто не помнит. Орлы, ястребы и вороны одни только видели все, а если кто издалека слышал шум крыльев и карканье, кто видел стаи птиц, кружащихся над одним местом, тот уже знал, что там лежат трупы, либо непогребенные кости... В густой траве охотились на людей, как на волков. Охотился кто хотел. Человек, преследуемый законом, скрывался в диких степях, вооруженный пастух пас там свои стада, рыцарь искал там приключений, разбойник добычи, казак татарина, татарин казака. Эта степь была и пустою и полною в одно и то же время, тихою и грозною, спокойною и полною засад, дикою от диких полей и от диких душ.
   По временам она служила театром большой войны. Тогда по ней, точно волны, плыли татарские чамбулы, казацкие полки, польские или валашские войска; ночью ржание коней вторило завыванию волков, отголосок медных труб летел к озеру Овидия и к морю. Границы республики охранялись от Каменца вплоть до Днепра станицами и паданками. Должна ли степь скоро ожить, двинутся ли по степным дорогам вскоре толпы диких наездников -- можно было видеть по неисчислимым стадам птиц, которые, вспугнутые татарскими чамбулами, летели на север. Но татарин, пошел ли от Черного Леса, переплыл ли Днестр с валашской стороны, двигался вслед за птицами и вместе с ними останавливался в Брацлавском воеводстве.
   Однако в эту зиму птицы с криком не устремлялись к республике. В степи было тише, чем когда-либо. В то время, когда начинается наше повествование, солнце близилось к закату и красноватыми лучами освещало совершенно пустынную местность. На северной границе Диких Полей, над Омельничком, до самого его устья самый острый взор не мог бы открыть присутствия живого существа; высохший бурьян стоял неподвижно. Вот солнце наполовину скрылось за горизонтом, небо уже потемнело, и степь начинала темнеть. На левом берегу, на небольшой возвышенности, более похожей на степную могилу, чем на пригорок, виднелись следы каменного укрепления, которое было некогда воздвигнуто Теодориком Бучацким и разрушено татарами. От руин падала длинная тень. Вдали светились воды широко разлившегося Омель-ничка, который в этом месте повертывает к Днепру. Но свет все более и более угасал и на земле, и на небе. Тишина стояла невозмутимая, только вверху слышались крики журавлей, летевших по направлению к морю.
   Над пустыней спустилась ночь, а с ней настала пора появления духов. Рыцари, бодрствующие в станицах, рассказывали, что по ночам на Диких Полях встают кости умерших, застигнутых внезапною смертью без покаяния, встают, сплетаются в хороводы, и ни кресты, ни церковь не могут помешать им продолжать свою пляску. И вот когда солнце опускалось за горизонт, население станицы начинало набожно шептать молитвы за умерших. Говорили также, что путники нередко встречали тени всадников, умоляющих о поминовении. Попадались между ними и упыри, которые с воем гнались за людьми. Опытное ухо издалека могло отличить волчий вой от воя упыря. Видели иногда и целые войска теней, которые так приближались к станицам, что дозоры начинали бить тревогу. Это предвещало близкую войну. Встреча с одинокими тенями тоже предвещала мало доброго, но не всегда нужно было толковать это в дурную для себя сторону. Иногда и живой человек появлялся перед путником и исчезал, как тень, а вследствие этого мог быть сочтен за духа.
   Коль скоро ночь опустилась над Омельничком, нет ничего удивительного, что близ разрушенной станицы показался дух или человек. Из-за Днепра выплыл месяц, осеребрил пустыню, стволы бурьяна и бесконечную даль степи. Тогда ниже на степи показались еще другие видения. Летучие облачка поминутно затмевали блеск месяца, видения то резко выделялись из тени, то скрывались. Иногда они исчезали совершенно, точно тонули в тени. Подвигаясь к возвышенности, на которой стоял первый всадник, они подкрадывались тихо, осторожно, медленно, останавливаясь на каждом шагу.
   В движениях их было что-то угрожающее, как в самой степи, столь безмятежной на вид. От Днепра иногда доносился порыв ветра и жалобно завывал в засохших стеблях бурьяна, которые наклонялись и тряслись, точно от страха. Наконец, тени исчезли, спрятались в развалинах. В бледном свете месяца виднелась только одна фигура всадника, стоявшего на возвышении. Наконец, какой-то шелест привлек его внимание. Он приблизился к краю площадки и начал внимательно всматриваться в степь. Ветер перестал шелестеть бурьяном, наступила мертвая тишь.
   Вдруг послышался пронзительный свист, раздались выстрелы самопалов, красноватый огонь залпов прорезал ночную темноту: "Алла! Алла! Иисус! На помощь!" -- неслись крики с обеих сторон. Топот лошадей перемешивался со стуком железа о железо. Вот еще какие-то новые всадники появились внезапно, точно выросли из-под земли. Словно буря разразилась над этой зловещей пустыней. Вот чьи-то стоны... все тише и тише... буря утихла, борьба окончилась.
   Очевидно, разыгралась одна из обычных сцен на Диких Полях.
   Всадники сгруппировались на возвышенности, но не сошли с коней, внимательно присматриваясь к чему-то.
   -- Эй! Высечь огонь и зажечь костер! -- раздался из темноты чей-то сильный, повелительный голос.
   Сначала посыпались искры, а через минуту вспыхнул яркий огонь. Едущие через Дикие Поля постоянно возили с собой запас сухого очерета и хвороста.
   Над огнем тотчас же появился котелок; красноватое пламя костра осветило несколько людей, наклонившихся над какою-то фигурой, которая без всякого движения лежала на земле.
   То были солдаты, одетые в придворное красное платье и волчьи шапки. Один из них, сидящий на чистокровном жеребце, очевидно, предводительствовал остальными. Он слез с коня, подошел к неподвижно лежавшему человеку и спросил:
   -- Жив он, вахмистр, или нет?
   -- Жив, пан наместник, только хрипит: его чуть не задушил аркан.
   -- Кто он таков?
   -- Не татарин; важный кто-нибудь.
   -- Ну, и слава Богу.
   Наместник внимательно посмотрел на лежащего человека.
   -- Что-то вроде гетмана, -- сказал он.
   -- И конь под ним редкий, лучше и у хана не найдешь, -- продолжал вахмистр. -- Вон его держат.
   Поручик взглянул в указанную сторону, и лицо его просветлело. Двое рядовых еле удерживали великолепного коня, который, раздувая ноздри, удивленными глазами смотрел на своего господина.
   -- Конь будет наш, пан наместник? -- полувопросительно произнес вахмистр.
   -- A ты, собака, хотел бы у христианина отнять коня среди степи?
   -- Ведь это добыча...
   Сильное хрипение задушенного прервало речь вахмистра.
   -- Влить ему горилки в рот, -- распорядился наместник, -- и снять пояс.
   -- Значит, мы остаемся здесь на ночлег?
   -- Да. Расседлать коней да подкинуть хворосту в костер. Солдаты живо принялись за дело. Одни начали растирать и
   приводить в чувство лежащего, другие пошли за очеретом, третьи расстилали на земле верблюжьи и медвежьи шкуры.
   Пан наместник, не заботясь более о судьбе задушенного человека, снял пояс и растянулся на бурке у огня. То был еще очень молодой человек, худощавый, смуглый, очень красивый, с орлиным носом. В его глазах виднелась ничем не сдерживаемая отвага, впрочем, несколько умеряемая общим выражением лица. Густые усы и давно небритая борода придавали ему солидность не по летам.
   А в это время два пажа занялись приготовлением ужина. Несколько кусков баранины жарилось уже на огне; несколько дроф, подстреленных по дороге, и другая дичина ждали своей очереди. Костер пылал, распространяя огромный круг света. Задушенный человек начал понемногу приходить в себя.
   Сначала он повел вокруг налитыми кровью глазами, всматриваясь в лица окружающих его людей, потом сделал попытку встать. Солдат, который разговаривал с наместником, поднял его под мышки; другой подал ему бердыш, чтоб незнакомцу было на что опереться. Лицо его было еще красно, жилы полны крови. Наконец, сдавленным голосом он прохрипел:
   -- Воды!
   Ему подали горилки, он сделал несколько глотков. Горилка, очевидно, помогла ему, потому что, отнявши фляжку от губ, он спросил более чистым голосом:
   -- В чьих руках я?
   Начальник встал и приблизился к нему.
   -- В руках тех, которые спасли вас.
   -- Значит, не вы накинули на меня аркан?
   -- Наше оружие сабля, а не аркан. Вы оскорбляете добрых солдат подозрением. Вас схватили какие-то негодяи, переряженные татарами. Да вы можете видеть их, если это вас интересует: вон они лежат, как бараны, все порезаны.
   Он указал рукою на несколько трупов, лежавших у подошвы пригорка.
   -- Позвольте мне отдохнуть, -- проговорил незнакомец.
   Ему подали войлочное седло. Он сел и погрузился в молчание.
   То был мужчина в полной силе, среднего роста, широкоплечий, богатырского телосложения и поразительной наружности. Голова его была громадна, лицо загорело от солнца и ветра, глаза черные и немного косые, как у татарина, а над губами красовались тонкие усы, падающие вниз двумя широкими кистями. На лице его рисовались отвага и гордость. В нем было что-то привлекательное и вместе с тем отталкивающее -- достоинство и гордость гетмана, соединенные с татарской хитростью, добродушие и дикость.
   Отдохнув немного на седле, он встал и вместо того, чтобы поблагодарить за спасение своей жизни, пошел осматривать трупы убитых.
   -- Простолюдин! -- пробормотал наместник.
   Незнакомец тем временем внимательно всматривался в каждое лицо, качал головою, как человек, который понял все, потом направился к наместнику, отыскивая на себе пояс, за который, очевидно, хотел заложить руки.
   Молодому наместнику не понравилась самоуверенность человека, несколько минут тому назад спасенного от аркана.
   -- Можно подумать, -- с сарказмом сказал он, -- что вы среди этих разбойников разыскиваете своих знакомых или читаете молитвы за упокой их душ.
   Незнакомец с достоинством ответил:
   -- Вы не ошиблись, подумав, что я искал знакомых; вы ошиблись, назвав их разбойниками. Это слуги одного шляхтича, моего соседа.
   -- Не особенно же вы дружите с вашим соседом. Какая-то странная усмешка пробежала по тонким губам незнакомца.
   -- И в этом вы ошиблись, -- пробормотал он сквозь зубы. -- Но простите меня, -- прибавил он немного погодя, -- что я прежде всего не принес вам своей признательности за auxilium {Помощь (лат.).} и спасение, которые избавили меня от неминуемой смерти. Ваше мужество исправило последствия моей неосторожности, так как я отделился от своих людей, но моя благодарность, во всяком случае, равняется оказанной мне услуге.
   Он протянул руку наместнику.
   Но гордый наместник не торопился подать свою, не трогался с места и только спросил:
   -- Сначала я хотел бы знать, со шляхтичем ли я имею дело, и хотя нисколько не сомневаюсь в этом, благодарности незнакомого человека мне принимать не следует.
   -- Я вижу в вас истинно рыцарский дух; вы правы: я должен был начать мою благодарность, сообщив, кто я таков. Я Зиновий Абданк герба Абданк с крестом, шляхтич из Киевского воеводства и полковник казацкой хоругви князя Доминика Заславского.
   -- А я -- Ян Скшетуский, наместник панцирной хоругви князя Еремии Вишневецкого.
   -- Под славным началом служите вы!.. Примите же теперь мою благодарность и руку.
   Наместник не колебался более. Обыкновенно панцирные воины свысока смотрели на воинов других отрядов, но пан Скшетуский был в степи, в Диких Полях, где на эту разницу можно было не обращать особого внимания. Наконец, он имел дело с полковником, в чем более не сомневался, когда его солдаты принесли пояс и саблю пана Абданка и подали ему короткую булаву с роговою рукояткою, какую обыкновенно употребляют казацкие полковники. Кроме того, одежда пана Абданка была вполне прилична, а изящная речь доказывала быстрый ум и знание света.
   Пан Скшетуский пригласил его ужинать. От костра доходил аппетитный запах жареного мяса. Паж принес миску с дымящимися кусками баранины, потом объемистый бурдюк молдаванского вина. Разговор мало-помалу оживился.
   -- Хорошо бы благополучно добраться домой! -- сказал Скшетуский.
   -- А вы откуда возвращаетесь, позвольте узнать? -- спросил Абданк.
   -- Издалека, из Крыма.
   -- Вероятно, с выкупом ездили туда?
   -- Нет, пан полковник, я ездил к самому хану.
   Абданк насторожился.
   -- Скажите, какое важное поручение! Какое же дело было у вас к хану?
   -- Я ездил с письмом князя Еремии.
   -- Так вы были послом! О чем же князь писал хану?
   Наместник сухо посмотрел на собеседника.
   -- Пан полковник! Вы заглядывали в глаза разбойников, которые подцепили вас на аркан, -- это ваше дело; но что князь писал хану, -- это дело не ваше, не мое, а только их обоих.
   -- Признаюсь, -- тонко отпарировал Абданк, -- прежде я удивлялся, как князь послал к хану такого молодого человека, но после вашего ответа более уже не удивляюсь, потому что вижу человека молодого летами, но зрелого умом и опытностью. Наместник проглотил приятную лесть, разгладил усы и спросил:
   -- Теперь вы скажите мне, что вы делаете здесь, у Омельничка, и как очутились здесь один?
   -- Я не один: людей своих я оставил на дороге, а теперь еду в Кудак, к пану Гродзицкому, тамошнему коменданту, с письмами великого гетмана.
   -- Отчего же вы не водою, не в лодке?
   -- Таков был приказ, а от приказа отступать мне не годится.
   -- Странно, что гетман отдал такое распоряжение. На реке вы не попали бы в такое скверное положение, в каком очутились здесь, в степи.
   -- Пан наместник, степи теперь спокойны, я знаю их не с нынешнего дня, а то, что постигло меня, вызвано людскою злобою и ненавистью.
   -- Кто же это вас так преследует?
   -- Долго рассказывать. Шведко, злой сосед, который разорил меня, убил моего сына и вот, как видите, из-за угла покушался и на мою жизнь.
   -- А вы не носите сабли у бока?
   Энергическое лицо Абданка исказилось ненавистью, а глаза загорелись зловещим огнем. Медленно и отчетливо он проговорил:
   -- Ношу, клянусь Богом! И не буду искать другого оружия против своих врагов.
   Поручик хотел что-то сказать, как вдруг послышался поспешный топот конских ног. Прибежал и солдат, поставленный на стороже, с вестью, что приближаются какие-то люди.
   -- Это мои, вероятно, -- сказал Абданк, -- из-за Тагмина приехали. Я, не ожидая нападения, обещал ждать их здесь.
   Действительно, через минуту толпа всадников окружила пригорок. Огонь костра осветил головы коней, тяжело храпящих от утомления, а над ними лица всадников, которые, прикрыв рукою глаза, внимательно рассматривали наших собеседников.
   -- Эй, люди! Кто вы? -- спросил Абданк.
   -- Рабы Божьи! -- ответил голос из темноты.
   -- Да, это мои молодцы, -- повторил Абданк, обращаясь к наместнику. -- Идите сюда, идите!
   Несколько всадников спешились и приблизились к огню.
   -- А мы спешили, спешили, батька. Что с тобою?
   -- Засада была. Шведко знал место и ждал меня тут со своими. Долго, должно быть, выжидал. На аркан меня подцепил!
   -- Спаси Бог! Спаси Бог! А это что за ляхи около тебя?
   Они злобно глядели на пана Скшетуского и его дружину.
   -- Это добрые друзья, -- сказал Абданк. -- Слава Богу, я цел и жив. Сейчас поедем дальше.
   -- Слава Богу! Мы готовы!
   Ночь была холодная, ясная. Люди пана Абданка отогревали у огня закоченелые руки. Пана Скшетуского удивило, что новоприбывшие вовсе не походили на реестровых казаков, и в особенности то, что их было много. Все это казалось ему очень подозрительным. Если великий гетман выслал Абданка в Кудак, то дал бы ему стражу из реестровых и притом не такую многочисленную, и, наконец, с какой стати он предписал ему идти из Чигирина степью, а не водою? Таким образом пришлось бы переправляться через множество рек, что только замедляло путешествие. Дело было похоже на то, что как будто пан Абданк хотел миновать Кудак.
   К тому же, и сама личность пана Абданка сильно заинтересовала молодого наместника. Он заметил сразу, что казаки, всегда фамильярные в отношениях со своими полковниками, обращались к этому с таким почтением, как будто к настоящему гетману. Должно быть, то был весьма могущественный рыцарь, а пан Скшетуский, хорошо знающий Украину по ту и по эту сторону Днепра, что-то ни о каком знаменитом Абданке ничего не слыхал. К тому же, в наружности этого человека было что-то необыкновенное: от него веяло какою-то тайною силою, словно жаром от пламени, какою-то непреклонною волей, свидетельствующей, что человек этот ни пред чем и ни пред кем не остановится. Такая же юля виднелась и на лице князя Еремии Вишневецкого, но что было свойственно человеку, обладающему громадной властью и влиянием, то поневоле казалось странным в простом рыцаре неизвестной фамилии.
   Пан Скшетуский долго размышлял. То казалось ему, что Абданк -- могущественный магнат, скрывшийся в Дикие Поля от преследования закона, то -- что он глава разбойничьей шайки... Впрочем, последнее было неправдоподобно. И одежда, и речь этого человека заставляли думать что-нибудь иное. В конце концов наместник не пришел ни к какому результату и решил только быть настороже, а Абданк тем временем приказал подать ему коня.
   -- Пан наместник, -- сказал он, -- кому в путь, тому время. Позвольте мне еще раз благодарить вас за свое спасение. Желал бы я отплатить вам тем же.
   -- Я не знал, кого спасаю, значит, не заслужил и благодарности.
   -- Ваша скромность равна вашему мужеству. Возьмите от меня этот перстень.
   Наместник нахмурил брови и отступил шаг назад, обмеривая Абданка взором с ног до головы, а тот продолжал голосом, каким отец говорил бы с сыном:
   -- Вы посмотрите только. В этом перстне кроется особый смысл. Еще в молодости, будучи в басурманской неволе, добыл я этот перстень от одного путника, возвращающегося из Святой Земли. В этом перстне -- земля с гроба Христа. От такого дара отказываться нельзя, даже если бы он шел из рук преступника. Вы молоды, вы воин; если даже старик, близкий к могиле, не знает, что его может встретить в течение его недолгой уже жизни, то что же знаете вы, перед которым такой долгий путь, где вам могут повстречаться разные преграды и несчастья? Этот перстень будет охранять вас от зла, сбережет вас, когда подойдет судный день, а я вам говорю, что день этот не за горами... он близок.
   Наступило молчание; слышно было, как потрескивали сучья в костре, как фыркали кони; из далеких тростников доходил жалобный вой волков. Вдруг Абданк повторил еще раз, как бы про себя:
   -- День суда идет уже через Дикие Поля, а когда придет -- задывиться всий свит Божий.
   Наместник принял перстень почти машинально: так он был удивлен словами этого загадочного человека. А тот все смотрел в темную степную даль. Потом он медленно повернулся и сел на коня. Казаки ожидали его уже у подножия пригорка.
   -- В путь! В путь!... Будьте здоровы, друг рыцарь, -- сказал он наместнику. -- Времена теперь такие, что брат брату не верит, и вы не знаете кого спасли, потому что я не сказал вам своей фамилии.
   -- Так вы не Абданк?
   -- Это мой герб...
   -- А имя?
   -- Богдан Зиновий Хмельницкий.
   Он кивнул головой и съехал с пригорка, а за ним последовали его люди. Вскоре туман и ночь поглотили удаляющуюся группу, только ветер доносил слабые отголоски казацкой песни:
  
   Ой, визволи, Боже, нас всих, бидных невильникив,
   З тяжкой неволи,
   З вири басурманской, --
   На ясни зори,
   На тихи води,
   У край веселий,
   У мир хрещений.
   Выслухай, Боже, у просьбах наших,
   У несчастных молитвах
   Нас, бидних невильникив.
  
   Голоса мало-помалу стихали и, наконец, слились со свистом ветра в очеретах.
  

Глава II

  
   Пан Скшетуский прибыл в Чигирин утром следующего дня и остановился в городе в доме князя Еремии, чтоб дать своим людям отдых после долгого путешествия в Крым. Всю дорогу пришлось идти по суше: Днепр так широко разлился, так сильно бурлил, что плыть по нему не было возможности. Сам Скшетуский отдохнул немного и отправился к бывшему комиссару республики, пану Зацвилиховскому, который, хотя и не состоял на службе князя, но был его другом и поверенным различных тайн. Наместник горел нетерпением выпытать у него, нет ли каких известий из Лубен. Князь не дал ему каких-либо особо точных предписаний: он просто приказал Скшетускому, в случае благоприятного ответа хана, идти не спеша, не утомляя людей и лошадей. Князь обратился к хану с просьбой наказать нескольких татарских мурз, которые самовольно пустили свои стада в его заднепровские владения. Впрочем, им еще и раньше досталось от самого князя. Хан, очевидно, дал удовлетворительный ответ: обещал в апреле прислать особого посла, покарать непослушных и, желая добиться расположения такого славного воина, каким был князь, послал ему со Скшетуским великолепного коня и собольи меха. Пан Скшетуский, с честью выйдя из посольства, которое было доказательством великого расположения князя, был несказанно рад, что ему предстояла возможность отдохнуть в Чигирине. Захватив Зацвилиховского, он отправился к Допулу, валаху, содержащему постоялый двор и таверну. Несмотря на раннее время, таверна была полна народа -- день был торговый, и, кроме того, в Чигирине остановился гурт скота, направляющийся к обозу коронных войск. Шляхта обыкновенно собиралась на рынке, в так называемом Дзвонецком углу, у Допула. Там были и арендаторы Конецпольских, и власти Чигиринские, и владельцы ближайших земель, шляхта оседлая и ни от кого не зависимая, немного казацких старшин и мелкая шляхта.
   Сидя на лавках, за длинными дубовыми столами, все громко разговаривали о самой последней новости: о побеге Хмельницкого. Скшетуский, занявши с Зацвелиховским отдельное место в углу, начал расспрашивать, что за птица этот Хмельницкий, о котором столько разговоров.
   -- А вы разве не знаете? -- воскликнул старый солдат. -- Он писарь запорожского войска, владелец Суботова и, -- он понизил голос, -- мой кум. Мы давно знакомы, бывали в разных битвах, где он проявил немало храбрости, в особенности под Цецорой. Такого знатока военного дела не найдешь, пожалуй, во всей республике. Я никогда не говорю этого громко, но у него ум гетмана: человек с огромным влиянием и огромным разумом; казачество слушается его более, чем кошевых атаманов. Он человек не без достоинств, но заносчивый, неспокойный и, когда гнев в нем возьмет верх, может быть страшным.
   -- Как же случилось, что он убежал из Чигирина?
   -- Ссора со старостой Чаплинским... да пустяки это! Обыкновенно, как шляхтичи ссорятся: то один другому ножку подставит, то другой первому. Староста отбил у него любовницу и женился на ней, а он потом ей опять вскружил голову, что вполне вероятно, потому что она... бабенка ветреная. Но это только предлоги, под которыми кроются другие соображения. Видите ли, дело в том, в Черкассах живет старый казацкий полковник Барабаш, наш приятель. У него были привилегии и какие-то королевские письма, о которых говорили, что они подстрекали казаков сопротивляться шляхте. Но Барабаш, человек здравый, рассудительный, держал эти письма у себя и никому не показывал. И вот Хмельницкий пригласил к себе Барабаша сюда, в Чигирин, на пир, послал своих людей на его хутор. Те выманили у жены Барабаша письма, а Хмельницкий с ними и убежал. Боюсь я, как бы из-за них не вышло нечто вроде истории Остраницы, потому что repeto {Повторяю (лат.).}: человек он страшный, а убежал неведомо куда.
   Скшетуский воскликнул:
   -- Экая лисица! За нос меня провел! Сказал, что он казацкий полковник князя Заславского. Ведь я его нынешней ночью в степи встретил и спас от аркана.
   Зацвилиховский даже за голову схватился.
   -- Ради Бога, что вы говорите! Быть того не может.
   -- Может быть, коли было. Он отрекомендовался полковником князя Заславского и что будто послан великим гетманом в Кудак, к пану Гродзицкому, но я ему и тогда не поверил, потому что не водою ехал, а степью.
   -- Он хитер, как Улисс! Где вы его встретили?
   -- Над Омельничком, по правой стороне Днепра. Видно, в Сечь ехал.
   -- Кудак миновать решил. Теперь intelligo {Понимаю (лат.).}. Людей много было при нем?
   -- Около сорока. Но они поздно приехали. Если б не мои, слуги старосты удавили бы его.
   -- Подождите минутку. Это очень важно. Слуги старосты, говорите вы?
   -- Да, именно.
   -- Откуда же староста мог знать, где искать его, коли тут, в городе, все головы потеряли, не зная, куда он девался?
   -- Этого я и сам не знаю. Может быть, Хмельницкий и солгал и обыкновенных разбойников выдал за слуг старосты, чтобы ясней выставить на вид понесенную им несправедливость.
   -- Не может быть! Но все-таки дело странное. А знаете ли вы, что вышел гетманский приказ -- схватить и in fundo {На месте (лат.).} задержать Хмельницкого?
   Наместник не успел ответить, потому что в эту минуту с огромным шумом в комнату вошел шляхтич. Он громко хлопнул дверью и, оглядевшись кругом, крикнул:
   -- Челом бью вам, господа!
   То был человек лет сорока, низкого роста, с сердитым лицом, с огромными выпученными глазами -- человек очень живой, вспыльчивый и склонный к гневу.
   -- Челом бью вам, господа! -- еще громче и резче повторил он, когда его первое приветствие было встречено молчанием.
   -- И мы! И мы! -- раздалось несколько голосов.
   То был пан Чаплинский, подстароста Чигиринский, доверенный слуга молодого пана хорунжего Конецпольского.
   В Чигирине его не любили, считали великим забиякой, кляузником, человеком вздорным, но плечи пана Чаплинского были широки, так что многие считали за благо не задирать его.
   Он уважал только одного Зацвилиховского, как, впрочем, и все другие, за его добродетели, ум и храбрость. Увидав его, он приблизился, высокомерно кивнул Скшетускому и занял место за их столом со своею чаркою меда.
   -- Пан староста, -- спросил Зацвилиховский, -- не знаете вы, что там с Хмельницким?
   -- Висит на виселице, пан хорунжий, висит, а если не висит, то не будь я Чаплинским, если не будет висеть.
   Он так сильно хватил рукою по столу, что вино расплескалось.
   -- Не разливайте вина! -- сказал пан Скшетуский.
   -- А вы его поймаете? -- перебил Зацвилиховский. -- Ведь он убежал, и никто не знает куда.
   -- Никто не знает? Я знаю -- не будь я Чаплинским! Вы, пан хорунжий, знаете Шведко? Вот этот Шведко и ему служит, и мне. Он и будет Иудою Хмеля. Страшно сказать! Он вошел в соглашение с людьми Хмельницкого. Человек ловкий. Знает о каждом его шаге. Он обязался доставить его мне живым или мертвым и выехал в степь задолго до Хмельницкого, зная, где его ждать!.. А, чертов сын, проклятый!
   Он снова ударил по столу.
   -- Да не расплескивайте же вина! -- повторил с ударением Скшетуский, который с первого же взгляда почувствовал какую-то особую антипатию к подстаросте.
   Шляхтич вспыхнул, блеснул своими выкатившимися глазами, понимая, что с ним хотят завести ссору, но увидал на Скшетуском цвета Вишневецкого и усмирился. Положим, хорунжий Конецпольский был в это время в ссоре с князем Еремией, но Лубны были недалеко от Чигирина, и отнестись неуважительно к цветам князя было рискованно. Князь и людей себе выбирал таких, что каждый два раза подумает, прежде чем затеять ссору с одним из них.
   -- Так это Шведко обязался доставить вам Хмельницкого? -- вновь спросил Зацвилиховский.
   -- Шведко. И доставит, не будь я Чаплинским.
   -- А я вам говорю, что не доставит: Хмельницкий избежал засады и пошел на Сечь, о чем сегодня же нужно уведомить пана Краковского. С Хмельницким шутки плохи. Короче говоря, у него и ума больше, и рука тяжелее, и удачи поболее, чем у вас; вы же чересчур горячи. Хмельницкий преспокойно уехал, повторяю вам, а если вы мне не верите, то же самое подтвердит и этот рыцарь, который его видел вчера в степи и проводил целого и невредимого.
   -- Не может быть, не может быть! -- заволновался Чаплинский, дергая себя за чуб.
   -- Более того, -- прибавил Зацвилиховский, -- этот рыцарь сам его от смерти спас и перебил ваших слуг, в чем, конечно, не повинен, так как возвращался из Крыма, о приказе гетмана ничего не знал и, видя человека, на которого напали разбойники, пришел ему на помощь. Я думаю, вы должны знать о спасении Хмельницкого, а то, чего доброго, он со своими запорожцами навестит ваше имение, что, кажется, вам будет не особенно приятно. Мало вы с ним грызлись! Тьфу, черти бы вас побрали!
   Зацвилиховский также недолюбливал Чаплинского.
   Чаплинский вскочил. Злоба даже дух его захватывала, лицо его более побагровело, а глаза, казалось, так и хотели выскочить из орбит. Он остановился перед Скшетуским.
   -- Как? -- вылетали из его уст отрывочные слова. -- Вы против приказа гетмана?.. Да я вас... я вас...
   Пан Скшетуский даже не встал с лавки и, опершись на локоть, окидывал бесновавшегося Чаплинского презрительным взором.
   -- Что вы прицепились ко мне, как репейник к собачьему хвосту! -- спросил он.
   -- Я вас потащу с собой в город... Вы наперекор приказу... Я вас с казаками...
   Он орал так, что в комнате все примолкли и повернули головы в сторону Чаплинского. Положим, он всегда искал случая поссориться с кем-нибудь, но теперь ссора была с воином Вишневецкого, и одного этого было достаточно, чтобы обратить общее внимание.
   -- Замолчите же вы, наконец, -- сказал старый хорунжий, -- этот рыцарь мой гость.
   -- Я вас... я вас... в город... на дыбу! -- продолжал кипятиться Чаплинский, уже ни на что не обращая внимания.
   Теперь и пан Скшетуский поднялся во весь свой рост, но не обнажая своей низко опущенной сабли, схватил ее посередине и поднял кверху так, что рукоятка пришлась как раз у носа Чаплинского.
   -- Видите вы это? -- холодно спросил он.
   -- На помощь... Эй, слуги! -- крикнул Чаплинский, хватаясь за рукоятку сабли.
   Но ему не удалось довести до конца своего намерения. Молодой наместник повернулся, схватил его одною рукою за шиворот, другою пониже поясницы, поднял кверху барахтающегося Чаплинского и понес к дверям.
   -- Господа, берегитесь! -- закричал он. -- Дорогу рогоносцу, а то забодает!
   С этими словами он размахнулся и швырнул Чаплинского. Двери распахнулись, и подстароста оказался на улице.
   Пан Скшетуский спокойно уселся на свое место около Зацвилиховского.
   В комнате с минуту царило молчание. Сила, которую так явно показал Скшетуский, внушала к нему невольное почтение. Наконец, точно по какому-то сигналу, раздался взрыв общего хохота.
   -- Виват Вишневецкие! -- кричали одни.
   -- Лежит в обмороке... весь в крови! -- заявляли другие интересовавшиеся дальнейшею участью Чаплинского и выглядывавшие в дверь. -- Слуги его поднимают!
   Только небольшая кучка сторонников подстаросты молчала и, не имея смелости вступиться за него, хмуро поглядывала на наместника.
   -- Позвольте мне... -- подошел к Скшетускому шляхтич с бельмом на одном глазу и со шрамом величиною в талер на лбу. -- Позвольте мне засвидетельствовать вам мое почтение. Ян Заглоба герба Вчеле, что каждому очень понятно, хотя бы по той дыре, которую мне пробила во лбу разбойничья пуля, когда я отмаливал в Святой Земле грехи своей юности.
   -- Имейте совесть! -- сказал Зацвилиховский. -- Вы когда-то сами говорили, что эта рана нанесена вам в Радоме пивной кружкой.
   -- Разбойничья пуля, умереть мне на месте! В Радоме было совсем другое.
   -- И в Святую Землю вы, может быть, собирались только, но что не были там, это верно.
   -- Не был, потому что уже в Галате удостоился мученического венца. Если я лгу, назовите меня собакой, не шляхтичем.
   -- И все-таки вы врете!
   -- Уши себе позволю отрезать... Руку вашу, пан наместник!
   Следом за паном Заглобою к Скшетускому потянулись и другие знакомиться и уверять в своем уважении; все были рады, что с Чаплинским стряслась такая конфузил. Странная и до сих пор необъяснимая вещь: вся шляхта в окрестностях Чигирина, мелкие землевладельцы, арендаторы, даже люди, состоящие на службе у Конещюльских, в распрях Чаплинского с Хмельницким брали сторону последнего. Хмельницкий пользовался репутацией славного воина; заслуги его были несомненны. Всем было известно, что сам король сносился с ним и высоко ценил его мнение, а на все передряги смотрел просто как на ссору шляхтича с шляхтичем, что было делом весьма обычным, особенно в русских провинциях. И все становились на сторону того, кто сумел приобрести более популярности... Не знали они, что из этого выйдут такие страшные последствия. Лишь много времени спустя вспыхнула ненависть к Хмельницкому, но этою ненавистью горели одинаково сердца шляхты и духовенства обеих религий.
   И пока около пана Скшетуского теснилась толпа шляхтичей с квартами меда и восклицаньями: "Пейте, пан наместник!".
   -- И со мной выпейте! -- Да здравствуют Вишневецкие! Такой молодой, и уже поручик у князя! -- Виват, князь Еремия, гетман над гетманами! -- С князем Еремией пойдем на край света! -- На турок и татар! -- В Стамбул! -- Да здравствует благополучно царствующий Владислав IV!
   Громче всех кричал пан Заглоба, который, казалось, один готов был перепить и перекричать целый полк.
   -- Господа! -- орал он так, что стекла в окнах дрожали. -- Я вызвал уже на поединок самого султана за насилие, которому я подвергся в Галате.
   -- Не говорите таких глупостей; просто совестно вас слушать!
   -- Как, господа? Quator articull judicii castrensis: sturpum, incendinium et vis armata alienis aedibus illata {Четыре статьи полевого суда: изнасилование, поджог, разбой и вооруженное нападение на чужой дом (лат.).}, а разве это не было vis armata {Вооруженная сила (лат.).}?
   -- Вы кричите, точно тетерев на току!
   -- Готов хоть в трибунал идти!
   -- Да перестаньте...
   -- И удовлетворение получу, и добьюсь, чтобы его лишили чести, а потом уже война... Здоровье ваше!
   Все смеялись, смеялся и пан Скшетуский (у него в голове слегка зашумело), а шляхтич продолжал ораторствовать, действительно, словно тетерев, наслаждающийся звуками своего голоса. К счастью, красноречие его было прервано приходом какого-то другого шляхтича, который, приблизившись к нему, дернул его за рукав и проговорил певучим литовским акцентом:
   -- Познакомьте и меня, пан Заглоба, и меня познакомьте с паном наместником Скшетуским!
   -- С удовольствием, с удовольствием. Пан наместник, это пан Повсинога.
   -- Подбипента, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно! Герба Зервиплюдры...
   -- Зервикаптур, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно. Из Песьих Кишок.
   -- Из Мышиных Кишок, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно. Nesclo {Не знаю (лат.).}, что бы я предпочел, мышиные или песьи кишки. Верно только то, что ни в тех, ни в других жить бы не захотел... там и жить скверно и выходить оттуда неприлично шляхтичу. Итак, пан наместник, вот уже целую неделю я пью за счет этого шляхтича, у которого меч за поясом так же тяжел, как кошелек, а кошелек так же тяжел, как его остроты.
   Все присутствующие расхохотались, только литвин оставался совершенно спокойным. Он нисколько не обиделся, только махнул рукой, ласково улыбнулся и пробормотал:
   -- Э, ну вас, и слушать-то не хочется!
   Пан Скшетуский с любопытством глядел на нового своего знакомца, который вполне заслуживал название чудака. Прежде всего, это был человек ростом почти под потолок, а необычайная худоба делала его еще выше. Его широкие плечи и мощная спина показывали силу необыкновенную, но сделан он был только из кожи да костей. Впрочем, одет он был очень изрядно: в серую суконную куртку с узкими рукавами и в высокие шведские штиблеты, которые начинали в Литве входить в употребление. Широкий, туго набитый лосиный пояс, не имея возможности держаться, спадал на его бедра, а к поясу был прицеплен рыцарский меч, такой длинный, что равнялся почти половине роста пана Подбипенты.
   Но кто испугался бы меча, тот тотчас бы успокоился при первом взгляде на лицо его обладателя. То было худое лицо, украшенное двумя опущенными книзу бровями и парою таких же висячих усов, но лицо доброе, простодушное, как у ребенка. Усы и брови придавали ему какое-то унылое, сконфуженное и вместе с тем смешное выражение. Он казался человеком, над которым всякий может безнаказанно издеваться, но пану Скшетускому он понравился сразу за свое простодушное лицо и чисто солдатскую выдержку.
   -- Пан наместник, -- сказал Подбипента, -- вы у князя Вишневецкого?
   -- Да.
   Литвин молитвенно сложил руки и поднял глаза к небу.
   -- Ах, что это за воин, что за рыцарь, что за вождь!
   -- Дай Бог республике таких как можно больше.
   -- Ваша правда, ваша правда! Нельзя ли поступить под его знамена?
   -- Он будет рад вам.
   Тут вмешался и пан Заглоба.
   -- У князя тогда будет два кухонных вертела: один -- вы, другой -- ваш меч... Нет, для вас он найдет лучшее употребление: прикажет на вас вешать разбойников или отмерять вами сукно! Тьфу, как вам не стыдно, что вы, будучи человеком и католиком, длинны, как змей или как языческий лук!
   -- И слушать не хочется, -- терпеливо промолвил литвин.
   -- Простите, я не расслышал вашей фамилии, -- сказал пан Скшетуский -- Пан Заглоба так перебивал вас, что я, извините, не мог расслышать.
   -- Подбипента.
   -- Повсинога.
   -- Зервикантур из Мышиных Кишок.
   -- Вот тебе и на! Пью его вино, но назовите меня дураком, если это христианские имена.
   -- Давно вы из Литвы?
   -- Вот уже две недели в Чигирине. Узнал я от пана Зацвилиховского, что вы будете проезжать здесь, и ждал, чтобы под вашим покровительством предложить свои услуги князю.
   -- Но, скажите, мне очень любопытно знать: зачем это вы носите такой меч, который более напоминает орудие палача?
   -- Не палача, пан наместник. Это меч крестоносцев, добыт в бою и давно уже в нашем роду. Еще под Хойницами он был в литовской руке, так я его и ношу.
   -- Но ведь это страшная махина и, должно быть, страшно тяжела. Обеими руками разве...
   -- Можно и обеими, можно и одной.
   -- А ну, покажите.
   Литвин достал меч и подал, но рука Скшетуского опустилась сразу. Ни замахнуться, ни нанести удара. Попробовал было обеими руками, да и то тяжело. Наконец, наместник немного сконфузился и обратился к прочим:
   -- Ну, господа, кто крест сделает?
   -- Мы уже пробовали, -- ответили несколько голосов. -- Один пан комиссар Зацвилиховский поднимет, но креста и он не сделает.
   -- А вы? -- спросил пан Скшетуский у литвина. Шляхтич поднял меч, как тросточку, и махнул им несколько
   раз в воздухе так, что в комнате пошел ветер.
   -- Да, плохо связываться с вами! -- воскликнул пан Скшетуский. -- Прием ваш в войско князя несомненен.
   -- Видит Бог, что я жажду этой службы; там мой меч не заржавеет.
   -- Но не остроумие, -- прибавил пан Заглоба, -- с ним вы не так свободно обращаетесь.
   Зацвилиховский встал и собирался уже было уходить вместе с наместником, как на пороге показался седой, как лунь, старик.
   -- Пан комиссар, -- сказал он, увидев Зацвилиховского, -- а я нарочно к вам собирался!
   То был Барабаш, полковник черкасский.
   -- Так пойдемте ко мне домой. Тут такой дым коромыслом, что и света не видно.
   Они вышли; Скшетуский за ними. Сейчас же за порогом Барабаш спросил:
   -- Нет ли вестей о Хмельницком?
   -- Есть. Убежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его в степи.
   -- Так он не водой поехал? Я отправил гонца в Кудак, чтобы его поймали, но значит, напрасно.
   Барабаш закрыл глаза руками и покачал головой.
   -- О, спаси Христос! Спаси Христос!
   -- Что с вами делается?
   -- А вы знаете, что он у меня похитил обманным образом? Знаете, что будет, если обнародовать в Сечи эти документы? Спаси Христос! Если король не объявит войны с басурманами -- искра в порох...
   -- Вы предсказываете смуты?
   -- Не предсказываю -- я вижу. Хмельницкий почище Наливайки и Лободы.
   -- А кто пойдет за ним?
   -- Кто? Запорожцы, реестровые, горожане, чернь и вот эти! Тут пан Барабаш указал на площадь, полную движения. Весь
   рынок был переполнен большими серыми быками, идущими в Корсунь для войска, а быков сопровождала целая рать пастухов, так называемых чабанов, которые всю свою жизнь провели в степях, в пустыне, -- людей совершенно диких, не признающих никакой религии -- religionis nullius, как сказал воевода Кисель. Между ними можно было заметить людей, более похожих на разбойников, чем на мирных пастухов, угрюмых, страшных, покрытых лохмотьями разнообразной одежды. Большая часть, впрочем, щеголяла в тулупах из невыделанной овчины, шерстью наружу, расстегнутых спереди и даже зимою не прикрывающих голую грудь, опаленную степными ветрами. Каждый был вооружен, но по-разному: у иных за плечами висели луки, у других самопалы или так называемые казацкие "пищали", у третьих татарские сабли, косы, а то и просто дубинки с привязанною на конце конскою челюстью. Тут же сновали не менее дикие, хотя и лучше вооруженные низовцы, везущие на продажу вяленую рыбу, дичь и бараньи туши; дальше чумаки с солью, степные и лесные пасечники; смолокуры; дальше крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода (Аккермана) и Бог еще знает кто -- бродяги, "сиромахи" со всех концов света. Весь город был полон пьяными; в Чигарине приходился ночлег, значит, еще и ночная попойка. На рынке разложили несколько костров; кое-где пылали смоляные бочки. Шум и гвалт -- стояли невыразимые. Пронзительный писк татарских пищалок перемешивался с мычанием скота и с тихими звуками гусель, под аккомпанемент которых слепые гусляры распевали любимую тогдашнюю песню:
  
   Соколе ясный,
   Брате мий ридный,
   Ты высоко литаешь,
   Ты далеко видаешь.
  
   А рядом раздаются дикие возгласы: "Гу! Га! -- Гу! Га!" -- это совершенно пьяные, вымазанные дегтем казаки отплясывают трепак. Все вместе взятое производило впечатление дикой, ничем не сдерживаемой силы. Зацвилиховскому достаточно было бросить один взгляд, чтобы убедиться в справедливости слов Барабаша. Да, малейшая искра могла воспламенить этот люд, охочий до грабежа, привыкший к битвам, каких немало было на Украине. А за этими толпами стояла еще Сечь, стояло Запорожье, только недавно обузданное и после Маслова Стола подчиненное правильной власти, но нетерпеливо грызущее свои удила, не забывшее своих бывших привилегий, ненавидящее комиссаров. А Запорожье представляло организованную силу. Эта сила имела за собой, кроме того, симпатию неисчислимых масс крестьянства, менее терпеливого, чем крестьянство других провинций республики. У первых под самым боком -- Чертомелик, а на нем безвластие, разбой и воля. И пан хорунжий, хотя сам русин и православный, человек старый, хорошо помнил времена Наливайки, Лободы, знал украинское разбойничество лучше, может быть, чем кто-либо на Руси, а зная в то же время Хмельницкого, видел, что он стоит десятка Лобод и Наливаек. Он понял, какие результаты может иметь его бегство в Сечь, особенно с королевскими письмами, о которых пан Барабаш сказал, что они были полны обещаний для казаков и поощряли их к противодействию шляхте.
   -- Пан полковник черкасский, -- сказал он Барабашу, -- вы должны ехать в Сечь, парализовать влияние Хмельницкого и умиротворять, умиротворять!
   -- Пан хорунжий, -- ответил Барабаш, -- я вам скажу только одно, что при известии о бегстве Хмельницкого с бумагами половина моих черкасских людей нынешней ночью последовала вслед за ним. Мое время службы минуло -- мне могила, не булава.
   Барабаш был хороший солдат, но человек старый и без всякого влияния.
   Наши друзья незаметно подошли к дому Зацвилиховского. Старый хорунжий понемногу пришел в себя и приказал подать меду.
   -- Все это пустяки, -- заговорил он, -- если, как говорят, готовится война с басурманами, а оно, кажется, так и будет. Хотя республика не желает войны, а сеймы уже и так немало испортили крови королю, король все-таки может поставить на своем. Весь этот огонь можно обратить на турка, и во всяком случае мы выиграем время. Я сам поеду к пану Краковскому, изложу ему положение дел и буду просить его придвинуть к нам войска как можно ближе. Успею ли я или нет -- не знаю, потому что он, несмотря на свою военную опытность и ум, страшно самоуверен и не терпит чужого мнения. Вы, как полковник, держите казаков в страхе, а вы, как наместник, по приезде в Лубны предостерегите князя, чтобы он обратил внимание на Сечь. Repeto: мы имеем время. В Сечи народу теперь немного; разошлись за рыбой, за зверем, да разбрелись по украинским деревням. Прежде чем соберутся вместе, много воды в Днепре утечет. Наконец, имя княжеское все еще страшно, и если узнают, что он обратит внимание на Чертомелик, может быть, будут тихо сидеть.
   -- Я из Чигирина хоть через два дня готов выехать, -- сказал наместник.
   -- И отлично. Два-три дня ничего не значат. Вы, как полковник, разошлите гонцов с известиями к коронному хорунжему князю Доминику. Да вы, кажется, спите, как я вижу?
   Действительно, Барабаш сложил руки на живот и глубоко задремал, а потом начал даже и похрапывать. Старый полковник, когда не был занят своими любимыми занятиями, питьем и едою, обыкновенно спал.
   -- Посмотрите, -- тихо сказал Зацвилиховский, -- вот при помощи такого-то старика варшавские умники хотят держать казаков в страхе. Бог с ними. Верили также и самому Хмельницкому; великий канцлер даже с ним в переговоры какие-то входил... Покажет он им.
   Наместник вздохнул в знак сочувствия. Барабаш всхрапнул сильнее и пробормотал сквозь сон:
   -- Спаси Христос! Спаси Христос!
   -- Когда вы думаете выбраться из Чигирина? -- спросил Зацвилиховский.
   -- Дня два придется Чаплинского подождать. Должно быть, он станет требовать удовлетворения за понесенную обиду.
   -- Не станет. Скорее он своих слуг послал бы на вас, если б вы не носили княжеских цветов, но поссориться с князем -- страшное дело, на которое не осмелится даже слуга Конецпольских.
   -- Я уведомлю его, что жду, а там дня через два или три поеду. Засады я тоже не боюсь, недаром у меня сабля под рукой и люди.
   Наместник распрощался со старым хорунжим и вышел.
   Над городом стояло такое зарево от костров и бочек, что казалось, весь Чигирин объят пламенем, а говор и крики еще более усилились с наступлением ночи. Евреи и носа не показывали из своих домов. В одном углу рынка два чабана распевали унылые степные песни. Дикие запорожцы плясали около костров, бросали вверх шапки, стреляли из пищалей и пили горилку целыми квартами. Там и сям затевались потасовки, усмиряемые людьми подстаросты. Наместник должен был расчищать себе дорогу рукоятью сабли и, прислушиваясь к казацкому гомону, приходил мало-помалу к убеждению, что взрыв недалек. Ему казалось, что окружающие люди бросают на него злобные взоры и шепчут ему тихие проклятия. В ушах его еще стояли слова Барабаша: "Спаси Христос, спаси Христос!", и сердце его забилось сильнее.
   А в городе тем временем чабаны заводили все более и более громкие песни, а запорожцы палили из самопалов и купались в горилке.
   Выстрелы и дикие крики доходили до ушей наместника даже и тогда, когда он лег спать в своей квартире.
  

Глава III

  
   Через несколько дней отряд нашего наместника быстро подвигался к Лубнам. Переправившись через Днепр, он пошел широкой степною дорогой, которая вела на Жуки, Семь Могил и Хорол и соединяла Чигирин с Лубнами. В отдаленные времена, перед битвою гетмана Жулкевского под Солоницей, этих дорог совсем не было. В Киев из Лубен ехали степью и лесами, в Чигирин -- водой. Вообще это надднепровское государство -- старая половецкая земля -- было просто пустыней, заселенной немного более, чем Дикие Поля, -- пустыней, часто навещаемой татарами и открытой для запорожских шаек.
   Над берегами Сулы шумели огромные, почти девственные леса, по низким берегам Рудой, Слепорода, Коровая, Оржавца, Пселы и других больших и малых рек и речек тянулись луга и болота. В этих лесах и болотах нетрудно было отыскать безопасное убежище зверю разного рода; в непроходимых лесных чащах проживали туры, медведи и кабаны, а рядом с ними многочисленная братия волков, рысей, куниц, целые стада серн; в болотах и речных заводях колония бобров возводила свои замысловатые постройки. В Запорожье ходили слухи, что между бобрами есть столетние старцы, белые от старости, как снег.
   В высоких, сухих степях плодились стада диких лошадей, с кудлатыми головами и налитыми кровью глазами. Реки кишели рыбой и укрывали в своих тростниках бесчисленное множество водяной птицы. Чудная была эта земля, наполовину уснувшая, но все еще носившая следы прежнего жилья человеческого! На каждом шагу -- развалины каких-то доисторических городов; сами Лубны и Хорол возникли на старинном пепелище; на каждом шагу -- могилы новые и старые, уже поросшие лесом. И здесь, как на Диких Полях, ночью являлись духи и упыри, а старики-запорожцы рассказывали у ночного костра чудесные вещи о том, что иногда творится в этих лесных чащобах, откуда доходил вой неведомых зверей, крики полулюдские, полузвериные, отголоски не то битвы, не то охоты. Под водою звенели колокола затопленных городов. Земля была малоудобная и еще менее доступная, местами чересчур болотистая, местами безводная, спаленная, сухая и вовсе небезопасная для поселенцев. Как только осядут они и начнут обзаводиться хозяйством, является татарская шайка и все уничтожает. Края эти посещали часто лишь запорожцы для охоты на бобров и прочих зверей и для рыбной ловли. В мирные времена большая часть низовцев разбредалась из Сечи на охоту, или, как тогда говорили, на промысел,, по всем рекам, оврагам, лесам и камышам, охотилась на бобров в таких местах, о существовании которых мало кто и знал.
   Но все-таки и оседлая жизнь пробовала привязаться к этой земле, как растение, которое хочет ухватиться за грунт кореньями и, вырываемое в одном месте, укрепиться в другом, где только можно.
   И вот в пустыне появились города, укрепления, колонии, слободы и хутора. Земля местами была плодородна, а люди тяготились избытком свободы и страдали от отсутствия всякой организации. Но первые проблески настоящей жизни появились тогда лишь, когда эти земли перешли в руки князей Вишневецких. Князь Михал, женившись на могилянке, обратил особенное внимание на свои заднепровские владения; он привлекал туда людей, заселял пустые места, освобождал от всяких налогов и повинностей на тридцать лет, строил монастыри и вводил всюду свое княжеское право. Даже поселенец, который поселился здесь неведомо когда и думал, что сидит на собственной земле, охотно нисходил до роли княжеского чиншевика, зная, что за этот чинш его брала под покровительство мощная рука, что ему теперь нечего бояться татар или, что еще страшнее, низовцев. Настоящая же жизнь зацвела лишь под железной рукой молодого князя Еремии. Его владения начинались прямо за Чигирином, а кончались под Конотопом и Ромнами. Это еще не составляло всего богатства князя: его земли тянулись, начиная от Сандомирского воеводства, в воеводствах Виленском, Русском, Киевском, но надднепровские земли пользовались особою любовью победителя под Путивлем.
   Татарин долго рыскал под Орлом, под Ворском, и настораживал уши, как волк, прежде чем осмеливался пуститься на север; низовцы ничем не заявляли о своем существовании; даже местные беспокойные разбойничьи шайки покорно подчинились воле князя. Дикий, неугомонный люд, живший прежде грабежами и разбоями, поставленный теперь в определенное положение, занял паланки на границах и, сидя на рубежах государства, как собака на цепи, грозил своими страшными зубами татарским ордам.
   Все воскресло и ожило. По следам старых путей пошли новые дороги, через реки легли новые плотины, насыпанные руками пленного татарина или низовца, взятого на разбое с оружием в руках. Там, где прежде только ветер дико завывал в прибрежных камышах, теперь весело стучали мельницы. Более четырехсот водяных колес, не считая рассеянных повсюду ветряков, мололи хлеб в одном только Запорожье. Сорок тысяч чиншевиков вносили свои подати в княжескую казну, леса наполнились пасеками, на границах вырастали новые деревни, хутора, слободы. В степях, около диких табунов, теперь паслись целые стада домашней скотины и лошадей. Утомительно-однообразный ландшафт лесов и степей теперь украсился золочеными маковками церквей и костелов, пустыня мало-помалу начинала становиться людным краем.
   Пан наместник ехал не спеша, в самом хорошем расположении духа; торопиться ему некуда, дела все обделаны. Хотя январь был только в начале, зима решительно ничем не давала себя чувствовать. В воздухе веяло весной; оттаявшая земля была покрыта лужами, на полях зеленела трава, а солнце палило так, что в полдень приходилось снимать верхнюю, теплую одежду.
   Отряд наместника значительно увеличился. В Чигирине к нему присоединилось валашское посольство, которое господарь посылал в Лубны с паном Розваном Урсу во главе. При посольстве находился эскорт из нескольких десятков людей и телега с челядью. Кроме того, с наместником ехал наш знакомый пан Лонгинус Подбипента герба Зервйкаптур со своим длинным мечом и несколькими служителями.
   Солнце, чудесная погода и благоухание приближающейся весны наполняли сердце какою-то безотчетною радостью, а наместник был тем более весел, что возвращался из долгого путешествия под княжеский кров, который был вместе с тем и его кровом, -- возвращался, удачно исполнив данное ему поручение, и, конечно, мог рассчитывать на хороший прием.
   Впрочем, у него были и еще кое-какие причины радоваться.
   Кроме награды князя (а наместник любил его всей душой) его ждала в Лубнах пара черных очей.
   Очи эти принадлежали Анусе Божобогатой-Красеньской, фрейлине княгини Гризельды, самой красивой девушке из всей свиты, величайшей проказнице, которая вскружила головы всем мужчинам в Лубнах, сама оставаясь в то же время совершенно спокойной. У княгини Гризельды нравственность стояла на первом плане, строгость этикета была непомерная, что, однако, не мешало молодежи перекидываться красноречивыми взглядами и вздыхать. Пан Скшетуский наравне с прочими посылал свои вздохи к черным очам, а когда оставался один в своей комнате, то схватывал лютню и запевал:
   Ты красавица из красавиц.
   Но так как он был человек веселый и страстно преданный своему военному ремеслу, то его и не особенно удручало, что Ануся, кроме него, дарила своими улыбками и пана Быховца из валашской хоругви, и пана Вурцеля, артиллериста, и пана Володыевского, драгуна, и даже гусара пана Барановского, хотя этот последний был обезображен оспой и сильно шепелявил благодаря пуле из самопала, пробившей его нёбо. Наш наместник однажды уже из-за Ануси дрался на саблях с паном Володыевским, но когда пришлось долго сидеть в Лубнах без дела, то скучал даже и в присутствии Ануси, а когда пришлось поехать, то поехал с охотой, без сожаления, без воспоминаний.
   Но теперь он был весел. Теперь, возвращаясь из Крыма с удачно выполненным поручением, он весело мурлыкал себе под нос и шпорил коня, будучи рядом с паном Лонгинусом, который, сидя на своей громадной кобыле, был смутен и печален, как всегда. Телеги и экипажи посольства, солдаты, эскорт остались далеко за ними.
   -- Пан посол лежит в своей карете, как чурбан, и все спит, -- сказал наместник. -- Он столько чудес наговорил мне о своей Валахии, что под конец устал. А все-таки интересно. Что и говорить! Край богатый, климат теплый; золота, вина, скота, всего вдоволь. Я тогда же подумал, что наш князь, как рожденный от могилянки, тоже имеет право на господарский престол. Валахия -- не в новину нашим. Бивали они там и турок, и татар, и валахов, и семиградцев...
   -- Но там люди не так тверды, как у нас, -- перебил пан Лонгинус. -- Мне об этом пан Заглоба в Чигирине рассказывал, а если б я и не поверил ему, то точно то же говорят божественные книжки.
   -- Как книжки?
   -- У меня есть с собою одна такая, и я могу ее показать вам... всегда ношу с собой.
   Тут пан Лонгинус полез в сумку у седла, достал оттуда небольшую книжку, переплетенную в кожу, сначала набожно поцеловал ее, потом перевернул несколько страниц и сказал:
   -- Читайте.
   Пан Скшетуский начал:
   -- "Под твою охрану прибегаем, Богородица"... Где же здесь о валахах? Что вы говорите? Это антифон!
   -- Читайте дальше.
   -- "...Да сделаемся мы достойными вечного спасения. Аминь".
   -- Ну, а теперь вопрос...
   Скшетуский прочел:
   -- "Вопрос: почему валашская кавалерия называется легкою? Ответ: потому, что легко бежит с поля битвы. Аминь!" Правда. Однако в этой книжке довольно странная смесь.
   -- Это книжка солдатская, где рядом с молитвами помещены различные instructiones militares {Воинские наставления (лат.).}, из которых вы узнаете многое о разных народах, какие у них достоинства, какие недостатки; тот о валахах, например, что они трусы и притом великие вероломцы и изменники.
   -- Что изменники, это видно из приключений князя Михала... Но вот наш князь содержит целую валашскую хоругвь под начальством пана Быховца. Правда, едва ли там наберется хоть двадцать валахов.
   -- Как вы думаете, пан наместник, велика армия князя?
   -- Тысяч восемь, не считая казаков, что стоят в паланках. Кроме того, Зацвилиховский говорил мне, что формируются новые полки.
   -- Так, может быть, Господь даст, и повоюем с кем-нибудь под началом князя?
   -- Говорят, что готовится большая война с турками и сам король пойдет со всеми силами республики. Я об этом слышал и в Крыму, где меня, должно быть, поэтому и принимали с таким почетом. Ходят слухи, что когда король и гетманы двинутся с места, князь должен будет идти на Крым и совершенно стереть татар с лица земли. Конечно, другому и поручить нельзя такое важное дело.
   Пан Лонгинус возвел горе и очи, и руки.
   -- Боже милосердный! Пошли такую войну на славу христианству и нашему народу, а мне, грешному, дозволь на этой войне выполнить мой обет, дабы я мог in luctu {В скорби (лат.).} успокоиться или встретить мученическую кончину.
   -- Вы по поводу войны дали свой обет?
   -- Столь достойному рыцарю, как вы, я открою все тайники моей души, хотя придется говорить много. Вы знаете, что мой герб называется Зервикаптур (Сорвикапюшон), а происхождение его следующее: под Грюнвальдом предок мой, Стовейко Подбипента, увидал трех рыцарей в монашенских капюшонах. Рыцари ехали рядом, и мой предок одним взмахом меча сразу срубил им головы, о чем пишут все старинные хроники, с великою честью для моего деда...
   -- У вашего предка рука была не легче вашей. Недаром его назвали Зервикаптуром.
   -- Король даровал ему герб, а в нем три козьи головы на серебряном поле; у рыцарей, убитых моим предком, такие же головы были изображены на шлемах. Этот герб, вместе с своим мечом, предок мой, Стовейко Подбипента, завещал своим потомкам, повелев им с честью поддерживать блеск своего рода и имени.
   -- Да, вы происходите из знаменитого рода! Пан Лонгинус печально вздохнул и продолжал:
   -- Будучи последним в роде, я поклялся в Троках Пречистой Деве жить в чистоте и не ступить на брачный ковер, пока, по примеру предка моего, Стовейка Подбипенты, не срублю этим мечом три неприятельские головы за раз. О, Боже милосердный!
   Ты видишь, я все сделал, что было в моих силах. Чистоту я сохранил до сего дня, сердцу своему приказал молчать, искал войны и сражался, но, увы, несчастливо.
   Пан Скшетуский не мог удержаться от улыбки.
   -- Так вам и не удалось срубить три головы?
   -- Не удалось. Счастья нет! По две приходилось, а трех никогда. Знаете, трудно просить врагов, чтобы они установились удобным для меня образом, а они, как на зло, не становятся по три в ряд. Один только Бог видит мое горе: сила в руках есть, средства тоже... но время уходит, скоро стукнет сорок пять лет... сердце жаждет любви, род гибнет, а трех голов нет как нет!.. Хорош я Зервикаптур! Посмешище для людей, как совершенно справедливо говорит пан Заглоба.
   Литвин принялся так вздыхать, что даже его кобыла, очевидно, из сочувствия к своему владельцу жалобно заржала.
   -- Я могу вам сказать одно, -- заметил наместник, -- что если и при князе Еремии вы не нападете на счастливый случай, то проститесь совсем с надеждой.
   -- Дай-то Бог! Поэтому-то я и еду предложить свои услуги князю.
   Дальнейший разговор был прерван довольно странным явлением. Как мы сказали уже раньше, в эту зиму реки не замерзали и перелетные птицы не улетали за море. Поручик с паном Лонгинусом приближались уже к берегу Кагамлика, как над их головами прошумела целая стая журавлей. Они летели очень низко над землей, но вдруг, вместо того чтобы опуститься в прибрежный тростник, неожиданно изменили направление и начали подниматься кверху.
   -- Летят, точно спасаясь от преследования, -- заметил пан Скшетуский.
   -- А вот! Видите? -- И пан Лонгинус указал на белую птицу, которая старалась приблизиться к стае.
   -- Сокол! Сокол мешает им опуститься! -- закричал наместник. -- У посла есть соколы; он, должно быть, и спустил.
   В это время подъехал пан Розван Урсу на черном анатолийском коне, а за ним несколько человек прислуги.
   -- Пан поручик, -- сказал он, -- прошу вас принять участие в охоте.
   -- Это ваш сокол?
   -- Мой, а сокол хороший, сами увидите...
   Они поскакали все втроем; валах-сокольничий за ними. Статный сокол в это время принудил журавлиную стаю подняться вверх, потом молнией взлетел еще выше и недвижимо повис на одном месте. Журавли сбились в один огромный бесформенный ком. Грозные крики наполняли воздух. Птицы вытянули шеи, подняли кверху клювы, точно луки, и ждали атаки.
   А сокол все кружился над ними. Он то опускался, то поднимался, точно опасаясь ринуться вниз, где

   

Огнемъ и мечемъ.

Историческая повѣсть Генриха Сенкевича.

Переводъ K. Е. Келиша.

I.

   Годъ 1647 былъ необыкновенный годъ; если вѣрить различнымъ знакамъ, появлявшимся на небѣ и на землѣ, въ немъ слѣдовало ожидать какихъ-то бѣдствій и небывалыхъ происшествій. Современные хроникеры замѣчаютъ, что весной явилась въ невѣроятномъ количествѣ саранча, истребившая траву и посѣвы -- что предвѣщало татарскіе набѣги. Лѣтомъ случилось большое солнечное затмѣніе, а вслѣдъ затѣмъ, на небѣ показалась комета. Въ Варшавѣ, время отъ времени, можно было видѣть надъ городомъ могилу и огненный крестъ въ облакахъ, вслѣдствіе чего постились и раздавали милостыни, такъ какъ, по увѣренію нѣкоторыхъ, странѣ угрожала зараза и погибель человѣческаго рода. Наконецъ, настала до того теплая зима, что даже преклонные старики, и тѣ не помнили подобной. Въ южныхъ воеводствахъ ледъ не сковалъ водъ, и рѣки, пополняясь ежедневно таявшимъ снѣгомъ, покинули русла и залили берега. Очень часто шелъ дождь. Степь размякла и превратилась въ огромную лужу, а солнце до того грѣло въ полдень, что -- чудо изъ чудесъ!-- въ брацлавскомъ воеводствѣ и на Дикихъ-Поляхъ все покрылось зеленью уже въ декабрѣ. Пчелы жужжали въ ульяхъ, скотъ рычалъ въ оградахъ. Оттого-то, въ виду столь неожиданныхъ явленій природы, въ Малороссіи всѣ ожидали необыкновенныхъ происшествій, съ тревогой направляя глаза всего болѣе въ сторону Дикихъ-Полей, гдѣ скорѣе, нежели въ другомъ мѣстѣ, грозила опасность.
   А между тѣмъ, на Поляхъ не происходило ничего новаго: такія же свалки и стычки, какъ всегда, и о которыхъ знали лишь орлы, ястребы, вороны да полевые звѣри.
   Ужъ таковы были поля эти. Послѣдній признакъ осѣдлой жизни кончался; съ каждой стороны, невдалекѣ отъ Нехрына по Днѣпру, по Днѣстру-же -- возлѣ Умани, а туда дальше -- къ морю, разстилалась степь, окаймленная двумя рѣками, словно рамою. Еще по Днѣпру кипѣла казаческая жизнь, но самыя поля были необитаемы, и только кое гдѣ по краямъ торчали полевыя хижины, подобно морскимъ островамъ. Земля de nomine принадлежала Рѣчи Посполитой, но благодаря опустѣнію, служила для татаръ пастбищемъ, а такъ какъ казаки частенько ее защищали, то была она не только пастбищемъ, а и браннымъ полемъ.
   Сколько битвъ произошло тутъ, сколько легло тутъ людей -- не счесть, не запомнить. Знали о томъ только орлы, ястребы и вороны; слышавшій же издали доносившійся шумъ крыльевъ и карканье, видѣвшій стаи птицъ, кружившихся надъ однимъ мѣстомъ, догадывался, что лежатъ тутъ непогребенные трупы и кости... Въ травѣ охотились на людей, точно на волковъ. Охотился всякій, кому вздумалось. Преслѣдуемый закономъ спасался въ дикой степи; вооруженный пастухъ стерегъ въ ней стада, воинъ искалъ тутъ приключеній, убійца -- добычи, казакъ -- татарина, татаринъ -- казака. Случалось и такъ, что цѣлыя ватаги защищали стада отъ толпы хищниковъ. То была пустынная и въ то же время людная степь, тихая и грозная, спокойная и полная засадъ, дикая отъ дикости не только полей, но и душъ. Иногда-же стонала она отъ великой войны. Тогда колебались на ней, какъ волны, татарскія полчища, казацкія войска, а то польскія, или же валашскія знамена; ночью, фырканье лошадей вторило волчьему вою; звукъ котловъ и мѣдныхъ трубъ уносился къ морю, а черный слѣдъ, кучманскій, казалось, весь былъ залитъ людьми. Станицы и "полянки" защищали границы Рѣчи Посполитой со стороны Каменца, вплоть до Днѣпра; когда-же наполнялась мѣстность -- узнавали о томъ по полету на сѣверъ несмѣтныхъ птичьихъ стай. Но едва только татарва показывалась изъ Чернаго лѣса, или же переходила Днѣстръ съ валашской границы, какъ одновременно съ ней возвращались въ южныя воеводства и птицы.
   Въ ту зиму однако птицы не направлялись, по обычаю, къ Рѣчи Посполитой. Степь была тише обыкновеннаго. Въ то время, когда начинается наша повѣсть, наступалъ закатъ солнца, которое своими кровавыми лучами освѣщало совсѣмъ безлюдную окрестность. На сѣверныхъ окраинахъ Дикихъ-Полей, надъ Омельничкомъ, къ самому устью его, наиболѣе зоркіе глаза не открыли бы ни одной живой души, даже наималѣйшаго движенія въ темномъ, засохшемъ и увядшемъ бурьянѣ. Солнце показывалось лишь на половину. Небо уже подернулось тучками, а наконецъ и степь стала все болѣе погружаться въ сумракъ. На лѣвомъ берегу, на незначительномъ возвышеніи, походившемъ скорѣе на могилу, чѣмъ на холмъ, бѣлѣли остатки каменной станицы, нѣкогда построенной Теодоромъ Бучацкимъ, но разрушенной впослѣдствіи татарами. У развалинъ этихъ виднѣлась длинная тѣнь. Вблизи свѣтился широко разлившійся Омельничекъ, въ этомъ мѣстѣ поворачивающій къ Днѣпру. Но сіяніе какъ на землѣ, такъ и на небѣ, все болѣе потухало. Ночной тиши не нарушало ничто, кромѣ журавлей, направлявшихся къ морю.
   Надъ пустыней зацарила ночь, а вмѣстѣ съ ней насталъ часъ привидѣній. Обитатели станицъ сообщали во время оно другъ другу, что ночью встаютъ на Дикихъ-Поляхъ тѣни убитыхъ и справляютъ хороводы, въ чемъ не можетъ помѣшать имъ ни одна церковь, ни одинъ крестъ. Оттого-то съ наступленіемъ полуночи въ станицахъ начинали, бывало, молиться за усопшихъ. Говорили также, что привидѣнія эти, снуя по пустынѣ, загороживаютъ дорогу путешественникамъ, прося со стономъ о постановкѣ святаго креста. Между ними попадались и такія, которыя догоняли людей, воя. Опытное ухо еще издали отличало вой привидѣній отъ волчьяго. Равно показывалось цѣлое войско тѣней, которое нерѣдко до того близко подступало къ станицамъ, что стража начинала трубить сборъ. Это предсказывало обыкновенно войну. Встрѣча тѣней по одиночкѣ тоже ничего хорошаго не предвѣщала, но не всегда слѣдовало ожидать отъ нея дурныхъ послѣдствій, такъ какъ не разъ появлялся и живой человѣкъ и исчезалъ, подобно тѣни, завидя путешественниковъ, отчего легко могъ быть принятъ за привидѣніе.
   И такъ, нѣтъ въ томъ ничего удивительнаго, что лишь только настала ночь, какъ возлѣ опустѣлой станицы скользнуло нѣчто въ родѣ привидѣнія, или человѣка. Только что взошедшая надъ Днѣпромъ луна озарила серебристымъ свѣтомъ степную даль. Но вотъ мелькнули какія-то ночныя тѣни, а такъ какъ мимолетныя тучки ежеминутно мѣшали лунному сіянію, то и тѣни, блеснувъ серебристымъ свѣтомъ, терялись во мракѣ, словно совсѣмъ исчезая. Неслышными, осторожными шагами подкрадывались онѣ къ возвышенности, на которой въ ту минуту остановился первый всадникъ.
   Движенія ихъ были столь же ужасающи, какъ и самая степь, спокойная по виду. Время отъ времени съ Днѣпра дулъ вѣтеръ, отчего жалобно шелестила сухая растительность, нагибавшаяся и дрожавшая точно въ испугѣ. Наконецъ видѣнія исчезли, спрятавшись въ мракѣ развалинъ. При блѣдномъ ночномъ свѣтѣ можно было видѣть только одного всадника, стоявшаго на возвышенности. Прислушиваясь къ шелесту, онъ подъѣхалъ къ самому краю холмика и началъ внимательно всматриваться въ степь. Вѣтра въ это время не было, шелестъ прекратился, и настала глубокая тишина.
   Вдругъ пронесся пронзительный свистъ. Смѣшанные голоса огласили пространство криками:"Аллахъ! Аллахъ! Господи Іисусе Христе! Спасай! Руби!" Раздался гулъ самопаловъ, красное пламя вспыхнуло въ темнотѣ. Топотъ лошадей слился со звономъ оружія. Въ степи какіе-то новые всадники словно выросли изъ подъ земли. Можно бы было подумать, что въ этой тихой и зловѣщей пустынѣ поднялась буря. Людскимъ стонамъ вторили страшные крики. Наконецъ все затихло, свалка кончилась.
   На Дикихъ-Поляхъ разыгралась очевидно одна изъ обыкновенныхъ сценъ.
   Всадники сгруппировались на пригоркѣ, нѣкоторые изъ нихъ слѣзли съ коней, внимательно что-то осматривая.
   Въ темнотѣ послышался повелительный, сильный голосъ:
   -- Эй, кто тамъ! Разведите огонь!
   Минуту спустя посыпались искры, а затѣмъ запылалъ костеръ изъ сухихъ листьевъ и лучины, которую возили съ собою всѣ, кому лежалъ путь черезъ Дикія-Поля.
   Немедленно воткнули шестъ для котелка, и яркій огонь освѣтилъ лица нѣсколькихъ человѣкъ, наклонившихся надъ кѣмъ-то, распростертымъ на землѣ безъ движенія.
   Это были все воины, одѣтые въ красную придворную одежду. Одинъ изъ нихъ, сидѣвшій верхомъ на лошади, повидимому предводительствовалъ. Слѣзши съ коня, онъ подошелъ къ растянутой фигурѣ и спросилъ:
   -- Ну что, вахмистръ, живъ онъ или нѣтъ?
   -- Живъ, панъ намѣстникъ; но хрипитъ; ужъ больно сильно сдавили его арканомъ.
   -- А кто таковъ?
   -- Не татаринъ, нѣтъ! А видно, кто-то изъ важныхъ.
   -- Ну, тѣмъ лучше.
   И съ этими словами намѣстникъ пристальнѣе взглянулъ на лежавшаго мущину.
   -- Что-то въ родѣ гетмана! сказалъ онъ.
   -- Да и конь его знатной породы, какаго и подъ любымъ ханомъ не увидишь. Вотъ тамъ стерегутъ его.
   Поручикъ посмотрѣлъ, и лицо его засіяло. Двое рядовыхъ держали за узду дѣйствительно породистаго рысака, который, встряхивая ушами и раздувая ноздри, вытягивалъ шею и смотрѣлъ, словно р.ъ ужасѣ, на своего господина.
   -- Но вѣдь конь принадлежитъ намъ, пане намѣстникъ, не правда ли? обратился вахмистръ съ вопросомъ.
   -- Ахъ ты, собачья твоя вѣра! Вздумалъ отнять коня у христіанина въ степи.
   -- Но вѣдь, добыча...
   Дальнѣйшій разговоръ былъ прерванъ хрипѣніемъ удушеннаго мущины.
   -- Влить ему въ ротъ горѣлки,-- распорядился панъ намѣстникъ,-- и снять съ него поясъ.
   -- Здѣсь мы, что-ли, ночуемъ?
   -- Да; разсѣдлайте коней.
   Солдаты не ждали вторичнаго приказанія: одни принялись растирать лежавшаго, другіе занялись разведеніемъ костровъ, третьи разостлали на землѣ медвѣжьи и верблюжьи шкуры.
   Панъ намѣстникъ, болѣе не заботясь объ удушенномъ субъектѣ, разстегнулъ поясъ и расположился у огня на плащѣ. Это былъ еще молодой человѣкъ, сухой, смуглый, очень красивый, съ худымъ лещомъ и выдающимся орлинымъ носомъ. Несмотря на нѣкоторую заносчивость, отражавшуюся въ глазахъ, лицо его выражало честность. Довольно длинные усы и борода, вѣроятно, давно не бритая, придавали ему видъ солидности не по лѣтамъ. Пока онъ лежалъ, принялись готовить ужинъ. Надъ огнемъ повѣсили баранину, а съ коней сняли дичь, убитую въ теченіи дня. Костеръ пылалъ, озаряя степь широкимъ огненнымъ полукругомъ.
   Удушенный началъ приходить въ себя. Минуту-другую онъ окидывалъ кровью налитыми глазами чужихъ, наблюдая ихъ лица, и наконецъ сдѣлалъ попытку встать. Солдатъ, разговаривавшій вначалѣ съ намѣстникомъ, поднялъ его, схвативъ подъ мышки; другой же далъ ему въ руку палку, на которую тотъ оперся со всей силою. Лицо его было еще багрово, жилы, надулись. Наконецъ, сдавленнымъ голосомъ онъ съ усиліемъ произнесъ первое слово:
   -- Воды!
   Ему подали горѣлки, и онъ началъ пить ее съ жадностью, что очевидно помогло ему, такъ-какъ, отнявъ фляжку это рта, онъ проговорилъ уже болѣе чистымъ голосомъ:
   -- Въ чьихъ же рукахъ нахожусь я?
   Начальникъ всталъ и подошелъ къ нему:
   -- Въ рукахъ людей, которые спасли васъ.
   -- Не вы слѣдовательно закинули на меня арканъ?
   -- Мы имѣемъ дѣло съ саблей, а не съ арканомъ, и всякими подозрѣніями вы оскорбляете честныхъ солдатъ. Поймали васъ какіе-то негодяи, которыхъ, если желаете, можете осмотрѣть вотъ тамъ, гдѣ лежатъ они изрубленные какъ бараны.
   Говоря это, онъ ткнулъ рукой по направленію, гдѣ валялось нѣсколько труповъ.
   -- Такъ позвольте отдохнуть мнѣ, сказалъ незнакомецъ въ отвѣтъ.
   Ему устроили сидѣніе изъ войлока, и онъ, опустившись на него, погрузился въ молчаніе.
   То былъ мущина въ цвѣтѣ лѣтъ, средняго роста, широкоплечій, почти геркулесовскаго тѣлосложенія, съ рѣзкими чертами лица. Голова у него была большая, цвѣтъ лица -- загорѣлый, увядшій, глаза черные, угломъ, словно у татарина; тонкія же губы его окаймлялись узенькими усами, расходившимися на концахъ широкими кистями. Его мужественное лицо говорило объ отвагѣ и гордости. Въ немъ было одновременно что-то привлекательное и отталкивающее -- гетманское высокомѣріе рядомъ съ татарской хитростью, добродушіе и дикость.
   Посидѣвъ немного на войлокѣ, онъ всталъ, и сверхъ всякаго ожиданія, вмѣсто того, чтобы поблагодарить, отправился осмотрѣть трупы.
   -- Простакъ! проворчалъ намѣстникъ.
   Незнакомый съ большимъ вниманіемъ заглядывалъ, въ каждое лицо, покачивая головой, какъ человѣкъ, которому все ясно, и только послѣ этого вернулся тихимъ шагомъ къ намѣстнику, хлопая себя по бокамъ и безсознательно ища пояса, за который очевидно хотѣлось ему заткнуть Руку.
   Молодому намѣстнику не понравилась эта важность вида въ человѣкѣ, за минуту до того освобожденномъ отъ веревки, а потому онъ замѣтилъ ему многозначительно:
   -- Можно бы было подумать, что среди этихъ негодяевъ вы отыскиваете своихъ знакомыхъ, или же молитесь за упокой ихъ душъ.
   Незнакомецъ отвѣчалъ, не мѣняя тона:
   -- Вы ошибаетесь и нѣтъ: не ошибаетесь, такъ какъ я дѣйствительно искалъ тутъ знакомыхъ; ошибаетесь же, принимая ихъ за негодяевъ. Это слуги нѣкоего шляхтича, моего сосѣда.
   -- Изъ этого видно, что вы съ сосѣдомъ вашимъ не изъ одной миски хлѣбаете.
   Тонкія губы незнакомца искривились какой-то странной улыбкой.
   -- Вы и тутъ ошибаетесь, пробормоталъ онъ сквозь зубы.-- Но, -- добавилъ онъ громко, -- простите меня, что я прежде всего не поблагодарилъ васъ за помощь и спасеніе отъ неминуемой смерти. Ваша храбрость искупила мою неосторожность, и повѣрьте, признательность моя къ вамъ не меньше вашей услуги.
   Сказавъ это, онъ протянулъ намѣстнику руку.
   Но заносчивый юноша не двинулся съ мѣста, не спѣша отвѣтить тѣмъ же, и. вмѣсто того произнесъ:
   -- Прежде хотѣлось бы знать, съ шляхтичемъ ли я имѣю дѣло, ибо не сомнѣваясь, положимъ, въ томъ, не люблю все таки принимать благодарность отъ людей мнѣ неизвѣстныхъ.
   -- Вы ведете себя настоящимъ рыцаремъ, и конечно правы. Мнѣ слѣдовало начать бесѣду мою съ благодарности. Имя мое -- Зенобій Абданкъ, герба Абданкъ съ крестикомъ; я шляхтичъ, поселившійся въ кіевскомъ воеводствѣ и полковникъ казацкаго эскадрона князя Доминика Заславскаго.
   -- А я -- Янъ Скржетускій, намѣстникъ полка его сіятельства князя Іереміи Вшиневецкаго.
   -- У славнаго начальника служите вы. Примите жъ теперь мою благодарность и руку.
   Намѣстникъ не колебался болѣе. Правда, онъ служилъ въ полку, члены котораго свысока смотрѣли на всѣхъ другихъ воиновъ, но панъ Скржетускій въ эту минуту находился въ степи, на Дикихъ-Поляхъ, гдѣ подобныя вещи не столь строго соблюдались. Къ тому же, сидѣвшій съ нимъ рядомъ былъ полковникъ, въ чемъ могъ онъ убѣдиться воочію, такъ какъ солдаты его, принеся господину Абданку поясъ и саблю, снятые съ него при растираніи, подали ему и коротенькую булаву, отдѣланную слоновой костью съ роговой головкой -- обыкновеннымъ отличіемъ полковничьяго званія. При томъ, одежда почтеннаго Зенобія Абданка намекала на достатокъ, а изъ правильной рѣчи его можно было судить о быстротѣ ума и о привычкѣ бывать въ лучшемъ обществѣ.
   Потому-то панъ Скржетускій смѣло пригласилъ его къ своей трапезѣ. Запахъ жаренаго мяса, долетавшій изъ костра, пріятно раздражалъ обоняніе и вкусъ. Слуга снялъ мясо съ огня и подалъ его въ мискѣ. Ѣда началась; а когда принесли довольно объемистый мѣшокъ изъ козлиной шкуры, наполненный молдаванскимъ виномъ, вмигъ завязалась оживленная бесѣда.
   -- Дай намъ Богъ счастливо вернуться домой сказалъ! панъ Скржетускій.
   -- Такъ вы возвращаетесь? Откуда же, если можно спросить? полюбопытствовалъ Абданкъ.
   -- Издалека, изъ Крыма.
   -- Что же вы дѣлали тамъ? Съ выкупомъ что ли ѣздили?
   -- Нѣтъ, полковникъ. Ѣздилъ я къ самому хану.
   Абданкъ удвоилъ вниманіе:
   -- Хе, хе... Прекрасныя сношенія у васъ! И съ чѣмъ-же это ѣздили вы къ хану?
   -- Съ письмомъ отъ князя Іереміи.
   -- Стало быть, въ роли посла. А о чемъ же писалъ его сіятельство князь къ хану?
   Намѣстникъ зорко посмотрѣлъ на собесѣдника.
   -- Господинъ полковникъ,-- проговорилъ онъ,-- что вы заглядывали въ глаза негодяямъ, которые словили васъ арканомъ -- это ваше дѣло; но о чемъ писалъ князь хану, это не касается ни васъ, ни меня, а только ихъ обоихъ.
   -- Минуту передъ тѣмъ я удивлялся князю, что онъ поручилъ такому молодому человѣку посольскую миссію къ хану,-- съ хитрой улыбкой отвѣтилъ Абданъ,-- но послѣ вашего отвѣта не удивляюсь болѣе: молоды вы лѣтами, но стары опытомъ и умомъ.
   Намѣстникъ проглотилъ съ удовольствіемъ лестное словцо, покрутилъ молодой усъ и спросилъ:
   -- Но скажите же мнѣ, что подѣлываете вы здѣсь, надъ Омельничкомъ, и какъ могли вы очутиться одни?
   -- Не одинъ я; только людей своихъ оставилъ я на дорогѣ; ѣду же я въ Кадукъ, къ пану Гродицкому, къ которому гетманъ послалъ меня съ письмами.
   -- Отчего жъ не отправились вы водою?
   -- Такъ ужъ было приказано, и я не смѣлъ ослушаться.
   -- Странно, что панъ гетманъ отдалъ вамъ подобное приказаніе; поѣзжайте вы водой, съ вами не приключилось бы того, что въ степи. "
   -- Въ степи теперь тихо; знакомъ я хорошо съ нею не съ сегодня, а приключеніе мое -- дѣло злобы и ненависти людской.
   -- И кто же это такъ преслѣдуетъ васъ?
   -- Разсказывать объ этомъ долго; у меня злой сосѣдъ, посягнувшій на мою жизнь, гоняющій меня изъ дому, избившій моего сына, и вотъ, сами вы видѣли, даже здѣсь покусившійся на мою голову.
   -- Вы развѣ не носите сабли?
   На мужественномъ лицѣ Абданка блеснула ненависть. Глаза его засвѣтились мрачно, и онъ отвѣтилъ медленно, но съ силою:
   -- Ношу, и убей меня Богъ, если когда либо прибѣгну я къ другимъ средствамъ въ борьбѣ съ врагами.
   Поручикъ хотѣлъ сказать что-то, но вдругъ раздался въ степи лошадиный топотъ, или вѣрнѣе, хлябаніе лошадиныхъ ногъ по смокшей травѣ. Тотчасъ же прибѣжалъ и солдатъ намѣстника, бывшій на сторожѣ, чтобы сообщить о приближеніи какихъ-то людей.
   -- Это вѣрно мои,-- проговорилъ Абданкъ;-- я оставилъ ихъ за Тасьминой, и не ожидая измѣны, обѣщалъ имъ дожидаться здѣсь.
   Дѣйствительно, немного спустя, группа всадниковъ окружила холмъ полукругомъ. При огненномъ освѣщеніи показались лошадиныя головы съ открытыми пастями, фыркавшія отъ усталости, а надъ нимъ наклонившіяся лица всадниковъ, которые, приложивъ руку къ глазамъ, зорко всматривались въ пламень.
   -- Эй, люди! Вы кто такіе? спросилъ Абданкъ.
   -- Рабы божіи, отвѣтили голоса въ мракѣ.
   -- Да, это мои молодцы,-- сказалъ Абданкъ, обращаясь къ намѣстнику;-- Сюда, сюда!
   Нѣкоторые изъ нихъ слѣзли съ коней и приблизились къ костру:
   -- А ужъ мы спѣшили батько, спѣшили! Що съ тобою?
   -- Попалъ въ засаду. Хведько измѣнникъ зналъ, что я буду сюда и поджидалъ меня съ другими. Должно быть, много раньше меня прибылъ. Закинули на меня арканъ.
   -- Спаси Богъ! спаси Богъ! А это что за ляшки съ тобою?
   При этихъ словахъ они грозно взглянули на пана Скржетускаго и его товарищей.
   -- Это добрые други,-- сказалъ Абданкъ.-- Слава Богу, живъ я и цѣлъ! Сейчасъ отправимся дальше.
   -- Слава Богу! Мы готовы!
   Вновь прибывшіе стали грѣть руки надъ пламенемъ, такъ какъ ночь была очень холодная. Ихъ было человѣкъ сорокъ, все людей рослыхъ и хорошо вооруженныхъ. Они вовсе не походили на гетманскихъ казаковъ, что весьма удивляло пана Скржетускаго, особенно въ виду многочисленности ихъ. Все это показалось намѣстнику очень подозрительнымъ. Пошли дѣйствительно гетманъ пана Абданка въ Кадукъ, онъ далъ бы ему стражу изъ своихъ людей; а во вторыхъ, съ какой стати приказалъ бы онъ ему направиться изъ Чехрына степью, а не водой? Необходимость переплыть всѣ рѣчки, протекавшія отъ Дикихъ-Полей въ Днѣпръ, только замедляла маршрутъ. Скорѣе могло казаться, что панъ Абданкъ и желаетъ именно миновать Кадукъ.
   Не менѣе обращалъ на себя вниманіе молодаго человѣка и самъ Абданкъ, съ которымъ казаки вели себя далеко не съ тою фамильярностью, которая существовала бы, если бы былъ онъ полковникомъ, но котораго они окружали почестями точно гетмана. Это былъ, полагать надо, первостатейный рыцарь, хотя удивительно, что панъ Скржетускій, знавшій Украйну по обѣ стороны Днѣпра, никогда ничего не слышалъ о какомъ-то славномъ Абданкѣ. При всемъ томъ, лицо этого человѣка дышало такой скрытой мощью, такой непоколебимой волей, что не могло быть даже и сомнѣнія въ томъ, что человѣкъ этотъ никогда, никому и ни передъ чѣмъ не уступитъ. Такой собственно волей и рѣшимостью въ лицѣ отличался князь Іеремія Вишневецкій; но что не казалось необыкновеннымъ въ родовитомъ аристократѣ, то поражало въ человѣкѣ неизвѣстнаго имени, заблудившемся въ глухой степи. Панъ Скржетускій размышлялъ долго. То представлялось ему, что это, быть можетъ, какой нибудь могущественный изгнанникъ, пріютившійся въ Дикихъ-Поляхъ; то -- что передъ нимъ предводитель разбойничьей шайки, хотя послѣднее предположеніе казалось неправдоподобнымъ: и о внѣшность, и рѣчь этого человѣка говорили совсѣмъ о другомъ. Словомъ, бѣдный намѣстникъ самъ не зналъ, чего держаться ему. Оставалось одно: быть какъ можно болѣе на сторожѣ.
   Абданкъ отдалъ приказаніе, чтобы ему подвели лошадь.
   -- Почтеннѣйшій намѣстникъ,-- проговорилъ онъ,-- пора въ путь-дорогу. Позвольте же мнѣ еще разъ поблагодарить васъ за спасеніе. Дай Богъ, чтобы могъ я отплатить вамъ за вишу услугу.
   -- Спасалъ я васъ, не зная вашего имени, а потому и благодарности особенной не заслуживаю.
   -- Устами вашими говоритъ скромность, вполнѣ достойная вашего мужества. Примите жъ отъ меня этотъ перстень.
   Намѣстникъ сморщилъ брови и отступилъ на шагъ, мѣря глазами Абданка; тотъ продолжалъ отеческимъ тономъ, съ спокойнымъ видомъ:
   -- Взгляните только. Не цѣнность этого перстня, а нѣчто другое преподношу я вамъ. Еще будучи молодымъ, находясь въ басурманскомъ плѣну, получилъ я его отъ пилигрима, возвращавшагося изъ святыхъ мѣстъ. Тутъ, въ этомъ очкѣ, хранится пепелъ изъ Гроба Господня. Отъ такаго подарка не слѣдуетъ отказываться, дари его рука человѣка даже осужденнаго. Вы молоды и солдатъ; а ужъ если старость, приблизившаяся къ смерти, не знаетъ, что ждетъ ее передъ кончиной, то что же остается дѣлать юности, которой предстоитъ повидимому долгая жизнь и которая вовсе не предвидитъ, что можетъ съ нею случиться? Перстень этотъ предохранитъ васъ отъ приключеній и защититъ, когда наступитъ день страшнаго суда; и вѣрьте, на Дикихъ-Поляхъ заря этого дня уже занимается.
   Воцарилось молчаніе, и только трескъ пламени, да фырканье лошадей нарушали ночную тишь.
   Вдали слышался жалобный вой волковъ. Вдругъ Абданкъ еще разъ повторилъ точно для самого себя:
   -- На Дикихъ-Поляхъ заря новыхъ дней занимается, а когда наступятъ они -- задивится всій світъ Божій.
   Намѣстникъ принялъ перстень, молча -- до того былъ онъ пораженъ словами страннаго человѣка.
   А тотъ засмотрѣлся въ степную даль.
   Наконецъ онъ медленно повернулся и сѣлъ на коня. Молодцы уже поджидали его у подножія холма.
   -- Въ путь! въ путь! Будь здоровъ, другъ-солдатъ -- сказалъ онъ намѣстнику.-- Времена теперь такія, что братъ не довѣряетъ брату; оттого то не знаешь и ты, кого суждено тебѣ было спасти; вѣдь, имени своего я не сказалъ.
   -- Какъ! Вы стало быть не Абданкъ?
   -- Это гербъ мой...
   -- А фамилія?
   -- Богданъ Зиновій Хмѣльницкій.
   И съ этими словами онъ отправился, а за нимъ поспѣшили его молодцы.
   Вскорѣ ночная мгла и мракъ сокрыли ихъ отъ глазъ людскихъ. Когда же отъѣхали они на значительное разстояніе, съ вѣтромъ донеслись слова казацкой пѣсни:
   
   "Ой, вызволи Боже васъ всіхъ невольніківъ,
   "Въ тяжкой неволи,
   "Въ віры бисурманской,--
   "На ясни зари,
   "На тыхи воды,
   "У край веселый
   "У міръ хрещенный.--
   "Выедухай Боже у просьбахъ нашихъ,
   "У несчастныхъ молытвяхъ
   "Насъ видныхъ невольниківъ....
   
   Голоса становились все слабѣе, слабѣе, и наконецъ замерли въ шумѣ вѣтра.
   

II.

   На слѣдующее утро, панъ Скржетускій, прибывъ въ Чехрынъ, остановился въ городскомъ домѣ князя Іереміи, гдѣ предстояло ему пробыть подольше, чтобы дать отдыхъ людямъ и лошадямъ послѣ долгаго путешествія изъ Крыма; послѣднее пришлось совершить на лошадяхъ, такъ какъ въ ту зиму не было никакой возможности плыть противъ теченія, благодаря большому разливу Днѣпра. Отдохнувъ немного, Скржетускій отправился къ пану Затвилиховскому, бывшему коммисару Рѣчи-Посполитой, славному воину, который, не принадлежа къ свитѣ князя, все же считался другомъ его и пользовался его довѣріемъ. Намѣстникъ желалъ распросить его -- нѣтъ ли какихъ порученій изъ Лубенъ. Князь однако ничего особенно важнаго не приказывалъ: велѣлъ только Скржетускому, въ случаѣ благопріятнаго исхода миссіи къ хану, возвращаться не спѣша, чтобы съ людьми и лошадьми чего не случилось. Къ хану же имѣлъ князь слѣдующее дѣло: желалъ онъ наказать нѣсколькихъ татарскихъ мурзъ, которые самовольно распоряжались въ его заднѣпровскихъ владѣніяхъ и которыхъ впрочемъ онъ самъ жестоко проучилъ. Ханъ далъ дѣйствительно благопріятный отвѣтъ, обѣщая прислать къ веснѣ спеціальнаго посла и наказать смѣльчаковъ, а чтобы снискать хорошее расположеніе столь прославившагося полководца, какъ князь, поручилъ Скржетускому передать князю соболью шапку и лошадь рѣдкой породы. Панъ Скржетускій, удачно исполнивъ возложенную на него обязанность, достаточно свидѣтельствовавшую о томъ, на сколько довѣряли ему, очень обрадовался возможности провести нѣкоторое время въ Чехрынѣ. Затвилиховскій былъ напротивъ весьма озабоченъ всѣмъ, происходившимъ въ мѣстечкѣ. Отправились они оба къ Допулѣ, валаху, содержавшему въ городѣ заѣздный домъ и винный погребъ, и не смотря на ранній часъ, встрѣтили тамъ уже массу шляхтичей. Впрочемъ, день былъ торговый, да къ тому же въ этотъ день можно было видѣть весь скотъ, отправлявшійся въ лагерь коронныхъ войскъ, чѣмъ главнымъ образомъ и объяснялось большое стеченіе народа. Шляхтичи собирались обыкновенно на рынкѣ, въ такъ называемомъ Дзвинескомъ углу, у Допула. Оттого-то были здѣсь и арендаторы помѣстій Конецпольскаго, и чехрынскіе служащіе, и землевладѣльцы, пользующіеся привилегіями, и ни отъ кого не зависящіе шляхтичи; затѣмъ, кое кто изъ казацкихъ старѣйшинъ, и наконецъ, всякая шляхетская мелюзга.
   Какъ тѣ, такъ и другіе заняли скамьи у длинныхъ дубовыхъ столовъ и громко разсуждали, но все только объ одномъ: побѣгѣ Хмѣльницкаго, этомъ изъ ряду вонъ событіи въ городѣ. Скржетускій вмѣстѣ съ Затвилиховскимъ расположились въ отдѣльномъ уголкѣ, и намѣстникъ началъ распрашивать, что за птица такая Хмѣльницкій, имя котораго у всѣхъ на устахъ
   -- Неужъ-то же вы не знаете?-- отвѣтилъ старый служака.-- Это -- писарь запорожскаго войска, владѣлецъ Суботова и -- присовокупилъ онъ тише -- мой кумъ. Давно мы знаемъ другъ друга. Вмѣстѣ побывали мы въ различныхъ стычкахъ, и онъ вездѣ выдѣлялся. Человѣка съ такой опытностью въ дѣлахъ военныхъ не сыщешь во всей, быть можетъ, Рѣчи Посполитой. Громко говорить объ этомъ не приходится, но это голова настоящаго гетмана: человѣкъ замѣчательно умный и храбрый; все козачество повинуется ему охотнѣе, чѣмъ кошевымъ и гетманамъ; не лишенъ онъ хорошихъ сторонъ, но гордъ, безпокоенъ и ужъ если западетъ ему въ душу ненависть -- то берегись!..
   -- Изъ за чего жъ это бѣжалъ онъ изъ Чехрына?
   -- Былъ онъ на ножахъ со старостой Чаплинскимъ; но дѣло не въ томъ! Какъ водится между шляхтичами, одинъ другому дѣлали непріятности. Не одинъ онъ и не съ нимъ однимъ то бываетъ. Разсказываютъ впрочемъ, что онъ не прочь былъ поухаживать за женой старосты, въ отместку за то, что староста отбилъ у него когда-то невѣсту... вещь возможная, такъ какъ женщины легкомысленны... Но все это предлогъ, подъ которымъ кроются какія-то болѣе важныя причины. Надо вамъ знать, что въ Черкасахъ проживаетъ старый Барабашъ, казацкій полковникъ и нашъ другъ. Были у него какія-то привилегіи и королевскія грамоты, въ которыхъ, какъ передавали, совѣтовалось казакамъ противодѣйствовать шляхтѣ. Но будучи человѣкомъ хорошимъ, онъ хранилъ ихъ у себя и не опубликовывалъ. Вотъ Хмѣльницкій, пригласивъ однажды Барабаша къ себѣ на празднество, здѣсь, въ Чехрынѣ, и послалъ къ нему на хуторъ своихъ людей, а тѣ отМу" няли всѣ бумаги у жены полковника -- съ ними то и удралъ ч онъ. Боюсь, какъ бы изъ всего этого не вспыхнуло что нибудь въ родѣ остраницовской исторіи, потому что знаю, вѣдь человѣкъ этотъ опасенъ... Бѣжалъ вѣдь невѣдомо куда...
   -- Вотъ такъ ловкачъ!-- воскликнулъ Скржетускій,-- ловко провелъ меня.!Вѣдь онъ называлъ себя казацкимъ полковникомъ князя Доминика Заславскаго; еще ночью я видѣлъ его въ степи и спасъ отъ аркана!
   Затвилиховскій такъ и схватился за голову:
   -- Бога ради, что вы мнѣ тутъ разсказываете! Быть не можетъ!
   -- Можетъ быть, разъ оно было. Назвалъ себя полковникомъ при князѣ Доминикѣ Заславскомъ, и спѣшилъ будто бы къ пану Гродзицкому съ письмами отъ великаго гетмана; но въ Кудакъ я не повѣрилъ тому, видя, что ѣдетъ онъ не водой, а пробирается степью.
   -- Онъ хитрѣе Улисса! И гдѣ жъ это вы встрѣтились съ нимъ?
   -- Надъ Омельничкомъ, на правомъ берегу Днѣпра. Знать, направлялся онъ въ Сѣчь.
   -- И хотѣлъ миновать Кудакъ. Теперь все понимаю... А много ли съ нимъ было людей?
   -- Человѣкъ сорокъ, но прибыли они поздно; не попадись я -- слуги старосты удавили бы его.
   -- Скажите пожалуйста... Это немаловажная вещь, однако... Слуги старосты, говорите вы?
   -- Такъ онъ мнѣ, по крайней мѣрѣ, сказалъ.
   -- Откуда жъ могъ узнать староста, гдѣ искать его, когда здѣсь въ городѣ всѣ потеряли голову, не зная, куда удралъ онъ?
   -- И я этого не знаю. Можетъ статься, Хмѣльницкій солгалъ и обыкновенныхъ негодяевъ назвалъ слугами старосты, чтобы тѣмъ внушить побольше сочувствія.
   -- Не можетъ этого быть. Но странная вещь!.. Да знаете ли вы, что есть гетманское предписаніе относительно поимки Хмѣльницкаго?..
   Намѣстникъ не успѣлъ отвѣтить. Въ комнату вошелъ съ большимъ шумомъ какой-то шляхтичъ, раза два стукнулъ дверьми, и кичливо оглядѣвъ присутствовавшихъ, проговорилъ:
   -- Бью челомъ, панове!
   Это былъ сорокалѣтній мужчина, низкаго роста, съ лицомъ надменнымъ, задорнымъ, чему еще болѣе способствовали большіе, точно сливы, глаза на выкатѣ. Человѣкъ этотъ былъ очевидно очень живой и вспыльчивый.
   -- Бью челомъ, панове! повторилъ онъ громче и рѣзче, не получивъ отвѣта на первое привѣтствіе.
   -- Челомъ! челомъ! отвѣтило нѣсколько голосовъ.
   То былъ панъ Чаплинскій, староста чехрынскій, довѣренное лицо молодаго пана хорунжаго Конецпольскаго.
   Въ Чехрынѣ не любили его за заносчивость, несправедливость, но такъ какъ былъ онъ человѣкъ съ вѣсомъ, то многіе заискивали въ немъ.
   Относился онъ съ уваженіемъ лишь къ одному Затвилиховскому, личности честной, прямой. И теперь, замѣтивъ старика, онъ къ нему подошелъ, и гордо кивнувъ головой въ сторону Окржетускаго, помѣстился рядомъ на одной скамьѣ.
   -- Ну что же, пане староста, извѣстно вамъ что нибудь о Хмѣльницкомъ? спросилъ Затвилиховскій.
   -- Повѣшенъ, пане хорунжій, повѣшенъ; а если еще нѣтъ, то навѣрное будетъ. Теперь, когда уже имѣется гетманское предписаніе, пусть-ка только онъ попадетъ въ мои руки!...
   Съ этими словами панъ Чаплинскій ударилъ съ такой силою по столу, что даже пролилась изъ стакана жидкость.
   -- Не проливайте же вина! замѣтилъ панъ Скржетускій..
   Затвилиховскій прервалъ его:
   -- Вы развѣ поймаете его? Вѣдь никто не знаетъ, куда онъ дѣвался.
   -- Никто не знаетъ!... Я знаю, честное мое слово!.. Вы, пане хорунжій, знаете Хведьку? Вотъ этотъ-то Хведька, служа ему. служитъ и мнѣ. Будетъ онъ его Іудой. Не даромъ Хведька полѣзъ въ дружбу съ молодцами Хмѣльницкаго -- парень ловкій!.. Знаетъ о каждомъ шагѣ... Онъ-то и вызвался доставить ко мнѣ Хмѣльницкаго живымъ или мертвымъ и отправился въ степь раньше Хмѣльницкаго, провѣдавъ, гдѣ того поджидать... А, чортовъ сынъ проклятый!..
   Говоря это, онъ снова ударилъ по столу.
   -- Не проливайте вина, пане староста, съ удареніемъ повторилъ Скржетускій, съ перваго взгляда почувствовавшій къ этому старостѣ нѣчто, похожее на отвращеніе.
   Шляхтичъ побагровѣлъ, мелькнулъ своими выпуклыми глазами, понявъ, что его задѣваютъ, и гнѣвно взглянулъ на Скржетускаго, но вмигъ смирился, увидѣвъ на томъ гербъ Вишневецкихъ, такъ какъ, не смотря на хорошія отношенія князя къ хорунжему Конецпольскому, Чехрынъ все же находился не далеко отъ Лубенъ, и небезопасно было связываться съ княжескими слугами.
   Къ тому же и князь набиралъ все такихъ людей, что не всякій осмѣливался задѣть кого нибудь изъ нихъ.
   -- Такъ это Хведька обязался вамъ привести Хмѣльницкаго? спросилъ Затвилиховскій.
   -- Хведька. И, честное мое слово, привезетъ.
   -- А я вамъ говорю, что нѣтъ! Хмѣльнидкій спасся и направился въ Сѣчь, о чемъ сегодня же слѣдуетъ увѣдомить пана Краковскаго. Съ Хмѣльницкимъ нельзя шутить. Сказать правду: умнѣе онъ, храбрѣе и счастливѣе васъ. Хмѣльницкій въ безопасности, а если вы не вѣрите мнѣ, такъ вотъ этотъ панъ подтвердитъ вамъ слова мои: вчера онъ видѣлъ его цѣлехонькимъ и простился съ нимъ.
   -- Не можетъ это быть! Не можетъ это быть! заоралъ Чаплинскій, схватясь за голову.
   -- Мало того -- присовокупилъ Затвилиховскій -- сей юноша, присутствующій здѣсь, самъ помогъ ему спастись и истребилъ вашихъ слугъ, принявъ ихъ за негодяевъ, въ чемъ впрочемъ нисколько не виноватъ, такъ какъ вовсе не зналъ о гетманскомъ предписаніи, пробывъ долгое время въ Крыму. Вотъ объ этомъ-то спасеніи Хмѣльницкаго я и сообщаю вамъ во время, дабы вы могли приготовиться, потому что Никого не удивитъ, если въ одно прекрасное утро Хмѣльнидкій навѣститъ васъ со своими запорожцами. Ужъ больно много возились вы съ нимъ, чортъ возьми!...
   Затвилиховскій тоже не долюбливалъ Чаплинскаго.
   Тотъ такъ и вскочилъ съ мѣста. Отъ злости у него не хватало словъ. Лицо его посинѣло, а глаза готовы были выскочить наружу. Ставъ передъ Скржетускимъ, онъ испускалъ какія-то отрывочныя слова.
   -- Какъ!... Вы, не смотря на гетманское предписаніе!... Я васъ... я вамъ...
   Скржетускій даже не привсталъ; опершись на столъ, онъ только смотрѣлъ на Чаплинскаго, какъ на пойманнаго звѣря.
   -- Чего вы пристали ко мнѣ, какъ оса? спросилъ онъ.
   -- Да я васъ... Вы, не взирая на предписаніе... Я васъ съ казаками!...
   Онъ до того оралъ, что вдругъ все притихло въ избѣ. Находившіеся въ ней повернули головы по направленію къ Чаплинскому. Тотъ всегда искалъ повода придраться къ чему нибудь -- ужъ такова была натура его; но всѣ подивились тому, что кричалъ онъ въ присутствіи Затвилиховскаго, котораго боялся, и придирался къ воину, принадлежащему къ штату князя Вишневецкаго.
   -- Замолчите-ка, прошу васъ, -- проговорилъ старикъ хорунжій:-- этотъ молодой человѣкъ пришелъ со мною...
   -- Я за... за... на дыбу! продолжалъ неистовствовать Чаплинскій, ни на кого и ни на что не обращая вниманія.
   Теперь уже и панъ Скржетускій не стерпѣлъ. Выпрямившись во весь свой богатырскій ростъ, не вынимая сабли, онъ поднесъ ея рукоятку кверху, къ самому носу Чаплинскаго.
   -- Понюхайте-ка это! произнесъ онъ спокойно.
   -- Бей его, кто въ Бога... Люди!... закричалъ Чаплинскій, выдергивая саблю. Но выдернуть ее не успѣлъ: молодой поручикъ одной рукой схватилъ его за шею, другою ниже пояса, и высоко поднявъ барахтавшагося старосту, понесъ его между скамьями.
   -- Панове-братцы, мѣсто рогоносцу, а то забодаетъ! крикнулъ онъ и затѣмъ подошелъ къ дверямъ, ударилъ въ нихъ Чаплинскимъ, раскрылъ и вышвырнулъ старосту на улицу. Послѣ этого, вернулся назадъ и преспокойно усѣлся рядомъ съ Затвилиховскимъ.
   Въ избѣ на мгновеніе воцарилось молчаніе. Сила, обнаруженная паномъ Скржетускимъ, сразу внушила почтеніе всей собравшейся шляхтѣ. Но вдругъ стѣны затряслись отъ бурнаго взрыва хохота.
   -- Виватъ Вишневецкіе! кричали одни.
   -- Въ обморокъ упалъ, въ обморокъ упалъ и облился кровью! кричали другіе, высовываясь въ дверь, чтобы посмотрѣть на Чаплинскаго.
   Только немногіе сторонники послѣдняго молчали, не принимая участія въ общемъ хорѣ и мрачно поглядывая на намѣстника.
   -- Сказать правду: подрѣзали таки хвостъ этой гончей! замѣтилъ Затвилиховскій.
   -- Не гончая это, а дворняжка!-- проговорилъ, подходя, толстый шляхтичъ, съ бѣльмомъ на одномъ глазу и огромнымъ отверстіемъ, величиною въ пятакъ, на лбу, въ которое виднѣлась голая кость.-- Дворняжка, а не гончая! Позвольте мнѣ, пане братъ,-- продолжалъ онъ, обращаясь къ Скржетускому,-- познакомиться съ вами: Янъ Заглоба-Лобный гербъ, что всякій легко замѣтитъ хотя бы вотъ по этой дырѣ, которою я обязанъ разбойничьей пулѣ во время моего странствія ко святымъ мѣстамъ, куда направлялся, чтобы замолить грѣхи юности.
   -- Перестаньте,-- прервалъ его Затвилиховскій;-- сами же вы гдѣ-то разсказывали, что сдѣлали вамъ ее въ Радомѣ пивной кружкой.
   -- Разбойничьей пулей, какъ Богъ святъ! Въ Радомѣ было совсѣмъ другое...
   -- Можетъ статься, вы и дали обѣтъ отправиться ко святымъ мѣстамъ, но что вы не попали туда -- такъ это вѣрно.
   -- Не попалъ, такъ какъ уже въ Галацѣ пріялъ мученическій вѣнецъ. Будь я архисобака, не шляхтичъ, если лгу.
   -- А вѣдь все таки брешетъ, брешетъ!...
   -- Назовите меня шельмой, если нѣтъ. За ваше здравіе, панъ намѣстникъ.
   Къ Скржетускому подошли и другіе, чтобы выразить ему почтеніе. Всѣ ужъ очень не любили Чаплинскаго и радовались, что случился съ нимъ подобный конфузъ. Странная и нынѣ необъяснимая вещь -- всѣ шляхтичи, не только въ Чехрынѣ, но и подальше, даже придворные Конецпольскаго, всѣ, зная, какъ водится, о столкновеніяхъ Чаплинскаго съ Хмѣльницкимъ, были на сторонѣ послѣдняго. Хмѣльницкій въ самомъ дѣлѣ пользовался славою знаменитаго воителя, оказавшаго во многихъ войнахъ значительныя услуги. Знали также, что даже король -- и тотъ поддерживалъ сношенія съ Хмѣльницкимъ, очень дорожа его мнѣніемъ; что же касается до столкновеній его -- на это никто не обращалъ вниманія, какъ на нѣчто, повторяющееся въ жизни тысячи шляхтичей, особенно въ русскихъ провинціяхъ. Оттого-то всѣ были на сторонѣ того, кто дѣйствительно умѣлъ расположить въ свою пользу, и никто не предвидѣлъ тѣхъ страшныхъ послѣдствій, которыя немного спустя наступили. Уже много позже сердца воспылали ненавистью къ Хмѣльницкому, но опять таки -- сердца шляхтичей и духовенства обоихъ исповѣданій.
   Потому-то каждый обращался къ Скржетускому со словами: "Пей, пане братъ, выпей и со мною! Да здравствуютъ приближенные Вишневецкихъ! Такой молодой, а уже поручикомъ у князя! Виватъ князь Іеремія! Гетманъ изъ гетмановъ! Съ княземъ Іереміей хоть на край свѣта! Противъ татаръ и турокъ! Въ Стамбулъ! Да здравствуетъ милостиво царствующій у насъ Владиславъ IV!" Но громче всѣхъ звучалъ голосъ пана Заглобы, который одинъ перекричалъ бы цѣлый полкъ.
   -- Нанове!-- оралъ онъ такъ, что даже стекла дрожали,-- я привлекъ уже къ отвѣту его могущество султана за насиліе, которое онъ позволилъ себѣ совершить надо мною въ Галацѣ.
   -- Не мелите жъ вы чортъ знаетъ чего! Того гляди, глотка у васъ разорвется.
   -- Какъ такъ, панове? Quator articuli judicii castrensis: stuprum, incendium, latrocinium et vis armata alienis aedibus illata...
   -- Этакій вы крикливый глухарь!
   -- Готовъ хоть въ судъ идти...
   -- Да перестаньте!...
   -- И убытки возмѣщу, и объявлю его безправымъ, а затѣмъ войну, но уже какъ истому негодяю. За здоровье ваше, панове!...
   Нѣкоторые смѣялись, а съ ними и панъ Скржетускій, у котораго нѣсколько шумѣло въ головѣ; шляхтичъ же говорилъ дальше, точно настоящій глухарь, упоенный собственной рѣчью. Къ счастію болтовня его была прервана другимъ шляхтичемъ, который, подойдя къ нему, потянулъ его за рукавъ и и роизнесъ съ пѣвучимъ литовскимъ акцентомъ.
   -- Познакомьте же и меня, пане. Заглоба, съ паномъ намѣстникомъ Скржетускимъ; познакомьте же.
   -- Отчего же нѣтъ, отчего же нѣтъ? Рекомендую вамъ, панъ намѣстникъ, пана Павсиногу.
   -- Подбипенту, поправилъ его шляхтичъ.
   -- Все равно! Герба Сорвипорты...
   -- Сорвикапоръ, поправилъ шляхтичъ.
   -- Все равно! Изъ Песьихъ-Кишекъ...
   -- Изъ Мышьихъ-Кишекъ, поправилъ шляхтичъ.
   -- Все равно! Nescio -- трудно сказать, что предпочтительнѣе: песьи ли кишки, или же мышьи. Но какъ бы ни было, не желалъ бы я жить ни въ однихъ, ни въ другихъ" ибо и засѣсть тамъ не легко, да и на свѣтъ божій показаться оттуда неловко. Панъ мой,-- говорилъ онъ Скржетускому далѣе, тыкая въ литовца -- вотъ ужъ недѣля, какъ я пьянствую на деньги этого шляхтича, у котораго мечъ за поясомъ также увѣсистъ, какъ мошна, а мошна также увѣсиста, какъ остроуміе. Но прозовите меня такимъ же пнемъ, какъ тотъ, кто угощаетъ меня виномъ, если мнѣ приводилось когда пить на деньги большаго чудака.
   -- Вотъ такъ отдѣлалъ его! загорланили шляхтичи, хохоча.
   Но литовецъ не сердился; онъ только размахивалъ рукой, кротко улыбался и повторялъ:
   -- Э! перестали бы вы -- слушать гадко.
   Панъ Скржетускій съ большимъ любопытствомъ осматривалъ эту новую фигуру, которая дѣйствительно заслуживала названіе чудака. Роста столь высокаго, что голова касалась потолка, господинъ этотъ при чрезмѣрной худобѣ казался еще выше. Широкія плечи и жилистая спина говорили о необыкновенной силѣ; но въ общемъ, были-только кожа и кости. Судя по впалому животу, можно было бы заключить, что онъ умираетъ съ голоду, не будь на немъ сѣрой, довольно цѣнной куртки съ узкими рукавами, да дорогихъ шведскихъ сапогъ, бывшихъ въ то время въ Литвѣ въ большой модѣ. Широкій и туго набитый поясъ изъ лосиной кожи сползалъ внизъ, не имѣя на чемъ держаться а у пояса болтался крестоносный мечъ, такой длинный, что даже этому великану былъ не впору, доходя чуть не до мышекъ.
   Но тотъ, кто испугался бы меча, вмигъ успокоился бы, взглянувъ на лицо его обладателя. Поражая, какъ и все туловище, худобой, украшенное отвисшими бровями и парою длинныхъ, коноплянаго цвѣта, усовъ, оно отличалось выраженіемъ дѣтской доброты и наивности. Отвисшіе усы и брови дѣлали его скорбнымъ, убитымъ и въ тоже время очень смѣшнымъ. Производилъ онъ впечатлѣніе человѣка, вѣчно впередъ подталкиваемаго; но это не помѣшало ему понравиться пану Скржетускому съ перваго-же взгляда, какъ открытымъ лицомъ, такъ и превосходной солдатской выправкой.
   -- И такъ, вы, панъ намѣстникъ, спросилъ онъ -- состоите при князѣ Вишневецкомъ?
   -- Такъ точно.
   Литовецъ молитвенно сложилъ руки и вознесъ очи горѣ.
   -- О! что за великій воинъ, что за рыцарь! что за полководецъ!..
   -- Дай Богъ, чтобы въ Рѣчи Посполитой такихъ было побольше!
   -- Дай то Богъ! дай то Богъ!... А нельзя ли къ нему подъ команду?
   -- Отчего же! Онъ будетъ очень радъ.
   Тутъ вмѣшался въ разговоръ панъ Заглоба:
   -- Тогда у князя будетъ два рожна для кухни: одинъ -- изъ васъ самихъ, другой -- изъ вашего меча, а можетъ быть чего добраго, онъ сдѣлаетъ васъ кулинарныхъ дѣлъ мастеромъ или же прикажетъ, чтобы на вашей особѣ вѣшали разбойниковъ, или, что еще лучше, вами будутъ мѣрять ливрейное сукно... Тьфу!.. Ну можно-ли человѣку и католику быть такимъ длиннымъ, какъ serpens, или какъ татарская пика!
   -- Слушать гадко! отвѣтилъ терпѣливо литовецъ.
   -- Какже ваша фамилія?-- спросилъ панъ Скржетускій.-- Въ то время, какъ вы говорили, панъ Заглоба до того прерывалъ васъ, что я ничего не понялъ.
   -- Подбипента.
   -- Повсинога.
   -- Сорвикапоръ изъ Мышьихъ Кишекъ.
   -- Не угодно ли! Будь я глупъ, если это не языческія имена...
   -- Давно ли вы изъ Литвы? продолжалъ разспрашивать намѣстникъ.
   -- Вотъ ужъ двѣ недѣли, какъ я въ Чехрынѣ. Узнавъ отъ пана Затвилиховскаго, что вы сюда направляетесь, я и подождалъ васъ, чтобы подъ вашей опекой предстать предъ княземъ.
   -- Скажите же мнѣ пожалуйста -- ужъ очень хотѣлось-бы знать -- къ чему это вы вооружились такимъ бѣсовскимъ мечемъ?
   -- Не бѣсовскій онъ, а крестоносный, и ношу я его, какъ добычу, давно попавшую въ нашъ родъ. Уже подъ Хойницами былъ онъ въ литовскихъ рукахъ -- оттого-то и ношу его.
   -- Но это страшная машиница, и должно быть, ужасно тяжелая; развѣ только на обѣ руки.
   -- Можно на обѣ, можно и на одну.
   -- Покажите же мнѣ.
   Литовецъ вынулъ и подалъ; но руки пана Скржетускаго такъ и опустилась: ни взмахнуть, ни скрестить. Попробовалъ онъ было взять въ обѣ руки -- да и то не сладилъ. Панъ Скржетускій, немного смущенный, обратился къ присутствовавшимъ:
   -- Ну, панове, кто изъ васъ взмахнетъ крестомъ?
   -- Мы уже пробовали -- отвѣтило нѣсколько голосовъ.-- Одинъ панъ коммисаръ Затвилиховскій и подниметъ; но не взмахнетъ и онъ.
   -- А вы? спросилъ панъ Скржетускій, обращаясь къ литовцу.
   Шляхтичъ поднялъ мечъ, словно тросточку, и взмахнулъ имъ нѣсколько разъ, шутя. Въ воздухѣ только зажужжало, да пахнуло вѣтромъ.
   -- А чтобъ васъ!-- воскликнулъ панъ Скржетускій.-- Считайте себя принятымъ къ князю навѣрняка.
   -- Видитъ Богъ, что я того желаю, и мечъ мой не заржавѣетъ.
   -- За то остроуміе!... сказалъ панъ Заглоба;-- вѣдь вы владѣете имъ далеко не такъ....
   Затвилиховскій всталъ и направился къ двери съ намѣстникомъ; но въ это время въ избу вошелъ шляхтичъ, бѣлый какъ лунь, и увидя Затвилиховскаго, проговорилъ:
   -- Пане хорунжій и коммиссаръ, я къ вамъ!
   То былъ Барабашъ, черкасскій полковникъ.
   -- Коли такъ, пойдемъ-те ко мнѣ на квартиру,-- пригласилъ Затвилиховскій.-- Здѣсь ужъ до того стоитъ паръ, что свѣта не видно. Скржетускій пошелъ вмѣстѣ съ ними. Едва переступили они порогъ, какъ Барабашъ спросилъ съ поспѣшностью:
   -- Нѣтъ никакихъ извѣстій о Хмѣльницкомъ?
   -- Есть. Бѣжалъ въ Сѣчь. Вотъ этотъ офицеръ и встрѣтилъ его вчера въ степи.
   -- Такъ, стало быть, онъ не водой отправился. Погналъ я за нимъ въ Кудакъ, чтобы ловить его, но вижу, что напрасно.
   Сказавъ это, Барабашъ закрылъ руками глаза и началъ повторять:
   -- О! Спаси Іисусе Христе! спаси Іисусе Христе!
   -- Чего вы испугались?
   -- Да вы знаете ли, что онъ у меня похитилъ измѣннически? Знаете ли вы, что значитъ огласить въ Сѣчи такіе документы? Спаси Іисусе Христе! Если король не объявитъ войны басурманамъ, такъ вѣдь это искра въ порохъ...
   -- Ужъ не возстаніе ли вы предсказываете?
   -- Не предсказываю, ибо вижу его. Хмѣльницкій будетъ почище Лободы и Наливайки.
   -- Да кто пойдетъ за нимъ?
   -- Кто? Запорожцы, мѣщане, чернь, хуторщики -- да вотъ какіе! присовокупилъ панъ Барабашъ, тыкая пальцемъ въ ту сторону рынка, гдѣ всего болѣе толпился народъ. Весь рынокъ былъ биткомъ набитъ волами, которыхъ гнали къ Корсунь для войска; сопровождали ихъ толпы пастуховъ, такъ называемыхъ "чабановъ", проводящихъ всю жизнь въ степяхъ и пустыняхъ, людей совершенно дикихъ, не признающихъ никакой религіи -- religionis nulius, какъ выражался воевода Кисель. Между ними попадались личности, болѣе похожія на разбойниковъ, нежели на пастуховъ, жестокія, страшныя, покрытыя рубищами и всякой всячиной. Большая часть ихъ были одѣты въ бараньи тулупы, или же въ неотдѣланныя шкуры шерстью вверхъ, распахивавшіяся спереди, отчего, не смотря на зимнее время, открывались голыя, опаленныя степнымъ вѣтромъ груди. У каждаго изъ нихъ было оружіе, но самое разнообразное: одни вооружились луками, другіе -- самопалами, или называя ихъ по казацки, "пищалями", третьи -- татарскими саблями, четвертые -- косами, а то и попросту дубинами, съ прикрѣпленными къ концу лошадиными челюстями. Тутъ же кружились почти такіе же дикіе низовцы, лучше вооруженные, которые везли въ лагерь сушеную рыбу, дичь, бараній жиръ; затѣмъ, чумаки съ солью, степные и лѣсные пасѣчники, воскобойники съ медомъ, лѣсники съ смолою и дегтемъ, мужики съ подводами, казаки, татары изъ Бѣлгорода -- и еще много кого!-- всякіе бродяги "сиромахи" со всѣхъ концовъ свѣта. Въ городѣ было много пьяныхъ. Чехрынъ служилъ мѣстомъ остановки, слѣдовательно и широкаго гульбища. На рынкѣ жгли огни; кое-гдѣ пылали смоляныя бочки. Всюду слышались гамъ и возгласы. Пронзительные звуки татарскихъ свистулекъ сливались съ ревомъ скота и болѣе мягкими тонами торбановъ, вторившихъ голосамъ слѣпцовъ, которые пѣли любимую въ тѣ дни пѣсенку!
   
   "Соколэ ясный,
   "Братэ мій рідный,
   "Ты высоко летаешь,
   "Ты далеко видишь.
   
   А одновременно съ нею неслось дикое чиканье казаковъ, совсѣмъ пьяныхъ, вымазанныхъ дегтемъ, отплясывавшихъ на рынкѣ трепака. Въ цѣломъ -- все это поражало своей дикостью и разгуломъ. Для Затвилиховскаго достаточно было одного взгляда, чтобы согласиться съ паномъ Барабашемъ; слабѣйшее дуновеніе могло разнуздать эти силы, склонныя къ грабежу, привыкшія къ бою и кишѣвшія по всей Украйнѣ. А за толпой этой стояла Сѣчь, стояло Запорожье, еще такъ не -- 30 давно подтянутое, но уже закусывавшее удила, помнившее о прежнихъ его преимуществахъ, ненавидѣвшее коммисаровъ и представлявшее организованную силу, которая пользовалась большимъ сочувствіемъ среди крестьянъ, далеко не столь податливыхъ, какъ въ другихъ мѣстахъ Рѣчи Посполитой, имѣвшихъ подъ бокомъ Чертомеликъ и видѣвшихъ въ немъ отсутствіе всякой власти, разбой и страшную волю. Оттого-то панъ хорунжій, несмотря на то, что самъ былъ русинъ, глубоко задумался.
   Человѣкъ старый, помнилъ онъ хорошо о временахъ Наливайки, Лободы, Кремскаго, зналъ объ украинскомъ разбойничествѣ, быть можетъ, лучше всякого другаго, а будучи къ тому же знакомъ съ Хмѣльницкимъ, понималъ, что тотъ дѣйствительно стоитъ двадцати Наливайкъ и Лободъ. Нельзя было не сознать опасности отъ бѣгства его въ Сѣчь съ королевскими грамотами, въ которыхъ, по словамъ пана Барабаша, казакамъ обѣщалось многое и въ которыхъ даже поощряли ихъ къ нѣкоторому сопротивленію.
   -- Пане полковникъ Черкасскій,-- обратился онъ къ Барабашу,-- вамъ слѣдовало бы съѣздить въ Сѣчь, чтобы противодѣйствовать вліянію Хмѣльницкаго и умиротворить! Умиротворить!
   -- Пане хорунжій,-- отвѣтилъ Барабашъ,-- только то скажу вамъ, что при одной вѣсти о бѣгствѣ Хмѣльницкаго съ грамотами, половина моихъ черкасскихъ молодцовъ послѣдовала за нимъ сегодняшней ночью. Времена мои минули: не съ булавой мнѣ теперь дѣло имѣть, а съ могилой.
   И дѣйствительно, Барабашъ, хотя и былъ хорошимъ воиномъ, но со старостью лишился всякаго вліянія.
   Когда подошли они къ квартирѣ Затвилиховскаго, къ послѣднему уже вернулось все свойственное ему душевное спокойствіе; войдя со своими друзьями въ домъ и наполнивъ стаканы медомъ, онъ заговорилъ веселѣе:
   -- Все это пустяки, разъ, судя по слухамъ, готовится война съ басурманами; а оно возможно, ибо король на своемъ поставитъ, хотя Рѣчь Посполитая войны и не хочетъ; вѣдь сеймы попортили крови ему не мало. Весь этотъ пылъ можно будетъ на турку обратить; во всякомъ же случаѣ, у насъ много времени впереди. Я самъ поѣду къ пану Краковскому, разскажу ему обо всемъ и буду просить, чтобы онъ подошелъ къ намъ со своимъ войскомъ поближе. Удастся, ли это мнѣ, или нѣтъ -- не знаю; панъ Краковскій, при всей его храбрости и опытности, ужасно вѣритъ въ себя и въ свое войско. Вы, панъ полковникъ, держите вашихъ казаковъ построже, а вы, панъ намѣстникъ, когда вернетесь въ Лубны, предупредите князя, чтобы онъ имѣлъ въ виду Сѣчь. Если бъ даже и готовилось что -- repeto: у насъ есть время. Въ Сѣчи теперь немного людей: всѣ разбѣжались, кто за дичью, кто за рыбой, и разсыпались по всѣмъ украинскимъ деревнямъ. Въ Днѣпрѣ много воды утечетъ, пока они опять соберутся. Къ тому же имя князя -- страшное, и пусть только узнаютъ, что онъ слѣдитъ за Чертомеликомъ -- пожалуй и успокоятся.
   -- Я готовъ уѣхать изъ Чехрына хоть дня черезъ два, сказалъ намѣстникъ.
   -- Это хорошо. Два и три дня ничего не значатъ. Вы, панъ Черкасскій, пошлите къ пану коронному хорунжему и къ князю Доминику съ увѣдомленіемъ ихъ о дѣлѣ. Но ужъ вы, я вижу, спите!
   Сложивъ руки на животѣ, панъ Барабашъ сладко задремалъ; онъ даже захрапѣлъ минуту спустя. Старый полковникъ, когда не ѣлъ и не пилъ, что ставилъ всего выше на свѣтѣ -- всегда спалъ.
   -- Полюбуйтесь-ка!-- шопотомъ обратился Затвилиховскій къ намѣстнику;-- и съ такимъ-то старцемъ надѣятся варшавскіе мужи удержать въ послушаніи казаковъ! Богъ имъ судья! Вѣрили они и самому Хмѣльницкому, канцлеръ велъ съ нимъ даже какіе-то переговоры; но онъ, какъ кажется, не оправдаетъ довѣрія.
   Намѣстникъ отвѣтилъ пану хорунжему сочувственнымъ вздохомъ, а полковникъ захрапѣлъ сильнѣе прежняго, пробормотавъ во снѣ:
   -- Спаси Іисусе Христе! Спаси Іисусе Христе!
   -- Когда же вы думаете уѣхать изъ Чехрына? спросилъ хорунжій.
   -- Мнѣ подобаетъ дня два подождать, такъ какъ Чаплинскій вѣрно потребуетъ отъ меня удовлетворенія за конфузъ.
   -- Не сдѣлаетъ онъ того. Не будь на васъ княжеской формы, онъ направилъ бы на васъ своихъ слугъ; но задѣвать князя -- вещь опасная, даже для приближеннаго Канецпольскихъ.
   -- Я сообщу ему, что жду; а тамъ, дня черезъ два, черезъ три, уѣду. Засады не боюсь, имѣя всегда при себѣ саблю.
   Съ этими словами намѣстникъ всталъ и простился съ паномъ хорунжимъ.
   Надъ городомъ занималось такое большое зарево отъ разведенныхъ костровъ, что можно было подумать, будто весь Чехрынъ горитъ.
   Гамъ и возгласы еще болѣе усилились съ наступленіемъ ночи. Въ одномъ концѣ толпа "чабановъ" завывала какую-то степную пѣсню. Дикіе запорожцы плясали вокругъ костровъ, подбрасывай кверху шапки, паля изъ пищалей и попивая горѣлку изъ квартъ. Тутъ и тамъ возникала драка, но дравшихся немедленно разнимали слуги старосты. Намѣстникъ вынужденъ былъ разчищать себѣ дорогу рукояткою сабли; подъ впечатлѣніемъ гама и казачьяго шума ему казалось, что вотъ уже начало возстанія и что въ него направлены грозные взоры и шопотомъ произносимыя проклятія. Въ ушахъ его все еще звучало слово Барабаша: "Іисусе Христе! Спаси, Іисусе Христе!" и сердце его стучало быстрѣе, но отъ радости и веселья. Ожиданія страшной домашней войны навѣвали скорбь въ такую старую рыцарскую душу, какъ душа хорунжаго; но молодая, неосмотрительная и неопытная натура рвалась впередъ, чтобы погрузиться въ кровавое море пламенной войны.
   А "чабаны" все водили хороводы, а запорожцы палили изъ самопаловъ и пили горѣлку.
   Пальбу и дикое: "гу! га!" слышалъ намѣстникъ даже и тогда, когда легъ спать въ своей квартирѣ.
   

III.

   Черезъ нѣсколько дней, намѣстникъ съ отрядомъ своимъ живо подвигался къ Лубнамъ. Переплывъ Днѣпръ, онъ поѣхалъ широкой, степной дорогой, которая, огибая Сэми-Могилы и Хороль, соединяла Чехрынъ съ Лубнами. Подобный путь велъ изъ княжеской резиденціи и въ Кіевъ.
   Прежде, до расправы гетмана Жулкевскаго подъ Солоницей, дорогъ этихъ небыло вовсе. Изъ Лубенъ въ Кіевъ приходилось пробираться степью и лѣсами. Въ Чехрынъ-же можно было попасть водой, а возвращаться -- черезъ Хороль. Вообще, приднѣпровскія владѣнія эти походили на пустыню, немного болѣе заселенную чѣмъ Дикія-Поля, которую частенько посѣщали татары, да запорожскія шайки.
   По берегамъ Сулы шумѣли лѣса, необитаемые, почти нетронутые человѣческой стопой. Мѣстами, по Сулѣ, Слѣпороду, Короваѣ, Оржавцѣ и другимъ большимъ и малымъ рѣчкамъ и притокамъ образовались болота, частію покрытыя кустарной растительностью и борами, частію же имѣвшія видъ луговъ. Въ лѣсахъ этихъ и болотахъ виднѣлись различные звѣри, находившіе тутъ удобное логовище, нѣсколько подальше попадались буйволы, медвѣди и дикія свиньи, а также несмѣтныя стаи волковъ, куницъ, рысей; въ болотахъ и у береговъ рѣчекъ ютились бобры, о которыхъ разсказывалось въ Запорожьѣ, будто между ними есть столѣтніе, совсѣмъ посѣдѣвшіе отъ старости.
   По степямъ, покрытымъ высокой, сухой травой, носились табуны дикихъ лошадей, съ кудластыми головами и кровавыми глазами. Рѣки изобиловали рыбой и водной птицей. То была дивная страна, на половину уснувшая, но носившая слѣды несомнѣннаго пребыванія въ ней, когда-то, людей. Всюду встрѣчались пепелища селеній; самые Дубны и Хороль были такими же пепелищами еще очень недавно; всюду замѣчались могилы, уже поросшія травой и другой растительностью. И здѣсь, подобно тому, какъ на Дикихъ-Поляхъ, ночью разгуливали привидѣнія, а старые запорожцы, разсѣвшись у разведеннаго огня, сообщали другъ другу чудеса о происходившемъ нѣкогда въ лѣсныхъ чащахъ, изъ которыхъ доносились вой, неизвѣстно какому звѣрю принадлежавшій, крики, не то людскіе, не то звѣриные, странный гулъ, похожій на гулъ войны и на охотничій рогъ. Земля эта была негостепріимная, недоступная, мѣстами лишенная воды, опаленная, сухая и невозможная для жилья, такъ какъ поселенцы, располагавшіеся на ней, всегда погибали отъ татарскихъ набѣговъ. Часто навѣщали ее и запорожцы, являвшіеся сюда ради охоты на дикихъ звѣрей и рыбной ловли, такъ сказать "ради промысла", какъ то называлось на ихъ языкѣ, и проникали они въ самыя непроходимыя чащи, болота, камыши -- словомъ въ такія мѣста, о которыхъ никто ничего не слыхалъ.
   Однако, и осѣдлая жизнь пыталась привиться на этой землѣ, цѣпляясь корнями, и хотя ростки ея вырывались въ одномъ мѣстѣ, она все же пускала новые въ другомъ. Пустошь превращалась въ селенія, колоніи, крѣпости и хутора. Влекла сюда плодородная почва, но всего болѣе -- свобода. Однако мѣстность только тогда начала процвѣтать, когда завладѣли ею князья Вишневецкіе. Князь Михаилъ, послѣ женитьбы своей, сталъ усерднѣе заниматься устройствомъ заднѣпровскаго владѣнія; вызывалъ людей, заселялъ пустоши, гарантировалъ полную свободу въ теченіи тридцати лѣтъ, строилъ монастыри и вводилъ княжескіе законы. Даже такіе поселенцы, которые появились здѣсь неизвѣстно когда и считали себя собственниками земли -- и тѣ охотно дѣлались княжескими чиншевиками, такъ какъ взамѣнъ чинша находили защиту князя отъ татаръ, а то и худшихъ враговъ -- низовцевъ. Но настоящая жизнь закипѣла лишь подъ желѣзной рукой князя Іереміи. Владѣнія его начинались у самаго Чехрына, а кончались гдѣ-то за Конотопомъ и Ромнами. Но этимъ не ограничивалось княжеское имущество: имѣлъ онъ много земель въ воеводствахъ: сандомирскомъ, волынскомъ, русскомъ и кіевскомъ; заднѣпровское же владѣніе было, если можно такъ выразиться, окомъ въ головѣ побѣдителя при Путивлѣ.
   Татарва обыкновенно долго колебалась надъ Орломъ, Ворсклой и обнюхивала, какъ волкъ, прежде чѣмъ осмѣливалась повернуть коней къ сѣверу. Низовцы -- тѣ и не заглядывали сюда. Мѣстныя же безпокойныя ватаги кончили тѣмъ, что превратились въ княжескую челядь. Дикій и разбойничій людъ, нѣкогда существовавшій убійствами и грабежами, теперь, чувствуя себя въ ежевыхъ рукавицахъ, селился въ "полянкахъ" на рубежѣ, и расположившись по чертѣ владѣній, подобно бульдогу на цѣпи, скалилъ зубы, завидя чужаго.
   Ужъ и разцвѣло же и ожило все! По слѣдамъ прежнихъ тропинокъ проложили дороги. Рѣки запрудили плотинами, построенными руками невольниковъ-татаръ, и низовцевъ, пойманныхъ на грабежѣ съ оружіемъ въ рукахъ. Тамъ, гдѣ нѣкогда дико завывалъ вѣтеръ и слышался вой волковъ и утопленниковъ, теперь стучали жернова. Болѣе четырехсотъ мельницъ, не считая вѣтряныхъ, мололи рожь на Заднѣпровьѣ. Сорокъ тысячъ чиншевиковъ пополняли княжескую кассу; въ лѣсахъ явились пасѣки, на рубежѣ выростали села, хутора, слободы. Въ степи, рядомъ съ дикими табунами, паслись лошади и домашній скотъ. Непроглядный и одинобразный видъ лѣсовъ и степей запестрѣлъ отъ массы хатъ, золоченыхъ куполовъ церквей и костеловъ. Пустыня превратилась въ людную мѣстность.
   Вотъ по ней-то и ѣхалъ панъ намѣстникъ -- весело, не спѣша, чувствуя себя уже дома, будучи покоенъ на счетъ остановокъ.
   То было въ началѣ января 1648 года; но необыкновенно странной зимы никто не чувствовалъ. Въ воздухѣ пахло весною; земля растаяла и покрылась водою; поля зеленѣли, а солнце до того жгло, что въ полдень, точно лѣтомъ, отъ кожуховъ горѣла спина.
   Отрядъ намѣстника значительно увеличился. Въ Чехрынѣ примкнуло къ нему, въ лицѣ Развана Урзу, валашское посольство, ѣхавшее къ князю съ порученіями отъ господаря. Посольство сопровождалось довольно численной свитой и возами съ челядью. Кромѣ него, былъ тутъ и нашъ знакомый, панъ Лонгинусъ Подбипента, герба Сорвикапоръ, съ его длиннымъ мечомъ подъ мышкой и нѣсколькими людьми.
   Солнце, чудесная погода и вѣяніе наступавшей весны наполняли сердце радостью; намѣстникъ же радовался еще тому, что послѣ долгаго путешествія возвращался въ княжескій домъ, бывшій вмѣстѣ съ тѣмъ и его домомъ -- возвращался, все хорошо исполнивши, отчего увѣренъ былъ въ радушномъ пріемѣ.
   Но радость его объяснялась и другими причинами.
   Кромѣ милостей князя, къ которому намѣстникъ привязался всѣмъ сердцемъ, ждала его въ Лубнахъ еще пара нѣкихъ черныхъ очей, невыразимо прелестныхъ.
   Очи эти принадлежали Анусѣ Бардзо-Богатой -- Красеньской, находившейся въ штатѣ княгини Гризельды, красивѣйшей дѣвушкѣ въ дѣвичьей, плутовкѣ, кружившей въ Лубнахъ головы всѣмъ и каждому, но никому пока не отвѣчавшей. У княгини Гризельды строго соблюдался mores и царила высокая нравственность, что не мѣшало однако молодежи перекидываться пламенными взорами и вздыхать. Вотъ и панъ Скржетускій, наравнѣ съ другими, посылалъ къ чернымъ очамъ свои вздохи, а когда, порою, оставался одинъ въ своемъ помѣщеніи, бралъ лютню и пѣлъ:
   
   "Tys jest specyat nad specyaty"
   
   или же
   
   "Jak tatarska orda,
   Bierresz w jasyr corda"
   
   Но будучи человѣкомъ веселымъ и къ тому же воиномъ, любящимъ свое призваніе, онъ не принималъ близко къ сердцу того, что Ануся улыбалась одинаково какъ ему, такъ и пану Быховцу изъ валашской роты, и пану Вурцлю изъ артиллеріи, и пану Володыевскому изъ драгунъ, даже пану Барановскому изъ гусаръ, хотя послѣдній былъ далеко не первой молодости и шепелявилъ, имѣя поврежденное самопаломъ небо. Нашъ намѣстникъ однажды дрался съ паномъ Володыевскимъ на сабляхъ изъ-за Ануси; но когда приходилось ему подольше сидѣть въ Лубнахъ безъ дѣла, то и Ануся не спасала его отъ скуки; въ походъ же всегда отправлялся онъ съ охотою, безъ сожалѣній и воспоминаній. За то ужъ и встрѣчалъ онъ ее съ радостью! Оттого-то теперь, возвращаясь изъ Крыма, послѣ счастливаго исхода миссіи, онъ весело напѣвалъ, гарцуя на своемъ конѣ, рядомъ съ паномъ Лонгинусомъ, который, сидя на огромной лифляндской кобылѣ, какъ всегда былъ задумчивъ и грустенъ. Посольскіе возы и свита значительно отстали отъ нихъ.
   -- Господинъ посолъ разлегся въ возу, какъ кусокъ дерева и все спитъ,-- проговорилъ намѣстникъ.-- Разсказалъ онъ мнѣ чудеса о своей Валахіи, да и усталъ, а я слушалъ его съ большимъ любопытствомъ. Что и говорить! Богатый край, климатъ превосходный; золота, вина, бакалеи и скота въ избыткѣ... Вотъ я и подумалъ, что князь нашъ, сынъ Могилянки, имѣетъ такое же право на господарскій тронъ, какъ и всякій другой; не даромъ вѣдь права эти князь Михаилъ отстаивалъ. Не въ диковину нашимъ князьямъ Валахія. Не разъ ужъ они тамъ колотили и турку, и татаръ, и валаховъ, и седьмиградцевъ...
   -- Но народъ тамошній мягче нашего. Объ этомъ и панъ Загтиба разсказывалъ въ Чехрынѣ, -- прервалъ панъ Лонгинусъ;-- не довѣряй же я ему, такъ нашелъ бы подтвержденіе этой истины въ молитвенникахъ.
   -- Какъ такъ въ молитвенникахъ?
   -- У меня у самого имѣется одинъ такой, и я могу показать его вамъ, такъ какъ онъ всегда при мнѣ.
   Сказавъ это, онъ разстегнулъ три петельки, и вынувъ небольшую книжку, хорошо переплетенную въ козлиную кожу, сначала набожно поцѣловалъ ее, а затѣмъ, перелиставъ нѣ сколько страницъ, протянулъ намѣстнику:
   -- Читайте...
   Панъ Скржетускій началъ:
   -- Защити насъ Святая Богородица... Гдѣ жъ тутъ есть о валахахъ?.. Что вы мнѣ говорите! вѣдь это антифонъ.
   -- Читайте дальше.
   -- ..Сдѣлай насъ достойными мученій Спасителя. Аминь.
   -- Ну, а теперь вопросъ...
   Панъ Скржетускій продолжалъ:
   -- Вопросъ: почему валашская кавалерія считается легкой? Потому, что легко отступаетъ. Аминь.
   -- Гм! Правда!.. Однако, въ этой книгѣ довольно странно перепутаны различныя матеріи.
   -- Потому что эта книга солдатская, гдѣ рядомъ съ молитвами стоятъ всякія instruct iues militares, изъ которыхъ вы узнаете о всѣхъ націяхъ, которая изъ нихъ сильнѣе, которая подлѣе; относительно же валаховъ оказывается, что они трусы и большіе измѣнники.
   -- Что они измѣнники -- это вѣрно. Оно видно уже изъ
   приключеній князя Михаила. Признаться, слышалъ и я, что воины изъ нихъ не ахти-какіе. Хотя у его сіятельства князя и имѣется все же валашская рота, подъ командой пана Быховеца, но говоря stricte, врядъ ли въ этой валашской ротѣ найдется хотя двадцать валаховъ.
   -- А какъ вы, панъ намѣстникъ, думаете -- много таки у князя вооруженныхъ людей?
   -- Тысячъ восемь будетъ, не считая казаковъ, сто

Генрик Сенкевич

Огнем и мечом

Роман

   Перевод В. Высоцкого
   Генрик Сенкевич. Полное собрание исторических романов в двух томах. Том 1.
   М., "Альфа-книга", 2010
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

   Странный был 1647 год. Разные знамения на земле и на небе предвещали какие-то несчастия и необыкновенные события.
   Современные летописцы упоминают, что весной в Диких Полях появилось невероятное количество саранчи, уничтожившей все посевы и травы, что предвещало нашествие татар. Летом произошло полное солнечное затмение, а вскоре за тем на небе запылала комета. В Варшаве над городом появился в облаках гроб и огненный крест; люди постились и раздавали милостыню, ибо многие утверждали, что в стране будет мор и уничтожит род человеческий. Наконец, настала столь теплая зима, что даже старики не помнили такой. В южных воеводствах совсем не замерзали реки; увеличиваясь от тающего каждое утро снега, они вышли из берегов и затопили их. Шли частые дожди. Степь размокла и превратилась в громадную лужу; солнце в полдень пригревало так сильно, что -- чудо из чудес -- в воеводстве Брацлавском и на Диких Полях степь зазеленела в половине декабря. Пчелиные рои начали гудеть и жужжать на пасеках, в хлевах мычал скот. Когда, казалось, весь порядок в природе совершенно изменился, все на Малой Руси, ожидая необыкновенных событий, беспокойно поглядывали на Дикие Поля, откуда скорее всего можно было ожидать опасности.
   А на Полях в это время не происходило ничего особенного, никаких битв и стычек, кроме тех, которые случались там обыкновенно и о которых знали только орлы, ястребы, вороны да полевой зверь.
   Таковы уж были эти Поля. Последние следы оседлой жизни кончались к югу, недалеко за Чигирином, со стороны Днепра и Днестра близ Умани, а дальше -- к лиманам и морю -- тянулась все степь и степь в могучих объятиях двух рек. На Днепровской луке, на Низовье, за порогами, кипела еще казацкая жизнь, но в самих Полях еще не жил никто, и только по берегам рек кое-где попадались "полянки", словно острова среди моря. Земля эта, номинально принадлежавшая Речи Посполитой, была пустынна, и Речь Посполитая позволяла татарам пасти на ней свои стада, но так как ее часто обороняли казаки, то пастбище было вместе с тем и полем брани.
   Сколько там разыгралось битв, сколько полегло людей -- никто не считал, никто не запомнил. Одни орлы, ястребы и вороны видели все, а кто слышал издалека шум крыльев и карканье, кто видел стаи птиц, кружащихся над одним местом, тот знал, что там лежат трупы или непогребенные кости... В густой траве охотились на людей, как на волков. Охотился кто хотел. Человек, преследуемый законом, скрывался в дикие степи, вооруженный пастух сторожил свои стада, рыцарь искал там приключений, разбойник -- добычи, казак -- татарина, татарин -- казака. Случалось, что целые толпы пастухов защищали стада от нападения разбойничьих шаек. Эта степь была и пустой, и полной в одно и то же время, тихой и грозной, спокойной и полной засад, дикой не только от Диких Полей, но и от диких душ.
   Иногда над степью проносилась большая война. Тогда по ней волнами плыли татарские чамбулы {Чамбул -- отряд вооруженных татар.}, казацкие полки, польские и валашские хоругви; ночью ржание коней вторило завыванию волков, звук котлов и медных труб летел к Овидиеву озеру и к морю, а на Черной дороге и на Кучманской море людей так и разливалось! Границы Речи Посполитой охраняли от Каменца до Днепра станицы и "полянки". И когда на окраинах начиналось брожение, можно было узнать по неисчислимым стаям птиц, вспугнутых татарскими чамбулами и летевших на север. Но татарин -- из-за Черного леса или из-за Днестра с валашской стороны -- двигался вслед за птицами и вместе с ними останавливался в южных воеводствах.
   Однако эту зиму птицы не тянули с криком к Речи Посполитой. В степи было тише, чем когда-либо. В то время, когда начинается наша повесть, солнце заходило, и красноватые лучи освещали совершенно пустынную местность. На северной границе Диких Полей, над Омельчиком, до самого его устья, самый острый взор не мог бы заметить ни одной живой души, ни малейшего движения в темном, сухом, увядшем бурьяне. Солнце наполовину скрылось за горизонтом. Небо уже потемнело, и степь тоже начинала постепенно темнеть. На левом берегу, на небольшом возвышении, скорее похожем на курган, чем на пригорок, виднелись следы каменного укрепления, которое было когда-то воздвигнуто Теодориком Бучацким и разрушено набегами. От этой развалины падала длинная тень. Вдали сверкали воды широко разлившегося Омельничка, который в этом месте делает поворот к Днепру. Но свет потухал все больше и больше и на земле, и на небе.
   С неба неслись только крики журавлей, летевших к морю. Стояла глубокая тишина.
   Над пустыней спустилась ночь, а с ней настал час привидений. Рыцари, бодрствующие в станицах, рассказывали, что по ночам на Диких Полях встают тени умерших, погибших внезапной смертью без покаяния, ведут свои хороводы и ни кресты, ни церковь не могут им помешать в этом. Вот почему, когда наступала полночь, в станицах шептали молитвы за умерших. Говорили также, что эти тени всадников, бродя по пустыне, заграждают встречным путь, моля о крестном знамении. Попадались между ними и упыри, которые с воем гнались за людьми. Опытное ухо уже издалека различало вой упыря от волчьего. Видели иногда и целые отряды теней, которые настолько приближались к станицам, что стража начинала бить тревогу. Обыкновенно это предвещало большую войну. Встреча с отдельными тенями тоже сулила мало хорошего, но не всегда нужно было толковать это в дурную для себя сторону. Иногда появлялся и живой человек и исчезал, как тень перед путником, вследствие чего его можно было счесть за духа.
   Поэтому нет ничего удивительного, что, когда ночь опустилась над Омельничком, близ разрушенной станицы показался дух или человек. Из-за Днепра выплыл месяц, осветил пустыню, верхушки боярышника и бесконечную степную даль. Тогда ниже, в степи, показались еще и другие ночные существа. Набегавшие тучки поминутно затмевали блеск месяца, и эти фигуры то выплывали из тени, то снова скрывались. Иногда они совершенно исчезали, точно тонули в тени. Подвигаясь к возвышению, на котором стоял первый всадник, они тихо подкрадывались, медленно, осторожно и поминутно останавливаясь.
   В их движениях было что-то угрожающее, как и в самой степи, такой покойной на вид. От Днепра иногда доносился ветер, жалобно шелестел засохшим бурьяном, который склонился и дрожал точно от страха. Наконец тени исчезли, спрятались в тени развалин. В бледном ночном свете виднелась только одна фигура всадника, стоявшего на возвышении. Наконец этот шелест привлек его внимание. Подъехав к краю пригорка, он стал внимательно всматриваться в степь. Ветер затих, шелест смолк, наступила совершенная тишина. Вдруг раздался пронзительный свист. Послышался смешанный гул голосов: "Алла! Алла! Господи Боже! Спаси! Бей!" Раздался грохот самопалов, красноватый огонь выстрелов прорезал ночную тьму. Топот лошадей смешался с лязгом железа. Какие-то новые всадники точно выросли из-под земли. Словно буря внезапно разразилась над этой зловещей тихой пустыней. Потом стоны людей стали вторить этим страшным звукам, наконец все утихло, бой закончился.
   Очевидно, разыгралась одна из обычных сцен на Диких Полях.
   Всадники сгруппировались на возвышении, некоторые сошли с коней, внимательно к чему-то присматриваясь.
   Вдруг в темноте раздался чей-то сильный, повелительный голос:
   -- Эй, зажечь огонь!
   Через минуту посыпались искры, а потом ярко вспыхнул сухой валежник и хворост, который едущие через Дикие Поля постоянно возили с собой.
   Сейчас же была воткнута в землю палка с горящим факелом, и яркий свет, падая сверху, осветил нескольких людей, склонившихся над какой-то фигурой, неподвижно лежавшей на земле.
   Это были солдаты, одетые в придворное красное платье и волчьи шапки. Один из них, сидящий на добром коне, очевидно, предводительствовал остальными. Он слез с коня, подошел к этой неподвижной фигуре и спросил:
   -- Ну что, вахмистр, жив он или нет?
   -- Жив, пан наместник, только хрипит: аркан его чуть не задушил.
   -- Кто он такой?
   -- Не татарин; кто-нибудь поважнее.
   -- Ну и слава богу.
   Наместник внимательно посмотрел на лежащего человека.
   -- Что-то на гетмана похож, -- сказал он.
   -- И конь под ним такой, что лучше и у хана не найдется, -- ответил вахмистр. -- Вот его там держат.
   Поручик взглянул, и лицо его прояснилось. Двое рядовых держали великолепного коня, который, прижав уши и раздувая ноздри, смотрел испуганными глазами на своего господина.
   -- А конь будет наш, пан наместник? -- спросил заискивающе вахмистр.
   -- Что ты, чертов сын, хочешь отнять у христианина коня в степи?
   -- Ведь это добыча...
   Разговор был прерван сильным хрипением задушенного.
   -- Влить ему горилки в рот, -- распорядился наместник, -- и снять пояс.
   -- Разве мы остаемся на ночлег?
   -- Да. Расседлать коней, запалить костер!
   Солдаты живо вскочили. Одни стали растирать и приводить в чувство лежащего человека, другие пошли за камышом, третьи разостлали на земле верблюжьи и медвежьи шкуры для ночлега.
   Пан наместник, не заботясь больше о придушенном человеке, снял пояс и растянулся на бурке у огня. Это был еще очень молодой человек, худощавый, смуглый, очень красивый, с орлиным носом. В его глазах была молодецкая удаль и отвага, выражение лица было прямодушное. Густые усы и давно не бритая борода делали его серьезным не по возрасту.
   А в это время двое слуг занялись приготовлением ужина. Несколько окороков баранины жарилось на огне; с коней сняли несколько драхов, подстреленных днем, и другую дичь, чтобы чистить. Костер пылал, бросая в степь громадное красное пламя. Придушенный человек начал понемногу приходить в себя.
   Несколько времени спустя он уже смотрел налитыми кровью глазами на чужие лица, потом сделал попытку встать. Солдат, который разговаривал с наместником, поднял его под руки; другой подал ему бердыш, на который незнакомец оперся изо всей силы. Лицо его было еще красно, жилы вздуты. Наконец сдавленным голосом он прохрипел:
   -- Воды.
   Ему подали горилки, которую он жадно пил. Горилка, очевидно, помогла ему, потому что, отняв флягу от губ, он спросил чистым голосом:
   -- В чьих я руках?
   Начальник встал и подошел к нему.
   -- В руках тех, которые спасли вас.
   -- Значит, не вы накинули на меня аркан?
   -- Наше оружие сабля, а не аркан. Вы оскорбляете добрых солдат подозрением. Вас схватили какие-то негодяи, переряженные татарами. Вы можете их видеть, если вас это интересует: вон они лежат перерезанные, как бараны.
   Говоря это, он указал рукой на несколько темнеющих у пригорка трупов.
   -- Позвольте мне отдохнуть, -- сказал незнакомец.
   Ему подали войлочное седло. Он сел и задумался. Это был мужчина в расцвете лет, среднего роста, широкоплечий, почти богатырского телосложения и поразительной наружности. Голова его была громадна, лицо загорелое, глаза черные и немного косые, как у татарина, а тонкие усы над узкими губами расширялись книзу и спадали двумя широкими кистями. Его мощное лицо выражало отвагу и гордость. В нем было что-то и привлекательное, и отталкивающее, властность гетмана, соединенная с татарской хитростью, добродушие и дикость.
   Отдохнув немного на седле, он встал и вместо благодарности пошел осматривать трупы убитых.
   -- Невежа! -- пробормотал наместник.
   Незнакомец тем временем внимательно всматривался в каждое лицо, качал головою, как человек, который все понял, потом медленно направился к наместнику, ощупывая на себе пояс, за который, очевидно, хотел заложить руки.
   Не понравилась молодому наместнику самоуверенность человека, несколько минут назад спасенного от веревки, и он сказал с презрительной усмешкой:
   -- Можно подумать, что вы, ваць-пане {Ваша милость (польск.).}, ищете среди этих разбойников своих знакомых или читаете молитвы за их души.
   Незнакомец с достоинством ответил:
   -- Вы не совсем ошиблись: не ошиблись, что я искал знакомых; ошиблись, назвав их разбойниками. Это -- слуги одного шляхтича, моего соседа.
   -- Не особенно же вы дружны с вашим соседом.
   Какая-то странная усмешка пробежала по тонким губам незнакомца.
   -- И в этом вы ошиблись, пане, -- пробормотал он сквозь зубы. А потом прибавил громче: -- Но простите, что я прежде всего не поблагодарил вас за помощь и спасение от неожиданной смерти. Ваше мужество исправило мою неосторожность: я отделился от своих людей. Но моя благодарность во всяком случае равняется оказанной мне услуге.
   Он протянул руку наместнику.
   Но гордый наместник не тронулся и не торопился подать свою, он только спросил:
   -- Сначала я хотел бы знать, имею ли я дело со шляхтичем, потому что хотя я нисколько в этом не сомневаюсь, но безымянную благодарность мне принимать не годится.
   -- Я вижу в вас истинно рыцарский дух, и вы правы: я должен был начать мою благодарность, назвав свое имя. Я -- Зиновий Абданк, герба Абданк с крестом, шляхтич киевского воеводства и полковник казацкой хоругви князя Доминика Заславского.
   -- А я -- Ян Скшетуский, наместник панцирной хоругви его светлости князя Еремии Вишневецкого.
   -- Под славным начальством служите, ваць-пане... Примите же теперь мою благодарность и руку.
   Наместник больше не колебался. Обыкновенно панцирные воины свысока смотрели на воинов других знамен, но пан Скшетуский был в степи, в Диких Полях, где на это можно было обращать меньше внимания. Впрочем, он имел дело с полковником, в чем убедился, когда его солдаты принесли пояс и саблю пана Абданка и еще с тем подали ему короткую булаву с костяной ручкой, какую обыкновенно употребляли казацкие полковники. Притом одежда пана Абданка была богатая, а изящная речь доказывала быстрый ум и знание света.
   Пан Скшетуский пригласил его ужинать. От костра доходил раздражающий запах жареного мяса. Слуга подал его в миске прямо с жару. Стали есть, а когда подали объемистый бурдюк молдавского вина, разговор завязался быстро.
   -- Добраться бы благополучно до дому, -- сказал Скшетуский.
   -- Значит, вы возвращаетесь, ваць-пане? Откуда, нельзя ли узнать? -- спросил Абданк.
   -- Издалека, из Крыма.
   -- А что вы там делали? Ездили с выкупом?
   -- Нет, пане полковник, я ездил к самому хану.
   Абданк насторожил уши:
   -- Скажите, какое хорошее знакомство! Зачем же вы ездили к хану?
   -- С письмом от князя Еремии.
   -- Значит, послом. О чем же князь писал хану?
   Наместник пристально взглянул на собеседника:
   -- Пане полковник! Вы заглядывали в глаза разбойников, которым попались на аркан, -- это ваше дело, но, что князь писал хану, это -- ни ваше, ни мое дело, а только их обоих.
   -- Минуту назад, -- хитро ответил Абданк, -- я удивлялся, что князь послал к хану такого молодого человека, но после вашего ответа я уже не удивляюсь, ибо вижу человека молодого летами, но старого умом и опытностью. Наместник проглотил ловко сказанную лесть, закрутил молодые усы и спросил:
   -- Теперь вы скажите мне, ваць-пане, что вы делаете здесь, у Омельчика, и как вы очутились один?
   -- Я не один: людей своих я оставил по дороге, а теперь еду в Кудак, к пану Гродзицкому, коменданту крепости, с письмами великого гетмана.
   -- Отчего же вы не водой, не в байдаке?
   -- Таков был приказ, от которого отступать не годится.
   -- Странно, что гетман отдал такое распоряжение. Здесь, в степи, вы, например, попали в такую переделку, какой бы на воде с вами случиться не могло.
   -- Степи, государь мой, теперь спокойны, я знаю их давно, а то, что случилось, вызвано людской злобой и ненавистью.
   -- Кто же это вас так преследует?
   -- Долго рассказывать, мосци-наместник {Мосци -- сударь, уважительное обращение (польск.).}. Злой сосед, мосци-наместник, который разорил меня, выживает теперь из поместья, убил моего сына и вот, как видите, угрожает мне из-за угла.
   -- Разве у вас нет сабли на боку?
   Тяжелое лицо Абданка вспыхнуло ненавистью, а глаза загорелись зловещим огнем. Медленно и отчетливо он ответил:
   -- Есть, и клянусь Богом, я не буду искать другого оружия против своих врагов.
   Поручик хотел что-то сказать, как вдруг в степи послышался топот коней. Прибежал солдат, поставленный на страже, с известием, что приближаются какие-то люди.
   -- Это, вероятно, мои, -- сказал Абданк, -- которые остались за Тасьмином. Я, не ожидая измены, обещал их тут ждать.
   Действительно, через минуту толпа всадников окружила пригорок. Огонь костра осветил головы коней с раздутыми ноздрями, хрипящих от усталости, а над ними склоненные лица всадников, которые, прикрыв рукой глаза, внимательно присматривались к свету.
   -- Эй, люди, кто вы? -- спросил Абданк.
   -- Рабы божьи! -- ответили голоса из темноты.
   -- Да, это мои молодцы, -- повторил Абданк, обращаясь к наместнику. -- Идите, идите!
   Несколько всадников спешились и подошли к огню.
   -- А мы торопились, торопились, батько. Що с тобою?
   -- Была засада. Хведко, изменник, знал место и уже ждал меня тут со своими. Должно быть, выехал много раньше меня. На аркан меня подцепили.
   -- Спаси бог, спаси бог! А это что за лях {Лях -- поляк (укр.).} возле тебя?
   Говоря это, они грозно смотрели на пана Скшетуского и его товарищей.
   -- Это добрые друзья, -- сказал Абданк. -- Слава богу, я цел и жив. Сейчас поедем дальше!
   -- Слава богу! Мы готовы!
   Новоприбывшие грели у огня руки. Ночь была холодная, хотя и ясная. Их было человек сорок, рослых и хорошо вооруженных. Пана Скшетуского удивило, что они вовсе не походили на реестровых казаков, и в особенности что их было так много. Все это казалось наместнику очень подозрительным. Если бы великий гетман выслал пана Абданка в Кудак, то дал бы ему стражу из реестровых, и кроме того, с какой стати он приказал бы ему идти из Чигирина степью, а не водой? Необходимость переправляться через все реки Диких Полей только замедлила бы поход. Дело было похоже на то, что пан Абданк именно и хотел миновать Кудак.
   К тому же и сам пан Абданк очень удивил молодого наместника. Он заметил сразу, что казаки, обычно фамильярные в отношениях со своими полковниками, обращались к этому с необыкновенным почтением, как будто к настоящему гетману. Должно быть, это был властный рыцарь, а пан Скшетуский, хорошо знавший Украину по обе стороны Днепра, о таком знаменитом Абданке ничего не слыхал. Притом в наружности этого человека было что-то особенное: от него исходила какая-то тайная сила, словно жар от пламени, какая-то непреклонная воля, свидетельствующая, что человек этот ни перед чем и ни перед кем не остановится. Такая же воля была и на лице князя Еремии Вишневецкого; но что было природным свойством князя, обладающего громадной властью и влиянием, то поневоле казалось странным в простом человеке неизвестной фамилии, заблудившемся в глухой степи.
   Пан Скшетуский долго размышлял. То казалось ему, что это могущественный изгнанник, скрывшийся в Дикие Поля от преследования закона, то -- что он глава разбойничьей шайки, но последнее было неправдоподобно. И одежда, и речь этого человека заставляли думать другое. Поэтому наместник не знал, что думать, и решил только быть настороже, а Абданк тем временем приказал подать себе коня.
   -- Пане наместник, -- сказал он, -- нам пора. Позвольте же мне еще раз поблагодарить вас за спасение. Дай бог отплатить вам тем же!
   -- Я не знал, кого спасаю, значит, не заслужил и благодарности.
   -- Так говорит ваша скромность, равная вашему мужеству. Примите от меня этот перстень.
   Наместник нахмурился и, смерив Абданка с ног до головы взглядом, отступил шаг назад, а тот продолжал отеческим тоном:
   -- Вы взгляните только. Этот перстень отличается особыми свойствами. Еще в молодости, будучи в басурманской неволе, получил я этот перстень от одного пилигрима, возвращающегося из Святой Земли. В этом перстне -- земля с гроба Христова. От такого дара отказываться нельзя, хотя бы он шел из рук преступника. Вы -- молодой воин; если даже и старик, близкий к могиле, не знает, что может встретить перед его последним часом, то что говорить о юности, перед которой долгий путь, где столько разных преград. Этот перстень обережет вас от зла, охранит вас, когда настанет судный день, а я вам говорю, что день этот уже недалеко от Диких Полей.
   Наступила тишина; слышно было только шипение огня и фырканье коней; в далеких тростниках раздавался жалобный вой волков. Вдруг Абданк повторил еще раз, как бы про себя:
   -- День суда идет уже через Дикие Поля, а когда придет -- задивится всий свит Божий.
   Наместник машинально принял перстень, так он был удивлен словами этого странного человека. А тот засмотрелся в темную степную даль. Потом медленно повернулся и сел на коня. Его молодцы ожидали уже его у подножия пригорка.
   -- В дорогу, в дорогу!.. Будь здоров, друг-рыцарь! -- сказал он наместнику. -- Времена теперь такие, что брат брату не верит, потому вы и не знаете, кого спасли; я не сказал вам своей фамилии.
   -- Значит, вы не Абданк?
   -- Это мой герб.
   -- А имя?
   -- Богдан Зиновий Хмельницкий.
   Сказав это, он кивнул головой, съехал с пригорка, а за ним тронулись его люди. Вскоре туман и ночь скрыли их, только ветер доносил слабые отголоски казацкой песни, когда они отъехали дальше:
  
   Ой, визволи, Боже, нас всих, бидних невильникив,
   З тяжкой неволи,
   З виры басурманской, --
   На ясни зори,
   На тыхи воды,
   У край веселий,
   У мир хрещений. --
   Вислухай, Боже, у просьбах наших,
   У несчасних молитвах
   Нас, бидных невильникив.
  
   Голоса понемногу стихали и наконец слились с ветром, шумевшим в камыши.
  

II

  
   Прибыв на следующий день утром в Чигирин, пан Скшетуский остановился в городе, в доме князя Еремии, где должен был пробыть некоторое время, чтобы дать своим людям отдохнуть после долгого путешествия в Крым, которое пришлось совершать сухим путем благодаря страшному разливу Днепра, течение которого было так быстро, что плыть по нему не было возможности. Сам Скшетуский, отдохнув немного, отправился к пану Зацвилиховскому, бывшему комиссару Речи Посполитой, славному солдату, который хотя не состоял на службе у князя, но был его другом и поверенным. Наместник хотел у него выпытать, нет ли каких распоряжений из Лубен. Князь не дал ему никаких особых предписаний: он велел Скшетускому, в случае благоприятного ответа хана, идти не спеша, не утомляя людей и лошадей. Князь обратился к хану с просьбой наказать нескольких татарских мурз, которые произвели самовольно набег на его заднепровские владения и с которыми он, впрочем, и сам строго расправился. Хан действительно дал удовлетворительный ответ, обещал в апреле прислать особого посла, наказать ослушников и, желая снискать расположение такого славного воина, каким был князь, послал ему с Скшетуским великолепного коня и собольи меха. Пан Скшетуский, с честью завершив посольство, которое было доказательством большого расположения князя, очень обрадовался возможности отдохнуть в Чигорине, тем более что его не торопили возвращаться. Старик Зацвилиховский был встревожен тем, что с некоторых пор происходило в Чигирине. Они отправились вместе к Допулу, валаху, содержащему постоялый двор и погребок, который, несмотря на раннее время, был уже полон народа. День был торговый и, кроме того, в Чигирин пригнали скот для обоза коронных войск. Шляхта обыкновенно собиралась на рынке, в так называемом Дэвонецком углу, у Допула. Там были и арендаторы Конецпольских, и Чигиринские власти, и владельцы ближайших поместий, оседлая и ни от кого не зависящая шляхта, служащие экономии, несколько казацких старшин и мелкая шляхта, проживающая на "кондициях" {На чужих хлебах.} у богатых или на своих хуторах.
   Все они, сидя на скамьях за длинными дубовыми столами, громко разговаривали о бегстве Хмельницкого -- величайшем событии в городе. Скшетуский, усевшись с Зацвилиховским отдельно в углу, стал расспрашивать, что за птица -- этот Хмельницкий, о котором все говорят.
   -- А вы разве не знаете? -- воскликнул старый солдат. -- Он -- писарь запорожского войска, владелец Субботова и, -- он понизил голос, -- мой кум. Мы давно знакомы. Бывали в разных битвах, где он не раз отличался, в особенности под Цецорой. Такого знатока военного дела не найдешь, может быть, во всей Речи Посполитой, Этого вслух говорить нельзя, но это настоящий гетман, человек с огромным влиянием и огромного ума; все казачество слушается его больше, чем кошевых атаманов. Это человек не без достоинств, но надменный, неспокойный, страшный в своей ненависти.
   -- Почему же он бежал из Чигирина?
   -- Поссорился со старостой Чаплинским... Да это пустяки. Ссорились они, как и все шляхтичи... Говорят при этом, что он ухаживал за женой старосты, когда-то староста отбил у него любовницу и женился на ней, а тот опять вскружил ей голову, что весьма возможно, женщина ведь всегда легкомысленна. Но это только предлог, под которым скрываются более глубокие причины. Видите ли, ваць, вот в чем дело: в Черкасах живет старик Барабаш, казацкий полковник, наш приятель. Были у него привилегии и какие-то королевские грамоты: говорят, они восстановляли казаков против шляхты. Но этот добряк держал их у себя, никому не показывая. А Хмельницкий, пригласив Барабаша к себе на пир сюда, в Чигирин, послал к нему в имение своих людей, которые отняли у его жены письма и привилегии, -- и бежал с ними. Боюсь, как бы ими не воспользовались для мятежа, вроде остраницкого, ибо, повторяю, это человек страшный и неизвестно, куда он пропал.
   -- Вот лисица! Как провел меня! -- ответил на это пан Скшетуский. -- Назвался казацким полковником князя Заславского. Ведь я его встретил сегодня ночью в степи и спас от аркана.
   Зацвилиховский схватился за голову.
   -- Боже, что вы говорите? Не может быть!
   -- Может, раз было. Он назвался полковником князя Заславского, сказал, что послан в Кудак к пану Гродзицкому от великого гетмана, но я этому не поверил, так как он ехал не водой, а крался через степь.
   -- Это человек хитрый, как Улисс! Где же вы его встретили?
   -- Над Омельничком, по правой стороне Днепра.
   -- Должно быть, ехал в Сечь.
   -- Он хотел обойти Кудак. Теперь понимаю.
   -- С ним было много людей?
   -- Около сорока человек. Но они приехали слишком поздно. Если бы не мои люди, слуги старосты задушили бы его.
   -- Он так говорил.
   -- Откуда же староста мог знать, где его искать, если здесь, в городе, все теряют головы, не зная, куда он пропал?
   -- Этого я тоже не знаю. Может быть, Хмельницкий солгал, выдав обыкновенных разбойников за слуг старосты, чтобы тем сильнее подтвердить свою обиду.
   -- Не может этого быть. Вот странно! А вы знаете, что есть гетманский приказ поймать Хмельницкого и in fundo {На месте {лат.).} задержать.
   Наместник не успел ответить, так как в это время в комнату со страшным шумом вошел какой-то шляхтич, хлопнул дверью раз, другой и, гордо взглянув на сидевших, крикнул:
   -- Бью челом вашим милостям!
   Это был человек лет сорока, маленького роста, с вызывающим лицом, выражение которого еще сильнее подчеркивалось живыми глазами навыкате. Очевидно, очень живой, вспыльчивый, раздражительный человек.
   -- Бью челом вашим милостям! -- повторил он громко и резко, когда ему не ответили сразу.
   -- Челом, челом! -- отозвалось несколько голосов.
   Это был пан Чаплинский, Чигиринский подстароста, поверенный молодого хорунжего Конецпольского.
   В Чигирине его не любили за то, что он был задира, ябедник, однако с ним все же считались.
   Он, как и все, уважал только одного Зацвилиховского за его храбрость, заслуги и мужество. Завидев его, он тотчас подошел и, поклонившись довольно гордо Скшетускому, присел к ним со своей кружкой меда.
   -- Мосци-староста, -- спросил Зацвилиховский, -- не знаете ли, что с Хмельницким?
   -- Повешен, мосци-хорунжий, не будь я Чаплинский, повешен, а если еще не висит, то будет висеть теперь, после издания гетманского приказа, пусть он только попадется в мои руки!
   Говоря это, он так ударил кулаком по столу, что вино расплескалось.
   -- Не проливайте, ваць-пане, вина! -- сказал пан Скшетуский.
   Зацвилиховский прервал:
   -- А как вы его достанете? Ведь он скрылся неизвестно куда.
   -- Неизвестно? Я знаю, не будь я Чаплинский!
   -- Вы, ваша милость пан хорунжий, знаете Хведко. Этот Хведко служит и ему, и мне. Он будет для Хмельницкого Иудой. Долго рассказывать. Хведко сговорился с молодцами Хмельницкого. Он ловкий человек. Знает каждый его шаг. Обещал достать мне его живым или мертвым и выехал впереди Хмельницкого, зная, где его ждать. А, проклятый?!
   И он опять ударил по столу.
   -- Не проливайте, ваць-пане, вина! -- повторил с ударением пан Скшетуский, почувствовавший к этому подстаросте странное отвращение с первого взгляда.
   Шляхтич покраснел, сверкнул своими выпуклыми глазами, поняв, что его хотят задеть, и посмотрел вызывающе на Скшетуского. Но, увидев на нем мундир одного из полков Вишневецкого, он присмирел, потому что хорунжий Конецпольский был в это время в ссоре с князем, но Лубны были слишком близки от Чигирина и отнестись неуважительно к офицеру князя было бы рискованно. Князь и людей себе выбирал таких, что каждый невольно должен был призадуматься, прежде чем затеять с одним из них ссору.
   -- Так это Хведко обязался доставить вам Хмельницкого? -- спросил пан Зацвилиховский.
   -- Хведко и доставит, не будь я Чаплинский!
   -- А я вам говорю, что не доставит: Хмельницкий избежал засады и пошел на Сечь, о чем сегодня же нужно уведомить пана Краковского. С Хмельницким шутки плохи. Короче говоря, у него и ума больше, и рука тяжелее, и счастья большее, чем у ваць-пана! Вы чересчур горячи! Хмельницкий уехал, повторяю я вам, а если вы мне не верите, так это вам повторит вот этот кавалер, который его видел вчера в степи невредимым.
   -- Не может быть, не может быть! -- кричал Чаплинский, дергая себя за волосы.
   -- Скажу вам больше, -- прибавил Зацвилиховский, -- этот рыцарь сам спас его от смерти и перебил ваших слуг, что, впрочем, не будет поставлено ему в вину, несмотря на гетманские письма, так как он возвращается из Крыма, ничего не знал о приказе гетмана и, видя человека, на которого напали в степи разбойники, пришел к нему на помощь. О спасении Хмельницкого я, ваць-пане, и предуведомляю, ибо он со своими запорожцами может навестить вас в вашем имении, чему вы, конечно, не очень обрадуетесь. Довольно вы с ним грызлись!
   Зацвилиховский также не любил Чаплинского.
   Чаплинский вскочил с места, потеряв от злобы способность говорить. Его лицо совсем побагровело, глаза вылезли на лоб. Остановившись перед Скшетуским, он закричал прерывающимся голосом:
   -- Как?! Ваць-пан, противу гетманских приказов... Да я вас... я вас!.. Пан Скшетуский даже не встал со скамьи, опершись на локоть, он только смотрел на дрожавшего Чаплинского, как ястреб на связанного воробья.
   -- Что вы, ваць, пристали ко мне, как репей к песьему хвосту? -- спросил он.
   -- Я вас с собой в город... Вы противу приказов... Я вас с казаками...
   Он кричал так, что в комнате стало тише. Все повернули головы в сторону Чаплинского. Он всегда искал случая поссориться (такова уж была его натура, что он задирал всех), но всех удивило то, что он затеял ссору при Зацвилиховском, которого он боялся, да еще с офицером Вишневецкого.
   -- Замолчите-ка, ваша милость! -- сказал старый хорунжий. -- Этот кавалер -- мой гость.
   -- Я вас... Я вас... в город... на дыбу! -- продолжал кричать Чаплинский, не обращая уже ни на что внимания.
   Теперь пан Скшетуский тоже встал во весь рост, но, не вынимая из ножен своей низко опущенной сабли, схватил ее посредине и поднял кверху так, что рукоятка с крестом пришлась как раз у носа Чаплинского.
   -- Не угодно ли понюхать? -- холодно спросил он.
   -- Бей, кто в Бога верует!.. Эй, люди! -- крикнул Чаплинский, хватаясь за рукоятку сабли.
   Но он не успел ее обнажить. Молодой наместник повернул его, схватил одной рукой за шиворот, другой за шаровары пониже поясницы, поднял его кверху и понес между скамьями к дверям.
   -- Панове-братья, место для рогоносца, не то забодает!
   С этими словами он подошел к двери, ударил в нее Чаплинским, открыл и выбросил подстаросту на улицу.
   Потом спокойно уселся на старом месте, около Зацвилиховского.
   В избе на минуту воцарилась тишина. Сила, проявленная Скшетуским, внушила к нему уважение шляхты. Потом раздался взрыв всеобщего хохота.
   -- Виват вишневецкие офицеры! -- кричали одни.
   -- Он в обмороке... весь в крови! -- кричали другие, заглядывая за дверь, чтобы узнать, что теперь сделает Чаплинский.
   -- Слуги его поднимают.
   Лишь небольшая горсть сторонников подстаросты молчала и, не решаясь вступиться за него, поглядывала хмуро на наместника.
   -- Правду говоря, пристает он, как муха! -- сказал Зацвилиховский.
   -- Какая муха -- комар, -- сказал, подходя, толстый шляхтич с бельмом на одном глазу и со шрамом величиной в талер на лбу. -- Комар, а не муха! Позвольте вам, ваць-пане, засвидетельствовать готовность к услугам! -- сказал он, обращаясь к Скшетускому. -- Ян Заглоба, герба Вчеле, что может узнать каждый хотя бы по той дыре, которую мне пробила во лбу {Игра слов: "Wezele" -- герб Заглобы; w cxele -- во лбу. -- Примеч. перев.} разбойничья пуля, когда я по обету шел в Святую Землю отмаливать грехи своей юности.
   -- Будет вам! -- сказал Зацвилиховский. -- Вы когда-то сами говорили, что вам прошибли лоб в Радоме пивной кружкой.
   -- Разбойничьей пулей, умереть на этом месте! В Радоме было другое!
   -- Может быть, вы и дали обет идти в Святую Землю, но что не были в ней, это верно.
   -- Не был, ибо еше в Галате сподобился принять мученический венец! Если лгу, то я собака, а не шляхтич!
   -- Врете и врете!
   -- Будь я шельмой, если вру!.. Ваше здоровье, пан наместник!
   Тем временем подходили и другие знакомиться с паном Скшетуским и свидетельствовать ему свое почтение, -- все не любили Чаплинского и радовались его посрамлению. Странная и до сих пор непонятная вещь, что вся шляхта в окрестностях Чигирина, все мелкие землевладельцы, арендаторы, даже люди, служившие у Конецпольских, все, зная по соседству о распрях Чаплинского с Хмельницким, были на стороне последнего. У Хмельницкого была слава знаменитого воина, оказавшего немалые услуги в разных войнах. Знали также, что сам король сносился с ним и высоко ценил его мнения, на все происшествие смотрели только как на обычную ссору шляхтича с шляхтичем, каких были тысячи, особенно на окраине. И все становились на сторону того, кто сумел приобрести больше расположения, и никто не предвидел, какие страшные последствия это будет иметь. Только позднее вспыхнула ненависть к Хмельницкому в сердцах шляхты и духовенства обоих исповеданий.
   К пану Скшетускому подходили с квартами, говорили:
   -- Пейте, пане брат! Выпейте и со мной.
   -- Да здравствуют солдаты Вишневецкого!
   -- Такой молодой, а уж поручик у князя!
   -- Виват князь Еремия, гетман над гетманами!
   -- С князем Еремией пойдем на край света!
   -- На турок и татар!
   -- В Стамбул!
   -- Да здравствует всемилостивейший король наш Владислав IV!
   Громче всех кричал пан Заглоба, который мог перепить и перекричать целый полк.
   -- Мосци-панове! -- орал он так, что стекла в окнах дрожали, -- я уже вызвал султана в суд за насилие, которому я подвергся в Галате.
   -- Не мелите вы вздор! Язык распухнет!
   -- Как это, мосци-панове? "Quatuor articuli judicii castrensis: stuprum, incendium, latrocinium et vis armata, alienis aedibus illata" {Четыре статьи полевого суда: изнасилование, поджог, разбой и нападение вооруженной силой на чужой дом (лат.).}. A разве это не было vis armata {Вооруженной силой (лат.).}?
   -- Крикливый же тетерев -- ваша милость!
   -- Пойду хоть в трибунал!
   -- Да перестаньте же, ваша милость!
   -- И приговора добьюсь, и бесчестным его объявлю, а потом война, но уже с обесчещенным... Ваше здоровье!
   Некоторые смеялись, смеялся и пан Скшетуский, у него уже слегка шумело в голове, а шляхтич продолжал токовать, словно тетерев, который упивается собственным голосом. К счастью, красноречие его было прервано другим шляхтичем, который, подойдя к нему, дернул его за рукав и проговорил с певучим литовским акцентом:
   -- Познакомьте же и меня, ваць-пан мосци-Заглоба, с паном наместником Скшетуским.
   -- С удовольствием, с удовольствием. Мосци-наместник, это -- пан По-всинога.
   -- Подбипента! -- поправил шляхтич.
   -- Все равно! Герба "Сорвиголову"!
   -- "Сорвикапюшон", -- поправил шляхтич.
   -- Все равно. Из Песьих Кишок.
   -- Из Мышиных Кишок, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно. Я не знаю, что бы предпочел: мышиные или песьи кишки. Верно одно, что ни в тех, ни в других жить бы я не хотел... Ведь там и поместиться трудно, и выйти неприлично! Мосци-пане, -- продолжал он, обращаясь к Скшетускому и указывая на литвина, -- вот уже целую неделю я пью на счет этого шляхтича, у которого меч за поясом так же тяжел, как кошелек, а кошелек так же тяжел, как его остроты. Но если я когда-нибудь пил за деньги большего чудака, то я позволяю назвать себя таким же дурнем, как тот, что меня угощает!
   -- Вот отделал! -- смеялась шляхта.
   Но литвин не рассердился, махнул рукой, ласково улыбнулся и сказал:
   -- Ну, будет, -- слушать гадко!
   Пан Скшетуский с любопытством разглядывал эту новую фигуру, которая вполне заслуживала названия чудака. Прежде всего -- это был человек столь высокого роста, что он почти касался головой потолка, а необычайная худоба делала его еще выше. Его широкие плечи и жилистая шея говорили о необыкновенной силе, но весь он был -- кожа да кости. Живот у него ввалился, как у голодающего. Впрочем, одет он был как человек зажиточный: в серую куртку из свебодинского сукна с узкими рукавами и в высокие шведские сапоги, которые начали на Литве входить в употребление. Широкий, туго набитый лосиный пояс, которому не на чем было держаться, спадал на бедра, а к поясу был подвязан меч крестоносца, такой длинный, что приходился почти под мышки даже этому великану.
   Но кто испугался бы меча, тот тотчас бы успокоился, взглянув на лицо его обладателя. Это было худое лицо, с опушенными книзу бровями и нависшими светло-льняными усами, -- доброе, простодушное, как у ребенка. Эта обвислость усов и бровей придавала лицу озабоченное, печальное и вместе с тем смешное выражение. Он похож был на человека, над которым люди издеваются, но пану Скшетускому он понравился с первого взгляда за это простодушное выражение лица и прекрасную солдатскую выправку.
   -- Пан наместник, -- сказал шляхтич, -- ваша милость, значит, от пана князя Вишневецкого?
   -- Так!
   Литвин молитвенно сложил руки и поднял глаза к небу.
   -- Ах, какой это великий воин, какой рыцарь, какой вождь!
   -- Дай бог Речи Посполитой таких как можно больше!
   -- И верно, верно! Нельзя ли мне поступить под его знамя?
   -- Он будет рад вашей милости!
   Тут в разговор вмешался пан Заглоба:
   -- У князя будет тогда два вертела для кухни, один -- вы, другой -- ваш меч... Или нет, он наймет вас палачом и велит вешать на вас разбойников или будет вами сукно мерить. Тьфу, как вам не стыдно, вы, человек и католик, а длинны, как змей, или как басурманский лук.
   -- Слушать гадко! -- сказал литвин терпеливо.
   -- Как величать вас прикажете? -- спросил пан Скшетуский. -- Пан Заглоба так перебивал вас, когда вы говорили, что я, извините, ничего не понял.
   -- Подбипента!
   -- Повсинога!
   -- Герба "Сорвикапюшон" из Мышиных Кишек.
   -- Вот потеха! Я пью его вино, но назовите меня дураком, если это не басурманские имена.
   -- Давно вы из Литвы? -- спрашивал наместник.
   -- Вот уже две недели в Чигирине. Узнав от пана Зацвилиховского, что ваша милость будет здесь проезжать, я ждал, чтобы под вашим покровительством предложить князю свои услуги.
   -- Скажите мне, ваша милость, зачем это вы носите под мышкой такой меч палача?
   -- Не палача, пан наместник, такие мечи крестоносцы носили! Ношу его, потому что он добыт в бою и давно уж в нашем роду. Еще под Хойницами он был в литовских руках, вот я его и ношу.
   -- Но ведь эта махина, должно быть, страшно тяжела! Разве для обеих рук?
   -- Можно обеими, можно и одной.
   -- Покажите-ка!
   Литвин обнажил меч и подал его, но рука Скшетуского сразу опустилась. Ни замахнуться, ни ударить свободно! Попробовал было обеими руками, но и это было тяжело. Пан Скшетуский немного смутился и обратился к присутствующим:
   -- Ну, мосци-панове, кто сделает крест?
   -- Мы уж пробовали, -- ответило несколько голосов. -- Один пан комиссар Зацвилиховский поднимает, но креста и он не сделает.
   -- Ну а ваць-пан? -- спросил пан Скшетуский у литвина.
   Шляхтич поднял меч, как тросточку, и взмахнул им несколько раз в воздухе с необычайной легкостью: в комнате засвистело и по лицам прошел ветер.
   -- А, пусть вам Бог помогает! -- воскликнул пан Скшетуский. -- Вы наверное попадете на службу к князю!
   -- Видит бог, что жажду этой службы; там мой меч не заржавеет.
   -- Зато остроумие -- окончательно, -- прибавил пан Заглоба, -- с ним вы не умеете так обращаться.
   Зацвилиховский встал и собирался уже уходить вместе с наместником, как вдруг на пороге комнаты показался седой как лунь старик и, увидя Зацвилиховского, сказал:
   -- Мосци хорунжий-комиссар, а я к вам нарочно. Это был Барабаш, черкасский полковник.
   -- Ну так пойдемте ко мне на квартиру! Тут столько народу, что света не видно.
   Оба вышли; с ними и Скшетуский. Сейчас же за порогом Барабаш спросил:
   -- Нет ли вестей о Хмельницком?
   -- Есть. Бежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его вчера в степи.
   -- Значит, он поехал не водой? Я отправил гонца в Кудак, чтоб его поймали, но, если это верно, -- значит, напрасно.
   Барабаш закрыл глаза руками, повторяя:
   -- О, спаси Христос, спаси Христос!
   -- Чего вы беспокоитесь, ваць-пане?
   -- А вы знаете, ваша милость, что он у меня похитил обманом? Знаете, что будет, если обнародовать в Сечи эти документы? Спаси Христос! Если король не объявит войны с басурманами, -- это искра в порох...
   -- Вы предсказываете мятеж?
   -- Не предсказываю, а вижу. Хмельницкий почище Наливайки и Лободы.
   -- А кто пойдет за ним?
   -- Кто? Запорожцы, реестровые, горожане, чернь, хуторяне и вот эти!
   Тут пан Барабаш указал на рынок и толпившихся на нем людей. Весь рынок был переполнен большими серыми быками, которых гнали в Корсунь для войска; быков сопровождали целые полчища пастухов, так называемых чабанов, которые всю свою жизнь провели в степях, в пустыне, -- людей совершенно диких, не признающих никакой религии, religionis nullius {Nullius -- "ничья земля", т.е. в религиозном отношении не завоеванная территория.}, как говорил воевода Кисель. Между ними можно было заметить людей, скорее походивших на разбойников, чем на мирных пастухов, -- диких, страшных, покрытых лохмотьями разной одежды. Большая часть была одета в бараньи тулупы или в невыделанные овчины шерстью наружу, открывавшие даже зимою голую грудь, закаленную степными ветрами. Каждый был вооружен, но самым разнообразным оружием: у одних за плечами висели луки, у других самопалы, или так называемые казацкие "пищали", у третьих татарские сабли, косы, а то и просто дубины с привязанной на конце конской челюстью. Среди них сновали не менее дикие, хотя и лучше вооруженные низовцы, везущие на продажу вяленую рыбу, дичь и баранье сало; потом чумаки с солью, степные и лесные пасечники с медом и воском, смолокуры с дегтем; затем крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода и бог еще знает кто -- бродяги, "сиромахи" с края света. Весь город был полон пьяных, в Чигирине приходилось ночевать, значит, и погулять на ночь. На рынке разложили костры; местами пылали бочки со смолой. Везде стоял шум и говор. Пронзительный звук татарских пищалок и барабанов смешивался с мычаньем скота и мягкими звуками лир, под аккомпанемент которых слепые распевали любимую тогда песню:
  
   Соколе ясний,
   Брате мий ридний,
   Ты высоко литаешь,
   Ты далеко видаешь.
  
   А рядом раздавались дикие возгласы: "Гу-га! Гу-га!" казаков, совершенно пьяных, вымазанных дегтем и отплясывающих на рынке трепака. Все это было чем-то диким и безумным.
   Зацвилиховскому достаточно было одного взгляда, чтоб убедиться в справедливости слов Барабаша. Малейшая искра могла воспламенить эту дикую стихию, склонную к грабежу, привычную к битвам, каких немало было по всей Украине. А за этими толпами стояла еще Сечь, стояло Запорожье, только недавно, после Маслового Става, обузданное и подчиненное, но нетерпеливо грызущее свои удила, не забывшее прежних привилегий, ненавидящее комиссаров и представлявшее организованную силу. Эта сила имела за собой, кроме того, симпатию несметных масс крестьянства, менее терпеливого, чем крестьянство других провинций Речи Посполитой, ибо у него под рукой был Чертомелик, а на нем безначалие, разбой и воля. И пан хорунжий, сам русский и верный сын восточной церкви, грустно задумался. Человек старый, он хорошо помнил времена Наливайки, Лободы, Кремского, знал украинское разбойничество, может быть, лучше, чем кто-нибудь на Руси, а зная в то же время Хмельницкого, он понимал, что тот стоит двадцати Лобод и Наливаек. Он понял всю опасность его бегства в Сечь, особенно с королевскими грамотами, о которых пан Барабаш говорил, что они были полны обещаний для казаков, поощрявших их к противодействию шляхте.
   -- Мосци-полковник черкасский, -- сказал он Барабашу, -- вы должны бы ехать в Сечь, чтобы противодействовать влиянию Хмельницкого и умиротворять, умиротворять!
   -- Мосци-хорунжий, -- ответил Барабаш, -- скажу вам только одно, что при известии о бегстве Хмельницкого с бумагами половина моих черкасских людей сегодня ночью бежала вслед за ним в Сечь. Мое время прошло -- мне могила, не булава.
   Действительно, Барабаш был хороший солдат, но человек старый и без всякого влияния.
   Тем временем они подошли к дому Зацвилиховского; к старому хорунжему вернулось спокойствие и ясность духа, и за кружкой меда он сказал:
   -- Все это пустяки, -- если, как говорят, готовится война с басурманами, а оно, кажется, так и будет. Хотя Речь Посполитая и не хочет войны, а сеймы уж и так немало испортили крови королю, король все-таки может поставить на своем. Весь этот огонь можно будет обратить на турок, и во всяком случае у нас есть время. Я сам поеду к пану Краковскому, изложу ему все дело и буду просить его придвинуть войска как можно ближе. Добьюсь ли я чего-нибудь -- не знаю, потому что он, несмотря на свою военную опытность и ум, страшно упрям и полагается на свое войско. Вы, мосци-полковник черкасский, держите казаков в узде, а вы, мосци-наместник, по приезде в Лубны предостерегите князя, чтобы он обратил внимание на Сечь. Даже если они и предпримут что-нибудь -- повторяю: у нас есть время. В Сечи народу теперь немного; разошлись за рыбой, за зверем, по всем украинским деревням. Прежде чем соберутся, много воды утечет в Днепре. Кроме того, князя боятся и, если узнают, что он обратил свой взор на Чертомелик, может быть, будут сидеть тихо.
   -- Я хоть через два дня готов выехать из Чигирина, -- сказал наместник.
   -- И отлично! Два, три дня ничего не значат. Вы, пане полковник, пошлите гонцов с известием к пану коронному хорунжему и князю Доминику. Да вы уж спите, вижу?
   Действительно, Барабаш сложил руки на животе и задремал; вскоре он стал даже похрапывать. Старый полковник, когда не пил и не ел -- до чего был большой охотник, -- обыкновенно спал.
   -- Посмотрите, ваць-пане, -- тихо сказал Зацвилиховский наместнику, -- вот при помощи такого старика варшавские умники хотят держать казаков в страхе. Бог с ними! Верили также и самому Хмельницкому, с которым канцлер входил в какие-то переговоры и который ни в коем случае не оправдает этого доверия...
   Наместник вздохнул в знак сочувствия. Барабаш всхрапнул сильнее и пробормотал сквозь сон:
   -- Спаси Христос! Спаси Христос!
   -- Когда вы думаете тронуться из Чигирина? -- спросил хорунжий.
   -- Придется дня два подождать Чаплинского. Он, верно, захочет удовлетворения за посрамление.
   -- Не сделает этого. Он скорее послал бы на вас своих слуг, если бы вы не носили мундира княжеского офицера; задеть князя -- страшное дело, даже для слуги Конецпольских.
   -- Я уведомлю его, что жду, а дня через два или через три поеду. Засады я не боюсь, у меня сабля на боку и со мной люди.
   Сказав это, наместник распрощался со старым хорунжим и вышел.
   Над городом стояло такое зарево от костров на рынке, что, казалось, весь Чигирин горит, а говор и крики еще усилились с наступлением ночи. Евреи совсем не показывались из своих домов. В одном углу толпа чабанов выла унылые степные песни. Дикие запорожцы плясали у костров, бросая кверху шапки, стреляя из пищалей, и пили горилку квартами. Там и сям затевались драки, которые усмиряли люди старосты. Наместник должен был расчищать себе дорогу рукоятью сабли и, прислушиваясь к казацкому гомону и шуму, думал минутами, что это отголоски мятежа. Ему казалось также, что он видит вокруг злобные взоры и слышит тихие проклятия. В его ушах еще звучали слова Барабаша: "Спаси Христос! Спаси Христос!", и сердце его забилось сильнее.
   А в городе тем временем чабаны все громче заводили песни, а запорожцы палили из самопалов и наливались горилкой.
   Выстрелы и дикие крики: "У-ха! У-ха!" -- доходили до ушей наместника даже тогда, когда он лег спать в своей квартире.
  

III

  
   Через несколько дней отряд нашего наместника быстро подвигался к Лубнам. Переправившись через Днепр, он пошел по широкой степной дороге, которая соединяла Чигирин с Лубнами, шла на Жуки, Семь Могил и Хо-рол. Другая такая дорога вела из княжеской столицы в Киев. В давние времена, перед битвою гетмана Жолкевского под Солоницей, этих дорог совсем не было. В Киев из Лубен ездили степью и лесами, в Чигирин -- водой, обратным путем на Хорол. Вообще это надднепровское государство -- древняя половецкая земля -- было просто пустыней, заселенной немного больше Диких Полей, -- пустыней, часто навещаемой татарами и открытой для запорожских шаек.
   Над берегами Суды шумели огромные, почти непроходимые леса; на низких берегах Сулы, Слепорода, Рудой, Коровая, Оржавца, Псела и других больших и малых рек образовались болота, поросшие или густым кустарником, лесом, или травой в виде луговин. В этих лесах и болотах находил себе убежище всякий зверь, в темных лесных чащах жило несметное множество бородатых туров, медведей и кабанов, а рядом с ними стаи серых волков, рысей, куниц, целые стада серн и красных лисиц; в болотах и речных заводях бобры возводили свои постройки. В Запорожье ходили слухи, что между бобрами есть столетние старцы, белые как снег.
   В высоких сухих степях носились табуны диких лошадей с кудлатыми головами и налитыми кровью глазами. Реки кишели рыбой и множеством водяных птиц. Странная была эта земля, наполовину вымершая, но все еще носившая следы прежней человеческой жизни. На каждом шагу -- пепелища каких-то доисторических городов; сами Лубны и Хорол выросли на таких пепелищах; на каждом шагу -- могилы новые и старые, уже поросшие лесом. И здесь, как на Диких Полях, ночью вставали духи и упыри, а старики-запорожцы рассказывали у костров чудеса о том, что творится иногда в этих лесных чащах, откуда доходил порою вой неведомых зверей, крики полулюдские, полузвериные, страшные отголоски не то битв, не то охоты. Под водой звенели колокола потонувших городов. Земля была неприютна, малодоступна, местами чересчур болотистая, местами безводная, выжженная, сухая и небезопасная для жилья. Осевших и заводивших хозяйство стирали с лица земли татарские набеги. Заглядывали сюда только запорожцы для охоты на бобров и других зверей и для рыбной ловли. В мирные времена большая часть низовцев расходилась из Сечи на охоту, или, как тогда говорили, на "промысел", по всем рекам, оврагам, лесам и камышам, охотясь на бобров в таких местах, о существовании которых мало кто и знал.
   Но все же оседлая жизнь пробовала укорениться на этой земле, как растение, которое старается, где только можно, ухватиться за почву и, когда его вырвут, прорастает снова.
   На пустырях появились города, укрепления, колонии, слободы и хутора. Земля местами была плодородна, а свобода манила. Но жизнь зацвела здесь лишь с переходом этих земель в руки князей Вишневешсих. Князь Михаил после женитьбы на Могилянке стал старательно устраивать свои заднепровские владения: привлекал людей, заселял ими пустыри, освобождал их от повинностей на тридцать лет, строил монастыри и вводил всюду свое княжеское право. Даже переселенец, поселившийся здесь неведомо когда и считавший себя собственником земли, охотно переходил на роль княжеского чиншевика {Чиншевик -- человек, платящий князю оброк.}, зная, что этот дает ему покровительство мощной руки, защищает его от татар и низовцев, которые были подчас еще страшнее татар. Настоящая жизнь зацвела здесь только под железной рукой молодого князя Еремии. Его владения начинались сейчас же за Чигирином, а кончались под Конотопом и Ромнами. Они не составляли еще всего богатства князя, ибо земли его простирались от Сандомирского воеводства, по воеводствам Волынскому, Русскому и Киевскому, но надднепровские земли были зеницей ока победителя под Путивлем.
   Татарин долго выжидал над Орлом, над Ворсклой, принюхиваясь, как волк, прежде чем осмеливался пустить коня на север; низовцы не пробовали вторгаться. Местные шайки беспокойного люда перешли на службу. Дикий, разбойный люд, живший прежде грабежами и разбоями, обузданный князем, занял "полянки" на границах и, сидя на рубежах государства, как собака на цепи, грозил своими страшными зубами наездникам.
   Все расцвело и ожило. По следам старых дорог проложили новые; по рекам легли плотины, насыпанные руками пленных татар или низовцев, пойманных с оружием в руках на разбое. Там, где прежде только дико завывал ветер в камышах, волки и русалки, -- теперь стучали мельницы. Более четырехсот водяных колес, не считая рассеянных повсюду ветряков, мололи хлеб в одном только Заднепровье. Сорок тысяч чиншевиков вносили оброк в княжескую казну, леса наполнились пасеками, на границах вырастали все новые деревни, хутора, слободы. В степях рядом с дикими табунами паслись стада домашнего скота и лошадей. Бесконечно разнообразный вид лесов и степей украсился дымом хат, золочеными куполами церквей и костелов; пустыня превратилась в довольно заселенный край.
   Пан наместник Скшетуский ехал весело и не спеша, точно по землям собственной усадьбы, находя по дороге всевозможные удобства. Это было начало января 1648 года, но странная, исключительная зима решительно ничем себя не проявляла. В воздухе пахло весной; земля оттаяла, сверкала талыми лужами, на полях зеленели всходы, а солнце так сильно припекало в полдень, что тулупы нагревали спину, как летом.
   Отряд наместника значительно увеличился. В Чигирине к нему присоединилось валашское посольство, посланное господарем в Лубны, с паном Розваном Урсу во главе. Посольство сопровождал эскорт из нескольких десятков людей и телеги с челядью. Кроме того, с наместником ехал наш знакомый, пан Лонгин Подбипента герба "Сорви Капюшон", со своим длинным мечом и несколькими людьми.
   Солнце, чудесная погода и благоухание приближающейся весны наполняли сердце какой-то радостью, а наместник, кроме того, радовался, что возвращается из долгого путешествия под княжеский кров, который был вместе с тем и его кровом, -- возвращается, удачно выполнив поручение, уверенный в хорошем приеме.
   Впрочем, у него были и еще другие причины радоваться.
   Кроме награды князя, которого наместник любил всей душой, его ждала в Лубнах и пара черных очей -- сладких, как мед.
   Очи эти принадлежали Анусе Божобогатой-Красеньской, фрейлине княгини Гризельды, самой красивой девушке из всей женской свиты, великой проказнице, вскружившей головы всем мужчинам в Лубнах, но никем не увлекавшейся. У княгини Гризельды нравственность стояла на первом месте, строгость непомерная, но это не мешало молодежи обмениваться красноречивыми взглядами и вздыхать. Пан Скшетуский посылал тогда свои воздыхания к черным очам вместе с другими, а когда оставался один в своей комнате, то хватал лютню в руки и запевал:
  
   Как татарская орда,
   Ты в полон берешь сердца.
  
   Но так как он был человек веселый и страстно преданный своему военному искусству, он не слишком близко принимал к сердцу то, что Ануся улыбалась ему так же, как и пану Быховцу из валашской хоругви, как и пану Вурцелю, артиллеристу, и пану Володыевскому, драгуну, и даже пану Барановскому, гусару, хотя этот последний был обезображен оспой и шепелявил по причине поврежденного пулей нёба. Наш наместник однажды уже дрался из-за Ануси на саблях с паном Володыевским, но, когда пришлось долго сидеть в Лубнах без дела, он скучал даже и в присутствии Ануси, а когда пришлось ехать, то поехал с охотой, без сожаления, без печали.
   Но зато и возвращался с радостью. Теперь, следуя из Крыма с удачно выполненным поручением, он весело напевал и ласкал коня, едучи рядом с паном Лонгином, который, сидя на своей громадной инфляндской кобыле, был угнетен и печален как всегда. Телеги посольства, солдаты, конвой остались далеко позади.
   -- Его милость посол лежит в телеге, как чурбан, и все спит, -- сказал наместник. -- Наговорил он мне немало чудес о своей Валахии, вот и устал наконец. А слушать интересно. Что и говорить! Край богатый, климат отменный; золота, вина, скота и всего вдоволь. Я тогда же подумал, что наш князь, как рожденный от Могилянки, тоже имеет право на господарский престол -- ведь домогался его князь Михаил. Валахия -- не новость нашим. Бивали они там и турок, и татар, и валахов, и семиградцев...
   -- Но люди там помягче наших! -- сказал пан Лонгин. -- Мне об этом пан Заглоба рассказывал в Чигирине, а если бы я и не поверил ему, то это подтверждают и божественные книжки.
   -- Какие книжки?
   -- У меня есть с собой такая, и я могу ее показать вам... Я всегда вожу ее с собой.
   Тут пан Лонгин полез в сумку у седла, достал оттуда небольшую книжку, переплетенную в телячью кожу, сначала набожно поцеловал ее, потом перевернул несколько страниц и сказал:
   -- Читайте.
   Пан Скшетуский начал:
   -- "Под твою милость прибегаем, Богородице"... Где же тут о валахах? Что вы говорите? Это антифон.
   -- Читайте дальше, ваць-пане!
   -- "...да содеемся достойны обетов Господа Иисуса Христа. Аминь".
   -- Ну а теперь вопрос... Скшетуский прочел:
   -- "Вопрос: почему валашская конница называется легкой? Ответ: ибо легко обращается в бегство. Аминь". Гм... Правда? Однако в этой книжке довольно странное смешение материй...
   -- Это книжка солдатская, где рядом с молитвами помещены различные instructiones militares {Воинские наставления (лат.).}, из коих вы узнаете о разных народах благородных и низких; что касается валахов, то они трусы и притом великие вероломцы и изменники.
   -- Что изменники, это видно из приключений князя Михаила... Слыхал я, правда, что и солдаты они неважные. Вот у нашего князя есть целая валашская хоругвь под начальством пана Быховца, а вряд ли там наберется хоть двадцать валахов.
   -- Как вы думаете, пан наместник, много у князя людей?
   -- Тысяч восемь, не считая казаков, что стоят в "полянках". Но Зацвилиховский говорил мне, что теперь идут новые наборы.
   -- Так, может, бог даст, и повоюем под начальством князя?
   -- Говорят, готовится большая война с турками и сам король пойдет со всеми силами Речи Посполитой. Знаю также, что подарки татарам прекращены и что они от страха не смеют делать набегов. Я об этом слышал и в Крыму, где меня, должно быть, поэтому и принимали с таким почетом. Говорят, когда король и гетманы двинутся, князь должен будет идти на Крым и совершенно стереть татар с лица земли. Верно то, что никому другому такого важного дела не поручат.
   Пан Лонгин поднял кверху глаза и руки.
   -- Боже милосердый, пошли такую священную войну на славу христианству и нашему народу, а мне, грешному, дозволь на этой войне выполнить мой обет, чтобы я мог либо утешиться сладостями любви, либо найти мученическую кончину.
   -- Вы дали обет касательно войны?
   -- Столь достойному кавалеру, как вы, я открою все тайны моей души, хотя придется говорить много. Но раз вы охотно слушаете, то начинаю. Вы знаете, ваць-пане, что мой герб называется "Сорвикапюшон", а происхождение его следующее: когда под Грюнвальдом предок мой, Стовейко Подбипента, увидал рядом трех рыцарей в монашеских капюшонах, он подъехал к ним и сразу срубил всем троим головы; об этом славном подвиге старинные хроники отзываются с великой похвалой моему деду...
   -- У вашего предка рука была не легче вашей. Недаром его назвали "Сорвикапюшон".
   -- Король дал ему герб, а в нем три козьих головы на серебряном поле, -- в память этих рыцарей, у которых такие же серебряные головы были изображены на шлемах. Этот герб вместе вот с этим мечом предок мой, Стовейко Подбипента, завещал своим потомкам, повелев им поддерживать славу своего рода и меча.
   -- Что и говорить, вы происходите из знаменитого рода.
   Пан Лонгин стал горько вздыхать, потом, успокоившись немного, продолжал:
   -- Будучи последним в роде, я поклялся в Троках Пречистой Деве жить в чистоте и ступить на брачный ковер не раньше чем, по примеру предка моего, Стовейки Подбипенты, срублю этим мечом, одним взмахом, три неприятельских головы. О, Боже милосердый! Ты видишь, я сделал все, что было в моих силах. Чистоту я сохранил до сего дня, нежному сердцу своему приказал молчать, искал войны и сражался, но мне не было счастья... Поручик улыбнулся в ус.
   -- Так вам не удалось срубить трех голов?
   -- Не удалось. Счастья нет! По две не раз случалось, а трех никогда. Не удавалось подъехать, а трудно просить врагов, чтоб они стали поровнее. Один только Бог видит мои печали: есть сила, есть средства, но... юность уходит, скоро стукнет сорок пять лет... Сердце рвется любить, род гибнет, а трех голов нет как нет... Вот какой я сорвикапюшон! Посмешище для людей, как справедливо говорит пан Заглоба! Но я во славу Господа Иисуса Христа все выношу терпеливо.
   Литвин принялся так вздыхать, что даже его инфляндская кобыла, должно быть из сочувствия к своему хозяину, жалобно захрапела.
   -- Я могу вам сказать одно, -- заметил наместник, -- что если вы при князе Еремии не найдете случая, то верно нигде не найдете!
   -- Дай бог! -- ответил пан Лонгин. -- Поэтому я и еду просить князя. Дальнейший разговор был прерван странным шумом крыльев. Как мы
   говорили, в эту зиму реки не замерзали, перелетные птицы не улетали за море и потому везде было много водяной птицы. Поручик с паном Лонгином приближались к берегу Каганлыка, когда над их головою прошумела целая стая журавлей, летевших так низко, что в них можно было пустить палкой. Стая летела со страшным криком и вместо того, чтобы опуститься в тростник, вдруг поднялась кверху.
   -- Летят, точно их гонят, -- заметил пан Скшетуский.
   -- А вот. Видите? -- И пан Лонгин указал на белую птицу, которая, рассекая воздух, наискось старалась подлететь под стаю снизу.
   -- Сокол! Сокол! Мешает им опуститься! -- закричал наместник. -- У посла есть соколы, он, должно быть, и спустил их!
   В это время подъехал пан Розван Урсу на черном анатолийском жеребце, а за ним несколько человек прислуги.
   -- Пан поручик, прошу потешиться, -- сказал он.
   -- Это сокол вашей милости?
   -- Мой, и очень хороший, вы увидите.
   Они поскакали втроем, а за ним

Г. Сенкевич

Огнем и мечом

Перевод М. Л. де-Вальдена

  
   Сенкевич Г. Огнем и мечом.-- Роман: Пер. с польского
   М., "Фоском", 1993.-- (Библиотека "Литературные горизонты").
   Перевод с польского. Текст печатается по изданию "С.-Петербургская Электропечатня. С--Петербург. 1902 год".
   !!!!!!!Вырвана страница 291-292
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

  

Глава I

  
   Удивительным был 1647 год, в котором различные явления на небе и на земле предвещали народу бедствия и необыкновенные события.
   Летописцы того времени говорят, что весною в Диких Полях появилась в несметном количестве саранча и уничтожила посевы и травы, что служило предвещанием татарских набегов; летом произошло полное солнечное затмение, вскоре после него на небе появилась комета; в Варшаве жители видели над городом в облаках могилу и огненный крест.
   Все усердно постились и подавали милостыню в ожидании моровой язвы, которая должна была, по уверению некоторых появиться в стране и истребить человеческий род. Наконец настала такая теплая зима, подобной которой не помнили даже старожилы: в южных воеводствах реки совсем не замерзли, а некоторые из них выступили из берегов и затопили окрестности Часто выпадали дожди. Степь размокла и превратилась в большое болото, а солнце в полдень до того жгло, что -- о чудо из чудес! -- в Брацлавском воеводстве и в Диких Полях степь и нивы покрылись зеленью уже в половине декабря. На пасеках начали роиться и жужжать пчелы, а в загонах ревел скот.
   Такой порядок вещей казался неестественным, и все на Руси тревожно посматривали в направлении Диких Полей, откуда легче, чем из какого-нибудь другого места, могла появиться опасность.
   В степи между тем не происходило ничего необыкновенного, не было иных битв и стычек, кроме тех, которые всегда происходили там и о которых знали только орлы, ястребы, вороны да степные звери.
   Такова уж была эта степь. Последние следы оседлой жизни кончались на юге, за Чигирином, недалеко от Днепра, а за Днестром, от Умани до лиманов и моря, простиралась степь, охваченная двумя реками и как бы заключенная в их объятия.
   На Днепровской луке, на низовье и за порогами еще кипела казацкая жизнь, но в самой степи никто не жил, и разве только по окраинам кое-где торчали полянки, словно островки среди моря.
   De nomine степь эта принадлежала Польше, которая, ввиду ее пустынности, позволяла татарам пасти там свой скот; казаки, однако, часто противились этому, и тогда пастбище превращалось в место побоища.
   Сколько там произошло битв, сколько пало людей, никто не считал и не помнил. Видели это одни только орлы, ястребы и вороны, а кто издали слышал шум крыльев и карканье, кто видел стаи птиц, парящих над одним местом, тот знал, что там лежат трупы или кости...
   В траве там охотились на людей, точно на волков; охотился, кто хотел. Человек, спасаясь от преследований властей, уходил в степь; вооруженный пастух стерег свое стадо; рыцарь искал там приключений; вор-- добычи, казак -- татарина, татарин -- казака. Бывало так, что приходилось защищать стадо против целой шайки разбойникоа Степь была пустынна, но в то же время населена, тиха и грозна, спокойна и полна засад, дика, но не одной только дикостью своих полей, но также и дикостью своих обитателей.
   Иногда в степи происходили и большие войны. Тогда по ней волками рыскали татарские чамбулы, казацкие, польские или валахские полки. По ночам ржание лошадей вторило волчьему вою, звуки литавр и медных труб долетали к самому морю, а на Черном и Кучманском трактах двигались массы людей.
   Границы Польши от Каменца до Днепра оберегались станицами и полянками, и воины по бесчисленным стаям птиц, испуганным чамбулами и летевшим на север, сейчас же узнавали о начавшемся движении на тракте. Татары, выйдя из Черного Леса или перейдя Днепр с Валахской стороны, появлялись в южных воеводствах вместе с птицами.
   В эту зиму, однако, птицы не летели с криком к Польше. В степи было тише обыкновенного, и в ту самую минуту, с которой начинается наша повесть, заходило солнце, и красные лучи его освещали совершенно пустую окрестность. На северной стороне Диких Полей на Омельнике, вплоть до его устья, самое острое зрение не могло бы заметить ни души, ни малейшего движения в темном засохшем и увядшем бурьяне. Над горизонтом виднелась только половина солнечного диска; небо уже потемнело, а за ним понемногу темнела и степь.
   На левом берегу, на небольшом возвышении, скорее похожем на курган, чем на холм, виднелись развалины каменной станицы, некогда построенной Феодором Бучацким и уничтоженной погромами. От этих руин падала длинная тень. Вдали сверкали воды широко разлившегося Омельника, который в этом месте поворачивал к Днепру. Отблески солнца на небе и на земле постепенно исчезали. С вышины долетал только крик журавлей, вереницей летевших к морю.
   Над пустыней нависла ночь, а с нею наступил и час духов и привидений. В станицах сторожевые воины рассказывали друг другу, что по ночам в Диких Полях появляются тени людей, павших насильственной смертью, и водят там свои хороводы, и что даже церковь не в состоянии воспрепятствовать им. Поэтому-то, когда на севере догорали последние полосы света, в станицах творили молитвы за упокой умерших. Говорили также, что тени всадников, блуждающие по пустыне, преграждают дорогу путникам и со стоном умоляют осенить их крестным знамением.
   Между ними попадались также и упыри, которые с воем гонялись за людьми. Привычное ухо издали отличало вой упырей от волчьего воя. Видели также целые войска теней, которые так близко подходили к станицам, что стража начинала бить тревогу.
   Это служило обыкновенно предзнаменованием большой войны. Встреча с отдельными тенями тоже не обещала ничего хорошего, но не всегда, однако, следовало видеть в этой встрече злое предвещание, так как не раз и живой человек появлялся и исчезал перед путником, как тень, и легко мог быть принят за духа Следовательно, ничего не было удивительного в том, что как только над Омеяьником нависла ночь, около опустевшей станицы сейчас же появился дух или человек. В то же самое время из-за Днепра выглянул месяц и облил белым светом пустошь, головки бодяков и степную даль. Одновременно с этим в глубине степи появились еще какие-то ночные существа. Скользящие точки поминутно заслоняли лунный свет, и фигуры эти то выдвигались из тени, то снова погружались в нее; временами они исчезали совсем и, казалось, таяли, как тени. Приближаясь к возвышенности, на -которой стоял первый всадник, они крались медленно, тихо и осторожно, останавливаясь каждую минуту.
   Что-то страшное было в их движениях, как, впрочем, и во всей этой степи, на вид кажущейся такой спокойной. Временами с Днепра дул ветер, жалобно шелестя травой в засохшем бурьяне, который нагибался и дрожал как бы в испуге. Потом фигуры исчезли, спрятавшись в тени развалин; при бледном ночном свете виднелся один только всадник, стоящий на холме. В конце концов шум этот привлек его внимание. Подъехав к фаю холма, он стал внимательно вглядываться в степь. В эту минуту ветер затих, шум умолк и воцарилась тишина.
   Вдруг послышался пронзительный свист. Воздух огласился криками: "Алла, Алла! Иисусе Христе! Спасайся! Бей!" Раздались выстрелы самопалов, и красный их отблеск на минуту рассеял темноту ночи.
   Лошадиный топот смешался со звоном оружия. Появились какие-то всадники, точно выросли из-под земли, и словно буря разразилась в степи, объятой доселе зловещей тишиной. Людские стоны вторили страшным крикам; наконец все утихло -- схватка была кончена.
   Очевидно, в Диких Полях разыгралась одна из обычных сцен.
   Всадники сгруппировались на холме; некоторые из них слезли с лошадей и внимательно к чему-то присматривались.
   "Эй, там! Развести огонь!" -- раздался вдруг в темноте сильный, повелительный голос
   Через минуту посыпались искры и показалось пламя костра, зажженного из очерета и смолистых веток, которые все проезжающие по Диким Полям всегда возили с собой. Мигом в землю вбили шест для очага, и яркое пламя осветило группу людей, склонившихся над каким-то человеком, лежавшим на земле без всякого движения. Это были солдаты, одетые в красные кафтаны и волчьи шапки. Один из них, сидевший на породистом коне, по-видимому, был их предводителем; сойдя с лошади, он подошел ближе к лежавшему на земле и, обращаясь к одному из солдат, спросил:
   -- А что, вахмистр, жив он или нет?
   -- Жив, господин начальник, но хрипит; аркан сдавил ему горло.
   -- Кто он?
   -- Это не татарин, должно быть, кто-нибудь из важных!
   -- Ну слава Богу.
   Начальник отряда внимательно посмотрел на лежащего.
   -- Как будто гетман! -- сказал он.
   -- А под ним был татарский конь, лучше которого не найти у самого хана, -- ответил вахмистр -- Вон его держат.
   Начальник посмотрел в ту сторону, и лицо его прояснилось. Действительно, двое солдат держали прекрасного породистого коня, который, раздувая ноздри и прядя ушами, смотрел испуганными глазами на своего господина.
   -- А конь, господин начальник, достанется нам? -- вопросительно произнес вахмистр.
   -- А ты, собака, хотел бы и в степи отнять коня у христианина?
   -- Но ведь это наша добыча...
   Дальнейший разговор был прерван сильным хрипением лежащего на земле человека.
   -- Влить ему в рот водки и развязать пояс! -- приказал начальник
   -- Мы будем здесь ночевать?
   -- Да. Расседлать коней и развести костер.
   Солдаты живо вскочили. Одни начали приводить в чувство и растирать лежавшего, другие отправились за тростником, третьи расстилали на земле для ночлега верблюжьи и медвежьи шкуры. Начальник отряда, не обращая более внимания на лежавшего на земле, расстегнул свой пояс и растянулся на бурке подле костра. Это был еще очень молодой человек, стройный, черноволосый, очень красивый, с худощавым лицом и выдающимся орлиным носом. В глазах его читались храбрость и самоуверенность, но лицо дышало благородством. Густые усы и, как видно, давно не бритая борода придавали ему солидный не по летам вид
   Двое слуг занялись приготовлением ужина: положили на огонь уже готовые бараньи туши, сняли с лошадей несколько глухарей и бекасов, застреленных еще днем. Костер ярко пылал, освещая степь красным светом.
   Человек, лежавший на земле, понемногу начал приходить в себя. Некоторое время он водил налитыми кровью глазами по незнакомым ему лицам, присматриваясь к ним; потом попытался встать. Солдат, который разговаривал перед этим с начальником отряда, приподнял его под мышки; другой вложил ему в руки бердыш, на который незнакомец тяжело оперся.
   Лицо его было красно, жилы на нем вздуты. Наконец он глухим голосом произнес: "Воды". Ему дали водки, которую он жадно пил, и, очевидно, она помогла ему, так как, отняв флягу от рта, он спросил уже чистым голосом:
   -- В чьих я руках?
   Начальник отряда встал и подошел к нему.
   -- В руках своих спасителей.
   -- Значит, это не вы накинули на меня аркан?
   -- Наше оружие сабля, а не аркан. Вы обижаете храбрых солдат, подозревая их в этом. Поймали вас какие-то разбойники, под видом татар, и, если желаете, можете ими полюбоваться, вон они лежат, переколотые как бараны, -- с этими словами он указал рукой на несколько трупов, лежавших у подножия холма.
   -- В таком случае, позвольте мне отдохнуть, -- сказал незнакомец. Ему подложили войлочное седло, на которое он сел, погрузившись в глубокое молчание. Это был человек в полном расцвете сил, среднего роста, широкоплечий, богатырского сложения, с резкими чертами лица. У него была огромная голова, загорелое и немного увядшее лицо с черными, слегка раскосыми, как у татарина, глазами. Лицо его, украшенное тонкими длинными усами, выражало отвагу и гордость. В лице его было что-то привлекательное и вместе с тем отталкивающее -- смесь гетманской важности с татарской хитростью, добродушия с дикостью.
   Посидев немного на седле, он встал и, к всеобщему изумлению, не поблагодарив свои спасителей, молча пошел разглядывать трупы.
   -- Невежа!-- проворчал начальник отряда. Незнакомец между тем внимательно всматривался в лицо каждого убитого, кивая при этом головой, как человек, догадка которого оправдалась. Потом он медленно повернулся к начальнику, держась за бока и нащупывая пояс, за который, очевидно, хотел засунуть руки.
   Начальнику отряда не понравилось поведение этого человека, которого они минуту назад избавили от петли, и он с иронией сказал ему.
   -- Можно подумать, что вы ищете знакомых между этими разбойниками или же читаете молитву за упокой их души!
   Незнакомец спокойно ответил:
   -- Вы и ошибаетесь, и в то же время правы. Правы потому, что я действительно искал между ними знакомых, и ошибаетесь, так как это не разбойники, а слуги одного шляхтича, моего соседа.
   -- Как видно, вы не дружите с этим соседом.
   Странная усмешка промелькнула по тонким губам незнакомца.
   -- И тут вы ошибаетесь, -- пробормотал он сквозь зубы. Через минуту он громко прибавил:
   -- Однако, простите меня, что я сначала не принес вам должной благодарности за спасение и помощь, которые избавили меня от неожиданной смерти. Ваша храбрость спасла меня от результатов неосторожности, с какой я отдалился от своих людей, но моя благодарность может сравниться только с вашей готовностью оказывать помощь, -- и с этим он протянул начальнику руку. Но гордый юноша не тронулся с места и не торопился протянуть свою.
   -- Прежде всего я хотел бы знать, с кем имею дело, -- сказал он,-- и хотя не сомневаюсь, что вы шляхтич, но тем не менее мне не подобает принимать благодарности от неизвестных
   -- В вас видна рыцарская гордость, но вы правы. Я должен с самого начала сказать вам кто я. Я -- Зиновий Абданк, шляхтич киевского воеводства, полковник казацкого полка князя Доминика Заславского.
   -- А я -- Ян Скшетуский, начальник панцирного полка князя Иеремии Вишневецкого.
   -- Вы служите под начальством славного воина. Теперь примите же мою благодарность и протяните мне вашу руку.
   Начальник не колебался больше. Хотя офицеры панцирных полков свысока смотрели на офицеров других отрядов, но Скшетуский был теперь в степи, в Диких Полях, где на подобные вещи не обращают особенного внимания. К тому же он имел дело с полковником, в чем сейчас же убедился, когда его солдаты принесли Абданку вместе с поясом и саблей, которые сняли с него, чтобы привести в чувство, короткую булаву с костяной рукояткой, какие обыкновенно носили казацкие полковники. Притом у Зиновия Абданка была богатая одежда, а речь его свидетельствовала об уме и светскости. Скшетуский пригласил его в свою компанию. От костра несся, щекоча ноздри и небо, запах жареного мяса, которое слуга снял с огня и подал на блюде. Начался ужин, а когда принесли большой бурдюк молдавского вина, завязалась оживленная беседа.
   -- За счастливое возвращение домой! -- воскликнул Скшетуский.
   -- Значит, вы идете в обратный путь? Откуда? -- спросил Абданк.
   -- Издалека, из Крыма.
   -- А что вы там делали? Ездили с выкупом?
   -- Нет, полковник; я ездил к самому хану. Абданк навострил уши.
   -- Зачем же вы ездили к хану?
   -- С письмом князя Иеремии.
   -- О, значит, вам поручили важную миссию. О чем же князь писал хану?
   Скшетуский бросил быстрый взгляд на собеседника
   -- Полковник, -- сказал он, -- вы рассматривали лица убитых разбойников -- это было ваше дело; но что писал князь хану -- это не ваше и не мое дело, а только их двоих
   -- Минуту назад, -- хитро ответил Абданк,-- я удивлялся, что князь выбрал послом к хану такого молодого человека, но после вашего ответа вижу, что вы, хотя и молоды годами, но опытны умом.
   Скшетуский принял как должное эту похвалу и спросил;
   -- А скажите мне, что вы делаете на Омельнике и каким образом очутились здесь один?
   -- Я не один: я оставил своих людей недалеко отсюда; а еду я в Кудак, к Гродицкому, к которому послан с письмом от гетмана
   -- Почему же вы не едете водой?
   -- Таков был приказ, который я должен исполнить.
   -- Странно, что гетман дал такой приказ; в степи вы подвергались опасности, которой можно было бы избежать, если бы вы поехали водой,
   -- В степи теперь спокойно. Я давно знаю здешние места, а причиной того, что случилось со мной, была людская злоба.
   -- Кто же это так преследует вас?
   -- Долго рассказывать. У меня есть сосед, который хочет завладеть моим имением, а теперь, как вы видели, еще и сжить меня со свету.
   -- А разве вы не носите саблю?
   Энергичное лицо Абданка исказилось ненавистью, глаза его мрачно загорелись, и он медленно и с расстановкой ответил:
   -- Ношу и надеюсь, что, с Божией помощью, не буду искать другого средства защиты от врагов.
   Поручик хотел что-то ответить, как вдруг в степи раздался конский топот или, вернее, быстрое шлепанье лошадиных копыт по размякшей земле.
   В ту же минуту к поручику подбежал стоявший на страже солдат и сказал, что к ним приближаются какие-то люди
   -- Это, верно, мои, -- заметил Абданк, -- я их оставил за Тасьминой и обещал дожидаться здесь.
   Через минуту всадники окружили холм. При свете огня были видны головы лошадей, фыркавших от усталости, а над ними склоненные фигуры всадников, которые внимательно всматривались в стоявших у костра.
   -- Что вы за люди? -- спросил Абданк.
   -- Рабы Божий! -- ответили голоса из темноты.
   -- Да, это мои молодцы, -- повторил Абданк, обращаясь к поручику.
   Несколько человек сошли с лошадей и подошли к огню.
   -- А мы спешили, спешили, батько! Что с тобою?
   -- Засада была. Разбойник Хвёдько узнал, что я буду тут, и ждал меня Должно быть, он выехал намного раньше меня. На меня накинули аркан.
   -- Спаси Бог! Спаси Бог! А что это за лях возле тебя?
   С этими словами прибывшие грозно посмотрели на Скшетуского и его товарищей.
   -- Это -- друзья, -- ответил Абданк. -- Слава Богу, я жив и невредим. Сейчас поедем дальше.
   -- Слава Богу! Мы готовы.
   Вновь прибывшие начали отогревать над огнем руки, так как ночь была хоть и ясная, но холодная.
   Их было человек сорок; все они были рослые и хорошо вооруженные, но совсем не походили на регулярных казаков, что удивило Скшетуского, тем более что их было немало.
   Все это возбудило в Скшетуском сильное подозрение. Если бы гетман послал Абданка в Кудак он дал бы ему стражу из регулярных казаков; да и с какой стати он бы велел ему возвращаться из Чигорина степью, а не водой?
   Переправа через реки, протекавшие по Диким Полям к Днепру, мота только замедлить ход, Похоже было, что Абданк хотел обойти Кудак Даже самая личность Абданка удивляла молодого человека: Он сейчас же заметил, что казаки, вообще обходившиеся со своими начальниками довольно свободно, к Абданку относились снеобык-новенным почтением, точно к гетману. Должно быть, это был какой-нибудь известный воин, что тем более поражало Скшетуского, так как зная вдоль и поперек Украину по обе стороны Днепра, он ничего не слышал об Абданка
   В лице этого последнего было что-то особенное - какая-то скрытая мощь, непреклонная воля, видно было, что человека этого никто и ничто не может остановить. То же выражение лица было и у князя Иеремии Вишневецкого, но то, что в князе было врожденным даром природы, свойственным его высокому происхождению и власти, казалось удивительным в неизвестном человеке, блуждающем в глухой степи.
   Скшетуский долго раздумывал над этим. Ему казалось, что это или важный преступник скрывающийся в Диких Полях от преследования властей, или же предводитель шайки разбойников; но последнее предположение он отбросил как неправдоподобное; и одежда, и речь этого человека доказывали противное. Начальник отряда не знал, что предпринять, и держался настороже.
   Абданк велел подать себе коня.
   -- Господин начальник -- сказал он, -- кому в дорогу, тому пора. Позвольте еще раз поблагодарить вас за спасение. Дай Бог, чтобы я смог отплатить вам такой же услугой.
   -- Я не знал, кого спасаю, стало быть, и не заслуживаю благодарности.
   -- Это в вас говорит скромность, равная вашей храбрости. Примите же от меня этот перстень.
   Скшетуский сдвинул брови и, отступив на шаг, смерил взглядом Абданка, который отечески продолжал:
   -- Взгляните на него; замечателен этот перстень не богатством, а другими свойствами. В молодости, когда я был в неволе у басурманов, я получил его от странника, возвращавшегося из Святой Земли. В нем заключена земля с Гроба Господня, и от такого подарка нельзя отказываться, если б даже пришлось его взять из рук осужденного. Вы человек молодой и воин, а если даже старость не знает, что с нею может случиться в последний час, то что говорить о молодости, которую еще ждет впереди жизнь, в течение которой могут случиться разные приключения. Перстень этот защитит и сохранит вас от беды, когда придет День Суда, а я говорю вам, что день этот уже близок...
   Наступило минутное молчание; слышалось только потрескивание пламени и фырканье лошадей. Из далекого очерета долетал жалобный вой волков. Вдруг Абданк, как бы про себя, повторил еще раз:
   -- День Суда уже начинается в Диких Полях, а когда он совсем настанет -- удивится весь Божий свет!
   Скшетуский машинально взял перстень, удивленный словами этого странного человека Последний некоторое время задумчиво смотрел в степную даль, потом медленно повернулся и сел на коня. Казаки поджидали его у подножия холма
   -- В путь, в путь! Будь здоров, друже, -- обратился он к Скшетускому -- теперь такое время, что брат не доверяет брату, а ты все-таки не знаешь, кого ты спас, так как я не сказал тебе своего имени.
   -- Разве вы не Абданк?
   -- Это мой родовой герб.
   -- А имя?
   -- Богдан Зиновий Хмельницкий.
   И с этими словами он съехал с холма, а за ним и его люди. Вскоре туман и. темнота ночи скрыли их, и только ветер издалека доносил слова казацкой песни:
  
   "Ой вызволи, Боже, нас всих, бидных невольников,
   З тяжкой неволи, з виры басурманской
   На ясни зори, на тыхи воды,
   У фай веселый, у мир хрещенный
   Выслухай, Боже, у просьбах наших,
   У нещасных молытвах,
   Нас, бидных невольников"...
  
   Голоса постепенно затихали, сливаясь с дуновением шумящего тростников ветра.
  

Глава II

  
   На следующий день утром, приехав в Чигирин, Скшетуский остановился в доме князя Иеремии Вишневецкого. Он намеревался остаться здесь некоторое время, чтоб дать возможность своим людям и лошадям отдохнуть после долгого перехода из Крыма, который пришлось совершить сухим путем, так как на Днепре было такое сильное течение, что ни одно судно не могло идти вверх по Днепру. Отдохнув, Скшетуский отправился к Зацвилиховскому, бывшему комиссару Польши, который, хотя и не служил у князя, но пользовался его доверием и дружбой. Скшетуский хотел узнать, нет ли каких приказаний из Лубен. Князь, однако, не сделал никаких особых распоряжений, приказал только Скшетускому, в случае благоприятного ответа от хана, возвращаться не торопясь, чтобы не утомлять людей и лошадей. Дело с ханом заключалось в следующем: князь требовал от хана наказания нескольких татарских мирз, которые совершили набег на заднепровские владения князя и которых он, впрочем, строго наказал сам. Хан действительно дал благоприятный ответ он обещал прислать в апреле особого посла и наказать непослушных и, желая расположить в свою пользу князя, послал ему с Скшетуским чистокровного коня и соболью шапку. Скшетуский, с честью исполнив возложенное на него посольство, уже само по себе служившее ясным доказательством княжеской милости, обрадовался позволению остаться на некоторое время в Чигирине и не торопиться с возвращением. Старик Зацзилиховский был сильно озабочен тем, что с некоторых пор творилось в Чигирине; они вместе отправились к валаху Допуло, содержателю постоялого двора и виноторговли, и, несмотря на ранний час, застали там целую толпу шляхтичей. День был базарный, а кроме того в Чигирин пригнали скот, который отправлялся в лагерь коронных войск; людей поэтому собралось множество. Шляхта собиралась обыкновенно на рынке, в так называемом "Звонарном Углу" у Допуло. Были тут и арендаторы Конецпольских, и Чигиринские чиновники, и владельцы соседних земель, пользующиеся привилегиями, и вольная шляхта, служащие разных экономии, несколько казацких старшин и мелкая шляхта, приехавшая из своих хуторов Присутствующие уселись на скамьи, стоявшие вокруг длинных дубовых столов, и громко говорили о побеге Хмельницкого, который был в данный момент главным событием в городе.
   Скшетуский сел с Зацвилиховским в углу, отдельно от других, и стал его расспрашивать, кто этот Хмельницкий, о котором все говорят.
   -- Неужели ты не знаешь, -- ответил старый воин. -- Это писарь запорожского войска, владелец Субботова, -- прибавил он тише, - мой кум. Мы давно знаем друг друга и бывали в разных переделках, в особенности под Цецорой. Такого опытного и знающего дело воина, может быть, нет во всей Польше. Об этом нельзя громко говорить -- но это настоящий гетман: казаки слушают его больше, чем кошевых и атаманов; человек этот не лишен хороших черт, но горд и беспокоен, а когда им овладевает ненависть -- он может быть ужасным.
   -- Что же случилось, что он ушел из Чигирина?
   -- Говорят, он поссорился со старостой Чаплинским, но это вздор! Они. конечно, делали друг другу неприятности, но они не первые и не последние. Говорят, что он отбил жену у старосты: староста отнял у него возлюбленную и женился на ней, а тот потом вскружил ей голову. Это весьма возможно -- женщины ведь ветрены. Но это только предлог; тут скрываются иные цели. Видишь ли, в чем дело: в Черкассах живет старый Барабаш, казацкий полковник, наш приятель. У него были какие-то привилегии и королевские грамоты, в которых будто бы восстанавливали казаков против шляхты, но так как это очень добрый человек, то он и держал их у себя, никому не показывая. Хмельницкий пригласил его к себе на пир, во время которого послал к нему на хутор своих людей, а те отняли у его жены все привилегии и грамоты -- и вот теперь он исчез с ними Досадно, если ими воспользуется какая-нибудь шайка вроде Остраницкой, так как, повторяю, это опасный человек, а где он теперь -- неизвестно!
   -- Вот лиса! Как ловко он провел меня! -- воскликнул Скшетуский.-- Он назвался казацким полковником князя Доминика Заславского. Ведь сегодня ночью я встретил его в степи и спас от петли.
   Зацвилиховский схватился за голову.
   -- Ради Бога, что ты говоришь! Не может быть?
   -- Очевидно, может, если было. Он назвался полковником князя Доминика Заславского и сказал, что послан гетманом в Кудак к Гродицкому, но я не поверил ему уже потому, что он ехал степью, а не водою.
   -- Он хитер, как Улисс! Где же ты встретил его?
   -- Около Омельника, на правой стороне Днепра. Он, по-видимому, направился в Сечь.
   -- И хотел обойти Кудак Теперь я понимаю. А много было с ним людей?
   -- Человек сорок. Но его люди слишком поздно приехали, и если бы не мои молодцы, слуги старосты задушили бы его.
   -- Подожди-ка. Ты говоришь, слуги старосты?
   -- Это он мне сам сказал.
   -- Откуда же староста мог узнать, где он, если все в городе ломают себе головы над тем, куда он мог скрыться?
   -- Этого я не знаю. Может быть, Хмельницкий солгал, выдав обыкновенных разбойников за слуг старосты, чтобы тем больше усилить нанесенные ему обиды.
   -- Не может быть. Однако, это удивительно! А знаешь ли ты, что гетман дал приказ задержать Хмельницкого?
   Скшетуский не успел ничего ответить, так как в эту самую минуту в комнату вошел со страшным шумом какой-то шляхтич. Хлопнув два раза дверью и гордо оглядев присутствующих, он крикнул:
   -- Бью челом вашей милости!
   Это был человек лет сорока, небольшого роста, с дерзким выражением лица, с живыми и выпуклыми, как сливы, глазами; видно было, что натура у него горячая и вспыльчивая. Не получив сейчас же ответа, он громко и раздраженно повторил:
   -- Бью челом вашей милости.
   -- Бьем и мы, бьем и мы! -- отозвалось несколько голосоа Это был Чаплинский, Чигиринский подстароста и доверенный молодого хорунжего Конецпольского.
   В Чигирине его не любили, так как он был ябедником и забиякой, но побаивались и потому обращались осторожно. Он же уважал только Зацвилиховского, как, впрочем, и все, за его благородство и мужество. Увидев его, он сейчас же подошел к нему и, поклонившись довольно гордо Скшетускому, подсел к ним со своей кружкой меда.
   -- А что, -- спросил его Зацвилиховский,-- не знаете ли вы, что сталось с Хмельницким?
   -- Повешен. Это так же верно, как то, что я Чаплинский; если его еще не повесили, то скоро повесят. Теперь, когда вышел приказ гетмана, пускай-ка он попадется мне в руки! -- и с этими словами он так ударил кулаком по столу, что расплескал вино в стаканах.
   -- Сударь, не разливайте вина! -- сказал Скшетуский.
   -- Откуда же вы возьмете его? Ведь он убежал и никто не знает, где он?-- прервал Зацвилиховский.
   -- Никто не знает? Я знаю, не будь я Чаплинский! Вы знаете Хведько? Этот Хведько служит ему и мне и будет для него Иудой. Он сговорился с молодцами Хмельницкого; это ловкий человек и следит за каждым его шагом. Хведько взялся доставить его мне живым или мертвым. Он выехал в степь раньше Хмельницкого и знает, где его найти. А проклятый! -- и, говоря это, он снова ударил по столу.
   -- Не разливайте вина! -- с ударением повторил Скшетуский, с первого же взгляда почувствовавший к этому человеку какую-то странную антипатию.
   Шляхтич покраснел, сверкнул своими выпуклыми глазами и дерзко посмотрел на Скшетусхого, желая затеять ссору, но, увидев на нем мундир полка Вишневецкого, сдержался. Хотя хорунжий Конецпольский и не ладил с князем, все-таки было небезопасно задевать его воинов, так как Чигирин был недалеко от Лубен, к тому же князь выбирал себе таких людей, которых все боялись задевать.
   -- Значит, это Хведько взялся доставить вам Хмельницкого? -- снова спросил Зацвилиховский.
   -- Да. И доставит, не будь я Чаплинский!
   -- А я вам говорю, что не доставит. Хмельницкий ушел от засады и отправился в Сечь, о чем сегодня же надо уведомить Краковского. С Хмельницким шутки плохи Короче говоря -- он и умнее, и сильнее, и счастливее тебя, хоть ты и горяч. Повторяю тебе, Хмельницкий благополучно уехал, а если не веришь -- спроси этого поручика, который подтвердит тебе, что видел его вчера в степи живым и невредимым.
   -- Этого не может быть! Не может быть! -- закричал Чаплинский, хватаясь за голову.
   -- Этого мало, -- продолжал Зацвилиховский, -- он же и спас его, перебив ваших слуг, несмотря на приказ гетмана, в чем он, однако, не виноват, так как возвращался из Крыма и ничего не знал о приказе, а увидев в стели одинокого человека и думая, что на него напали разбойники, пришел к нему на помощь. Я заранее предупреждал вас о спасении Хмельницкого, так что весьма возможно, что он с запорожцами может навестить вас, и, вероятно, вы не будете ему рады, так как слишком уж насолили друг другу!
   Зацвилиховский тоже не любил Чаплинского. Чаплинский вскочил с места и от злости не мог говорить; лицо его совсем побагровело, а глаза чуть не вылезли на лоб. Став перед Скшетуским, он отрывисто проговорил:
   -- Как же это? Несмотря на приказ гетмана? Я вас... я вас...
   Скшетуский же продолжал сидеть и, облокотясь на стол, смотрел на подпрыгивающего Чаплинского, как сокол на связанного воробья.
   -- Чего это вы прицепились ко мне, как репей к собачьему хвосту? -- спросил он.
   -- Я вас с собой... несмотря на гетманский указ... Я вас с казаками...
   Он так кричал, что присутствующие немного притихли; все повернули головы в сторону Чаплинского.
   19
   Он всегда искал случая завести ссору с каждым, кого только встречая -- такова уж была его натура, но всех удивило, что он начал теперь эту ссору при Зацвипиховском, которого он одного толыNo и боялся а главное, затеял ее с поручиком Вишневецкого.
   -- Замолчите же, -- сказал старый хорунжий, -- этот рыцарь пришел со мной.
   -- Я, я поведу его в суд, на пытку! -- кричал Чаплинский, не обращая уже ни на. кого внимания
   г Скшетуский выпрямился во весь свой рост итне вынимая из ножен сабли, висевшей сбоку на длинном ремне, схватил ее за середину и поднял вверх так, что эфес ее очутился под самым носом Чаплинского.
   -- Понюхайте-ка это! -- холодно сказал он.
   -- Бей, кто в Бога верует... люди! -- крикнул Чаплинский, хватаясь за саблю; но не успел он вытащить ее из ножен, как молодой поручик уже схватил его одной рукой за шиворот, а другой -- ниже спины, поднял вверх и понес к дверям
   -- Господа, дайте дорогу рогатому, не то забодает! -- сказал он.
   С этими словами он подошел к двери, ударил Чаплинского об нее лбом и выкинул на улицу, а затем спокойно сел на свое прежнее место, возле Зацвилиховского. В комнате настала минутная тишина. Сила, только что выказанная Скшетуским, произвела благоприятное впечатление на собравшуюся шляхту, и через минуту все стены задрожали от хохота
   -- Да здравствуют Вишневецкие! -- кричали одни.
   -- Он без чувств и весь в крови! -- кричали другие, с любопытством выглядывая за дверь и ожидая, что будет делать Чаплинский. -- Слуги поднимают его.
   Только незначительные числом сторонники шляхтича молчали и, не имея мужества вступиться за него, угрюмо поглядывали на Скшетуского.
   -- Он, кажется, собирается рехнуться, -- сказал Зацвилиховский.
   -- Вы правы, -- сказал, подходя к ним, толстый шляхтич с бельмом на глазу и с дырой на лбу, величиною с талер, в которую виднелась кость. -- Позвольте мне, -- продолжал он, обращаясь. к Скшетускому, -- выразить вам мое почтение: Ян Заглоба, герба "В челе", о чем, впрочем, каждый может догадаться1 хотя бы по этой дыре, которую мне пробила разбойничья пуля когда я ходил на поклонение в Святую землю -- замаливать грехи молодости.
   -- Перестаньте, -- сказал Зацвилиховский, -- ведь вы когда-то говорили, что вам расшибли голову в Радоме кружкой.
   -- Клянусь, разбойничья пуля! В Радоме было совсем другое.
   -- Может быть, вы и давали обещание пойти в Святую землю, но что вы там были -- это неправда.
   -- Не был, потому что уже в Галате принял мученический венец. Если я лгу, то я не шляхтич, а собака.
   -- А все-таки брешете.
   -- Позвольте выпить за ваше здоровье!
   За ним подошли к Скшетускому и другие, чтобы познакомиться с ним и выразить свое одобрение, так как Чаплинского не любили и все радовались, что с ним случилась такая оказия. Странная и непонятная вещь, но почему-то чигиринская и окрестная шляхта, мелкие помещики, управляющие экономиями и даже слуги Конецпольских -- все, знай, как обыкновенно знают соседи, о раздоре Чаплинского с Хмельницким, были на стороне последнего.
   Хмельницкий пользовался славой знаменитого воина, отличившегося вовремя разных войн;знали также, что даже сам король вступал с ним в сношения и высоко ценил его ум. На все случившееся смотрели как на самую обыкновенную ссору между шляхтичами, а таких ссор было тысячи Поэтому все держали сторону того, кто умел приобрести себе более расположения, не подозревая, какие страшные последствия будет иметь эта ссора. Только позднее сердца шляхты и духовенства, как католического, так и православного, запылали ненавистью к Хмельницкому.
   Все подходили к Скшетускому с кружками в руках, говоря: "Пей, брат! Выпей и со мной! Да здравствуют Вишневецкие! Такой молодой, а уже поручик у князя!".
   -- Виват князь Иеремия, гетман над гетманами!
   -- С князем Иеремией мы пойдем на край света! На татар! На турок! В Стамбул! Да здравствует король Владислав IV! -- громче всех кричал Заглоба, который один был в состоянии перепить и перекричать целый полк.
   -- Господа! -- орал он так, что в окнах звенели стекла. -- Я уж притянул к суду султана за насилие, которое он позволил себе надо мной в Галате!
   -- Не говорите Бог знает чего, не то совсем истреплется ваш язык.
   -- Как так?
   -- Вы крикливый глухарь.
   -- Пойду хотя бы в суд!
   -- Перестаньте же!
   -- Я объявляю его лишенным чести, а потом -- война, но уже война как с бесчестным! За ваше здоровье, господа!
   Многие смеялись, а с ними смеялся и Скшетуский, у которого немного шумело в голове. Шляхтич же продолжал токовать, как старый глухарь, упиваясь собственным голосом. К счастью, речь его прервал другой шляхтич, который, подойдя к нему и дернув его за рукав, сказал с певучим литовским акцентом:
   -- Познакомьте же и меня, пан Заглоба, с поручиком Скшетуским.
   -- С удовольствием, с удовольствием. Господин поручик, это пан Повсинога {Бродяга.}.
   -- Подбипента, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно! Герба "Сорви шаровары".
   -- "Сорвиголова", -- поправил шляхтич.
   -- Все равно! Из Собачьих Кишок
   -- Из Мышиных Кишок, -- поправил шляхтич.
   -- Все равно. Не знаю, что бы я предпочел -- собачьи или мышиные кишки. Знаю только, что не желал бы жить ни в тех, ни в других, потому что там и поместиться трудно и выходить оттуда неприлично. Господин поручик, -- продолжал он -- обращаясь к Скшетускому и указывая рукой на литвина, -- вот уже целая неделя, как я пью вино за счет этого шляхтича, у которого меч так же тяжел, как его кошелек; а кошелек его так же тяжел, как и его остроты; но если я когда-нибудь пил вино за счет большего чудака, то я позволю назвать себя таким же олухом, как и тот, кто покупает мне вино.
   -- Вот так отделал! -- кричали, смеясь, шляхтичи.
   Но литвин не сердился, а только махал рукой, добродушно улыбаясь и говоря:
   -- Перестаньте, гадко слушать.
   Скшетуский с любопытством смотрел на этого шляхтича, который действительно заслуживал названия чудака. Это был человек такого высокого роста, что доставал головой до потолка, а от чрезмерной худобы казался еще выше. Широкие плечи и жилистая шея свидетельствовали о необыкновенной сипе, хотя весь он был кожа да кости. Живот его был так втянут, будто его морили голодом. Одет он был в серую куртку из свебодинского сукна с узкими рукавами и в высокие шведские сапоги, которые вошли тогда в употребление на Литве. Широкий и туго набитый лосиный пояс не держался на нем, а падал почти до самых бедер: к поясу этому был привешен меч такой длины, что даже этому гиганту упирался под мышку. Но всякий, кто испугался бы меча, тотчас же успокоился бы, взглянув на лицо его владельца. Лицо его, отличавшееся такой же худобой, как и тело, украшенное нависшими бровями и большими усами конопляного цвета, имело добродушное и открытое, как у ребенка, выражение. Нависшие брови и усы придавали ему озабоченный, печальный и в то же время смешной вид.
   Он походил на человека, которым все верховодят, но Скшетускому он понравился с первого же взгляда именно своим честным выражением лица и отличной военной выправкой.
   -- Господин поручик, -- сказал он, -- вы от князя Вишневецкого?
   -- Да.
   Литвин сложил руки, как бы для молитвы, и поднял глаза вверх.
   -- Ах, какой это великий воин, какой рыцарь, какой предводитель!
   -- Дай Бог нашей родине побольше таких
   -- Конечно, конечно. А нельзя ли мне поступить к нему на службу?
   -- Он будет очень рад
   -- Тогда у князя прибавится еще два рожна: один вы, другой -- ваш меч; а может быть, он будет вешать на вас разбойников или же мерить вами сукно на знамена! Тьфу! И как это вам не стыдно -- вы ведь человек и католик, а длинны как змея или как басурманское копье!
   -- Противно слушать. -- спокойно сказал литвин.
   -- Как же вас зовут? -- спросил Скшетуский.-- Извините меня, но я ничего не понял, потому что пан Заглоба все время прерывал вас.
   -- Подбипента
   -- Песьянога.
   -- Сорвиголова из Мышекишек
   -- Вот так потеха! Хоть я и пью его вино, но будь я дурак, если это не басурманские имена.
   -- Давно вы из Литвы? -- спросил Скшетуский.
   -- Вот уже две недели, как я в Чигирине. Узнав от господина Зацвилиховского, что вы должны приехать сюда, я ждал вас, чтобы с вашей помощью обратиться к князю со своей просьбой,
   -- Позвольте мне полюбопытствовать -- отчего вы носите меч, как у палача?
   -- Это, господин поручик, меч крестоносцев, а не палача, а ношу я его потому, что он добыт на войне и давно принадлежит нашему роду. Он уже сослужил службу в литовских руках, под Хойницами -- вот поэтому и ношу его.
   -- Однако это большая штука и, должно быть, страшно тяжелая! Его. наверное, надо держать двумя руками?
   -- Можно и двумя, можно и одной.
   -- Покажите-ка.
   Литвин снял меч и подал его Скшетускому, но у того сразу отвисла рука, и он не мог свободно ни опустить меч, ни замахнуться им. Тогда он взял его обеими руками, но все-таки ему было тяжело.
   Скшетуский немного сконфузился и, обратясь к присутствующим, спросил:
   -- А кто, господа, может сделать им крест?
   -- Мы уже пробовали, -- ответило несколько голосов,-- Один только комиссар Зацвилиховский может поднять его, но креста и он не сделает.
   -- Ну а вы? -- спросил Скшетуский, обращаясь к литвину. Шляхтич поднял меч, как трость, и совершенно свободно
   помахал им в воздухе, так что по комнате пошел ветер.
   -- Ну и сила же у вас! -- вскричал Скшетуский.-- Вы можете смело рассчитывать на службу у князя.
   -- Видит Бог, как я ее жажду. Надеюсь, что меч мой не заржавеет.
   -- Но зато остроумие окончательно, -- сказал Заглоба,-- так как вы не умеете так же ловко острить, как обращаться с мечом.
   Зацвилиховский встал и уже собирался уходить вместе с Скшетуским, как в комнату вошел белый как лунь старик, который, увидев Зацвилиховского, сказал:
   -- Господин хорунжий! Я нарочно пришел сюда к вам... Это был Барабаш, полковник черкасский.
   -- Так пойдем же ко мне на квартиру, потому что тут уже идет дым коромыслом, так что не видно света.
   Они вышли вместе с Скшетуским.
   Как только они переступили порог, Барабаш спросил:
   -- Нет ли известий о Хмельницком?
   -- Есть. Убежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его вчера в степи.
   -- Значит, он не поехал водой? А я послал в Кудак гонца, чтобы его поймали, но если так, то напрасно.
   И с этими словами Барабаш закрыл руками глаза.
   -- Спаси Христос, спаси Христос! -- повторял он.
   -- Чего вы тревожитесь?
   -- Ведь вы знаете, что он обманом вытащил у меня документы! А знаете вы, что значит опубликовать их в Сечи? Спаси Христос! Если король не начнет войны с басурманами -- это искра, брошенная в порох!
   -- Вы предсказываете бунт?
   -- Не предсказываю, а говорю наверное! Хмельницкий будет почище Наливайки и Лободы.
   -- Да кто пойдет за ним?
   -- Кто? Запорожцы, казаки, мещане, чернь, хуторяне -- и вот эти.
   И Барабаш указал на площадь и снующих по ней людей.
   Вся площадь была запружена большими серыми волами, которых гнали в Корсунь для войска, а с ними шли их пастухи, так называемые чабаны, проводившие всю свою жизнь в степях и пустынях, -- совсем одичавшие, без всякой религии, как говорил воевода Кисел.
   Между ними попадались люди скорее похожие на разбойников, чем на пастухов, свирепые, одетые в какие-то лохмотья. Большая часть их была одета в бараньи тулупы или шкуры шерстью вверх. Все были вооружены самым разнообразным оружием: у одних за плечами торчали луки и колчаны, у других были самопалы (по-казацки -- пищали), татарские сабли, у других косы, а у иных даже палки с привязанными на концах лошадиными челюстями. Между ними вертелись низовцы, такие же дикие, но несколько лучше вооруженные; они везли на продажу сушеную рыбу, дичь и баранье сало; чумаки с солью, степные и лесные пасечники, воскобои с медом, лесники с дегтем и смолой, крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода и разные бродяги со всех концов света. Весь город был полон пьяных, так как в Чигирине был ночлег, а следовательно, и гулянка. На рынке раскладывали огонь, кое-где горели бочки со смолой. Отовсюду неслись шум и крики. Оглушительный звук татарских дудок и бубнов сливался с мычанием скота и мягкими звуками лир, под аккомпанемент которых слепцы пели любимую песню того времени:
  
   Соколе ясный,
   Брате мий ридный.
   Ты высоко летаешь,
   Ты далеко видаешь.
  
   А рядом раздавались крики пьяных, вымазанных дегтем казаков, плясавших на рынке трепака. Зацвилиховскому достаточно было одного взгляда на эту дикую, разнузданную толпу, чтобы убедиться в том, что Барабаш был прав, говоря, что достаточно малейшего толчка, чтобы поднять эту толпу, привыкшую к разбоям и насилию. А за этой толпой стояли еще Сечь и Запорожье, недавно только обузданное и нетерпеливо грызущее надетые на него удила, еще полное воспоминаний о прежней вольности, ненавидящее комиссаров и составляющее организованную силу. На стороне этой силы были также симпатии крестьянских масс, менее терпеливых, чем в других частях Польши, так как по соседству был Чертомелик, где царствовали безначалие, разбой и свобода.
   И хорунжий, хотя сам малоросс и ревностный приверженец православия, грустно задумался. Он хорошо помнил времена Наливайки, Лободы и Кремского; знал украинское разбойничанье, может быть, лучше всех на Руси, а также, хорошо зная Хмельницкого, понимал, что тот один стоил двадцати Лобод и Наливаек Он ясно понял теперь всю опасность- побега Хмельницкого в Сечь, в особенности с королевскими грамотами, о которых говорил Барабаш и которые будто бы подзадоривали казаков к сопротивлению.
   -- Господин полковник, -- сказал он Барабашу, -- вам бы следовало поехать в Сечь, чтобы ослабить влияние Хмельницкого и умиротворить его.
   -- Господин хорунжий, -- возразил Барабаш, -- я могу вам сказать только одно: как только распространилась весть о побеге Хмельницкого, половина моих людей сегодня ночью ушла за ним в Сечь. Мое время прошло -- мне остается теперь могила, а не булава.
   Барабаш действительно был хороший солдат, но уже старый, и притом не имел никакого влияния на массу. Тем временем они дошли до квартиры Зацвилиховского; старый хорунжий немного успокоился, а когда они принялись за мед он уже веселее сказал:
   -- Все это вздор, если, как ходят слухи, будет война с басурманами, а она, кажется, будет. Хотя Польша не хочет войны, а сеймы попортили королю немало крови, но он все-таки может поставить на своем. Тогда весь этот пыл можно было бы обратить на турок; во всяком случае, у нас еще остается достаточно времени. Я сам поеду к Краковскому, расскажу ему все и попрошу, чтобы он как можно ближе подошел к нам со своим войском. Не знаю только, добьюсь ли я чего, потому что хотя он и мужественный и опытный воин, но страшно упрям. Вы, господин полковник, держите в руках своих казаков, а вы, поручик, как только приедете в Лубны, предостерегите князя и обратите его внимание на Сечь. Если б даже они и хотели что-нибудь начать, то, повторяю, у нас еще есть время. В Сечи теперь мало людей; все разошлись: кто за рыбой, кто за зверем, а кто по деревням Украины. А пока они все соберутся, в Днепре утечет много воды. К тому же одно имя князя внушает им страх, а если они узнают, что он зорко наблюдает за Чертомеликом, то, может быть, будут сидеть смирно.
   -- Я могу выступить из Чигирина хоть через два дня, -- сказал Скшетуский.
   -- Отлично. Два или три дня ничего не значат. А вы, полковник, пошлите гонцов к коронному хорунжему и князю Доминику. Э! Да вы, я вижу, уже спите? -- обратился он к полковнику.
   Действительно, Барабаш, сложа руки, крепко спала через минуту начал даже храпеть. Старый полковник, если не ел и не пил, что, между прочим, любил больше всего, то спал.
   -- Посмотрите, -- тихо сказал Зацвилиховский, обращаясь к Скшетускому, -- варшавяне хотят, чтобы такой старик удерживал казаков! Бог с ними! Они доверяли и самому Хмельницкому, а канцлер вступал даже с ним в какие-то договоры, и мне кажется, что он жестоко накажет их за это доверие.
   Скшетуский сочувственно вздохнул. Барабаш только сильнее всхрапнул и пробормотал во сне:
   -- Спаси Христос, спаси Христос!
   -- Когда же вы думаете выехать из Чигирина? -- спросил хорунжий Скшетуского.
   -- Я подожду еще дня два, так как, вероятно, Чаплинский потребует от меня удовлетворения.
   -- Не потребует! Он скорее подослал бы своих слуг, если бы вы не принадлежали к полку Вишневецкого; а задевать князя опасно даже служащему Конецпольских
   -- Я ему дал знать, что жду его, а дня через два уеду. А с саблей и своими людьми я не боюсь засады.
   С этими словами Скшетуский простился со старым хорунжим и вышел.
   Над городом стояло такое яркое зарево от зажженных на рынке костров, что можно было подумать, будто горит весь Чигирин; а шум и крики с наступлением ночи усилились еще больше. Евреи боялись выйти из своих жилищ. В одном углу толпа чабанов завывала печальные степные песни; в другом около огня плясали полудикие запорожцы, подбрасывая вверх шапки, куря и распивая кружками водку. То тут, то там начиналась драка, которую прекращали слуги старосты. Скшетуский должен был прокладывать себе дорогу рукоятью сабли; прислушиваясь к шуму и крику, он испытывал такое впечатление, точно это уже начинается бунт. Ему казалось, что он уже видит направленные на него грозные взгляды и слышит тихие проклятия. В ушах его еще раздавались слова Барабаша: "Спаси Христе, спаси Христе", и сердце его учащенно билось.
   А тем временем чабаны пели все громче и громче, запорожцы стреляли из самопалов и уже не пили, а прямо купались в водке.
   Стрельба и дикие крики долетали до ушей Скшетуского даже тогда, когда он пришел домой и лег спать,
  

Глава III

  
   Несколько дней спустя отряд Скшетуского быстро продвигался к Лубнам. Переправившись через Днепр, отряд пошел широкой степной дорогой, которая соединяла Чигорин с Лубнами и проходила через Жуки, Семь Могил и Хорол. Такая же дорога шла от княжеской столицы в Киев.
   В прежние времена, до похода гетмана Жолкевского под Солоницу, дорог этих не существовало; из Лубен в Киев ездили степью и пущей; до Чигирина -- водой, обратно же через Хорол. Вообще же заднепровское княжество -- древняя половецкая земля -- было пустынно, мало заселено и часто подвергалось нападениям татар и запорожцев.
   Над берегами Сулы шумели огромное; почти девственные, леса; местами на берегах Супы, Слепорода, Коровая, Псела и других рек образовались болота, частью заросшие густым кустарником, частью открытые в виде лугов. В этих местах и болотах находили себе приют всевозможные звери; в глубине лесных чащ жили косматые туры, медведи, дикие кабаны, целые стаи волков, много рысей, куниц, стада серн и диких коз, а в болотах и на берегах рек водились бобры, о которых в Запорожье ходили слухи, что между "ими попадаются белые как снег столетние старцы. По высоким сухим степям носились табуны диких коней с лохматыми гривами и налитыми кровью глазами. Реки кишели рыбой и водяной птицей.
   Удивительна была эта земля, находившаяся в каком-то полусне и носившая следы прежней человеческой жизни, Всюду виднелись руины прежних городов; самые Лубны и Хорол были основаны на таких же развалинах; всюду виднелись остатки могил, уже заросших лесом. И тут, как и в Диких Полях, ходили по ночам духи и летали упыри, а старые запорожцы рассказывали иногда, какие удивительные вещи творились в лесной чаще, откуда часто слышался вой неведомых зверей, крики не то людей, не то животных страшный шум, словно там происходила какая-то битва или охота. Под водой раздавался колокольный звон затонувших городов. Земля эта была негостеприимна и малодоступна, местами слишком болотиста, местами же, наоборот, страдала от недостатка воды. Небезопасна была она и для жилья, так как людей, решившихся поселиться там, уничтожали татары, часто совершавшие туда набеги. Являлись сюда одни только запорожцы для ловли бобров и других зверей и рыб; в мирное же время почти все казаки из Сечи уходили на промысел в леса, болота, тростники, занимаясь иногда ловлей в таких местах, о существовании которых знали только они одни. Однако же оседлая жизнь пробовала укорениться здесь, -- так растение, которое постоянно вырывают, снова пускает свои корни.
   И вот мало-помалу в пустыне появлялись города, усадьбы, колонии, слободы и хутора. Земля здесь была очень плодородна и манила своей свободой. Но жизнь расцвела там только тогда, когда эти земли перешли к князьям Вишневецким Князь Михаил, женившись на Могилянке, принялся за устройство своих заднепровских владений; он созывал людей, заселял пустоши, обещая льготы на тридцать лет, строил монастыри и вводил свой суд и законы. Даже такие поселенцы, которые жили здесь с незапамятных времен и имели собственную землю, охотно платили ему подати, так как за это они пользовались княжеской защитой, охранявшей их от татар и еще худших низовцев. Но настоящий расцвет начался только при молодом князе Иеремии, который железной рукой управлял своими владениями, начинавшимися за Чигирином и кончавшимися только под Конотопом и Ромнами. Земли эти не составляли всех его владений, потому что ему еще принадлежали земли в воеводствах водынском, русском и киевском, но заднепровские владения были любимым детищем победителя под Пужовлем. Татары уже не осмеливались совершать набегов на его земли, низовцы тоже присмирели; жившие здесь прежде неспокойные ватаги пошли к нему на службу, а обузданный дикий, разбойный люд, живший прежде грабежом и набегами, мирно занимал теперь полянки на рубежах и, сидя, на границах княжеских владений, как сторожевой пес, грозил неприятелю.
   Все ожило и зашевелилось; были проложены новые дороги; на реках устроены плотины, над которыми работали взятые в плен татары-низовцы, пойманные где-нибудь на разбое. И там, где прежде в тростниках дико шумел ветер да по ночам выли волки, теперь работали мельницы. На одном только Заднепровье работало более четырехсот жерновов, не считая ветряных мельниц. Сорок тысяч мелких арендаторов вносили арендную плату в княжескую казну, в лесах появились пасеки, на рубежах - новые деревни, слободы и хутора. В степи рядом с дикими табунами паслись стада лошадей и домашнего скота. Однообразный вид лесов и степей нарушался появившимися хатами, золочеными верхушками церквей и костелов -- пустыня превратилась в населенный край.
   Скшетуский ехал не торопясь, словно по собственной земле; он был весели чувствовал себя в полной безопасности.
   Это было еще только начало января 1648 года, но в воздухе уже веяло весною; земля оттаяла, и на полях показалась зелень; солнце же в полдень жгло, точно летам. Отряд Скшетуского значительно увеличился, так как в Чигорине к нему присоединилось валахское посольство, которое господарь отправлял в Лубны, в лице Розвана Урсы. При посольстве были эскорт из нескольких каралашей и челядь. Кроме того, с поручиком ехали знакомый уже нам Лонгин Подбипента, Сорвиголова, со своим длинным мечом и несколько человек прислуги.
   Солнце, чудная погода и веяние приближающейся весны наполняли радостью сердца, а поручику было тем более весело, что он возвращался после долгого путешествия под княжеский кров, который также считал и своим. Хорошо исполнив все возложенные на него поручения, он был уверен в теплом приеме. Но причиной его веселости было и нечто другое. Кроме милостей князя, которого он любил всей душой, в Лубнах его еще ждали чьи-то черные глазки.
   Глазки эти принадлежали Анусе Барзобогатой-Красенской, фрейлине княгини Призельды, самой красивой девушке при дворе, страшной кокетке, по которой страдали все в Лубнах и которая оставалась ко всем равнодушной. У княгини Гризельды был суровый нрав, и при дворе ее господствовали очень строгие правила, что не мешало, однако, молодежи перекидываться между собою пламенными взорами и вздыхать.
   Скшетуский вздыхал наравне с другими, но так как он был человек веселый, и притом любящий свое дело, то не принимал слишком близко к сердцу того, что Ануся так же мило улыбалась ему, как и Быховцу из валахского полка, артиллеристу Вурцлю, драгуну Володыевскому и даже гусару Барановскому, который был угреват и шепелявил. Скшетуский раз даже дрался за Ану-сю на саблях с Володыевским; но когда ему приходилось слишком долго сидеть в Лубнах в ожидании какого-нибудь похода, то он скучал и при ней; а когда приходилось выступать -- уезжал охотно, без всякого сожаления. Зато он радостно возвращался. Вот и теперь он весело напевал и гарцевал на своем коне. Рядом с кем ехал Лонгин на огромной инфляндской кобыле, всегда печальный и угрюмый. Посольские повозки, каралаши и свита тянулись далеко сзади
   -- Посол лежит на возу, как брею", и постоянно спит, -- сказал Скшетуский -- Каких только чудес не наговорил он мне о своей Валахии! А мне было любопытно. Послушать его, так это страшно богатый край, и климат там отличный и множество золота, вина и скота Вот я и подумал: ведь наш князь по материнской линии имеет право на господарский престол. Впрочем, для наших панов Валахия не новость. Они уже били там и турок, и татар, и валахов, и семиградцев.
   -- Народ там слабее нашего, -- сказал Лонгин, -- мне об этом говорил Заглоба в Чигирине, а если бы даже я и не верил ему. то подтверждение его слов можно найти в молитвеннике.
   -- Как это, в молитвеннике?
   -- У меня есть такой молитвенник, я его всегда ношу с собой и могу вам показать.
   С этими словами он достал маленькую книжку, переплетенную в пергамент, набожно поцеловал ее и, перевернув несколько страниц, сказал:
   -- Читайте.
   Скшетуский начал читать:
   -- "Под Твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица"... Где же тут о валахах, что вы говорили?
   -- Читайте дальше.
   -- "Не отвергай молений наших. Заступница".
   -- Дальше, дальше
   -- "...дабы мы удостоились милостей Господа Нашего, Иисуса Христа. Аминь".
   -- Ну а теперь вопрос... Скшетуский прочел:
   -- Вопрос: почему валахская кавалерия называется легкой? Ответ потому что легко обращается в бегство.. Аминь. Гм!.. Правда! Однако ж странная эта книга!
   -- Это солдатская книжка: тут вместе с молитвами помещены еще и военные правила; из нее можно также узнать, какая нация лучше, какая хуже. А что касается валахов, то здесь говорится, что они трусы, и притом изменники.
   -- Что изменники, это верно. Это подтверждает случай с князем Михаилом. Я тоже слышал, что солдаты они неважные. У нашего князя есть валахский полк, в котором служит поручик Быховец, но вряд ли в нем найдется хоть двадцать валахов.
   -- A как вы думаете, поручик, много у князя людей под ружьем?
   -- Тысяч восемь, не считая казаков, что живут в полянках Но мне говорил Зацвипиховский, что теперь производится новый набор!
   -- Так князь, может быть, выступит в поход?
   -- Говорят, что готовится большая война с турками и что против них выступит сам король со всей военной силой Польши Знаю также, что решено не посылать подарков татарам и что они от страха не смеют тронуться с места Я слышал это еще в Крыму, где меня потому и принимали с таким нечеток что там носится слух, будто, когда король двинется с гетманами, князь ударит на Крым и уничтожит татар. Наверное, это дело не доверят никому другому.
   -- Пошли, милосердый Боже, святую войну во славу христианства и нашего народа! -- сказал Лонгин, подняв вверх глаза и руки, -- мне же, грешному, дозволь выполнить мой обет и найти утешение или же славную смерть!
   -- Так вы дали обет?
   -- Такому достойному рыцарю я открою все тайны души моей, хоть это мне и трудно; но раз вы так охотно слушаете, то я вам все расскажу. Вы знаете, что мой родовой герб "Сорвиголова" происходит от предка моего Стовейко-Тюдбипенты, который, будучи под Грюнвальдом, увидел трех рыцарей в монашеских капюшонах, ехавших в ряд, и всем трем отрубил сразу головы, в старых летописях с большой похвалой говорится об этом славном подвиге моего предка.
   -- У вашего предка, видно, рука была не легче вашей, недаром прозвали его Сорвиголовою.
   -- За этот подвиг король дал ему герб, в котором находятся три козьи головы на серебряном фоне, в память об этих рыцарях, так как головы эти были изображены на их щитах. Герб вместе с этим мечом предок мой Стовейко-Подбипента передал своим потомкам, завещая им поддерживать честь его рода и меча.
   -- Что и говорить, вы знатного рода!
   Логнин опять тяжело вздохнул и продолжал:
   -- Будучи последним в роде, я дал обет Пресвятой Богородице жить в целомудрии и не жениться до тех пор, пока, по примеру моего предка Стовейки-Подбипенты, я не срублю вот этим самым мечом трех голов одним ударом. Милосердный Боже! Ты видишь, я сделал все, что было в моей власти: и целомудрие сохранил, и велел замолкнуть чувствительному сердцу, и дрался на войне, но мне не удалось исполнить свой обет.
   -- Так и не срубили трех голов? -- спросил поручик, усмехаясь про себя.
   -- Нет, не удалось! Не посчастливилось! По две сразу бывало, а -три -- никогда Ведь нельзя же было просить врагов, чтобы они сами становились по три в ряд. Один Бог видит мою печаль; есть у меня и сила, и богатство, но молодость уже проходит. Мне скоро стукнет сорок пять лет... Сердце просит любви, род мой гибнет, а трех голов все нет как нет! И какой я Сорвиголова, одно только посмешище для людей, как говорил Заглоба! Но все это я переношу терпеливо.
   Литвин снова начал жалобно вздыхать, так что даже и лошадь его зафыркала и захрапела, очевидно, из сочувствия к своему господину.
   -- Одно могу только сказать, -- ответил Скшетуский, -- что если вам не посчастливится и на службе у князя Иеремии, то, вероятно, уже нигде.
   -- Дай Бог! Я потому и еду искать счастья на службе у князя, -- возразил Лонгин.
   Дальнейшая их беседа была прервана страшным шумом птичьих крыльев. Как уже было сказано выше, птицы в эту зиму не улетали за море; а так как зима была очень тепла и реки не замерзали, то везде была масса пернатых, в особенности на болотах. В эту самую минуту, когда поручик с Лонгином подъезжали к берегу Каганлыка, над головами их прошумела целая стая журавлей, летевших так низко, что в них можно было попасть палкой. Стая эта летела со страшным криком и вместо того, чтобы спуститься в тростник, неожиданно поднялась вверх.
   -- Они так летят, точно кто-то их гонит,-- сказал Скшетуский.
   -- А вон, посмотрите, -- сказал Лонгин, указывая на белую птицу, которая, рассекая воздух, старалась подлететь к стае.
   -- Сокол! Это он мешает им опуститься в тростник! -- воскликнул Скшетуский.-- У посла есть соколы, и он, должно быть, пустил одного из них
   В эту минуту к ним рысью подъехал Розван Урсу на черном породистом анатолийском скакуне в сопровождении нескольких каралашей.
   -- Господин поручик! -- воскликнул он. -- Мы немного позабавимся.
   -- Это ваш сокол?
   -- Да, мой. Славный сокол, вы увидите сами.
   Все трое поскакали вперед, а за ними сокольничий с кольцом, который, не спуская с птицы глаз, кричал что было мочи, подзадоривая сокола к борьбе. Последний уже заставил журавлиную стаю подняться вверх, а сам, как молния, взвился еще выше и повис над ней. Журавли сбились в одну кучу, шумя крыльями и оглашая воздух испуганными криками. Вытянув шеи и подняв вверх клювы, точно копья, они приготовились к атаке. А сокол кружился над ними, то поднимаясь, то опускаясь и как бы раздумывая -- опускаться ли вниз, где его ждет целая сотня острых клювов. Его белые перья, ярко освещенные солнцем, блестели в лазури неба, как серебро.
   Но вдруг, вместо того чтобы броситься на стаю, он стрелой помчался вперед и вскоре исчез из виду. Скшетуский первый поскакал за ним; посол, его сокольничий и Лонгин последовали его примеру. На повороте поручик осадил коня, его глазам представилось необыкновенное зрелище. Среди дороги лежала коляска со сломанной осью; отряженных лошадей держали два казачка, кучера совсем не было видно, он, очевидно, поехал за помощью. Около коляски стояли две женщины, одна в лисьей шубе и такой же круглой шапке, с суровым, почти мужским лицом, другая -- молодая девушка высокого роста с благородными и правильными чертами лица. На плече ее спокойно сидел сокол и, распушив на груди перья, чистил их клювом.
   Скшетуский так сильно осадил своего коня, что тот копытами врылся в землю. Приложив руку к козырьку шапки, он от смущения не знал что сказать: то ли поздороваться, то ли спросить о соколе. Смутили же его, главным образом, глаза, смотревшие из под куньей шапочки; таких глаз он еще никогда не видел: черные, бархатные, с поволокой и огненные, они казались двумя звездочками, в сравнении с которыми глаза Ануси Барзобогатой меркли, как свеча перед факелом. Над этими глазами вырисовывались бархатные черные брови; румяные щечки рдели как маков цвет, из-за открытых малиновых губок виднелись белые, как жемчуг, зубы, а из-под шапочки выбивались густые черные косы. "Уж не сама ли это Юнона или какая-нибудь другая богиня?" -- подумал поручик, глядя на высокую стройную красавицу и белого сокола на ее плече.
   Скшетуский стоял без шапки, заглядевшись на это чудное видение; глаза его светились, и ему казалось, будто кто-то хватает его за сердце рукой Он уже приготовился было сказать: "Если ты обыкновенная смертная, а не божество, то..." -- но в эту самую минуту подъехал посол с Лонгином, а за ним и сокольничий с кольцом. Увидев их, молодая девушка подставила соколу свою руку, на которую он, сойдя с плеча, сейчас же уселся, переминаясь с ноги на ногу. Поручик хотел предупредить сокольничего и снять птицу, как вдруг произошло что-то странное. Сокол, оставив одну ногу на руке молодой девушки, другой схватил за руку поручика и, вместо того чтобы пересесть к нему, начал радостно кричать и так сильно тянуть его за руку, что Скшетуский поневоле должен был прикоснуться к руке молодой девушки. Дрожь пробежала по его телу. Сокол же только тогда позволил снять себя, когда сокольничий прикрыл ему голову колпаком.
   -- Рыцари, -- обратилась к ним старшая из дам, -- кто бы вы ни были, я думаю, вы не откажетесь помочь женщинам, с которыми случилось несчастье в дороге и которые не знают, что им делать. До дому нам осталось не больше трех миль, но у коляски лопнула ось, и нам, пожалуй, придется ночевать в поле; я послала кучера к своим сыновьям за какой-нибудь повозкой, но пока он доедет и вернется, будет уже темно; оставаться же в поле, да еще вблизи могил, страшно.
   Старуха говорила так быстро и таким грубым голосом, что Скшетуский удивился, но тем не менее вежливо ответил:
   -- Не допускайте даже мысли, чтобы мы могли оставить вас и вашу дочь без помощи. Мы служим у князя Иеремии Вишневецкого, и, кажется, наш путь лежит в ту же сторону, что и ваш, но если бы даже нам было не по пути, мы охотно свернули бы в сторону, лишь бы только наше присутствие не наскучило вам. Что же касается экипажей, то лично у меня их нет, так как мы едем по-военному, верхом, но они найдутся у посла, и я надеюсь, что он, как вежливый кавалер, охотно уступит вам их
   Посол приподнял свою соболью шапку, так как знал польский язык и понял, в чем дело. Сказав дамам комплимент, как воспитанный боярин, он приказал затем сокольничему скакать к повозкам, которые значительно отстали, и как можно скорее привезти их Скшетуский все время не спускал глаз с молодой девушки, которая не могла вынести его пламенного взгляда и опустила вниз свои глаза; а дама с казацкой наружностью продолжала:
   -- Да вознаградит вас Бог за вашу помощь! А так как до Лубен вам предстоит еще далекий путь, то не побрезгуйте гостеприимством нашим. Мы из Разлог-Сиромах; я вдова князя Курцевича-Булыги, а это не моя дочь, а дочь старшего Курцевича, который оставил свою сироту на наше попечение. Мои сыновья теперь дома; я же возвращаюсь из Черкасс, куда ездила на поклонение Пресвятой Богородице И вот на обратном пути и случилось с нами это несчастье, и, если бы не ваша любезность, нам, пожалуй, пришлось бы ночевать в степи.
   Княгиня долго еще продолжала бы говорить, если бы в эту минуту не показались быстро едущие повозки, сопровождаемые посольскими каралашами и солдатами Скшетуского.
   -- Так вы вдова князя Василия Курцевича? -- спросил поручик.
   -- Нет! -- возразила княгиня быстро и как бы с досадой. -Я вдова Константина, а это дочь Василия,--прибавила она, указывая на молодую девушку.
   -- О князе Василии много говорили в Лубнах Он был хороший воин и пользовался доверием покойного князя Михаила
   -- В Лубнах я не была, -- надменно сказала княгиня, -- и о военных заслугах его ничего не знаю; что же касается его позднейших поступков, то о них нечего вспоминать: они и без того всем хорошо известны.
   При этих словах княжна Елена опустила на грудь головку, как срезанный косой цветок.
   -- Не говорите так, княгиня,-- живо возразил поручик, -- князь Василий только по ошибке людского правосудия был приговорен к лишению жизни и чести, поэтому он и должен был спасаться бегством; впоследствии же невинность его обнаружилась, и ему возвращено и честное имя и слава; а слава его тем выше, чем сильнее он был обижен.
   Княгиня быстро взглянула на поручика, и на ее суровом, неприятном лице ясно отразился гнев. Но в Скшетуском, несмотря на его молодость, было видно столько рыцарской отваги, что она не решилась возражать ему, а только, обратившись к девушке, сказала:
   -- Тут тебе нечего слушать. Иди и посмотри, чтобы были переложены все вещи из коляски в повозку, которую нам предложили эти господа
   -- Позвольте помочь вам, княжна, -- сказал поручик.
   Они пошли вместе к коляске и стали по обеим сторонам ее: княжна приподняла свои шелковые ресницы и устремила на поручика взор, ясный, как солнечный луч.
   -- Как мне благодарить вас, -- заговорила она, и звук ее голоса показался поручику настоящей музыкой, -- как благодарить за то, что вы вступились за честь моего отца и восстали против несправедливости, с какой относятся к нему даже ближайшие его родственники.
   -- Княжна, -- ответил Скшетуский, чувствуя, что сердце его совсем растаяло, - за вашу благодарность я готов пойти хоть в огонь или же пролить всю мою кровь; но как ни велико мое желание получить ее, заслуга моя так невелика, что я не достоин получить благодарность из ваших уст.
   -- Вы пренебрегаете моей благодарностью, но я бедная сирота и не умею иначе выразить ее.
   -- Нет, я не пренебрегаю ею, -- ответил с возрастающим волнением Скшетуский,-- но хочу заслужить ее долгой и верной службой и только прошу вас принять мои услуги
   Услышав это, княжна смутилась, покраснела, потом внезапно побледнела и, закрыв лицо руками, жалобно ответила:
   -- Такая служба могла бы принести вам только несчастье.
   -- Принесет она то. что Бог даст; а если бы даже она доставила мне страданья, то я готов у ваших ног молить вас о них
   -- Не может быть, чтобы вы, только что увидев меня, почувствовали такое желание служить мне.
   -- Да, только увидев вас, я забыл самого себя и теперь вижу, что вольному до сих пор воину пришлось попасть в плен; но такова, видно, воля Божия! Страсть, как стрела, неожиданно поражает сердце, и я уже чувствую себя раненным, хотя вчера сам бы не поверил, скажи мне кто-нибудь, что такое возможно.
   -- Если вы сами не поверили бы вчера, то как я могу поверить этом/сегодня?
   -- Время лучше всего докажет вам это; а в искренности моей вы можете убедиться не только по моим словам, но и по моему лицу.
   Шелковые ресницыкняжны снова приподнялись, и глаза ее остановились на мужественном, благородном лице молодого воина, во взгляде которого выражалось такое восхищение, что густой румянец покрыл ее личико. Но она не опустила теперь своего взгляда, и Скшетуский упивался ее чудными очами. Так стояли они некоторое время, смотря друг на друга, как два существа, которые, где бы они ни встретились, хотя бы даже и в степи, сразу чувствуют друг к другу симпатию и души которых взаимно стремятся друг к другу, как два голубка
   Резкий голос старой княгини, зовущий Елену, прервал эти минуты восторга. Подъехала повозка; каралаши начали переносить в нее вещи из коляски, и через минуту все было готово.
   Розван Урсу, как вежливый господин, уступил свою коляску княгине и княжне. Поручик сел на свою лошадь, и все тронулись в путь.
   День уже клонился к вечеру. Разлившиеся воды Каганлыка отливали золотом в лучах заходящего солнца и пурпурной зари. Высоко в небе плыли легкие тучки, которые опускались к краям горизонта и, точно измученные долгим летанием по небу, шли отдыхать в незнакомую колыбель. Скшетуский ехал подле княжны, но уже не занимал ее разговором, потому что говорить с нею так, как говорил несколько минут тому назад, при посторонних он не мог, а другие слова не шли у него с уст. Только сердце его усиленно билось, а в голове шумело, точно от вина.
   Кортеж быстро подвигался вперед, и только фырканье лошадей да звон стремян прерывали наступившую тишину. Каралаши на дальних возах затянули унылую валахскую песню, но вскоре умолкли, а вместо нее раздался гнусавый голос Лонгина, который набожно пел канон Богородице. Вскоре кругом все стемнело; на небе засверкали звездочки, а с сырых лугов поднялся белый, как безбрежное море, туман.
   Наконец они въехали в лес Вскоре послышался топот лошадей, и перед ними появились пять всадников. Эти были молодые князья, которые, узнав о случившемся, спешили навстречу матери с повозкой, запряженной четверкой лошадей.
   -- Это вы, дети? -- крикнула старая княгиня.
   -- Мы, матушка, -- отвечали всадники, подъезжая к повозке.
   -- Здравствуйте! Благодаря этим господам я уже больше не нуждаюсь в помощи. Это вот мои сыновья: Симеон, Юрий, Андрей и Николай. А кто это пятый? -- спросила она, внимательно вглядываясь. -- Если не ошибаются мои старые глаза, это Богун, правда?
   Княжна вдруг быстро откинулась в глубь повозки.
   -- Здравствуйте, княгиня и княжна Елена! -- сказал пятый всадник.
   -- Ты приехал из полка, Богун? Здравствуй, здравствуй! Ну, дети! Я уже просила этих господ переночевать в Разлогах, а теперь вы еще поклонитесь им и попросите. Гость в дом -- Бог в дом! Милости просим к нам, господа!
   -- Покорнейше просим пожаловать к нам, -- сняв шапки, хором сказали сыновья княгини.
   -- Уж господин посол и господин поручик обещали мне. Сегодня мы принимаем знатных гостей. Не знаю только, понравится ли им наша бедная трапеза, ведь они привыкли к придворному угощению!
   -- Мы выросли на солдатском хлебе, а не на придворном, -- ответил Скшетуский.
   А Розван Урсу прибавил:
   -- Я уже пробовал хлеб-соль в шляхетских усадьбах и знаю, что они не уступают придворным.
   Повозки двинулись вперед, а старая княгиня продолжала:
   -- Давно уж, давно миновали счастливые для нас времена. На Волыни и в Литве есть еще Курцевичи, которые держат отряды и живут по-барски, но они не хотят знать своих бедных родственников, суди их за это Бог! У нас почти казацкая беднота, уж вы извините нас, господа, но примите наше угощенье так же искренне, как мы предлагаем его. У меня с пятью сыновьями всего одна деревушка да несколько слобод, да вот на нашем попечении эта барышня.
   Поручика удивили эти слова, так как он слышал в Лубнах, что Разлоги -- довольно большое имение, принадлежавшее князю Василию, отцу Елены. Однако ему показалось неудобным спросить, каким образом это имение попало в руки Константина и его вдовы.
   -- Так у вас, княгиня, пятеро сыновей? -- спросил Розван Урсу,
   -- Было пятеро, -- отвечала княгиня, -- но старшему, -- Василию, нехристи выжгли в Белгороде глаза, и он помешался от этого. Когда младшие уходят в поход, то я остаюсь только с ним да вот с этой барышней, с которой больше хлопот, чем потехи.
   Презрительный тон, каким старая княгиня говорила о своей племяннице, не мог укрыться от внимания поручика; в груди его закипел гнев, и с языка чуть было не сорвалось проклятье; но слова замерли у него на губах, когда, взглянув на княжну, он увидел при сеете луны ее полные слез глаза.
   -- Что с вами? Отчего вы плачете? -- тихо спросил он.
   Княжна молчала.
   -- Я не могу видеть ваших слез, -- сказал Скшетуский, наклоняясь к ней; увидев, что старая княгиня занята разговором с Розваном Урсу и не смотрит в их сторону, он продолжал: -- Ради Бога, скажите хоть слово. Видит Бог, что я с радостью отдал бы свою жизнь, чтобы только утешить вас
   Вдруг он почувствовал, что один из всадников так сильно напирает на него, что лошади их начали тереться боками. Разговор с княжной был прерван, а Скшетуский, удивленный и взбешенный, повернулся к смельчаку.
   При свете луны он увидел два глаза, смотревшие на него дерзко, вызывающе и вместе с тем насмешливо; страшные глаза светились, как у волка в темную ночь.
   "Что за штука, -- подумал поручик,-- бес это, что ли". Потом, взглянув ближе в эти огненные глаза, он спросил:
   -- Что это вы напираете на меня конем и не спускаете с меня глаз?
   Всадник ничего не ответил, но все так же дерзко и пристально смотрел на Скшетуского
   -- Если вам темно, то я могу высечь огня, а если тесно, то -- гайда! В степь! -- возвысив уже голос, воскликнул поручик
   -- А ты отойди от коляски, лях, если видишь, где степь, -- возразил всадник.
   Поручик вспылил и вместо ответа ударил ногой лошадь противника так сильно, что та заржала и отскочила на другую сторону дороги
   Всадник осадил ее и, казалось, готов был броситься на поручика, но в эту минуту раздался повелительный голос старой княгини:
   -- Богун! Что с тобой?
   Слова эти немедленно оказали свое действие. Всадник, повернув коня, подъехал с другой стороны коляски к старой княгине.
   -- Что с тобой? -- продолжала она -- Ты в Разлогах, а не в Переяславле или в Крыму, помни это! А теперь поезжай вперед и укажи повозкам дорогу: тут сейчас будет темный яр.
   Скшетуский был удивлен и рассержен. Этот Богун, очевидно, искал с ним ссоры, но почему? Откуда эта неожиданная напасть?
   В голове его промелькнула мысль, что в эту игру замешана княжна, а взглянув на нее и увидев, несмотря на сумерки, ее испуганное и бледное, как полотно, лицо, он еще сильнее убедился в этом.
   Богун между тем поскакал по приказанию княгини, а она, глядя ему вслед, проговорила не то про себя, не то обращаясь к поручику.
   -- Вот шальная голова! Точно бес!
   -- Сумасшедший, как видно,-- презрительно ответил Скшетуский.-- Этот казак на службе у ваших сыновей?
   Старая княгиня откинулась даже в глубь коляски.
   -- Что вы говорите,-- сказала она, -- ведь это подполковник Богун, славный воин, друг моих сыновей, а для меня точно шестой сын Не может быть, чтобы вы ничего не слыхали о нем; его все знают.
   Действительно, имя это хорошо было известно Скшетускому оно выделялось между именами казацких полковников и атаманов и по обе стороны Днепра было у всех на устах Слепцы и казаки пели о нем песни по ярмаркам и корчмам, на вечерницах о молодом подполковнике рассказывали чудеса Но кто он был, откуда взялся -- этого никто не знал. Вне всякого сомнения было только то, что родиной его и колыбелью были степь, Днепр, пороги и Чертомелик с его лабиринтом ущелий, скал, островов, яров и тростников. Он вырос в этой дикой стране и слился с нею. В мирное время Богун наравне с другими ходил за рыбой и зверем, бродил по Днепру, болотам и тростникам шесте с полунагими товарищами, иногда же целые месяцы проводил в лесной чаще. Школой ему служили походы на Дикие Поля за татарскими табунами и стадами, засады, битвы и нападения на береговые улусы да набеги на Белград, Валахию или Черное море. Дни он проводил на коне, ночи -- в степи у костра Он стал любимцем всего Низовья, скоро сделался предводителем ватаг и превзошел всех своею отвагой. Богун готов был с одной только сотней идти хоть в Бахчисарай и сжечь его на глазах хана; он сжигал улусы и местечки, вырезал жителей, привязывал мурз к лошадиным хвостам, нападал, как буря, появлялся всюду, как смерть. На море он как бешеный бросался на турецкие галеры, в самую середину Буджака и лез, как говорится, прямо в львиную пасть. Некоторые из его походов были положительно безумны. Менее отважные умирали в Стамбуле на колах или гнили на турецких галерах, а он всегда выходил из воды сухим и с богатой добычей. Говорили, что он собрал несметные сокровища, которые скрывает в днепровских камышах; но не раз видели также, как он грязными ногами топтал золотую парчу, подстилал коням ковры или, одетый в дорогую камку, мазался дегтем, выказывая этим свое казацкое презрение к дорогим тканям и нарядам. Он нигде не оставался подолгу. В своих действиях он руководился обыкновенно только своей прихотью. Приехав в Чигирин, Черкассы или Переяславль, он гулял иногда с запорожцами до полусмерти; иногда же жил как монах, не говоря ни с кем слова и скрываясь в степи. Иногда окружал себя слепцами, по целым дням слушая их игру и пение и осыпая их золотом. Со шляхтой он был настоящим шляхтичем, с казаками -- самым диким казаком, с рыцарями -- рыцарем, с грабителями -- грабителем. Некоторые считали его безумным, и действительно, это была бешеная и необузданная натура. Зачем он жил, к чему стремился и кому служил -- он и сам не знал. Служил он степям, ветру, войне, любви и собственной фантазии.
   Этим именно он и отличался от всей разбойничьей ватаги, у которой была только одна цепь -- грабеж и для которой было все равно, кого грабить: татар или своих Богун брал добычу, но предпочитал ей войну, любил опасность только ради самой опасности; за песни платил золотом, гнался за славой, но не заботился о последствиях ИЗ всех предводителей казацких ватаг он один только олицетворял собою тип казака-рыцаря, потому-то он и сделался любимым героем всех песен, а имя его прославилось по всей Украине.
   В последнее время он хотя и числился переяславским подполковником, но пользовался полковничьей властью, потому что старый Лобода еле держал булаву в своих ослабевших руках Скшетуский хорошо знал, кто был Богун, а если и спрашивал у старой княгини, не служит ли он у ее сыновей, то сделал это нарочно, чтобы этим выказать свое презрение; несмотря на всю его славу, в поручике закипела кровь при мысли, что этот казак был с ним так дерзок Он гонимая также, что раз между ними началась вражда; то она не может кончиться пустяками. Притом Скшетуский был человек вспыльчивый, страшно самоуверенный, никогда ни перед чем не отступающий и жадный ко всяким приключениям и опасностям. Он готов был хоть сейчас погнаться за Богуном, но все-таки по-прежнему ехал возле княжны.
   Наконец они миновали яр; вдали показались освещенные окна усадьбы.
  

Глава IV

  
   Род Курцевичей-Булыг был старинный княжеский род ведущий свое начало, по всей вероятности, от самого Рюрика. Из двух главных его линий одна жила в Литве, другая -- на Волыни. В Заднепровье же впервые поселился князь Василий, один из многочисленных потомков волынской линий, который, будучи беден и не пожелав остаться на хлебах у богатых родственников, поступил на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу знаменитого князя Иеремии.
   На службе этой он своими подвигами приобрел себе славу знаменитого воина, а за оказанные им князю важные услуги последний подарил ему в собственность Красные Разлоги, названные впоследствии Волчьими -- от множества волков, наполнявших их окрестности Здесь-то и поселился окончательно князь Василий. В 1629 году, перейдя в католичество, он женился на Рагозянке, происходившей из знатного шляхетского рода, вышедшего из Валахии.
   Год спустя после этой женитьбы у него родилась дочь Елена; мать ее умерла от родов, и князь Василий, не думая о втором браке, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери!
   Человек этот обладал громадной силой воли и благородством. Добившись довольно быстро известного положения, он сейчас же вспомнил о своем Старшем брате, Константине, который бедствовал на Волыни и, отвергнутый богатой родней, принужден был сделаться простым арендатором. Он выписал его к себе вместе с женой и пятью сыновьями и делился с ними каждым куском хлеба Таким образом оба Курцевича спокойно прожили в Разлогах до конца 1634 года, когда Василий ушел под Смоленск с королем Владиславом. Там-то и произошло то несчастное событие, которое было причиной его гибели.
   В княжеском отряде было найдено письмо к Шейну, подписанное именем князя и запечатанное его печатью.
   Такое явное доказательство измены со стороны воина, пользовавшегося до сих пор незапятнанной репутацией, страшно удивило и поразило всех Напрасно князь Василий клялся, что это не его почерк и подписи, -- герб его печати не допускал никаких сомнений; в потерю же печати, которой князь объяснял все случившееся, никто не хотел верить.
   В конце концов несчастный князь, приговоренный к лишению чести и жизни, принужден был спасаться бегством.
   Явившись после этого ночью в Разлоги, он умолял своего брата Константина заботиться об Елене, как о своей дочери, а затем навсегда исчез. Говорили, что он писал к князю Иеремии Вишневецкому, прося оставить дочь его в Разлогах под опекой Константина; постепенно слухи о нем замолкли Говорили, будто он умер, потом-- что поступил в императорские войска и погиб на войне в Германии, но кто же мог сказать что-нибудь наверное?
   По всей вероятности, его уже не было в живых, если он не справлялся о своей дочери. Вскоре о нем перестали говорить и вспомнили только тогда, когда обнаружилась его невиновность. Некто Купцевич, умирая, сознался, что это он написал письмо под Смоленском к Шейну и запечатал его найденной печатью князя Василия. Раскаяние и ужас овладели всеми; приговор был отменен, честное имя князя восстановлено, но для самого невинно пострадавшего награда явилась слишком поздно. Что касается Разлог, то князь Иеремия и не думал их отнимать. Зная Василия лучше других, он никогда не был вполне уверен в его виновности, несмотря на все улики. Василий мог бы даже не бояться приговора и остаться под могущественным покровительством Вишневецкого, а если он ушел, то только потому, что был не в силах перенести свой позор.
   Елена спокойно росла в Разлогах, окруженная нежной заботливостью дяди,-- и только после его смерти настала для нее тяжелые времена Жена Константина, взятая им из семьи сомнительного происхождения, была суровой, вспыльчивой и энергичной женщиной, которую один только муж умел держать в руках После его смерти она забрала управление Разлогами в свои железные руки.
   Слуги и дворовые дрожали перед ней и боялись её как огня, а вскоре она дала себя знать и соседям.
   На третьем году своего управления она дважды совершила набег на Сивинских в Броварках, одетая по-мужски, вооруженная, сама предводительствуя своею челядью и наемными казаками. Однажды, когда полки князя Иеремии разгромили толпу татар, разбойничавших около Семи Могил, княгиня во главе своих людей уничтожила окончательно оставшуюся недобитой часть татар, которые, спасаясь от преследований, подошли почти к самым Разлогам. Поселившись в Разлогах, она так привыкла к ним, что в конце концов стала считать их своей собственностью. Она любила сыновей, но так, как волчица любит своих волчат, и, будучи совершенно простой и необразованной, она не думала о том, чтобы дать им приличное воспитание. Православный монах привезенный из Киева, выучил их читать и писать, -- этим и ограничилось все их образование. А между тем недалеко были Лубны и княжеский двор, где молодые князья могли бы ознакомиться с светской жизнью, с придворным этикетом и общественными делами или же, поступив в один из княжеских полков, пройти школу рыцарства. Но у княгини были свои причины, по которым она не хотела отдать туда своих детей. А вдруг князь Иеремия вспомнил бы, кому принадлежат Разлоги, и захотел бы следить за опекой над Еленой или же, из уважения к памяти Василия принял бы эту опеку на себя? Тогда, пожалуй, пришлось бы уйти из Разлог,-- поэтому-то княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах забыли о существовании на свете Курцевичей. Молодые князья воспитывались скорее по-казацки, чем по-дворянски.
   Будучи еще мальчиками, они принимал участие во всех набегах старой княгини Чувствуя врожденное отвращение к книгам и письму, они по целым дням стреляли из луков или же упражнялись с саблей, кистенем и арканами. Они не занимались даже хозяйством, так как мать держала все в своих руках
   Жаль было смотреть на этих потомков знаменитого рода, в жилах которых текла княжеская кровь.
   Время шло, они вырастали, как дубы. Сознавая свою невоспитанность, они стыдились шляхты и сношениям с нею предпочитали дружбу с начальниками казацких ватаг. Они знали почти все Низовье, где их считали своими товарищами. Молодые князья иногда по полугоду просиживали в Сечи, ходили с товарищами на промысел, принимали участие в походах на турок и татар, -- последнее сделалось, в конце концов, их главным и любимым занятием. Мать не противилась этому, потому что они часто привозили обильную добычу.
   Во время одного из таких походов старший из них Василий, попал в руки татар. Братья с помощью Богуна и его запорожцев хоть и отбили его, но уже с выжжеными глазами С тех пор, он был вынужден сидеть дома и, насколько прежде был необузданным и диким, настолько теперь сделался кротким и благочестивым. Младшие же продолжали вести прежнюю жизнь, заслужив прозвище "князей-казаков". Достаточно было взглянуть на Разлоги, чтобы угадать, что за люди живут в них
   Когда посол и Скшетуский въезжали со своими повозками во двор, они увидели не барский дом, а скорее обширный сарай, сбитый из огромных дубовых бревен, с узкими, похожими на бойницы окнами. Помещения для челяди и казаков, конюшни и амбары примыкали непосредственно к дому, образуя неправильную и такую убогую и простую постройку снаружи, что, не будь света в окнах, трудно было бы принять ее за человеческое жилье. Во дворе стояли два колодца, ближе к воротам -- столб с кольцом, к которому был привязан ручной медведь. Тяжелые ворота, сделанные из крепких дубовых бревен, вели во двор, окруженный со всех сторон рвом и забором. Видно было, что дом-этот выстроен прочно и хорошо защищен от нападения; он во всех отношениях напоминал собою порубежную казацкую полянку; хотя большинство шляхетских усадеб были в то время довольно убоги и просты, но Разлоги скорее напоминали собою разбойничье гнездо, чем усадьбу. Челядь, вышедшая с факелами навстречу гостям, была больше похожа на разбойников, чем на прислугу. Огромные дворовые псы гремели своими цепями, как бы желая сорваться с них и броситься на прибывших; из конюшен доносилось ржание лошадей. Молодые князья и княгиня кричали на прислугу, отдавая приказания. Среди такого шума гости вошли в дом. Розван Урсу, увидев наружную дикость и бедность, сожалел, что согласился остаться здесь на ночь; но, войдя в дом, он был поражен, потому что внутреннее убранство этого дома нисколько не соответствовало его наружному виду. Прежде всего, они вошли в просторную комнату, стены которой почти сплошь были завешаны сбруей, оружием и звериными шкурами. В двух огромных печах горели дрова, и при ярком их свете можно было разглядеть богатую конскую сбрую, блестящие панцири, турецкие кольчуги, на которых сверкали дорогие каменья, проволочные полупанцири с золочеными пуговицами, дорогую стальную броню, польские и турецкие шлемы и шишаки. На противоположной стене висели щиты, уже вышедшие в то время из употребления, рядом с ними -- польские копья и татарские дротики, много оружия, начиная от сабли и кончая ятаганами и кинжалами, с рукоятками, усыпанными драгоценными каменьями, блестевшими, как звездочки По углам висели лисьи, волчьи, медвежьи, куньи и горностаевые шкуры -- охотничьи трофеи молодых князей. Ниже, по стенам, дремали на кольцах ястребы, соколы и огромные беркуты, привезенные из далеких восточных степей и употребляемые для охоты на волков.
   Из этой комнаты гости вошли в большую приемную. И тут также в камине ярко горел огонь Эта комната была убрана с еще большей роскошью. Стены были обиты дорогими тканями, на полу разостланы чудесные восточные ковры. Посредине стоял длинный стол, сколоченный из простых досок, а на нем -- кубки, золотые и из венецианского стекла. У стен стояли столы поменьше, комоды и полки, а на них погребцы, ящики, бронзовые и медные подсвечники, часы, отнятые турками у венецианцев и, в свою очередь, у турок казаками. Вся комната была завалена предметами роскоши, употребление которых даже не было известно их хозяевам; всюду роскошь эта мешалась с простотой; дорогие турецкие комоды, отделанные бронзой, черным деревом и перламутром, стояли рядом с неотесанными полками; простые деревянные стулья -- возле мягких диванов, покрытых коврами. Подушки, лежавшие по восточному обычаю на диванах, были покрыты парчой и шелком, но редко которая была набита волосом, большей частью -- сеном или гороховой соломой. Все эти дорогие ткани и предметы роскоши частью были куплены за бесценок у казаков, частью же приобретены на войне еще старым князем Василием и молодыми князьями, предпочитавшими странствование на чайках по Черному морю женитьбе и хозяйству. Все это нисколько не удивляло Скшетуского, хорошо знакомого с украинскими обычаями, но зато валах недоумевал, видя, что, несмотря на всю окружающую их роскошь, князья Курцевичи одеты в простые сапоги и кожухи нисколько не лучше тех, какие носила прислуга; недоумевал и Подбилента, привыкший у себя на Литве к иным порядкам.
   Молодые князья между тем радушно приглашали гостей, но делали все это так неумело, что Скшетуский еле мог удержаться от смеха.
   -- Мы очень рады вам, господа, и благодарим за милость, -- говорил старший, Симеон-- Дом наш -- ваш дом, будьте как у себя. Низко кланяемся вам.
   Хоть в тоне его слов и не было никакой принужденности и он, как видно, считал себя нисколько не ниже своих гостей, но он кланялся им по-казацки -- в пояс, а за ним кланялись и младшие братья, думая, что этого требует приличие и гостеприимство.
   -- Бьем вам челом, -- повторяли они
   Княгиня тем временем, дернув Богуна за рукав, вывела его в соседнюю комнату.
   -- Послушай, Богун, -- торопливо сказала она, -- мне некогда теперь долго говорить с тобой Я вижу только, что тебе пришелся не по сердцу молодой шляхтич и что ты ищешь с ним ссоры.
   -- Мать, -- отвечал казак, целуя руку старухи, -- свет широк, ему одна дорога, мне другая. Я его знать не знаю, пусть только он не суется к княжне, не то я заставлю его отведать моей сабли.
   -- Ты ошалел, что ли? Где у тебя голова, казаче? Что с тобой случилось? Ты хочешь, верно, погубить и нас и себя? Это воин Вишневецкого, как видно, знатный человек, потому что ездил княжеским послом к хану. Знаешь ли ты, что будет, если упадет хоть один волосок с его головы в нашем доме? Воевода отомстит за него; выгонит нас на все четыре стороны, а Елену увезет в Лубны. Что тогда будет? С ним ты не сцепишься и не пойдешь на Лубны. Попробуй-ка, если хочешь, попасть на кол. Пусть себе шляхтич позабавится: он как приехал, так и уедет, и опять все будет спокойно. Сдерживайся, а если не можешь, то ступай откуда пришел, а то ты натворишь нам беды.
   Казак сердито грыз усы, но понял, что княгиня была права.
   -- Они завтра уедут, -- сказал он, -- и я постараюсь сдержаться пусть только княжна не выходит к ним.
   -- А тебе что? Чтобы они подумали, что я держу ее взаперти? Она выйдет, потому что я хочу этого. Ты, пожалуйста, не распоряжайся тут у меня, ты ведь не хозяин.
   -- Не сердитесь, княгиня! Раз нельзя иначе, то я постараюсь. Я не скажу им ни слова, хоть бы и сгорал от гнева и хоть бы душа моя разрывалась на части. Пусть будет по-вашему.
   -- Вот так-то лучше, сокол! Возьми-ка теорбан да спой и сыграй, так и у тебя легче на душе станет. Ну а теперь пойдем к гостям.
   Они вернулись в приемную, где князья, не зная, как занять гостей, все еще просили их не стесняться и кланялись в пояс. Скшетуский гордо посмотрел в глаза Богуну, но не заметил в них ни задора, ни вызова Лицо молодого атамана сияло любезной улыбкой, которая была так искусно подделана, что могла бы обмануть самый опытный глаз. Поручик внимательно присматривался теперь к Богуну, потому что раньше в темноте не мог хорошо разглядеть его. Он увидел теперь стройного, как тополь, молодого человека, со смуглым лицом, украшенным черными густыми усами, и высоким лбом. На лице его сквозь свойственную ему задумчивость проглядывала, как солнце сквозь тучи, веселость.
   Орлиный нос с раздутыми ноздрями, белые зубы, сверкавшие при каждой улыбке, придавали ему несколько хищный вид, но в общем это был яркий тип украинской красоты. Богатый и красивый наряд его резко выделялся среди грубых костюмов молодых князей. На нем был жулан из тонкой серебряной парчи и красный контуш, -- все переяславские казаки носили обыкновенно красный цвет. Стан его стягивал шелковый пояс, на котором висела дорогая сабля. Но богатый наряд и дорогая сабля были ничто в сравнении с турецким кинжалом, заткнутым за пояс; рукоятка его была сплошь усеяна драгоценными, сыпавшими искры каменьями. По платью его можно было принять за высокорожденного барича, а не за простого казака, тем более что его непринужденное обращение ничем не выдавало его низкого происхождения.
   Подойдя к Лонгину, он выслушал его рассказ о предке Стовейке и о снятых им трех головах, а потом обратился к поручику и, как будто между ними не произошло ни малейшего недоразумения, совершенно свободно спросил его:
   -- Я слышал, что вы возвращаетесь из Крыма?
   -- Да, из Крыма, -- сухо ответил поручик.
   -- Бывал и я там, но до Бахчисарая не доходил; однако думаю, что побываю там, еслитолько сбудется счастливая весть.
   -- О какой вести вы говорите?
   -- Ходят слухи, что, если наш милостивый король начнет войну с турком, то князь пойдет на Крым с огнем и мечом Вся Украина и все Низовье радуются этому, ведь если мы с таким вождем не погуляем в Бахчисарае, то с другим нечего и думать.
   -- Погуляем, как Бог свят! -- отозвались Курцевичи.
   Поручику было приятно слышать, с каким уважением отзывался молодой атаман о князе; он улыбнулся и ответил более приветливым тоном:
   -- Видно, вам еще мало походов с запорожцами; ведь вы уже и так прославились между ними.
   -- Небольшая война -- небольшая и слава; великая война -- и слава великая. Канашевич Сагайдачный прославился ведь не походами на чайках, а битвой под Хотином.
   В эту минуту отворилась дверь и в комнату медленно вошел Василий, старший из Курцевичей, которого вела за руку Елена. Это был человек зрелых лет, бледный и худой, с изнуренным и печальным лицом, напоминающим собою лики византийских святых На плечи ему падали длинные волосы, поседевшие преждевременно от несчастья и страданий, а вместо глаз у него были две красные впадины; в руках он держал медный крест, которым осенил комнату и всех присутствующих
   -- Во имя Отца и Сына, во имя Спасителя и Пресвятой Богородицы! -- сказал он.-- Если вы апостолы и принесли добрые вести, то будьте благословенны в христианском доме. Аминь!
   -- Простите, господа, -- пробормотала княгиня, -- он помешан.
   -- В апостольских посланиях сказано, -- продолжал Василий, осеняя по-прежнему крестом: -- "Кто прольет кровь за веру, спасен будет; кто падет за мирские блага, за добычу -- будет осужден..." Помолимся! Горе вам, братья, горе и мне, ибо мы вели войну ради добычи! Боже, буде милостив к нам грешным, буде милостив! А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете вы? Апостолы ли вы?
   Он умолк и, казалось, ожидал ответа. Скшетуский после минутного молчания ответил:
   -- Далеко нам до такого высокого призвания. Мы только простые воины, готовые пасть за свою веру.
   -- Тогда будете спасены, - сказал слепец, -- но час избавления для нас еще не настал... Горе вам, братья! Горе мне!
   Он почти со стоном произнес последние слова, и на лице его отразилось такое отчаяние, что гости растерялись. Елена усадила его и, выбежав в соседнюю комнату, вернулась через минуту с лютней. В комнате раздались тихие звуки, под аккомпанемент которых княжна запела духовный гимн:
  
   "И днем и ночью молю Тебя, Боже!
   Умерь мои муки и горькие слезы,
   Будь мне отцом милосердным!
   Услышь мою просьбу!"
  
   Слепой откинул назад голову и прислушивался к словам песни, которые действовали на него, как животворный бальзам; с лица его постепенно исчезло выражение муки и ужаса; наконец голова его совсем опустилась на грудь и он впал в полусон, в полуонемение.
   -- Лишь бы не прерывать пения, так он совсем успокоится и заснет, -- тихо сказала княгиня. -- Он помешан на апостолах и, как только приедет кто-нибудь, сейчас спрашивает: не апостолы ли?
   Елена между тем продолжала петь; ее нежный голос звучал все сильней и сильней, и с этой лютней в руках, с этими поднятыми кверху глазами она была так хороша, что поручик не мог оторвать от нее глаз. Заглядевшись на нее, он, казалось, забыл целый свет и очнулся только тогда, когда раздался голос княгини:
   -- Довольно уж! Теперь он не скоро проснется, а пока -- прошу вас, господа, поужинать.
   -- Просим откушать хлеба-соли! -- сказали вслед за матерью молодые князья.
   Розван, как светский человек, предложил руку княгине, а Скшетуский, увидев это, сейчас же подошел к княжне Сердце его растаяло, как воск, когда он почувствовал в своей руке ее руку, и глаза его заблестели.
   -- Наверное, и ангелы в небе не могут петь лучше вас, -- сказав он.
   -- Вы грешите, рыцарь, сравнивая мое пение с ангельским, -- ответила Елена.
   -- Не знаю, грешу ли я, но знаю наверное, что с радостью дал бы выколоть себе глаза, чтобы слушать постоянно ваше пение. Но что я говорю! Тогда бы я не мог видеть вас, а это было бы для меня самым ужасным мучением.
   -- Не говорите так Завтра вы уедете отсюда и завтра же, наверное, забудете меня.
   -- О, этого никогда не будет! Я так полюбил вас, что до конца жизни не хочу знать другой любви и никогда вас не забуду.
   Яркий румянец залил лицо княжны, и грудь ее сильнее заволновалась. Она хотела ответить, но губы ее так сильно дрожали, что она не могла вымолвить ни слова.
   Скшетуский продолжал:
   -- Скорее вы забудете меня для этого красавца... Он будет аккомпанировать вашему пению на своей балалайке.
   -- Никогда, никогда! -- прошептала девушка-- Но берегитесь его: это страшный человек.
   -- Что для меня значит какой-то казак, хоть бы даже за ним стояла вся Сечь, если я для вас готов решиться на все. Для меня вы единственное бесценное сокровище, мой свет... Только скажите: ответите ли вы мне взаимностью?
   Чуть слышное "да" прозвучало в ушах Скшетуского как райская музыка, и ему показалось, что в его груди сразу забилось по меньшей мере десять сердец... Все просияло в его глазах, как бы залитое солнечным светом. Он почувствовал в себе какую-то неведомую ему до сих пор мощь, ему казалось, что у него за плечами выросли крылья
   За ужином перед ним мелькало бледное и страшно изменившееся лицо Богуна, но, уверенный во взаимности Елены, он не обращал на него внимания.
   "Пусть не становится мне поперек дороги, потому что я столкну его", - подумал он, и сейчас же мысли его приняли другое направление.
   Елена сидела так близко к нему, что он касался своим плечом ее плеча, видел рдевший на ее щеках румянец, волнующуюся грудь и глаза, то скромно опущенные вниз и закрытые ресницами, то сверкающие, как две звезды. Елена, хоть и была запугана суровым обращением старой княгини, все-таки осталась все той же украинкой с пылкой кровью. И как только на нее упал теплый луч любви, она расцвела розой и проснулась для новой, неведомой ей жизни. Лицо ее засияло счастьем и отвагой, и чувства эти, борясь с девичьим стыдом, ярким румянцем окрасили ее щеки. Скшетуский был сам не свой. Он много пил, но мед не действовал на него, потому что он был уже опьянен любовью. За столом он никого не замечал, кроме княжны; не замечал, что Богун бледнел все более и более и то и дело хватался за рукоятку своего кинжала; не замечал, что Лонгин уже третий раз рассказывал о своем предке Сговейке, а Курцевичи -- о своих походах за турецким добром Пили все, 1фоме Богуна; самый лучший пример подавала старая княгиня: она поднимала кубок и за здоровье гостей, и за здоровье князя, и даже за здоровье господаря Лупула. Зашел также разговор и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах и его несчастном походе и помешательстве, которое старший из Курцевичей, Симеон, объяснял следующим образом
   -- Вы только подумайте, господа: если маленькая соринка мешает глазу видеть, то как же смола, попав в мозг, не могла омрачить ум
   -- Это очень нежный инструмент, -- заметил на это Лонгин.
   В эту минуту старая княгиня заметила изменившееся лицо Богуна.
   -- Что с тобой, соколик?
   -- Душа болит, маты, -- ответил он мрачно, -- но казацкое слово не дым, надо держать.
   -- Терпи, сынок! Будет могарыч!
   Ужин кончился, но кубки все еще наполнялись медом Для большего веселья позвали казачков и заставили их плясать. Зазвучали бубны и балалайки, под которые должны были плясать заспанные мальчуганы; потом и молодые князья пустились вприсядку. Старая княгиня, подбоченившись, тоже начала притопывать, подергивать плечами и подпевать; глядя на нее, и Скшетуский пустился в пляс с Еленой. Обхватив ее руками, он почувствовал себя на седьмом небе При поворотах длинные косы Елены обвивались вокруг его шеи, точно она хотела навсегда привязать его к себе; он не выдержал и, улучив минуту, когда никто не смотрел на них, наклонился к ней и крепко поцеловал в губы...
   Уже поздно ночью, оставшись наедине с Лонгином в комнате, где им была приготовлена постель, он, вместо того чтобы лечь спать, уселся на лавке и сказал:
   -- Завтра вы поедете в Лубны уже с другим человеком.
   Подбипента, только что кончивший молиться, широко раскрыл глаза и спросил:
   -- Как так! Разве вы здесь остаетесь?
   -- Не я, а мое сердце останется здесь. Вы видите, в каком я волнении! Я еле могу перевести дух.
   -- Разве вы так влюбились в княжну?
   -- Да, я влюблен. Сон бежит от моих глаз, и я могу только вздыхать, -- скоро, должно быть, я весь превращусь в пар. Говорю вам это потому, что при вашем чувствительном и жаждущем любви сердце вы хорошо поймете мои страдания.
   Тут и Лонгин принялся жалобно вздыхать, очевидно, желая показать, что ему понятны муки любви, а через минуту спросил:
   -- Может быть, вы тоже дали обет целомудрия?
   -- О, нет! Если бы все давали такие обеты, то скоро погиб бы весь род человеческий. _
   Дальнейший разговор их был прерван приходом слуги. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами и сморщенным, как сушеное яблоко, лицом. Он бросил на Скшетуского многозначительный взгляд и спросил:
   -- Не нужно ли чего вашей милости? Может, по кубку меду на сон грядущий?
   -- Не надо.
   Татарин, подойдя к Скшетускому. прошептал:
   -- Княжна мне велела что-то передать вам.
   -- А! -- радостно воскликнул поручик. -- Можешь говорить при нем: у меня от него нет секретов.
   Татарин достал из рукава кусок ленты.
   -- Княжна велела передать вам эту ленту и сказать, что она любит вас всею душою.
   Поручик схватил ленту и с восторгом начал целовать ее и прижимать к груди, а потом, немного успокоившись, спросил:
   -- Что она велела сказать?
   -- Что любит вас всей душой.
   -- Вот тебе талер за эту весть, Так она сказала, что любит меня?
   -- Да.
   -- На же тебе еще талер. Благослови ее, Боже! Она и мне милее всего на свете Скажи ей... Нет, подожди: я сам напишу ей, принеси мне только чернил, перо и бумаги.
   -- Чего? -- спросил татарин.
   -- Чернил, перо и бумаги.
   -- Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, потом, когда молодые князья учились писать у монаха, -- только это уж было давно.
   Скшетуский щелкнул пальцами.
   -- Господин Подбипента, нет ли у вас пера и чернил? Лонгин развел руками и поднял глаза вверх
   -- Тьфу, черт возьми! -- воскликнул поручик, -- вот досада! Татарин тем временем уселся на корточки перед огнем.
   -- Зачем писать, -- сказал он, мешая уголья, -- барышня уже спит; а то, что ваша милость хотели писать ей, можно и завтра сказать.
   -- Если так, то это совсем другое дело. Ты, как я вижу, верный слуга княжны. Вот тебе третий талер. Давно ты служишь?
   -- Хо-хо! Вот уже четырнадцать лет, как князь Василий взял меня в плен, и с тех пор я верно служил ему. В ту ночь, когда он навсегда уезжал отсюда и оставлял своего ребенка Константину, он сказал мне: "Чеглы, не отходи от девочки и береги ее как зеницу ока".
   -- Ты так и делаешь?
   -- Так и делаю, и смотрю.
   -- Скажи, как живется княжне?
   -- Злое замышляют против нее! Ее хотят отдать Богуну, этому псу проклятому.
   -- О, из этого ничего не выйдет! Есть кому заступиться за нее!
   -- Да, -- произнес старик, поправляя головешки.-- Они хотят отдать её Богуну, чтобы он взял ее и унес, как волк овечку, а Богун согласен на это; у него по камышам серебра и золота больше, чем в Разлогах песку; но она ненавидит его с тех пор, как он зарубил при ней чеканом человека. Между ними пала кровь, и выросла ненависть! Бог один!
   Поручик не мог уснуть в эту ночь; он ходил по комнате, смотрел на луну и строил различные планы. Теперь ему стал понятен расчет Булыг. Если бы на княжне женился какой-нибудь шляхтич, то потребовал бы Разлоги, которые принадлежали ей, а может быть, даже и отчет в опеке. Потому-то они хотели отдать девушку за казака Раздумывая над этим, Скшетуский сжимал кулаки, и рука его невольно искала меча. Он решил разрушить их план и чувствовал себя в силах и вправе сделать это. Раз Разлоги были даны князю Василию князьями Вишневецкими -- значит, опека над княжной принадлежала князю Иеремии, тем более что сам князь Василий написал князю Иеремии письмо из Бара, прося принять его дочь под свою опеку. Только страшный наплыв важных общественных дел, войны и большие предприятия помешали князю заняться ею. Но достаточно было одним словом напомнить ему о ней, и справедливость была бы восстановлена
   Уже начало рассветать, когда Скшетуский лег в постель. Он вскоре крепко уснул и проснулся уже с готовым решением. Они с Лонгином поспешно оделись, потому что повозки были готовы, а солдаты Скшетуского уже сидели на конях Посол завтракал в приемной в обществе Курцевичей и старой княгини; не было только Богуна; и неизвестно было, спал ли он еще или уже уехал.
   Подкрепившись, Скшетуский обратился к старухе и сказал:
   -- Милостивая государыня! Время бежит! Сейчас мы сядем на коней, но прежде чем поблагодарить вас от чистого сердца за ваше гостеприимство, я хотел бы поговорить наедине с вами и вашими сыновьями об одном важном для меня деле.
   На лице княгини выразилось удивление; она обвела взглядом сыновей, посла и Лонгина, как бы желая угадать по их лицам, в чем дело, и с некоторой тревогой в голосе ответила:
   -- Я к вашим услугам.
   Посол хотел встать, но княгиня запротестовала и вышла в соседнюю комнату. Молодые князья стояли за матерью шеренгой; последняя обратилась к Скшетускому:
   -- О каком деле вы хотите говорить с нами?
   Поручик устремил на нее быстрый и почти суровый взгляд
   -- Простите, княгиня, и вы, молодые князья, -- сказал он, -- что я поступаю вопреки обычаю и вместо того, чтобы прислать сватов, говорю сам за себя Но иначе нельзя, а с необходимостью трудно бороться Поэтому я без лишних слов обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой отдать за меня княжну Елену.
   Если бы в эту минуту да еще зимой над Разлогами разразился гром, то он меньше удивил бы княгиню и ее сыновей, чем эти слова поручика.
   Они несколько минут с недоумением смотрели на Скшетуского, который стоял перед ними, выпрямившись во весь рост, спокойный и гордый, как будто он не просил, а приказывал, и не находили слов для ответа.
   Наконец княгиня спросила:
   -- Как же это? Вы просите отдать вам Елену?
   -- Да, княгиня, и это мое непоколебимое намерение.
   Наступило минутное молчание.
   -- Я жду ответа, княгиня!
   -- Простите, -- отвечала она придя в себя; голос ее звучал сухо и холодно.-- Просьба ваша очень лестна для нас, но исполнить ее невозможно, так как Елена уже обещана другому.
   -- Подумайте, княгиня, не было ли это против воли княжны и не лучше ли я того, кому она обещана?
   -- Кто лучше, предоставьте мне судить. Может быть, лучше вас и на свете нет, но мы вас не знаем.
   Поручик выпрямился еще горделивее, а взгляд его сверкнул острым и холодным огнем
   -- Зато я знаю вас, предатели! -- крикнул он.-- Вы хотите отдать вашу родственницу холопу, лишь бы только он оставил вас в имении, которым вы незаконно завладели.
   -- Ты сам предатель! -- крикнула княгиня.-- Так-то ты платишь за гостеприимство! Вот твоя благодарность! Ах ты, змея! Кто ты такой? Откуда ты взялся?
   Молодые Курцевичи начали оглядываться на стены, ища глазами оружия
   -- Нехристи! Вы захватили сиротское достояние, но ничего из этого не выйдет. Через день князь уже будет знать обо всем!
   Услышав это, княгиня бросилась в угол и, схватив рогатину, направилась с нею к Скшетускому. Князья тоже схватились кто за что: кто за саблю, кто за кистень, а кто за нож и обступили его полукругом, тяжело дыша, точно стая диких бешеных волков.
   -- Так ты пойдешь к князю! -- кричала княгиня.-- А уверен ли ты, что выйдешь отсюда живым? А что если это твой последний час?
   Скшетуский скрестил на груди руки и глазом не моргнул.
   -- Я возвращаюсь из Крыма как княжеский посол, -- сказал он,-- и если здесь прольется хоть одна капля моей крови, то через три дня от этого места не останется даже пепла, а вы все сгниете в лубенских подземельях. Есть ли на свете сила, которая могла бы спасти вас? Не грозите, потому что я не боюсь.
   -- Мы погибнем, но ты погибнешь прежде нас!
   -- Так бейте -- вот моя грудь!
   Княгиня и сыновья ее все время держали оружие направленным в грудь поручика, но словно какая-то невидимая цель сковала им руки. Тяжело дыша, скрежеща зубами, они дрожали в бессильной злобе, однако никто из них не нанес удара Грозное имя Вишневецкого обезоружило их
   Скшетуский был господином положения Бессильный гнев княгини излился в потоке ругательств.
   -- Прощелыга! Мужик! Голыш! Захотелось княжеской крови, но ничего из этого не выйдет! Отдадим ее первому встречному, только не тебе; даже сам князь не может приказать нам отдать ее тебе.
   Скшетуский отвечал:
   -- Хоть теперь и не время хвастаться мне своим дворянством, однако, думаю, что со всем вашим княжеством вы вполне могли бы носить за мной щит и меч. Если для вас был хорош простой казак, то я и подавно... Что касается моего состояния, то оно смело может поспорить с вашим; теперь слушайте, что я вам скажу: отдайте мне Елену, а я вас оставлю в Разлогах и не потребую отчета в опеке.
   -- Не дари того, что не принадлежит тебе.
   -- Я не дарю, только обещаю и подтверждаю это обещание рыцарским словом. Теперь выбирайте или представить князю полный отчет и убраться из Разлог -- или отдать мне княжну и оставить себе имение.
   Рогатина медленно выскользнула из рук княгини и со стуком упала на землю.
   -- Выбирайте, -- повторил Скшетуский,-- или мир, или война.
   -- Ваше счастье, -- уже несколько приветливее сказала княгиня, -- что Богун, не желая видеть вас, уехал с соколами на охоту... Иначе не обошлось бы без крови. Он уже вчера подозревал вас...
   -- Княгиня! И я ношу саблю не для того только, чтобы она болталась на боку.
   -- Подумайте, поручик хорошо ли вы поступаете, настаивая и пытаясь взять девушку силой, словно из турецкой неволи?
   -- Что делать, иначе вы бы продали ее мужику.
   -- Не говорите так о Богуне: хотя он и неизвестных родителей, но все-таки он славный воин. Притом мы знаем его с детства, и для нас он как родной. Отнятьу него ату девушку -- все равно что зарезать его.
   -- Княгиня, мне пора ехать! Простите, если я еще раз скажу вам: выбирайте!
   Княгиня обратилась к сыновьям:
   -- А что! сынки, ответить нам на такую покорную просьбу этого рыцаря?
   Князья смотрели друг на друга, подталкивали друг друга локтями, но молчали.
   Наконец Симеон пробормотал:
   -- Велишь бить, маты, будем бить, велишь дать ему девушку -- дадим.
   -- И бить худо, и отдать худо.
   Потом, обратясь к Скшетускому, княгиня сказала:
   -- Вы совсем прижали нас к стене, хоть лопни. Богун -- бешеный человек и готов на все. Кто спасет нас от его мести? Он сам погибнет от руки князя, но прежде погубит нас. Что же нам делать?
   -- Дело ваше...
   Княгиня некоторое время молчала.
   -- Слушайте же, поручик: покамест все это должно остаться втайне. Мы отправим Богуна в Переяславль, а сами с Еленой поедем в Лубны, вы попросите князя, чтобы он прислал нам в Разлоги охрану. У Богуна есть тут недалеко полтораста казаков, часть их уже здесь. Вы не можете взять Елену сейчас, потому что он отобьет ее у вас. Иначе нельзя ничего сделать. Поезжайте же, никому не говоря ни слова, и ждите нас.
   -- Чтобы вы обманули меня?
   -- Если бы только мы могли! Но не можем, -- вы сами видите это. Дайте слово, что пока все будет храниться в секрете.
   -- Даю, а вы отдадите мне княжну?
   -- Не можем не отдать, хоть нам и жаль Богуна...
   -- Стыдитесь, господа, -- сказал вдруг Скшетуский, обращаясь к молодым князьям, -- вас четверо молодцов, а боитесь одного казака и хотите изменой отделаться от него. Хотя я должен благодарить вас, но все-таки скажу: не пристало поступать так знатной шляхте.
   -- Прошу вас не вмешиваться в это! -- крикнула на него княгиня.-- Это вас не касается! Что нам делать? Сколько у вас солдат против полутораста казаков? Сможете ли вы защитить нас? Защитите ли даже эту самую Елену, реши он взять ее силой? Вы уж не беспокойтесь: поезжайте себе в Лубны, а уж мы сами будем знать, что нам делать, лишь бы только мы привезли вам Елену.
   -- Делайте что хотите. Скажу только еще одно: если только вы обидите княжну, -- горе вам.
   -- Не запугивайте нас и не доводите до отчаяния.
   -- Ведь вы же хотели учинить над нею насилие, да и теперь, продавая ее за Разлоги, вам даже не пришло в голову спросить княжну, нравлюсь ли я ей?
   -- Об этом мы ее спросим при вас, -- сказала княгиня, еле сдерживая закипавший в ее груди гнев: она ясно почувствовала презрение в словах поручика.
   Симеон пошел за княжной и через минуту вернулся вместе с нею.
   Среди гнева и угроз, которые, казалось, еще звучали в воздухе, среди этих нахмуренных бровей, строгих и суровых лиц, ее прелестное лицо казалось солнышком, выглянувшим из-за туч.
   -- Княжна, -- мрачно проговорила княгиня, указывая на Скшетуского, -- если ты согласна, то вот твой будущий муж.
   Елена побледнела как стена и, вскрикнув, закрыла руками глаза, потом, протянув руки к Скшетускому, прошептала:
   -- Правда ли это?
  
   Час спустя отряды поручика и посла отправились не спеша по лесной дороге к Лубнам. Скшетуский с Подбипентой ехали впереди, а за ними длинной вереницей тянулись посольские повозки. Скшетуский весь погрузился в тоску и раздумье, из которого его вывели долетевшие до него отдельные слова казацкой песни:
  
   "Тужу, тужу, болит сердце..."
  
   В глубине леса, на узкой протоптанной дорожке, показался Богун. Конь его был весь покрыт пеной И грязью.
   Очевидно, он, по обыкновению, умчался в степи и лес, чтобы заглушить и рассеять свою боль и забыться.
   Теперь он возвращался в Разлоги.
   Смотря на эту красивую рыцарскую фигуру, которая мелькнула на одно мгновенье и исчезла, Скшетуский невольно подумал про себя: "Однако это счастье, что он убил при ней человека".
   Но вдруг им овладело сожаление. Ему было жаль и Богуна, и того, что, связанный данным княгине словом, он не мог теперь сейчас же погнаться за ним и сказать ему: "Мы оба любим одну и ту же девушку, поэтому один из нас должен умереть. Вынимай саблю, казак!"
  

Глава V

  
   Приехав в Лубны, Скшетуский не застал князя: тот поехал в Сенчу на крестины к Суфчинскому с княгиней, двумя княжнами Сбуровскими и множеством придворных. Ему сейчас же дали знать о возвращении Скшетуского и прибытии посла, а тем временем знакомые и товарищи радостно встречали Скшетуского, особенно Володыевский, который после поединка сделался самым лучшим его другом. Последний отличался тем, что постоянно в кого-нибудь был влюблен. Убедившись в коварстве Ануси Барзобогатой, он обратил свое внимание на Анелю Ленскую, тоже фрейлину княгини, а когда и эта месяц тому назад вышла замуж за Станишевского, он, чтобы утешиться, начал вздыхать по старшей княжне Сборовской, Анне, племяннице князя Вишневецкого.
   Он сам понимал, что, залетев так высоко, не мог питать ни малейшей надежды, тем более что Бодзынский и Ляссота уже приезжали в качестве послов от имени Пржиемского, сына Ленчицкого воеводы. Несчастный Володыевский рассказал про это новое горе поручику, посвящая его во все придворные тайны, но тот слушал рассеянно: его мысли и сердце были заняты совсем другим Если бы нетревога, эта неразлучная спутница любви, хотя бы даже взаимной, Скшетуский чувствовал бы себя вполне счастливым, вернувшись после долгого отсутствия в Лубны, где его окружили дружеские лица и шумная военная жизнь, с которой он так сжился.
   Хотя Лубны, княжеская резиденция, своей роскошью могли соперничать с королевскими резиденциями, тем не менее они отличались суровой, почти походной жизнью. Кто не знал здешних порядков, тот, приехав даже в самое спокойное время, мог подумать, что люди готовятся к какому-нибудь походу.
   Солдат брал верх над придворным, железо -- над золотом, звук походных труб -- над шумом пиров и забав Всюду царствовал образцовый порядок и строгая, как нигде, дисциплина; всюду виднелись воины разных полков: панцирных, драгунских, казацких, татарских и валахских, в которых служило не только все Заднепровье, но даже шляхта из всех частей Польши Кто хотел пройти настоящую школу рыцарства, тот отправлялся в Лубны. Поэтому ничего не, было удивительного в том, что здесь встречались и русины, и мазуры, и литовцы, и даже пруссаки.
   Пехотные полки и артиллерия, так называемые "огненные люди", состояли преимущественно из немцев, нанятых за высокую плату; в драгунах служило, главным образом, местное население; литовцы -- в татарских полках, молопане -- в панцирных. Князь не давал лениться своим воинам, и потому в войске его происходило постоянное движение: одни полки уходили на смену в станицы и полянки, другие возвращались в столицу; по целым дням проводились учения и смотры. Иногда князь, даже в совершенно спокойное время, предпринимал далекие походы в глухие степи и пустыни, желая таким образом приучить своих солдат к походам, побывать там, где еще никто не бывал, и еще больше прославить свое имя Так, прошлой осенью он прошел по левому берегу Днепра до Кудока, где Гродицкий принял его, словно удельного князя; потом мимо порогов дошел до самой Хортицы и здесь, на Кучкасовом урочище, велел насыпать высокий каменный курган в память того, что этой стороной еще никто не заходил так далеко.
   Богуслав Машкевич, хороший воин и очень образованный человек, описавший все походы князя, рассказывал Скшетускому о последнем чуде. Володыевский, принимавший в нем участие, подтвердил справедливость его слов.
   Они видели пороги и дивились им, в особенности Ненасытцу, который, как пресловутые Сцилла и Харибда, поглощал ежегодно сотни людей. Были они и на востоке, в выжженных степях, где от обгоревших пеньков так была затруднена езда, что приходилось обертывать кожей лошадям ноги. Они видели там множество гадов, медянок и страшно длинных и толстых, как человеческая рука, ужей и других змей. Дорогой они вырезали на дубах на память княжеские гербы и, наконец, зашли в такую глухую степь, где уже нельзя было найти и следов человека.
   -- Я уж думал, -- сказал ученый Машкевич, -- что нам, как Улиссу, придется спуститься и в преисподнюю.
   -- Солдаты передового полка стражника Замайского уверяли, что они видели конец земного шара, -- сказал Володыевский.
   В свою очередь поручик рассказал товарищам о Крыме, где провел почти полгода, ожидая ответа хана, о тамошних старинных городах, о татарах, об их военной силе и, наконец, о страхе, который внушал им распространившийся слух о предстоящем походе Польши на Крым, в котором должны были принять участие все силы Республики.
   Беседуя таким образом каждый вечер, офицеры поджидали возвращения князя, а пока Скшетуский представил своим товарищам Лонгина Подбипенту, который сразу понравился всем и своей нечеловеческой силой приобрел всеобщее уважение. Он уже рассказал кой-кому про своего предка Стовейко и про три головы, промолчал только о своем обете, не желая нарваться на насмешки.
   Он подружился особенно с Володыевским благодаря тому, что тот имел такое же чувствительное сердце, как и он. Спустя несколько дней после знакомства они уже ходили вместе на городской вал вздыхать: один по недосягаемой для него звезде, княжне Анне, другой -- по неизвестной еще ему невесте, от которой его отделяли три головы.
   Володыевский хотел, чтобы Подбипента шел в драгуны, но литвин решил записаться в панцирный полк, чтобы служить под начальством Скшетуского. Он очень обрадовался, узнав, что все в Лубнах считают Скшетуского одним из лучших рыцарей и офицеров князя. В полку, где служил Скшетуский, открывалась вакансия после Закржевского, по прозванию Miserere mei, который две недели лежал в постели и не подавал надежды на выздоровление, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным огорчениям Скшетуского присоединились еще и печаль и боязнь потерять старого товарища и друга. Он по целым часам не отходил от его изголовья, утешал его как умел и подкреплял его надеждой, что они еще совершат вместе не один поход
   Но старик не нуждался в утешении. Он весело умирал на жестком рыцарском ложе, обтянутом конской шкурой, и с детской почти улыбкой смотрел на висевшее над ним распятие.
   -- Помилуйте, поручик, -- говорил он, -- мне уже пора в небесную обитель. Только тело мое так продырявлено, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр в рай в такой изорванной одежде. Он ведь там гофмаршалом состоит и должен наблюдать за порядком. А я ему скажу: "Святой Петр, заклинаю тебя ухом Малха, не гони меня -- ведь это нехристи попортили мне так телесную оболочку... Если святой Михаил начнет поход против адских сил, то старый Закржевский еще пригодится".
   Хотя Скшетуский как воин много раз смотрел в глаза смерти, не раз и сам причинял ее другим, однако он не мог теперь удержаться от слез, слушая этого старика, последние минуты которого были подобны тихому солнечному закату.
   Однажды утром колокольный звон всех лубенских костелов и церквей возвестил о смерти Закржевского.
   В этот же день приехал из Сенчи князь, а с ним -- Бодзынский, Ляссота, целый двор и множество шляхты. Князь, желая почтить заслуги умершего и показать свое умение ценить истинных рыцарей, устроил торжественные похороны. В похоронной процессии участвовали все стоящие в Лубнах полки, на валах стреляли из пушек. Кавалерия шла от замка до соборного костела в боевом порядке, но со свернутыми знаменами; за нею шли пехотные полки с ружьями на плечо. Сам князь, одетый в траур, ехал за гробом в золоченой карете, запряженной восемью белыми лошадьми с выкрашенными пунцовой краской гривами и хвостами и с пучками черных страусовых перьев на головах. Перед его каретой шел отряд янычар, составлявший личную стражу князя, а за ними, на красивых лошадях, -- пажи, одетые в испанские костюмы, затем -- высшие придворные чины, приближенные дворяне, слуги, наконец, гайдуки и стражники. Шествие остановилось у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, которая начиналась словами: "Куда так спешишь, друг Закржевский?" Говорили еще и другие, а между ними и Скшетуский, как бывший начальник и друг покойного. Затем тело внесли в костел, где с речью выступил патер-иезуит Муховецкий, красноречивейший оратор того времени; патер произнес такую прекрасную речь, что даже сам князь заплакал. Князь был добрым господином и истинным отцом своих солдат он соблюдал железную дисциплину, но никто не мог сравниться с ним в щедрости, умении ласково обходиться с людьми и в заботливости, с какой он относился не только к своим воинам, но и к их женам и детям. Страшный и немилосердный к непокорным, он был, однако, настоящим благодетелем не только для шляхты, но и для всего населения.
   Когда в 1646 году саранча уничтожила жатву, он отказался от арендной платы за целый год, а крестьянам велел выдавать хлеб из своих житниц; после пожара в Хороле он в продолжение двух месяцев содержал на свой счет всех тамошних мещан. Арендаторы и управляющие экономиями дрожали, боясь, чтобы до слуха князя не дошла весть о каких-нибудь злоупотреблениях и обидах, причиненных крестьянам. Для сирот он был таким опекуном, что в Заднепро его ждало сто острых клювов. Только белые перья его ослепительно блистали на безоблачной лазури неба.
   Вдруг он, вместо того чтоб преследовать добычу, устремился в сторону и вскоре исчез за группами деревьев.
   Скшетуский первый помчался за ним. Посол, сокольничий и пан Лонгинус последовали его примеру.
   На одном из крутых поворотов дороги наместник резко остановил коня; новая и странная картина предстала его глазам. Посередине дороги лежала коляска со сломанною осью. Двое казаков держали отпряженных лошадей; кучера не было видно; должно быть, он уехал искать где-нибудь новый экипаж. Возле коляски стояли две женщины, одна -- с суровым, почти мужским лицом, в тяжелой лисьей верхней одежде и такой же шапке с круглым дном, другая -- молодая девушка, высокого роста, с чрезвычайно правильными и изящными чертами лица. На плече молодой панны спокойно сидел беглец-сокол и, распустив крылья, тихо и ласково пощипывал их клювом.
   Наместник так сильно осадил коня, что он чуть не упал на задние ноги, потом машинально приложил руку к шапке, смешавшийся, не знающий, что делать, поклониться ли или заговорить о соколе. Смущение его еще более увеличилось, когда на него из-под куньей шапочки взглянули такие глаза, каких он еще не видывал до сих пор: черные, бархатные, огненные, каждый миг меняющие свое выражение... В присутствии таких глаз глаза Ануси Божобогатой побледнели бы, как свеча в присутствии факела. Над этими глазами рисовались тонкие черные брови, из-за коралловых губ пленительно сверкали белые зубы, на плечи и на шею спадали густые волны темных волос. "Юнона ли это сошла на землю или другое какое божество?", -- подумал наместник при виде этих глаз, этой изящной фигуры с белым соколом на плече. Наш поручик остановился, точно окаменев, с обнаженной головой, и только сердце его сжималось какой-то странной болью. Он было уже собирался начать свою речь словами: "Если ты смертное существо, а не богиня"... как в это время подъехали посол, пан Лонгинус и сокольничий. Богиня подставила птице руку, сокол перешел туда и остановился, переступая с ноги на ногу. Наместник хотел предупредить сокольничего и снять птицу, но сокол, оставаясь одною ногою на руке девушки, другою ухватился за руку наместника и так радостно запищал, так сильно начал тянуть к себе наместника, что в конце концов поставил на своем. По телу Скшетуского прошла дрожь, а сокол только тогда позволил снять себя, когда ему надели шапочку.
   -- Рыцари! -- заговорила старшая женщина. -- Кто бы ни были вы, не откажите в помощи женщинам, которые сами не знают, что им делать. До нашего дома не более трех миль, но у нашей коляски лопнула, ось и нам, похоже, придется ночевать в поле. Я послала кучера к сыновьям, чтобы нам хоть бы телегу прислали, но пока он возвратится, совсем стемнеет, а оставаться здесь ночью страшно... везде поблизости могилы.
   Старшая шляхтинка говорила скоро и таким грубым голосом, что наместник даже удивился. Впрочем, это не помешало ему вежливо ответить ей:
   -- Конечно, не может быть и речи, чтобы мы оставили вас и вашу прелестную дочь без помощи. Мы служим в войске князя Еремии Вишневецкого, едем в Лубны, и наши дороги, кажется, идут в одну сторону. Но если б и было иначе, мы охотно свернем в другую сторону, чтоб не заслужить упрека в неуважении к дамам. Экипажей у нас нет, мы солдаты, едем верхом, но я надеюсь, что пан посол с удовольствием предоставит свою карету в ваше распоряжение.
   Посол снял свою соболью шапку (он хорошо знал польский язык) и как истый вельможа ответил каким-то очень ловким комплиментом. Сокольничий получил немедленно приказ скорее ехать к карете, которая осталась далеко позади. Наместник все это время не спускал взора с прелестной панны, так что та зарумянилась и опустила глаза. А женщина с казачьим обличьем продолжала далее:
   -- Да наградит вас Бог за вашу любезность. До Лубен еще неблизко, а потому не откажитесь заехать в наш дом.
   Мы из Розлог; я вдова князя Курцевича-Булыги, а это дочь старшего Курцевича, брата моего мужа. Он отдал нам на воспитание сироту. Сыновья мои теперь дома, я же возвращаюсь с богомолья из Черкасс. В пути приключилась с нами эта неприятность, и если б не вы, нам пришлось бы ночевать среди дороги.
   Княгиня продолжала бы говорить дальше, но в это время издали показалась быстро идущая карета, окруженная прислугою посла и солдатами пана Скшетуского.
   -- Так вы вдова князя Василия Курцевича? -- спросил наместник.
   -- Нет! -- быстро и с видимым неудовольствием отвечала княгиня. -- Я вдова Константина, а она дочь Василия, Елена. -- Княгиня указала рукою на девушку.
   -- О князе Василии много рассказывают в Лубнах. Это был хороший солдат, друг покойного князя Михала.
   -- Я не была в Лубнах, -- с оттенком надменности сказала княгиня, -- и о военных подвигах его не знаю, а что касается его позднейших деяний, то о них и говорить не стоит... и так все знают.
   При этих словах княжна Елена опустила голову, как цветок, подрезанный косою.
   -- Не говорите этого, -- живо вступился наместник. -- Князь Василий, присужденный суровым людским правосудием к лишению имущества и жизни, должен был спасаться бегством, но после открылась его полнейшая невиновность. Ему возвращено его доброе имя, восстановлена его репутация славного мужа, и слава эта должна быть тем больше, чем больше была несправедливость.
   Княгиня злобно взглянула на наместника. Ее и без того неприятное лицо исказилось гневом, но пан Скшетуский внушал ей такое невольное уважение, что она не решалась ответить ему и обратилась к княжне Елене.
   -- Тебе не нужно слушать этого. Поди лучше и посмотри, чтобы все вещи были переложены из нашей коляски в карету.
   -- Вы позволите мне помочь вам? -- спросил наместник. Они оба пошли к коляске, но как только стали у ее дверец,
   шелковые ресницы княжны поднялись, и взор ее упал на лицо поручика, точно ясный, теплый солнечный луч.
   -- Как мне благодарить вас, -- заговорила она, и наместнику голос ее показался самой лучшей музыкой, -- как мне благодарить вас, что вы вступились за честь моего отца и отстаивали его от несправедливости, которую он испытывает от ближайших своих родных!
   -- О, панна! -- ответил поручик, а сам чувствовал, что сердце его тает, как снег весеннею порою. -- Клянусь Богом, за ваши слова я готов броситься в огонь, отдать всю свою жизнь... Но при таком стремлении заслуга моя кажется настолько малою, что я едва ли имею право принять вашу благодарность.
   -- Если вы только не пренебрежете ею. Чем я, бедная сирота, могу вам заплатить иначе?
   -- Я... -- все с возрастающею силою продолжал наместник. -- Я только и ищу, как бы заслужить ваше расположение, только и прошу, чтоб вы позволили мне быть вашим преданным и верным слугою.
   Княжна покраснела, смешалась, потом вдруг побледнела и, закрыв лицо руками, глухо прошептала:
   -- Это принесет вам только одно несчастье. Наместник наклонился к дверцам коляски.
   -- Я все перенесу, -- с глубоким чувством сказал он, -- все -- и несчастье, и горе, и муки.
   -- Рыцарь, не может быть, чтоб вы с первого взгляда готовы были отдать себя на служение мне.
   -- Едва я увидел вас, как совсем забыл о себе, и теперь знаю только одно, что вольный солдат сделался невольником. Так уж видно угодно Богу. Чувство -- это стрела, которая пронизывает грудь... и вот я чувствую ее, хотя и сам бы вчера не поверил, если бы мне сказал кто-нибудь об этом.
   -- Если вы вчера не верили, как я могу поверить этому сегодня?
   -- Время убедит вас в этом, а искренности моей... можете ли вы не верить? Ведь она слышна в моих словах, она видна на моем лице.
   Снова шелковые ресницы княжны поднялись, снова глаза ее встретили мужественное, благородное лицо молодого рыцаря и взор, полный такого восторга, что густой румянец залил ее лицо. Но теперь она уже не опускала глаз, и они долго смотрели друг на друга, эти два существа, которые, встретившись среди степи, сразу поняли друг друга, сразу соединили воедино свои души.
   Но старая княгиня начала резко высказывать свое неудовольствие. Экипажи посла подъехали, прислуга перенесла все вещи, и через минуту все было готово.
   Пан Розван Урсу любезно уступил дамам свою коляску, наместник сел на коня, и вскоре все тронулись в путь.
   День клонился к вечеру. Разлившиеся воды Кагамлика горели золотом заходящего солнца и пурпуром вечерней зари. На небе высоко-высоко легкие стада облаков медленно подвигались к горизонту, словно утомившись за день, шли отдыхать в какую-то неведомую колыбель. Пан Скшетуский ехал со стороны княжны, но молча; говорить с нею в присутствии других так, как он говорил за минуту до того, было нельзя, а болтать о посторонних предметах не хотелось. Только сердце его билось радостным тактом, да голова кружилась, точно от выпитого вина.
   Весь поезд быстро подвигался вперед среди тишины, прерываемой только фырканьем лошадей. Вот свита князя на задних экипажах затянула было какую-то валашскую песню, но и песня скоро оборвалась. Ночь мало-помалу вступала в свои права, на небе замигали звездочки, с влажных лугов начинал подниматься туман.
   Передние экипажи въехали в лес, но не успели сделать несколько саженей, как послышался топот коней и пятеро всадников появились на поляне. Это были молодые князья, которые ехали на выручку матери в сопровождении коляски, запряженной четверкой лошадей.
   -- Это вы, сынки? -- закричала старая княгиня.
   -- Мы, матушка! -- Всадники подъехали к карете.
   -- Здравствуйте! Благодаря вот этим рыцарям мы теперь не нуждаемся в помощи. Это мои сыновья, которых я поручаю вашей благосклонности: Семен, Юрий, Андрей и Николай... А кто пятый? -- И княгиня начала внимательно присматриваться. -- Если старые глаза не обманывают меня, это Богун. Так, что ли?
   Княжна сразу откинулась вглубь коляски.
   -- Челом бью вам, княгиня, и вам, княжна Елена! -- сказал пятый всадник.
   -- Богун! -- продолжала княгиня. -- Из полка пожаловал, сокол? И с торбаном? Ну, здравствуй, здравствуй! Эй, сынки! Я уж просила рыцарей на ночлег в Розлоги, а теперь вы им поклонитесь! Гость в дом, Бог в дом! Просите и вы.
   Князья сняли шапки.
   -- Просим покорно в наш убогий домишко.
   -- Мы уж согласились, и пан посол, и пан наместник. Почетных гостей будем принимать мы, только привыкшим к придворной роскоши понравится ли наше скромное гостеприимство?
   -- Мы на солдатском хлебе живем, не на придворном, -- сказал пан Скшетуский.
   А пан Розван Урсу добавил:
   -- Я знаком уже со шляхетским приемом и знаю, что и придворный с ним не сравнится.
   Экипажи вновь тронулись. Княгиня продолжала:
   -- Давно уж, давно миновали для нас лучшие времена. На Волыни и в Литве есть еще Курцевичи, которые свиту держат и живут по-пански, да те бедных родственников и знать не хотят -- покарай их за это, Боже! У нас почти казацкая нужда... Уж вы простите ее нам и чистосердечно примите то, что мы предлагаем вам с чистым сердцем. Я с пятью сыновьями сижу на одной деревеньке да нескольких слободах, а у нас еще на попечении и эта панна.
   Наместника сильно удивили эти слова. Он слыхал в Лубнах, что, во-первых, Розлоги вовсе не маленькое имение; во-вторых, что когда-то они принадлежали князю Василию, отцу Елены. Но спрашивать теперь, как они перешли в руки Константина и его вдовы, он не считал удобным.
   -- У вас пять сыновей? -- спросил пан Розван Урсу.
   -- Было пять... пять львов, -- ответила княгиня, -- да старшему, Василию, неверные в Белгороде выжгли глаза факелами... От этого он и умом повредился. Когда молодежь уходит на войну, я остаюсь одна, с ним только, да вот с нею... А от нее какая утеха? Горя больше!..
   Презрительная нота в голосе княгини, когда она говорила о племяннице, не ускользнула от внимания поручика. Он вздрогнул от негодования и чуть было не выругался, если б не взглянул на освещенное лунным светом лицо княжны.
   -- Что с вами? Вы плачете? -- тихо спросил он. Княжна молчала.
   -- Я не могу видеть ваших слез. -- Скшетуский наклонился к ней и, видя, что старая княгиня увлеклась своею беседою с паном Розваном, продолжал с особым ударением: -- Ради Бога, скажите хоть одно слово... Видит Бог, я отдал бы жизнь, чтоб успокоить вас.
   Вдруг он почувствовал, что один из всадников так напирает на него, что его стремя зацепилось за стремя непрошенного соседа.
   Разговор с княжной был прерван. Удивленный и разгневанный, Скшетуский обернулся к назойливому смельчаку.
   При свете месяца на него глянула пара глаз, глянула надменно, вызывающе, насмешливо... Эти страшные глаза светились, как глаза волка в темноте.
   "Что за дьявольщина? Бес или еще что-нибудь этакое?", -- подумал наместник, еще раз заглянув в эти горящие зрачки.
   -- Зачем вы наезжаете на меня вашим конем и зачем впились в меня так своим взглядом?
   Всадник ничего не отвечал, но продолжал смотреть так же надменно и вызывающе.
   -- Если вам темно, то я могу высечь вам огня, а если тесно, то марш в степь! -- уже с оттенком угрозы проговорил наместник.
   -- Нет, это ты отстань от коляски, коли видишь степь, -- отпарировал всадник.
   Пан Скшетуский вспыхнул и, вместо ответа, так толкнул ногою коня своего соседа, что тот в одно мгновение очутился на другой стороне дороги.
   Всадник остановил коня, и одну минуту казалось, что он хочет броситься на наместника, но в это время раздался резкий, повелительный голос княгини:
   -- Богун, что с тобою?
   Слова княгини магически подействовали на всадника. Он повернул коня, объехал коляску и очутился около княгини.
   -- Что с тобою? Ты ведь не в Переяславле, не в Крыму, ты в Розлогах. Помни это. А теперь ступай вперед; скоро овраг, а в овраге темно. Ну!
   Пан Скшетуский и гневался, и удивлялся в одно и то же время. Очевидно, Богун искал случая поссориться... Случай был найден, но зачем он искал его? С чего вдруг это неожиданное нападение?
   В голове наместника промелькнула мысль, что в этой игре княжна играла главную роль. Да, это так. Даже при неверном свете луны лицо ее было бледно и испуганно.
   Богун, согласно приказанию княгини, пришпорил лошадь. Княгиня посмотрела ему вслед и сказала наполовину про себя, наполовину для наместника:
   -- Шальная голова! Бес казацкий!
   -- Видно, что не особенно тверд разумом, -- презрительно ответил пан Скшетуский. -- Этот казак состоит на службе у ваших сыновей?
   Старая княгиня рассердилась.
   -- Что вы говорите? Это -- Богун, подполковник, знаменитый юнак, друг моих сыновей, все равно, что шестой мой приемный сын. Не может быть, чтоб вы ничего о нем не слыхали; его все знают.
   Действительно, пану Скшетускому хорошо была известна эта фамилия. Среди имен разных казацких полковников и атаманов это имя всплыло и гремело по обе стороны Днепра. Слепцы распевали песни о Богуне на ярмарках и в корчмах; на вечеринках рассказывали чудеса о молодом витязе. Кто он был, откуда взялся -- не знал никто. Верно одно, что воспитали его степи, Днепр, Пороги и Чертомелик со своим лабиринтом теснин, оврагов, островов и скал. В мирные времена он то ходил вместе с прочими "за рыбой и зверем", шатался по днепровским затонам, бродил по болотам и тростникам вместе с полунагими товарищами, то снова целыми месяцами проживал один в лесных чащах. Школой ему служили вылазки на татарские табуны и стада в Диких Полях, засады, битвы, разбойничьи экспедиции в береговые улусы, в Белгород, в Валахию. Дни он проводил не иначе, как на поле, ночи при костре, в степи. В раннем возрасте он стал любимцем всего Низа, в ранние годы начал предводительствовать другими и скоро всех перещеголял своею отвагой. Он готов был хоть с сотнею товарищей идти на Бахчисарай и поджечь его на глазах у самого хана; он сжигал улусы и города, вырезал до последнего всех обитателей, пленных мурз разрывал на части лошадьми, как гром, падал на голову, исчезал, как смерть. В море, как бешеный, он кидался на турецкие галеры, углублялся в самую середину Буджака, проникал, как говорили, в самую пасть льва. Некоторые из его предприятий просто поражали своей безумной, сумасшедшей отвагой. Менее отважные, менее рискованные в страшных муках кончали свою жизнь на кольях в Стамбуле, либо гнили у весел турецких галер, но он всегда выходил невредимым, с богатой добычей. Говорили, что он обладает огромными сокровищами, сокрытыми в днепровских камышах; этого мало: многие видели, как он грязными сапогами топтал парчу и шелковые материи, подстилал драгоценные ковры под копыта своих коней или, одетый в бархат, купался в дегте, показывая свое казачье презрение к великолепию тканей и одежды. На одном месте ему долго не сиделось; действиями его руководили фантазия и необузданный ум. То, прибыв в Чигирин, Черкассы или Переяславль, он кутил насмерть с другими запорожцами, то вел чисто монашескую жизнь и убегал от людей в степи, то, наконец, окружал себя слепцами, слушал по целым дням их песни и бросал им пригоршнями золото. Среди шляхты он -- изящный придворный кавалер, среди казаков -- дикий казак; с рыцарями -- рыцарь, с разбойниками -- разбойник. Многие считали его сумасшедшим, да и на самом деле это была необузданная и страстная душа. Зачем он жил на свете, чего хотел, куда стремился, кому служил -- он и сам не знал. Служил степям, вихрям, войне, любви и своей дикой фантазии. Эта фантазия и выделяла его из ряда других разбойничьих атаманов, из той массы, у которой на уме только один грабеж и которой было все равно, кого грабить, своих или татар. Богун брал добычу, но брал ее на войне; он любил опасности в силу их очарования, платил золотом за песни, гнался за славой, а о прочем не заботился.
   Из всех разбойничьих атаманов он один олицетворял тип рыцаря-казака, и поэтому песня избрала его своим любимцем и разгласила его имя по всей Украине.
   В последнее время он был переяславским подполковником, но на самом деле исправлял роль полковника. Старый Лобода уже слабо держал булаву своею коченеющею рукою.
   Пан Скщетуский хорошо знал, кто был Богун, и если спрашивал старую княгиню, не состоит ли этот казак на службе у ее сыновей, то единственно с целью высказать свое презрение к нему. Он почуял в нем врага, и, помимо славы атамана, кровь наместника волновалась при одной мысли, что казак позволяет себе так непочтительно относиться к нему. Ему было ясно, что дело должно кончиться чем-нибудь, раз началось. Пан Скшетуский также был самоуверен, также ни перед чем не останавливался, также смело шел навстречу опасностям. Он готов был хоть сейчас же погнаться за Богуном, но нельзя... он едет рядом с княжной.
   Наконец, коляска миновала овраг, и вдали показались огни в Розлогах.
  

Глава IV

  
   Курцевичи-Булыги были старым княжеским родом, одного герба с Курчем, который производил себя от Корията и, кажется, действительно шел от Рюрика. Из двух главных линий одна проживала в Литве, другая в Волыни, а в Заднепровье переселился только князь Василий, из волынских Курцевичей. Бедный шляхтич не уживался со своими богатыми родственниками и предпочел лучше поступить на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу славного "Ерёмы".
   За свою верную службу, за множество услуг, оказанных князю, он получил от него в вечную собственность Красные Розлоги (которые потом были переименованы в Волчьи Розлоги благодаря обилию волков) и поселился там. В 1629 году он принял католицизм и женился на рагозянке, девушке из знатного шляхетского дома. Через год родилась Елена; мать умерла от родов, а князь Василий, оставив всякую мысль о вторичной женитьбе, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери. Это был человек с громадною силою воли и недюжинными достоинствами. Добившись обеспеченного материального положения, он тотчас выписал из Волыни своего брата Константина со всем его семейством. Так они и прожили спокойно до конца 1643 года, но тут вспыхнула война и Василий отправился вместе с королем Владиславом под Смоленск. Тут-то и произошло страшное событие.
   В королевском лагере было перехвачено письмо, адресованное Шеину, подписанное князем Василием и запечатанное его гербовой печатью. Такое явное доказательство измены рыцаря, который до сего времени пользовался незапятнанной репутацией, привело всех в величайшее изумление. Напрасно Василий клялся Богом, что ни почерк, ни подпись на письме не его; герб Курча на печати устранял всякие сомнения. Никто не хотел верить, что Василий потерял печать, и несчастный князь, pro crimine perduelionls {По обвинению в государственной измене (лат.).}, приговоренный к лишению чести и жизни, должен был спасаться бегством. Прибыв тайком, ночью, в Розлога, он взял с Константина торжественную клятву охранять Елену, и уехал навсегда. Говорили, что раз еще он писал князю Еремии, просил его не отнимать у Елены кусок хлеба и оставить ее жить спокойно под опекой Константина, потом и слухи о нем прекратились. Были вести, что он тотчас же умер, другие -- что он перешел на службу в имперское войско и погиб на войне в Неметчине, но наверняка никто ничего не знал. Должно быть, умер, коли не интересовался судьбой дочери. Вскоре о нем совсем забыли и вспомнили лишь тогда, когда обнаружилась его невиновность.
   Некто Купцевич, витебчанин, умирая, сознался, что письмо к Шеину писал он и запечатал найденною в лагере печатью. Конечно, общественное мнение тотчас же перешло на сторону князя Василия. Приговор над ним был отменен, честь его имени восстановлена, но увы, слишком поздно для него самого. Что касается Розлогов, то князь Еремия и не думал отбирать их. Вишневецкие лучше знали Василия и ни на минуту не верили его виновности. Он мог бы спокойно оставаться на месте и просто под защитой Вишневецких смеяться над своим приговором, и если скрылся, то единственно потому, что не мог вынести своего бесславия.
   Елена спокойно жила в Розлогах под любовною опекою дяди, и только после его смерти начались для нее тяжелые времена. Жена Константина, взятая им из семейства подозрительного происхождения, была женщина суровая, порывистая, деспотичная, которую только один муж мог держать в страхе. После его смерти она забрала Розлоги в свои железные руки. Крестьяне дрожали перед ней, дворовые боялись как огня, да и соседи имели случай хорошо познакомиться с нею. На третьем году своего владычества она дважды совершала вооруженные нападения на Сивиньских в Броварках, сама одетая по-мужски, верхом, предводительствуя своею челядью и нанятыми казаками. Когда полки князя Еремии разгромили шайку татар, безобразничавшую около Семи Могил, княгиня, во главе своих людей, добила остатки, зашедшие в Розлоги. Мало-помалу она начала считать Розлоги за свою и своих детей собственность. Любила она их, как волчица любит своих волчат, но, будучи сама необразованною женщиною, нисколько не подумала и о их воспитании. Православный монах, вывезенный из Киева, выучил их читать и писать -- вот и вся наука. А тут под боком стояли Лубны, жил княжеский двор -- школа во всяком случае более пристойная для молодых князьков. Но у княгини были свои резоны не отдавать их в Лубны.
   Отдать их в Лубны! А ну, как князь Еремия вспомнит, кому принадлежат Розлоги, да вздумает взять Елену под опеку? Тогда пришлось бы убираться из Розлог. Княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах совсем забыли о том, что на белом свете существуют какие-то Курцевичн. И вот молодые князья воспитывались полудикарями, больше по-казацки, чем по-шляхетски. Еще подростками они принимали участие в наездах княгини на Сивиньских и нападениях на татарские шайки. К книжкам и письму у них было врожденное отвращение; целый день они стреляли из лука, из самопала да учились владеть кистенем или арканом. Мать не дозволяла им заниматься даже хозяйством. Жаль было смотреть на таких потомков знаменитого княжеского рода. Они сами хорошо сознавали свое невежество и потому сторонились шляхты, предпочитая общество диких атаманов казацких шаек. Наконец, они вошли в сношения с Низом, где их считали за товарищей. Часто они по полугоду проживали в Сечи, ходили на "промысел" с казаками, участвовали в их экспедициях против турок и татар и всею душою полюбили это занятие. Княгиня не противодействовала этому: часто они привозили богатую добычу. Правда, во время одного из таких нападений старший, Василий, попался в руки неверных. Остальные братья при помощи Богуна и запорожцев отбили его, но увы, с выжженными глазами. С той поры он был обречен на вечное пребывание в доме. Дикий и неукротимый дотоле, он сразу изменился: сделался мягким, набожным. Младшие братья продолжали по-прежнему заниматься военным ремеслом, благодаря которому они получили название "князей-казаков". Достаточно было посмотреть на Розлоги-Сиромахи, чтобы понять, какие люди живут там. Когда пан Скшетуский и посол въехали в ворота, им представился не двор, а скорее, крепость, со стенами из толстых дубовых бревен, с узкими, напоминающими бойницы, окнами. Помещения для прислуги и казаков, конюшни, сараи примыкали к этому двору непосредственно, образуя вместе с ним какую-то кучу бесформенных построек, настолько убогих на вид, что, если бы не свет в окнах, их трудно было бы счесть за человеческое жилье. На дворе торчали два журавля у колодцев; ближе к воротам возвышался столб с привязанным к нему медведем. Тяжелые дубовые ворота выводили на площадку, также окруженную рвом и палисадом.
   Безусловно, это была вооруженная крепость, вполне защищенная от всяческих нападений. Вообще все это напоминало пограничную казацкую паланку или какое-то разбойничье гнездо. Прислуга, вышедшая с факелами навстречу гостям, тоже походила больше на разбойников, чем на обыкновенную прислугу. Огромные псы на площадке бешено рвались со своих цепей, точно хотели броситься на прибывших и растерзать их; из конюшен доносилось конское ржание; молодые Булыги вместе с матерью начали немедленно бранить прислугу, неизвестно за что. Среди такого беспорядка, наконец, все вошли в дом, и только здесь пан Розван Урсу (а он до тех пор искренне жалел, что дозволил упросить себя остаться на ночлег в такой лачуге) несказанно удивился при виде картины, представившейся его глазам. Внутренность дома резко противоречила его наружному виду.
   Первое, что увидал пан Розван Урсу, были обширные сени, со стенами, почти сплошь увешанными сбруей, оружием и шкурами диких зверей. В двух огромных печках пылали толстые дубовые колоды; яркий отблеск огня освещал богатую конскую сбрую, блестящие панцири, турецкие кривые сабли, украшенные драгоценными каменьями, кольчуги, полупанцири, шлемы польские и турецкие; на противоположной стене висели старинные щиты, около них польские копья и восточные дротики, одним словом, всевозможное холодное оружие, начиная от сабель и кончая кинжалами и ятаганами, рукоятки которых переливались разными цветами, как капли росы на солнце. По углам свешивались связки лисьих, волчьих, медвежьих и горностаевых шкур -- охотничьи трофеи князей. Ниже, вдоль стены, на колышках дремали ястребы, соколы и большие беркуты из дальних восточных степей. Князья держали беркутов для волчьей охоты.
   Из сеней гости перешли в большую гостиную. И тут, в камине, пылал яркий огонь, но роскоши здесь было гораздо больше, чем в сенях: деревянные стены увешаны бархатными тканями, полы покрыты роскошнейшими восточными коврами. Посередине комнаты стоял длинный стол на крестообразных ножках, сбитый из простых досок, а на столе разнообразные кубки, золоченые или из венецианского стекла; около стен меньшие столы, комоды, полки, заставленные ларцами с бронзовыми украшениями, медные подсвечники и часы. Все это турки когда-то награбили у венецианцев, а теперь казаки отняли у турок. Вся комната была переполнена роскошными предметами, с назначением которых хозяева, очевидно, не были знакомы; всюду роскошь смешалась с первобытной степной простотой. Ценные турецкие комоды, инкрустированные бронзой и перламутром, стояли около грубых скамеек, деревянные стулья располагались бок о бок с мягкими диванами, покрытыми коврами. Все это не удивило пана Скшетуского, хорошо знакомого с пограничными жилищами, но посол не мог скрыть своего изумления при виде Курцевичеи, одетых в простые полушубки, посреди этой роскоши; удивлялся и пан Лонгинус Подбипента: в Литве он не привык к таким обычаям.
   А князья в это время занимали гостей. Им хотелось насколько возможно быть более любезными, но, увы, это плохо удавалось. Наместник едва скрывал свою улыбку.
   -- Мы очень рады вам, -- заговорил старший, Симеон, -- и благодарим вас за вашу доброту. Наш дом -- ваш дом; располагайтесь в нем, как у себя. Кланяемся вам в нашей лачуге.
   В словах говорившего не слышалось ни унижения, ни сознания, что он принимает людей, стоящих выше него: так повелевал казацкий обычай. Он кланялся в пояс, а за ним кланялись и его братья.
   Княгиня незаметно дернула Богуна за рукав и увела его в другую комнату.
   -- Слушай, Богун, -- поспешно сказала она, -- мне некогда с тобой долго разговаривать. Я заметила, что молодой шляхтич пришелся тебе не по вкусу и ты ищешь случая привязаться к нему.
   -- Мать! -- И казак поцеловал руку княгини. -- Свет широк: ему одна дорога, мне другая. Я не знаю его, не слыхал о нем ничего, но пусть он держится подальше от княжны, иначе узнает мою саблю.
   -- Ах ты шальной, шальной! Где голова твоя, казак? Что с тобой творится? Или ты хочешь погубить и себя, и нас? Он -- солдат Вишневецкого, наместник, человек не малый... послом от князя к хану ездил. Если под нашей кровлей хоть волос упадет с его головы, знаешь, что будет? Воевода обратит внимание на Розлоги, отомстит за него, нас выгонит на все четыре стороны, а Елену возьмет к себе в Лубны... Что тогда? И с князем спорить станешь? На Лубны нападешь? Попробуй, если хочешь отведать кол, сумасшедший казак!.. Льнет ли шляхтич к девушке, нет ли, все равно -- как приехал, так и уедет, -- и все будет по-прежнему. Воздержись же ты, а не хочешь -- ступай откуда пришел, а то наделаешь нам тут хлопот!
   Казак кусал усы, пыхтел, но все-таки сообразил, что княгиня говорит дело.
   -- Хорошо, -- сказал он, -- я воздержусь, только пусть Елена не выходит к ним.
   -- Это почему? Чтобы они подумали, что я держу ее взаперти? Я решила, и она выйдет. А ты не распоряжайся: ты здесь не хозяин.
   -- Не гневайтесь, княгиня. Если нельзя иначе, то пусть уж будет по-вашему. Бровью не поведу, за саблю не ухвачусь, хотя бы задыхался от злости, хотя бы душа вся изболелась.
   -- А ты возьми торбан, заиграй, пропой что-нибудь, и на душе легче станет. Ну, теперь пора к гостям.
   В гостиной князья, истощив весь запас своих любезностей, начинали сызнова кланяться в пояс и благодарить за честь. Пан Скшетуский сухо и гордо посмотрел Богуну прямо в глаза, но не нашел в них вызова. Лицо молодого атамана сияло самою добродушною веселостью, так хорошо маскировавшею его чувства, что самый опытный глаз, и тот мог бы обмануться. Наместник внимательно рассматривал его: в темноте он не успел разглядеть черт его лица. Теперь перед ним стоял стройный, словно тополь, молодой человек, смуглый, с густыми, висячими черными усами. Улыбка его пробивалась сквозь украинскую задумчивость, как солнце сквозь мглу. На высокое чело атамана спадали черные волосы, ровно подстриженные над густыми бровями. Орлиный нос, раздувающиеся ноздри и белые зубы, сверкающие при каждой улыбке, придавали его лицу несколько хищное выражение; все оно вообще представляло тип украинской красоты, яркой, цветистой, задорливой. Неслыханно роскошный костюм также отличал степного рыцаря от князей, одетых в полушубки. На Богуне был надет жупан из тонкой серебряной парчи и красный кунтуш -- цвет, наиболее популярный среди переяславских казаков. С широкого пояса свешивалась богатая сабля, но и сабля, и вся остальная одежда меркли перед богатством турецкого кинжала. Рукоятка последнего была сплошь усеяна крупными, сверкающими драгоценными каменьями. Богуна всякий скорее бы счел за панича аристократического рода, тем более, что изящные манеры и непринужденность в обращении не выдавали его низкого происхождения. Он подошел к пану Лонгинусу, выслушал историю о предке Стовейко и о трех головах крестоносцев и затем обратился к наместнику, как будто между ними ничего не вышло:
   -- Вы говорите, из Крыма возвращаетесь?
   -- Из Крыма, -- сухо ответил наместник.
   -- Бывал там и я, и хотя мне не удавалось попасть в Бахчисарай, но думаю, что и там побываю, если только оправдаются добрые слухи.
   -- О каких слухах вы говорите?
   -- Говорят, что если наш всемилостивейший король начнет войну с турками, то князь воевода пойдет огнем и мечом на Крым. Украина и Низ радостно встретили такое известие: уж если с таким вождем не погуляем мы в Бахчисарае, то тогда уж ни с каким.
   Поручика тронуло уважение, с каким атаман отзывался о князе. Он усмехнулся и проговорил более мягким голосом:
   -- Вам, как видно, недостаточно тех подвигов, что покрыли вас славою?
   -- Малая война -- малая слава, большая война -- большая слава. Конашевич не на лодках добыл ее, но под Хотином:
   В это время двери отворились, и в комнату, в сопровождении Елены, вошел Василий, старший из Курцевичей. Это был человек уже пожилых лет, бледный, исхудавший, с аскетическим, суровым лицом, напоминающим византийские иконы. На плечи его спадали поседевшие от горя и страданий волосы, вместо глаз зияли две кровавые впадины. В руках он держал медный крест и начал им осенять комнату и всех присутствующих.
   -- Во имя Бога Отца, во имя Спаса и Пречистой Девы, -- заговорил он, -- если вы несете с собой добрые вести, приветствую вас в христианском жилище.
   -- Вы извините его, -- шепнула княгиня, -- он не в полном уме. Василий все продолжал осенять крестом.
   -- Как сказано в апостольских посланиях: "Кто прольет свою кровь за веру, спасен будет, кто отдаст жизнь за земные блага -- погибнет"... Помолимся! Горе вам, братья! Горе мне, ибо мы восстали за земные блага! Боже, милостив буди к нам, грешным! Боже, милостив буди... А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете с собою? Апостолами ли вы явились сюда, или нет?
   Он умолк и ждал ответа.
   -- Нам далеко до такого высокого звания, -- сказал наместник через минуту. -- Мы простые солдаты, готовые умереть за веру.
   -- Тогда вы будете спасены, но для нас не настала еще минута освобождения... Горе вам, братья! Горе мне!
   Последние слова слепец проговорил почти со стоном, а на лице его рисовалось такое отчаяние, что гости недоумевали, как вести себя далее. Но в это время Елена усадила его на стул, выбежала из комнаты и возвратилась с лютнею в руках.
   Тихие звуки огласили комнату. Княжна запела молитвенный гимн:
  
   И днем и ночью взываю к тебе, Боже!
   Утоли мои муки, осуши мои слезы.
   Будь милосердным отцом мне, грешному,
   Услышь мою молитву.
  
   Василий низко опустил голову и слушал слова гимна, который, казалось, вливал живительный бальзам в его сердце; с лица его мало-помалу исчезала печать тоски и отчаяния, наконец, голова его совсем поникла на грудь. Он остался в таком положении, не то во сне, не то в оцепенении.
   -- Если не прекращать пения, он совсем успокоится, -- тихо сказала княжна. -- Как видите, сумасшествие его состоит в том, что он все ждет апостолов, и кто бы к нам ни приехал, он выходит спрашивать, не апостолы ли...
   Елена продолжала петь:
  
   Укажи мне дорогу, о царь царей,
   Ибо я, как путник в пустынной степи
   Или как среди волн неизмеримого моря
   Заблудившийся корабль.
  
   Ее голос звучал все сильнее и сильнее. С лютней в руках, с глазами, поднятыми к небу, она была так прекрасна, что наместник не мог оторвать от нее глаз. Он засмотрелся на нее, позабыв все на свете.
   Только слова старой княгини пробудили его от сладкого забытья:
   -- Довольно! Теперь он не скоро проснется. А пока прошу вас ужинать.
   Пан Розван, как великосветский кавалер, подал руку княгине. Пан Скшетуский увидал это и подал свою Елене. Сердце его сильно забилось, когда он почувствовал прикосновение ее руки.
   -- Должно быть, и ангелы в небе поют не лучше вас, -- сказал он ей.
   -- Вы грешите, рыцарь, сравнивая мое пение с ангельским, -- ответила Елена.
   -- Не знаю, грешу ли я, но верно одно, что я охотно позволил бы выжечь себе глаза, только бы до конца слушать ваше пение. Впрочем, что я говорю? Тогда я не мог бы видеть вас, что было бы невыносимо.
   -- Не говорите этого. Завтра вы уедете отсюда и все забудете.
   -- О, нет, нет! Я так полюбил вас, что никогда, никогда не позабуду.
   Яркий румянец покрыл щеки девушки; грудь ее начала волноваться сильнее. Она хотела что-то сказать, но губы ее задрожали.
   -- Скорее вы забудете обо мне в присутствии этого атамана, который на балалайке будет аккомпанировать вашему пению.
   -- Никогда, никогда! -- прошептала княжна. -- Но вы бойтесь его, он страшный человек.
   -- Что мне значит один казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, для вас я готов отважиться на все. Вы мое единственное бесценное сокровище, мой свет... Скажите, разделяете ли вы мое любовь?
   Тихое "да" райскою музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; невыразимая радость охватила все его существо; он почувствовал в себе присутствие какой-то новой силы, точно крылья выросли за его плечами. За ужином раза два на глаза ему попалось лицо Богуна, изменившееся, бледное, но наместник, сильный взаимностью Елены, мало думал о своем сопернике. "Бог с ним совсем! -- думал он. -- Пусть только он на дороге мне не становится -- уничтожу!" Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что своим плечом почти касается его плеча, видел не сходящий с ее лица яркий румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то робко опущенные вниз, то блестящие, как две звезды. Елена несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на унылое однообразие своей сиротской жизни все-таки была украинкою, с огненной кровью. Как только пали на нее первые теплые лучи любви, она зацвела, как роза, и пробудилась к новой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагою, а обычная девичья скромность яркой краской украсила ее щеки. Пану Скшетускому от радости не сиделось. Пил он напропалую, но мед не действовал на него: он и так был пьян любовью. Он никого, кроме нее, за столом не видел, не видел, что Богун все более и более бледнел и судорожно сжимал рукоятку своего кинжала, не слыхал, как пан Лонгинус уже в третий раз рассказал о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за "турецким добром". Пили все, кроме Богуна. Старая княгиня подавала лучший пример, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана князя и, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах, о несчастной экспедиции и теперешнем сумасшествии, которое старший Симеон объяснял так:
   -- Вы сами знаете, как беспокоит малейшая пылинка, если она попадет в глаз, так как же куски смолы, дойдя до самого мозга, могли не испортить его?
   -- Да, это очень деликатный инструмент, -- согласился пан Лонгинус.
   Старая княгиня только теперь заметила изменившееся лицо Богуна.
   -- Что с тобой, сокол?
   -- Душа болит, мать, -- глухо проговорил он, -- но казацкое слово не дым... не изменю.
   -- Терпи, сынок, награда будет.
   Ужин кончился, но сосуды то и дело вновь наполнялись медом. Призвали казачков, началась пляска. Мальчики должны были отплясывать под аккомпанемент балалайки и бубна. Немного погодя и сами хозяева пустились вприсядку. Старая княгиня, взявшись за бока, топталась на месте и подпевала под музыку. Пан Скшетуский тоже пригласил Елену на танец. Когда он обнял ее руками, ему показалось, что он держит весь мир в своих объятиях. Во время танца длинные ее косы обматывались вокруг его шеи, словно княжна хотела привязать его к себе навеки. Не выдержал шляхтич и, улучив удобную минуту, когда на них никто не смотрел, наклонился и страстно поцеловал дорогие уста.
   Поздно ночью, оставшись наедине с паном Лонгинусом в комнате, отведенной им для сна, поручик присел на постель и сказал:
   -- С иным человеком завтра вы поедете в Лубны! Подбипента (он только что окончил молитву) вытаращил глаза.
   -- Как же так? Разве вы остаетесь здесь?
   -- Не я, сердце мое остается, а одно dulcis recordatio {Сладкое воспоминание (лат.).} поедет со мною. Вы видите меня в большом волнении.
   -- Влюбились вы в княжну, что ли?
   -- Вы не ошиблись, это верно, как и то, что я сижу перед вами. Сон бежит от моих глаз. Я вам говорю это потому, что у вас сердце чувствительное и жаждущее любви; вам легко будет понять мои муки.
   Пан Лонгинус тяжело вздохнул несколько раз в доказательство, что ему понятны муки любви, и спросил через минуту:
   -- А может быть, вы тоже дали обет целомудрия?
   -- Ваш вопрос очень наивен. Если б все давали подобные обеты, тогда род человеческий скоро бы прекратился.
   Приход слуги прервал дальнейшую беседу. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами, с лицом сморщенным, словно сушеное яблоко. Он бросил на Скшетуского многозначительный взор и спросил:
   -- Не нужно ли чего господам? Может быть, меду?
   -- Не надо.
   Татарин приблизился к Скшетускому.
   -- Мне нужно сказать вам кое-что от панны, -- шепнул он.
   -- О, говори, говори! -- радостно воскликнул наместник. -- Можешь говорить громко при этом рыцаре: я ему открыл свою тайну.
   Татарин вытащил из-за рукава кусок ленты.
   -- Панна посылает вам эту перевязь и приказала сказать, что любит вас всею душою.
   Поручик схватил ленту, осыпал ее горячими поцелуями и, только немного успокоившись, спросил:
   -- Что она поручила тебе сказать?
   -- Что любит вас всею душою.
   -- Вот тебе талер за это. Так и сказала, что любит меня?
   -- Да!
   -- Вот тебе еще талер. Да благословит ее Бог, я и сам также люблю ее. Скажи ты ей... впрочем, подожди: я сам напишу ей: Принеси мне только перо, бумаги и чернил.
   -- Чего? -- спросил татарин.
   -- Перо, бумаги и чернил.
   -- Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, потому когда молодые князья учились писать у монаха; но это уже давно.
   Пан Скшетуский недовольно щелкнул пальцами.
   -- Пан Подбипента, нет ли у вас пера и чернил? Литвин пожал плечами и устремил очи горе.
   -- Тьфу ты, дьявольщина! -- выругался поручик. -- Какая досада!
   Татарин в это время уселся на полу и помешивал дрова в печке.
   -- Зачем вам писать? Панна пошла спать. А что вы хотели написать ей, можно сказать завтра утром.
   -- Ты прав. Верный же ты слуга княжны, вижу я. На третий талер! Давно служишь?
   -- Вот уже четырнадцать лет будет, как меня князь Василий взял в плен, и с той самой поры я верно служил ему, а когда он уезжал отсюда, то ребенка Константину оставил, а мне сказал: "Чехлы! Ты не оставишь девочку и будешь беречь ее как зеницу ока". Ля иль Алла!
   -- Так ты и делаешь?
   -- Так я делаю и смотрю.
   -- Что ты видишь, говори? Как здесь живется княжне?
   -- Плохие замыслы на ее счет. Богуну ее хотят отдать, псу проклятому.
   -- Ничего из этого не выйдет! Найдется кому заступиться за нее.
   -- Да! -- сказал старик, переворачивая пылающие головни. -- Они хотят отдать ее Богуну, чтобы он взял и понес ее, как волк ягненка, а их в Розлогах оставил; Розлоги-то ведь ее владение после князя Василия, не их. Богун на все согласен; у него в камышах больше золота и серебра, чем песку в Розлогах; но она ненавидит его с той поры, когда он убил при ней одного человека. Между ними встала кровь, а из крови выросла ненависть.
   Наместник не мог уснуть всю ночь. Он ходил по комнате, смотрел на луну и обдумывал свое положение. Он теперь понял игру Курцевичей. Если б на княжне женился какой-нибудь шляхтич, то немедленно Розлоги перешли бы в его владение. Кто знает, может быть, он потребовал бы еще и отчета об опеке? Вот поэтому-то и без того оказаченные Курцевичи решили выдать девушку за казака. При одной мысли об этом пан Скшетуский инстинктивно хватался за рукоять сабли. Он поклялся разрушить всю эту махинацию и чувствовал себя в силах выполнить свое намерение. Во всяком случае, опекуном Елены являлся и князь Еремия, во-первых, потому что Розлоги были подарены Василию Вишневецкими, во-вторых, сам Василий из Бара писал князю и просил его быть опекуном его дочери. Только обилие общественных дел, войны и крупные предприятия помешали воеводе исполнить эту просьбу; но ему нужно только напомнить, и он тотчас же примется за дело.
   Светало уже, когда пан Скшетуский бросился на свою постель. Спал он крепко, без сновидений, и проснулся наутро с готовою программою действий. Торопливо оделись они с паном Лонгинусом, потому что все уже было готово к отъезду: экипажи запряжены, солдаты пана Скшетуского сидели уже на лошадях. В гостиной посол подкреплял свои силы в обществе княгини и князей. Богун отсутствовал; неизвестно, спал ли он еще, или уехал.
   Скшетуский поклонился княгине.
   -- Пани! -- сказал он. -- Tempus fugit {Время бежит (лат.).}, скоро нам надобно садиться на коней; но прежде чем мы от души поблагодарим вас за радушное гостеприимство, я должен переговорить с вами и вашими сыновьями о чрезвычайно важном деле.
   На лице княгини выразилось недоумение; она посмотрела на сыновей, на посла и пана Лонгинуса, как бы от них хотела узнать, в чем дело, и с некоторым беспокойством сказала:
   -- Я к вашим услугам.
   Посол хотел было встать, но она не дозволила и увела Скшетуского в сени, украшенные оружием и сбруею. Молодые князья стали шеренгою позади матери, которая расположилась напротив Скшетуского и спросила:
   -- О каком деле вы хотите говорить со мною? Наместник холодно, почти сурово посмотрел на нее.
   -- Простите меня, княгиня, и вы, князья, что, поступая вопреки обычаям, вместо того, чтобы прислать почетных сватов, я сам говорю за себя. Иначе быть не может, так сложились обстоятельства. Без дальних проволочек я прошу у вас, как у опекунов княжны Елены, отдать мне ее руку.
   Гром, ударивший в Розлоги среди зимы, менее поразил бы княгиню и ее сыновей, чем слова наместника. Долгое время они с изумлением смотрели на говорившего, а тот стоял перед ними спокойный, уверенный, гордый, точно не просить пришел сюда, приказывать. Изумление сковало язык княгине.
   -- Как? Вы? Руку Елены? -- наконец, спросила она.
   -- Я, пани княгиня; это мое твердое намерение. Опять минута молчания.
   -- Извините, пан наместник (княгиня пришла, наконец, в себя и заговорила свойственным ей резким тоном), предложение такого рыцаря, как вы, немалая честь для нас, но мы должны отказаться от нее, так как рука Елены обещана мною другому.
   -- Как заботливая опекунша, обратите только внимание, не было ли это сделано против воли княжны, и лучше ли меня тог, кому вы ее обещали?
   -- Пан наместник! Кто лучше -- судить мне. Вы, может быть, и лучше, -- но мы вас не знаем.
   Наместник выпрямился во весь рост и окинул княгиню холодным и острым взглядом.
   -- Зато я знаю вас, подлецы! -- крикнул он. -- Вы хотите отдать мужику родственницу, с тем чтобы он оставил вас в захваченном вами имении...
   -- Сам ты негодяй! -- также закричала княгиня. -- Так-то ты платишь за гостеприимство, так-то отблагодарил нас? О, змей! Кто ты таков, откуда взялся?
   Молодые князья начали коситься на развешенное оружие.
   -- Нехристи! -- продолжал наместник. -- Ограбили сироту... Ну да ничего. Через день князь будет знать обо всем.
   Услыхав эти слова, княгиня бросилась к стене, схватила рогатину и пошла с нею на пана Скшетуского. Князья сорвали со стены кто что успел -- нож, кистень, саблю -- и окружили его полукругом, словно стадо разъяренных волков.
   -- Так ты к князю поедешь? -- кричала княгиня. -- А знаешь ли ты, что живым отсюда не выйдешь, что это твоя последняя минута?
   Скшетуский скрестил руки на груди и глазом не моргнул.
   -- Я, как княжеский посол, возвращаюсь из Крыма, -- сказал он, -- и если тут прольется хоть одна капля моей крови, через три дня здесь камня на камне не останется, а вы все сгниете в лубенских тюрьмах. Есть ли на свете сила, которая могла бы охранить вас? Не угрожайте понапрасну, не боюсь я вас!
   -- Пусть сгнием, но ты погибнешь первый!
   -- Коли так -- бей: вот моя грудь!
   Князья с матерью во главе держали оружие, острием направленное в грудь наместника, но какая-то тайная сила сковывала им руки. Скрежеща зубами, они чуть не плакали от бессильной ярости, но ударить не решался ни один. Грозное имя Вишневецкого совершенно парализовало их.
   Наместник был в эту минуту хозяином положения.
   Бессильный гнев княгини обратился потоком ругательств:
   -- Пройдоха! Босяк! Княжеской крови захотелось? Подожди же! Всякому отдам, только не тебе! Этого и сам князь приказать не может.
   -- Мне нет времени хвастаться своим шляхетством, -- спокойно отвечал пан Скшетуский, -- но я думаю, что ваше княжеское сиятельство могло бы за ним меч и щит носить. Наконец, если мужик был снисходителен к вам, я буду еще добрее. Мои средства не меньше ваших, а если вы говорите, что не хотите отдать мне Елену, то слушайте, что скажу вам: и я оставляю вам Розлоги, и я не буду требовать отчета по опеке.
   -- Подожди дарить то, что не принадлежит тебе.
   -- Я не дарю, только даю обещание на будущее и скрепляю его рыцарским словом. Теперь выбирайте: или отдать отчет по опеке князю и выметаться из Розлогов, или отдать мне девушку и удержать все...
   Рогатина мало-помалу выскальзывала из рук княгини и, наконец, с шумом упала на пол.
   -- Выбирайте, -- повторил пан Скшетуский, -- aut pacem, aut bellum {Мир или война (лат).}!
   -- Счастье, что Богун поехал на охоту с соколами, -- уже более мягко сказала княгиня. -- Он не хотел видеть вас; еще вчера все заподозрил. Иначе не обошлось бы без кровопролития.
   -- Пани княгиня, и я саблю ношу не для того только, чтобы она висела у моего бока.
   -- Однако скажите, прилично ли такому рыцарю, как вы, войдя в дом гостем, так настойчиво требовать своего и брать девушку силой, словно из турецкой неволи?
   -- Прилично, если из этой неволи она должна была быть продана мужику.
   -- Не говорите так о Богуне! Хотя он не знает, кто были его родители, но он воин в душе, славный рыцарь и нам знаком с детства, он точно родной в нашем доме. И теперь для него все равно, девушку ли эту у него отнять, ножом ли его пырнуть.
   -- Княгиня, нам пора в путь! Простите меня, если я еще раз повторю: выбирайте!
   Княгиня посмотрела на сыновей.
   -- Ну, детки, отвечайте на просьбу этого рыцаря.
   Князья смотрели друг на друга и молчали. Наконец, Симеон пробормотал:
   -- Прикажешь, мать, бить -- будем бить, прикажешь отдать Елену -- отдадим.
   -- Бить нехорошо, и отдать нехорошо... Вы нас совсем приперли к стенке! Богун человек шальной, способен на все. Кто нас охранит от его мести? Сам погибнет от руки князя, но нас погубит раньше. Что нам делать?
   -- Ваша воля. Княгиня еще помолчала.
   -- Послушайте, рыцарь. Все это должно остаться в тайне. Богуна мы спровадим в Переяславль, сами с Еленой приедем в Лубны, а вы попросите князя прислать нам документы на владение Розлогами. У Богуна полтораста человек, часть даже здесь, в Розлогах. Теперь вы не можете взять с собой Елену -- отобьют. Иначе и быть не может. Поезжайте, храня строгую тайну, и ждите нас.
   -- Чтобы вы изменили мне?
   -- Если б мы могли! Но мы не можем; вы сами это видите. Дайте слово до поры до времени никому этого не говорить.
   -- Даю. А вы отдадите мне Елену?
   -- Не можем не отдать, хотя нам и жаль Богуна...
   -- Тьфу! Князья! -- Наместник вдруг обернулся к Курцевичам. -- Четверо вас, таких смелых, здоровых, и вы боитесь одного казака, хотите взять его изменой. Хотя я должен быть благодарен вам, но все-таки скажу: недостойно это благородной шляхты!
   -- Вы не мешайтесь в это дело! -- закричала княгиня. -- Не ваша тут забота, что нам делать. Сколько людей вы можете выставить против его полутораста человек? Защитите вы нас? Защитите хоть ту же Елену, которую он готов захватить силой? Не ваше это дело. Поезжайте себе в Лубны, а мы уж потом привезем вам туда Елену.
   -- Делайте что хотите, только еще одно слово: если княжна будет хоть чем-нибудь обижена, горе вам!
   -- Воздержитесь от таких слов, не раздражайте нас понапрасну.
   -- Вы хотите насильно выдать ее да и теперь, продавая ее за Розлоги, подумали ли вы: по душе ли прихожусь ей я?
   -- Что ж? Ее можно будет спросить в вашем присутствии... Княгиню вновь начинал охватывать гнев; она ясно заметила
   нескрываемое презрение в словах наместника. Симеон пошел за Еленой и вскоре показался в дверях вместе с нею.
   Среди злобы и проклятий, которые, казалось, еще висели в воздухе, как отголоски стихающей бури, среди нахмуренных бровей, разъяренных взоров и суровых лиц ее светлое лицо блеснуло, словно солнце из-за зимней тучи.
   -- Княжна, -- сухо сказала княгиня, указывая на Скшетуского, -- если вы не имеете ничего против, вот вам будущий муж.
   Елена побледнела, как полотно, вскрикнула, закрыла глаза руками и потом вдруг протянула их к Скшетускому.
   -- Правда ли это? -- прошептала она в упоении.
  

* * *

  
   Час спустя отряд посла и наместника не спеша подвигался лесною дорогою по направлению к Лубнам. Скшетуский с паном Лонгинусом ехали во главе, а за ними длинной лентой тянулись посольские экипажи. Наместник был весь погружен в невеселые думы, как вдруг его внимание привлекли слова песни...
  
   "Тужу, тужу, сердце болит..."
  
   В глубине леса на узкой тропинке показался Богун. Конь его весь был покрыт пеной и грязью.
   Очевидно, казак, по своему всегдашнему обычаю, поскакал в степь, в леса, куда глаза глядят, чтоб надышаться вольным воздухом, затеряться вдали, забыться и заглушить гнетущее горе.
   Теперь он возвращался в Розлоги.
   Пан Скшетуский посмотрел вслед за исчезающим вдали красавцем-рыцарем и мимо воли подумал и даже тихо пробормотал:
   -- А ведь это счастье, что он убил при ней человека! Вдруг какое-то сожаление сдавило его сердце. И Богуна было
   ему жаль, а в особенности того, что он, связанный словом княгини, не мог теперь пустить вдогонку ему своего коня и сказать:
   -- Мы любим одну и ту же... Одному из нас не жить на свете. Обнажай шпагу, казак!
  

Глава V

  
   Пан Скшетуский не нашел князя в Лубнах: тот выехал на крестины в Сенчи, к своему бывшему дворянину, пану Суффчинскому, а вместе с ним выехала княгиня, две панны Збаражские и многочисленная свита. Князю послали известие о возвращении наместника из Крыма и о прибытии посла, а пока пана Скшетуского радостно приветствовали его товарищи, в особенности пан Володыевский, ставший после известной дуэли большим приятелем нашего наместника. Этот рыцарь отличался тем, что постоянно был влюблен в кого-нибудь. Убедившись в холодности Ануси Божобогатой, он отдал свое чувствительное сердце Анели Ленской, тоже фрейлине княгини, а когда и та вышла замуж за пана Станишевского, Володыевский стал посылать вздохи по адресу старшей княжны Збаражской, Анны, племянницы князя Вишневецкого.
   Пан Володыевский сам хорошо понимал, что метит очень высоко, и не мог обольщать себя никакой надеждой, тем более, что к княжне уже прибыли сваты от пана Пшеимского, воеводича Ленчицкого, -- пан Бодзинский и пан Ляссота. Несчастный Володыевский посвятил в свое новое несчастье нашего наместника, пересыпая свое повествование придворными сплетнями. Пан Скшетуский слушал все это одним ухом; его мысли были заняты совсем другим. Если бы не душевная тревога, которою обыкновенно сопровождается всякая любовь, будь она счастливая или несчастная, пан Скшетуский считал бы себя счастливым, возвратившись в Лубны, где его окружили знакомые лица, охватил шум солдатской жизни. Лубны, княжеская резиденция, ничем не уступала всем резиденциям "королевичей", с тою только разницей, что Вишневецкий ввел повсюду суровую, совершенно военную дисциплину. Кто не знал тамошних обычаев и порядков, тот, приезжай он хоть в самое спокойное время, предположил бы, что готовится какая-то война. Солдат там брал верх над дворянином, железо над золотом, звук сигнального рожка над веселым шумом игр и пиршеств. Всюду царствовал изумительный порядок, всюду сновали рыцари разных хоругвий: панцирных, драгунских, казацких, татарских, валашских; в них служило не только все Заднепровье, но по своей охоте и шляхта из разных областей республики. Кто хотел воспитаться в настоящей военной школе, тот шел в Лубны; там, рядом с русинами, можно было видеть и Мазуров, и литвинов, и малополян, даже пруссаков. Пешие полки и артиллерия -- так называемый "огненный народ" -- состояли преимущественно из отборных немцев, нанятых за высокое жалованье, в драгунах служили больше местные жители, литовцы в татарских хоругвях, а малополяне предпочитали панцирный отряд. Князь не давал времени изнежиться своему рыцарству, поэтому войска постоянно находились в движении. Одни полки выходили на смену в станицы и паланки, другие возвращались назад; ученья и смотры назначались каждый день. По временам, хотя татары и сидели смирно, князь предпринимал далекие экспедиции в глухие степи и пустыни, чтобы приучить солдат к трудностям походной жизни, проникнуть туда, куда еще никто не проникал, и еще более широко разнести славу своего имени. Так, прошлою осенью он прошел левым берегом Днепра до Кудака, где комендант, пан Гродзицкий, оказал ему царские почести, потом спустился до Хортицы и на урочище Кучкасов велел насыпать большой холм в знак того, что никто еще не заходил так далеко в эту сторону.
   Пан Богуслав Машкевич, бравый солдат и ученый, описавший это и другие путешествия князя, расписывал Скшетускому чудеса последнего похода, что подтверждал и Володыевский. Видели они Пороги и дивились им, в особенности страшному Ненасытцу, который каждый год, как в древности Сцилла и Харибда, поглощал несколько человек. Потом они направились на восток, в спаленные степи, обиталище разных гадов и громадных змей в десять локтей длины и толщины в руку. По дороге на одиноко растущих дубах они вырезывали pro aeterna rei memoria {Для вечной памяти (лат).} гербы князя и, наконец, зашли в такую глушь, где и следа человека не встречалось.
   -- Я думал, -- сказал ученый пан Машкевич, -- что нас постигнет участь Улисса.
   А пан Володыевский прибавил:
   -- Солдаты из-под хоругви пана стражника Замайского божились, что видели тот finis {Рубеж (лат.).}, которым кончается orbis terrarum {Край земли (лат.).}.
   Наместник, в свою очередь, рассказал товарищам о Крыме, где провел почти полгода в ожидании ответа его величества хана, о тамошних городах, уцелевших с давних времен, о татарах и их военном могуществе и, наконец, о всеобщем страхе при одном известии о нападении на Крым сил всей республики.
   Пан Лонгинус Подбипента сразу приобрел всеобщую симпатию, а потом и уважение, когда проявил нечеловеческую силу при упражнениях со своим мечом. Конечно, он не преминул рассказать историю о предке Стовейке и о трех срубленных головах, только промолчал о своем обете, не решаясь стать предметом шуток. Более всех он сдружился с Володыевский (у обоих были такие чувствительные сердца); несколько дней подряд ходили они вместе на крепостной вал вздыхать, один по своей недосягаемо-высокой звездочке, княжне Анне, другой по незнакомке, от которой его отделяли три обещанные головы.
   Володыевский тянул пана Лонгинуса в драгуны, но литвин твердо постановил записаться в ряды панцирных, чтобы служить под начальством Скшетуского. С невыразимою радостью он услыхал, что в Лубнах все считают наместника за рыцаря чистейшей воды и за одного из лучших княжеских офицеров. А тут еще в хоругви пана Скшетуского открывалась вакансия после пана Закшевского, по прозвищу "miserere mei" {Помилуй меня (лат.).}, который лежал давно уже в постели без всякой надежды на выздоровление. К любовным треволнениям наместника присоединилось еще и опасение потерять старого товарища и испытанного друга. Скшетуский целые дни ни на шаг не отходил от его изголовья, утешал его, как умел, и поддерживал в нем надежду на выздоровление.
   Но старик не требовал утешения. Он весело умирал на своем рыцарском ложе, покрытом конскою шкурою, и почти с детской улыбкой поглядывал на распятие, висевшее на стене.
   -- Miserere mei, -- сказал он Скшетускому, -- я уже иду в загробный мир. Тело мое так продырявлено в сражениях, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр в рай в такой изодранной одежде. А я ему скажу: "Святой Петр! Заклинаю тебя Малховым ухом, не делай мне неприятностей: ведь это нехристи так искалечили мне телесные члены... miserere mei! A коли архангелу Михаилу случится когда вновь воевать с адскими силами, старый Закшевский еще пригодится".
   И поручик, хотя сам много раз видал смерть, не мог без слез слушать старика, который угасал, как ясный, погожий день.
   Однажды утром колокола всех лубенских церквей и костелов возвестили кончину пана Закшевского. В этот день и князь приехал в Сенчи, а с ним паны Бодзинский и Ляссота и вся свита. Князь устроил роскошные похороны, желая этим почтить заслуги умершего и показать, как он любит своих рыцарей. В печальном кортеже участвовали все полки, стоящие в Лубнах; с валов доносились выстрелы пушек и ружей. Сам князь, весь в трауре, ехал за гробом в золотой карете, запряженной восемью белыми, как снег, конями. Перед каретой шел отряд янычар, из личной стражи князя, за коляской пажи в испанских костюмах, верхом, далее высшие придворные чины, дворяне, свита и, наконец, гайдуки. Процессия остановилась прежде всего у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, начинающейся словами: "Куда так спешишь, добрый Закшевский?". В самом костеле речь говорил красноречивейший из красноречивых проповедников ксендз иезуит Муховецкий, и говорил так, что сам князь заплакал. Мощный магнат обладал сердцем мягким, как воск, и был истинным отцом своих солдат. Он ввел повсюду железную дисциплину, но едва ли кто мог равняться с ним в щедрости и доброте, какими пользовались его подчиненные, вместе с их женами и детьми. Немилосердно страшный для бунтовщиков, он был истинным благодетелем не только шляхты, но и всего народа. Когда в сорок шестом году саранча уничтожила все посевы, он отменил подати чиншевикам за целый год, а после пожара в Хороле всех жителей сгоревшего города два месяца кормил на свой счет. Арендаторы и управляющие в его экономиях дрожали при мысли, что до сведения князя дойдет слух об их притеснениях. Сирот по всему Заднепровью иначе не называли, как "княжескими детьми". Ими занималась сама княгиня Гризельда при помощи отца Муховецкого. Во всех княжеских землях царили порядок, спокойствие, справедливость и достаток, но вместе с тем и страх, потому что гнев князя при малейшем сопротивлении не знал границ: в его характере великодушие уживалось вместе с суровостью. Но в то время и в тех краях только суровостью и можно было сдержать в границах буйные элементы, только благодаря ей вырастали города и селения, земледелец брал верх над гайдамаком, купец спокойно мог провозить свои товары, колокола мирно призывали верующих на молитву, враг не смел переступить границы, разбойники погибали на кольях или преобразовывались в храбрых солдат, а пустынный край -- в цветущий сад.
   Дикому краю и диким жителям такая рука была необходима. В Заднепровье шли из Украины самые беспокойные люди, сбегались крестьяне изо всех земель республики, преступники из темниц, одним словом, как сказал Ливии, "pastorum convenarumque transfuga ex suis populis" {Толпы всякого сброда, отринутого своими племенами (лат.).}. Удержать их в страхе, превратить в спокойных поселенцев и привить вкус к оседлой жизни мог только такой лев, при голосе которого все бы дрожало.
   Пан Лонгинус Подбипента, увидев князя в первый раз на похоронах, не верил собственным глазам. Он столько наслушался о его славе, что ожидал встретить какого-то гиганта, целою головою выше всякого другого человека, а князь был роста небольшого и казался тщедушным. Он был не стар -- ему шел тридцать шестой год, -- но на лице его ясно виднелись следы военных трудов. В Лубнах он жил, как настоящий король, но во время многочисленных войн и походов делил невзгоды простого солдата, питался черным хлебом и спал на земле, на войлоке. Так ему пришлось провести большую часть жизни; немудрено, что это отражалось на его лице. В нем ощущалась непоколебимая железная воля, величие, перед которым всякий невольно склонял г ящихъ по разнымъ полянкамъ. Но Затвилиховскій говорилъ мнѣ, что теперь идетъ новый наборъ.
   -- Можетъ быть, Господь Богъ и пошлетъ намъ совершить какой нибудь походъ съ княземъ?
   -- Говорятъ, что готовится большая война съ туркою и что сакъ король собирается выступить со всѣми силами Рѣчи Носполитой. Знаю также и то, что подарки для татаръ пріостановлены, такъ какъ они отъ страха боятся перейти границу. Объ этомъ я еще въ Крыму слышалъ, гдѣ, чего добраго, оттого только и принимали меня столь пышно. Вѣдь идетъ слухъ, что какъ только двинется король съ гетманомъ, князь сдѣлаетъ нападеніе на Крымъ, чтобъ окончательно смять татаръ, и ужъ это вѣрно, что подобнаго дѣла кому другому не поручатъ.
   Панъ Лонгинусъ вознесъ очи и руки къ небу.
   -- Господи милосердный! Ниспошли на насъ эту святую войну, ко славѣ христіанства и народа нашего, а мнѣ, грѣшному, дай исполнить мое votum, дабы я могъ in luсtu найти утѣшеніе или славную смерть.
   -- Такъ вы дали обѣтъ зависимо отъ войны?
   -- Такъ и быть, открою я достойному юношѣ всѣ тайники души моей, хотя и много придется говорить; но разъ вы съ охотой меня слушаете, посему incipiam: вы уже знаете, что гербъ мой зовется Сорвикапоръ; произошло-же это по той причинѣ, что когда предокъ мой, Стовэйко Подбипента, завидѣлъ подъ Грюнвальдомъ {Памятная въ исторіи Литвы Грюнвальденская битва, въ 1410 г., въ которой крестоносцы понесли страшныя потери. Пер.} трехъ рыцарей въ монашескихъ капорахъ, ѣхавшихъ рядомъ, такъ сейчасъ-же догналъ ихъ и отсѣкъ имъ за одинъ разъ головы, о каковомъ славномъ поступкѣ старыя хроники отзываются съ большой для предка моего честью.
   -- Рука-то у него, я вижу, была не легче вашей; но и прозвище Сорвикапора справедливо получилъ онъ.
   -- И король сдѣлалъ это прозвище гербомъ, въ которомъ, для увѣковѣченія поступка съ тремя рыцарями, явились три козьи головы на серебряномъ полѣ, точь въ точь такія, какъ бывшія на щитахъ тѣхъ рыцарей. Гербъ сей, вмѣстѣ вотъ съ этимъ мечомъ, предокъ мой, Стовэйко Подбипента, завѣщалъ потомкамъ, наказавъ, чтобы они старались поддержать splendor меча и рода.
   -- Нечего сказать! Любезнаго вы рода потомокъ!
   Замолчавъ, панъ Лонгинусъ началъ испускать вздохи; когда же сдѣлалось ему легче, онъ заговорилъ дальше:
   -- Будучи поэтому послѣднимъ изъ рода, я и далъ въ Трокахъ обѣтъ Пресвятой Дѣвѣ вести цѣломудренную жизнь и не раньше идти подъ вѣнецъ, какъ, по примѣру моего предка, Стовэйки Подбипенты, не отсѣку однимъ взмахомъ вотъ этого самаго меча трехъ головъ. О, милосердный Боже! Ты видишь, что исполнилъ я все, что только зависѣло отъ меня. Храню цѣломудріе и понынѣ, нѣжному сердцу велю молчать; всегда искалъ войны и сражался, но счастія не нашелъ...
   Поручикъ слегка улыбнулся.
   -- И никакъ не могли снять трехъ головъ за разъ?
   -- Вотъ оно! Не случилось, не везетъ мнѣ. По двѣ головы приходилось отсѣчь однимъ взмахомъ, но трехъ -- ни разу! Не привелось! Трудно вѣдь просить непріятелей, чтобы они стали въ рядъ... Одному Богу извѣстны мои страданія: есть и силища, и for tuna; но adolescentia проходитъ, доживаю сорокъ пятый годъ, сердце такъ и рвется, родъ погибаетъ, а трехъ головъ нѣтъ, какъ нѣтъ!... Такой ужъ и Сорвикапора изъ меня выходитъ! Одно только посмѣшище для людей, какъ справедливо говоритъ панъ Заглоба -- и я все терпѣливо сношу во имя Іисуса Христа.
   Литовецъ снова принялся такъ вздыхать, что и лифляндская кобыла его, изъ сочувствія къ своему господину, начала жалобно пофыркивать.
   -- Одно только и могу вамъ сказать,-- замѣтилъ ему намѣстникъ,-- что ужъ если при князѣ Іереміи не выпадетъ вамъ случай, такъ и нигдѣ, значитъ.
   -- Дай-то Господи!-- отвѣтилъ панъ Лонгинусъ.-- Потому-то и ѣду я просить у князя милости.
   Разговоръ на этомъ мѣстѣ прерванъ былъ сильнымъ шумомъ крыльевъ. Какъ сказано, въ эту зиму птицы не направлялись за море, рѣки не замерзали, отчего особенно надъ болотами поднимались большими стаями водныя птицы. Именно въ эту минуту намѣстникъ съ паномъ Лонгинусомъ подъѣхалъ къ берегамъ Кагашлика, и надъ нимъ съ шумомъ взлетѣла стая журавлей, но до того близко, что можно бы было палкой достать ихъ. Стая летѣла съ жестокимъ крикомъ и вмѣсто того, чтобъ спастись въ лѣсу, неожиданно понеслась вверхъ.
   -- Летятъ, словно отъ погони! сказалъ панъ Скржетускій.
   -- Да вотъ оно что!-- проговорилъ панъ Лонгинусъ;-- видите?-- И онъ указалъ на бѣлую птицу, которая, разсѣкая воздухъ подъ косымъ утломъ, старалась подлетѣть къ стаѣ.
   -- Кречетъ! кречетъ! Не дастъ имъ спастись!-- воскликнулъ, поручикъ:-- у посла есть кречетъ, онъ, должно быть, и выпустилъ его.
   Въ эту минуту прискакалъ на ворономъ конѣ панъ Разванъ Урсу, а за нимъ спѣшило нѣсколько слугъ.
   -- Пане поручикъ, не угодно-ли позабавиться? сказалъ онъ.
   -- Развѣ это вашъ кречетъ?
   -- Точно такъ, и весьма достойный, какъ сами сейчасъ увидите...
   Всѣ втроемъ поскакали впередъ, а за ними сокольничій -- валахъ съ обручемъ, крича что есть мочи, чтобъ подзадорить кречетовъ къ борьбѣ.
   Славная птица уже принудила цѣлую стаю подняться вверхъ, потомъ взвилась сама и повисла надъ ею. Журавли закружились словно въ вихрѣ, бурно шумя крыльями. Грозные крики огласили воздухъ. Птицы, вытянувъ шеи и уставясь клювами впередъ, точно пиками, ждали атаки.
   Кречетъ же все кружился надъ ними, то опускаясь, то возносясь, будто колеблясь, броситься ли ему внизъ, гдѣ поджидала его сотня острыхъ клювовъ. Бѣлыя перья его, озаренныя солнечными лучами, сіяли подобно солнцу на ясной лазури небесъ.
   Вдругъ, вмѣсто того, чтобъ броситься на стаю, онъ полетѣлъ съ быстротою молніи и исчезъ въ лѣсной чащѣ.
   Скржетускій первый поскакалъ въ догонку. Посолъ, сокольничій и панъ Лонгинусъ послѣдовали его примѣру.
   Но на первомъ же поворотѣ, намѣстникъ долженъ былъ остановить своего коня, при видѣ новаго и страннаго зрѣлища. Среди дороги лежала на боку коляска со сломанной осью. Двое казаковъ держали отпряженныхъ лошадей. Возницы не было вовсе; очевидно онъ отправился за помощью. У коляски стояли двѣ женщины; одна изъ нихъ была одѣта въ лисій тулупъ и такую же шапочку съ круглымъ донышкомъ, съ лицомъ строгимъ, почти мужскимъ; другая была еще совсѣмъ молодой дѣвицей, высокаго роста, съ правильными, аристократическими чертами лица. На плечѣ этой панны спокойно сидѣлъ кречетъ, и растопыривъ крылья, водилъ по нимъ своимъ клювомъ.
   Намѣстникъ осадилъ своего коня такъ, что даже копыта вонзились въ песокъ, и, смущенный, поднесъ руку къ шапкѣ, не зная самъ что дѣлать, поздороваться ли, или же отнять кречета. Смутило его еще и то, что изъ собольяго капюшона взглянули на него такими очами, какихъ онъ во всю свою жизнь не видывалъ -- черными, бархатными, съ поволокою, постоянно мѣнявшимися, пламенными, въ сопоставленіи съ которыми глаза Ануси Бардзо-Богатой потухли бы, какъ свѣчечки при факелахъ. Очи эти окаймлены были нѣжными дугами шелковистыхъ темныхъ бровей, алыя щечки цвѣли на подобіе роскошнѣйшаго цвѣтка, полуоткрытый малиновый ротикъ показывалъ зубки, точно жемчужины, а изъ-подъ капюшона ниспадали густыя, черныя косы. "Была ли то Юнона въ собственномъ лицѣ, или же какое нибудь другое божество?" подумалъ намѣстникъ, смотря на этотъ величественный ростъ, выпуклую грудь и этого бѣлаго сокола на плечѣ. И остановился нашъ поручикъ, безъ шапки, словно вкопанный, восхищенный чуднымъ видѣніемъ! Только глаза засвѣтились, да за сердце будто взяло что-то. Онъ ужъ собирался было начать словами: "если ты не божество, а смертная..." какъ, вдругъ показались посолъ, панъ Лонгинусъ, а съ ними и сокольничій съ обручемъ въ рукахъ. При видѣ подъѣхавшихъ, богиня подставила руку, и кречетъ моментально сѣлъ на нее, переступая съ ноги на ногу. Намѣстникъ уже хотѣлъ было предупредить сокольничьяго и снять птицу, но тутъ произошло нѣчто странное. Кречетъ, ставъ одной ногой на руку панны, другою вцѣпился въ пальцы намѣстника, и не пересаживаясь, принялся жалобно взвизгивать и сближать двѣ эти руки, такъ что тѣ, наконецъ, столкнулись. Намѣстникъ ощутилъ легкую дрожь; кречетъ же послѣ всего этого позволилъ сокольничему пересадить его на обручъ и закинуть ему на голову капюшонъ. Тутъ пожилая дама начала слезно жаловаться:
   -- Кто бы вы ни были, панове, не отказывайте намъ въ своей помощи. Здѣсь мы остались однѣ и не знаемъ, что дѣлать. До дому еще три мили, а въ коляскѣ нашей сломалась ось... Я ужъ послала къ сыновьямъ возницу, чтобы они прислали намъ хотя бы повозку, но пока онъ доѣдетъ и вернется назадъ -- наступитъ ночь, и намъ придется переночевать въ этой пустоши, полной могилъ...
   Старая особа говорила до того быстро и голосъ е.ч казался такимъ грубымъ, что намѣстникъ даже удивился. Но онъ все таки отвѣтилъ ей очень любезно:
   -- Какъ могли вы допустить, что мы оставимъ васъ и вашу дочь однѣхъ? Мы отправляемся въ Дубны, гдѣ состоимъ на службѣ у его свѣтлости, князя Іереміи, и, какъ я вижу, намъ по одной дорогѣ съ вами; но даже если и не по одной дорогѣ -- мы охотно свернемъ въ сторону, лишь бы сопутствованіе наше не надоѣло вамъ. Повозокъ нѣтъ со мной, такъ какъ я ѣду по-солдатски; но ихъ имѣетъ панъ посолъ, и я надѣюсь, что онъ, какъ вѣжливый кавалеръ, съ готовностью предложитъ ихъ къ услугамъ вашимъ и панны.
   Посолъ, понимавшій по польски, съ поклономъ, снялъ свой соболій колпакъ и, какъ истый любезный бояринъ, приказалъ своему сокольничему немедленно скакать за повозками, которыя остались значительно позади. Тѣмъ временемъ, намѣстникъ такъ и впился глазами въ панну, и та, не будучи въ состояніи снести его пожирающій взглядъ, опустила глаза. Дама же съ казацкимъ выраженіемъ лица тянула дальше:
   -- Да вознаградитъ васъ Господь за вашу помощь, панове! До Лубенъ еще много пути; не побрезгайте жъ моимъ и сыновей моихъ кровомъ. Мы будемъ очень рады вамъ. Мы изъ Розлоговъ-Сиромаховъ; я вдова князя Курцевича-Булыги, а это дочь не моя, а старшаго Курцевича, мужнина брата, который оставилъ сироту на наше попеченіе. Сыновья мои теперь дома; я же возвращаюсь изъ Черкаска, куда ѣздила помолиться Пречистой Дѣвѣ; и вотъ что приключилось съ нами на возвратномъ пути! Если бы не вы, намъ пришлось бы заночевать на дорогѣ.
   Княгиня не кончила бы долго; но въ эту минуту издали показались быстро ѣхавшія повозки, окруженныя слугами посла и солдатами Скржетускаго.
   -- Такъ вы вдова князя Василія Курцевича? спросилъ намѣстникъ.
   -- Нѣтъ же!-- съ живостью и точно съ гнѣвомъ отвѣтила княгиня.-- Я вдова Константина, а вотъ эта, Елена, дочь Василія,-- прибавила она, указывая на панну.
   -- О князѣ Василіѣ много разсказываютъ въ Лубнахъ. Былъ онъ выдающійся воинъ и довѣренный князя Михаила.
   -- Не была я въ Лубнахъ,-- проговорила съ нѣкоторою заносчивостью Курцевичъ,-- и о воинскихъ доблестяхъ его ничего не знаю, а вспоминать позднѣйшіе поступки его -- не стоитъ: и безъ того они всѣмъ давно извѣстны.
   При этихъ словахъ княжна Елена свѣсила голову на грудь, словно подкошенный цвѣтокъ, а намѣстникъ поспѣшилъ возразить:
   -- Не говорите этого, пани. Князя Василія лишь по страшной ошибкѣ людской справедливости приговорили къ смерти и къ лишенію всѣхъ правъ, отчего онъ долженъ былъ спасаться бѣгствомъ; но позже обнаружилась его невиновность, что и обнародовали и что возвратило ему, какъ добродѣтельному мужу, славу, которая должна быть тѣмъ больше, чѣмъ сильнѣе была кривда.
   Княгиня пристально взглянула на намѣстника, и на ея непріятномъ остроконечномъ лицѣ явно отразился гнѣвъ. Но панъ Скржетускій, хотя человѣкъ молодой, выражалъ однако столько рыцарской отваги и имѣлъ такой ясный взоръ, что она не посмѣла ему противорѣчить и только обратилась къ княжнѣ Еленѣ:
   -- Панна не должна этого слушать. Ступай-ка лучше и скажи, чтобы изъ коляски перенесли на возы наши корзины, на которыя мы и сядемъ -- съ позволенія этихъ пановъ.
   -- Позвольте мнѣ, панна, помочь вамъ, проговорилъ намѣстникъ.
   Оба направились къ коляскѣ; но лишь только остановились они по ея обѣ стороны, другъ противъ друга, какъ княжна подняла свои шелковистыя рѣсницы, и взоръ ея, словно ясный, теплый солнечный лучъ, упалъ на поручика.
   -- Не знаю какъ и благодарить васъ, -- проговорила она голосомъ, который намѣстнику напомнилъ чудные звуки лютни; -- сама не знаю, какъ благодарить, что вы защитили славу моего отца и заступились за обиду, которую даже самые близкіе наносятъ ему.
   -- Панна!-- проговорилъ намѣстникъ, и почувствовалъ, что сердце его таетъ, какъ снѣгъ весною;-- клянусь вамъ, что ради подобной благодарности готовъ я въ огонь, готовъ я пожертвовать своею кровью; но чѣмъ болѣе у меня готовности, тѣмъ меньше моя заслуга, а потому, панна, не заслуживаю я благодарственныхъ рѣчей изъ вашихъ устъ.
   -- Коли вы пренебрегаете этими рѣчами, такъ я ужъ и совсѣмъ не знаю, какъ мнѣ, бѣдной сиротѣ, благодарить васъ!
   -- Не пренебрегаю я ими,-- продолжалъ съ возрастающей силой намѣстникъ,-- но желалъ бы заслужить такой фаворъ, и объ одномъ прошу васъ: позвольте мнѣ, панна, служить вамъ!
   Княжна при этихъ словахъ заалѣла и смутилась; потомъ лицо ея покрылось внезапной блѣдностью, и она, закрывъ его руками, отвѣтила голосомъ, звучавшимъ тоской:
   -- Такое служеніе принесло бы вамъ только одно несчастіе.
   Но намѣстникъ, перегнувшись черезъ дверцы коляски, говорилъ, не переставая, тихимъ и нѣжнымъ голосомъ:
   -- Все въ божьей власти, и ожидай меня лишь одно страданіе, я и тогда упаду къ вашимъ ногамъ.
   -- Не можетъ быть, чтобы вы, увидѣвши меня одинъ разъ, возымѣли такую охоту служить мнѣ.
   -- Достаточно взглянуть на васъ, чтобъ позабыть обо всемъ, и я вижу, что мнѣ, до сихъ поръ вольному солдату, придется стать рабомъ; но ужъ такова, знать, воля божья. Аффектъ все равно, что стрѣла, мгновенно пронизывающая грудь; и вотъ, я чувствую остріе ея, хотя еще вчера не повѣрилъ бы самъ, скажи мнѣ кто нибудь о томъ.
   -- Если сами бы вы не повѣрили тому вчера, то какъ же мнѣ вамъ вѣрить сегодня?
   -- Время всего лучше вамъ покажетъ; искренность же вы и теперь могли бы видѣть, если не въ моихъ словахъ, то хоть на моемъ лицѣ.
   Тутъ снова поднялись шелковистыя завѣсы княжны, и глаза ея остановились на мужественномъ и благородномъ лицѣ молодаго воина и встрѣтились съ взглядомъ, исполненнымъ такаго восхищенія, что личико ея покрылось густымъ румянцемъ.
   Но она болѣе не опускала глазъ, и онъ могъ, въ теченіи минуты, наслаждаться ихъ прелестью. Смотрѣли они другъ на друга, какъ два существа, которыя, хотя и встрѣтились на дорогѣ, но чувствуютъ связывающее ихъ влеченіе душъ, сливающихся точно два голубя во взаимномъ полетѣ.
   Это чудное мгновеніе разсѣялъ пронзительный голосъ княгини, звавшей княжну. Подъѣхали повозки. Посольскіе слуги начали переносить изъ коляски вещи, и спустя немного, все было готово.
   Панъ Розванъ Урсу, вѣжливый бояринъ, уступилъ дамамъ свою коляску, намѣстникъ вскочилъ на коня, и всѣ двинулись въ путь.
   День приближался къ концу. Водная ширь Кагашлика сіяла золотистыми лучами заходящаго солнца и блескомъ пурпурной зари. Высоко на небѣ скопились стаи легкихъ тучекъ, которыя, багровѣя, медленно плыли къ окраинамъ небеснаго свода, словно готовясь отдохнуть въ никому невѣдомой колыбели послѣ деннаго мельканія по небу. Панъ Скржетускій ѣхалъ рядомъ съ княжной, но не занималъ ее разговоромъ, зная, что при чужихъ нельзя говорить съ нею такъ, какъ минуту до того; забавлять же ее вздорной болтовней онъ не могъ. Только на сердцѣ у него было легко, а голова кружилась точно отъ винныхъ паровъ.
   Весь караванъ бодро подвигался впередъ, и только фырканье лошадей, да звяканье стремянъ нарушали тишь. Съ заднихъ повозокъ стала доноситься грустная валашская пѣсенка, вскорѣ замолкшая, а вмѣсто нея прозвучалъ носовой голосъ пана Лонгинуса, набожно затянувшаго: "Я озаряю небо неустаннымъ свѣтомъ и я же, подобно тучѣ, нисхожу на землю". Начинало темнѣть. На.небѣ засіяли звѣздочки, а надъ влажными лугами поднялся туманъ, словно безконечное море.
   Въѣхали въ лѣсъ; но въ самомъ началѣ его послышался лошадиный топотъ, и караванъ увидѣлъ пятерыхъ всадниковъ. То были молодые князья, которые, узнавъ отъ возницы о приключеніи матери, спѣшили ей на встрѣчу, имѣя съ собой экипажъ, запряженный четверкой лошадей.
   -- Вы ли это, сынки? кликнула старая княгиня.
   Всадники приблизились къ повозкамъ.
   -- Мы, матушка!
   -- Приблизьтесь! Благодаря вотъ этимъ панамъ, я ужъ не нуждаюсь въ помощи. Это мои сынки, которыхъ прошу любить и жаловать: Симеонъ, Андрей, Григорій и Николай!.. А кто же пятый?-- спросила она, зорко всматриваясь.-- Э! если старые глаза меня не обманываютъ въ потемкахъ, такъ это Богунъ, что ли?
   Княжна откинулась въ глубь коляски.
   -- Бью челомъ вамъ, княгиня, и вамъ, княжна Елена, проговорилъ пятый всадникъ.
   -- Богунъ!-- говорила старуха.-- Изъ полка прибылъ, соколикъ? Съ тюрбаномъ?.. Будь здоровъ, будь здоровъ, Эй, вы, сынки! Я уже просила пановъ на ночлегъ въ Разлоги, а теперь вы поклонитесь имъ въ поясъ. "Гость въ домъ, Богъ въ домъ!" Будьте же, панове, къ намъ милостивы!
   Булыги сняли шапки.
   -- Покорно васъ просимъ, панове, не побрезгайте!
   -- Мнѣ уже обѣщали они, и панъ посолъ, и панъ намѣстникъ. Достойныхъ кавалеровъ суждено угощать намъ; только боюсь, понравится ли наша убогая стряпня имъ, привыкшимъ къ придворнымъ лакомствамъ.
   -- Солдатскимъ хлѣбомъ мы питаемся, а не придворнымъ, сказалъ панъ Скржетускій.
   А панъ Разванъ Урсу присовокупилъ:
   -- Отвѣдывалъ я не разъ шляхетскаго хлѣба въ шляхетскихъ домахъ, и знаю, что ничто не сравняется съ нимъ.
   Возы двинулись впередъ, а старая княгиня продолжала:
   -- Ужъ давно, давно миновали для насъ лучшіе дни. Въ Волыни и на Литвѣ еще есть Курцевичи, содержащіе почту и живущіе по барски, но тѣ не хотятъ и знать бѣдныхъ родственниковъ. Да накажетъ ихъ Богъ за это! У насъ же почти казачья нищета, за которую вы не можете осудить насъ, и должны принять все, что мы вамъ отъ чистаго сердца предложимъ. Я и пять сыновей моихъ сидимъ въ одной деревенькѣ съ нѣсколькими слободками, а съ нами вотъ еще и эта панна.
   Намѣстника удивили эти слова, такъ какъ въ Лубнахъ онъ не разъ слышалъ, что Разлоги далеко не маленькое имѣніе, и во вторыхъ, что принадлежали они князю Василію, отцу Елены. Онъ не счелъ однако удобнымъ спросить, какимъ образомъ перешли они въ собственность Константина и его вдовы.
   -- Такъ у васъ, пани, пять сыновей? полюбопытствовалъ панъ Разванъ Урсу.
   -- Было ихъ у меня пятеро, и все, какъ львы, -- отвѣчала княгиня;-- да старшему моему, Василію, язычники въ Бѣлгородѣ выжгли глаза факелами, отчего и разумъ у него помрачился. Когда молодые уйдутъ въ походъ, я одна остаюсь дома только съ нимъ, да вотъ съ этой панной, съ которой больше возни, чѣмъ отрады.
   Презрительный тонъ, которымъ отзывалась старая княгиня о своей племянницѣ, до того рѣзко звучалъ, что поручикъ не могъ не замѣтить его. Въ груди его закипѣла злоба, и онъ чуть-чуть не выбранился; но слова такъ и замерли у него на губахъ, когда, взглянувъ на княжну, онъ увидѣлъ при лунномъ свѣтѣ слезы у нея на глазахъ.
   -- Что съ вами, панна? Чего вы плачете? тихо спросилъ онъ.
   Княжна молчала.
   -- Панна, я не могу видѣть вашихъ слезъ, проговорилъ панъ Скржетускій, и наклонился къ ней.
   Видя, что старая пани продолжаетъ бесѣдовать съ паномъ Разваномъ Урсу и не глядитъ въ его сторону, онъ настаивалъ:
   -- Бога ради, скажите хоть одно слово! Видитъ Богъ, что я готовъ пожертвовать собой, лишь бы утѣшить васъ.
   Но вдругъ онъ почувствовалъ, какъ одинъ изъ всадниковъ до того сильно напиралъ на него, что даже лошади терлись боками одна объ другую.
   Разговоръ съ княжной былъ прерванъ, и панъ Скржетускій, взбѣшенный, повернулъ свою голову къ смѣльчаку.
   При лунномъ освѣщеніи, онъ увидѣлъ пару глазъ, которые впились въ него дерзко, нагло, вызывающе. Глаза эти свѣтились подобно волчьимъ въ темномъ лѣсу.
   -- Что за чортъ!-- подумалъ про себя намѣстникъ.-- Бѣсъ, что ли?.. И въ свою очередь, близко заглянувъ въ эти горящіе зрачки, спросилъ:
   -- Что это вы на меня такъ наѣхали съ своей лошадью и впились въ меня такъ глазами?
   Всадникъ ничего не отвѣтилъ, но продолжалъ смотрѣть съ прежней наглой настойчивостью.
   -- Если вамъ темно, могу высѣчь огня, а если дорога узка -- гайда въ степь! сказалъ онъ, уже возвысивъ голосъ.
   -- А ты, ляхъ, отваливай-ка отъ коляски, коли видишь степь! промолвилъ всадникъ.
   Намѣстникъ, какъ человѣкъ быстро переходившій къ дѣлу, вмѣсто отвѣта, ударилъ коня противника съ такою силою, что конь только застоналъ и однимъ прыжкомъ очутился на краю дороги.
   Всадникъ тотчасъ же осадилъ его; одну секунду, казалось, что онъ бросится на намѣстника, но тутъ же прозвучалъ рѣзкій, повелительный голосъ старой княгини:
   -- Богунъ, що съ тобою?
   Слова эти произвели магическое дѣйствіе; всадникъ, ловко повернувъ коня, появился по другой сторонѣ коляски, возлѣ княгини, которая обратилась къ нему:
   -- Що съ тобою? Эй! вѣдь мы не въ Переяславлѣ, не въ Крыму, не въ Разлогахъ -- не забывай того. Скачи-ка впередъ и покажи дорогу возамъ; сейчасъ будетъ яръ, а въ немъ темень. Ступай, сиромаха!..
   Не менѣе того былъ удивленъ и разсерженъ панъ Скржетускій. Этотъ Богунъ видимо искалъ случая, и нашелъ бы его; но зачѣмъ искалъ онъ его? откуда эта неожиданная прыть въ немъ явилась?
   Въ головѣ намѣстника мелькнула мысль, что тутъ замѣшана княжна, и онъ убѣдился въ томъ, когда, взглянувъ на нее, увидѣлъ, не смотря на густой мракъ, что лицо ея блѣдно, какъ полотно, и что на немъ изображается ужасъ.
   Богунъ помчался впередъ по приказанію княгини, а та. провожая его глазами, проговорила, словно про себя:
   -- Этакая шальная голова! Настоящій бѣсъ!
   -- Видно ума не хватаетъ!-- презрительно замѣтилъ панъ Скржетускій.-- У вашихъ сыновей онъ казакомъ, что ли, служитъ?
   -- Ишь что выдумали! Вѣдь это Богунъ, славный подполковникъ, извѣстный храбрецъ, другъ моихъ сыновей и все равно, что шестой сынъ мнѣ. Быть не можетъ, чтобъ вы не слышали о немъ?! Его всѣ знаютъ.
   И дѣйствительно, пану Скржетускому было хорошо знакомо его имя. Между именами различныхъ полковниковъ и атамановъ оно выдѣлялось, и произносили его всѣ по обѣ стороны Днѣпра. Слѣпцы воспѣвали доблести Богуна на ярмаркахъ и по корчмамъ; на вечерницахъ чудеса разсказывали о смѣломъ ватажникѣ. Кто былъ онъ, откуда взялся -- того никто не зналъ; но несомнѣнно, что колыбелью служили ему степь, Днѣпръ, пороги Чертомеликъ съ ихъ лабиринтомъ проливовъ, заливовъ, острововъ, скалъ, яровъ и лѣсныхъ чащъ.
   Въ мирное время отправлялся онъ, какъ и другіе, "по рыбу, да за звѣремъ", толкался по извилинамъ Днѣпра, скитался по болотамъ съ толпою полунагихъ товарищей; то вдругъ, цѣлые мѣсяцы проводилъ въ лѣсахъ. Школой были ему Дикія-Поля, засады, набѣги на татарскія орды, нападенія на дикіе табуны, битвы, походы въ Бѣлгородъ, въ Валахію, а то въ Черное море на челнокахъ. Дни проводилъ онъ на конѣ, ночи -- при разведенномъ среди степи кострѣ. Скоро сталъ онъ всеобщимъ любимцемъ, скоро началъ другими предводительствовать и превзошелъ всѣхъ храбростью и отвагой. Готовъ онъ былъ чуть-ли не съ сотней идти въ Бахчисарай, и пригрозить самому хану огнемъ; жегъ онъ мѣстечки, истреблялъ жителей, пойманныхъ мурзъ разрывалъ лошадьми, разражался какъ буря, исчезалъ, какъ смерть. На морѣ съ бѣшенствомъ нападалъ на турецкія галеры и, говорятъ, лазилъ въ львиную пасть. Нѣкоторые походы его были просто бѣсовскіе. Менѣе отважные, менѣе рисковавшіе погибали на кольяхъ въ Стамбулѣ или на турецкихъ галерахъ, онъ же выходилъ всегда сухъ изъ воды и съ богатой добычей. Разсказывали, что скопилъ онъ несмѣтныя сокровища и что хранитъ онъ ихъ въ камышахъ по Днѣпрѣ; не разъ видѣли его, какъ съ грязными сапогами разгуливалъ онъ по драгоцѣннымъ тканямъ, какъ разстилалъ ковры подъ копыта лошадей, или какъ, разодѣвшись Въ дорогой шелкъ, погружался въ деготь, нарочно выказывая казачье пренебреженіе ко всѣмъ этимъ драгоцѣннымъ матеріямъ и тканямъ. Нигдѣ не засиживался, слѣдуя въ своихъ поступкахъ буйной фантазіи. Иногда, прибывъ въ Чигиринъ, Черкаскъ или Переяславль, гулялъ съ другими запорожцами не на животъ, а на смерть, иногда же велъ себя настоящимъ монахомъ, съ людьми не говорилъ, убѣгалъ въ степь. То вдругъ окружалъ себя слѣпцами и слушалъ по цѣлымъ днямъ ихъ пѣсни и музыку, осыпая ихъ золотомъ. Со шляхтичами умѣлъ быть придворнымъ кавалеромъ, съ казаками -- самымъ дикимъ казакомъ, съ рыцарями -- рыцаремъ; многіе считали его шальнымъ, да и на самомъ дѣлѣ это была не знавшая удержу, шальная натура. Ради чего жилъ онъ на свѣтѣ, чего хотѣлъ, къ чему стремился -- и самъ не вѣдалъ того. Весь отдавался степи, вихру, войнѣ, любви и собственной фантазіи. Эта-то фантазія и дѣлала его непохожимъ на другихъ ватажниковъ, у которыхъ цѣлью былъ грабежъ и которымъ все равно было, кого ни грабить -- своихъ или чужихъ. Богунъ не выпускалъ добычи, но предпочиталъ воевать; любилъ опасность ради ея самой; на вѣсъ золота цѣнилъ пѣсни; гнался за славой, объ остальномъ не заботился.
   Изъ всѣхъ ватажниковъ онъ одинъ всего лучше олицетворялъ казака-рыцаря, оттого-то пѣсня и сдѣлала его своимъ избранникомъ, имя же его покрылось славой на всей Украйнѣ.
   Въ послѣднее время получилъ онъ степень переяславльскаго подполковника, но исполнялъ обязанности полковника, такъ какъ въ старческой длани этого послѣдняго уже очень слабо держалась булава.
   Панъ Скржетускій зналъ поэтому хорошо, что такое Богунъ, и если спросилъ у старой княгини, не служитъ ли онъ у сыновей ея казакомъ, то лишь вслѣдствіе особеннаго пренебреженія, такъ какъ предугадалъ въ немъ врага, и не смотря на всю славу ватажника, кровь въ панѣ намѣстникѣ закипѣла отъ одной мысли, что казакъ поступилъ съ нимъ столь дерзко.
   Равно сообразилъ онъ, что разъ оно началось такъ, то ужъ кончится навѣрное не пустяками. Но необыкновенный былъ человѣкъ панъ Скржетускій, увѣренный въ себѣ не въ мѣру и одинаково не уступавшій ни передъ чѣмъ, къ тому же всегда искавшій опасностей. Готовъ онъ былъ хоть сейчасъ помчаться въ погоню за Богуномъ, но ограничивался тѣмъ, что ѣхалъ возлѣ княжны. Впрочемъ, возы уже миновали яръ, и вдали засвѣтились огнями Разлоги.
   

IV.

   Родъ Курцевичей-Булыговъ былъ древній княжескій родъ, ведущій свое начало отъ Рюрика. Изъ двухъ главныхъ отраслей его -- одна расположилась на Литвѣ, другая въ Волыни; первымъ переѣхалъ на Заднѣпровье князь Василій, потомокъ валашской отрасли, который, будучи очень бѣденъ, не желалъ оставаться среди имущихъ родственниковъ, и поступилъ на службу къ князю Михаилу Вишневецкому, отцу знаменитаго "Ереміи".
   Стяжавъ на этой службѣ большую славу и оказавъ князю не малыя рыцарскія услуги, онъ получилъ отъ него въ полную собственность Красные-Разлоги, которые, по обилію въ нихъ волковъ, прозвали Волчьими-Разлогами. Тутъ онъ и зажилъ. Въ 1629 году, перейдя въ латинство, женился онъ на рагозянкѣ, дѣвицѣ изъ достойнаго шляхетскаго семейства, прибывшаго изъ Валахіи. Отъ этого брака родилась, годъ спустя, дочь Елена. Мать ея умерла въ родахъ, а князь Василій, болѣе не помышляя о женитьбѣ, занялся всецѣло воспитаніемъ ребенка и хозяйствомъ. Обладалъ онъ замѣчательнымъ характеромъ и рѣдкими душевными качествами. Дойдя довольно быстро до независимаго состоянія, онъ вспомнилъ о своемъ старшемъ братѣ Константинѣ, который, оставшись на Волыни, терпѣлъ нужду и, отверженный богатыми родичами, вынужденъ былъ существовать арендой. Его-то онъ, вмѣстѣ съ женою и пятью сыновьями, выписалъ въ Разлоги и дѣлился съ ними каждымъ кускомъ. Такимъ образомъ оба Курцевичи спокойно жили вплоть до конца 1634 года. Но тутъ Василій двинулся съ королемъ Владиславомъ на Смоленскъ, и тамъ-то произошелъ тотъ несчастный случай, которому былъ онъ обязанъ своей гибелью. Въ главной квартирѣ перехватили письмо къ Шеину, подписанное именемъ князя и запечатанное его печатью. Такая явная улика въ измѣнѣ со стороны рыцаря, доселѣ пользовавшагося незапятнанной славою, поразила всѣхъ. Тщетно Василій доказывалъ, что ни подпись, ни почеркъ не его -- печать устраняла всякія сомнѣнія и никто не вѣрилъ тому, будто бы князь потерялъ ее. Въ концѣ концовъ, несчастнаго pro crimine perductionis приговорили къ лишенію всѣхъ отличій и жизни, и онъ спасся только бѣгствомъ. Прибывъ ночью въ Разлоги, заклялъ онъ брата Константина именемъ всѣхъ святыхъ, чтобы тотъ пекся о дочкѣ -- и исчезъ навсегда. Говорили, что писалъ онъ потомъ князю Іереміи, прося не отнимать послѣдняго куска хлѣба у Елены и оставить ее по прежнему въ Разлогахъ на попеченіи Константина -- и затѣмъ, пропали слухи о немъ. Одни разсказывали, что онъ умеръ, другіе -- что будто бы онъ примкнулъ къ царскому войску и погибъ на войнѣ съ нѣмцами; но никто же могъ сказать о немъ что нибудь навѣрное. Должно быть, погибъ, коли о дочери не справлялся. Вскорѣ позабыли о немъ и вспомнили только тогда, когда обнаружилась его невинность. Нѣкто Купцевичъ изъ Витебска сознался, умирая, что это онъ писалъ Шеину письмо, изъ-подъ Смоленска и запечаталъ его найденною въ лагерѣ печатью. Въ виду такаго признанія всѣхъ охватило чувство жалости и смущенія. Приговоръ измѣнили, имени князя Василія возвратили прежнія отличія, но самого его уже нельзя было вознаградить. Что же касается Разлоговъ, то Іеремія и не думалъ отнимать ихъ, потому что Вишневецкіе, зная Василія лучше, чѣмъ кто либо другой, никогда не могли вполнѣ увѣриться въ его проступкѣ. Онъ даже могъ бы остаться и подъ ихъ защитою, смѣяться надъ приговоромъ, но ушелъ, будучи не въ силахъ переносить безславіе.
   И такъ, Елена росла въ Разлогахъ подъ нѣжнымъ наблюденіемъ дяди. Уже по смерти его начались для нея тяжелые дни. Жена Константина, особа сомнительнаго происхожденія, была женщина суровая, вспыльчивая, которую только одинъ мужъ и умѣлъ держать въ послушаніи. Оставшись одна, она захватила въ свои желѣзныя руки все управленіе Разлогами. Слуги дрожали передъ ней, дворовые боялись ея, какъ огня; вскорѣ и сосѣди узнали ее. На третій годъ своего властвованія она два раза нападала на Сивинскихъ, переодѣтая мужчиной, предводительствуя вооруженной челядью и наемными казаками. Когда однажды полки князя Іереміи наказали отрядъ татаръ, пошаливавшихъ у Семи-Могилъ, она, во главѣ своихъ слугъ, совсѣмъ уничтожила уцѣлѣвшую кучку, загнавъ ее къ самымъ Разлогамъ. Въ Разлогахъ же она крѣпко засѣла и стала считать ихъ своей и сыновней собственностью. Сыновей этихъ любила она, какъ волчица волчатъ; но будучи сама простой женщиной, не подумала о ихъ воспитаніи. Монахъ, греческаго обряда выписанъ былъ изъ Кіева, чтобы выучить ихъ чтенію и письму -- и тѣмъ кончилось все ихъ образованіе. А между тѣмъ, по близости находились Нубны, а въ нихъ княжескій дворъ, при которомъ молодые князья могли бы кое-чему научиться и отесаться, ознакомиться съ служеніемъ общественнымъ, или, поступивъ подъ знамя, поупражняться въ рыцарской школѣ. У княгини были все же нѣкоторыя причины, удерживавшія ее отъ опредѣленія сыновей на службу въ Лубнахъ.
   А какъ вдругъ князь Іеремія вспомнитъ о томъ, кому принадлежатъ Разлоги, или, въ память о Василіѣ, самъ пожелаетъ быть опекуномъ Елены? Придется тогда убираться вонъ изъ Разлоговъ. Оттого-то княгиня предпочитала, чтобы въ Лубнахъ позабыли, что есть какіе-то Курцевичи. За то молодые князья росли скорѣе по казацки, чѣмъ по шляхетски-совсѣмъ дикарями. Уже отроками принимали они участіе въ ссорахъ старой княгини, въ набѣгахъ на Сивинскихъ, въ походахъ противъ татаръ. Чувствуя врожденное отвращеніе къ книгамъ и писанію, они по цѣлымъ днямъ стрѣляли изъ луковъ, или же упражнялись съ кистенемъ, саблей, въ метаніи арканомъ. Даже хозяйствомъ не занимались, такъ какъ мать не выпускала его изъ рукъ. И жаль было видѣть этихъ потомковъ древняго знаменитаго рода, въ жилахъ которыхъ текла княжеская кровь и которые своими грубыми привычками, невоспитаннымъ умомъ и жесткимъ сердцемъ напоминали необработанную степь. Такъ выросли они, словно дубки; зная однако свою простоту, предпочитали шляхетскому обществу шайки полудикихъ казацкихъ ватажниковъ. Очень рано вошли они въ сношеніе съ Низовьемъ, гдѣ ихъ считали товарищами. Иногда по полугоду проводили они въ Сѣчи. Ходили съ казаками на "промыслы", участвовали въ походахъ противъ татаръ и турокъ, и наконецъ это сдѣлалось ихъ главнымъ и любимымъ занятіемъ. Мать не противилась, такъ какъ всякій разъ они возвращались съ добычей. Но въ одномъ изъ такихъ набѣговъ старшій сынъ Василій попалъ въ руки нехристовъ. Братья, съ помощью Богуна и другихъ запорожцевъ, отбили его, но уже съ вытравленными глазами. Съ тѣхъ поръ онъ все время проводилъ дома, и будучи нѣкогда самымъ неукротимымъ, теперь сталъ кротокъ и весь погрузился въ размышленія о предметахъ божественныхъ. Молодые продолжали свое ремесло, и благодаря ему, ихъ прозвали князьями-казаками. Достаточно было разъ заглянуть въ Разлоги-Сиромахи, чтобы отгадать, кто живетъ въ нихъ. Когда посолъ и панъ Скржетускій подъѣхали къ воротамъ, глазамъ ихъ представился не домъ, а скорѣе обширный сарай съ узкими оконцами, сколоченный изъ дубовыхъ досокъ. Помѣщеніе для челяди и казаковъ, сарай и конюшня, амбары и чуланы -- все это непосредственно соединялось со строеніемъ, образуя нѣчто въ высшей степени безформенное, въ одномъ мѣстѣ высокое, въ другомъ низкое, снаружи столь убогое и грубое, что не будь свѣта въ окнахъ, никто бы не принялъ этого за жилище. На площади передъ домомъ виднѣлись два колодезныя коромысла, ближе къ воротамъ -- столбъ, съ надѣтымъ на верху колесомъ, на которое взбирался прирученный медвѣдь. Черезъ тяжелыя ворота изъ дубовыхъ же досокъ можно было попасть во дворъ, окаймленный рвами и изгородью.
   По всему было видно, что мѣсто это хорошо защищено отъ нападеній и набѣговъ; по всему же напоминало оно казацкія хижины на окраинахъ, и хотя большинство шляхетскихъ слободокъ отличались такимъ же видомъ, но эта какъ-то болѣе другихъ походила на гнѣздо хищниковъ. Челядь, выбѣжавшая гостямъ на встрѣчу, напоминала скорѣе разбойниковъ, нежели слугъ. Огромные псы рвались съ цѣпей, точно желая кинуться на прибывшихъ; изъ конюшень долетало ржаніе лошадей; молодые Булыги тотчасъ же начали звать прислугу, кричать, приказывать и браниться. Среди такого гама гости вошли въ домъ; тутъ панъ Разванъ Урсу, уже пожалѣвшій было при видѣ этой дикости и нищеты, что принялъ приглашеніе, остановился, какъ вкопанный, передъ открывшимся зрѣлищемъ.
   Внутренній видъ дома вовсе не отвѣчалъ наружному. Прежде всего, гости вошли въ сѣни, стѣны которыхъ были почти сплошь обвѣшены оружіемъ, сбруей и шкурами дикихъ звѣрей. При свѣтѣ двухъ пылавшихъ бревенъ сіяли конскія уздечки, блестящіе панцыри, турецкіе ятаганы, на которыхъ кое-гдѣ искрились драгоцѣнные камни, проволочныя сѣтки съ золотыми запястьями, набрюшники, турецкія и польскія забрала, стальныя сабли. На противоположной стѣнѣ висѣли старинные щиты, копья, въ которыхъ, точно звѣзды, отражались искорки отъ сіявшихъ рукоятокъ. По угламъ спускались связки лисьихъ, медвѣжьихъ, горностаевыхъ и куньихъ шкуръ -- плоды княжеской охоты.
   Пониже, вдоль стѣнъ, дремали на обручахъ ястреба и соколы, вывезенные изъ дальнихъ восточныхъ степей. Пройдя сѣни, гости попали въ обширную гостиную. И здѣсь, въ каминѣ, пылалъ яркій огонь. Въ избѣ этой была еще большая роскошь. Голыя бревна въ стѣнахъ покрыты были дорогими тканями; на полу лежали роскошные восточные ковры. Посерединѣ стоялъ длинный столъ на крестообразныхъ ножкахъ, сколоченный изъ простыхъ досокъ; на немъ же золоченые кубки изъ рѣзнаго венеціанскаго хрусталя. У стѣнъ небольшіе столы, комоды, ящики съ боченками на нихъ, съ подсвѣчниками, съ часами, нѣкогда отнятыми у венеціанъ турками, у турокъ же -- казаками. Вся комната была завалена драгоцѣнными предметами, часто съ невѣдомымъ для хозяевъ назначеніемъ. Всюду роскошь перемѣшивалась съ Деревенской простотой. Цѣнные турецкіе комоды съ бронзовой насѣчкой, изъ чернаго дерева съ инкрустаціей, съ узорами изъ перламутровой мозаики стояли рядомъ съ бѣлыми, некрашенными полками, деревянные стулья помѣщались бокъ о бокъ съ мягкими дорогими диванами, покрытыми коврами. Подушки, по восточному обычаю, разбросаны бьщи по софамъ, но набивка ихъ состояла изъ сѣна, или изъ гороховой батвы. Драгоцѣнныя ткани и прихотливые предметы были "добромъ" турецкимъ, татарскимъ, частью пріобрѣтеннымъ за безцѣнокъ отъ казаковъ, частью отнятымъ въ безчисленныхъ войнахъ еще старымъ княземъ Василіемъ, а потомъ -- молодыми Булыгами въ ихъ походахъ съ низовцами, съ которыми летѣть на чайкахъ на Черное море, для нихъ было пріятнѣе, чѣмъ жениться, или заниматься хозяйствомъ. Все это не удивляло пана Скржетускаго, прекрасно ознакомившагося съ жизнью на окраинахъ, но валашскій бояринъ изумлялся, видя среди подобной роскоши Курцевичей въ смазныхъ сапогахъ, одѣтыхъ въ тулупы немногимъ лучше тѣхъ, которые носила прислуга; изумлялся и панъ Лонгинусъ Подбипента, привыкшій видѣть на Литвѣ совсѣмъ иное.
   Молодые князья принимали гостей съ искреннимъ радушіемъ, но пріемы ихъ были столь грубы, свидѣтельствовали о такой неотесанности, что намѣстникъ съ большимъ трудомъ удерживался отъ смѣха.
   Старшій Симеонъ говорилъ:
   -- Рады мы вамъ, панове, и благодаримъ за честь. Будьте какъ у себя дома. Привѣтствуемъ васъ въ нашей хижинѣ.
   И хотя по тону его нельзя было предположить, будто себя онъ считаетъ ниже гостей, но по казацкому обычаю, онъ все же низко кланялся имъ въ поясъ, а примѣру его слѣдовали и младшіе братья, думая, что того требуетъ гостепріимство:
   -- Челомъ вамъ, панове, челомъ...
   Въ это время княгиня, дернувъ Богуна за рукавъ, повела въ другую комнату:
   -- Слышь Богунъ, у меня нѣтъ времени говорить долго. Видѣла я, какъ ты присталъ къ этому молодому шляхтичу и ищешь случая задѣть его.
   -- Мати моя,-- отвѣтилъ казакъ, цалуя руку старухѣ;-- свѣтъ великъ, у него своя дорога, у меня своя. Ни я не знаю его, ни онъ меня, но пусть онъ не отваживается подходить близко къ княжнѣ: не я буду, если не взмахну саблей у него передъ глазами.
   -- Да ты съ ума сошелъ! Хочется тебѣ, что ли, погубить и себя и насъ! А твоя голова, казаче? Это солдатъ князя Вишневецкаго и намѣстникъ, человѣкъ не маленькій, ибо ѣздилъ посломъ къ хану отъ князя. Пусть-ка хоть одинъ волосъ спадетъ у него съ головы -- такъ узнаешь, что будетъ! Воевода обратитъ тогда вниманіе на Разлоги, отомститъ за него, насъ выгонитъ на всѣ четыре стороны, а Елену возьметъ въ Лубны -- и что тогда? Ужъ не сцѣпишься ли ты и съ нимъ! На Лубны сдѣлаешь нападеніе, что ли? Попробуй, коли захотѣлось тебѣ кола отвѣдать. Эхъ ты, пропащій казаче! Ухаживать шляхтичъ не ухаживаетъ, а какъ пріѣхалъ, такъ и уѣдетъ -- и все тихо станетъ. Сдержи-ка ты себя, а не желаешь, такъ съ Богомъ убирайся туда, откуда прибылъ: еще бѣду накличешь на насъ.
   Казакъ кусалъ усы, сопѣлъ, но понялъ, что княгиня права.
   -- Они уѣдутъ завтра,-- проговорилъ онъ,-- и себя я сдержу, пусть только чернобровая не выходитъ къ нимъ.
   -- А тебѣ что? Чтобы они подумали, что я связываю ее? Такъ нѣтъ же -- выйдетъ она, я желаю того. Ты здѣсь, въ этомъ домѣ, не указъ мнѣ, не хозяинъ.
   -- Не сердитесь, княгиня. Разъ нельзя иначе, ну, такъ буду пріятенъ, какъ турецкія сласти. Не стану скрежетать зубами, не схвачу рукоятки, хоть души меня злоба, хоть стони моя душа. Да будетъ по вашему.
   -- Такъ бы ты, соколикъ, давно сказалъ. Возьми-ка тюрбанъ, заиграй, затяни пѣсню, и на душѣ будетъ легче. А теперь отправляйся-ка къ гостямъ.
   Переговоривъ, они возвратились въ гостиную, гдѣ князья, не зная, какъ занимать гостей, все кланялись имъ въ поясъ, прося, чтобы они были какъ дома. Панъ Скржетускій взглянулъ рѣзко и гордо на Богуна, но не увидѣлъ въ глазахъ его ни вызова, ни дерзости. Лицо молодаго ватажника сіяло любезнымъ равнодушіемъ, которое обмануло бы наиболѣе зоркій глазъ. Намѣстникъ внимательно осматривалъ его, такъ какъ раньше, въ темнотѣ, не могъ разглядѣть его лица. Теперь же передъ нимъ стоялъ высокій, стройный, какъ тополь, молодецъ, съ смуглымъ лицомъ, украшеннымъ черными, росшими книзу, усами. Сквозь украинскую задумчивость просвѣчивала веселость, подобно солнцу сквозь мглу. Лобъ у ватажника былъ высокій, и на него ниспадала прядь черныхъ волосъ, причесанныхъ гривкой; орлиный носъ, тонкія, раздувавшіяся ноздри и бѣлые зубы, блестѣвшіе при каждой улыбкѣ, придавали этому лицу нѣсколько хищническое выраженіе; но вообще, то былъ типъ украинской красоты, буйной, яркой и задирающей. Богатая одежда выдѣляла его и по внѣшности изъ среды одѣтыхъ въ тулупы князей. На Богунѣ былъ жупанъ изъ тонкой серебристой матеріи и красный контушъ, какой обыкновенно носили переяславскіе казаки. Бока его охвачены были креповымъ поясомъ, къ которому привѣшена была богатая сабля, спускавшаяся на шелковыхъ тесьмахъ; но и сабля и одежда не могли сравняться въ роскоши съ турецкимъ кинжаломъ, заткнутымъ за поясъ, рукоятка котораго была столь обильно осыпана дорогими камнями, что даже отсвѣчивала искрами. Въ этой одеждѣ его скорѣе можно было принять за знатнаго барича, но не за казака; особенно же развязныя барскія манеры его ничего общаго не имѣли съ неизвѣстностью его происхожденія. Подойдя къ пану Лонгину су, онъ выслушалъ исторію о предкѣ Стовэйко и отсѣкновеніи заразъ трехъ головъ, а затѣмъ, повернулся къ намѣстнику, и точно между ними не произошло ничего, заговорилъ свободно:
   -- Ваша милость, какъ слышно, возвращаетесь изъ Крыма?
   -- Изъ Крыма, сухо отвѣтилъ намѣстникъ.
   -- Былъ и я тамъ, и хотя къ самому Бахчисараю не подступалъ, но надѣюсь, что и туда попаду, если только радостныя вѣсти оправдаются.
   -- О какихъ такихъ вѣстяхъ вы говорите?
   -- Говорятъ, что если милостивый король начнетъ воевать съ турчиномъ, такъ князь воевода посѣтитъ Крымъ съ огнемъ и мечемъ. И вѣсти эти встрѣчены во всей Украинѣ съ большою радостью, такъ какъ если ужъ съ такимъ воеводой не удастся намъ погулять въ Бахчисараѣ, такъ видно ужъ ни съ кѣмъ не прійдется.
   -- Какъ Богъ святъ, погуляемъ! воскликнули Курцевичи.
   Поручику очень понравилось почтительное отношеніе ватажника къ князю, и онъ, улыбнувшись, проговорилъ уже болѣе любезнымъ тономъ:
   -- Вамъ, я вижу, еще не достаточно походовъ, въ которыхъ вы покрылись славою.
   -- Малая война,-- малая и слава; большая война -- большая слава. Сагайдачный прославился не на чайкахъ, а при Хотимъ...
   Въ эту минуту отворилась дверь и въ комнату вошелъ, медленно ступая, Василій, самый старшій изъ Курцевичей, котораго вела за руку Елена. То былъ человѣкъ уже въ зрѣломъ возрастѣ, блѣдный, исхудалый, съ аскетическимъ лицомъ, напоминавшимъ скорбныя физіономіи святыхъ на византійскихъ образахъ Длинные, преждевременно посѣдѣвшіе отъ невзгодъ и болѣзни волосы ниспадали ему на плечи, а вмѣсто глазъ, зіяли два красныя отверстія; въ рукахъ у него былъ желѣзный крестъ, которымъ, войдя, онъ началъ осѣнять комнату и всѣхъ присутствующихъ.
   -- Во имя Отца, во имя Спаса и Дѣвы Пречистой -- промолвилъ онъ,-- если вы апостолы и приносите хорошія вѣсти, такъ привѣтствую васъ въ христіанскомъ жилищѣ. Аминь.
   -- Простите, панове,-- прошептала княгиня,-- онъ помѣшанъ.
   Василій же продолжалъ осѣнять крестомъ и говорить:
   -- Написано бо въ "Апостольской Бесѣдѣ": проливающіе кровь за вѣру спасены будутъ; погибающіе ради житейскихъ дѣлъ, ради выгодъ или добычи -- будутъ осуждены!.. Помолитесь! Горе вамъ, братья! Горе мнѣ, ибо добычи ради чинили войну мы! Боже! Спаси насъ грѣшныхъ! Боже! Спаси насъ... А вы, мужи, издали прибывающіе, что за вѣсти приносите? Дѣйствительно ли вы спасены?..
   Тутъ онъ замолчалъ, казалось, ожидая отвѣта. Намѣстникъ и отвѣтилъ ему:
   -- Далеко намъ до столь высокихъ обязанностей. Мы солдаты, готовые лечь за вѣру.
   -- Ну, такъ спасены будете,-- проговорилъ слѣпой -- но для насъ еще не насталъ часъ освобожденія... Горе вамъ, братья! горе мнѣ!
   Послѣднія слова произнесъ онъ почти со стономъ, и на лицѣ его выражалось такое отчаяніе, что гости не знали совсѣмъ, что имъ дѣлать. Тѣмъ временемъ Елена, посадивъ его въ креслѣ, убѣжала въ сѣни и вернулась съ лютней въ рукахъ.
   Въ комнатѣ раздались тихіе звуки, и княжна стала акомпанировать себѣ, запѣвъ набожную пѣсню.
   
   И днемъ, и ночью къ Тебѣ я взываю,
   Прости мученія и скорбныя слезы! Отцомъ милосердымъ
   Будь ко мнѣ, грѣшнику, мольбу мою услышь!
   
   Слѣпецъ, откинувъ голову назадъ, вслушивался въ слова пѣсни, которыя, казалось, дѣйствовали на него, будто успокоительный бальзамъ. Съ лица постепенно исчезли страданіе и ужасъ, наконецъ голова его свѣсилась на грудь, и онъ оставался такъ, не то въ полудремотѣ, не то въ полузабытьи.
   -- Лишь бы не прерывать пѣнія, и онъ совсѣмъ успокоится,-- тихо замѣтила княжна.-- Видите-ли, панове, помѣшательство его основано на томъ, что онъ все ожидаетъ апостоловъ, и какъ только кто нибудь заглянетъ -- онъ сейчасъ же спрашиваетъ: не апостолы-ли это?
   Елена продолжала свою пѣсню:
   
   Укажи-же мнѣ путь, Царь надъ царями,
   Вѣдь я точно скиталецъ средь бездорожной пустыни,
   Иль какъ заблудшій челнъ средь волнъ на безбрежномъ морѣ.
   
   Прелестный голосъ ея звучалъ все сильнѣе, и она, съ этой лютней въ рукахъ, съ очами, поднятыми кверху, была такъ чудесна, что намѣстникъ не могъ оторваться отъ нея. Заглядѣлся онъ на нее, потонулъ въ ней, забылъ обо всемъ на свѣтѣ.
   Изъ восторженнаго состоянія вывели его слова старой княгини:
   -- Будетъ! Теперь онъ ужъ не скоро проснется. Пока-же, милости просимъ ужинать.
   -- Отвѣдайте нашу хлѣбъ-соль, панове! повторили за матерью молодые Булыги.
   Панъ Разванъ, съ свойственной любезнымъ кавалерамъ изысканностью манеръ, предложилъ руку княгинѣ, а панъ намѣстникъ, слѣдуя примѣру его, поспѣшилъ пригласить княжну Елену. Сердце его растаяло какъ воскъ, когда онъ почувствовалъ ея руку въ своей рукѣ. Глаза его метнули искры, и онъ проговорилъ:
   -- Видно и небесные ангелы поютъ не лучше васъ, панна.
   -- Вы грѣшите, приравнивая мое пѣніе къ ангельскому, отвѣтила Елена.
   -- Не знаю, грѣшу ли я, но вѣрно то, что я съ охотою позволилъ бы вытравить себѣ глаза, чтобы только наслаждаться подобнымъ пѣніемъ до смерти. Впрочемъ, что я? Ослѣпнувъ, я не могъ бы васъ видѣть, а это было бы страшнымъ мученіемъ.
   -- Не говорите этого, панъ. Завтра уѣдете отсюда, завтра-же и позабудете.
   -- Этому никогда не бывать! Я, панна, до того влюбленъ въ васъ, что до конца своей жизни не узнаю другаго чувства.
   Вмѣсто отвѣта, лицо княжны покрылось пурпурнымъ румянцемъ, и грудь ея сильнѣе заколыхалась. Хотѣла она ему что-то сказать, но губы только задрожали, а панъ Скржетускій говорилъ дальше:
   -- Вы, панна, скорѣе меня позабудете при видѣ этого красавца ватажника, который на балалайкѣ будетъ вторить вашему пѣнію.
   -- Никогда! никогда!-- прошептала дѣвушка.-- Но вы, панъ, остерегайтесь его. Это опасный человѣкъ.
   -- Чего мнѣ бояться одного казака! Выступи съ нимъ хоть вся Сѣчь, я и тогда, ради тебя, готовъ буду на все. Ты для меня безцѣнное сокровище, въ тебѣ мой міръ, и я былъ бы безконечно счастливъ, если бъ ты платила мнѣ взаимностью.
   Еле слышное "да", словно райская музыка, прозвучало въ отвѣтъ, и панъ Скржетускій почувствовалъ въ груди біеніе точно десяти сердецъ; въ глазахъ у него все засіяло, будто солнечные лучи озарили весь свѣтъ. Онъ ощутилъ въ себѣ какую-то невѣдомую силу, душа его словно окрылилась. За ужиномъ нѣсколько разъ мелькнуло у него передъ глазами лицо Богуна, очень измѣнившееся и поблѣднѣвшее, но намѣстникъ, увѣренный во взаимности Елены, не заботился объ этомъ соперникѣ. "Ну его!-- думалъ онъ про себя -- пусть только не становится поперегъ моей дороги, а то сотру его". Но думы его были направлены въ другую сторону. Чувствовалъ онъ, что Елена сидитъ рядомъ съ нимъ, почти касаясь его своимъ локтемъ, видѣлъ несходившую у нея съ лица краску, видѣлъ волновавшуюся грудь и глаза, то скромно опущенные и закрытые рѣсницами, то блестящіе, точно двѣ звѣзды. Вѣдь Елена, хотя и загнанная старой Курцевичъ, хотя и жившая сиротой, въ постоянной тоскѣ и тревогѣ, все-же была настоящей украинкой, съ горячей кровью.
   Едва только упали на нее теплые лучи любви, какъ она расцвѣла розой и зажила новой, еще невѣдомой для нея жизнью. Лицо ея засіяло отъ счастья и отваги, и порывы эти, въ борьбѣ съ дѣвичьей стыдливостью, нагнали на ея щеки прелестный румянецъ. Панъ Скржетускій просто не владѣлъ собою. Онъ пилъ, что было мочи, но медъ не дѣйствовалъ на него; не даромъ опьянѣлъ онъ отъ любви. Не замѣчалъ онъ, какъ Богунъ, все болѣе блѣднѣя, чаще и чаще хватался за рукоятку своего кинжала; не слышалъ, какъ панъ Лонгинусъ уже въ третій разъ разсказывалъ о предкѣ Стовэйко, а Курцевичи -- о своихъ походахъ за турецкимъ "добромъ". Пили всѣ, кромѣ одного Богуна. Самый лучшій примѣръ подавала старая княгиня, провозглашавшая тосты то за здоровье гостей, то за здоровье великодушнаго князня, то наконецъ въ честь господаря. Бесѣдовали также о слѣпомъ Василіѣ, о его прежнихъ рыцарскихъ преимуществахъ, о злосчастномъ походѣ и настоящемъ помѣшательствѣ, которое Симеонъ объяснялъ такъ:
   -- Разсудите только, панове, что если ничтожнѣйшая соринка въ глазу мѣшаетъ видѣть, то какже не быть помѣшательству, когда значительные куски смолы проникнутъ въ разумъ?..
   -- Это ужъ очень нѣжный instrumentum, замѣтилъ панъ Лонгинусъ.
   Вдругъ старая княгиня взглянула на измѣнившееся лицо Богуна:
   -- Что съ тобой, соколикъ?
   -- Душа болитъ, мати,-- проговорилъ тотъ угрюмо,-- но казачье слово не дымъ, держу его.
   -- Терпи сынку, могорычъ буде.
   Ужинъ кончился, но стаканы все наполняли медомъ. Явились казачки, которыхъ позвали для пляски. Зазвучали балалайки и барабанъ, и загнанные мальчики принялись отплясывать подъ эту музыку. Ихъ примѣру послѣдовали и молодые Булыги, пустившіеся въ присядку. Старая княгиня, подбоченясь, топталась на одномъ мѣстѣ, подпрыгивая и подтягивая, что заставило и пана Скржетускаго пуститься съ Еленой. Когда онъ обнялъ ее, ему показалось, будто къ груди его прижалось само небо. Отъ быстрыхъ поворотовъ разсыпались и обвили его шею ея кудри, точно дѣвушка хотѣла привязать его къ себѣ навсегда. Шляхтичъ не вытерпѣлъ, и улучивъ минуту, когда никто не могъ ихъ видѣть, наклонился къ ней и со страстью запечатлѣлъ на ея сахарныхъ устахъ поцалуй.
   Поздно ночью, очутившись одинъ-на-одинъ съ паномъ Лонгинусомъ, поручикъ, вмѣсто того, чтобы улечься, сѣлъ и сказалъ:
   -- Уже съ другимъ человѣкомъ придется вамъ ѣхать въ Лубны.
   Подбинента, только что кончившій молиться, широко раскрылъ глаза и спросилъ:
   -- Какже такъ? Вы развѣ здѣсь останетесь?
   -- Остаюсь не я, а мое сердце, и со мною поѣдетъ лишь одно dulcis recordatio. Вы видите меня въ большомъ волненіи; отъ нѣжныхъ чувствъ я едва перевожу духъ.
   -- Такъ вы, панъ, влюбились въ княжну?
   -- Да, не иначе -- какъ видите, панъ. Сонъ отлетаетъ отъ моихъ глазъ и у меня одно желаніе -- вздыхать и вздыхать, отчего я могу превратиться въ паръ. Говорю же вамъ, панъ, объ этомъ потому, что сами вы, имѣя нѣжное сердце и обладая склонностью къ "афектамъ", легко поймете мои мученія.
   Панъ Лонгинусъ самъ принялся вздыхать, въ доказательство того, что прекрасно понимаетъ любовныя муки, и спустя немного, спросилъ съ тоскою:
   -- А можетъ быть, и вы дали обѣтъ сохранить цѣюмудріе?
   -- Вашъ вопросъ очень страненъ. Если бы всѣ давали подобные обѣты, такъ вымеръ бы весь genus humanum.
   Появленіе слуги прервало разговоръ. То былъ старый татаринъ съ быстрыми черными глазами, съ лицомъ сморщеннымъ и изсохшимъ, точно яблоко. Войдя, онъ многозначительно взглянулъ на Скржетускаго и спросилъ:
   -- Не надо ли чего вамъ, панове? Быть можетъ, медку передъ сномъ?
   -- Ничего не надо.
   Татаринъ приблизился къ пану Скржетускому и прошепталъ:
   -- У меня есть для вашей милости кое-что отъ панны.
   -- Будь же моимъ Пиндаромъ!-- воскликнулъ радостно намѣстникъ.-- Можешь смѣло говорить при этомъ панѣ, я уже открылъ ему весь секретъ.
   Татаринъ вытащилъ изъ рукава кусокъ ленты.
   -- Панна присылаетъ вашей милости этотъ шарфъ со словами, что обожаетъ васъ всей душою.
   Поручикъ схватилъ шарфъ и началъ съ восторгомъ цѣловать его и прижимать къ груди. Немного успокоившись, онъ переспросилъ:
   -- Что она велѣла тебѣ сказать?
   -- Что любитъ вашу милость отъ всей души.
   -- Получи этотъ талеръ. И такъ, она сказала, что меня любитъ?
   -- Точно такъ.
   -- Ползши еще талеръ. Да благословитъ ее Господь, вѣдь и она мнѣ дороже всего! Скажи ей... или стой: я ей напишу самъ; принеси мнѣ бумаги и перьевъ.
   -- Чего? спросилъ татаринъ.
   -- Бумаги и перьевъ.
   -- Этого здѣсь у насъ не имѣется. При князѣ Василіѣ было, и послѣ, когда чернецъ училъ писать молодыхъ князей; но это ужъ давно.
   Панъ Скржетускій щелкнулъ пальцами.
   -- Пане Подбипента, нѣтъ ли съ вами бумаги и перьевъ?
   Литовецъ развелъ руками и вознесъ очи горѣ.
   -- Тьфу! чортъ возьми! вотъ такъ бѣда.
   Татаринъ же сѣлъ у огня на корточки.
   -- Къ чему писать?-- проговорилъ онъ, копаясь въ угляхъ; -- панна уже спитъ, и ваша милость завтра можете ей сказать все то, что хотѣли написать.
   -- А! это дѣло другое. Вѣрный ты, какъ я вижу, слуга. На-ка третій талеръ. Давно ты служишь?
   -- О! о! Сорокъ лѣтъ уже, какъ меня взялъ въ плѣнъ князь Василій, и съ тѣхъ поръ служилъ я ему вѣрою, а когда той памятной ночью онъ уѣзжалъ на погибель, то ребенка оставилъ Константину, мнѣ же сказалъ: "Чехлы! И ты не оставляй дѣвочки и береги ее пуще глаза. Лаха-илъ-Аллахъ! "
   -- Такъ ты и поступаешь?
   -- Такъ я и поступаю, и слѣжу!
   -- Разсказывай, что тебѣ извѣстно? Какъ здѣсь живется княжнѣ?
   -- Тутъ съ ней обращаются плохо и хотятъ выдать ее замужъ за Богуна, а это висѣльникъ.
   -- О! изъ этого ничего не будетъ! Найдутся у нея защитники.
   -- Да!-- проговорилъ старикъ, качая головой и поправляя головешки.-- Хотятъ они выдать ее за Богуна, чтобъ тотъ взялъ ее и унесъ, какъ волкъ ягненка, а ихъ чтобы въ Разлогахъ оставилъ. Разлоги вѣдь не ихъ, а ея, послѣ князя Василія. Онъ-то, Богунъ, и готовъ это сдѣлать, такъ какъ у него въ камышахъ запрятано серебра и золота больше, нежели песку въ Разлогахъ, но она ненавидитъ его съ тѣхъ поръ, какъ онъ раздробилъ при ней молотомъ человѣка. Между ними легла кровь и родилась ненависть. Богъ единъ!
   Намѣстникъ такъ и не спалъ всю ночь. Ходилъ онъ по избѣ, всматривался въ луну и обдумывалъ различные планы. Теперь ему была понятна игра Булыгъ. Женись на княжнѣ какой нибудь шляхтичъ изъ окрестностей, онъ тотчасъ бы потребовалъ Разлоги и былъ бы правъ, такъ какъ они принадлежали ей, да сверхъ того спросилъ бы и отчета въ прежнемъ управленія. Ради этой причины, Булыги, уже и безъ того оказаченные, порѣшили выдать дѣвушку за казака. Панъ Скржетускій, при одной мысли о томъ, сжималъ кулаки и хватался за свой мечъ. Рѣшилъ онъ разстроить всю эту махинацію и чувствовалъ себя сильнымъ для этого. Вѣдь право опеки надъ Еленой принадлежало князю Іереміи, во первыхъ потому, что Василій получилъ Разлоги отъ Вишневецкихъ, во вторыхъ же, самъ Василій письменно просилъ князя о томъ. Только куча общественныхъ дѣдъ, войны и великія предпріятія мѣшали воеводѣ заняться опекой. Но достаточно сказать ему слово, чтобы онъ поступилъ по справедливости.
   Уже свѣтало, когда панъ Скржетускій бросился на постель. Спалъ онъ крѣпко и на слѣдующій день проснулся съ принятымъ рѣшеніемъ. Одѣлись они съ паномъ Лонгинусомъ очень скоро, такъ какъ возы уже были готовы и солдаты пана Скржетускаго сидѣли на коняхъ въ ожиданіи отъѣзда.
   Въ гостиной горницѣ посолъ подкрѣплялъ себя наливкой въ обществѣ Курцевичей и старой княгини. Не было только Богуна; неизвѣстно, спалъ ли онъ еще или уѣхалъ куда.
   Закусивъ, панъ Скржетускій всталъ:
   -- Милостивая пани! Tempus fugit, сейчасъ намъ придется вскочить на коней, а потому, прежде чѣмъ поблагодарить васъ отъ всего сердца за ваше гостепріимство, мнѣ хотѣлось бы переговорить съ вами и сыновьями вашими наединѣ объ одномъ важномъ дѣлѣ.
   На лицѣ княгини выразилось удивленіе; она взглянула на сыновей, на посла, на пана Лонгинуса, какъ бы желая отгадать по ихъ лицамъ, въ чемъ дѣло, и отвѣтила затѣмъ, съ нѣкоторымъ безпокойствомъ въ голосѣ:
   -- Я къ вашимъ услугамъ, панъ.
   Посолъ хотѣлъ было подняться, но княгиня ему не позволила и сама направилась въ сѣни, убранныя оружіемъ и сбруей. Молодые князья размѣстились за спиною матери въ одинъ рядъ, а она, ставъ противъ Скржетускаго, спросила:
   -- О какомъ же это дѣлѣ хотите вы говорить со мною?
   Намѣстникъ вперилъ въ нее зоркій, почти строгій взглядъ.
   -- Простите меня, пани, и вы, молодые князья, что я, вопреки установившемуся обычаю обращаться черезъ достойныхъ пословъ, самъ докладчикомъ буду. Но не можетъ быть иначе, и такъ какъ никто не борется съ необходимостью, то и я безъ дальнѣйшихъ проволочекъ обращаюсь къ вамъ, пани и панове, какъ къ опекунамъ, съ покорнѣйшей просьбой отдать за меня княжну Елену.
   Если бы въ эту минуту въ Разлогахъ раздался громъ, онъ, не смотря на зимнее время, произвелъ бы на княгиню и сыновей ея меньшее впечатлѣніе, нежели слова намѣстника. Минуту смотрѣли они на говорящаго съ изумленіемъ; намѣстникъ стоялъ, выпрямившись, спокойно и гордо, точно намѣревался не просить, а приказывать -- и они не находили словъ для отвѣта; наконецъ, княгиня заговорила.
   -- Какъ? вы? Елену?
   -- Я, пани -- и это мое твердое рѣшеніе.
   Наступило молчаніе.
   -- Я жду вашего отвѣта, панове.
   -- Извините, панъ,-- отвѣтила княгиня, нѣсколько успокоившись, голосомъ, звучавшимъ сухо и рѣзко, -- для насъ много чести въ предложеніи такого кавалера, какъ вы, но принять его мы не можемъ, такъ какъ Елена уже обѣщана другому.
   -- Подумайте однако, пани, какъ заботливая опекунша, не будетъ ли то противъ воли княжны и не лучше ли я того, кому вы обѣщали ее.
   -- Пане! Мнѣ судить о томъ -- кто лучше! Будьте хоть наилучшимъ -- намъ все равно, такъ какъ мы не знаемъ васъ.
   Тутъ намѣстникъ выпрямился съ еще болѣе гордымъ видомъ и холоднымъ взглядомъ пронзилъ ихъ насквозь, точно ножемъ.
   -- Но я васъ знаю, измѣнники!..-- выпалилъ онъ.-- Захотѣлось вамъ отдать родственницу хлопу, чтобы тотъ оставилъ васъ въ безправно присвоенной деревнѣ....
   -- Самъ ты измѣнникъ!-- крикнула княгиня.-- Такъ-то ты отплачиваешь за гостепріимство, такой-то благодарностью исполнено твое сердце! О, змѣя! Ты кто таковъ? Откуда взялся?..
   Молодые Курцевичи начали пощелкивать пальцами и поглядывать на оружіе, висѣвшее по стѣнамъ; намѣстникъ же не унимался.
   -- Нехристы! Отняли вы сиротское имѣніе -- но это дудки! Завтра же князь узнаетъ объ этомъ.
   При этихъ словахъ, княгиня бросилась въ уголъ комнаты, и схвативъ рогатину, направила ее въ намѣстника. Князья тоже не замедлили вооружиться, кто чѣмъ успѣлъ -- одинъ саблей, другой кистенемъ, третій ножемъ и окружили его полукругомъ, тяжело переводя духъ, напоминая бѣшеныхъ волковъ.
   -- Князю скажешь?-- орала княгиня.-- Да знаешь ли ты еще, живъ ли ты выйдешь отсюда? Не насталъ ли твой послѣдній часъ?
   Скржетускій скрестилъ руки на груди, не моргнувъ глазомъ.
   -- Я возвращаюсь изъ Крыма какъ княжескій посолъ,-- сказалъ онъ,-- и пусть-ка хотя одна капля моей крови здѣсь прольется, въ три дня не останется отъ этого мѣста даже пепла, а васъ сгноятъ въ лубнянскихъ подвалахъ. Есть ли на свѣтѣ такая сила, которая могла бы охранить васъ? Не грозите жъ мнѣ -- я васъ совсѣмъ не боюсь!
   -- Пропадемъ мы, но ты пропадешь раньше!
   -- Ну такъ колите -- вотъ моя грудь.
   Князья съ матерью во главѣ все держали острія направленными намѣстнику въ грудь, но казалось, руки ихъ связаны были какими-то невидимыми цѣпями. Скрежеща зубами и тяжело дыша, они метались въ безсильной злобѣ, но ни одинъ не посмѣлъ ударить. Страшное имя Вишневецкаго совсѣмъ обезоружило ихъ.
   Перевѣсъ былъ на сторонѣ намѣстника.
   Безсильный гнѣвъ княгини излился потокомъ оскорбленій:
   -- Пройдоха! голышъ! прислужникъ! Захотѣлось тебѣ княжеской крови! Но не бывать этому. Отдадимъ ее за всякаго, только не за тебя; этого и князь не можетъ повелѣть намъ.
   -- Теперь не время толковать о моемъ шляхетствѣ -- отвѣтилъ панъ Скржетускій,-- но думается мнѣ, что ваше княжество могло бы смѣло идти позади него. Впрочемъ, коль скоро простой хлопъ былъ хорошъ для васъ, такъ ужъ я лучше. А что касается состоянія, то и оно сравняется съ вашимъ; если же вы говорите, что не отдадите за меня Елену, такъ я скажу вамъ одно: я оставлю васъ въ Разлогахъ, не требуя никакихъ отчетовъ.
   -- Не дари того, что не твое.
   -- Я и не дарю, а только обѣщаю и ручаюсь за исполненіе своимъ рыцарскимъ словомъ. Теперь выбирайте: или отдать князю отчетъ въ опекѣ и убраться изъ Разлоговъ, или же отдать за меня дѣвушку и остаться при имѣніи.
   Рогатина медленно выпала изъ рукъ княгини и звякнула объ полъ.
   -- Выбирайте,-- повторилъ Скржетускій:-- aut pacem, aut bellum!
   -- Счастье -- замѣтила уже болѣе кротко Курцевичъ,-- что Богунъ уѣхалъ, не желая васъ видѣть, такъ какъ еще вчера зародилось въ немъ подозрѣніе. А то не обошлось бы безъ крови.
   -- И я, пани, ношу саблю не для того, чтобы она болталась у пояса.
   -- Посудите только сами -- политично ли это со стороны такаго кавалера, войдя въ домъ по добру, такъ нападать на людей и брать дѣвушку наскокомъ, точно изъ турецкаго плѣна?
   -- Годится это, разъ хотѣли ее хлопу продать противъ ея воли.
   -- Этого о Богунѣ не говорите; онъ хотя и невѣдомо отъ какихъ родителей, но славный рыцарь и завзятый воинъ; мы же знаемъ его съ измальства, и онъ для насъ родной. Отнять у него эту дѣвушку все равно, что пырнуть его ножомъ.
   -- Мнѣ пора, пани, извините поэтому, если я еще разъ повторю: выбирайте!
   Княгиня обратилась къ сыновьямъ.
   -- Что скажете, сынки, на эту покорную просьбу кавалера?
   Булыги поглядывали другъ на друга, толкали одинъ другаго локтями и молчали.
   Наконецъ Симеонъ пробормоталъ:
   -- Прикажешь, мати, бить -- будемъ бить; прикажешь дѣвку отдать -- отдадимъ.
   -- И бить не хорошо, и отдавать не хорошо.
   Послѣ этого она снова заговорила съ Скржетускимъ:
   -- Вы насъ такъ прижали къ стѣнѣ, что хоть ты лопни. Богунъ человѣкъ шальной -- готовъ на все. Кто насъ защититъ отъ его мести? Самъ погибнетъ -- но погубитъ и насъ! Что намъ дѣлать?
   -- Ваша голова.
   Княгиня задумалась.
   -- Слушайте жъ. Все это должно сохраниться въ тайнѣ. Богуна отправимъ мы въ Переяславль, сами пріѣдемъ въ Дубны съ Еленой, а вы попросите князя, чтобы онъ защищалъ насъ. У Богуна полторасто казаковъ, часть которыхъ находится здѣсь. Елены нельзя вамъ брать сейчасъ -- онъ отобьетъ ее у васъ; это вѣрно. Ступайте же, никому ничего не говорите и ждите насъ.
   -- Чтобъ вы измѣнили мнѣ?
   -- Еслибы только могли мы! Но сами видите -- не можемъ. Дайте слово, что до поры до времени вы сохраните секретъ.
   -- Даю -- а вы отдаете дѣвушку?
   -- Не можемъ не отдать, хотя и жаль намъ Богуна.
   -- Тьфу! тьфу! панове!-- сказалъ вдругъ намѣстникъ, обращаясь къ князьямъ;-- васъ четверо, и всѣ какъ дубы, а боитесь одного казака и хотите измѣннически поступить съ нимъ! Хотя и приходится мнѣ благодарить васъ, но все скажу: шляхтичей это недостойно!
   -- Вы въ это не вмѣшивайтесь!-- крикнула княгиня,-- это не ваше дѣло. Намъ-то какъ поступить? Сколько солдатъ у васъ, противъ его полутораста казаковъ? Защитите вы насъ? Защитите вы Елену? Это не ваше дѣло. Поѣзжайте-ка въ Лубны, а какъ намъ поступить -- мы уже знаемъ, лишь бы Елену привезти вамъ.
   -- Дѣлайте, что хотите! Только одно скажу: если тутъ "лучится съ Еленой какая нибудь бѣда -- горе вамъ!
   -- Не выводите же насъ изъ терпѣнія.
   -- Хотѣли жъ вы учинить насиліе надъ ней, и даже теперь, продавая ее за Разлоги, вамъ и въ голову не пришло спросить: нравится ли ей моя особа?
   -- Ну, такъ мы спросимъ ее при васъ! проговорила княгиня, сдерживая себя, такъ какъ гнѣвъ снова сталъ закипать въ ней отъ этихъ презрительныхъ замѣчаній намѣстника. Симеонъ ушелъ за Еленой, и минуту спустя, вернулся вмѣстѣ съ ней.
   Послѣ этого шума и угрозъ, отъ которыхъ, казалось, еще гудѣло въ воздухѣ, какъ отголоски миновавшей бури, среди этихъ насупленныхъ бровей, жестокихъ взглядовъ и строгихъ физіономій, ея прелестное личико засіяло здѣсь, подобно солнцу послѣ грозы.
   -- Панна!-- угрюмо проговорила княгиня, указывая на Скржетускаго -- если ничего не имѣете противъ, то вотъ вамъ будущій мужъ.
   Елена поблѣднѣла, какъ стѣна, и вскрикнувъ, закрыла глаза руками, но тотчасъ же протянула руки Скржетускому.
   -- Правда ли это? шептала она въ уп и валах-сокольничий с обручем -- он не упускал из виду птиц и подзадоривал голосом сокола. Храбрая птица в это время заставила стаю подняться кверху, потом молнией взлетела еще выше и повисла над ней. Журавли сбились в один огромный вихрь, шумевший, как буря, крыльями. Грозные крики наполняли воздух. Птицы вытянули шеи, подняли вверх клювы и ждали нападения.
   А сокол все кружил над ними. Он то опускался, то поднимался, точно колеблясь ринуться вниз, где его грудь ожидала сотня острых клювов. Его белые перья, залитые солнцем, сверкали как само солнце на безоблачной лазури неба.
   Вдруг, вместо того чтобы броситься на стаю, он стрелой улетел вдаль и вскоре исчез за группами деревьев.
   Скшетуский первый помчался за ним. Посол, сокольничий и пан Лонгин последовали его примеру.
   Вдруг на повороте наместник задержал коня -- и странная картина предстала его глазам. Посреди дороги лежала коляска со сломанной осью. Двое казаков держали отпряженных лошадей; кучера не было: должно быть, он уехал искать помощи. Возле коляски стояли две женщины, одна в лисьем тулупе и такой же шапке, с суровым, мужским лицом; другая была молодая девушка, высокого роста, с тонкими, правильными чертами лица. На плече этой молодой панны спокойно сидел сокол и, распустив крылья, ластился к ней клювом.
   Наместник так осадил коня, что тот копытами врылся в песок дороги, приложил руку к шапке, смешавшись, не зная, что делать -- поклониться или заговорить о соколе. Смутился он еще и потому, что на него из-под куньей шапочки взглянули такие глаза, каких он в жизни своей не видывал: черные, бархатные, влажные, изменчивые, огненные, в сравнении с которыми глаза Ануси Божобогатой потускнели бы, как свеча при факелах. Над этими глазами рисовались черные шелковые брови; розовые щеки цвели как прекрасный цветок, из-за малиновых, слегка приоткрытых губ сверкали жемчужные зубки, из-под шапки выбивались толстые черные косы. "Юнона или другое какое божество?" -- подумал наместник при виде этих лучистых глаз, этой упругой груди и белого сокола на плече. Наш поручик стоял без шапки, засмотревшись на нее, как на картину, -- только глаза его сияли, а сердце сжималось какой-то странной болью. Он уже хотел начать речь словами: "Если ты смертное существо, а не богиня...", как подъехали посол, пан Лонгин и сокольничий. Увидев их, богиня протянула руку, сокол перескочил на нее и уселся, переступая с лап на лапу. Наместник хотел предупредить сокольничего и снять птицу, как вдруг случилось нечто странное. Сокол, оставаясь одной лапой на руке панны, другой ухватился за руку наместника и вместо того, чтобы пересесть, запищал радостно и начал так сильно тянуть к себе руку наместника, что обе руки встретились. По телу Скшетуского пробежала дрожь, а сокол только тогда позволил снять себя, когда сокольничий надел ему шапочку на голову. Но вот заговорила старшая дама:
   -- Рыцари! Кто бы вы ни были, не откажите помочь женщинам, которые, оставшись без помощи в пути, не знают, что им делать. До нашего дома не дальше трех миль, но в нашей коляске лопнула ось, и нам приходится ночевать в поле. Я послала кучера к сыновьям, чтоб нам прислали хоть телегу, но пока он доедет и вернется, совсем стемнеет, а в этом урочище оставаться ночью страшно -- здесь близко могилы...
   Старая шляхтянка говорила скоро и таким грубым голосом, что наместник даже дивился. Все же он ответил учтиво:
   -- Не допускайте и речи, сударыня, чтобы мы оставили вас и вашу прелестную дочь без помощи. Мы едем в Лубны, где служим в войске его светлости князя Еремии Вишневецкого, и, кажется, нам по дороге. Но если бы было и не так, мы охотно свернули бы в сторону, если вам не будет неприятно наше общество. Что касается экипажей, у нас их нет, мы с товарищами едем по-солдатски, но они есть у пана посла, и я надеюсь, что он, как любезный кавалер, охотно предоставит вам, сударыня, свою карету.
   Посол поднял свою соболью шапку, так как, зная польский язык, он понял, в чем дело, ответил комплиментом и велел сокольничему скакать за экипажем, так как обоз остался далеко позади. Наместник все это время смотрел на панну, которая не могла вынести его пожирающего взгляда. А женщина с лицом казака продолжала:
   -- Да наградит вас Бог, ваць-панове, за вашу помощь. До Лубен еще далеко: потому не откажите заехать ко мне и к моим сыновьям. Мы будем вам рады. Мы из Розлог-Сиромах; я вдова князя Курцевича-Булыги, а это не моя дочь, а дочь старшего Курцевича, брата моего мужа. Он отдал нам на воспитание сироту. Сыновья мои теперь дома, а я возвращаюсь из Черкас, куда ездила на богомолье к Святой Пречистой. По дороге с нами случилось это несчастье, и, если бы не вы, нам пришлось бы ночевать среди дороги.
   Княгиня продолжала бы говорить, но в это время издали показался экипаж, окруженный прислугой посла и солдатами пана Скшетуского.
   -- Значит, ваша милость пани -- вдова князя Василия Курцевича? -- спросил наместник.
   -- Нет, -- быстро и как бы гневно отвечала княгиня. -- Я вдова Константина, а она -- дочь Василия, Елена. -- Княгиня указала рукой на девушку.
   -- О князе Василии много рассказывают в Лубнах. Это был великий воин, друг покойного князя Михаила.
   -- Я не была в Лубнах, -- с некоторой надменностью сказала княгиня, -- и о военных подвигах его не знаю, а о его позднейших поступках вспоминать нечего, и так о них все знают.
   При этих словах княжна Елена опустила голову, как цветок, подрезанный косою, а наместник возразил с живостью:
   -- Не говорите этого, ваць-пани, -- князь Василий благодаря страшному заблуждению и несправедливости людей был присужден к лишению имущества и жизни и должен был бежать, но потом открылась его невинность. Ему возвращено его доброе имя, восстановлена его слава; и слава эта должна быть тем больше, чем больше была несправедливость.
   Княгиня быстро взглянула на наместника, и на ее неприятном, резком лице отразился гнев. Но пан Скшетуский, хотя и был молод, внушал ей своим рыцарским видом невольное уважение, и она не решалась противоречить ему и обратилась к княжне Елене:
   -- Ваць-панне этого слушать не годится! Поди лучше и присмотри, чтобы из нашей коляски все веши были переложены в карету, в которой нам их милости панове дозволили ехать.
   -- Вы позволите мне помочь вам? -- спросил наместник.
   Они пошли к коляске, и, как только стали у ее дверец, шелковые ресницы княжны поднялись и взор ее упал на лицо поручика, точно ясный, теплый солнечный луч.
   -- Как мне благодарить вашу милость, -- заговорила она голосом, показавшимся наместнику столь же сладкой музыкой, как звуки флейт и лютней, -- как мне благодарить вас, что вы вступились за честь моего отца и против несправедливости, которую он встречает у ближайших родных.
   -- Мосци-панна, -- ответил поручик, чувствуя, что сердце его тает, как снег весной. -- Клянусь Богом, за эту благодарность я готов броситься в огонь или пролить свою кровь. Но чем желание мое сильнее, тем заслуга меньше -- и за такую малость не пристало мне принимать благодарность из уст ваць-панны.
   -- Если вы ею пренебрегаете, то чем могу я, бедная сирота, выразить свою благодарность?
   -- Я не пренебрегаю, -- с возрастающей силой продолжал наместник. -- Я хочу лишь столь великой милости заслужить долгой и верной службой и прошу только принять меня на службу.
   Княжна, слыша это, покраснела, смешалась, потом вдруг побледнела и, закрыв лицо руками, прошептала жалобно:
   -- Такая служба одно лишь несчастье принесла бы ваць-пану. Наместник наклонился к дверцам коляски и сказал тихо и взволнованно:
   -- Что Бог пошлет, а если даже и горе, я готов упасть к ногам ваць-панны и просить, как милости.
   -- Не может того быть, чтобы вы, пане рыцарь, с первого взгляда так захотели служить мне.
   -- Едва я увидал вас, как совсем забыл о себе, и вижу, что свободному доныне солдату придется сделаться невольником. Но, видно, такова воля Божья. Чувство -- как стрела, неожиданно пронзающая грудь... И вот я чувствую ее острие, хотя и сам бы вчера не поверил, если бы мне кто-нибудь сказал.
   -- Если вы, ваць-пане, не верили вчера, то как же я могу поверить этому сегодня?
   -- Время лучше всего докажет это ваць-панне, а искренность мою вы слышите в моих словах и видите на моем лице.
   И снова шелковые ресницы княжны поднялись, и ее взору открылось мужественное, благородное лицо молодого рыцаря и взгляд, полный такого восторга, что густой румянец залил ее лицо. Но она не опускала уже глаз, и с минуту он упивался сладостью этих чудных глаз. И они смотрели друг на друга, как два существа, которые, встретившись среди дороги, в степи, почувствовали вдруг, что избрали друг друга сразу, сразу потянулись друг к другу, как два голубя. Но этот восторженный миг был прерван резким голосом княгини, звавшей княжну. Экипажи подъехали. Прислуга стала переносить вещи, и через минуту все было готово.
   Пан Розван Урсу, учтивый вельможа, уступил дамам свой экипаж, наместник сел на коня. Тронулись в путь.
   День склонялся к вечеру. Разлившиеся воды Каганлыка сверкали золотом заходящего солнца и пурпуром зари. Высоко на небе медленно подвигались к горизонту легкие стада розовых облаков, словно, утомившись блуждать по небу, шли отдыхать в какую-то неведомую колыбель. Пан Скшетуский ехал со стороны княжны, но не занимал ее разговором, так как говорить в присутствии других так, как он говорил за минуту до того, не мог, а говорить пустые слова не был в состоянии. Только в сердце он чувствовал блаженство, и голова кружилась как от вина.
   Весь караван быстро подвигался вперед, тишина прерывалась только фырканьем лошадей и лязгом стремян. На задних экипажах валахи затянули было какую-то печальную песню, но вскоре перестали; зато раздался слегка гнусавый голос пана Лонгина, который пел набожно: "Я сделал так, чтобы на небе всходило вечное светило и светом своим покрывало землю". Между тем стемнело, на небе зажигались звездочки, а с влажных лугов поднялись белые туманы, сливаясь в бесконечное море.
   Въехали в лес, но не успели сделать несколько сажен, как послышался топот коней, и перед ними появилось пять всадников. Это были молодые князья, которых кучер предупредил о приключении и которые ехали навстречу матери, с возом, запряженным четверкой лошадей.
   -- Это вы, сынки? -- закричала старая княгиня.
   -- Мы, мать! -- Всадники подъехали к карете.
   -- Здравствуйте! Благодаря вот этим рыцарям мы уже не нуждаемся в помощи. Это мои сыновья, которых я поручаю благосклонности мосци-панов: Семен, Юрий, Андрей и Николай... А кто пятый? -- спросила княгиня, всматриваясь в темноту. -- Если старые глаза мои еще видят, так это Богун. Так?
   Княжна вдруг откинулась в глубь коляски.
   -- Бью челом вам, княгиня, и вам, княжна Елена, -- сказал пятый всадник.
   -- Богун! -- продолжала старуха. -- Из полка приехал, сокол? И с торбаном {Торбан -- старинный музыкальный инструмент.}? Ну, здравствуй, здравствуй! Эй, сынки! Я уж просила их милостей панов на ночлег в Розлоги, а теперь и вы им поклонитесь. Гость в дом -- Бог в дом! Милости просим!
   Князья сняли шапки.
   -- Просим покорно в нашу убогую хату!
   -- Мне уж обещались и его милость пан посол, и пан наместник. Будем знаменитых гостей принимать; только им, привыкшим к придворной роскоши, по вкусу ли придется наша скромная трапеза?
   -- Мы выросли на солдатском хлебе, а не на придворном, -- сказал пан Скшетуский.
   А пан Розван Урсу добавил:
   -- Я пробовал уже у шляхты хлеба-соли и знаю, что с ними не сравнятся и придворные.
   Экипажи снова тронулись, и княгиня продолжала:
   -- Давно уж, давно миновали наши лучшие времена. На Волыни и в Литве есть еще Курцевичи, которые держат свиту и живут по-пански, но те бедных родственников и знать не хотят, -- пусть их Бог за это накажет! У нас почти казацкая нужда... Уж вы за нее простите, примите от чистого сердца то, что мы от чистого сердца предлагаем. Я с пятью сыновьями сижу на одной деревеньке и нескольких слободах, а у нас на попечении еще и эта панна.
   Наместника очень удивили эти слова. Он слыхал в Лубнах, что Розлоги -- вовсе не малое шляхетское поместье и что они раньше принадлежали князю Василию, отцу Елены. Но спрашивать теперь, как они перешли в руки Константина и его вдовы, он не считал удобным.
   -- У ваць-пани, значит, пять сыновей? -- спросил пан Розван Урсу.
   -- Было пять, пять львов, -- ответила княгиня, -- старшему, Василию, неверные в Белгороде выжгли глаза факелами, отчего у него и ум помутился. Когда молодежь уходит на войну, я остаюсь одна, с ним да вот с этой панной, от которой больше горя, чем радости.
   Презрительный тон княгини, когда она говорила о племяннице, был настолько явственен, что не ускользнул от внимания поручика. В груди его вспыхнуло негодование, и он чуть было не выругался, но слова замерли у него на устах, когда, взглянув на освещенное луной лицо княжны, он заметил, что ее глаза полны слез.
   -- Что с вами ваць-панна? Отчего вы плачете? -- спросил он тихо. Княжна молчала.
   -- Я не могу видеть ваших слез, -- говорил Скшетуский, наклонившись к ней и, видя, что старая княгиня разговаривает с паном Розваном и не смотрит в их сторону, продолжал: -- Ради бога, скажите хоть слово... Видит бог, я отдал бы и жизнь, и здоровье, лишь бы вас утешить.
   Вдруг он почувствовал, что один из всадников так напирает на него, что лошади их трутся боками.
   Разговор с княжной оборвался. Удивленный и разгневанный Скшетуский обернулся к смельчаку.
   При свете луны он увидел пару глаз, которые смотрели на него надменно, вызывающе, насмешливо... Эти страшные глаза светились, как глаза волка в темном лесу.
   "Что за черт? Бес, что ли?" -- подумал наместник, заглянув близко в эти горящие глаза.
   -- А что это ваша милость так наезжает на меня и глазами сверлит? Всадник ничего не ответил, но продолжал смотреть так же упорно и вызывающе.
   -- Если темно, так я могу огня высечь, а если на дороге тесно, так айда в степь! -- сказал наместник, возвысив голос.
   -- А ты отстань, лях, от коляски, коли видишь степь! -- ответил всадник. Наместник, человек горячий по природе, вместо ответа так толкнул ногой коня своего соседа, что тот в один миг очутился на краю дороги.
   Всадник осадил его на месте, и одну минуту казалось, что он хочет броситься на наместника, но в это время раздался резкий, повелительный голос княгини:
   -- Богун, що с тобою?
   Эти слова мгновенно подействовали. Всадник, повернув коня, объехал коляску и очутился около княгини.
   -- Що с тобою? Ты ведь не в Переяславе, не в Крыму, ты в Розлогах. Помни это! А теперь ступай вперед и проводи коляску; скоро овраг, а там темно. Ходи, сиромаха!
   Пан Скшетуский и рассердился, и удивился в то же время. Очевидно, Богун искал повода к ссоре и нашел бы его, но зачем он искал его? Откуда это неожиданное нападение?
   В голове наместника промелькнула мысль, что в этом главную роль играет княжна, он уверился в этом, взглянув на ее лицо, бледное и испуганное.
   Между тем Богун, согласно приказанию княгини, поскакал вперед. Княгиня посмотрела ему вслед и сказала точно про себя, обернувшись к наместнику:
   -- Шальная голова. Бес казацкий!
   -- Видно, не совсем в уме! -- презрительно ответил пан Скшетуский. -- Этот казак на службе у ваших сыновей?
   Старая княгиня откинулась в глубь коляски:
   -- Что вы говорите, ваць-пане? Это -- Богун, подполковник, знаменитый юнак {Юнак -- молодой (сербское слово).}, друг моих сыновей, все равно что мой шестой, приемный, сын. Не может быть, чтобы вы ничего о нем не слыхали; его все знают.
   Действительно, пану Скшетускому было хорошо известно это имя. Среди имен разных казацких полковников и атаманов это имя гремело по обе стороны Днепра. Слепцы распевали о Богуне на ярмарках и в корчмах; на вечеринках рассказывали чудеса о молодом атамане. Кто он был, откуда взялся, никто не знал. Верно одно, что колыбелью его были степи, Днепр, пороги и Чертомелик со своим лабиринтом теснин, оврагов, островов, скал, лесов и тростников. С малых лет он сжился с этим диким миром. В мирные времена он ходил вместе с другими "за рыбой и зверем", шатался по днепровским затонам, бродил по болотам и тростникам вместе с полунагими товарищами, то целые месяцы проводил в лесных чащах. Школой ему служили нападения на татарские табуны и стада в Диких Полях, засады, битвы, наезды на береговые улусы, на Белгород, в Валахию или на чайках {Лодках.} в Черное море. Днем на коне, ночью при костре, в степи -- других дней и ночей он не знал. Он рано стал любимцем всего Низовья, рано начал предводительствовать другими и скоро превзошел всех своей отвагой. Он готов был хотя бы с сотнею товарищей идти хоть на Бахчисарай и поджечь его на глазах у самого хана; он жег улусы и города, вырезал дочиста всех жителей, пленных мурз разрывал на части лошадьми, налетал, как буря, исчезал, как смерть. В море, как бешеный, кидался на турецкие галеры. Углублялся в самую середину Буджака, лез, как говорили про него, в львиную пасть. Некоторые его предприятия были просто безумны. Менее отважные, менее рисковые кончали свою жизнь на кольях в Стамбуле или гнили у весел турецких галер, а он всегда выходил невредимым, с богатой добычей. Говорили, что он награбил несметные сокровища и спрятал их в днепровских камышах; но видели также, как он грязными сапогами топтал парчу и шелковые материи, подстилал драгоценные ковры под копыта своих коней или, одетый в бархат, купался в дегте, показывая свое казацкое презрение к великолепию тканей и одежды. На одном месте он нигде не засиживался. Действиями его руководила прихоть. Иногда, прибыв в Чигирин, Черкасы или Переяслав, он гулял напропалую с другими запорожцами, то жил монахом, не говорил с людьми, уходил в степь. То окружал себя слепцами, слушал по целым дням их песни и осыпал золотом. Среди шляхты умел быть учтивым кавалером, среди казаков -- самым диким казаком, с рыцарями -- рыцарем, с разбойниками -- разбойником. Многие считали его сумасшедшим, потому что это была действительно необузданная и страшная натура. Зачем он жил на свете, чего хотел, к чему стремился, кому служил, он и сам не знал. Служил степям, вихрям, войне, любви и своей удали. Эта удаль отличала его от других разбойничьих атаманов, имевших в виду только один грабеж, которым было все равно, кого ни грабить -- своих или татар. Богун брал добычу, но предпочитал ей войну; он любил опасности за их очарование; платил золотом за песни, гнался за славой, а об остальном не заботился.
   Из всех атаманов он лучше других олицетворял тип казака-рыцаря, и поэтому песня избрала его своим любимцем, и имя его облетело всю Украину.
   В последнее время он был переяславским подполковником, но на самом деле у него была власть полковника, потому что Старый Лобода уже слабо держал булаву в своей коченеюшей руке.
   Пан Скшетуский хорошо знал, кто был Богун, и если спросил старую княгиню, не состоит ли этот казак на службе у ее сыновей, то с единственной целью высказать свое презрение к нему. Он почуял в нем врага, и, несмотря на всю славу атамана, кровь наместника вскипела от того, что казак позволил себе держаться с ним так дерзко. Он догадывался, что этим дело не кончится. Пан Скшетуский тоже умел жалить, как оса, тоже был уверен в себе, тоже ни перед чем не останавливался и жадно искал опасности. Он готов был хоть сейчас погнаться за Богуном, но он ехал рядом с княжной.
   Наконец коляска миновала овраг, и вдали показались огни Розлог.
  

IV

  
   Курцевичи-Булыги был старый княжеский род герба "Курч", происходивший от Корията, хотя на самом деле, кажется, шел от Рюрика. Из двух главных линий одна осела в Литве, другая -- в Волыни, а в Заднепровье переселился только князь Василий, один из многочисленных потомков линии волынской. Обеднев, он не захотел оставаться среди своей богатой родни и поступил на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу славного Яремы.
   Прославившись на этой службе, оказав большие услуги князю, он получил от него в дар Красные Розлоги, которые потом были переименованы в Волчьи Розлоги, благодаря обилию волков, и поселился там. В 1629 году, приняв католичество, он женился на Рагозянке, девушке из знатного шляхетского дома. Через год от этого брака родилась Елена; мать умерла от родов, а князь Василий, не думая уже о вторичной женитьбе, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери. Это был человек с сильным характером и недюжинными достоинствами. Сколотив довольно скоро небольшое состояние, он тотчас подумал о своем брате Константине, который остался на Волыни в бедности и, отторгнутый богатой родней, должен был заниматься арендой поместий. Он выписал его вместе с женой и пятью сыновьями в Розлоги и делился с ним каждым куском хлеба. Так они и прожили спокойно до конца 1643 года, когда Василий отправился вместе с королем Владиславом под Смоленск. Тут-то и произошло то страшное событие, которое его погубило.
   В королевском лагере было перехвачено письмо Шеину, подписанное князем Василием и запечатанное его гербового печатью. Столь явное доказательство измены со стороны рыцаря, который до сего времени пользовался незапятнанной репутацией, привело всех в величайшее изумление и ужас. Напрасно Василий клялся Богом, что ни почерк, ни подпись на письме не его: герб "Курча" на печати устранял всякие сомнения. Никто не хотел верить ему, что печать им была потеряна, и несчастный князь, pro crimine perduelionis {По обвинению в государственной измене (лат.).} приговоренный к лишению чести и жизни, должен был спасаться бегством. Прибыв ночью в Розлоги, он заклинал брата Константина всем святым быть для его дочери отцом и уехал навсегда. Говорили, что он еще раз писал князю Еремии, просил его не отнимать у Елены кусок хлеба и оставить ее в Розлогах под опекой Константина, и потом о нем уже не было слуху. Были вести, что он тотчас же умер, что вступил в цесарское войско и погиб на войне в Неметчине, но кто же мог знать что-нибудь верное? Должно быть, он погиб, если не интересовался больше судьбой дочери. Вскоре о нем перестали говорить и вспомнили тогда лишь, когда обнаружилась его невинность.
   Некто Купцевич, витебчанин, умирая, сознался, что письмо к Шеину писал под Смоленском он и запечатал найденной в лагере печатью. После такого показания скорбь и сожаление охватили все сердца. Приговор был отменен, честь князя Василия была восстановлена, но награда за перенесенные мучения пришла слишком поздно для него самого. Что касается Розлог, то князь Еремия и не думал захватывать их. Вишневецкие лучше знали Василия и никогда не верили в его виновность. Он мог бы даже спокойно оставаться на месте и под мощной защитой Вишневецких смеяться над приговором, а если скрылся, то только потому, что не мог вынести бесчестья.
   А Елена спокойно воспитывалась в Розлогах под заботливой опекой дяди, и только после его смерти начались для нее тяжелые времена. Жена Константина, женщина сомнительного происхождения, была суровая, порывистая, энергичная, и только муж умел ее держать в повиновении. После его смерти она забрала Розлоги в свои железные руки. Прислуга дрожала перед ней, дворовые боялись как огня, да и соседям она успела насолить. На третьем году своего хозяйничанья она дважды делала вооруженный набег на Сивиньских в Броварках, сама одетая по-мужски, верхом, предводительствуя своей челядью и наемными казаками. Когда однажды полки князя Еремии разгромили шайку татар, пошаливавших около Семи Могил, княгиня во главе своих людей добила остатки, зашедшие в Розлоги. В конце концов она прочно засела в Розлогах и стала считать их собственностью своей и своих детей. Любила она их, как волчица своих волчат, но, будучи женщиной простоватой, не подумала об их воспитании. Монах греческой веры, вывезенный из Киева, выучил их читать и писать, и этим кончилось их учение. А под боком ведь были Лубны, жил княжеский двор, где молодые князья могли бы набраться светскости в обхождении, изучить общественные и судебные дела или военное дело, вступив под знамена. У княгини, видно, были свои причины не отдавать сыновей в Лубны.
   А вдруг князь Еремия вспомнит, кому принадлежат Розлоги, вздумает посмотреть, как опекают Елену, или сам из уважения к памяти Василия станет ее опекуном. Тогда пришлось бы убираться из Розлог. Княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах забыли о том, что на свете есть какие-то Курцевичи. Но зато и молодые князья воспитывались полудикарями, скорее по-казацки, чем по-шляхетски. Еще ребятами они принимали участие в проделках старой княгини, в ее наездах на Сивиньских и в нападениях на татарские шайки. Чувствуя к книжкам и письму вражду и отвращение, они по целым дням стреляли из лука, учились владеть кистенем, саблей или арканом. Они даже не занимались хозяйством, так как мать не выпускала их из рук. Жаль было смотреть на этих потомков знаменитого рода, в чьих жилах текла княжеская кровь, но чье обхождение было просто и грубо, чьи умы и огрубевшие сердца напоминали дикую степь. И они росли как дубы; сознавая свою неотесанность, они сторонились шляхты, предпочитая общество диких атаманов казацких шаек. Еще в ранние годы вошли они в сношения с Низом, где их считали товарищами. Порой они по полгода проживали в Сечи, ходили на "промысел" с казаками, принимали участие в походах на турок и татар, и это было их любимым занятием. Мать не противилась этому, так как часто они привозили богатую добычу. Правда, во время одного из таких походов старший, Василий, попался в руки нехристей. Братья при помощи Богуна и запорожцев отбили его, но уже с выжженными глазами. С тех пор он должен был сидеть дома. Прежде самый дикий из братьев, он стал мягким и набожным. Младшие братья продолжали по-прежнему заниматься военным ремеслом, которое в конце концов снискало им кличку "князья-казаки". Достаточно было посмотреть на Розлоги-Сиромахи, чтобы угадать, какие люди в них живут. Когда пан Скшетуский и посол въехали в ворота со своими возами, они увидели не усадьбу, а скорее огромный амбар со стенами из толстых дубовых бревен, с узкими окнами, похожими на бойницы. Помещения для прислуги и казаков, конюшни, сараи и кладовые примыкали к этой усадьбе непосредственно, образуя какую-то бесформенную постройку, состоявшую из нескольких высоких и низких частей, настолько убогих с виду, что, если бы не огонь в окнах, их трудно было бы счесть за человеческое жилье. На дворе виднелись два колодезных журавля; ближе к воротам возвышался столб с колесом наверху; к нему был прикован ручной медведь. Тяжелые ворота из таких же дубовых бревен выводили на "майдан" -- двор, окруженный рвом и палисадом. Очевидно, это была вооруженная крепость, укрепленная от всяческих нападений и наездов. Во всем напоминала она пограничную казацкую "полянку" -- и хотя большинство помещичьих усадеб на границе были именно такого типа, но эта уж совсем походила на разбойничье гнездо. Прислуга, вышедшая с факелами навстречу гостям, скорее походила на разбойников, чем на прислугу. Огромные псы на площадке рвались с цепей, точно хотели броситься на прибывших; из конюшен доносилось конское ржание; молодые Булыги вместе с матерью стали звать прислугу, отдавать приказания и ругаться. Среди этого гама гости вошли в дом, и только здесь пан Розван Урсу, который, увидев дикость и жалкий вид поселка, почти жалел, что дал упросить себя заехать на ночлег, просто остолбенел от удивления при виде картины, представившей перед его глазами. Внутренность дома совершенно не отвечала его наружному виду. Они вошли сначала в просторные сени со стенами, почти сплошь увешанными сбруей, оружием и шкурами диких зверей. В двух огромных печках горели толстые колоды; при их ярком свете виднелась богатая конская сбруя, блестящие панцири, турецкие сабли, на которых горели драгоценные камни, кольчуги с золочеными застежками, полупанцири, набрюшники, ринграфы {Ринграф -- металлическая пластинка с гербом или изображением святого, которая носилась на груди.}, стальные огромной ценности, шлемы польские и турецкие; на противоположной стене висели щиты, которых уже не употребляли в то время, около них польские копья и восточные дротики, немало холодного оружия, начиная от сабель и кончая кинжалами и ятаганами, рукоятки которых отливали разными цветами, как капли росы на солнце. В углах висели связки лисьих, волчьих, медвежьих, куньих и горностаевых шкур -- плод охоты князей. Ниже, вдоль стен, на колышках дремали ястребы, соколы и большие беркуты, привезенные из далеких восточных степей, -- их держали для охоты на волков.
   Из сеней гости перешли в большую гостиную. И здесь, в камине, горел яркий огонь. Роскоши в этой комнате было еще больше, чем в сенях; голые балки стен увешаны были бархатными тканями, полы покрыты роскошными восточными коврами. Посредине стоял длинный стол на крестообразных ножках, сбитый из простых досок, а на столе всевозможные сосуды, золоченые или из венецианского стекла; под стенами маленькие столы, комоды и полки, на них ларцы с бронзовыми украшениями, медные подсвечники и часы, когда-то награбленные у венецианцев турками, а потом казаками у турок. Вся комната была переполнена массой роскошных предметов, с назначением которых хозяева подчас не были знакомы; всюду роскошь смешалась с первобытной степной простотой. Ценные турецкие комоды, инкрустированные бронзой, красным деревом и перламутром, стояли около грубых полок, деревянные стулья -- рядом с мягкими диванами, покрытыми коврами. Подушки, лежавшие по восточной моде на диванах, были в чехлах из сафьяна или бархата, но редко были набиты пухом, чаще -- сеном или горохом. Дорогие ткани и предметы роскоши, все это было так называемое "добро" -- турецкое или татарское, частью купленное за гроши у казаков, частью взятое во время многочисленных войн еще старым князем Василием, частью награбленное молодыми Булыгами во время походов с низовцами, которые предпочитали пускаться на чайках по Черному морю, чем жениться или заниматься хозяйством. Все это нисколько не удивило пана Скшетуского, хорошо знавшего пограничные жилища, но валашский боярин не мог скрыть своего удивления при виде Курцевичей, одетых в простые сапоги и полушубки, не лучше чем у прислуги, и окруженных такой роскошью; удивлялся и пан Лонгин Подбипента, привыкший на Литве к другим обычаям.
   Между тем князья принимали гостей, -- они делали это от души и с большой охотой, но так как мало вращались в обществе, то это выходило у них очень неловко, и наместник едва мог удержать улыбку.
   Старший, Симеон, говорил:
   -- Мы рады вашим милостям и за честь благодарны. Наш дом -- ваш дом, и будьте в нем как у себя. Кланяемся под убогим кровом!
   В тоне его слов не было ни унижения, ни сознания, что он принимает людей, стоящих выше его: он кланялся им, по казацкому обычаю, в пояс; за ним кланялись и младшие братья, полагая, что этого требует гостеприимство.
   -- Челом вашим милостям бьем! Челом!
   Между тем княгиня, дернув Богуна за рукав, увела его в другую комнату.
   -- Слышь, Богун, -- сказала она поспешно, -- мне некогда с тобой долго разговаривать. Видела я, что ты на молодого шляхтича зубы точишь и ищешь с ним ссоры.
   -- Маты, -- ответил казак, целуя руку княгини, -- мир широк: ему одна дорога, мне -- другая. Я его не знаю, да и не слыхивал о нем, а пусть он с княжной не заговаривает, -- не то, Богом клянусь, саблей голову снесу!
   -- Ошалел! Ошалел! Где голова, казак? Что с тобой творится? Или хочешь погубить и себя, и нас? Он -- солдат Вишневецкого и наместник, человек не малый, от князя послом к хану ездил. Если хоть волос упадет с его головы под нашей кровлей -- знаешь, что будет? Воевода глянет на Розлоги, отомстит за него, нас выгонит на все четыре стороны, а Елену в Лубны возьмет. Что тогда? И против князя пойдешь? На Лубны нападешь? Попробуй, коли хочешь отведать кола, шальная голова!.. Заговаривает ли шляхтич с девкой, нет ли, все равно -- как приехал, так и уедет, и все будет спокойно! Сдержись, а не то -- ступай откуда пришел, еще беду на нас накличешь!
   Казак грыз ус, сопел, но понял, что княгиня говорит правду.
   -- Они завтра уедут, мать, -- сказал он, -- я сдержусь, только пусть чернобровая не выходит к ним.
   -- А тебе что? Чтоб думали, будто я ее взаперти держу? Вот и выйдет, коли я того хочу. А ты тут не командуй, ты здесь не хозяин.
   -- Не гневайся, княгиня! Коли иначе нельзя, то я буду для них слаще меда. Бровью не поведу, за саблю не схвачусь, хоть бы меня гнев душить стал, хоть бы душа изныла. Пусть будет по-твоему.
   -- Вот так-то, сокол, торбан возьми, заиграй, спой что-нибудь, на душе и станет легче. Ну, теперь идем к гостям!
   Они вернулись в горницу, где князья, не зная, как занимать гостей, все приглашали их быть как дома и кланялись им в пояс. Пан Скшетуский дерзко и гордо взглянул в глаза Богуну, но не нашел в них вызова. Лицо молодого атамана сияло самой добродушной веселостью, которую он с таким искусством напустил на себя, что самый опытный глаз мог бы обмануться. Наместник внимательно рассматривал его, так как раньше в темноте он не успел разглядеть черты его лица. Перед ним стоял стройный как тополь молодец, смуглый, с густыми черными усами, свешивавшимися вниз. Веселость на этом лице пробивалась сквозь украинскую задумчивость, как солнце сквозь мглу. На высокое чело атамана спадали черные кудри, ровно подстриженные над густыми бровями. Орлиный нос, раздувающиеся ноздри и белые зубы, блестевшие при каждой улыбке, придавали этому лицу несколько хищное выражение; в общем, это был тип украинской красоты -- яркой, цветистой, удалой. Необычайно роскошное платье также отличало степного атамана от князей, одетых в полушубки. На Богуне был жупан из тонкой серебряной парчи и красный кунтуш -- цвета эти носили переяславские казаки. С черного шелкового пояса свешивалась богатая сабля, но и сабля, и вся одежда меркли перед богатством заткнутого за пояс турецкого кинжала, рукоятка которого была усеяна сплошь драгоценными камнями, которые так сверкали, что искры сыпались. Человека, одетого так богато, всякий счел бы скорее за панича из высокого рода, тем более что его свободные господские манеры не выдавали его низкого происхождения. Он подошел к пану Лонгину, выслушал историю о предке Стовейке и о трех головах крестоносцев, а затем обратился к наместнику, точно между ними ничего не произошло, и спросил непринужденно:
   -- Ваша милость, я слышал, из Крыма возвращается?
   -- Из Крыма, -- сухо ответил наместник.
   -- Был там и я, и хоть не попал в Бахчисарай, все ж думаю, что и там побываю, если оправдаются добрые вести.
   -- О каких вестях говорит ваша милость?
   -- Ходят слухи, что если всемилостивейший король начнет войну с тур-чанином, то князь-воевода пойдет огнем и мечом на Крым. От этих вестей радость великая во всей Украине и на Низу, -- уж коли под таким вождем не погуляем мы в Бахчисарае, то уж никогда не погуляем!
   -- Погуляем, видит бог! -- откликнулись Курцевичи.
   Поручика тронуло уважение, с каким атаман отзывался о князе; он усмехнулся и проговорил более мягким тоном:
   -- Вашей милости, видно, мало походов с низовцами, которые вас славою покрыли?
   -- Малая война -- малая слава, большая война -- большая слава. Конашевич Сагайдачный не на чайках добыл ее, а под Хотином.
   В эту минуту дверь открылась, и в комнату медленно вошел Василий, старший из Курцевичей, которого Елена вела под руку. Это был человек уже пожилых лет, бледный, исхудавший, с аскетическим грустным лицом, напоминавшим иконы византийского письма. Длинные волосы, преждевременно поседевшие от несчастий и болезни, спадали на плечи, вместо глаз зияли две красные глазницы, в руках он держал медный крест, которым начал осенять комнату и всех присутствующих.
   -- Во имя Бога и Отца, во имя Спаса и Пречистой Девы! -- заговорил он. -- Если вы апостолы и несете с собой добрые вести, привет вам в христианском доме.
   -- Не обессудьте, ваша милость, -- шепнула княгиня, -- он не в полном уме.
   Василий все еще осенял крестом и продолжал:
   -- Сказано в Посланиях апостольских: "Кто прольет кровь свою за веру, спасен будет; кто отдаст жизнь за земные блага, ради добычи или выгоды -- погибнет..." Помолимся! Горе вам, братья! Горе мне, ибо мы воевали из-за Добычи! Боже, милостив, буди нам, грешным! Боже, милостив буди... А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете? Апостолы ли вы?
   Он умолк и, казалось, ждал ответа; наместник ответил, немного помолчав:
   -- Далеко нам до такого звания. Мы простые солдаты, готовые умереть за веру.
   -- Тогда вы будете спасены, -- сказал слепой, -- но для нас еще не настал час освобождения... Горе вам, братья! Горе мне!
   Последние слова он произнес почти со стоном, и такое невыразимое отчаяние отразилось на его лице, что гости не знали, что им делать. Между тем Елена усадила его на стул и, выбежав в сени, вернулась с лютнею в руках.
   Тихие звуки раздались в комнате, и, вторя им, княжна запела молитвенную песню:
  
   И днем и ночью я к Тебе, тоскуя,
   Взываю, Господи, уйми мои мученья,
   Будь милостив ко мне, хотя в грехах живу я,
   Услышь моленья.
  
   Слепой откинул голову назад и слушал слова песни, которые, казалось, действовали на него, как умиротворяющий бальзам; с лица его понемногу исчезала печать тоски и отчаяния; наконец голова его упала на грудь, и так он оставался -- не то во сне, не то в оцепенении.
   -- Если прекращать пения, он совсем успокоится, -- тихо сказала княгиня. Изволите видеть, ваша милость, сумасшествие его состоит в том, что он все ждет апостолов, и кто бы к нам ни приехал, он выходит спрашивать, не апостолы ли...
   А Елена продолжала петь:
  
   Дорогу укажи мне! Я из бездны горя
   К Тебе, о Господи, взываю, грешник худший,
   На жизненных путях -- я, как на волнах моря
   Корабль заблудший.
  
   Нежный голос ее звучал все сильнее, и с лютней в руках, с глазами, поднятыми к небу, она была так прекрасна, что наместник не мог оторвать от нее глаз. Он засмотрелся на нее, утонул в ней глазами и забыл все на свете.
   Только слова княгини заставили его очнуться от восхищения.
   -- Довольно! Теперь он не скоро проснется. А пока просим, ваши милости, пожаловать к вечере.
   -- Просим хлеба-соли отведать!
   Пан Розван, как великосветский кавалер, подал руку княгине; видя это, пан Скшетуский сейчас же подошел к княжне Елене. Сердце его растаяло как воск, когда он почувствовал ее руку в своей, глаза метнули искры... и он сказал:
   -- Уж видно, и ангелы в небе поют не лучше, чем ваць-панна.
   -- Не грешите, рыцарь, равняя мое пение с ангельским, -- ответила Елена.
   -- Не знаю, грешу ли, но то верно, что я охотно позволил бы себе выжечь глаза, только бы до самой смерти слушать ваше пение. Впрочем, что я говорю? Слепой, я не мог бы видеть вас, что было бы невыносимой мукой...
   -- Не говорите так, ваша милость. Завтра вы уедете отсюда, завтра все и забудете!
   -- О, не быть тому! Я так полюбил ваць-панну, что, пока жив, не хочу знать другой любви, а этой не забуду.
   При этих словах яркий румянец залил лицо княжны, грудь начала волноваться сильнее. Она хотела ответить, но только зубы дрожали. А пан Скшетуский продолжал:
   -- Скорей ваць-панна забудет обо мне с тем лихим атаманом, что будет подыгрывать на балалайке ее пению.
   -- Никогда, никогда! -- прошептала девушка. -- Но пусть ваць-пан бережется его, он страшный человек.
   -- Что для меня какой-то казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, я для вас на все готов. Вы для меня как сокровище, которому цены нет, мой свет... Но лишь не знаю, есть ли ответ на мою любовь?
   Тихое "да" райской музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; ему сейчас же показалось, что в нем бьется по крайней мере десять сердец; все просветлело в глазах, точно солнечные лучи залили мир; он почувствовал в себе присутствие какой-то неведомой силы, точно крылья за плечами. За ужином несколько раз мелькнуло перед ним лицо Богуна, страшно изменившееся и бледное, но наместник, зная о взаимности Елены, не думал об этом сопернике. "Черт с ним совсем, -- думал он. -- Пусть только не становится мне поперек дороги -- с лица земли сотру!" Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что почти касается плечом его плеча, видел не сходивший с ее лица знойный румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то скромно опущенные вниз и накрытые ресницами, то блестящие, как две звезды. Елена, несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на то, что жила сиротой, в страхе и печали, все же была украинкой с огненной кровью. Как только пали на нее теплые лучи любви, она сейчас же зацвела, как роза, и проснулась к новой, неведомой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагой, и их порывы, боровшиеся с девической стыдливостью, отражались на ее щеках прелестным румянцем. Пан Скшетуский просто из кожи вон лез. Пил он напропалую, но мед не действовал на него; он и так был пьян от любви. Он никого уже не видел за столом, кроме своей девушки. Не видел, что Богун все чаще и судорожнее сжимал рукоятку своего кинжала; не слышал, как пан Лонгин рассказал уже в третий раз о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за "турецким добром". Пили все, кроме Богуна, а лучший пример подавала старая княгиня, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана-князя, то, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его давнишних рыцарских доблестях, о несчастном походе и теперешнем сумасшествии, которое старший, Симеон, объяснял так:
   -- Рассудите, ваши милости, как беспокоит малейшая пылинка, если она попадет в глаз; как же куски смолы, дойдя до самого мозга, могли не вызвать его помешательства?
   -- Да, это весьма деликатный инструмент, -- заметил пан Лонгин. Старая княгиня только теперь заметила изменившееся лицо Богуна.
   -- Что с тобой, сокол?
   -- Душа болит, мать, -- мрачно проговорил он, -- но казацкое слово не дым -- сдержу...
   -- Терпи, сынок, магарыч будет.
   Ужин кончился, но в ковши то и дело подливали меду. Пришли казачки, которых позвали плясать. Зазвучала балалайка и бубны, и заспанные мальчуганы должны были под них плясать. Немного погодя и молодые Булыги пустились вприсядку. Старая княгиня, взявшись за бока, притопывала на месте и подпевала; видя это, пан Скшетуский тоже пригласил Елену танцевать. Когда он обнял ее руками, ему показалось, что он небо прижал к своей груди. Во время танца ее длинные косы обматывались вокруг его шеи, словно княжна хотела привязать его к себе навсегда. И не выдержал шляхтич: увидев, что никто на них не смотрел, наклонился и изо всей силы поцеловал ее в сладкие уста.
   Поздно ночью, оставшись наедине с паном Лонгином в комнате, в которой им были постланы постели, поручик, вместо того чтобы спать, сел на софу и сказал:
   -- С другим человеком, ваць-пане, поедете вы завтра в Лубны.
   Подбипента, который только что кончил молитву, широко, вытаращил глаза и спросил:
   -- Как же так? Разве ваша милость здесь останется?
   -- Не я, сердце мое остается, и одно dulcis recordatio {Сладостное воспоминание (лат.).} поедет со мной. Вы видите меня в большом волнении, ибо от томных страстей едва ловлю я воздух губами.
   -- Так вы влюбились в княжну, ваць-пане?
   -- Не иначе! И это верно, как то, что я сижу перед вами! Сон бежит от моих глаз, и только воздыхать могу я, от чего весь могу обратиться в пар. Ваць-пану я говорю это потому, что, имея сердце чувствительное и жаждущее любви, ваць-пан легче поймет мои муки.
   Пан Лонгин сам начал тяжело вздыхать в знак того, что любовные муки и ему понятны, и спросил через минуту с грустью:
   -- А может быть, ваць-пан тоже дал обет целомудрия?
   -- Вопрос ваць-пана не к делу. Если бы все давали подобные обеты, тогда род человеческий должен был бы прекратиться.
   Приход слуги прервал дальнейшую беседу. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами, с лицом сморщенным, как сушеное яблоко. Он бросил на Скшетуского многозначительный взгляд и спросил:
   -- Не надо ли чего вашим милостям? Может быть, меду ковшик на ночь.
   -- Не надо.
   Татарин приблизился к Скшетускому и пробормотал:
   -- У меня для вельможного пана несколько слов от панны!
   -- Так говори же! -- радостно воскликнул наместник. -- Можешь говорить при этом рыцаре: я ему доверил свою тайну.
   Татарин вытащил из-за рукава кусок ленты.
   -- Панна посылает вельможному пану эту перевязь и велела сказать, что любит его всей душой.
   Поручик схватил шарф, стал в восторге целовать и, только немного опомнившись, спросил:
   -- Что она поручила тебе сказать?
   -- Что любит пана всей душой.
   -- Вот тебе талер за это! Сказала, значит, что любит меня? -Да.
   -- Вот тебе еще талер! Да благословит ее Бог! И мне она милее всех на свете. Скажи же ей... Впрочем, подожди; я сам ей напишу. Принеси мне только перо, бумаги и чернил.
   -- Чего? -- спросил татарин.
   -- Чернил, перо и бумаги.
   -- Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, было и потом, когда молодые князья учились писать у чернеца; но это уж давно было.
   Пан Скшетуский щелкнул пальцами.
   -- Мосци-пане Подбипента, нет ли у вас пера и чернил?
   Литвин развел руками и устремил глаза к небу.
   -- Тьфу черт, -- выругался поручик, -- какая незадача!
   Татарин между тем уселся на полу у огня.
   -- Зачем писать? -- сказал он, мешая угли. -- Панна пошла спать. А что хотели написать ваша милость, можно завтра сказать.
   -- Коли так, другое дело. Верный же ты слуга княжны, вижу. На тебе третий талер! Давно служишь?
   -- Хо, хо! Четырнадцать лет будет, как меня князь Василий в полон взял, и с той самой поры я верно ему служил, а когда он уезжал неведомо куда, то ребенка Константину оставил, а мне сказал: "Чехлы! И ты не оставишь девочку и будешь беречь ее, как зеницу ока". Лаха иль Алла!
   -- Так ты и делаешь?
   -- Так я делаю и смотрю.
   -- Что же ты видишь? Как живется здесь княжне?
   -- Недоброе дело задумали с нею! Хотят ее отдать Богуну, псу проклятому.
   -- О, тому не бывать! Есть кому заступиться за нее!
   -- Да! -- сказал старик, переворачивая пылающие головни. -- Они хотят отдать ее Богуну, чтоб он взял и понес ее, как волк ягненка, а их в Розлогах оставил; Розлоги ведь ее после князя Василия, не их. А он, Богун, готов это сделать: у него в камышах больше золота и серебра, чем песку в Розлогах; но она ненавидит его с той поры, когда он при ней человека убил. Между ними пала кровь и ненависть выросла. Един Бог!
   Наместник в ту ночь не мог уснуть. Он ходил по комнате, смотрел на луну и обдумывал разные планы. Он теперь понял игру Булыг. Если бы на княжне женился какой-нибудь шляхтич, он бы тотчас напомнил насчет Розлог -- и был бы прав, так как они принадлежали ей.
   Кто знает, может быть, он потребовал бы еще и отчета в опеке? По этой-то причине и без того оказаченные Булыги решили выдать девушку за казака. При одной мысли об этом пан Скшетуский сжимал кулаки и хватался за рукоять сабли. Он решил разрушить всю эту махинацию и чувствовал себя в силах это сделать. Ведь опекуном Елены должен быть князь Еремия, во-первых, потому, что Розлоги были подарены старому Василию Вишневепкими, во-вторых, сам Василий из Бара писал князю и просил его быть опекуном дочери. Только обилие общественных дел, войны и крупные предприятия помешали воеводе озаботиться насчет опеки; но достаточно будет только напомнить ему, и он тотчас же примется за дело.
   Серело уже, когда пан Скшетуский бросился на постель. Спал он крепко и проснулся наутро с готовым решением. Они с паном Лонгином торопливо оделись, так как возы уже были готовы, а солдаты пана Скшетуского сидели на лошадях. В гостиной посол подкреплялся медом в обществе старой княгини и Курцевичей. Богуна не было; неизвестно, спал ли он еще, или уехал.
   Скшетуский поклонился княгине и сказал:
   -- Мосци-пани, tempus fugit {Время бежит (лат.).}, скоро нам садиться на коней, но прежде чем мы от души поблагодарим вас за радушный прием, имею я важное дело, о котором хотел бы переговорить с вами, мосци-пани, и вашими сыновьями наедине.
   На лице княгини выразилось удивление; она посмотрела на сыновей, на посла и на пана Лонгина, точно надеясь от них узнать, в чем дело, и с некоторым беспокойством в голосе сказала:
   -- Рада служить вашей милости!
   Посол хотел было встать, но она ему не дозволила, и они перешли в сени, украшенные оружием и сбруей. Молодые князья встали в ряд позади матери, которая, стоя против Скшетуского, спросила:
   -- О каком деле говорить хотите, вапь-пане? Наместник уставился на нее суровым взглядом и сказал:
   -- Простите, пани, и вы, молодые князья, что поступаю вопреки обычаям, и вместо того, чтобы говорить через почетных послов, говорю сам за себя. Но иначе быть не может, ибо так сложились дела. А потому без дальних проволочек я приношу вам, ваць-пани, и их милостям князьям, как опекунам княжны Елены, покорную просьбу отдать мне княжну Елену в жены.
   Если бы в эту минуту, среди зимы, гром грянул над Розлогами, он не так бы ошеломил княгиню и ее сыновей, как слова наместника. Долгое время они с изумлением смотрели на пана Скшетуского, который стоял перед ними, спокойный и гордый, точно не просил, а приказывал, и они не могли найти слов для ответа. Княгиня переспросила:
   -- Как?.. Ваць-пан -- руку Елены?
   -- Я, ваць-пани, и это мое твердое намерение. Опять минута молчания.
   -- Я жду ответа, пани.
   -- Извините, пане, -- ответила наконец княгиня, придя в себя, и голос ее стал сухим и резким, -- предложение такого кавалера честь немалая для нас, но не может того быть, ибо Елену мы обещали уже другому.
   -- Рассудите, ваць-пани, как заботливая опекунша, не было ли то против воли княжны и не лучше ли я того, кому вы ее обещали?
   -- Мосци-пане, кто лучше, мне судить. Вы, может, и лучше, нам все равно, мы вас не знаем.
   Наместник выпрямился еще надменнее, и взгляд его стал острым и холодным, как кинжал.
   -- Зато я вас знаю, изменники! -- гаркнул он. -- Вы хотите отдать родственницу холопу, лишь бы он оставил вас в незаконно захваченном владении.
   -- Сам ты изменник! -- крикнула княгиня. -- Так ты платишь за гостеприимство, так-то отблагодарил? О змея! Кто ты таков? Откуда взялся?
   Молодые Курцевичи стали сжимать кулаки и поглядывать на оружие, висевшее на стене. Наместник воскликнул:
   -- Нехристи, вы отняли вотчину у сироты! Ну да ничего. Через день князь будет знать обо всем.
   Услыхав это, княгиня бросилась к стене, схватила рогатину и пошла с нею на пана наместника. Князья, схватив кто что успел -- нож, кистень или саблю, окружили его полукругом, словно стадо разъяренных волков.
   -- К князю поедешь? -- кричала княгиня. -- А уверен ли ты в том, что выйдешь отсюда живым? Что это не последний твой час?
   Скшетуский скрестил руки на груди и глазом не моргнул.
   -- Я княжеский посол, возвращаюсь из Крыма, -- сказал он, -- и если тут прольется хоть одна капля моей крови, через три дня здесь и пепла не останется, а вы все сгниете в лубенских тюрьмах. Есть ли на свете сила, которая могла бы вас охранить? Не грозите, я вас не боюсь!
   -- Пусть сгнием, но сперва ты погибнешь!
   -- Если так -- бей! Вот моя грудь!
   Князья с матерью во главе держали оружие острием к груди наместника, но точно какие-то тайные цепи сковали их руки. Сопя и скрежеща зубами, они метались в бессильной ярости, но ударить не решался ни один. Их обезоруживало страшное имя Вишневецкого.
   Наместник был господином положения.
   Бессильный гнев княгини вылился потоком оскорблений:
   -- Пройдоха! Голыш! Княжеской крови захотелось? Ну, этого подождешь! Любому отдам, только не тебе! Этого и сам князь велеть не может.
   Пан Скшетуский ответил:
   -- Недосуг мне свою родословную рассказывать, но думаю, что ваше княжество могло бы нести за моим шляхетством меч и щит. Все же, если холоп был для вас хорош, я буду еще лучше. А что до вотчины моей, так и она может с вашей потягаться, а если вы говорите, что не отдадите мне Елену, так слушайте, что я вам скажу: я оставлю вам Розлоги и не буду требовать отчета по опеке.
   -- Не дари того, что не твое!
   -- Я не дарю, только обещаю на будущее и скрепляю рыцарским словом. Теперь выбирайте: или отчет по опеке князю и вон из Розлог, или отдать мне Елену и удержать все...
   Рогатина мало-помалу выскальзывала из рук княгини. Наконец она со звоном упала на пол.
   -- Выбирайте, -- повторил пан Скшетуский. -- Aut pacem, aut bellum {Или мир, или войну! (лат.).}!
   -- Счастье твое, -- уже мягче сказала княгиня, -- что Богун поехал на охоту с соколами: не хотел он глядеть на ваць-пана -- еще вчера вас подозревал! Иначе не обошлось бы без кровопролития.
   -- Мосци-пани, и я саблю ношу не для того, чтоб она у пояса висела.
   -- Но рассудите, ваша милость, прилично ли такому кавалеру, войдя в дом гостем, так приставать к людям и девчонку брать силой, словно из турецкой неволи?
   -- Прилично, если против воли хотели ее отдать холопу!
   -- Не говорите так о Богуне! Хотя он не знает, кто его родители, -- он воин в душе, славный рыцарь, нам с детства знаком и точно родной в нашем доме. И ему одинаково больно: отнять ли у него девушку, или ножом его пырнуть.
   -- Мосци-пани, мне пора в путь! А потому не осудите, если я еще раз повторю: выбирайте!
   -- А что вы, сынки, ответите на покорную просьбу этого кавалера? Булыги смотрели друг на друга, подталкивали один другого локтем и
   молчали. Наконец Симеон пробормотал:
   -- Прикажешь бить, мать, -- будем бить, прикажешь отдать девушку -- отдадим.
   -- Бить плохо и отдать плохо... Потом она обратилась к Скшетускому:
   -- Ваць-пан нас совсем к стене прижал! Богун человек шальной, способен на все. Кто нас охранит от его мести? Сам погибнет от руки князя, но нас сначала погубит. Что нам делать?
   -- Ваша забота.
   Княгиня еще помолчала.
   -- Слушайте, мосци-кавалер! Все это должно остаться в тайне. Богуна мы спровадим в Переяслав, сами с Еленой приедем в Лубны, а вы упросите князя прислать нам охрану в Розлоги. У Богуна поблизости полтораста человек, часть их даже здесь -- отобьют. Иначе быть не может. Поезжайте, никому не доверяйте тайны и ждите нас.
   -- Чтобы вы изменили мне?
   -- Если бы мы могли! Но мы не можем -- сами видите. Дайте слово до времени сохранить тайну.
   -- Даю. А вы отдадите мне Елену?
   -- Не можем не дать, хотя нам и жаль Богуна...
   -- Тьфу ты, мосци-Панове! -- Наместник вдруг обернулся к князьям. -- Четверо вас, таких дубов, а вы одного казака боитесь, хотите взять его изменой. Хоть я должен благодарить вас, а все же скажу: не пристало это благородной шляхте!
   -- Вы не мешайтесь в это дело, ваць-пане! -- закричала княгиня. -- Не ваше дело, что нам делать. Сколько людей у вас против его полутораста казаков? Защитите вы нас? Защитите Елену, которую он готов похитить силой? Не ваше это дело. Поезжайте себе в Лубны, а мы уж потом привезем вам туда Елену.
   -- Делайте, что хотите, только одно я вам скажу: если княжна будет хоть чем-нибудь обижена, -- горе вам!
   -- Не говори нам таких слов, чтобы нас до крайности не довести.
   -- Потому что вы хотите насильно выдать ее, да и теперь, продавая ее за Розлоги, подумали ли вы: по мысли ли ей моя особа?
   -- Что ж, спросим ее в вашем присутствии, -- сказала княгиня, сдерживая гнев, который снова закипел в ней, -- она прекрасно чувствовала презрение в словах наместника.
   Симеон пошел за Еленой и вскоре показался в дверях вместе с нею.
   Среди злобы и проклятий, которые, казалось, еще висели в воздухе, как отголоски стихающей бури, среди нахмуренных бровей, разъяренных взглядов и суровых лиц ее прекрасное лицо блеснуло, как солнце после грозы.
   -- Мосци-панна, -- мрачно промолвила княгиня, указывая на Скшетуского, -- если на то твоя воля -- вот твой будущий муж.
   Елена побледнела, как стена, вскрикнула, закрыла глаза руками и потом вдруг протянула их к Скшетускому.
   -- Правда ли это? -- прошептала она в упоении.
  
   Час спустя отряд посла и наместника не спеша подвигался лесной дорогой по направлению к Лубнам. Скшетуский с паном Лонгином Подбипентой ехали во главе, а за ними длинной лентой тянулись посольские возы. Наместник весь был погружен в невеселые думы и тоску, как вдруг его внимание привлекли слова песни:
  
   Тужу, тужу, сердце болыт...
  
   В глубине леса на узкой тропинке показался Богун. Конь его был весь в пене и грязи.
   Видно, казак, по своему обыкновению, поскакал в степь, в лес, чтобы упиться воздухом, затеряться вдали, забыться и унять то, что грызло душу.
   Теперь он возвращался в Розлоги.
   Глядя на его великолепную, поистине рыцарскую фигуру, которая только мелькнула вдали и скрылась, пан Скшетуский подумал невольно и даже пробормотал под нос:
   -- А ведь это счастье, что он убил при ней человека!
   Вдруг какое-то сожаление сдавило его сердце. И Богуна было ему как будто жаль, а в особенности того, что он, связанный словом княгини, не мог теперь же пустить вдогонку ему своего коня и сказать: "Мы любим одну и ту же, одному из нас не жить на свете. Вынь-ка саблю из ножен, казак!"
  

V

  
   Прибыв в Лубны, пан Скшетуский не застал там князя: он поехал к пану Суффчиньскому, своему бывшему придворному, в Сенчи на крестины, а вместе с ним выехала княгиня, две панны Збараские и много придворных. Князю дали знать в Сенчи о возвращении наместника из Крыма и о прибытии посла, а пока пана Скшетуского радостно встречали после долгой разлуки его товарищи, особенно пан Володыевский, который после последнего поединка был лучшим приятелем нашего наместника. Этот кавалер отличался тем, что постоянно был влюблен. Убедившись в непостоянстве Ануси Божобогатой, он отдал свое чувствительное сердце Анеле Леньской, тоже фрейлине княгини, а когда и та, как раз месяц тому назад, вышла замуж за пана Станишевского, Володыевский, чтобы утешиться, стал вздыхать по старшей княжне Збараской, Анне, племяннице князя Вишневецкого.
   Сам он хорошо понимал, что метит очень высоко, и не мог обольщать себя никакой надеждой, тем более что к княжне уже прибыли сваты, пан Бодзиньский и пан Ляссота, от имени пана Пшиемского, воеводича Ленчипского. Несчастный Володыевский рассказывал про свое новое горе нашему наместнику, посвящая его во все придворные тайны, которые пан Скшетуский слушал одним ухом; ум его и сердце были заняты совсем другим. Если бы не та душевная тревога, которою обыкновенно сопровождается всякая любовь, даже удачная, пан Скшетуский считал бы себя счастливым, возвратившись после долгого отсутствия в Лубны, где его вновь окружали знакомые лица и тот шум солдатской жизни, к которому он давно привык. Лубны, пышная панская резиденция, ничем не уступали всем резиденциям "королевичей", но отличались от них тем, что жизнь в них была суровая -- настоящая лагерная жизнь. Кто не знал тамошних обычаев и порядков, тот, приехав даже в самое спокойное время, мог думать, что готовится какая-нибудь война. Солдат там брал верх над дворянином, железо -- над золотом, звук военных труб над шумом увеселений и пиршеств. Всюду царил образцовый порядок, всюду сновали рыцари разных хоругвей: панцирных, драгунских, казацких, татарских, валашских, под которыми служило не только все Заднепровье, но и шляхта из разных мест Речи Посполитой. Кто хотел воспитаться в настоящей военной школе, тот шел в Лубны; там, рядом с русинами, можно было видеть и Мазуров, и литвинов, и малополян, даже пруссаков. Пешие полки и артиллерия -- так называемый "огненный народ" -- состояли преимущественно из отборных немцев, нанятых за высокую плату; в драгунах служили главным образом местные жители, литовцы -- в татарских хоругвях, а малополяне предпочитали панцирный отряд. Князь не давал изнежиться своему рыцарству, а потому в лагере было вечное движение. Одни полки выходили на смену в станицы и "полянки", другие вступали в столицу; по целым дням происходило ученье и смотры. Порой, хотя татары и сидели смирно, князь предпринимал далекие вылазки в глухие степи и пустыни, чтобы приучить солдат к походам, проникнуть туда, куда еще никто не проникал, и распространить славу своего имени. Так, прошлой осенью он прошел левым берегом Днепра до Кудака, где комендант, пан Гродзицкий, оказал ему царские почести; потом спустился берегом, мимо порогов до Хортицы и на Кучкасовом урочище велел насыпать большой холм в память того, что никто еще не заходил так далеко в эту сторону {Это слова Машкевича, который мог и не знать о том, что Самуил Зборовский был в Сечи. -- Примеч. автора.}.
   Пан Богуслав Машкевич, хороший солдат, хоть и молодой, и ученый, описавший и этот, и другие походы князя, рассказывал о нем Скшетускому чудеса, что подтверждал и пан Володыевский. Видели они пороги и дивились им, в особенности страшному Ненасытцу, который ежегодно, как в древности Сцилла и Харибда, поглощал несколько десятков человек. Потом они направились на восток, в спаленные степи, где масса тлевшей травы не позволяла коннице двигаться -- приходилось обматывать лошадям ноги кожей.
   Там они встретили множество гадов и громадных змей в десять локтей длины и толщиной в руку. По дороге на одиноких дубах они вырезали pro aeterna rei memoria {Вечной памяти ради (лат.).} гербы князя и наконец зашли в такую степную глушь, где и следов человека не было видно.
   -- Я уже думал, -- говорил ученый, пан Машкевич, -- что нам по примеру Улисса придется спуститься в Аид.
   А пан Володыевский заметил:
   -- Солдаты из хоругви пана стражника Замойского, которая шла впереди, божились, что видели тот предел, которым кончается orbis terrarum {Круг земель (лат.).}.
   Наместник в свою очередь рассказывал товарищам о Крыме, где провел почти полгода в ожидании ответа его ханского величества, о тамошних городах, уцелевших с давних времен, о татарах, об их военном могуществе и, наконец, о том страхе, в каком они жили при одном известии о нападении на Крым всех сил Речи Посполитой.
   Разговаривая так каждый вечер, они ожидали прибытия князя. Между тем наместник представил своим ближайшим товарищам пана Лонгина Подбипенту, который, будучи человеком нежной души, сразу снискал всеобщее расположение, а выказав при упражнениях с мечом сверхчеловеческую силу, приобрел и всеобщее уважение. Он уже рассказывал то тому, то другому о предке Стовейке и о трех срубленных головах, промолчал только о своем обете, не решаясь стать предметом шуток. Особенно понравились они друг другу с паном Володыевским, так как у обоих были чувствительные сердца; через несколько дней они ходили уже вместе на крепостной вал вздыхать, один -- по своей недосягаемой звездочке, то есть княжне Анне, другой -- по незнакомке, от которой его отделяли три обещанные головы.
   Володыевский тянул пана Лонгина в драгуны, но литвин твердо решил записаться в ряды панцирных, чтобы служить под начальством Скшетуского; с невыразимою радостью услыхал он в Лубнах, что все считают пана Скшетуского рыцарем без страха и упрека и одним из лучших княжеских офицеров. А тут еще в хоругви, где пан Скшетуский был поручиком, открывалась вакансия после пана Закшевского, по прозвищу "Miserere mei" {"Помилуй мя" (лат.).}, который две недели уже лежал безнадежно больной, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным заботам наместника прибавилась еще и печаль: потеря старого товарища и испытанного друга; он целые дни ни на шаг не отходил от его изголовья, утешал его, как умел, и поддерживал в нем надежду на то, что они еще совершат вместе немало походов.
   Но старик не нуждался в утешении. Он весело умирал на своем твердом рыцарском ложе, покрытом конской кожей, и почти с детской улыбкой поглядывал на распятие, висевшее над кроватью. Скшетускому он отвечал:
   -- Miserere mei, мосци-поручик, -- я уже иду за небесными лаврами. Тело мое так продырявлено ранами, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр, который должен блюсти пристойность в раю, в такой изодранной одежде. Но я ему скажу: "Святой Петр, заклинаю тебя Малховым ухом, не отринь меня: ведь это нехристи так искалечили мне телесную одежду... miserere mei! А случится архангелу Михаилу вновь воевать с адскими силами, старый Закшевский еще пригодится!"
   И поручик, хотя сам, как солдат, много раз глядел смерти в глаза, не мог без слез слушать слов старика, смерть которого была похожа на закат погожего дня.
   Однажды утром загудели колокола во всем лубенских к вье их прозвали "княжескими детьми". Заботилась о них сама княгиня Гризельда с помощью отца Муховецкого. Во всех княжеских владениях царствовали порядок, достаток и спокойствие, но в то же время и страх, потому что в случае малейшего неповиновения гневу и карам князя не было границ. В его характере великодушие было нераздельно со строгостью. Но в те времена и в тех краях только эта строгость и могла охранять жизнь людей и их труд; только благодаря ей возникли города и села, земледелец взял верх над гайдамаком, купец спокойно развозил свой товар, церковные колокола спокойно созывали верных на молитву, враг не смел переступить границы, шайки разбойников или гибли на кольях или обращались в солдаты, -- одним словом, некогда пустынный край процветал.
   Дикой стране этой и диким ее обитателям нужна была именно такая железная рука, потому что в Заднепровье стекался с Украины самый беспокойный люд: сюда приходили поселенцы, привлеченные плодородием земли, беглые крестьяне из всех частей Польши, бежавшие из заключения преступники итак далее. Обуздать их и сделать мирными поселенцами мог только такой лев, как князь, перед которым все трепетало.
   Лонгин Подбипента, увидев первый раз князя на похоронах Закржевского, не верил собственным глазам. Наслышавшись столько об его славе, он вообразил, что князь какой-то великан, на целую голову превышающий обыкновенных людей, а князь между тем был небольшого роста и довольно худощав. Это был еще молодой человек: ему было всего тридцать шесть лет, но на лице его уже виднелись следы военных трудов. Хотя в Лубнах он жил настоящим королем, но зато во время походов вел жизнь простого воина: ел черный хлеб и спал на земле, на войлоке; а так как большая часть его жизни прошла в военных трудах, то они не могли не отразиться на его лице; однако с первого же взгляда его наружность показывала, что это необыкновенный человек. В нем чувствовались железная непреклонная воля и величие, перед которыми каждый невольно склонял голову. Видно было, что он хорошо знает свою силу и могущество и, если бы завтра ему надели на голову корону, он нисколько не был бы удивлен или угнетен ее тяжестью. Глаза у него были большие, спокойные и добрые, но в них, казалось, дремали громы, и чувствовалось, что горе будет тому, кто разбудил бы их Никто не мог вынести этого спокойного блеска его глаз; не раз послы и опытные царедворцы так смущались перед ним, что не могли начать речь. Впрочем, в своем Заднепровье он был настоящим королем. Из канцелярии его выходили грамоты и указы с заголовками: "Мы, Божиею милостью князь и господин" и так далее. Не многих он считал равными себе Многие князья владетельных родов служили при его дворе маршалами. Таким же маршалом был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, который вел свое происхождение от самого Рюрика В князе Иеремии было нечто такое, что, несмотря на его врожденную доброту, держало людей на почтительном расстоянии. Любя своих солдат, он иногда фамильярничал с ними, но никто не осмелился бы первый сделать шаг к этому; однако если бы он велел им броситься в Днепр, то они, ни минуты не колеблясь, исполнили бы его приказание.
   От матери-валашки он унаследовал белизну кожи и черные, как вороново крыло, волосы, коротко остриженные и только спереди густою прядью спадавшие на лоб. Одевался он по-польски, но не особенно заботился о своем костюме; только в торжественна дни он надевал богатые одежды и весь сиял тогда золотом и драгоценными каменьями. Лонгин несколько дней спустя присутствовал при подобном торжестве, когда князь принимал Розвана Урсу. Аудиенции послов происходили всегда в так называемой Звездной зале, на потолке которой был небесный свод со всеми звездами кисти художника Гельма. Князь сидел под бархатным, обшитымгорностаем балдахином на высоком кресле, похожем на трон, с позолоченным подножием; за князем стояли: ксендз Муховецкий, секретарь, маршал, князь Воронич, Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами в испанских костюмах; зал был наполнен рыцарями в роскошных мундирах Розван Урсу просил от имени господаря, чтобы князь повлиял на хана и заставил бы последнего запретить нападать на Валахию будякским татарам, которые ежегодно производили в ней страшные опустошениа Князь отвечал по-латыни, что будякские татары не очень-то слушают даже самого хана, но все-таки обещал напомнить об этом хану через посла, мурзу Чауса, которого князь ожидал в апреле. Скшетуский уже раньше отдал князю отчет о результатах своего посольства и путешествия, а также обо всем, что. он слышал, о Хмельницком и его побеге в Сечь. Князь решил двинуть к Кудаку несколько полков, но большого значения этому делу не придал. Так как, казалось, ничто не угрожало спокойствию и могуществу заднепровского княжества; то в Лубнах начались празднества по случаю приезда посла, а также в честь Бадинского и Ляссоты, которые торжественно просили для сына воеводы Пржиемского руки старшей его племянницы, княжны Анны, на что получили согласие князя и княгини Гризельды.
   Один только маленький Володыевский сокрушался об этом, а когда Скшетуский хотел утешить его, он сказал ему:
   -- Хорошо тебе говорить, когда тебе стоит только захотеть, и ты можешь жениться на Анусе Она тут все время вспоминала о тебе; сначала я думал, что она хочет возбудить этим ревность в Быховце, но вижу, что она совсем не думает о нем, а к тебе питает более нежное чувство.
   -- Что мне Ануся! Можешь вернуться к ней, если хочешь, -- не возражаю, -- но о княжне Анне перестань и думать; ведь это все равно что шапкой накрыть в гнезде феникса.
   -- Я знаю, что для меня она феникс, и потому-то мне, наверное, придется умереть с горя.
   -- Останешься жив и снова сейчас же влюбишься; только на этот раз не влюбляйся в княжну Варвару, потому что опять какой-нибудь сын воеводы уведет ее у тебя из-под носа.
   -- Разве сердце слуга, которому можно приказывать! Можно ли запретить глазам смотреть на такое чудное существо, как княжна Варвара, один вид которой мог бы укротить дикого зверя.
   -- Вот тебе на! -- воскликнул Скшетуский. -- Вижу уже, что ты утешишься и без моей помощи, но повторяю: вернись к Анусе, а с моей стороны ты не будешь иметь ни малейшего препятствия.
   Ануся, однако, совсем не думала о Володыевском. Ее раздражало, интересовало и сердило равнодушие Скшетуского, который, вернувшись после такого долгого отсутствия, даже не взглянул на нее. Когда по вечерам князь со своими приближенными офицерами и придворными приходил в гостиную княгини, чтобы позабавиться разговорами, Ануся (она была маленького роста, а княгиня высокого) выглядывала из-за плеча своей госпожи и впивалась черными глазками в лицо поручика, желая разгадать его. Но глаза Скшетуского,. так же как и мысли его, блуждали в другом месте, а когда случайно взор его падал на нее, то был таким задумчивым и стеклянным, как будто бы он никогда не смотрел на нее и не пел ей:
  
   "Вы, как турецкая орда,
   Берете в плен сердца..."
  
   "Что с ним случилось?" -- спрашивала себя избалованная любимица всего двора и, топнув маленькой ножкой, решила узнать, в чем дело. Она, правда, не любила Скшетуского, но, привыкнув к ухаживанию, не могла допустить, чтобы на нее не обращали внимания, и с досады уже сама была готова влюбиться в дерзкого.
   Однажды она бежала с мотками ниток для княгини и встретила Скшетуского, выходившего из соседней спальни князя. Налетев на него, как буря, она почти столкнулась с ним грудью и, отскочив, сказала:
   -- Ах, как я испугалась! Здравствуйте!
   -- Здравствуйте. Разве я уж такое чудовище, что даже испугал вас?
   Девушка стояла с потупленными глазками, перебирая пальцами незанятой руки концы своих кос, переступала с ножки на ножку и, как бы смущенная, ответила с улыбкой:
   -- Нет! Вовсе нет!
   При этом она быстро взглянула на поручика и снова опустила глаза.
   -- Вы сердитесь на меня?
   -- Я? Разве вам не все равно. Сержусь я или нет?
   -- Конечно, все равно! Было бы о чем беспокоиться. Может быть, вы думаете, что я сейчас заплачу? Быховец гораздо вежливее вас...
   -- Если так, то мне остается только уступить ему место и удалиться с ваших глаз.
   -- А разве я держу вас?
   Сказав это, Ануся загородила ему дорогу.
   -- Так вы вернулись из Крыма? -- спросила она.
   -- Да, из Крыма.
   -- А что вы привезли оттуда?
   -- Привез Подбипенту. Вы ведь уже видели его? Это очень милый кавалер.
   -- Разумеется, лучше вас. А зачем он приехал сюда?
   -- Чтобы вам было на ком пробовать свою силу. Но советую вам хорошо взяться за это деле, потому что я знаю один секрет, который делает его непобедимым... и даже вам не справиться с ним.
   -- Отчего же он непобедим?
   -- Оттого, что не может жениться.
   -- А мне-то какое дело? Отчего он не может жениться?
   Скшетуский наклонился к самому уху молодой девушки, но сказал громко и внятно:
   -- Потому что дал обет целомудрия.
   -- Глупо! -- быстро воскликнула Ануся и в ту же минуту упорхнула, как испуганная птичка.
   Однако в тот же вечер она в первый раз внимательно посмотрела на Подбипенту. Гостей в этот день была масса, так как князь давал прощальный пир в честь Бодзынского. Наш литвин, одетый в белый атласный жупан и темно-синий бархатный контуш, имел очень представительный вид, тем более что сбоку у него вместо его огромного меча висела кривая сабля в золоченых ножнах
   Глазки Ануси, назло Скшетускому, начали стрелять в Подбипенту. Поручик, однако, и не заметил бы этого, если б не Володыевский, который, толкнув Скшетуского локтем, сказал:
   -- Ну пускай я попаду в плен, если только Ануся не желает приглянуться этой литовской жерди!
   -- Скажи это ему самому.
   -- Разумеется, скажу. Славная выйдет из них парочка.
   -- Он может носить ее вместо пуговицы на жупане. Между ними именно такая пропорция.
   -- Или вместо султана на шапке.
   Володыевский подошел к литвину.
   -- Вы только недавно приехали сюда, а уж видно, что вы франт не последней руки.
   -- Почему же это, братец?
   -- Да потому, что успели вскружить голову самой хорошенькой девушке при дворе.
   -- Голубчик! -- воскликнул Подбипента, складывая руки. -- Что вы говорите!
   -- Посмотрите-ка на Анусю Барзобогатую, в которую мы тут все влюблены, как она сегодня стреляет в вас глазками. Только берегитесь, чтобы она не провела и вас, как провела нас всех
   Сказав это, Володыевский повернулся и отошел, оставив Подбипенту в недоумении.
   Последний даже не посмел сразу посмотреть в сторону Ануси и только потом, как бы случайно, бросил на нее взгляд -- и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды на него действительно упорно смотрели любопытные огненные глазки. "Сгинь, сатана", -- подумал литвин и, покраснев, как рак, убежал в другой конец залы.
   Однако искушение было слишком велико. Этот бесенок, выглядывающий из-за плеча княгини, был так привлекателен, эти глазки так ярко горели, что Подбипенту так и тянуло еще раз взглянуть на них. Но тут он вспомнил свой обет, перед глазами его встал предок, Стовейко Подбипента, и три головы, и страх овладел им. Он перекрестился и в этот вечер уже больше не взглянул на Анусю.
   На следующий день утром он пришел к Скшетускому.
   -- А что, господин поручик, скоро мы двинемся в поход? Что слышно о войне?
   -- Приспичило вам! Потерпите, пока не поступите в полк.
   Подбипента не был еще записан на место покойного Закржевского. Он должен был ждать этого до первого апреля Но он действительно торопился и продолжал:
   -- А князь ничего не говорил об этом?
   -- Нет. Король до самой смерти не перестанет думать о войне, но Польша не хочет ее.
   -- А в Чигорине говорили, что угрожает казацкий бунт?
   -- Видно, уж очень надоел вам обет! Что касается бунта, то знайте, что до весны его не будет, потому что хоть зима и теплая, но все-таки -- зима. Теперь только пятнадцатое февраля, и каждый день еще могут настать морозы, а казак ведь не двинется в поле, пока нельзя окопаться, потому что казаки отлично дерутся из-за окопов, но в открытом поле совсем не умеют действовать.
   -- Значит, и казаков надо ждать?
   -- Примите во внимание также и то, что если бы даже вам и удалось во время казацкого бунта снять три головы, то еще неизвестно, освободитесь ли вы от своего обета, потому что крестоносцы и турки -- это одно, а свои -- другое; ведь это, так сказать, дети одной матери.
   -- О, Боже великий! Вот вбили вы мне сук в голову. Вот горе! Пусть ксендз Муховецкий разрешит мои сомнения, а то я не буду иметь ни минуты покоя.
   -- Наверное, разрешит: он человек ученый и набожный, но, думаю, он скажет то же самое. Ведь это -- гражданская, братская война.
   -- А если бы на помощь бунтовщикам явилось иноземное войско?
   -- Тогда другое дело. А теперь могу посоветовать только одно: ждать и быть терпеливее.
   Однако Скшетуский умел только советовать, но сам не умел следовать своему совету. Его все больше и больше охватывала тоска; ему надоели и придворные празднества и лица, на которые он еще недавно смотрел с таким удовольствием.
   Наконец Бодзынский, Ляссота и Розван Урсу уехали, и после их отъезда настало полное затишье.
   Жизнь потекла однообразно. Князь занялся размежевыванием своих огромных владений и каждое утро запирался с комиссарами, приезжавшими со всей Руси и из княжества Сандомирского, так что редко происходили даже военные учения. Шумные офицерские пиры, на которых рассуждали о будущих войнах, необыкновенно утомляли Скшетуского, и он часто с ружьем уходил на Солоницу, где некогда Жолкевский так страшно разгромил Наливайку, Лободу и Кремского. Следы этой битвы изгладились из людской памяти и на месте самого побоища. Иногда только из земли показывались побелевшие кости, да за рекой возвышалась насыпь, из-за которой так отчаянно защищались запорожцы Лободы и вольница Наливайки. Но уже и насыпь начала зарастать густым кустарником.
   Туда-то и скрывался Скшетуский от придворного шума и, вместо того чтобы стрелять в птиц, мечтал о любимой девушке.
   Но вскоре начали падать частые дожди, предвещавшие весну. Солоница превратилась в болото, так что нельзя было выйти на улицу, и поручик лишился даже того утешения, которое находил в одиноких прогулках А беспокойство его росло -- и не без причины. Он надеялся сначала, что княгиня с Еленой, -- если только княгине удастся отделаться от Богуна, -- тотчас же приедет в Лубны, а теперь исчезла и эта надежда. Дороги испортились; степь по берегам Сумы на несколько миль превратилась в огромное болото: приходилось ждать, пока горячее весеннее солнце не высушит его. Все это время Елена оставалась под опекой, которой Скшетуский не доверял, среди необразованных, диких и несимпатичных ему людей. Правда, ради собственной пользы они должны были сдержать данное слово, так как не имели другого выбора, но кто мог угадать, что они придумают, на что решатся, в особенности когда над ними тяготела воля страшного атамана, которого они, очевидно, одновременно и боялись, и любили.
   Он легко мог силой заставить их отдать ему девушку, тем более что такие случаи были не редкость. Так, в свое время товарищ несчастного Наливайки, Лобода, принудил Поплинскую отдать ему в жены ее воспитанницу, несмотря на то, что девушка эта была хорошего шляхетского рода и всей душой ненавидела его. А если правда, что говорили о несметных богатствах Богуна, то он заплатит им и за девушку, и за потерю Разлог.
   "А потом что? Потом они насмешливо донесут мне, что их принудили к этому силой, а сами скроются куда-нибудь в литовские или мазовецкие пущи, где их не найдет и не накажет даже сам князь". При этой мысли Скшетуский дрожал, как в лихорадке, метался как волк на цепи, сожалея о данном княгине рыцарском слове, и не знал, что ему делать. Это был человек, не любящий покоряться обстоятельствам; в натуре его было много предприимчивости и энергии; он не ждал того, что пошлет ему судьба, но предпочитал сам справляться с нею и заставлять ее благоприятствовать себе, -- поэтому ему было труднее, чем кому бы то ни было, сидеть в Лубнах сложа руки.
   Он решил действовать. У него в услужении был мальчик лет шестнадцати, по имени Жендян, сын мелкого польского шляхтича, такой молодец на все руки, что за ним не угнался бы и взрослый. Его-то Скшетуский и решил послать к Елене, а вместе с тем и на разведку.
   Был уже конец февраля. Дожди прекратились, март сулил хорошую погоду, а дороги немного подсохли.
   Жендян собрался в путь. Скшетуский снабдил его письмом, бумагой, перьями и чернилами, приказав ему беречь все это пуще глаза, зная, что в Разлогах таких вещей не найти. Мальчику было приказано никому не говорить, кто послал его, делать вид, что он едет в Чигирин, и внимательно ко всему присматриваться, а главное -- разведать о Богуне, где он и что делает. Жендян не заставил повторять приказаний: надвинув шапку набекрень и свистнув нагайкой, он уехал.
   Для Скшетуского потянулись тяжелые дни ожидания. Чтобы убить время, он начал фехтовать с Володыевским, который был мастером этого дела.
   Однажды в Лубнах случилось происшествие, из-за которого Скшетуский чуть было не поплатился здоровьем.
   В один прекрасный день с цепи на княжеском дворе сорвался медведь, покусал двух конюхов, перепугал лошадей комиссара Хлебовского и, наконец, бросился на поручика, который в это время шел из цейхгауза к князю без сабли, только с небольшим кинжалом в руках Он, несомненно, погиб бы, если бы не Лонгин, который, увидев из цейхгауза, что делается, схватил свой меч и прибежал на помощь. Подбипента оказался достойным потомком предка Стовейки: он на глазах у всех одним взмахом разбил медведю голову. Сам князь видел этот подвиг из окна и тотчас же повел Лонгина в покои к княгине, где Ануся Барзобогатая так стреляла в него своими глазками, что на другой день он должен был идти на исповедь и три дня не показывался в замке, пока горячей молитвой не отогнал всякие искушения.
   Прошло между тем десять дней, а Жендян не возвращался. Наш поручик так похудел от ожидания, что Ануся через посланных стала допытываться, что с ним такое, а Карбони, княжеский доктор, прописал ему какое-то лекарство от меланхолии. Но ему нужно было другое лекарство: он днем и ночью все думал о своей княжне и чувствовал все сильней и сильней, что в сердце его проникло не простое чувство, а сильная любовь, которая должна быть удовлетворена, иначе она разорвет его грудь, как слишком непрочный сосуд
   Легко можно представить себе его радость, когда однажды на рассвете к нему вошел Жендян, забрызганный грязью, измученный, исхудалый, но веселый и, судя по лицу, с хорошими вестями.
   Поручик моментально вскочил с постели, подбежал к нему и, схватив за плечи, крикнул:
   -- Есть письмо?
   -- Есть. Вот оно.
   Скшетуский схватил письмо и стал читать.
   Он долго сомневался, привезет ли ему Жендян письмо, так как не был уверен, умеет ли Елена писать.
   Украинские женщины вообще не отличались образованностью, а Елена к тому же росла в необразованной семье. Но, очевидно, еще отец научил ее этому искусству, так как она написала длинное письмо на четырех страницах. Бедняжка, правда, не умела красиво выражаться, но писала то, что подсказывало ее сердце.
   "Я Вас никогда не забуду, скорее Вы забудете меня, -писала она, -- я слышала, что между Вами бывают и легкомысленные. Но из того, что Вы нарочно послали за столько миль Вашего слугу, я вижу, что я мила Вам так же, как и Вы мне, за что я благодарю Вас всем сердцем. Не думайте, что мне не стыдно писать Вам о своей любви, но лучше сказать правду, чем солгать или скрыть то, что на сердце. Я расспрашивала Жендяна, что Вы делаете в Лубнах, о лубенских придворных обычаях, а когда он мне рассказал о красоте и ловкости тамошних барышень, то я с горя залилась слезами..."
   Тут поручик прервал чтение и спросил Жендяна:
   -- Что ты там наговорил, дурак?
   -- Только хорошее, -- ответил Жендян.
   "...Потому что где же мне, простушке, равняться с ними, -- читал дальше Скшетуский.-- Но Ваш слуга сказал мне, что Вы даже ни на кого не хотите и смотреть..."
   -- Это ты хорошо сказал, -- проговорил Скшетуский.
   Жендян, правда, не знал, в чем дело, но сделал глубокомысленное лицо и значительно кашлянул.
   Скшетуский продолжал читать дальше.
   "...Я тотчас же утешилась и стала просить Бога, чтобы Он и долее сохранил в Вас те же чувства ко мне и благословил нас обоих... А я уж так стосковалась по Вас, точно по матери... Тяжело и грустно мне, сироте, когда я не с Вами... Бог видит, что сердце мое чисто, а простоту мою Вы должны мне простить..."
   Далее прелестная княжна писала, что она вместе с теткой выедет в Лубны, как только дороги станут лучше, и что сама тетка спешит с отъездом, так как из Чигирина дошли слухи о каких-то казацкий волнениях; она ждет только возвращения князей, которые поехали на конскую ярмарку в Богуслав.
   "Вы настоящий чародей, -- писала княжна, -- потому что умели очаровать даже тетку... "
   Тут поручик усмехнулся, вспомнив, каким способом ему удалось очаровать княгиню. Письмо кончалось уверениями в постоянной, искренней любви, какую будущая жена должна питать к мужу. В каждом слове его видна была чистота сердца, и поручик по нескольку раз прочитывал это письмо с начала до конца, повторяя в душе: "Моя дорогая, пусть меня накажет Бог, если я когда-нибудь покину тебя!"
   Затем он начал расспрашивать обо всем Жендяна. Сообразительный юноша подробно рассказал ему о своем путешествии. Приняли его ласково. Старая княгиня задавала ему много вопросов о Скшетуском и когда узнала, что он славный рыцарь и доверенный князя, а к тому же и богатый, то очень обрадовалась.
   -- Она спрашивала меня, -- сказал Жендян, -- всегда ли вы держите данное слово, а я ей ответил: "Княгиня! если бы поручик обещал мне валахского коня, на котором я приехал, то я знал бы, что он не минует меня".
   -- Ловок же ты! -- ответил Скшетуский, -- но уж если ты так ручался за меня, то бери его себе... Значит, ты ничего не скрывал, а прямо сказал, что это я послал тебя?
   -- Сказал... я видел, что можно было сказать: меня приняли тогда еще ласковее, в особенности барышня -- такая красавица, что другой такой не найти. Когда она услышала, что я приехал от вас, то не знала, куда посадить меня, и если бы не пост, то я катался бы как сыр в масле. Читая ваше письмо, она от радости обливала его слезами.
   Поручик от счастья не мог говорить; а несколько минут спустя спросил:
   -- А о Богуне ты ничего не узнал?
   -- Мне неловко было узнавать про него у княгини или у княжны; я разузнал все от старого татарина Чеглы, который, хотя и нехристь, но верный слуга княжны. Он сказал, что сначала все они очень сердились на вас, но когда узнали, что слухи о богатстве Богуна -- одни сказки, то успокоились.
   -- Как же они узнали об этом?
   -- Да это вот как было: у княгини Выли счеты со Сивинскими, по которым она обязалась платить; когда пришел срок, обратились к Богуну: "Займи". А он сказал, что из турецкого добра у него еще есть кое-что, но денег нет. все, что было, истратил. Как только они услышали это, сейчас же переменились.
   -- Что и говорить! Ты хорошо все исполнил.
   -- Если б я узнал про одно, а про другое ничего, то вы могли бы сказать: "Коня я тебе дам, но только без седла". Но какой уж это конь без седла!
   -- Ну, ну! Бери уж и седло.
   -- Покорно благодарю! Вот они и спровадили Богуна в Переяславль, а я когда узнал об этом, то подумал: отчего бы и мне не поехать в Переяславль? Если вы будете мною довольны, то я скорее надену мундир...
   -- Скоро наденешь. Так ты был и в Переяславле?
   -- Был, но Богуна там не нашел. Старый полковник Лобода болен. Говорят, что после него полковником будет Богун. Только там творится что-то странное. В полку осталась какая-нибудь горсть казаков, остальные, говорят, ушли за Богуном или же убежали в Сечь, -- там, наверное, готовится бунт. Я хотел во что бы то ни стало узнать что-нибудь о Богуне, но мне только и могли сказать, что он переправился на русский берег {Правый берег Днепра назывался русским, а левый - татарским.}. "Ну, -- подумал я, -- если так, то наша барышня от него в безопасности", -- и вернулся.
   -- Отлично все исполнил. А никаких приключений не было в дороге?
   -- Нет... Только мне страшно хочется есть.
   Жендян вышел, а поручик, оставшись один, снова стал перечитывать письмо Елены и прижимать его к губам, хотя буквы в нем не были так красивы, как ручка, писавшая их
   Надежда снова воскресла в его сердце, и он подумал: "Дороги скоро подсохнут, лишь бы только Бог дал хорошую погоду. Курцевичи, узнав, что Богун голыш, теперь, наверное, не изменят мне. Отдам им Разлоги и лучше прибавлю еще своего -- лишь бы только мне достать свою дорогую звездочку..."
   И, одевшись, он с веселым лицом и счастливым сердцем пошел в часовню, чтобы поблагодарить Бога за хорошую весть.
  

Глава VI

  
   Зашумела вся Украина и Заднепровье, как бы предчувствуя близкую бурю. Из села в село, из хутора в хутор перелетали какие-то странные вести, точно трава перекати-поле. В городах шептались о большой войне, но кто и с кем будет воевать -- никто не знал. Что-то, однако, готовилось. На лицах у всех отражалась тревога; земледелец неохотно выходил со своим плугом в поле, хотя весна была ранняя, теплая и тихая, а над степью уже давно щебетали жаворонки. По вечерам поселяне толпами собирались на улицах, рассказывая вполголоса разные страсти. Все расспрашивали слепцов, бродивших всюду со своими бандурами и распевавших около каждого жилища. Некоторым даже казалось, что по ночам на небе видны какие-то странные отблески и что месяц восходит краснее обыкновенного. Предсказывали всевозможные бедствия, ходили слухи о близкой смерти короля. Все это возбуждало тревогу и опасения, которые были тем удивительнее, что страна эта издавна привыкла к всевозможным волнениям, набегам, и битвам, а потому ее трудно было чем-нибудь напугать; очевидно, в самом воздухе чувствовалось что-то особенно выдающееся и зловещее, раз тревога стала всеобщей.
   Это действовало на всех еще тяжелее потому, что никто не мог указать, откуда шла опасность. Между зловещими признаками обращали на себя всеобщее внимание преимущественно два: во-первых -- появление во всех городах и селениях неслыханного количества певцов-кобзарей, среди которых была масса чужих, никому не известных лиц; они бродили из селения в селение, из города в город, таинственно говоря, что приближается день суда и гнева Божия; во-вторых -- низовцы стали страшно пить. Этот последний признак был опаснее других Сечь, занимающая незначительное пространство, не могла прокормить всех своих людей, походы случались не всегда, а степи не давали хлеба казакам, -- поэтому масса низовцев в мирное время рассыпалась по окрестным селениям. Вся Украина была полна ими и даже вся Русь! Одни поступали в военные отряды, другие торговали водкой, иные занимались торговлей и ремеслами по городам и селениям. Почти в каждой деревне стояла в стороне от других хата, в которой жил запорожец. Некоторые имели здесь жен и хозяйство. Запорожец, как человек бывалый, становился отчасти благодетелем деревни, в которой поселялся. Не было лучше них кузнецов, плотников, шорников, воскобоев, рыбаков и охотников. Казак все умел сделать: и дом построить, и седло сшить. Но все-таки это были неспокойные обыватели, так как жили всюду не постоянно, а временно. Хотел ли кто из них расправиться с кем-нибудь, напасть на соседа или же защититься от ожидаемого нападения -- тому стоило только крикнуть, и казаки слетались, как вороны на добычу. Услугами их пользовались и шляхта, и паны, вечно ведущие споры между собою; если не было этого, то они мирно сидели по деревням, работая до упаду и в поте лица добывая насущный хлеб.
   Так продолжалось иногда год или два, пока не распространялась весть о каком-нибудь походе на татар, на ляхов или же на Валахию; тогда все эти бондари, кузнецы, шорники и воскобои бросали свои мирные занятия и начинали пить до потери сознания по всем украинским кабакам. Пропив все, они начинали пить в долг, "не на то, што е, а на то, што буде", -- будущая добыча должна была заплатить за все. Явление это повторялось так часто, что привычные уже к нему украинцы говорили обыкновенно: "Ого! шинки уже ломятся от низовцев -- значит, в Украине что-то готовится". Старосты тогда усиливали свои отряды, а шляхта отсылала в город жен и детей.
   Этой же весной казаки запили как никогда, тратя все нажитое ими добро; наблюдалось это не в одном каком-нибудь уезде или воеводстве, но по всей Украине, во всю ее ширь и длину.
   Итак, что-то готовилось, хотя сами низовцы не знали еще, что именно. Заговорили о Хмельницком, о его побеге в Сечь и об ушедших за ним городских казаках из Черкасс, Богуслава, Корсуни и других городов, но в то же время поговаривали и о другом. Уж несколько лет ходили слухи о войне с северными, которой очень желал король и которая доставила бы казакам богатую добычу, но поляки не хотели ее; а теперь все эти слухи перепутались между собою и породили во всех умах тревогу и ожидание чего-то необычайного.
   Тревога эта проникла и за лубенские стены. Нельзя же было закрыть глаза на все эти предзнаменования, да и не было этого обыкновения у князя Иеремии. Правда, в его владениях волнение это не выражалось так явно, -- страх налагал узду на всех, но с некоторых пор из Украины стали долетать слухи, что "то тут, то там мужики начинают оказывать неповиновение шляхте, что они убивают евреев, силой уходят в реестровые казаки ввиду войны с басурманами и что число беглых в Сечи все увеличивается".
   Князь разослал гонцов к Краковскому, Калиновскому, к Лободе в Переяславль, а сам тем временем собирал из степей войска и стада. Наконец пришли успокоительные вести. Великий гетман доносил князю все, что знал о Хмельницком, но не предполагал, чтобы эта история могла грозить чем-нибудь серьезным. "Вся эта голытьба, -- писал он, -- словно пчелиный рой, вечно шумит весною". Один только старый хорунжий Зацвилиховский заклинал князя не шутить с этим; он видел, что с Диких Полей надвигается гроза, а о Хмельницком сообщал, что тот поехал из Сечи в Крым, чтобы просить помощи у хана {"Друзья из Сечи извещают меня, -- говорилось в письме, -- что кошевой собирает все пешее и конное войско, ничего не говоря, для чего он это делает; я предполагаю, что эта гроза скоро обрушится на нас, и если татары окажут помощь казакам, то дай Бог, чтобы для нас не погибла вся Украина".}.
   Князь доверял Зацвилиховскому больше, чем самим гетманам, потому что знал, как хорошо изучил Зацвилиховский казаков и все их фортели. Он решил поэтому собрать как можно больше войска и одновременно разузнать всю правду.
   Однажды утром он велел призвать к себе Быховца, поручика ваяахского отряда, и сказал ему:
   -- Ты поедешь моим послом в Сечь, к кошевому атаману, и отдашь ему вот это письмо с Жюей печатью. Но чтобы ты знал, как тебе нужно держаться, я тебе скажу: письмо это -- предлог, а суть этого посольства зависит уже от твоего ума. Надо разузнать все, что там делается, сколько у них созвано войска и собирают ли они еще. Советую поближе сойтись с кем-нибудь из них и хорошенько разведать все о Хмельницком: где он и правда ли, что он поехал в Крым просить помощи у татар. Понимаешь?
   -- Для меня это ясно как день.
   -- Поедешь в Чигирин, там отдохнешь одну ночь. Приехав туда, пойдешь сейчас же к хорунжему Зацвилиховскому, чтобы он снабдил тебя письмами к своим приятелям в Сечь; письма эти отдашь им так, чтобы никто не видел; они все тебе расскажут. Из Чигирина поедешь на байдаке в Кудак, передашь от меня поклон Градицкому и вручишь ему это письмо. Он даст тебе перевозчиков и переправит через пороги. В Сечи тоже не мешкай: посмотри, послушай, да и возвращайся, если останешься жив, потому что дело это не шуточное.
   -- Ваша светлость, можете распоряжаться моей кровью! Сколько человек прикажете взять?
   -- Возьмешь отряд в сорок человек Отправишься сегодня под вечер, а перед этим зайдешь еще ко мне за инструкциями. Я возлагаю на тебя важную миссию.
   Обрадованный Быховец, выйдя от князя, встретил в передней Скшетуского и нескольких артиллерийских офицеров.
   -- Ну что? -- спросил его Скшетуский.
   -- Сегодня отправляюсь в путь!
   -- Куда?
   -- В Чигирин, а оттуда дальше.
   -- Пойдем-ка со мной, -- сказал Скшетуский и, пригласив его к себе, стал просить уступить ему это поручение.
   -- Как истинного друга, прошу тебя! Требуй все, что захочешь, -- турецкого коня, кинжал, -- все дам, ничего не пожалею, только бы мне можно было ехать в ту сторону, потому что моя душа так и рвется туда! Хочешь денег -- дам, только уступи. Славы это дело не принесет тебе; если же будет война, то она начнется раньше здесь, а погибнуть там можешь легко. Я знаю, кроме того, что Ануся мила тебе, как и другим, а уедешь -- ей тут вскружат без тебя голову.
   Этот последний аргумент в глазах Быховца был убедительнее всех других, но он все-таки не соглашался. Что скажет на это князь? Не рассердится ли? Ведь подобное поручение -- милость.
   Услышав это, Скшетуский бросился к князю и велел пажу немедленно доложить о себе; через минуту паж вернулся с разрешением войти
   У поручика от страха забилось сердце, до того он боялся услышать короткое "нет", после которого ему ничего не оставалось бы, как только покориться.
   -- Что скажешь? -- спросил князь, увидев поручика.
   Скшетуский склонился к его ногам.
   -- Светлейший князь! Я пришел умолять вас о том, чтобы эту поездку в Сечь вы поручили мне. Быховец, как приятель, уступил бы ее мне, а она для меня все равно что жизнь. Он только боится, чтобы вы не разгневались на него.
   -- Ей Богу! -- воскликнул князь. -- Я бы никого другого и не послал, но думал, что ты неохотно поедешь, так как недавно вернулся из такого далекого путешествия.
   -- Если бы вы посылали меня хоть каждый день, я всегда охотно ездил бы в ту сторону.
   Князь пристально посмотрел на него своими черными глазами и спросил:
   -- Что же у тебя там?
   Поручик стоял смущенный, точно виноватый, и не мог вынести испытующего взгляда князя.
   -- Я вижу, что должен сказать всю правду, так как от вашей светлости ничего не может укрыться. Не знаю только, могу ли я надеяться, что вы благосклонно выслушаете меня.
   И начал рассказывать князю, как познакомился с дочерью князя Василия, как влюбился в нее и как хотел бы теперь повидаться с нею, а по возвращении из Сечи -- привезти ее в Лубны, чтобы укрыть ее от татарского бунта и от Богуна; он умолчал только о проделках старой княгини, так как был связан честным словом. При этом он опять стал так горячо умолять князя дать это поручение ему, что тот сказал:
   -- Я бы и так позволил тебе съездить туда и дал бы тебе людей, но раз ты так умно рассудил все, то пусть будет по-твоему.
   Сказав это, он хлопнул в ладоши и велел пажу позвать Быховца.
   Поручик от радости поцеловал руку князя тот обнял его и велел успокоиться. Он чрезвычайно любил Скшетуского как дельного офицера и воина, на которого во всем можно было положиться. Кроме того, между ними существовала еще та связь, которая может существовать между подчиненным, обожающим своего начальника, и начальником, знающим и чувствующим это. Около князя вертелось немало людей, льстивших ему из корысти, но орлиный взор Иеремии хорошо видел все. Он видел, что Скшетуский чист как слеза, потому ценил его и благоволил к нему.
   Князь обрадовался, узнав, что его любимец полюбил дочь Василия Курцевича, старого слуги Вишневецких, память о котором была ему тем дороже, чем сильнее было его несчастье.
   -- Я не забыл заслуг князя Василия, но не заботился до сих пор об его дочери, потому что опекуны ее не заглядывали в Лубны и на них не поступало никаких жалоб. Но так как ты напомнил о ней, то я буду заботиться о сироте, как о своей родной дочери.
   Слыша это, Скшетуский не мог надивиться доброте этого человека, который упрекал себя за то, что, будучи завален общественными делами, не занялся судьбой дочери своего старого воина и придворного.
   Тем временем пришел Быховец.
   -- Послушай, -- обратился к нему князь, -- данного слова я вернуть не могу: если захочешь -- поедешь, но прошу -- сделай это для меня и уступи поручение Скшетускому. У него есть на то уважительные, серьезные причины, а для тебя я придумаю другое дело.
   -- Милостивый князь, - ответил Быховец, -- вы оказываете мне высокую честь, предоставляя мне свободное решение, и я был бы не достоин ее, если бы не исполнил с признательностью вашей воли.
   -- Поблагодари же приятеля, -- сказал князь Скшетускому, -- и собирайся в путь.
   Скшетуский горячо поблагодарил Быховца и через несколько часов был готов. Ему уже давно не сиделось в Лубнах, а теперь эта поездка отвечала всем его желаниям. Главное, он увидит Елену; правда, потом ему придется надолго расстаться с нею, но за время его отсутствия просохнут дороги. Раньше этого времени княгиня с Еленой все равно не могли бы приехать в Лубны, и Скшетускому пришлось бы или ждать их в Лубнах, или же сидеть у них в Разлогах, что, однако, не соответствовало бы его условию с княгиней, а что еще важнее, могло бы возбудить подозрение Богуна. Правда, в безопасности Елена была бы только в Лубнах, но раз уж ей надо было оставаться в Разлогах, то Скшетускому лучше всего было ехать, а на обратном пути взять ее и под охраной княжеского отряда привезти в Лубны.
   Обдумав все это, поручик стал торопиться с отъездом; покончив со сборами, получив от князя письма и инструкции, а деньги на экспедицию -- от казначея, он еще задолго до наступления ночи пустился в путь, взяв с собою Жендяна и сорок казаков из княжеского полка.
  

Глава VII

  
   Шла уже вторая половина марта. Трава густо зазеленела, степь зацвела и закипела жизнью. Скшетуский ехал, точно по морю, а колеблемая ветром трава казалась волнами. Все кругом было полно веселья и весеннего шума; степь гудела, точно лира, на которой играла рука божества.
   Над головами всадников неподвижно парили в лазури небес ястребы, напоминая собою кресты; летели треугольники диких гусей и вереницы журавлей; в степи носились табуны диких лошадей. Вот бежит табун степных коней; видно, как они рассекают грудью траву и вихрем мчатся вперед и вдруг останавливаются как вкопанные, окружив полукругом всадников; гривы их развеваются, ноздри раздуваются, а глаза выражают удивление; со стороны посмотреть, кажется, что они хотят растоптать непрошенных гостей. Но через мгновение они исчезают так же быстро, как и появились; только шумит трава да мелькают в ней цветы. Топот умолкает, и снова слышится только пение птиц.
   Тут было как будто и весело, а все-таки среди всей этой радости чувствовалась какая-то как бы затаенная грусть: и шумно, а все-таки пусто -- зато какая ширь! Нельзя ни на коне, ни мыслью измерить ее. Надо полюбить эту грусть, эту степь, слиться с нею тоскующей душой, чтобы понимать голос пустыни и отвечать ей. Было утро. Крупные капли блестели на ковыле и бурьяне; резкие порывы ветра сушили дорогу, на которой, отсвечивая на солнце, словно озера, стояли огромные лужи. Отряд поручика подвигался медленно, так как лошади иногда по колена вязли в размякшей земле. Но поручик почти не давал им отдыхать: он торопился на свидание, а вместе с тем и на прощание.
   На другой день, около полудня, проехав лес, он увидел наконец ветряные мельницы в Разлогах, разбросанные по холмам и пригоркам. Сердце его стучало, как молот. Никто его там не ждет, и никто не знает, что он приедет; что-то скажет она, когда увидит его?.. Вот уже и хаты, тонущие в молодых вишневых садах; далее раскинулась деревня -- усадьба дворовых людей, а еще дальше виднелся на господском дворе колодец.
   Скшетуский пришпорил коня и пустил его вскачь, а за ним, с шумом и криком, понеслись по деревне и казаки. Крестьяне выскакивали из хат и, смотря им вслед и крестясь, говорили:
   -- Черти не черти, татары не татары!
   А из-под копыт разлеталась такая страшная грязь, что нельзя было и узнать, кто это летит. Всадники тем временем долетели до усадьбы и остановились перед закрытыми воротами.
   -- Эй, кто там! Отворяй!
   Шум, стук и собачий лай вызвали на крыльцо всю дворню. Испуганные, прибежали они к воротам, думая, что это какой-нибудь набег.
   -- Кто едет?
   -- Отворяй!
   -- Князей нет дома!
   -- Отворяй, басурманский сын! Мы от князя из Лубен!
   Дворовые наконец узнали Скшетуского.
   Они отворили ворота, а из сеней вышла сама княгиня и, прикрыв рукой глаза, смотрела на прибывших
   Скшетуский соскочил с коня и, подойдя к ней, спросил:
   -- Вы не узнаете меня, княгиня?
   -- Ах, это вы, поручик! А я думала, что это татарский набег. Милости просим в комнаты.
   -- Вы, наверное, удивлены, княгиня, видя меня здесь, -- сказал Скшетуский, войдя уж в дом, -- а между тем я не нарушил данного мною слова, это сам князь посылает меня в Чигирин и далее. При этом он велел мне заехать в Разлоги и справиться о вашем здоровье.
   -- Благодарю господина и благодетеля за его княжескую ласку. А скоро он думает выгнать нас из Разлог?
   -- Он совсем и не думает об этом; а как я сказал, так и будет, вы останетесь в Разлогах. У меня довольно и своего хлеба.
   Услышав это, княгиня просияла и сказала:
   -- Садитесь же, поручик. Я вам очень рада!
   -- А княжна здорова? Где она?
   -- Знаю уж я, что вы не ко мне приехали! Она здорова, здорова; еще даже похорошела от любви. Я сейчас ее позову, да и сама немного приберусь, а то стыдно принимать в таком виде гостей.
   На княгине было платье из выцветшей холстины, кожух и смазные сапоги
   Узнав от татарина Чеглы, кто к ним приехал, Елена прибежала и без всякого зова. Она вбежала запыхавшись, красная, как вишня, и еле переводя дыхание; только глаза ее сияли счастьем и радостью.
   Скшетуский бросился целовать ее руки, а когда ушла княгиня, начал целовать и в губы. Она, чувствуя себя обессиленной от избытка счастья и радости, не очень сопротивлялась этому.
   -- А я и не ждала вас, -- шептала она, щуря свои прелестные глаза, -- только не целуйте так -- нехорошо!
   -- Как же мне не целовать вас, -- отвечал Скшетуский, -- если для меня ваши уста слаще меда! Я уж думал, что совсем иссохну без вас, но, к счастью, князь послал меня сюда.
   -- Разве князь знает?
   -- Я ему все рассказал... Он был даже рад, что я ему напомнил о князе Василии! Ох видно, вы опоили меня чем-нибудь, что без вас я и света Божьего не вижу!
   -- Это Божья милость для меня!
   -- А помните пророчество сокола, когда он соединил наши руки? Видно, уж это судьба!
   -- Помню...
   -- Когда я был в Лубнах, то с тоски уходил в Солоницу и там видел вас перед собою, точно живую; но как только, .бывало, протяну к вам руки, вы исчезали! Зато теперь вы не скроетесь от меня; думаю, что больше нам уже ничто не помешает.
   -- Если что и помешает, то только не с моей стороны.
   -- Скажите мне еще раз, что любите меня!..
   Елена опустила глаза, но сказала громко и отчетливо:
   -- Как никого на свете!
   -- Если бы кто осыпал меня золотом и почестями, то я предпочел бы им эти слова, так как чувствую в них правду, хоть и сам не знаю, чем мог заслужить от вас такое благодеяние.
   -- Тем, что пожалели, приголубили и заступились за меня и такими словами заговорили со мной, каких я никогда ни от кого еще не слышала.
   Елена смолкла от волнения, а Скшетуский снова начал целовать ей руки.
   -- Вы будете моей госпожой, а не женой, -- сказал он.
   Наступило молчание; а Скшетуский, желая вознаградить себя за долгую разлуку, не спускал с Елены глаз. Она казалась ему еще прекраснее, чем прежде.
   В этой полутемной комнате, при отблеске солнечных лучей, отражавшихся радужными цветами в оконных стеклах, она напоминала собою лики святых дев в мрачных церковных приделах. Вместе с тем от нее веяло такой теплотой и жизнью, столько чар было в ее лице и во всей фигуре, что можно было потерять от этого голову, влюбиться в нее до смерти, полюбить навеки.
   -- Я боюсь ослепнуть от вашей красоты, -- сказал поручик.
   Веселая улыбка обнажила белые зубки княжны.
   -- Наверное, Анна Барзобогатая во сто раз красивее меня?
   -- Ей так же далеко до вас, как медведю до луны!
   -- А мне ваш Жендян говорил совсем другое.
   -- Жендян -- дурак, которого надо бить. Что мне за дело до нее! Пусть другие пчелы собирают мед с этого цветка, их там немало.
   Дальнейший разговор был прерван приходом старого Чеглы, который пришел приветствовать поручика. Он уже считал его своим будущим господином и от самого порога стал отвешивать ему поклоны, здороваясь с ним по восточному обычаю.
   -- Ну, старый Чеглы, я и тебя заберу вместе с барышней. Уж служи ей до самой смерти.
   -- Недолго ждать ее, ваша милость; но пока я жив -- буду служить!
   -- Через месяц, когда вернусь из Сечи, мы отправимся в Лубны, -- сказал поручик, обращаясь к Елене, - а там нас ждет с налоем кзендз Муховецкий.
   -- Так вы едете в Сечь? -- испуганно спросила Елена.
   -- Мена посылает с письмами князь. Но не бойтесь: особа посла священна даже для басурман. Я бы отправил вас с княгиней в Лубны хоть сейчас, только дорога скверная. Сам видел, -- не очень-то можно проехать, даже верхом.
   -- А сколько времени вы пробудете в Разлогах?
   -- Сегодня вечером еду в Чигирин. Чем скорей простимся, тем скорей свидимся. Это ведь княжеская служба: не мое время и не моя воля!
   -- Прошу закусить, если вы уже наворковались, -- сказала, входя, княгиня. -- Ого-го! Однако у барышни щечки красные, видно, вы не теряли даром времени, господин поручик! Впрочем, это меня не удивляет!
   Сказав это, княгиня ласково потрепала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в отличном расположении духа. Она уже давно перестала горевать о Богуне, а теперь, благодаря великодушию Скшетуского, могла считать Разлоги со всеми хуторами, усадьбами и инвентарем своей собственностью. Поручик расспрашивал, скоро ли вернутся князья.
   -- Я жду их со дня на день. Сначала они сердились на вас, но потом, обсудив все ваши поступки, крепко полюбили вас как будущего родственника и говорят, что такого благородного рыцаря трудно уже найти в наше время.
   После обеда поручик с Еленой вышли в вишневый сад, примыкавший ко рву. Сад был весь усыпан, точно снегом, ранним цветом; за садом чернела роща, где куковала кукушка.
   -- Это она нам предвещает счастье, -- сказал Скшетуский, -- надо только спросить ее.
   И, повернувшись к роще, спросил:
   -- Кукушка, кукушка! Сколько лет я буду жить в супружестве с этой барышней?
   Кукушка начала куковать. Они насчитали больше пятидесяти.
   -- Дай Бог, -- отозвался Скшетуский.
   -- Кукушки всегда говорят правду, -- заметила Елена.
   -- А если так, то я еще спрошу! -- сказал поручик
   -- Кукушка, кукушка! А сколько будет у нас сыновей?
   Кукушка, словно по заказу, прокуковала ни больше, ни меньше, как ровно двенадцать. Скшетуский не помнил себя от радости.
   -- Буду старостой, видит Бог! Вы слышали?
   -- Ничего я не слышала, -- ответила красная, как вишня, Елена, -- я даже не знаю, о чем вы спрашивали.
   -- Так, может быть, повторить?
   -- Нет, не надо!
   В разговоре да в забавах день прошел для них, словно сон. Вечером настала минута трогательного и долгого прощания... Поручик направился в Чигирин.
  

Глава VIII

  
   Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении и тревоге; он с нетерпением поджидал княжеского гонца, потому что из Сечи доносились все более и более грозные вести. Не было уже никакого сомнения в том, что Хмельницкий готовился вооруженной силой добиваться восстановления старинных казацких привилегий. Зацвилиховский узнал, что Хмельницкий был у хана, прося у него помощи, и что его ожидали в Сечи со дня на день. На Низовьи готовился грозный подход против Польши, который, благодаря помощи татар, мог оказаться для нее гибельным. Буря надвигалась все ближе, обещая быть грозной. По Украине носились уже не туманные и неясные слухи, а вполне определенные известия о походах. Великий гетман, сначала не обращавший большого внимания на это дело, подошел теперь со своим войском ближе к Черкассам; отдельные отряды коронных войск доходили до самого Чигирина с целью воспрепятствовать бегству казаков и черни, которые массами уходили в Сечь. Шляхта скучала в городах. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлено поголовное ополчение. Некоторые, не ожидая даже набора, отсылали детей и жен в замки, а сами шли под Черкассы. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна стремилась в Сечь, другая -- в коронное войско; одна стояла за существующий порядок вещей, другая -- за дикую свободу; одна хотела сохранить то, что было плодом векового труда, другая -- отнять это достояние. Обе стороны готовились вскоре обагрить свои руки братской кровью.
   Однако хотя черные тучи и нависли над украинским горизонтом, хотя от них и падала зловещая тень, хотя все внутри шумело и бродило, а громы перекатывались из одного конца на другой -- люди все-таки не отдавали себе отчета, насколько сильна будет эта буря. Может быть, Хмельницкий, посылая краковскому казацкому комиссару и коронному хорунжему письма, наполненные жалобами и сетованиями, а вместе и клятвами в верности Владиславу IV и Польше, сам не знал, что из этого выйдет. Хотел ли он выиграть время или. может быть, предполагал/что какое-нибудь соглашение может положить конец разладу? Об этом разно судили, и только двое людей, Зацвилиховский да старый Барабаш, не заблуждались ни одной минуты.
   Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого -- дерзкое, грозное и полное оскорблений.
   "Мы со всем запорожским войском, -- писал он, -- станем горячо просить и требовать признания тех привилегий, которые Ваша милость скрывали у себя. А так как ты таил их ради собственной корысти и выгод, то все запорожское войско считает тебя достойным быть полковником у овец или свиней, но не у людей. Я же лично прошу Вашу милость простить меня, если я в Николин день не угодил Вам чем-нибудь в моем убогом домишке и что уехал в Сечь без Вашего ведома и позволения".
   -- Посмотрите, господа, -- говорил Барабаш Зацвилиховскому и Скшетускому, -- как он насмехается надо мной, а ведь я учил его военным приемам и был ему настоящим отцом.
   -- Он говорит, что со всем запорожским войском будет домогаться признания привилегий? -- спросил Зацвилиховский. -- Значит, это будет междоусобная война, сама страшная из всех войн.
   -- Я вижу, что мне нужно поторопиться, -- сказал на это Скшетуский, -- дайте мне, господа, письма к тем, с кем мне предстоит войти в сношения.
   -- Есть у вас письмо к кошевому атаману?
   -- Есть, от самого князя.
   -- Ну так я дам письмо к одному куренному атаману, а у Барабаша там есть родственник, тоже Барабаш. От них и узнаете все. Но кто знает, не опоздала ли эта экспедиция. Князь хочет разведать, что слышно там? Ответ короток: злые вести! А если он хочет знать, как поступить, то на это совет короток: собрать как можно больше войска и соединиться с гетманами.
   -- В таком случае пошлите князю гонца с советом, -- сказал Скшетуский, -- а я должен ехать, куда послан, и не могу отменить решение князя.
   -- А знаете ли вы, что это страшно опасная поездка? -- сказал Зацвилиховский. -- Народ здесь так возбужден, что если бы не близость коронных войск, то чернь бросилась бы на нас. Так что же тогда там? Это все равно, что прямо лезть в змеиную пасть.
   -- Господин хорунжий! Иона был во чреве кита, не то что в пасти, а все-таки с Божией помощью вышел оттуда невредимым.
   -- Тогда поезжайте. Такая решимость похвальна. До Кудака можете доехать безопасно, а там уже увидите, что надо делать дальше. Гродзицкий -- старый воин, он лучше всех научит вас. А к князю я, наверное, поеду сам; если на старости лет мне придется драться, то уж лучше под его начальством, а не под чьим иным. А пока я приготовлю вам байдак и перевозчиков, которые доставят вас в Кудак.
   Скшетуский вышел и прямо отправился на свою квартиру подле рынка в доме князя, чтобы окончить последние приготовления к отъезду. Несмотря на опасности этого путешествия, о которых ему говорил Зацвилиховский, он не без удовольствия думал о нем. Ему предстояло увидеть пороги и Днепр почти на всем его протяжении, до низовья; а в то время страна эта казалась каждому рыцарю каким-то заколдованным, таинственным краем, манившим к себе всякого любителя приключений. Многие, прожив всю свою жизнь на Украине, не могли похвастать, что видели Сечь, -- разве только те, что поступали в запорожцы; но теперь между шляхтой не находилось охотников, так как времена Самка Сборовского миновали и никогда не могли повториться.
   Раздор между Сечью и Польшей, начавшийся во времена Наливайки и Павлюка, не только не прекращался, но, наоборот, постоянно возрастал, и наплыв в Сечь дворян -- не только польских, но и русских, не отличавшихся от низовцев ни языком, ни религией, -- значительно уменьшился. Такие люди, как Булыги-Курцевичи, мало находили себе подражателей. Вообще теперь на Низовье к запорожцам шляхту могло загнать только какое-нибудь несчастье или необходимость.
   Потому-то Запорожье -- эту казацкую республику -- окутывала какая-то непроницаемая, зловещая мгла. О нем рассказывали чудеса, и Скшетускому хотелось увидеть их собственными глазами. Он нисколько не сомневался в том, что вернется оттуда, потому что посол -- везде посол, в особенности если он от князя Иеремии.
   Так раздумывал он, смотря из окна своей квартиры на рынок. Прошел час, два... Вдруг Скшетускому показалось, что на улице мелькнули две знакомые ему фигуры, направлявшиеся к лавке валаха Допуло.
   Присмотревшись внимательно, он узнал в них Заглобу и Богуна. Они шли под руку и вскоре исчезли в темных дверях, над которыми торчала вывеска, указывавшая, что здесь шинок и винная лавка.
   Поручика удивило пребывание Богуна в Чигирине и дружба его с Заглобой.
   -- Жендян! Поди сюда! -- крикнул он. Мальчик показался в дверях соседней комнаты.
   -- Слушай-ка, Жендян, пойди в шинок вон под той вывеской; там ты увидишь толстого шляхтича с дырой на лбу; скажи ему, что кто-то желает его видеть по очень спешному делу. Если он спросит кто -- не говори.
   Жендян побежал, и через некоторое время поручик увидел его возвращающимся в сопровождении Заглобы.
   -- Здравствуйте! -- сказал Скшетуский, когда в дверях показался шляхтич. -- Вы узнаете меня?
   -- Помню ли я? Да пускай татары перетопят меня на сало и сделают из меня свечи для своих мечетей, если я забыл вас! Вы несколько месяцев тому назад отворили дверь у Допуло Чаплинским, что мне особенно понравилось, потому что точно таким же способом я освободился из тюрьмы в Стамбуле. А что поделывает Повсинога, герба "Сорви штаны"... со своей невинностью и мечом? А воробьи все еще садятся ему на голову, принимая его за сухое дерево?
   -- Подбипента здоров и велел вам кланяться.
   -- Это очень богатый шляхтич, но страшно глупый. Если он отрежет три таких головы, как его собственная, то надо считать их за полторы. Уф! Страшная жара, а ведь еще только март! Язык прилипает к гортани!
   -- Есть у меня старый хороший мед, не позволите ли?
   -- Отказывается только дурак, когда ему предлагает умный человек Мне цирюльник посоветовал пить именно мед, чтобы оттянуть меланхолию от головы... Тяжкие времена настают теперь для шляхты. Чаплинский чуть не умирает со страха, к Допуло совсем не ходит, потому что там пьют теперь казацкие старшины. Один я храбро подставляю свою голову под опасности и вожу компанию с казацкими полковниками, хотя от них и несет дегтем... А хороший мед, действительно очень старый! Где вы его добыли?
   -- В Лубнах... Так вы говорите, что здесь много старшин?
   -- Кого тут только нет! Тут и Федор Якубович, и старый Филон Дедяла, и Даниил Нечай, а с ними и Богун, их сучок в глазу, который сделался моим приятелем с тех пор, кзк я его перепил и обещал ему свое покровительство. Все они торчат тут в Чйгирине и высматривают, на какую сторону перейти. Они еще не смеют открыто принять сторону Хмельницкого, и если не присоединятся, то это будет моя заслуга.
   -- Каким же это образом?
   -- Распивая с ними вино, я в то же время вербую их для Польши и уговариваю быть верными королю. Если король не сделает меня за это старостой, то, верьте мне, в Польше нет ни справедливости, ни наград по заслугам, и тогда лучше высиживать кур, чем рисковать своей головой pro pubtico bono.
   -- Лучше бы рисковали ею в борьбе с бунтовщиками, чем даром бросать деньги на их угощение! Этим путем вы не привлечете их к себе.
   -- Я бросаю деньги? За кого же вы меня принимаете? Разве мало того, что я вожусь с хамами, чтобы еще платить за них деньги? Я считаю для них честью свое позволение платить за себя!
   -- А что же здесь делает этот Богун?
   -- Он так же, как и другие, насторожил уши и прислушивается к тому, что слышно в Сечи. Он затем и приехал сюда. Это любимец всех казаков, они и заискивают и лебезят перед ним, точно обезьяны, потому что знают, что переяславский полк пойдет за ним, а не за Лободой. А кто знает, за кем пойдут казаки Кшечовского? Богун -- товарищ низовцам, если надо идти против турок или татар, но теперь он раздумывает, потому что в пьяном виде признался мне, что влюблен в одну шляхтянку и хочет на ней жениться, а потому говорит, что не годится ему накануне свадьбы брататься с холопами. Вот он и хочет, чтобы я взял его под свое покровительство и помог ему получить герб. Но до чего хорош мед!
   -- Выпейте еще!
   -- Выпью, выпью. Под вывеской такого меду не купишь.
   -- А вы не спрашивали его, как зовут шляхтянку, на которой он хочет жениться?
   -- А на что мне ее имя? Знаю только, что когда я ему поставлю рога, то ее будут звать госпожой оленихой.
   Поручик почувствовал сильное желание дать Заглобе в ухо, но последний, ничего не замечая, продолжал:
   -- Я в молодости был красавцем. Если бы только я вам рассказал, за что принял мученический венец в Гапате? Видите эту дыру на лбу? Достаточно, если я вам скажу, что мне ее пробили в гареме евнухи паши.
   -- А ведь вы же говорили, что ее пробила разбойничья пуля?
   -- Говорил?! И верно, говорил! Каждый ведь турок разбойник.
   Дальнейший разговор был прерван приходом Зацвилиховского.
   -- Ну, господин поручик, -- сказал старый хорунжий, -- байдаки готовы, перевозчики -- народ надежный. Трогайтесь с Богом хоть сейчас. А вот и письма!
   -- Я сейчас прикажу людям идти на берег.
   -- А куда это вы собираетесь? -- спросил Заглоба.
   -- В Кудак.
   -- Горячо вам там придется!
   Но поручик уже не слышал его предостережений; он вышел во двор, где при лошадях стояли казаки, почти совсем готовые в путь.
   -- На коней и на берег! -- скомандовал Скшетуский.-- Лошадей поставить на паромы и ждать меня!
   А оставшийся в комнате старый хорунжий, обратясь к За-лобе, сказал:
   -- Я слышал, что вы братаетесь теперь с казацкими полковниками и пьете с ними?
   -- Это для общего блага, господин хорунжий!
   -- Вы отличаетесь блестящим остроумием; кажется, что его у вас больше, чем стыда. Вы хотите задобрить казаков, чтобы, в случае их победы, они остались вашими приятелями.
   -- Неудивительно, что, пострадав раз от турок я не хочу терпеть и от казаков: два лишних гриба могут испортить самый лучший борщ. А что касается стыда, то я никого не прошу делить его со мной; я выпью его сам, и, даст Бог, он не будет хуже вот этого меда. В конце концов, моя заслуга, как масло, всплывет наверх.
   В это время вернулся Скшетуский.
   -- Люди уже трогаются, -- сказал он.
   -- Счастливого пути! -- сказал Зацвилиховский, наливая чарку.
   -- И благополучного возвращения, -- прибавил Заглоба.
   -- Вам хорошо будет ехать, потому что вода высока.
   -- Садитесь, господа, выпьем остальное... Бочонок ведь невелик!
   Они присели и выпили.
   -- Вы увидите интересный край, -- сказал Зацвилиховский. -- Кланяйтесь Гродзицкому в Кудаке. Вот солдат так солдат! Сидит на краю света, далеко от гетманского глаза, а порядок у него такой, что дай Бог, чтобы такой был во всей Польше. Я хорошо знаю Кудак и все пороги. В прежние времена я частенько ездил туда, а теперь болит душа, как подумаешь, что это прошло, миновало безвозвратно, а теперь...
   И хорунжий опустил свою седую голову на руки и глубоко задумался. Наступило молчание. Слышен был только топот коней: это люди Скшетуского выезжали на берег к байдакам.
   -- Боже, -- сказал Зацвилиховский, выходя из задумчивости, -- прежде было лучше. Вот, как сегодня, помню, что под Хотином -- это было двадцать семь лет тому назад, когда гусары Любомирского шли в атаку на янычар, -- казаки в своих окопах бросали шапки и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: "Пусты, братку, умираты с ляхами". А теперь что? Теперь Низовье, которое должно быть оплотом христианства, пускает в пределы Польши татар, чтобы наброситься и на них, когда те будут возвращаться с добычей. Даже хуже: Хмельницкий прямо заключает союз с татарами, в (компании с которыми будет резать христиан.
   -- Выпьем с горя, -- прервал Заглоба, -- ну что за мед!
   -- Пошли мне, Боже, скорее смерть, чтобы не видеть этой международной войны, -- продолжал старый хорунжий. -- Этой кровью смоются обоюдные ошибки, но она не будет искупительной кровью, потому что восстанет брат на брата! Кто на Низовье? Украинцы. Кто в войске князя Иеремии? Украинцы. Кто в отрядах? Украинцы. А мало их в коронном войске? А я сам кто? О, несчастная Украина. Крымские басурмане наденут тебе на шею цепь, и будешь ты томиться на турецких галерах
   -- Не говорите так, -- сказал Скшетуский, -- иначе мы все расплачемся. Может быть, солнце еще и засветит нам!
   В эту минуту заходило солнце, и последние лучи его озаряли красным светом белые волосы хорунжего.
   В городе зазвонили к вечерней молитве.
   Они вышли: Скшетуский пошел в костел, Зацвилиховский -- к Допуло, в "Звонарный Угол":
   Было уже совсем темно, когда они снова сошлись на берегу, у пристани. Люди Скшетуского уже сидели в лодках Холодный ветер дул с устья Днепра, и ночь не обещала быть ясной. При свете разведенного на берегу костра река отливала кровавым отблеском и с неимоверной быстротой неслась в какую-то неведомую даль.
   -- Ну, счастливого пути,--сказал хорунжий, сердечно пожимая руку молодому человеку.-- Смотрите, будьте осторожней!
   -- Постараюсь. Даст Бог, скоро увидимся!
   -- Разве в Лубнах или в княжеском войске.
   -- Так вы уже наверняка к князю?
   Зацвилиховский передернул плечами.
   -- А что же мне делать? Война так война.
   -- Будьте же здоровы, господин хорунжий!
   -- Да хранит вас Бог!
   -- До свидания! -- кричал Заглоба. -- Если вас занесет водой в Стамбул, то кланяйтесь ему от меня! А впрочем, ну его к черту! Но какой же у вас был славный мед! Брр! Как тут холодно.
   -- До свидания!
   -- До свидания!
   -- С Богом!
   Весла заскрипели и ударились о воду, байдаки поплыли. Огонь горящего на берегу костра начал быстро отдаляться. Долго еще видел Скшетуский освещенную пламенем седую голову хорунжего, и какая-то тоска вдруг сжала его сердце. А вода уносила его все дальше и дальше и от возлюбленной, и от друзей, и от родных мест; уносила неумолимо, как судьба, в дикую страну, во мрак...
   Они выплыли из устья Тасьмины в Днепр.
   Ветер свистел, а весла издавали однообразный, унылый звук. Перевозчики запели песню. Скшетуский завернулся в бурку, и лег в постель, которую ему приготовили солдаты. Он стал думать о Елене, о том, что она до сих пор не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Страх, злое предчувствие и тревога напали на него, как вороны. Он старался побороть их, мысли его спутались, странно как-то смешались со свистом ветра, плеском весел и песнями рыбаков -- и наконец он уснул.
  

Глава IX

  
   На другой день утром Скшетуский проснулся свежий, бодрый и в более веселом расположении духа Широко разлившиеся воды покрылись мелкой зыбью от легкого, теплого ветра. Туманные берега сливались с водой в одно необозримое пространство, так что Жендян, проснувшись и протерев глаза, даже испугался. Он удивленно посмотрел кругом и, не видя нигде берега, воскликнул:
   -- Бо олову. Видно было, что этот человек знает свое могущество и силу, -- и, возложи завтра корону на его голову, он не будет ни удивлен, ни подавлен ее тяжестью. В его больших, спокойных, даже кротких глазах, казалось, дремали молнии, и горе тому, кто пробудит их! Никто не мог вынести спокойного блеска этого взгляда; не раз посол или опытный придворный, ставши перед князем Еремией, мешались и не могли начать заранее приготовленной речи. Он был истинным королем в своем Заднепровье. Из его канцелярии выходили привилегии и приказы: "Мы, Божией милостью, князь и господин" и т.д. Немногих панов он считал равными себе; многие князья, потомки владетельных родов, служили при его дворе. Таким был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, прямой потомок Рюрика.
   В князе Еремии было что-то такое, что, помимо его природной доброты, держало людей в отдалении от него. Любя солдат, он держался с ними по-свойски, но с ним никто не смел фамильярничать. И однако рыцарство, если б он приказал ему броситься вниз с крутого днепровского берега, без колебаний исполнило бы его волю.
   Мать валашка оставила ему белую кожу, белую тою бледностью раскаленного железа, от которой дышит огнем, и черные, как вороново крыло, волосы, которые падали на его брови и скрывали половину лба. Обыкновенно он не особенно заботился о своем костюме и только в торжественных случаях надевал богатый костюм, но зато уж тогда весь сиял золотом и драгоценными каменьями.
   Пан Лонгинус присутствовал, когда князь принимал валашское посольство. Аудиенция происходила в "небесной" зале, названной так потому, что на ее потолке данцигский художник Гельм нарисовал звездное небо. Князь восседал под балдахином из бархата и горностаев на высоком кресле, или, скорее, на троне; позади него стояли ксендз Муховецкий, секретарь, маршал двора князь Воронич, пан Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами, глубина зала была наполнена рыцарями в роскошных одеждах. Пан Розван от имени господаря просил князя повлиять на хана, чтоб тот унял своих татар, ежегодно опустошающих Валахию. Князь отвечал прекрасным латинским языком, что буджакские татары не особенно слушаются и самого хана, но что он все-таки постарается что-нибудь сделать.
   Пан Скшетуский еще ранее отдал отчет в своем посольстве, причем передал все, что слышал о Хмельницком и его бегстве. Князь распорядился двинуть несколько полков к Кудаку, но вообще придавал мало значения всему этому делу. И так как ничто, казалось, не угрожало спокойствию и могуществу Заднепровского княжества, в Лубнах начались пиршества и увеселения, отчасти по поводу пребывания валашского посла, отчасти благодаря сватовству панов Бодзинского и Ляссоты, которые получили уже благоприятный ответ от князя и княгини Гризельды.
   Только один бедный Володыевский испытывал невыразимые муки, а когда Скшетуский пробовал утешать его, он уныло отвечал:
   -- Тебе хорошо; ты знаешь, что Ануся не минует твоих рук. С каким чувством она вспоминала тут о тебе во время твоего отсутствия! Сначала я думал, что она только хотела подразнить Быховца, но теперь вижу совсем другое.
   -- Что мне Ануся! Возвратись к ней -- не возражаю, но о княжне Анне и думать перестань. Это все равно, что думать о том, как бы прикрыть шапкою феникса в его гнезде.
   -- Знаю я, что она феникс... Кажется, мне придется умереть с горя.
   -- И жив будешь, и влюбишься сейчас же вновь, только, пожалуйста, не в княжну Барбару, а то и ее у тебя какой-нибудь воеводич из-под носа похитит.
   -- Разве сердце -- раб, которому можно давать приказания? Разве глазам запретишь любоваться чудным образом княжны Барбары, которая способна пробудить чувства даже в диком звере?
   -- Вот черт! -- воскликнул пан Скшетуский. -- Ты, кажется, и без моей помощи утешишься! Но я все-таки повторяю тебе: возвратись к Анусе, с моей стороны никакого препятствия не будет.
   А Ануся, на самом деле, вовсе не думала о Володыевском. Ее сильно задело за живое равнодушие пана Скшетуского, который, после полугодовой разлуки, почти ни разу не взглянул на нее. По вечерам, когда князь со своими офицерами приходил в гостиную, Ануся выглядывала из-за плеча княгини (княгиня была высокого роста) и пристально вглядывалась своими черными глазками в лицо наместника, стараясь прочитать на нем объяснение непонятной для нее загадки. Но мысли Скшетуского блуждали в другой стороне, а если вдруг его взгляд падал на Анусю, то взор был такой холодный и равнодушный, как будто бы он видит ее в первый раз.
   -- Что с ним случилось? -- спрашивала у самой себя избалованная любимица двора и, гневно топая крохотной ножкой, клялась, что разузнает, в чем дело. На самом деле она вовсе не любила Скшетуского, но, привыкшая к победам, не могла допустить мысли, что на нее не обращают внимания, и готова была сама влюбиться в оскорбителя.
   Однажды, торопясь исполнить какое-то приказание княгини, она наткнулась на Скшетуского. Она налетела на него, как буря, чуть не свалила с ног и, внезапно попятившись, вскрикнула:
   -- Ах, как я испугалась! Здравствуйте, пан Скшетуский!
   -- Добрый день, панна Анна! Разве уж я такое чудовище, что мог перепугать вас?
   Девушка опустила глаза и с притворным замешательством сказала:
   -- О, нет, нет! Уверяю вас...
   Она посмотрела на поручика н опять опустила глаза.
   -- За что вы обижаетесь на меня?
   -- Я? Разве вы обращаете внимание на мои обиды?
   -- Нисколько. Большая нужда мне заботиться о них!
   -- Может быть, вы думаете, что я сейчас заплачу? Ошибаетесь! Пан Быховец гораздо вежливее вас...
   -- Если так, то мне не остается ничего другого, как уступить место пану Быховцу и скрыться с ваших глаз.
   -- Разве я удерживаю вас?
   При этих словах Ануся загородила ему дорогу.
   -- Так вы из Крыма возвратились?
   -- Из Крыма.
   -- А что вы привезли оттуда?
   -- Привез пана Подбипенту. Вы видели его, конечно? Очень милый человек и достойный рыцарь.
   -- Несомненно, что он гораздо милее вас А зачем он приехал сюда?
   -- Чтобы дать вам возможность испробовать на нем вашу силу. Но я вам не советую подступаться к нему, потому что знаю одну тайну, в силу которой этот рыцарь непобедим... и даже вы с ним ничего не поделаете.
   -- Почему же он непобедим?
   -- Потому что не может жениться.
   -- Какое мне дело до того? А почему он не может жениться?
   Скшетуский наклонился к уху девушку и громко прокричал:
   -- Он дал обет целомудрия.
   -- Какой вы дерзкий! -- воскликнула Ануся и тотчас же упорхнула, как перепуганная птица.
   Однако в этот вечер она впервые внимательно начала рассматривать пана Лонгинуса. Гостей в этот день было немало, потому что князь давал прощальный ужин пану Бодзинскому. Наш литвин, щегольски одетый в белый атласный жупан и темно-голубой бархатный кунтуш, выглядел очень приличным человеком, тем более, что место палаческого оружия заняла легкая кривая сабля в золотистых ножнах.
   Глазки Ануси пускали стрелы в пана Лонгинуса отчасти с умыслом насолить пану Скшетускому. Наместник и не заметил бы этого, если б Володыевский не толкнул его локтем:
   -- Пусть меня возьмут в плен татары, если Ануся не интересуется этою литовскою жердью.
   -- Скажи ему самому об этом.
   -- И скажу! Отличная из них выйдет парочка.
   -- Он так велик, а она так мала, что может служить пряжкою для его жупана.
   -- Или помпоном для его шапки, Володыевский подошел к литвину.
   -- Пан Подбипента, -- сказал он, -- недавно вы сюда пожаловали, но уж ясно показали, какого полета вы птица.
   -- Какая птица, голубчик, какая?
   -- А вот какая: вы успели уже вскружить голову самой красивой девушке из всех наших придворных.
   -- Милый вы мой! -- И пан Лонгинус молитвенно сложил руки. -- Что вы только говорите?
   -- Посмотрите-ка на Анусю Божобогатую, в которую мы тут все влюблены; она глаз с вас не спускает. Смотрите только, как бы она не обвела вас вокруг носа, как провела нас всех.
   Володыевский повернулся на каблуках и отошел, оставив пана Лонгинуса в великом изумлении. Он не посмел сразу посмотреть в сторону Ануси, но, наконец, собрался с духом, бросил туда как бы нечаянный взор... и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды пара блестящих глаз действительно глядела на него с упорным любопытством. "Apage stanas!" {Сгинь, сатана (греч.).}, подумал литвин и, раскрасневшись, как школьник, убежал в другой угол залы.
   Однако искушение было сильно. Бесенок, выглядывающий из-за плеч княгини, был так прелестен, глазки его светились так ярко, что пана Лонгинуса все тянуло посмотреть на него хотя бы еще раз. Но вдруг он вспомнил свой обет, очам его предстал величественный образ Зервикаптура, предка Стовейки -- Подбипенты... и страх объял пана Лонгинуса. Он тихонько перекрестился, и искушение прошло.
   На другой день рано утром он пришел в квартиру Скшетуского.
   -- Скоро мы будем воевать, пан наместник? Что слышно насчет войны?
   -- Как вам приспичило! Будьте терпеливы хотя бы до того времени, пока вас не запишут в ряды армии.
   Пан Подбипента еще не занял место покойного Закшевского. Он должен был ждать, пока выйдет известный срок, а срок кончался первого апреля.
   Но у литвина, верно, была какая-то неотложная надобность, и он продолжал допытываться у наместника.
   -- А князь ничего не говорил вам об этом деле?
   -- Ничего. Король до конца своих дней не перестанет думать о войне, но республика ее не хочет.
   -- В Чигирине говорят, что назревает казацкое восстание?
   -- Ваш обет, кажется, сильно тяготит вас. Что касается восстания, то знайте, что его раньше весны не будет, а теперь пока еще зима, положим, легкая, но все-таки зима. У нас теперь только 15 февраля, морозы могут еще явиться, а казак не двинется в поле, пока земля не оттает, пока он не может окопаться. Казаки за валом дерутся, как львы, а в открытом поле сражаться не умеют.
   -- Значит, надо рассчитывать на казаков?
   -- Как вам сказать? Во всяком случае, если б во время восстания вам и удалось отыскать ваши три головы, еще вопрос, можете ли вы считать себя исполнившим свой обет! Будь это крестоносцы или турки, дело другое, а тут казаки, дети ejusdera martis {Той же матери (лат.).}.
   -- О, Боже великий! Задали вы мне задачу. Что за несчастье! Может быть, ксендз Муховецкий разрешит мои недоразумения, иначе я не буду ни на минуту иметь покоя.
   -- По всей вероятности, разрешит, так как он человек ученый и благочестивый, только едва ли скажет вам что-нибудь успокоительное. Bellum civile {Гражданская война (лат.).} -- война меж братьями.
   -- А если на помощь восставшим придет чужая сила?
   -- Тогда вы свободно можете осуществить ваши планы. Но я вам скажу одно: ждите, надейтесь и будьте терпеливы.
   Увы! Раздавая такие советы, пан Скшетуский сам не умел быть терпеливым. Его охватывала все большая тоска, надоедали придворные пиршества, надоедали привычные лица. Наконец, пан Розван Урсу и паны Бодзинский и Ляссота уехали, все успокоилось, и жизнь вошла в обычную колею. Князь всецело погрузился в рассматривание отчетов своих управляющих, постоянно сидел запершись с ними в своем кабинете, даже отложил на время войсковые смотры и ученья. Шумные офицерские попойки, где велись нескончаемые споры о прошлых войнах, осточертели Скшетускому, и он с ружьем за плечами убегал от них к Солонице, где когда-то Жулкевский беспощадно разбил Лободу, Наливайку и Кремпского. Следы битвы стерлись одинаково и из людской памяти, и с самого поля сражения. Только иногда земля освобождала из своего лона побелевшие кости, а за рекой еще возвышалась высотка, за которую так отчаянно бились запорожцы Лободы и вольницы Наливайки, но и она заросла густым кустарником. Туда-то и скрывался Скшетуский от придворного гомона и, отбросив ружье в сторону, отдавался своим думам; там перед его мысленным взором представал образ любимой им девушки, там, в этой глуши, тоска его мало-помалу стихала.
   А весна все приближалась. Начали лить сильные и частые дожди. Солоница превратилась в сплошное болото, и наместник лишился своей единственной отрады. Вместе с тем, росло и его беспокойство. Сначала он питал надежду, что княгине Курцевич удастся как-нибудь спровадить Богуна и приехать вместе с Еленою в Лубны, а теперь и эта надежда угасла. Непогодь испортила все дороги, и степь на несколько миль по обоим берегам Суды сделалась непроходимою; нужно ждать, пока ее не высушат лучи горячего весеннего солнца. Все это время Елена должна была оставаться под опекою людей, которым Скшетуский не верил, -- людей, нерасположенных к самому Скшетускому, в настоящей волчьей берлоге. Правда, ввиду собственной пользы они должны сдержать данное слово, да и другого выхода им не представляется; но кто знает, не выдумают ли они еще чего-нибудь, не решатся ли на что-нибудь под влиянием страшного атамана, которого они и любят, и боятся в одно и то же время? Ему нетрудно силою заставить их отдать девушку; подобные случаи бывали не раз. Так, например, в свое время товарищ несчастного Наливайки, Лобода, заставил же пани Поплинскую выдать за него ее воспитанницу, хотя девушка происходила из хорошего шляхетского рода и всею силою души ненавидела атамана. А если неисчислимые богатства Богуна -- не выдумка, то он может щедро заплатить им и за девушку, и за утрату Розлог. А потом что? Потом, думал пан Скшетуский, ему с насмешливым соболезнованием сообщат о случившемся, а сами убегут вглубь литовских или мазовецких лесов, где их не настигнет даже всесильная рука князя Вишневецкого. Пана Скшетуского при одной мысли об этом бросало то в жар, то в озноб; он метался из стороны в сторону, проклинал слово, данное им княгине, и не знал, что делать. В характере его лежал неисчерпаемый запас энергии и предприимчивости. Он не ждал того, что пошлет ему судьба; он хватал судьбу за горло и заставлял делать то, что ему угодно, поэтому ему, более чем кому-либо другому, было невыносимо сидеть в Лубнах со связанными руками.
   Он решил начать действовать. У него был паж, шляхтич из Подлясья, мальчик лет шестнадцати, но такой хитрый и ловкий, что мог поспорить с любым отъявленным пройдохой. Скшетуский решил отправить его к Елене -- разузнать, в каком положении находятся дела. Февраль, а вместе с ним и дожди, кончился; март обещал быть более погожим, значит, и дороги должны были немного поправиться.
   Жендзян собирался в путь. Пан Скшетуский дал ему письмо и снабдил бумагою, чернилами и перьями, так как помнил, что в Розлогах ничего этого и в помине нет. Мальчик не должен был говорить, кто он и зачем приехал. Пусть скажет, что едет в Чигирин, и в особенности постарается разузнать, где Богун и что он делает. Жендзян не заставил повторять дважды сказанное, заломил шапку набок, щелкнул нагайкой и ускакал.
   Для пана Скшетуского настали тяжкие дни ожидания. А тут еще случилось происшествие, которое едва не стоило жизни наместнику. Однажды медведь сорвался с привязи на дворе перед замком Виш-невецкого, помял двух конюхов и, наконец, бросился на наместника, который в это время шел из цейхгауза к князю совершенно безоружный, с одним хлыстом в руках. Гибель наместника была неминуема, если б не пан Лонгинус, который увидел, что творится на дворе, схватил свой меч и побежал на помощь. Литвин проявил себя достойным потомком Стовейки: одним взмахом он отрубил голову медведя, вместе с лапой, занесенной уже над Сюнегуским.
   Князь видел из окна всю эту сцену и немедленно пригласил пана Подбипенту в покои княгини, где Ануся бросала на него такие взоры, что литвин на другой день счел необходимым пойти на исповедь и три дня не показывался в замке, пока горячею молитвой не отогнал от себя все искушения.
   Прошло дней десять, а Жендзян не показывался. Наш пан Ян так похудел от ожидания, что Ануся стороной начала наводить справки о причине такого явления, а Карбони, доктор князя, прописал ему какое-то лекарство от меланхолии. Но Скшетуский знал, что никакое лекарство тут не поможет, что в его душу вселилась могучая страсть, победить которую нет никаких сил.
   Легко вообразить себе радость пана Яна, когда в его комнату однажды на рассвете вошел Жендзян, измученный, весь в грязи, но веселый и несомненно с добрыми вестями. Наместник вскочил со своей постели, схватил его за плечи и крикнул:
   -- Письмо есть?
   -- Есть, пан. Вот оно.
   Пан Скшетуский схватил письмо. Долгое время он сомневался, привезет ли письмо Жендзян, потому что не был уверен, умеет ли писать Елена. Женщины в пограничных странах не щеголяли грамотностью, a Елена, кроме того, жила среди диких людей. Очевидно, отец научил ее науке письма, и она прислала длинное послание на четырех страницах. Бедняжка не умела красно выразиться и писала так, как подсказывало ей сердце.
   "Я никогда не забуду вас, скорее вы забудете меня; я слышала, что среди вас, мужчин, бывают и дурные люди. Но вы послали своего пажа в такую дальнюю дорогу, и я вижу, что вы любите меня так же, как и я вас, за что сердечно благодарю вас. Пожалуйста, не думайте, что я поступаю нескромно, если пишу о моей любви; лучше сказать правду, чем солгать, или скрыть то, что лежит на сердце. Я расспрашивала пана Жендзяна, как вы живете в Лубнах и какие там обычаи, а когда он мне рассказал о красоте тамошних дам, я с горя расплакалась..."
   Наместник оставил письмо.
   -- Ты что там наболтал, дурак?
   -- Только одно хорошее. Наместник стал читать далее.
   "...Потому что куда же мне равняться с ними? Но паж сказал мне, что вы ни на кого и смотреть не хотите..."
   -- Ну вот, это хорошо! -- пробормотал наместник. Жендзян не знал хорошенько, в чем дело (наместник читал письмо про себя), но счел нужным скорчить мину человека, знающего все.
   "...И я утешилась и прошу Бога, чтоб он внушил вам и впредь вести себя так же и благословил бы нас обоих. Аминь! Я соскучилась по вас ужасно, мне только и отрады, что в одних вас..."
   Дальше прелестная княжна извещала, что она приедет с теткой в Лубны, как только дороги просохнут, что сама княгиня желает выехать поскорее, потому что из Чигирина доходят вести о волнениях среди казаков.
   "Вы настоящий волшебник, -- писала Елена, -- сумели покорить и тетку".
   Наместник усмехнулся; он припомнил, какими средствами ему удалось приобрести расположение тетки. Письмо кончалось уверением в любви и верности, которую будущая жена обязана питать к мужу. В общем от него веяло неподдельным чувством, и наместник, перечитывая его слова, повторял в глубине души: "Дорогая моя! Да накажет меня Бог, если я забуду тебя когда-нибудь!"
   Затем начался допрос Жендзяна.
   Ловкий паж дал точный отчет во всем. Его приняли ласково. Старая княгиня расспрашивала его о наместнике и осталась очень довольна, узнав, что Скшетуский пользуется расположением князя и репутацией славного воина.
   -- Она спрашивала у меня, сдержите ли вы свое слово, коль скоро дали его? Я ей говорю: "Княгиня, если б конь, на котором я приехал, был бы мне обещан, то я знал бы, что он уже не минет моих рук..."
   -- Эдакий плут! -- рассмеялся наместник. -- Ну, уж если ты поручился за меня, то возьми коня. Ну, а после ты уже не скрывался, сказал, кем ты прислан?
   -- Сказал, потому что увидел, что дальше скрываться нет нужды, и тогда меня обласкали еще более, в особенности панна... И что за красавица она! Лучше во всем свете не сыщешь. Когда она узнала, что я прислан вами, то не знала, где и посадить меня, а читая ваше письмо, все плакала от радости.
   У наместника тоже от радости пропал голос. Только спустя некоторое время он опять спросил:
   -- А о том... о Богуне ты не расспрашивал?
   -- Я счел неудобным расспрашивать княгиню или панну, но зато сдружился со старым татарином Чехлы. Он хотя и нехристь, но все-таки верный слуга своих господ. Он-то и порассказал мне, что сначала они все сердились на вас сильно, но потом успокоились, в особенности, когда им стало известно, что слухи о сокровищах Богуна просто басни.
   -- Как они убедились в этом?
   -- А вот как. Они были должны сколько-то Сивиньскому; срок пришел, они к Богуну: дай взаймы! А он говорит: добро турецкое есть, а денег нет; все, что было, растратил. Как только они это услыхали, Богун сразу упал в ихнем мнении, и они обратили все свое внимание на вас.
   -- Ничего не скажешь, ты все хорошо разузнал. Спасибо.
   -- Пане, если б я одно разузнал, а другое нет, то вы могли бы сказать мне: коня ты мне подарил, а седла на нем нет. Что значит конь без седла?
   -- Ну, ну, хорошо; возьми себе и седло.
   -- О, благодарю вас! Они спровадили Богуна в Переяславль, а я, как узнал об этом, тотчас же подумал: отчего бы и мне в Переяславль не поехать? Пан Скшетуский будет доволен и срок моего зачисления в полк сократится...
   -- Он кончится в будущую четверть года. Ты был в Переяславле?
   -- Был, но Богуна там не нашел. Старый полковник Лобода болен. Говорят, что после него полковником будет Богун. Солдат в полках осталась одна горсть, а остальные, говорят, пошли за Богуном или в Сечь сбежали... и это очень важно, потому что, кажется, затевается что-то другое. Я хотел разузнать о Богуне все подробности, но мне только и сказали, что он на русскую сторону переправился. Ну его, думаю себе, коли так, то наша панна в безопасности; вот я и вернулся.
   -- Ты хорошо все исполнил. А приключений в дороге с тобой не было?
   -- Нет, никаких, только мне есть смертельно хочется.
   Жендзян ушел, а наместник, оставшись один, начал вновь перечитывать письмо Елены и прижимать к губам строчки, правда, не такие красивые, как написавшая их ручка. В сердце его вновь вселилась уверенность, и он думал: " Дороги скоро просохнут. Курцевичи, убедившись, что Богун нищий, наверное, не изменят мне. Я им брошу Розлоги и еще своего добавлю, только бы они отдали мне мою голубку..."
   Он оделся и с радостно сияющим лицом, с легкой душой, пошел в капеллу благодарить Бога за радостные вести.
  

Глава VI

  
   По всей Украине и в Заднепровье словно бы что-то зарокотало, точно предвестники близкой бури дали о себе знать; какие-то странные слухи переходили из села в село, от хутора до хутора, вроде тех растений, которые зовутся в народе перекати-полем. В городах говорили о большой войне, и хотя никто не знал, с кем и за что придется воевать, в воздухе действительно пахло войной. На лицах людей лежала печать беспокойства, пахарь неохотно выходил с плугом в поле, хотя весна пришла ранняя, тихая, теплая, и над степями давно уже звенели жаворонки. По вечерам обитатели сел собирались в толпы и, стоя при дороге, вполголоса толковали о страшных вещах. У слепцов-гусляров выпытывали новости. Многие уверяли, что по ночам видят какие-то отблески на небе и что месяц, более красный, чем обыкновенно, поднимается из-за леса. Предвещали разные несчастья или королевскую смерть. Все это было тем удивительнее, что Украину, издавна привыкшую к беспорядкам, войнам, вражеским нашествиям, трудно было запугать каким-нибудь страхом. Должно быть, чуялось что-то исключительно зловещее, если страх распространился на всех.
   Положение дел было тем тяжелее, тем невыносимее, что никто не мог указать причины беспокойства. Между зловещими признаками были два, которые ясно указывали, что действительно что-то угрожает. Прежде всего, в городах и селениях появилось неслыханное количество нищих гусляров, а в числе их множество никому не известных личностей, очевидно, только переодетых нищими. Они, проникая всюду, таинственно предрекали, что день суда и гнева Божия приближается. Во-вторых, низовцы начали пить напропалую. Последний признак был опаснее первого. Сечь, заключенная в тесных границах, не могла прокормить всего своего населения, экспедиции и походы предпринимались не каждый день, степи не давали хлеба казакам, и ют множество низовцев из года в год, в особенности в мирные времена, разбредались по городам и весям. Ими была переполнена не только Украина, но и Русь. Одни поступали на службу к магнатам, другие торговали на дорогах водкою, третьи занимались ремеслами в городах и селениях. В каждом почти селе вдали от других стояла хата запорожца. У многих было семейство и свое хозяйство. Запорожец, человек, прошедший огонь и воду, был истинной находкой в деревне. Никто лучше его не подкует лошадь, не сделает колеса; он и за пчелами умеет ухаживать, и рыбу ловить, и зверей бить. Казак все умеет делать, начиная от постройки дома до починки седла. Однако эти поселенцы не везде вели себя спокойно, да, впрочем, и время-то тогда было беспокойное. Кто хотел отомстить за обиду, напасть на соседа, тому стоило только крикнуть, и сотни молодцов слетались, как вороны на падаль. Их услугами пользовались и шляхта, магнаты, а когда помощи их никто не требовал, казаки тихо сидели в своих домах, работая не покладая рук и в поте лица зарабатывая свой хлеб.
   Так продолжалось год, два, Но вдруг приходила весть о большой войне или нападении какого-нибудь атамана на татар, на "ляхов", на польских панов в Валахии -- и сразу все эти кузнецы, пасечники, колесники бросали свои мирные занятия и прежде всего начинали пить насмерть по всем украинским шинкам. Пропив все, пили в долг, "не на то, что есть, на то, что будет". Будущая добыча должна была покрыть издержки теперешнего пьянства.
   Явление это повторялось с такой регулярностью, что опытные люди всегда говаривали в таких случаях: "Ого! Шинки ломятся от низовцев -- на Украине что-то готовится!"
   И старосты усиливали гарнизоны в замках, бдительно присматриваясь к окружающему, магнаты стягивали свои отряды, шляхта высылала своих жен и детей в города.
   В эту весну казаки начали пить, как никогда, кутить, бросать на ветер все свое заработанное добро, и это не в одном повете, не в одном воеводстве, но во всей широкой Руси.
   Действительно, что-то готовилось на самом деле, хотя сами низовцы не знали, что именно. Говорили о Хмельницком, о его бегстве в Сечь, о массе казаков, последовавших за ним из Черкасс, Богуслава, Корсуня и других городов, но вместе с тем говорили и другое. Несколько лет ходили слухи о великой войне с неверными; король хотел этой войны, чтобы дать возможность поживиться своим добрым казакам, да ляхи не хотели, а теперь всё эти слухи и предположения перепутались между собой и породили всеобщее беспокойство и ожидание чего-то необычайного.
   Беспокойство это проникло и в лубенские стены. Дальше уже нельзя было закрывать глаза на все тревожные признаки, да не таково было и намерение князя Еремии. В его владениях беспокойство еще не перешло в брожение, -- страх держал всех в границах, -- но вскоре из Украины начали долетать слухи, что тут и там казачество начинает сопротивляться шляхте, режет евреев, хочет силою войти в состав реестра для войны с неверными и что число беглецов в Сечь увеличивается.
   Князь разослал гонцов: к пану Краковскому, к пану Калиновскому, к Лободе в Переяславль, а сам стягивал войско из паланок и стада из степей. В это время подоспели успокоительные известия. Пан великий гетман, сообщая все, что знал о Хмельницком, не предполагал, чтоб это могло послужить причиной какому-нибудь волнению; пан полевой гетман писал: "Различный сброд всегда, как рой пчел, шумит весною". Один старый хорунжий, Зацвилиховский, прислал письмо, заклинающее князя ни к чему не относиться легкомысленно, что великая гроза идет со стороны Диких Полей. О Хмельницком он сообщил, что тот из Сечи поскакал в Крым просить о помощи хана. "Мне доносят мои друзья из Сечи, -- писал он, -- что туда кошевые созывают войска из всех мест, никому не говоря, зачем это делается. Думаю я, что буря эта разразится над нашими головами, а если еще и татары окажут свою помощь, дай Бог, чтоб уцелели все Русские земли..."
   Князь верил Зацвилиховскому более, нежели самим гетманам; он знал, что старый хорунжий лучше всех знаком с казаками и их тактикою. Князь постановил стянуть как можно более войска и одновременно с этим допытаться до истины.
   Однажды утром он приказал позвать пана Быховца, поручика валашской хоругви.
   -- Вы поедете в качестве моего посла в Сечь, -- сказал он, -- к пану кошевому атаману и отдадите ему это письмо с моею печатью. Но, чтоб вы знали, чего держаться, я скажу вам: письмо это только предлог, а весь успех посольства зависит от вашего уменья. Нужно ко всему присматриваться, узнать, что там делается, сколько войска созвали и сколько созовут еще. В особенности поручаю вам разузнать всю правду о Хмельницком, действительно ли он поехал в Крым просить татар о помощи.-- Вы понимаете меня?
   -- Ясно, как на ладони.
   -- Вы поедете на Чигирин; на отдых вам полагается не больше, как одна ночь. Прибывши, вы отправитесь к хорунжему Зацвилиховскому, чтоб он снабдил вас письмами к своим друзьям в Сечи; письма эти вы отдадите им секретно. Из Чигирина вы поедете водою до Кулака, поклонитесь от меня пану Гродзицкому и вручите ему это письмо. Они вас переправят через пороги. В Сечи долго не загащивайтесь: смотрите, слушайте и возвращайтесь, если живы останетесь, потому что дело нешуточное.
   -- Я не пожалею крови моей. Сколько людей взять мне?
   -- Возьмите сорок человек. Выедете отсюда вечером, а перед вечером придете еще за инструкциями. Я даю вам важнейшее поручение.
   Пан Быховец вышел в полном восторге; в соседней комнате находился Скшетуский и еще несколько офицеров из артиллерии.
   -- Ну что? -- спросили его.
   -- Сегодня еду.
   -- Куда, куда?
   -- В Чигирин, а потом дальше.
   -- Пойдем-ка со мной, -- сказал Скшетуский и увел его в свою квартиру.-- Послушай, друг, -- заговорил он, -- проси, что хочешь, хоть коня моего турецкого, -- все отдам, ничего не пожалею, только уступи мне поручение князя. Моя душа так и рвется в ту сторону. Хочешь денег -- возьми деньги. Славы тебе это не принесет, потому что если война где прежде и вспыхнет, то, конечно, здесь, а погибнуть можешь. Кроме того, я знаю, что тебе Ануся нравится. Если ты поедешь, то, клянусь, я ей вскружу тут голову.
   Последний аргумент более всего подействовал на пана Быховца, хотя еще и не вполне убедил его. Что скажет князь, не прогневается ли? Подобное поручение -- знак особого доверия князя.
   Скшетуский выслушал все возражения, пошел к князю и приказал пажу доложить о себе.
   Паж скоро возвратился с дозволением князя принять пана Скшетуского.
   Сердце нашего наместника дрогнуло из опасения услышать короткое "Нет!". Тогда прощай все надежды!
   -- Что вы скажете? -- спросил князь. Скшетуский упал перед ним на колени.
   -- О, милостивый князь! Я пришел умолять вас поручить мне экспедицию в Сечь. Быховец, может быть, уступил бы ее мне -- он мой приятель, -- да боится немилости вашего сиятельства.
   -- Клянусь Богом, -- воскликнул князь, -- я никого бы кроме вас и не послал, если б не думал, что вы неохотно примете мое поручение, так как недавно вернулись из дальнего путешествия.
   -- Я готов охотно, хоть каждый день, ездить в ту сторону. Князь пытливо и долго глядел на него своими черными глазами.
   -- Что такое у вас там? -- спросил он, наконец.
   Наместник стоял, как преступник, под проницательным взором князя.
   -- Я вижу, -- сказал он, -- что должен открыть вам всю правду; пред вами ничто не может остаться тайным. Не знаю только, заслужу ли одобрение вашего сиятельства.
   И он начал рассказывать, как познакомился с дочерью князя Василия, как полюбил ее и как жаждет увидать ее теперь, а потом, на обратном пути из Сечи, перевезти ее в Лубны, чтобы обезопасить ее от последствий казацких волнений и настойчивого ухаживания Богуна. Он только умолчал о проделках старой княгини, потому что был связан словом. Князь, не прерывая, выслушал его.
   -- Я бы и так позволил вам ехать и людей бы дал, -- сказал он, -- но если здесь замешаны ваши личные интересы, то я даю свое позволение с особым удовольствием.
   Князь ударил в ладоши и приказал пажу позвать пана Быховца.
   Наместник радостно поцеловал руку князя, тот обнял его и приказал быть спокойным. Он любил Скшетуского как храброго солдата и офицера, на которого можно во всем положиться. Кроме того, они были крепко связаны тем чувством, которое подчиненного заставляет всею душою любить и уважать своего начальника, а последнего ценить подобного подчиненного. Около князя вращалось немало придворных, служащих исключительно для собственной выгоды, но зоркий взгляд Еремии ясно видел все окружающее. Он знал, что душа Скшетуского чиста, как слеза, ценил его и был благодарен за преданность.
   С немалою радостью услыхал он, что его любимец избрал дочь Василия Курцевича, старого слуги Вишневецких, память о котором была тем более дорога князю, чем печальнее была участь Василия.
   -- Не по забывчивости я до сих пор не наводил никаких справок о девушке, -- пояснил князь, -- нет. Опекуны ее ни разу не заглянули в Лубны, жалоб на них я не слыхал и думал, что все идет там ладно. Теперь, после того, что вы рассказали мне, я буду помнить о ней, как помнил бы о родной.
   Скшетуский не мог надивиться доброте вельможи, который, казалось, упрекал себя, что среди массы различных дел до сих пор не занялся судьбой дочери своего старого солдата.
   Двери отворились, и вошел пан Быховец.
   -- Я не беру назад слова, -- сказал ему князь. -- Если захотите, вы поедете в Крым, но я прошу вас уступить эту миссию Скшетускому. У него есть вполне законные основания желать этой поездки, а я, в свою очередь, подумаю о другом поручении для вас.
   -- Для меня достаточно было бы приказания вашего сиятельства, -- ответил Быховец, -- но если вы милостиво отдаете это дело на мое усмотрение, то я никогда не обману вашего доверия и поступлю согласно вашему желанию.
   -- Поблагодарите же товарища, -- сказал князь Скшетускому, -- и идите собираться в дорогу.
   Скшетуский крепко пожал руку Быховцу и через несколько часов был готов. В Лубнах ему жить давно уже прискучило, и эта поездка удовлетворяла все его желания. Прежде всего, он увидит Елену, потом, положим, он должен удалиться от нее на долгое время, но ведь раньше, чем он возвратится, и дороги не просохнут. Раньше княгиня не может приехать в Лубны, и Скшетуский должен был бы или сидеть на месте или жить в Розлогах, а это противоречило бы его договору с княгиней и, главное, возбудило бы подозрения Богуна. Елена могла бы считать себя в безопасности от его поползновений только в Лубнах, и Скшетускому лучше было уехать на время, с тем чтоб на обратом пути привезти ее в Лубны под защитой княжеского отряда. Снабженный письмами Вишневецкого и деньгами из княжеской казны, наместник еще задолго до ночи пустился в путь в сопровождении Жендзяна и сорока солдат из казацкой хоругви.
  

Глава VII

  
   Была вторая половина марта. Травы зазеленели, перекати-поле зацвело, степь закипела жизнью.
   Наместник ехал по степи, точно по зеленому морю. И везде разлита радость, отовсюду несутся весенние голоса птиц; вся степь звучала, как лира под рукою Бога. Над головами всадников высоко-высоко в прозрачном эфире чернеют неподвижные точки: это ястребы застыли в своем полете; еще выше тянет треугольник диких гусей, журавли подвигаются растянутой линией. А на земле пасутся табуны одичалых лошадей; вот несутся они, как буря, и останавливаются как вкопанные оглядывая кровавыми глазами непрошенных гостей. Можно подумать, что они собираются броситься на них, растоптать их, но еще миг -- и табун поворачивает назад, только трава шелестит да цветы покачивают своими головками. Топот утих в отдалении, и вокруг по-прежнему слышится неумолчный хор птичьих голосов.
   Как будто и весело вокруг, но вместе с тем и грустно; одиноким себя чувствуешь среди миллионов живущих существ. Зато какая ширь, какой простор! И быстроногий конь, и вольная мысль бессильны перед этой необъятной ширью. Ее поймешь только тогда, когда полюбишь эту пустыню, будешь витать над нею своей тоскующей душой, отдыхать на ее могилах и прислушиваться к ее голосам.
   Было раннее утро. На стеблях травы, точно бриллианты, блестели крупные капли росы; отряд наместника шел шагом, да и трудно было двигаться быстрее по размокшей земле Но наместник не дозволял своим людям долго останавливаться на могильных насыпях: он спешил на свидание и вместе с тем на разлуку.
   В полдень на другой день перед ним мелькнули из-за леса ветряные мельницы, раскинутые вокруг Розлог. Сердце пана Скшетуского забило тревогу. Там его никто не ждет, не чает. Что скажет она, когда увидит его? Вот и домики ближайших соседей, далее деревни, а там и журавль у колодца. Наместник пришпорил коня и вихрем помчался вперед; свита его за ним. Из хат торопливо выбегали женщины, смотрели вслед отряду и крестились: черти не черти, татары не татары. Грязь так летит из-под копыт, что и не разберешь хорошенько, кто это мчится. А они тем временем доскакали до площадки и остановились перед запертыми воротами.
   -- Гей там! Отпирай кто жив!
   Неистовый лай собаки вызвал людей из дому.
   -- Кто едет? -- спросил чей-то робкий голос.
   -- Отворяй!
   -- Князей дома нет.
   -- Отворяй же, неверная собака! Мы от князя из Лубен.
   Челядь Курцевичей, наконец, узнала пана Скшетуского.
   -- Ах, это ваша милость! Сейчас, сейчас!
   Ворота растворились, вышла и сама княгиня и, прикрыв глаза рукой от солнца, посмотрела на приехавших.
   Скшетуский соскочил с коня и приблизился к ней.
   -- Вы не узнаете меня, княгиня?
   -- Ах, это вы, пан наместник! А я думала, что это татарское нападение. Прошу вас пожаловать в комнаты.
   Они вошли в дом.
   -- Вы, конечно, удивляетесь, видя меня в Розлогах, а я, между тем, не нарушил своего слова и заехал к вам проездом в Чигирин и далее. Князь приказал мне остановиться в Розлогах и осведомиться о вашем здоровье.
   -- Я очень дорожу вниманием князя. Когда он думает выгнать нас из Розлог?
   -- Он вовсе не думает об этом... да и вообще все будет так, как я обещал вам. Вы останетесь в Розлогах, а мне своего хватит.
   Княгиня сразу расцвела и любезно сказала:
   -- Ну, садитесь, садитесь!... Как я вам рада!
   -- Княжна здорова? Где она?
   -- О, я знаю, зачем вы приехали, рыцарь! Здорова, здорова... от любви еще похорошела. Да я сейчас пришлю ее к вам, кстати, и сама приоденусь, а то стыдно принимать гостей в таком наряде.
   На княгине было какое-то полинявшее платье и большие кожаные сапоги на ногах.
   В это время в комнату вбежала Елена, хотя ее никто не звал; она узнала от татарина Чехлы, кто приехал. Вбежала она задыхающаяся, покрытая ярким румянцем, только глаза ее горели неподдельной радостью. Княгиня благоразумно удалилась, а Скшетуский начал осыпать горячими поцелуями ее руки, шею и лицо. Взволнованная, обессиленная, она не могла сопротивляться его ласкам.
   -- А я поджидала вас, -- шептала она, закрывая свои глаза, -- только не целуйте меня так... нехорошо!
   -- Как мне не целовать вас! -- оправдывался Скшетуский. -- Я думал, что умру, высохну без вас, и высох бы, если бы не князь.
   -- Так князь знает?
   -- Я ему рассказал все. Он обрадовался, князя Василия вспомнил... Что вы сделали со мной? Во всем мире я никого, кроме вас, не вижу... А сокол... Помните, как сокол притягивал мою руку к вашей? Уж верно нам так на роду написано.
   -- Помню.
   -- В Лубнах меня томила невыносимая тоска. Я бежал на Солоницу, и там вы мне представлялись, как живая. Я протягивал к вам руки -- и вы исчезали, как тень. Но теперь уже вы не вырветесь из моих рук, никакая сила не разлучит нас... Скажите еще раз, любите ли вы меня?
   Елена опустила глаза, но проговорила громко и ясно:
   -- Как никого на свете.
   -- Если бы мне обещали королевский венец, я отдал бы его за ваши слова. Я верю всей душою, что вы говорите правду, хотя не знаю, чем я заслужил вашу любовь.
   -- Чем? Вы имели жалость к моему отцу, вы утешали меня, вы говорили мне такие слова, каких я раньше ни от кого не слыхала.
   Елена замолчала. Волнение мешало говорить ей.
   Поручик вновь начал целовать ее руки.
   Теперь она казалась ему еще более прелестной, чем прежде. В полутемной комнате она напоминала изображение святых мучениц в мрачных костелах. И вместе с тем, от нее веяло таким теплом и жизнью, такое блаженство рисовалось на ее лице, что всякий, глядя на нее, мог бы потерять голову и полюбить на всю жизнь.
   -- Вы, пожалуй, ослепите меня своею красотой! -- сказал наместник.
   -- Кажется, панна Анна Божобогатая во сто раз красивее меня! -- лукаво сказала княжна и улыбнулась, обнаружив жемчужные зубы.
   -- В сравнении с вами она то же, что оловянная тарелка в сравнении с полной луной.
   -- А мне пан Жендзян говорил совсем другое.
   -- Пан Жендзян заслуживает, чтоб его поколотили. Что мне за дело до той панны? Пусть другие пчелы берут мед с этого цветка, а этих пчел там немало.
   Дальнейший разговор был прерван приходом Чехлы, который пришел приветствовать наместника. Он его считал уже за своего будущего господина и по-восточному низко кланялся в пояс.
   -- Ну, старый Чехлы, я и тебя возьму вместе с панной. Служи ей до конца жизни.
   -- Моя смерть не за горами, но пока жив, я буду служить.
   -- Через какой-нибудь месяц вернусь я из Сечи и поедем мы все в Лубны, а там уже нас ждет ксендз Муховецкий с венцами.
   Елена перепугалась:
   -- Так вы едете в Сечь?
   -- Князь послал с письмами. Да вы не бойтесь. Особа посла неприкосновенна даже для язычников. Вас с княгиней я немедленно отправил бы в Лубны, если бы не страшные дороги. Сам знаю, и верхом ехать трудно.
   -- А в Розлогах вы долго пробудете?
   -- Сегодня же вечером еду на Чигирин. Скорей простимся -- раньше увидимся. А потом и служба: не мое время, не моя и воля.
   -- Ну, нацеловались, наворковались, голубки? -- спросила, входя, княгиня. -- Пора и обедать. Ишь, как щеки у девушки раскраснелись! Вы, рыцарь, не теряли, верно, времени даром. Ну, хорошо, хорошо, я не браню вас. Пойдемте.
   Она ласково потрепала Елену по плечу и повела ее за собою. Княгиня была в хорошем расположении духа. Богуна она уже отвадила от себя давно, а теперь все шло к тому, что Розлоги и ныне, и присно, и во веки веков останутся в ее и ее сыновей владении.
   А Розлоги представляли из себя немалое богатство.
   Наместник спросил, скоро ли возвратятся князья.
   -- Каждый день поджидаю. Сначала они сердились на вас, а потом, уразумев все дело хорошенько, сильно полюбили вас, как будущего родственника. Да и то сказать, человека с вашей добротой трудно найти в нынешние времена.
   Обед кончился, и Елена с наместником вышли в сад. Сад весь был, точно снегом, обсыпан ранним цветом яблонь и черешен, а за садом чернела дуброва, где куковали кукушки.
   -- Что-то она напророчит нам? -- загадал Скшетуский и обратился лицом к лесу. -- Кукушка, кукушка! Сколько лет проживем мы вместе с этой панной?
   Кукушка начала куковать. Насчитали более пятидесяти раз.
   -- Дай Бог!
   -- Кукушка всегда говорит правду, -- серьезно заметила Елена.
   -- А если так, то я еще раз ее спрошу! -- воскликнул наместник. И он вновь спросил:
   -- А деток у нас много будет? Отвечай, вещая птичка!
   Кукушка, точно по заказу, прокуковала не больше не меньше, как двенадцать раз.
   Скшетуский от радости ног под собой не чуял.
   -- Ей Богу, умереть мне старостой. Вы слышали?
   -- Ничего я не слыхала, -- прошептала смущенная Елена. -- Даже не знаю, о чем вы и спрашивали.
   -- Повторить, что ли?
   -- Не надо.
   Весь день прошел, как сон. Вечером настало время долгого, горячего расставанья, и наместник выехал в Чигорин.
  

Глава VIII

  
   Скшетуский застал старого Зацвилиховского в большом волнении: из Сечи доходили грозные слухи. Теперь уже не было никакого сомнения, что Хмельницкий готовился с оружием в руках добиваться осуществления казацких привилегии и отмщения за свои личные обиды. Зацвилиховский имел сведения, что он теперь проживает в Крыму, испрашивает помощи у хана и не сегодня завтра появится в Сечи. Весь Низ готовился к борьбе с республикой; буря приближалась с каждым часом. Отдаленные и неясные признаки тревоги сменились прямою уверенностью в неизбежности резни. Великий гетман, не придававший прежде особого значения всему этому делу, теперь приблизил свое войско к Черкассам; отдельные части доходили даже до Чигирина, чтобы как-нибудь помешать казакам присоединиться к своим недовольным товарищам. Из городов и селений валили толпы народа -- все в Сечь. Шляхта, наоборот, торопилась переехать в город. Толковали, что восстание вспыхнет в южных воеводствах. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна спешила в Сечь, другая группировалась около обоза коронного; одна держалась за установленный порядок вещей, другая требовала безграничной свободы; одна хотела сохранить то, что было результатом векового труда, другая стремилась уничтожить все. Скоро брат должен был восстать против брата.
   Но пока тучи еще клубились на украинском горизонте, пока раздавались только одиночные удары грома, люди, казалось, еще сами не давали себе отчета, не знали, до какой бури разыграется приближающаяся гроза. Может быть, не знал этого и сам Хмельницкий, который в это время писал письма, исполненные жалоб и вопросов то к пану Краковскому, то к комиссару казацкому, то к коронному хорунжему и вместе с тем клялся в верности Владиславу IV и республике. Хотел ли он выиграть время, или думал, что есть еще возможность предотвратить междоусобицу, -- об этом говорили разное; только два человека не ошибались ни на йоту.
   Это были Зацвилиховский и старый Барабаш.
   Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого, письмо грозное, язвительное и вызывающее. "Мы с целым запорожским войском, -- писал Хмельницкий, -- употребим все усилия, чтобы привести в исполнение те привилегии, которые ваша милость хранили у себя на дому. А так как вы таили их ради собственных выгод, то все запорожское войско считает вас полковником над овцами или над свиньями, но не над людьми. Я же, с своей стороны, прошу вашу милость простить мне, если я не угодил вам в чем-либо в своем убогом домишке в день св. Николая и что я отъехал в Запорожье без вашего разрешения.
   -- Видите, как он насмехается надо мною? -- жаловался Барабаш Скшетускому и Зацвилиховскому. -- А я его когда-то учил военному делу, отцом родным был для него.
   -- Он говорит, что будет со всем запорожским войском добиваться осуществления привилегий, -- заметил Зацвилиховский. -- Говоря просто, это -- гражданская война, самая страшная изо всех.
   -- Я вижу, что мне нужно спешить, -- согласился с ним Скшетуский. -- Дайте мне поскорее письма к лицам, с которыми мне придется иметь дело.
   -- К кошевому атаману у вас есть?
   -- Есть от самого князя.
   -- Я вам дам к одному куренному, а у пана Барабаша там есть родственник, тоже Барабаш; от них вы все разузнаете. Впрочем, кто знает, не опоздало ли ваше посольство? Тому, кто хочет знать, что там делается, ответ один: дурное делается; а если хочет знать, чего держаться, -- ответ тоже один: собрать как можно больше войска и соединиться с гетманами.
   -- Так вы пошлите кого-нибудь к князю с этими советами, а я должен ехать, раз меня послали, -- ответил Скшетуский.
   -- Да знаете ли вы, что вам предстоят величайшие опасности? -- воскликнул Зацвилиховский. -- И здесь народ возбужден до такой степени, что усидеть трудно. Если бы не близость коронного войска, чернь сейчас же бросилась бы на нас. Представьте, каково же теперь там! Вы просто лезете зверю прямо в пасть.
   -- Пан хорунжий, Иона был не только в пасти, но в чреве кита, и при помощи Бога вышел оттуда невредимо.
   -- Коли так, поезжайте. Одобряю ваше мужество. До Кудака вы доедете спокойно, а там увидите, что вам делать. Гродзицкий -- старый солдат, он вам вернее скажет. А к князю я поеду сам; уж если мне на старости лет еще раз суждено сражаться, то я предпочитаю сражаться под его знаменем. А теперь я приготовлю для вас лодку и гребцов.
   Скшетуский вышел и направился прямо на свою старую квартиру в княжеском доме, чтоб окончательно приготовиться к путешествию. Он не без некоторого удовольствия думал о нем, несмотря на слова Зацвилиховского. Он увидит Днепр во всем его протяжении, до самого Низа, до порогов, а та земля представлялась тогдашнему рыцарству зачарованной областью, полной тайн и опасностей, чистою находкой для любителя сильных ощущений. Не один рыцарь целый век на Украине прожил, а не мог похвастаться, что видел Сечь, разве только пожелал бы записаться в братство, а на это было мало охотников среди шляхты. Времена Самуэля Зборовского прошли и более не вернутся. Разлад между Сечыо и республикой не только не уменьшился, но, напротив, увеличивался все больше и больше, а наплыв шляхты со времен Павлюка и Наливайки, как русской, так и польской, в свою очередь, уменьшался. Булыги-Курцевичи находили мало последователей; вообще на Низ, в братство, шляхту гнало только несчастье или тяжкое, неискупленное преступление.
   Какая-то непроницаемая таинственная мгла скрывала от взоров людей эту хищническую днепровскую республику. О ней говорили чудеса, и Скшетускому собственными глазами хотелось видеть, много ли правды в том, что говорят.
   За свою жизнь он и не думал опасаться. Посла все уважают, в особенности от князя Еремии.
   Так размышлял он, выглядывая из своего окна на рынок. Вдруг ему показалось, что две знакомые фигуры промелькнули мимо, направляясь в Дзвонецкий угол, к таверне валаха Допула.
   Он присмотрелся внимательно: это были паны Заглоба и Богун.
   Они шли под руку и вскоре скрылись в дверях, над которыми торчала веха, обозначавшая присутствие винного погреба и таверны.
   Наместника удивило не столько присутствие Богуна в Чигирине, сколько его дружба с паном Заглобой.
   -- Эй, Жендзян! -- крикнул он. Мальчик поспешил на зов.
   -- Слушай, Жендзян. Пойдешь в таверну, вон туда... Там ты найдешь старого шляхтича со шрамом на лбу и скажешь ему, что кто-то хочет сейчас же видеть его по важному делу. А если он будет спрашивать кто, не говори.
   Жендзян исчез и вскоре возвратился, ведя за собой пана Заглобу.
   -- Добрый день! -- приветствовал его Скшетуский. -- Узнали меня?
   -- Узнать ли вас? Пусть меня татары на сало перетопят и наделают свечей в мечеть, если я забыл вас. Ведь это вы несколько месяцев тому назад у Допула вышибли двери Чаплинским, и это мне доставило такое удовольствие, какого я не испытывал со времени своего освобождения из стамбульской тюрьмы. А что поделывает пан Повсинога герба Сорвиштаны вместе с своим целомудрием и мечом? По-прежнему ли воробьи отдыхают у него на макушке, принимая его за высохшую осину?
   -- Пан Подбипента здоров и кланяется вам.
   -- Он очень богатый, но вместе с тем страшно глупый шляхтич. Если он срубит три головы такие, как у него, то мозга в них будет ровно столько же, сколько меда в пустой бутылке. Уф! Жара какая, вся глотка пересохла!
   -- У меня есть тройняк и, кажется, недурной. Вы не откажетесь?
   -- Только дурак отказывается, когда умный просит. Мне цирюльник посоветовал пить мед, чтобы меланхолию от головы оттягивало. Тяжкие времена наступают для шляхты: dies irae et calamitatis {Гнева и смятения (лат).}. Чаплинский умирает от страха и к Допулу не ходит, потому что там пьют казацкие старшины. Я один пренебрегаю всеми опасностями и делю компанию с этими полковниками, хотя от них дегтем попахивает. Добрый мед! Откуда?
   -- Из Лубен. А много здесь старшин?
   -- Кого тут нет? Федор Ладболис здесь, старый Филипп Дзедзяла здесь, Даниэль Нечай здесь, а с ними и сокровище ихнее, Богун, который стал моим приятелем с той поры, как я перепил его. Все они теперь киснут в Чигирине и вынюхивают, куда им податься, потому что еще не смеют открыто перейти на сторону Хмельницкого. А если не перейдут, то это мне заслуга.
   -- Не понимаю вас.
   -- Очень просто. Во время кутежей я всегда склоняю их на сторону республики. Если король не назначит меня старостой, то знайте, пан Скшетуский, что республика не больно ценит и награждает своих подданных за доблестные деяния, так что лучше откармливать кур, чем рисковать своею головою pro publico bono {Ради общего блага (лат.).}! Да!
   -- Вы лучше рисковали бы головой, сражаясь с врагами республики, а вы только пьянствуете с ними да попусту тратите на кутежи свои деньги.
   -- Я трачу? Да за кого вы меня принимаете? Мало того, что я связываюсь с мужиками, мне еще и деньги платить за них? Я считаю за великое благодеяние, что позволяю им платить за себя.
   -- А Богун? Что он тут поделывает?
   -- Он? Прислушивается, как и все другие, чем пахнет со стороны Сечи. Он любимец всех казаков. Они его чуть не на руках носят, потому что переяславский полк за ним, а не за Лободою пойдет. А кто знает, на чью сторону станут реестровые Кисеговского? Богун всегда был с низовцами, когда нужно идти на турка или татарина, а теперь сильно колеблется. Он мне проговорился под пьяную руку, что влюблен в шляхтянку и хочет жениться на ней... ну, ему и недосуг накануне брака брататься с мужиками. Эка, какой славный мед!
   -- Да вы выпейте еще.
   -- Выпью, выпью. У Допула такого нет.
   -- Вы не спрашивали, как зовут невесту Богуна?
   -- Пан Скшетуский, на кой черт мне знать ее фамилию? Знаю только, что как только она наставит рога Богуну, то будет называться женой быка.
   Наместник еле сдержался, чтобы не ударить пана Заглобу, а тот все продолжал болтать, не обращая ни на что внимания.
   -- В свое время я тоже никому спуску не давал. Если б порассказать, за что я подвергся пытке в Галате! Видите дыру на моем лбу? Это проклятые евнухи в серале тамошнего паши меня поймали.
   -- Вы говорили раньше что-то о разбойничьей пуле?
   -- Я говорил -- разбойники? Я отлично выразился! Все турки разбойники, убей меня Бог!
   Пан Заглоба еще долго распространялся бы на эту тему, если бы двери не отворились и в комнату не вошел Зацвилиховский.
   -- Ну, пан наместник, -- сказал старый хорунжий, -- лодки готовы, проводники люди верные; можете ехать хоть сейчас. А вот и письмо.
   -- Так прикажите всем идти на берег.
   -- А вы куда едете? -- поинтересовался пан Затлоба.
   -- В Кудак.
   -- Ох, горячо вам там будет!
   Но наместник не слыхал уже этих слов. Он торопливо вышел на двор, где все его люди и лошади уже стояли готовые к дороге.
   -- На коней и к берегу! -- скомандовал пан Скшетуский. -- Коней поставить на лодки и ждать моего прибытия!
   А в это время Зацвилиховский допрашивал пана Заглобу.
   -- Говорят, что вы теперь дружите с казацкими полковниками?
   -- Pro publico bono, пан хорунжий.
   -- Я отлично вижу, что вы человек неглупый и очень остроумный. Остроумия у вас гораздо больше, чем чести. Вот и теперь вы заискиваете перед казаками, чтоб ничего не потерять, если они останутся победителями.
   -- Хотя бы и так! Испытав все прелести турецких истязаний, я вовсе не имею охоты испытывать того же от казаков... Два таких гриба любой борщ испортят. А что касается моей чести, то я лучше буду молчать. Пусть другие говорят что угодно. Истина всегда всплывает наверх, как масло всплывает поверх воды.
   В комнату вошел Скшетуский.
   -- Солдаты готовы, -- сказал он.
   Зацвилиховский налил кубок.
   -- Счастливого пути!
   -- И благополучного возвращения! -- прибавил пан Заглоба.
   -- Любопытный край вы увидите, -- продолжал далее Зацвилиховский. -- Пану Гродзицкому в Кудаке передайте мой поклон. Вот это солдат! Живет на конце света, далеко от гетманских очей, а порядок у него такой, что дай Бог такого в республике. Я хорошо знаю Кудак и пороги. В прежнее время частенько приходилось езжать туда... а теперь сердце защемит, когда подумаешь, что все это прошло, миновало...
   Он опустил свою седую голову и задумался. Водворилось глубокое молчание. Со двора доносился топот конских ног то отряд пана Скшетуского съезжал со двора.
   -- Господи ты Боже мой! -- вновь очнулся Зацвилиховский. -- И тогда жилось неспокойно, но не так, как теперь. Вот хоть бы под Хотином, двадцать семь лет тому назад! Когда гусары под начальством Любомирского атаковали янычар, казаки рвались из своего окопа, бросали шапки кверху и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: "Пусти нас умирать с ляхами!". А теперь? Теперь Низ, оплот христианства, пускает татар в границы республики, чтобы броситься на них, когда они будут возвращаться с добычей. Да что я говорю! Теперь Хмельницкий прямо вступает в союз с татарами, чтобы вместе резать христиан...
   -- Выпьем же с горя! -- перебил Заглоба. -- Вот так тройняк!
   -- Лучше умереть, чем быть свидетелем братоубийственной войны, -- продолжал старый хорунжий. -- Хотят кровью смыть свою обиду, но братская кровь -- не кровь искупления. Кто на Низу? Русины. А в войске князя Еремии, в полках магнатов кто? Русины же. А мало их в обозе коронном? А я сам кто таков? Эх, бедная Украина! Неверные крымцы наденут тебе веревку на шею, и будешь ты грести на турецких галерах!
   -- Не пророчьте так, пан хорунжий, -- воскликнул Скшетуский, -- и так плакать хочется. Может быть, нам вновь засветит ясное солнышко.
   Но солнышко теперь заходило и красноватыми лучами освещало белую голову Зацвилиховского.
   В городе звонили к вечерне.
   Наши друзья вышли из комнаты. Пан Скшетуский отправился в костел, пан Зацвилиховский в церковь, а пан Заглоба к Допулу в Дзвонецкий угол.
   Было уже темно, когда они сошлись вновь у Тягмидакой пристани. Люди пана Скшетуского сидели уже в байдаках; гребцы еще вносили в лодки пожитки. С реки дул холодный ветер, и ночь не обещала быть погожею. Около костра, разложенного на берегу, река отсвечивала кровавым отблеском и, казалось, со страшною скоростью стремилась куда-то в неведанную, темную даль.
   -- Ну, счастливой дороги! -- сказал хорунжий, дружески пожимая руку Скшетуского. -- Смотрите, берегитесь!
   -- Буду осторожен. Даст Бог, скоро увидимся.
   -- Увидимся-то мы разве только в Лубнах или в княжеском обозе.
   -- Вы окончательно решили идти под знамена князя?
   Зацвилиховский поднял руки кверху.
   -- Что делать? Коли война, то уж война!
   -- Vide, valegue! {Живи и будь здоров (лат.).} -- вдруг закричал Заглоба. -- А если течение занесет вас в Стамбул, пан Скшетуский, то кланяйтесь султану... Впрочем, ну его к черту! Что за мед был у вас! Брр! Экий холод!
   -- До свидания!
   -- До свидания!
   -- С Богом!
   Весла заскрипели и упали в воду; байдаки поплыли. Огонь на берегу начал мало-помалу уменьшаться. Долгое время Скшетуский видел еще величавую фигуру хорунжего, и какая-то грусть сжала его сердце. Теперь его несет течение, несет, отдаляет от любящих сердец, от милой... несет неумолимо, как судьба, в дикие страны, во мраке...
   Вот и устье Тясмина, и Днепр.
   Ветер свистал, весла однообразно скрипели. Гребцы затянули унылую песню. Скшетуский закутался в бурку и улегся на дно лодки. Он начал думать о Елене, о том, что она еще доселе не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Грустным мыслям пана Скшетуского вполне соответствовали и завывания ветра, и плеск воды, и скрипение весел, и песни гребцов, но утомление брало свое, и он заснул.
  

Глава IX

  
   На другой день он проснулся свежим, здоровым и веселым. Погода была чудесная. Легкий и теплый ветерок едва волновал зеркальную гладь широко разлившейся реки.
   Отдаленные туманные берега сливались с поверхностью вод в одну широкую, неизмеримую равнину. Жендзян проснулся, протер глаза и испугался. Вода и вода кругом, кроме ничего не видно.
   -- О, Господи! Разве мы уже на море?
   -- Это не море -- большая река, -- успокоил его Скшетуский, -- а берега ты увидишь, когда спадет туман.
   -- Ведь этак мы в Туретчину скоро приплывем!
   -- И приплывем, если прикажут. Да ведь не одни же мы, оглянись вокруг.
   Действительно, вокруг виднелось несколько десятков байдаков, домбазов и узких черных казацких челноков, называющихся обыкновенно чайками. Одни быстро неслись вниз по воде, другие тяжело поднимались на веслах и парусах вверх по течению. Одни везли рыбу, воск, соль и сушеные вишни в прибрежные города, другие возвращались назад в Кудак с запасами живности, третьи спешили с различными товарами, которым находили хороший сбыт на Крамном базаре в Сечи. От устья Пселы днепровские берега представляли совершенную пустыню, среди которой изредка белели казацкие зимовники, но река была единственной дорогой, соединяющей Сечь с остальным миром, оттого и движение по ней не прекращалось, в особенности во время половодья, когда судам нечего было бояться, даже порогов, за исключением Ненасытца.
   Наместник с любопытством оглядывался вокруг, а тем временем его байдаки быстро мчались в Кудак. Туман опустился вниз, и берега явственно обрисовались на голубом фоне неба. Над головами путешественников проносились миллионы водяных птиц: пеликанов, диких гусей, уток и чаек; в прибрежных камышах шла такая возня, слышался такой шум, что можно было бы подумать; что птицы затеяли войну между собою. За Кременчугом берега заметно понизились.
   -- Посмотрите! -- вдруг закричал Жендзян. -- Солнце страшно печет, а на полях лежит снег.
   Скшетуский посмотрел; действительно, кругом, по обоим берегам реки, куда ни посмотришь, земля покрыта каким-то белый покровом.
   -- Эй, старший, что там белеется? -- спросил он.
   -- Вишни, пан! -- отвечал старший.
   Это был целый лес карликовых вишен, которыми поросли оба берега реки. Большие сочные ягоды служили пищей птицам, зверям, людям, заблудившимся в пустыне, и, кроме того, составляли предмет торговли с Киевом и другими дальними городами. Теперь все заросли были покрыты цветом. Когда для того, чтобы дать отдых гребцам, наместник приказал причалить к берегу и вышел с Жендзяном на твердую почву, у него чуть голова не закружилась от благоухания, разлитого в воздухе. Местами деревца образовывали непроходимую чашу. Между вишнями в изобилии попадались невысокие миндальные деревца, сплошь залитые розовым цветом. Мириады пчел, шмелей и разноцветных бабочек порхали над этим неизмеримым морем цветов.
   -- Чудеса, чудеса! -- в раздумье произнес Жендзян. -- Почему люди здесь не живут? И дичи тут много.
   Действительно, между кустами сновало множество зайцев и голубоногих перепелок, на мягкой почве видны были явственные следы оленей, а издали доносилось грозное хрюканье диких кабанов.
   Наши путники насмотрелись вдоволь, отдохнули и отправились дальше. Берега то поднимались, то падали плоской равниной, открывая прелестный вид на леса, урочища, могилы и беспредельные степи. Скшетуский невольно повторил про себя вопрос Жендзяна: отчего здесь не живут люди? Но для этого нужно было, чтоб другой Еремия Вишневецкий завладел этой пустыней, населил бы ее и оберегал от татарских нападений. Местами река круто поворачивала, заливала близлежащие овраги, пенистыми волнами хлестала каменистые берега и наполняла водой пещеры прибрежных скал. В таких пещерах казаки и находили себе убежище. Устье реки, заросшее целым лесом тростника, кишело от обилия птиц -- одним словом, перед глазами наших путников расстилался мир дикий, девственный, пустынный и таинственный.
   Все это было бы очень хорошо, если бы не изобилие комаров и других насекомых, с яростью нападающих на каждое живое существо.
   Вечером отряд наместника причалил на ночлег к острову Романовка. Сбежались поглазеть на редкое зрелище рыбаки, все вымазанные дегтем для защиты от комаров. Рыбаки эти выглядели сущими дикарями. Весною они толпами съезжались сюда, ловили и вялили рыбу, а потом развозили ее в Чигирин, Черкассы, Переяславль и Киев. Ремесло их было нелегкое, но вполне вознаграждалось обилием рыбы, которой кишели днепровские воды.
   Наместник узнал от рыбаков, что все низовцы, которые также занимались здесь рыболовством, несколько дней тому назад оставили остров и ушли на Низ, вызванные кошевым атаманом. Каждую ночь на берегах зажигались огни; это разводили костры казаки, бегущие в Сечь. Рыбаки знали, что готовится война "с ляхами", и нисколько не скрывали этого перед наместником. Пан Скшетуский сам видел, что его посольство опоздало, что, может быть, прежде чем он достигнет Сечи, полки казаков уже ринутся на север, но ему приказали ехать, и он поедет, не останавливаясь.
   Наутро наши путники двинулись дальше. Вот дивный Таренский Ро оеніи.

-----

   Часъ спустя, отрядъ посла и намѣстника подвигался по направленію къ Лубнамъ. Скржетускій съ паномъ Лонгинусомъ Подбипентной скакали во главѣ, а за ними посольскіе возы тянулись длиннымъ хвостомъ. Намѣстникъ весь погрузился въ тоскливыя думы, но вдругъ до него долетѣли отрывочныя словами пѣсни...
   
   "Тужу, тужу, сердце болитъ"...
   
   Въ глубинѣ лѣса, на протоптанной мужиками тропинкѣ показался Богунъ. Конь его былъ весь покрытъ пѣной и грязью.
   Видимо, казакъ, какъ всегда, пустился степью и лѣсомъ, чтобы опьянѣть отъ вѣтра, забыться въ степной шири...
   Теперь возвращался онъ въ Разлоги.
   Глядя на эту могучую, истинно рыцарскую фигуру, которая только мелькнула и исчезла, панъ Скржетускій невольно подумалъ про себя и даже проговорилъ.
   -- Все же счастье, что онъ раздробилъ при ней человѣка!
   Но тутъ же сердце его сжалось отъ какой-то боли. Ему
   сдѣлалось какъ будто жаль Богуна, но еще болѣе того, что, связанный даннымъ княгинѣ словомъ, онъ не могъ теперь же помчаться вслѣдъ за нимъ и сказать:
   -- Мы любимъ одну, а потому одному изъ насъ на свѣтѣ -- не жить. Вынь же, козаче, свою саблю.
   

V.

   Панъ Скржетускій не засталъ князя, пріѣхавъ въ Дубны. Послѣдній уѣхалъ на крестины къ своему бывшему придворному пану, Суфчинскому, въ Сѣнчи, а вмѣстѣ съ нимъ -- княгиня, двѣ панны Збараскія и много другихъ лицъ. Дали знать въ Сѣнчи о возвращеніи изъ Крыма намѣстника и о прибытіи посла; пока же товарищи и знакомые пана Скржетускаго радостно встрѣчали его, особенно же панъ Володыевскій, который, послѣ поединка, сдѣлался лучшимъ другомъ нашего намѣстника. Отличался этотъ кавалеръ тѣмъ, что былъ постоянно влюбленъ. Убѣдившись въ неискренности Ануси Барзобогатой, обратилъ онъ свое нѣжное сердце къ Анели Ленской, тоже паннѣ изъ дѣвичьей; когда же и эта, мѣсяцъ тому назадъ, обвѣнчалась съ паномъ Станишевскимъ, Володыевскій, чтобы утѣшить себя, сталъ вздыхать по старшей княжнѣ, Аннѣ Збараской, племянницѣ князя Вишневецкаго.
   Но онъ самъ понималъ, что устремивъ такъ высоко свои взоры, нельзя ему питать даже слабѣйшую надежду, тѣмъ болѣе, что и къ княжнѣ уже пріѣзжали сваты, панъ Бадзынскій и панъ Лассота, отъ имени пана Пржіемскаго, лончицкаго воеводича. Несчастный Володыевскій разсказывалъ намѣстнику о всѣхъ своихъ новыхъ неудачахъ, посвящая его во всѣ придворныя дѣла и тайны, которыя тотъ слушалъ наполовину, принадлежа и умомъ, и сердцемъ совсѣмъ иному. Не будь этихъ душевныхъ терзаній, которыми сопровождается даже взаимная любовь, панъ Скржетускій чувствовалъ бы себя очень хорошо, возвратившись послѣ долгаго отсутствія въ Лубны, гдѣ окружили его дружескія лица, гдѣ кипѣла та солдатская жизнь, съ которой онъ давно свыкся.
   Лубны, хотя и были мѣстопребываніемъ вельможи, но по части великолѣпія ни въ чемъ не уступали королевскимъ резиденціямъ, и если чѣмъ отличались отъ послѣднихъ, то развѣ тѣмъ, что жизнь въ нихъ была строгая, настоящая военная. Кто незнакомъ былъ съ тамошними обычаями и порядками, тому, впервые попадавшему сюда даже въ наиболѣе мирное время, могло казаться, что здѣсь готовятся къ походу. Солдатъ было тамъ больше, чѣмъ придворныхъ, желѣза больше, чѣмъ золота. Звуки военныхъ трубъ преобладали надъ шумомъ увеселеній и празднествъ. Всюду царствовали образцовый порядокъ и невиданная въ другихъ мѣстахъ дисциплина; всюду замѣчались толпы рыцарства: панцырнаго, драгунскаго, казачьяго, татарскаго, валашскаго, гдѣ служило не только все Заднѣпровье, но шляхтичи-охотники изъ всѣхъ концовъ Рѣчи Посполитой. Кто дѣйствительно хотѣлъ поупражняться въ рыцарской школѣ, тотъ направлялся въ Лубны; оттого-то не было тамъ недостатка ни въ русинахъ, ни въ мазурахъ, ни въ литовцахъ, даже въ пруссакахъ. Пѣшіе полки и артиллерія, такъ называемый "огненный людъ", были набраны преимущественно изъ нѣмцевъ, получавшихъ большое жалованье, въ драгунахъ служили главнымъ образомъ туземцы, литва -- въ татарскихъ отрядахъ, а жители "малой Польши" шли всего охотнѣе въ панцырный полкъ. Князь не давалъ рыцарству засыпать, оттого то въ станѣ не прекращалось движеніе. Одни полки отправлялись въ станицы и полянки, другіе возвращались въ столицу; по цѣлымъ днямъ происходили ученія. По временамъ же, хотя и мирно было, князь предпринималъ дальніе походы въ глухія степи и пустыни, чтобы пріучить солдатъ и забраться туда, куда не забирался никто, и этимъ прославить себя. Такъ, прошлой осенью направился онъ лѣвымъ берегомъ Днѣпра въ Кудакъ, гдѣ стоящій во главѣ панъ Гродницкій встрѣчалъ его, какъ удѣльнаго монарха, послѣ того онъ двинулся мимо пороговъ вплоть до Хортыци и приказалъ на пригалинѣ въ Кучкасахъ вознести изъ камня памятникъ въ ознаменованіе того, что въ той сторонѣ до него еще ни одинъ вельможа такъ далеко не бывалъ {Такъ разсказываетъ Маскевичъ, который могъ не знать о посѣщеніи Самуиломъ Збировскимъ Сѣчи.}.
   Панъ Богуславъ Маскевичъ, хорошій солдатъ, не смотря на молодость, а равно человѣкъ ученый, описавшій, кромѣ многихъ другихъ княжескихъ походовъ, и этотъ, разсказывали пану Скржетускому чудеса о немъ, что тутъ же потверждалъ панъ Володыевскій, тоже тамъ участвовавшій. Такимъ образомъ повидали они пороги и дивились имъ, особенно же страшному Ненасытчеву, который ежегодно поглощалъ нѣсколько десятковъ человѣкъ, какъ нѣкогда Оцилла и Харибда. Потомъ отправились они на востокъ, въ выжженныя степи, гдѣ ѣзда была немыслима отъ горѣнія и гдѣ они вынуждены были обматывать ноги лошадями кожей. Тамъ поцались имъ гадины, гигантскія ползучія змѣи, длиною десяти футъ и шириною въ руку. По дорогѣ на одиночныхъ дубахъ вырѣзали " они pro aeterna г ei memoria княжескіе гербы, наконецъ попали въ такую степную глушь, гдѣ уже нельзя было различить человѣческіе слѣды.
   -- Я думалъ -- сообщалъ ученый Маскевичъ,-- что намъ придется покончить подобно Улису.
   А панъ Володыевскій добавилъ:
   -- Люди изъ полка пана стражника Замойскаго, шедшаго впереди, клялись, что видѣли уже тѣ fines, гдѣ кончается orbis terrarum.
   Намѣстникъ въ свою очередь разсказывалъ про Крымъ, гдѣ провелъ онъ почти полгода, ожидая отвѣта хана, описывалъ тамошніе города, сохранившіеся съ древнихъ временъ, говорилъ о татарахъ и ихъ военномъ могуществѣ, наконецъ о паникѣ, охватившей всѣхъ по поводу слуховъ о всеобщемъ нападеніи на Крымъ, въ которомъ должны участвовать всѣ силы Рѣчи Посполитой.
   Въ подобныхъ бесѣдахъ проводили они вечера, поджидая князя, а панъ намѣстникъ знакомилъ своихъ близкихъ съ паномъ Лонгину сомъ Подбипентой, который, какъ человѣкъ мягкій, сразу плѣнилъ всѣ сердца и внушилъ къ себѣ почтеніе всѣхъ поголовно, показавъ съ мечемъ въ рукахъ свою гигантскую силу.
   Онъ уже умѣлъ разсказать и тому и другому о предкѣ Силовэйко и объ отсѣченіи трехъ головъ, храня однако молчаніе о данномъ обѣтѣ, изъ нежеланія сдѣлаться посмѣшищемъ. Сошелся онъ особенно съ Володыевскимъ, по свойственной обоимъ нѣжности сердецъ; уже черезъ нѣсколько дней стали они ходить вмѣстѣ на валъ, чтобы повздыхать -- одинъ по звѣздочкѣ, сіяющей слишкомъ высоко, чтобы достать ее, alias по княжнѣ Аннѣ, другой -- по неизвѣстной, съ которой разлучали его три роковыя головы. Панъ Володыевскій даже уговаривалъ пана Лонгинуса поступить въ драгуны; но литовецъ порѣшилъ записаться непремѣнно панцырникомъ, чтобъ служить подъ началомъ Скржетускаго, о которомъ въ Лубнахъ узналъ съ удовольствіемъ, что его всѣ считаютъ первостатейнымъ рыцаремъ и однимъ изъ лучшихъ княжескихъ офицеровъ. Въ полку, въ которомъ панъ Скржетускій служилъ поручикомъ, какъ разъ открывалась вакансія послѣ пана Закржевскаго, по прозвищу: "miserere mei", который уже двѣ недѣли тяжко болѣлъ, безъ всякой надежды на выздоровленіе, такъ какъ у него отъ сырости открылись всѣ раны. Къ любовнымъ горестямъ намѣстника присоединилась еще и скорбь объ ожидаемой утратѣ стараго товарища и испытаннаго друга; оттого-то по цѣлымъ часамъ не отходилъ онъ ни на шагъ отъ изголовья больнаго, по возможности утѣшая послѣдняго, высказывая надежду, что еще прійдется совершить имъ вмѣстѣ не одинъ походъ.
   Но старецъ не нуждался въ утѣшеніи. На своемъ жесткомъ солдатскомъ ложѣ, покрытомъ конской шкурой, умиралъ онъ весело, съ почти дѣтской улыбкой поглядывая на висѣвшее надъ постелью распятіе. Скржетускому же онъ говорилъ: -- Miserere mei, пане поручикъ! Уже отправляюсь я. Тѣло мое до того въ дырьяхъ отъ ранъ, что я лишь одного боюсь, какъ бы святой Петръ, который, будучи райскимъ привратникомъ, долженъ слѣдить въ небѣ за чистотой и опрятностью, какъ бы онъ не задержалъ меня при входѣ въ рай, видя такое дырявое платьеце. Но я скажу ему: "Святой Петре, заклинаю тебя Мальхузовымъ ухомъ, не гони меня, вѣдь это нехристы попортили мнѣ такъ мою тѣлесную одеженку.... Miserere mei! А коли будетъ какой нибудь походъ св. Михаила противъ адскаго могущества -- еще и старикъ Закржевскій пригодится".
   Поручикъ, хотя и былъ воиномъ, видѣвшимъ и причинившимъ много смертей, не могъ однако удержаться отъ слезъ, слушая старика, кончина котораго напоминала закатъ солнца.
   Но однажды утромъ раздался колокольный звонъ во всѣхъ лубнянскихъ костелахъ, возвѣстившій о смерти пана Закржевскаго. Въ тотъ же день возвратился изъ Сѣнчи князь, а съ нимъ панове Бодзынскій и Ляссота, весь дворъ и много шляхтичей; прибыло нѣсколько десятковъ колясокъ. Князь устроилъ роскошныя похороны, желая почтить усопшаго слугу и показать, какъ дорого ему воинство. Въ погребальномъ шествіи участвовали всѣ стоявшіе въ Лубнахъ полки, на валахъ палили изъ пушекъ и самопаловъ. Кавалерія двигалась боевымъ маршемъ отъ замка вплоть до костела, но съ опущенными флагами; за ней пѣшіе полки съ прикладами вверхъ. Самъ князь, одѣтый въ трауръ, ѣхалъ за гробомъ въ золоченой каретѣ, запряженной осьмеркой бѣлыхъ, какъ молоко, лошадей, съ гривами и хвостами, окрашенными въ пунцовую краску, съ черными страусовыми і перьями на головахъ. Впереди коляски подвигался отрядъ янычаръ -- княжеская стража, позади же коляски пажи, одѣтые по испански, верхомъ, на породистыхъ рысакахъ, далѣе знатные чиновники, дворяне, дворецкіе, наконецъ гайдуки и другая прислуга. Шествіе остановилось прежде всего у вратъ костела, гдѣ ксендзъ Яскульскій привѣтствовалъ гробъ рѣчью, начинавшейся: "Куда ты такъ заторопился, Закржевскій?" Послѣ него говорили еще нѣкоторые, въ томъ числѣ и панъ Скржетускій, начальникъ и другъ умершаго. Затѣмъ внесли гробъ въ костелъ, и здѣсь прозвучалъ голосъ краснорѣчивѣйшаго изъ краснорѣчивыхъ, ксендза іезуита Муховецкаго, рѣчь котораго отличалась такой выспренностью и красотою что даже самъ князь расплакался. Вельможа этотъ обладалъ очень чувствительнымъ сердцемъ и для солдатъ своихъ всегда былъ справедливымъ отцомъ. Соблюдалъ онъ, правда, желѣзную дисциплину, но по части великодушія, милостиваго обхожденія и заботливости не только о своихъ слугахъ, но даже о ихъ дѣтяхъ и женахъ у него не могло быть соперниковъ. Страшно наказывая бунтовщиковъ и смутителей, онъ въ то же время былъ истиннымъ благодѣтелемъ не для одной шляхты, а для всѣхъ своихъ подданныхъ. Когда въ сорокъ шестомъ году саранча истребила посѣвы, онъ простилъ чиншевикамъ чиншъ за весь годъ, подданнымъ приказалъ отпускать изъ амбаровъ муку, а послѣ пожара содержалъ въ теченіи двухъ мѣсяцевъ всѣхъ мѣщанъ на свой счетъ. Арендаторы и подстаросты дрожали отъ одной мысли, что князь узнаетъ о какихъ нибудь насиліяхъ или злоупотребленіяхъ относительно крестьянъ. Сироты окружены были такимъ попеченіемъ, что на Заднѣпровьѣ ихъ иначе и не называли, какъ "княжескими дэтынями". Объ этомъ заботилась сама княгиня Гризельда, имѣя помощника въ лицѣ отца Муховецкаго. Оттого-то во всѣхъ княжескихъ владѣніяхъ царствовали порядокъ, миръ, достатокъ, справедливость, но и боязнь, такъ какъ при малѣйшемъ Сопротивленіи князя охватывалъ ужасный гнѣвъ, и онъ жестоко наказывалъ, какъ человѣкъ великодушный, но вмѣстѣ съ тѣмъ и строгій. Но въ тѣ времена и въ той мѣстности только одна строгость и способствовала правильному развитно жизни и труда, только благодаря ей возникали города и деревни; земледѣлецъ вытѣснилъ гайдамаку, купецъ спокойно ѣздилъ со своимъ товаромъ, колокольный звонъ мирно призывалъ правовѣрныхъ къ молитвѣ, ворогъ не смѣлъ переступить границу, толпы мошенниковъ погибали на колахъ, или становились послушными вонами -- и пустынный край процвѣталъ.
   Въ дикомъ захолустьѣ дикіе жители и нуждались въ такой рукѣ. На Заднѣпровье спѣшили изъ Украйны самые безпокойные элементы, колонисты, влекомые сюда землепашествомъ и плодородной почвой, сбѣжавшіе отовсюду мужики, преступники, удравшіе изъ остроговъ, словомъ такіе, о которыхъ сказалъ бы Ливій: "pastorum cotivenarumque plebs transfuga ex suis populis". Держать ихъ въ послушаніи, превратить въ мирныхъ колонистовъ, вогнать въ рамки осѣдлой жизни могъ только такой левъ, какъ этотъ, отъ рева йотораго все дрожало.
   Панъ Лонгинусъ Подбипента, впервые увидѣвшій князя на похоронахъ, не повѣрилъ собственнымъ глазамъ, такъ какъ, слышавши столько о его славѣ, представлялъ его себѣ какимъ-то великаномъ, превышающимъ человѣческій родъ на цѣлую голову; на самомъ же дѣлѣ, князь былъ почти маленькаго роста, худощавъ. Былъ онъ еще молодъ, всего тридцати лѣтъ, но на лицѣ его уже отразились военныя невзгоды. Живя настоящимъ королемъ въ Лубнахъ, онъ во время войнъ и походовъ дѣлилъ, одинаково со всѣми боевыми товарищами, ихъ невзгоды и лишенія, питаясь чернымъ хлѣбомъ, ложась спать на полу на войлокѣ; а такъ какъ большая часть его жизни протекла въ лагерныхъ занятіяхъ, то понятно, что они отпечатлѣлись на его лицѣ. Во всякомъ случаѣ, лицо это съ перваго же взгляда говорило о необыкновенныхъ качествахъ его обладателя. Выражало оно желѣзную волю и величіе, передъ которыми всякій невольно сгибалъ свою голову. Видно было, что человѣкъ этотъ сознавалъ свое могущество и свои силы, и надѣнь на него корону, хоть завтра, онъ нисколько не удивился бы ей и не согнулся бы подъ ея тяжестью. Глаза у него были большіе, спокойные, почти кроткіе, но казалось, что искры только потухли въ нихъ, и горе тому, кто раздулъ бы ихъ. Никто не могъ перенести спокойный блескъ его глазъ, и бывали послы, опытные царедворцы, которые, представъ передъ Іереміей, смущались и не знали, съ чего начать. Въ своемъ Заднѣпровьѣ былъ онъ настоящимъ королемъ. Въ канцеляріи его всѣ привилегіи и пожалованія начинались со словъ: "Мы, божіей милостью, князь и господинъ и пр. и пр." Не многихъ вельможъ считалъ онъ равными себѣ. Князья, потомки древнихъ владыкъ, служили у него придворными. Однимъ изъ такихъ былъ въ свое время и отецъ Елены, Василій Булыга Курцевичъ, родъ котораго, какъ уже сказано выше, велъ свое начало отъ Рюрика.
   Въ князѣ Іереміи было нѣчто такое, что, несмотря на все его милостивое обхжденіе, держало людей въ почтительномъ отдаленіи отъ него. Любя солдатъ, самъ онъ велъ себя съ ними запросто, но вести себя запросто съ нимъ никто не смѣлъ. И однако, рыцари его, повели онъ имъ прыгнуть верхомъ въ днѣпровскія бездны, послушались бы его немедля, безъ колебаній.
   Отъ матери, валашки, перешли къ нему бѣлизна кожи, та бѣлизна, отъ которой, точно отъ раскаленнаго желѣза, жаромъ пышетъ, и черные, какъ воронье крыло, волосы, подбритые сзади, спереди же ниспадавшіе густыми прядями, подрѣзанными надъ бровями. Одѣвался онъ по польский о внѣшности не заботился. Только на торжественныхъ праздненствахъ появлялся въ роскошной одеждѣ, весь сіяя тогда золотомъ и камнями. Панъ Лонгину съ, нѣсколько дней спустя, присутствовалъ именно на подобномъ торжествѣ, происходившемъ по поводу аудіенціи, дававшейся пану Розвану Урсу. Аудіенціи происходили всегда въ залѣ, называвшейся- голубою, вслѣдствіе того, что потолокъ, росписанный кистью данцигскаго художника Гельма, изображалъ небесный сводъ со звѣздами. Князь садился подъ балдахиномъ изъ бархата и горностая, на возвышенномъ креслѣ, нѣсколько походившемъ на тронъ, подножіе котораго покрыто было золоченой жестью; позади князя становились ксендзъ Муховецкій, въ роли секретаря, маршалъ, князь Воронинъ, панъ Богуславъ Маскевичъ, подальше же пажи и двѣнадцать драбантовъ, съ алебардами, въ испанской одеждѣ. Весь залъ полонъ былъ воинства въ парадныхъ облаченіяхъ. Панъ Розванъ просилъ князя отъ имени господаря, чтобъ князь повліялъ на хана и потребовалъ отъ послѣдняго воспрещенія будзякскимъ татарамъ нападать на Валахію, въ которой тѣ ежегодно учиняли много бѣдъ и разореній; на это князь отвѣтилъ на прекрасномъ латинскомъ языкѣ, что будзякскіе татары не очень-то слушаются и самого хана, но что онъ, князь, при свиданіи въ апрѣлѣ съ мурзой Чаусомъ, ханскимъ посломъ, все таки потребуетъ отъ хана возмездія за валашскія бѣдствія. Панъ Скржетускій уже раньше далъ отчетъ въ своемъ посольствѣ и во всемъ, что привелось ему слышать о Хмѣльницкомъ и о бѣгствѣ послѣдняго въ Сѣчь. Князь приказалъ нѣсколькимъ полкамъ двинуться по направленію въ Кудакъ, но не придавалъ большаго значенія этимъ вѣстямъ. И такъ какъ ничто, слѣдовательно, не угрожало нарушеніемъ тишины и спокойствія въ заднѣпровскомъ владѣніи, то начались въ Лубнахъ праздненства, во первыхъ въ честь посла Развана, во вторыхъ же по той причинѣ, что наконецъ-то панове Бодзынскій и Ляссота, сваты воеводича Пржіемскаго, попросили руки старшей княжны Анны, и предложеніе ихъ благопріятно встрѣчено было и княземъ и княгиней Гризельдой. Одинъ только Володыевскій очень страдалъ; когда-же Скржетускій начиналъ утѣшать его, онъ отвѣчалъ:
   -- Хорошо тебѣ; захочешь -- и Ануся Барзобогатая не ускользнетъ отъ тебя. Ужъ недаромъ она все время хорошо о тебѣ отзывалась; сначала я думалъ, что это изъ одного коварства, чтобъ въ Выховцѣ excitare ревность; но вижу, что хотѣлось ей провести и его; только къ тебѣ и питаетъ она болѣе нѣжныя чувства.
   -- Что мнѣ Ануся! Возвращайся къ ней -- non prohibeo. Но перестань думать о княжнѣ Аннѣ, ибо это тоже самое, что захотѣть поймать феникса шапкой.
   -- Знаю я, что она фениксъ, оттого-тосъгоря по ней навѣрное прійдется умереть мнѣ.
   -- Живъ останешься и сейчасъ же влюбишься, лишь бы только не въ княжну Барбару, такъ какъ и ее уведетъ у тебя изъ-подъ носа другой воеводичъ.
   -- Можно ли приказывать сердцу? Можно ли воспретить глазамъ не смотрѣть на такую божественную особу, какъ княжна Барбара, одинъ видъ которой уже долженъ растрогать самыхъ дикихъ звѣрей?
   -- Вотъ тебѣ и на!-- воскликнулъ панъ Скржетускій.-- Вижу, что ты и безъ меня утѣшишься, но все таки повторяю: возвращайся къ Анусѣ, такъ какъ съ моей стороны никакихъ препятствій не будетъ.
   Однако, Ануся даже и не думала о Володыевскомъ. Напротивъ, ее раздражало, сердило и интересовало полнѣйшее равнодушіе пана Скржетускаго, который, возвратившись послѣ продолжительнаго отсутствія, почти не взглянулъ на нее.
   Оттого-то по вечерамъ, когда князь вмѣстѣ съ болѣе значительными офицерами и придворными переходилъ въ гостиную комнату княгини, чтобъ побесѣдовать, Ануся, выглядывая черезъ плечо княгини, (княгиня была высокая, а Ануся маленькая), вонзалась своими черными глазенками въ лицо намѣстника, желая рѣшить загадку. Но глаза пана Скржетускаго, подобно мыслямъ его, блуждали вдали отсюда; когда же взглядъ его и останавливался на дѣвушкѣ, то такой задумчивый и стекляный, точно онъ смотрѣлъ не на ту, въ честь которой нѣкогда распѣвалъ:
   
   "Iak tatarska orda
   "Bierezsz w jasyr korda"....
   
   "Что съ нимъ сдѣлалось?" спрашивала самое себя избалованная любимица всего двора, и топнувъ крохотной ножкой, дала себѣ слово узнать все. Не была она влюблена въ Скржетускаго, но привыкнувши, чтобъ всѣ ухаживали за ней, не могла вынести невниманіе и отъ злости готова была сама влюбиться въ дерзкаго.
   Вотъ однажды, торопясь съ мотками шерсти для княгини, встрѣтилась она съ паномъ Скржетускимъ, выходившимъ изъ комнатъ князя. Она наскочила. на него, словно гроза, чуть-чуть не столкнулась съ нимъ грудью и, вдругъ отскочивъ назадъ, вскричала:
   -- Ахъ! Какъ я испугалась! Добрый день, панъ!
   -- Добрый день, панна Анна! Ужели я такое чудовище, чтобы вамъ было чего пугаться?
   Дѣвушка остановилась съ опущенными глазами, дергала пальчиками концы косъ, переступала съ ноги на ногу, будто смутившись -- и отвѣтила съ улыбкой:
   -- Ахъ, нѣтъ! Это не то... не то... совсѣмъ не то... увѣряю васъ!
   Она снова взглянула на поручика и снова же опустила глаза:
   -- Развѣ вы, панъ, на меня сердитесь?
   -- Я? Неужто мой гнѣвъ могъ бы безпокоить васъ, панна Анна?
   -- Ужъ конечно нѣтъ. Есть мнѣ о чемъ безпокоиться! Вы, можетъ быть, думаете, панъ, что я сейчасъ заплачу... Панъ Быховецъ гораздо любезнѣе.
   -- Если такъ, то мнѣ ничего другаго не остается, какъ освободивъ мѣсто для пана Быховца, сойти съ вашихъ глазъ, панна Анна.
   -- Я васъ развѣ держу?
   Сказавъ это, Ануся загородила ему дорогу.
   -- Такъ вы, панъ, возвращаетесь изъ Крыма? спросила она.
   -- Изъ Крыма.
   -- А что вы привезли изъ Крыма?
   -- Привезъ я пана Подбипенту. Вѣдь вы, панна Анна, уже видѣли его. Это очень милый и солидный кавалеръ.
   -- Конечно, милѣе васъ. А зачѣмъ онъ сюда пріѣхалъ?
   -- Чтобы панна Анна имѣла на комъ испробовать свою власть. Но совѣтую вамъ приступить рѣшительно, такъ какъ мнѣ извѣстно кое-что объ этомъ кавалерѣ, благодаря чему онъ непобѣдимъ и... даже вы, панна Анна, ничего не добьетесь.
   -- Почему же это непобѣдимъ онъ?
   -- Потому что не можетъ жениться.
   -- Ахъ, какое мнѣ до этого дѣло!.. Но почему бы онъ не могъ жениться?
   Скржетускій наклонился къ самому уху дѣвушки, но проговорилъ очень громко и съ удареніемъ:
   -- Потому что далъ обѣтъ быть цѣломудреннымъ.
   -- Не умно это! зардѣвшись, проговорила дѣвушка и тутъ же порхнула, какъ птичка.
   Но въ тотъ же вечеръ смотрѣла она на пана Лонгину са съ большимъ вниманіемъ. Гостей было много, такъ какъ князь давалъ прощальный ужинъ въ честь пана Бодзынскаго. Нашъ литовецъ, въ бѣломъ атласномъ жупанѣ и темно-синемъ бархатномъ контушѣ имѣлъ очень представительный, видъ тѣмъ болѣе, что у бока его, вмѣсто страшнаго сорвикапора, висѣла легкая кривая сабля въ золотыхъ ножнахъ.
   Ануся стрѣляла глазами въ пана Лонгинуса, отчасти для того, чтобъ побѣсить пана Скржетускаго. Тотъ и не замѣтилъ бы этого, не толкни его локтемъ Володыевскій, со словами:
   -- Попади я въ плѣнъ, если Ануся не заигрываетъ съ этой литовской тычинкой!
   -- Скажи-ка это ему самому.
   -- И скажу. Вотъ такъ пару составятъ!
   -- Онъ станетъ употреблять ее вмѣсто запонки къ жупану. Между ними какъ разъ такая пропорція.
   -- Или вмѣсто кисточки на шапкѣ.
   Володыевскій подошелъ къ литовцу.
   -- Вы, панъ, здѣсь недавно, но я вижу, что изъ васъ выйдетъ порядочный хватъ.
   -- Почему же, братэньку? Почему же?
   -- А потому, что вы здѣсь вскружили голову самой красивой дѣвушкѣ.
   -- Благодѣтель мой!-- воскликнулъ Подбипента, складывая руки; что вы говорите такое?
   -- Взгляните-ка на панну Анну Барзобогатую, въ которую всѣ мы здѣсь влюбились -- какъ она въ васъ глазками мечетъ! Берегитесь однако, чтобъ она не подшутила и надъ вами такъ, какъ надъ нами.
   Сказавъ это, Володыевскій повернулся на каблукахъ и отошелъ, предоставляя пану Лонгину су размышлять. Тотъ боялся даже взглянуть въ сторону Ануси и только спустя немного, посмотрѣлъ туда, какъ будто нечаянно -- и задрожалъ весь. Черезъ плечо княгини Гризельды вонзились въ него съ любопытствомъ и настойчивостью два горящихъ зрачка. "Apage Satanas!" подумалъ про себя литовецъ и, покраснѣвъ, какъ школьникъ, убѣжалъ въ другой уголъ залы.
   Но соблазнъ былъ очень великъ. Въ этомъ чертенкѣ, выглянувшемъ изъ-за спины княгини, было столько привлекательнаго, эти глазки такъ ярко горѣли, что пана Лоигинуса такъ и толкало кинуть окомъ туда хотя одинъ разокъ. Но онъ тутъ же вспомнилъ о своемъ обѣтѣ, передъ глазами его воскресли Сорвикапоръ, предокъ Стовэйко, три за разъ отсѣченныя головы -- и имъ овладѣлъ страхъ. Онъ перекрестился и въ этотъ вечеръ не взглянулъ больше.
   Но на слѣдующій день, рано утромъ, онъ пришелъ къ Скржетускому.
   -- А что, пане намѣстникъ, скоро идти намъ? Не слышноли чего о войнѣ?
   -- Ишь приспичило! Потерпите же немного, пока не поступите въ полкъ.
   Панъ Подбипента еще не былъ зачисленъ на мѣсто умершаго Закржевскаго. Ему приходилось ждать до перваго апрѣля.
   Но дѣйствительно, не въ моготу ему было, оттого-то онъ продолжалъ распрашивать:
   -- И его свѣтлость ничего по этому поводу не говорилъ?
   -- Ничего. Король, полагать надо, не перестанетъ думать о войнѣ до самой смерти, но Рѣчь Посполитая воевать не желаетъ.
   -- А въ Чигиринѣ разсказывали, что ждутъ казацкаго возстанія?
   -- Видно, не въ терпежъ вамъ обѣтъ. Что же касается возстанія, то знайте, что раньше весны его не будетъ; зима, точно, легкая, но все же зима. У насъ теперь 15 Februarie, и каждый день могутъ быть морозы, казакъ же не двинется, пока не будетъ знать навѣрное, что уже можно дѣлать насыпи; они умѣютъ драться за насыпями, но совсѣмъ не могутъ въ полѣ.
   -- Такъ что нужно ждать казаковъ?
   -- Кромѣ того, разсудите и то, что если во время возстанія вамъ и попадутся три головы, то еще неизвѣстно, исполните ли вы этимъ обѣтъ, такъ какъ далеко не все равно -- крестоносцы ли то будутъ, или турки, а еще того хуже -- свои, такъ сказать, дѣти ejusclem matris.
   -- Господи Боже мой! Вотъ такъ задали вы мнѣ работу! Этакое несчастіе! Пусть-ка разрѣшитъ мнѣ эти сомнѣнія ксендзъ Муховецкій, а то иначе я не найду покоя.
   -- Конечно, разрѣшитъ, не даромъ онъ человѣкъ ученый, но скажетъ навѣрное тоже самое. Bellum civile -- ничто иное, какъ междуусобная война.
   -- А когда мятежникамъ станутъ помогать чужіе?
   -- Тогда можете себя успокоить. Но теперь скажу вамъ одно: сидите тихо и ждите.
   Однако самъ панъ Скржетускій не умѣлъ слѣдовать этому совѣту. Его все больше давила тоска, надоѣдали ему придворныя торжества и всѣ эти лица, которыя прежде онъ съ такимъ удовольствіемъ встрѣчалъ. Наконецъ, панове Бодзынскій, Ляссота и Урсу уѣхали, и по ихъ отъѣздѣ, настала глубокая тишина. Жизнь потекла однообразно. Князь занятъ былъ по цѣлымъ днямъ своими имѣніями и всѣ утра проводилъ въ обществѣ своихъ коммисаровъ, наѣхавшихъ изъ Руси и Сандомирскаго, отчего даже смотры прекратились.
   Шумныя пирушки офицеровъ, на которыхъ говорилось о предстоящихъ войнахъ, несказанно утомляли Скржетускаго, и онъ убѣгалъ на Солоницу -- туда, гдѣ нѣкогда Жолкевскій такъ ужасно наказалъ Наливайку, Лободу и Кромскаго. Слѣды этой битвы даже исчезли, какъ на мѣстѣ брани, такъ и изъ людской памяти. Только изрѣдка земля выбрасывала наружу побѣлѣвшія кости, да по другую сторону воды торчала казацкая насыпь, за которою такъ отчаянно защищались запорожцы Лободы и вольница Наливайки. Но уже и насыпь поросла густой растительностью. Тамъ-то спасался Скржетускій отъ придворнаго шума и раздумывалъ, вмѣсто того, чтобъ стрѣлять птицъ. Тамъ-то передъ его умственнымъ взоромъ вставалъ, вызванный сердцемъ и воспоминаніемъ, образъ любимой дѣвушки; тамъ-то, окутанный мглою и обвѣваемый шумомъ лѣса, находилъ онъ успокоеніе.
   Но очень скоро начались дожди, предвѣщавшіе весну. Солоница превратилась въ болотище, страшно было выйти во дворъ, и панъ Скржетускій лишился даже утѣшенія, которое находилъ въ скитаніи по уединеннымъ мѣстамъ. Безпокойство же усиливалось въ немъ, и вполнѣ основательно. Сначала надѣялся онъ, что Курцевичъ съ Еленой -- если только имъ удастся отправить Богуна -- сейчасъ же пріѣдутъ въ Лубны; но теперь и эта надежда исчезла. Отъ оттепели испортились дороги, степь на нѣсколько миль по обѣ стороны Сулы превратилась въ болото, и переправиться черезъ нее можно было не раньше, чѣмъ весеннее солнце не осушитъ его. Все это время Елена обречена была находиться подъ опекой, которой не довѣрялъ Скржетускій, въ настоящемъ волчьемъ гнѣздѣ, среди людей неотесанныхъ, грубыхъ, не сочувствовавшихъ тому, кого она полюбила. Правда, ради собственнаго блага приходилось имъ сдержать слово, у нихъ даже не было другаго исхода; но кто могъ знать о томъ, что затѣваютъ они, на что дерзнутъ, особенно подъ давленіемъ страшнаго ватажника, котораго видимо они одновременно любили и боялись. Богунъ могъ безъ труда принудить ихъ, чтобы они отдали дѣвушку за него; вѣдь неоднократно случались такіе примѣры. Тоже самое сдѣлалъ въ свое время товарищъ несчастнаго Наливайки, Лобода, заставившій пани Паплинскую отдать за него свою воспитанницу, хотя та была шляхетскаго происхожденія и всею душою ненавидѣла ватажника. Если же правда, что разсказывали о несмѣтномъ богатствѣ Богуна, то онъ могъ легко расквитаться съ ними и за дѣвушку, и за Разлоги. А. затѣмъ что?-- размышлялъ панъ Скржетускій;-- вотъ и сообщатъ мнѣ въ насмѣшку, что уже все кончено, а сами удерутъ куда нибудь въ литовскіе или мазовецкіе лѣса, и ихъ не захватитъ даже могущественная рука князя. А такъ какъ ему не нравилось быть игралищемъ обстоятельствъ, то, обладая энергіей и большой предпріимчивостью, онъ всегда хваталъ судьбу за рога, не ожидая того, что она сама изготовитъ ему; и понятно, что ему было труднѣе, чѣмъ всякому другому, сидѣть въ Лубнахъ, сложа руки, безъ дѣла.
   Онъ рѣшился дѣйствовать. Былъ у него въ услуженіи мальчикъ лѣтъ шестнадцати, по фамиліи Жендзянъ, шляхтичъ изъ Полѣсья, мастеръ на всѣ руки, который провелъ бы любаго стараго пройдоху. Его-то и думалъ онъ отправить къ Еленѣ, чтобъ разузнать обо всемъ. Прошелъ февраль, дожди прекратились, и наступившій мартъ обѣщалъ быть сноснымъ: дорога могла слѣдовательно установиться. Жендзянъ собрался въ путь. Панъ Скржетускій снабдилъ его письмомъ, бумагой, перьями, приказывая беречь ихъ пуще глаза, такъ какъ въ Разлогахъ -- о чемъ онъ хорошо помнилъ -- ничего подобнаго не имѣлось. Кромѣ того, мальчику поручено было не открывать цѣли своего путешествія и говорить, что ѣдетъ онъ яко бы въ Чигиринъ, зорко наблюдать и хорошенько развѣдать, гдѣ и что подѣлываетъ Богунъ. Жендзянъ не нуждался въ повтореніи инструкцій: шапку надѣлъ на бекрень, свиснулъ нагайкой -- и былъ таковъ.
   Для пана Скржетускаго настали дни томительнаго ожиданія. Чтобъ какъ нибудь убить время, онъ фехтовалъ съ паномъ Володыевскимъ, большимъ искусникомъ въ этомъ дѣлѣ, или металъ дротикомъ. Тѣмъ временемъ въ Лубнахъ произошелъ случай, жертвою котораго чуть-чуть не сдѣлался Скржетускій. Однажды утромъ, медвѣдь, сорвавшись съ цѣпи, изгрызъ на дворѣ двухъ конюховъ, спугнулъ лошадей и бросился на намѣстника, въ это же время направлявшагося изъ пакгауза къ князю. При немъ не было сабли; но въ правой рукѣ держалъ онъ палку съ оловянымъ набалдашникомъ. Намѣстникъ погибъ бы навѣрняка, не выскочи къ нему на помощь панъ Лонгинусъ съ своимъ сорвикапоромъ. Но панъ Лонгинусъ оказался достойнымъ своего предка Стовэйки. Онъ однимъ ударомъ свалилъ медвѣдя въ виду у всѣхъ, и князь, видѣвшій изъ окна этотъ необычайный подвигъ, повелъ пана Лонгинуса въ покои княгини; находившаяся тамъ Ануся Барзобогатая принялась стрѣлять въ него глазками и довела его до того, что онъ на слѣдующее же утро исповѣдался и не показывался въ замкѣ въ теченіи трехъ дней, ища въ ревностной молитвѣ защиты отъ соблазна.
   Такъ протекло десять дней, а Жендзякъ все не возвращался. Нашъ панъ намѣстникъ такъ похудѣлъ, что Ануся даже у другихъ справлялась о немъ, а докторъ князя, Петруччелли, прописалъ ему отъ меланхоліи теріакъ. Но не въ томъ онъ нуждался: образъ княжны преслѣдовалъ его и днемъ и ночью -- и онъ все сильнѣе убѣждался, что это не какое нибудь мимолетное чувство, а сильная любовь, овладѣвшая всѣмъ его существомъ, требующая удовлетворенія и что безъ этого послѣдняго грудь его, подобно тонкому сосуду, треснетъ отъ полноты.
   Поэтому легко представить восторгъ намѣстника, когда въ одно прекрасное утро въ квартиру его вошелъ Жендзянъ, забрызганный грязью, усталый, худой, но съвеселымъ лицемъ, говорившимъ, что вѣсти хорошія. Намѣстникъ вскочилъ съ кровати, подбѣжалъ къ нему и схватилъ его за руки съ возгласомъ:
   -- Письма есть?...
   -- Есть, пане. Вотъ они.
   Намѣстникъ съ жадностью принялся читать ихъ. Онъ долго сомнѣвался -- привезетъ ли Жендзянъ письмо даже въ благопріятномъ случаѣ, такъ какъ не былъ увѣренъ, умѣетъ ли Елена писать? Обитательницы окраинъ не были вообще образованы а Елена къ тому же жила среди простыхъ. Но какъ видно, отецъ выучилъ ее этому искуству, и она написала длиннѣйшее посланіе на четырехъ страницахъ. Правда, рѣчь бѣдняжки не отличалась изысканностью выраженій, но ее согрѣвала сердечная теплота:
   "Панъ! я васъ уже никогда не забуду, скорѣе вы меня, такъ какъ между вашимъ братомъ -- мужчиной слышно, есть и нехорошіе. Но разъ вы прислали нарочно ко мнѣ издалека, ужъ видно -- люба я вамъ. Любы и вы мнѣ, и я всѣмъ сердцемъ благодарю васъ. Не подумайте, чтобы стыдливость моя не страдала при писаніи вамъ объ этомъ; но ужъ лучше сказать правду, чѣмъ врать, и скрывать чувства, которыми сердце полно. Распрашивала я пана Жейдзяна о житьѣ вашемъ въ Лубнахъ, о придворныхъ обычаяхъ, и когда онъ описалъ мнѣ красоту и изящество тамошнихъ панночекъ, я съ горя залилась слезами...".
   Тутъ намѣстникъ остановился.
   -- Что ты, чудакъ, тамъ разсказывалъ?
   -- Все хорошее, пане! отвѣчалъ Жендзянъ.
   Намѣстникъ читалъ дальше.
   "Куда мнѣ, простушкѣ, тягаться съ ними! Но малый говорилъ мнѣ, что вы, панъ, не хотите даже смотрѣть ни на одну изъ нихъ".
   -- Такъ и слѣдовало! замѣтилъ намѣстникъ.
   Жендзянъ, положимъ, не зналъ въ чемъ дѣло, такъ какъ намѣстникъ читалъ письмо про себя, но многозначительно кашлянувъ, онъ принялъ глубокомысленный видъ.
   "И я вмигъ утѣшилась и начала просить Господа, дабы вы и всегда такъ относились ко мнѣ и дабы Всевышній ниспослалъ счастіе намъ обоимъ -- аминь! Тоскую я по васъ, словно по родимой матушкѣ; скучно мнѣ сиротинушкѣ одной -- но не съ вами. Видитъ Богъ, что я говорю правду, простите же мнѣ мою простоту...".
   Далѣе очаровательная княжна извѣщала о томъ, что какъ только поправится дорога, она пріѣдетъ съ теткой въ Дубны, что и сама княгиня спѣшитъ уѣхать, въ виду дошедшихъ изъ Чигирина вѣстей о казацкихъ смутахъ и что ждетъ она только возвращенія молодыхъ князей, отправившихся въ Богуславъ на Конскую ярмарку.
   "Вы -- настоящій чудодѣй,-- писала Елена,-- даже тетку, и ту обворожили...".
   Намѣстникъ, прочитавъ это, улыбнулся; онъ хорошо помнилъ, какими средствами пришлось обворожить ему эту тетку. Письмо кончалось клятвеннымъ обѣщаніемъ любить неизмѣнно и честно, какъ подобаетъ женѣ. Вообще, отъ письма этого вѣяло настоящей дѣвственной чистотой, и намѣстникъ, многократно перечитывая его, повторялъ: "Славная дѣвушка! Накажи меня Богъ, если я когда либо тебя брошу!"
   Затѣмъ, онъ началъ распрашивать Жендзяна про все. Смѣтливый мальчуганъ подробно разсказалъ ему о своемъ путешествіи.
   Встрѣча была радушная. Старая княгиня, справлявшаяся о намѣстникѣ, весьма обрадовалась, узнавъ, что онъ выдающійся воинъ и человѣкъ со средствами, что князь его любитъ.
   -- Спрашивала также меня, -- говорилъ Жендзянъ, -- всегда-ли вы держите ваше слово, на что я отвѣтилъ ей "Милостивая пани! будь мнѣ обѣщанъ этотъ конь, на которомъ я прискакалъ сюда -- я зналъ бы, что онъ мой"...
   -- Ишь ты, франтъ!-- сказалъ намѣстникъ.-- Ужъ такъ и быть, бери его, коли за меня ручался. Ты слѣдовательно ничего не скрылъ и сказалъ, что посланъ мною.
   -- Сказалъ, такъ какъ видѣлъ, что можно. Меня тотчасъ же встрѣтили хорошо, особенно панна, которая такая красавица, что другой не сыскать въ цѣломъ свѣтѣ. Она просто не знала, куда и усадить меня, узнавши, что я отъ васъ. Не будь поста, я почувствовалъ бы себя на небѣ... Письмо же ваше она оросила слезами радости.
   Намѣстникъ даже затаилъ дыханіе и лишь спустя немного снова спросилъ.
   -- А объ этомъ Богунѣ ничего не слыхалъ?
   -- Не хотѣлось мнѣ допытываться у панны или у пани, но я сдружился со старикомъ татариномъ Чехлы, который хотя и нехристъ, а все же вѣрою служитъ паннѣ. Онъ-то и передавалъ мнѣ, что въ началѣ всѣ они накинулись было на вашу милость, но впослѣдствіи притихли, узнавши, что все, разсказываемое о сокровищахъ этого Богуна -- одна сказка.
   -- Какже они узнали о томъ?
   -- Дѣло, извольте видѣть, было такъ. Столкнулись они съ Сивинскими и обязались уплатить тѣмъ за убытки. Когда наступилъ срокъ, они и обратились къ Богуну: ссуди молъ насъ! А тотъ и говоритъ: турецкаго добра есть у меня немного, а сокровищъ -- нѣтъ; все, что имѣлъ -- все истратилъ. Какъ сказалъ онъ это -- они и отвернулись отъ него, и съ тѣхъ поръ стали почтительнѣе относиться къ вашей милости.
   -- Что хорошо, то хорошо! Разузналъ ты обо всемъ...
   -- Узнай я только объ одномъ -- ваша милость могли бы сказать мнѣ: "коня ты подарилъ мнѣ, а сѣдла не далъ..." А что ваша милость подѣлали бы съ конемъ безъ сѣдла?...
   -- Ну, ну! бери и сѣдло...
   -- Покорнѣйше благодарю васъ... Вотъ они тотчасъ же и отправили Богуна въ Переяславль, а я и подумалъ: отчего бы и мнѣ не прокатиться въ Переяславль... Панъ будетъ доволенъ, да и я получу новую форму скорѣй...
   -- Ты ее получишь въ новую четверть... И такъ, ты и въ Переяславлѣ побывалъ?...
   -- Побывалъ, но Богуна не засталъ тамъ. Слышь, старый полковникъ Лобода хвораетъ, и толкуютъ, что Богуну быть полковникомъ послѣ него... Но тамъ происходитъ что-то необыкновенное. Семеновцевъ осталась въ полку всего горсточка; остальные же, какъ говорятъ, ушли не то съ Богуномъ, не то въ Сѣчь -- и это, ваша милость, кое-что да значитъ, по моему. Вѣдь тамъ словно готовится мятежъ. Захотѣлось таки мнѣ развѣдать о Богунѣ, да только всего и узналъ, что онъ переплылъ на русскій берегъ {Правый берегъ Днѣпра назывался русскимъ, лѣвый -- татарскимъ.}... А, если такъ! сказалъ я себѣ, то нашей панночкѣ нечего бояться его. И я поспѣшилъ назадъ.
   -- Это хорошо. А въ дорогѣ не приключилось ничего?
   -- Ничего, ваша милость. Только ужъ больно проголодался я.
   Жендзянъ ушелъ, а намѣстникъ, оставшись одинъ, снова принялся за письмо Елены, прижимая къ устамъ эти буковки, далеко не столь изящныя, какъ ручка, выводившая ихъ. Въ немъ поселилась увѣренность, и онъ разсуждалъ такъ: "Еще немного -- и дороги просохнутъ, только бы Господь Богъ далъ намъ погоду. Курцевичи, узнавъ, что Богунъ -- голышъ, врядъ ли надуютъ меня. Отдамъ я имъ Разлоги, да еще и своихъ доложу, лишь бы имѣть эту дорогую звѣздочку..." И одѣвшись, онъ съ лицомъ, сіявшимъ отъ счастья, съ переполненной грудью, пошелъ въ часовню, чтобы прежде всего возблагодарить Бога за добрыя вѣсти...
   

VI.

   По всей Украйнѣ и Заднѣпровью стали подыматься какіе-то вихри, словно предвѣстники близкой бури; какія-то неопредѣленныя вѣсти облетали всю мѣстность, изъ села въ село, изъ хутора въ хуторъ, подобно тѣмъ растеніямъ, которыя осенній вѣтеръ разноситъ по степи и которыя простой народъ зоветъ перекатиполемъ. Въ городахъ шопотомъ передавали другъ другу о какой-то великой войнѣ, но никто не зналъ -- кому воевать и съ кѣмъ. Во всякомъ случаѣ готовилось нѣчто. На лицахъ выражалось нѣкоторое безпокойство. Земледѣлецъ шелъ въ поле съ плугомъ неохотно, хотя весна была ранняя, тихая, а степь уже давно оглашалась щебетаніемъ ласточекъ. По вечерамъ, поселяне толпились посреди дороги, толкуя о разныхъ ужасахъ. Слѣпцовъ, бродившихъ съ торбаномъ и пѣсней, распрашивали о новостяхъ. Нѣкоторымъ казалось, что ночью отражается на небѣ какой-то блескъ, а надъ лѣсомъ восходитъ луна, багровѣе обыкновеннаго. Предсказывали бѣдствія и скорую смерть короля, и все это было тѣмъ удивительнѣе, что страна, издавна сжившаяся со смутами, свалками, набѣгами, нелегко поддавалась страху. Въ воздухѣ, полагать надо, носились ужь слишкомъ зловѣщіе вихри, коли безпокойство овладѣло всѣми.
   Оно было тѣмъ невыносимѣе, тѣмъ тяжелѣе, что никто не зналъ, въ чемъ опасность и гдѣ. Изъ всѣхъ же зловѣщихъ признаковъ особенно два указывали, казалось, на то, что дѣйствительно угрожаетъ нѣчто. Во первыхъ, въ селахъ и городахъ появилось неслыханное множество нищихъ -- лирниковъ, среди которыхъ попадались какія-то никому неизвѣстныя, пришлыя личности -- и о нихъ шептали, будто это не настоящіе нищіе. А эти люди бродя всюду, таинственно предсказывали, что ужъ близокъ день суда и гнѣва божія. Во вторыхъ, низовцы стали напиваться до смерти.
   Второй признакъ внушалъ еще большія опасенія. Сѣчь, сжатая очень узкими границами, не могла прокормить всѣхъ ея обитателей; походы не всегда бывали, а степь не давала казакамъ хлѣба, отчего въ мирное время низовцы ежегодно разсѣевались по окрестнымъ селеніямъ. Они запружали Украйну, болѣе того -- всю Русь. Одни поступали въ отряды старостъ, другіе продавали водку на дорогѣ, а то торговали въ селахъ или занимались ремеслами. Почти въ каждой деревушкѣ, невдалекѣ отъ села, стояла хата, въ которой жилъ запорожецъ. Многіе изъ нихъ были женаты и хозяйничали -- и такой запорожецъ, какъ человѣкъ на всѣ руки, являлся настоящимъ благодѣтелемъ села. Никто лучше его не могъ подковать лошадь, выдѣлать кожу; былъ онъ превосходнымъ охотникомъ, колесникомъ, кожевникомъ, воскобойникомъ. Казакъ все зналъ, все дѣлалъ: онъ и избу строилъ, и сѣдло мастерилъ. Но все таки то не были осѣдлые поселяне, такъ какъ они жили бурной жизнью. Всякому, желавшему исполнить вооруженною силою свой приговоръ, совершить набѣгъ на сосѣда, или защититься отъ ожидаемаго врага, стоило кликнуть -- и молодцы слетались тотчасъ же, словно хищные вороны. Прибѣгали къ нимъ за помощью шляхтичи, прибѣгали и паны, вѣчно враждовавшіе другъ съ другомъ; когда же не случалось и этого, сидѣли они по деревнямъ тихо, работая изъ-за насущнаго куска хлѣба въ потѣ лица, до устали.
   Такъ проходили порою годъ, два... но вдругъ проносилась вѣсть объ общемъ походѣ либо атамана противъ татаръ или противъ "ляховъ", либо польскихъ пановъ противъ Валахіи -- и въ одно мгновеніе всѣ эти колесники, кожевники, воскобойники покидали свои мирныя занятія и прежде всего начинали пьянствовать во всѣхъ украинскихъ корчмахъ.
   Пропивъ все, пили въ долгъ -- "не на то що е, а за то що буде" -- предстоящія добычи должны были оплатить все.
   Явленіе это повторялось до того неизмѣнно, что опытные украинцы-старики обыкновенно говорили: "ого! дрожатъ корчмы отъ низовцевъ -- быть на Украинѣ бѣдѣ".
   И старосты начинали тогда зорче слѣдить за всѣмъ, укрѣплять замки; паны -- сзывать челядь, шляхтичи -- прятать женъ и дѣтей по мѣстечкамъ.
   Вотъ въ эту-то весну казаки запьянствовали пуще прежняго, истрачивая все заработанное добро -- и не въ одномъ какомъ нибудь уѣздѣ, не въ одномъ воеводствѣ, а по всей Руси, во всю ея ширь и даль.
   Очевидно, готовилось нѣчто; но что, объ этомъ не знали и низовцы. Стали передавать о Хмѣльницкомъ, объ его побѣгѣ въ Сѣчь, о старшинахъ изъ Черкасъ, Богуслава, Корсуня, поспѣшившихъ за нимъ; но поговаривали и о другомъ. Уже давно ходили упорные слухи, будто предстоитъ великая война съ басурманомъ, будто и самъ король желаетъ ея, чтобъ дать добрымъ молодцамъ поживиться, да препятствуютъ ляхи; и теперь всѣ эти толки и слухи, слившись въ одно, породили безпокойство въ умахъ и ожиданія чего-то небывалаго.
   Безпокойство это проникло и сквозь лубнянскія стѣны. Нельзя было не замѣчать признаковъ его, чего впрочемъ и не имѣлъ обыкновенія дѣлать князь Іеремія. Правда, въ его владѣніяхъ безпокойство не сопровождалось волненіемъ: боязнь удерживала всѣхъ въ послушаніи; но нѣкоторое время спустя, изъ Украйны начали приходить вѣсти, что тутъ и тамъ воины сопротивляются шляхтѣ, что хотятъ они поступать въ полки силою, чтобъ воевать съ басурманомъ, и что число бѣглецовъ въ Сѣчь ростетъ съ каждымъ днемъ.
   Князь извѣстилъ о томъ пана Краковскаго, пана Калиновскаго, Лободу въ Переяславѣ, а пока созвалъ войско и велѣлъ пригнать стада изъ степей. Вѣсти, полученныя имъ, были утѣшительныя. Великій гетманъ, сообщивъ ему все, что самъ зналъ о Хмѣльницкомъ, выразилъ сомнѣніе относительно возможности смуты; а панъ полевой гетманъ писалъ, что "бродяги, какъ обыкновенно рои, жужжатъ весною". Одинъ только хорунжій Затвилиховскій умолялъ князя ничего не упускать изъ виду, такъ какъ страшная буря несется съ Дикихъ-Полей. О Хмѣльницкомъ говорилъ онъ, что тотъ умчался изъ Сѣчи въ Крымъ, чтобы просить хана о содѣйствіи. "Изъ сѣчи сообщаютъ мнѣ,-- писалъ онъ,-- что кошевой созываетъ войска со всѣхъ луговъ и рѣчекъ, не говоря никому чего ради, а потому, думается мнѣ, что гроза эта должна разразиться надъ нами. Дай Богъ, чтобы она не разорила, при помощи татаръ, всѣхъ земель русскихъ".
   Затвилиховскому князь довѣрялъ больше, нежели самимъ гетманамъ, зная, что никто не ознакомленъ такъ съ казачествомъ и его особенностями, какъ хорунжій. Оттого-то и рѣшилъ онъ созвать побольше войска и добиться правды.
   И вотъ призвалъ онъ къ себѣ однажды утромъ пана Быховца, поручика валашской роты, и сказалъ ему:
   -- Вы отправитесь моимъ посломъ въ Сѣчь, къ пану атаману Кошевому, и вручите ему это письмо съ моей владѣтельной печатью. Но чтобы вы знали, чего держаться, скажу вамъ слѣдующее: письмо тутъ не болѣе, какъ предлогъ. Вся же суть посольства зависитъ отъ вашей смѣтливости. Вы должны видѣть все, что тамъ происходитъ: много ли созвано войска и созываютъ ли еще? Особенно же поручаю вамъ сойтись тамъ съ кѣмъ нибудь, кто могъ бы сказать вамъ все о Хмѣльницкомъ: гдѣ теперь онъ и правда ли, что онъ ѣздилъ въ Крымъ, чтобы просить татаръ о помощи? Понимаете?...
   -- Вижу все, какъ ца ладони!
   -- Вы поѣдете черезъ Чигиринъ, отдохнувъ въ дорогѣ всего одну ночь. Когда прибудете, отправьтесь къ хорунжему Затвилиховскому, чтобы онъ снабдилъ васъ письмами къ своимъ друзьямъ въ Сѣчи, и отдайте ихъ тамъ секретно. Тѣ обо всемъ вамъ разскажутъ. Изъ Чигирина поѣзжайте водой въ Куданъ, кланяйтесь отъ меня пану Гродзицкому и передайте ему вотъ это письмо. Онъ велитъ перевезти васъ черезъ пороги и дастъ вамъ необходимыхъ перевозчиковъ. Въ Сѣчи долго не оставайтесь, смотрите, слушайте и -- назадъ, если только останетесь живы, такъ какъ экспедиція эта не изъ легкихъ.
   -- Ваша свѣтлость можете располагать моей жизнью! А сколько человѣкъ мнѣ взять?
   -- Возьмите сорокъ. Отправляйтесь сегодня къ вечеру, но прежде зайдите ко мнѣ получить еще инструкцію. Я вамъ поручаю важную миссію.
   Панъ Быховецъ былъ очень доволенъ. Въ передней онъ встрѣтился съ Скржетускимъ и нѣсколькими офицерами артилеріи.
   -- Что съ вами? спросили его.
   -- Уѣзжаю сегодня!..
   -- Куда? Куда?
   -- Въ Чигиринъ, а оттуда дальше.
   -- Ну, такъ пойдемте ко мнѣ, сказалъ Скржетускій.
   И приведя его въ свою квартиру, онъ принялся упрашивать его, чтобы тотъ передалъ ему это порученіе.
   -- Будь другомъ, требуй чего хочешь, коня турецкаго -- дамъ все, ничего не пожалѣю, лишь бы уѣхать мнѣ; душа моя рвется въ ту сторону. Денегъ хочешь -- бери, только соглашайся! Это не дастъ тебѣ славы. Ужъ если быть войнѣ, такъ она начнется здѣсь, а погибнуть легко. Знаю также, что и Ануся дорога тебѣ, какъ и другимъ. Уѣдешь ты -- отобьютъ ее!
   Послѣдній аргументъ подѣйствовалъ на пана Быховца лучше остальныхъ; но онъ все еще противился.
   -- Уступи я,-- сказалъ онъ,-- что же подумаетъ князь? На вѣрно не похвалитъ. Вѣдь изъ такаго порученія видно княжеское расположеніе...
   Не давъ ему кончить, Скржетускій побѣжалъ къ князю и велѣлъ пажу тотчасъ же доложить о себѣ. Минуту спустя вернулся пажъ, увѣдомляя, что князь принимаетъ.
   Отъ боязни услышать коротенькое "нѣтъ", сердце намѣстника стучало молотомъ. Въ случаѣ отказа пришлось бы махнуть на все.
   -- Что скажете? спросилъ князь, увидѣвши намѣстника.
   Скржетускій поклонился ему въ поясъ:
   -- Милостивый князь, я пришелъ умолять васъ, чтобы вы мнѣ поручили экспедицію въ Сѣчь. Быховецъ, быть можетъ, уступитъ какъ другъ, а для меня отъ этого зависитъ многое! Боится онъ только, какъ бы ваша свѣтлость не взглянули на это косо...
   -- Богъ мой!-- воскликнулъ князь;-- да я и самъ не послалъ бы никого другаго; но мнѣ казалось, что вы неохотно отправитесь, недавно совершивъ такое длинное путешествіе.
   -- Князь, я всегда libenter поѣду въ ту сторону, посылай меня хоть ежедневно!..
   Князь зорко взглянулъ на него своими черными глазами, и помолчавъ немного, спросилъ:
   -- Что тамъ у васъ такое?
   Намѣстникъ стоялъ въ смущеніи, точно провинившись, избѣгая пристальнаго взгляда.
   -- Вижу я, что надо мнѣ сказать всю правду, такъ какъ ничто не скроется отъ проницательности вашей свѣтлости. Не знаю только, какъ вамъ, князь, покажется это!..
   И тутъ разсказалъ онъ о томъ, какъ познакомился съ дочерью князя Василья, какъ влюбился въ нее и какъ желалъ бы навѣстить ее, а возвращаясь изъ Сѣчи, привезти княжну въ Дубны, чтобы спасти ее отъ казацкихъ набѣговъ и преслѣдованій Богуна. Онъ промолчалъ только о поступкахъ старой княгини, исполняя тѣмъ данное обѣщаніе. Послѣ разсказа сталъ онъ снова молить князя довѣрить ему порученіе, возложенное на Быховца.
   -- Я и безъ того позволилъ бы вамъ ѣхать,-- промолвилъ князь, -- и далъ бы вамъ людей; но разъ вы сами устроили дѣло такъ умно, чтобы личное влеченіе связать съ моимъ порученіемъ -- пусть будетъ по вашему!
   Съ этими словами князь хлопнулъ въ ладоши и приказалъ пажу позвать пана Быховца.
   Намѣстникъ, не помня себя отъ радости, поцѣловалъ руку князя, а тотъ обнялъ его, прося быть спокойнымъ. Любилъ
   Іонъ Скржетускаго, какъ храбраго воина и офицера, на котораго можно положиться во всемъ. Но кромѣ того, оба были связаны тою нитью, которая образуется между подчиненнымъ, обожающимъ своего начальника и начальникомъ, хорошо чувствующимъ это. Около князя вращалось не мало придворныхъ, служившихъ и льстившихъ ради собственныхъ выгодъ; но князь Іеремія своимъ орлинымъ окомъ видѣлъ всякаго насквозь. Зналъ онъ, что Скржетускій человѣкъ рѣдкихъ качествъ, а потому дорожилъ имъ и былъ ему весьма признателенъ за его чувства. Онъ съ радостью принялъ извѣстіе, что любимецъ его полюбилъ дочь князя Василія Курцевича, стараго слуги Вишневецкихъ. Память о немъ была дорога князю вслѣдствіе грустнаго происшествія съ нимъ.
   -- Не освѣдомлялся я о дѣвушкѣ,-- сказалъ онъ.-- Полагая, что опекуны ея люди честные, такъ какъ никто не жаловался на нихъ, и они сюда не заглядывали; но теперь, когда вы назвали ее, я буду заботиться о ней, какъ о родной.
   Скржетускій не могъ не подивиться добротѣ этого вельможи, который, казалось, укорялъ себя въ томъ, что за обиліемъ общественныхъ дѣлъ не занялся судьбою ребенка стараго служаки-придворнаго.
   Въ это время пришелъ панъ Быховецъ.
   -- Любезнѣйшій поручикъ,-- сказалъ ему князь,-- дѣло сдѣлано: хотите ѣхать -- поѣзжайте; но я прошу васъ уступить свое порученіе Скржетускому. У него имѣются къ тому особенныя и резонныя причины, а я придумаю для васъ нѣчто другое.
   -- Ваша свѣтлость очень милостивы ко мнѣ,-- отвѣтилъ Быховецъ.-- Будучи вправѣ приказать, предоставляете рѣшать мнѣ самому! Я счелъ бы себя недостойнымъ этой милости, не исполнивши вашего желанія.
   -- Ну, благодарите друга,-- обратился князь къ Скржетускому -- и ступайте приготовляться къ дорогѣ.
   Скржетускій дѣйствительно горячо благодарилъ Быховца и нѣсколько часовъ спустя былъ уже совсѣмъ готовъ. Въ Лубнахъ ему уже давно не сидѣлось; экспедиція же эта удовлетворяла всѣмъ его желаніямъ. Прежде всего ему предстояло свиданіе съ Еленой, а затѣмъ, хотя и приходилось уѣхать на продолжительный срокъ, но за это время должны были просохнуть дороги. Раньше нельзя было ожидать княгини, и ему пришлось бы сидѣть или въ Лубнахъ, или въ Разлогахъ, что, вопреки уговору съ княгиней, навлекло бы подозрѣніе Богуна. Елена могла чувствовать себя безопасною только въ Лубнахъ, и пану Скржетускому ничего не оставалось болѣе, какъ уѣхать, чтобы по возвращеніи охранить ее уже силою княжескихъ войскъ. Разсчитывая такимъ образомъ, спѣшилъ намѣстникъ съ отъѣздомъ и, покончивъ со всѣмъ, получивъ письма и инструкціи князя, а деньги отъ казначея, отправился въ путь еще въ ночь, въ сопровожденіи Жендзяна и сорока семеновцевъ изъ казацкаго княжескаго полка.
   

VII.

   Была вторая половина марта; все покрылось уже густой травою; перекатиполе разцвѣло, въ степи закипѣла жизнь. Подъ утро намѣстникъ, во главѣ своей свиты, въѣхалъ словно въ море, волны котораго изображала роскошная, колеблемая вѣтромъ трава. Всюду чувствовалось веселье и слышались весенніе звуки, щебетаніе, возгласы, посвистыванія, шумъ крыльевъ, радостное жужжаніе насѣкомыхъ; степь походила на лиру, на которой играетъ рука божія. Надъ головами всадниковъ -- ястребы, недвижно повисшіе въ лазури небесной, стаи дикихъ гусей, журавлиная цѣпь; внизу -- дикіе табуны. Вотъ мчится стадо степныхъ коней! Видно, какъ разсѣкаютъ они грудью траву, несутся подобно бурѣ и мгновенно останавливаются, словно вкопанные, окруживъ всадниковъ полукругомъ; развѣваются гривы, раздуваются ноздри, въ глазахъ удивленіе! Такъ и кажется, что вотъ-вотъ они затопчутъ непрошеныхъ гостей! Но еще мгновеніе -- и они внезапно отскакиваютъ и также быстро исчезаютъ, какъ и примчались -- только трава шелеститъ, да цвѣты мелькаютъ! Смолкъ топотъ и снова слышно пѣніе птицъ. Оно какъ будто и весело, а все-таки грустно; будто шумно, а все-таки пусто; А ширь-то! а даль-то! Не изъѣздить ее конемъ, не обнять мыслью... одно развѣ: полюбить эту грусть, эту пустошь, эту степь и со скорбной душою витать надъ ними, отдыхать на ихъ могилахъ, вслушиваться въ ихъ голосъ и отвѣчать.
   Было утро. Бурьянъ былъ усѣянъ крупными каплями; земля просыхала отъ вѣянія свѣжаго вѣтра, а по ней образовались послѣ дождя широкія лужи, точно небольшія озерки, и въ нихъ отражалось солнце. Отрядъ подвигался медленно, такъ какъ трудно было спѣшить, когда лошади нерѣдко почти тонули въ размякшей землѣ. Но намѣстникъ не дозволялъ отдыхать по долгу на могильныхъ холмикахъ: вѣдь онъ спѣшилъ одновременно поздороваться и проститься. И вотъ, на второй день около полудня, проѣхавъ большую часть лѣса, онъ уже завидѣлъ вѣтреныя мельницы Разлоговъ, разбросанныя по окрестнымъ холмамъ. Сердце застучало сильнѣе. Его не ждутъ тамъ, никто не знаетъ что онъ пріѣдетъ; а что скажетъ она, увидѣвши его? Вотъ ужъ и сосѣднія хаты, спрятавшіяся въ молодыхъ вишневыхъ садахъ, далѣе -- раскинувшаяся деревня, а еще далѣе показывается студеный колодезь на дворовой площадкѣ. Намѣстникъ пришпорилъ коня и пустился галопомъ, а за нимъ его люди; мчались они по деревнѣ, съ бряцаніемъ и говоромъ. Кое-гдѣ выскакивали мужички, крестясь: чорты, не чорты? татары не татары? Грязь такъ и брызжетъ изъ-подъ копытъ, и не узнать, кто мчится. Они же, примчавшись на площадь, остановились у запертыхъ воротъ:
   -- Эй! Кто тамъ, отпирайте!
   Гамъ, стукъ и лай собакъ вызвали во дворъ всю челядь, которая подскочила къ воротамъ въ испугѣ, думая, что это набѣгъ.
   -- Вы кто такіе?
   -- Отпирай!
   -- Князей нѣтъ дома.
   -- Да отпирай же, собачій сынъ! Мы отъ князя изъ Лубенъ!
   Наконецъ-то челядь узнала Скржетускаго.
   -- Сейчасъ, сейчасъ, ваша милость!
   Ворота открылись; тутъ и сама княгиня показалась на крыльцѣ и, защищая руками глаза, всматривалась въ прибывшихъ.
   Скржетускій спрыгнулъ съ коня и спросилъ, подойдя къ лей:
   -- Вы не узнаете меня, пани?
   -- Ахъ! это вы, панъ намѣстникъ! А мнѣ ужъ думалось -- не татарское ли нападеніе? Здравствуйте и пожалуйте въ горницу.
   -- Вы, пани, удивляетесь конечно, видя меня въ Разлогахъ,-- сказалъ Скржетускій, когда они вошли въ домъ;-- но слово свое я держу: самъ князь посылаетъ меня въ Чигиринъ и дальше. Онъ-то и приказалъ мнѣ остановиться въ Разлогахъ, чтобъ освѣдомиться о вашемъ здоровьѣ.
   -- Премного благодарна я князю за его милость ко мнѣ. Ну что?.. Скоро выгонитъ онъ насъ изъ Разлоговъ?
   -- Онъ и не думаетъ о томъ, такъ какъ и не знаетъ, что слѣдуетъ гнать васъ, а уже я что обѣщалъ, то исполню. Вы въ Разлогахъ останетесь -- у меня и своего хлѣба довольно.
   Услышавъ это, княгиня повеселѣла вмигъ.
   -- Садитесь же, панъ, и будьте какъ дома, пригласила она.
   -- А княжна здорова? Она гдѣ?
   -- Знаю, знаю, что вы не ко мнѣ пріѣхали, красавчикъ вы мой. Здорова она, здорова; отъ любви дѣвка, кажись, еще пополнѣла. Но я сейчасъ позову ее, да и мнѣ надо пріодѣться; ужъ больно стыдно принимать такъ гостей.
   На княгинѣ было какое-то вылинявшее платье изъ дерюги, кожухъ, да длинные козловые сапоги.
   Но тутъ же влетѣла въ избу Елена, уже узнавшая отъ старика Чехлы, кто пріѣхалъ. Вбѣжала она, вся запыхавшись, пунцовая, какъ вишня, не переводя духа -- только глаза ея смѣялись отъ радости и счастья. Скржетускій вскочилъ, чтобы поцѣловать ее въ руку, но когда княгиня скромно удалилась, онъ сталъ пылко цѣловать ее и въ губы. Да и она ужъ не очень-то защищалась, чувствуя, что отъ счастья и радости ею овладѣваетъ какая-то немощь.
   -- А я и не ждала васъ,-- шептала она, щурясь своими прелестными глазами; -- но не цѣлуйте-жъ меня такъ... не хорошо.
   -- Какже не цѣловать мнѣ,-- отвѣтилъ ей онъ,-- когда уста твои для меня слаще меда? Я ужъ думалъ, что безъ тебя изсохну, да самъ князь отправилъ меня сюда.
   -- Князь, стало быть, знаетъ?
   -- Я разсказалъ ему все. Онъ даже обрадовался, вспомнивши о князѣ Василіѣ... Ахъ, дѣвица, дѣвица, видно, ты заворожила меня; вѣдь я только и вижу на свѣтѣ что тебя.
   -- Ослѣпленіе такое -- божія милость.
   -- А помнишь ли тотъ случай, когда кречетъ соединилъ наши руки? То было, знать, предсказаніе!
   -- Помню...
   -- Когда съ тоски по тебѣ шлялся я въ Лубнахъ и по Салоницѣ, ты не разъ, точно живая, вставала передо мной, но чуть только протягивалъ я руку, какъ ты исчезала. Но теперь не убѣжать тебѣ отъ меня; мнѣ кажется, что намъ уже не воспрепятствуетъ ничего больше.
   -- Я-то препятствовать не стану.
   -- Повтори мнѣ еще разъ, что ты любишь меня.
   Елена потупила глаза, но отвѣтила отчетливо и серьезно:
   -- Какъ никого на свѣтѣ.
   -- Слова твои дороже для меня почестей и золота; вижу я, что ты говоришь правду, хотя и самъ не знаю, чѣмъ могъ заслужить подобное счастье.
   -- Вѣдь ты сжалился надо мною, приголубилъ меня, защищалъ и говорилъ со мною такъ, какъ никто не говорилъ прежде.
   Елена задрожала отъ волненія, а поручикъ снова сталъ цѣловать ея руки.
   -- Ты моя владычица -- не жена, сказалъ онъ.
   Оба они замолчали; только онъ не спускалъ съ нея глазъ, желая вознаградить себя за долгое отсутствіе. Она казалась ему еще прекраснѣе, чѣмъ прежде. И дѣйствительно, въ этой, погруженной въ полумракъ свѣтлицѣ, озаренная радугой переломленныхъ на оконныхъ стеклахъ солнечныхъ лучей, она походила на образа святыхъ дѣвъ въ сумрачныхъ часовенкахъ. Но въ тоже время въ ней, въ ея лицѣ и всей фигурѣ было столько жизни и теплоты, столько женской нѣги и чарующей прелести, что голова кружилась, хотѣлось любить ее страстно и вѣчно.
   -- Я, кажется, ослѣпну отъ чаръ твоихъ, проговорилъ намѣстникъ.
   Бѣлые зубки княжны сверкнули въ веселой улыбкѣ:
   -- Панна Анна Барзобогатая вѣрно много лучше меня!
   -- Ей также далеко до тебя, какъ оловяной чашѣ до мѣсяца.
   -- А панъ Жендзянъ разсказывалъ мнѣ совсѣмъ другое.
   -- Панъ Жендзянъ глупъ и заслуживаетъ, чтобъ его наказать. Что мнѣ эта панна! Пусть другія пчелы собираютъ медъ съ этого цвѣтка; ихъ вѣдь не мало...
   Разговоръ былъ прерванъ появленіемъ старику Чехлы? пришедшаго поздороваться съ намѣстникомъ. Онъ смотрѣлъ на него уже какъ на своего будущаго господина; оттого-то низко кланялся ему вплоть отъ дверей, привѣтствуя его по восточному.
   -- Ну, старикъ, возьму я и тебя вмѣстѣ съ панночкой. Служи ей до смерти.
   -- Смерти ждать ужъ не долго; но пока живъ Служить буду, свидѣтель Богъ!
   -- Черезъ какой нибудь мѣсяцъ вернусь я изъ Сѣчи и тогда поѣдемъ въ Дубны, гдѣ ксендзъ Муховецкій уже ждетъ насъ съ вѣнчаньемъ, сказалъ намѣстникъ, обращаясь къ Еленѣ.
   Она встревожилась.
   -- Такъ ты ѣдешь въ Сѣчь?
   -- Князь посылаетъ съ письмами. Но не бойся. Посолъ и у язычниковъ въ безопасности. Тебя же съ княгиней отправилъ бы я въ Дубны тотчасъ же, да дорога плоха. Самъ видѣлъ, что и верхомъ не легко проѣхать.
   -- А въ Разлогахъ пробудешь долго?
   -- Сегодня вечеромъ поспѣшу въ Чигиринъ; чѣмъ скорѣе уѣду, тѣмъ скорѣе вернусь. Къ тому же княжеская служба! Время не мое и воля не моя!
   -- Поворковали вы и понѣжничали вдоволь, а теперь -- не угодно ли закусить?-- сказала княгиня, показываясь въ дверяхъ.-- Ого! то!ишь какія красныя щеки! Вижу, что вы, панъ, времени не теряли! Но... дивиться нечему.
   Сказавъ это, княгиня кротко хлопнула Елену по плечу и повела гостя обѣдать. Княгиня была въ прекрасномъ расположеніи. О Богунѣ она уже давно позабыла; теперь же, благодаря великодушію намѣстника, все складывалось такъ, что она уже могла считать своею и сыновей собственностью Разлоги "cum bovis, laris, graniciebus et coloniis".
   А помѣстье это было не изъ маленькихъ.
   Намѣстникъ сталъ разспрашивать о князьяхъ -- скоро ли вернутся они?
   -- Жду ихъ всякій день. Сначала они, было, сердились на васъ, но потомъ, разсудивъ хорошенько, очень полюбили и говорятъ, что такихъ храбрыхъ людей, какъ вы, уже немного въ наше мягкое время.
   Послѣ обѣда намѣстникъ пошелъ съ Еленой погулять въ садъ, примыкавшій къ площади. Вишневый садъ былъ усыпанъ весь бѣлыми цвѣтками, словно снѣгомъ; за садомъ чернѣла дубрава, въ которой слышалось кукованіе.
   -- Это намъ къ добру,-- замѣтилъ панъ Скржетускій,-- но нужно попытать счастья.
   И онъ спросилъ, повернувшись къ дубравѣ:
   -- Зозуля божія, а сколько лѣтъ проживемъ мы вмѣстѣ вотъ съ этой панночкой?
   Кукушка закуковала безъ конца. Оба сосчитали пятдесятъ и того болѣе.
   -- Дай-то Богъ!
   -- Зозули всегда говорятъ правду, замѣтила Елена.
   -- Если такъ, то я еще кое-о чемъ распрошу ее, промолвилъ обрадованный намѣстникъ.
   И онъ спросилъ:
   -- Скажи-ка. зозуля, а много будетъ у насъ мальчиковъ?
   Кукушка, словно приготовившаяся, принялась отвѣчать
   и прокуковала ни больше, ни меньше, какъ двѣнадцать разъ.
   Панъ Скржетускій не помнилъ себя отъ радости.
   -- Быть мнѣ старостой! Быть, какъ Богъ святъ! Слышали, панна, а?..
   -- Ничего я не слышала, отвѣтила Елена, покраснѣвъ до корня волосъ. Даже не знаю, о чемъ вы спрашивали.
   -- Такъ, можетъ быть, повторить?
   -- И этого не надо.
   Бесѣдуя такимъ образомъ, они и не замѣтили, какъ ночь наступила. Не легко имъ было разстаться -- но разстались, и намѣстникъ помчался въ Чигиринъ.
   

VIII.

   Въ Чигиринѣ встрѣтилъ пана Скржетускаго старикъ Затвилиховскій, очень взволнованный. Онъ уже давно поджидалъ посланнаго отъ князя, потому что изъ Сѣчи доходили самыя грозныя вѣсти. Уже не могло быть сомнѣнія, что Хмѣльницкій намѣренъ вооруженной рукою потребовать прежнихъ казацкихъ привилегій и отмстить за личныя обиды. Затвилиховскому было извѣстно, что онъ находится у хана въ Крыму, чтобъ вымолить содѣйствія, и что въ Сѣчи ждутъ его всякую минуту. Такимъ образомъ, низовцы готовились къ походу противъ Рѣчи Посполитой, и походъ этотъ могъ бытъ для нея очень опасенъ при участіи татаръ. Гроза собиралась все ближе, явственнѣе и ужаснѣе. Украйну облетали уже не какія нибудь неопредѣленныя вѣсти, а прямо ожиданіе рѣзни и войны. Великій гетманъ, не придававшій, до сихъ поръ особеннаго значенія этому волненію, теперь приблизился съ войскомъ къ Черкасамъ. Стоянки коронныхъ войскъ потянулись вплоть до Чигирина, главнымъ образомъ для того, чтобы задерживать бѣглецовъ, такъ какъ городскіе казаки и чернь удирали въ Сѣчь цѣлыми толпами. Шляхтичи копошились въ городахъ. Говорили, что въ южныхъ воеводствахъ объявленъ будетъ общій походъ. Нѣкоторые же, не дожидаясь вызова, размѣщали женъ и дѣтей по замкамъ, а сами отправлялись въ Черкасы. Несчастная Украйна распалась на двое: одна часть ея спѣшила въ Сѣчь, другая -- въ станъ коронныхъ войскъ; одна стояла за существующій порядокъ, другая -- за дикую вольницу; одна желала сохранить то, что было результатомъ вѣковаго труда, другая жаждала отнять это добро въ свое пользованіе. Вскорѣ суждено было обѣимъ обагрить руки въ братской крови. Смута, прежде чѣмъ стать подъ знамя религіозныхъ вѣрованій, вспыхнула въ формѣ соціальной войны.
   Но какъ ни мрачны были тучи, заволокшія украинскій горизонтъ и образовавшія зловѣщую ночь, какъ ни клубилось что-то внутри ихъ, въ сопровожденіи громовъ, перекатывавшихся изъ конца въ конецъ, но никто еще не отдавалъ себѣ отчета въ томъ, въ какой степени разыграется стихія. Пожалуй, что не понималъ этого и самъ Хмѣльницкій, славшій къ пану Краковскому, къ казацкому коммисару, къ коронному хорунжему, письма полныя жалобъ и сѣтованій и вмѣстѣ съ тѣмъ клятвенныхъ завѣреній въ вѣрности Владиславу IV и Рѣчи Посполитой. Хотѣлъ ли онъ тѣмъ выиграть время или же полагалъ, что удастся прійт остелах и церквах и возвестили кончину пана Закшевского. В этот же день князь приехал из Сенчи, а с ним паны Бодзиньский и Ляссота, вся свита, множество шляхты -- в нескольких десятках колясок, так как съезд у пана Суффчиньского был огромный. Князь устроил роскошные похороны, желая почтить этим заслуги умершего и показать, как он любит настоящих рыцарей. В печальном кортеже участвовали все полки, стоящие в Лубнах; с валов стреляли из пушек и ружей. Конница шла от замка до кафедрального собора в боевом порядке, но со свернутыми знаменами, за нею пешие полки с ружьями вверх прикладами. Сам князь, весь в трауре, ехал за гробом в золотой карете, запряженной восемью белыми как снег конями с гривами и хвостами, выкрашенными в темно-красный цвет, и с черными страусовыми перьями на головах. Перед каретой шел отряд янычар, личной стражи князя, за коляской -- пажи, одетые по-испански, на прекрасных лошадях, далее высшие придворные чины, дворяне, свита и, наконец, гайдуки. Процессия остановилась прежде всего у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, начинающейся словами: "Куда так спешишь, мосци-пане Закшевский?" Потом говорило еще несколько человек, среди них и пан Скшетуский, как начальник и приятель покойного. Потом тело внесли в костел, и здесь говорил красноречивейший из проповедников, ксендз-иезуит Муховецкий, так выспренно и красиво, что сам князь заплакал. Он обладал сердцем мягким как воск и был истинным отцом своим солдатам. Он завел повсюду железную дисциплину, но в щедрости и доброте, какими пользовались его подчиненные вместе с их женами и детьми, никто с ним не мог равняться. Немилосердный и страшный в усмирении бунтов, он был истинным благодетелем не только шляхты, но и всего своего народа. Когда в сорок шестом году саранча уничтожила все посевы у чиншевиков, он простил им подати за целый год, подданным велел выдавать хлеб из своих кладовых, а после пожара в Хороле всех жителей сгоревшего города два месяца кормил на свой счет. Арендаторы и подстаросты в его экономиях дрожали при мысли, что до сведения князя дойдет слух о их злоупотреблениях или несправедливостях. Опека князя над сиротами была делом настолько верным, что в Заднепровье их иначе не называли, как "княжьими дытынами". Ими занималась сама княгиня Гризельда с помощью отца Муховецкого. Во всех княжеских землях царили порядок, достаток, справедливость и спокойствие, но вместе с тем и страх, потому что при малейшем сопротивлении гнев князя не знал границ: так в его натуре великодушие уживалось с суровостью. Но в те времена и в тех краях только суровостью можно было поддерживать жизнь и труд, и только благодаря ей вырастали города и села, земледелец брал верх над гайдамаком, купец спокойно мог провозить свои товары, колокола спокойно призывали верующих на молитву, враг не смел переступить границы, толпы разбойников погибали на колах или превращались в рядовых солдат, а пустынный край расцветал.
   Дикому краю и диким жителям такая рука была необходима; в Заднепровье шли из Украины самые беспокойные элементы, сбегались крестьяне, которых манили плодородные земли, преступники, бежавшие из тюрем, одним словом, как сказал Ливий: "Pastorum convenrumque plebs transfuga ex suis populis" {"Толпы пастухов и всякого сброда, перебежчиков из своих племен" (лат.).}. Удержать их в повиновении, превратить в спокойных поселян и вдвинуть в границы оседлой жизни мог только такой лев, при голосе которого все дрожало.
   Пан Лонгин Подбипента, увидав в первый раз князя на похоронах, не верил собственным глазам. Он был так наслушан о его славе, что представлял его себе каким-то великаном, на голову выше всякого другого человека, а князь был роста небольшого и довольно худ. Он был еще молод, ему шел тридцать шестой год, но на лице его были следы ратных трудов. Если в Лубнах он жил как настоящий король, то во время многочисленных войн и походов он делил невзгоды со всеми, питался черным хлебом и спал на земле, на войлоке; а так как ему пришлось провести в лагере большую половину жизни, то это наложило на его лицо отпечаток. Но лицо его при первом же взгляде выдавало необыкновенного человека. На нем была запечатлена железная, непреклонная воля, величие, перед которым всякий невольно должен был склонять голову. Видно было, что этот человек знает свое могущество и величие, и если бы завтра возложили корону на его голову, он не был бы ни удивлен, ни подавлен ее тяжестью. Глаза у него были большие, почти ласковые, но в них, казалось, дремали молнии; горе тому, кто разбудит их. Никто не мог вынести спокойно блеска этого взгляда; случалось, что послы, опытные придворные, представ перед князем Еремией, смущались и не могли начать речи. Он, впрочем, был настоящим королем в своем Заднепровье. Из его канцелярии выходили привилегии и приказы: "Мы, Божией милостью, князь и господин..." и т. д. Немногих панов он считал равными себе, князья из владетельных родов служили при его дворе. Таким был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, чей род выводили, как было упомянуто выше, от Кориата, а в действительности он происходил от Рюрика.
   В князе Еремии было что-то, что, помимо его прирожденной доброты, держало людей на расстоянии. Любя солдат, он бывал фамильярен с ними, но с ним никто не смел фамильярничать. И все же рыцарство, если бы он приказал ему броситься вниз с крутого днепровского берега, сделало бы это без колебания.
   От матери, валашки, он унаследовал белую кожу, в которой была белизна раскаленного железа, дышащего огнем, и черные как вороново крыло волосы, выбритые сзади, которые спереди падали кудрями на брови и скрывали половину лба. Одевался он по-польски и не особенно заботился о своем костюме, только в торжественных случаях надевал роскошную одежду, но тогда уж он весь сиял от золота и драгоценных камней.
   Пан Лонгин через несколько дней присутствовал при таком торжестве, когда князь принимал посла пана Розвана Урсу. Аудиенция происходила в так называемой "небесной" зале, так как на ее потолке данцигский художник Гельм нарисовал звездное небо. Князь восседал под балдахином из бархата и горностаев на высоком кресле или, скорее, на троне, подножие которого было обито золоченой жестью; позади него стояли ксендз Муховецкий, секретарь, маршал двора, князь Воронич, пан Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами, одетых по-испански; зала была наполнена рыцарями в роскошных одеждах. Пан Розван от имени господаря просил князя использовать влияние и страх, наводимый его именем на хана, на то, чтобы тот запретил буджакским татарам, ежегодно опустошающим Валахию, делать нападения. Князь отвечал на это прекрасной латынью, что буджакские татары не очень слушаются и самого хана, но что он все-таки в апреле ждет Чауса-Мирзу, ханского посла, и напомнит ему об обидах, чинимых Валахии.
   Пан Скшетуский еще ранее отдал отчет в своем посольстве и обо всем, что слышал о Хмельницком и его бегстве в Сечь. Князь решил двинуть несколько полков к Кудаку, но не придавал большого значения всему этому делу. И так как ничто, казалось, не угрожало спокойствию и могуществу Заднепровского княжества, в Лубнах начались пиршества и увеселения, отчасти по поводу пребывания валашского посла, отчасти благодаря официальному сватовству панов Бодзиньского и Ляссоты от имени воеводича Пшиемского, которые в ответ на сватовство получили уже благоприятный ответ от князя и княгини Гризельды.
   Только один низкорослый пан Володыевский страдал от этого, а когда Скшетуский пробовал утешать его, он отвечал:
   -- Тебе хорошо: ты знаешь, что, если захочешь, Ануся Божобогатая не минует твоих рук! Она тут о тебе все время вспоминала! Сначала я думал, что она только хотела заставить ревновать Быховца, но теперь вижу, что она только к тебе питает нежные чувства!
   -- Что мне Ануся! Вернись к ней, -- non prohibeo {Не возбраняю (лат.).}, но о княжне Анне и думать перестань, -- это то же самое, что мечтать прикрыть шапкой жар-птицу в ее гнезде.
   -- Знаю я, что она жар-птица, и потому от скорби по ней мне уж, видно, умереть придется.
   -- И жив будешь, и влюбишься снова, только не вздумай в княжну Барбару, не то ее у тебя другой воеводич из-под носа уберет.
   -- Разве сердце -- раб, которому можно приказывать? Разве глазам запретишь смотреть на существо столь чудное, как княжна Барбара, чей вид тронет даже дикого зверя.
   -- Вот так удружил! -- воскликнул пан Скшетуский. -- Вижу, ты и без моей помощи утешишься! Но я тебе повторяю: вернись к Анусе, с моей стороны никаких препятствий не будет.
   Но Ануся в самом деле вовсе не думала о Володыевском. Зато ее раздражало, интересовало и сердило равнодушие пана Скшетуского, который, вернувшись после столь долгого отсутствия, почти ни разу на нее не взглянул. По вечерам, когда князь с лучшими своими офицерами приходил в гостиную княгини, чтобы развлечься разговором, Ануся выглядывала из-за плеч своей госпожи (княгиня была высокого роста, Ануся низкого) и сверлила черными глазками лицо наместника, стараясь разгадать непонятную для нее загадку. Но глаза Скшетуского, как и мысли его, блуждали в другой стороне, а когда он взглядывал на девушку, то взор его был так холоден и задумчив, точно он смотрел совсем не на ту, кому пел когда-то:
  
   Как татарская орда,
   Ты в полон берешь сердца...
  
   "Что с ним сделалось?" -- спрашивала у себя избалованная вниманием фаворитка всего двора и, топая крохотной ножкой, давала себе слово разузнать, в чем дело. Она вовсе не любила Скшетуского, но, привыкнув к победам, не могла перенести мысли, что на нее не обращают внимания, и от одной злости готова была сама влюбиться в дерзкого.
   И вот однажды, когда она бежала с мотками пряжи для княгини, она встретилась со Скшетуским, выходившим из княжеской спальни. Она налетела на него, как буря, почти столкнулась с ним грудью и, внезапно попятившись, вскрикнула:
   -- Ах, как я страшно испугалась! Добрый день ваць-пану!
   -- Добрый день, панна Анна! Разве я такое чудовище, что мог перепугать вас?
   Девушка стояла, опустив глаза, и крутила пальцами свободной руки конец своей косы; переступая с ножки на ножку, она с притворным смущением сказала:
   -- О, нет, нет! Совсем нет... вот ей-богу!..
   Она посмотрела на поручика и сейчас же опустила глаза.
   -- За что ваць-пан на меня сердится?
   -- Я? А разве панне Анне есть дело до моего гнева?
   -- Да, правду сказать, -- нет. Есть о чем беспокоиться! Может быть, ваць-пан думает, что я сейчас заплачу? Пан Быховец любезнее...
   -- Если так, то мне ничего не остается, как уступить место пану Быховцу и скрыться с глаз панны Анны!
   -- Разве я удерживаю?
   При этих словах Ануся загородила ему дорогу.
   -- Так вы из Крыма вернулись? -- спросила она.
   -- Из Крыма.
   -- А что вы привезли из Крыма?
   -- Привез пана Подбипенту. Ведь панна Анна видела его? Очень милый человек и степенный кавалер.
   -- Конечно, милее ваць-пана! А зачем он сюда приехал?
   -- Чтобы дать панне Анне случай испробовать на ком-нибудь свою силу. Но я советую поискуснее браться за дело, ибо знаю одну тайну этого кавалера, в силу которой он непобедим... И даже панна Анна с ним ничего не поделает.
   -- Почему же он непобедим?
   -- Он не может жениться!
   -- А мне какое дело? А почему он не может жениться? Скшетуский наклонился к уху девушки, но сказал громко и отчетливо:
   -- Дал обет целомудрия.
   -- Ваць-пан неумен! -- воскликнула Ануся и тотчас же вспорхнула, как испуганная птица.
   Но в тот же вечер она впервые внимательно посмотрела на пана Лонгина. Гостей в этот день было немало, князь давал прощальный пир пану Бодзиньскому. Наш литвин, тщательно одетый в белый атласный жупан и темно-голубой бархатный кунтуш, имел вид очень представительный, тем более что место его чудовищного "сорвикапюшона" заняла легкая кривая сабля в золотистых ножнах.
   Глазки Ануси стреляли в пана Лонгина отчасти с умыслом, назло пану Скшетускому. Наместник и не заметил бы этого, если бы не Володыевский, который толкнул его локтем и сказал:
   -- Пусть меня в плен возьмут, если Ануся не пленена этой жердью литовской!
   -- Скажи это ему самому.
   -- И скажу! Отличная пара из них выйдет.
   -- Он ее будет носить вместо пряжки у жупана: в самый раз придется.
   -- Или вместо пера у шапки. Володыевский подошел к литвину.
   -- Мосци-пане, -- сказал он, -- недавно вы прибыли сюда, а уж видно -- из молодых, да ранний.
   -- А это почему, братец мой благодетель? Почему?
   -- А потому, что уж вскружили голову самой красивой девушке из придворных.
   -- Благодетель мой! -- сказал пан Подбипента, молитвенно сложив руки. -- Что вы только говорите?
   -- Взгляните, ваць-пан, на панну Анусю Божобогатую, в которую мы все тут влюблены, -- она глаз с вас не сводит. Смотрите только, как бы она вас с носом не оставила, как всех нас.
   Сказав это, Володыевский повернулся на каблуках и отошел, оставив пана Лонгина в изумлении. Он не смел сразу посмотреть в сторону Ануси и только спустя некоторое время бросил на нее как бы нечаянный взгляд и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды с упорным любопытством глядела на него пара блестящих глаз.
   "Ара ge, satanas!" {"Отыди, Сатана!" (греч.)} -- подумал литвин и, зардевшись, как школьник, убежал в другой угол залы.
   Но искушение было сильно. Бесенок, выглядывавший из-за плеч княгини, был так прелестен, глазки горели так ярко, что пана Лонгина так и тянуло посмотреть на него еще хоть раз. Но вдруг он вспомнил свой обет, очам его предстал "Сорвикапюшон" -- предок Стовейко Подбипента и три головы... Страх объял пана Лонгина. Он перекрестился и в этот вечер не взглянул больше.
   Зато на другой день рано утром он пришел в квартиру Скшетуского.
   -- Скоро мы тронемся, пан наместник? Что ваць-пан слышал насчет войны?
   -- Что это ваць-пану приспичило? Будьте терпеливы, пока не записаны под хоругвь!
   Пан Подбипента не был еще записан на место покойного Закшевского. Он должен был ждать, пока пройдет три месяца, а это должно было наступить первого апреля.
   Но так как ему действительно приспичило, то он продолжал спрашивать наместника:
   -- А его светлость князь ничего не говорил касательно этого предмета?
   -- Ничего. Король, говорят, до конца дней не перестанет думать о войне, но Речь Посполитая ее не хочет.
   -- В Чигирине говорили, что нам грозит казацкое восстание.
   -- Видно, ваць-пану выполнять обет стало не под силу. Что касается восстания, то знайте, что раньше весны его не будет, хоть зима сейчас и легкая, а все ж зима есть зима. У нас теперь только пятнадцатое февраля, морозы могут еще наступить, а казак не двинется в поле, пока земля не оттает так, чтоб можно было делать окопы. Казаки за валом дерутся страшно, а в открытом поле не умеют.
   -- Значит, надо ждать даже казаков?
   -- Обсудите и то, что если бы во время восстания ваць-пан нашел свои три головы, то неизвестно, будете ли вы освобождены от обета. Крестоносцы или турки -- дело другое, а тут, так сказать, дети единой матери!
   -- О боже великий! Задал мне ваць-пан задачу. Вот беда! Пусть же ксендз Муховецкий разрешит мои сомнения, иначе у меня не будет ни минуты покоя.
   -- Конечно, разрешит, так как он человек ученый и благочестивый, но только уж, наверное, он скажет вам то же самое: bellum civile {Гражданская война (лат.).} -- война меж братьями.
   -- А если восставшим придет на помошь чужая сила?
   -- Тогда поле -- ваше. А теперь я одно посоветую ваць-пану: ждите и будьте терпеливы.
   Но пан Скшетуский сам не умел следовать этому совету. Его охватывала все большая тоска, надоедали придворные торжества и лица, на которые прежде он так любил смотреть. Наконец пан Розван Урсу и паны Бодзиньский и Ляссота уехали, и после их отъезда все успокоилось. Жизнь потекла однообразно. Князь всецело ушел в рассматривание отчетов по управлению его огромными имениями и каждое утро сидел, запершись в своем кабинете, с управляющими, приезжавшими со всей Руси и из Сандомирского воеводства, даже отложил смотры и ученья. Шумные офицерские попойки, где велись разговоры о будущих войнах, страшно утомляли пана Скшетуского, и он с ружьем за плечами убегал к Солонице, где некогда Жолкевский так беспощадно разгромил Лободу, Наливайку и Кремпского. Следы этой битвы стерлись и в памяти людей, и на самом поле. Только иногда земля извергала из своего лона побелевшие кости, а за рекой возвышалась насыпь, за которой так отчаянно защищались запорожцы Лободы и вольница Наливайки; но и эта насыпь заросла густым кустарником. Туда и скрывался Скшетуский от придворного шума и, вместо того чтобы стрелять птиц, отдавался своим думам; там пред взором его души вставал образ любимой им девушки; там среди мглы, шума травы и грусти этих мест он находил облегчение в своей тоске... Но потом начались обильные дожди, предвещавшие весну.
   Солоница превратилась в непроходимое болото, нельзя было даже выйти на улицу, наместник лишился и того удовольствия, которое находил в одиноких прогулках. Вместе с тем росло и его беспокойство. Сначала он надеялся, что княгиня с Еленой, если им удастся спровадить Богуна, приедут в Лубны, а теперь и эта надежда угасла. Ненастье испортило все дороги, степь на несколько миль, по обоим берегам Сулы, превратилась в огромное болото, и чтобы проехать по ней, надо было ждать, пока ее высушат лучи горячего весеннего солнца. Все это время Елена должна была оставаться под опекой людей, которым Скшетуский не верил, -- в настоящей волчьей берлоге, среди людей диких, неотесанных и не расположенных к самому Скшетускому. Правда, ради собственной выгоды они должны были сдержать данное слово, и другого выхода у них не было; но кто мог предвидеть, что они придумают, на что решатся, особенно под гнетом страшного атамана, которого они, очевидно, и любили, и боялись в одно и то же время? Ему нетрудно было силой заставить их отдать девушку; такие случаи бывали нередко. Так в свое время известный товарищ несчастного Наливайки, Лобода, заставил пани Поплиньскую выдать за него ее воспитанницу, хотя девушка была шляхтенка из хорошего рода и всей силой души ненавидела атамана. А если правда то, что говорят про неисчислимые богатства Богуна, то ведь он мог бы заплатить им и за девушку, и за утрату Розлог. А потом что? Потом, думал пан Скшетуский, ему, чтобы поиздеваться над ним, дадут знать, что "все кончено", а сами убегут в глубь литовских или мазовецких лесов, где их не настигнет даже всемогущая рука князя. Пана Скшетуского при одной мысли об этом бросало в озноб; он метался, как волк на цепи, жалел, что дал слово княгине, и не знал, что делать. Но это был человек, который не позволял водить себя за нос. Натуре его была свойственна огромная предприимчивость и энергия. Он не ждал того, что пошлет ему судьба; он хватал судьбу за горло и заставлял ее делать то, что ему угодно; поэтому ему, более чем кому-нибудь другому, было трудно сидеть в Лубнах со сложенными руками.
   Он решил действовать. У него был служитель Жендзян, шляхтич из Подлясья, мальчик лет шестнадцати, но пройдоха каких мало, который мог бы за пояс заткнуть какого угодно старого шельмеца; Скшетуский решил отправить его к Елене -- на разведку. Февраль кончался, дожди прошли, март обещал быть более погожим, и дороги должны были немного поправиться. Жендзян собирался в путь. Пан Скшетуский снабдил его письмом, бумагой, чернилами и перьями и велел их беречь как зеницу ока, так как помнил, что в Розлогах ничего этого нет. Мальчику приказано было не говорить, от кого он и зачем приехал. Пусть скажет, что едет в Чигирин, пусть следит за всем и в особенности пусть разузнает, где Богун и что он делает. Жендзян не заставил повторять приказаний, надвинул шапку набекрень, свистнул нагайкой и поскакал.
   Для пана Скшетуского настали тяжелые дни ожидания. Чтобы убить время, он занимался фехтованием с паном Володыевским, большим мастером этого дела, или метал дротик в кольцо. А тут еще случилось событие, которое едва не стоило жизни наместнику. Однажды медведь сорвался с привязи на дворе перед замком Вишневецкого, помял двух конюхов, испугал лошадей пана комиссара Хлебовского и, наконец, бросился на наместника, который в это время шел из цейхгауза к князю даже без сабли, с одним хлыстом с медной головкой в руках. Наместник погиб бы непременно, если бы не пан Лонгин, который, увидав из цейхгауза, что творится на дворе, схватил свой меч и побежал на помощь. Пан Лонгин оказался вполне достойным потомком Стовейки: на глазах у всего двора он одним взмахом отрубил медведю голову вместе с лапой, занесенной уже на Скшетуского. Это доказательство его необычайной силы князь наблюдал из окна и немедленно ввел пана Подбипенту в покои княгини, где Ануся Божобогатая бросала на него такие взгляды, что литвин на другой день должен был пойти к исповеди и три дня не показывался в замке, пока горячею молитвой не отогнал от себя все искушения.
   Между тем прошло дней десять, а Жендзяна не было видно. Наш пан Ян так похудел от ожидания, что Ануся начала расспрашивать через других, что с ним, а Карбони, доктор князя, прописал ему какое-то лекарство от меланхолии. Но Скшетускому нужно было другое лекарство, так как он денно и нощно думал о своей княжне и чувствовал все сильнее, что в его сердце засело не мимолетное чувство, а большая любовь, которая должна быть удовлетворена, ибо иначе разорвет грудь человека, как слабый сосуд.
   Легко вообразить себе радость пана Яна, когда однажды на рассвете в его комнату вошел Жендзян, измученный, весь в грязи, но веселый и с добрыми вестями, которые были написаны на его лице. Наместник вскочил с постели, схватил его за плечи и крикнул:
   -- Письмо есть?
   -- Есть, пане. Вот оно.
   Наместник схватил его и стал читать. Долгое время он сомневался, привезет ли письмо Жендзян даже в лучшем случае, потому что не был уверен, умеет ли писать Елена. Женщины в пограничных краях часто бывали неграмотны, а Елена, кроме того, воспитывалась среди диких людей. Но, должно быть, еще отец научил ее этому искусству, и она написала длинное письмо на четырех страницах. Бедняжка не умела выражаться витиевато и писала, что подсказывало ей сердце:
   "Я уж никогда не забуду ваць-пана, скорее он меня забудет; слышала я, что бывают дурные среди вас. Но, если вы послали служителя своего в такую даль, вижу, что вы любите меня так же, как и я вас, за что я от всего сердца благодарна. Не думайте, ваць-пане, что поступаю я не вопреки своей скромности, если пишу о моей любви; но лучше сказать правду, чем солгать или скрыть то, что в сердце. Я спрашивала пана Жендзяна, что вы поделываете в Лубнах и какие обычаи при тамошнем дворе, а когда он мне рассказал о красоте тамошних дам, я слезами залилась от великого горя..."
   Наместник прервал чтение и спросил Жендзяна:
   -- Что ты там говорил, дурак?
   -- Все хорошо, пане...
   Наместник продолжал читать:
   "...Ведь как же мне, простенькой, равняться с ними? Но служитель сказал мне, что ваць-пан ни на кого и смотреть не хочет..."
   -- Это ты хорошо сказал! -- заметил наместник.
   Жендзян не знал, в чем дело (наместник читал письмо про себя), но счел нужным сделать умную мину и многозначительно откашляться.
   "...И я утешилась и просила Бога, чтобы он внушил вам и впредь такое чувство ко мне и благословил бы нас обоих. Аминь! Я так стосковалась по ваць-пану, как по родной матери, ибо мне, сироте, грустно на свете, но только не с вами".
   Затем прелестная княжна сообщала, что она приедет с теткой в Лубны, как только дороги станут лучше, что сама княгиня желает выехать поскорее, так как из Чигирина доходят вести о волнениях среди казаков, -- она ждет только возвращения молодых князей, которые поехали на конскую ярмарку в Богуслав.
   "Ваць-пан -- истый волшебник, -- писала Елена, -- сумел покорить и тетку".
   Наместник усмехнулся, вспомнив, какими средствами ему удалось покорить тетку. Письмо кончалось уверениями в любви и верности, которые будущая жена обязана питать к мужу. И действительно, в этом письме было столько сердечной чистоты, что наместник перечитывал его по нескольку раз с начала до конца, повторяя в глубине души: "Дорогая моя! Да накажет меня Бог, если я когда-нибудь забуду тебя!"
   Затем он стал расспрашивать обо всем Жендзяна.
   Ловкий служитель дал точный ответ обо всем. Его приняли ласково. Старая княгиня расспрашивала его о наместнике и, узнав, что он славный рыцарь и пользуется доверием князя, осталась очень довольна.
   -- Она спрашивала у меня, -- сказал Жендзян, -- всегда ли вы сдерживаете данное слово. Я ей говорю: "Мосци-пани, если бы тот мерин, на котором я приехал, был мне обещан, я бы знал, что он уж не минет моих рук..."
   -- Ишь, плут! -- рассмеялся наместник. -- Если ты за меня поручился, то возьми его себе. Ты уж потом не притворялся -- сказал, что я тебя прислал?
   -- Сказал, увидав, что можно, и тогда меня стали еще лучше принимать, особенно панна... И красавица же она! Лучше во всем свете не сыщешь. Узнав, что я прислан вами, не знала, где меня посадить, и не будь пост, катался бы я как сыр в масле; а когда читала ваше письмо, то слезами заливалась от радости.
   Наместник тоже от радости замолчал. Только спустя несколько времени он опять спросил:
   -- А о том, Богуне, ты ничего не узнал?
   -- Не годилось княгиню расспрашивать или панну, но зато сдружился я со старым татарином Чехлы. Он хоть и нехристь, но верный слуга панны. Он мне сказал, что сначала они все сердились на вас очень, но потом угомонились, особенно когда стало им известно, что слухи о сокровищах Богуна -- сказки!
   -- Как они убедились в этом?
   -- Было это, пане, так. Они были должны Сивиньским и обязались уплатить; срок пришел, они к Богуну: одолжи! А он говорит: добра турецкого есть немного, а денег нет; все, что было, растратил. Как только они это услыхали, сразу он стал для них хуже, и они благосклоннее к вам стали.
   -- Нечего и говорить! Ты все хорошо разузнал.
   -- Благодетель мой, если бы я одно разузнал, а другого нет, то вы могли бы сказать мне: коня ты мне подарил, а седла на нем нет. А что конь без седла?
   -- Ну возьми и седло.
   -- Благодарю покорно! Они спровадили Богуна в Переяслав, а я, как узнал об этом, сейчас же подумал: отчего бы и мне в Переяслав не поехать? Пан Скшетуский будет доволен, значит, и в полк меня скорее примет.
   -- Скоро, через три месяца! Ты был в Переяславе?
   -- Был. Но Богуна там не нашел. Старый полковник Лобода болен. Говорят, что после него полковником будет Богун. Но там что-то странное творится. Солдат осталось только горсточка, остальные, говорят, пошли за Богуном или в Сечь сбежали... И это, пане, очень важное дело, потому, кажется, затевается какое-то восстание. Я хотел разузнать о Богуне что-нибудь, но мне сказали только, что он на русский берег переправился {Правый берег Днепра назывался русским, левый -- татарским.}. Ну, думаю, коли так, то панна от него в безопасности; вот я и вернулся.
   -- Ты все хорошо исполнил. А приключений в дороге не было?
   -- Нет, ваша милость, только есть мне смертельно хочется.
   Жендзян ушел, а наместник, оставшись один, начал вновь перечитывать письмо Елены и прижимать к губам буквы, не столь красивые, как начертавшая их ручка. В сердце его вновь вселилась уверенность, и он думал: "Дороги скоро просохнут: дал бы Бог погоду! Курцевичи, убедившись, что Богун -- нищий, наверное, мне не изменят. Я им брошу Розлоги и еще что-нибудь добавлю, только бы они отдали мне мою звездочку".
   Он оделся и с радостно сияющим лицом, с сердцем, полным счастья, пошел в капеллу смиренно благодарить Бога за добрые вести.
  

VI

  
   По всей Украине и по Заднепровью загудел какой-то шум, точно предвестник близкой бури; какие-то странные слухи переходили из села в село, с хутора на хутор наподобие тех растений, которые осенью ветер разносит по степи и которые зовутся в народе перекати-полем. В городах шептались о какой-то большой войне, хотя никто и не знал, с кем и за что придется воевать. Но что-то близилось. На лицах людей отражалось беспокойство. Пахарь неохотно выходил с плугом в поле, хотя весна пришла ранняя, тихая, теплая и над степями давно уже звенели жаворонки. По вечерам народ в селах собирался толпами и, стоя на дороге, вполголоса толковал о страшных вещах. У стариков-нищих, которые ходили по миру с гуслями, выпытывали новости. Иным казалось, что по ночам на небе горят какие-то отблески и что месяц поднимается из-за леса краснее, чем всегда. Предвещали разные несчастья или смерть короля. Все это было тем страннее, что край этот, издавна привыкший к беспорядкам, войнам, наездам, трудно было чем-нибудь запугать. Должно быть, в воздухе носились какие-то особенно зловещие вихри, если страх распространился на всех.
   Особенно тяжелым и невыносимым было то, что никто не мог указать, с какой стороны надвигается опасность. Между зловещими признаками были два, которые ясно указывали на то, что действительно что-то угрожает. Прежде всего в городах и селах появилось неслыханное множество нищих-гусляров, и среди них какие-то никому не известные люди, о которых поговаривали, будто это не настоящие нищие. Они, проникая всюду, таинственно предсказывали, что день суда и гнева Божьего близок. Во-вторых, низовцы начали пить напропалую.
   Второй признак был еше опаснее. Сечь, заключенная в слишком тесных границах, не могла прокормить всего своего народа, походы предпринимались не каждый день, степи не давали хлеба казакам, а потому множество низовцев из года в год в мирное время разбредались по населенным окрестностям. Ими была переполнена не только Украина, но и Русь. Одни поступали на службу к старостам, другие торговали водкой на дорогах, третьи занимались ремеслами и торговлей в городах и селах. Почти в каждой деревне вдали от других хат стояла хата запорожца. У многих в этих хатах были семьи и хозяйство. Такой запорожец, человек по большей части прошедший огонь, воду и медные трубы, был истинной находкой в деревне. Никто так хорошо не ковал лошадей, не делал колес; запорожцы были лучшие пчеловоды, рыболовы и охотники. Казак все умел, все делал -- и дом мог построить, и седло сшить. Но в общем эти поселенцы были народ далеко не спокойный, да и жили-то они до поры до времени. Кто хотел силой привести в исполнение судебный приговор, напасть на соседа, тому стоило только крикнуть, и сотни молодцов слетались как вороны на падаль. Их услугами пользовались и шляхта, и магнаты, которые вели друг с другом вечные споры, а когда таких наездов не было, казаки тихо сидели в своих домах, работали не покладая рук и в поте лица зарабатывали свой хлеб.
   Так продолжалось иногда год, два, но вдруг приходила весть о какой-нибудь войне или нападении какого-нибудь атамана на татар, на "ляхов" или на польских панов в Валахии -- и сразу все эти колесники, кузнецы, плотники, медовары бросали свои мирные занятия и прежде всего начинали беспробудно пить по всем украинским шинкам. Пропив все, пили в долг, "не на то, что есть, но на то, что будет". Будущая добыча должна была покрыть издержки теперешнего пьянства.
   Явление это повторялось с таким постоянством, что опытные люди на Украине говорили потом: "Ого! Шинки ломятся от низовцев -- на Украине что-то готовится!"
   И старосты усиливали гарнизоны в замках, бдительно присматриваясь ко всему; паны стягивали свою стражу, шляхта отсылала жен и детей в города.
   В эту весну казаки начали пить как никогда, бросать на ветер свое заработанное добро, и это не в одном повете, не в одном воеводстве, а по всей Руси.
   Что-то готовилось действительно вдоль и вширь, хотя сами низовцы не знали, что именно. Начали говорить о Хмельницком, о его бегстве в Сечь, о казаках, бежавших за ним из Черкас, Богуслава, Корсуня и других городов, но говорили и другое. Несколько лет ходили уже слухи о великой войне с неверными; король хотел этой войны, чтобы обогатить добычей казаков, да ляхи не хотели; теперь эти вести перепутались между собой и породили всеобщее беспокойство и ожидание чего-то необычайного.
   Беспокойство это проникло и в лубенские стены. Нельзя было уже закрывать глаза на все эти тревожные признаки, да никогда этого и не делал князь Еремия. В его владениях беспокойство, правда, еще не перешло в брожение, страх держал всех в руках, но вскоре из Украины начали долетать слухи, что крестьяне местами начинают оказывать сопротивление шляхте, режут евреев, хотят во что бы то ни стало вступить в войска для войны с неверными и что число беглецов в Сечь все увеличивается.
   Князь разослал гонцов: к пану Краковскому, к пану Калиновскому, к Лободе в Переяслав, а сам стягивал стада из степей и войска из "полянок". Между тем подоспели успокоительные известия. Пан великий гетман сообщал все, что знал о Хмельницком, но он не предполагал, чтобы это могло вылиться в какое-нибудь волнение; пан польный гетман писал: "Сброд всегда, как пчелы, роится весной". Один старый хорунжий, Зацвилиховский, прислал князю письмо, заклиная его ни к чему не относиться пренебрежительно, что великая гроза идет с Диких Полей. О Хмельницком он сообщил, что тот поскакал из Сечи в Крым просить помощь у хана. "Доносят мне мои друзья из Сечи, -- писал он, -- что стягивают кошевые туда войска из всех мест, никому не говоря, зачем они это делают. Думаю посему, что буря разразится над нами, а если еще это произойдет при помощи татар, то дай бог, чтобы уцелели от гибели все Русские земли".
   Князь верил Зацвилиховскому больше, чем самим гетманам; он знал, что никто во всей Руси не знает так хорошо казаков и их тактики. Он решил стянуть как можно более войска и в то же время допытаться истины.
   Однажды утром он велел позвать пана Быховца, поручика валашской хоругви, и сказал ему:
   -- Поедешь ты, сударь, послом от меня в Сечь -- к пану кошевому атаману и отдашь ему это письмо с моею печатью. Но чтобы ты знал, чего держаться, я скажу: письмо только предлог, а успех посольства зависит от твоего умения. Нужно ко всему присматриваться, узнать, что там делается, сколько войска созвали и сколько созовут еще. Особенно поручаю тебе узнать всю правду о Хмельницком, поехал ли он в Крым просить татар о помощи. Ты понимаешь меня?
   -- Точно мне кто на ладони выписал.
   -- Ты поедешь на Чигирин; на отдых тебе полагается не больше чем одна ночь. Прибыв туда, ты отправишься к хорунжему Зацвилиховскому, он снабдит тебя письмами к своим друзьям в Сечи; письма эти ты отдашь им тайком. Из Чигирина ты поедешь водой до Кудака, поклонишься от меня пану Гродзицкому и вручишь ему это письмо. Он тебя переправит через пороги. В Сечи долго не засиживайся: смотри, слушай и возвращайся, если останешься жив, потому что дело нешуточное.
   -- Располагайте моею жизнью, ваша светлость! Сколько людей взять мне?
   -- Возьми сорок человек. Поедешь отсюда вечером, а перед отъездом придешь еще за инструкциями. Я поручаю тебе важную миссию.
   Пан Быховец вышел в полном восторге; в соседней комнате находился Скшетуский и еще несколько офицеров из артиллерии.
   -- Ну что? -- спросили его.
   -- Сегодня в путь.
   -- Куда? Куда?
   -- В Чигирин, а потом дальше.
   -- Пойдем-ка со мной, -- сказал Скшетуский и увел его в свою комнату.
   -- Послушай, друг, -- заговорил он, -- проси, чего хочешь, хоть моего турецкого коня, -- все отдам, ничего не пожалею, только уступи мне поручение князя. Моя душа так и рвется в ту сторону. Хочешь денег -- возьми деньги. Славы тебе это не принесет, ведь если война и вспыхнет, то прежде всего здесь, а погибнуть ты можешь. А главное: я знаю, что тебе нравится Ануся. Если ты поедешь, то, клянусь, ей тут вскружат голову.
   Последний аргумент более всего подействовал на пана Быховца, хотя и не совсем еще убедил его. Что скажет князь, не рассердится ли? Подобное поручение -- знак особого доверия князя.
   Скшетуский выслушал все возражения, пошел к князю и приказал пажу доложить о себе.
   Паж вскоре вернулся с разрешением войти.
   Сердце наместника дрогнуло из опасения услышать короткое "нет". Тогда прощай все надежды.
   Скшетуский упал перед ним на колени.
   -- Ваша светлость, я пришел умолять вас поручить мне экспедицию в Сечь. Быховец, может быть, уступил бы мне ее -- он мне друг, -- но боится немилости вашей светлости.
   -- Клянусь Богом, -- воскликнул князь, -- я никого бы, кроме тебя, и не послал, если бы не думал, что ты неохотно примешь мое поручение, так как недавно вернулся из дальнего путешествия.
   -- Я готов хоть каждый день ездить в ту сторону.
   Князь пристально взглянул на него своими черными глазами.
   -- Что там у тебя? -- спросил он наконец.
   Наместник стоял как преступник под пытливым взором князя.
   -- Я вижу, -- сказал он, -- что должен открыть вам всю правду: от вас ничего не утаишь. Не знаю только, заслужу ли я одобрение вашей светлости.
   И он начал рассказывать, как познакомился с дочерью князя Василия, как полюбил ее и как томится желанием увидеть ее теперь, а потом, на обратном пути из Сечи, перевезти в Лубны, чтобы уберечь ее от последствий казацких волнений и назойливого ухаживания Богуна. Он умолчал лишь о проделках старой княгини, так как был связан словом. Князь выслушал его, прерывая.
   -- Я бы и так позволил тебе ехать и дал бы людей, -- сказал он, -- но если тут замешаны твои личные интересы, то я даю разрешение с особым удовольствием.
   Князь ударил в ладоши и приказал позвать пана Быховца.
   Наместник радостно поцеловал руку князя, тот обнял его и велел успокоиться. Он очень любил Скшетуского, как храброго солдата и офицера, на которого можно было во всем положиться. Кроме того, они были крепко связаны тем чувством, которое заставляет подчиненного всей душой любить и уважать своего начальника, а начальника -- ценить подчиненного. Около князя вращалось немало придворных, служивших исключительно для собственной выгоды, но орлиные глаза князя Еремии ясно видели все окружающее. Он знал, что душа Скшетуского чиста как кристалл, ценил это и был благодарен за преданность.
   С радостью услышал он, что его любимец полюбил дочь Василия Курцевича, старого слуги Вишневецкого, память которого была тем дороже князю, чем печальнее была его участь.
   -- Не по забывчивости до сих пор не наводил я никаких справок о девушке, -- пояснил князь, -- нет. Опекуны ее ни разу не заглянули в Лубны, жалоб на них я не получал и думал, что там все хорошо. Теперь, после того как ты мне напомнил, я буду помнить о ней, как помнил бы о родной дочери.
   Скшетуский не мог надивиться доброте вельможи, который, казалось, упрекал себя в том, что среди массы различных дел до сих пор не занялся участью дочери своего старого солдата.
   Дверь открылась, и вошел пан Быховец.
   -- Я не беру назад слова, -- сказал ему князь. -- Если ты захочешь, то поедешь, но я прошу только уступить твою миссию Скшетускому. У него есть вполне законные основания желать этой поездки, а я, со своей стороны, подумаю о другом поручении для тебя.
   -- С меня достаточно было бы приказания вашего сиятельства, -- ответил Быховец, -- но если вы столь милостиво отдаете это дело на мое усмотрение, то я не обману вашего доверия и поступлю согласно вашему желанию.
   -- Поблагодари же товарища, -- сказал князь Скшетускому, -- и иди, собирайся в путь.
   Скшетуский крепко пожал руку Быховца и через несколько часов был готов. В Лубнах жизнь давно уже ему наскучила, а эта поездка удовлетворяла все его желания. Прежде всего он увидит Елену, потом... допустим, он должен расстаться с нею на долгое время, но ведь раньше, чем он вернется, дороги не просохнут. Княгиня не смогла бы и так приехать в Лубны, и Скшетуский должен был бы или сидеть на месте, или жить в Розлогах, а это противоречило бы его договору с княгиней и, главное, возбудило бы подозрения Богуна. Елена могла бы считать себя в полной безопасности от его поползновений только в Лубнах, и Скшетускому лучше было уехать на время, с тем чтобы на обратном пути привезти ее в Лубны под защитой княжеского отряда. Снабженный письмами Вишневецкого и деньгами из княжеской казны, наместник еще до ночи отправился в путь в сопровождении Жендзяна и сорока солдат из княжеской казацкой хоругви.
  

VII

  
   Это было уже во второй половине марта. Травы зазеленели, перекати-поле зацвело, степь закипела жизнью.
   Рано утром на следующий день наместник ехал по степи, точно по зеленому морю. И везде радость, весенние голоса птиц; вся степь звенела, как лира под рукой Божьей. Над головами всадников высоко-высоко в прозрачном воздухе чернеют неподвижные точки: это ястребы застыли в своем полете; еще выше тянет треугольник диких гусей; журавли тянут длинной вереницей, а на земле пасутся табуны одичалых лошадей; вот они несутся, как буря, и останавливаются как вкопанные, оглядывая налитыми кровью глазами непрошеных гостей. Можно подумать, что они собираются броситься на них и растоптать, но еще минута -- и табун поворачивает назад, только трава шелестит да цветы раскачивают своими головками. Топот утих в отдалении, и вокруг по-прежнему слышится немолчный хор птичьих голосов.
   Будто и весело вокруг, а в то же время и грустно: одиноким себя чувствуешь среди миллионов живущих существ. Зато какая ширь, какое приволье! И быстроногий конь, и вольная мысль бессильны перед этой необъятной ширью. Ее поймешь только тогда, когда полюбишь эту пустыню, будешь парить над нею своей тоскующей душой, отдыхать на ее могилах и прислушиваться к ее голосам.
   Было раннее утро. На стеблях травы, как брильянты, блестели крупные капли росы; отряд наместника двигался шагом, и трудно было двигаться быстрее по размокшей земле. Но наместник не разрешал своим людям надолго останавливаться на могильных курганах: он спешил встретиться и вместе с тем проститься.
   В полдень на другой день перед ним мелькнули из-за леса ветряные мельницы, кольцом окружавшие Розлоги. Сердце пана Скшетуского тревожно забилось. Там его никто не ждет, не гадает. Что она скажет, когда увидит его? Вот и домики соседей, там деревня, а там и колодезный журавль. Наместник пришпорил коня и помчался вперед; свита не отставала. Из изб торопливо выбегали женщины, смотрели вслед отряду и крестились: черти не черти, татары не татары. Грязь так и летела из-под копыт, нельзя было и разглядеть как следует, кто это мчится. А они между тем домчались до площадки и остановились перед запертыми воротами.
   -- Гей там! Отпирай, кто жив! Неистовый лай собак вызвал людей из дому.
   -- Кто едет? -- спросил чей-то робкий голос.
   -- Отворяй!
   -- Князей дома нет.
   -- Отворяй же, нехристь! Мы от князя, из Лубен.
   Челядь Курцевичей наконец узнала пана Скшетуского.
   -- Ах, это ваша милость! Сейчас, сейчас!
   Ворота раскрылись, вышла и сама княгиня и, прикрыв глаза рукой от солнца, посмотрела на приехавших.
   Скшетуский соскочил с коня и подошел к ней.
   -- Не узнаете меня, княгиня?
   -- Ах, это вы, пан наместник! А я уж думала, что татары напали. Милости прошу пожаловать в комнаты.
   Они вошли в дом.
   -- Вы дивитесь, конечно, видя меня в Розлогах, а я между тем не нарушил своего слова и заехал к вам в Чигирин только проездом. Князь велел мне остановиться в Розлогах и узнать о вашем здоровье.
   -- Я очень благодарна князю за внимание. Когда он думает выгнать нас из Розлог?
   -- Он и не думает об этом... Да и вообще все будет так, как я обещал вам. Вы останетесь в Розлогах, а с меня и моего довольно.
   Княгиня сразу повеселела и любезно сказала:
   -- Ну садитесь, садитесь!.. Как я вам рада!
   -- Княжна здорова? Где она?
   -- О, знаю я, зачем вы приехали, рыцарь! Здорова, здорова... От любви еще похорошела. Да я сейчас пришлю ее к вам, да и сама приоденусь, а то не годится принимать гостей в таком наряде.
   На княгине было какое-то линялое платье и большие кожаные сапоги на ногах.
   В ту же минуту в комнату вбежала Елена, хотя никто ее не звал; о том, кто приехал, она узнала от татарина Чехлы. Вбежала запыхавшаяся, покрытая ярким румянцем, только глаза горели радостью и счастьем. Княгиня благоразумно удалилась, а Скшетуский начал осыпать горячими поцелуями ее руки, шею и лицо. Взволнованная, обессиленная, она не могла противиться его ласкам.
   -- А я ждала, ждала вас, -- шептала она, закрывая глаза, -- только не целуйте меня так... нехорошо!
   -- Как же мне не целовать вас, панна, -- оправдывался Скшетуский. -- Я думал, что умру, высохну без вас, и высох бы, если бы не князь.
   -- Значит, князь все знает?
   -- Я ему рассказал. Он обрадовался, вспомнил князя Василия... Что вы сделали со мной? Во всем мире я никого, кроме вас, не вижу... А сокол... Помните, как сокол тянул мою руку к вашей? Уж, знать, такая наша судьба.
   -- Помню.
   -- В Лубнах меня томила страшная тоска. Я убегал на Солоницу, и там вы вставали передо мной как живая. Я протягивал к вам руки, и вы исчезали как призрак. Но теперь вы уж не вырветесь из моих рук, нет такой силы, которая бы могла разлучить нас... Скажите еще раз, любите ли вы меня?
   Елена опустила глаза, но проговорила громко и ясно:
   -- Как никого на свете!
   -- Если бы мне сулили королевский венец, я отдал бы его за ваши слова. Я верю всей душой, что вы говорите правду, хотя не знаю, чем заслужил я вашу любовь.
   -- Чем? Вы имели жалость к моему отцу, вы утешали меня, вы говорили мне такие слова, каких я раньше ни от кого не слыхала.
   Елена замолчала. Волнение мешало говорить ей.
   Поручик вновь начал целовать ее руки.
   Теперь она казалась ему еще более прекрасной, чем прежде; в полутемной комнате она была похожа на изображения святых мучениц в мрачных костелах. И в то же время от нее веяло таким теплом и жизнью, таким блаженством сияло ее лицо, что всякий, глядя на нее, мог бы потерять голову и полюбить ее на всю жизнь.
   -- Вы еще ослепите меня своей красотой! -- сказал наместник.
   -- Но ведь слышала я: панна Анна Божобогатая во сто раз красивее меня! -- лукаво сказала княжна и улыбнулась, показав свои жемчужные зубы.
   -- Перед вами она то же, что оловянная тарелка перед полной луной.
   -- А мне пан Жендзян говорил совсем другое.
   -- Пан Жендзян стоит порки. Что мне за дело до той панны? Пусть другие пчелы берут мед с этого цветка, а пчел этих там немало.
   Дальнейший разговор прервал своим приходом Чехлы, который пришел приветствовать наместника. Он его считал уже за своего будущего пана и, по восточному обычаю, кланялся ему низко, в пояс.
   -- Ну, старый Чехлы, я и тебя возьму вместе с панной. Служи ей до конца жизни.
   -- Моя смерть уж не за горами, но, пока жив, буду служить.
   -- Через какой-нибудь месяц я вернусь из Сечи, и мы поедем все в Дубны, там уже нас ждет ксендз Муховецкий с венцами.
   Елена перепугалась.
   -- Значит, вы едете в Сечь?
   -- Послом от князя с письмами. Но вы не бойтесь. Особа посла священна даже для неверных. Вас с княгиней я сейчас же отправил бы в Дубны, если бы не страшные дороги. Сам я видел их -- и верхом проехать трудно.
   -- А в Розлогах вы долго пробудете?
   -- Сегодня же вечером еду на Чигирин. Скорей простимся -- скорей увидимся. А главное дело, и служба: не мое время, не моя и воля.
   -- Ну, нацеловались, наворковались, голубки? -- спросила, входя, княгиня. -- Пора и обедать. Ишь, как щеки у девушки раскраснелись! Вы, рыцарь, должно быть, не теряли времени даром. Ну хорошо, хорошо, я не браню вас. Пойдемте!
   Она ласково потрепала Елену по плечу и повела ее за собою. Княгиня была в прекрасном расположении духа. Мысль о Богуне она оставила уже давно, а теперь все шло к тому, что Розлоги "cum boris, lasis, graniciebus et coloniis" останутся во владении ее и ее сыновей.
   А Розлоги представляли собой немалый кусок земли.
   Наместник спросил, скоро ли вернутся князья.
   -- Каждый день поджидаю. Сначала они сердились на вас, а потом взвесили все дело хорошенько и очень полюбили вас как будущего родственника. Да и то ведь сказать, такого удалого кавалера трудно найти в нынешние мягкие времена.
   Обед кончился, и Елена с наместником вышли в сад. Сад весь был точно снегом обсыпан цветом яблонь и черешен; за ним чернела дубрава, где куковали кукушки.
   -- Что-то она напророчит нам? -- спросил Скшетуский и обернулся лицом к лесу. -- Кукушка, кукушка, сколько лет проживем мы вместе с этой панной?
   Кукушка снова закуковала. Наместник с Еленой насчитали более пятидесяти.
   -- Дай бог!
   -- Кукушка всегда говорит правду, -- серьезно заметила Елена.
   -- А если так, то я еще буду ее спрашивать! -- сказал наместник. И он спросил снова:
   -- А детей у нас много будет? Отвечай, верная птичка!
   Кукушка точно по заказу прокуковала ни больше ни меньше как двенадцать раз.
   Скшетуский ног под собой не чувствовал от радости.
   -- Ей-богу, умереть мне старостой! Слышали вы, панна?
   -- Ничего я не слышала, -- прошептала Елена в смущении. -- Даже не знаю, о чем вы спрашивали.
   -- А не повторить ли?
   -- И этого не надо.
   Весь день прошел как сон. Вечером пришла минута долгого, горячего расставанья, и наместник выехал в Чигирин.
  

VIII

  
   В Чигирине Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении: из Сечи доходили грозные слухи. Теперь уже никто не сомневался, что Хмельницкий готовился с оружием в руках добиваться осуществления казацких привилегий и отомстить за свои личные обиды. Зацвилиховский получил сведения, что он теперь сидит в Крыму, просит помощи у хана и не сегодня завтра появится в Сечи. Весь Низ готовился к войне с Речью Посполитой; буря близилась с каждым часом. Далекие и неясные признаки тревоги сменились настоящей уверенностью в неизбежности резни. Великий гетман, не придававший прежде большого значения всему этому делу, теперь придвинул свое войско в Черкасам; отдельные его части доходили даже до Чигирина, чтобы как-нибудь помешать казакам присоединиться к своим недовольным товарищам. Из городов и селений валили толпы -- все в Сечь. Шляхта же, наоборот, торопилась переезжать в города. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлен призыв ополчения. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна спешила в Сечь, другая сосредоточивалась около коронного обоза; одна держалась за установленный порядок вещей, другая домогалась безграничной свободы; одна хотела сохранить то, что было результатом векового труда, другая стремилась уничтожить все. И вот -- брат вскоре должен был восстать на брата.
   Но пока тучи еще клубились на украинском горизонте, пока раздавались только одиночные раскаты грома, люди как будто еще не отдавали себе отчета, не знали, в какой степени разыграется приближающаяся буря. Может быть, не знал этого и сам Хмельницкий, который в это время писал письма, исполненные жалоб и недоумения, то к пану Краковскому, то к казацкому комиссару, то к коронному хорунжему и вместе с тем клялся в верности Владиславу IV и Речи Посполитой. Хотел ли он выиграть время или думал, что еще можно предотвратить междоусобицу, об этом говорили разно; только два человека не ошибались ни на одну минуту.
   Это были Зацвилиховский и старый Барабаш.
   Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого, письмо грозное, насмешливое и вызывающее. "Мы со всем запорожским войском, -- писал Хмельницкий, -- употребим все наши усилия, чтобы добиться исполнения тех привилегий, которые ваша милость припрятывали у себя на дому. А так как вы таили их ради собственных выгод, то все запорожское войско считает вас полковником над овцами или над свиньями, но не над людьми. Что до меня, то я, с своей стороны, прошу вашу милость простить мне, если не угодил вам чем-либо в своей убогой хате в день святого Николая и что уехал я в Запорожье без вашего разрешения".
   -- Видите, как он насмехается надо мной? -- жаловался Барабаш Скшетускому и Зацвилиховскому. -- А я его когда-то учил военному делу, был родным отцом для него.
   -- Он пишет, что будет со всем запорожским войском добиваться осуществления привилегий, -- заметил Заивилиховский. -- Значит, попросту говоря, это -- домашняя война, самая страшная война из всех.
   -- Я вижу, что надо мне спешить, -- согласился с ним Скшетуский. -- Дайте мне скорее письма к людям, с которыми мне придется иметь дело.
   -- К кошевому атаману у вас есть?
   -- Есть от самого князя.
   -- Я вам дам еще к одному куренному атаману, а у пана Барабаша там есть родственник, тоже Барабаш; от них вы все узнаете. Но, в сущности, кто знает, не опоздало ли ваше посольство? Князь хочет знать, что там творится; ответ один: творится плохое; а если он хочет знать, чего держаться, -- ответ тоже один: стянуть как можно больше войск и соединиться с гетманами.
   -- А вот вы и пошлите кого-нибудь к князю с этим ответом, а я должен ехать, раз меня послали, -- ответил Скшетуский.
   -- Но знаете ли вы, ваша милость, что вам предстоят опасности? -- воскликнул Заивилиховский. -- И здесь народ возбужден до крайности, усидеть трудно. Если бы не близость коронного войска, чернь сейчас же бросилась бы на вас. А вы подумайте, что делается теперь там! Вы просто лезете змею прямо в пасть.
   -- Пане хорунжий, Иона был не только в пасти, а и во чреве китовом, но и то, с Господней помощью, вышел оттуда невредимым.
   -- Если так, то поезжайте. Я хвалю ваше мужество. До Кудака вы доедете спокойно, а там увидите, что вам делать. Гродзицкий -- старый солдат; он вам вернее скажет. А к князю поеду я сам; уж если мне на старости лет суждено еще раз сражаться, то я предпочитаю биться под его знаменами. А пока что я приготовлю для вас лодку и гребцов.
   Скшетуский вышел и отправился прямо на свою старую квартиру в княжеском доме, чтобы окончательно снарядиться в путешествие. Он не без некоторого удовольствия думал о нем, несмотря на слова Зацвилиховского. Он увидит Днепр на всем его протяжении, до самого Низа, до порогов, а земля эта представлялась тогдашнему рыцарству заколдованной областью, полной тайн и опасностей, попросту кладом для любителя сильных ощущений. Не один рыцарь целый век прожил на Украине и не мог похвастать, что видел Сечь, разве если пожелал бы записаться в братство, но на это было мало охотников среди шляхты. Времена Самуэля Зборовского миновали и более не вернутся. Несогласия между Сечью и Речью Посполитой не только не уменьшались, но, наоборот, увеличивались все больше и больше, а со времен Павлюка и Наливайки наплыв шляхты как русской, так и польской, в свою очередь, уменьшался. Булыги-Курцевичи находили мало последователей; вообще, на Низ, в братство, шляхту гнало только несчастье или тяжелое преступление.
   Какая-то непроницаемая таинственная мгла скрывала от человеческих глаз эту хищническую днепровскую республику. О ней рассказывали чудеса, и Скшетускому хотелось убедиться собственными глазами, много ли правды в том, что говорят.
   За жизнь свою он и не думал опасаться. Особа посла священна, особенно же -- посла князя Еремии.
   Так раздумывал он, выглядывая из своего окна на рынок. Вдруг ему показалось, что мимо него промелькнули две знакомых фигуры и направились в Дзвонецкий угол, где была лавка валаха Допула.
   Он присмотрелся внимательнее: это был пан Заглоба с Богуном.
   Они шли под руку и сейчас же скрылись в дверях, над которыми торчала веха, обозначавшая винный погреб. Наместника не столько удивило присутствие Богуна в Чигирине, сколько его дружба с паном Заглобой.
   -- Жендзян, сюда! -- крикнул он. Мальчик поспешил на зов.
   -- Слушай, Жендзян, пойдешь в тот шинок, вон туда... Там найдешь старого шляхтича с рубдом на лбу и скажешь ему, что кто-то желает сейчас же видеть его по важному делу. А если он будет спрашивать, кто, -- не говори.
   Жендзян исчез и тотчас вернулся, ведя за собой пана Заглобу.
   -- Добрый день!.. -- поздоровался с ним Скшетуский. -- Узнали меня?
   -- Узнал ли вас? Пусть меня татары на сало перетопят и сделают из меня свечи, если я забыл вас. Ведь это вы несколько месяцев тому назад у Допула вышибли двери Чаплинским, и это мне доставило особенное удовольствие, потому что некогда я тем же манером освободился из стамбульской тюрьмы. А как поживает пан Повсинога, герба сорвиштаны, вместе с его девственностью и мечом? По-прежнему ли воробьи садятся на его голову, принимая за высохшее дерево?
   -- Пан Подбипента здоров и вам кланяется.
   -- Это очень богатый, но зато и безмерно глупый шляхтич. Если он срубит три головы таких, как его собственная, то в общей сложности ничего не получится -- он обезглавил трех безголовых. Уф, жара какая, во рту совсем пересохло!
   -- У меня есть мед изрядный и, кажется, неплохой. Вы не откажетесь?
   -- Дурак отказывается, если не дурак просит. Мне цирюльник посоветовал пить мед, чтобы меланхолию от головы оттягивало. Тяжелые времена наступают для шляхты; dies irae et calamitatis {День гнева и смятения (лат.).}. Чаплинский помирает от страха и к Допулу больше не ходит, ибо там пьют казацкие старшины. Я один пренебрегаю всеми опасностями и разделяю компанию с этими полковниками, от которых так дегтем попахивает. Славный мед! Откуда?
   -- Из Лубен. А много здесь старшин?
   -- Кого тут нет? Федор Якубович здесь, старый Филипп Дзедзяла здесь, Даниил Нечай здесь, а с ними и сокровище ихнее -- Богун, который стал мне приятелем с тех пор, как я перепил его и обещал усыновить. Все они теперь киснут в Чигирине и пронюхивают, в какую сторону им тянуть, потому что еще не смеют открыто перейти на сторону Хмельницкого. А если не перейдут, то это будет моя заслуга.
   -- Не понимаю я вас, сударь.
   -- Очень просто. Во время попоек я всегда склоняю их на сторону Речи Посполитой. Если король не делает меня старостой, но знайте, пан Скшетуский, что нет справедливости в Речи Посполитой и не ценит она своих подданных за доблестные деяния, а потому лучше откармливать кур, чем рисковать своей головой pro publico bono! {Ради общественного блага (лат.).} Да!
   -- Вы лучше рисковали бы головой, сражаясь с врагами речи Посполитой, а вы только пьянствуете с ними да попусту тратите на кутежи свои деньги.
   -- Я трачу? Да вы за кого же меня принимаете? Мало разве того, что я вожу компанию с мужиками, -- стану я еще деньги платить за них? Я считаю великой честью и то, что позволяю им платить за себя.
   -- А Богун? Что он тут поделывает?
   -- Он? Прислушивается к тому, что слышно из Сечи, как и все другие. Он любимец всех казаков. Они его чуть не на руках носят, потому что переяславский полк за ним, не за Лободой пойдет. А кто ведает, на чью сторону станут реестровые Кшечовского? Богун всегда был с низовцами, когда приходилось идти на турок или татар, а теперь он заколебался. Он мне проговорился по пьяному делу, что влюблен в польскую шляхтянку и хочет на ней жениться... Ну вот ему и нексати чуть не накануне женитьбы якшаться с мужиками. Уж какой славный мед!
   -- Да вы выпейте еще.
   -- Выпью, выпью. У Допула нет такого.
   -- Вы не спрашивали, как зовут невесту Богуна?
   -- Пане Скшетуский, на кого черта мне знать ее фамилию? Знаю одно, что когда я наставлю рога Богуну, то будет называться пани Оленева.
   Наместник вдруг почувствовал страшное желание хватить по уху пана Заглобу, а тот продолжал болтать, не обращая ни на что внимания.
   -- В мои молодые годы я тоже никому спуску не давал. Если бы только порассказать ваць-пану, за что меня пытали в Галате! Видите дыру на моем лбу? Это все проклятые евнухи из сераля тамошнего паши пробили.
   -- А вы говорили раньше, что это от разбойничьей пули.
   -- Говорил? И правду сказал! Все турки -- разбойники, убей меня бог! Дальнейший разговор прервал приход Зацвилиховского.
   -- Ну, пан наместник, -- сказал старый хорунжий, -- лодки готовы, проводники -- люди верные; можете ехать хоть сейчас. А вот и письма.
   -- Значит, я прикажу всем идти на берег.
   -- А вы куда едете? -- поинтересовался пан Заглоба.
   -- В Кудак.
   -- Ох, жарко вам там будет!
   Но наместник не слышал уже этих слов. Он поспешно вышел на двор, где все его люди и лошади уже стояли готовые к дороге.
   -- На лошадей -- и к берегу! -- скомандовал пан Скшетуский. -- Коней поставить на лодки и ждать меня!
   А в это время Зацвилиховский допрашивал пана Заглобу:
   -- Говорят, вы теперь дружите с казацкими полковниками и пьянствуете с ними?
   -- Pro publico bono, пане хорунжий.
   -- Я прекрасно вижу, что вы человек неглупый и очень остроумный. Остроумия у вас даже больше, чем стыда. Вот и теперь вы заискиваете перед казаками, чтобы с вами ничего не могло приключиться, если они останутся победителями.
   -- А пусть бы и так! Испытав все прелести турецких пыток, я совсем не имею охоты испытывать то же от казаков... Два таких гриба любой борщ испортят. А что до моего стыда, то я уж лучше буду молчать. Пусть другие говорят, что угодно. Истина всегда всплывает наверх, как масло всплывает поверх воды.
   В комнату вошел пан Скшетуский.
   -- Солдаты готовы, -- сказал он.
   Зацвилиховский налил чару.
   -- За счастливый путь!
   -- И благополучное возвращение! -- прибавил пан Заглоба.
   -- Любопытную страну вы увидите, -- продолжал пан Зацвилиховский. -- Пану Гродзицкому в Кудаке передайте мой привет. Вот это солдат! Живет на краю света, далеко от гетманских глаз, а порядок у него такой, что дай бог такого всей Речи Посполитой. Я прекрасно знаю Кудак и пороги. В прежнее время мне часто приходилось ездить туда... а теперь сердце щемит, когда подумаешь, что все это прошло, миновало.
   Он опустил свою седую голову и задумался. Воцарилось глубокое молчание. Слышался топот конских копыт: это отряд пана Скшетуского съезжал к берегу.
   -- Господи боже мой! -- снова очнулся Зацвилиховский. -- И тогда жилось тревожно, но не так, как теперь. Вот хоть бы под Хотином двадцать семь лет тому назад! Когда гусары под командой Любомирского атаковали янычар, казаки рвались из своего окопа, бросали шапки кверху и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: "Пусти нас, батько, умирать с ляхами!" А теперь? Теперь Низ, оплот христианства, пускает татар в границы Речи Посполитой, чтобы броситься на них, когда они будут возвращаться с добычей. Да что я говорю! Теперь Хмельницкий открыто вступает в союз с татарами, чтобы вместе резать христиан...
   -- Выпьем же с горя! -- перебил Заглоба. -- Вот так мед!
   -- Лучше умереть, чем быть свидетелем междоусобной войны, -- продолжал старый хорунжий. -- Кровью хотят смыть свою обиду, но братская кровь -- не кровь искупления. Кто на Низу? Русины. А в войске князя Еремии, в полках панов кто? Тоже русины. А мало их в обозе коронном? А я сам кто таков? Эх, несчастная Украина! Нехристи-крымцы наденут тебе веревку на шею, и будешь ты грести на турецких галерах!
   -- Не горюйте, пане хорунжий, -- воскликнул Скшетуский, -- и так уж плакать хочется. Может быть, нам вновь засветит ясное солнышко.
   Но солнце как раз заходило и в эту минуту красноватыми лучами освещало седую голову Зацвилиховского.
   В городе звонили к вечерне.
   Наши друзья вышли из комнаты. Пан Скшетуский отправился в костел, пан Зацвилиховский в церковь, а пан Заглоба к Допулу на Дзвонецкий угол.
   Было уже темно, когда они сошлись снова у Тасминской пристани. Люди пана Скшетуского были уже в байдаках; гребцы еще вносили в лодки разные пожитки. С реки дул холодный ветер, и ночь не обещала быть погожей. Около костра, разведенного на берегу, река отсвечивала кровавым отблеском и, казалось, со страшной скоростью стремилась куда-то в неведомую темную даль.
   -- Ну, счастливый путь! -- сказал хорунжий, дружески пожимая руку Скшетуского. -- Смотрите, держите ухо востро!
   -- Я буду осторожен. Даст бог, скоро увидимся.
   -- Увидимся, да только разве в Лубнах или в княжеском лагере.
   -- Вы окончательно решили идти под хоругви князя?
   Зацвилиховский поднял руки кверху.
   -- Что ж делать? Если война, то война!
   -- Vive valeque! {Живи и будь здрав! (лат.)} -- вдруг закричал Заглоба. -- А если течение занесет вас в Стамбул, пан Скшетуский, то кланяйтесь султану. Впрочем, черт с ним! Что за мед был у вас! Брр! Экий холод!
   -- До свиданья!
   -- До свиданья!
   -- С Богом!
   Весла заскрипели и упали в воду; байдаки поплыли. Огонь на берегу начал мало-помалу уменьшаться. Долгое время Скшетуский еще видел величественную фигуру хорунжего, и какая-то грусть сжала ему сердце. Теперь его несет течени е, несет, отдаляет от любящих сердец, от милой... несет неумолимо, как судьба, в дикие страны, во мрак...
   Вот и устье Тасмина, и Днепр.
   Ветер свистел, весла монотонно скрипели. Гребцы затянули унылую песню.
   Скшетуский закутался в бурку и улегся на дно лодки. Он начал думать о Елене, о том, что она еще до сих пор не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Грустным думам пана Скшетуского вторило и завывание ветра, и плеск воды, и скрип весел, и песни гребцов, но усталость брала свое, и он заснул.
  

IX

  
   На другой день он проснулся бодрым, здоровым и веселым. Погода была чудесная. Легкий и теплый ветерок еле-еле волновал зеркальную гладь полноводной реки.
   Далекие туманные берега сливались с равниной вод в сплошную широкую, бескрайнюю равнину. Жендзян проснулся, протер глаза и испугался: вода и вода кругом, ничего не видно, кроме нее.
   -- О господи! Неужто мы уж на море?
   -- Это не море, а большая река, -- успокоил его Скшетуский, -- а берега ты увидишь, когда спадет туман.
   -- Ведь этак мы в Туретчину скоро приплывем!
   -- И приплывем, если прикажут. Да ведь мы не одни, оглянись вокруг. Действительно, вокруг виднелось несколько десятков байдаков, домбазов и узких черных казацких челноков, называющихся обыкновенно чайками. Одни стремительно неслись вниз по воде, другие тяжело поднимались на веслах и парусах вверх по течению. Одни везли рыбу, воск, соль и сушеную вишню в прибрежные города, другие возвращались назад в Кудак с запасами провианта, третьи спешили с разными товарами, которые находили сбыт на Крамном базаре в Сечи. От устья Псела днепровские берега являли собой совершенную пустыню, изредка белели казацкие зимовники, и река была единственной дорогой, соединяющей Сечь с остальным миром; оттого и движение по ней не прекращалось, особенно во время половодья, когда судам не надо было бояться даже порогов, за исключением Ненасытца.
   Наместник с любопытством оглядывался вокруг, а между тем его байдаки быстро мчались в Кудак. Туман опустился ниже, и берега явственно обрисовывались на голубом фоне неба. Над головами путников проносились миллионы водяных птиц: пеликанов, диких гусей, уток и чаек; в прибрежных камышах шла такая возня и слышался такой шум, что можно было подумать, что птицы затеяли войну между собой. За Кременчугом берега значительно понизились.
   -- Смотрите! -- вдруг закричал Жендзян. -- Солнце так печет, а на полях снег.
   Скшетуский посмотрел; действительно, кругом, по обоим берегам реки, куда ни кинь взгляд, земля покрыта каким-то белым покровом.
   -- Эй, старшой, что там белеет? -- спросил он.
   -- Вишни, пане! -- отвечал старшой.
   Это был целый лес карликовых вишен, которыми на огромном пространстве поросли оба берега. Большие сочные ягоды служили пищей птицам, зверям, людям, заблудившимся в пустыне, и, кроме того, служили предметом торговли с Киевом и другими дальними городами. Теперь все леса стояли в цвету. Когда, с целью дать отдых гребцам, наместник велел причалить к берегу и вышел с Жендзяном на твердую почву, у него чуть голова не закружилась от аромата, разлитого в воздухе. Местами деревца создавали непроходимую чащу. Между вишнями в огромном количестве попадались невысокие миндальные деревца, сплошь покрытые розовым цветом. Миллионы пчел, шмелей и разноцветных бабочек порхали над этим безмерным морем цветов.
   -- Чудеса, чудеса! -- в раздумье произнес Жендзян. -- Отчего люди здесь не живут? И дичи ведь тут много.
   И впрямь, между вишнями сновало множество зайцев и голубоногих перепелок, на мягкой земле виднелись явственные следы оленей, а издали слышалось грозное хрюканье диких кабанов.
   Наши путники насмотрелись вдоволь, отдохнули и поплыли дальше. Берега то поднимались, то расстилались плоской равниной, открывая прелестный вид на леса, урочища, могилы и беспредельные степи. Скшетуский невольно повторил про себя вопрос Жендзяна: отчего здесь не живут люди? Но для этого нужно было, чтобы другой Еремия Вишневецкий завладел этой пустыней, заселил бы ее и защищал от татарских нападений. Местами река круто поворачивала, заливала соседние овраги, пенистыми волнами билась о каменистые берега и наполняла водой пещеры прибрежных скал. В таких пещерах казаки и находили себе убежище. Устье реки, поросшее целым лесом камыша, кишело от обилия птиц, -- словом, перед глазами путников расстилался мир дикий, девственный, пустынный и полный тайн.
   Все это было бы прекрасно, если бы не мириады комаров и других насекомых, яростно нападавших на каждое живое существо.
   Вечером отряд наместника пристал на ночлег к острову Романовка. Сбежались поглядеть на редкое зрелище рыбаки, все в дегте, чтобы защищаться от нападения комаров. Рыбаки эти выглядели настоящими дикарями. Весной они толпами съезжались сюда, ловили и вялили рыбу, а потом возили ее в Чигирин, Черкасы, Переяслав и Киев. Ремесло их было трудное, но оно вполне вознаграждалось обилием рыбы, которою были полны днепровские воды.
   Наместник узнал от рыбаков, что все низовцы, которые занимались здесь рыболовством, несколько дней тому назад покинули остров и ушли на Низ, по зову кошевого атамана. Что ни ночь, то на берегах зажигались огни; это разводили костры казаки, бежавшие в Сечь. Рыбаки знали, что готовится "поход на ляхов", и ничуть не скрывали этого от наместника. Пан Скшетуский сам видел, что его посольство запоздало, что, может быть, прежде чем он достигнет Сечи, полки казаков уже обрушатся на Север, но ему велено было ехать, и он поедет, не останавливаясь.
   Наутро наши путники тронулись дальше. Вот дивный Таренский Рог, вот Сухая Гора и Конский Остров, славившийся обилием змей и всевозможных гадов. Все это -- и дикие окрестности, и все росшая сила течения -- предвещало близость порогов. А вот на горизонте показалась и Кудакская башня. Первая половина пути была пройдена.
   Но наместнику не пришлось в этот вечер ночевать в замке: пан Гродзицкий установил порядок, что после вечерней зари никто не мог войти в крепость. Если бы приехал сам король, и тот ночевал бы в слободке, расположенной под валами замка.
   Наместник должен был подчиниться общему правилу, хотя ночлег в избах слободки сулил мало приятного: они были так мизерны, так наскоро слеплены из хвороста и глины, что иные походили скорее на решето, чем на жилое помещение. Впрочем, других и строить не стоило. При первом же нападении татар крепостные пушки прежде всего разбивали всю деревушку, чтобы не дать нападающим укрыться в ее домах. Тут жили люди "захожие", то есть пришельцы из Польши, Руси, Крыма и Валахии, люди разных вер, но о вере тут никто и не спрашивал. Полей они не обрабатывали -- все равно придут татары и все сожгут, -- питались они рыбой и хлебом, который привозили из Украины, пили просяную водку и занимались всевозможными работами в крепости.
   Наместник не мог уснуть, настолько воздух был пропитан зловонием конских шкур, из которых в слободке выделывались ремни. На следующий день, едва протрубили утреннюю зорю, он послал в замок сказать, что прибыл княжеский посол и просит его принять. Гродзицкий, в памяти которого еще жило воспоминание о недавнем посещении князя, сам вышел навстречу. Это был человек лет пятидесяти, с одним глазом, как циклоп, одичавший от многолетнего сидения на краю света, гордый сознанием своей неограниченной власти. Лицо его вдобавок изрыла оспа и изрисовали следы татарских сабель и стрел. Суровый воин, чуткий, как журавль, он не спускал глаз с татар и казаков. Пил только воду, спал не больше семи часов в день, по нескольку раз в ночь вскакивал смотреть, хорошо ли стража валы охраняет, и за всякую провинность приговаривал к смерти. Грозный, но и беспристрастный к казакам, он пользовался их полным уважением. Когда зимою Сечь голодала, он снабжал их хлебом. Русин родом, он был одного покроя с Лянцкоронским и Самуэлем Зборовским.
   -- Так вы, значит, в Сечь едете? -- спросил Скшетуского старый комендант после обильного угощения.
   -- В Сечь. Скажите мне, ваць-пане, какие новости оттуда?
   -- Война! Кошевой атаман созвал людей отовсюду -- и с лугов, и с речек, и с островов. С Украины туда бегут целыми толпами... Я им препятствую как могу. Там теперь войска тысяч тридцать, если не больше. Если пойдут на Украину и если к ним присоединится чернь и городские казаки, будет, наверное, тысяч сто.
   -- А Хмельницкий?
   -- Его ждут со дня на день из Крыма с татарами. Может быть, он уже приехал. По совести сказать, вам незачем ехать в Сечь; все равно вы можете дождаться их здесь, ведь Кудака они не минуют.
   -- А вы сможете устоять?
   Гродзицкий уныло взглянул на наместника и ответил отчетливо и спокойно:
   -- Нет, я устоять не смогу.
   -- Как так?
   -- Пороху нет. Я посылал без малого двадцать лодок, чтобы прислали хоть немного, -- и не прислали. Не знаю, перехватили ли гонцов, или у самих нет; знаю, что до сих пор не прислали. На две недели у меня есть, больше нет. О, будь у меня пороху довольно, я прежде взорвал бы Кудак вместе с собой на воздух, чем сюда бы ступила казацкая нога! Велели мне сидеть здесь -- сижу, сказано зубы скалить -- скалю, а если умирать придется -- и это сумею!
   -- А сами вы, ваша милость, сами не можете делать порох?
   -- Вот уж два месяца запорожцы не пропускают ко мне селитры, которую нужно привозить с Черного моря. Все равно! Погибну!
   -- Учиться нам нужно у вас, старых солдат. А если бы вы, ваша милость, сами поехали за порохом?
   -- Мосци-пане, я Кудака не оставлю и оставить не могу: здесь я жил, здесь и умру. Да и вы не думайте, что едете на пиры да балы, какими в других местах встречают послов; не думайте, что там вас защитит ваше достоинство посла. Ведь они своих же атаманов убивают... С тех пор как я здесь, не помню, чтобы кто-нибудь из них умер своей смертью. Погибнете и вы.
   Скшетуский молчал.
   -- Вижу, что духом вы пали! Тогда не ездите лучше.
   -- Мосци-комендант, -- с гневом ответил наместник, -- придумайте что-нибудь получше, чтобы напугать меня, а то, что вы говорите, я уже слышал десять раз; но если вы советуете мне не ехать, то, значит, сами не поехали бы на моем месте... А потому подумайте хорошенько, может быть, у вас не только пороху не хватит для защиты Кудака, но и храбрости!
   Гродзицкий вместо того, чтобы рассердиться, ласково взглянул на наместника.
   -- Зубастая щука! -- пробормотал он по-русински. -- Простите меня, ваша милость. Из вашего ответа я заключаю, что вы сумеете поддержать достоинство князя и шляхетского сословия. А потому я вам дам пару чаек, так как на байдаках вы не проедете через пороги.
   -- Я об этом и приехал просить вашу милость!
   -- Около Ненасытца вы прикажете перетащить их к берегу; хоть воды теперь и много, но там никогда нельзя проехать. Проскочит разве лишь маленький челнок. А когда будете ниже порогов, тогда смотрите, как бы на вас не напали, и помните, что железо и свинец красноречивее всяких слов. Там только смелых людей ценят. Чайки будут завтра готовы; я прикажу приделать второй руль, на порогах одного мало.
   Сказав это, Гродзицкий повел наместника показать крепость. Всюду царил образцовый порядок и дисциплина. Стража днем и ночью стояла на стенах, а татарские пленники без перерыва укрепляли их и поправляли.
   -- Каждый год я наращиваю стены на локоть, -- сказал пан Гродзицкий, -- и теперь они так высоки, что, будь у меня порох, со мной бы и сто тысяч казаков ничего не поделали. А без огня мне не защититься.
   Крепость была действительно неприступная; кроме пушек ее защищали днепровские пучины и неприступные скалы, отвесно спускавшиеся в воду, не было надобности в многочисленном гарнизоне. Поэтому в замке было не более 600 человек, вооруженных мушкетами и самопалами, но зато отборных солдат. Днепр, сжатый в этом месте берегами, был так узок, что стрела, пущенная с одного берега, перелетала далеко на другой. Крепостные пушки господствовали над обоими берегами и над всей окрестной местностью. Кроме того, верстах в трех от замка стояла высокая башня, с которой открывался вид на восемь миль вокруг. В ней помещались сто солдат, к которым пан Гродзицкий каждый день заглядывал. Они, заметив в окрестности появление каких-нибудь людей, тотчас давали знать в замок. Били набат, и весь гарнизон стоял под ружьем.
   -- Недели не проходит, -- сказал пан Гродзицкий, -- без какой-нибудь тревоги. Татары, как волки, бродят толпами в несколько тысяч человек; мы их, поскольку возможно, пугаем из пушек; часто стража принимает за татар табун диких лошадей...
   -- И не скучно вам сидеть в таком безлюдье? -- спросил пан Скшетуский.
   -- Если б мне дали место в королевских покоях, я бы все же предпочел остаться здесь. Я отсюда вижу больше, чем король из своего окна в Варшаве.
   И действительно, со стен крепости видна была безмерная ширь степи, целое море зелени, на север устье Самары, а на юг весь берег Днепра, скалы, пропасти, леса, вплоть до следующего порога, Сурского.
   Под вечер они осмотрели башню, так как Скшетуский, видевший впервые эту затерявшуюся в степи крепость, всем интересовался.
   Между тем для него приготовили в слободке чайки, снабженные для большей поворотливости рулями с обеих сторон.
   На следующий день утром он должен был тронуться в путь. Но почти всю ночь он не ложился, раздумывая, что ему предпринять, раз его посольство в страшную Сечь сулит ему верную гибель. Жизнь улыбалась ему -- он был молод, любил, мечтал о жизни с любимой девушкой, но все же больше жизни любил он честь и славу. Ему пришло в голову, что близится война, что Елена, ожидающая его в Розлогах, может очутиться среди страшнейшего пожара и достаться не только Богуну, но и разнузданной дикой черни, -- и душу его охватывал страх за нее и боль. Степи уже, должно быть, подсохли, можно было проехать из Розлог в Лубны, а между тем он сам велел Елене и княгине ждать его возвращения, так как не ожидал, что буря могла разразиться так скоро, и не знал, чем угрожает поездка в Сечь. И он ходил большими шагами по комнате, рвал на себе волосы и заламывал руки. Что ему было делать? Как поступить? Мысленно он видел уже Розлоги в огне, окруженными воющей чернью, похожей скорей на полчища дьяволов, чем на людей. Звуки его шагов мрачно отдавались под сводами замка, и казалось ему, что это черные силы идут на Елену. На стенах протрубили "гасить огни", а ему казалось, что это эхо Богунова рога, и он скрежетал зубами и хватался за саблю. Ах, зачем он напросился на эту поездку и лишил ее Быховца?
   Жендзян, спавший у порога, заметил его отчаяние, встал, протер глаза, подправил факел, горевший в железных обручах, и начал ходить по комнате, чтобы обратить на себя внимание своего господина.
   Но тот совсем потонул в своих грустных мыслях и продолжал ходить, нарушая сонную тишину.
   -- Ваша милость, а ваша милость! -- сказал Жендзян.
   Скшетуский взглянул на него мутными глазами. Вдруг он очнулся от задумчивости.
   -- Жендзян, боишься ты смерти? -- спросил он.
   -- Кого? Какой смерти? Что вы говорите, ваша милость?
   -- Кто едет в Сечь, тот не возвращается.
   -- Так зачем же вы едете, ваша милость?
   -- Моя воля, и ты в это не вмешивайся; но тебя мне жаль, ты еще ребенок, хотя и пройдоха, -- да там и пройдохе не уцелеть! Возвращайся в Чиги-рин, а потом в Лубны.
   Жендзян почесал в затылке.
   -- Ваша милость, смерти я боюсь, кто ее не боится, тот Бога не боится, -- его воля дать жизнь или смерть. А если вы добровольно лезете на смерть, так это грех ваш, а не мой, слуги, и я не отстану от вас. Я не холоп, а тоже шляхтич, хоть и бедный, а шляхтич.
   -- Я знал, что ты добрый слуга, но скажу тебе все же: если ты не хочешь ехать по доброй воле, то поедешь по приказанию. Иначе быть не может.
   -- Хоть убейте меня, ваша милость, я не поеду. Что же я -- Иуда какой-нибудь, по-вашему, чтобы предавать вас на смерть?
   Жендзян поднял руки к глазам и заревел навзрыд. Пан Скшетуский понял, что этим путем он ничего не сделает, а прикрикнуть на мальчика ему не хотелось, так как было жаль его.
   -- Слушай, -- сказал он ему, -- помощи ты мне никакой не окажешь, да ведь я и сам голову под меч совать не буду. Ты отвезешь письмо в Розлоги, а оно мне дороже жизни. Ты скажешь княгине и князьям, чтобы они сейчас же, без малейшего промедления перевезли панну в Лубны, иначе на них нападут мятежники, и сам присмотришь, чтобы так все и было. Я тебе даю важное поручение, достойное друга, а не слуги.
   -- Так пошлите кого-нибудь другого, с письмом всякий поедет!
   -- Кому я здесь могу довериться? Ты одурел! Повторяю тебе: спаси ты мне жизнь дважды, и тогда не окажешь мне большей услуги, потому что я мучаюсь, думая, что там может случиться, и от боли сердечной потом обливаюсь.
   -- Видно, надо ехать! Но, видит бог, так мне жаль вашу милость, что не утешило бы меня, если бы даже вы мне подарили вот этот пестрый пояс!
   -- Пояс твой, исполни только все как следует.
   -- Не хочу я и пояса, только бы ехать с вами.
   -- Завтра ты вернешься на чайке, которую пан Гродзиикий высылает в Чигирин, а потом без остановки и промедления отправишься в Розлоги. Ни княгине, ни панне не говори, что мне угрожает, только проси, чтобы они сейчас же ехали в Лубны, хоть бы без поклажи всякой. Вот тебе кошелек на дорогу, а письмо я сейчас напишу.
   Жендзян упал в ноги наместнику.
   -- О, пане мой, неужели я никогда вас больше не увижу?
   -- Как бог даст, как бог даст, -- ответил, поднимая его, наместник, -- но только в Розлогах будь с виду весел. А теперь иди спать!
   Остаток ночи пан Скшетуский провел в писании писем и горячей молитве, после которой слетел к нему ангел покоя. Ночь прошла, рассвет забелел за узким окном. Светало, розовые блики прокрадись в комнату.
   На башне и в замке заиграли "вставать".
   Вскоре Гродзиикий появился в комнате.
   -- Мосци-наместник, чайки готовы.
   -- И я готов, -- спокойно сказал Скшетуский.
  

X

  
   Легкие чайки мчались вниз по течению реки, унося молодого рыцаря и его судьбу. Благодаря высокому уровню воды пороги не представляли большой опасности. Миновали Сурский и Лоханный пороги, счастливая волна перенесла их через Воронову запруду, чуть-чуть задели дном челнока на Княжьем и Стрелецком, но не разбились и наконец увидели вдали пену и водовороты страшного Ненасытца. Тут нужно было приставать к берегу и тащить лодки по земле. Работа тяжелая и длинная, отнимающая обычно целый день. К счастью, после частых переправ на берегу осталось множество колод, которые подкладывали под лодки, чтобы легче было тащить их по земле. Во всей окрестности и в степи не было ни души, на реке ни одной чайки; в Сечь могли плыть только те, которые пропустил пан Гродзицкий через Кудак, а он нарочно отрезал Запорожье от остального мира. Тишину нарушал только шум волн о скалы Ненасытца. Пока люди тащили чайки, пан Скшетуский любовался чудесами природы. Страшное зрелище предстало его глазам. Вся ширина реки была разделена семью скалистыми плотинами -- черными, истерзанными напором волн, которые проломили в скалах как бы ворота и проходы, торчащие над водой. Река всей тяжестью воды напирала на эти плотины, разбивалась о них и, рассвирепев, вспенившись, старалась перескочить через них, как взбешенный конь. Но, отраженная еще раз, она, прежде чем хлынуть в отверстие, точно грызла скалы, в бессильном гневе клубилась чудовищными воронками, взвивалась фонтанами кверху, кипела, выла, как дикий зверь от усталости. Потом снова раздавался гул, точно залпы орудий, точно рев целой стаи волков. И при каждой плотине та же борьба, то же бешенство. Над пучиной кричали птицы, точно испуганные страшным зрелищем, между плотинами чернели мрачные тени скал, дрожавшие на воде и похожие на злых духов.
   Люди, тащившие челноки, хотя и привыкли к этому зрелищу, но боязливо крестились и предостерегали наместника не подходить близко к берегу.
   Было поверье, что кто слишком долго смотрит на Ненасытец, тот увидит что-то такое, от чего сойдет с ума, говорили также, что порою из водоворотов высовываются длинные черные руки и хватают неосторожного, который подойдет слишком близко, и тотчас страшный смех раздается над пучиной. Ночью запорожцы боялись даже перетаскивать лодки.
   В "братство" на Низу не принимали того, кто один не проплыл в челноке через все пороги, но для Ненасытца делали исключение: его скалы никогда не покрывались водой. Об одном Богуне слепцы пели, будто он пробрался и через Ненасытец, но этому не верили.
   Перетаскивание лодок заняло почти целый день, и солнце начинало заходить, когда наместник снова сел в свою лодку. Зато следующие пороги они миновали легко и наконец достигли "тихих низовых вод".
   По дороге Скшетуский видел на Кучкасовом урочище огромный курган из белого камня, который князь приказал воздвигнуть в память своего пребывания в этих местах и о котором рассказывал Скшетускому пан Богуслав Машкевич в Лубнах. Отсюда было уже недалеко до Сечи, но поручик не хотел выезжать ночью в Чертомелицкий лабиринт и решил ночевать в Хортице.
   Он хотел также встретить хоть кого-нибудь из запорожцев и предварительно дать знать в Сечь, что едет посол, а не кто-либо другой. Но Хортица казалась пустой, что немало удивило наместника, так как Гродзицкий говорил, что там всегда стоит казацкий гарнизон для отражения татарских наездов. С несколькими людьми он сам отправился на разведку довольно далеко от берега, но весь остров обойти не мог, так как он был длиной более мили; ночь настала темная и ненастная, и он вернулся к чайкам, которые тем временем были вытащены на песок, где путники развели для ночлега огонь от комаров.
   Большая часть ночи прошла спокойно. Казаки и проводники заснули у костров, бодрствовали только караульные, а с ними и наместник, который с отъезда из Кудака страдал бессонницей. Он чувствовал также, что его мучит лихорадка. Ему казалось минутами, что из глубины острова слышатся то шаги, то какие-то странные звуки, похожие на отдаленное блеяние коз. Но думал, что слух обманывает его.
   Вдруг, уже перед самым рассветом, к нему подошла какая-то темная фигура. Это был один из караульных.
   -- Пане поручик, идут! -- торопливо сказал он.
   -- Кто такие?
   -- Должно быть, низовцы, их около сорока.
   -- Хорошо! Это немного! Разбудить людей! Подложить камыши в огонь!
   Казаки сейчас же вскочили на ноги. Пламя костра взвилось кверху, осветив чайки и горсть солдат наместника. Караульные тоже сбежались. Между тем неровные шаги приближающейся кучки людей слышались все яснее, на некотором расстоянии они замолкли. Какой-то голос спросил с угрозой:
   -- Кто на берегу?
   -- А вы кто? -- спросил вахмистр.
   -- Отвечай, вражий сын, не то из самопалов спросим!
   -- Его светлости князя Еремии Вишневецкого посол к кошевому атаману! -- отчетливо сказал вахмистр.
   Голоса в толпе умолкли, -- должно быть, там происходило короткое совещание.
   -- Подите сюда! -- крикнул вахмистр.-- Не бойтесь! Послов не бьют, но и послы не бьют.
   Снова послышались шаги, и через минуту из темноты выступило несколько десятков человек. По смуглой коже, небольшому росту и кожухам, вывернутым шерстью вверх, поручик сразу узнал, что большая часть их -- татары, казаков там было всего несколько человек. В голове Скшетуского как молния мелькнула мысль, что если татары на Хортице, то Хмельницкий, должно быть, вернулся из Крыма.
   Впереди толпы стоял старый запорожец огромного роста, с диким и свирепым лицом. Он подошел ближе к костру и спросил:
   -- А кто здесь посол?
   Запорожец, видно, был пьян: кругом распространился сильный запах водки.
   -- Кто здесь посол? -- повторил он.
   -- Я! -- гордо ответил Скшетуский.
   -- Ты?
   -- Я не брат тебе, чтобы ты мне тыкал!
   -- Знай, грубиян, обхождение, -- вмешался вахмистр, -- говорят: "ясновельможный пан посол".
   -- На погибель вам, чертовы дети! Чтоб вам Серпегова смерть, ясновельможные сыны! А зачем к атаману?
   -- Не твое дело! Знай одно: если хочешь сносить голову, веди к атаману. В эту минуту из толпы выдвинулся другой запорожец.
   -- Мы тут по воле атамана, -- сказал он, -- стережем, чтоб никто из ляхов не подходил, а кто сунется, того велено вязать и вести к нему! Это мы и сделаем!
   -- Кто едет добровольно, того ты не свяжешь!
   -- Свяжу -- таков приказ!
   -- А знаешь ты, холоп, что значит особа посла? Знаешь, кого я представляю?
   Старый великан сказал:
   -- Отведем посла, да только за бороду -- вот так! -- И с этими словами он протянул руку к бороде наместника. Но в ту же минуту застонал и, как пораженный громом, свалился на землю.
   Скшетуский рассек ему голову чеканом.
   -- Коли! Коли! -- завыли в толпе яростные голоса.
   Княжеские казаки бросились на помощь своему начальнику, загремели самопалы, и крики: "Коли! Коли!" -- слились с лязгом железа. Началась беспорядочная битва. Затоптанные в суматохе костры погасли, и тьма объяла сражающихся. Вскоре обе стороны так сблизились, что ножи, кулаки и зубы заменили сабли.
   Вдруг в глубине острова раздались крики многочисленных голосов -- к нападающим подоспела помощь. Еще минута -- и она бы опоздала, так как казаки Скшетуского брали верх.
   -- К лодкам! -- крикнул громовым голосом наместник.
   Его приказание было исполнено в мгновение ока. Но, к несчастью, чайки так глубоко врезались в песок, что их нельзя было сразу столкнуть в воду. Между тем неприятель с бешенством бросился к берегу.
   -- Огня! -- скомандовал пан Скшетуский.
   Залп из мушкетов сразу задержал нападающих, которые смешались, сбились в кучу и отступили в беспорядке, оставив на песке несколько тел; некоторые из них конвульсивно вздрагивали, точно вытащенная из воды рыба, брошенная на берег.
   В это время перевозчики с помощью казаков и весел изо всех сил старались столкнуть челноки в воду, но тщетно.
   Неприятель начал атаку издали. Шлепанье пуль о воду смешалось со свистом стрел и стонами раненых.
   Татары с воплем "Алла!", подзадоривая друг друга, пронзительно кричали; им отвечали крики казаков: "Коли! Коли!" -- и спокойный голос пана Скшетуского, все чаще повторявший команду:
   -- Огня!
   Бледный рассвет озарил место побоища. Со стороны суши виднелась толпа казаков и татар; одни из них прицеливались из пищалей, другие, откинувшись назад, натягивали тетивы луков. Со стороны реки -- две дымящиеся чайки, освещаемые постоянными выстрелами.
   В одном из челноков стоял пан Скшетуский, выше всех, гордый, спокойный, с булавой поручика в руке и непокрытой головой, так как татарская стрела сорвала с него шапку.
   Вахмистр подошел к нему и шепнул:
   -- Не выдержим, пане, -- их много!
   Но наместник теперь думал только о том, как бы своей кровью поддержать честь посольства, не допустить поругания своего сана и умереть не без славы. А потому, когда казаки сделали себе прикрытие из мешков с провизией, из-за которых они обстреливали неприятеля, он оставался на виду под выстрелами.
   -- Ладно! -- сказал он. -- Погибнем до единого!
   -- Погибнем, батько! -- крикнули казаки.
   -- Огня!
   И чайки снова задымились. Из глубины острова начали прибывать все новые толпы, вооруженные пиками и косами. Нападающие разделились на две части. Одна поддерживала огонь, другая, состоявшая более чем из двухсот казаков и татар, только ждала удобной минуты, чтобы ринуться в рукопашный бой. В это самое время из тростников выплыли четыре лодки, готовые броситься на наместника с тылу и с боков.
   Стало уже совсем светло. Только дым тянулся длинными полосами в спокойном воздухе и заслонял место побоища. Наместник велел двадцати казакам обернуться к нападающим лодкам, которые с помощью весел неслись с быстротой птиц по спокойной воде реки. Огонь, направленный в татар и казаков, наступавших с острова, значительно ослабел.
   А они только этого и ждали.
   Вахмистр снова подошел к наместнику.
   -- Пане! Татары берут кинжалы в зубы и сейчас бросятся на нас.
   И действительно около трехсот ордынцев с саблями в руках, с ножами в зубах готовились к атаке. С ними было несколько запорожцев, вооруженных косами.
   Атака должна была начаться сразу со всех сторон, так как лодки нападавших уже подплыли на расстояние выстрела. Борты их окутались дымом. Пули как град посыпались на солдат наместника. Обе чайки наполнились стонами. Через несколько минут половина людей Скшетуского пала, остальные еще отчаянно защищались. Лица их почернели от дыма, руки устали, в глазах темнело, кровь заливала их, стволы ружей начали жечь ладони. Большая часть их была ранена.
   Страшный вой и крик прорезали воздух. Это ордынцы бросились в атаку.
   Дым, под стремительным напором всей этой массы, рассеялся и открыл две чайки наместника, покрытые черной толпой татар, точно два лошадиных трупа, раздираемых стаями волков. Толпа напирала, клубилась, выла, карабкалась и, казалось борясь сама с собою, погибала. Несколько казаков давали еще отпор, а под мачтой стоял Скшетуский с окровавленным лицом, со стрелой, вонзившейся в левое плечо, и бешено защищался. Он казался великаном среди окружавшей его толпы; сабля его мелькала как молния. Ударам его отвечали вой и стоны. Вахмистр с другим казаком защищали его по бокам. Минутами толпа с ужасом отступала перед этой тройкой, но, подталкиваемая сзади, снова бросалась вперед и умирала под ударами сабель.
   -- Живых взять к атаману! -- кричали голоса в толпе. -- Сдавайся!
   Но Скшетуский сдавался уже только Богу: он вдруг побледнел, зашатался и рухнул на дно чайки.
   -- Прощай, батько! -- крикнул с отчаянием вахмистр. Но через минуту упал и он.
   Движущаяся масса совершенно покрыла собой чайки.
  

XI

  
   В хате войскового старшины, в предместье Гассан-паши, в Сечи, сидели за столом два запорожца, угощаясь перегнанной через просо водкой, которую они без конца черпали из деревянного бочонка, стоявшего посреди стола. Один из них, почти совсем дряхлый старик, Филипп Захар, и был сам старшина, другой -- Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, человек лет сорока, высокий, сильный, с диким выражением лица и раскосыми татарскими глазами. Оба говорили вполголоса, точно опасаясь, как бы их кто-нибудь не подслушал.
   -- Значит, сегодня? -- спросил старшина.
   -- Чуть не сейчас, -- отвечал Татарчук. -- Ждут только кошевого да Тугай-бея, который с самим Хмельницким уехал в Базавлук, где стоит орда. Казачество уже собралось в майдане, а куренные еще до вечера соберутся на раду. К ночи все будет ведомо.
   -- Гм! Может, плохо будет! -- проворчал старый Филипп Захар.
   -- Слушай, старшина, а ты видел, что было письмо и ко мне?
   -- Еще бы не видеть, коли я сам относил письма кошевому, а я человек грамотный. У ляха нашли три письма: одно самому кошевому, другое -- тебе, а третье -- молодому Барабашу. Все уж в Сечи знают об этом.
   -- А кто писал? Не знаешь?
   -- Кошевому писал князь, потому на письме была печать, а кто к вам .-- неизвестно.
   -- Сохрани бог!
   -- Если тебя не зовут там открыто другом ляхов, то ничего не будет.
   -- Сохрани бог! -- повторил Татарчук.
   -- Видно, чуешь недоброе!
   -- Тьфу! Ничего я не чую.
   -- Может, кошевой все письма изорвет, ведь это и его касается: к нему тоже было письмо, как и к вам.
   -- Может!
   -- А если чуешь что, тогда... Старшина еще больше понизил голос:
   -- Уходи!
   -- Да как? И куда? -- спросил с беспокойством Татарчук. -- Кошевой на всех островах стражу расставил, чтобы никто не мог к ляхам пробраться и дать им знать, что тут делается. На Базавлуке сторожат татары. Тут рыба не проскочит, птица не пролетит.
   -- Так скройся в самой Сечи, где можешь.
   -- Найдут! Разве ты меня спрячешь на базаре между бочками? Ведь ты мне родственник!
   -- И родного брата не стал бы прятать! А боишься смерти, так напейся: пьяный ничего не почувствуешь.
   -- А может, в письмах ничего нет?
   -- Может.
   -- Вот беда! Вот беда! -- сказал Татарчук. -- Ничего я не чувствую за собой. Я -- добрый казак, ляхам враг! А если даже в письмах и нет ничего, то, черт знает, что лях скажет перед радой? Он может погубить меня.
   -- Это сердитый лях, он ничего не скажет.
   -- Был ты сегодня у него?
   -- Был. Помазал ему раны дегтем, влил в горло горилки с золой. Будет здоров! Сердитый лях! Говорят, прежде чем его взяли на Хортице, татар нарезал, как свиней. Ты за ляха будь спокоен.
   Унылый звук котлов, в которые били на кошевом майдане, прервал дальнейший разговор. Татарчук, услыхав этот звук, вздрогнул и вскочил на ноги. Страшное беспокойство отразилось на его лице.
   -- Зовут на раду! -- сказал он, ловя губами воздух. -- Сохрани бог! Ты, Филипп, не говори, о чем я тут с тобой болтал. Сохрани бог!
   Сказав это, Татарчук схватил бочонок с водкой, наклонил его обеими руками ко рту и пил, пил, точно хотел напиться до смерти.
   -- Пойдем! -- сказал старшина.
   Они вышли. Предместье Гассан-паши отделялось от майдана только валом, окружавшим, собственно, кош, и воротами с высокой башней, на которой виднелись жерла пушек. В середине предместья стоял дом старшины и хаты крамных1 атаманов, а вокруг довольно обширной площади помещались лавки. Это были, в общем, жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен, доставляемых в изобилии Хортицей и связанных тростником и камышом. Хаты же, не исключая и хаты старшины, похожи были скорее на шалаши, так как одни только крыши возвышались над землей. Крыши эти были черные и закопченные, потому что, когда в хатах разводили огонь, дым выходил не только в верхнее отверстие, но и сквозь всю кровлю; тогда хату можно было принять за кучу ветвей и камыша, в которых гонят смолу. Здесь царила вечная темнота, а потому внутри постоянно жгли лучину и дубовые щепки.
   Лавок было несколько десятков, и они делились на куренные, то есть собственность отдельных куреней, и гостиные, в которых в мирное время торговали татары и валахи: одни -- кожей, восточными тканями, оружием и всякого рода добычей, другие -- преимущественно вином. Но гостиные лавки редко бывали заняты, так как в этом разбойничьем гнезде покупка чаще всего превращалась в разбой, от которого не могли удержать толпу ни старшина, ни крамные атаманы. Между лавками стояло также тридцать восемь куренных шинков, а перед ними лежали всегда среди разного сора, щепок, дубовых колод и лошадиного навоза мертвецки пьяные запорожцы, одни в беспробудном сне, другие с пеной у рта, в судорогах или припадках белой горячки; менее пьяные завывали казацкие песни, сплевывали, дрались, целовались, проклиная казацкую судьбу, горюя над казацкой долей и топча ногами головы и груди лежащих. Трезвость требовалась только тогда, когда шли в поход на Русь или на татар, и тогда всех принимавших участие в походе за пьянство карали смертью. Но в обыкновенное время, в особенности на Крамном базаре, почти все были пьяны: и старшина, и крамные {Крам -- лавка.} атаманы, и продавец, и покупатель. Кислый запах неочищенной водки в соединении с запахом смолы, рыбы, дыма и конских шкур вечно насыщал воздух всего предместья, которое пестротой своих лавок напоминало турецкое или татарское местечко. Продавалось здесь все, что удавалось награбить в Крыму, Валахии или на Анатолийском побережье: яркие восточные ткани, парча, сукно, ситец, полотно и дерюга, потрескавшиеся железные и медные пушки, кожи, меха, сушеная рыба, вишни и турецкая бакалея, церковная утварь, медные полумесяцы, сорванные с минаретов, и золоченые кресты {Запорожцы во время своих нападений не шадили ничего и никого. До Хмельницкого в Сечи не было совсем церкви: первую построил Хмельницкий; там никого не спрашивали о религии, и все, что говорят о религиозности низовцев, -- сказки.}, снятые с церквей, порох, холодное оружие, палки для пик и седла. Среди этих предметов и красок вертелись люди, одетые в лохмотья самых разнообразных одежд, летом полунагие, всегда полудикие, закопченные дымом, черные, испачканные в грязи, искусанные огромными комарами, которые мириадами носились над Чертомеликом, и, как было сказано раньше, вечно пьяные.
   В эту минуту в предместье Гассан-паши было еще больше народу, чем всегда: все лавки и шинки запирались и все спешили на сечевой майдан, где должна была происходить рада. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вместе с другими, но последний мешкал и шел лениво, опережаемый толпой. Тревога на его лице отражалась все сильнее. Они прошли уже мост, ведущий через ров, потом ворота и очутились наконец на обширном майдане, окруженном тридцатью восемью большими деревянными постройками, это были курени, нечто вроде военных казарм, где жили казаки. Курени эти были одинаковой величины и ничем не отличались друг от друга, разве только названиями разных украинских городов, имя которых носили и полки. В одном углу майдана возвышался радный дом; в нем заседали атаманы во главе с кошевым, а толпа, так называемое "товарищество", совещалась под открытым небом, то и дело посылая депутации к старшинам, а порою и насильно врываясь в дом и терроризируя раду.
   На майдане давка была страшная: кошевой незадолго перед этим созвал в Сечь все войска, рассеянные по островам, лугам и речкам, и "товарищество" было многолюднее, чем всегда. Солнце уже склонялось к западу, а потому заранее зажгли несколько бочек смолы; тут и там стояли также бочки с водкой, которую каждый курень выкатывал для себя отдельно и которая придавала немало энергии радам. За порядком в куренях следили есаулы, вооруженные здоровыми дубинами, чтобы унимать совещающихся, и пистолетами для защиты собственной жизни, которая часто подвергалась опасностям.
   Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в радный дом, так как один в качестве старшины, а другой -- куренного атамана имели право заседать между казацкими старшинами. В радной комнате стоял только один небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь. Для атаманов и кошевого места были вдоль стен на разостланных шкурах. Но пока места еще не были заняты. Кошевой ходил большими шагами по комнате, а куренные, собравшись небольшими группами, тихо разговаривали, изредка прерывая разговор громкими ругательствами. Татарчук заметил, что его знакомые и даже приятели делают вид, что не замечают его; он сейчас же подошел к молодому Барабашу, который был приблизительно в одинаковом с ним положении. На них смотрели исподлобья, на что молодой Барабаш не обращал особенного внимания, так как не понимал, в чем дело. Это был человек необыкновенной красоты и необыкновенной силы, которой он и был обязан званием куренного атамана, ибо по всей Сечи славился своей глупостью, доставившей ему даже прозвище "атамана-дурня", и привилегией вызывать смех среди старшин каждым своим словом.
   -- Мы, может, скоро пойдем в воду с камнем на шее! -- шепнул ему Татарчук.
   -- Почему? -- спросил Барабаш.
   -- А разве ты не знаешь о письмах?
   -- Трастя его маты мордовала! Разве я писал письма?
   -- Погляди, как все смотрят на нас исподлобья.
   -- Колы б я которого в лоб, тот не смотрел бы: сразу б вытекли глаза! Раздавшиеся на улице крики указывали на то, что там происходит нечто
   необыкновенное. Двери радной избы широко раскрылись, и в комнату вошел Хмельницкий с Тугай-беем. Их и приветствовали так радостно. Несколько месяцев тому назад Тугай-бей, как самый воинственный и страшный из мурз, был предметом страшной ненависти в Сечи, а теперь "товарищество" при виде его подбрасывало вверх шапки, считая его добрым другом Хмельницкого и запорожцев.
   Тугай-бей вошел первым, за ним Хмельницкий с булавою в руке, как гетман запорожского войска. Звание это он получил после возвращения из Крыма с полученным от хана подкреплением. Толпа подхватила его тогда на руки и, разбив войсковую сокровищницу, поднесла ему булаву, хоругвь и печать, которые обыкновенно носили перед гетманом. Он очень изменился. Видно было, что он олицетворял собой всю страшную силу Запорожья. Это был уже не тот обиженный Хмельницкий, который скрылся в Сечь через Дикие Поля, а Хмельницкий -- гетман, кровавый дух, исполин, мститель за личную обиду, вымещающий ее на миллионах.
   Однако он не порвал цепей, а, наоборот, надел новые, еще более тяжелые. Это видно было по его обращению с Тугай-беем. Запорожский гетман в самом сердце Запорожья занимал второе место после татарина, покорно переносил его спесивое и нестерпимо презрительное обхождение. Это были отношения вассала к господину. Так и должно было быть. Всем своим значением у казаков Хмельницкий был обязан татарам и ханской милости, представителем которой был дикий и бешеный Тугай-бей. Но Хмельницкий сумел мирить гордость, бушевавшую в груди, с покорностью, соединять хитрость с отвагой. Он был и львом, и лисицей, и орлом, и змеей.
   В первый раз со времени возникновения казачины татарин чувствовал себя в Сечи господином, но такие уж пришли времена. "Товарищество" бросало вверх свои шапки при виде басурмана. Такие уж настали времена!
   Совет начался. Тугай-бей сел посредине, на самой высокой куче шкур и, поджав под себя ноги, стал грызть подсолнухи, выплевывая шелуху на середину избы. С правой его стороны сел Хмельницкий с булавою, с левой -- кошевой, а остальные атаманы и депутация от "товарищества" уселись у стен. Разговор умолк, только снаружи слышался говор и глухой, похожий на ропот волн, шум толпы, совещающейся под открытым небом.
   Хмельницкий начал:
   -- Панове братья! По милости и благорасположению крымского царя, господина многих народов, брата небесных светил, а также с разрешения нашего всемилостивейшего короля польского Владислава и по доброй воле отважных запорожских войск, уверенные в нашей невинности и справедливости Божией, -- идем мы мстить за страшные и жестокие обиды, которые по-христиански терпели мы, пока могли, от коварных ляхов, от комиссаров, от старост, от экономов, от всей шляхты и от жидов. Над этими обидами вы, Панове братья, и все запорожское войско пролили немало слез и мне дали булаву, чтобы я вступился за всех нас, безвинно обиженных, и за все запорожское войско. Считая это великой милостью вашей, панове братья, я отправился к его величеству хану просить помощи, которую он и дал нам. Но будучи готовым исполнить волю вашу, немало опечален я вестью, что между нами есть изменники, которые с коварными ляхами входят в сношения и доносят им о наших приготовлениях к войне; если это действительно так, то они должны быть наказаны, по вашей воле и усмотрению, панове братья. А мы просим вас выслушать письма, которые привез от недруга нашего, князя Вишневецкого, посол его, и не посол, а шпион, который хотел выведать все о наших приготовлениях и о войске друга нашего Тугай-бея. Теперь обсудите, должен ли он быть наказан так же, как и те, которым он привез письма, о чем кошевой атаман, как верный друг мой, Тугай-бея и всего запорожского войска, сейчас же нас уведомил.
   Хмельницкий замолк; шум за окнами все усиливался; войсковой писарь встал и начал читать сначала письмо князя к кошевому атаману, начинавшееся словами: "Мы, Божией милостью, князь и господин над Лубнами, Хоралом, Прилуками, Гадячем и прочая, воевода русский и прочая, староста и прочая". Письмо это было чисто деловое: князь, слыша, что казацкие войска сзываются с "лугов", спрашивал, правда ли это, и увещевал его не делать этого ради спокойствия христианских земель, а Хмельницкого, буде тот начнет возмущать Сечь, выдать комиссарам, которые будут этого требовать. Другое письмо было от Гродзицкого тоже к кошевому атаману; третье и четвертое -- от Зацвилиховского и старого черкасского полковника к Татарчуку и Барабашу. Ни в одном из них не было ничего, что могло бы возбудить подозрение против тех, кому они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука взять под свою опеку подателя письма и исполнить все, о чем посол будет просить.
   Татарчук передохнул свободнее.
   -- Что вы скажете, Панове, об этих письмах? -- спросил Хмельницкий. Казаки молчали. Все совещания, пока водка не разгорячила голов, всегда
   начинались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Как люди простые, но хитрые, они делали это главным образом из боязни сказать какую-нибудь глупость, из-за которой их могли бы поднять на смех или дать им на всю жизнь какое-нибудь язвительное прозвище. В Сечи на фоне простоватости и грубости был очень развит дух ядовитого юмора, и всем он внушал страх.
   Казаки молчали, Хмельницкий начал снова:
   -- Кошевой атаман -- наш брат и верный друг. Я верю ему, как самому себе, и кто скажет противное, тот сам замышляет измену. Атаман -- старый друг и солдат!
   И, сказав это, он встал и поцеловал кошевого.
   -- Панове братья, -- сказал на это кошевой, -- я сзываю войска, а гетман пусть ведет их: что касается посла, то раз его послали ко мне -- значит, он мой, а раз мой, то я дарю его вам.
   -- Ну, панове депутаты, -- сказал Хмельницкий, -- поклонитесь атаману, ибо он справедливый человек, и скажите "товариществу", что если здесь и есть изменники, то не он изменник; он первый расставил всюду стражу и сам велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Вы, панове-депутаты, скажите, что он не изменник, что он лучше нас всех!
   Панове-депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
   Через минуту радостные крики, раздавшиеся под окном, дали знать, что депутация исполнила поручение.
   -- Да здравствует наш кошевой! Да здравствует кошевой! -- кричали охрипшие голоса с такой силой, что стены дрожали до основания.
   В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова села в углу.
   -- Панове братья! -- начал Хмельницкий, когда крики за окном немного утихли, -- вы умно рассудили, что кошевой -- человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть друзья между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают особу посла? Кто изменник?
   Говоря это, Хмельницкий все больше повышал голос и зловеще косил глаза в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать на них.
   В комнате поднялся шум, несколько голосов крикнуло: "Татарчук и Барабаш!" Некоторые из куренных встали с мест; среди депутатов послышались крики: "Погибель им!"
   Татарчук побледнел, а молодой Барабаш стал обводить изумленными глазами присутствующих. Ленивый ум его силился угадать, в чем его обвиняют; наконец он сказал:
   -- Не буде собака мясо исты!
   Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие. И вдруг большая часть куренных начала дико хохотать сама не зная чему.
   За окнами слышались крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. Рокот человеческого моря усиливался с каждой минутой.
   Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
   -- Что я вам сделал, пане гетман запорожский, что вы требуете моей смерти? В чем моя вина? Комиссар Зацвилиховский написал мне письмо, тай що? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? Нет! А если бы получил, то что бы я сделал? Пошел бы к писарю и велел бы ему прочесть, так как сам ни читать, ни писать не умею. И все вы знали бы, что мне было написано. А ляха я и в глаза не видел. Разве я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым; а как ходили в Валахию, ходил и он в Валахию; как ходили под Смоленск, ходил и он под Смоленск; с вами, добрыми молодцами, он бился, с вами, добрыми молодцами, он жил и проливал кровь, и голодал, -- значит, он не лях, не изменник, а казак, ваш брат. А если пан гетман требует его смерти, то пусть скажет -- за что требует? Что я ему сделал? В чем схитрил? А вы, братья, помилуйте и судите справедливо!
   -- Татарчук -- добрый молодец! Татарчук -- справедливый человек! -- отозвалось несколько голосов.
   -- Ты, Татарчук, добрый молодец! -- сказал Хмельницкий. -- Я на твоей смерти не настаиваю: ты мне друг и не лях, а казак и наш брат. Если бы лях был изменником, я бы не печалился, не плакал, но если изменник мой друг, то у меня тяжко на сердце и жаль доброго молодца. А коли ты бывал и в Крыму, и в Валахии, и под Смоленском, то еще горше твой грех, что ты хотел выдать ляхам сведения о нашем войске. Тебе писали, чтобы ты исполнил все, что бы ни потребовал посол, а скажите, панове братья, чего может потребовать лях? Не смерти ли моей, смерти моего друга Тугай-бея и гибели запорожского войска? Ты виновен, Татарчук, и ничего другого не докажешь. А Барабашу писал дядя его, черкасский полковник, друг Чаплинского и ляхов друг, который прятал у себя королевские привилегии, чтобы они не достались запорожскому войску. Если так -- а я Богом клянусь, что это так, а не иначе, -- то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и я с вами буду просить, хотя вина ваша велика и измена явная.
   Между тем со двора долетал уже не шум и не говор, а точно рокот бури. "Товарищество" хотело знать, что делается в радной избе, и выслало новую депутацию.
   Татарчук почувствовал, что он погиб. Теперь он вспомнил, что неделю назад он подал голос против отдачи булавы Хмельницкому и против союза с татарами. Холодный пот выступил у него на лбу: он понял, что спасения нет...
   Что касается Барабаша, то всем было ясно, что, губя его, Хмельницкий хотел отомстить старому черкасскому полковнику, который горячо любил своего племянника.
   Но Татарчук не хотел умирать. Не бледнел он ни перед саблей, ни перед пулей, но смерть, которая его ожидала, ужасала его. Пользуясь минутной тишиной, наставшей после слов Хмельницкого, он отчаянно крикнул:
   -- Во имя Христа! Братья атаманы, други сердечные! Не губите невинного! Тож я ляха не видел, не говорил с ним. Помилуйте, братья! Я не знаю, что ему нужно было от меня! Спросите у него сами. Клянусь Христом Спасом, Святой Пречистой, святым Николаем Чудотворцем, святым Михаилом Архангелом, что вы хотите погубить невинного!
   -- Привести сюда ляха! -- крикнул войсковой старшина.
   -- Ляха сюда, ляха! -- кричали куренные.
   Началась суматоха; одни бросались в соседнюю избу, где был заперт пленник, чтобы привести его на раду, другие -- грозно двинулись к Татарчуку и Барабашу. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: "Погибель ему!" Депутаты подхватили этот крик, а Чарнота бросился к дверям и, отворив их, крикнул собравшейся толпе:
   -- Панове братья и товарищи! Барабаш и Татарчук -- изменники! Погибель им!
   Толпа ответила страшным воем. В избе началось замешательство. Все куренные встали со своих мест. Одни кричали: "Ляха, Ляха!" -- другие старались унять шум, как вдруг двери от напора толпы раскрылись настежь, и в избу ввалилась толпа совещавшихся на дворе. Опьяненные бешенством, страшные люди наполнили избу, они скрежетали зубами и кричали, размахивая руками и распространяя запах водки.
   -- Смерть Татарчуку и погибель Барабашу! Давайте изменников! На майдан их! -- кричали пьяные голоса.
   -- Бей их! Бей! -- И сотни рук сразу протянулись к несчастным жертвам.
   Татарчук не сопротивлялся, он только стонал, но молодой Барабаш стал защищаться со страшной силой. Он понял наконец, что его хотят убить; страх, отчаяние и бешенство отражались на его лице; на губах выступала пена, а из груди вырвался животный крик. Он дважды вырывался из рук своих палачей, и дважды их руки хватали его за плечи, за грудь, за бороду, за чуб. Он метался, кусался, рычал, падал на землю и снова подымался, окровавленный, страшный. На нем разорвали платье, вырвали чуб, выбили глаз, и, наконец, прижав к стене, сломали ему руку. Тогда он упал. Палачи схватили его за ноги и вместе с Татарчуком потащили на майдан. Тут при свете горящих смоляных бочек и костров началась настоящая пытка. Несколько тысяч людей бросились на осужденных и стали рвать их на куски, воя и борясь друг с другом за право подступиться к жертве. Их топтали ногами и вырывали кусками мясо. Толпа теснилась вокруг них в страшном, судорожном неистовстве обезумевшей массы. По временам окровавленные руки то поднимали вверх два бесформенных куска мяса, уже непохожие на человеческие тела, то снова бросали их на землю. Стоявшие дальше кричали: одни, чтобы жертвы бросить в воду, другие -- чтобы посадить их в бочки с горящей смолой. Пьяные начали драться, совсем обезумев, толпа зажгла две бочки с водкой, которые озарили эту адскую сцену дрожащим голубоватым светом. А с неба на нее глядел тихий и ясный месяц.
   Так "товарищество" карало своих изменников. А в радной избе, после того как казаки выволокли Татарчука и молодого Барабаша, снова все утихло; атаманы заняли прежние места у стен; из соседней избы привели узника. Тень падала на лицо его, так как огонь в очаге погас, и в полумраке виднелась только его высокая фигура, державшаяся прямо и гордо несмотря на то, что руки были связаны. Но Гладкий подбросил в огонь вязку лучин, и через минуту взвившееся вверх пламя облило ярким светом лицо узника, повернувшегося к Хмельницкому.
   Увидев его, Хмельницкий вздрогнул.
   Узник был пан Скшетуский.
   Тугай-бей выплюнул шелуху подсолнухов и пробормотал по-малоросски:
   -- Я того ляха знаю, он був у Крыму!
   -- Погибель ему! -- крикнул Гладкий.
   -- Погибель! -- повторил за ним и Чарнота.
   Хмельницкий справился с первым впечатлением. Он только повел глазами на Гладкого и Чарноту, которые сейчас же умолкли от этого взгляда, и, обратившись к кошевому, сказал:
   -- И я его знаю!
   -- Ты откуда? -- спросил кошевой Скшетуского.
   -- Я ехал послом к тебе, кошевой атаман, но в Хортице напали на меня разбойники и, вопреки обычаям, чтимым даже самыми дикими народами, избили моих людей, а меня, не глядя на звание мое и сан мой, изранили, оскорбили и привели сюда, как пленника. Мой господин, его светлость князь Еремия Вишневецкий, припомнит тебе это, кошевой атаман!
   -- А зачем ты показал свое коварство? Зачем ты зарубил чеканом доброго молодца? Зачем побил у нас людей вчетверо больше, чем самих было вас? Ты ехал с письмом ко мне, чтобы выведать и донести обо всем ляхам? Мы ведь знаем, что у тебя были письма к изменникам запорожского войска, с которыми вы хотели сгубить нас; поэтому ты будешь принят не как посол, а как изменник, и как изменник справедливо наказан.
   -- Ошибаешься, кошевой атаман, и ты, мосци-гетман самозваный, -- ответил Скшетуский, обращаясь к Хмельницкому. -- Если я взял письма, то так делает каждый посол, который, едучи в чужую страну, берет у знакомых письма для передачи их знакомым. Ехал же я сюда с письмом князя не для вашей погибели, но для того, чтобы удержать вас от поступков, которые могут иметь тяжелые последствия для всей Речи Посполитой, а на вас и на все Запорожье навлечь бедствия. На кого вы подымаете безбожные руки? И против кого вы заключаете союз с неверными, вы, называющие себя защитниками христианства? Против короля, против шляхты и всей Польши! Вы изменники, а не я, и говорю вам, что если вы не загладите своей вины, -- то горе вам! Давно разве были времена Павлюка и Наливайки? Разве вы уж забыли, как они были наказаны? Помните только, что терпение Польши истощилось и что меч висит над вашими головами.
   -- Ты врешь, вражий сын, чтобы вывернуться и уйти от смерти! -- крикнул кошевой. -- Но тебе не помогут ни твои угрозы, ни твоя латынь!
   Остальные атаманы начали греметь саблями и скрежетать зубами, Скшетуский же поднял голову еще выше и продолжал:
   -- Не думай, атаман, что я боюсь смерти, что доказываю свою невинность или защищаю жизнь. Я -- шляхтич и подлежу суду только равных мне, а здесь я стою не перед судьями, а перед разбойниками, не перед шляхтой, а перед холопами, не перед рыцарями, а перед варварами, и хорошо знаю, что не уйду от смерти, которой вы переполните чашу своих злодеяний. Передо мной пытка и смерть, но за мной мощь и месть всей Речи Посполитой, при имени которой вы все дрожите.
   Гордая осанка, торжественность речи и упоминание о Речи Посполитой произвели впечатление. Атаманы молча переглядывались. Одно мгновение им казалось, что перед ними стоит не пленник, а грозный посол могущественного народа.
   Тугай-бей пробормотал:
   -- Сердитый лях!
   -- Сердитый лях! -- повторил Хмельницкий.
   Сильный стук в двери прервал дальнейший разговор. На майдане пытка Татарчука и Барабаша кончилась, и "товарищество" высылало новую депутацию.
   В избу вошло несколько казаков, окровавленных, покрытых потом и пьяных. Они стали в дверях и, протянув руки, еще дымящиеся кровью, начали говорить:
   -- Товарищество кланяется панам-старшинам! -- Они все поклонились в пояс. -- И просят выдать ему ляха, "щоб з ним поиграты, як з Татарчуком и Барабашем".
   -- Выдать им ляха! -- крикнул Чарнота.
   -- Не выдавать! -- кричали другие. -- Пусть ждут! Он -- посол.
   -- Погибель ему! -- отозвалось несколько голосов.
   Затем все утихли, ожидая, что скажут кошевой и Хмельницкий.
   -- Товарищество просит, а нет, так само возьмет!
   Казалось, для Скшетуского уже не было спасения, но Хмельницкий нагнулся вдруг к Тугай-бею.
   -- Это твой пленник! -- шепнул он ему. -- Его взяли татары, он твой! Неужели ты позволишь его взять? Это богатый шляхтич, а кроме того, Ерема заплатит за него золотом.
   -- Давайте ляха! -- все грознее и грознее кричали казаки. Тугай-бей потянулся на своем сиденье и встал.
   Лицо его мгновенно изменилось, глаза расширились, как у рыси, а зубы сверкнули. Вдруг он, как тигр, подскочил к казакам, требовавшим пленника.
   -- Прочь, хамы! Псы неверные! Рабы! Свиноеды! -- закричал он, хватая за бороды двух запорожцев и бешено рванув их. -- Прочь, пьяницы, нечистые животные, гады плюгавые! Вы пришли у меня яссырь отнять? Так вот вам, хамы! -- И с этими словами он начал таскать за бороды и других запорожцев и, наконец свалив одного, стал топтать его ногами. -- Ниц, рабы, не то я вас всех в яссырь возьму, а всю вашу Сечь ногами истопчу, как вас! Всю выжгу и вашей падалью покрою!
   Депутаты отступили в ужасе -- страшный союзник показал, на что он способен.
   И странное дело. В Базавлуке было всего шесть тысяч ордынцев. Правда, за ними стоял еще хан со всей своей силой, но в самой Сечи было тысяч пятнадцать молодцов, кроме тех, которых Хмельницкий уже выслал на Томаковку. А все же ни один протестующий голос не раздался против Тугай-бея.
   Казалось, что способ, каким грозный мурза защитил пленника, был единственно действительным и сразу убедил запорожцев, которым татарская помощь в это время была необходима.
   Депутаты выбежали на майдан, крича толпе, что ей не удастся поиграть ляхом, так как он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей "дуже рассердывся". "Бороды нам повыдергивал!" -- кричали они. На майдане сейчас же стали кричать: "Тугай-бей рассердывся, рассердывся". Толпа жалобно вторила: "Рассердывся, рассердывся", а несколько минут спустя чей-то пронзительный голос уже распевал около костра:
  
   Гей, гей,
   Тугай-бей
   Рассердывся дуже!
   Гей, гей,
   Тугай-бей,
   Не сердыся, друже!
  
   Тысячи голосов тотчас подхватили: "Гей, гей, Тугай-бей", -- и вот сложилась одна из тех песен, которые потом, казалось, вихрем пролетали по всей Украине. Но вдруг и песня оборвалась, -- через ворота, ведущие в предместье Гассан-паши, вбежало несколько казаков, которые, расталкивая толпу с криками: "С дороги, с дороги!", что есть духу летели к радной избе. Атаманы уже собирались уходить, как вдруг новые гости вбежали в избу.
   -- Письмо к гетману! -- кричал старый казак.
   -- Откуда вы?
   -- Мы -- чигиринцы. День и ночь с письмом идем. Вот оно!
   Хмельницкий взял письмо из рук казака и начал читать. Лицо его вдруг изменилось, и, прервав чтение, он произнес громким голосом:
   -- Панове атаманы! Великий гетман высылает на нас с войском сына своего Стефана. Война!
   В избе поднялся страшный шум: неизвестно -- радости или ужаса. Хмельницкий вышел на середину избы, подбоченился, глаза его метали искры, а голос звучал грозно и повелительно:
   -- Куренные, по куреням! Выстрелить из пушек на башне! Разбить бочки с водкой! Завтра чуть свет в поход!
   С этой минуты в Сечи прекращались и общая рада, и совещания атаманов, и сеймы, и влияние товарищества. Хмельницкий принимал в руки неограниченную власть. За минуту перед этим, опасаясь, что разъяренное товарищество не выслушает его голоса, он должен был хитростью спасать пленника и хитростью же сгубить нежелательных ему людей. Теперь же он был господином жизни и смерти всех. Так, впрочем, бывало всегда. До похода и после него, хотя бы даже гетман был уже выбран, толпа все-таки навязывала кошевому и атаманам свою волю, противиться которой было небезопасно. Но как только протрубили "в поход", -- все товарищество превращалось в войско, подчиненное военной дисциплине, куренные -- в офицеров, а гетман -- в вождя-диктатора.
   Вот почему, услышав приказ Хмельницкого, атаманы немедленно направились к своим куренным. Совещание было окончено.
   Спустя некоторое время выстрелы в воротах, ведущих из предместья Гассан-паши на майдан, потрясли стены радной избы и мрачным эхом отдались по всему Чертомелику, возвещая войну. Ими же начиналась и новая эпоха в истории двух народов, но об этом не знали ни пьяные низовцы, ни сам запорожский гетман.
  

XII

  
   Хмельницкий со Скшетуским пошли ночевать к кошевому, а с ними и Тугай-бей, которому было слишком поздно возвращаться на Базавлук. Дикий бей обращался с наместником не как с невольником, а как с пленником, за которого мог получить богатый выкуп, и выказывал ему больше почтения, чем казакам, так как в свое время видел его в ханском дворце в качестве княжеского посла. Увидев это, кошевой пригласил Скшетуского в свою избу и тоже переменил с ним обращение. Старый атаман был душой и телом предан Хмельницкому, который завоевал его расположение и всецело овладел им; он заметил, что Хмельницкий во время рады был заинтересован в спасении пленника, но удивился еще больше, когда Хмельницкий, едва успев войти в хату, обратился к Тугай-бею с вопросом:
   -- Послушай, Тугай-бей, сколько ты думаешь взять выкупу за этого пленника?
   Тугай-бей посмотрел на Скшетуского и сказал:
   -- Ты говорил, что это знатный человек, а я знаю, что это посол страшного князя, а князь любит своих! Бисмиллах! Один заплатит и другой заплатит -- всего... -- Тугай-бей задумался... -- две тысячи талеров.
   Хмельницкий ответил:
   -- Я дам тебе эти две тысячи!
   Татарин помолчал несколько минут. Его раскосые глаза, казалось, хотели пронизать Хмельницкого насквозь.
   -- Ты дашь три! -- сказал он.
   -- Зачем мне давать три, если ты сам требуешь две.
   -- Если ты хочешь иметь его, значит, он тебе нужен, а если он тебе нужен, то ты дашь три.
   -- Он спас мне жизнь!
   -- Алла! Это стоит еще тысячу!
   Тут Скшетуский вмешался в торг.
   -- Тугай-бей! -- сказал он с гневом. -- Я не могу обещать тебе княжеской казны, но сам дам тебе три тысячи, хотя бы мне пришлось разориться. У меня есть почти столько на сбережении у князя и, кроме того, большая деревня. Этого хватит. А гетману я не хочу быть обязанным жизнью и свободой.
   -- А откуда ты знаешь, что я хочу с тобой сделать? -- спросил Хмельницкий. И, обратившись к Тугай-бею, сказал:
   -- Начнется война. Ты пошлешь к князю гонца, но прежде чем он вернется, в Днепре утечет много воды, а я завтра сам отвезу тебе деньги в Базавлук.
   -- Дай четыре, тогда я не буду говорить с ляхом, -- нетерпеливо ответил Тугай.
   -- Дам и четыре, только дай слово!
   -- Пан гетман, -- сказал кошевой, -- если хочешь, я сейчас же дам тебе деньги. У меня тут под стеной, может, и больше.
   -- Завтра отвезешь их в Базавлук, -- сказал Хмельницкий.
   Тугай-бей потянулся и зевнул.
   -- Спать хочется, -- сказал он. -- Завтра на рассвете надо ехать в Базавлук. Где мне лечь?
   Кошевой указал ему на кучу овчин у стены.
   Татарин бросился на них. Через несколько минут он захрапел, как лошадь.
   Хмельницкий прошелся несколько раз по узкой избе и сказал:
   -- Сон бежит от глаз. Не усну. Дай мне чего-нибудь напиться, пан кошевой.
   -- Водки или вина?
   -- Водки. Не усну...
   -- На небе уж светает, -- сказал кошевой.
   -- Поздно. Иди и ты спать, старый друг. Выпей и иди!
   -- За славу и счастье!
   -- За счастье!
   Кошевой обтер рукавом губы, потом подал руку Хмельницкому и, отойдя в другой конец избы, весь почти зарылся в овчины, так как от старости мерз. Вскоре его храп завторил храп же мой! Да никак мы в море?
   -- Это большая река, а не море, -- ответил Скшетуский, -- а когда спадет туман, ты увидишь и берега.
   -- Нам, пожалуй, скоро придется отправляться в Туречину.
   -- И отправимся, если прикажут... Впрочем, видишь, не одни мы плывем здесь.
   Действительно, на реке виднелось несколько байдаков, домбозов или тумбозов и узких черных казачьих лодок, называемых в общежитии чайками. Некоторые из них плыли вниз по реке, несомые быстрым течением, -- другие, с помощью весел и парусов, с трудом карабкались вверх Они везли рыбу, воск, соль и сушеные вишни в прибрежные города или же возвращались из окрестностей с запасами провизии для Кудака и с товарами, находящими легкий сбыт на мелочном базаре в Сечи. Берега Днепра от самого устья Псела представляли настоящую пустыню, в которой только кое-где белели казацкие зимовья; река служила дорогой, соединявшей Сечь с остальным миром, поэтому на ней происходило значительное движение, в особенности когда прибыль воды облегчала судоходство и даже пороги, исключая, конечно, Ненасытца, делались проходимыми для лодок
   Поручик с любопытством приглядывался к этой жизни на реке, а байдарки его тем временем быстро неслись к Кудаку. Туман рассеялся, и берега уже ясно были видны. Над головами их носились миллионы водяных птиц: пеликанов, диких гусей, журавлей, уток и чаек, а в прибрежных камышах слышался страшный шум и бульканье воды, точно там происходила война или сейм пернатых.
   За Кременчугом берега стали ниже и открытее.
   -- Смотрите-ка! -- воскликнул внезапно Жендян. -- Солнце печет, а на полях лежит снег.
   Скшетуский взглянул: по обеим сторонам реки блистал в солнечных лучах какой-то белый покров.
   -- Эй, старший! Что это там белеется? -- спросил Скшетуский у рулевого.
   -- Это вишни, -- отвечал тот.
   Действительно, это были вишневые леса, широко разросшиеся по обоим берегам за устьем Псела. Их сладкие, крупные ягоды служили кормом для птиц, зверей и заблудившихся людей, а также составляли один из главных предметов торговли; их возили водой в Киев и далее. Теперь эти леса были осыпаны цветом. Когда скшетуский с людьми подъехали к берегу, чтобы дать отдых гребцам, он с Жендяном вышли на берег, чтобы поближе взглянуть на эти рощи. Их обдало таким опьяняющим запахом, что трудно было дышать. Земля была усыпана белыми лепестками. Местами деревца образовывали непроходимою чащу. Между вишневыми деревьями росли в изобилии дикие, низкорослые миндальные деревца, покрытые розовыми цветами, пахнувшими еще сильнее вишневых.
   Миллионы пчел, шмелей и разноцветных бабочек носились над этим пестрым морем цветов, которому не видно было конца.
   -- Чудеса! Чудеса! -- говорил Жендян. -- И отчего люди не живут здесь? Ведь тут, я вижу, довольно и зверей?
   Между вишневыми кустами мелькали серые зайцы и бесчисленные стаи больших голубоногих перепелок. Жендян застрелил даже несколько штук, но, к великому огорчению, узнал от проводников, что мясо их ядовито.
   На мягкой земле виднелись следы оленей и диких коз, а издали неслись звуки, похожие на хрюканье диких кабанов.
   Путешественники, отдохнув и насмотревшись, двинулись дальше. Берега то подымались, то опускались, открывая взору чудные виды на дубравы, на леса,. урочища, курганы и обширные степи. Окружающая местность была так красива, что Скшетуский невольно повторил вопрос Жендяна: почему тут не живут люди? Но для того чтобы устроить эту местность и защитить ее от нападений татар и низовцев, нужен был второй такой человек, как князь Иеремия Вишневецкий. Местами река делала повороты, заливала ярче, пенистыми волнами билась о прибрежные скалы и наполняла водой темные пещеры. В таких-то именно скалах и поворотах прятались казаки. Устья рек, впадавших в Днепр, поросли лесом, очеретами и от множества птиц казались почти черными. Словом, перед глазами наших путников расстилался дикий, пустынный и полный таинственности край.
   Вскоре, однако, путешествие сделалось довольно неприятным, потому что день был очень жаркий и, кроме того, появились целые рои комаров и других неизвестных в степи насекомых, от укуса которых кровь лилась струйками.
   Вечером путники приехали к острову Романовка, огни которого были видны еще издалека, и остановились там на ночлег. У рыбаков, сбежавшихся посмотреть на отряд поручика, лица, руки и рубахи были вымазаны дегтем для защиты от укусов насекомых Это были грубые, дикие люди. Они весною толпами съезжались сюда для ловли и копчения рыбы, которую развозили потом в Чигирин, Черкассы, Переяславль и Киев. Ремесло их было хотя и трудно, но -- прибыльно, благодаря обилию рыбы, которое летом становилось настоящим бедствием для окрестностей, потому что рыба, издыхая от недостатка воды, заражала воздух гнилью.
   Поручик узнал от рыбаков, что все запорожцы, которые наравне с ними занимались здесь рыбной ловлей, несколько дней тому назад оставили остров и ушли в Сечь по призыву кошевого атамана.
   По ночам с острова видны были огни костров, которые жгли в степях беглецы, направлявшиеся в Сечь. Рыбаки знали, что готовится поход на ляхов, и нисколько не скрывали этого от поручика.
   Скшетуский видел уже сам, что его экспедиция может действительно оказаться запоздалой, потому что прежде чем он приедет в Сечь, полки казаков могут двинуться на север; но ему было приказано идти, и он, как настоящий воин, шел, не раздумывая, решив, в случае надобности, врезаться хотя бы в самый центр казацкого войска.
   На следующий день, рано утром, отряд двинулся дальше. Они уже миновали чудный Таренский Уюль, Сухую Гору и Конский Острог, славившийся своими болотами и множеством гадов, вследствие которых он был необитаем. Все это вместе взятое -- и дикая местность, и быстрота течения -- указывало на близость порогов. Наконец на горизонте показалась Кудакская башня -- первая половина путешествия была кончена.
   Однако поручик в тот вечер не попал в замок, потому что у Гродицкого был заведен такой порядок: после пробитой с заходом солнца вечерней зори никого не впускать и не выпускать из замка, и если бы приехал даже сам король, то он должен был бы ночевать в Слободке, расположенной у крепостного вала.
   То же сделал и Скшетуский. Правда, ночлег был не особенно удобен, поскольку вылепленные из глины хаты Слободки были так низки, что в них приходилось вползать согнувшись. Других же не стоило строить, потому что при каждом татарском набеге крепость обращала их в прах, чтобы не давать врагам места для защиты и удобного приступа на валы. Жили в этой Слободке "захожие люди", то есть разные бродяги из Польши, Руси, Крыма и Валахии. Все они были разных религий, но там их никто не спрашивал об этом. Они не занимались земледелием, опасаясь нападений Орды, питались рыбой и хлебом, доставляемым из Украины, и занимались разными ремеслами, за что ими и дорожили в замке.
   Поручик не мог сомкнуть глаз из-за страшного запаха конских шкур, из которых в Слободке выделывались ремни. На другой день, с рассветом, как только прозвонили и протрубили утреннюю зорю, он дал знать в замок, что приехал послом от князя и просит принять его. Гродицкий, у которого было свежо еще в памяти посещение князя, сам вышел к нему навстречу. Это был человек лет пятидесяти, одноглазый, как циклоп, мрачный и одичавший от долгого пребывания в пустыне, на краю света, без общества людей. Неограниченная власть, которой он пользовался, придавала ему много солидности и серьезности. Лицо его было обезображено оспой, рубцами и шрамами, похожими на белые пятна на темной коже. Это был настоящий солдат, чуткий, как журавль, с вечно устремленным в сторону татар и казаков взглядом. Он пил исключительно воду, спал только семь часов в сутки и часто вскакивал ночью, чтобы посмотреть, хорошо ли стража оберегает крепостные валы; за малейшее упущение он иногда забивал солдат насмерть. Снисходительный к казакам, хотя и суровый, он сумел заслужить их уважение. Иногда зимой, когда в Сечи было, голодно, он помогал им хлебом.
   Это был руссин прежнего покроя, вроде тех, что некогда ходили в степи с Пшеславом Лянскоронским и Самкой Сборовским.
   -- Так вы едете в Сечь? -- спросил он Скшетуского, введя последнего в замок и любезно угостив его.
   -- Да, в Сечь. А какие у вас вести оттуда, господин комендант?
   -- Война! Кошевой атаман собирает казаков со всех речек, лугов и островов. Из Украины беглецы все идут и идут, хотя я их задерживаю как только могу. Там, наверное, наберется тысяч тридцать войска, если не больше, а когда они двинутся на Украину и к ним присоединятся городские казаки и чернь, будет и сто тысяч.
   -- А Хмельницкий?
   -- Со дня на день его ждут из Крыма с татарами. Может быть, он уже вернулся. Говоря правду, вам незачем было бы и ехать в Сечь, так как вскоре они будут здесь; что они не минуют Кудака и не оставят его за собой, это наверное.
   -- А вы можете защититься?
   Гродицкий мрачно посмотрел на Скшетуского и твердым, спокойным голосом сказал:
   -- Нет, я не могу.
   -- Как так?
   -- У меня нет пороху. Я послал двадцать с лишним челноков за ним, чтобы прислали хоть немного, но до сих пор не присылают. Не знаю, перехватили ли гонцов, или у них самих нет, не знаю. У меня есть немного, но его хватит только на две недели, не больше. Если бы его у меня было достаточно, то я взорвал бы на воздух Кудак, прежде чем в него вступила бы казацкая нога. Приказано мне лежать тут -- лежу, приказано бодрствовать -- бодрствую, приказано грызться -- грызусь, а если придется погибнуть -- сумею сделать и это.
   -- А разве вы сами не можете приготовлять порох?
   -- Вот уже два месяца как казаки не пропускают ко мне селитры, которую приходится привозить с берегов Черного моря. Все равно! Погибнем!
   -- Нам надо учиться у вас, старых воинов! А если бы вы сами поехали за порохом?
   -- Я Кудак не оставлю и оставить не могу; тут я жил, тут и умру. А вы не думайте, что едете на пир и торжественный прием, которыми встречают послов, что вас оградит ваше посольское звание. Ведь они убивают даже собственных атаманов, и с тех пор, как я здесь сижу, не помню, чтобы который-нибудь из них умер своей смертью. Погибнете и вы.
   Скшетуский молчал.
   -- Я вижу, что вы упали духом, лучше не ездите.
   -- Господин комендант! -- с гневом ответил на это поручик. -- Придумайте что-нибудь получше, чтобы напугать меня, потому что все это я уже слышал, по крайней мере, раз десять. Вы мне советуете не ехать и, наверное, на моем месте не поехали бы туда; вообще же я вижу из всего сказанного вами, что у вас не хватит не только пороху, но и смелости на то, чтобы защищать Кудак.
   Гродицкий, вместо того чтобы рассердиться, приветливо посмотрел на поручика.
   -- Зубастая штука! -- пробормотал он. -- Простите мне. Из вашего ответа я вижу, что вы сумеете поддержать достоинство князя и шляхты. Я вам дам пару чаек, потому что на байдаках нельзя проехать через пороги.
   -- Об этом именно я и хотел вас просить.
   -- Около Ненасытца велите их тащить волоком, потому что хотя вода и высока, но там никогда нельзя проехать -- еле-еле может проскочить какая-нибудь маленькая лодочка, -- а когда уже минуете пороги, будьте осторожней, чтобы вас не поймали, и помните, что железо и свинец -- красноречивее слов. Там ценятся только смелые люди. Чайки будут готовы завтра утром, я велю только приделать к ним по второму рулю, потому что на порогах мало одного.
   С этими словами Гродицкий повел поручика, чтобы показать крепость и ее устройство. Всюду царствовал образцовый порядок И днем и ночью бодрствовала на валах стража, которая постоянно укреплялась и увеличивалась татарскими пленниками.
   -- Каждый год я возвышаю вал на локоть, -- сказал Гродицкий, -- и он уже так вырос, что если бы у меня был порох, то и сто тысяч казаков ничего не могли бы поделать со мной. Но без пороха я не могу защищаться, потому что силы их будут больше.
   Крепость действительно была неприступна, так как, кроме пушек, ее защищали обрывы Днепра и скалы, круто спускавшиеся в воду. Она не требовала даже большого гарнизона, поэтому в ней было не более шестисот солдат, но зато самых отборных, хорошо вооруженных мушкетами и самопалами. Днепр в этом месте был так узок, что пущенная с вала стрела далеко перелетала на другой берег. Крепостные пушки были пригодны для обстрела как обоих берегов, так и окрестностей. Кроме того, в полумиле от крепости стояла высокая башня, откуда было видно на восемь миль кругом, а в ней помещалось сто солдат, к которым Гродицкий заглядывал каждый день Увидев в окрестностях каких-нибудь подозрительных людей, они немедленно давали знать об этом в крепость, где тотчас же били тревогу, и весь гарнизон становился под ружье.
   -- Не проходит ни одной недели без тревоги, -- говорил Гродицкий, -- татары, как волки, шляются здесь ордами в несколько тысяч, которые мы разгоняем пушками; часто стража принимает табуны диких коней за татар.
   -- И не надоело вам сидеть в таком безлюдии? -- спросил его Скшетуский
   -- Если бы мне предложили место в палатах, то я все-таки предпочел бы остаться здесь. Я здесь больше вижу, чем король из своего окна в Варшаве.
   И действительно, с вала виднелось необозримое пространство степей, казавшееся теперь сплошным морем зелени; на севере виднелось устье Самары, а на юге -- все течение Днепра, скалы, пропасти, леса до самого Сульского порога.
   Вечером они осмотрели башню; Скшетуский первый раз видел такую затерявшуюся в степи крепость, и потому все возбуждало его любопытство. Тем временем для него были приготовлены в слободке чайки, снабженные двумя рулями каждая, Скшетуский предполагал выехать на следующий день утром. Он не ложился спать, всю ночь раздумывая над тем, что предпринять против опасности, которой грозила ему поездка в страшную Сечь. Жизнь, правда, улыбалась ему. Он был молод, любил и был любим Однако честь и славу он любил больше жизни. Он был уверен в близости-войны; его охватила тревога и страшная душевная боль при мысли, что Елена, ожидая его в Разлогах, могла подвергнуться страшной беде и нападению не только со стороны Богуна, но также и дикой разнузданной черни. Степи, должно быть, уже подсохли, и, наверное, можно уже проехать из Разлог в Лубны, а между тем он сам просил княгиню с Еленой ждать его возвращения. Он не предвидел, что буря может разразиться так скоро, и не знал, чем грозит ему эта поездка в Сечь. Он быстрыми шагами ходил по комнате, рвал бороду и ломал руки. Что ему делать? Как быть? Он уже мысленно видел Разлоги в пламени, окруженные разъяренной чернью, более похожей на демонов, чем на людей. Его шаги уныло звучали под крепостными сводами, и ему уже казалось, что это враги идут за его Еленой. На валах протрубили сигнал к тушению огней, а ему казалось, что это отголосок Богунова рога, и он скрежетал зубами и хватался за рукоятку сабли. Ах, и зачем он напросился на эту поездку и помешал ехать Быховцу?
   Жендян, спавший у порога, заметил волнение поручика, встал, протер глаза, поправил факел, горевший в железном обруче, и начал вертеться по комнате, желая обратить на себя внимание своего господина.
   Но поручик целиком погрузился в горестные мысли и все ходил, будя своими шагами заснувшее эхо.
   -- Господин, а господин! -- сказал Жендян.
   Скшетуский посмотрел на него стеклянными, бессмысленными глазами, потом вдруг очнулся от раздумья. -- Жендян, ты боишься смерти? -- спросил он.
   -- Кого? Смерти? Что вы говорите?
   -- Кто едет в Сечь, тот не возвращается.
   -- Так зачем же вы едете?
   -- Это мое дело, тебя это не касается. Только мне жаль тебя, ты ведь еще ребенок; и хоть ты удал, но и удальством ничего не возьмешь там. Возвращайся в Чигирин, а потом в Лубны.
   Жендян почесал голову.
   -- Смерти-то я боюсь, а кто ее не боится, тот не боится Бога, ибо в Его воле и жизнь и смерть. Если вы добровольно идете на смерть, то это уж ваш грех, как господина, а не мой, как слуги; но все-таки я вас не оставлю, потому что я ведь не холоп какой-нибудь, а шляхтич, хотя и убогий, но с честью и не без самолюбия.
   -- Я знаю, что ты добрый слуга, но все-таки скажу тебе только одно: если не поедешь добровольно, то поедешь поневоле -- иначе не может быть.
   -- Хоть убейте меня -- не поеду. Вы думаете, что я какой-то Иуда и выдам вас на смерть?
   И Жендян начал громко плакать. Скшетуский видел, что этим путем с ним ничего не поделаешь, а строго приказывать ему не хотелось, потому что Выло жаль мальчика.
   -- Слушай, -- сказал он ему, -- помочь ты мне не сможешь, но я ведь тоже добровольно голову под меч класть не буду; а ты тем временем отвезешь в Разлоги письма, которые мне важнее жизни. Скажешь там княгине и князьям, чтобы они немедленно отвезли княжну в Лубны, иначе их захватят бунтовщики; ты должен настоять, чтобы они исполнили это. Видишь, я поручаю тебе дело, которое доверяют только другу, а не слуге.
   -- Лучше пошлите кого-нибудь другого, с письмами каждый поедет.
   -- А кому же мне тут довериться? Ты поглупел! Повторяю тебе: этим ты вдвойне спасешь мне жизнь. Я измучился, думая о том, что может случиться с княжной.
   -- Ах, Боже мой! вижу, что надо ехать, но мне так жаль вас, что если бы вы мне подарили свой пояс, то и тогда я не утешился бы.
   -- Получишь и пояс, только исполни хорошенько мое поручение.
   -- Не хочу я и пояса, только позвольте мне ехать с вами.
   -- Завтра ты вернешься на чайке, которую Гродицкий посылает в Чигирин, оттуда, не мешкая и не отдыхая, отправишься прямо в Разлоги. Только ничего не говори ни княгине, ни княжне о том, что мне грозит, проси только, чтобы они сейчас же ехали хоть верхом и без поклажи. Вот тебе на дорогу кошелек с деньгами, а письма я сейчас напишу.
   -- Господин! Неужели я больше не увижу вас? -- воскликнул Жендян, упав Скшетускому в ноги.
   -- Это как Бог даст, -- ответил поручик, поднимая его, -- но смотри, в Разлогах у тебя должно быть веселое лицо. Ну а теперь иди спать.
   Остальную часть ночи Скшетуский провел в писании писем и горячей молитве, после которой он немного успокоился. Ночь между тем бледнела все сильнее и сильнее, и в узких окнах, с восточной стороны, показался свет. Наконец совсем рассвело, и в комнату прокрался розоватый свет зари. На башне и в крепости прозвучал утренний сигнал.
   Вскоре после этого в комнату вошел Гродицкий.
   -- Чайки готовы, господин поручик!
   -- Я тоже готов, -- спокойно ответил Скшетуский.
  

Глава X

  
   Легкие чайки быстро неслись по течению, точно ласточки, унося с собою молодого рыцаря и его судьбу. Пороги, благодаря высокой воде, не представляли большой опасности. Путники уже миновали Сурский и Лоханный пороги, счастливая волна перебросила их через Воронов Затор, затем они слегка задели Княжий и Стрелецкий, причем челноки не разбились, а только слегка поцарапались, и наконец они увидели вдали пенистый водоворот страшного Ненасытца. Тут уж нужно было высаживаться и тащить лодки волоком. Это тяжелый и долгий труд, отнимающий обыкновенно целый день. К счастью, по берегу была разбросана масса колод, очевидно, оставшихся от прежних переправ, которые они и подкладывали лод челноки, чтобы легче было тащить их по земле. Во всей окрестности и в степи не было видно ни Души, на реке -- ни одной лодки: в Сечь плыли только те, кого Гродицкий пропускал через Кудак, а он нарочно отрезал Запорожье от остального света. Тишину прерывал только плеск волн о скалы Ненасытца. Все время, пока люди перетаскивали лодки, Скшетуский присматривался к этому величественному явлению природы. Грозный вид поразил его взор. Во всю ширину реки тянулось семь скалистых хребтов, торчащих над водой, черных, продолбленных волнами, пробивавшими себе в них проходы. Река всею тяжестью воды напирала на эти хребты и, остервенев, отскакивала Назад, шумя, превращаясь в белую пенистую массу и все-таки силясь, точно разгоряченный конь, перескочить через них. Но прежде чем найти себе какой-нибудь выход, вода, казалось, разрывала на части отталкивающие ее скалы и крутилась в бессильном гневе, вздымаясь столбами вверх, кипя ключом и ревя, как измученный дикий зверь. Около каждой из этих скал все повторялось сначала: опять тот же шум, как от сотни пушек, и вой, точно здесь выла целая стая волков, те же усилия, тот же омут и та же борьба А над всем этим носились крик испуганных этим зрелищем птиц да дрожащие мрачные тени скал, похожие на тени злых духов.
   Люди, тянувшие челноки, хотя и привыкли ко всему этому, тем не менее набожно крестились, предупреждая поручика, чтобы он не подходил слишком близко к берегу. В то время существовало поверье, что тот, кто долго смотрит на Ненасытец, видит что-то страшное и теряет рассудок; говорили также, что из глубины водоворота высовываются иногда чьи-то черные длинные руки, которые хватают неосторожных, слишком близко подошедших к берегу, а в пучине раздается тогда страшный хохот. Ночью даже запорожцы не решались перетаскивать здесь свои лодки.
   Низовцы только тех принимали в свое товарищество, кто прошел пороги в одном челне, но для Ненасытца делалось исключение, так как его скалы никогда не бывали покрыты водой. Только об одном Богуне слепцы пели, что он перебрался и через Ненасытец, но этому никто особенно не доверял.
   Перетаскивание лодок заняло почти целый день, и солнце уже начало заходить, когда поручик снова сел в свой челн. Зато остальные пороги путники проехали очень легко, потому что они были покрыты водой, и наконец выплыли на "тихие низовые воды".
   По дороге Скшетуский заметил на Кучкасовом урочище исполинский курган из белого камня, который князь приказал насыпать в память своего пребывания в этих местах и о. котором рассказывал Скшетускому в Лубнах Богуслав Машкевич. Отсюда было уже недалеко до Сечи, но поручик не хотел въезжать ночью в Чертомелицкий лабиринт и решил переночевать в Хортице.
   Ему хотелось также встретить кого-нибудь из запорожцев, который мог бы дать знать в Сечь, что это едет посол, а не кто-либо другой. Однако Хортица казалась пустой, что немало удивило поручика, так как Гродицкий говорил ему, что там всегда стоит казацкий отряд для отражения татар. Скшетуский с несколькими людьми сам отправился на разведку и отошел довольно далеко от берега, но не мог обойти весь остров, длиной более мили; этому помешала также темная, ненастная ночь, и он вернулся к чайкам, которые тем временем были вытащены уже на берег, где путники развели для ночлега огонь в защиту от комаров.
   Большая часть ночи прошла спокойно. Казаки и проводники заснули у костров, не спали одни только караульные да Скшетуский, который с отъезда из Кудака страдал бессонницей. Он чувствовал, что его лихорадит. Ему казалось минутами, что слышатся приближающиеся из. глубины острова шаги, то опять какие-то странные звуки, похожие на отдаленное блеянье коз, но он думал, что слух обманывает его.
   Вдруг перед самым почти рассветом к нему подошла какая-то темная фигура. Это был один из караульных
   -- Господин поручик, -- торопливо сказал он, -- идут!
   -- Кто такие?
   -- Должно быть, низовцы; их около сорока.
   -- Это немного! Разбудить людей и подложить огня!
   Казаки вскочили на ноги. Пламя разгоревшегося костра взвилось кверху, осветив чайки и горсть солдат Скшетуского. Караульные тоже сбежались. А неровные шаги приближающимися кучки людей слышались все яснее и яснее и наконец в некотором расстоянии от стоянки Скшетуского замолкли. Какой-то голос грозно спросил:
   -- Кто на берегу?
   -- А вы кто?-- спросил вахмистр,
   -- Отвечай, вражий сын, а не то спросим из самопалов.
   -- Его светлости князя Иеремии Вишневецкого посол к кошевому атаману! -- громко сказал вахмистр.
   Голоса в кучке смолкли -- очевидно, там происходило совещание.
   -- Подите сюда, -- крикнул вахмистр, -- не бойтесь! Послов не бьют, и они не бьют.
   Снова послышались шаги, и через минуту из темноты выступило несколько десятков человек По смуглой коже, небольшому росту и кожухам, вывернутым шерстью вверх, поручик понял, что большая часть их -- татары; казаков же было всего несколько человек В голове Скшетуского молнией пронеслась мысль, что если татары на Хортице, то Хмельницкий, должно быть, вернулся из Крыма.
   Впереди всех стоял старый запорожец исполинского роста, со страшно свирепым лицом. Он подошел ближе к огню и спросил:
   -- А кто из вас посол?
   Запорожец был, очевидно, пьян, так как кругом распространился сильный запах водки.
   -- Кто же из вас посол? -- повторил он.
   -- Я! -- гордо ответил Скшетуский.
   -- Ты?
   -- Разве я тебе брат, что ты мне говоришь "ты"?
   -- Знай, грубиян, вежливость, -- вмешался вахмистр. -- Всегда говорят "ясновельможный пан посол".
   -- Погибель вам, чертовы сыны! Чтобы вам Серпягова смерть, ясновельможные сыны! А вы зачем к атаману?
   -- Не твое дело! Знай одно: веди меня скорей к атаману, если хочешь, чтобы твоя шея осталась цела.
   В эту минуту из толпы выдвинулся вперед другой запорожец.
   -- Мы тут по воле атамана, -- сказал он, -- стережем ляхов, а кто сунется, того велено вязать и вести к нему, вот мы и сделаем это.
   -- Кто едет добровольно, того вязать нельзя.
   -- Надо, такой приказ.
   -- А знаешь ли ты, холоп, что значит особа посла? Знаешь ли, кого я представляю?
   А старый великан сказал:
   -- Мы отведем посла только за бороду, вот так! -- и с этими словами протянул руку к бороде поручика, но в ту же минуту застонал и, словно пораженный громом, свалился на землю.
   Скшетуский рассек ему чеканом голову.
   -- Коли! Коли! -- завыли в толпе яростные голоса.
   Княжеские казаки бросились на помощь своему начальнику, загремели самопалы и крики "коли! коли!" слились с лязгом железа. Началась беспорядочная свалка. Затоптанные огни погасли, и тьма объяла сражающихся. Вскоре обе стороны так тесно слились, что для ударов не было места, а ножи, кулаки и зубы заменили сабли.
   Но вдруг в глубине острова послышались крики многочисленных голосов; к нападающим подоспела помощь. Еще минута -- и она опоздала бы, потому что казаки Скшетуского брали верх
   -- К лодкам! -- крикнул громовым голосом Скшетуский.
   Его приказание было исполнено в мгновение ока. Но, к несчастью, чайки, глубоко втиснутые в песок, слишком трудно было сдвинуть в воду.
   А неприятель тем временем яростно бросился к берегу.
   -- Пали! -- скомандовал Скшетуский.
   Залп из мушкетов задержал нападающих, которые смешались, сбились в кучу и в беспорядке отскочили, оставив несколько тел; некоторые из них вздрагивали, точно рыба, брошенная на берег.
   А перевозчики тем временем с помощью казаков и весел изо всех сил старались сдвинуть челноки в воду, но тщетно.
   Неприятель повел атаку издали. Шлепанье пуль о воду смешалось со свистом стрел и стонами раненых
   Татары, подзадоривая друг друга, пронзительно кричали, вторя крикам казаков: "коли! коли!", а спокойный голос Скшетуского все чаще повторял команду:
   -- Пали!
   Бледный утренний свет озарил место побоища: со стороны суши виднелась толпа казаков и татар, пригнувшихся к седлам и прицеливающихся из пищалей или, наоборот, откинувшихся назад и натягивающих тетивы луков, а со стороны реки -- две дымящиеся чайки, освещаемые постоянными выстрелами.
   В одном из челноков стоял Скшетуский, выше всех, гордый, спокойный, с булдыганом в руке и непокрытой головой, так как татарская стрела сорвала с нее шапку.
   Вахмистр подошел к нему и шепнул:
   -- Мы не выдержим -- их слишком много!
   Но поручик теперь думал только о том, как бы своей кровью защитить вверенное ему посольство, не допустить унижения своего сана и умереть со славой. Казаки сделали себе прикрытие из мешков с провизией, из-за которых они обстреливали неприятеля, а Скшетуский оставался под выстрелами на самом видном месте.
   -- Нам придется погибнуть всем до единого, -- сказал он.
   -- И погибнем, батька! -- крикнули казаки.
   -- Пали!
   И чайки снова задымились, а из глубины острова начали прибывать новые толпы, вооруженные пиками и косами. Нападающие разделились на две части. Одна поддерживала огонь, другая, состоявшая более чем из двухсот казаков и татар, ждала только удобной минуты, чтобы кинуться в рукопашный бой. Одновременно с этим из тростников выплыли четыре лодки, готовые наброситься на поручика с тыла и с боков
   Было уже совсем светло, только дым от пороха тянулся длинными полосами и застилал место побоища. Поручик велел двадцати казакам обернуться к нападающим лодкам, которые с помощью весел неслись с быстротой птиц по спокойной воде реки. Огонь, обращенный к татарам и казакам, наступающим с острова, значительно ослаб.
   Последние только этого и ждали.
   Вахмистр снова подошел к поручику.
   -- Татары берут кинжалы в зубы и сейчас бросятся на нас.
   Действительно, около трехсот ордынцев, с ножами в зубах и саблями в руках, готовились к атаке. С ними было также несколько запорожцев, вооруженных косами.
   Атака должна была начаться сразу со всех сторон; нападающие лодки уже подплыли на расстояние выстрела. Бока их окутались дымом. Пули, как град, посыпались на солдат поручика. Обе чайки заполнились, стонами. Через несколько минут половина казаков Скшетуского уже пала, остальные отчаянно защищались. Лица их почернели от дыма, руки устали, глаза слипались и налились кровью, приклады ружей начали жечь ладони. Большая часть их была ранена.
   Страшный вой и крик потрясли воздух. Это ордынцы бросились в атаку.
   Дым от движения всей этой массы рассеялся, и глазам представились две чайки поручика, покрытые черной толпой татар, точно два лошадиных трупа, раздираемых стаями волков. Толпа эта напирала, выла, карабкалась и, казалось, борясь сама с собою, погибала. Несколько казаков давали еще отпор, а Скшетуский стоял на мачте, с окровавленным лицом, с глубоко вонзившейся в левое плечо стрелой, и отчаянно защищался. Он казался великаном среди окружающей его. толпы; сабля его мелькала, как молния. Ударам его отвечали вой и стоны. Вахмистр с другим казаком стояли по бокам его. Минутами толпа с ужасом отступала перед этой тройкой, но, подталкиваемая сзади, снова бросалась вперед, падая под ударами сабель.
   -- Живых вести к атаману! -- кричали голоса в толпе. -- Сдавайся!
   Но Скшетуский сдавался уже Богу: он вдруг побледнел, зашатался и рухнул на дно лодки.
   -- Прощай, батька! -- крикнул с отчаянием вахмистр, но через минуту упал и он.
   Движущаяся масса совершенно покрыла собою чайки.
  

Глава XI

  
   В хате войскового конторного {Войсковой чиновник в Запорожье, наблюдавший за правильностью мер и весов в лавках на так называемом "Крамноу Базаре" в Сечи.}, в предместье Гассана-паши, сидели за столом двое запорожцев, угощаясь перегнанной через просо водкой, которую они без конца черпали из деревянного бочонка, стоявшего посреди стопа. Один из них, совсем почти дряхлый старик, Филипп Захар, именно и был конторным, другой -- Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, был человек лет сорока, высокий, сильный, с суровым выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба говорили вполголоса, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал их
   -- Значит -- сегодня? -- спросил конторный.
   -- Чуть ли не сейчас, -- отвечал Татарчук. -- Ждут только кошевого да Тугай-бея, который уехал с Хмельницким в Бозавлук, где стоит орда Казаки уже собрались на майдане, а куренные еще до вечера соберутся на раду. К ночи все уже будет известно.
   -- Гм! Может быть плохо! - проворчал старый Филипп Захар.
   -- Слушай, конторный, а ты видел, что было письмо и ко мне?
   -- Еще бы не видеть, когда я сам относил письма кошевому, а я ведь грамотный. У ляха нашли три письма, одно самому кошевому, другое -- тебе, а третье -- молодому Барабашу. Все в Сечи уже знают об этом.
   -- А кто писал? Не знаешь?
   -- Кошевому писал князь, потому что на письме была его печать, а кто к вам -- неизвестно.
   -- Сохрани Бог!
   -- Если тебя не называют там открыто приятелем ляхов, то ничего не будет..
   -- Сохрани Бог! -- повторил Татарчук.
   -- Видно, чуешь что-нибудь!
   -- Тьфу! Ничего я не чую.
   -- Может быть, кошевой уничтожит все письма; ведь это касается и его: к нему также было письмо, как и к вам.
   -- Может быть.
   -- А если чуешь что-нибудь, то -- уходи.
   А старый конторный еще больше понизил голос.
   -- Но как? И куда? -- спросил с беспокойством Татарчук -- Кошевой по всем островам расставил стражу, чтобы никто не мог уйти к ляхам и дать им знать, что тут делается. На Бозавлуке сторожат татары. Тут рыба не проплывет и птица не пролетит.
   -- Так скройся в самой Сечи, где можешь.
   -- Найдут! Разве только ты спрячешь меня на базаре между бочками? Ведь ты мне родственник!
   -- И родного брата не стал бы скрывать. А боишься смерти, так напейся пьян: тогда ничего не почувствуешь.
   -- А может быть, в письмах ничего нет?
   -- Может быть...
   -- Вот беда! Вот беда-то! -- сказал Татарчук. -- Ничего не чувствую за собой. Я -- добрый казак и ляхам враг! А если даже в письмах и нет ничего, то черт знает, что еще лях скажет перед радой? Он может погубить меня.
   -- Это сердитый лях; он ничего не скажет.
   -- Ты был сегодня у него?
   -- Был и помазал ему дегтем раны, а в горло влил водки с золой. Будет здоров! Сердитый лях! Говорят, что, прежде чем его взяли на Хортице, он резал татар, как свиней. Ты за ляха будь спокоен.
   Унылый звук котлов, в которые били на кошевом майдане, прервал дальнейший разговор. Татарчук, услыхав этот звук, вздрогнул и вскочил на ноги. В его лице и движениях отразилась страшная тревога.
   -- Зовут на раду! -- сказал он, тяжело вздыхая -- Сохрани Бог! Ты, Филипп, не говори, о чем я болтал тут с тобою. Сохрани Бог!
   Сказав это, Татарчук схватил кувшин с водкой, наклонил его обеими руками ко рту и начал пить, точно хотел напиться до смерти. -
   -- Идем!
   Они вышли. Предместье Гассана-паши отделялось от майдана только валом, отгораживавшим собственно кош, и воротами с высокой башней, на которой виднелись жерла пушек. В середине предместья стоял дом конторного и хаты крамных (лавочных) атаманов, а вокруг довольно обширной площади помещались лавки; в общем, это были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен, доставляемых в изобилии Хортицей, и связанные тростником и ветвями. Хаты же, не исключая и хаты конторного, похожи были скорее на шалаши, так как над землей возвышались одни только крыши. Крыши эти сделались черными и закопченными, потому что, когда в хатах разводили огонь, то дым выходил не только в верхнее отверстие, но сквозь все скважины и щели; эти хаты можно было принять тогда за кучу ветвей и тростника, из которых гонят смолу. В хатах царила вечная темнота, а потому в них постоянно горела лучина.
   Лавок было несколько десятков, и они делились на куренные, то есть собственность отдельных куреней, и гостиные, в которых в мирное время торговали татары и валахи: первые -- кожей, восточными тканями, оружием и всякого рода добычей, вторые -- преимущественно вином. Но гостиные лавки редко бывали заняты, так как в этом разбойничьем гнезде покупка чаще всего превращалась в разбой, от которого не могли удержать толпу ни конторный, ни лавочные атаманы. Между лавками стояло также тридцать восемь куренных шинков, а перед ними всегда лежали среди разного хлама, дубовых колод и лошадиного навоза мертвецки пьяные запорожцы в беспробудном сне, с пеной у рта или в припадках белой горячки; менее пьяные завывали казацкие песни, дрались и целовались, сокрушаясь и проклиная казацкую судьбу и топча ногами головы и груди лежащих. Трезвость требовалась только во время походов на Русь или татар, и тогда всех принимавших участие в войне наказывали за пьянство смертью. В обыкновенное же время, в особенности на Крамном Базаре, почти все были пьяны: и конторный, и лавочные атаманы, и продавец, и покупатель. Кислый запах неочищенной водки, в соединении с запахом смолы, рыбы, дыма и конских шкур, вечно стоял в воздухе всего предместья, которое пестротой своих лавок напоминало турецкое или татарское местечко. Продавалось здесь все, что удавалось награбить в Крыму, Валахии или на Анатолийском побережье: яркие восточные ткани, парчи, сукно, ситец, полотно и дерюга, потрескавшиеся железные и чугунные пушки, кожи, меха, сушеная рыба, вишни и турецкая бакалея, церковная утварь, медные полумесяцы, сорванные с минаретов, и золоченые кресты {Запорожцы во время своих походов не щадили ничего и никого. До Хмельницкого в Сечи не было совсем церкви: первую построил Хмельницкий; там никого не спрашивали о религии, и все, что говорят о набожности низовцев, -- басни.}, снятые с церквей, порох холодное оружие, палки для пик и седла. Среди всего этого вертелись люди, одетые в самые разнообразные лохмотья, летом полунагие, всегда полудикие, закопченные дымом, черные, выпачканные в грязи, искусанные комарами, которые мириадами носились над Чертомеликом, и, как уже было сказано раньше, вечно пьяные.
   В данную минуту предместье Гассан-паши было заполнено народом: лавки и шинки запирались, все спешили на майдан, где должна была произойти рада. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вместе с другими, но последний подвигался медленно и очень лениво, постоянно опережаемый толпой. Тревога на его лице отражалась все сильней и сильней. Они прошли уже мост, ведущий через рое, потом ворота и очутились наконец на обширном майдане, окруженном тридцатью восемью большими деревянными зданиями; это были курени, то есть дома вроде военных казарм, где жили казаки. Все эти курени были одинаковой величины и ничем не отличались друг от друга, разве только названиями, полученными от разных украинских городов и принадлежащими Также и полкам. В одном углу майдана возвышался радный дом; в нем заседали атаманы под председательством кошевого, остальная же толпа, так называемое товарищество, обсуждала все вопросы под открытым небом, ежеминутно посылая депутации к старшинам, а иногда силой врываясь в дом.
   На майдане собралась уже огромная толпа; кошевой незадолго перед этим созвал в Сечь все войска, рассеянные по островам, лугам и речкам, а потому "товарищество" было многолюднее обыкновенного. Солнце уже склонялось к западу, а потому заблаговременно было зажжено несколько бочек смолы; тут и там стояли также бочки с водкой, которую каждый курень курил для себя отдельно и которая придавала немало энергии всем совещаниям. Порядок в куренях поддерживался есаулами, вооруженными внушительными дубинами для водворения порядка среди совещающихся и пистолетами для защиты собственной жизни, которая часто подвергалась опасности. Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в радный дом, так как один в качестве конторного, а другой как куренный атаман имели право заседать между казачьими старшинами. В радной комнате стоял только один небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь. Для атаманов и кошевого были места вдоль стен, на разостланных шкурах Но в данную минуту места еще не были заняты. Кошевой ходил большими шагами по комнате, а куренные, собравшись кучками, тихо разговаривали между собою, изредка прерывая разговор громкими ругательствами. Татарчук заметил, что знакомые его и даже приятели делают вид, будто не замечают его; он сейчас же подошел к молодому Барабашу, который был в более или менее одинаковом с ним положении. На них смотрели искоса, на что молодой Барабаш не обращал особенного внимания, так как не понимая в чем дело. Это был человек замечательной красоты и необыкновенной силы, которой он единственно и был обязан званием куренного атамана, потому что по всей Сечи славился своей глупостью, которая доставила даже ему прозвище "атамана-дурня", и способностью вызывать каждым своим словом смех среди старшин.
   -- Мы, может быть; скоро пойдем в воду с камнем на шее! -- шепнул ему Татарчук.
   -- Почему? -- спросил Барабаш.
   -- А разве ты не знаешь о письмах?
   -- А чтоб вас! Разве это я писал письма?
   -- Погляди, как все смотрят на нас исподлобья.
   -- Если бы я ударил кого-нибудь в лоб, тот, наверное, не смотрел бы больше: сразу вытекли б глаза.
   Раздававшиеся на улице крики указывали на то, что там происходит нечто необыкновенное. Двери радной избы широко раскрылись, и в комнату вошел Хмельницкий с Тугай-беем. Их-то и приветствовал так радостно народ. Несколько месяцев тому назад Тугай-бея как самый неспокойный из мурз, был предметом страшной ненависти в Сечи, а теперь "товарищество" при виде его подбрасывало вверх шапки, считая его добрым приятелем Хмельницкого и запорожцев.
   Тугай-бей вошел первым, а за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман запорожского войска. Звание это он получил после возвращения из Крыма с полученным от хана подкреплением. Толпа подхватила тогда его на руки и, разбив войсковую сокровищницу, поднесла ему булаву, хоругвь и печать, которые обыкновенно носились перед гетманом. Он сильно изменился. Видно было, что он олицетворял собою всю страшную силу запорожцев. Это был уже не тот оскорбленный Хмельницкий, который скрывался в Сечь через Дикие Поля, но Хмельницкий -- гетман, исполин, мститель за личную обиду, вымещающий эту обиду на миллионах
   Однако он не порвал цепей, наоборот, надел новые, еще более тяжелые. Это видно было по его обращению с Тугай-беем. Этот запорожский гетман в самом сердце Запорожья занимал второе место после татарина и покорно переносил гордое и нестерпимо презрительное его обхождение. Это были отношения вассала к господину. Так и должно было быть. Всем своим значением у казаков Хмельницкий был обязан татарам и ханской милости, представителем которой был дикий и бешеный Тугай-бей. Но Хмельницкий сумел смирить бушевавшую в груди гордость и казаться покорным, соединить хитрость с отвагой. Он был в одно и то же время и львом, и лисицей, и орлом, и змеей.
   В первый, раз с возникновения казатчины татарин в Сечи являлся таким господином, -- но такие уж пришли времена. "Товарищество" бросало вверх шапки при виде басурмана. Такие уж настали времена.
   Совет начался. Тугай-бей сел посредине, на самой высокой куче шкур, и, поджав под себя ноги, стал грызть подсолнухи, выплевывая шелуху на середину избы. Справой его стороны сел Хмельницкий с булавою, с левой -- кошевой, а остальные атаманы и депутация от "товарищества" уселись у стен. Разговор смолк, только снаружи доносился говор и глухой, похожий на ропот волн, шум толпы, совещающейся под открытым небом.
   Хмельницкий начал речь:
   -- Господа! Ободряемые милостью и снисхождением крымского царя, господина многих народов и брата небесных светил, а также с разрешения нашего милостивого господина, польского короля Владислава, и по доброй воле отважных запорожских войск, уверенные в нашей невинности и справедливости Божией, -- мы идем мстить за страшные, жестокие обиды, которые мы по-христиански терпели, пока могли, и от коварных ляхов, и от комиссаров, и от старост, и от экономов, от всей шляхты и даже от жидов. Над этими обидами и вы, господа, и все запорожское войско немало пролили слез, и вы дали мне булаву, чтобы я увереннее мог вступиться за всех нас и за все запорожское войско. Считая это великой милостью, я отправился к милостивейшему хану просить помощи, которую он и дал нам. Но меня страшно опечалила и смутила весть, что между нами есть изменники, которые входят в сношения с коварными ляхами и доносят им о наших приготовлениях к войне; если действительно есть такие изменники, то они должны быть наказаны по вашей воле и усмотрению, господа.. А мы просим, чтобы вы выслушали письма, которые привез от нашего недруга, князя Вишневецкого, посол его, присланный ляхами не как посол, а как шпион, с целью выведать все о состоянии нашего войска и войска нашего приятеля, Тугай-бея. Теперь обсудите, должен ли он быть наказан так же, как и те, которым он привез письма,.о чем кошевой атаман, как верный приятель мой, Тугай-бея и всего запорожского войска, сейчас же уведомил нас
   Хмельницкий умолк; шум за окнами все усиливался; войсковой писарь встал и начал читать сначала письмо князя к кошевому атаману, начинавшееся словами: "Мы, Божией милостью князь и господин над Лубнами, Хоролом, Прилуками, Гадячем и пр., воевода русский и пр., и пр" староста и пр.". Письмо это было чисто деловое: князь, услыхав, что казацкие войска сзываются с "лугов", спрашивал у атамана, правда ли это, и увещевал его не делать этого ради спокойствия христианских земель, а Хмельницкого, если бы тот начал возмущать Сечь, выдать комиссарам, которые будут требовать этого. Другое письмо было от Гродицкого тоже к кошевому атаману; третье и четвертое -- от Зацвилиховского и старого черкасского полковника к Татарчуку и Барабашу. Ни в одном из них не было ничего такого, что могло бы возбудить подозрение против тех, кому они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он взял под свою опеку подателя письма и исполнил бы все, о чем посол будет просить его.
   Татарчук вздохнул свободнее.
   -- Что вы скажете, господа, об этих письмах? -- спросил Хмельницкий.
   Казаки молчали. Совещания, пока водка не разгорячила голов, начались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Они делали это как люди простые, но хитрые, главным образом из опасения, чтобы не сказать какой-нибудь глупости, из-за которой их могли бы поднять на смех или дать им на всю жизнь какое-нибудь насмешливое прозвище. В Сечи был чрезвычайно развит дух юмора и насмешки, и все боялись его.
   Казаки продолжали молчать. Хмельницкий начал опять:
   -- Кошевой атаман -- наш брат и верный приятель. Я верю ему, как самому себе, а кто скажет противное, тот сам замышляет измену. Атаман -- старый друг и воин.
   И, сказав это, он встал и поцеловал кошевого.
   -- Господа, -- сказал на это кошевой, -- я сзываю войска, а гетман пусть ведет их: что касается посла, то раз его послали ко мне, то, следовательно, он мой, а если мой, то я дарю его вам.
   -- Ну, господа депутаты, -- сказал Хмельницкий, -- поклонитесь атаману, потому что он человек справедливый, и скажите "товариществу", что если здесь и есть изменники, то только не он; он ведь первый расставил всюду стражу и велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Можно сказать, что он лучше нас всех!
   Депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
   Через минуту раздавшиеся под окном радостные крики Дали знать, что депутация исполнила поручение.
   -- Да здравствует наш кошевой! -- кричали охрипшие голоса с такой силой, что дрожали все стены.
   В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова уселась в углу.
   -- Господа! -- начал Хмельницкий, когда крики за окном несколько стихли, -- вы умно рассудили, что кошевой -- человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть приятели между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают посла? Кто изменник?
   Хмельницкий, говоря это, все больше и больше повышал голос и зловеще посматривал в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать именно на них.
   В комнате поднялся шум, и несколько голосов крикнуло: "Татарчук и Барабаш!" Некоторые из куренных встали со своих мест, среди депутатов послышались крики: "Погибель им!"
   Татарчук побледнел, а молодой Барабаш изумленными глазами обвел всех присутствующих Лениво работающий ум его силился угадать, в чем его обвиняют. Наконец он воскликнул:
   -- Не буде собака исты мясо!
   Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие, И вдруг большая часть куренных начала дико смеяться, сама не зная чему.
   Из окон доносились крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. С каждой минутой шум увеличивался.
   Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
   -- Что я вам сделал, господа запорожские гетманы, что вы требуете моей смерти? В чем же моя вина? Комиссар написал мне письмо, ну так что же? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? А если б даже я и получил его, то что бы я сделал? Пошел бы я к писарю и велел бы ему прочесть его, так как сам я не умею ни читать, ни писать. Я этого ляха и в глаза даже не видел! И вы все знали бы, что мне было написано. Разве ж я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым, и в Валахию, бился с вами под Смоленском; с вами, добрыми молодцами, я и жил, и бился, и проливал кровь, и терпел голод, -- значит, я не лях, не изменник, а казак, ваш брат. Если гетман требует моей смерти, то пусть скажет -- за что? Что я ему сделал? В чем я схитрил? А вы, братцы, помилуйте и судите справедливо!
   -- Татарчук -- добрый молодец! Татарчук - справедливый человек! -- отозвалось несколько голосов.
   -- Ты, Татарчук, добрый молодец! -- сказал Хмельницкий. -- Я и не настаиваю на твоей смерти: для меня ты друг, не лях, а казак и наш брат. Если бы изменником был лях, то я не печалился бы и не плакал, но если изменником является мой друг, то у меня тяжко на сердце и жаль доброго молодца. А если ты бывал и в Крыму, и в Валахии, и под Смоленском, то еще сильнее твой грех, что ты хотел дать ляхам сведения о нашем войске. Тебе писали, чтобы ты исполнил все, что бы ни потребовал посол, а скажите, господа атаманы, чего может потребовать лях? Чего, как не моей смерти, смерти моего приятеля Тугай-бея и гибели запорожского войска? Ты виновен, Татарчук, и ничего другого не докажешь! А к Барабашу писал его дядя, черкасский полковник, друг Чаплинского и ляхов, который прятал у себя королевские грамоты, чтобы они не достались запорожскому войску. Если это так, а я клянусь, что это так, -- то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и яс вами буду просить, хотя вина ваша велика и измена явная.
   Со двора между тем долетел уже не шум и не говор, но точно рокот бури. "Товарищество" хотело узнать, что делается в радной избе, и выслало новую депутацию.
   Татарчук чувствовал, что погиб. Он вспомнил теперь, что неделю тому назад говорил против отдачи булавы Хмельницкому и против союза с татарами. Холодный пот выступил у него на лбу: он понял, что спасения нет!
   Что касается Барабаша, то всем было ясно, что, губя его, Хмельницкий хотел отомстить старому черкасскому полководцу, который горячо любил своего племянника.
   Однако Татарчуку не хотелось умирать. Он не боялся ни сабли, ни пули, но смерть, которая ждала его, поражала его ужасом. Пользуясь минутным молчанием, наставшим после слов Хмельницкого, он отчаянно крикнул:
   -- Во имя Христа! Братья атаманы и сердечные други! Не губите невинного! Я даже не видел ляха, не знаю, что ему нужно было от меня! Спросите у него сами. Клянусь Христом Спасителем, Пречистой Богоматерью и всеми святыми, что вы хотите погубить невинного.
   -- Привести сюда ляха! -- крикнул старший конторный.
   -- Ляха сюда, ляха! -- закричали куренные.
   Началась суматоха; одни бросились в соседнюю избу, где был заперт пленник, чтобы привести его, другие грозно двинулись к Татарчуку и Барабашу. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: "Погибель ему!" Депутаты подхватили этот крик, а Чарнота бросился к дверям и, отворив их, крикнул собравшейся толпе:
   -- Господа! Барабаш и Татарчук -- изменники! Погибель им!
   Толпа ответила страшным воем. В радной избе началось замешательство. Все куренные повскакали со своих мест. Одни кричали: "Ляхи, ляхи!" -- другие старались унять шум, как вдруг двери от напора толпы распахнулись настежь, и в избу ввалилась толпа совещавшихся на дворе казаков. Опьяненные бешенством, они скрежетали зубами и кричали, размахивая руками и распространяя запах водки: "Смерть Татарчуку и Барабашу! Погибель им! Давайте нам изменников! На майдан их!" -- кричали пьяные голоса. "Бей их! Бей!" -- и сотни рук протянулись к несчастным жертвам. Татарчук не сопротивлялся, он только страшно стонал; но молодой Барабаш начал защищаться со страшной силой. Он понял наконец, что его хотят убить, страх, отчаяние и бешенство отразились на его лице; на губах показалась пена, а из груди вырвался животный крик Он дважды вырывался из рук убийц и дважды руки их хватали его за плечи, грудь, бороду и чуб. Он метался, кусался, рычал, падал на землю и снова подымался, окровавленный и страшный. На нем разорвали платье, вырвали ему чуб, выбили глаз и наконец, прижав к стене, сломали ему руку. Тогда он упал. Его схватили за ноги и вместе с Татарчуком потащили на майдан, и тут-то, при свете горящих смоляных бочек и костров, началась настоящая пытка. Несколько тысяч людей бросились на осужденных и начали рвать их на куски, борясь между собой за право подступиться к жертве. Их топтали ногами и вырывали кусками мясо. Обезумевшая толпа теснилась вокруг них в страшном, почти судорожном неистовстве. По временам окровавленные руки то поднимали вверх два бесформенных и непохожих уже на человеческие тела куска мяса, то снова бросали их на землю. Стоявшие дальше кричали: одни, чтобы жертв бросить в воду, другие -- чтобы всадить их в бочки с кипящей смолой. Совсем обезумев, толпа зажгла наконец две бочки с водкой, которые озарили дрожащим, голубоватым светом эту адскую сцену. А с неба на нее же глядел тихий и ясный месяц.
   Так карало "товарищество" своих изменников. А в радной избе, после того как казаки вытащили Татарчука и молодого Барабаша, снова все стихло; атаманы заняли прежние места у стены; из смежной избы привели узника. На лицо его падала тень, так как огонь в очаге погас, и в полумраке виднелась только его высокая фигура, державшаяся прямо и гордо, несмотря на связанные руки. Гладкий подбросил в огонь вязку хвороста, и через минуту взвившееся вверх пламя облило ярким светом лицо узника, повернувшегося к Хмельницкому.
   При виде его Хмельницкий вздрогнул.
   Узник был Скшетуский.
   Тугай-бей выплюнул шелуху и пробормотал по-малорусски:
   -- Я знаю этого ляха -- он был в Крыму!
   -- Погибель ему! -- крикнул Гладкий.
   -- Погибель ему! -- повторил за ним и Чарнота.
   Хмельницкий поборол уже свое волнение. Он только повел глазами на Гладкого и Чарноту, которые сейчас же умолкли от этого взора, и, обратившись к кошевому, сказал:
   -- И я знаю его!
   -- Ты откуда? -- спросил кошевой Скшетуского.
   -- Я ехал к тебе в качестве посла, кошевой атаман, но в Хортице на меня напали разбойники и, вопреки обычаям, соблюдаемым даже самыми дикими народами, побили моих людей, а меня, несмотря на мое посольское звание, оскорбили и привели сюда как пленника. Мой господин, князь Иеремия Вишневецкий, припомнит тебе это, кошевой атаман!
   -- А зачем ты показал свое коварство? Зачем ты убил обухом доброго молодца? Зачем ты побил у нас людей вчетверо больше, чем вас было самих? Ты ехал с письмом ко мне, чтобы выведать наши военные силы и донести об этом ляхам? Мы ведь знаем, что у тебя были письма к изменникам запорожского войска, с которыми вы хотели сгубить нас; поэтому ты будешь принят не как посол, а как изменник и как изменник справедливо наказан.
   -- Ошибаешься, кошевой атаман, и ты, самозваный атаман, -- ответил поручик, обращаясь к Хмельницкому. -- Если я взял письма, то так делает каждый посол, который, едучи в чужую страну, берет у знакомых письма для передачи их знакомым. Ехал же я сюда с письмом князя не для вашей погибели, но для того, чтобы удержать вас от поступков, которые могут иметь тяжелые последствия для всей Польша а на вас и на все Запорожье навлечь бедствия. На кого вы подымаете безбожные руки? И против кого вы заключаете союз с неверными, вы, называющие себя защитниками христианства? Против короля, против шляхты и всей Польши! Вы изменники, а не я, и говорю вам, что если вы не загладите своей вины, то горе вам! Давно разве были времена Павлкжа и Наливайки? Разве вы уже забыли, как они были наказаны? Помните только, что терпение Польши истощилось и что меч висит над вашими головами.
   -- Ты врешь, вражий сын, чтобы вывернуться и уйти от смерти! -- крикнул кошевой.-- Но тебе не помогут ни твои угрозы, ни твоя латынь!
   Остальные атаманы начали греметь саблями, скрежетать зубами, Скшетуский же поднял свою голову еще выше и продолжал:
   -- Не думай, атаман, что я боюсь смерти, что доказываю свою невиновность или защищаю жизнь. Я -- шляхтич и подлежу суду только равных мне, а здесь я стою не перед судьями, а перед разбойниками, не перед шляхтой, а перед мужичьем; предо мной не рыцари, а варвары, и я хорошо знаю, что не уйду от смерти, которой вы еще больше увеличите свою вину. Передо мною пытка и смерть, но за мною могущество и месть Польши, при имени которой вы дрожите.
   Гордая осанка, речь посла и упоминание о Польше произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались. Одно мгновение им казалось, что перед ними стоит грозный посол могущественного народа, а не узник.
   -- Сердитый лях -- пробормотал Тугай-бей.
   -- Сердитый лях -- повторил и Хмельницкий.
   Страшный удар в двери прервал дальнейший их разговор.
   На майдане окончилась пытка Татарчука и Барабаша, и "товарищество" высылало новую депутацию,
   В избу вошло несколько казаков, окровавленных, покрытых потом ипьяных: Они стали в дверях и, протянув еще дымящиеся кровью руки, начали говорить:
   -- Товарищество кланяется господам старшинам! -- и они все поклонились в пояс, -- и просит вас выдать ему этого ляха, "щоб з ним поиграты, як з Татарчуком и Барабашем".
   -- Выдать им ляха! - крикнул Чарнота.
   -- Не выдавать! - кричали другие. - Пусть ждут! Он посол.
   -- Погибель ему! -- отозвалось несколько голосов.
   Наконец все утихли, ожидая, что скажет кошевой и Хмельницкий.
   Казалось, для Скшетуского уже не было спасения, но Хмельницкий нагнулся к Тугай-бею и шепнул ему на ухо:
   -- Ведь это твой пленник! Его взяли татары, и он твой! Неужели ты позволишь его взять? Это богатый шляхтич, да кроме того Ерема заплатит за него золотом.
   -- Давайте ляха! - все грознее и грознее кричали казаки. Тугай-бей потянулся на своем сидении и встал.
   Лицо его мгновенно переменилось, глаза расширились, как у рыси, а зубы хищно сверкнули. Он, точно тиф, подскочил к казакам, требующим пленника.
   -- Прочь, мужичье! Неверные псы! -- зарычал он, хватая за бороды двух запорожцев и бешено теребя их -- Прочь, пьяницы, поганое племя! Гады плюгавые! Вы пришли отнять у меня яссырь? Так вот вам, мужичье! -- и с этими словами он начал таскать за бороды и других депутатов и наконец, свалив одного, стал топтать его ногами. -- Ниц, рабы! я вас всех возьму в неволю, а всю вашу Сечь истопчу ногами так же, как и вас! Всю выжгу и всю покрою вашими трупами!
   Депутаты отступили пораженные -- страшный приятель показал, на что он способен.
   Это было очень странное явление, потому что в Базавлуке было всего шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял еще сам хан со всей своей силой, но зато в самой Сечи было несколько тысяч молодцов, кроме тех, которых Хмельницкий уже выслал на Томакувку. Однако ни один протестующий голос не поднялся против Тугай-бея.
   Способ, каким грозный мурза спас пленника, оказался вполне действенным и сразу убедил запорожцев, которым в это время была необходима его помощь.
   Депутаты выбежали на майдан, крича толпе, что им не удастся поиграть ляхом, потому что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей, оказывается, "рассердывся". "Он повыдергивал нам бороды", -- кричали они. На майдане сейчас же начали кричать: "Тугай-бей рассердывся, рассердывся!" Толпа жалобно, вторила этим крикам, а несколько минут спустя чей-то пронзительный голос уже распевал около костра:
  
   Гей, гей,
   Тугай-бей
   Рассердывся дуже!
   Гей, гей,
   Тугай-бей,
   Не сердыся, друже!
  
   Тысячи голосов сейчас же подхватили: "Гей, гей, Тугай-бей", -- и вот сложилась одна из тех песен, которые, точно ураган, пролетали по целой Украине, звеня струнами бандур и теорбанов. Но вдруг песня смолкла, потому что через ворота, ведущие в предместье Гассан-паши, вбежало несколько казаков, которые, расталкивая толпу с криками: "Прочь с дороги, прочь с дороги", изо всех сил летели к радной избе. Атаманы уже собирались уходить, когда явились к ним эти новые гости.
   -- Письмо к гетману! -- кричал старый казак
   -- Откуда вы?
   -- Мы -- чигиринцы. День и ночь мы ехали с письмом. Вот оно!
   Хмельницкий взял письмо из рук казака и начал читать его. Лицо его внезапно переменилось и, прервав чтение, он произнес громким голосом:
   -- Господа атаманы! Великий гетман высылает на нас своего сына Стефана. Война!
   В избе поднялся странный шум: непонятно было, обрадовало ли их это известие или же, наоборот, поразило. Хмельницкий вышел, подбоченившись, на средину избы; глаза его метали искры, а голос звучал грозно и повелительно:
   -- Куренные, по куреням! Выпалить из пушек на башне! Разбить бочки с водкой! Завтра на рассвете в поход!
   С этой минуты в Сечи прекращались и общая рада, и совещания атаманов, и сеймы, и влияние "товарищества". Хмельницкий принимал на себя неограниченную власть. За минуту перед этим, опасаясь, что "товарищество" не послушает его голоса, он вынужден был хитростью спасти пленника и хитростью же сгубить недоброжелателей. Теперь же он был волен в жизни и смерти всех. Так было, впрочем, всегда. До похода и после него, несмотря на то, что гетман уже был выбран, толпа все-таки предписывала кошевому и атаманам свою волю, противиться которой было небезопасно. Но с момента объявления похода все "товарищество" превращалось в войско, подчинявшееся военной дисциплине, куренные -- в офицеров, а гетман -- в вождя-диктатора.
   Вот почему, услышав приказ Хмельницкого, атаманы немедленно направились к своим куреням. Совещание было окончено.
   Спустя некоторое время пушечная пальба, раздавшаяся из ворот, ведущих из предместья Гассан-паши на майдан, потрясла стены радной избы и, возвещая войну, мрачным эхом разнеслась по всему Чертомелику. С нее же началась также и новая эпоха в судьбах двух народов, но об этом не знали ни пьяные низовцы, ни сам запорожский гетман.
  

Глава XII

  
   Хмельницкий с Скшетуским пошли ночевать к кошевому, а с ними и Тугай-бей, которому слишком поздно было возвращаться на Базавлук. Последний обращался с Скшетуским не как с невольником, но как с пленником, за которого мог получить богатый выкуп, причем выказывал уважение, какого не проявлял по отношению к казакам, так как в свое время видел его у хана в качестве княжеского посла. Увидев это, кошевой пригласил Скшетуского к себе и, в свою очередь, переменил с ним обращение. Старый атаман был предан душой и телом Хмельницкому, который завоевал его расположение и всецело овладел им. Он заметил, что Хмельницкому во время рады хотелось спасти пленника, но он удивился еще больше, когда Хмельницкий, едва успев войти в хату, сейчас же обратился к Тугай-бею с вопросом:
   -- Послушай, Тугай-бей, какой ты думаешь взять выкуп за этого пленника?
   Тугай-бей, посмотрев на Скшетуского, произнес:
   -- Ты говорил, что это знатный человек, а я, кроме того, еще знаю, что это посол грозного князя, а князь любит своих, ну так и тот и другой заплатят мне всего... -- Тугай-бей на минуту задумался, -- две тысячи талеров.
   -- Я дам тебе эти две тысячи, -- ответил ему на это Хмельницкий.
   Татарин несколько минут молчал. Его косые глаза, казалось, хотели пронизать Хмельницкого насквозь.
   -- Ты дашь три, -- сказал он.
   -- Зачем я тебе дам три, когда ты сам требовал две.
   -- Если ты хочешь выкупить его, то, значит, он тебе нужен, а если он тебе нужен, ты дашь три.
   -- Он спас мне жизнь.
   -- Алла! Это стоит лишней тысячи.
   Тут вмешался в торг и Скшетуский.
   -- Тугай-бей! -- с гневом сказал он. -- Я ничего не могу обещать из княжеской казны, но сам дам тебе три тысячи, хотя бы мне даже пришлось для этого разорить себя. У меня есть почти столько же на сбережении у князя и, кроме того, довольно большое имение. Думаю, что этого хватит. Я не хочу быть обязанным своей жизнью и свободой этому гетману.
   -- Откуда же ты знаешь, что я хочу с тобой сделать? -- спросил его Хмельницкий и, обращаясь к Тугай-бею, прибавил: -- Теперь начнется война; если ты пошлешь к князю гонца, то прежде чем он вернется, в Днепре утечет много воды, а я завтра отвез бы тебе деньги в Базавлук.
   -- Дай четыре, тогда я не буду и говорить с ляхом, -- нетерпеливо ответил Тугай.
   -- Дам и четыре, если ты отдашь его мне.
   -- Если х г, вот Сухая Гора и Конский Острог, знаменитый обилием змей и других гадок Все это -- и дикие окрестности, и увеличившаяся сила течения -- предвещало близость порогов. И вот на горизонте показалась Кудакская башня. Первая половина пути пройдена.
   Однако наместнику не пришлось в этот вечер ночевать в замке: пан Гродзицкий установил порядок, что после вечерней зари никто не может войти в крепость. Приезжай хоть сам король, и тому придется ночевать в слободке, раскинувшейся под валами замка.
   Наместник должен был подчиниться общему правилу, хотя ночлег в хатах слободки сулил мало приятного: они были так мизерны, так наскоро сплетены из хвороста и глины, что иные напоминали скорее решето, чем жилое помещение. Впрочем, новых и строить не стоило. При первом татарском нападении крепостные пушки прежде всего разгромят всю деревушку, чтобы не дать нападающим возможности укрыться в ее домах. Тут жили люди "захожие", то есть пришельцы из Польши, Руси, Крыма и Валахии, каждый своей веры, да, кстати, тут о вере никто и не спрашивал. Полей они не возделывали, -- все равно придут татары и спалят, -- питались рыбой и хлебом, доставляемым с Украины, пили просяную водку и занимались различными работами в крепости.
   Наместник не мог заснуть: настолько воздух был пропитан зловонием конских шкур, из которых в слободке выделывал" ремни. На другой день, едва пробили утреннюю зорю, он послал в замок сказать, что прибыл княжеский посол, и просить принять его. Гродзицкий, в памяти которого еще жило воспоминание о недавнем посещении князя, вышел навстречу сам. Это был человек лет пятидесяти, одноглазый, как циклоп, одичавший от долгого сиденья на краю света, гордый сознанием своей неограниченной власти. Лицо его, кроме того, изрыла оспа и украсили следы от татарских сабель и стрел. Суровый воин, чуткий, как журавль, он не спускал глаз с татар и казаков. Пил он только воду, спал не больше семи часов в сутки, несколько раз в ночь вскакивал смотреть, бдительно ли стража охраняет валы, и за малейшую провинность приговаривал к смерти. Грозный и беспощадный к казакам, он, однако, пользовался их полным уважением. Когда зимою Сечь голодала, он снабжал их хлебом. Русин родом, он был одного покроя с Лянцкоронским и Самуэлем Зборовским.
   -- Так вы в Сечь идете? -- расспрашивал Скшетуского после; обильного угощения старый комендант.
   -- В Сечь. Скажите, пожалуйста, какие новости идут оттуда?
   -- Война! Кошевой атаман созвал людей отовсюду -- и с лугов, и с речек, и с островов. С Украины туда бегут целыми толпами. Я им мешаю, насколько можно. Там теперь войска -- тысяч тридцать, если не больше. Если пойдут на Украину, да с ним соединятся чернь и городовые казаки, будет, наверное, тысяч сто.
   -- А Хмельницкий?
   -- Его ждут каждый день из Крыма с татарами. Может быть, он уже приехал. По совести сказать, вам незачем ехать в Сечь; все равно вы можете дождаться их здесь: ведь Кудака они не минуют.
   -- А вы надеетесь отстоять крепость?
   Гродзицкий уныло взглянул на наместника и спокойно ответил:
   -- Нет, не отстою...
   -- Как так?
   -- Пороху нету. Я посылал больше двадцати лодок, чтобы прислали хоть немного, -- не присылают. Не знаю, гонцов ли перехватили, у самих ли у них нет, знаю только одно, что до сих пор не присылают. На две недели у меня есть; больше нет. О, да если б он у меня был, я прежде взорвал бы Кудак вместе с собой на воздух, чем отдал бы его казакам! Сказано мне стоять здесь -- стою, сказано наблюдать -- наблюдаю, сказано зубы оскаливать -- оскаливаю, а коли умирать придется -- и умереть сумею.
   -- A вы сами не можете делать порох?
   -- Вот уж два месяца запорожцы не пропускают ко мне селитру, которая должна была идти с Черного моря. Все равно. Погибну.
   -- Нам нужно учиться у вас, старых солдат. А если б вы сами поехали за порохом?
   -- Пан Скшетуский, я Кудака не оставлю и не могу оставить: здесь я жил, здесь пусть меня и смерть застигнет. Да и вы не думайте, что едете на пиршества, каким в других местах послов встречают; не думайте, что вас охранит ваше положение посла. Они и своих атаманов убивают... С тех пор, как я здесь, я еще не помню никого, кто умер бы своей смертью. И вас также убьют.
   Скшетуский молчал.
   -- Вижу я, что ваша решимость слабеет. Не ездите лучше.
   -- Пан комендант, -- вспылил наместник, -- придумайте что-нибудь похитрее, чтобы напугать меня, а это я уже слышал десять раз. Вы советуете мне не ездить! Конечно, будь вы на моем месте, вы не поехали бы... Да и одного ли пороху у вас не хватает для защиты Кудака? Подумайте-ка, не храбрости ли?
   Гродзицкий не только не рассердился, но еще ласково взглянул на собеседника.
   -- Зубастая щука! -- пробормотал он по-русски. -- Простите меня. Из вашего ответа я могу заключить, что вы сумеете поддержать достоинство князя и своего шляхетского имени. Коли так, я вам дам пару чаек, потому что на байдаках пороги не пройти.
   -- Я, собственно, об этом и приехал просить вас.
   -- Мимо Ненасытца прикажите перетащить их на руках, потому что, как бы ни велика была вода, ни одно судно пройти не может... разве что маленький челнок. А когда будете ниже порогов, смотрите в оба и помните, что булат и свинец красноречивее всяких слов. Там ценят только храбрость. Чайки будут готовы завтра; я прикажу только приделать второй руль, потому что на порогах одного мало.
   После этого разговора Гродзицкий повел наместника показать крепость. Всюду царствовали изумительный порядок и дисциплина. Стража днем и ночью стояла на валах, а татарские пленники без перерыва возводили все новые и новые насыпи.
   Кудак -- крепость неприступная; кроме пушек ее охраняют днепровские глубины и отвесные скалы; тут нет надобности в многочисленном гарнизоне. Поэтому в замке было не более 600 человек, но зато людей отборных, один к одному, вооруженных мушкетами и самопалами. Днепр так сужался в этом месте, что стрела, пущенная с одного берега, далеко перелетала на другой. Пушки крепости господствовали над обоими берегами и над всей окрестностью. Кроме того, невдалеке от замка возвышалась башня, с которой открывался обзор на восемь миль вокруг. Стража, проживавшая в ней, давала знать в замок о всяком появлении сколько-нибудь подозрительного скопления людей, и тогда весь гарнизон замка строился в боевой порядок.
   -- Недели не проходит без какой-нибудь тревоги, -- сказал пан Гродзицкий. -- То татары, как волки, иногда толпой в несколько тысяч человек, появятся вблизи (насколько можно, мы отгоняем их пушечными выстрелами), а то стража примет за табор табун диких лошадей, и опять новый переполох.
   -- И не скучно вам на таком безлюдье? -- поинтересовался пан Скшетуский.
   -- Я не променял бы своего места на королевские покои. Я отсюда вижу больше, нежели король из своего окна в Варшаве.
   И действительно, с валов на необозримые дали расстилалась степь, целое море земли; на север устье Самары, а на юг Днепр. со своими скалами, пропастями, лесами, вплоть до следующего порога, Сурского.
   Отъезд был назначен на следующий день, но наместнику не спалось. Невеселые мысли роями лезли ему в голову. Поездка в страшную Сечь сулила ему почти неизбежную погибель. А жизнь так улыбалась ему! Он был молод, любим, впереди -- союз с милой... но что значит жизнь и любовь в сравнении с честью и славой? Тут он вспомнил, что Елена ждет его в Розлогах, тревожится за него... Богун... дикая, разъяренная толпа... и сердце наместника сжалось болью. Теперь степи просохли, можно бы ехать в Лубны, а он сам приказал Елене и княгине ждать его возвращения в Розлогах. Разве он знал, что буря разыграется так скоро, что поездка в Сечь сопряжена с такими опасностями? Скшетуский расхаживал крупными шагами взад и вперед по комнате, дергал себя за бороду и ломал руки. Что ему делать, как поступить? Воображение рисовало ему Розлоги, объятые огнем, окруженные исступленной, дико воющей чернью, более похожей на дьяволов, чем на людей. Его шаги унылым звуком отражались под сводами комнаты, а ему казалось, что это уже идут за Еленой. На валах протрубили сигнал гасить огни, а ему почудилось, что это звук рога Богуна... и он заскрежетал зубами и ухватился за рукоять сабли. Эх, зачем он так настаивал, чтобы его отправили вместо Быховца в эту проклятую экспедицию?
   Лежавший у порога Жендзян заметил беспокойство хозяина, встал, протер глаза, зажег факел, стоящий тут же, и начал тоже расхаживать по комнате, чтоб обратить на себя внимание своего господина.
   Но тот так погрузился в свои грустные мысли, что не видал ничего и продолжал свою прогулку.
   -- Пан наместник, а пан наместник! -- сказал Жендаян.
   Скшетуский взглянул на него бессмысленными глазами, но вскоре очнулся.
   -- Жендзян, боишься ты смерти? -- спросил он.
   -- Кто? Какой смерти? Что вы говорите?
   -- Потому что кто едет в Сечь, тот назад не возвращается.
   -- Так зачем же вы едете в таком случае?
   -- Это мое дело, и ты в это не вмешивайся. Но тебя мне жаль; ты почти ребенок и хоть порядочный плут, но там плутнями одними не отделаешься. Возвращайся в Чигирин, а потом в Лубны.
   Жендзян почесал в голове.
   -- Видите ли, смерти я не боюсь, потому что, если бы боялся ее, то не боялся бы Бога: Его воля! А если вы добровольно едете на смерть, то и я не отстану от вас... Я ведь тоже шляхтич, хотя и бедный, но шляхтич.
   -- Я знал, что ты добрый мальчик, но скажу тебе одно: если ты не хочешь ехать по доброй воле, то поедешь по приказанию. Иначе быть не может.
   -- Хоть убейте меня, я не поеду. Что я, Иуда какой, чтобы предал вас на смерть?
   Жендзян закрыл лицо руками и зарыдал. Пан Скшетуский понял, что таким путем ничего не добьешься, а кричать на мальчика ему не хотелось.
   -- Слушай, -- мягко сказал он, -- помощи ты мне никакой не окажешь, да я и сам за здорово живешь в руки не дамся. Ты повезешь письмо в Розлоги -- письмо, от которого зависит моя участь. Ты скажешь княгине и князьям, чтобы они тотчас, без малейшего промедления, перевезли панну в Лубны, иначе их война застанет врасплох, и сам позаботишься, чтобы все было исполнено так. Я тебе даю поручение, достойное друга, а не слуги.
   -- Так вы пошлите кого-нибудь другого; письмо довезет всякий.
   -- Кому я здесь могу довериться? Ты с ума сошел! Повторяю тебе: спаси мне жизнь два раза, то и тогда ты не окажешь мне такой услуги, потому что я весь извелся, не ведая, что там делается.
   -- Ей Богу, я вижу, мне нужно ехать! Только мне вас до того жаль, что меня не утешило бы, если бы вы мне подарили серебряный пояс.
   -- Пояс твой, только исполни все как следует.
   -- Не нужен мне пояс, только бы ехать с вами.
   -- Завтра ты поедешь с чайкой, которую пан Гродзицкий высылает в Чигирин, и затем тотчас же, нигде не останавливаясь, отправишься в Розлоги. Ни княгине, ни панне не говори, что мне угрожает, только проси, чтобы они немедленно ехали в Лубны, хотя бы верхом и без всякого багажа. Вот тебе кошелек на дорогу, а письмо я сейчас напишу.
   Жендзян упал в ноги наместнику.
   -- О, пан наместник, неужели мы никогда вновь не увидимся?
   -- Как Бог даст, как Бог даст! -- ответил пан Скшетуский. -- Только в Розлогах виду не показывай. А теперь иди спать.
   Остаток ночи пан Скшетуский провел в писании писем и горячей молитве и немного успокоился. Ночь прошла, и в узкое окно прокрался бледный луч рассвета.
   На башне и в замке заиграли сигнал "вставать".
   А вот и пан Гродзицкий появился на пороге.
   -- Пан наместник, чайки готовы.
   -- И я готов, -- спокойно сказал Скшетуский.
  

Глава X

  
   Легкие чайки быстро неслись вниз по течению реки, увозя молодого рыцаря навстречу его судьбе. Благодаря высокой воде пороги не представляли особой опасности. Наши путники миновали Сурский и Лоханный порог, счастливая волна перенесла их через Воронов, чуть-чуть зацепили дном челнока на Княжем; все шло благополучно, но вот вдали показалась пена водоворота: это страшный Ненасытец. Теперь уже нужно приставать к берегу и тащить ладьи по земле. Работа тяжелая и долгая, пожалуй, на целый день. По счастью, кто-то переправлялся таким же образом недавно и оставил на берегу множество колод, которые обыкновенно подкладывались под лодки для более успешного передвижения. Кругом -- ни души, на реке тоже; в Сечь могли плыть только те лодки, которые были пропущены паном Гродзицким, а он нарочно отрезал Запорожье от остального света. Тишина прерывалась только грохотом воды, разбившейся о скалы Ненасытца. Приказав людям тащить лодки, пан Скшетуский любовался странной, поразительной картиной. Вся ширина реки была разделена семью плотинами торчащих над водой черных скал. Река всей своей силой напирала на эти плотины, разбивалась о них и, рассвирепевшая, вспенившаяся, старалась перескочить через них, как взбесившийся конь. Но отброшенная назад, она точно грызла скалы, в бессильном гневе сливалась в гигантские клубы, метала целые фонтаны воды вверх и выла, как дикий зверь. Над водой проносились стаи перепуганных птиц; между плотинами стояли одинокие, угрюмые скалы, словно злые духи, сторожащие вход в ад.
   Люди пана наместника боязливо крестились и предостерегали его, чтоб он не особенно близко подходил к берегу. Были предания, что кто долго смотрит на Ненасытца, тот увидит что-то ужасное и сойдет с ума; говорили также, что иногда из водоворота высовываются длинные черные руки и хватают неосторожного, чересчур близко подошедшего к берегу, причем все окрестности оглашаются жутким смехом. Ночью даже запорожцы не осмеливались перетаскивать лодки.
   В союз братства на Низу не принимали того, кто один, без посторонней помощи, не проплыл в лодке через все пороги, но для Ненасытца делали исключение: его скалы никогда не покрывались водой. Об одном только Богуне слепцы распевали, что он будто бы проплыл и через Ненасытец, но этому мало верили.
   Возня с лодками продолжалась почти целый день; солнце спустилось к горизонту, когда наместник вновь ступил в свою лодку. Следующие пороги прошли без труда и, наконец, достигли тихих низовых вод.
   Вот и урочище, на котором князь приказал воздвигнуть холм из каменьев. Отсюда до Оечи рукой подать, но наместник не хотел ночью въезжать в чертомеликский лабиринт и решил заночевать на Хортице.
   Ему хотелось увидеть хоть одного запорожца и через него дать знать о себе, чтобы ведомо было, что приехал посол, а не кто-то другой. Однако Хортица казалась совершенно безлюдной, что немало удивило наместника; от Гродзицкого он слышал, что на ней всегда стоял казацкий отряд. Пан Скшетуский пошел было с несколькими людьми на разведку, но всего острова обойти не мог, а тут еще спускалась ночь, к тому же не особенно ясная и теплая. Он возвратился к лодкам, вытащенным на берег.
   Большая часть ночи прошла спокойно. Солдаты и лодочники уснули близ костров; не спала только стража да наместник, которого от самого Кудака мучила страшная бессонница. Вообще он чувствовал себя очень плохо. Иногда ему казалось, что он слышит то чьи-то шаги, то какие-то голоса, но приписывал все это обману слуха.
   Вдруг перед самым рассветом перед ним выросла чья-то темная фигура.
   Это был один из стражников.
   -- Пан наместник, идут! -- торопливо произнес он.
   -- Кто такие?
   -- Верно, низовцы, человек сорок.
   -- Хорошо. Это немного. Разбудить людей! Подбросить сучьев в огонь!
   Солдаты сразу вскочили на ноги. Костер вспыхнул ярким огнем и осветил "чайки" и горсть солдат наместника. Другие стражники тоже спускались к сборному пункту.
   А в это время шаги приближающейся толпы слышались все яснее и яснее. Вот они остановились в некотором отдалении, и какой-то голос спросил с оттенком угрозы.
   -- Кто тут на берегу?
   -- А вы кто? -- возразил вахмистр.
   -- Отвечай, вражий сын, а не то я спрошу тебя из самопала!
   -- Посол от князя Еремии Вишневецкого к кошевому атаману, -- громко и отчетливо провозгласил вахмистр.
   Толпа умолкла; видно, совещались.
   -- Да поди сюда! -- крикнул вахмистр. -- Не бойся. Послов не трогают, но и послы не тронут.
   Из мрака появилось несколько фигур. По смуглому цвету лица, низкому росту и косым глазам наместник сразу понял, что это были татары, казаки составляли незначительное меньшинство.
   В голове пана Скшетуского молнией промелькнуло, что, если татары на Хортице, то, значит, Хмельницкий уже возвратился из Крыма.
   Во главе толпы находился запорожец огромного роста с диким и свирепым лицом. Он приблизился к костру.
   -- А где здесь посол?
   От запорожца сильно несло горилкой. Он был, очевидно, пьян.
   -- Кто здесь посол? -- повторил он.
   -- Я, -- гордо сказал пан Скшетуский.
   -- Ты?
   -- Будь повежливее, дурак, -- одернул его вахмистр. -- Говори: ясновельможный пан посол!
   -- Провалитесь вы сквозь землю, ясновельможные!" На что вам нужно атамана?
   -- Не твое дело! Знай только, что ты ответишь головой, если не проведешь нас скорее к атаману.
   В это время от толпы отделился другой запорожец.
   -- Мы тут по воле атамана, -- сказал он, -- смотрим, чтобы никто из ляхов сюда не приближался, а кто приблизится, того связать и привести. Мы это и сделаем.
   -- Кто едет добровольно, того нечего вязать.
   -- Свяжу; приказ такой.
   -- Знаешь ли, раб, что такое особа посла? Знаешь ли ты, кого он представляет?
   -- Поведем посла, да за бороду -- вот так! -- закричал старый великан.
   При этих словах он протянул руку к бороде наместника, но в ту же минуту застонал и, точно сраженный громом, рухнул наземь.
   Наместник раскроил ему голову.
   -- Коли, коли! -- завыла вся толпа.
   Солдаты князя кинулись на помощь своему командиру, крики: "Коли, коли!" слились со стуком железа. Закипела битва. Затоптанный огонь погас, тьма окружила сражающихся. Вскоре обе стороны сошлись так плотно, что ноги, руки и зубы заменили мечи и сабли.
   Вдруг из глубины острова послышались новые крики; это шла помощь запорожцам.
   Еще минута -- и она запоздала бы, солдаты князя лихо дрались.
   -- На лодки! -- громовым голосом крикнул наместник.
   Но, увы, лодки глубоко увязли в песке и не поддавались усилиям спихнуть их в воду. А неприятель подходил все ближе и ближе.
   -- Огонь! -- скомандовал пан Скшетуский.
   Залп из мушкетов сразу отрезвил нападающих. Они смешались и отступили в беспорядке, оставив несколько трупов.
   А в это время гребцы старались изо всех сил, но лодки не слушались и не хотели идти в воду.
   Неприятель вновь начал атаку, но издали. Ружейные выстрелы смешались со свистом стрел и стонами раненых.
   Татары кричали "Алла!", возбуждая себя к битве, а им отвечал спокойный голос пана Сюнетуского, повторявший все чаще свою команду:
   -- Огонь!
   Первый луч рассвета осветил поле битвы. Со стороны суши виднелась толпа татар и казаков, со стороны реки -- две "чайки", время от времени посылающие залп убийственных выстрелов. Посередине валялись тела убитых.
   В одном из челноков стоял пан Скшетуский со шпагою в руке и с обнаженной головой: татарская стрела сорвала с него шапку.
   -- Пан наместник, мы не выдержим; они сильнее нас! -- шепнул ему вахмистр.
   Но наместника всецело занимало теперь одно: как бы не посрамить свое достоинство, и если умереть, то умереть не бесславно. Солдаты устроили себе из мешков с провизией нечто вроде бруствера и уже оттуда разили неприятеля; только он один стоял, выпрямивши стан, весь открытый для выстрелов.
   -- Хорошо! Погибнем все до последнего!
   -- Погибнем, батька! -- крикнули солдаты.
   -- Огонь!
   Чайки вновь окутались дымом. Из глубины острова начали подходить новые отряды, вооруженные косами и дротиками. Нападающие разделились на две группы. Одна поддерживала огонь, другая, состоявшая почти из двухсот казаков и татар, ждала удобного момента, чтобы броситься врукопашную. Одновременно с этим из-за мыска появились четыре челнока, которые должны были ударить по обороняющимся с тыла.
   Совсем рассвело. Только дым от выстрелов клубился в спокойном воздухе и застилал поле сражения.
   Наместник приказал двадцати солдатам отразить атаку со стороны реки. Огонь, направленный на татар, ослабел.
   Только этого они и ждали.
   Вахмистр снова приблизился к наместнику.
   -- Пан наместник, татары берут кинжалы в зубы; сейчас бросятся на нас.
   Триста ордынцев, с саблями в руках, с кинжалами в зубах, готовились к атаке. Им помогали несколько вооруженных косами запорожцев.
   Атака должна была начаться со всех сторон. Челноки уже приблизились на расстояние выстрела. Вдруг борта их задымились от выстрелов, пули, как град, посыпались на людей наместника. Через несколько минут половина людей полегла, остальные сражались с ожесточением. Лица их почернели от дыма, руки утомились, взгляд помутился, кровь заливала глаза, дула мушкетов раскалились. Почти все были ранены. Вдруг страшный вой огласил воздух. То ордынцы бросились в атаку.
   Пороховой дым рассеялся. Как коршуны нападают на труп коня, так татары облепили две чайки наместника. Дикая толпа выла, лезла, карабкалась, казалось, сражалась сама с собою и гибла. Горсть солдат еще сопротивлялась, а у мачты стоял пан Скшетуский с окровавленным лицом, со стрелой, впившейся в левое плечо, и разил врага направо и налево. Он казался сказочным богатырем среди окружающей его битвы; сабля его сверкала, как молния. Вахмистр с другим солдатом защищали его с боков, и нападающие с ужасом отступали перед этой страшной тройкой.
   -- Живых представить атаману! -- раздавались голоса из толпы. -- Сдавайся!
   Но пан Скшетуский сдался только Богу. Он побледнел, зашатался и упал на дно чайки.
   -- Прощай, батька! -- с отчаянием закричал вахмистр.
   Но через минуту и он упал также. Кишащая толпа разбойников заполонила обе чайки.
  

Глава XI

  
   В доме войскового урядника в предместье Гассан-Паша, в Сечи, за столом сидели двое запорожцев и ели похлебку из проса. Один, старик, согбенный под тяжестью лет, был Филипп Захар, сам войсковой урядник, другой -- Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, человек лет около сорока, высокий, сильный, с диким выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба вели разговор тихо, словно боялись, как бы их кто не подслушал.
   -- Так сегодня? -- спросил урядник.
   -- Сейчас, -- ответил Татарчук. -- Ждут только кошевого и Тугай-бея, который с самим Хмельницким поехал в Базавлук, где стоит орда. Казаки уже собрались на площади, а куреневые атаманы перед вечером соберутся на совет. К ночи всем будет известно.
   -- Гм, может выйти плохое дело! -- пробормотал старый Филипп Захар.
   -- Слушай, а ты знаешь, что было письмо и ко мне?
   -- Знаю, сам относил письмо к кошевому, а я человек грамотный. У ляха нашли три письма: одно к самому кошевому, другое к тебе, третье к молодому Барабашу. В Сечи все уже знают об этом.
   -- А кто писал, не знаешь?
   -- К кошевому князь: на пакете была его печать, а кто к вам -- неизвестно.
   -- Сохрани Бог.
   -- Если там прямо тебя не называют другом поляков, то ничего не будет.
   -- Сохрани Бог! -- повторил Татарчук.
   -- Верно, знаешь что-нибудь за собой.
   -- Тьфу ты, ничего я за собой не знаю!
   -- Может, кошевой все письма порвет в клочки, потому что дело тут идет и о его голове... А если у тебя есть поводы бояться чего-нибудь, то...
   Тут урядник понизил голос еще больше:
   -- Уходи!
   -- Да как и куда? -- встревожился Татарчук. -- Кошевой поставил стражу на всех островах, чтобы никто не проник к ляхам и не дал им знать. В Базавлуке стерегут татары. Рыба не проплывет, птица не пролетит.
   -- Скройся в самой Сечи, где можешь.
   -- Найдут. Разве ты спрячешь меня? Ведь ты мне сродни приходишься.
   -- Я и брата родного не спрятал бы. А то вот что: если боишься смерти, то напейся; пьяный ничего не почувствуешь.
   -- A может быть, в письмах ничего нет?
   -- Может быть и то...
   -- Вот беда! Вот беда! -- повторял Татарчук. -- Мне бояться нечего. Я добрый казак, ляхам враг. Да хотя бы в письмах и ничего не было, черт его знает, что лях скажет перед советом? Он меня погубить может.
   -- Это крепкий лях; он ничего не скажет.
   -- Ты был у него сегодня?
   -- Был; намазал ему раны дегтем, влил горилки с золой в горло. Будет здоров. Крепкий лях! Говорят, татар на Хортице перекрошил, как свиней, прежде чем они его взяли. Ты насчет ляха будь спокоен.
   На кошевой площади стали бить в котлы. Татарчук при первом ударе вздрогнул и встал на ноги. Лицо его исказилось страхом.
   -- Бьют сбор, -- прошептал он дрожащими губами. -- Сохрани Бог! Ты, Филипп, ничего не говори, что я тебе тут рассказал. Сохрани Бог!
   Он схватил деревянную чашку с похлебкой, приставил ее ко рту и пил, пил, точно желал упиться до смерти.
   -- Идем! -- сказал урядник.
   Они вышли. Предместье Гассан-Паша отделялось от площади только валом и воротами с высокою башнею, откуда выглядывали жерла пушек. Посередине предместья стояли дом урядника и хаты атаманов базара; вокруг обширной площади помещались сараи, где и происходила торговля. То были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен и покрытые очеретом. Все дома, не исключая дома урядника, более походили на шалаши и отличались от них только кровлей. Кровли все были покрыты густым слоем копоти; когда в доме разводили огонь, дым проходил не только через верхнее отверстие, но проникал во все щели, так что тогда это жилище можно было принять за угольную кучу. В домах царствовал вечный мрак, а поэтому везде хранился запас лучины. Лавки разделялись на куреневые, т. е. составляющие собственность какого-нибудь куреня, и гостиные, в которых в спокойные времена торговали татары и валахи, одни кожами, восточными тканями, оружием, другие преимущественно вином. Но гостиные лавки редко были занятье правильная торговля как-то не уживалась в этом гнезде разбоя и насилия. Между лавок гостеприимно открывали свои двери тридцать восемь шинков. Узнать их было нетрудно: всегда около них валялось несколько дюжин казаков, напившихся до потери сознания. Более трезвые, распевая казацкие песни, ссорясь, целуясь, проклиная казацкую судьбу или оплакивая казацкое горе, бесцеремонно наступали на головы лежащих. Только перед началом войны пить настрого запрещалось, и ослушники платились жизнью за пьянство, но в другое время все кругом пьянствовали: и урядник, и базарные атаманы, и купцы, и покупатели. Запах водки, дым, вонь от рыбы и конских кож, заражали всю атмосферу предместья, которое своею пестротою напоминало татарский или турецкий город. Здесь продавалось все, что можно было награбить в Крыму, в Валахии или на анатолийском побережье. Яркие восточные ткани, парча, сукно, атлас, грубое полотно, испорченные пушки и ружья, кожи, меха, сушеная рыба и турецкие фрукты, медные полумесяцы, снятые с минаретов, и золоченые кресты с христианских храмов -- все смешивалось в одну кучу {Запорожцы во время своих нападений не щадили никого и ничего. До Хмельницкого в Сечи не было церкви; первую выстроил он. Там никого не спрашивали о том, к какому вероисповеданию принадлежит он (примеч. автора).}. А среди этого хаоса блуждали люди, одетые в лохмотья, полунагие, полудикие, запачканные грязью и дегтем и вечно пьяные.
   В настоящую минуту предместье Гассан-Паша кишело народом; сидельцы торопливо запирали лавки и шинки и спешили на площадь, где должен был собраться совет. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вслед за другими, но последний отставал и дозволял обгонять себя прочим прохожим. Его все более и более охватывала тревога. Они перешли мост, вошли в ворота и очутились на огромной площади, окруженной тридцатью восемью деревянными домами. То были курени -- род казарм, где помещались казаки. Курени отличались один от другого только названиями, заимствованными от разных украинских городов. В одном из углов площади возвышался дом совета; там заседали атаманы под председательством кошевого; остальная толпа, так называемое "товарищество", осталась под открытым небом, ежечасно посылая депутатов к старшинам, а иногда вламывалась в дом совета и пыталась силою навязать свое решение.
   Площадь была переполнена толпою народа; атаман недавно созвал в Сечи войско; зажгли несколько смоляных бочек и выкатили несколько бочек с водкой, каждый курень для себя особо. Порядок охранялся есаулами, вооруженными тяжелыми дубовыми палками для умиротворения советующихся и пистолетами для охраны собственной жизни, которой часто угрожала опасность.
   Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в дом совета; один, как урядник, другой, как куреневый атаман, имели право заседать между старшинами. В комнате совета стоял небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь; атаманы и кошевой занимали свои места у стены, на конских шкурах. Заседание еще не началось. Кошевой крупными шагами расхаживал по комнате, куреневые собрались в маленькие группки и тихо разговаривали. Татарчук заметил, что его знакомые, даже друзья, делают вид, что не замечают его, и подошел к молодому Барабашу, который находился в таком же положении. Барабаш решительно не замечал, что творится вокруг. То был писаный красавец, который своим званием куреневого атамана был обязан только своей необыкновенной силе, потому что глупость его вошла в пословицу. Каждое слово Барабаша возбуждало взрыв смеха.
   -- Скоро нам навяжут камень на шею -- да и в воду! -- шепнул ему Татарчук.
   -- За что?
   -- Ты ничего не знаешь о письмах?
   -- Какие письма? Я не писал ничего.
   -- Посмотри, как глядят на нас исподлобья...
   Татарчук не договорил. Внезапный шум снаружи возвестил, что произошло что-то особенное. Двери широко распахнулись, и в комнату совета вошли Хмельницкий с Тугай-беем. Это их-то приветствовали таким радостным криком. Несколько месяцев тому назад Тугай-бей, храбрейший из мурз и гроза низовцев, был предметом страшной ненависти для Сечи, но теперь при виде его "товарищество" кидало шапки вверх, приветствуя нового друга Хмельницкого и запорожцев.
   Тугай-бей вошел первым, за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман войска запорожского. Звание это он присвоил себе со времени возвращения из Крыма. Толпа тогда подхватила его на руки, разбила войсковой казенный ящик и принесла ему булаву, знамя и печать, которые обыкновенно носили перед гетманами. Он сильно изменился. Теперь было видно, что он соединяет в себе всю страшную силу целого Запорожья. То был уже не обиженный Хмельницкий, не беглец, тайком ушедший в Сечь, но Хмельницкий гетман, гигант, вымещающий на миллионах свою личную обиду.
   Но он не снял тягостных цепей рабства; он наложил еще новые. Гетман Запорожья в самом сердце Запорожья уступал первое место татарину, сносил его гордость и дерзкое нахальство. То было отношение пленника к верховному владыке, но иначе и быть не могло. Своею популярностью Хмельницкий был обязан татарам и расположению хана, представителем которого являлся дикий и свирепый Тугай-бей. Но в Хмельницком надменность так же уживалась с покорностью, как отвага с хитростью. Лев и лисица, орел и змея... Первый раз с начала возникновения казачества татарин позволял себе хозяйничать в Сечи, но, знать, теперь пришли такие времена. Теперь "товарищество" бросало вверх шапки в честь нехристя. Да, пришли такие времена.
   Совет начался. Тугай-бей уселся посередине на самой толстой связке шкур и, поджавши ноги, начал грызть семена подсолнуха и выплевывать шелуху на середину комнаты. По правую руку от него поместился Хмельницкий, по левую кошевой, а атаманы и депутация от "товарищества" дальше, у самой стены. Говор утих, и только со стороны площади доходил неясный шум толпы. Хмельницкий начал говорить:
   -- Милостью его величества, крымского хана, повелителя многих народов, с соизволения короля польского Владислава, нашего государя, по доброй воле храбрых запорожских войск, твердо веруя в нашу невинность и справедливость Божью, идем мы мстить за наши страшные, нестерпимые обиды, которые мы несли, покуда могли, от несправедливых ляхов, комиссаров, старост и экономов, всей шляхты и жидов. Много слез пролили вы и все войско запорожское благодаря этим несправедливостям и вручили мне булаву, дабы я мог защищать невинность вашу и всех войск. Считая это за величайшую честь, я ездил к его величеству хану просить о помощи и получил его обещание. Но при всей моей готовности служить святому делу я был несказанно огорчен известиями, что между нами находятся изменники, которые входят в соглашение с ляхами и сообщают им о наших приготовлениях. Если это верно, то пусть они понесут кару по воле вашей. А теперь мы просим выслушать чтение писем от недруга нашего, князя Вишневецкого. Письма эти доставлены не послом, а скорее шпионом, который желал бы донести ляхам о теперешнем положении дел и доброй помощи нашего друга Тугай-бея. Вы рассудите, должен ли он быть осужден, равно, как и те, к кому он привез письма, о получении которых кошевой, как верный слуга всего войска, нас тотчас же уведомил.
   Хмельницкий умолк. Войсковой писарь привстал с места и начал читать письмо князя к кошевому атаману: "Мы, Божьей милостью, князь и господин Лубен, Хороля, Прилук и прочая, воевода русский и прочая, староста и прочая". Письмо было чисто деловое. Князь, услышав, что войска стягивают в одно место, спрашивал атамана, правда ли это, и, если правда, просил помешать этому для блага страны. Хмельницкий, если он явится будоражить Сечь, должен быть выдан комиссарам. Другое письмо было от пана Гродзицкого, третье и четвертое от Зацвилиховского и старого полковника Черкасского к Татарчуку и Барабашу. Во всех письмах не было ничего, могущего заподозрить лиц, к которым они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он оказал всевозможную помощь подателю письма и сделал бы все, чего тот ни пожелает.
   Татарчук вздохнул с облегчением.
   -- Что вы скажете об этих письмах? -- спросил Хмельницкий.
   Казаки молчали. Все совещания, покуда водка не развязала языки, начинались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Неотесанные, но, вместе с тем хитрые, они, главное, боялись сказать что-нибудь такое, что возбудило бы всеобщий смех и вызвало бы гром насмешек на голову сказавшего. В Сечи насмешек боялись как огня.
   Казаки молчали. Хмельницкий заговорил снова.
   -- Кошевой атаман -- наш друг и приверженец. Я верю атаману, как самому себе, и кто скажет против него хоть одно слово, тот сам изменник. Атаман -- старый воин.
   Он встал и обнял кошевого.
   -- Я только собираю войско, а гетман пусть им предводительствует, -- ответил атаман. -- Что касается посла, то он мой, раз ко мне его прислали, а если он мой, то я его дарю вам.
   -- Вы, паны депутаты, поклонитесь атаману, -- посоветовал Хмельницкий, -- он справедливый человек, и скажите "товариществу", что если есть изменники, то не он: он первый поставил стражу, он сам приказал хватать тех, кто шел к ляхам. Вы, паны депутаты, скажите, что он не изменник, что он лучший из всех нас.
   Паны депутаты поклонились в пояс прежде всего Тугай-бею, который все время с величайшей невозмутимостью грыз свои подсолнухи, потом Хмельницкому, кошевому и вышли вон.
   Минуту спустя радостный крик извне дал знать, что депутация исполнила свое поручение.
   -- Да здравствует кошевой, да здравствует наш кошевой! -- кричали охрипшие голоса так, что даже стены дрожали.
   Наконец, депутация возвратилась назад и заняла место в углу комнаты.
   -- Вы мудро решили, что атаман ни в чем не повинен, -- начал Хмельницкий, когда водворилось спокойствие, -- но если атаман не изменник, то кто же тогда изменник? Кто дружит с ляхами? К кому они письма пишут? Кому поручают особу посла? Кто изменник?
   Хмельницкий возвысил голос и кинул зловещий взор в сторону Татарчука и Барабаша, как будто желая явно указать, что тут-то и кроется измена.
   В комнате поднялся шум. Несколько человек выкрикнули: "Барабаш и Татарчук!" Куреневые повскакали с мест; из среды депутации послышалось: "На погибель!"
   Татарчук побледнел, Барабаш начал озираться вокруг изумленными глазами и вдруг рассмеялся громким идиотским смехом, а за ним и все остальные, хотя не могли отдать себе отчета, чему смеются.
   Из-за окна все громче и громче доносились голоса; видно, водка начинала оказывать свое действие.
   Антон Татарчук медленно поднялся с места и заговорил, обращаясь к гетману:
   -- Что я сделал вам, пан гетман запорожский? Зачем вы хотите моей смерти? В чем я виновен? Ко мне писал Зацвилиховский. Пусть так, но ведь и князь писал к кошевому. А получил ли я письмо? Нет! А если б получил, что сделал бы? Пошел бы к писарю: ни читать, ни писать я не умею. И вы всегда знали бы, что написано в письме. А ляхов я и в глаза не видел. Так, значит, я изменник? Эх, братья запорожцы, Татарчук ходил с вами на Крым, и в Валахию ходил, и под Смоленск." бился с вами, добрыми молодцами, и кровь проливал с вами, и с голоду умирал... так не лях он, не изменник, а казак, ваш брат, и если гетман хочет его смерти, то пусть скажет, зачем хочет? Что я ему сделал, в чем провинился. А вы уж, братцы, помилуйте и судите по совести!
   -- Татарчук добрый казак! Татарчук верный человек! -- раздалось несколько голосов.
   -- Ты, Татарчук, добрый казак, -- сказал Хмельницкий, -- и я на тебя не нападаю, потому что ты не лях, а наш, наш друг. Если б лях был изменником, я не горевал бы, не плакал, а коли изменником сделался добрый казак, мой друг, то сердцу моему становится больна А коли ты и в Крыму, и Валахии, и под Смоленском был, то грех твой теперь еще больше. Тебе писали, чтоб ты сделал все, чего только посол ни потребует... А скажите, паны атаманы, чего бы потребовал лях? Не смерти ли моей и моего могущественного друга Тугай-бея? Да, виновен ты, Татарчук, и невинности своей доказать не можешь. А к Барабашу писал его дядя, полковник Черкасский, друг Чаплинского и ляхов, тот, что прятал у себя привилегии, дабы о них не узнало запорожское войско. Если так, -- а я клянусь Богом, что иначе и быть не могло, -- то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и я буду просить за вас, хотя вина ваша тяжела, измена очевидна.
   Теперь снаружи доходили уже не шум и крики, а просто неистовый вой. "Товарищество" хотело знать, что творится в комнате совета, и выслало новую депутацию. Татарчук понял, что гибель его неизбежна. Теперь он вспомнил, что неделю тому назад он в среде атаманов ратовал против отдачи булавы Хмельницкому и примирения с татарами. Капли холодного пота выступили на
   его лбу: теперь уже нет спасения. Что касается молодого Барабаша, то Хмельницкий, очевидно, губил его из мести к старому полковнику, горячо любившему своего племянника. Но Татарчук не хотел умирать. Он не побледнел бы перед саблей, перед пулей, даже перед колом, но смерть, какая ожидала его, была поистине ужасна. Он воспользовался минутой молчания после речи Хмельницкого и громко, пронзительно закричал:
   -- Во имя Христа! Братья атаманы, друга сердечные, не губите невинного: я не видал ляха, не говорил с ним! Помилуйте, братья! Я не знаю, что мог потребовать от меня лях, спросите его сами! Клянусь Христом и Его Пречистою Матерью, я невинен!
   -- Ввести ляха! -- крикнул старший войсковой урядник.
   -- Ляха, ляха! -- закричали куреневые.
   Одни кинулись в соседнюю комнату, где помещался узник, другие грозною толпою окружили Татарчука и Барабаша. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: "На погибель!". Депутация повторила его возглас. Атаман Чарнота отворил дверь и заявил толпе, собравшейся на улице, что Татарчук и Барабаш изменники.
   Толпа отвечала пронзительным воем и хлынула в комнату.
   -- Смерть Татарчуку и Барабашу! На погибель! Давайте изменников! На площадь с ними! -- кричали сотни бешеных голосов, и сотни рук протягивались по направлению к бедным жертвам.
   Татарчук покорился своей участи, зато Барабаш сопротивлялся со страшной силой. Он понял, наконец, что его хотят убить, лицо его исказилось страхом и отчаянием, из груди раздалось звериное рычание. Дважды вырывался он из рук палачей, и они вновь хватали его за руки, за бороду, за чуб; он кусался, рычал, падал на землю и вновь поднимался, окровавленный, страшный. Руки нападающих порвали в клочья его одежду, вырвали чуб, выбили глаз и прижали к стене. Тогда Барабаш упал. Палачи схватили его за ноги и вместе с Татарчуком повлекли на площадь. Там, при свете пламени смоляных бочек и разложенных костров, началась казнь. Тысячи разъяренных людей кинулись на осужденных, рвали их в клочки и оспаривали друг у друга местечко около жертвы. Их топтали ногами, вырывали куски мяса; окровавленные руки то высоко поднимали кверху два бесформенных трупа, то снова кидали их наземь. А стоящие поодаль разделились на две стороны: одни хотели бросить осужденных в воду, другие -- в горящие смоляные бочки. Пьяные в конце концов передрались и подожгли две бочки с водкой. Синий дрожащий свет спирта осветил всю эту адскую сцену, а с неба смотрел на нее месяц, тихий, ясный, спокойный...
   Так "товарищество" карало своих изменников.
   В комнате совета, начиная с минуты, когда казаки вытащили за двери Татарчука и молодого Барабаша, вновь водворилось спокойствие, атаманы вновь заняли свои места и внимательно рассматривали только что приведенного из соседней комнаты узника.
   Лица его разглядеть было невозможно; в комнате царствовала полутьма, огонь в печке угас, но Гладкий подбросил новую вязанку хвороста, огонь вспыхнул и осветил высокую, гордую фигуру пленника.
   Увидав его, Хмельницкий вздрогнул.
   Пленником этим был пан Скшетуский.
   Тугай-бей выплюнул подсолнечную шелуху и пробормотал по-русски:
   -- Я знаю этого ляха; он был в Крыму.
   -- Погибель ему! -- закричал Гладкий.
   -- На погибель! -- повторил Чарнота.
   Хмельницкий овладел собою. Он только повел глазами по Гладкому и Чарноте, которые тотчас же смолкли, и проговорил:
   -- И я его знаю.
   -- Ты откуда? -- спросил кошевой Скшетуского.
   -- Я ехал с посольством к тебе, пан кошевой атаман, когда на меня близ Хортицы напали разбойники и вопреки обычаям, существующим даже у диких народов, перебили моих людей, а меня, несмотря на мое положение посла, ранили, подвергли оскорблениям и, как пленного, привели сюда со связанными руками. Обо всем этом ты должен будешь дать ответ моему господину, князю Еремию Вишневецкому.
   -- А зачем ты раскроил голову обухом доброму казаку? Зачем ты убил наших вчетверо больше, чем вас самих было? Ты и с письмами ехал сюда для того, чтобы выведать все и рассказать потом ляхам. Мы знаем также, что ты вез письма к изменникам запорожского войска для того, чтобы вместе с ними подготовить нашу гибель. Поэтому ты и будешь принят не как посол, а как изменник, и понесешь справедливую кару.
   -- Ошибаешься, пан кошевой атаман, и ты, пан самозваный гетман, -- тут наместник обратился к Хмельницкому. -- Если я вез письма, то так же поступает всякий другой посол, едущий в чужие страны. Я ехал сюда с письмом князя для того, чтобы предостеречь вас от поступков, которые могут потрясти могущество республики и обречь вас и все запорожское войско на конечную гибель. На кого вы поднимаете святотатственную руку? Против кого вы, называющие себя защитниками христианства, вступили в союз с неверными? Против короля, против шляхетства и против всей республики. Значит, изменник не я -- вы изменники, и я говорю вам: если покорностью вы не загладите вашей вины, горе вам! Давно ли прошли времена Павлюка и Наливайки? Ужели исчез всякий след воспоминания о постигшей их каре? Помните одно, что терпение республики исчерпано и меч висит над вашими головами.
   -- Лжешь ты, вражий сын, для того, чтобы вывернуться и избежать смерти, -- крикнул кошевой, -- да ничто не поможет, ни угрозы твои, ничто!
   Атаманы начали скрежетать зубами и хвататься за рукоятки сабель, а пан Скшетуский еще выше поднял голову и продолжал таю
   -- Не думай, пан кошевой атаман, чтобы я боялся смерти, защищал свою жизнь или доказывал свою невинность. Я шляхтич, судить меня могут только равные мне, да я и не перед судьями стою здесь, а перед разбойниками, не перед шляхтой, не перед рыцарством, а перед варварами, и хорошо знаю, что не уйду от своей смерти, которою вы завершите все свои доблестные подвиги. Передо мною смерть и муки, а за мною мощь и мщение всей республики, перед которою вы дрожите все до единого.
   Слова пана Скшетуского произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались друг с другом. Перед ними стоял не пленник, но грозный посол могущественного народа.
   -- Сердитый лях! -- сказал Тугай-бей.
   -- Сердитый лях! -- согласился Хмельницкий.
   Громкий стук в дверь прервал совещание. Толпа покончила с Татарчуком и Барабашем и прислала новую депутацию.
   В комнату ввалилась толпа казаков, пьяных, окровавленных, разъяренных. Они остановились близ дверей и загалдели, протягивая вперед руки, еще покрытые дымящейся кровью.
   -- Товарищество кланяется панам старшинам, -- тут они все поклонились в пояс, -- и просит выдать ляха, поиграть с ним так, как с Барабашем и Татарчуком.
   -- Выдать им ляха! -- крикнул Чарнота.
   -- Не выдавать! -- вступились другие. -- Пусть подождут. Он посол!
   Наконец, все смолкли, ожидая, что скажут кошевой и Хмельницкий.
   -- Товарищество просит, а не то, так само возьмет! -- повторила депутация.
   Казалось, Скшетуский погиб окончательно, когда Хмельницкий наклонился к уху Тугай-бея.
   -- Это твой пленник, -- шепнул он. -- Его взяли татары, он твой. Отдашь ты его или нет? Он богатый шляхтич, да и без того князь Еремия за него заплатит.
   -- Давайте ляха! -- грозно кричали казаки.
   Тугай-бей потянулся на своем сиденье и встал. Лицо его изменилось в одну минуту, глаза блеснули, зубы скрипнули. Он, как тигр, ринулся в середину толпы, добивающейся выдачи пленника.
   -- Прочь, хамы, псы неверные! -- прорычал он, бешено ухватив за бороду двух ближайших запорожцев. -- Прочь, пьяницы, нечистые скоты, гады! Вы пришли отнять у меня моего пленника? Так вот же вам, вот! -- Он свалил на пол одного казака и начал его топтать ногами. -- На колени, рабы! Всех вас, всю вашу Сечь я также потопчу ногами!
   Депутаты со страха попятились назад. Страшный друг показал свои когти.
   Странное дело: в Базавлуке стояло ровно шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял хан, со всею своею силою, но ведь и Сечь чего-нибудь стоила, но ни один голос не осмелился протестовать Тугай-бею. Казалось, грозный мурза нашел единственный способ сохранить жизнь пленника. Депутация возвратилась на площадь с заявлением, что "поиграть" с ляхом нельзя, что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей рассердился. "Бороды нам вырвал! Рассердился!" "Рассердился, рассердился!" -- орала толпа, а через несколько минут уже готова была песня на этот случай. У одного из костров кто-то затянул:
  
   Гей, гей!
   Тугай-бей
   Рассердился дуже!
   Гей, гей!
   Тугай-бей,
   Не сердися, друже!
  
   Но вскоре и песни замолкли. От ворот, со стороны предместья Гассан-Паша, появилась новая толпа народа и направилась к дому совета. Атаманы собирались уже идти домой, как показались новые гости.
   -- Письмо к гетману!
   -- Откуда вы?
   -- Мы чигиринцы. День и ночь с письмом идем. Вот оно.
   Хмельницкий взял письмо из рук казака и стал читать. Вдруг лицо его изменилось; он опустил письмо и громко произнес:
   -- Паны атаманы! Великий гетман высылает на нас своего сына Стефана с войском. Война!
   Кругом все закричали, не то с радости, не то со страху; Хмельницкий вышел на середину комнаты и подбоченился; глаза его метали молнии, голос звучал грозно и повелительно:
   -- Куреневые по куреням! Выстрелить из пушки! Разбить бочки с водкою! Завтра выступаем!
   С этого момента вся власть переходила в руки Хмельницкого. Недавно еще он должен был пускаться на хитрость, чтобы спасти пленника, и хитростью губить своих недоброжелателей, но теперь он держал бразды правления в своих руках. Так всегда бывало. До и после войны, хотя бы и при выбранном гетмане, толпа через атаманов и кошевого заявляла свои требования, и не исполнять их было небезопасно; но раз война объявлена, "товарищество" становилось войском, подчиненным военной дисциплине, куреневые -- офицерами, а гетман -- вождем-диктатором.
   Вот почему атаманы немедленно кинулись исполнять приказ Хмельницкого. Совет был окончен.
   Через минуту выстрелы из пушек объявили всему народу, что война началась.
   Начиналась война и начиналась новая эпоха в истории двух народов, но об этом не знали ни пьяные жители Сечи, ни сам запорожский атаман.
  

Глава XII

  
   Хмельницкий со Скшетуским пошли на ночлег к кошевому, а за ними и Тугай-бей: тому поздно уже было возвращаться в Базавлук. Дикий бей относился к наместнику, как к пленнику, которого со временем выкупят за высокую цену, относился, может быть, с большим уважением, чем к вольным казакам: недаром он видел его когда-то при ханском дворе. Кошевой, увидав это, пригласил его в свой дом и тоже сразу переменил свою тактику. Старый атаман был душою и телом предан Хмельницкому, а Хмельницкому, очевидно, во что бы то ни стало необходимо было сохранить пленника в целости. Но удивление его достигло крайних пределов, когда Хмельницкий, немедленно после прихода в дом, спросил у Тугай-бея:
   -- Тугай-бей, сколько ты думаешь взять выкупа за этого пленника?
   Тугай-бей посмотрел на Скшетуского.
   -- Ты же сам говорил, что он важный человек, а я знаю, что он посол страшного князя, а страшный князь любит своих. Бис-миллях! Один заплатит и другой заплатит, значит..
   Татарин подумал.
   -- Две тысячи талеров.
   -- Я тебе дам две тысячи талеров.
   Тугай-бей молчал с минуту. Его косые глаза, казалось, насквозь проникали Хмельницкого.
   -- Ты дашь три, -- сказал он.
   -- Зачем я должен дать три, когда ты сам запросил две?
   -- Ты хочешь его иметь, значит, он тебе нужен, а если нужен, то ты дашь три тысячи.
   -- Он мне жизнь спас.
   -- Алла! Это стоит тысячью больше.
   Тут и Скшетуский вмешался в торг.
   -- Тугай-бей! -- гневно вскрикнул он. -- Я ничего не могу обещать тебе из княжеской шкатулки, но я тебе отдам три тысячи, хоть бы для этого должен был продать все свое до нитки. У меня есть деревушка, стоит же она чего-нибудь? А этому атаману я не хочу быть обязанным ни жизнью, ни свободой.
   -- А вы разве знаете, что я сделаю с вами? -- спросил Хмельницкий и вновь обратился к Тугай-бею. -- Война начнется. Пошлешь ты за деньгами к князю, но прежде чем посол воротится, много воды в Днепре утечет, а тут я тебе сам завтра в Базавлук привезу деньги.
   -- Дай четыре, тогда я и говорить с ляхом не буду, -- нетерпеливо сказал Тугай-бей.
   -- Хорошо, я согласен; будь по-твоему.
   -- Пан гетман, -- заметил кошевой, -- если прикажешь, я сейчас отсчитаю тебе эти деньги.
   -- Утром отвезешь их в Базавлук, -- согласился Хмельницкий.
   Тугай-бей потянулся и зевнул.
   -- Спать хочется... Завтра с рассветом ехать надо. Где мне спать?
   Кошевой указал ему на связку овечьих шкур у стены.
   Татарин бросился на свою импровизированную постель и через минуту захрапел.
   Хмельницкий прошелся несколько раз взад и вперед по узкой комнате.
   -- Сон бежит от моих глаз, -- сказал он. -- Не усну. Дай мне выпить чего-нибудь, пан кошевой.
   -- Горилки или вина?
   -- Горилки. Нет, не уснуть.
   -- Уже петухи пропели, -- заметил кошевой.
   -- Поздно! Иди спать и ты, старый друг. Выпей и спи.
   -- За твое здоровье и счастье!
   -- За твое здоровье!
   Кошевой утерся рукавом, пошел в другой угол комнаты и тоже зарылся в овечьи шкуры.
   Вскоре его храпенье слилось с храпеньем Тугай-бея.
   Хмельницкий сидел за столом, погруженный в молчание. Вдруг он очнулся и взглянул на Скшетуского.
   -- Пан наместник, вы свободны.
   -- Свободен? О, благодарю вас, гетман запорожский, хотя не скрою, что я предпочитал бы быть обязанным своею свободою кому-нибудь другому, а не вам.
   -- Не благодарите меня. Вы спасли меня от смерти, я вам тоже заплатил добром, и теперь мы квиты. Кроме того, я еще должен сказать вам, что не отпущу вас до тех нор, пока вы не дадите мне свое рыцарское слою, что, вернувшись домой, вы не скажете ни слова ни о нашей силе, ни о нашей готовности к войне, ни о том, что вы видели в Сечи.
   -- Я вижу, что вы шутите со мной! Такого слова дать я не могу, потому что, дав его, я поступил бы так, как поступают изменники, перешедшие на сторону неприятеля.
   -- Моя жизнь и вся участь запорожского войска зависят от того, двинется ли на нас великий гетман со всеми своими силами, или нет, а он не будет медлить ни минуты, коли узнает от вас о положении дел; так не пеняйте на меня, что я не отпускаю вас, если вы не дадите мне слова молчать обо всем, что вы видели здесь. Я знаю, какая сила хлынет на меня: оба гетмана, ваш страшный князь, который один стоит целого войска, Заславский, Конецпольский и все эти королевичи, которые сидят на казацкой шее! Правда, немало мне пришлось потрудиться, немало писем написать, прежде чем я успел усыпить их осторожность; теперь, пожалуй, пусть и просыпаются. Когда и чернь, и городские казаки, и все теснимые в своей вере и свободе открыто станут на мою сторону, как запорожское войско и милостивый хан крымский, тогда я не побоюсь встречи со врагом, но до тех пор прежде всего надеюсь на Бога, который видит и мою невинность, и мои горькие обиды.
   Хмельницкий выпил чарку водки и тревожно начал расхаживать вокруг стола. Пан Скшетуский смерил его взглядом и с силой заговорил:
   -- Не кощунствуйте, гетман запорожский, не призывайте благословение Божье на свои дела. Вам ли просить Всевышнего о помощи, вам ли, который, ради мести за личные обиды, зажигает пламя братоубийственной войны и соединяется с язычниками против христиан? Подумайте, что будет дальше. Победите ли вы, будете ли побеждены, все равно вы прольете море крови и слез человеческих, хуже саранчи опустошите родную страну, отдадите братьев в неволю неверным, поколеблете все могущество республики, оскверните Господни алтари, и все это из-за того, что Чаплинский отобрал у вас хутор! Перед чем вы остановитесь, чем не пожертвуете для удовлетворения своего гнева? Вы призываете Бога! Пусть я в ваших руках, пусть вы каждую минуту можете лишить меня свободы и жизни, но я скажу вам: не Бога призывайте на помощь, но дьявола; только он один нодаст вам руку в вашем страшном деле.
   Хмельницкий побагровел, ухватился за рукоять сабли и посмотрел на наместника, как лев, готовый броситься на свою добычу, но вдруг остановился. Он еще не успел напиться допьяна. Кто знает, может быть, его внезапно обуял какой-то страх, может быть, какой-то голос заговорил в его совести: остановись! Он опустил голову и заговорил, точно стараясь убедить самого себя:
   -- От другого я не стерпел бы подобных речей, но и вы смотрите, как бы ваша смелость не превысила моего терпения. Вы пугаете меня адом, уличаете меня в измене, в том, что я мщу за личную обиду, а почему вы знаете, за свою ли только обиду я хочу отомстить? Где бы я нашел столько помощников, откуда взялись бы эти тысячи, которые присоединились и еще присоединятся ко мне, если бы хлопотал только о своем деле? Посмотрите, что делается на Украине. Эй, мать-земля родимая, плодородная, кто у тебя считает себя в безопасности, кто уверен в завтрашнем дне? Кто счастлив, кто свободен, кто не плачет и не вздыхает? Только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские, Конецпольские да горстка шляхты! Для них чины и почести, земля и люди, для них счастье и золотая вольность, а остальной народ в слезах протягивает руки к небу, ожидая только Божьей помощи, потому что и королевская не поможет! Сколько даже из самой шляхты не стерпели невыносимого гнета и сбежали в Сечь, как сбежал я? Я не хочу войны ни с королем, ни с республикой! Она мать, он отец! Король милостив, но королевичи." С ними нам не жить; их притеснения, их безбожные поборы, их аренды, их тирания и гнет, их злоба -- все вопиет к небу об отмщении. Какой благодарности дождалось запорожское войско за свои заслуги во многих войнах? Где казацкая привилегия? Король дал, а королевичи отняли. Наливайко четвертован, Павлюк сожжен в медном быке! Раны, нанесенные саблями Жулкевского и Конецпольского, еще не зажили! Слезы по убитым, изрубленным, посаженным на кол еще не высохли, а теперь... смотрите, что горит на небе? -- Хмельницкий указал рукою на небо, где светилась комета. -- Гнев Божий! Бич Божий!.. И если я должен быть им на земле, то да свершится воля Божья! Я возьму свой крест на себя.
   Он возвел руки к небу, грозный и мрачный, задрожал и упал на лавку, словно под невыносимою тяжестью своего предназначения.
   Настало молчание, прерываемое только храпением Тугай-бея и кошевого, да в одном из углов хаты сверчок затянул свою жалобную песню.
   Наместник сидел, опустив голову. Казалось, он искал ответа на слова Хмельницкого, тяжелые, как гранитная глыба, наконец, начал говорить тихим, грустным голосом:
   -- О, даже если б это была и правда, кто же вы такой, что берете на себя обязанности судьи и палача? Какая ярость, какая гордость обуяла вас? Отчего вы не предоставите Богу право судить и карать? Я злых не защищаю, обид не извиняю, притеснения не называю правом, но загляните же вы и в себя, гетман! Вы жалуетесь на гнет королевичей, говорите, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, осуждаете их гордость, а сами вы свободны от этого упрека? Сами вы не поднимаете руку на республику и закон? Тиранию панов и шляхты вы видите, а того не видите, что если б не их грудь, не их панцири, не их силы, не их замки, не их пушки и войско, тогда бы земля, где теперь реки текут молоком и медом, стонала бы под гнетом, во сто крат более невыносимым, -- гнетом татар или турок! Кто оборонял бы ее? Благодаря чьей опеке и силе ваши сыновья не служат в янычарах, ваши дочери не сохнут в гнусных гаремах? Кто обрабатывает пустыни, укрепляет города, возводит храмы Божьи?..
   Голос пана Скшетуского крепчал с каждою минутой, а Хмельницкий понуро уставился глазами в налитую чарку и упорно молчал.
   -- Да кто же они? -- говорил дальше пан Скшетуский. -- Из Неметчины они пришли, из Турции? Не кровь ли это от крови вашей, не кость ли от костей ваших? Не ваша ли это шляхта, не ваши ли князья? О, если так, то горе вам, гетман, ибо вы вооружаете младших братьев на старших! Клянусь Богом, если б они и были бы дурны, если б все до единого попирали закон, отнимали привилегии -- пусть их судит Бог в небе, сеймы на земле, а не вы, гетман! Сможете ли вы сказать, что между вами все только справедливые, а вы ни в чем не провинились, вы оставляете за собой право с оружием в руках добиваться своего? Вы спрашивали меня, где казацкие привилегии? Теперь я вам отвечу: не королевичи их уничтожили, но запорожцы, Лобода, Саско, Наливайко и Павлюк, о котором вы говорите, что он был сожжен в медном быке, хотя сами наверняка знаете, что этого не было. Убили привилегии бунты ваши, волнения и грабежи вроде татарских. Кто впускал татар в пределы республики, для того чтобы потом на возвращающихся, обремененных добычею, напасть и ограбить их? Вы! Кто -- да простит вас Бог! -- свой люд, христиан, продавал в неволю? Кто бунтовал? Вы! Перед кем не может себя считать в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни крестьянин? Перед вами! Кто разжигал братоубийственные войны, уничтожал дотла украинские города и селения, грабил церкви, бесчестил женщин? Вы и вы! Чего же вы хотите? Хотите, чтоб вам дали привилегию на междоусобицы, разбой и грабеж? Ей-Богу, вас более прощали, чем наказывали! Больной орган хотели излечить, а не отсечь, и не знаю, есть ли на белом свете другая держава, кроме республики, которая бы с таким терпением выносила такую болезнь. А в ответ на это какая благодарность? Вон там спит ваш союзник -- кровный враг креста и христианства, не украинский королевич, но татарский мурза, и вот с ним-то вы идете жечь родное гнездо, судить родных братьев! Теперь он будет царить там, ему станете вы подавать стремя!
   Хмельницкий выпил новую чарку водки.
   -- Когда мы с Барабашем в свое время были у короля, нашего милостивого господина, -- угрюмо произнес Хмельницкий, -- он нам сказал: разве у вас нет самопалов и сабли на боку?
   -- Если б вы стали пред Царем царей, он сказал бы вам: а ты простил своим врагам, как Я простил своим?
   -- Я не хочу войны с республикой.
   -- Однако нож приставляете ей к горлу.
   -- Я иду освободить казаков от ваших оков.
   -- Чтобы скрутить их татарским арканом.
   -- Я хочу охранять веру.
   -- Вместе с язычниками.
   -- Прочь от меня! Не ты голос моей совести! Прочь, говорю тебе!
   -- Кровь, пролитая вами, падет на вашу душу, слезы людские обратятся к Богу, вас ждет суд, ждет смерть...
   Хмельницкий бешено заревел и бросился с ножом на наместника:
   -- Убейте! -- сказал пан Скшетуский.
   И снова воцарилась тишина, слышно было только храпение спящих и жалобная песня сверчка.
   Хмельницкий простоял с минуту с ножом, занесенным над грудью Скшетуского, но вдруг вздрогнул, опомнился, уронил нож, схватил сосуд с водкой и припал к нему. Он выпил все до дна и тяжело опустился на лавку.
   -- Не могу его ударить, -- бормотал он, -- не могу! Поздно уже... Что это, рассвет?.. Да и с дороги возвращаться поздно... Что ты мне говоришь о праве и о суде?
   Он и прежде выпил немало, а теперь выпитая водка еще более ударила ему в голову; мало-помалу он начинал пьянеть.
   -- Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, Тугай-бей тут спит! А если бы... если бы... то... Я тебя выкупил у Тугай-бея... ты помни об этом и скажи... Ох! Больно что-то... больно!.. С дороги возвращаться... поздно! Суд... Наливайко... Павлюк...
   Он внезапно выпрямился, со страхом вытаращил глаза и крикнул:
   -- Кто тут?
   -- Кто тут? -- повторил полусонный кошевой.
   Но Хмельницкий опять опустил голову на грудь, качнулся из стороны в сторону, пробурчал: "Какой суд?" -- и уснул.
   Пан Скшетуский, еще не оправившийся от раны, побледнел, почувствовал страшную слабость и подумал: не смерть ли распростерла над ним свои крылья?
  

Глава XIII

  
   Ранним утром пешие и конные казацкие войска вышли из Сечи. Кровь еще не запятнала степей, но война началась. Полки двигались за полками, точно саранча, пригретая весенним солнцем, вырвалась из очеретов Чертомелика и двинулась на украинские нивы. В лесу за Базавлуком, стояли татары, уже готовые к походу. Шесть тысяч отборного воинства, вооруженного с головы до ног, -- вот помощь, которую хан прислал запорожцам и Хмельницкому. Казаки при виде новых союзников начали стрелять из самопалов и подбрасывать вверх шапки. Хмельницкий и Тугай-бей, оба верхом, осененные бунчуками, поспешили навстречу друг другу и обменялись церемонными поклонами.
   Войска построились в ряды с быстротою, свойственною казакам и татарам, и двинулись вперед. Ордынцы разместились по флангам, середину занял Хмельницкий со своими всадниками, а позади шла страшная запорожская пехота.
   Войска миновали базавлукский лес и вышли в степи. День был погожий, на голубом небе не было ни одной тучки. Легкий северный ветерок навевал прохладу. Солнце весело играло на копьях и ружьях.
   Перед войсками расстилались Дикие Поля со всем своим необъятным простором, и радость охватила казацкие сердца. Большое малиновое знамя с изображением архангела преклонилось несколько раз, приветствуя родимую степь, а за ним склонились все бунчуки и полковые знамена.
   Полки развернулись свободно. Вот выехали вперед торбанисты, загудели котлы, зазвучали литавры, и безмолвие степей огласилось тысячеустным хором:
  
   Гей вы, степи вы родные,
   Красным цветом посыпанные,
   Как море, широкие!
  
   Торбанисты выпустили поводья и, откинувшись назад, с глазами, устремленными в небо, перебирали струны торбанов; литавристы, высоко подняв руки кверху, ударяли в свои медные литавры, и все эти звуки, вместе с монотонным ритмом песни и пронзительным свистом татарских пищалок, сливались в одну грандиозную, дикую и унылую, как сама пустыня, симфонию. Всеми людьми овладело какое-то уныние; головы невольно наклонялись в такт песне; казалось, что и степь поет и колышется вместе с людьми, конями и развеваю и къ какому нибудь соглашенію -- кто его знаетъ! Всякій объяснялъ по своему. Только двое людей не обманывали себя. Затвилиховскій и престарѣлый Барабашъ.
   Старый полковникъ тоже получилъ письмо отъ Хмѣльницкаго. Письмо было дерзкое, полное угрозъ и оскорбленій. "Мы,-- писалъ Хмѣльницкій,-- вмѣстѣ со всѣмъ запорожскимъ воинствомъ будемъ просить и аппелировать, чтобы все совершилось согласно съ тѣми привилегіями, которыя ваша милость хранили у себя. А такъ какъ вы хранили ихъ ради личныхъ выгодъ и пользы, то все запорожское войско считаетъ васъ достойнымъ предводительствовать баранами или " свиньями, отнюдь не людьми. Прошу у вашей милости прощенія, коли чѣмъ обидѣлъ васъ въ моемъ Чигиринскомъ домикѣ въ праздникъ Св. Михаила, а равно, что уѣхалъ, не сказавшись и не испросивъ разрѣшенія".
   -- Полюбуйтесь-ка только панове, -- обратился Барабашъ къ Скржетускому и Затвилиховскому,-- какъ онъ насмѣхается надо мной; а кто, какъ не я, училъ его воевать и былъ ему почти отцемъ?
   -- И такъ, онъ грозитъ, что станетъ требовать привилегій во главѣ запорожцевъ -- промолвилъ Затвилиховскій... Словомъ, это междуусобная война, самая страшная изъ всѣхъ войнъ.
   -- Вижу я,-- сказалъ Скржетускій -- что сидѣть мнѣ нельзя. Давайте-ка скорѣе письма къ тѣмъ, съ кѣмъ мнѣ придется сойтись.
   -- Къ атаману кошевому письмо есть?
   -- Есть отъ самого князя.
   -- Ну, такъ я дамъ письмо къ одному изъ Куреньихъ, а у пана Барабаша есть тамъ родичъ; они разкажутъ вамъ про все. Но кто знаетъ, ужъ не поздно ли теперь! Хочетъ князь правду услышать? Отвѣтъ коротокъ: дѣло плохо! А коли хочетъ знать, держаться чего? Совѣтъ коротокъ: собрать какъ можно болѣе войска и соединиться съ гетманами.
   -- Такъ посылайте скорѣе къ князю съ отвѣтомъ и совѣтомъ,-- быстро проговорилъ Скржетускій.-- А мнѣ надо ѣхать; меня снарядили и мѣнять рѣшеніе князя не мнѣ.
   -- А извѣстно ли вамъ,-- спросилъ Затвилиховскій,-- что это весьма опасное предпріятіе? Здѣшній народъ до того волнуется, что трудно высидѣть. Не будь тутъ вблизи короннаго войска -- толпа давно бы ринулась на насъ. Ну а тамъ, думаю, хуже! Вы сами лѣзете въ пасть гидры.
   -- Уважаемый, хорунжій! Тона очутился въ животѣ кита, а и то спасся, по волѣ божіей...
   -- Ступайте, ступайте! Рѣшимость ваша похвальна. Въ Куданъ доберетесь спокойно, а тамъ сами увидите, что вамъ, предстоитъ дѣлать. Гродзицкій -- опытный служака, онъ лучше всѣхъ посовѣтуетъ вамъ. А къ князю, по всей вѣроятности, я отправлюсь самъ. Если ужъ суждено мнѣ драться на старости лѣтъ, то лушпе подъ командой его, а не кого другаго. Пока же велю приготовить все къ вашему отъѣзду и позову перевозчиковъ, которые доставятъ васъ въ Куданъ.
   Скржетусгій вышелъ и направился въ свою квартиру въ домѣ князя. Не взирая на всю опасность путешествія, предсказанную Затвилиховскимъ, онъ не безъ удовольствія думалъ о немъ. Ему представлялась возможность увидѣть Днѣпръ чуть ли не во всю длину рѣки до самаго Низа -- и пороги, а для тогдашняго рыцарства то была страна почти заколдованная, таинственная, куда стремился всякій, жаждавшій приключеній. Многіе, прожившіе всю жизнь на Украйнѣ, не могли похвалиться тѣмъ, что посѣтили Сѣчь, если только не было намѣренія у нихъ примкнуть къ братству; ну, а среди шляхтичей нашлось бы охотниковъ къ тому немного. Времена "Сашки" Зборовскаго прошли безвозвратно. Разладъ между Сѣчью и Рѣчью Посподитой, возникшій въ дни Наливайки и Павлюка, не только не прекращался, но усиливался все болѣе, причемъ значительно уменьшился приливъ въ Сѣчь шляхетскаго люда, какъ польскаго, такъ и русинскаго происхожденія, хотя послѣдніе ни языкомъ, ни вѣрой не отличались отъ низовцевъ. Такихъ, какъ Курцевичи, Булыги, немного было; вообще говоря, сюда попадали шляхтичи по несчастію, изгнаннмые, провинившіеся въ чемъ нибудь неискупаемомъ.
   Оттого-то эта хищническая республика Низа окружена была какой-то непроницаемой тайною. О ней разсказывали чудеса, которыя хотѣлось видѣть пану Скржетускому собственными глазами.
   Не думалъ онъ, что можетъ не вернуться оттуда: посолъ остается посломъ, особенно посолъ князя Іереміи.
   Такъ размышляя, смотрѣлъ онъ въ окно. Прошелъ часъ, другой; вдругъ Скржетускому показалось, будто какія-то двѣ знакомыя личности шагаютъ по направленъ къ Дзвонецкому переулку, гдѣ помѣщался винный погребъ валаха Допулы.
   Онъ сталъ всматриваться -- и узналъ: то были панъ Заглоба и Богунъ.
   Шли они, обнявшись, и вскорѣ исчезли въ темныхъ дверяхъ, надъ которыми торчала пробка, замѣнявшая вывѣску.
   Намѣстникъ удивился какъ присутствію Богуна въ Чигиринѣ, такъ и дружбѣ его съ паномъ Заглобой.
   -- Эй, Жендзянъ! ко мнѣ! крикнулъ онъ.
   Мальчикъ показался въ дверяхъ.
   -- Слушай-ка, Жендзянъ; ступай вотъ въ этотъ погребокъ напротивъ, тамъ встрѣтишь ты толстаго шляхтича съ дырой во лбу, которому и сообщи, что нѣкто хотѣлъ бы видѣться съ нимъ, имѣя дѣло къ нему. Если же спроситъ онъ, кто -- не говори.
   Жендзянъ побѣжалъ, и спустя нѣкоторое время, намѣстникъ увидѣлъ его идущимъ въ обществѣ пана Заглобы.
   -- Какъ поживаете панъ? обратился къ нему Скржетускій, когда шляхтичъ переступилъ порогъ,-- узнаете меня?
   -- Узнаю ли я васъ! Превратись я въ сало и пусть татары надѣлаютъ изъ него свѣчекъ для мечетей, если я позабылъ васъ! Вы же, панъ, нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, отперли дверь Чаплинскимъ, что мнѣ особенно понравилось, такъ какъ однажды и я точно такимъ же способомъ освободилъ себя изъ тюрьмы въ Стамбулѣ. А что подѣлываетъ панъ Повсннога, герба Сорвипорты, вмѣстѣ со своимъ цѣломудріемъ и мечемъ? Воробьи все ли еще садятся ему на голову, принимая его за изсохшее дерево?
   -- Панъ Подбипента здравствуетъ и велѣлъ передать вамъ поклонъ.
   -- Это чрезвычайно богатый шляхтичъ, но весьма глупый. Если отсѣчетъ онъ три головы въ родѣ своей, то это составитъ только полторы, такъ какъ отсѣчетъ три полголовы. Тьфу! что за жара, хотя еще только мартъ на дворѣ! Въ горлѣ совсѣмъ пересохло.
   -- Есть у меня превосходный медъ. Не позволите ли стаканчикъ?
   -- Одинъ глупецъ отказывается, когда не глупецъ предлагаетъ. Цырюдьншсъ прописалъ мнѣ именно медъ, чтобы голову излечить отъ меланхоліи. Вѣдь для шляхты настаютъ тяжелыя времена: dies irae et calamilatis. Чаплинскій совсѣмъ подохъ отъ страха и къ Допулу ни ногой -- тамъ теперь пьянствуютъ казацкіе старѣйшины. Одинъ я храбро подставляю свой лобъ подъ опасность и поддерживаю знакомство съ этими полковниками, хотя и несетъ дегтемъ отъ ихъ полковничества... Славный медъ! Дѣйствительно очень хорошъ! Откуда онъ у васъ, панъ?
   -- Изъ Лубенъ. Тутъ слѣдовательно много старѣйшинъ?
   -- Кого только нѣтъ? Есть Федоръ Якубовичъ, есть старый Филинъ Дѣдзяла, есть Даніилъ Нечай, а съ ними и ихъ ненаглядный Богунъ, который сталъ моимъ другомъ съ той поры, какъ я выпилъ больше, чѣмъ онъ, и обѣщалъ адоптировать его. Теперь всѣ они заражаютъ воздухъ въ Чигиринѣ и смотрятъ, въ чью сторону повернуться, такъ какъ еще не смѣютъ открыто примкнуть къ Хмѣльницкому. Но если не примкнутъ -- то въ томъ заслуга моя.
   -- Это какже?
   -- Я, пьянствуя съ ними, переманиваю ихъ на сторону Рѣчи Посполитой и уговариваю быть вѣрными. Если король не дастъ мнѣ за это староства, то ужъ повѣрьте -- нѣтъ въ этой Рѣчи Посполитой ни юстиціи, ни вознагражденія по заслугамъ, и лучше выводить цыплятъ, чѣмъ рисковать головой pro publico bono.
   -- Вы бы лучше рисковали, сражаясь съ ними, и мнѣ кажется, что вы только даромъ тратите деньги на ихъ угощеніе, такъ какъ этимъ путемъ не переманить ихъ вамъ.
   -- Чтобы я, да даромъ платилъ деньги? За кого жъ вы считаете меня? Мало того, что я фамильярничаю съ этими хамами, а то еще платить за нихъ? Съ моей стороны и такъ милость большая, что я позволяю имъ платить за себя.
   -- А что же здѣсь подѣлываетъ этотъ Богунъ?
   -- Онъ? Прислушивается, какъ и другіе, къ тому, что творится въ Сѣчи. Только ради этого онъ и пріѣхалъ сюда. Это возлюбленный всего казачества. Всѣ такъ и увиваются передъ нимъ, словно обезьяны, ибо нѣтъ сомнѣнія что переяславскій полкъ пойдетъ за нимъ, а. не за Лободой. А кто знаетъ, чью сторону станутъ держать и казаки Кржечовскаго? Братается Богунъ съ низовцами, когда надо идти противъ татаръ, или турокъ, но теперь ломаетъ свою голову, такъ какъ самъ признался мнѣ въ пьяномъ видѣ, что влюбился въ шляхтянку и хочетъ жениться на ней; оттого не подобаетъ ему связываться съ хлопами наканунѣ свадьбы. Недаромъ хочетъ онъ, чтобъ я адоптировалъ его и далъ ему свой гербъ... Этотъ вашъ медъ замѣчательно хорошъ!
   -- Выпейте-ка, панъ, еще.
   -- Выпью, выпью. Меда такаго не найдешь у Допула.
   -- А не приходилось ли вамъ, панъ, спрашивать, какъ зовутъ эту шляхтянку, на которой Богунъ жениться хочетъ?
   -- Да какое же мнѣ дѣло, панъ? Знаю только, что когда украшу Богуна рогами, то будетъ она называться паней Оленевой.
   Намѣстникъ вдругъ почувствовалъ сильное желаніе треснуть пана Заглобу въ ухо; но тотъ продолжалъ, ничего не замѣчая:
   -- Я вѣдь былъ ловкій малый въ молодости. Если бъ только разсказать вамъ, за что получилъ я въ Галацѣ пальму! Видите эту дыру на лбу? Довольно того, что мнѣ выдолбили ее евнухи въ сараѣ тамошняго паши.
   -- А вы говорили, что это отъ разбойничьей пули?
   -- Я говорилъ? Ну, такъ я говорилъ правду! Каждый турчинъ разбойникъ -- будь я проклятъ, если вру!
   Дальнѣйшая бесѣда была прервана появленіемъ Затвилиховскаго.
   -- Ну, пане намѣстникъ,-- проговорилъ старый хорунжій,-- байдары готовы, перевозчики -- люди вѣрные. Ступайте же съ Богомъ, хоть сейчасъ. А вотъ и письма.
   -- Такъ я велю людямъ тотчасъ же отправляться на берегъ.
   -- А вы, панъ, куда собираетесь? спросилъ панъ Заглоба.
   -- Въ Куданъ.
   -- Будетъ вамъ тамъ жарко.
   Но намѣстникъ не слышалъ предсказанія; онъ вышелъ изъ избы во дворъ, гдѣ уже находились при лошадяхъ семеновцы, совсѣмъ готовые къ отъѣзду.
   -- На коней и на берегъ!-- скомандовалъ панъ Скржетускій.-- Коней размѣстите и ждите меня!
   Тѣмъ временемъ, старый хорунжій заговорилъ съ Заглобой:
   -- Я слышалъ, что вы, панъ, прислуживаетесь теперь полковникамъ и пьянствуете съ ними.
   -- Pro publico bono, пане хорунжій!
   -- Остроуміе ваше, я вижу, недюжинное, и, на сколько кажется, его у васъ больше, нежели стыда. Хочется вамъ убѣдить казаковъ in poculis, дабы они подружески отнеслись къ вамъ въ случаѣ побѣды.
   -- А если бы даже и такъ! Чему тутъ удивляться, что бывши турецкимъ мученикомъ, я не желалъ бы быть мученикомъ казацкимъ; два гриба могутъ испортить самый лучшій борщъ. Касательно же стыда, я никого не прошу, чтобы глотали его со мною -- я и самъ проглочу его, и дастъ Богъ, отъ него, какъ отъ этого меда, мнѣ хуже не будетъ. Заслуга, подобно ) маслу, должна всплыть наружу.
   Въ это время возвратился Скржетускій.
   -- Мои уже отправляются, объявилъ онъ.
   Затвилиховскій наполнилъ стаканъ.
   -- Счастливаго пути!
   -- И успѣшнаго возвращенія! добавилъ панъ Заглоба.
   -- Вамъ хорошо будетъ ѣхать, воды много.
   -- Садитесь, панове! Разопьемте-ка все, ковшъ не великъ.
   Всѣ сѣли и выпили.
   -- Диковинный край увидите вы,-- говорилъ Затвилиховскій.-- Кланяйтесь отъ меня пану Гродзицкому въ Куданѣ! Вотъ солдатъ, такъ солдатъ! Сидитъ на концѣ свѣта, вдали отъ гетманскихъ глазъ, а порядокъ у него такой, какъ дай Богъ подобный во всей Рѣчи Посполитой! Я хорошо знаю Кудакъ и пороги. Въ прежніе годы частенько я туда заглядывалъ, и даже грустно подумать, что все это прошло, миновало, что теперь...
   Тутъ хорунжій поникъ своей бѣлой головою и задумался. Наступила тишина; только и слышно было, что топотъ лошадиный: то выѣзжали люди пана Скржетускаго.
   -- Боже мой!-- продолжалъ очнувшійся Затвилиховскій,-- прежде хоть и случались раздоры, да все же лучше было. Вотъ, какъ ныньче помню, что было двадцать семь лѣтъ тому назадъ подъ Хотиномъ! Когда гусары, съ Любонитскимъ во главѣ, бросились на янычаръ, молодцы, сидя за своими окопами, бросали шапки вверхъ и кричали Сагай дачному. "Пускай, батьку, съ ляхами умирати!" Отъ стона ихъ дрожала земля. А ныньче что? Ныньче Низъ, который долженъ быть преддверіемъ христіанства, пропускаетъ татаръ въ Рѣчь Посполитую, чтобы напасть на нихъ уже тогда, когда возвращаться они будутъ съ добычей. Теперь и того хуже: вотъ Хмѣльницкій просто на просто соединяется съ татарами и готовится рѣзать христіанъ за одно съ ними --
   -- Выпьемъ-те-ка съ горя!-- предложилъ Заглоба.-- Ахъ, что за медъ!
   -- Ужъ лучше въ гробъ, чѣмъ видѣть междуусобицу!-- говорилъ дальше Затвилиховскій;-- обоюдные грѣхи хотятъ смыть кровью, но не смоютъ; вѣдь тутъ братъ на брата пойдетъ! Кто на Низу? Украинцы. А кто въ войскѣ князя Іереміи? Кто въ панскихъ отрядахъ? Украинцы. А мало ли ихъ въ коронномъ станѣ? Да самъ-то я кто такой? Ахъ, несчастная Украйна! Крымскіе нехристы надѣнутъ на тебя цѣпь, и будешь ты править турецкими яликами....
   -- Не горюйте же такъ, пане хорунжій,-- промолвилъ панъ Скржетускій,-- а то мы, чего добраго, еще заплачемъ. Быть можетъ, еще и для насъ взойдетъ красное солнышко.
   Солнце же именно закатывалось, и его послѣдніе лучи озаряли красноватымъ свѣтомъ бѣлые волосы хорунжаго.
   Въ городѣ слышался вечерній звонъ костельныхъ колоколовъ.
   Вышли всѣ. Панъ Скржетускій отправился въ постель, панъ Затвилиховскій -- въ церковь, а панъ Заглоба -- къ Допулѣ.
   Уже стемнѣло, когда сошлись они снова на берегу. Люди пана Скржетускаго уже были въ лодкахъ. Перевозчики еще таскали вещи. Холодный вѣтеръ дулъ по направленію къ Днѣпру, и небо подернулось тучами. При освѣщеніи разведеннаго на берегу огня, вода сіяла багровымъ оттѣнкомъ, и казалось, будто съ неимовѣрной быстротой убѣгаетъ она куда-то въ невѣдомую темень.
   -- Счастливаго пути!-- говорилъ хорунжій, дружески пожимая руку юноши.-- Смотрите, берегите себя!
   -- Не дамъ промаха. Богъ дастъ, увидимся скоро.
   -- Развѣ только въ Лубнахъ, или въ лагерѣ князя.
   -- Такъ вы ужъ совсѣмъ рѣшились поступить къ князю?
   Затвилиховскій всплеснулъ руками.
   -- Да что мнѣ! Война, такъ война!
   -- Да хранитъ васъ Господь въ добромъ здравіи, пане хорунжій.
   -- Спаси тебя Богъ.
   -- Vive valeque!-- кричалъ Заглоба.-- А если вода унесетъ васъ прямо въ Стамбулъ, такъ кланяйтесь султану. Впрочемъ, чортъ его подери!.. Вотъ-то медъ! Превосходный!.. Брр! какъ здѣсь холодно!
   -- Будьте здоровы!
   -- До свиданія!
   -- Да хранитъ васъ Богъ!
   Весла застучали и плеснули водой, лодки поплыли. Огонь, пылавшій на берегу, сталъ удаляться. Скржетускій еще долго видѣлъ полную достоинства фигуру хорунжаго, озаренную пламенемъ костра, и какая-то грусть сдавила его сердце. Уноситъ его эта вода, уноситъ и удаляетъ отъ дружескихъ сердецъ и отъ возлюбленной, отъ родныхъ странъ, уноситъ безжалостно, словно предназначеніе, въ дикую, темную даль...
   Они выѣхали на середину Днѣпра.
   Дулъ вѣтеръ; весла издавали однообразный, грустный плескъ. Перевозчики затянули пѣсню:
   
   "Oj to to pili pililili
   "Ne tumany ustawali.
   
   Скржетускій закутался въ плащъ и легъ на приготовленное для него ложе. Началъ онъ раздумывать о Еленѣ, о томъ, что она еще не въ Лубнахъ, что онъ уѣзжаетъ, а Богунъ остается. Опасеніе, злое предчувствіе, тоска -- все это овладѣло имъ. Хотѣлъ онъ, было, отогнать отъ себя мрачныя думы, но утомился, въ головѣ помутилось, мысли какъ-то странно слились со свистомъ вѣтра, съ плескомъ воды, съ пѣсней рыбаковъ -- и онъ уснулъ.
   

IX.

   На слѣдующее утро онъ проснулся, здоровымъ, свѣжимъ, въ лучшемъ настроеніи. Погода была чудесная. Отъ легкаго, теплаго вѣянія вода покрылась рябью.
   Берега, исчезнувшее въ туманѣ, слились съ водной поверхностью въ одну сплошную равнину. Жендзянъ даже испугался, проснувшись и протеревъ глаза. Взглянулъ онъ удивленными глазами вокругъ и, не, видя берега, вскрикнулъ:
   -- Богъ ты мой! Вѣдь мы чего добраго уже на морѣ!...
   -- Это не море, а только большая рѣка,-- отвѣтилъ Скржетускій.-- Берега покажутся, какъ не будетъ тумана.
   -- Намъ, я думаю, придется скоро и въ туретчину отправляться.
   -- Отправимся, если прикажутъ. Замѣть, мы плывемъ не одни.
   И дѣйствительно, можно было видѣть много "байдаръ", "домбазовъ", или "тумбаговъ", а также нѣсколько узкихъ черныхъ казацкихъ лодокъ, съ Камышевой обшивкой, обыкновенно называемыхъ чайками. Однѣ изъ нихъ плыли, предоставивъ себя быстрому теченію; другія тянулись съ большими усиліями къ верховью рѣки, при помощи веселъ и парусовъ. Направлялись они въ прибрежные города съ рыбой, воскомъ, солью, сушеной вишней, или возвращались изъ окрестныхъ селеній, нагруженныя съѣстными припасами для Кудана и товарами, охотно раскупаемыми на торговомъ базарѣ въ Сѣчи. Уже отъ устья Псела, берега Днѣпра казались совсѣмъ пустынными, лишь кое-гдѣ бѣлѣли казацкія хаты; но рѣка эта служила путемъ, соединявшимъ Сѣчь съ остальнымъ міромъ, оттого-то движеніе тутъ было большое, особенно въ полноводье, когда являлась возможность переправиться черезъ пороги, исключая развѣ Ненасытчева.
   Намѣстникъ слѣдилъ съ большимъ любопытствомъ за этой рѣчной жизнью, а "байдары" его шибко мчались къ Кудану. Туманъ разсѣялся, и берега обрисовались замѣтно. Надъ головами плывшихъ поднимались цѣлыя стаи дикихъ гусей, утокъ, пеликановъ, журавлей; въ прибрежныхъ чащахъ раздавался такой ропотъ, такое шипѣніе воды и шумъ крыльевъ, что казалось, будто тамъ птичьи сеймы, либо птичьи битвы.
   Ниже Кременчуга берега становились все ниже и ровнѣе.
   -- Посмотрите-ка панъ!-- вдругъ воскликнулъ Жендзянъ; -- солнце палитъ, а на поляхъ лежитъ словно снѣгъ.
   Скржетускій взглянулъ: дѣйствительно, все пространство, озаренное блескомъ солнечныхъ лучей, бѣлѣло по обѣ стороны рѣки.
   -- Эй! старшій! Что это тамъ бѣлѣетъ? спросилъ онъ штурмана.
   -- Вишни, пане, послѣдовалъ отвѣтъ.
   То были дѣйствительно вишневые лѣса, все изъ маленькихъ деревьевъ, покрывавшіе оба берега Псела. Ягодами ихъ, сладкими и большими, осенью питались птицы, звѣри и люди, заблудившіеся въ пустынѣ, но вмѣстѣ съ тѣмъ ихъ продавали, доставляя въ "байдарахъ" въ Кіевъ, а то и дальше. Теперь же лѣса эти цвѣли. Когда причалили къ берегу, чтобъ дать отдохнуть лодочникамъ, намѣстникъ съ Жендзяномъ выскочили, желая ближе обозрѣть эти рощи. На нихъ повѣяло такимъ одуряющимъ запахомъ, что они едва дышали. Мѣстами деревья образовали непроходимую чащу. Среди вишенъ росли не менѣе обильно миндальныя растенія, усыпанныя розовыми цвѣтами, пахнущими еще сильнѣе. Надъ этимъ пестрымъ моремъ цвѣтовъ, которому конца не было, носились миріады шмелей, пчелъ и разноцвѣтныхъ бабочекъ.
   -- Чудеса, панъ! чудеса!-- восклицалъ Жендзянъ.-- И отчего только тутъ никто не живетъ? Вѣдь тутъ, видно, и звѣрей много.
   И въ самомъ дѣлѣ, въ кустахъ то и дѣло мелькали бѣлые и сѣрые зайцы и несмѣтныя стады голубоногихъ перепелокъ; Жендзянъ убилъ нѣсколькихъ; но къ немалому огорченію его штурманъ объявилъ ему, что мясо ихъ -- ядъ.
   На мягкой землѣ замѣчались слѣды оленей, а издали доносился звукъ, похожій на хрюканье дикихъ свиней.
   Путешественники, наглядѣвшись вдоволь и отдохнувши, отправились дальше. Берега то повышались, то становились плоскими, давая возможность любоваться видомъ прелестныхъ дубравъ, лужаекъ, лѣсовъ и широко раскинутыхъ степей. Окрестность казалась такой роскошной, что и Скржетускій, подобно Жендзяну, спрашивалъ себя: "отчего не живутъ тутъ люди?" Но для этого понадобился бы какой нибудь второй Іеремія Вишневецкій, который, завладѣвши этой пустошью, заселилъ бы ее и защищалъ отъ набѣговъ татаръ и низовцевъ. Кое-гдѣ рѣка дѣлала повороты, заливала яры, ударяла лѣнящимися волнами въ береговыя скалы и наводняла темныя скалистыя пещеры. Въ подобныхъ пещерахъ прятались и искали убѣжища казаки. Устья рѣкъ, окаймленныя лѣсами, тростникомъ, чернѣли отъ обилія кружившихся тутъ птицъ: передъ взорами нашихъ спутниковъ разстилалась страна дикая, полная пропастей, пустая и таинственная.
   Плыть становилось все непріятнѣе, такъ какъ, благодаря жаркому дню, появились рои кровожадныхъ комаровъ и разныхъ другихъ, въ сухой степи неизвѣстныхъ насѣкомыхъ, изъ которыхъ иныя, толщиною въ палецъ, больно кусали, и отъ ихъ укушенія кровь широко струилась.
   Вечеромъ подъѣхали къ Романовскому острову, уже издали виднѣвшемуся отъ пылавшихъ на немъ огней, и здѣсь рѣшили ночевать. У рыбаковъ, прибѣжавшихъ взглянуть на намѣстника и его свиту, лицо и руки были цѣликомъ вымазаны дегтемъ, ради защиты отъ укушеній. То были грубые, дикіе люди: весной нахлынивали они сюда толпами, чтобъ ловить и коптить рыбу, развозившуюся потомъ въ Чигиринъ, Черкасы, Переяславль и Кіевъ. Ремесло ихъ сопрягалось съ большими трудностями, но давало значительныя выгоды, благодаря обилію рыбы. Рыба была даже несчастіемъ для страны, такъ какъ, умирая лѣтомъ отъ недостатка воды въ такъ называемыхъ "тихихъ углахъ", заражала воздухъ гнилью.
   Намѣстникъ узналъ отъ рыбаковъ, что всѣ низовцы, тоже занимавшіеся рыбною ловлей, уже нѣсколько дней какъ покинули островъ, будучи вызваны атаманомъ Кошевымъ въ Низъ. Каждую ночь островъ озарялся пламенемъ костровъ, которые разводили спѣшившіе въ Сѣчь бѣглецы. Рыбаки знали, что предстоитъ походъ противъ "ляховъ" и не скрывали того отъ намѣстника. Панъ Скржетускій заключилъ изъ этого, что экспедиція его дѣйствительно нѣсколько опоздала и что, быть можетъ, раньше, чѣмъ онъ доберется въ Сѣчь, полки молодцовъ двинутся на сѣверъ. Но ему приказано было ѣхать, и онъ, какъ истый солдатъ, рѣшился, не мудрствуя достигнуть хотя бы самаго центра Запорожскаго стана.
   На слѣдующее утро отправились они дальше. Проѣхали мимо чудеснаго саранскаго рога, Сухой горы и Конскаго острога, сливившагося множествомъ непроходимыхъ болотъ и ядовитыхъ гадинъ, которыя дѣлали его необитаемымъ. И дикая окрестность, и ускоренное теченіе рѣки -- все уже говорило о близости пороговъ. Но вотъ, на горизонтѣ показалась наконецъ и башня Кудака -- и первая часть пути была пройдена.
   Въ этотъ вечеръ однако намѣстникъ не попалъ въ замокъ: панъ Гродзицкій завелъ такой порядокъ, что послѣ солнечнаго заката не пропускали никого ни въ замокъ, ни изъ замка; будь самъ король -- и ему пришлось бы переночевать въ слободкѣ, раскинувшейся у крѣпостнаго вала.
   И намѣстнику ничего больше не оставалось. Нельзя сказать, чтобъ ночлегъ этотъ отличался удобствами: слободскія хаты, числомъ шестьдесятъ, сдѣланныя изъ глины, были такъ малы, что приходилось сгибать колѣна, чтобъ попасть въ нѣкоторыя изъ нихъ. Другихъ не стоило строить, такъ какъ при каждомъ татарскомъ нападеніи крѣпость уничтожала ихъ въ пухъ и прахъ, чтобъ нападавшіе не могли укрываться за ними. Проживали въ нихъ пришлецы изъ Польши, Руси, Крыма и Валахіи. Тутъ было столько вѣрованій, сколько людей; но это не озабочивало никого. Почву, въ виду постоянной опасности, не воздѣлывали, ловили рыбу, питались хлѣбомъ, доставляемымъ изъ Украйны, и занимались ремеслами, ради которыхъ этихъ людей и оцѣнили въ замкѣ.
   Намѣстникъ почти не сомкнулъ глазъ, до того пахло конской шкурой, изъ которой выдѣлывались въ слободкѣ ремни. Утромъ, лишь только раздался колокольный звонъ и звукъ трубъ, игравшихъ зорю, онъ поспѣшилъ увѣдомить, что прибылъ княжескій посолъ и проситъ принять его. Гродзицкій, еще хорошо помнившій о посѣщеніи князя, самолично вышелъ на встрѣчу. То былъ мужчина лѣтъ пятидесяти, одноглазый, какъ циклопъ, угрюмый отъ постояннаго пребыванія въ пустынѣ на краю свѣта, одичавшій совсѣмъ, но пользовавшійся неограниченной властью съ достойной строгостью. Лицо его было изуродовано оспой и украшено сабельными рубцами и ранами отъ татарскихъ стрѣлъ, походившими на бѣлыя пятна по темной кожѣ. Но былъ онъ доблестный воинъ, чуткій, какъ журавль, не спускавшій глазъ съ татаръ и казаковъ. Пилъ одну воду, спалъ всего семь часовъ въ сутки, часто вскакивалъ ночью, чтобъ посмотрѣть, хорошо ли стережетъ стража валъ и за малѣйшее отступленіе наказывалъ солдатъ смертью. Казакамъ, съ которыми обходился строго, но справедливо, онъ внушилъ почтеніе къ себѣ. Когда зимой въ Сѣчи не хватало хлѣба, онъ помогалъ ей. Былъ онъ русинъ въ родѣ тѣхъ, которые совершали нѣкогда походы въ степь вмѣстѣ съ Пржецлавомъ Ланцкоранскимъ и Сашкой Зборовскимъ.
   -- Вы, стало быть, отправляетесь въ Сѣчь? спросилъ онъ Скржетускаго, когда они очутились въ замкѣ и когда онъ угостилъ прибывшаго.
   -- Въ Сѣчь. Какія у васъ извѣстія оттуда, пане комендантъ?
   -- Война! Кошевой сзываетъ казаковъ отовсюду, со всѣхъ рѣчекъ, луговъ, острововъ. Бѣгутъ туда изъ Украйны, хотя я и препятствую тому, какъ могу. Тамъ ужъ тысячъ тридцать войска, а можетъ и больше. Когда пойдутъ они на Украйну, когда соединятся съ ними городовые казаки и чернь -- ихъ будетъ тысячъ сто.
   -- А Хмѣльницкій?
   -- Того гляди, вернется изъ Крыма съ татарами, а быть можетъ, и онъ уже тутъ; говоря правду, напрасно вы. панъ, ѣдете въ Сѣчь: скоро и здѣсь ихъ дождетесь, такъ какъ Кудака не миновать имъ.
   -- А силъ у васъ хватитъ?
   Гродзицкій угрюмо уставился въ намѣстника и отвѣтилъ отчетливымъ голосомъ:
   -- Не защититься мнѣ...
   -- Какъ?
   -- Такъ; пороха нѣтъ. Я ужъ разъ двадцать посылалъ, чтобъ мнѣ прислали хотя немного -- и не прислали. Не знаю, перехватили ли посланныхъ, иди и сами они не имѣютъ -- только нѣтъ у меня. Недѣли на двѣ хватитъ, но не дольше. Будь его у меня больше, да я бы взорвалъ скорѣе Кудакъ, чѣмъ подпустилъ бы сюда казака... Приказано мнѣ лежать здѣсь -- лежу; приказано слѣдить -- слѣжу; приказано скалить зубы -- скалю, а когда придется погибнуть -- "разъ маты родыла" -- съумѣю и то.
   -- А вы-то сами развѣ не можете дѣлать порохъ?
   -- Вотъ ужъ два мѣсяца, какъ запорожцы не пропускаютъ для меня селитры, которую получать приходится съ Чернаго моря. Все равно! Погибать, такъ погибать!
   -- Учиться намъ, глядя на васъ, старыхъ служакъ! А что бы вамъ самимъ съѣздить за порохомъ?
   -- Нѣтъ, панъ. Кудака я не оставлю и не могу оставить; здѣсь я жилъ, здѣсь и умереть мнѣ. Да и вы тоже не думайте, что встрѣтите тамъ банкеты, да изысканные пріемы, которые въ другомъ мѣстѣ выпадаютъ на долю пословъ, или что васъ спасетъ посольское званіе. Вѣдь они своихъ же атамановъ умерщвляютъ, и я не помню, чтобъ за все время моего пребыванія здѣсь хотя одинъ изъ нихъ умеръ естественной смертью. Погибнете и вы.
   Скржетускій молчалъ.
   -- Я вижу, что вы падаете духомъ. Лучше не ѣздите.
   -- Почтеннѣйшій комендантъ, -- гнѣвно отвѣтилъ ему Скржетускій,-- выдумайте же что нибудь почище, чтобъ испугать меня, а то все, разсказанное вами, я слышалъ уже разъ десять -- и теперь вижу, что не совѣтуя мнѣ ѣхать, вы не поѣхали бы и сами, будучи на моемъ мѣстѣ. Вамъ, какъ кажется, не хватитъ не только пороха, но и духа, чтобъ защитить Кудакъ.
   Гродзицкій, вмѣсто тото, чтобъ разсердиться, веселѣе взглянулъ на намѣстника.
   -- Зубастая щука!-- пробормоталъ онъ по русински.-- Протите, панъ. Я сужу изъ вашего отвѣта, что вы съумѣете dignitatem отстоять интересы князя и шляхетскаго званія. Такъ и быть -- берите нѣсколько чаекъ, такъ какъ на байдарахъ не переплыть вамъ пороговъ.
   -- Я собственно и пріѣхалъ просить васъ о томъ.
   -- Около Ненасытчева прикажите тащить ихъ по землѣ, такъ какъ воды хотя и много, но переѣздъ тамъ невозможенъ: тамъ только маленькой лодочкѣ и пробираться. А когда переѣдете, смотрите, чтобъ васъ не застигли въ расплохъ: помните, что свинецъ и желѣзо краснорѣчивѣе всякихъ словъ. Тамъ только и цѣнятъ, что храбрость людей. Къ завтрашнему дню чайки будутъ готовы; нужно только, чтобъ придѣлали къ нимъ вторые рули, а то одного будетъ недостаточно на порогахъ.
   Сказавъ это, Гродзицкій повелъ намѣстника, чтобъ показать ему замокъ и мѣстные порядки. Всюду царствовали образцовый порядокъ и дисциплина. Стража днемъ и ночью бдительно оберегала валы, которые турецкіе плѣнные должны были поправлять и укрѣплять постоянно.
   -- Что ни годъ, то я все выше дѣлаю насыпи,-- сказалъ панъ Гродзицкій;-- оттого-то и выросъ этотъ валъ такъ, что имѣй я порохъ, тутъ и сто тысячъ ничего бы не подѣлали; но безъ стрѣльбы не устою передъ перевѣсомъ.
   Крѣпость была дѣйствительно неприступная; кромѣ пушекъ, защищали ее и днѣпровскія бездны, и недоступныя, прямо въ море спускавшіяся скалы; тутъ не требовалось даже значительныхъ силъ, и въ замкѣ находилось не болѣе шестисотъ человѣкъ, но за то выдающихся и хорошо вооруженныхъ самопалами и мушкетами. Днѣпръ въ этомъ мѣстѣ былъ до того узокъ, что пущенная съ вала стрѣла перелетала далеко на другой берегъ. Во власти крѣпостныхъ пушекъ находились оба берега и вся окрестность. Кромѣ того, на разстояніи полумили отъ замка торчала высокая башня, съ которой было видно все на восемь миль вокругъ. Въ ней помѣщалась сотня солдатъ, и панъ Гродзицкій ежедневно навѣщалъ ихъ. Чуть замѣчали они вблизи какую нибудь толпу, тотчасъ же извѣщали о томъ замокъ -- и тогда, по колокольному призыву, весь гарнизонъ вооружался.
   -- Не проходитъ недѣли,-- говорилъ панъ Гродзицкій,-- безъ того, чтобы не было какой нибудь тревоги. Татары точно волки частенько заглядываютъ сюда цѣлыми стадами въ нѣсколько тысячъ, а то нерѣдко стража принимаетъ за татаръ табуны дикихъ лошадей.
   -- И не надоѣло вамъ сидѣть среди такаго безлюдія? спросилъ панъ Скржетускій.
   -- Предложи мнѣ мѣсто въ королевскихъ апартаментахъ -- я и тогда предпочту здѣсь остаться. Отсюда вижу я больше свѣта, нежели король изъ своего окна въ Варшавѣ.
   И въ самомъ дѣлѣ, съ вала разстилалось неизмѣримое пространство степей, казавшихся теперь однимъ сплошнымъ моремъ зелени, на сѣверъ -- устье Самары, а на югъ -- все теченіе Днѣпра, скалы, бездны, лѣса -- вплоть до другаго пѣнистаго, сурскаго порога.
   Вечеромъ осмотрѣли они башню, такъ какъ Скржетускій, впервые видѣвшій эту затерявшуюся въ степяхъ крѣпость, интересовался- всѣмъ. Тѣмъ временемъ, въ слободкѣ приготовили для него чайки, которыя, будучи снабжены двойными рулями, становились болѣе подвижными. На слѣдующее утро надо было отправляться. Но онъ не ложился всю ночь, раздумывая о томъ, что предстоитъ ему дѣлать, въ виду почти неминуемой погибели, которою угрожало посольство въ Сѣчь. Правда, жизнь улыбалась ему; не даромъ былъ онъ молодъ, любилъ и могъ жить подлѣ возлюбленной; но больше жизни любилъ онъ честь и славу. Тутъ пришло ему въ голову, что война не за горами, что Елена, поджидая его въ Разлогахъ, можетъ быть охвачена пламенемъ ужаснѣйшаго пожара, что можетъ пасть она жертвою не только Богуна, но разнузданной, дикой черни -- и душа его исполнилась тревоги и боли. Степь уже, должно быть, просохла, уже можно бы было отправиться изъ Разлоговъ въ Лубны, а между тѣмъ, не онъ ли самъ приказалъ Еленѣ и княгинѣ ждать его возвращенія, не предполагая тогда, что буря можетъ разразиться такъ скоро, не зная, чѣмъ угрожаетъ поѣздка въ Сѣчь? И вотъ шагалъ онъ теперь порывисто по замковой палатѣ, дергая себя за бороду, ломая руки. Что дѣлать? Какъ поступить? Онъ уже мысленно видѣлъ Разлоги въ пламени, окруженными ревущей чернью, похожей скорѣе на чертей, нежели на людей. Подъ сводами замка шаги его звучали зловѣщимъ эхомъ; ему же казалось, что это злые духи уже идутъ за Еленой. На валу затрубили, возвѣщая наступленіе ночи, а ему казалось, что это отголосокъ Богунова рога -- и скрежеща зубами, хватался онъ за рукоятку. Ахъ! Къ чему настаивалъ онъ на этой экспедиціи и поѣхалъ вмѣсто Быховца!
   Отчаяніе пана не скрылось отъ Жендзяна, лежавшаго у дверей; онъ всталъ, протеръ глаза, поправилъ факелы, торчавшіе въ желѣзныхъ обручахъ, и сталъ вертѣться по комнатѣ, желая обратить на себя вниманіе.
   Но намѣстникъ былъ всецѣло погруженъ въ свои скорбныя думы и продолжалъ ходить, вызывая шаганьемъ уснувшее эхо.
   -- Панъ! а панъ! окликнулъ Жендзянъ.
   Скржетускій взглянулъ на него стекляными глазами, но вдругъ очнулся.
   -- Жендзянъ, боишься ты смерти? спросилъ онъ.
   -- Кого? Какъ такъ смерти? Что вы, панъ, говорите?
   -- Потому что кто ѣдетъ въ Сѣчь, тотъ не возвращается.
   -- Такъ зачѣмъ же вы ѣдете, панъ?
   -- Это дѣло мое и тебя не касается; но тебя я жалѣю, ты вѣдь еще ребенокъ, и хотя ловокъ, но ловкостью тамъ ничего не возьмешь. Возвращайся-ка въ Чигиринъ, а потомъ въ Лубны.
   Жендзянъ началъ почесываться:
   -- Оно конечно, панъ мой, боюсь я смерти, да какъ и не бояться ея,-- вѣдь это значитъ не бояться Бога, ибо отъ Его воли зависитъ жизнь и смерть; но коль скоро вы, панъ, ѣдете на смерть добровольно, то грѣшите вы, а не я, слуга вашъ, и я не оставлю васъ. Не хлопъ я какой нибудь, а шляхтичъ, правда бѣдный, но не безъ амбиціи.
   -- Я зналъ, что ты хорошій мальчикъ; скажу тебѣ однако, что если ты не ѣдешь добровольно, такъ уѣдешь по приказанію иначе быть не можетъ.
   -- Хоть убейте меня, панъ -- не поѣду! Что это вы вздумали? Будто я Іуда какой, что обреку васъ на смерть?
   И при этихъ словахъ Жендзянъ поднялъ руки къ верху и громко заплакалъ; панъ Скржетускій видѣлъ, что этимъ путемъ ничего не достигнуть; но и строго поступить -- было жаль.
   -- Слушай,-- сказалъ онъ,-- помочь ты мнѣ не поможешь, да и я не такъ легко отдамъ свою голову; а ты можешь отвезти письма въ Разлоги, и это имѣетъ для меня больше значенія, чѣмъ сама жизнь. Ты скажешь княгинѣ и князьямъ, чтобъ они отвезли панну въ Лубны, ни минуты не медля, а то ихъ застигнетъ возстаніе; ты же дождись, когда все будетъ по моему. Я даю тебѣ важное порученіе -- не какъ слугѣ, а какъ другу.
   -- Такъ пошлите, панъ, кого нибудь другаго; съ письмомъ всякій поѣдетъ.
   -- А кто же здѣсь у меня на посылки? Поглупѣлъ ты, что ли? Одно скажу тебѣ: хоть дважды спаси мою жизнь -- ты и тогда не окажешь мнѣ услуги больше, чѣмъ эта; вѣдь я терзаюсь, думая о томъ, что можетъ тамъ произойти -- даже холодный потъ выступаетъ.
   -- Ахъ, ты Господи! Вижу, что надо ѣхать; но право, васъ мнѣ до того жаль, что подарите вы мнѣ этотъ узорчатый поясъ -- я и тогда не утѣшусь.
   -- Получишь поясъ, сдѣлай только что нужно.
   -- Не надо мнѣ и пояса -- дайте мнѣ только ѣхать съ вами.
   -- Ты завтра поѣдешь въ чайкѣ, которую панъ Гродзицкій посылаетъ въ Чигиринъ, а оттуда спѣши прямо, не отдыхая, въ Разлоги. Княгинѣ не говори ничего о томъ, что мнѣ угрожаетъ, проси только, чтобы онѣ тотчасъ же хоть верхомъ отправлялись въ Лубны. Вотъ деньги на дорогу, а письма напишу сейчасъ.
   Жендзянъ упалъ намѣстнику въ ноги.
   -- Панъ мой! Да неужели же намъ не свидѣться больше?
   -- Какъ Богъ дастъ! какъ Богъ дастъ!-- отвѣтилъ намѣстникъ, поднимая его.-- Но въ Разлогахъ будь веселъ, а теперь ступай спать.
   Остальную часть ночи Скржетускій писалъ письма и усердно молился; это нѣсколько успокоило его. Но вотъ и ночь поблѣднѣла, уже начало свѣтать, и наконецъ въ комнату проникъ розоватый блескъ. На башнѣ и въ замкѣ раздались звуки зори. Вскорѣ вошелъ и Гродзицкій.
   -- Пане намѣстникъ! чайки уже готовы!
   -- Готовъ и я, спокойно отвѣтилъ Скржетускій.
   

X.

   Летучія чайки уносили молодаго рыцаря съ его судьбой, быстро разсѣкая воздухъ. Благодаря обилію воды, пороги не представляли опасности. Миновали они Сурскій, Лоханный, счастливая волна перебросила ихъ черезъ Вороновскій Захватъ, на Княжьемъ и Стрѣлецкомъ слегка затрещали лодки, но все же промчались, не разбившись; и вотъ, вдали показались тѣнистыя пучины Ненасытчева. Здѣсь надо было выходить и тащить лодки по землѣ. Работа эта была не изъ легкихъ и отнимала она обыкновенно цѣлый день. Къ счастію валялась тутъ масса кольевъ, очевидно оставленныхъ предшественниками. Во всей окрестности и въ степи не было ни одного живаго существа; на рѣкѣ -- ни одной чайки, да и не могло иначе быть, такъ какъ въ Сѣчь плыли только тѣ, которыя пропустилъ черезъ Кудакъ панъ Гродзицкій; онъ же умышленно отрѣзалъ Запорожье отъ всего свѣта. Если что и нарушало тишь, то развѣ стукъ волнъ въ скалы Ненасытчева. Пока люди тащили лодки, панъ Скржетускій любовался этимъ чудомъ природы. Нѣчто чудовищное бросилось ему въ глаза. Во всю ширь рѣки выступали надъ водою семь оплотовъ, скалистыхъ, черныхъ, истерзанныхъ волнами, которыя вышибли въ нихъ будто ворота и проходы. Рѣка всею силою водъ ударялась въ эти оплоты, и отскакивая отъ нихъ, взбѣшенная, съ остервененіемъ, превращенная въ пѣнистую массу, силилась перескочить черезъ нихъ, какъ буйный, не знающій удержу конь. Но еще разъ отброшенная, она, прежде чѣмъ брызнуть въ отверстія, казалось, грызла эти скалы зубами, извивалась въ немощномъ гнѣвѣ ужасающими крутнями, взвивалась столбами въ гору, кипѣла и ревѣла отъ усталости, словно дикій звѣрь. А затѣмъ снова гулъ, словно отъ сотенъ пушекъ, вой цѣлаго стада волковъ, хрипѣніе, истощеніе -- и передъ каждымъ оплотомъ все та же борьба, все тотъ же хаосъ. Надъ пучиною же -- шумящія птицы, будто ужаснувшіяся зрѣлища, между оплотами -- дрожащія тѣни, подобно злымъ духамъ.
   Люди, тащившіе лодки набожно крестились, хотя и не впервые видѣли они это, остерегая въ тоже время намѣстника, чтобъ онъ не подходилъ очень близко. Существовало повѣрье, что если долго смотрѣть на Ненасытчевъ, то въ концѣ концовъ увидишь нѣчто такое, отъ чего помѣшаешься; утверждали также, что по временамъ высовывались изъ пучины длинныя, черныя руки и хватали неосторожныхъ, слишкомъ приблизившихся къ краю -- и что тогда раздавался страшный хохотъ, отзывавшійся раскатами въ безднахъ. Даже запорожцы, и тѣ не осмѣливались тащить лодки ночью.
   Чтобъ поступить въ число низовскихъ братьевъ, надо было въ одиночку переѣхать пороги; но исключали Ненасытчевъ, такъ какъ скалы его никогда не затоплялись водою. Слѣпцы пѣли только про одного Богуна, будто онъ пробрался и черезъ Ненасытчевъ, но вѣрить тому -- не вѣрили.
   Перетаскиваніе лодокъ отняло цѣлый день, и солнце уже закатывалось, когда намѣстникъ вскочилъ въ чайку. За то черезъ остальные пороги, цѣликомъ покрытые водою, переплыли легко, и наконецъ очутились на "тихихъ низовыхъ водахъ".
   Дорогою замѣтилъ панъ Скржетускій памятникъ изъ бѣлаго камня, воздвигнутый по приказанію князя и о которомъ разсказывалъ ему въ Лубнахъ панъ Богуславъ Мацкевичъ. Уже не далеко была Сѣчь; но такъ какъ намѣстнику не хотѣлось въѣзжать ночью въ Чертомелицкій лабиринтъ, то и рѣшено было провести ночь въ Хортицѣ.
   Желалъ онъ притомъ встрѣтиться съ кѣмъ нибудь изъ запорожцевъ, чтобъ предупредить о своемъ посольствѣ. Въ Хортицѣ однако никого повидимому не было, что не мало удивило намѣстника, такъ какъ, по словамъ пана Гродзицкаго, тутъ всегда находились казаки ради защиты отъ вторженія татаръ. Взявъ съ собой нѣсколькихъ человѣкъ, онъ, было, пустился на поиски; но не обошелъ всего острова, длиною въ одну милю; къ тому же и ночь наступала, да еще ненастная. Онъ вернулся къ своимъ чайкамъ, уже вытащеннымъ на берегъ и освѣщеннымъ пламенемъ разведенныхъ костровъ.
   Большая часть ночи проведена была спокойно. Семеновцы и проводники спали у огней; бодрствовала только стража, а съ нею и намѣстникъ, одержимый какимъ-то безпокойствомъ съ самаго отъѣзда изъ Кудака. Находился онъ въ лихорадочномъ состояніи. По временамъ казалось ему, что онъ слышитъ не то шаги въ отдаленіи, не то блѣяніе козъ. Но онъ приписывалъ это возбужденію нервовъ.
   Но уже на зарѣ передъ нимъ вдругъ воскресла какая-то темная фигура.
   То былъ одинъ изъ стражи.
   -- Идутъ, пане! проговорилъ онъ поспѣшно.
   -- Кто такой?
   -- Вѣрно низовцы: идетъ ихъ человѣкъ сорокъ.
   -- Хорошо. Это немного. Разбуди людей и разведите огонь.
   Семеновцы въ одинъ мигъ вскочили на ноги. Яркое пламя взвилось вверхъ, озаряя чайки и солдатъ намѣстника. Прибѣжала и остальная стража.
   Между тѣмъ шаги звучали все явственнѣе и наконецъ остановились на нѣкоторомъ разстояніи. Тотчасъ же послышался грозный голосъ:
   -- Эй! На берегу кто?
   -- А вы кто такіе? отвѣтилъ вахмистръ.
   -- Отвѣчай, вражій сынъ, а не то спрошу самопаломъ.
   -- Его милость панъ посолъ отъ его свѣтлости князя Іереміи Вишневецкаго къ атаману кошевому, отчетливо произнесъ вахмистръ.
   Голоса замолкли; очевидно происходило короткое совѣщаніе.
   -- Ступай-ка сюда самъ!-- крикнулъ вахмистръ.-- Не бойся, пословъ не бьютъ, но не бьютъ и послы.
   Снова послышались шаги, и спустя минуту, въ полумракѣ показалось нѣсколько десятковъ людей. По смуглымъ лицамъ, низкому росту и тулупамъ шкурою вверхъ намѣстникъ тотчасъ же узналъ татаръ; казаковъ было немного, всего нѣсколько человѣкъ. Въ головѣ пана Скржетускаго блеснула мысль, что разъ татары въ Хортицѣ -- Хмѣльницкій слѣдовательно возвратился изъ Крыма.
   Во главѣ толпы стоялъ запорожецъ, старикъ гигантскаго роста, съ жестокимъ, мрачнымъ лицомъ. Онъ-то и спросилъ, приблизясь къ огню:
   -- А кто тутъ посолъ?
   Отъ него такъ и несло горѣлкой; запорожецъ невидимому былъ пьянъ.
   -- Я -- посолъ, гордо отвѣтилъ панъ Скржетускій.
   -- Ты?
   -- Братъ я тебѣ, что ли, что говоришь мнѣ "ты?"
   -- Знай, грубьянъ, политику,-- прервалъ вахмистръ;-- говорятъ: ясневольможный панъ посолъ.
   -- На погибель же вамъ, чортовы сыны! Чтобъ вамъ околѣть, ясневельможные паны! А вы зачѣмъ къ атаману?
   -- Не твое дѣло! Но знай, что ты головой отвѣчаешь за то, чтобъ мнѣ поскорѣе добраться къ атаману!
   Въ это время выдвинулся изъ толпы другой запорожецъ.
   -- Мы здѣсь по приказанію атамана,-- сказалъ онъ,-- стережемъ, чтобъ не приближался никто изъ "ляховъ", а кто приблизится -- того мы свяжемъ и сведемъ туда.
   -- Того ты не станешь вязать, кто ѣдетъ добровольно.
   -- Буду, такой наказъ.
   -- Да ты знаешь ли, чти такое посолъ? Знаешь ли, чьимъ я представителемъ здѣсь?
   Тутъ вмѣшался старый гигантъ:
   -- Поведемъ посла, но за бороду -- вотъ такъ!
   Сказавъ это, онъ протянулъ руку къ бородѣ намѣстника; но тутъ же застоналъ и упалъ на землю, словно громомъ сраженный.
   Намѣстникъ разсѣкъ ему голову шашкой.
   -- Коли! коли! завыли ожесточенные голоса въ толпѣ.
   Семеновцы бросились спасать своего начальника, раздался залпъ самопаловъ, возгласы "коли! коли!" слились съ звономъ желѣза. Завязалась безпорядочная свалка. Затоптанные въ смятеніи костры потухли, и мракъ окуталъ дерущихся. Вскорѣ обѣ стороны такъ сцѣпились, что нельзя было саблей взмахнуть, и ее замѣнили ножами, кулаками и зубами.
   Вдругъ издали донеслись новые возгласы и крики; нападавшимъ спѣшили на помощь.
   Еще минута -- и было бы поздно, потому что семеновцы уже одержали верхъ надъ толпою.
   -- На лодки! крикнулъ громовымъ голосомъ намѣстникъ.
   Проводники исполнили приказаніе мгновенно. Къ несчастью, никакъ нельзя было сдвинуть въ воду чайки, слишкомъ засѣвшія въ пескѣ.
   Непріятель же съ яростью двинулся къ берегу.
   -- Пали! скомандовалъ Скржетускій.
   Салютъ изъ мушкетовъ удержалъ наступавшихъ; они смѣшались, завертѣлись и отступили въ смятеніи, оставивъ на землѣ нѣсколько убитыхъ и раненыхъ, конвульсивно извивавшихся на пескѣ, подобно рыбамъ, выуженнымъ и брошеннымъ на берегъ.
   А перевозчики пытались при помощи нѣсколькихъ семеновцевъ спустить лодки въ воду, поднимая ихъ веслами -- но тщетно.
   Непріятель началъ атаку издали. Визгъ стрѣлъ и стоны раненыхъ слились съ плескомъ воды.
   Татары ободряли себя взаимно, выкрикивая все пронзительнѣе: "Аллахъ!". Въ отвѣтъ слышалось казачье: "коли! коли!" и ровный голосъ пана Скржетускаго, все учащавшаго команду:
   -- Пали!
   Первые лучи восходящей зари освѣтили блѣднымъ свѣтомъ сражавшихся. На сушѣ можно было видѣть массы татаръ и казаковъ; лица однихъ, казалось, срослись съ прикладами пищалей, другіе откинулись назадъ, натягивая луки; на водѣже качались двѣ чайки, дымясь и озаряясь постоянными выстрѣлами; на пескѣ покоились уже убитые.
   Въ одной изъ лодокъ стоялъ намѣстникъ, выше другихъ, гордый, спокойный, съ поручичьей палицей въ рукахъ и обнаженной головой, такъ какъ татарская стрѣла сорвала у него фуражку.
   Вахмистръ наклонился къ нему и шепнулъ:
   -- Пане, не устоять намъ! Ужъ больно велики силы!
   Но намѣстникъ только и заботился о томъ, чтобъ посольство свое купить кровью и не погибнуть безъ славы. Оттогото и стоялъ онъ на виду, выставивъ себя на удары, тогда какъ семеновцы его разили врага, укрывшись за мѣшками, содержавшими припасы.
   -- Хорошо! Всѣ до одного погибнемъ! отвѣчалъ онъ.
   -- Погибнемъ, батька! воскликнули семеновцы.
   -- Пали!
   Чайки снова покрылись дымомъ. Съ острова стали прибывать все новыя массы, вооруженныя копьями и косами.
   Зачинщики раздѣлились на двое. Одна часть стрѣляла, другая, состоявшая приблизительно изъ двухсотъ молодцовъ и татаръ, ожидала только удобнаго для ручной атаки момента. Одновременно показались четыре лодки, готовившіяся напасть на намѣстника сзади.
   Стало совсѣмъ свѣтло. Только дымъ застилалъ глаза, двигаясь длинными полосами въ тихомъ воздухѣ.
   Намѣстникъ приказалъ двадцати семеновцамъ повернуться въ сторону атакующихъ лодокъ, которыя, будучи управляемы веслами, летѣли по гладкой рѣчной поверхности съ птичьей быстротою. Отъ этого значительно ослабѣла пальба, направленная въ татаръ и казаковъ на островѣ.
   Тѣ, кажется, и ждали только того.
   Вахмистръ снова наклонился къ намѣстнику:
   -- Пане, татары взяли въ зубы "ганджары" -- сейчасъ бросятся на насъ.
   И дѣйствительно, около трехсотъ татаръ, вооруженныхъ саблями и ножами, готовились къ атакѣ. Ихъ сопровождало нѣсколько десятковъ запорожцевъ, съ косами въ рукахъ.
   Атака начиналась со всѣхъ сторонъ, такъ какъ уже приблизились и нападавшія лодки. Все покрылось дымомъ. Пули, какъ градъ, посыпались на людей намѣстника. Обѣ чайки огласились стонами. Спустя немного, погибла уже половина семеновцевъ; оставшіеся въ живыхъ все еще сражались съ отчаяніемъ. Лица ихъ почернѣли отъ дыма, руки устали, взглядъ помутился, глаза налились кровью, стволы мушкетовъ такъ и жгли. Большая часть изъ нихъ были ранены.
   Вдругъ"страшный вой и крикъ потрясли воздухъ. То татары бросились въ атаку.
   Дымъ мгновенно разсѣялся отъ движенія сотни людей, и двѣ чайки намѣстника исчезли съ глазъ подъ напоромъ черной татарской массы, словно два трупа, разрываемые на части стадами волковъ. Толпа эта рокотала, выла, поднималась, казалось, боролась сама съ собой и погибала. Нѣсколько человѣкъ семеновцовъ еще самоотверженно давали отпоръ; панъ Скржетускій стоялъ съ окровавленнымъ лицомъ, съ стрѣлой въ лѣвой рукѣ, защищаясь ожесточенно. Онъ казался гигантомъ въ этой толпѣ осаждавшаго его люда; сабля, словно молнія, сверкала. Каждый ударъ ея сопровождался стономъ и воплемъ. Вахмистръ съ другимъ семеновцемъ защищали его съ боковъ, и толпа по временамъ съ ужасомъ отскакивала назадъ передъ этой тройкой, но подталкиваемая сзади, опять возвращалась, рѣдѣя подъ ударами сабель.
   -- Рзять ихъ живыми! Къ атаману!-- ревѣла толпа.-- Сдавайся!
   Но панъ Скржетускій уже сдавался Богу; поблѣднѣлъ онъ, покачнулся и съ грохотомъ упалъ на дно лодки.
   -- Прощай, батька! отчаянно заревѣлъ вахмистръ.
   Но минуту спустя, палъ и онъ. Подвижная масса нападавшихъ вмигъ наполнила чайки.
   

XI.

   Въ хатѣ войсковаго "кантарія" {"Кантаріемъ" звали казака, слѣдившаго въ Сѣчи за правильнымъ взвѣшиваніемъ товара на торговомъ базарѣ.}, въ предмѣстьи Гассанъ-Баша, въ Сѣчи, сидѣло за столомъ двое запорожцевъ и тянули горѣлку, постоянно черпая ее изъ небольшой деревянной кадки, которая стояла на серединѣ стола. Одинъ -- старый, уже сгорбленный человѣкъ.-- Филиппъ Захаръ, самъ "кантарій"; другой -- Антонъ Татарчукъ, мущина лѣтъ сорока, атаманъ Чигиринскаго куреня, съ лицемъ дикимъ и косыми, татарскими глазами. Оба бесѣдовали шопотомъ, боясь, чтобы ихъ кто нибудь не подслушалъ.
   -- Такъ это сегодня? спросилъ кантарій.
   -- Только что,-- отвѣтилъ Татарчукъ.-- Ждутъ кошеваго и Тугай-Бэя, который отправился съ самимъ Хмѣлемъ на Базавлукъ, гдѣ стоитъ орда. Общество уже собралось на майдакѣ, а куреневые еще сегодня вечеромъ составятъ совѣтъ. До наступленія ночи все будетъ извѣстно.
   -- Гм! можетъ быть плохо! проворчалъ старый Филиппъ Захаръ.
   -- Слышь, кантарій! А ты зналъ, что было письмо ко мнѣ?-- Конечно зналъ, такъ какъ самъ носилъ письма къ кошевому; человѣкъ я грамотный. При ляхѣ нашли три письма: одно къ самому кошевому; другое къ тебѣ; третье къ молодому Барабашу. Въ Сѣчи уже всѣ знаютъ о томъ.
   -- А не знаешь, кто писалъ?
   -- Кошевому писалъ князь, такъ какъ на письмѣ была печать; а вамъ кто -- неизвѣстно.
   -- Сохрани Богъ!
   -- Ежели тамъ прямо не называютъ тебя другомъ ляховъ, то ничего не будетъ.
   -- Сохрани Богъ! повторилъ Татарчукъ.
   -- Ты не безъ грѣха, знать.
   -- Тьфу! Совсѣмъ я безгрѣшенъ.
   -- Можетъ, кошевой и уничтожитъ всѣ письма; вѣдь и его голова тутъ замѣшана. Писали также ему, какъ и вамъ.
   -- А можетъ.
   -- Но если же виновенъ, то...
   Тутъ старый кантарій заговорилъ еще тише:
   -- Бѣги!
   -- Но какъ? Куда?-- спрашивалъ Татарчукъ въ волненіи.-- Кошевой размѣстилъ стражу на всѣхъ островахъ, чтобъ къ ляхамъ не убѣгалъ никто и не сообщилъ, что творится. На Базавлукѣ стерегутъ татары. Рыбѣ не пролѣзть, птицѣ не перелетѣть.
   -- Ну, такъ прячься въ самой же Сѣчи, гдѣ можно.
   -- Найдутъ. Ты развѣ спрячешь меня между бочками на базарѣ? А вѣдь ты своякъ мнѣ!
   -- Я не пряталъ бы и роднаго брата. Боишься смерти, такъ напейся пьянъ; тогда ничего не почувствуешь.
   -- А можетъ, въ письмѣ нѣтъ ничего?
   -- Можетъ...
   -- Вотъ бѣда! вотъ бѣда!-- говорилъ Татарчукъ.-- Ни въ чемъ я не повиненъ. Я -- добрый молодецъ, ляхамъ врагъ! Но не будь даже ничего въ письмѣ -- чортъ знаетъ, что скажетъ ляхъ передъ совѣтомъ? Можетъ погубить меня.
   -- Это сердитый ляхъ -- ничего онъ не скажетъ!
   -- Былъ ты у него сегодня?
   -- Былъ. Помазалъ я его раны дегтемъ, влилъ въ горло горѣлки съ золой -- выздоровѣетъ! Это сердитый ляхъ! Говорятъ, нарѣзалъ онъ татаръ въ Хортицѣ, ровно свиней. Ты не тревожься о ляхѣ.
   Мрачный звукъ литавровъ, въ которые били на кошевомъ майданѣ, прервалъ бесѣду. Татарчукъ вздрогнулъ и вскочилъ, какъ ужаленный, услышавши этотъ звукъ. На лицѣ его и въ движеніяхъ сказывалась необыкновенная тревога.
   -- Бьютъ сборъ,-- сказалъ онъ, съ жадностью вдыхая воздухъ.-- Сохрани Богъ! Ты, Филиппъ, не говори ничего, о чемъ мы бесѣдовали съ тобой. Сохрани Богъ!
   Послѣ этихъ словъ, Татарчукъ схвативъ кадку съ горѣлкой и пригнувъ ее обѣими руками къ губамъ, сталъ пить, пить, словно желая напиться до смерти.
   -- Идемъ! проговорилъ кантарій.
   Литавры гремѣли все громче и громче.
   Они вышли. Предмѣстіе Гассанъ-Баша отдѣлялось отъ майдака только валами, и воротами съ высокимъ бастіономъ, на которомъ зіяли пушечныя пасти. Въ центрѣ предмѣстья стоялъ домъ кантарія и торговыхъ атамановъ, кругомъ же обширной площади -- сараи, въ которыхъ помѣщались лавки. Видъ этихъ строеній былъ, вообще говоря, очень хилый; они сколочены были изъ дубовыхъ досокъ, въ изобиліи получавшихся изъ Хортицы, и обшиты сучьями. Самыя хаты, не исключая и кантаріевой, походили скорѣе на шалаши, такъ какъ только однѣ крыши ихъ и высились надъ землею. Крыши эти были черныя и закопченныя: огонь, разводимый въ хатѣ, дымилъ не только сквозь верхнее отверстіе, но и черезъ всю обшивку, отчего въ такія минуты казалось, будто это груда сучьевъ и вѣтокъ, изъ которой гонятъ смолу. Въ хатахъ обыкновенно царствовалъ густой мракъ, вслѣдствіе чего въ нихъ всегда пылали лучина и дубовый тесъ. Лавочныхъ шалашей было нѣсколько десятковъ, и они дѣлились по числу куреней, то есть каждый куренъ владѣлъ собственными лавками; кромѣ того были и гостиныя лавки, гдѣ въ мирное время торговали татары и валахи; одни -- шкурами, восточными тканями, оружіемъ и всевозможной добычей, другіе же -- преимущественно виномъ. Но гостиныя лавки рѣдко бывали заняты, потому что покупка въ этомъ дикомъ гнѣздѣ замѣнялась всего чаще грабежомъ, отъ котораго не могли удержать толпы ни кантарій, ни торговые атаманы. Между шалашами стояло тридцать восемь куреневыхъ шинковъ, подлѣ которыхъ всегда валялись запорожцы среди мусора, щепокъ, дубовыхъ досокъ и кучъ конскаго навоза, полумертвые отъ пьянства, одни -- погруженные въ непробудный сонъ, другіе -- съ пѣной у рта, одержимые конвульсіями, или припадками deliriume. Полупьяные же топтали груди и головы валявшихся, распѣвая казацкія пѣсенки, затѣвая драки и лобызаясь, проклиная казачью судьбу, или жалуясь на казачью бѣду. Только въ минуты всеобщаго похода противъ татаръ, или Руси всѣ отрезвлялись; и уже тогда за пьянство карали смертью тѣхъ, кто участвовалъ въ походѣ. Но въ обыкновенное время, особенно на торговомъ базарѣ, всѣ были пьяны: кантарій и торговые атаманы, продавцы и покупатели. Кислымъ запахомъ неочищенной водки въ соединеніи смолы, рыбы, дыма и лошадиныхъ шкуръ всегда бывалъ пропитанъ воздухъ въ предмѣстьи, которое, сказать къ слову, пестротой лавченокъ напоминала скорѣе турецкій или татарскій городишко. Тутъ продавали все, что только удалось награбить гдѣ нибудь въ Крыму, Валахіи, или на анатолійскихъ берегахъ, какъ-то: восточныя ткани, парчу, сукно, полотно, коленкоръ, истресканныя желѣзныя и мѣдныя пушки, шкуры, ножи, шубы, сушеную рыбу, вишни, турецкія сласти, костельныя чаши, оловяные полумѣсяцы, содранные съ минаретовъ, и позолоченные кресты съ церквей {Запорожцы во время нападеній не щадили никого и ничего. До Хмѣльницкаго въ Сѣчи вовсе не было церкви. Первую и построилъ Хмѣльницкій. Никто тамъ не спрашивалъ, кто и о что вѣруетъ, и все, разсказываемое о религіозномъ настроеніи низовцевъ -- одна сказка.}, порохъ, оружіе, сѣдла и копья. А среди этого хаоса цвѣтовъ и предметовъ вертѣлись личности въ самыхъ разнообразныхъ рубищахъ, лѣтомъ полунагіе, всегда дикіе, черные отъ дыма, грязные, цѣликомъ покрытые струившимися ранами отъ укушенія гигантскихъ комаровъ, миріады которыхъ жужжали надъ Чертомеликомъ, и вѣчно же, какъ сказано выше, пьяные.
   Въ настоящее время все Гассанъ-Баша было еще люднѣе обыкновеннаго; запирали шинки и лавки, чтобы бѣжать на сѣчевый майданъ, гдѣ предстояло совѣщаніе. Филиппъ Захаръ и Антонъ Татарчукъ шли вмѣстѣ съ другими; но послѣдній отставалъ, шагалъ лѣниво, позволяя толпѣ опережать его. Тревога все явственнѣе отражалась на его лицѣ. Прошли они " мостъ, перекинутый черезъ ровъ, затѣмъ ворота и очутились на обширномъ майданѣ, окруженномъ тридцатью восемью большими деревянными строеніями. То были курени, или, говоря вѣрнѣе, куреневые дома, нѣчто въ родѣ полковыхъ казармъ, въ которыхъ жили казаки. Курени эти, одинаковыхъ величины и размѣра, ничѣмъ не отличались другъ отъ друга, если не считать присвоенныхъ каждому названій того или другаго украинскаго города, именами каковыхъ назывались и полки. Въ одномъ углу майдана высился домъ совѣта. Засѣдали въ немъ атаманы съ кошевымъ во главѣ; масса же, или такъ называемое "общество" держало совѣтъ подъ открытымъ небомъ, ежеминутно снаряжая депутатовъ къ старѣйшинамъ, а то и вторгаясь силою въ домъ совѣта, къ ужасу совѣщавшихся.
   На майданѣ собралась большая толпа. Атаманъ Кошевой еще раньше созвалъ въ Сѣчь всѣ войска, которыя были разсѣяны по островамъ, лугамъ и рѣчкамъ -- и общество Сыло теперь многочисленнѣе обыкновеннаго. Солнце уже закатывалось, отчего пылало нѣсколько смоляныхъ бочекъ; кое гдѣ бросались въ глаза бочки съ водкою, выкаченныя каждымъ куренемъ для себя, чтобъ придать поболѣе энергіи совѣщаніямъ. За порядками слѣдили эссаулы, вооруженные дубинами и пистолетами, какъ для охраненія собственной жизни, частенько подвергавшейся опасности, такъ и ради порядка.
   Филипъ Захаръ и Татарчукъ пришли прямо въ совѣтъ, пользуясь правомъ засѣдать вмѣстѣ съ старѣйшинами, одинъ кантаріемъ, другой -- какъ куреневый атаманъ. Въ палатѣ были только столъ, единственный, за которымъ возсѣдалъ войсковой писарь. Атаманы и Кошевой разсаживались у стѣны на кожахъ. Мѣста эти еще не были заняты. Кошевой мѣрилъ палату большими шагами взадъ и впередъ; а куреневые толпились малыми группами, бесѣдуя шопотомъ, испуская по временамъ сильныя проклятія. Татарчукъ, замѣтивъ, что знакомые его и даже друзья прикидываются, будто его не видятъ, приблизился тотчасъ же къ молодому Барабашу, находившемуся приблизительно въ такомъ же положеніи, какъ и онъ самъ. На нихъ поглядывали искоса, что впрочемъ не особенно тревожило Барабаша, хорошенько не понимавшаго, въ чемъ дѣло. То былъ мужчина замѣчательной красоты и необыкновенной силы, чему единственно и былъ обязанъ степенью атамана, такъ какъ вообще прослылъ во всей Сѣчи глупцомъ. Благодаря этой глупости, его называли "дурный" атаманъ, и онъ имѣлъ то преимущество, что вызывалъ каждымъ словомъ своимъ хохотъ въ средѣ старѣйшинъ.
   -- Еще немного -- и намъ, быть можетъ, камень на шею, да въ воду, шепнулъ ему Татарчукъ.
   -- А что такое? спросилъ Барабашъ.
   -- Да ты развѣ ничего не знаешь о письмахъ?
   -- Убей тя маты! Я что ли письма писалъ?
   -- Взгляни, какъ косо посматриваютъ на насъ.
   -- Кабы я кого нибудь изъ нихъ да въ лобъ, такъ пересталъ бы смотрѣть: буркулы повылѣзли бы.
   Въ это время крики извнѣ возвѣстили, что произошло нѣчто. И дѣйствительно двери совѣта широко растворились, и вошелъ Хмѣльницкій съ Тутай-бэемъ. Ихъ-то и привѣтствовали съ такою радостью. Нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, Тугай-бэй, какъ одинъ изъ храбрѣйшихъ мурзъ и бичъ низовцевъ, былъ предметомъ сильной ненависти въ Сѣчи; но теперь "общество" кидало шапки вверхъ, завидя его: онъ являлся другомъ Хмѣльницкаго и запорожцевъ.
   Первымъ вошелъ Тугай-бэй, за нимъ Хмѣльницкій съ булавой въ правой рукѣ, какъ гетманъ запорожскихъ войскъ. Званіе это присвоено ему было съ тѣхъ поръ, какъ онъ вернулся изъ ~Крыма, добившись помощи хана. Тогда толпа схватила его на руки и, завладѣвъ войсковой казной, вручила ему булаву, знамя и печать, которую обыкновенно носили впереди гетмана. Перемѣнился онъ очень. Видно было, что вся страшная сила Запорожья таится въ немъ. То былъ уже не Хмѣльницкій, обиженный, удирающій Дикими -- Полями въ Сѣчь, но Хмѣльницкій -- гетманъ, кровавый герой, великанъ, мститель за личную обиду милліонамъ.
   И все таки не порвалъ онъ цѣпей, а надѣлъ только новыя, еще болѣе тяжелыя. Замѣчалось это изъ его отношенія къ Тугаю-бэю. Этотъ гетманъ Запорожья, въ сердцѣ Запорожья-же шелъ за татариномъ, занимая второе мѣсто, покорно переносилъ гордость его и въ высшей степени презрительное обращеніе. То было отношеніе вассала къ господину. Но иначе не могло быть. Хмѣльницкій своимъ положеніемъ среди казаковъ обязанъ былъ всецѣло ханской милости, представителемъ которой являлся дикій и жестокій Тугай-бэй. Но Хмѣльницкій умѣлъ помирить разрывавшее грудь его самолюбіе съ покорностью, какъ и храбрость съ хитростью. Онъ былъ одновременно львомъ и лисой, орломъ и змѣей. Еще впервые, во все время казачины, татаринъ велъ себя въ Сѣчи подобнымъ образомъ -- но ужъ времена настали такія. Общество встрѣчало басурмана, бросая шапки вверхъ; пришли времена знать такія!
   Совѣщаніе началось. Тугай-бэй разсѣлся въ самомъ центрѣ на болѣе толстой кучѣ кожъ и, поджавъ ноги, принялся грызть подсолнечники, выплевывая шелуху на середину палаты. Справа сѣлъ Хмѣльницкій съ булавой; слѣва -- кошевой; атаманъ же и депутаты отъ "общества" -- поодаль у стѣны. Говоръ смолкъ; только извнѣ долеталъ шумъ и гамъ скопившейся подъ открытымъ небомъ толпы, словно ропотъ морскихъ волнъ. Хмѣльницкій сталъ говорить: {Манера совѣщаться въ Сѣни описана Эрикомъ Лясотой, императорскимъ посломъ въ Запорожьѣ въ 1594 г.}
   -- Панове! Благодаря милости, сочувствію и "дишкреціи" великаго царя крымскаго, повелителя многихъ народовъ, родственнаго небу; благодаря дозволенію всемилостиваго короля Владислава и доброй волѣ храбраго запорожскаго воинства, мы, увѣренные въ нашей невинности и божіей справедливости, идемъ отомстить за страшныя и жестокія обиды, которыя христіански сносили мы, пока хватало силъ, отъ невѣрныхъ ляховъ, коммисаровъ, старостъ и экономовъ, и всей шляхты; вы, панове, и все запорожское воинство, пролили много слезъ и наконецъ вручили мнѣ булаву, дабы я успѣшнѣе могъ вступиться за нашу и всего воинства невинность. Считая это величайшей милостью ко мнѣ со стороны вашей, панове, ѣздилъ я къ могущественному хану съ просьбой о помощи, что и обѣщано намъ.*Не взирая однако на всеобщую готовность и добрую волю, къ великому моему огорченію, могутъ быть и среди насъ измѣнники, которые сносятся съ невѣрными ляхами и сообщаютъ имъ о нашихъ приготовленіяхъ; за это должно слѣдовать наказаніе согласно съ вашимъ усмотрѣніемъ. Я же прошу васъ прослушать письма, привезенныя присланнымъ сюда отъ недруга нашего, князя Вишневецкаго, не посломъ, а шпіономъ, желавшимъ развѣдать о нашихъ и друга нашего, Тугая-бэя, лучшихъ намѣреніяхъ и извѣстить о нихъ ляховъ. Вамъ разсудить, слѣдуетъ ли наказать его вмѣстѣ съ тѣми, которымъ привезъ онъ письма и о которыхъ кошевой, вѣрнѣйшій другъ мой, Тугая-бея и всего воинства, тотчасъ же увѣдомилъ насъ.
   Хмѣльницкій остановился; гамъ усиливался все болѣе и болѣе, такъ что войсковой писарь всталъ и началъ читать прежде всего письмо князя къ атаману кошевому, начинавшееся словами: "Мы, божіей милостью, князь и повелитель въ Лубнахъ, Хоролѣ, Прилукахъ, Гадячѣ и пр. пр... русскій воевода и пр., староста и пр" Письмо было чисто оффиціальное. Князь, узнавши о созывѣ войскъ, спрашивалъ атамана -- правда-ли это, и предлагалъ прекратить сборъ ради мира въ христіанскихъ земляхъ; Хмѣльницкаго же, буде тотъ подвигаетъ Сѣчь, выдать коммисарамъ, когда они потребуютъ того. Второе письмо было отъ пана Гродзицкаго тоже къ великому атаману, третье и четвертое отъ Затвилиховскаго и стараго черкасскаго полковника къ Татарчуку и Барабашу. Они не содержали ничего такого, что могло бы навлечь подозрѣніе на лицъ, которымъ они были адресованы. Затвилиховскій просилъ Татарчука единственно о томъ, чтобъ онъ взялъ подъ свое попеченіе подателя письма и посодѣйствовалъ бы во всемъ, о чемъ попроситъ его посолъ. У Татарчука отлегло отъ сердца.
   -- Что скажете, панове, объ этихъ письмахъ? спросилъ Хмѣльницкій.
   Казаки молчали. Пока водка не начала шумѣть въ головахъ, всѣ совѣщанія происходили обыкновенно такъ, что никто изъ атамановъ не хотѣлъ говорить. Люди простые, но хитрые, дѣлали они это главнымъ образомъ изъ опасенія выкинуть какую нибудь глупость, которая могла бы кончиться смертью, или же создать себѣ на всю жизнь насмѣшливое прозвище. Такъ всегда вели себя въ Сѣчи, гдѣ, не смотря на простоту, склонность осмѣивать и боязнь быть осмѣяннымъ сказывались въ высшей степени.
   Оттого-то казаки молчали. Хмѣльницкій заговорилъ снова:
   -- Атаманъ кошевой -- братъ намъ и вѣрный другъ. Я вѣрю атаману, какъ родной душѣ, а кто утверждаетъ противное, тотъ самъ задумываетъ измѣну. Атаманъ -- старый другъ и воинъ.
   Сказавши это, онъ всталъ и облобызалъ кошеваго.
   -- Панове,-- проговорилъ кошевой,-- войска сзываю я, а вести ихъ -- гетману; что же касается посла, то онъ, какъ присланный ко мнѣ, мой, а коли онъ мой, то я дарю его вамъ.
   -- Вы, панове депутаты, поклонитесь атаману,-- сказалъ Хмѣльницкій -- онъ человѣкъ справедливый, и ступайте скажите "обществу", что если и есть измѣнники, то не онъ. Онъ первый поставилъ стражу; онъ самъ велѣлъ вязать измѣнниковъ, удирающихъ, или идущихъ къ ляхамъ. Вы, панове депутаты, скажите, что измѣнникъ -- не онъ, что онъ лучше насъ всѣхъ.
   Паны депутаты поклонились въ поясъ сначала Тугаю-бэю, который все время жевалъ съ величайшимъ равнодушіемъ подсолнечники, потомъ Хмѣльницкому, кошевому -- и вышли изъ палатъ.
   Спустя минуту, радостные крики на площади возвѣстили, что депутація исполнила свое порученіе.
   -- Да здравствуетъ нашъ кошевой! Да здравствуетъ! орали хриплые голоса съ такою силой, что даже стѣны избъ дрожали.
   Одновременно раздался залпъ изъ пищалей и самопаловъ.
   Депутація возвратилась и стала въ углу палаты.
   -- Панове!-- промолвилъ Хмѣльницкій, когда голоса нѣсколько смолкли,-- вы мудро опредѣлили, что атаманъ кошевой -- человѣкъ справедливый. Но если не атаманъ измѣнникъ, то кто измѣнникъ? Кто водитъ дружбу съ ляхами? Съ кѣмъ входятъ они въ сношенія? Кому письма пишутъ? Кому поручаютъ заботиться о послѣ? Кто измѣнникъ?
   Вопросы эти предлагалъ Хмѣльницкій звучнымъ голосомъ, бросая зловѣщіе взгляды на Татарчука и молодаго Барабаша, точно желалъ онъ указать на нихъ. Въ палатѣ поднялся шумъ. Послышались голоса: "Барабашъ и Татарчукъ!" Нѣкоторые куреневые повскакали съ мѣстъ, депутація стала кричать: "на погибель! "
   Татарчукъ поблѣднѣлъ, а молодой Барабашъ смотрѣлъ на окружающихъ съ изумленіемъ. Его лѣнивый умъ пытался рѣшить, въ чемъ обвиняютъ его; наконецъ онъ произнесъ:
   -- Не буде собака мяса исти!
   Сказавши это, онъ у Тугай-бея.
   Хмельницкий сидел за столом, погруженный в молчание.
   Вдруг он очнулся и, посмотрев на Скшетуского, сказал:
   -- Ты свободен, пан наместник!
   -- Благодарю тебя, мосци-гетман запорожский, хотя не скрою, что я предпочел бы кому-нибудь другому быть обязанным свободой.
   -- Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь -- я отплатил тебе тем же! Теперь мы квиты. Но должен тебе сказать, что не отпущу тебя, пока ты не дашь рыцарское слово, что, вернувшись, ничего не скажешь ни о наших приготовлениях, ни о силах, ни о чем, что ты здесь видел в Сечи.
   -- Вижу, что ты только подразнил меня свободой, -- такого слова я тебе не дам, давая его, я поступил бы как изменник.
   -- Моя жизнь и благополучие всего запорожского войска зависят от того, чтобы великий гетман не двинулся на нас со всем своим войском, что он и не замедлит сделать, узнав о наших силах; а потому не удивляйся, что, если ты не захочешь дать слова, я тебя не отпушу, пока не буду уверен в безопасности. Я знаю, на что иду. Знаю, какая страшная сила против меня: оба гетмана, твой страшный князь, который один стоит целого войска, а Заславские, а Конецпольские, а все эти королевичи, которые душат казаков! Немало мне пришлось потрудиться, немало писем написать, чтобы усыпить их чуткость, и я не могу теперь допустить, чтобы ты пробудил ее. Когда чернь, и городские казаки, и вообще все притесняемые в свободе и вере будут на моей стороне, как запорожское войско и милостивый хан крымский, то я надеюсь справиться с неприятелем, ибо силы мои будут значительнее. Но больше всего я надеюсь на Бога, который видел обиды и невинность мою.
   Хмельницкий выпил стакан водки и беспокойно заходил вокруг стола; пан Скшетуский смерил его взглядом и сказал с силой:
   -- Не кощунствуй, надеясь на Бога, гетман запорожский, и не призывай его покровительства, ибо этим ты навлечешь только гнев его на себя и кару. Тебе ли призывать на помощь Всевышнего, когда ты поднимаешь такую страшную бурю из-за собственных ссор и обид? Ты зажигаешь пламя междоусобной войны и призываешь неверных в помощь против христиан. Что же будет? Победишь ли ты или будешь побежден, ты прольешь море крови и слез, хуже саранчи опустошишь край, отдашь в яссырь басурманам своих же братьев, потрясешь Речь Посполитую, поднимешь руку на короля и осквернишь алтари, а все потому, что Чаплинский отнял у тебя хутор и под пьяную руку грозил тебе. На что же только ты не отважишься, чем только не пожертвуешь ради частного дела? И ты взываешь к Богу? Ну вот, хотя и в твоей власти, хотя ты и можешь лишить меня и свободы, и жизни, я все же скажу тебе: Сатану, а не Бога призывай на помощь, ибо только ад может помочь тебе!
   Хмельницкий побагровел, схватился за рукоятку сабли и посмотрел на наместника, как лев, готовый зареветь и броситься на свою жертву, но сдержатся. К счастью, он не был еще пьян. Быть может, его охватило какое-то беспокойство, а в душе заговорил голос: "Вернись назад", потому что он вдруг стал точно оправдываться перед самим собой или убеждать себя:
   -- Я не стерпел бы от другого таких речей, но смотри и ты, как бы смелость твоя не истощила моего терпения. Ты пугаешь меня адом, упрекаешь меня в личной мести и измене... А почем ты знаешь, что я иду мстить только из-за личной обиды? Где ж бы я нашел помощников, эти тысячи людей, которые уже пошли за мной, если б я мстил только за себя? Взгляни, что делается на Украине! Страна богата и плодородна, а кто в ней уверен в завтрашнем дне? Кто в ней счастлив? Кто не лишен веры и свободы? Кто в ней не плачет и не вздыхает? Только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские да горсть шляхты! Для них и должности, и почести, и люди, и земля, для них счастье и золотая свобода, а остальной народ простирает руки к небу в слезах, ожидая милосердия Божия, ибо и король не поможет. А сколько шляхтичей бежит от их гнета к нам в Сечь, как убежал и я! Я не хочу войны ни с королем, ни с Речью Посполитой! Она -- наша мать, он -- отец! Король -- милостивый пан, но королевичи!! С ними нам не жить! Их грабежи, их аренды, их налоги, и тиранство, и притеснения при помощи жидов вопиют к небу о мести! Какую же благодарность познало войско запорожское за великие услуги, оказанные им в многочисленных войнах? Где казацкие привилегии? Король их дал, королевичи отняли. Наливайко четвертован! Павлюк зажарен в медном баке! Кровь не высохла еще на наших ранах, которые нанесли нам сабли Жолкевского и Конецпольского! Не высохли еще слезы по убитым, зарезанным и посаженным на кол! А теперь смотри: что светит на небе? -- Хмельницкий указал в окно на сиявшую комету. -- Гнев Божий! Бич Божий! И если мне суждено быть им, то да будет воля Божия! Я возьму на себя этот крест!..
   С этими словами он поднял руки кверху и, казалось, весь горел, как великий факел мести, и, задрожав, упал на скамью, точно под тяжестью своего предназначения.
   Наступило молчание, прерываемое только храпом Тугай-бея и кошевого -- лишь где-то в углу жалобно трещал сверчок.
   Наместник сидел, опустив голову. Он точно искал ответа на слова Хмельницкого, тяжелые, как камни; наконец проговорил тихим и печальным голосом:
   -- Ах, если бы даже это была и правда, то кто же ты, гетман, чтобы быть палачом и судьей?.. Какое безумие, какая гордыня увлекают тебя? Отчего ты не оставишь Богу кару и суд? Я не защищаю зла, не хвалю обиды, притеснений не называю правом, но взгляни и ты на себя, гетман. Ты упрекаешь королевичей за притеснения, говоришь, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, упрекаешь их в гордости, а разве ты сам безгрешен? Разве ты сам не подымаешь руку на Речь Посполитую, на право и величие короля? Ты видишь тиранию панов и шляхты, но не видишь того, что если бы не их груди, не их панцири, не их мощь, не их замки и пушки, то земля эта, текущая млеком и медом, стонала бы под худшим еще -- татарским -- игом. Кто защищал ее? Чьим покровительством и могуществом дети ваши избавлены от службы в янычарах, а женщины -- от скверны гаремов? Кто заселяет пустыни, строит деревни, города и храмы Божьи?
   Голос Скшетуского становился все более сильным, а Хмельницкий, мрачно уставив глаза в стакан с водкой и положив стиснутые руки на стол, молчал, точно борясь с самим собой.
   -- И кто же они? -- продолжал Скшетуский. -- Разве они пришли из неметчины или из туретчины? Не плоть ли от плоти вашей? Не ваша ли эта шляхта, не ваши ли князья? Если это так, то горе тебе, гетман, ибо ты вооружаешь младших братьев против старших и делаешь их отцеубийцами. Но боже! Если бы даже они и были злы, если бы все они, чего нет на самом деле, попирали права и нарушали привилегии, пусть их Бог судит на небе и сеймы на земле, но не ты, гетман! Можешь ли ты сказать, что между вами только праведники? Разве вы безгрешны, что бросаете камнем в других? Ты спросил меня, где казацкие привилегии? Я отвечу тебе: не королевичи их уничтожили, а запорожцы: Лобода, Сасико, Наливайко и Павлюк, о котором ты выдумал, будто его зажарили в медном быке, хоть хорошо знаешь, что этого не было. Уничтожили их ваши бунты, и мятежи, и наезды вроде татарских! Кто пускал татар в пределы Речи Посполитой, кто нападал на них, когда они возвращались с добычей? Вы! Кто -- бог мой! -- отдавал в неволю своих же христиан? Кто больше всех бунтовал? От кого не был в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни горожанин? От вас! Кто начинал междоусобные войны, кто поджигал украинские деревни и города, грабил святыни Божьи, насиловал женщин? Вы и вы!! Чего ты хочешь? Чтобы вам дали привилегию на междоусобную войну, разбой и грабеж? Воистину больше прощено вам, чем отнято у вас! Зараженное тело хотели лечить, а не резать, и я не знаю, есть ли еще такое государство, кроме Речи Посполитой, которое терпело бы такой нарыв на собственном теле, было бы так терпеливо и снисходительно. И какая благодарность за это? Вот тут спит твой союзник, заклятый враг Речи Посполитой, твой друг, но не друг креста и христианства; это не украинский князь, а татарский мурза, с ним ты идешь разорять собственное гнездо и будешь судить своих братьев. Но отныне он будет повелителем, а ты будешь подавать ему стремя!
   Хмельницкий выпил еще стакан водки.
   -- Было время, когда мы с Барабашем были у короля, -- мрачно сказал он, -- и начали жаловаться на несправедливости и притеснения, он спросил нас: "Разве у вас нет самопалов и сабель?"
   -- Но если бы ты стоял перед Царем Царствующих, то он бы спросил тебя: "Простил ли ты врагам своим, как я простил своим?"
   -- Я не хочу войны с Речью Посполитой!
   -- И прикладываешь ей меч к горлу?
   -- Я хочу освободить казаков из ваших рук!
   -- Чтобы опутать их татарскими сетями?
   -- Я хочу защитить веру!
   -- В союзе с басурманом?
   -- Прочь! Ты не голос моей совести! Прочь, говорю тебе!
   -- Пролитая кровь и человеческие слезы падут на тебя! Смерть тебя ждет и суд!!
   -- Ворон!! -- вскричал Хмельницкий с бешенством и, сверкнув ножом, замахнулся на наместника.
   -- Убей! -- проговорил пан Скшетуский.
   И снова настала минута молчания; снова слышалось только храпение спящих да жалобное трещание сверчка. Хмельницкий не отнимал ножа от груди поручика; наконец он опомнился, опустил нож и, схватив кувшин с водкой, начал пить. Выпил его до дна и тяжело опустился на скамью.
   -- Не могу пырнуть его! -- бормотал он. -- Не могу! Поздно уже! Светает! И возвращаться назад уже поздно... Что ты мне говоришь о суде и крови?..
   Он и раньше выпил уже много, и теперь водка ударила ему в голову; он постепенно все больше терял сознание.
   -- Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, Тугай-бей здесь спит! Завтра молодцы двинутся. С нами святой Михаил-победитель! А если бы... Если бы... то... я выкупил тебя у Тугай-бея, помни это и скажи... Ой, что-то болит, болит... Сворачивать с дороги... Поздно... Суд... Наливайко... Павлюк... Вдруг он выпрямился, вытаращил в ужасе глаза и закричал:
   -- Кто здесь?
   -- Кто здесь? -- повторил полусонный кошевой.
   Но Хмельницкий опустил голову на грудь, покачнулся раз, другой и, пробормотав: "Какой суд...", заснул.
   Скшетуский побледнел и ослабел от полученных недавно ран и от волнения, которое испытывал во время этого разговора. Думая, что это пришла смерть, он начал громко молиться.
  

XIII

  
   На следующий день утром пешее и конное казацкое войско двинулось из Сечи. Хотя степи не обагрились еще кровью, но война уже началась. Полки шли за полками; казалось, будто саранча, пригретая весенним солнцем, летит роями из тростников Чертомелика на украинские нивы. В лесу, за Базавлуком, ожидали, готовые в поход, ордынцы. Шесть тысяч отборных воинов, вооруженных несравненно лучше обыкновенных ордынцев -- разбойников, составляли помощь, которую хан послал запорожцам и Хмельницкому. Казаки при виде их стали бросать вверх шапки. Загремели самопалы. Крики казаков, смешавшись с криками "Алла!", грянули в небо. Хмельницкий и Тугай-бей, оба под бунчуками, подъехали друг к другу на конях и торжественно поздоровались.
   Войска выстроились в боевой порядок с обычной у казаков и татар быстротой, потом двинулись в путь. Ордынцы заняли оба крыла. Хмельницкий с конницей в середине, за ними страшная запорожская пехота {Вопреки установившемуся мнению, Боплан утверждает, что запорожская пехота была значительно выше конницы. По его словам, 200 поляков могли легко разбить 2000 казацкой конницы, но зато 100 пеших казаков могли долго защищаться, заняв оборону, против 1000 поляков.}, далее -- пушкари со своими пушками, затем обоз, повозки и возы с прислугой и припасами и, наконец, чабаны со стадами запасного скота.
   Миновав базавлукский лес, полки хлынули в степь. День был погожий, небесный свод не омрачался ни одной тучей. Легкий ветер дул с севера к морю, солнце играло на копьях казаков и на степных цветах. Перед войском раскинулись Дикие Поля, точно безбрежное море; при виде их радость охватила казацкие сердца. Большая малиновая хоругвь с изображением архангела склонилась несколько раз, приветствуя родимую степь, а по ее примеру склонились все бунчуки и полковые знамена. Из груди всех вырвался один общий крик.
   Полки свободно развернулись. Довбыши и торбанисты выехали вперед. Загремели котлы, зазвенели литавры, и тысячи голосов запели в гулком степном воздухе:
  
   Гей вы, степи, вы родныя,
   Красным цвитом писаныя,
   Як море широкия...
  
   Торбанисты, опустив поводья и откинувшись назад на седлах, подняв к небу глаза, били по струнам торбанов; литавристы, вытянув над головою руки, били в свои медные крути, довбыши гремели в котлы, -- и все эти звуки вместе с монотонными словами песни и с пронзительным, беспорядочным свистом татарских дудок слились в одну унылую ноту, дикую, как сама пустыня. Все полки упивались этими звуками, головы мерно покачивались в такт песни; казалось, будто вся степь поет и колышется с людьми, лошадьми и хоругвями.
   Испуганные стаи птиц срывались с земли и летели перед войском, словно второе, воздушное войско.
   Временами песня и музыка молкли, и тогда слышался только шелест хоругвей, топот и фырканье лошадей, скрип обозных возов, похожий на крик лебедей или журавлей.
   Впереди, под большой малиновой хоругвью и под бунчуком, ехал Хмельницкий на белом коне, с золоченой булавой в руках, одетый в красное. Весь табор двигался медленно на север, точно грозная волна, покрывая собой реки, дубравы и курганы и наполняя шумом и криками степную пустыню.
   А из Чигирина, с северной стороны пустыни, навстречу этой волне плыла другая -- коронные войска под предводительством молодого Потоцкого.
   Здесь запорожцы и татары шли точно на вольный пир, с веселой песнью; там -- суровые гусары двигались в мрачном молчании, неохотно идя на эту бесславную борьбу.
   Здесь, под малиновой хоругвью, старый, опытный воин грозно потрясал булавою, точно уверенный в победе и мести; там -- во главе войска ехал юноша с задумчивым лицом, как бы предугадывая свою близкую и печальную судьбу.
   Их разделяло еще большое пространство степи.
   Хмельницкий не спешил. Он рассчитывал, что чем больше углубится в пустыню молодой Потоцкий, чем дальше отойдет от обоих гетманов, тем легче будет его победить. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других береговых украинских городов ежедневно увеличивали силы запорожцев, принося заодно вести из неприятельского лагеря. Хмельницкий узнал от них, что старый гетман выслал сына сухим путем только с двумя тысячами конницы, а шесть тысяч казаков и одну тысячу немецкой пехоты отправил Днепром на байдаках. Оба отряда получили приказ не удаляться друг от друга, но его пришлось нарушить в первый же день, так как байдаки, унесенные быстрым течением Днепра, значительно опередили идущих берегом гусар, движение которых непомерно замедлялось переправами через все реки, впадающие в Днепр.
   Поэтому Хмельницкий, желая, чтобы расстояние это увеличилось еще больше, не спешил. На третий день похода он расположился лагерем у Камышовой Воды и стал отдыхать.
   Разведчики Тугай-бея поймали "языка". Это были два драгуна из отряда Потоцкого. Скача день и ночь, они значительно опередили свой отряд. Их сейчас же привели к Хмельницкому.
   Их рассказы подтвердили то, что было уже известно Хмельницкому о силах молодого Стефана Потоцкого; кроме того, он узнал, что предводителями казаков, плывших вместе с немецкой пехотой на байдаках, были старый Барабаш и Кшечовский.
   Услышав последнюю фамилию, Хмельницкий вскочил с места.
   -- Кшечовский? Полковник реестровых переяславских казаков?!
   -- Он самый, ясновельможный гетман! -- отвечали драгуны.
   Хмельницкий обратился к окружающим его полковникам.
   -- Вперед! -- скомандовал он громовым голосом.
   Не прошло и часа, как войско двинулось в путь, хотя солнце уже заходило и ночь не обещала быть погожей. С запада шли какие-то страшные рыжие тучи, похожие на драконов, левиафанов, что надвигались друг на друга, словно готовясь вступить в борьбу.
   Отряд направлялся в левую сторону, к берегу Днепра. Теперь он уже шел молча, без песен и звона литавр, и настолько быстро, насколько позволяла трава, которая была местами так высока, что в ней тонули целые полки, а разноцветные хоругви, казалось, сами плыли по степи. Огромная красная луна медленно выплыла на небо, но ее заслоняли каждую минуту тучи, и она гасла, как лампа, задуваемая ветром.
   Было уже далеко за полночь, когда глазам казаков и татар предстала огромная черная масса, отчетливо вырисовывавшаяся на темном фоне неба.
   Это были стены Кудака.
   Разведчики, скрытые темнотой ночи, приближались к замку осторожно и тихо, точно волки или ночные птицы. А что, если можно будет неожиданно завладеть сонной крепостью?
   Но вдруг на крепостном валу молния взрезала воздух и рассеяла темноту; страшный гул потряс днепровские скалы, и огромный шар, описав на небе яркую дугу, упал на степную траву.
   Мрачный циклоп Гродзицкий дал знать, что он не спит.
   -- Пес одноглазый, -- шепнул Хмельницкий Тугай-бею, -- видит и ночью.
   Казаки миновали замок, о взятии которого они не могли и думать в минуту, когда им навстречу шли коронные войска, и двинулись далее. Но пан Гродзицкий продолжал палить им вслед так, что крепостные стены тряслись; он не столько хотел причинить им вред (они шли на довольно значительном расстоянии), сколько предупредить войска, которые плыли Днепром и могли находиться уже недалеко.
   Но прежде всего звук кудакских пушек отдался в сердце и ушах пана Скшетуского. Молодой рыцарь, которого, по приказанию Хмеля, везли при казацком отряде, на другой же день тяжело заболел. В битве под Хортицей он, правда, не получил ни одной смертельной раны, но зато потерял столько крови, что в нем еле теплилась жизнь. Раны его, перевязанные по-казацки старым старшиной, открылись вновь, у него началась лихорадка, и он в ту ночь лежал в полузабытьи в казацкой телеге, ничего не сознавая. Очнулся он только от грохота кудакских пушек. Открыл глаза, приподнялся на возу и стал озираться по сторонам. Казацкий табор крался в темноте, как хоровод теней, а замок гремел и озарялся розоватым дымом; огненные ядра скакали по степи, хрипя и ворча, как разъяренные псы; Скшетуским, при виде этого, овладело такое отчаяние, такая тоска, что он готов был умереть хоть сейчас, только бы душой быть со своими. Война, война! А он в отряде врагов, безоружный, больной, не может и подняться с телеги. Речь Посполитая в опасности, а он не летит спасать ее. А там, в Лубнах, войска, верно, уже выступают! Князь, сверкая глазами, носится перед рядами и, куда ни укажет булавою, туда сейчас же ударит триста копий, как триста громов. Перед глазами наместника стали вставать все знакомые лица: маленький Володыевский несется во главе драгун со своей тоненькой саблей в руках, но ведь он боец из бойцов, с кем он скрестит свою саблю, тот уж погиб наверняка; а там пан Подбипента поднимает свой чудовищный меч! Срубит ли он три головы или нет? Ксендз Яскульский крестит хоругви и молится, подняв руки к небу, -- это бывший солдат, порой он не выдержит и крикнет: "Бей!" А вот панцирные несутся вперед, полки наезжают, гонят врагов; битва, смятение!
   Вдруг видение меняется. Перед наместником стоит Елена, бледная, с распущенными волосами, и кричит: "Спасай меня, за мной гонится Богун!" Пан Скшетуский срывается с телеги, но вдруг чей-то голос, теперь уже наяву, говорит ему:
   -- Лежи смирно, детына, не то свяжу!
   Это есаул Захар, которому Хмельницкий приказал беречь наместника как зеницу ока; он укладывает его опять в телегу, закрывает лошадиной шкурой и спрашивает:
   -- Що с тобой?
   Скшетуский окончательно приходит в себя. Видения исчезают. Возы идут по самому берегу Днепра. С реки долетает холодный ветер, ночь бледнеет. Речные птицы поднимают свой утренний крик.
   -- Слушай, Захар! Мы уже миновали Кудак? -- спрашивает Скшетуский.
   -- Миновали! -- отвечает запорожец.
   -- А куда мы едем?
   -- Не знаю. Битва, каже, буде, але не знаю...
   При этих словах радостно забилось сердце пана Скшетуского. Он думал, что Хмельницкий будет осаждать Кудак и с этого начнется война. Но поспешность, с какой казаки двигались вперед, давала возможность предполагать, что коронные войска уже близко и что Хмельницкий миновал крепость, чтобы избегнуть сражения под обстрелом ее пушек. "Может быть, еще сегодня я буду свободен", -- подумал наместник, с благодарностью поднимая к небу глаза.
  

XIV

  
   Грохот кудакских пушек слышали также и войска, плывшие на байдаках по воде, под предводительством старого Барбаша и Кшечовского.
   Они состояли из шести тысяч реестровых казаков и одного полка отборной немецкой пехоты под начальством полковника Ганса Флика.
   Пан Николай Потоцкий долго колебался, прежде чем отправить казаков против Хмельницкого, но так как Кшечовский имел на них огромное влияние, а Кшечовскому гетман безгранично доверял, то он велел казакам принести присягу и отправил их с Богом.
   Кшечовский, опытный воин, прославившийся в прежних войнах, был обязан Потоцким и чином полковника, и шляхетством, которое они выхлопотали ему на сейме и, наконец, обширными имениями, лежавшими при слиянии Днестра и Лядавы, которые были в пожизненном его владении.
   Его соединяли с Речью Посполитой и Потоцкими такие тесные узы, что даже тень подозрения не могла зародиться в душе гетмана. Притом это был человек в цвете лет (ему не было еше пятидесяти), а услуги, оказанные им стране, открывали перед ним блестящую будущность. Многие видели в нем преемника Стефана Хмельницкого, который начал свою службу простым степным казаком, а закончил ее воеводой киевским и сенатором Речи Посполитой. От Кшечовского зависело пойти этой дорогой, на которую его толкали и мужество, и дикая энергия, и необузданное честолюбие, одинаково жадное и к богатству, к почестям. Из-за этого честолюбия он всячески добивался литинского староства; а когда наконец староство получил вместо него Корибут, он глубоко затаил в сердце обиду и почти заболел от досады и зависти. Теперь судьба, казалось, снова улыбнулась ему; получив от великого гетмана такое важное назначение, он смело мог рассчитывать, что имя его будет известно королю. А это было очень важно, так как тогда ему стоило только поклониться королю, чтобы получить грамоту с дорогими шляхетскому сердцу словами: "Бил нам челом и просил... "щоб его подарыты", "а мы, памятуя его заслуги, даем ему", и т. д. Этим путем добивались на Руси богатства и почестей; этим же путем переходили в частные руки огромные пространства степи, принадлежавшей раньше Богу да Речи Посполитой; этим же путем простой холоп превращался в пана и льстил себя надеждой, что его потомки будут заседать в сенате.
   Кшечовского грызло только то, что, исполняя волю Потоцкого, он должен был делить власть с Барабашем, хотя это разделение власти было фиктивным. В действительности старый черкасский полковник особенно за последнее время так постарел и осунулся, что жил на земле одним только телом, душа же и разум находились в состоянии постоянного оцепенения и угасания, которые обыкновенно предшествуют полной смерти. В начале похода он как бы очнулся и начал энергично распоряжаться, казалось, будто при звуках военных труб быстрее текла старая солдатская кровь -- в свое время это был славный рыцарь и степной вождь, -- но, как только они двинулись, его усыпили песни казаков и мягкое движение байдаков и он забыл обо всем на свете. Кшечовский всем распоряжался и заведовал сам; Барабаш просыпался только для еды; наевшись, он по привычке спрашивал о том о сем и, получив кое-какой ответ, вздыхал и говорил: "Ох, рад бы я лечь в могилу на другой войне, да уж, видно, воля Божья".
   Между тем связь с коронным войском, шедшим под предводительством Стефана Потоцкого, была сразу порвана. Кшечовский ворчал, что гусары и драгуны идут слишком медленно, что у молодого гетманского сына нет военной опытности, но, несмотря на это, велел всем своим людям грести и подвигаться вперед.
   Байдаки плыли вдоль берега Днепра к Кудаку, все больше удаляясь от коронных войск.
   Наконец как-то ночью послышался грохот пушек.
   Барабаш спал и не проснулся, зато Флик, который ехал впереди, пересел в челн и подгреб к Кшечовскому.
   -- Мосци-полковник, -- сказал он, -- это кудакские пушки! Что нам делать?
   -- Остановите байдаки... Проведем ночь в тростниках!
   -- Хмельницкий, видно, осаждает крепость. По моему мнению, надо бы отрезать его!
   -- Я не спрашиваю вашего мнения, а только приказываю. Командую я!
   -- Мосци-полковник!
   -- Стоять и ждать! -- сказал Кшечовский.
   Но, видя, что энергичный немец щиплет свою рыжую бороду и уступать без резона не думает, прибавил мягче:
   -- Может быть, завтра к утру подоспеет каштелян со своей конницей, а крепость за одну ночь не возьмут.
   -- А если не подойдет?
   -- Будем ждать хоть два дня. Вы не знаете Кудака: они поломают себе зубы о него, а без каштеляна я не пойду, да и права не имею. Это его дело.
   Кшечовский был, по-видимому, прав, и Флик, не настаивая больше, вернулся к своим немцам.
   Байдаки вскоре подошли к правому берегу и стали прятаться в тростник, на целые версты покрывавший широко разливавшуюся в этом месте реку. Наконец плеск весел утих, лодки совсем скрылись, и река, казалось, была совсем пуста. Кшечовский запретил разводить огонь, петь песни и разговаривать; кругом залегла глубокая тишина, прерываемая только далеким отголоском кудакских пушек.
   Но на лодках никто, кроме Барабаша, не сомкнул глаз. Флик, как рыцарь, жаждущий битвы, птицей полетел бы под Кудак. Казаки тихо спрашивали друг у друга, что может случиться с крепостью? Выдержит она или нет? А между тем гул орудий все усиливался. Все были уверены, что замок отражает горячий штурм.
   -- Хмель не шутит, но и Гродзицкий не шутит! -- шептали казаки. -- Что-то будет завтра?
   Тот же вопрос задавал себе, вероятно, и Кшечовский, который, сидя на корме своего байдака, глубоко задумался. Он хорошо и давно знал Хмельницкого и считал его всегда необыкновенно даровитым человеком, которому только негде было развернуться, чтобы взлететь орлом ввысь, но теперь он усомнился в этом. Пушки все гремели. "Неужели Хмельницкий в самом деле осаждает Кудак? Если так, -- думал Кшечовский, -- то он погиб".
   Как? Подняв все Запорожье, заручившись помощью хана и собрав силу, какой до сих пор не располагал ни один атаман, он, вместо того чтобы спешить на Украину, поднять там чернь, переманить городских казаков, смять как можно скорее гетманов и овладеть страной, прежде чем успеют подойти на ее защиту войска, -- он, Хмельницкий, этот старый воин, штурмует неприступную крепость, которая может задержать его на целый год. И допустит, чтобы лучшие силы его разбились о стены Кудака, как днепровские волны разбиваются о скалы порогов? И будет ждать, пока гетманы соединятся и окружат его, как Наливайко под Солоницей?
   -- Он погиб! -- еще раз повторил Кшечовский. -- Свои же казаки выдадут его. Неудачный штурм вызовет недовольство и замешательство; искра бунта погаснет в самом зародыше, и тогда Хмельницкий будет не страшнее меча, который сломался у рукоятки.
   "Глупец! Ergo? {Итак (лат).} -- подумал затем Кшечовский. -- Ergo, завтра утром я высажу своих казаков и немцев на берег, а следующей ночью я ударю на ослабленного штурмом неприятеля, вырежу запорожцев, а Хмельницкого, связанного, брошу к гетманским ногам. Это его собственная вина -- могло бы быть иначе!"
   И необузданное честолюбие пана Кшечовского взвилось вверх, точно на соколиных крыльях. Он прекрасно знал, что молодой Потоцкий никоим образом не может подойти к завтрашней ночи, следовательно, кто снесет голову гидре? Кшечовский! Кто подавит бунт, который может страшным пожаром охватить всю Украину? Кшечовский! Может быть, старый гетман позлится немного, что все это случится без участия его сына, но скоро подобреет, а между тем все лучи славы и королевская милость озарят чело победителя.
   Нет, надо будет поделиться славой со старым Барабашем и Гродзицким. Пан Кшечовский нахмурился, но сейчас же повеселел. Ведь эту старую колоду, Барабаша, не сегодня завтра зароют в могилу, а Гродзицкий -- лишь бы ему сидеть в Кудаке и время от времени пугать из пушек татар, и ничего большего он не желает; остается, значит, один Кшечовский.
   Ах, если бы он мог получить украинское гетманство!
   Звезды мерцали на небе, а полковнику казалось, что это сверкают драгоценные камни в булаве; ветер шумел в тростниках, а ему казалось, что это шумит гетманский бунчук.
   Пушки Кудака все гремели.
   "Хмельницкий подставит свою голову под меч, -- думал полковник, -- но это его вина! Могло бы быть иначе. Если бы он сразу пошел на Украину! Там уже все кипит, все готово, точно порох, что ждет только искры. Речь Посполитая сильна, но на Украине сил нет, а король уже немолод и болен. Одно выигранное запорожцами сражение имело бы такие последствия, каких и учесть нельзя".
   Кшечовский закрыл лицо руками и сидел неподвижно; звезды между тем опускались все ниже и ниже и медленно заходили за степь. Перепела, спрятавшиеся в траве, начали перекликаться. Скоро должно рассветать.
   Размышления полковника перешли наконец в твердое намерение. Завтра же он ударит на Хмельницкого и сотрет его в порошок. Через его труп он придет к богатству и почестям, станет орудием кары в руках Речи Посполитой и ее защитником, а в будущем -- сенатором и вельможей. После побед над запорожцами и татарами ему не откажут ни в чем.
   А все же ему не дали латинского староства!
   При этом воспоминании Кшечовский сжал кулаки. Ему не дали староства, несмотря на огромное влияние Потоцких, несмотря на его военные заслуги, только потому, что он был homo novus {Выскочка (лат.).}, a его соперник вел свой род от князей. В этой Речи Посполитой мало быть шляхтичем, надо еще ждать, пока это шляхетство не покроется плесенью, как вино, или не заржавеет, как железо.
   Один Хмельницкий мог бы ввести новый порядок вещей, к которому примкнул бы, пожалуй, и сам король, но несчастный захотел вместо этого разбить свою голову о стены Кудака.
   Полковник понемногу успокаивался. Ему не дали староства -- что из того? Тем более будут стараться вознаградить его, в особенности после победы, после усмирения бунта, после прекращения междоусобной войны и спасения Украины, даже всей Речи Посполитой! Тогда ему ни в чем не откажут, тогда ему не нужны будут даже Потоцкие.
   Сонная голова его склонилась на грудь, и он заснул, мечтая о староствах, о каштелянствах и о королевских и сеймовых грамотах.
   А когда проснулся, было уже светло. На байдаках все еще спали. При бледном неверном свете сверкали воды Днепра; вокруг царила полнейшая тишина. Эта тишина и разбудила его.
   Кудакские пушки перестали греметь.
   "Что это? -- подумал Кшечовский. -- Первый штурм отбит или, быть может, Кудак взят?"
   Но это невероятно!
   Нет! Просто разбитые казаки лежат где-нибудь вдали от замка и зализывают раны, а одноглазый Гродзицкий смотрит на них в бойницы и снова наводит пушки.
   Завтра штурм повторят и снова поломают зубы.
   Наконец совсем рассвело. Кшечовский разбудил людей на своем байдаке и послал челн за Фликом. Флик немедленно явился.
   -- Мосци-полковник! -- сказал Кшечовский. -- Если до вечера каштелян не подойдет, а ночью повторится штурм, то мы пойдем на помощь крепости.
   -- Мои люди готовы, -- ответил Флик.
   -- Раздать им порох и пули.
   -- Розданы.
   -- Мы высадимся на берег ночью и как можно тише пойдем степью, застанем их врасплох.
   -- Gut! Sehr gut! {Хорошо! Очень хорошо! (нем.)} А не проехать ли нам немного в байдаках? До крепости мили четыре. Для пехоты слишком далеко.
   -- Пехота сядет на казацких лошадей.
   -- Sehr gut!
   -- Пусть люди тихо лежат в тростнике, не выходят на берег и не шумят. Огней не зажигать, дым нас выдаст.
   -- Такой туман, что и дыму не увидят.
   Действительно, река, заросшая тростником, где стояли байдаки, и вся степь были окутаны белым, непроницаемым туманом. Но это был только рассвет, и туман мог рассеяться и открыть степные пространства.
   Флик отъехал. Люди на байдаках понемногу просыпались, им сейчас же передали приказ Кшечовского не шуметь, и они принялись за завтрак без обычного солдатского говора. Если бы кто-нибудь проходил по берегу или проезжал серединой реки, он и не догадался бы, что в тростниках скрывается несколько тысяч людей.
   Байдаки, скрытые во мгле, стояли, притаившись, в море тростника. Кое-где лишь мелькала порой маленькая "подъездка" с двумя веслами, развозившая сухари и приказания, кругом же царила могильная тишина.
   Но вдруг в прибрежных камышах и зарослях раздались странные многочисленные крики:
   -- Пугу! Пугу!
   Тишина...
   -- Пугу! Пугу!
   И опять наступало молчание, точно голоса эти с берега ждали ответа. Но ответа не было. Крики раздались в третий раз, но громче и нетерпеливее!
   -- Пугу! Пугу!
   Тогда из темноты раздался с лодки голос Кшечовского:
   -- А кто такой?
   -- Казак с лугу.
   У казаков, скрытых в байдаках, тревожно забились сердца. Этот таинственный зов был им хорошо знаком. Так переговаривались между собой запорожцы на зимовниках. Так в военное время приглашали они на разговор своих братьев -- реестровых и городских казаков, между которыми многие тайно принадлежали к запорожскому братству.
   Снова раздался голос Кшечовского:
   -- Что вам надо?
   -- Запорожский гетман, Богдан Хмельницкий, дает вам знать, что его пушки обращены в вашу сторону.
   -- Скажите пану запорожскому гетману, что наши обращены к берегу...
   -- Пугу! Пугу!
   -- Чего еще хотите?
   -- Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, приглашает на беседу приятеля своего, полковника пана Кшечовского!
   -- Пусть даст заложников!
   -- Десять куренных?
   -- Ладно!
   В ту же минуту берега зацвели, как цветами, запорожцами, которые до этого скрывались, лежа в траве. В глубине степи показалась приближающаяся конница, пушки, сотни хоругвей, знамен и бунчуков. Они шли с пением и гулом литавр. Все это было похоже скорее на радостную встречу, чем столкновение неприятельских сил.
   Казаки с байдаков отвечали криками. Между тем подъехали лодки с куренными атаманами. Кшечовский сел в одну из них и отъехал к берегу. Там ему подали коня и проводили к Хмельницкому.
   Увидав его, Хмельницкий снял шапку и радостно приветствовал его.
   -- Пане полковник! -- сказал он. -- Старый друг мой и кум! Когда коронный гетман приказал тебе поймать меня и отправить в отряд, ты этого не сделал, а предупредил меня, чтобы я спасался бегством. Я обязан тебе за это благодарностью и братской любовью!
   И, говоря это, он приветливо протянул руку, но смуглое лицо Кшечовского оставалось холодно как лед.
   -- А теперь, когда ты спасся, пан гетман, ты заводишь междоусобную войну? -- сказал он.
   -- Я иду напомнить о правах и своих, и твоих, и всей Украины. У меня королевские грамоты в руках, и я надеюсь, что наш милостивый король не сочтет это за зло.
   Кшечовский пристально взглянул в глаза Хмельницкому и спросил с ударением:
   -- Ты осаждал Кудак?
   -- Я? Разве я сошел с ума? Кудак я миновал без единого выстрела, хотя старый слепец и встретил меня пушками! Мне было не до Кудака, я на Украину торопился и к тебе, моему старому другу и благодетелю.
   -- Что же ты от меня хочешь?
   -- Отъедем в степь и поговорим.
   Они отъехали. Говорили с час. Когда вернулись, лицо Кшечовского было бледно и страшно. Он тотчас стал прощаться с Хмельницким, который сказал ему на прощанье:
   -- Нас будет только двое на Украине, а над нами король, и никого больше. Кшечовский вернулся к байдакам. Старый Барабаш, Флик и старшины с
   нетерпением ждали его.
   -- Что там? Что там? -- спрашивали со всех сторон.
   -- Высаживаться на берег! -- ответил повелительным голосом Кшечовский.
   Барабаш поднял сонные веки, в его глазах мелькнул какой-то странный огонек.
   -- Как так? -- спросил он.
   -- Высаживаться на берег, сдаемся!
   Кровь прилила к бледному и пожелтевшему лицу Барабаша. Он вскочил с котла, на котором сидел, и выпрямился; дряхлый сгорбленный старик превратился в великана, полного жизни и силы.
   -- Измена! -- закричал он.
   -- Измена! -- повторил Флик, хватаясь за рукоятку сабли.
   Но не успел он обнажить ее, как Кшечовский взмахнул саблей и одним ударом уложил Флика на месте.
   Затем, перескочив из байдака в "подъездку", в которой сидело четыре запорожца с веслами в руках, он крикнул:
   -- К лодкам!
   Челнок помчался как стрела. Пан Кшечовский, стоя в лодке, с шапкой, надетой на окровавленную саблю, и с горящими глазами кричал мощным голосом:
   -- Дети! Не будем убивать своих! Да здравствует Богдан Хмельницкий, гетман запорожский.
   -- Да здравствует! -- повторяли сотни и тысячи голосов.
   -- Погибель ляхам!
   -- Погибель!
   Крикам в байдаках ответили крики запорожцев, находящихся на берегу. Но многие в дальних лодках не знали еще, в чем дело, и лишь когда повсюду разнеслась весть, что пан Кшечовский переходит к запорожцам, казаками овладел безумный восторг. Шесть тысяч шапок взлетело на воздух, из шести тысяч ружей грянули выстрелы. Байдаки тряслись от топота казаков. Начался страшный шум и суматоха. Но радости этой суждено было обагриться кровью, ибо старый Барабаш предпочитал погибнуть, чем изменить знамени, под которым он прослужил всю жизнь.
   К нему примкнуло еще несколько десятков черкасских казаков, и началась битва -- короткая и страшная, как вообще все битвы, где горсть людей, ищущих не пощады, а смерти, защищается против целой толпы. Ни Кшечовский, ни казаки не ожидали такого сопротивления. В старом полковнике проснулся прежний лев. На предложение сложить оружие он отвечал выстрелами, и люди видели, как он с булавою в руках, с развевающимися седыми волосами, громовым голосом отдавал приказания с энергией молодого человека.
   Лодку его окружили со всех сторон. Казаки, которые не могли пробиться к нему на байдаках, пускались вплавь или вброд между тростниками, хватаясь за края лодки, и с яростью лезли в нее. Сопротивление продолжалось недолго. Верные Барабашу казаки, исколотые, изрубленные или просто разорванные руками, покрыли трупами лодку -- один только старик с саблей в руках еще сопротивлялся.
   Кшечовский пробился к нему и крикнул:
   -- Сдайся!
   -- Изменник! Погибель тебе! -- ответил Барабаш и взмахнул саблей для удара.
   Кшечовский быстро спрятался в толпе.
   -- Бей! -- крикнул он казакам.
   Но, казалось, никто не хотел первым поднять руку на старика; к несчастью, полковник поскользнулся в крови и упал. Лежа, он уже не возбуждал такого уважения или страха, и несколько десятков копий тотчас вонзились в его тело. Старик успел только крикнуть: "Иисус, Мария..."
   Старика начали рубить на куски лежачего. Отрубленную голову перебрасывали с байдака в байдак, играя ею, как мячом, до тех пор, пока от чьего-то неловкого движения она не упала в воду.
   Оставались еще немцы, с которыми справиться было труднее, так как отряд состоял из тысячи закаленных в войнах солдат. Флик, правда, уже пал от руки Кшечовского, но во главе отряда остался подполковник Иоганн Вер-нер, ветеран Тридцатилетней войны.
   Кшечовский был уверен в победе над немцами, так как байдаки их были окружены со всех сторон казаками, но ему хотелось сохранить для Хмельницкого такой значительный отряд хорошо вооруженной пехоты, а потому он вступил с ними в переговоры.
   Некоторое время казалось, что Вернер уже соглашается, он спокойно говорил с Кшечовским и внимательно слушал все обещания, на которые изменивший полковник не скупился.
   Жалованье, которое задолжала им Речь Посполитая, должно было им быть уплачено немедленно за все истекшее уже время и за год вперед. Через год солдаты могли идти куда угодно, хотя бы в коронное войско.
   Вернер, казалось, раздумывал, а сам тем временем тихо отдавал приказания сдвинуть байдаки так, чтобы они образовали замкнутый круг. По краям этого круга стеной стали пехотинцы, рослые и сильные, одетые в желтые колеты и такого же цвета шляпы, в полном боевом порядке, выдвинув левую ногу для стрельбы и держа мушкет в правой руке.
   Вернер с обнаженной шпагой в руках стал в первом ряду и долго раздумывал. Наконец он поднял голову:
   -- Herr Hauptman! {Господин атаман! (нем.)} Мы согласны!
   -- Вы ничего не потеряете на новой службе! -- радостно воскликнул Кшечовский.
   -- Но с условием...
   -- Я соглашаюсь заранее!
   -- Тем лучше! Наша служба кончается в июне; с июля мы перейдем к вам. Проклятие сорвалось с уст Кшечовского, но он сдержался.
   -- Вы шутите со мной, господин лейтенант? -- спросил он.
   -- Нет! -- флегматично ответил Вернер. -- Наша солдатская честь велит нам хранить договор. Служба кончается в июне. Мы служим за деньги, но не изменяем. Иначе никто бы нас не нанимал, да и вы сами не доверяли бы нам; кто бы мог вам поручиться, что мы при первой же битве снова не перейдем к гетманам?
   -- Чего вы хотите?
   -- Чтобы вы позволили нам уйти!
   -- Этого не будет, безумец! Я вас всех велю перерезать.
   -- А сколько вы своих потеряете?
   -- Ни один из вас не уйдет!
   -- А вас и половины не останется!
   Они были правы. Поэтому Кшечовский, хотя флегматичность немца распалила его кровь и доводила до бешенства, не хотел еще начинать битвы.
   -- Пока солнце не зашло, -- думайте, а потом я велю стрелять! -- И Кшечовский поспешно уехал, чтобы посоветоваться с Хмельницким.
   Настала минута ожидания. Казацкие байдаки тесным кольцом окружили немцев, сохранявших спокойствие, хладнокровие, доступное только старым и опытным воинам перед опасностью. На оскорбления, угрозы, слышавшиеся то и дело с казацких байдаков, они отвечали презрительным молчанием. Было что-то импонирующее в этом спокойствии, среди усиливающихся взрывов бешенства со стороны казаков, которые, грозно потрясая своими пиками и пищалями, скрежетали зубами, ругались и нетерпеливо ожидали сигнала к битве.
   А солнце, между тем постепенно сворачивая от юга к западу, немного меняло свой золотистый свет на реке. Послышался трубный сигнал, а потом голос Кшечовского вдали:
   -- Солнце зашло! Надумали вы?
   -- Да! -- ответил Вернер и, повернувшись к солдатам, махнул обнаженной шпагой.
   -- Feuer! {Огонь! (нем.)} -- скомандовал он спокойным, флегматичным голосом.
   Громыхнуло. Плеск падающих в воду тел, бешеные крики и лихорадочная стрельба были ответом на выстрелы немецких мушкетов. Вытащенные на берег пушки загудели басом и начали осыпать ядрами немецкие байдаки. Река совершенно покрылась дымом, и только мерные залпы мушкетов, раздававшиеся среди криков, гула, свиста татарских стрел, грохота пищалей и самопалов, давали знать о том, что немцы продолжают защищаться.
   После захода солнца битва еще продолжалась, но, казалось, ослабевала. Хмельницкий в сопровождении Кшечовского, Тугай-бея и нескольких атаманов подъехал к самому берегу, чтобы следить за битвой. Его раздутые ноздри втягивали пороховой дым, а слух упивался криками тонущих и умирающих немцев. Все три вождя смотрели на эту резню, как на зрелище, которое вместе с тем было для них счастливым предзнаменованием.
   Битва ослабевала. Выстрелы смолкли, зато громкие крики торжествующих казаков понеслись к небу.
   -- Тугай-бей, -- сказал Хмельницкий, -- это первый день победы!
   -- Нет пленных! -- проворчал мурза. -- Не хочу таких побед.
   -- Наберем на Украине! Весь Стамбул и Галату наполнишь своими пленниками!
   -- Возьму тебя, если не будет других!
   Сказав это, дикий Тугай рассмеялся зловеще, прибавив через несколько минут:
   -- А я бы охотно взял этих "франков".
   Между тем битва совсем прекратилась. Тугай-бей повернул коня к лагерю, за ним и другие.
   -- Ну, теперь на Желтые Воды! -- воскликнул Хмельницкий.
  

XV

  
   Наместник, слыша битву, с дрожью ожидал ее окончания, предполагая вначале, что Хмельницкий столкнулся со всеми силами гетманов.
   Но под вечер старый Захар вывел его из заблуждения. Весть об измене казаков под предводительством Кшечовского и о резне немцев потрясла до глубины души молодого рыцаря; она предвещала дальнейшие измены, а наместник прекрасно знал, что немалая часть гетманских войск состоит преимущественно из казаков.
   Терзания наместника все возрастали, а ликование в запорожском лагере еще прибавляло к ним горечи. Все складывалось самым ужасным образом. О князе не было известий, а гетманы, очевидно, сделали страшную ошибку: вместо того чтобы со всеми силами двинуться к Кудаку или ждать врага в укрепленном лагере на Украине, они разделились и, добровольно ослабив себя, открыли широкое поле измене и вероломству. В запорожском лагере говорилось уже раньше, правда, о Кшечовском и о высылке отдельного войска под предводительством Стефана Потоцкого, но наместник не верил этим слухам. Он думал, что это сильные передовые отряды, которые вовремя отступят назад. А между тем случилось иначе. Хмельницкий, благодаря измене Кшечовского, увеличил свои силы несколькими тысячами казаков, и над молодым Потоцким нависла страшная опасность. Хмельницкому легко было окружить и совершенно уничтожить его, лишенного помощи и заблудившегося в пустыне.
   В припадках боли от ран, в бессонные ночи, Скшетуский утешал себя мыслью о князе. Звезда Хмельницкого должна потускнеть, когда князь встанет в своих Лубнах. А кто знает, не соединился ли он уже с гетманами? Как велики ни были силы Хмельницкого, как благоприятно для него ни было начало похода, как ни была значительна помощь Тугай-бея, а в случае неудачи и помощь самого крымского "царя", Скшетускому и в голову не приходило, что эта смута может продолжаться долго и что один казак может потрясти всю Речь Посполитую и сломить ее грозную мощь. "Эта волна разобьется у порога Украины", -- думал наместник. Чем обыкновенно кончались все прежние казацкие бунты? Они вспыхивали как пламя и гасли при первом же столкновении с гетманами. Так было до сих пор. С одной стороны в бой вступало гнездо низовских хищников, с другой -- государство, омываемое двумя морями; развязка была понятна. Буря не может продолжаться долго, пройдет, и небо снова прояснится. Эта мысль подкрепляла пана Скшетуского, и только она поддерживала его на ногах, ибо бремя, которое он теперь нес, было так тяжело, как никогда в его жизни.
   Буря пройдет, но она может опустошить поля, разрушить дома и причинить невознаградимые беды. Ведь благодаря этой буре он сам чуть не лишился жизни, потерял силы и попал в неволю как раз в то время, когда свобода была ему дороже жизни. А как могли пострадать существа более слабые, чем он, и неумеющие защищаться? Что с Еленой в Розлогах?
   Но Елена, должно быть, уже в Лубнах. Наместник часто видел ее во сне, окруженную дружескими лицами, приголубленную самим князем и княгиней Гризельдой. Рыцари восхищаются ею, но она тоскует по своему гусару, который пропал где-то в Сечи. Но придет время, и гусар вернется. Ведь сам Хмельницкий обещал ему свободу; да, наконец, казацкая волна все плывет и плывет к порогам Речи Посполитой, и, когда она разобьется, настанет конец его тоске и заботам.
   Волна действительно плыла. Хмельницкий без промедления пошел навстречу сыну гетмана. Силы его были уже грозны: с казаками Кшечовского и с чамбулом Тугай-бея он вел с собой около 25 000 опытных и жаждущих битвы воинов. О силах Потоцкого не было точных известий. Беглецы говорили, что он ведет две тысячи тяжелой кавалерии и несколько пушек. Исход битвы при таких силах был сомнителен; случалось, что одной атаки гусар было достаточно, чтобы уничтожить врага, бывшего в десять раз сильнее. Так, Ходкевич, литовский гетман, под Кирхгольмом с тремя тысячами гусар разбил наголову восемнадцать тысяч отборной пехоты и кавалерии; а под Клушином один панцирный полк бешеным натиском разнес несколько тысяч английских и шотландских наемников. Хмельницкий помнил это и, по словам русского летописца, шел медленно и осторожно: "многими ума своего очами, как ловец хитрый, во все стороны глядя и имея стражу на милю, и больше, впереди отряда". Так подошел он к Желтым Водам, где опять было поймано два "языка"; два беглеца подтвердили вести о незначительности сил коронного войска и сообщили, что каштелян переправился уже через Желтые Воды. Узнав это, Хмельницкий остановился как вкопанный и окружил себя шанцами.
   Сердце его радостно билось. Если Потоцкий отважится на штурм, то будет разбит. Казаки не умеют биться с панцирными в открытом поле, но, окопавшись, бьются отлично, и при таком превосходстве сил наверняка отразят штурм. Хмельницкий рассчитывал на молодость и неопытность Потоцкого. Но при молодом каштеляне был опытный солдат, сын живецкого старосты, гусарский полковник Стефан Чарнецкий. Он заметил опасность и убедил каштеляна вернуться назад на Желтые Воды.
   Хмельницкому ничего не оставалось как двинуться за ними. На другой день, перейдя желтоводские болота, оба войска стали лицом к лицу.
   Но ни один из вождей не хотел ударить первым. Неприятели начали поспешно окружать себя валами. Это было в субботу, 5 мая. Весь день лил дождь. Тучи так заволокли небо, что уж с полудня было совсем темно, точно зимой. Под вечер ливень усилился.
   Хмельницкий потирал руки от радости.
   -- Пусть только размокнет степь, -- говорил он Кшечовскому, -- и я не колеблясь начну битву с гусарами, они в своих тяжелых доспехах потонут в этом болоте.
   А дождь все лил и лил, словно само небо хотело прийти на помощь запорожцам.
   Войско лениво и угрюмо окапывалось под этим ливнем. Развести огонь было невозможно. Несколько тысяч ордынцев вышли из лагеря сторожить, чтобы польский отряд не вздумал уйти, пользуясь туманом, дождем и темнотой. Стояла глубокая тишина. Слышался только плеск дождя да шум ветра. Никто, наверное, не спал в обоих отрядах.
   На другой день утром затрубили трубы в польском лагере протяжно и жалобно, то тут, то там затрещали барабаны. День вставал мрачный, темный и сырой, ливень прекратился, но шел еще мелкий дождь, точно просеянный сквозь сито.
   Хмельницкий велел выстрелить из пушки. За первым выстрелом последовал второй, третий, десятый, и когда между обоими лагерями завязалась обыкновенная пушечная "корреспонденция", Скшетуский обратился к своему казацкому ангелу-хранителю:
   -- Захар, выведи меня за окопы, я хочу посмотреть, что там делается.
   Захару самому было интересно посмотреть, и он не стал перечить. Они пошли на высокий бастион, откуда как на ладони были видны и размокшая степная равнина, и желтоводские болота, и польское войско. Едва взглянув на него, пан Скшетуский схватился за голову и крикнул:
   -- Боже праведный! Да ведь это только разведчики, не больше!
   И действительно, окопы казацкого войска тянулись почти на четверть мили, а польские казались перед ними маленьким шанцем. Неравенство сил было так велико, что победа казаков была несомненна.
   Сердце наместника сжалось от боли. Значит, не пришел еще час усмирения бунта и гордыни, а тот, который настанет, будет только новым его триумфом. Так по крайней мере казалось.
   Стычки под огнем пушек уже начались. С бастиона виднелись отдельные всадники и целые кучки сражающихся. Это татары бились с казаками Потоцких, одетыми в синие и желтые цвета. Всадники быстро нападали друг на друга и так же быстро отскакивали, заезжали и с боков, стреляя друг в друга из пистолетов и из луков или стараясь закинуть аркан. Стычки эти издали казались забавой, и только лошади, скакавшие там и сям без седоков, говорили о том, что дело идет о жизни и смерти.
   Татар высыпало все больше и больше. Вскоре болото почернело от скученной татарской массы. Тогда и из польского лагеря стали выходить новые отряды и выстраиваться в боевом порядке перед окопами. Они были так близко, что Скшетуский своими зоркими глазами мог ясно отличить значки и бунчуки, мог даже рассмотреть ротмистров и наместников, стоявших по бокам знамен.
   Сердце его забилось, и яркий румянец выступил на бледном лице; и, точно надеясь встретить сочувственных слушателей в Захаре и казаках, стоявших на бастионе у пушек, он, глядя из-за окопов на знамена, с увлечением восклицал:
   -- Это драгуны Балабана; я видел их в Черкасах. А это валахский полк, у них крест на знамени! А вот пехота выступает!
   Потом с еще большим восторгом, подняв руки, он крикнул:
   -- А вот и гусары! Гусары пана Чарнецкого! Действительно, показались и гусары {Польские гусары (старопольские usary, или гусария) -- закованные в сталь всадники; на спине у них были приделаны длинные и высокие крылья, которые своим шумом во время атаки пугали неприятельских лошадей. Лучшее войско Речи Посполитой. -- Примеч. перев.}.
   Над их головами виднелась целая туча крыльев и лес торчащих кверху копий, украшенных золотистой китайкой и зеленовато-черными значками. Они выезжали из-за окопов по шести в ряд и выстраивались у вала; при виде их спокойствия и выправки на глазах пана Скшетуского выступили слезы радости и на минуту заволокли их.
   Хотя силы были так неравны, хотя против этих нескольких отрядов чернела целая лавина запорожцев и татар, которые, как всегда, заняли оба крыла и так далеко раскинулись по степи, что им не видно было конца, все-таки Скшетуский верил в победу. Лицо его улыбалось, силы вернулись; глаза, устремленные в поле, горели огнем, и он не мог устоять на месте.
   -- Гей, детына, -- пробормотал старый Захар, -- и рада бы душа в рай? Между тем несколько отдельных татарских отрядов с криками "Алла!"
   бросились вперед. Из лагеря их ответили выстрелами. Но это была только угроза: татары, не добежав даже до польских полков, рассыпались в обе стороны и, вернувшись к своим, исчезли в толпе.
   Но вот раздался звук большого сечевого барабана, и по его сигналу огромный казацко-татарский полукруг поскакал вперед. Хмельницкий пытался одним взмахом уничтожить отряд и захватить обоз. В случае паники это было бы возможно. Но ничего подобного не замечалось в польском войске. Оно стояло спокойно, развернувшись в длинную линию, защищенную с тыла валом, а с боков -- пушками, так что ударить в него можно было только с фронта. Несколько минут казалось, что поляки примут битву на месте, но, когда неприятельский отряд проехал уже половину поля, в польском отряде затрубили сигнал к атаке, и вдруг лес копий, торчавший до тех пор кверху, сразу склонился на высоту конских голов.
   -- Гусары атакуют! -- крикнул Скшетуский.
   Гусары пригнулись к седлам и тронулись вперед, за ними двинулись драгунские полки и вся боевая линия. Удар гусар был страшен. При первом же натиске они наткнулись на три куреня -- два Стебловских и один Миргородский -- и стерли их в одно мгновение. Крики их долетели даже до слуха пана Скшетуского. Кони и люди, сбитые с ног страшной тяжестью железных всадников, падали, как лес в бурю. Сопротивление было так коротко, что Скшетускому казалось, будто какой-то огромный дракон сразу поглотил эти три полка. А ведь это были лучшие воины в Сечи. Испуганные шумом гусарских крыльев, лошади начали производить замешательство в рядах запорожцев. Полки Ирклеевский, Кальниболоцкий, Минский, Шкуринский и Титоровский смешались совершенно и под напором отступающих стали сами в беспорядке отступать. А между тем драгуны догнали гусар и вместе с ними принялись за кровавую жатву. Васюринский курень после отчаянного, но короткого сопротивления рассеялся и в дикой панике бежал до самых казацких окопов. Центр сил Хмельницкого ломался все больше и, сбитый в беспорядочную массу, под ударами мечей, под натиском железной лавины, не мог улучить минуты, чтобы выстроиться снова.
   -- Черти, не ляхи! -- крикнул старый Захар.
   Скшетуский был точно в бреду. Будучи больным, он не мог владеть собой: он одновременно и смеялся, и плакал, а по временам даже кричал слова команды, точно сам командовал полком. Захар держал его за полы и должен был позвать на помощь других.
   Битва так близко подошла к казацкому табору, что можно было даже различить лица. Из окопов стреляли из пушек, но казацкие ядра, поражая наравне с неприятелем и своих, еще больше увеличивали смятение. Гусары натолкнулись на пашковский курень, который составлял гвардию и среди которого находился сам Хмельницкий. Вдруг страшный крик раздался в рядах запорожцев: малиновая хоругвь покачнулась и упала.
   Но в эту минуту во главе своих пяти тысяч казаков в бой вступил Кшечовский.
   Сидя на огромном буланом коне, он мчался в первом ряду без шапки, с саблей над головой, сзывая к себе убегающих казаков, которые, увидев подошедшую помощь, возвращались назад и хоть беспорядочно, но все же приступали к атаке. В середине линии снова закипела борьба. Счастье изменило Хмельницкому и на обоих флангах. Татары, дважды отбитые валашским полком и казаками Потоцкого, потеряли всякую охоту к битве. Под Тугай-беем были убиты две лошади. Победа решительно клонилась на сторону молодого Потоцкого...
   Но битва продолжалась недолго. Ливень, с некоторого времени все усиливавшийся, мешал даже различать предметы. Дождь лил уже целыми потоками, точно кто-нибудь открыл небесные шлюзы. Степь превратилась в озеро. Стало так темно, что в нескольких шагах нельзя было разглядеть человека. Шум дождя заглушал команды. Подмоченные мушкеты и самопалы поневоле смолкли. Само небо положило конец резне...
   Хмельницкий, промокший до нитки, взбешенный, влетел в свой табор. Он никому не сказал ни слова. Ему разбили палатку из верблюжьих шкур, куда он укрылся в одиночестве и думал горькие думы.
   Его охватило отчаяние. Он только теперь понял, за какое дело взялся. Он был побит, отброшен, почти уничтожен в битве с такими незначительными силами, которые мог справедливо считать простым передовым отрядом. Он знал, как велика оборонительная сила Речи Посполитой, и принимал ее в расчет, решаясь начать войну, но ошибся. Так, по крайней мере, казалось ему в эту минуту; он хватался за бритый лоб, точно желая разбить его о первое попавшееся орудие.
   А что будет, когда придется иметь дело с гетманами и со всей Речью Посполитой?
   Его размышления были прерваны приходом Тугай-бея.
   Глаза татарина горели бешенством, лицо было бледно, а зубы сверкали из-под безусой губы.
   -- Где добыча? Где пленные? Где головы вождей? Где победа? -- спрашивал он хриплым голосом.
   Хмельницкий вскочил с места.
   -- Там! -- ответил он громко, указывая в сторону коронного войска.
   -- Иди же туда! -- заревел Тугай-бей. -- А не пойдешь, так тебя на веревке в Крым потащу!
   -- Пойду! -- сказал Хмельницкий. -- Пойду еще сегодня! Добычу возьму и пленных возьму, но ты ответишь за все хану: хочешь добычи, а избегаешь боя!
   -- Пес! -- крикнул Тугай-бей. -- Ты губишь ханское войско.
   И несколько мгновений они стояли друг против друга, раздув ноздри. Первым пришел в себя Хмельницкий.
   -- Тугай-бей, успокойся! -- сказал он. -- Дождь помешал битве, Кшечовский разбил было драгун. Я знаю их; завтра они будут биться уже не так бешено. До завтра степь совсем размокнет. Гусары падут. Завтра все будут наши!
   -- Смотри же! -- проворчал Тугай-бей.
   -- Я сдержу свое слово! Тугай-бей, друг мой! Ведь хан прислал мне тебя на помощь, а не на беду.
   -- Ты обещал победы, а не поражения!
   -- Взято несколько драгун в плен, я отдам их тебе.
   -- Отдай. Я велю посадить их на кол!
   -- Не делай этого! Отпусти их на волю. Это украинцы из полка Балабана; мы пошлем их переманить на нашу сторону драгун. Будет то же, что и с Кшечовским.
   Тугай-бей повеселел, он быстро взглянул на Хмельницкого и пробормотал:
   -- Змея!
   -- Хитрость стоит мужества. Если они подговорят драгун к измене, то из их лагеря не уйдет ни одна нога, -- понимаешь?
   -- Потоцкого возьму я!
   -- Я тебе отдам и Чарнецкого.
   -- А пока дай водки! Холодно.
   -- Ладно!
   В эту минуту вошел Кшечовский. Полковник был мрачен как ночь. Будущие староства, каштелянства, замки и богатства после сегодняшней битвы подернулись туманом. Завтра они могут исчезнуть совсем, а из тумана вместо них вынырнет веревка или виселица. Если бы не полковник, который, вырезав немцев, сжег за собой мосты, он наверное раздумывал бы теперь, как изменить Хмельницкому и перейти со своими казаками на сторону Потоцкого.
   Но это было уже невозможно.
   Они втроем уселись за ковшом водки и принялись молча пить.
   Стемнело.
   Скшетуский, обессиленный радостью, утомленный, бледный, лежал неподвижно в своей телеге.
   Захар, искренне полюбивший его, велел своим казакам растянуть над ним войлочный навес. Наместник прислушивался к унылому шуму дождя, но на душе у него было светло и ясно. Его гусары показали, на что они способны, его Речь Посполитая дала отпор, достойный ее величия; вот уже первый натиск казацкой бури разбился о копья коронных войск. А ведь есть еще гетманы, князь Еремия, сколько панов, сколько шляхты, и над всеми ими -- король, primus inter pares! {Первый среди равных (лат.).}
   Грудь Скшетуского вздымалась от гордости, точно все это могущество и вся сила заключались теперь в нем одном.
   Осознав это, он в первый раз после утраты им в Сечи свободы почувствовал некоторую жалость к казакам. "Они виноваты, но ведь они в ослеплении бросались на солнце с киркой, -- подумал он. -- Они виноваты, но и несчастны, так как дали увлечь себя человеку, который ведет их на явную гибель".
   Потом мысли его потекли дальше. Настанет мир, и тогда каждый будет иметь право думать о своем личном счастье. Тут Скшетуский всеми помыслами и всей душой унесся в Розлоги. Там, по соседству с львиной пещерой, наверное, все тихо. Бунт не осмелился поднять там свою голову, а если и поднимет, то Елена уж, наверное, в Лубнах...
   Вдруг грохот пушек оборвал золотые нити его дум. Это Хмельницкий, напившись, снова повел полки в атаку.
   Но все кончилось пушечной пальбой: Кшечовский удержал гетмана.
   На следующий день было воскресенье. Весь день прошел спокойно, без выстрелов. Войска стояли друг против друга, словно во время перемирия.
   Скшетуский приписывал эту тишину упадку духа среди казаков. Он не знал, что Хмельницкий, "многими ума своего очами глядя вперед", занят теперь тем, как бы уговорить драгун Балабана перейти на сторону запорожцев.
   В понедельник битва началась с рассвета. Скшетуский смотрел на нее, как и на первую, с улыбающимся, радостным лицом. И снова коронные полки вышли из-за окопов, но на этот раз не пустились в атаку, а давали отпор неприятелю с места. Степь размокла на значительную глубину. Тяжелая конница почти не могла двигаться, что и дало сразу перевес легким казацким и татарским полкам. Улыбка понемногу исчезала с лица Скшетуского. Под польским окопом лавина атакующих почти совсем покрыла узкую линию коронных войск. Казалось, что вот-вот цепь прорвется, и тогда начнется атака самих окопов. Пан Скшетуский не видел и половины того воодушевления и жажды битвы, с каким польские полки бились в первый день. Они защищались отчаянно и сегодня, но уже не ударили первые, не разбивали в пух и прах куреней и не очищали перед собой поля. Размокшая на большую глубину почва степи делала невозможной атаку и как бы пригвоздила тяжелую кавалерию к окопам.
   Вся сила ее заключалась в размахе и натиске, а сегодня она принуждена была стоять на месте. Хмельницкий между тем вводил в бой новые и новые полки. Он был всюду. Сам водил в атаку каждый курень и оставлял его только под неприятельскими саблями. Его пыл понемногу сообщился и запорожцам, которые с криком и воем наперебой бросались на окопы и падали густыми рядами. Ударялись о железную стену грудей, об острия копий и, разбитые, почти перебитые, снова бросались в атаку. Под этим напором польские полки пошатнулись и местами начали отступать; так борец, охваченный железными руками противника, то слабеет, то снова собирается с силами.
   К полудню почти все запорожские силы были в огне и в бою. Битва кипела так яростно, что между двумя линиями сражающихся образовался новый вал из лошадиных и человеческих трупов.
   Каждую минуту в казацкие окопы возвращались с битвы вереницы раненых воинов, окровавленных, покрытых грязью и падающих от изнеможения. Но все они возвращались с песнями. Лица их горели пылом битвы и уверенностью в победе. Теряя уже сознание, они все еще кричали: "Погибель ляхам!" Резерв, оставленный в лагере, рвался очешь, гетман, -- сказал кошевой,-- то я сейчас же дам тебе деньги, тут у меня под стеной, может быть, найдется и больше.
   -- Завтра отвезем их в Базавлук, -- сказал Хмельницкий.
   Тугай-бей потянулся и зевнул.
   -- Мне хочется спать,-- сказал он. -- Завтра на рассвете придется ехать в Базавлук. Где я могу лечь?
   Кошевой указал ему на кучу овчин у стены. Татарин бросился на них и через несколько минут уже храпел, как лошадь.
   Хмельницкий прошелся несколько раз по узкой избе и сказал:
   -- Сон бежит от моих глаз. Я не могу уснуть. Дай мне чего-нибудь напиться, кошевой.
   -- Водки или вина?
   -- Водки. Не спится.
   -- На небе уж светает, -- сказал кошевой.
   -- Да поздно. Иди и ты спать, старый друг. Выпей и ступай.
   -- За славу и счастье.
   -- За счастье!
   Кошевой обтер рукавом губы, подал руку Хмельницкому и, отойдя в другой конец избы, зарылся весь почти в овчины, так как от старости постоянно мерз. Вскоре его храп слился с храпом Тугай-бея.
   Хмельницкий сидел за столом, погруженный в глубокое молчание, но вдруг повернулся и, посмотрев на Скшетуского, сказал:
   -- Ты свободен, господин поручик.
   -- Благодарю тебя, запорожский гетман, хотя не скрою, что я предпочел бы быть обязанным свободой кому-нибудь другому.
   -- Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь -- я отплатил тебе тем же. Теперь мы квиты. Но скажу тебе только одно, что я не отпущу тебя сейчас же, разве только дашь рыцарское слово, что вернувшись, не скажешь никому ни о наших сборах, ни о силах, одним словом, -- ни о чем, что ты здесь видел в Сеча
   -- Вижу, что ты только подразнил меня свободой, потому что дать тебе слово я не могу, так как поступил бы тогда как изменник
   -- Моя голова и благополучие всего запорожского войска зависят от похода великого гетмана. Если он двинется на нас со всем своим войском, что он и не замедлит сделать, узнав о наших силах, то мы пропали Не удивляйся поэтому, что если ты не хочешь дать слова, то я не отпущу тебя, пока не буду уверен в безопасности. Я знаю, на что иду. Знаю, какая страшная сила против меня: два гетмана, твой грозный князь, который один стоит целого войска, а Заславские, Конецпольские и все эти королевичи, которые заставляют казаков гнуть шеи! Мне много пришлось потрудиться над тем, чтобы усыпить их чуткость, и я не могу теперь тебе позволить пробудить ее. Когда чернь и городские казаки и вообще все притесняемые в свободе и вере перейдут на мою сторону, то Я со своим запорожским войском и с помощью крымского хана справлюсь с неприятелем, так как силы мои будут значительнее. А больше всего я надеюсь на Бога, который видел причиняемые мне обиды и мою невиновность.
   Хмельницкий выпил стакан водки и заходил в волнении по избе.
   Скшетуский смерил его глазами и с жаром сказал ему:
   -- Не льсти себя надеждой на Бога, запорожский гетман, и не призывай Его покровительства, потому что этим ты навлечешь только на себя Его гнев и кару Тебе ли призывать на помощь Всевышнего, когда ты поднимаешь такую страшную бурю из-за собственных ссор и обид? Ты зажигаешь пламя междоусобной войны и призываешь неверных на помощь против христиан! Что же будет? Победишь ли ты, будешь ли ты побежден, но ты прольешь море людской крови и слез. Опустошишь край хуже саранчи, отдашь в неволю басурманам своих же братьев, перевернешь всю Польшу, поднимешь руку на величие и осквернишь алтари, а все потому только, что Чаплинский захватил у тебя хутор и в пьяном виде грозил тебе! На что только ты не отважишься? Чем только не пожертвуешь для своих выгод? И ты взываешь к Богу? Но я хотя и в твоей власти, хоть ты и можешь лишить меня и свободы и жизни, все-там скажу тебе: призывай на помощь не Бога, а сатану! Одни только ад может помочь тебе.
   Хмельницкий побагровел, схватился за рукоятку сабли и посмотрел на Скшетуского, как лев, готовый броситься на свою жертву, -- но сдержался. К счастью, он еще не был пьян. Быть может, его охватила тревога, а в душе прозвучал голос: "вернись назад", потому что он заговорил, как бы желая оправдаться пред самим собою или убедить себя:
   -- Я не стерпел бы от другого таких речей, но смотри и ты, чтобы твоя смелость не истощила моего терпения. Ты угрожаешь мне адом, упрекаешь меня в личной мести и измене... Откуда же ты знаешь, что я хочу мстить только из-за личной обиды? Да разве мои помощники, эти тысячи людей, пошли бы за мной, если б я мстил только за себя? Ты только взгляни, что делается на Украине! Она богата и плодородна, а кто в ней уверен в завтрашнем дне? Кто в ней счастлив? Кто в ней не лишен веры и свободы? Кто не вздыхает в ней и не плачет? Разве только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские да часть шляхты! Для них и почести, и люди, и земля, для них счастье и золотая свобода, а остальной народ протягивает в слезах руки к небу, ожидая милосердия Божия, потому что король не в состоянии помочь. А сколько шляхтичей бежит к нам в Сечь от их гнета, как убежал и я! Я не хочу войны ни с королем, ни с Польшей! Она -- наша мать, а он -- отец. Король -- господин, но королевичи! С ними нам не жить! Их грабежи, аренды, все их налоги и сборы, производимые ими при помощи жидов, вопиют к Небу о мести! Какую же благодарность получило запорожское войско за великие заслуги, оказанные им в многочисленных войнах? Где казацкие привилегии? Король дал, королевичи отняли. Наливайко четвертован, Павлюк зажарен в медном быке. Кровь не запеклась еще на наших ранах, нанесенных саблями Жолкёвского и Конёцпольского! Еще не высохли слезы по убитым, зарезанным и посаженным на кол! А теперь смотри: что светит на небе? -- и Хмельницкий указал в окно на сияющую комету. -- Гнев, бич Божий! И если мне суждено быть им, то да будет воля Божия! Я возьму на себя этот крест...
   С этими словами он поднял руки кверху и, казалось, весь горел, как факел мести, затем дрожа упал на скамью, как бы пришибленный тяжестью своего предназначения.
   Наступило молчание, прерываемое только храпом Тугай-бея и кошевого да жалобным трещанием сверчка в другом конце избы.
   Поручик сидел, опустив голову. Он, казалось, искал ответа на тяжелые, как гранит, слова Хмельницкого; наконец он проговорил тихим и печальным голосом:
   -- Ах! если бы даже это и была правда, то кто же ты, чтобы становиться палачом и судьей?.. Какое безумие и гордость увлекают тебя? Почему ты не предоставишь Богу карать и судить? Я не защищаю зла, не хвалю обиды, притеснений не называю правыми, но взгляни и ты на себя, гетман! Ты упрекаешь королевичей за притеснения, говоришь, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, упрекаешь их в гордости, а разве сам ты безгрешен? Разве ты сам не подымаешь руки на Польшу, на право и власть короля? Ты видишь только тиранию панов и шляхты, но не помнишь того, что если б не их груди, панцири, могущество, замки и пушки, то земля эта, текущая медом и молоком, стонала бы под худшим еще татарским ярмом! Кто защищал ее? Чьим покровительством и могуществом дети ваши избавлены от службы в янычарах, а женщины -- от гаремов? Кто заселяет пустыни, строит деревни, города и храмы Божьи?
   Голос Скшетуского возвышался все больше и больше, а Хмельницкий, мрачно уставив глаза в стакан с водкой и положив стиснутые руки на стол, упорно молчал.
   -- И кто же они? -- продолжал Скшетуский. -- Разве они пришли из немецкой земли или из Туречины? Не кровь ли это от крови вашей? Не ваши ли эта шляхта и князья? Если это так, то горе тебе, гетман, потому что ты возмущаешь младших братьев против старших и делаешь их отцеубийцами. Но, Боже! Если бы даже они и были злы, если б даже все они попирали права и нарушали привилегии, чего, однако, нет на самом деле, -- то пусть их судит Бог на небе и сеймы на земле, но не ты, гетман! Можешь ли ты сказать, что между вами только одни хорошие люди? Разве вы безгрешны, что бросаете камнем в других? Ты спрашивал меня, где казацкие привилегии? Я отвечу тебе: не королевичи уничтожили их, а запорожцы: Лобода, Саско, Наливайко и Павлюк, о котором ты говоришь, что будто бы его зажарили в медном быке, хотя хорошо знаешь, что этого не было. Уничтожили их ваши бунты и набеги... Кто пускал татар в пределы Польши и кто нападал на них, когда они шли обратно с добычей? Вы! Кто отдавал в неволю своих же христиан? От кого не был в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни мужик? От вас! Кто начинал междоусобную войну, кто поджигал украинские деревни и города, грабил святыни Божьи и насиловал женщин? Вы и вы! Чего же ты хочешь? Может быть, ты хочешь, чтобы тебе выдали привилегию на междоусобную войну, разбой и грабеж? Вам ведь больше прощено, чем отнято у вас! Я не знаю, есть ли еще такое государство, кроме Польши, которое терпело бы такой вред на собственном теле и было бы так терпеливо и снисходительно! И как же вы благодарите ее за это? Вот тут спит твой союзник, но заклятый враг Польши; твой друг, но не друг христианства; это не украинский князь, а татарский мурза, с которым ты идешь разорять собственное гнездо и будешь судить своих братьев! Но отныне он будет повелителем, а ты будешь подавать ему стремя!
   Хмельницкий выпил еще стакан водки.
   -- Когда-то мы с Барабашем были у короля, -- мрачно сказал он, -- и когда начали жаловаться на несправедливости и притеснения, он спросил нас: "Разве у вас нет самопалов и сабель?"
   -- А если бы ты стоял перед Царем царствующих, то он спросил бы тебя: простил ли ты врагам своим, как я простил своим?
   -- Я не хочу войны с Польшей!
   -- Зачем же ты приставляешь меч к ее горлу?
   -- Я хочу освободить казаков из ваших рук
   -- Чтобы опутать их татарскими сетями.
   -- Я хочу защитить веру!
   -- Вместе с басурманом?
   -- Прочь! Ты не голос моей совести! Прочь, говорю тебе!
   -- Пролитая кровь и человеческие слезы падут на тебя! Тебя ждет смерть и суд!
   -- Зловещий ворон! -- вскричал Хмельницкий с бешенством и, сверкнув ножом, замахнулся им на Скшетуского.
   -- Ну, убей! - проговорил тот.
   И снова настало молчание; снова слышалось только храпение спящих да жалобное чириканье сверчка. Хмельницкий несколько мгновений не отнимал ножа от груди поручика; наконец он пришел в себя, опустил нож и, схватив кувшин с водкой, выпил его до дна и тяжело опустился на скамью.
   -- Не могу убить его, -- бормотал он, - не могу! Да и поздно уже! И возвращаться назад уже поздно... Что ты мне говоришь о суде и крови?
   Он и раньше выпил уже много, а теперь водка окончательно опьянила его, и сознание"его все больше туманилось.
   -- Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, а Тугай-бей здесь спит! Завтра молодцы двинутся. С нами святой Михаил-победитель! А если бы... если бы... то... я выкупил тебя у Тугай-бея, помни это и скажи... Ой, что-то болит, болит... Поздно сворачивать с дороги! Суд... Наливайко... Павлюк...
   Вдруг он вскочил, вытаращил испуганные глаза и закричал:
   -- Кто здесь?
   -- Кто здесь? - повторил полусонный кошевой.
   А Хмельницкий опустил голову на грудь, покачнулся раз, другой, пробормотал: "Какой суд", -- и заснул.
   Скшетуский страшно побледнел и ослабел от полученных недавно ран и от волнения, которое испытывал во время разговора. Думая, что это приближается к нему смерть, он начал громко молиться.
  

Глава XIII

  
   На другой день, утром, пешее и конное казацкое войско двинулось из Сечи. Хотя степи еще не окрасились кровью, но война уж началась. Полки шли за полками; казалось, будто саранча, пригретая весенним солнцем, летит роями из тростников Чертомелика на украинские нивы. В лесу, за Базавлуком, казаков ожидали готовые к походу ордынцы. Помощь, которую хан послал запорожцам и Хмельницкому, состояла из шести тысяч отборных воинов, вооруженных несравненно лучше, чем обыкновенные татары-разбойники. Казаки при виде их начали бросать вверх шапки. Загремели пушки и самопалы. Крики казаков, смешавшись с татарскими криками "алла!", гулко раздавались в воздухе. Хмельницкий и Тугай-бей, оба с бунчуками, подъехали друг к другу на конях и торжественно поздоровались.
   Был произведен походный смотр с быстротой, свойственной казакам и татарам, после которого войска двинулись в путь. Ордынцы заняли места по бокам, Хмельницкий с конницей в середине, за ними страшная запорожская пехота {Вопреки существующему теперь мнению, Боплан утверждает, что запорожская пехота значительно превышала конницу. По его мнению, 200 поляков могли легко разбить 2000 казацкой конницы, но зато 100 пеших казаков могли долго защищаться из-за окопов против 1000 поляков.}, далее -- пушкари со своими орудиями, затем обоз, повозки и возы с прислугой и припасами и, наконец, чабаны со стада ми запасного скота.
   Миновав базавлукский лес, полки вступили в степи. День был ясный, и на небе не было видно ни одной, тучки. Легкий ветерок дул с севера к морю, солнце играло на копьях казаков и на степных цветах. Перед глазами казаков раскинулись Дикие Поля, точно безбрежное море; при виде их казаками овладело радостное чувство. Большая малиновая хоругвь с изображением Архангела склонялась по нескольку раз, приветствуя родимую степь, а за нею склонялись все бунчуки и казацкие знамена. Из груди у всех вырвался один общий крик
   Полки свободно развернулись. Довбыши и теорбанисты стали впереди войска; загремели котлы, зазвенели литавры и теорбаны, и тысячи голосов запели казацкую песню, которая громким эхом расходилась по всей степи:
  
   Гей вы, степи, гей, родныя,
   Красным цветом писаныя,
   Як море-широкия...
  
   Теорбанисты, опустив поводья и откинувшись на седлах, ударяли по струнам теорбанов, подняв к небу глаза; литаврщики, вытянув над головой руки, били в свои медные круги, довбыши гремели в котлы, и все эти звуки, вместе с монотонными словами песни и пронзительным, резким свистом татарских дудок, сливались в одну дикую, резкую ноту, унылую, как сама пустыня. Войско упивалось этими звуками, головы всех мерно покачивались в такт песне; казалось, сама степь поет и колышется со всеми движущимися на ней людьми, лошадьми и знаменами.
   Испуганные стаи птиц поднимались в воздух и летели перед войском, словно вторая, воздушная рать.
   Временами песня и музыка смолкали, и тогда слышался только шум развевающихся знамен, топот и фырканье лошадей, скрип обозных телег, напоминая собою крик лебедей или журавлей.
   Впереди войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне и с золоченой булавой в руках, ехал Хмельницкий, одетый в красное. Войско медленно двигалось на север, точно грозная волна, покрывая собою реки, дубравы и курганы и прерывая шумом и криками степную тишь.
   А из Чигорина, с северной стороны пустыни, навстречу этой волне шла другая -- коронные войска под предводительством молодого Потоцкого.
   Запорожцы и татары шли точно на свободный пир, с веселой песней, а суровые польские гусары двигались в мрачном молчании, неохотно идя на эту бесславную борьбу.
   Здесь, под малиновым знаменем, старый, опытный воин грозно потрясал своей булавой, заранее уверенный в победе и мести, а там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, как бы предугадывая близкую печальную судьбу.
   Их разделяло еще большое пространство стели.
   Хмельницкий не торопился: он рассчитывал, что чем больше углубится в пустыню молодой Потоцкий и чем дальше отойдет от обоих гетманов, тем легче будет победить его. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других украинских городов ежедневно увеличивали собою силы запорожцев, принося одновременно вести о неприятельском стане. Хмельницкий узнал от них, что старый гетман выслал сына сухим путем с двумя тысячами конницы, а шесть тысяч казаков и одну тысячу немецкой пехоты отправил Днепром, на байдаках. Оба отряда получили приказ не удаляться друг от друга, но его пришлось нарушить в первый же день, так как байдаки были унесены быстрым течением Днепра и значительно опередили идущих берегом гусар, движение которых сильно замедлялось переправами через многочисленные реки, впадающие в Днепр.
   Поэтому-то Хмельницкий и не спешил, желая; чтобы расстояние между двумя неприятельскими отрядами увеличилось еще больше. На третий день похода он расположился лагерем для отдыха у Камышовой Воды.
   А разведчики отряда Тугай-бея поймали тем временем двух драгун, беглецов из отряда Потоцкого. Они бежали день и ночь и значительно опередили свой отряд Их сейчас же привели к Хмельницкому.
   Их рассказы подтвердили то, что уже было известно Хмельницкому о силах молодого Стефана Потоцкого; кроме того, он узнал, что предводителями казаков, плывших вместе с немецкой пехотой, были старый Барабаш и Кшечовекий.
   Услышав это имя, Хмельницкий вскочил с места.
   -- Кшечовекий, полковник реестровых переяславских казаков?! -- воскликнул он.
   -- Он самый, ясновельможный гетман! -- отвечали драгуны.
   Хмельницкий обратился к окружавшим его полковникам.
   -- Вперед! -- скомандовал он громовым голосом.
   Через час войско двинулось в путь, хотя солнце уже садилось и ночь не обещала быть светлой. Западная сторона неба была вся покрыта страшными и темными, похожими на какие-то чудовища тучами, которые надвигались друг на друга, словно желая вступить в борьбу.
   Отряд направлялся в левую, сторону, к берегу Днепра. Теперь он уже шел молча, без песен и боя в литавры, и настолько быстро, насколько позволяла трава, которая была местами так высока, что в ней тонули целые полки, а разноцветные знамена казались плывущими по степи. Конница пробивала дорогу пехоте и обозу, которые двигались с большим трудом и вскоре значительно отстали. А ночь уже покрыла степь. Огромная красная луна медленно выплыла на небо, но, заслоняемая каждую минуту тучами, часто гасла, как лампа, задуваемая ветром.
   Было уже далеко за полночь, когда перед глазами казаков и татар появилась огромная черная масса, отчетливо вырисовывающаяся на темном фоне неба.
   Это были стены Кудака.
   Разведчики, скрытые темнотой ночи, приближались к замку осторожно и тихо, точно волки или ночные птицы. А что если можно будет неожиданно овладеть сонной крепостью?
   Но вдруг с крепостного вала сверкнула молния и рассеяла темноту; страшный гул потряс днепровские скалы, и огромное ядро, описав на небе яркую дугу, упало в степную траву.
   Мрачный циклоп Гродицкий дал знать, что он не спит.
   -- Вот пес одинокий! -- шепнул Хмельницкий Тугай-бею. -- Видит и ночью.
   Казаки миновали замок, о взятии которого они не могли и думать в эту минуту, так как им самим навстречу шли коронные войска, и двинулись далее Но Гродицкий продолжал так палить им вслед что крепостные стены тряслись; он не столько хотел причинить им вред, -- так как они шли на довольно значительном расстоянии, -- сколько предупредить войска, плывшие Днепром и, быть может, находившиеся уже недалеко.
   Звук кудакских пушек поразил слух Скшетуского. Молодой рыцарь, которого по приказанию Хмельницкого везли в казацком отряде, на другой день по выступлении в поход тяжко заболел. В битве под Хортицею он, правда, не получил ни одной смертельной раны, но зато потерял столько крови, что в нем еле теплилась жизнь. Раны его. перевязанные по-казацки старым кантарным, открылись вновь, у него, появилась горячка, и он в полузабытьи лежал в телеге, не зная, что творится на белом свете. Проснулся он только от грома кудакских пушек Он открыл глаза, приподнялся на возу и стал озираться вокруг. Казацкий табор крался в темноте, как хоровод теней, а замок гремел и озарялся розоватым дымом; огненные ядра скакали по степи, хрипя и ворча, как разъяренные псы; Скшетуским овладела такая жалость, такая тоска, что он готов был сейчас умереть, чтобы хоть душой быть со своими. Война, война! ю он в отряде врагов, безоружный, больной и не в состоянии даже подняться с Телеги. Польша в опасности, а он не летит спасать ее! А там, в Лубнах, войска, наверное, уж выступают в поход. Князь, сверкая глазами, носится перед рядами войск, и в которую сторону он укажет булавой, в ту сейчас же склоняются копья, как громовые удары. И перед глазами поручика начали вставать все знакомые лица: вот маленький Володыевский летит во главе других с тонкой саблей в руках; это боец из бойцов: с кем он скрестит свою саблю, тот уж погиб наверняка; а там Лодбипента поднимает свой меч! Снесет он три головы или нет? Вот ксендз Яскульский охраняет хоругви и молится, подняв руки к небу, но он бывший солдат и, не будучи иногда в состоянии сдержаться, кричит время от времени: "Бей!" А вот полки несутся вперед, разгоняются, гонят врагрв; битва, смятение!
   Но вдруг видение меняется. Перед поручиком стоит Елена, бледная, с распущенными волосами, и кричит "Спасай меня, за мной гонится Богун!" Скшетуский вскакивает с телеги, но вдруг чей-то голос, этот раз уже наяву, говорит ему:
   -- Лежи смирно, детина, не то свяжу!
   Это есаул Захар, которому Хмельницкий приказал беречь Скшетуского как зеницу ока; он укладывает его опять в телегу, закрывает лошадиной шкурой и спрашивает:
   -- Что с тобою?
   Скшетуский окончательно приходит в себя. Видения исчезают. Возы идут по самому берегу Днепра. С реки долетает холодный ветер, ночь бледнеет водяные птицы поднимают свой утренний крик.
   -- Слушай, Захар, мы уже миновали Кудак? - спрашивает Скшетуский.
   -- Миновали! -- отвечает запорожец.
   -- А куда мы идем?
   -- Не знаю. Битва, каже, буде, але не знаю...
   При этих словах сердце Скшетуского радостно забилось. Он думал, что Хмельницкий будет осаждать Кудак и с этого начнет войну. Но поспешность, с какой казаки двигались вперед, заставляла его предполагать, что коронные войска уже близко, а Хмельницкий миновал крепость для того, чтобы избежать сражения под его пушками. "Может быть, еще сегодня я буду свободен", -- подумал поручик, с благодарностью поднимая к небу глаза.
  

Глава XIV

  
   Грохот кудакских пушек слышали также и войска, плывшие на байдаках, под предводительством старого Барабаша и Кшечовского.
   Состояли эти войска из шести тысяч реестровых казаков и одного полка отборной немецкой пехоты под начальством полковника Ганса Флика.
   Николай Потоцкий долго колебался, прежде чем выслал казаков против Хмельницкого, но так как Кшечовский имел на них огромное влияние, а гетман безгранично доверял ему, то он велел казакам принести присягу и с Богом отправил их.
   Кшечовский, опытный воин, прославившийся в прежних походах, был обязан Потоцким и званием полковника, и дворянством, которое ему выхлопотали на сейме, и, наконец, обширными имениями, лежавшими при слиянии Днестра и Лядовы и бывшими в полном пожизненном его владении.
   Его соединяли с Польшей и Потоцким такие тесные узы, что даже тень подозрения не могла зародиться в душе гетмана. Притом же это был человек в полном расцвете, ему еще не было пятидесяти лет, а за оказанные им услуги стране перед ним открывалась блестящая будущность. Многие видели в нем преемника Стефана Хмельницкого, который начал свою карьеру простым степным казаком, а впоследствии сделался воеводой киевским и сенатором Польши.. От Кшечовского зависело пойти этой дорогой, на которую его толкали и мужество, и энергия, и необузданное честолюбие, одинаково жадное и к богатству и к власти. Это же честолюбие заставляло его добиваться питинского староства; а когда его получил вместо него Корбут, он глубоко затаил в сердце обиду и почти заболел с досады и зависти. Теперь, казалось, судьба снова улыбнулась ему; получив от великого гетмана такое важное назначение, он смело мог рассчитывать, что имя его будет известно королю. А это было весьма важно, так как тогда ему стоило только поклониться, чтобы получить грамоту с дорогими шляхетскому сердцу словами: "Бил нам челом и просил нас, а мы, памятуя его заслуги, даем ему итак далее...".Таким путем добивались на Руси богатства и почестей; так же переходили в частные руки огромные пространства степи, принадлежавшей прежде Богу да Польше; таким же путем простой мужичок превращался в пана и льстил себя надеждой, что его потомки будут заседать в сенате.
   Кшечовскому, однако, не по сердцу было делить власть с Барабашем, хотя раздел этот был только фиктивным. В действительности же старый черкасский полковник так постарел и осунулся, особенно за последнее время, что жил на земле одним только телом, душа же его и разум находились в состоянии какого-то оцепенения, обыкновенно предшествующего смерти. В начале похода он как будто бы проснулся и начал энергично распоряжаться, словно при звуках военных труб в его жилах быстрее потекла старая солдатская кровь,-- в свое время он был известным рыцарем и предводителем, -- но когда они двинулись, его усыпили песни казаков и плавное движение лодок, и он забыл обо всем Кшечовский распоряжался и заведовал всем сам; Барабаш просыпался только для еды; наевшись, он по привычке спрашивал о том о сем и, получив кое-как ответы, вздыхал и говорил: "Хотел бы лечь в могилу на другой войне, но да будет воля Божия".
   Между тем связь с коронным войском, идущим под предводительством Стефана Потоцкого, была сразу же порвана. Кшечовский ворчал, что гусары и драгуны идут слишком медленно, что слишком много времени теряют при переправах, что у молодого сына гетмана нет военного опыта, но тем не менее велел всем своим людям грести и подвигался вперед
   Байдаки плыли по течению Днепра к Кудаку, все больше и больше удаляясь от коронных войск
   Однажды ночью послышался грохот пушек.
   Барабаш спал и не проснулся. Флик, который ехал впереди, пересел в челн и подъехал в Кшечовскому.
   -- Господин полковник, -- сказал он, -- это кудакские пушки! Что нам делать?
   -- Остановите байдаки... Проведем ночь в тростниках!
   -- Хмельницкий, очевидно, осаждает крепость. По моему мнению, следовало бы отбить его.
   -- Я не спрашиваю вашего мнения, а только отдаю приказание. Командую я!
   -- Господин полковник!..
   -- Стоять и ждать! -- сказал Кшечовский.
   Но видя, что энергичный немец щиплет свою рыжую бороду и, по-видимому, не думает уступать, мягче прибавил:
   -- Может быть, завтра к утру подоспеет каштелян со своей артиллерией, а крепость за одну ночь не возьмут.
   -- А если он не подойдет?
   -- Будем ждать хоть два дня. Вы не знаете Кудака: они поломают себе на нем зубы, а без каштеляна я не пойду, да и права не имею. Это его дело.
   Кшечовский был, по-видимому, прав, и Флик, не настаивая больше, вернулся к своим немцам.
   Лодки вскоре подошли к правому берегу и стали прятаться в тростник, густо покрывавший широко разливавшуюся в этом месте реку. Наконец плеск весел стих, лодки скрылись, и река, казалось, совсем обезлюдела. Кшечовский запретил разводить огонь, петь песни и разговаривать; кругом настала глубокая тишина, прерываемая только далеким отголоском кудакских пушек.
   На лодках, однако, никто, кроме Барабаша, не сомкнул глаз. Флик, как настоящий рыцарь, жаждал битвы и птицей полетел бы под Кудак, Казаки тихонько рассуждали между собою, что может случиться с крепостью, выдержит она или нет. А гул орудий все усиливался. Все были уверены, что замок отражает горячий штурм.
   -- Хмель не шутит, да и Гродицкий тоже! -- шептали казаки. -- Что-то будет завтра?
   Этот же вопрос задавал себе, наверное, и Кшечовский, который сидел на корме своей лодки в глубокой задумчивости. Он хорошо и давно знал Хмельницкого и считал его до сих пор необыкновенно даровитым человеком, которому только негде было развернуться, чтобы взлететь орлом на высоту, теперь же усомнился в этом. Пушки гремели не переставая; неужели Хмельницкий на самом деле осаждает Кудак? Если так, думал Кшечовский, то он погиб.
   Как? Подняв все Запорожье, заручившись помощью хана и собрав силу, какою до сих пор не. располагал еще ни один из атаманов, он, вместо того чтобы как можно скорее идти на Украину, поднять там чернь и переманить к себе городских казаков, вместо того чтобы как можно скорее уничтожить гетманов и овладеть страной, прежде чем успеют подойти на ее защиту войска, -- Хмельницкий, этот опытный воин, штурмует неприступную крепость, которая может задержать его на целый год! И он допустит, чтобы самые лучшие его силы разбились о стены Кудака, как разбиваются волны о днепровские пороги! Неужели он будет ждать, пока гетманы окружат его, как Наливайко под Солоницей?
   "Он погиб! -- еще раз повторил Кшечовский. -- Свои же казаки выдадут его. Неудачный штурм вызовет неудовольствие и замешательство; искра бунта погаснет в самом начале, и тогда Хмельницкий сделается не опаснее меча, который сломался у рукоятки. Глупец! Ergo1, -- подумал затем Кшечовский. -- ergo {Следовательно (лат.).}, завтра утром я высажу своих казаков и немцев на берег, а на следующую ночь брошусь на ослабленного штурмом неприятеля, вырежу запорожцев, а Хмельницкого, связанного, приведу к гетману. Это его собственная вина -- могло бы случиться иначе!"
   И разыгравшиеся честолюбивые мечты Кшечовского понеслись, словно на крыльях сокола. Он отлично знал, что молодой Потоцкий никоим образом не может подойти к завтрашней ночи, следовательно, кто снесет голову гидры? Кшечовский! Кто подавит бунт, который может страшным пожаром охватить всю Украину? Кшечовский! Конечно, старый гетман локривится немного, что все это обойдется без участия его сына, но скоро и перестанет, а между тем все лучи славы и королевская милость озарят чело победителя.
   Нет, придется, однако, поделиться славой со старым Барабашем и Гродицким! Пан Кшечовский сперва сильно омрачился, но тут же повеселел. Старое это бревно, Барабаш, уже одной ногою в могиле, а Гродицкому позволь только в Кудаке сидеть и татар время от времени пугать, больше ничего ему не надобно. Так что остается только он, Кшечовский.
   Вот бы гетманства украинского добиться!
   Звезды мерцали в небесах, а полковнику казалось, что это камни драгоценные в булаве сверкают; ветер шуршал в очерете, а ему чудилось, что шумит бунчук гетманский.
   Пушки Кудака продолжали грохотать.
   "Хмельницкий шею под топор подставит, -- продолжал размышлять полковник, -- но тут он сам виноват! А могло быть по-другому! Вот если бы он сразу пошел на Украину". Могло по-другому быть! Там все кипит и бурлит, там порох, ждущий искры. Польша могуча, но побороть Украину у нее сил не хватит, а король немолод и немощен!
   Одна выигранная запорожцами битва имела бы неслыханные последствия..."
   Кшечовский спрятал лицо в ладони и сидел неподвижный, а звезды меж тем скатывались все ниже и ниже и потихоньку пропадали за степной кромкой Перепела, сокрытые в травах, начали подавать голоса. Близился рассвет.
   В конце концов мысли полковника утвердились в единственном решении. Завтра он ударит на Хмельницкого и разобьет его в пух и прах Через его труп достигнет он богатств и почестей, станет орудием кары в руце Польши, ее избавителем, а в будущем ее сановником и сенатором. После победы над Запорожьем и татарами ему ни в чем не откажут.
   А лигинского староства все ж не дали.
   Вспомнив это, Кшечовский сжал кулаки. Не дали ему староства, несмотря на могучую поддержку протекторов его, Потоцких, несмотря на собственные его военные заслуги, и все потому, что был он homo novus {Выскочка (лат.).}, a его соперник от князей родословие вел. В этой Польше не довольно стать шляхтичем, надо дождаться, чтобы шляхетство твое покрылось плесенью, как винная бутылка, чтобы заржавело, точно железо.
   Только Хмельницкий мог изменить заведенный порядок, к чему, надо думать, и сам король отнесся бы благосклонно, но предпочел, несчастный, разбить башку о кудацкие утесы.
   Полковник понемногу успокаивался. Ну не дали ему староста -- что из того? Тем более сделают теперь все, чтобы его вознаградить, особенно же после победы и подавления бунта, после избавления Украины от братоубийственной войны, -- да чего там! -- всей Польши избавления! Тут уж ему ни в чем не откажут, тут ему и в Потоцких надобности не будет.
   Сонная голова его склонилась на грудь, и он уснул, грезя о староствах, каштелянствах, о пожалованиях королевских и сеймовых...
   Когда Кшечовский проснулся, уже развиднелось. На байдаках все еще спали. В отдалении поблескивали в бледном предрассветном свете днепровские воды. Вокруг была мертвая тишина. Тишина эта его и разбудила.
   Кудацкие пушки не палили.
   "Что это? -- подумал Кшечовский. -- Первый штурм отбит? Или же Кудак взяли?"
   Но такого быть не может!
   Нет! Просто отброшенное казачье затаилось где-нибудь подальше от крепости и зализывает раны, а кривой Гродицкий поглядывает на них из бойниц, поточнее наводя пушки.
   Завтра они снова пойдут на приступ и снова сломают зубы.
   Меж тем совсем поутрело. Кшечовский поднял людей на своем байдаке и послал лодку за Фликом.
   Тот незамедлительно прибыл.
   -- Господин полковник! -- сказал Кшечовский. -- Если до вечера каштелян не подойдет, а к ночи штурм не повторится, мы двинемся крепости на помощь.
   -- Мои люди готовы, -- ответил Флик
   -- Раздай же им порох и пули.
   -- Уже роздано.
   -- Ночью высадимся на берег и безо всякого шума пойдем степью. Нападем неожиданно.
   -- Gut! Sehr gut {Хорошо! Очень хорошо! (нем.).}! Но не проплыть ли на байдаках еще немного? До крепости мили четыре. Для пехоты неблизко.
   -- Пехота сядет на запасных лошадей.
   -- Sehr gut!
   -- Пускай люди тихо сидят по камышам, на берег не выходят и шума не поднимают. Огня не зажигать, а то нас дым выдаст. Неприятель не должен знать о нас ничего.
   -- Туман такой, что и дыма не увидят.
   И точно, сама река и рукав ее, заросший очеретом, в котором скрывались байдаки, и степи -- все, куда ни погляди, было погружено в белый непроглядный туман. Правда, пока что было раннее утро, а потом туман мог рассеяться и степные пространства открыть.
   Флик отплыл. Люди на байдаках потихоньку просыпались; тотчас же было объявлено распоряжение Кшечовского сидеть тихо так что за утреннюю еду принимались без обычного бивачного гама. Пройди кто-нибудь берегом или проплыви по реке, ему бы даже в голову не пришло, что в излучине этой находится несколько тысяч человек. Коней, чтобы не ржали, кормили с руки. Байдаки, скрытые туманом, затаившись, стояли в камышовой чащобе. То и дело прошмыгивала лишь маленькая двухвесельная лодочка, развозившая сухари и приказы, но в остальном царило гробовое молчание.
   Внезапно вдоль всего рукава в травах, тростнике, камышах и прибрежных зарослях послышались странные и многочисленные голоса:
   -- Пугу! Пугу!
   Молчание...
   -- Пугу! Пугу!
   И снова наступила тишина, словно бы голоса эти, окликавшие с берега, ждали ответа.
   Ответа не было. Призывы прозвучали и в третий раз, но уже резче и нетерпеливее:
   -- Пугу! Пугу!
   Тогда со стороны челнов из тумана раздался голос Кшечовского:
   -- Кто еще там?
   -- Казак с лугу!
   У казаков, скрытых в байдаках, тревожно забились сердца. Этот таинственный зов был хорошо знаком им. Так переговаривались обыкновенно между собою запорожцы на зимовниках, а в военное время приглашали своих собратьев -- реестровых и городских казаков, между которыми многие тайно принадлежали к запорожскому братству.
   -- Что вам надо? -- снова раздался голос Кшечовского.
   -- Запорожский гетман Богдан Хмельницкий, дает вам знать, что его пушки обращены в вашу сторону.
   -- Скажите запорожскому гетману, что наши пушки обращены на берег...
   -- Пугу! Пугу!
   -- Чего еще хотите?
   -- Богдан Хмельницкий, запорожский гетман, приглашает своего приятеля, полковника Кшечовского, побеседовать с ним.
   -- Пусть дает заложников!
   -- Десять куренных?
   -- Хорошо!
   В ту же минуту берега покрылись запорожцами, которые до этого скрывались в траве. В глубине степи показались приближающиеся конница, пушки, сотни хоругвей, знамен и бунчуков. Они шли с пением и боем в литавры. Это шествие напоминало скорее радостную встречу, чем столкновение неприятельских сил.
   Казаки с байдаков отвечали криками. Тем временем подъехали лодки с куренными атаманами. Кшечовский сел в одну из них и отъехал к берегу. Там ему подали коня и проводили к Хмельницкому.
   Увидав его, Хмельницкий снял шапку и радостно приветствовал его.
   -- Полковник! -- сказал он. -- Мой старый приятель и кум! Когда коронный гетман приказал тебе поймать меня и представить в отряд, ты не сделал этого, наоборот, предупредил меня, чтобы я спасался бегством. Я обязан тебе за этот поступок благодарностью и братской любовью!
   Говоря это, он приветливо протянул руку Кшечовскому, но смуглое лицо последнего осталось холодным как лед.
   -- А теперь, гетман, когда ты уже спасся, то заводишь бунт? -- сказал он.
   -- Я добиваюсь только прав и своих, и твоих, и целой Украины. У меня в руках королевские грамоты, и я надеюсь, что милостивый король не сочтет это злом.
   Кшечовский, пристально всматриваясь в глаза Хмельницкого, спросил с ударением:
   -- Ты осаждал Кудак?
   -- Я? Разве я сошел с ума? Я миновал Кудак без единого выстрела, хоть старый слепец и потчевал меня пушечной стрельбой. Мне было не до Кудака, я торопился на Украину и к тебе, моему старому другу и благодетелю.
   -- Чего же ты хочешь от меня?
   -- Отъедем немножко в степь и поговорим.
   Они отъехали. Через час они вернулись; лицо Кшечовского было бледно и страшно. Он тотчас же начал прощаться с Хмельницким, который сказал ему на прощание:
   -- Нас будет только двое в этой Украине, а над нами один только король и никто больше!
   Кшечовский вернулся к лодкам. Старый Барабаш, Флик и казаки с нетерпением ждали его.
   -- Что там? - спрашивали со всех сторон.
   -- Высаживаться на берег! -- ответил повелительным голосом Кшечовский.
   Барабаш поднял свои сонные веки; в его глазах мелькнул какой-то огонек.
   -- Как же это? -- спросил он.
   -- Высаживаться на берег, сдаемся!
   Кровь прилила к бледному и желтому лицу Барабаша. Он вскочил с барабана, на котором только что сидел, и выпрямился: дряхлый старик превратился в полного жизни и силы великана.
   -- Измена! -- закричал он.
   -- Измена! -- повторил за ним и Флик, хватаясь за рукоятку сабли.
   Но не успел он обнажить ее, как Кшечовский, взмахнув саблей, одним ударом уложил его на месте.
   Затем, перескочив из байдака в старый челн, в котором сидело четыре запорожца с вилами в руках, он громко крикнул:
   -- К лодкам!
   Челнок помчался стрелой. Кшечовский же, стоя посредине лодки, с надетой на окровавленную саблю шапкой и пылающими глазами, кричал могучим голосом:
   -- Дети! Не будем убивать своих! Да здравствует запорожский гетман, Богдан Хмельницкий!
   -- Да здравствует гетман! -- повторили тысячи голосов.
   -- Погибель ляхам!
   -- Погибель!
   Крикам в лодках вторили крики запорожцев, находившихся на берегу. Многие, стоявшие в дальних лодках, не знали еще, в чем дело, но как только разнеслась весть, что Кшечовский переходит к запорожцам, казаками овладел безумный восторг. Шесть тысяч шапок взлетело на воздух, из шести тысяч ружей грянули выстрелы. Байдаки тряслись от топота казаков. Начался страшный шум и давка. Однако радости этой суждено было обагриться кровью, потому что старый Барабаш предпочитал лучше погибнуть, чем изменить знамени, под которым прослужил всю свою жизнь.
   К нему присоединилось еще несколько десятков черкасских казаков, и вот началась борьба, короткая, но страшная, как вообще всякая борьба, где горсть людей, добивающихся не пощады, а смерти, сопротивляется целой толпе. Ни Кшечовский, ни казаки не ожидали такого сопротивления. В старом полковнике проснулся прежний лев. На призыв сложить оружие он отвечал выстрелами и, стоя с булавой в руках и развевающимися седыми волосами, громовым голосом отдавал приказания.
   Лодку его окружили со всех сторон. Казаки, которые не могли протиснуться к нему на байдаках, прыгали в воду и вплавь или вброд пробирались между тростниками, хватались за края лодки и с яростью лезли в нее. Сопротивление продолжалось недолго. Верные Барабашу казаки все уже были исколоты, изрублены или просто разорваны руками, и трупы их покрыли весь байдак. Только Барабаш сопротивлялся еще с саблей в руках
   Кшечовский протиснулся к нему и крикнул:
   -- Сдайся!
   -- Изменник! Погибель тебе! -- ответил Барабаш, взмахнув кверху саблей.
   Кшечовский поспешно спрятался в толпу.
   -- Бей! -- крикнул он казакам.
   Но никто, казалось, не хотел первым поднять, руку на старика; к несчастью, старый полковник поскользнулся в крови и упал. Лежа, он уже не возбуждал такого уважения или страха, и несколько десятков копий тотчас же вонзились в его тело. Старик успел только крикнуть: "Иисусе Христе! Матерь Божия!"
   Старика начали рубить на куски Отрубленную голову перебрасывали с байдака на байдак, играя ею, как мячом, до тех пор, пока она от чьего-то неловкого движения не упала в воду.
   Оставались еще немцы, с которыми справиться было гораздо труднее, так как отряд этот состоял из тысячи старых закаленных в войнах солдат. Флик, правда, уже пал от руки Кшечовского, но во главе отряда остался еще подполковник Иоганн Вернер, ветеран Тридцатилетней войны.
   Кшечовский был уверен, что возьмет над немцами верх, так как байдаки их были окружены со всех сторон казаками, но ему хотелось сохранить для Хмельницкого такой деятельный и хорошо вооруженный отряд пехоты целым; он вступил с ними в переговоры.
   Некоторое время ему казалось, что Вернер уже соглашается с ним, потому что он спокойно говорил с Кшечовским, внимательно слушая все его обещания, на которые полковник не скупился.
   Он обещал им выдать жалованье, задержанное Польшей, за все истекшее уже время и за год вперед. Через год солдаты могли бы идти куда им захочется, хотя бы в коронное войско.
   Вернер, казалось, раздумывал, а сам тем временем тихо отдавал приказания двинуть байдаки так, чтобы они образовали замкнутый круг. По краям лодок стали стеной пехотинцы, рослые и сильные, одетые Ж желтые колеты и такого же цвета шапки, в полном боевом порядке, с выдвинутой для стрельбы вперед левой ногой и с мушкетами с правого бока.
   Вернер стал с обнаженной саблей в руках в первом ряду и долго раздумывал. Наконец, подняв голову, сказал:
   -- Хорошо, мы согласны!
   -- Вы ничего не потеряете на новой службе! -- закричал радостно Кшечовский.
   -- Но с условием...
   -- Соглашаюсь заранее!
   -- Тем лучше! Наша служба у Польши кончается в июне, и тогда мы перейдем к вам.
   С уст Кшечовского сорвалось проклятье, но он сдержался.
   -- Вы шутите со мной, господин лейтенант? -- спросил он.
   -- Нисколько! - флегматично ответил Вернер. - Наша солдатская честь велит нам хранить договор. Служба наша кончается в июне. Мы хотя и служим за деньги, но не изменяем. Иначе никто бы не нанимал нас, да и вы сами не доверяли бы нам, потому что кто бы мог поручиться вам, что мы при первой же битве не перейдем снова к гетманам?
   -- Чего же вы хотите?
   -- Чтобы вы дали нам возможность уйти!
   -- Этого не будет, шальная голова! Я велю всех тогда перерезать!
   -- А сколько ты потеряешь своих?
   -- Ни один из вас не уйдет!
   -- А вас не останется и половины!
   Оба были правы; поэтому Кшечовский не хотел еще начинать битвы, хотя спокойствие немца заставляло кипеть его кровь и доводило до бешенства.
   -- Пока солнце не скрылось еще отсюда -- одумайтесь; а потом я велю стрелять! -- крикнул им Кшечовский, поспешно отъезжая, чтобы посоветоваться с Хмельницким.
   Настало ожидание Казацкие байдаки еще теснее окружили немцев, сохранявших при виде опасности спокойствие и невозмутимое хладнокровие старых и опытных войной На оскорбления и угрозы, летевшие каждую минуту с казацких лодок, они отвечали презрительным молчанием. Было что-то поражающее в этом спокойствии, среди усиливающихся взрывов ярости казаков, которые, грозно потрясая своими копьями и пищалями, нетерпеливо ожидали сигнала к битве.
   А солнце тем временем постепенно перешло на западную сторону неба и скрылось совсем. Послышался трубный сигнал, а вслед за ним раздался голос Кшечовского:
   -- Солнце уже скрылось! Одумались ли вы?
   -- Да! -- ответил Вернер и, повернувшись к солдатам, махнул, обнаженной саблей. -- Пали! -- скомандовал он спокойным, флегматичным голосом.
   Раздались выстрелы. Плеск падающих в воду тел. яростные крики и отчаянная стрельба были ответом на звуки немецких мушкетов. Вытащенные на берег пушки загудели басом и начали осыпать ядрами немецкие байдаки. Река совершенно покрылась дымом, и только равномерные выстрелы мушкетов, раздававшиеся среди криков, грохота пищалей и самопалов, свидетельствовали о том, что немцы продолжают защищаться.
   Битва продолжалась после захода солнца, но, казалось, уже ослабевала. Хмельницкий, в сопровождении Тугай-бея, Кшечовского и нескольких атаманов, подъехал к самому берегу, чтобы следить за битвой. Раздутые его ноздри втягивали пороховой дым, а слух упивался криками тонущих и умирающих немцев. Все трое смотрели на эту резню, как на представление, которое служило им также и счастливым предзнаменованием.
   Битва приходила к концу. Выстрелы смолкли, а вместо них все громче и громче раздавались торжествующие крики казаков.
   -- Тугай-бей! -- обратился к нему Хмельницкий. -- Это первый день победы.
   -- Нет пленных! - проворчал мурза. -- Не хочу я таких побед.
   -- Наберем пленных на Украине! Наполнишь тогда своими пленниками весь Стамбул и Галату.
   -- Возьму тебя, если не будет других!
   Сказав это, дикий Тугай-бей зловеще рассмеялся, прибавив через несколько минут.
   -- Однако я охотно взял бы этих "франков".
   Битва уже совсем прекратилась. Тугай-бей повернул коня к обозу, за ним -- и другие.
   -- Ну теперь на Желтые Воды! -- крикнул Хмельницкий.
  

Глава XV

  
   Скшетуский, услыхав звуки битвы, с тревогой ожидал ее окончания, предполагая сначала, что Хмельницкий столкнулся со всеми силами гетманов.
   Но под вечер старый Захар вывел его из заблуждения. Весть об измене казаков под предводительством Кшечовского и об избиении немцев потрясла молодого рыцаря до глубины души; она служила началом к дальнейшим изменам, так как поручик отлично знал, что немалая часть гетманских войск состоит преимущественно из казаков.
   Беспокойство поручика все возрастало, а ликование в запорожском войске еще прибавляло к нему горечи. Все представлялось ему в самом мрачном свете О князе не было никаких известий, а гетманы, очевидно, сделали страшную ошибку: вместо того чтобы соединенными силами двинуться к Кудаку или же ждать врага в Украине, они разделились и, добровольно ослабив себя, предоставили возможность своим врагам прибегать к измене и вероломству. В запорожском отряде говорили, правда, еще и раньше о Кшечовском и о высылке отдельного войска под предводительством Стефана Потоцкого, но поручик не верил этим слухам. Он думал, что это хотя и сильные, но передовые отряды и что они будут вовремя отозваны назад. А на деле случилось иначе. Хмельницкий, благодаря измене Кшечовского, увеличил свои силы несколькими тысячами казаков, и молодого Потоцкого ожидала теперь страшная опасность. Хмельницкому легко было окружить и уничтожить его, лишенного помощи и заблудившегося в пустыне.
   В бессонные ночи, мучимый болью от ран и тревогой, Скшетуский утешал себя мыслью о князе. Звезда Хмельницкого должна померкнуть, когда князь зашевелится в своих Лубнах А кто знает, может, он уже присоединился к гетманам? Хотя силы Хмельницкого были значительны и начало похода благоприятно для него, хотя с ним шел Тугай-бей, а в случае неудачи обещал прийти на помощь и сам крымский царь, Скшетуский и мысли не допускал, что это восстание может долго продолжаться и что один казак способен потрясти всю Польшу и сломать ее грозную силу. "Эта волна разобьется у порога Украины, -- думал поручик, -- Чем обыкновенно кончались все прежние казачьи бунты? Они вспыхивали, как огонь, и гасли при первом же столкновении с гетманами. Так было до сих пор. С одной стороны, в бой вступала горсть низовских разбойников, с другой -- могущественное государство, омываемое двумя морями, развязка была понятна. Буря не может долго продолжаться -- она пройдет, и горизонт снова прояснится". Эта мысль подкрепляла Скшетуского, и только она поддерживала его на ногах; иначе он не перенес бы тягостного бремени, подобного которому не испытывал еще ни разу в жизни.
   Буря пройдет, но она может опустошить поля, разрушить дома и причинить множество бед. Ведь и сам он чуть было не лишился из-за нее жизни, потерял силы и попал в неволю как раз в то время, когда свобода была ему дороже жизни. Что же могут перенести из-за нее существа более слабые, чем он, и не умеющие защищаться? Что станется с Еленой в Разлогах?
   Но Елена, должно быть, уже в Лубнах. Он часто видел ее во сне, окруженную дружескими лицами и приголубленную самим князем и княгиней Гризельдой. Рыцари восхищаются ею, а она тоскует о своем возлюбленном, который пропал где-то в Сечи. Но настанет время и он вернется: ведь сам Хмельницкий обещал ему свободу. Да, казацкая волна все плывет да плывет к порогу Польши, но она разобьется, и тогда придет конец его тоске и заботам.
   Волна действительно плыла. Хмельницкий, не останавливаясь, шел навстречу сыну гетмана Силы его были грозны: с казаками Кшечовского и отрядом Тугай-бея он вел с собою около 25000 опытных и жаждущих битвы воинов. О силах Потоцкого не было достоверных известий. Беглецы из его отряда говорили, что он ведет две тысячи тяжелой кавалерии и несколько пушек Исход битвы при таких силах сомнителен; иногда случалось, что достаточно было одной только атаки гусар, чтобы уничтожить врага в десять раз сильнейшего. Например, Ходкевич, литовский гетман, под Кирхгольмом с тремя тысячами гусар разбил в прах восемнадцать тысяч отборной шведской пехоты и кавалерии; а под Клушином один панцирный полк разнес несколько тысяч английских и шотландских наемников. Хмельницкий помнил все. это и, по словам русского летописца, шел медленно и осторожно: "многим ума своего очами, как и хитрый ловец, глядя во все стороны и имея стражу на милю и больше впереди отряда". Так подошел он к Желтым Водам, где опять были пойманы два беглеца; они подтвердили вести о незначительных силах коронного войска и сообщили, что каштелян уже переправился через Желтые Воды. Узнав это, Хмельницкий сейчас же остановился и окружил себя окопами.
   Сердце его радостно билось. Если Потоцкий отважится штурмовать его, то будет разбит. Казаки не умеют бороться в открытом поле, но из-за окопов бьются отлично и при таком превосходстве сил наверняка отразят штурм. Хмельницкий рассчитывал на молодость и неопытность Потоцкого. Но при молодом каштеляне был опытный воин, сын живецкого старосты, гусарский полковник Стефан Чорпецкий. Он заметил опасность и убедил каштеляна опять перейти Желтые Воды.
   Хмельницкому ничего больше не оставалось, как двинуться за ними. На другой день, перейдя желтоводские болота, оба войска стали лицом к лицу.
   Но ни один из вождей не хотел ударить первым. Неприятели начали поспешно окружать себя шанцами. Это было в субботу, пятого мая. Целый день лил дождь. Тучи так заволокли небо, что уже после полудня стало совсем темно, точно зимой. Под вечер ливень усилился, и Хмельницкий от радости потирал руки.
   -- Пусть только размокнет степь, -- говорил он Кшечовскому, -- тогда я не буду раздумывать и начну битву; гусары в своих тяжелых доспехах потонут в этом болоте.
   А дождь все лил и лил, словно само небо хотело прийти на помощь запорожцам. Войско лениво окапывалось под этим ливнем. Развести огонь было немыслимо. Несколько тысяч ордынцев вышли из лагеря сторожить, чтобы польский отряд не вздумал уйти, пользуясь туманом и дождем. Настала глубокая тишина. Слышался только шум дождя да порывы ветра. В обоих отрядах никто, наверное, не сомкнул глаз.
   На другой день утром в польском лагере раздался сигнал, протяжный и жалобный, потом то тут, то там забили барабаны. День наступал мрачный, темный и сырой; ливень прекратился, но все-таки падал мелкий дождь, точно просеянный сквозь сито.
   Хмельницкий велел выстрелить из пушки. За первым выстрелом последовал второй, третий, десятый, и когда между противными лагерями завязалась обыкновенная пушечная "корреспонденция", Скшетуский обратился к своему казацкому ангелу-хранителю:
   -- Захар, отведи меня на шанцы, я хочу посмотреть, что там делается.
   Захару самому интересно было посмотреть, и он не противился. Они отправились на высокий бастион, откуда, как на ладони, видны были и размокшая степная равнина, и желтоводские болота, и оба войска. Взглянув на них, Скшетуский схватился за голову и крикнул:
   -- Боже праведный! Да ведь это отряд, не больше!
   И действительно, окопы казачьего войска тянулись почти на четверть мили, а польские казались перед ними маленьким шанцем. Неравенство сил было так очевидно, что не оставалось никакого сомнения в победе казаков.
   Сердце поручика сжалось от боли. Значит, не настал еще час усмирения бунта, а тот, который настанет, будет только новым его триумфом.
   Стычки уже начались. С бастиона виднелись отдельные всадники и целые кучки сражающихся. Это татары бились с казаками Потоцкого, одетыми в синие и желтые цвета. Всадники быстро наезжали друг на друга и так же быстро отскакивали; заезжали и с боков, стреляя в неприятеля из пистолетов и луков или стараясь накинуть аркан. Издали эти схватки казались забавой, и только скакавшие без седоков кони свидетельствовали о том, что дело идет о жизни и смерти.
   Татар высыпало все больше и больше. Вскоре все болото почернело от скученной татарской массы. Из польского лагеря стали также выходить новые отряды и выстраиваться в боевом порядке перед окопами. Они были так близко, что Скшетуский своим зорким взглядом мог ясно различить значки и бунчуки и даже рассмотреть ротмистров и поручиков, стоявших по бокам знамеа
   Сердце его затрепетало, и яркий румянец выступил на бледном лице; словно надеясь встретить сочувственных слушателей в Захаре и казаках, стоявших на бастионе у пушек, он, глядя на показавшиеся из-за окопов знамена, с увлечением восклицал:
   -- Это драгуны Балабана; я видел их в Черкассах. А это валахский полк, у них на знамени крест! А вот выступает пехота! А вот и гусары! Гусары Чарнецкого! -- кричал он в еще большем восторге.
   Действительно, это были гусары, над головами которых виднелась целая туча крыльев и торчащие кверху копья, украшенные золотистыми китайками и зеленовато-черными значками. Они выступали из окопов по шести в ряд и выстраивались у вала; при виде их спокойствия и боевой выправки на глазах Скшетуского выступили слезы радости.
   Хотя силы были неравны, так как против нескольких этих отрядов чернела целая масса запорожцев и татар, так далеко раскинувшаяся по степи, что не видно было ее конца, все-таки Скшетуский был уверен в победе. Лицо его озарилось радостной улыбкой, силы вернулись к нему; глаза, устремленные в поле, горели огнем, и он не мог устоять на месте.
   - Дитя! - пробормотал старый Захар. -- Хотела бы душа в рай!
   Между тем несколько татарских отрядов с криками "алла!" бросились вперед Из лагеря им ответили выстрелами. Но это была простая угроза: татары, не добежав даже до польских полков, рассыпались и, вернувшись к своим, исчезли в толпе.
   Вскоре раздался звук большого сечевого барабана, и по его сигналу огромный казацко-татарский отряд, выстроенный полумесяцем, галопом поскакал вперед. Хмельницкий, очевидно, пытался одним взмахом уничтожить отряд и захватить обоз. Это было бы возможно, если бы в польском войске произошла паника, но ничего подобного там не замечалось. Поляки стояли спокойно, вытянувшись в длинную линию, защищенные с тылу валом, а с боков -- пушками, так что ударить по ним можно было только с фронта Несколько мгновений казалось, что они начнут битву с места, но когда неприятельский отряд проехал уже половину болота, в польском отряде раздался сигнал к атаке, и вдруг лес копий, торчавший до тех пор кверху, разом склонился в уровень с конскими головами.
   -- Гусары начали атаку! -- крикнул Скшетуский.
   Гусары пригнулись к седлу и поскакали вперед, за ними двинулись драгунский полк и вся боевая линия. Удар, нанесенный ими, был страшен. При первом же натиске они наткнулись на три куреня -- два Стебловских и один Миргородский -- и в одно мгновение уничтожили их Крик их долетел даже до слуха Скшетуского. Кони и люди, сбитые с ног страшной тяжестью железных всадников, падали, как лес от бури. Сопротивление было так коротко, что Скшетускому казалось, будто какой-то гигантский змей сразу проглотил эти три полка. А они ведь считались одними из лучших в Сечи. Испуганные развевающимися крыльями гусар, кони начали производить замешательство среди запорожского войска Полки Ирклеевский, Каппоболоцкий. Минский, Шкуринский и Титоровский совсем смешались и под напором отступающих стали сами отступать в беспорядке А драгуны тем временем догнали гусар и вместе с ними принялись за кровавую жатву. Васюринский курень, после отчаянного, но короткого сопротивления, отступал в дикой панике до самых окопов. Центр сил Хмельницкого ослабевал все больше и больше и, сбитый в беспорядочную массу, поражаемый мечами и давимый железным натиском, не мог выбрать мгновения, чтобы выстроиться снова.
   -- Черти, а не ляхи! -- крикнул старый Захар.
   Скшетуский вел себя словно помешанный. Ослабший от болезни, он не мог владеть собой: одновременно и смеялся и плакал, а временами даже кричал слова команды, как будто сам командовал полком. Захар еле удерживал его за полы.
   Битва происходила так близко от казацкого обоза, что можно было даже различить лица. С окопов стреляли из пушек, но казацкие ядра, поражая наравне с неприятелем и своих, еще больше увеличивали смятение.
   В эту минуту в бой вступил Кшечовский во главе своих пяти тысяч казаков.
   Сидя на буланом коне, он мчался в первой шеренге без шапки, с поднятой саблей в руке, сзывая к себе убегающих казаков, которые, увидев подошедшую помощь, возвращались назад и хотя беспорядочно, но все-таки приступали к атаке. В середине линии снова закипела борьба. На флангах же счастье было не на стороне Хмельницкого. Татары, дважды отбитые валахским полком и казаками Потоцкого, потеряли всякую охоту к битве. Под Тугай-беем были убиты, две лошади. Победа положительно клонилась на сторону молодого Потоцкого...
   Битва, однако, продолжалась недолго. Ливень, усиливавшийся все больше и больше, мешал даже различать предметы. Дождь падал уже целыми потоками. Степь превратилась в озеро. Сделалось так темно, что в нескольких шагах нельзя было разглядеть человека. Шум дождя заглушал команды. Подмоченные самопалы и мушкеты поневоле смолкли. Само небо положило конец резне...
   Хмельницкий, промокший до нитки и взбешенный, влетел в свой лагерь. Он не сказал никому ни слова Ему разбили палатку из верблюжьих шкур, где он укрылся и, сидя в одиночестве, думал свою горькую думу.
   Его охватило отчаяние. Он только теперь понял, за что взялся. Он был побит и почти уничтожен в бою с такими незначительными силами, которые можно было считать лишь простым передовым отрядом. Он знал, как велика оборонительная сила Польши, и когда решился начать войну, то принимал ее в расчет, но обманулся. Так, по крайней мере, казалось ему в данную минуту; он хватался за бритый лоб, как бы желая разбить его о первое попавшееся оружие.
   Что же будет, когда придется иметь дело с гетманом и со всей Польшей?
   Его размышления были прерваны приходом Тугай-бея.
   Глаза татарина сверкали бешенством, лицо было бледно, а зубы сверкали из-под безусых губ.
   -- Где добыча? Где пленные? Где головы вождей? Где победа? -- спрашивал он хриплым голосом.
   Хмельницкий вскочил с места.
   -- Там! -- ответил он громко, указывая в сторону коронного войска.
   -- Ступай же туда! -- заревел Тугай-бей. -- А не пойдешь, так я на веревке потащу тебя в Крым!
   -- Лойду! -- сказал Хмельницкий. -- Пойду еще сегодня! Возьму и добычу и пленных, но ты ответишь хану: хочешь добычи, а избегаешь боя!
   -- Собака! -- заревел Тугай-бей. -- Ты губишь ханское войско.
   Они несколько мгновений стояли друг против друга, раздув ноздри. Первым опомнился Хмельницкий.
   -- Успокойся, Тугай-бей! -- сказал он. -- Дождь помешал битве, но Кшечовский уже почти разбил драгун. Я знаю их: завтра они будут драться уже не так бешено. До завтра степь размокнет совсем, гусары падут. Завтра все будет наше!
   -- Смотри же! -- проворчал Тугай-бей
   -- Я сдержу свое слово! Но послушай. Тугай-бей, ведь хан прислал мне тебя на помощь, а не на беду.
   -- Ты обещал победу, а не поражения!
   -- Несколько драгун уже взято нами в плен, и я отдам их тебе.
   -- Отдай. Я велю посадить их на кол.
   -- Не делай этого! Отпусти их на волю. Это украинцы из полка Балабана; мы пошлем их переманить нам драгун. Будет то же, что и с Кшечовским.
   Тугай-бей смягчился; он быстро взглянул на Хмельницкого и пробормотал:
   -- Змея!
   -- Хитрость то же, что и мужество. Если они подготовят драгун к измене, тогда из их лагеря не уйдет ни одна нога, понимаешь?
   -- Я возьму Потоцкого.
   -- Я тебе отдам и Чарнецкого.
   -- А пока дай водки, потому что холодно.
   -- Ладно!
   В эту минуту вошел Кшечовский. Полковник был мрачен как ночь. Ожидаемые им в будущем староства, каштелянства, замки и богатства после сегодняшней битвы заволокло непроницаемым туманом Завтра они могут окончательно исчезнуть, а из тумана вместо них вынырнет веревка или виселица. Если бы полковник не перебил немцев, то он, наверное, мечтал бы теперь изменить Хмельницкому и перейти со своими казаками на сторону Потоцкого.
   Но это было уже невозможно.
   Все трое молча уселись и принялись пить.
   Стемнело...
   Скшетуский, обессилев от радости, утомленный и бледный, неподвижно лежал в своей телеге.
   Захар, искренне полюбивший его, велел своим казакам разостлать под ним войлок. Поручик прислушивался к унылому шуму дождя, но на душе у него было светло, ясно и отрадно. Его гусары показали, на что они способны, это его Польша дала отпор, достойный ее величия; вот уже первый натиск казацкой бури разбился о копья коронных войск. А ведь за ними стоят еще гетманы, князь Иеремия, столько панов и шляхты и, наконец, сам король.
   Грудь Скшетуского волновалась от гордости, как будто все это могущество и вся сила заключались теперь в нем одном.
   Осознав это, он в первый раз с момента утраты свободы почувствовал некоторую жалость к казакам "Они виноваты, конечно, что в ослеплении бросились на солнце, как мотыльки, -- подумал он. -- Они виноваты, дав увлечь себя человеку, который ведет их на явную гибель".
   Мысли его шли дальше. Вот настанет спокойствие, и тогда каждый будет иметь право подумать о своем личном счастье; и Скшетуский в своих мыслях унесся в Разлоги. Там, по соседству с львиной берлогой, наверное, все тихо; бунт не осмелится поднять там своей головы, а если и поднимет, то Елена уж давно в Лубнах...
   Вдруг грохот пушек спутал золотые нити его мечтаний: это Хмельницкий, напившись, снова повел в атаку свои полки.
   Но все кончилось только пушечной пальбой: Кшечовский удержал гетмана.
   Следующий день, воскресенье, прошел спокойно, без выстрелов. Войска стояли друг против друга, словно во время перемирия.
   Скшетуский приписывал это спокойствие упадку духа у казаков. Он не знал, что Хмельницкий, "многими ума своего очами глядя перед собой", занят теперь тем, как бы уговорить драгун Балабана перейти на сторону запорожцев.
   В понедельник битва началась с рассветом. Скшетуский смотрел на нее, как и на первую, с веселым, радостным лицом. Снова полки коронного войска выстроились у окопов, однако на этот раз не пустились в атаку, а давали отпор неприятелю с места. Степь совсем размокла, и тяжелая кавалерия почти не мота двигаться, что сразу же дало перевес легким казацким и татарским полкам. Радостное выражение постепенно исчезло с лица Скшетуского. Под польским окопом атакующая масса совсем почти покрыла узкую линию коронных войск. Казалось, что вот-вот прорвется эта цепь, и тогда начнется атака самых окопов. Скшетуский не видел сейчас и половины того воодушевления и жажды битвы, с какими польские отряды бились в первый день. Они и сегодня защищались отчаянно, но уже не ударяли первыми, не разбивали в прах куреней и не очищали перед собою полей. Глубоко размокшая почва степи не допускала такой безумной скачки, как в прошлый ра щимися знаменами.
   Во главе войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне ехал Хмельницкий с золотою булавой в руке.
   Вся армада медленно двигалась на север, спугивая стаи диких птиц и нарушая торжественный покой пустыни.
   А из Чигирина, с северной границы степи, плыла другая волна войск, под предводительством молодого Потоцкого. Здесь запорожцы и татары шли, точно на свадьбу, с музыкой и веселыми песнями; там гусары выступали в угрюмом молчании, неохотно идя на эту бесславную войну. Здесь под малиновым знаменем опытный полководец грозно потрясал своей булавой, уверенный в победе и отмщении; там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, точно перед ним была открыта его печальная судьба.
   Между войсками еще лежало все огромное пространство степей. Хмельницкий не торопился. Он полагал, что чем дальше зайдет Потоцкий в пустыню, чем больше отдалится от обоих гетманов, тем скорее потерпит поражение. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других пограничных украинских городов все более и более увеличивали силы запорожцев, принося с собою вести из противного лагеря. Хмельницкий узнал теперь, что старый гетман выслал своего сына сушею только с двумя тысячами кавалерии, а шесть тысяч пехоты, вместе с тысячей немцев, плыли по Днепру. Оба отряда получили приказ не разъединяться друг с другом, но приказ этот был нарушен в первый же день: лодки, подхваченные быстрым днепровским течением, значительно опередили гусаров, идущих берегом.
   Хмельницкий ждал, чтобы расстояние, разделяющее коронные войска, еще более увеличилось. На третий день похода он остановился на отдых около Камышовой Воды.
   Татары Тугай-бея поймали двух перебежчиков. То были драгуны, бежавшие из лагеря Потоцкого. Идя днем и ночью, они сильно опередили свои войска.
   Сообщения их сходились с тем, что Хмельницкий знал о силах Потоцкого. Кроме того, они принесли новое известие, что казаками, плывущими вместе с немецкой пехотой на лодках, предводительствуют старый Барабаш и Кшечовский.
   Услыхав это последнее имя, Хмельницкий вскочил на ноги.
   -- Кшечовский? Полковник реестровых переяславских? Он обернулся к окружающим его полковникам:
   -- В поход! -- скомандовал он громким голосом.
   Не прошло и часа, как армия снова снялась с места несмотря на то, что солнце уже заходило и ночь не обещала быть погожею. Какие-то страшные, кровавые тучи застилали западную часть горизонта, точно полчища гигантских змей и левиафанов, готовых вступить в битву между собою. Войска пошли налево, к днепровскому берегу. Теперь шли тихо, без песен, без музыки, настолько быстро, насколько это позволяла густая и высокая трава. Кавалерия пробивала дорогу телегам и пехоте, которая вскоре отстала. Наступила ночь. На небо выплыл огромный красный месяц.
   Было уже далеко за полночь, когда глазам казаков и татар предстала огромная верная масса, рельефно выделяющаяся на фоне неба.
   То были стены Кудака.
   Летучие отряды, скрытые ночным мраком, тихо и осторожно подкрались к самым стенам замка. Кто знает, может быть, удастся захватить врасплох сонную крепость?
   Но вдруг сверкнула молния, громовой удар потряс скалы Днепра, и огненное ядро, описав яркую дугу на небе, упало в степные травы.
   Угрюмый циклоп Гродзицкий давал знать, что он бодрствует.
   -- Собака одноглазая! -- шепнул Хмельницкий Тугай-бею. -- И ночью видит!
   Казаки миновали замок. Нечего было и думать о взятии его, особенно в то время, когда навстречу шли коронные войска. Но пан Гродзицкий все посылал им вдогонку ядра не столько для того, чтоб нанести вред, сколько для того, чтоб предупредить свои войска, которые в данную минуту могли быть близко.
   Прежде всего, однако, грохот кудакских пушек отозвался в сердце пана Скшетуского. Молодой рыцарь, тяжко больной, следовал за казацким табором по приказу Хмельницкого, В битве при Хортице он, правда, не лолучил ни одной серьезной раны, но потерял много крови. Раны его, перевязанные старым есаулом, вновь раскрылись; у него началась горячка, и теперь он без сознания лежал в казацкой телеге. Его привели в себя кудакские пушки. Он открыл глаза, привстал на телеге и начал оглядываться вокруг. Казацкий табор двигался во мраке, как хоровод теней, а замок все грохотал своими пушками; раскаленные ядра падали на землю, шипя и ворча, как разъяренные псы. При виде этой картины такая тоска охватила пана Скшетуского, что он готов был пожертвовать жизнью за свободу. Война! Война! А он в лагере врагов, безоружный, больной, не может подняться с телеги! А там, в Лубнах, войска, наверное, уже готовятся к выходу. Князь, с горящими глазами, мчится на горячем скакуне вдоль войск... А вот маленький Володыевский во главе драгунов со своею тонкою саблей в руке... но ведь это фехтмейстер из фехтмейстеров; с кем он скрестит свою саблю, тот может читать себе отходную.
   А вот и пан Подбипента поднимает свою гигантскую кочергу. Срубит ли он три головы, или нет? Ксендз Яскульский благословляет знамена и молится, с руками, возведенными горе... старый солдат, он не может удержаться, нет-нет да и прервет свою молитву каким-нибудь воинственным возгласом... Панцирные уже готовы, полки выступают вперед, развертываются, идут... Война! Война!
   Вдруг видение изменяется. Перед наместником является Елена, бледная, с распущенными волосами, и молит о помощи: "Спаси! За мною гонится Богун!". Пан Скшетуский соскакивает с телеги, но какой-то голос, теперь уже настоящий, успокаивает его:
   -- Лежи, лежи... не то свяжу.
   То есаул Захар, которому Хмельницкий поручил беречь наместника как зеницу ока, укладывает его вновь на телегу, прикрывает его конскою шкурою и спрашивает:
   -- Что с тобою?
   Пан Скшетуский совсем приходит в себя. Видения рассеиваются. Телеги идут по самому берегу Днепра. От реки веет холодом, ночь бледнеет. Речные птицы начинают просыпаться.
   -- Слушай, Захар! Мы миновали Кудак? -- спрашивает пан Скшетуский.
   -- Миновали, -- отвечает запорожец.
   -- А куда теперь идете?
   -- Не знаю. Говорят, будет битва, а где -- не знаю.
   Пан Скшетуский обрадовался. Он думал, что Хмельницкий начнет войну осадою Кудака, а теперь поспешность, с какою казаки шли вперед, означала, что коронные войска близко.
   "Может быть, не далее как сегодня буду свободен", -- подумал наместник и благодарно поднял глаза к небу.
  

Глава XIV

  
   Гром выстрелов кудакских пушек слышали также и войска, плывущие под предводительством старого Барабаша и Кшечовского.
   Они состояли из шести тысяч реестровых казаков и одного полка отборной немецкой пехоты, которой начальствовал полковник Ганс Флик.
   Пан Николай Потоцкий долго колебался, отправлять ли казаков против Хмельницкого, но так как на них имел огромное влияние Кшечовский, а Кшечовскому гетман верил безгранично, то казаки и были посланы.
   Кшечовский, опытный солдат прославившийся в нескольких ; войнах, был всем обязан дому Потоцких: и званием полковника, и шляхетством, и, наконец, пожизненным обладанием огромной земельной собственностью по берегам Днепра и Лядавы.
   С республикой и Потоцкими его связывало столько уз, что в душу гетмана не могла заползти даже тень подозрения. Кроме того, Кшечовскому, человеку еще не старому, предстояла блестящая карьера на службе отечеству. Далек ли пример Стефана Хмелецкого, который начал карьеру простым рыцарем и окончил ее киевским воеводой и сенатором республики? От Кшечовского зависело пойти дорогой, на которую толкала его жажда к почестям и богатству. Недавно он добивался староства литыньского, а когда оно досталось пану Корбуту, Кшечовский почувствовал себя глубоко оскорбленным и чуть не захворал от зависти. Теперь, казалось, судьба снова улыбается ему -- получив такое важное назначение, он смело может рассчитывать, что имя его дойдет до королевских ушей. А это было очень важно, потому что потом надо только поклониться государю, чтобы получить бумагу с милыми для шляхетской души словами: "Бил нам челом, чтоб ему пожаловать, а мы, помнивши его услуги, даем", и т. д. Именно так добывались на Руси богатства и титулы, таким путем огромные пространства степей, которые перед тем принадлежали Богу и республике, переходили в частные руки, такой дорогой простолюдин становился паном и мог тешить себя надеждой, что его потомки будут заседать между сенаторами.
   Кшечовского удручало только то, что он должен делить свою власть с Барабашем, хотя это деление было скорее номинальным. Старый полковник черкасский совершенно одряхлел за последнее время. При начале войны он несколько встрепенулся, звук боевой трубы разогрел было охладевшую кровь когда-то славного рыцаря, но лишь только войска тронулись, Барабаша усыпил однообразный шум весел, тихие песни солдат, и старик вновь погрузился в оцепенение. Кшечовский распоряжался всем, Барабаш просыпался только к обеду, машинально спрашивал, как идут дела, получал небрежный ответ, потом тяжело вздыхал и повторял несколько раз: "Думал я на другой войне сложить голову, да, верно, воля Божья".
   Всякое сношение с коронными войсками, идущими сушею, было прервано. Кшечовский обвинял гусаров и драгунов в медлительности, гетманского сына в отсутствии опыта, но сам все приказывал плыть вперед.
   Лодки быстро плыли вниз по реке, приближаясь к Кудаку и отдаляясь от коронных войск.
   Наконец, однажды ночью послышались пушечные выстрелы. Барабаш спал и не проснулся, зато Флик, который плыл впереди, поспешил к Кшечовскому.
   -- Пан полковник, то кудакские пушки. Что мне делать?
   -- Причальте лодки к берегу. Мы проведем ночь в тростниках.
   -- Очевидно, Хмельницкий осаждает замок. Мне кажется, следовало бы поспешить на помощь.
   -- Я не спрашиваю вашего мнения, я отдаю приказ. Власть принадлежит мне.
   -- Пан полковник...
   -- Остановиться и ждать! -- крикнул Кшечовский, но, видя, что энергичный немец ерошит свою рыжую бороду и не думает уйти без объяснений, прибавил более мягко: -- Каштелян, может быть, со своим войском подоспеет к утру, а крепость в одну ночь не возьмут.
   -- А коли не подоспеет?
   -- Будем ждать хоть два дня. Вы не знаете Кудака! Они поломают зубы о его стены, а без каштеляна я не пойду на помощь, да и права не имею. Это его дело!
   Правда была на стороне Кшечовского. Флику ничего не оставалось делать, как идти к своим немцам.
   Вскоре лодки начали подходить к правому берегу и прятаться в тростнике, которым в этом месте поросла широко разлившаяся река. Наконец, шум весел утих, Кшечовский строго приказал сохранять величайшую осторожность, и вокруг воцарилась полнейшая тишина, прерываемая только далеким отголоском кудакских пушек.
   Однако на ладьях, кроме Барабаша, никто не смежил глаз. Флик, рыцарь, охочий до боя, взметнулся бы птицею, чтобы полететь к Кудаку. Солдаты потихоньку переговаривались друг с другом о том, что может сделаться с крепостью: выдержит она или не выдержит? А пушечные выстрелы тем временем все усиливались. Очевидно, замок отражает нападение. "Хмель не шутит, да и Гродзицкий не любит шутить! -- шептали казаки. -- А что будет наутро?"
   Тот же самый вопрос задавал себе и Кшечовский. Он сидел в своей лодке, погруженный в глубокую задумчивость. Он хорошо и давно знал Хмельницкого, считал его человеком необыкновенно способным, которому недоставало только поприща, чтобы проявить себя как следует, но теперь начинал сомневаться в нем. Пушки продолжали грохотать. Неужели Хмельницкий осаждает Кудак?
   "Если так, -- думал Кшечовский, -- то он погиб! Как? Взволновавши Запорожье, выхлопотав себе помощь хана, собравши силы, которые доселе не удавалось собирать ни одному атаману, вместо немедленного похода на Украину и занятия края, прежде чем подошли новые коронные войска, он, Хмельницкий, старый солдат, штурмует неприступную крепость, которая может задержать его чуть не на год? И он позволит, чтоб лучшие силы его разбились о стены Кулака, как днепровская волна разбивается о скалы порогов? И будет он ждать под Кудаком, пока гетманы соберут свои силы и обложат его, как Наливайку под Солоницей?.. Он человек погибший! -- еще раз повторил пан Кшечовский. -- Да его выдадут свои же казаки. Неудачный штурм вызовет ропот и неудовольствие. Искра бунта загаснет, не успевши разгореться, и Хмельницкий будет не опаснее меча, который сломался у самой рукоятки. Он глупец! Ergo {Итак (лат.).}? Ergo, завтра я высажу на берег своих солдат и немцев, а на следующую ночь неожиданно нападу на него, разобью запорожцев и брошу связанного Хмельницкого к гетманским ногам. Его вина, что не придумал чего-нибудь лучшего".
   Тут безудержная фантазия пана Кшечовского распустила свои крылья. Он отлично знал, что молодой Потоцкий ни за что не подоспеет к завтрашнему утру. Значит, кто обезглавит страшную гидру? Кшечовский! Кто погасит бунт, который мог бы охватить всю Украину? Кшечовский! Конечно, старый гетман будет злиться, что все это случилось без участия его сына, ну да скоро уймется, а тем временем все королевские милости щедро посыплются на голову победителя.
   "Нет! Придется делиться славой со старым Барабашем и Гродзицким! -- пан Кшечовский задумался, но потом лицо его прояснилось. -- Эту старую колоду, Барабаша, не сегодня-завтра закопают в землю, а Гродзицкому, кроме его милого Кулака, ничего не нужно; остается один Кшечовский. Ведь так недалеко и до украинского гетманства".
   На небе мерцали звезды, а полковнику казалось, что это драгоценные каменья на гетманской булаве; в тростниках шумел ветер, а ему чудилось, что это шумит большое гетманское знамя.
   Пушки Кудака все продолжали грохотать.
   "Хмельницкий поплатится жизнью... Сам виноват! Могло быть иначе! Если бы он сразу пошел на Украину." да, тогда все было, бы по-другому! Там теперь все шумит, все волнуется... там порох, ожидающий только искры. Республика сильна, но на Украине войска нет, а король стар, болен. Одна победа украинцев породит необыкновенные последствия".
   Кшечовский закрыл лицо руками и задумался.
   Звезды начинали меркнуть, перепела, скрытые в траве, затягивали свою песню. Ночь близилась к концу.
   Решение полковника было определено окончательно. Завтра он ударит по Хмельницкому и уничтожит его в прах. Через его труп он дойдет до богатства и почестей, до звания сенатора республики. После победы над Запорожьем и татарами для него ничего не пожалеют...
   А староства литыньского ему все-таки не дали... Тут пан Кшечовский судорожно сжал руки. Не дали ему староства, несмотря на могущественное влияние его протекторов, Потоцких, несмотря на его военные заслуги, не дали потому, что он был homo novus {Выскочка (лат.).}, a его соперник происходил из княжеского рода. В республике еще недостаточно быть шляхтичем, надо ждать, пока это шляхетство покроется плесенью, как бутылка вина, заржавеет, как железо.
   Хмельницкий один мог бы установить иной порядок вещей... но, несчастный, он теперь предпочел разбить голову о кудакские стены.
   Полковник мало-помалу успокаивался. Ему не дали староства, что ж из того? Теперь будут стараться вознаградить его, в особенности после победы, после умиротворения Украины... Что Украины! Всей республики! Тогда ему уж ни в чем не откажут, тогда и помощи Потоцких не нужно...
   Голова пана Кшечовского склонилась на грудь, и полковник уснул, мечтая о должностях, о каштелянстве и королевских милостях.
   Он пробудился при первых лучах солнца. Вокруг царствовала ничем не нарушаемая тишина. Эта тишина и разбудила его.
   Кудакские пушки совсем смолкли.
   "Что это? -- подумал Кшечовский. -- Первый штурм отбит или Кудак взят?"
   Нет, это невозможно!
   Нет, просто отбитые казаки лежат в стороне и лижут свои раны, а одноглазый Гродзицкий поглядывает на них через бойницу и вновь нацеливает пушки.
   Утром штурм повторится, и с таким же успехом.
   Уже совсем рассвело. Кшечовский разбудил своих людей и послал челнок за Фликом. Флик прибыл тотчас же.
   -- Пан полковник, -- сказал Кшечовский, -- если до вечера каштелян не придет, а ночью штурм крепости повторится, мы идем ей на подмогу.
   -- Мои люди готовы, -- ответил Флик
   -- Раздайте им порох и пули.
   -- Я уже роздал.
   -- Ночью мы выберемся на берег, тихо пройдем степью и неожиданно нападем на них.
   -- Gut! Sehr gut {Хорошо! Очень хорошо! (нем.).}! Только не проплыть ли немного на лодках? До крепости четыре мили. Для пехоты немного утомительно.
   -- Пехота сядет на запасных лошадей.
   -- Sehr gut!
   -- Пусть люди смирно лежат в тростниках, на берег не выходят и не шумят. Огня не разводить: дым может нас выдать. Никто не должен знать о нас.
   -- Туман такой, что и дыма никто не увидит.
   Действительно, все кругом -- и река, поросшая очеретом, и степь, куда ни кинь взгляд, -- было покрыто густым, непроницаемым туманом. Флик отплыл на свое место. Солдаты на лодках мало-помалу просыпались. Приказ Кшечовского исполнялся в точности, и всякий проезжающий посредине реки и подумать бы не мог, что в прибрежных тростниках скрыто несколько тысяч человек. Коней кормили из рук, лодки припрятали подальше.
   Вдруг в траве, в тростниках, с разных сторон раздались странные голоса.
   -- Пугу! Пугу!
   И снова молчание, как будто голоса смолкли в ожидании ответа. Но ответа не последовало. Голоса послышались во второй раз, в третий, но уже более громкие и нетерпеливые.
   -- Пугу! Пугу!
   -- Кто там? -- раздался, наконец, из тумана голос Кшечовского.
   -- Казак из Луга!
   Сердца солдат Кшечовского забились сильней. Им хорошо был знаком этот таинственный крик. Таким способом запорожцы перекликались между собой на зимовниках, таким же способом во время войн вызывали на разговор реестровых и городских казаков, между которыми было много тайно принадлежащих к братству.
   -- Что вы хотите? -- продолжал расспрашивать Кшечовский.
   -- Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, приказал сказать, что его пушки направлены на тростники.
   -- Скажите гетману запорожскому, что наши пушки направлены на берег.
   -- Пугу! Пугу!
   -- Что вам еще нужно?
   -- Богдан Хмельницкий, гетман запорожский, хочет видеться со своим другом, паном полковником Кшечовским.
   -- Пусть даст заложников.
   -- Десять куреневых.
   -- Согласен!
   Берега реки, точно по волшебству, покрылись запорожцами, до тех пор скрытыми в глубокой траве, а из степи приближались их конница, пушки, сотни хоругвей, знамен, бунчуков. Запорожцы шли с песнями и музыкой. Все это походило скорее на радостное свидание друзей, чем на столкновение врагов.
   Солдаты Кшечовского отвечали криками. Наконец, подоспели челноки с куреневыми атаманами. Кшечовский высадился на берег, ему подали коня и проводили к Хмельницкому.
   Хмельницкий при виде его приподнял шапку и дружески приветствовал его.
   -- Пан полковник, -- сказал он, -- старый друг и кум! Когда пан коронный гетман приказал тебе поймать меня и доставить к нему, ты не только не сделал этого, но посоветовал мне спасаться бегством, за что я навеки останусь благодарным тебе!
   Он протянул руку, но загорелое лицо Кшечовского осталось холодно, как лед.
   -- А теперь, когда я спас тебя, пан гетман, -- сухо проговорил он, -- ты вздумал бунтовать.
   -- Я иду мстить за обиды свои, твои и целой Украины с королевскими привилегиями в руках и твердо верю, что наш всемилостивый государь не поставит мне этого в вину.
   Кшечовский пристально посмотрел ему прямо в глаза и спросил с ударением:
   -- Ты осаждал Кудак?
   -- Я? Что я с ума, что ли, сошел? Я прошел мимо, не истратив ни одного заряда, хотя старый слепец угощал меня ядрами. Кулак мне не нужен, мне Украина нужна, мне нужен ты, старый мой друг и благодетель.
   -- Что тебе от меня нужно?
   -- Поедем в степь, там потолкуем.
   Они пришпорили коней и поехали. Беседа их продолжалась около часа. Когда они возвратились назад, лицо Кшечовского было бледно и страшно. Он тотчас же попрощался с Хмельницким, который сказал ему на прощанье:
   -- Нас только двое будет во всей Украине; над нами король и никого больше.
   Кшечовский вернулся к своим. Барабаш и Флик ожидали его с нетерпением.
   -- Ну, что там? Что там? -- посыпались расспросы с разных сторон.
   -- Высаживаться на берег! -- повелительным голосом сказал Кшечовский.
   Барабаш поднял отяжелевшие веки; какой-то странный огонь блеснул в его глазах.
   -- Как так?
   -- Высаживаться на берег! Мы сдаемся!
   Яркая краска залила бледное лицо Барабаша. Он встал с котла, на котором сидел до тех пор, выпрямился, и вдруг этот согбенный старик преобразился в великана, полного жизни и силы.
   -- Измена! -- прорычал он.
   -- Измена! -- повторил Флик, хватаясь за рукоятку рапиры. Но прежде чем он обнажил ее, пан Кшечовский взмахнул
   саблей и сильным ударом уложил его наземь.
   Кшечовский одним прыжком очутился в стоявшем поблизости челноке с четырьмя запорожцами и крикнул:
   -- Греби между лодок!
   Челнок помчался стрелой. Пан Кшечовский, стоя посередине, с шапкой на окровавленной сабле, с горящими глазами, кричал сиплым голосом:
   -- Дети! Не будем убивать своих! Да здравствует Богдан Хмельницкий, гетман запорожский!
   -- Да здравствует! -- повторили тысячи голосов.
   -- На погибель ляхам!
   -- На погибель!
   Крикам с лодок отвечали возгласы запорожцев.
   На дальних лодках еще не знали, в чем дело, и только когда весть о переходе пана Кшечовского на сторону запорожцев разнеслась повсюду, бешеный восторг охватил солдат республики. Шесть тысяч шапок взлетело вверх, шесть тысяч ружей выпалило в одну минуту. Но, увы! Эта радость должна была быть запятнана кровью: старый Барабаш предпочитал умереть, чем изменить знамени, под которым служил всю свою жизнь. Несколько десятков людей остались ему верны, и вот началась битва, короткая, страшная, какой бывает битва, где горсть людей, ожидающая не помилования, а смерти, борется с толпой. Ни Кшечовский, ни казаки не ожидали такого сопротивления. В старике полковнике проснулся прежний лев. На предложение сложить оружие он отвечал выстрелами и с булавой в руке, с развевающимися белыми волосами раздавал приказания громовым голосом, с юношеской энергией. Лодку его окружили со всех сторон. Люди с тех лодок, которые не могли подойти близко, соскакивали в воду и с остервенением карабкались на борт ладьи Барабаша. Сопротивление длилось недолго. Верные Барабашу солдаты, исколотые, изрубленные, все пали; остался он один с саблей в руках. Кшечовский протискался к нему.
   -- Сдайся! -- крикнул он.
   -- Изменник! Погибай! -- ответил Барабаш и замахнулся на него саблей.
   Кшечовский быстро спрятался в толпу.
   -- Бей! -- крикнул он казакам.
   Но никто не хотел первым поднять руку на старца. К несчастью, полковник поскользнулся и упал.
   Лежащий не внушал уже такого уважения, не возбуждал такого страха, и десятки копий пронизали его тело. Он успел только воскликнуть: "Иисус, Мария!"
   Труп Барабаша разорвали на куски. Отрубленную голову перекидывали, словно мяч, из лодки в лодку, покуда, после какого-то неловкого броска, она не упала в воду.
   Оставались еще немцы, с которыми справиться было труднее; немецкий полк состоял из тысячи закаленных в бою солдат.
   Правда, храбрый Флик пал от руки Кшечовского, но оставался еще Иоганн Вернер, подполковник, ветеран тридцатилетней войны.
   Кшечовский, уверенный в победе, хотел все-таки сохранить для Хмельницкого такой значительный отряд превосходной пехоты и поэтому вступил с ним в переговоры.
   Сначала казалось, что Вернер соглашается на предложение Кшечовского. Им заплатят жалованье за год вперед, а по истечении года они могут идти куда угодно, хоть назад, в коронный лагерь.
   Вернер как будто задумался, а тем временем тихонько отдал приказ, чтобы лодки сблизились и образовали замкнутый круг. Выросла стена рослых, сильных людей, одетых в желтые колеты и шляпы такого же цвета, с мушкетами в руках.
   Вернер с обнаженной шпагой стоял в первой шеренге и думал.
   -- Герр полковник, -- сказал он, -- мы согласны!
   -- Вы ничего не потеряете на новой службе! -- радостно воскликнул Кшечовский.
   -- Но с условием...
   -- Соглашаюсь заранее.
   -- Если так, то хорошо. Наша служба у республики кончается в июле. С июля мы будем служить у вас.
   Из уст Кшечовского вырвалось проклятие. Впрочем, он постарался сдержаться.
   -- Вы шутите, пан лейтенант? -- спросил он.
   -- Нет, -- флегматично ответил Вернер. -- Честь солдата велит свято хранить уговор. Служба кончается в июле. Мы служим за деньги, но мы не изменники. Иначе нас никто бы не нанимал, да и вы сами не доверяли бы нам. Кто вам поручится, что при первой битве мы снова не перейдем на сторону гетманов?
   -- Чего же вы хотите?
   -- Дайте нам уйти.
   -- Не будет этого, сумасшедший вы человек! Я прикажу перебить вас всех до единого.
   -- А сколько своих потеряете?
   -- Ни один из вас живым не уйдет.
   -- Да и половина ваших останется на месте.
   Они оба говорили правду. Вот почему Кшечовский, взбешенный до крайности невозмутимостью немца, не хотел еще начинать битвы.
   -- Прежде чем солнце зайдет, -- крикнул он, -- подумайте. Потом я прикажу стрелять из пушек. -- И Кшечовский поехал на совещание с Хмельницким.
   Наступили минуты ожидания. Казацкие лодки окружили немцев, которые сохраняли полное спокойствие, как и надлежит вести себя настоящему солдату перед лицом врага. На угрозы и брань казаков ответом было одно презрительное молчание.
   Солнце медленно начинало спускаться и, наконец, зашло.
   Вдали заиграла боевая труба, и послышался голос Кшечовского:
   -- Солнце зашло! Надумали вы или нет?
   -- Да! -- ответил Вернер и, обернувшись к своим солдатам, взмахнул обнаженной шпагой.
   -- Feuer {Огонь! (нем.).}! -- скомандовал он спокойным голосом.
   Залп. Несколько казачьих трупов упало в воду. Пушки, стоящие на берегу, раскрыли пасти и изрыгнули дождь ядер на немецкие лодки. Густой дым заволок всю реку, и только регулярные залпы мушкетов показывали, что немцы еще обороняются.
   После захода солнца битва еще продолжалась, хотя, видимо, начинала ослабевать. Хмельницкий в сопровождении Кшечовского, Тугай-бея и нескольких атаманов приехал осмотреть поле сражения. Раздутые его ноздри с наслаждением втягивали пороховой дым; он с удовольствием прислушивался к стонам раненых, тонущих немцев. Все три вождя смотрели на резню, как на зрелище, предрекающее им хорошую будущность. Бой затихал. Выстрелы смолкли, и слышались только победные крики казаков.
   -- Тугай-бей, -- сказал Хмельницкий, -- это день первой победы.
   -- Пленных нет, -- проворчал мурза. -- Не хочу я таких побед.
   -- Наберешь их на Украине. Весь Стамбул и Галату наполнишь своими пленными!
   -- Возьму хоть тебя, если некого будет брать!
   Дикий Тугай злобно расхохотался и потом прибавил:
   -- Я охотнее взял бы этих "франков".
   Битва окончилась. Тугай-бей поворотил коня к обозу. Другие последовали его примеру.
   -- Ну, теперь на Желтые Воды! -- воскликнул Хмельницкий.
  

Глава XV

  
   Наместник с сердечным трепетом ожидал конца сражения. Он думал, что Хмельницкий столкнулся с объединенными силами гетманов.
   Но под вечер старый Захар вывел его из заблуждения. Весть об измене Кшечовского и об уничтожении немцев до глубины души поразила молодого рыцаря. За одной изменой должна была последовать вторая, а наместник хорошо знал, что большая часть гетманских войск состоит преимущественно из казаков. Горе наместника все возрастало, а триумф в запорожском войске еще более ухудшал его положение. Все складывалось самым дурным образом. О князе ни слуху ни духу, а гетманы, очевидно, совершили страшную ошибку и вместо того, чтобы устремить всю силу к Кулаку или ждать неприятеля в укрепленных обозах на Украине, разделили войска, ослабили себя и предоставили широкое поле действия вероломству и измене. Правда, в запорожском обозе давно толковали о Кшечовском, об особом отряде под предводительством Стефана Потоцкого, но наместник не хотел верить этому. Теперь, увы! Благодаря измене Кшечовского силы Хмельницкого возросли, а молодому Потоцкому грозила страшная опасность. Лишенный помощи, заблудившийся в пустыне, он легко мог быть окружен войсками Хмельницкого и окончательно погибнуть.
   Оставалась только одна надежда -- на князя. Звезда Хмельницкого померкнет, как только князь двинется из своих Лубен. А кто знает, может быть, он уже соединился с гетманами? Пусть Хмельницкий обладает громадными силами, пусть ему помогает Тугай-бей, пусть крымский хан осуществит свое обещание и явится со своими войсками в случае неудачи -- Скшетуский ни на минуту не сомневался, чтобы восстание могло длиться долго, чтобы один казак мог потрясти всю республику, сломать ее могущество. "Волна эта разобьется у украинских берегов, -- думал наместник. -- Чем обыкновенно кончались все казачьи бунты? Восстание вспыхивало, как порох, и угасало при первом же столкновении с гетманами. Так бывало до сих пор. Когда с одной стороны в бой вступала дикая шайка низовых хищников, а с другой -- силы державы, берега которой омывались двумя морями, результат нетрудно было предвидеть. Буря не может длиться долго; она пройдет, и солнышко вновь проглянет". Эта мысль поддерживала пана Скшетуского и не позволяла пасть под бременем невыносимой тяжести. Буря хоть и пройдет, но может опустошить поля, разрушить жилища, натворить неслыханных бед. Благодаря ей он сам чуть было не поплатился жизнью, потерял столько крови и сил и попал в горькую неволю именно в то время, когда свобода для него была важнее жизни. Как вынесут это существа более слабые, те, кто не в состоянии обороняться? Что делается в Розлогах с Еленой?
   Впрочем, Елена теперь должна быть в Лубнах. Наместник не раз видел ее во сне, окруженною доброжелательными лицами, любимою самим князем и княгиней Гризельдой и все же тоскующею о своем гусаре, который пропал где-то в Сечи. Но придет счастливая минута -- и гусар возвратится. Сам Хмельницкий обещал ему свободу... Казачья волна все плывет и плывет к берегам республики; когда она разобьется, настанет конец горестям и тревогам.
   А волна все плыла и плыла. Хмельницкий не терял времени и шел со своим обозом навстречу сыну гетмана. Теперь в его распоряжении находилась грозная сила: с солдатами Кшечовского и чамбулом Тугай-бея всего около 25 тысяч закаленных в бою, опытных воинов. О численности армии Потоцкого не было достоверных сведений. Беглецы говорили, что он ведет две тысячи тяжелой кавалерии и несколько небольших пушек. Исход битвы при таких условиях был все-таки сомнителен; случалось, что одного натиска страшных польских гусаров было достаточно для того, чтобы обратить в бегство и более многочисленное неприятельское войско. Так пан Ходкевич, гетман литовский, в свое время с тремя тысячами гусаров разбил наголову под Кирхгольмом восемнадцать тысяч отборной шведской пехоты и кавалерии; так под Клушином один панцирный отряд бешеным натиском рассеял несколько тысяч английских и шотландских наемников. Хмельницкий знал об этом и все-таки шел, по словам русского летописца, медленно и осторожно: "многими очами своего ума, как опытный ловец, смотря во все стороны и рассылая разведные отряды на милю от обоза и далее" {Самуил Величко (примеч. автора).}. Так он подошел к Желтой Воде. Поймали двух перебежчиков. Те подтвердили, что коронные войска незначительны и что каштелян перебрался уже через Желтые Воды. Услыхав это, Хмельницкий тотчас же остановился на месте и окопался валами. Сердце его прыгало от радости. Если Потоцкий решится на штурм, то будет побит. Казаки не могут противиться панцирным в поле, но из-за валов дерутся превосходно и при таком перевесе своих сил несомненно отразят атаку. Хмельницкий рассчитывал на молодость и неопытность Потоцкого, но при молодом каштеляне находился старый солдат, староста живецкий, пан Стефан Чарнецкий, гусарский полковник. Тот увидал опасность и уговорил каштеляна вернуться назад, за Желтые Воды.
   Хмельницкому не оставалось ничего более, как следовать за ними. На другой день, переправившись через желтоводские болота, войска оказались лицом к лицу.
   Но ни один из вождей не хотел начинать дела первым. Обозы начали поспешно окапываться. Была суббота, пятое мая. Весь день шел сильный дождь. Тучи так заволокли небо, что было почти темно. Под вечер ливень еще более усилился. Хмельницкий потирал руки от радости.
   -- Пусть только степь размокнет, -- говорил он Кшечовскому, -- и нам нечего будет бояться встречи с гусарами. Все они в своем тяжелом вооружении в грязи потонут.
   А дождь все лил и лил, точно само небо хотело прийти на помощь Запорожью.
   Войска лениво и медленно окапывались под проливным дождем. Огня развести -- и думать нечего. Несколько тысяч ордынцев вышли из обоза проследить, чтобы польский отряд, пользуясь ночным мраком, не вздумал искать спасения в бегстве. Наступила ночь, воцарилась глубокая тишина, прерываемая только шумом дождя и свистом ветра. Едва ли кто сомкнул глаза в обоих обозах.
   Перед утром в польском лагере заиграли трубы, потом послышались бубны. День начинался, печальный, темный, сырой; ливень прекратился и перешел в мелкий, пронизывающий дождь.
   Хмельницкий приказал выстрелить из пушки. За первым выстрелом последовал другой, третий, десятый... Скшетуский сказал своему казацкому ангелу-хранителю:
   -- Захар, выведи меня на вал. Я хочу видеть, что там делается. Захара самого разбирало любопытство. Они вышли на высокую стену, откуда, как на ладони, открывался вид на степь, желтоводские болота и оба войска. Пан Скшетуский окинул все беглым взглядом, схватился за голову и воскликнул:
   -- Господи! Да ведь их горсточка, не больше!
   Действительно, валы казацкого обоза тянулись почти на четверть мили, тогда как польский занимал самое ничтожное пространство. Неравенство сил было так разительно, что победа казаков виделась очевидной.
   Сердце наместника сжалось болью. Минута кары для бунтовщиков еще не наступала!
   Отдельные стычки под перекрестным пушечным огнем уже начались. Всадники, маленькими группами и поодиночке, нападали друг на друга. Это татары дрались с солдатами Потоцкого, одетыми в гранатное с желтым платье. Всадники то приближались друг к другу, то вновь разъезжались, обменивались пистолетными выстрелами или старались подцепить друг друга на аркане. Издали это походило на турнир, и только кони, скачущие взад и вперед по полю без всадников, указывали, что игра идет не на жизнь, а на смерть.
   Татар становилось все больше и больше; вскоре все поле почернело от их тесно сплоченных масс. Тогда и из польского обоза начали появляться новые воины и строиться в боевом порядке перед окопами. Все это было так близко, что зоркие глаза пана Скшетуского легко различали значки, бунчуки, даже лица ротмистров и наездников, занимавших места сбоку колонн.
   Сердце пана Скшетуского начало бить тревогу; на бледном лице выступил румянец. Он с восторгом кричал при появлении всякого нового отряда:
   -- Вот драгуны пана Балабана! Я видал их в Черкассах!
   -- Вот вольшская хоругвь с крестом на знамени!
   -- О! Вот и пехота спускается с валов!
   -- А вот и гусары! Гусары пана Чарнецкого! Действительно, показались и гусары, над ними тучи крыльев
   и лес луков, украшенных золотистой китайкой и черно-зелеными значками. Они выехали из-за окопа и построились под валами, такие спокойные, сильные, ловкие, что на глаза пана Скшетуского невольно навернулись слезы и на минуту скрыли всю картину.
   Хотя силы были так неравны, хотя против нескольких хоругвей чернела громадная масса запорожцев и татар, пан Скшетуский уже верил в победу. Лицо его расцвело улыбкой, силы возвратились, глаза горели огнем.
   -- Эй, молодец! -- пробурчал старый Захар. -- Хотелось бы душе в рай?
   В это время несколько отдельных отрядов татар, с криком и воем бросились вперед. Обоз принял их выстрелами. Но это была ложная атака. Татары, не доезжая до польских рядов, повернули назад, рассыпались в разные стороны и смешались со своими.
   Но вот послышался большой бубен Сечи, и в ту же минуту гигантский татарско-казацкий фланг развернулся полумесяцем и помчался с места в галоп. Хмельницкий, очевидно, пробовал, не удастся ли ему смять врага одним натиском. При всеобщем замешательстве это, пожалуй, было бы и возможно, но польские отряды стояли спокойно, готовые к бою, прикрытые с тыла окопами, а с боков обозовыми пушками, так что нападение возможно было только с фронтд. Первое время казалось, что они примут битву на месте, но когда полумесяц прошел половину разделявшего противников расстояния, из-за окопа послышался сигнал к атаке, и лес копий сразу опустился вниз.
   -- Гусары пошли! -- крикнул пан Скшетуский.
   Всадники наклонились в седлах и двинулись вперед, а за ними драгунские хоругви и вся боевая линия.
   Натиск гусаров был ужасен. Сначала они ударили в три куреня, два стеблевских и миргородский, и смяли их в мгновение ока. Громкий вой достиг ушей пана Скшетуского. Люди, валившиеся с ног под тяжестью железных всадников, падали, как трава под ударами косы. Сопротивление длилось так мало времени, что Скшетускому показалось, что какой-то гигантский змей одним глотком проглотил эти три полка. А они составляли цвет украинского воинства. Кони, испуганные шумом крыльев {Детали гусарского облачения (примеч. переводчика).}, в свою очередь, производили беспорядок в рядах запорожцев. Полки ирклеевский, калниболоцкий, минский, шкуринский и тировский совсем смешались и гонимые неприятелем отступили в беспорядке. А в это время подоспели драгуны и принялись за свою кровавую жатву. Курень васюринский дрогнул и в диком беспорядке побежал назад. У армии Хмельницкого не было времени, чтобы опомниться и выстроиться вновь.
   -- Черти, а не ляхи! -- крикнул старый Захар.
   Скшетуским овладело какое-то опьянение. Тяжко больной, он не мог совладать с собою, смеялся и плакал в одно и то же время, иногда просто выкрикивая слова команды, точно сам предводительствовал хоругвью. Захар еле удерживал его.
   Свалка так приблизилась к казацкому лагерю, что можно было ясно различить отдельные лица. Из-за окопов неустанно палили пушки, но ядра, попадая то в своих, то в неприятеля, еще более увеличивали беспорядок.
   Гусары наткнулись на пашковский курень, который составлял гетманскую гвардию и в середине которого находился сам гетман. Вдруг страшный крик вырвался из груди запорожцев: большое малиновое знамя заколебалось и упало.
   Но в это время Кшечовский во главе своих пяти тысяч бросился на поле битвы. Он верхом на огромном буланом коне скакал впереди всех, без шапки, с саблей над головой, ободряя смущенных низовцев, которые, видя приближающуюся подмогу, возвращались на свои места. Битва вновь закипела.
   На флангах Хмельницкому тоже не везло.
   Татары, дважды отбитые валашскими хоругвями и отрядом Потоцкого, потеряли всякую охоту к бою. Под Тугай-беем убили двух лошадей. Победа, очевидно, склонялась на сторону молодого Потоцкого.
   Битва, однако, продолжалась недолго. Дождь, наконец, полил как из ведра, и степь обратилась в озеро. Потемнело так, что в двух шагах ничего не было видно. Шум дождя заглушал команды. Подмоченные мушкеты и самопалы замолкли. Само небо положило конец резне.
   Хмельницкий, промокший до нитки, разъяренный, страшный, возвратился в свой лагерь. Он ни с кем словом не перемолвился. Наскоро разбили ему палатку из верблюжьих шкур, и он засел туда, одинокий, мучимый горькими мыслями.
   Им начинало овладевать отчаяние. Только теперь он понял, за какое дело взялся. Он был разбит, уничтожен... и кем же? Небольшим неприятельским отрядом! Он знал силу республики, рассчитал все заранее, да, верно, упустил что-то из виду в своих расчетах. Так ему казалось по крайней мере в настоящую минуту, и он хватался за голову и охотно разбил бы ее сейчас о первый попавшийся твердый предмет. Что же будет, когда придется иметь дело с гетманами и всей республикой?
   Его горькие размышления прервал Тугай-бей. Глаза татарина сверкали бешенством, лицо было бледно, а зубы так и блистали из-под редких усов.
   -- Где добыча, где пленные, где головы вождей, где победа? -- спрашивал он хриплым голосом.
   Хмельницкий вскочил с места.
   -- Там! -- громко ответил он, указывая в сторону коронного лагеря.
   -- Так иди же туда, -- прорычал Тугай-бей, -- а не то я поведу тебя самого в Крым на веревке!
   -- И пойду! Пойду сейчас, возьму добычу и пленников возьму, но ты отдашь отчет хану, потому что ты ищешь добычи, а боя избегаешь.
   -- Собака, -- завыл Тугай, -- ты губишь ханское войско!
   Они стояли друг против друга. Первый опомнился Хмельницкий.
   -- Успокойся, Тугай-бей, -- сказал он. -- Дождь помешал битве, когда Кшечовский сломил уже драгунов. Я знаю их. Завтра они будут драться уже с меньшим ожесточением. Степь размокнет окончательно. Завтра все будут наши.
   -- Да, так хорошо говорить.
   -- И я сдержу свое слово. Послушай, Тугай-бей, друг! Тебя хан на помощь прислал мне, не на беду же!
   -- Ты мне обещал победу, а не поражение.
   -- Несколько драгунов взято в плен. Я их, пожалуй, отдам тебе.
   -- Отдай. Я их прикажу посадить на кол.
   -- Не делай этого. Отпусти их на свободу. Это украинцы из хоругви Балабана; отпустим их, чтоб они перетянули драгунов на нашу сторону. Будет то же, что с Кшечовским.
   Тугай-бей просветлел, проницательно посмотрел на Хмельницкого и проворчал:
   -- Змея...
   -- Хитрость стоит столько же, сколько мужество. Если нам удастся склонить на измену драгунов, из всего лагеря никто живым не уйдет. Понимаешь ты?
   -- Потоцкого возьму я.
   -- Я тебе отдам его, и Чарнецкого также.
   -- Ну, а теперь дай горилки... Холодно...
   -- Хорошо.
   В палатку вошел Кшечовский. Полковник был мрачен, как туча. Староство, каштелянство, замки и сокровища исчезли, как дым, после сегодняшней битвы. Завтра из этого дыма может появиться очертание кола или виселицы. Если бы не поголовное уничтожение немцев, полковник не преминул бы предать Хмельницкого и перейти со своими солдатами в лагерь Потоцкого.
   Но теперь было уже поздно.
   Казацкие вожди молча уселись около посудины с водкой. Дождь начинал стихать. Вечерело.
   Пан Скшетуский, ослабевший от радостных впечатлений, бледный, неподвижно лежал на телеге. Захар, успевший полюбить его, приказал растянуть над ним войлочную накидку. Наместник прислушивался к однообразному шуму дождя, но на душе у него было легко и светло. Гусары показали свое умение, республика дала отпор, достойный своего величия, и первая казацкая волна разбилась о твердыню коронных войск. А ведь есть еще князь Еремия, гетманы, шляхта, столько силы, и над всем этим, наконец, король -- primus inter pares {Первый среди равных (лат.).}.
   Грудь пана Скшетуского гордо вздымалась, как будто вся эта силища была в нем самом.
   В первый раз с момента своего пленения он почувствовал жалость к казакам. "Виновны они, слова нет, но и слепы в то же время, коли с хворостиной в руках выходят на медведя, -- подумал он. -- Они виновны, но в то же время и несчастны: они поддались влиянию человека, который влечет их на явную гибель".
   Мысли наместника шли дальше. Настанет спокойное время, и тогда каждый будет иметь право подумать о своем личном счастье. А что делается теперь там, в Розлогах? Туда волнение уж, конечно, не достигнет, а если б и так, то Елена теперь непременно уже в Лубнах.
   Следующий день, воскресенье, прошел спокойно, без выстрелов. Скшетуский приписывал эту тишину нежеланию казаков вступать в бой. Увы! Он не знал, что тем временем Хмельницкий, "многими очами своего ума смотря перед собою", работал над привлечением на свою сторону драгунов Балабана.
   В понедельник битва завязалась с рассветом. Скшетуский смотрел на нее, как и раньше, с веселой улыбкой. Снова коронные полки вышли за окопы, только теперь не бросались в атаку, а давали неприятелю отпор на месте. Степь окончательно превратилась в болото. Тяжелая кавалерия почти не могла двигаться с места, что сразу давало преимущество летучим отрядам татар и запорожцев. Улыбка мало-помалу сходила с лица Скшетуского. Коронные войска были захлеснуты волной неприятельских войск; вот-вот эта слабая цепь порвется, и запорожцы поведут атаку прямо против окопов. Пан Скшетуский не видел и половины того воодушевления, с которым польские войска сражались третьего дня. Они и теперь дрались храбро, но не нападали первые, не уничтожали врага одним напором. Размокшая степь удерживала их на месте, а Хмельницкий тем временем вводил в бой новые полки. Он, казалось, был повсюду и своим примером воодушевлял запорожцев, которые целыми тысячам! нападали на железную стену коронных войск, устилали степь своими телами и, отбитые, вновь строились для атаки. Коронные войска начинали слабеть.
   Около полудня почти все запорожские войска были в бою. Борьба велась с таким ожесточением, что меж двумя линиями сражавшихся образовался новый вал из трупов людей и лошадей.
   Каждую минуту в казацкий лагерь возвращались толпы воинов, раненых, окровавленных, покрытых грязью, изможденных, но возвращались весело, с песнями и криками. На их лицах читались радость и уверенность в победе. Умирая, они еще кричали: "На погибель!". Оставшиеся в обозе так и рвались в бой.
   Пан Скшетуский нахмурился. Польские хоругви начали возвращаться с поля в лагерь. Они не могли уже держаться и отступали с лихорадочной поспешностью. При виде этого поле огласилось радостным криком казаков. Запорожцы возобновили атаку и яростно обрушились на солдат Потоцкого, которые прикрывали отступление.
   Но пушки и град пуль из мушкетов повернули их назад. На мгновение битва приостановилась.
   В польском лагере раздался звук парламентерской трубы.
   Но Хмельницкий и слышать не хотел о примирении. Двенадцать куреней слезло с лошадей, чтобы вместе с пехотой и татарами атаковать валы враждебного лагеря.
   Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был прийти им на помощь в решительную минуту. Звуки труб, бубнов и литавр на минуту заглушили крики и выстрелы из мушкетов.
   Пан Скшетуский с трепетом смотрел, как запорожские силы железным кольцом охватывают польский лагерь. Навстречу им валили клубы густого белого пушечного дыма, точно чья-то гигантская грудь хотела сдуть полчища саранчи, напирающие со всех сторон. Пушечные ядра прорезали ее бороздами. Выстрелы из самопалов становились чаще. Грохот не прекращался ни на минуту, но громадный муравейник медленно, но верно подвигался вперед. Вот он уже близок! Вот у самых окопов, и пушки вредить ему не могут! Пан Скшетуский закрыл глаза.
   И в голове его молнией пробежала мысль: увидит ли он на валах, или нет, когда откроет глаза, польские знамена? Увидит, не увидит? Там крик все сильней, там шум какой-то необычайный... Должно быть, там творится что-то особенное. Крики идут из середины обоза. Что там такое? Что случилось?
   -- Боже милосердный!
   Из груди пана Скшетуского вырвался стон: на валах вместо золотого коронного знамени развевалось малиновое с архангелом.
   Польский лагерь был взят.
   Только вечером наместник узнал от Захара все подробности. Недаром Тугай-бей называл Хмельницкого змеей: в самый критический момент драгуны Балабана перешли на его сторону и, бросившись сзади на своих, помогли их полному уничтожению.
   Вечером наместник видел пленников и присутствовал при кончине молодого Потоцкого. Бедный юноша, смертельно раненный стрелой, прошептал пану Стефану Чарнецкому: "Скажите отцу, что я... как рыцарь"... и умер. Скшетуский долго потом помнил и это бледное лицо, и эти голубые глаза, поднятые к небу. Пан Чарнецкий поклялся над коченеющим трупом, что как только Бог поможет ему освободиться из неволи, он потоками крови смоет смерть друга и стыд теперешнего поражения. Глаза старого воина были сухи, только побледневшее лицо ясно говорило, что он чувствовал. Со временем он исполнил свою клятву, а теперь утешал как мог больного душою и телом пана Скшетуского. "Республика, -- говорил пан Чарнецкий, -- пережила много тяжких минут, но силы ее неисчислимы и не казацкому бунту подорвать ее могущество. Правда, поражение нанесено -- но кому? Гетманам? Коронному войску? Нет! После измены Кшечовского осталась горсточка людей, которой трудно было сопротивляться целой армии. Восстание распространится по всей Украине -- казаки там всегда бунтуют при всяком удобном случае, -- но бунт там не в новинку, и восстание, при появлении сил гетманов и князя Еремии, угаснет надолго. Только малодушный человек может поверить, что один разбойничий атаман при помощи татарского мурзы мог серьезно угрожать великому народу. Плохо было бы, если б республика собрала все свои силы при известии о первом казацком бунте. Надо сознаться, мы легкомысленно отнеслись к этой экспедиции, и хотя нас разбили, я твердо уверен, что гетманы не мечом, не оружием, но просто кнутами могут подавить весь этот бунт".
   Казалось, что все это говорит не пленник, не солдат после поражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Его уверенность передалась и пану Скшетускому. Он видел могущество Хмельницкого вблизи: это его немного ослепило, тем более, что Хмельницкому всегда улыбалось счастье. Но пан Чарнецкий был прав. Силы гетманов еще не выходили на бой, а за ними стояла вся республика.
   Захар, который устроил пану Скшетускому свидание с пленниками, еще более утешил его на обратном пути. "С молодым Потоцким справиться было легко, а вот с гетманами будет трудно! -- жаловался он. -- Дело только начато, а каков будет его конец, Бог весть! Эх, набрали казаки и татары польского добра, но взять -- одно дело, а сохранить -- другое. А ты не горюй, не печалься: получишь свободу и возвратишься к своим... а старик тут будет скучать без тебя. Старость не радость! Трудно будет с гетманами, ой, трудно!"
   Действительно, победа, насколько блестяща она ни была, не обеспечивала еще полного триумфа Хмельницкому. Она даже могла навредить ему, так как гетман, мстя за смерть сына, ничего не пожалеет для полного уничтожения запорожцев. Великий гетман питал неприязненные чувства к князю Еремии, но теперь всякая вражда исчезнет, пан Краковский первый протянет руку примирения славному вождю и соединит свои войска с его войсками. А с такими силами Хмельницкий не осмеливался мериться. Он постановил спешить на Украину, чтобы поскорее принести весть о желтоводской победе и напасть на гетманов, прежде чем подоспеет помощь князя.
   Он не дал войскам отдохнуть как следует и на другой же день двинул их в поход. Казалось, гетман ищет спасения в поспешном бегстве. Казацкие силы все увеличивались по дороге; каждый день к ним примыкали толпы беглецов с Украины. Они приносили вести о гетманах, но противоречивые. Одни говорили, что князь стоит еще за Днепром, другие -- что он уже соединился с коронными войсками. Несомненно было только одно, что Украина охвачена огнем. Жители не только бежали в Дикие Поля навстречу Хмельницкому, но и жгли города и селения, восставали против панов и вооружались. Городовые казаки ждали только сигнала, чтоб присоединиться к восстанию. Хмельницкий рассчитывал на это и поспешил вдвойне.
   Наконец, он стоял у порога. Чигирин отворил ему свои ворота, казацкий гарнизон перешел под его знамена. Толпа разграбила дом Чаплинского и перебила шляхту, искавшую спасения в городе. Радостным крикам, колокольному звону и процессиям не было конца. Пожар сразу объял всю округу. Все живое хваталось за косы и пики и присоединялось к запорожцам. Бесчисленные толпы стекались со всех сторон в казацкий лагерь; подоспела и радостная весть, что хотя князь Еремия обещал свою помощь гетманам, но еще не соединился с ними.
   Хмельницкий вздохнул свободнее.
   Он без проволочек пошел вперед, уничтожая все по дороге. Путь, пройденный им, обозначали трупы и дымящиеся развалины зданий. Он шел, как мститель, как легендарный змей.
   В Черкассах он остановился с главными силами, выслав вперед татар с Тугай-беем и дикого Кривоноса, которые догнали гетманов под Корсунем и без долгих раздумий напали на них. Но дерзкая попытка обошлась им слишком дорого.
   Разбитые наголову, они в беспорядке отступили назад.
   Хмельницкий бросился им на помощь. По дороге до него дошла весть, что пан Сенявский соединился с гетманами, которые оставили Корсунь и идут на Богуслав. Хмельницкий без сопротивления взял Корсунь, оставил в нем весь свой обоз и налегке погнался за коронными войсками. Под Крутой Балкой передовая стража Хмельницкого наткнулась на польский лагерь.
   Пану Скшетускому не удалось быть свидетелем этой битвы; он вместе с обозом остался в Корсуне. Захар поместил его в доме недавно повешенного шляхтича и приставил к нему стражу из остатков миргородского куреня, потому что толпа грабила дома и убивала всякого, кто казался ей ляхом. Пан Скшетуский видел через разбитое окно, как толпа пьяных, окровавленных казаков переходила из дома в дом, из лавки в лавку, заглядывая во все углы от чердака до подвала. Иногда раздавались крики, и это значило, что поиски увенчались успехом, то есть казаки нашли шляхтича или еврея. Жертву, все равно кто бы она ни была, -- мужчина, женщина, ребенок, -- выводили на рынок и измывались над ней до смерти. Толпа дралась между собою за остатки тел, с диким хохотом обмазывала себе лицо и грудь кровью и обматывала шею еще дымящимися внутренностями. Казаки хватали еврейских детей за ноги и раздирали их надвое, к великому удовольствию всех присутствующих. Были сделаны попытки разгромить дома, окруженные стражей, где помещались более важные пленники. Тогда запорожцы или татары, стоящие на страже, палками разгоняли толпу. Так было и у дома пана Скшетуского. Захар приказал бить чернь без милосердия, и миргородцы исполняли этот приказ с большим удовольствием. Хотя они во время бунтов охотно примыкали к волнующемуся городскому населению, но в глубине души презирали его. Недаром же они звались благородными казаками. Сам Хмельницкий неоднократно дарил своих "неблагородных" подданных татарам, а те их продавали в Турцию и Малую Азию.
   На рынке толпа приходила в остервенение. День клонился к вечеру. Подожгли рынок, церковь и дом священника. К счастью, ветер дул по направлению к полю и мешал распространению пожара. Но все-таки на рынке было светло, как днем. Издали доносились частые выстрелы из пушек. Очевидно, битва под Крутой Балкой все разгоралась.
   -- Горячо там нашим! -- сказал старый Захар. -- Гетманы не шутят. Пан Потоцкий старый солдат. -- Он указал пальцем в окно. -- Вот они теперь тешатся, а если Хмеля побьют, то потешатся и над ним!
   В это время раздался топот конских копыт, и на рынок въехали несколько всадников. Лица их были черны от порохового дыма, одежда в беспорядке, видно было, что они вернулись прямо с поля битвы.
   -- Люди! Кто в Бога верит, спасайтесь! Ляхи бьют наших! -- раздался громкий крик.
   Поднялось всеобщее замешательство. Толпа колыхнулась, как волна, гонимая вихрем, и обратилась в бегство. Но улицы были запружены толпами, а одна часть рынка горела, так что бежать было некуда...
   Наместник, узнав в чем дело, чуть не свихнулся от радости.
   -- Я знал, что так будет! -- восторженно восклицал он, бегая по комнате. -- Тут дело идет с гетманами, со всей республикой!.. Что это?
   На рынке новый шум, новое движение. Появилось несколько татар, очевидно, бегущих с поля сражения куда глаза глядят. Толпа загородила им дорогу, они давили ее конями и рвались по направлению к Черкассам.
   -- Бегут, как ветер! -- крикнул Захар.
   Едва он успел вымолвить эти слова, как появился второй отряд, за ним третий. Стража при домах тоже делала попытки убежать. Захар выскочил на двор.
   -- Стоять! -- крикнул он своим миргородцам.
   Дым, жара, топот коней, голоса тревоги, вой толпы, освещенной пожаром, -- все слилось в одну картину, которой наместник мог любоваться из своего окна.
   -- Какой разгром должен быть там! Какой разгром! -- кричал он Захару, не замечая, что тот не разделяет его радости.
   Грохот пушек не смолкал ни на минуту.
   Вдруг чей-то пронзительный голос вскрикнул у самых окон:
   -- Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский убит! Тугай-бей убит!
   Рынок представлял страшное зрелище, точно настал конец света. Люди в отчаянии сами бросались в огонь. Наместник упал на колени и возвел руки к небу:
   -- Боже всемогущий! Боже великий и справедливый! Благодарю тебя!
   Молитва его была прервана приходом Захара.
   -- Выйди на двор, -- кричал он, запыхавшись, -- и обещай миргородцам прощение. Они уходят, а если уйдут, сюда ворвется народ!
   Скшетуский вышел на крыльцо. Миргородцы, столпившись, выказывали явное намерение бежать по дороге на Черкассы. Страх овладел всеми в городе. А тут прибывали новые и новые остатки разбитых отрядов. Бежали крестьяне, татары, городовые казаки и запорожцы. Но главные силы Хмельницкого все еще, вероятно, сопротивлялись, битва еще не окончилась, потому что пушки грохотали с удвоенной силой.
   Скшетуский обратился к миргородцам.
   -- За то, что вы охраняли меня, -- гордо сказал он, -- вам нечего искать спасения в бегстве. Я обещаю выхлопотать для вас у гетмана полное прощение.
   Миргородцы все до единого обнажили головы.
   Какая ирония судьбы! Пан Скшетуский, недавний пленник, стоял теперь между буйных казаков, как господин среди своих подданных.
   -- Помилуйте, пане!
   -- Как я сказал, так и будет, -- подтвердил наместник. Лицо его горело радостью.
   "Вот и война кончена, -- думал он. -- Пан Чарнецкий был прав: велика сила республики, велика ее мощь!"
   И гордость наполняла его грудь, гордость, а не то мелкое чувство, какое испытывает человек при приближении минуты отмщения, нет, пан Скшетуский гордился тем, что он сын могучей, победоносной республики, которая в состоянии отразить все удары. Он гордился тем, что был шляхтичем, что надежды и упования не обманули его. О мести он и не думал.
   "Победила, как царица, помилует, как мать", -- думал он.
   А пушки все не умолкали.
   Вот опять конские копыта застучали по опустевшим улицам города. На рынок влетел казак на неоседланном коне, без шапки, в одной рубашке, с лицом, рассеченным мечом. Он влетел, осадил коня и возгласил слабеющим голосом:
   -- Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны, гетманы и полковники, рыцари и кавалеры.
   Силы оставили казака. Он упал наземь. Миргородцы бросились на помощь.
   Лицо пана Скшетуского побледнело, как полотно.
   -- Что он говорит? -- лихорадочно спросил он Захара. -- Что случилось? Не может того быть! Клянусь Богом, не может быть!
   Тишина. Только огонь трещит и сыплет целыми снопами искр, да иногда рухнут подгорелые стропила какого-нибудь здания. А вот и новые гонцы.
   -- Побиты ляхи! Побиты!
   За ними тянется отряд татар, которые идут медленно, потом/ что окружают пеших, должно быть, пленников.
   Пан Скшетуский не верит глазам. Он отлично различает на некоторых цвета гетманских гусар, но не верит и упорно повторяет каким-то странным чужим голосом:
   -- Не может быть! Не может быть!
   Пушечные выстрелы все еще раздаются. Битва не кончена. Прибывают толпы запорожцев и татар. Лица их черны, они задыхаются, но идут веселые, торжествующие, поют песни.
   Так возвращаются с победой.
   Наместник бледнел все более.
   -- Не может быть! -- повторял он хриплым голосом. -- Не может быть!.. Республика...
   Новый предмет привлекает его внимание.
   Входят солдаты Кшечовского с целой охапкой знамен. Они останавливаются посередине рынка и бросают наземь знамена.
   Увы -- это польские знамена.
   Пушки умолкают, слышен скрип приближающихся повозок. Впереди едет одна высокая казацкая телега, за ней цепь других, все окруженные казаками пашковского куреня, в желтых шапках; они проходят мимо дома, где живет пленник. Пан Скшетуский прикрыл глаза -- его ослепляет зарею пожара -- и всматривается в лица пленников, сидящих на первой телеге.
   Вдруг он попятился, судорожно взмахнул руками, как человек, раненный стрелою в грудь, и из уст его вырвался страшный, нечеловеческий крик:
   -- Иисус, Мария! Это гетманы!
   Он упал без памяти на руки Захара.
   Несколько минут спустя на корсунский рынок въехали во главе неисчислимых полков три всадника. Средний, одетый в пурпур, с золотой булавой, сидел на белом коне и гордо, словно король, поглядывал вокруг.
   То был Хмельницкий. Рядом с ним ехали Тугай-бей и Кшечовский.
   Республика лежала в крови и прахе у ног казака.
  

Глава XVI

  
   Прошло несколько дней. Республика, казалось, стояла на краю гибели. Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, пленение гетманов, огонь восстания, охвативший всю Украину, грабежи, убийства, беспримерные в истории, -- все было так неожиданно, так внезапно, что не хотелось верить этому. Иные и не верили: или окаменели от ужаса, или лишились рассудка, или предсказывали появление антихриста и близость страшного суда. Узы, связывающие людей, общественные, семейные, порвались. Власть бездействовала, различия между людьми сгладились. Ад спустил с цепи всех своих чудовищ, -- пусть погуляют по свету, -- и грабеж, убийство, вероломство, безумие заняли место труда, веры и совета. Казалось, что с этой минуты человечество будет жить не добром, а злом, что сердца и умы переродились и считают святым то, что прежде было позорным, а позорным то, что прежде считалось святым. Солнце не освещало землю, -- его заслонял дым пожарищ, -- а по ночам вместо звезд и месяца светились зарева горящих городов и селений. Горели церкви, дома, леса -- горело все. Люди перестали говорить, только стонали или выли, как псы. Жизнь потеряла свою цену. Тысячи погибали без следа, без воспоминания. А из всех этих бедствий -- смерти, стонов и пожаров -- выделялся только один человек, все выше и выше рос он, чуть не затмевая свет дневной и бросая тень от моря до моря.
   То был Богдан Хмельницкий.
   Двести тысяч людей, вооруженных с головы до пят, упоенных победой, готовы были идти по его повелению. Чернь восставала везде; казаки присоединялись к нему повсеместно. Весь край от Припяти до границ пустыни был охвачен восстанием. Бунт ширился в воеводствах Русском, Подольском, Брацлавском, Волынском, Киевском и Черниговском. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда республика не выставляла против своих самых страшных врагов и половины тех сил, какие были у него теперь в распоряжении. Такой армии не было и у немецкого цезаря. Буря превзошла все ожидания. Сам гетман вначале не сознавал размера своего могущества, не понимал, как высоко он вознесся. Он еще прикрывался декларациями о верности республике и законопослушностью, потому что не знал, что может безнаказанно бросать в грязь эти слова. Однако, по мере развития событий, возрастал в нем безмерный, невиданный эгоизм. Понятия зла и добра, порока и добродетели, насилия и справедливости сливались в душе Хмельницкого в одно с понятиями личной пользы или личной обиды. Кто с ним -- тот хорош, кто против него -- изменник и злодей. Он готов был предъявлять требования к солнцу и считать за кровное оскорбление, если б оно не светило, когда это угодно гетману. Людей, события, весь мир он мерил собственным я. Отсюда проистекали все поступки Хмельницкого, и дурные, и хорошие. Если он не знал меры жестокости с врагами, то умел быть признательным почти без меры за самую малейшую услугу. Только пьяный он забывал все и, рыча от бешенства, дрожащими устами отдавал кровавые приказы, для того чтобы самому жалеть об этом потом. А пьяным он бывал все чаще по мере того, как росли его успехи. Временами его охватывало какое-то странное беспокойство. Казалось, его подняли на такую высоту, на которую он сам и не хотел бы подниматься. Могущество его поражало всех, начиная с него самого. Исполинский поток бунта, однажды подхвативши, нес его с быстротой молнии, влек роковым образом, но куда? Чем должно кончиться все это? Поднимая знамя восстания во имя своих обид, этот казацкий дипломат мог думать, что после первой удачи или поражения он начнет переговоры, его простят и еще наградят вдобавок. Он хорошо знал республику, ее терпение, ее милосердие, не знающее предела и вытекающее не из ее слабости. Наливайке, окруженному коронными войсками, окончательно проигравшему, еще было обещано прощение. Но теперь, после победы на Же захохоталъ идіотически, а вмѣстѣ съ нимъ и другіе. И, вдругъ большая часть куреневыхъ стали хохотать дико, сами не зная чего.
   На площади крики все усиливались; тамъ очевидно водка уже бросилась въ голову. Шумъ людскихъ волнъ становился съ каждой минутой могущественнѣе.
   Антонъ Татарчукъ всталъ и заговорилъ, повернувшись къ Хмѣльницкому:
   -- Гетманъ запорожскій! Въ чемъ вина моя передъ вами, что вы требуете моей смерти? Что сдѣлалъ я вамъ? Писалъ мнѣ коммисаръ Затвилиховскій -- такъ что изъ этого? Вѣдь и князь писалъ кошевому! А получилъ ли я письмо? Нѣтъ! А что сдѣлалъ бы я, получивъ его? Вотъ отправился бы къ писарю и приказалъ бы прочесть его, такъ-какъ ни "читаты", ни "пнеаты" не знаю. И вы знали бы, что есть въ письмѣ. А ляха я и въ глаза не видалъ! Такъ неужто жъ измѣнникъ я? Эхъ-ма, запорожская братія! Хаживалъ Татарчукъ съ вами въ Крымъ, хаживалъ съ вами въ Валахію, хаживалъ съ вами въ Смоленскъ -- дрался вмѣстѣ съ вами, добрыми молодцами, жилъ съ вами, добрыми молодцами, и кровь проливалъ съ вами, добрыми молодцами, и съ голоду умиралъ съ вами, добрыми молодцами -- не ляхъ онъ, не измѣнникъ, а казакъ, братъ вамъ, и коли панъ гетманъ требуетъ его смерти, то пусть объявитъ, почему требуетъ онъ? Что сдѣлалъ я ему, въ чемъ былъ невѣренъ? А вы, братья, помилуйте меня и справедливо судите!
   -- Татарчукъ добрый молодецъ! Татарчукъ человѣкъ справедливый! проговорило нѣсколько голосовъ.
   -- Ты, Татарчукъ, добрый молодецъ -- сказалъ Хмѣльницкій -- и я не нападаю на тебя; вѣдь ты мой другъ и не ляхъ, а нашъ братъ казакъ. Будь измѣнникомъ ляхъ, я не печалился бы и не плакалъ; но когда добрый молодецъ -- измѣнникъ, мой другъ -- измѣнникъ, тогда тяжело мнѣ на сердцѣ и жаль добраго молодца. Ходилъ ты въ Крымъ, Валахію, побывалъ и въ Смоленскѣ -- оттого-то еще больше ты грѣшенъ; хотѣлъ ты измѣннически повѣдать ляхамъ о намѣреніяхъ и приготовленіяхъ запорожцевъ. Тебѣ писали, чтобъ ты помогъ ляху во всемъ, чего бы ни пожелалъ онъ, а скажите, панове, что желательно ляху? Не смерть ли моя и друга моего, Тугая-бэя? Не погибель-ли запорожскаго воинства? Ты-то, Татарчукъ, и виновенъ, и не доказать тебѣ противнаго. А Барабашу писалъ дядя его, черкаскій полковникъ, другъ Чаплинскаго и ляховъ, спрятавшій у себя привилегіи, чтобы не достались онѣ запорожцамъ -- и клянусь Богомъ, я говорю вѣрно. Оба вы виноваты; просите же помилованія у атамановъ, а съ вами просить буду и я, хотя вина ваша большая и измѣна явная.
   Площадь оглашалась уже не шумомъ и гамомъ, но грозной бурей. Обществу хотѣлось знать, что происходитъ въ совѣтѣ, и оно снарядило новую депутацію.
   Татарчукъ почувствовалъ, что конецъ ему. Теперь только вспомнилъ онъ о томъ, какъ недѣлю назадъ высказался онъ среди атамановъ противъ врученія булавы Хмѣльницкому и союза съ татарами. Капли холоднаго пота выступили у него на лбу: понялъ онъ, что спасенія нѣтъ. Касательно молодаго Барабаша не могло быть сомнѣнія: Хмѣльницкій хотѣлъ отомстить старому черкаскому полковнику, страстно любившему своего племянника. Но страшно было умирать Татарчуку. Не поблѣднѣлъ бы онъ передъ пулей, саблей, даже коломъ, но смерть, ожидавшая его, нагоняла на него ужасъ до мозга костей, и онъ отчаянно возопилъ, воспользовавшись минутной тишью, наступившей вслѣдъ за словами Хмѣльницкаго:
   -- Братья атаманы, други сердечные -- заклинаю Христомъ, не погребайте невиннаго! Не видалъ я ляха, не говорилъ я съ нимъ! Смилуйтесь, братья! Не знаю я, чего хотѣлось отъ меня ляху! Допросите сами. Клянусь вамъ Христомъ, Спасомъ, Пречистой Дѣвой, святымъ Михаиломъ Архангеломъ -- губите вы невиннаго!
   -- Приведите ляха! крикнулъ старый кантарій.
   -- Ляха давайте намъ, ляха! вопили куреневые.
   Все смѣшалось; одни бросились въ смежную палату, чтобъ привести запертаго въ ней узника, другіе грозно подступали къ Татарчуку и Барабашу. Хладкій, миргородскій атаманъ, крикнулъ первый: "на погибель!" Депутаты повторили возгласъ, а Чернота подбѣжалъ къ дверямъ и, открывъ ихъ настежъ, кричалъ собравшейся толпѣ:
   -- Панове! Татарчукъ измѣнникъ и Барабашъ измѣнникъ -- погибель имъ!
   Чернь отвѣтила страшнымъ ревомъ. Въ палатѣ заволновались всѣ. Куреневые поднялись съ мѣстъ. Одни звали: "ляха! ляха!" другіе старались унять шумъ; но вдругъ, двери, подъ напоромъ толпы, растворились широко, и хлынула совѣщавшаяся во дворѣ чернь. Палата наполнилась жестокими, остервенѣлыми лицами, испускавшими запахъ горѣлки, оравшими, размахивая руками. "Смерть Татарчуку и Барабашу! На погибель! Давайте измѣнниковъ! Давайте ихъ намъ на площадь!" -- кричали пьяные голоса; "бій! убій!" -- и сотни рукъ тотчасъ же потянулись за несчастными жертвами. Татарчукъ не сопротивлялся, онъ только пронзительно стоналъ; но молодой Барабашъ сталъ защищаться съ неимовѣрною силою. Тутъ только понялъ онъ. что хотятъ съ нимъ покончить. На его лицѣ отразились ужасъ, отчаяніе и остервенѣніе. Съ пѣной у рта, испускалъ онъ звѣриный ревъ. Дважды вырывался онъ изъ рукъ палачей, и дважды тѣ хватали его за плечи, за грудь, за бороду; онъ извивался, кусалъ, ревѣлъ, падалъ и снова вскакивалъ, окровавленный, страшный. Всю одежду изорвали на немъ, вышибли ему глазъ и наконецъ переломили ему руку, прижавъ его къ стѣнѣ. Только послѣ этого сдался онъ. Его схватили за ноги и выволокли вмѣстѣ съ Татарчукомъ на майданъ. Уже тутъ, при блескѣ смоляныхъ бочекъ и разведенныхъ костровъ, началась настоящая экзекуція. Нѣсколько тысячъ человѣкъ накинулись на осужденныхъ, разрывая ихъ на куски, воя и борясь другъ съ другомъ изъ-за доступа къ жертвамъ. Ихъ топтали ногами, тѣло вырывали кусками; толпа кружилась возлѣ нихъ въ ужасныхъ, конвульсивныхъ движеніяхъ разсвирѣпевшей массы. По временамъ окровавленныя руки подбрасывали двѣ безформенныя глыбы, уже не походившія на человѣческія туловища, и опять ударяли ими о землю. Стоявшіе поодаль оглашали воздухъ криками -одни, чтобы кинуть жертвъ въ воду, другіе, чтобы сунуть ихъ въ бочки съ пылавшей смолою. Пьяные дрались. Отъ бѣшенства зажгли два боченка водки, и эта адская сцена освѣтилась дрожащимъ голубымъ блескомъ. А съ небесъ взиралъ на нее тихій, ясный мѣсяцъ.
   Такъ наказывало общество измѣнниковъ.
   Въ совѣтѣ же, послѣ того, какъ казаки выволокли за дверь Татарчука и молодаго Барабаша, водворилась тишина, и атаманы снова сѣли у стѣны по мѣстамъ, такъ какъ изъ смежнаго алькова привели узника.
   Лицо его скрывалось въ тѣни; огонь въ печкѣ погасъ; въ полумракѣ можно было замѣтить только высокую фигуру, стоявшую прямо и гордо, хотя руки ея и связаны были лыкомъ. Хладкій подложилъ связку лучины, и минуту спустя вспыхнулъ яркій пламень, озаривъ яснымъ лунемъ лицо узника, который повернулъ голову къ Хмѣльницкому.
   Гетманъ вздрогнулъ, увидѣвши его.
   Узникомъ былъ панъ Скржетускій.
   Тугай-бэй выплюнулъ шелуху подсолнечниковъ и проворчалъ по русински:
   -- Я того ляха знаю -- онъ бувъ у Крыму.
   -- Погибель ему! воскликнулъ Хладкій.
   -- Погибель! поддержалъ Чернота.
   Хмѣльницкій уже овладѣлъ собою; онъ только взглянулъ на Хладкаго и Черноту, и тѣ мгновенно умолкли.
   -- Я знаю его, проговорилъ онъ, обратившись къ кошевому.
   -- Откуда ты? спросилъ кошевой Скржетускаго.
   -- Ѣхалъ я къ тебѣ, атаманъ кошевой, посломъ, когда разбойники напали на меня въ Хортицѣ и, вопреки обычаю, чтимому даже самыми дикими народами, перебили людей моихъ, а меня, не смотря на мое посольское званіе и происхожденіе, изранили, обезчестили и, какъ измѣнника, привели сюда. И ты, атаманъ кошевой, отвѣтишь за это передъ паномъ моимъ, княземъ Іереміей Вишневецкимъ.
   -- А ты чего же скрытничалъ? Зачѣмъ ты добраго молодца обухомъ разсѣкъ? Зачѣмъ извелъ ты людей вчетверо столько, сколько васъ всѣхъ было? А сюда ѣхалъ ты съ письмомъ ко мнѣ, чтобы взглянуть на наши приготовленія и увѣдомить обо всемъ ляховъ? Знаемъ также, что были у тебя письма и къ измѣнникамъ Запорожья, чтобы вмѣстѣ съ ними погубить все воинство; оттого-то и примемъ мы тебя не какъ посла, а какъ измѣнника, и по справедливости накажемъ.
   -- Ошибаетесь -- и ты, атаманъ кошевой, и ты, самозванный гетманъ,-- отвѣтилъ намѣстникъ, обращаясь къ Хмѣльницкому.-- Если и были со мною письма, такъ вѣдь дѣлаютъ это всѣ послы, отправляющіеся въ чужіе края: берутъ письма отъ знакомыхъ къ знакомымъ, чтобы и самимъ найти близкихъ. Везъ же я сюда письмо отъ князя не ради погибели вашей, а чтобы отвратить васъ отъ поступковъ, которыми вы себя же и все войско погубите. Противъ кого возстаете вы, защитники христіанства, вы, заключающіе союзъ съ нехристями? Противъ короля, противъ шляхты и всей Рѣчи Посполитой! Измѣнники вы, а не я -и смотрите, не сдобровать вамъ, коли не смиритесь. Прежнія ли теперь времена Павлюка и Наливайки? Или позабыли вы о ихъ карѣ? Помните, что терпѣнію Рѣчи Посполитой конецъ, и надъ головами вашими повисъ мечъ.
   -- Лаешь ты, вражій сынъ, чтобы вывернуться и спастись отъ смерти!-- воскликнулъ кошевой.-- Но не бывать этому! Не спасетъ тебя твоя угроза!
   И другіе атаманы стали скрежетать зубами, пощелкивая саблями; но панъ Скржетускій поднялъ голову еще выше и продолжалъ:
   -- Не думай, атаманъ кошевой, чтобы я боялся смерти, чтобы я защищалъ свою жизнь, или чтобы оправдывался. Шляхтичъ я -- и только равные мнѣ могутъ судить меня; я нахожусь передъ лицомъ не судей, а разбойниковъ; не шляхты, а хлоповъ; не рыцарей, а варваровъ -- и знаю я, что не избѣгнуть мнѣ смерти, которою вы только больше докажете неправоту вашу. У меня впереди смерть и мученія, но за мной -- сила всей Рѣчи Посполитой и моего пана, при одномъ имени котораго дрожите вы всѣ.
   И дѣйствительно, величественная осанка, гордая рѣчь и имя Вишневецкаго, который представлялся въ Сѣчи непобѣдимымъ -- все это произвело сильное впечатлѣніе. Атаманы поглядывали другъ на друга, молча. Казалось, что стоитъ передъ ними не измѣнникъ, но грозный посолъ могущественнаго князя.
   -- Сердитый ляхъ! проворчалъ Тугай-бэй.
   -- Сердитый ляхъ! повторилъ Хмѣльницкій.
   Сильный стукъ въ дверь прервалъ переговоры. На майданѣ уже кончилась экзекуція надъ останками Татарчука и Барабаша. Общество прислало новую депутацію.
   Нѣсколько окровавленныхъ, вспотѣвшихъ, измученныхъ казаковъ ворвались въ избу и остановились у входа, взмахивая руками съ дымящейся еще кровью на нихъ.
   -- Общество кланяется панамъ старѣйшинамъ,-- проговорили они, кланяясь въ поясъ,-- и проситъ выдать ему этого ляха, "щобъ поиграты съ нимъ, якъ съ Барабашомъ и Татарчукомъ".
   -- Выдать имъ ляха! крикнулъ Чернота.
   -- Не выдавать!-- слышалось въ другомъ углу.-- Пусть ждутъ. Онъ посолъ!
   -- Погибель ему! раздались голоса.
   Но тутъ же всѣ замолчали въ ожиданіи, что скажутъ кошевой и Хмѣльницкій.
   -- Общество проситъ, а нѣтъ -- такъ возьметъ само, повторили депутаты.
   Казалось, что панъ Скржетускій уже совсѣмъ погибъ; но вдругъ Хмѣльницкій наклонился къ уху Тугая-бэя и шепнулъ:
   -- Это твой плѣнникъ; его взяли татары, онъ -- твой. Не дашь же ты отнять его у себя! Онъ шляхтичъ богатый, да и князь Іеремія выкупитъ его на вѣсъ золота.
   -- Давайте намъ ляха! ревѣли казаки все грознѣе и грознѣе.
   Тугай-бэй потянулся на своемъ сидѣньи и всталъ. Лицо его перемѣнилось мгновенно; глаза расширились словно у дикой кошки, зубы засверкали. Онъ наскочилъ на молодцовъ, требовавшихъ плѣнника, точно тигръ.
   -- Прочь цапы! рабы! псы невѣрные! свиноѣды!-- зарычалъ онъ, хватая за бороды двухъ запорожцевъ и встряхивая ими съ остервенѣніемъ -- прочь пьяницы! скоты! плюгавыя гадины! Вы "ясыръ" {Ясыръ -- добыча, плѣнъ.} мой вздумали отнимать, а вотъ я васъ, цапы этакіе!-- Говоря это, онъ таскалъ за бороды молодцовъ и наконецъ, поваливъ одного изъ нихъ, сталъ его топтать ногами.-- Лицомъ къ землѣ, рабы! а то я васъ въ "ясыръ", да всю Сѣчь, какъ васъ, затопчу! Съ вѣтромъ разсѣю, и стервятиной вашей все покрою!
   Депутаты отступали въ ужасѣ -- страшный другъ показалъ имъ себя.
   И странная вещь! На Базавлюкѣ стояло всего шесть тысячъ орды! Правда, за спиною ихъ стоялъ еще ханъ во всемъ крымскомъ могуществѣ, но въ Сѣчи находилось много тысячъ молодцовъ, не считая тѣхъ, которыхъ уже отправилъ Хмѣльницкій на Томакувку; однако же ни одинъ голосъ не запротестовалъ противъ Тугая-бэя. Можно было подумать, что это единственный способъ, которымъ грозный мурза могъ защитить, плѣнника и убѣдить запорожцевъ, нуждавшихся въ ту минуту въ татарской помощи. Депутація повыскакала на майданъ, крича толпѣ, что не будутъ "играты" съ ляхомъ, такъ какъ это плѣнникъ Тугая-бэя, а Тугай-бэй "дуже разсердывся! "
   "Бороды повыдергалъ!" сообщали они. На майданѣ начали повторять: "Тугай-бей разсердывся!" "Разсердывся!" съ жалостью вопила толпа, а спустя немного, какой-то пронзительный голосъ затянулъ у костра:
   
   Гей, гей!
   Тугай-бэй
   Разсердывся дуже,,
   Гей, гей,
   Тугай-бэй,
   Не сердыся, друже!
   
   Вмигъ тысячи голосовъ подхватили: "Гей! гей! Тугайбэй!.." -- и вотъ родилась одна изъ тѣхъ пѣсень, которыя потомъ, казалось, вихремъ проносились по всей Украйнѣ, пробуждая струны кургановъ...
   Но вдругъ замолкла и пѣсня. Черезъ ворота, со стороны Гассанъ-Баша, ворвалось нѣсколько человѣкъ и съ возгласомъ: "дорогу! дорогу!" пробиралось сквозь толпу къ зданію совѣта. Атаманы уже собрались было уходить, когда эти новые гости появились въ избѣ.
   -- Письмо къ гетману! крикнулъ старый казакъ.
   -- Вы откуда?
   -- Чигиринскіе мы. День и ночь ѣхали мы съ письмомъ. Вотъ оно.
   Хмѣльницкій взялъ у казака письмо и сталъ читать. Вдругъ онъ измѣнился въ лицѣ и объявилъ звучнымъ голосомъ, оставляя чтеніе:
   -- Паны-атаманы! Великій гетманъ шлетъ на насъ сына Стефана съ войскомъ. Война!
   Въ палатѣ поднялся страшный шумъ, неизвѣстно -- отъ радости ли, или отъ ужаса. Хмѣльницкій вышелъ на средину, подбоченился, метнулъ глазами искры, и голосъ его прозвучалъ грозно:
   -- Куреневые въ курени! Возвѣстить залпомъ съ башни! Разбить бочки съ водкой! Двинемся завтра чѣмъ свѣтъ.
   Тутъ конецъ пришелъ всѣмъ совѣщаніялъ въ Сѣчи, правленію атамановъ, силѣ сеймовъ и перевѣсу "общества".
   Хмѣльницкій становился неограниченнымъ повелителемъ. Еще за минуту до того, онъ ради успѣха долженъ былъ защищать плѣнника косвенно, и косвенно же губить своихъ недруговъ. Теперь въ рукахъ его была жизнь и смерть всѣхъ. Всегда такъ бывало. До и послѣ похода -- въ присутствіи даже гетмана -- толпа давала чувствовать свою волю атаманамъ и кошевому, и не безопасно было сопротивляться. Но едва только протрубили призывы къ походу, общество дѣлалось подчиненнымъ дисциплинѣ войскомъ, куреневые -- офицерами, а гетманъ -- вождемъ, диктаторомъ.
   Оттого-то атаманы немедленно разбѣжались по своимъ куренямъ, услышавши приказаніе Хмѣльницкаго. Совѣщаніе кончилось. Пушечный залпъ съ бастіона на Гассанъ-Баша потрясъ стѣны избы и отозвался мрачнымъ эхомъ по всему Чертомелику, предвѣщая войну.
   Начиналась новая эпоха въ исторіи двухъ народовъ; но не знали того ни пьяная Сѣчь, ни самъ запорожскій гетманъ.
   

XII.

   Хмѣльницкій и Скржетускій пошли ночевать къ кошевому" а съ ними и Тугай-бэй, которому поздно было возвращатьси на Базавлукъ. Дикій бэй относился къ намѣстнику, какъ къ плѣнному, котораго выкупятъ дорогой цѣной, слѣдовательно не какъ къ невольнику, а съ почтеніемъ; не даромъ встрѣчалъ онъ его при дворѣ хана въ роли княжескаго посла. При видѣ этого и кошевой перемѣнилъ свое обращеніе. Старый атаманъ преданъ былъ душою и тѣломъ Хмѣльницкому, овладѣвшему имъ, и не могъ не замѣтить, что во время совѣщаній Хмѣльницкій хотѣлъ во что бы ни стало спасти плѣнника. Но удивленіе его возрасло еще болѣе, когда, войдя въ хату, Хмѣльницкій спросилъ Тугая-бэя:
   -- Сколько думаешь получить за этого плѣнника, Тугайбэй?
   Тугай-бэй взглянулъ на Скржетускаго.
   -- Ты говорилъ мнѣ,-- произнесъ онъ,-- что это человѣкъ важный; мнѣ же извѣстно, что онъ посолъ страшнаго князя, а страшный князь любитъ своихъ. Бисмиляхъ! Заплатятъ и одинъ, и другой -- оба вмѣстѣ...
   Тугай-бэй задумался.
   -- Двѣ тысячи червонцевъ.
   -- Я дамъ тебѣ двѣ тысячи, отвѣтилъ Хмѣльницкій.
   Татаринъ замолчалъ на время. Косые глаза его казалось, пронизывали Хмѣльницкаго насквозь.
   -- Ты дашь мнѣ три, проговорилъ онъ.
   -- Зачѣмъ же мнѣ давать три, когда самъ ты желалъ получить двѣ?...
   -- Разъ хочется тебѣ имѣть его, онъ нуженъ тебѣ, а коли нуженъ, такъ ты дашь мнѣ три.
   -- Онъ спасъ мнѣ жизнь.
   -- Аллахъ! Это стоитъ еще тысячу.
   Тутъ вмѣшался въ торгъ и Скржетускій.
   -- Тугай-бэй!-- гнѣвно воскликнулъ онъ,-- я ничего не могу обѣщать тебѣ изъ казны князя, но грози мнѣ разореніе, я самъ дамъ тебѣ три. Приблизительно столько же есть у меня за княземъ, а кромѣ того, я владѣю я деревушкой, стало быть, хватитъ. Гетману же этому не желаю я быть обязаннымъ жизнью и свободой.
   -- Ты откуда же знаешь, что ждетъ тебя?-- промолвилъ Хмѣльницкій и снова обратился къ Тугай-бэю. Начинается война, ты пошлешь къ князю, но пока возвратится посолъ, въ Днѣпрѣ много воды утечетъ; я, же завтра привезу тебѣ деньги на Базавлукъ.
   -- Давай четыре -- тогда я съ ляхомъ и говорить не стану, нетерпѣливо отвѣтилъ Тугай-бэй.
   -- Дамъ четыре, на слово.
   -- Пане гетманъ, -- сказалъ кошевой, -- хотите, сейчасъ отсчитаю. Тутъ, у стѣны, найдется у меня и больше,
   -- Отвези завтра на Базавлукъ, проговорилъ Хмѣльницкій.
   Тугай-бэй потянулся, зѣвнувъ.
   -- Спать хочется, -- сказалъ онъ.-- Завтра надо рано ѣхать на Базавлукъ. Куда мнѣ ложиться?
   Кошевой показалъ ему на овечьи шкуры у стѣны. Татаринъ повалился и, спустя немного, захрипѣлъ, какъ конь.
   Хмѣльницкій нѣсколько разъ прошелся вдоль узкой палаты.
   -- Сонъ отлетаетъ отъ глазъ. Не уснуть мнѣ. Давай чего нибудь напиться, пане кошевой, сказалъ онъ.
   -- Горѣлки, или вина?
   -- Горѣлки. Ке уснуть мнѣ.
   -- На небѣ уже зорька, замѣтилъ кошевой.
   -- Поздно! Ступай-ка спать и ты, друже старый! Выпей -- и ступай.
   -- На счастье и на славу!
   -- На счастье!
   Кошевой обтеръ ротъ рукавомъ, пожалъ Хмѣльницкому руку и послѣ того отошелъ въ другой уголъ палаты, гдѣ почти зарылся въ овечьихъ шкурахъ, до того кровь его остыла съ лѣтами.
   Вскорѣ хранъ его вторилъ храпу Тугая-бэя.
   Хмѣльницкій сидѣлъ за столомъ, погруженный въ молчаніе.
   Вдругъ онъ встрепенулся, взглянулъ на Скржетускаго и проговорилъ:
   -- Пане намѣстникъ, вы свободны.
   -- Благодарствуйте, пане запорожскій гетманъ, хотя не скрою, что желалъ бы благодарить за свободу кого нибудь другаго.
   -- Такъ не благодарите. Спасли вы мнѣ жизнь, и я отплатилъ вамъ добромъ, теперь мы квиты. Но скажу вамъ прямо, не могу отпустить васъ (сейчасъ, развѣ только въ томъ случаѣ, когда вы дадите мнѣ рыцарское слово, что возвратившись, не промолвите ни одного слова ни о приготовленіяхъ нашихъ, ни о силахъ, ни о томъ, что пришлось видѣть вамъ въ Сѣчи.
   -- Вижу только то, что вы напрасно позволили мнѣ отвѣдать i'ructum свободы, такъ какъ дать вамъ подобное слово -- не могу. Давши его, я поступилъ бы именно такъ, какъ тотъ, кто переходитъ на сторону непріятеля. Участь моя и всего воинства зависитъ отъ того, чтобъ великій гетманъ не двинулся на насъ со всѣми силами; а сдѣлалъ бы онъ это непремѣнно, сообщи вы ему о приготовленіяхъ нашихъ; не удивляйтесь же, если я не отпущу васъ раньше, пока не увѣрюсь въ своей безопасности. Знаю я, что не легко мнѣ прійдется; знаю, что за сила противъ меня: оба гетмана, вашъ страшный князь, который одинъ цѣлаго войска стоитъ; а Заславскіе, а Конецпольскіе, а всѣ эти королевичи, которые держатъ ногу на головѣ казацкой! Не мало я потрудился и разослалъ писемъ, чтобъ отвлечь ихъ вниманіе, не допускать же мнѣ васъ до того, чтобъ вы дѣло испортили. Когда чернь, и городовые казаки, и всѣ угнетенные за свободу и вѣру перейдутъ на мою сторону также, какъ запорожское войско и милостивый крымскій ханъ, тогда, надѣюсь, сравнюсь я съ непріятелемъ, и въ моихъ рукахъ будетъ сила большая; но всего болѣе уповаю на Господа, который видѣлъ обиды и видитъ мою невинность.
   При этихъ словахъ Хмѣльницкій осушилъ стаканъ водки и безпокойно зашагалъ вокругъ стола; Скржетускій же смѣрилъ его глазами и произнесъ съ силою:
   -- Не святотатствуйте, запорожскій гетманъ, уповая на Господа и его помощь: такъ еще скорѣе навлечете вы на себя божій гнѣвъ. Вамъ ли взывать ко Всевышнему? Вамъ ли, который, ради личныхъ обидъ и столкновеній, поселяете столь ужасную смуту, раздуваете пламень междуусобицы, соединяетесь съ язычниками противъ христіанъ? Что же выйдетъ? Будете ли вы побѣдителемъ, или побѣжденнымъ -- все равно: прольете вы море людскихъ слезъ, пуще саранчи опустошите край, родныхъ братьевъ отдадите нехристамъ въ плѣнъ, потрясете Рѣчь Посполитую, подымете руку на короля, обезчестите церковь -- и все это ради того, что Чаплинскій отнялъ хуторъ у васъ, что угрожалъ вамъ въ пьяномъ видѣ! Есть ли что святое для васъ? Чего не сдѣлаете вы ради личныхъ цѣлей? Къ Богу взываете вы? Я же, хотя и нахожусь въ вашей власти, хотя и можете вы лишить меня свободы и жизни, прямо объявляю вамъ: взывайте не къ Богу, а къ сатанѣ, ибо только адъ и можетъ содѣйствовать вамъ!
   Хмѣльницкій схватился за рукоятку меча, нахмурился, и взглянулъ на намѣстника, словно левъ, готовый броситься съ ревомъ на жертву -- но сдержалъ себя. Къ счастью, онъ еще не былъ пьянъ. Казалось, имъ овладѣло какое-то безпокойство, внутренній голосъ какъ будто говорилъ ему: сверни въ сторону! Онъ сталъ говорить, точно спасаясь отъ наплыва собственныхъ мыслей, отъ себя самого:
   -- Другому я не простилъ бы такой рѣчи, но берегись и ты, не пожирай ты своей смѣлостью моего терпѣнія. Ты страшишь меня адомъ, обвиняешь меня въ измѣнѣ и личныхъ цѣляхъ; но откуда же ты знаешь, за собственныя ли только обиды мщу я? Гдѣ нашелъ бы я столько помощниковъ, гдѣ были бы тѣ тысячи, которыя уже стоятъ за мною и стоять будутъ -- возмѣщай я только личное? Взгляни, что творится на Украйнѣ? Эхъ, земля ты буйная, земля-мать, земля ты родная! Кто въ ней спокоенъ? Кто счастливъ? Кто не лишенъ вѣры, свободы, кто въ ней не плачетъ и не стонетъ? Одни развѣ Вишневецкіе, да Потоцкіе, да Заславскіе, да Калиновскіе, да Конецпольскіе, да горсточка шляхты! Они -- старосты, для нихъ почести, земля и люди, имъ счастье, да золотая воля, а народъ протягиваетъ руки къ небу въ слезамъ, ожидая божіей милости, такъ какъ и королевская не поможетъ! Сколько однихъ шляхтичей удираетъ, подобно мнѣ самому, въ Сѣчь, не желая долѣе сносить ихъ гнетъ! Не хочу я воевать съ королемъ, не хочу я воевать съ Рѣчью Посполитой; она -- мать, онъ -- отецъ! Король -- панъ милостивый; но королевичи! Не жить намъ съ ними вмѣстѣ! Ихнія-то жестокости, аренды, тиранства, угнетенія, подати, кабалы -- требуютъ возмездія! Какую благодарность получило запорожское войско за всѣ тѣ великія заслуги, которыя оказало оно въ безчисленныхъ войнахъ? Гдѣ казацкія преимущества? Гдѣ привилегіи? Король далъ ихъ, а королевичи отняли. Наливайко изрубленъ, Павлюкъ сожженъ въ мѣдномъ быкѣ! Кровь еще не застыла у ранъ, которыя нанесены намъ саблей Жулкевскаго и Конецпольскаго! Еще не засохли слезы, пролитыя по убитымъ, казненнымъ, посаженнымъ на колъ, а теперь смотри, что свѣтится на небѣ -- (тутъ Хмѣльницкій указалъ въ оконце на огненную комету) -- божій гнѣвъ! Ужъ коли суждено мнѣ быть этимъ гнѣвомъ на землѣ, то да будетъ воля божія!-- возьму я на себя это бремя!
   Сказавши это, онъ протянулъ руки впередъ и, казалось, весь запылалъ, точно факелъ мести. Онъ сталъ дрожать и наконецъ упалъ на скамью, словно придавленный вѣскостью своего предназначенія.
   Воцарилось молчаніе, прерываемое только храпомъ Тугая-бэя и кошеваго, да сверчкомъ, жалобно трещавшимъ за стѣною въ углу.
   Намѣстникъ сидѣлъ съ понуренной головой. Можно было подумать, что онъ ищетъ отвѣта на слова Хмѣльницкаго, слова такія тяжелыя, какъ гранитныя глыбы. Наконецъ послышался его тихій, грустный голосъ:
   -- Хотя бы и такъ.! Кто же ты, гетманъ, чтобы являться судьею и палачемъ? Откуда въ тебѣ жестокость эта и кичливость? Отчего же не предоставишь ты Богу судить и карать? Не защищаю я злыхъ, не хвалю за обиды, не называю гнета закономъ; но загляни и ты, гетманъ, въ себя! Жалуешься на угнетеніе, говоришь, что королевичи не признаютъ короля и законовъ, осуждаешь ихъ гордость -- а самъ-то ты не грѣшенъ ли въ ней? Самъ-то не идешь ли противъ Рѣчи Посполитой, закона и короля? Видишь ты тиранство пановъ и шляхты, но не видишь того, что безъ нихъ, безъ ихъ могущества, замковъ, полковъ, пушекъ, панцырей -- земля эта, богатая млекомъ и медомъ, стонала бы подъ игомъ во стократъ худшимъ -- турецкимъ, или татарскимъ. Кто защищалъ бы ее? Благодаря чьей опекѣ дѣти ваши не служатъ янычарами, а женщинъ не влекутъ въ гаремы? Кто заселяетъ пустоши, строитъ города и деревни, воздвигаетъ храмы Господни?..
   Голосъ пана Скржетускаго звучалъ все громче, а Хмѣльницкій угрюмо уставился въ фляжку съ горѣлкой, положивъ на столъ зажатые кулаки. Онъ молчалъ, словно переживая внутреннюю борьбу.
   -- Да и кто они?-- говорилъ дальше панъ Скржетускій.-- Изъ Нѣмечины, что ли, пришли они сюда, или изъ Туречины? Не ваша ли кровь въ нихъ, не кость ли они отъ кости вашей? Не ваши ли они шляхтичи, не ваши ли князья? Если я говорю вѣрно- бѣда тебѣ, гетманъ! Ты младшую братью вооружаешь противъ старшихъ и дѣлаешь изъ нихъ отцеубійцъ. О, Боже ты мой! Пусть они и злые, пусть злые они всѣ, что, впрочемъ, невѣрно, допустимъ, что попираютъ они права и законы -- такъ суди ихъ Богъ на небѣ, да сеймъ на землѣ, но не ты, гетманъ! Можешь ли ты сказать, чтобъ среди васъ были одни хорошіе? Неужели же вы ни въ чемъ не виноваты, что бросаете камнемъ въ другихъ? На вопросъ же твой, гдѣ казацкія привилегіи -- отвѣтъ коротокъ: не королевичи изорвали ихъ, а запорожцы, да Лобода, да Наливайко, да Павлюкъ, о которомъ выдумываешь ты, будто изжарили его въ мѣдномъ быкѣ, чего, самъ знаешь, вовсе не было! Изорваны они въ бунтахъ вашихъ, смутахъ, набѣгахъ, похожихъ на татарскіе. Кто пропускалъ татаръ черезъ границы Рѣчи Посполитой, чтобъ бросаться на нихъ же, когда возвращались они назадъ съ добычею? Вы! Кто, Боже милосердый, христіанскій народъ обрекалъ на "ясыръ?" Кто производилъ наиболѣе смутъ? Вы! Кого долженъ беречься шляхтичъ, купецъ, земледѣлецъ? Васъ! Кто затѣвалъ междуусобицы, жегъ деревни и города украинскіе, грабилъ храмы, насиловалъ женщинъ? Вы! все вы! Чего же ты хочешь послѣ этого? Чтобъ вамъ выдали привилегію на междуусобицу, разбой и грабежъ? Во истину, прощали вамъ больше того, что отняли у васъ! Хотѣли излечить, но не вырѣзать {Историческія слова знаменитаго польскаго полководца Жолкевскаго.} membra putrida -- и я, право, не знаю, есть ли на свѣтѣ, кромѣ Рѣчи Посполитой, другая такая держава, которая, чувствуя подобный наростъ, выказала бы столько терпѣнія и простоты! И какова же признательность въ отплату за ея добро? Вотъ здѣсь почиваетъ союзникъ твой, но заклятый врагъ Рѣчи Посполитой! Другъ твой -- но недругъ креста и всего христіанства, не королевичъ украинскій, а татарскій мурза. Съ нимъ-то пойдешь ты жечь родное гнѣздо, судить родныхъ братьевъ! Но завластвуетъ и онъ, ему станешь держать ты стремя.
   Хмѣльницкій опорожнилъ новый стаканъ водки.
   -- Когда мы съ Барабашомъ были въ свое время у милостиваго короля -- отвѣчалъ онъ угрюмо -- и когда пожаловались мы ему на свое угнетеніе и обиды, онъ сказалъ намъ: а гдѣ же самопалы ваши и сабли?
   -- Явись ты передъ лицомъ короля королей -- Онъ сказалъ бы тебѣ: простилъ ли ты врагамъ твоимъ, какъ Я прощаю моимъ?
   -- Не думаю я воевать съ Рѣчью Посполитой!
   -- Только подступаешь къ ея горлу съ мечемъ!
   -- Иду, чтобъ освободить казаковъ изъ вашихъ цѣпей!
   -- Чтобъ связать ихъ татарскимъ лыкомъ!
   -- За вѣру стою я!
   -- Въ одной парѣ съ нехристомъ!
   -- Прочь отъ меня! Не ты руководишь голосомъ моей совѣсти! Прочь, говорю тебѣ!
   -- Пролитая кровь падетъ на твою голову, людскія слезы уличатъ тебя, смерть надъ тобою и судъ!
   -- Сова проклятая! закричалъ съ ожесточеніемъ Хмѣльницкій и сверкнулъ ножемъ передъ грудью намѣстника.
   -- Убей! сказалъ ему панъ Скржетускій.
   Снова воцарилась тишина, снова слышны были только храпъ почивавшихъ, да жалобное трещаніе сверчка.
   Хмѣльницкій постоялъ минуту съ ножемъ у груди Скрже- " тускаго; но Едругъ онъ встрепенулся, опомнился, опустилъ ножъ и, схвативъ жбанъ съ водкой, принялся пить. Выпилъ все до дна и тяжело опустился на скамью.
   -- Не могу я пырнуть его!-- бормоталъ онъ -- никакъ не могу! Уже поздно... Что это, уже заря?.. Но поздно сворачивать и съ дороги... Что ты мнѣ говоришь о судѣ и о крови?..
   Онъ еще раньше много выпилъ; теперь водка бросилась ему въ голову, постепенно лишая его сознанія.
   -- Какой тамъ судъ?.. Что?.. Ханъ обѣщалъ мнѣ содѣйствіе, Тугай-бэй спитъ здѣсь! Завтра двинутся молодцы... Съ нами святой Михаилъ -- побѣдитель!.. Если же... если же... то... Я выкупилъ тебя у Тугая-бэя -- не забудь этого и скажи... Вотъ! болитъ что-то... болитъ!.. Повернуть... поздно! Судъ... Наливайко... Павлюкъ...
   Тутъ онъ выпрямился и воскликнулъ, вытаращивъ глаза:
   -- Кто здѣсь?
   -- Кто здѣсь? повторилъ полупроснувшійся кошевой.
   Но Хмѣльницкій поникъ головой, покачнулся и пробормотавъ: что за судъ?-- уснулъ.
   Панъ Скржетускій, недавно раненый и сильно взволнованный, поблѣднѣлъ и почувствовалъ себя совсѣмъ слабымъ. Думая поэтому, что уже наступаетъ кончина, онъ началъ громко читать молитву.
   

XIII.

   На слѣдующее утро пѣшіе и конные казацкіе полки двинулись изъ Сѣчи. Хотя кровь еще не обагрила степей, но уже началась война. Полки слѣдовали за полками, точно саранча, поднявшаяся роями надъ Чертамеликомъ и летѣвшая, подъ дѣйствіемъ вешнихъ лучей, на украинскія нивы. Въ лѣсу, за Базавлукомъ, уже поджидала готовая къ походу орда. Шесть тысячъ что ни есть лучшихъ воиновъ, вооруженныхъ много лучше обыкновенныхъ татарскихъ хищниковъ -- такова была подмога, отправленная къ Хмѣльницкому ханомъ. Молодцы, при видѣ ихъ, бросили шапки вверхъ. Раздался залпъ мушкетовъ и самопаловъ. Казацкіе клики, смѣшанные съ татарскимъ: "аллахъ!", огласили пространство. Хмѣльницкій и Тугай-бэй, оба съ бунчуками, направились другъ къ другу и церемоніально поздоровались.
   Все выстроилось, со свойственной татарамъ и казакамъ быстротой -- и войска двинулись впередъ. Орда заняла оба казацкіе фланга, центръ запруженъ былъ конницей Хмѣльницкаго, вслѣдъ за которой выступала грозная запорожская пѣхота {Вопреки нынѣшнимъ мнѣніямъ, Бокпланъ утверждаетъ, что пѣхоты у запорожцевъ было много больше, нежели конницы. По Бокплану 200 поляковъ легко разбивали 2,000 запорожской конницы, и 100 пѣшихъ казаковъ могли долго защищаться изъ за окоповъ подъ натискомъ 1,000 поляковъ.}, далѣе "пушкари" съ пушками, далѣе таборъ, возы, на нихъ обозная прислуга, жизненные припасы, наконецъ "чабаны" съ запасными стадами и скотомъ.
   Пройдя Базавлукскій лѣсъ, полки выплыли въ степь. День былъ ясный. На небѣ не замѣчалось ни одной тучки. Съ сѣвера къ морю дулъ легкій вѣтерокъ, солнце сіяло на никахъ ина цвѣткахъ пустыни. Въ виду у войска раскинулись дикія поля, словно безконечное море, и зрѣлище это вызвало неописанную радость въ казачьихъ сердцахъ. Большое малиновое знамя съ архангеломъ опустилось нѣсколько разъ, привѣтствуя родимую степь, и примѣру его послѣдовали всѣ полковые бунчуки и знамена. Всѣ испустили единодушный возгласъ. "Довбыши" и тюрбанисты выдвинулись впереди войска; полки широко развернулись; загремѣли котлы, забренчали литавры и торбаны, вторила же имъ пѣсня, которую затянули тысячи голосовъ, потрясая воздухъ и степь:
   
   "Эй вы степи, вы рідныя,
    "Краснымъ цвітомъ писаныя,
   "Якъ шире широкія!
   
   Тюрбанисты откинулись назадъ, выпустивъ уздечки и, вознеся глаза къ небу, ударили по струнамъ торбановъ; литавристы колотили въ свои мѣдные круги, поднявъ руки кверху; "довбыши" гремѣли котлами, и всѣ эти звуки, со вторившими имъ монотонными словами пѣсни и пронзительными, нестройными татарскими свистульками, слились въ какую-то одну общую, длинную, дикую и грустную, какъ сама пустыня, ноту. Всѣ полки были въ упоеніи. Головы кивали въ тактъ пѣсни; казалось, что вся поющая степь колеблется вмѣстѣ съ людьми, лошадьми и знаменами.
   Спугнутыя птицы поднялись надъ степью стаями и летѣли впереди воинства, точно второе воздушное войско.
   По временамъ музыка и пѣсня замолкали, и тогда можно было различить шелестъ знаменъ, топотъ и фырканье лошадей, скрипъ таборныхъ возовъ, подобный лебяжьему или журавлинному крику.
   Во главѣ, подъ большимъ малиновымъ знаменемъ и бунчукомъ, ѣхалъ Хмѣльницкій, одѣтый въ красное, на бѣломъ конѣ, съ позолоченной булавою въ рукѣ.
   Весь таборъ подвигался медленно и направлялся къ сѣверу, потопляя, словно грозная волна, рѣчки, дубравы, могилы, оглашая шумомъ и гамомъ степную пустошь.
   Изъ Чигирина, съ сѣвера пустыни, приближалась на встрѣчу этой волнѣ другая -- волна коронныхъ войскъ, подъ начальствомъ молодаго Потоцкаго. Здѣсь татары и запорожцы, шли, точно на свадьбу, съ веселой пѣснью; тамъ гусары подвигались въ грустномъ молчаніи, неохотно выступая на эту борьбу безъ славы. Здѣсь, подъ малиновымъ знаменемъ, грозно потрясалъ булавою старый, опытный вождь, почти увѣренный въ побѣдѣ; тамъ ѣхалъ во главѣ юноша съ лицомъ задумчивымъ, какъ бы зная, что ожидаетъ его.
   Широкая степь еще раздѣляла ихъ.
   Хмѣльницкій не спѣшилъ, разсчитывая на то, что чѣмъ дальше заберется молодой Потоцкій, чѣмъ дальше отойдетъ онъ отъ обоихъ гетмановъ, тѣмъ легче побѣдишь его. Въ то же время запорожскія силы постепенно увеличивались. Въ подмогу имъ прибывали все новые бѣглецы изъ Чигирина и прибрежныхъ украинскихъ городовъ, принося вѣсти о станѣ противниковъ. Узналъ Хмѣльницкій, что старый гетманъ отправилъ сына, давъ ему двѣ тысячи конницы на сушѣ и шесть тысячъ семеновцевъ съ тысячью нѣмецкой пѣхоты, въ байдарахъ по Днѣпру. Оба эти отряда. получили приказанія идти паралельно, но уже въ первый день приказаніе это было нарушено, такъ какъ байдары, увлеченныя быстрымъ теченіемъ Днѣпра, значительно опередили шедшихъ берегомъ гусаръ, которымъ приходилось переправляться черезъ всѣ Днѣпровскіе притоки -- чѣмъ и замедлялся походъ ихъ.
   Поэтому-то Хмѣльницкій и не спѣшилъ, желая, чтобъ отряды раздѣлились еще болѣе. На третій день, онъ расположился у Камэнэйводы.
   Тѣмъ временемъ, развѣдчики Тугай-бэя добыли новыя свѣдѣнія. Изъ лагеря Потоцкаго убѣжали двое драгунъ, и ихъ привели къ Хмѣльницкому.
   Разсказъ ихъ подтвердилъ все то, что уже знали о силахъ молодаго Стефана Потоцкаго, при чемъ оказалось, что вождями семеновцевъ, плывшихъ съ нѣмцами на байдарахъ, были: старикъ Барабашъ и Кржечовскій.
   Хмѣльницкій такъ и подпрыгнулъ, услышавъ эту фамилію.
   -- Кржечовскій? Полковникъ переяславцевъ?
   -- Онъ самый, ясновельможный гетманъ! отвѣтили драгуны
   Хмѣльницкій повернулся къ окружавшимъ его полковникамъ и скомандовалъ громовымъ голосомъ:
   -- Въ походъ!
   Часъ спустя, таборъ двинулся, хотя солнце уже закатывалось, и нельзя было ожидать погоды. На западѣ небосклона раскинулись какія то грозныя, рыжеватыя тучи, похожія на Левіафаны, которыя приближались одна къ другой, словно намѣреваясь сразиться.
   Таборъ направлялся влѣво, къ берегу Днѣпра. Подвигались тихо, безъ пѣсень, безъ литавровъ, безъ котловъ -- и спѣшили, насколько позволяла густая трава, до того высокая, что по временамъ полки исчезали въ ней. Тогда казалось, что разноцвѣтныя знамена плывутъ сами. Конница очищала дорогу пѣхотѣ и возамъ, которые все таки значительно отстали. Наконецъ наступила и ночь. Большой багровый мѣсяцъ медленно выплылъ, но, ежеминутно заслоняемый тучами, вспыхивалъ и погасалъ, словно пламя, задуваемое вѣтромъ.
   Уже въ позднюю полночь глазамъ казаковъ представились гигантскія массы, отчетливо обрисовывавшіяся на темномъ небесномъ фонѣ.
   То были стѣны Кудака.
   Авангардъ, сокрытый ночнымъ мракомъ, подступалъ къ замку тихо, осторожно, будто волки и ночныя птицы.
   Авось удастся миновать спящую крѣпость!
   Но вдругъ молнія озарила пространство; скалы Днѣпра задрожали отъ ужаснаго залпа, и въ степную траву упалъ огненйый шаръ, описавъ искрометный полукругъ.
   Мрачный циклонъ Гродзицкій доказалъ, что онъ бодрствуетъ.
   -- Песъ одноглазый!-- проворчалъ надъ ухомъ Тугай-бэя Хмѣльницкій,-- видитъ и по ночамъ!
   Казаки миновали замокъ, о взятіи котораго не могли они и думать теперь, когда на нихъ же шли коронныя войска. Но панъ Гродзицкій до того палилъ имъ вслѣдъ, что даже стѣны замка дрожали; дѣлалъ онъ это не. ради пораженія, а чтобъ предостеречь полки, подвигавшіеся Днѣпромъ.
   Прежде всего однако, залпъ Кудацкихъ пушекъ отозвался эхомъ въ ушахъ и груди пана Скржетускаго. Молодой воинъ, шедшій по приказанію Хмѣльницкаго съ таборомъ, тяжко заболѣлъ на второй же день. Въ битвѣ на Хортицѣ не получилъ онъ, правда, серьезныхъ ранъ, но потерялъ столько крови, что немного осталось въ немъ жизни. Раны его, которыя старый кантарій лечилъ по казацки, открылись скоро; онъ впалъ въ горячечное полубезпамятство -- и пришелъ въ себя только съ Кудацкой пальбою. Онъ привсталъ на телѣгѣ и сталъ озираться кругомъ. Казацкій таборъ двигался въ полумракѣ, подобно хору привидѣній, замокъ же гремѣлъ и свѣтился розовымъ дымкомъ. Огненныя пули прыгали по степи, со свистомъ и хрипѣніемъ, подобно обозлившимся псамъ, и это нагнало на пана Скржетускаго такую тоску, что онъ готовъ былъ умереть, лишь бы хотя душою соединиться со своими. Война! война! А онъ во вражьемъ лагерѣ, больной, беззащитный, не имѣющій силы сойдти съ воза! Рѣчь Посполитая въ опасности, а онъ не летитъ спасать ее! Въ Лубнахъ войска уже навѣрное готовы къ доходу. Князь, меча искры, носится передъ полками, и гдѣ ни взмахнетъ булавой, тамъ мгновенно блеснетъ тристо копей, словно тристо громовъ. Тутъ передъ глазами намѣстника встали различныя знакомыя лица: Володіевскій мчится во главѣ драгунъ со своей тоненькой сабелькой въ рукѣ; но онъ фехтмейстеръ, какихъ нѣтъ: съ кѣмъ бы ни скрестилъ онъ оружіе, тому конецъ! Тамъ опять панъ Подбипента поднялъ свой сорвикапоръ! Отсѣчетъ онъ три головы, или нѣтъ? Ксендзъ Яскульскій осѣняетъ знамена съ молитвой на устахъ; но какъ старый служака, нѣтъ-нѣтъ и крикнетъ: бей, убей! А вотъ и панцырники... вотъ колеблются полки, всѣ идутъ, мчатся... битва! сумятица!
   Вдругъ картина мѣняется. Передъ намѣстникомъ воскресаетъ блѣдная, съ распущенными волосами, Елена и зоветъ его: "Спасай! Богунъ гонится за мной"!
   Намъ Скржетускій вскакиваетъ, но какой-то голосъ, уже настоящій, останавливаетъ его:
   -- Лежи, дэтына, а то свяжу.
   Это эсаулъ, которому поручилъ Хмѣльницкій беречь Скржетускаго пуще глаза. Онъ укладываетъ послѣдняго на телѣгѣ и покрываетъ конской шкурой.
   -- Що съ тобою? спрашиваетъ онъ.
   Панъ Скржетускій совсѣмъ приходитъ въ себя. Видѣнія исчезаютъ. Возы двигаются, подвигаясь по краю берега. Дуетъ холодный вѣтеръ, мракъ понемногу разсѣевается. Птицы поднимаются надъ водою.
   -- Слушай, Захаръ! Мы уже миновали Кудакъ? спрашиваетъ панъ Скржетускій.
   -- Миновали! отвѣчаетъ запорожецъ.
   -- А куда идемъ мы?
   -- Не знаю! Битва, каже, буде, но не знаю.
   При этомъ извѣстіи сердце пана Скржетускаго радостно застучало. Ждалъ онъ, что Хмѣльницкій станетъ осаждать Кудакъ -- и тѣмъ начнется война. Между тѣмъ, судя по быстротѣ, съ которою совершался казацкій походъ, можно было понять, что коронныя войска уже близко и что потому Хмѣльницкій миновалъ крѣпость. "Еще, быть можетъ, сегодня я буду свободенъ", подумалъ Скржетускій и возблагодарилъ Бога.
   

XIV.

   Пальбу Кулацкихъ пушекъ слышали и войска, плывшія въ байдарахъ, подъ предводительствомъ старика Барабаша и Кржечовскаго.
   Тутъ было шесть тысячъ казаковъ и полкъ превосходной нѣмецкой пѣхоты, подъ командою Ганса Флика.
   Николай Потоцкій не'безъ колебаніи снаряжалъ противъ Хмѣльницкаго казаковъ; но въ виду вліянія, которымъ пользовался среди нихъ Кржечовскій и безграничнаго довѣрія къ послѣднему, гетманъ рѣшился ограничиться присягою семеновцевъ въ вѣрности.
   Воинъ опытный и славный, Кржечовскій обязанъ былъ Потоцкимъ какъ чиномъ полковника, такъ и шляхетскимъ званіемъ, а равно возможностью владѣть пожизненно обширными помѣстіями у береговъ Днѣстра.
   Такимъ образомъ его связывали прочныя узы съ Рѣчью Посполитой и Потоцкими -- и гетманъ былъ свободенъ отъ всякихъ подозрѣній. Къ тому-же, служа странѣ вѣрою, онъ, какъ человѣкъ всего лѣтъ пятидесяти, могъ разсчитывать на блестящую карьеру. Нѣкоторые думали, что онъ пойдетъ по стопамъ Стефана Хмѣльницкаго, который, подобно ему, началъ съ простаго солдата, а сдѣлался кіевскимъ воеводой и сенаторомъ Рѣчи Посполитой. Отъ Кржечовскаго зависѣло достигнуть того же: онъ былъ храбръ, энергиченъ, честолюбивъ и жаждалъ богатства. Еще недавно, поджигаемый честолюбіемъ, хлопоталъ онъ о полученіи литинскаго "староства"; когда же это послѣднее отдали другому, Кржечовскій затаилъ въ глубинѣ души горечъ неудачи и почти захворалъ съ зависти и огорченія. Теперь, казалось, судьба стала улыбаться ему снова. Онъ могъ надѣяться, что благодаря возложенной на него великимъ гетманомъ важной обязанности, о немъ узнаетъ и король. А въ этомъ-то и заключалась вся суть, такъ какъ стоило только поклониться, чтобъ удостоиться привилегіи съ дорогими сердцу шляхтича словами: "билъ намъ челомъ и просилъ, дабы подарити его, и мы, помня его заслуги, даемъ" и т. д. Такимъ путемъ раздавались въ Руси богатства и почести; такимъ путемъ обширныя степныя пустоши, иногда -- собственность Бога, да Рѣчи Посполитой, переходили въ частныя руки; такимъ путемъ ничтожество достигало извѣстности и питало надежду, что потомки его станутъ сенаторами.
   Однако, Кржечовскаго терзала мысль о необходимости дѣлить власть съ Барабашемъ. Въ сущности-же, старый черкасскій полковникъ -- особенно въ послѣднее время -- до того постарѣлъ и одряхлѣлъ, что только тѣло его жило на землѣ; душа же и умъ уже давно были мертвенно-неподвижны, что обыкновенно предшествуетъ смерти. Онъ очнулся было въ началѣ похода и началъ хлопотать довольно бодро; кровь стараго солдата, казалось, закипѣла въ немъ при звукѣ военныхъ трубъ: недаромъ считался онъ въ свое время славнымъ рыцаремъ. Но едва только двинулись, какъ снова впалъ онъ въ дремоту, словно убаюканный плескомъ волнъ, тихой качкоі? байдаръ, да пѣснями семеновцевъ. Кржечовскій управлялъ и завѣдывалъ всѣмъ, а Барабашъ просыпался, чтобъ поѣсть; наѣвшись, онъ обыкновенно справлялся о томъ, о семъ; отъ него отдѣлывались какимъ нибудь незначительнымъ отвѣтомъ -- и онъ, въ концѣ концовъ, приговаривалъ, вздыхая: "Радъ бы я сойти въ могилу въ другой войнѣ; но да будетъ воля божія!".
   Сношенія съ короннымъ войскомъ, подъ командой Стефана Потоцкаго, совсѣмъ прекратились. Кржечовскій жаловался, что гусары и драгуны подвигаются медленно, что слишкомъ долго останавливаются они у перевозовъ, что молодой гетманскійсынъ неопытенъ, но, при всемъ томъ, онъ приказывалъ грести и плыть дальше.
   Такимъ образомъ, байдары мчались по теченію Днѣпра къ Кудаку, все впередъ и впередъ.
   Наконецъ, однажды ночью, донесся пушечный залпъ. Барабашъ спалъ и не проснулся; за то Фликъ поспѣшилъ къ Кржечовскому.
   -- Пане полковникъ,-- сказалъ онъ,-- это кудацкія пушки! Что прикажете дѣлать?
   -- Остановите байдары. Мы проведемъ ночь въ "очеретахъ."
   -- Хмѣльницкій очевидно осаждаетъ замокъ. Мое мнѣніе -- слѣдовало бы поспѣшить на помощь.
   -- Я не спрашиваю васъ, какаго вы мнѣнія, а приказываю. Командую -- я!..
   -- Полковникъ!..
   -- Остановиться и ждать! повторилъ приказаніе Кржечовскій.
   Видя однако, что энергическій нѣмецъ пощипываетъ свою желтую бороду, не думая уступать безъ основаній, онъ прибавилъ болѣе кротко:
   -- Каштелянъ можетъ подойти съ конницей къ завтрашнему утру, а крѣпости не взять имъ въ одну ночь.
   -- А если не подойдетъ?
   -- Тогда мы будемъ ждать, даже еслибъ пришлось ждать два дня. Вы не знаете Кудака! Сломаютъ они зубы объ его стѣны, а мнѣ нельзя идти безъ каштеляна; я не имѣю права. Это дѣло его.
   Кржечовскій говорилъ повидимому вѣрно, а потому Фликъ вернулся къ своимъ нѣмцамъ, не настаивая. Спустя немного, байдары подплыли къ правому берегу и стали размѣщаться въ "очеретахъ", густо покрывавшихъ въ томъ мѣстѣ рѣку. Плескъ веселъ окончательно замеръ; лодки скрылись въ кустахъ, и на рѣкѣ, казалось, не было никого. Кржечовскій воспретилъ разводить огни, пѣть, разговаривать, и вотъ -- воцарилась глубокая тишь, нарушаемая только отголосками кудацкихъ пушекъ.
   Тѣмъ не менѣе, никто не спалъ, кромѣ одного Барабаша. Фликъ, человѣкъ воинственный, съ жаждой брани, хотѣлъ бы летѣть въ Кудакъ. Семеновцы шопотомъ спрашивали другъ друга, что-то съ крѣпостью будетъ? Устоитъ она, или нѣтъ? А залпъ все усиливался. Всѣ были убѣждены, что замокъ осажденъ и Хмѣльницкій не шутитъ -- но и Гродзицкій не шутитъ! шептали казаки. А завтра что?
   Тотъ же вопросъ рождался и въ головѣ Кржечовскаго, глубоко призадумавшагося на носу байдары. Хмѣльницкаго зналъ онъ хорошо и давно, считалъ его человѣкомъ съ рѣдкими способностями, который, только за отсутствіемъ почвы, не могъ подняться въ гору орломъ; но теперь и Кржечовскій сомнительно покачивалъ головой. Пушки не переставали палить; неужели же Хмѣльницкій осаждаетъ Кудакъ?
   -- Если такъ, -- думалъ Кржечовскій, -- онъ погибъ! Возможно-ли? Поднявъ на ноги Запорожье, заручившись содѣйствіемъ хана, собравъ такія силы, которыми еще ни одинъ ватажникъ не распоряжался, онъ, вмѣсто того, чтобы спѣшить на Украйну, поджечь чернь, привлечь городовыхъ, смять гетмановъ и овладѣть всѣмъ краемъ до прибытія новыхъ войскъ -- онъ, Хмѣльницкій, старый воинъ, нападаетъ на крѣпость, которая можетъ задержать его цѣлый годъ! Онъ допускаетъ, чтобы лучшія силы его разбились о стѣны Кудака, какъ разбивается днѣпровская волна о скалы пороговъ? Онъ ждетъ, чтобы гетманы окружили его, какъ Налявайку подъ Салоницей!.. Это погибшій человѣкъ!-- повторилъ панъ Кржечовскій. Собственные казаки выдадутъ его. Неудачная атака отзовется замѣшательствомъ. Искра смуты потухнетъ въ зародышѣ -- и Хмѣльницкаго не будутъ бояться также, какъ сломаннаго у рукоятки меча. Глупецъ онъ, ergo; -- подумалъ панъ Кржечовскій: -- ergo, завтра утромъ я высажусь на берегъ съ моими семеновцами и нѣмцами, а слѣдующей же ночью совершу неожиданное нападеніе на обезсиленнаго атакой, запорожцевъ перерѣжу, а связаннаго Хмѣльницкаго кинукъ гетманскимъ ногамъ. Виноватъ онъ самъ -- могло бът. иначе!
   Тутъ панъ Кгжечовскій, одержимый безграничнымъ тщеславіемъ, залетавъ гордымъ соколомъ. Зналъ онъ хорошо, что молодому Потоцк ему не подойти къ утру. Кто же слѣдовательно оторветъ голову гидрѣ? Кржечовскій! Кто потушитъ бунтъ, который могъ бы охватить всю Украйну страшнымъ пламенемъ? Кржечовскій! Старый гетманъ, быть можетъ, и покосится, что все это сдѣлалось помимо сына, но скоро успокоится, а тѣмъ временемъ слава и милости короля озарятъ яркими лучами чело побѣдителя.
   Но нѣтъ! Придется раздѣлить славу со старикомъ Барабашомъ и Гродзицкимъ! Страшно насупился панъ Кржечовскій, но вмигъ же и просвѣтлѣлъ. Вѣдь эту сгнившую колоду Барабаша не сегодня-завтра закопаютъ въ землю, а Гродзицкому только бы сидѣть въ Кудакѣ и время отъ времени спугивать татаръ пушками. Остается одинъ Кржечовскій.
   -- Получить-бы украинское гетманство!
   На небѣ сіяли звѣзды, а полковнику казалось, что это въ булавѣ камни горятъ; вѣтеръ шумѣлъ въ "очеретахъ", а ему казалось, что то гетманскій бунчукъ шумитъ.
   Кудацкія пушки продолжали гремѣть.
   -- Хмѣльницкій поплатился головой,-- размышлялъ полковникъ -- но виноватъ онъ самъ! Могло случиться иначе! Отчего пошелъ онъ тотчасъ же на Украйну!.. Могло быть иначе! Тамъ все кипитъ и волнуется, тамъ порохъ, ожидающій только искорки! Рѣчь-Посполитая -- могущественна, но нѣтъ на Украйнѣ силы, а король -- дряхлъ.
   Выиграй запорожцы только одну битву -- и что за послѣдствія будутъ!..
   Кржечовскій закрылъ руками лицо и остался недвижимъ, а звѣздочки, одна за другой, опускались все ниже и ниже, медленно скрываясь въ степи. Откликнулись перепелки, начинало свѣтать.
   Наконецъ размышленія полковника окончилось непоколебимымъ рѣшеніемъ: завтра нападетъ онъ на Хмѣльницкаго и сотретъ его съ лица земли. По трупу его дойдетъ оцъ до почестей и богатства, станетъ карающимъ орудіемъ Рѣчи Посполитой, защитникомъ ея и въ будущемъ -- сановникомъ и сенаторомъ. Побѣдителю татаръ и Запорожья Ни въ чемъ не откажутъ.
   И однако, не дали ему литинскаго "староства"!
   Кржечовскій сжалъ кулаки при этомъ воспоминаніи. Не дали ему "староства", не смотря на вліяніе покровителей его, Потоцкихъ, не смотря на его военныя заслуги -- не дали оттого, что онъ homo no vus, а противникъ его -- княжескаго происхожденія. Въ этой Рѣчи Посполитой мало сдѣлаться шляхтичемъ: надо еще, чтобы шляхетство это, какъ вино, покрылось плѣсенью, чтобы оно, какъ старое желѣзо, подернулось ржавчиной.
   Одинъ Хмѣльницкій и могъ бы ввести новый порядокъ вещей, которому сочувствовалъ бы пожалуй и самъ король; но онъ, несчастный, предпочелъ раздробить себѣ голову о кудацкія скалы.
   Полковникъ немного успокоился. Отказали ему разъ -- ну, такъ что же изъ этого? Тѣмъ болѣе постараются вознаградить его, особенно послѣ побѣды, послѣ усмиренія смуты, послѣ
   того, какъ онъ потушитъ междуусобицу на Украйнѣ, мало того -- во всей Рѣчи Посполитой! Тогда ни въ чемъ не откажутъ ему, тогда не будетъ онъ нуждаться даже въ самихъ Потоцкихъ!..
   Сонная голова свѣсилась на грудь, и уснулъ онъ, мечтая о староствахъ, каштелянствахъ, о наградахъ короля и сейма...
   Онъ пробудился съ зарей. Все еще спало въ байдарахъ. Вдали сверкалъ Днѣпръ, отсвѣчивая блѣднымъ, разсыпчатымъ блескомъ. Глубокой тишины не нарушало ничто, и отъ нея-то и проснулся онъ.
   Кудацкія пушки прекратили пальбу.
   -- Чтобы такое было?-- подумалъ Кржечовскій.-- Штурмъ ли не удался, или же взята крѣпость? Нѣтъ, этого быть не можетъ!.. Вѣрнѣе всего, побили казаковъ, и они, далеко отъ замка, лижутъ свои раны; а одноглазый Гродзицкій поглядываетъ на нихъ, да наново заряжаетъ пушки... Штурмъ повторится завтра, и снова отступятъ они...
   Кржечовскій разбудилъ людей и послалъ за Фликомъ. Фликъ явился тотчасъ же.
   -- Полковникъ!-- обратился къ нему Кржечовскій;-- если каштелянъ не подойдетъ къ вечеру, и штурмъ повторится, мы двинемся на защиту крѣпости.
   -- Всѣ мои готовы, отвѣтилъ Фликъ.
   -- Раздайте же имъ порохъ и пули.
   -- Уже все роздано.
   -- Мы высадимся на берегъ ночью и какъ можно тише отправимся степью, чтобъ застигнуть ихъ въ расплохъ.
   -- Gut! sehr gut! Но не подойти ли намъ поближе въ байдарахъ? До крѣпости добрыхъ четыре мили. Это далеко для пѣхоты.
   -- Пѣхота сядетъ на коней семеновцевъ.
   -- Sehr gut!
   -- Пусть всѣ лежатъ въ тростникѣ, на берегъ не выходятъ, и пусть не шумятъ. Огней не жечь, а то, съ дымомъ, накрыли бы насъ. Насъ не долженъ видѣть никто!
   -- Такой туманъ, что не различишь и дыма.
   Дѣйствительно, рѣка и все степное пространство окутывалъ бѣлый, непроницаемый туманъ. Но онъ легко могъ разсѣяться.
   Фликъ отъѣхалъ. Люди въ байдарахъ просыпались мало по малу; имъ немедленно объявили приказаніе Кржечовскаго вести себя потише, и, судя по тишинѣ, никто не догадался бы, что тутъ въ камышѣ укрывается нѣсколько тысячъ человѣкъ. Лошадей кормили съ руки, чтобъ онѣ не ржали. Байдары совсѣмъ скрывались изъ глазъ. Лишь кое гдѣ, съ еле слышнымъ плескомъ, замѣчалась маленькая "підъіздка", развозившая сухари; вообще же царило гробовое молчаніе.
   Но вдругъ въ камышѣ, въ травѣ, въ кустахъ, словомъ, всюду кругомъ, раздались многочисленные, кого-то выкликавшіе голоса:
   -- Пугу! пугу!...
   И все замерло.
   -- Пугу! пугу!
   Можно было подумать, что голоса эти на берегу ожидаютъ отвѣта.
   Но не откликался никто. Зовъ повторился въ третій разъ, но уже громче и нетерпѣливѣе.
   -- Пугу! пугу!
   Тогда и со стороны лодокъ раздался въ туманѣ голосъ Кржечовскаго.
   -- А кто тутъ?
   -- Казакъ изъ Луга!
   У семеновцевъ, притаившихся въ байдарахъ, тревожно забились сердца. Этотъ таинственный зовъ былъ хорошо извѣстенъ имъ. Прибѣгали къ нему запорожцы и въ мирное время, и въ военное, когда желали пригласить на бесѣду городовыхъ и регистровыхъ братьевъ-казаковъ, среди которыхъ многіе секретно принадлежали къ братству.
   Кржечовскій снова крикнулъ:
   -- Чего вамъ?
   -- Богданъ Хмѣльницкій, запорожскій гетманъ, объявляетъ, что пушки его наведены на рѣку.
   -- Скажите запорожскому гетману, что наши наведены на берегъ.
   -- Пугу! пугу!
   -- Что еще?
   -- Богданъ Хмѣльницкій, запорожскій гетманъ, приглашаетъ своего друга, полковника Кржечовскаго, побесѣдовать съ нимъ.
   -- Пусть дастъ десять заложниковъ!
   -- Десять куреневыхъ!
   -- Согласенъ.
   Въ одно мгновеніе берега запестрѣли запорожцами, повскакавшими изъ травы, среди которой они лежали. Издали приближались конница ихъ и пушки, замелькали десятки и сотни знаменъ и бунчуковъ. Подходили они съ пѣніемъ и звуковъ котловъ. Все напоминало скорѣе радостную встрѣчу, нежели столкновеніе двухъ враждебныхъ силъ.
   Семеновцы въ байдарахъ отвѣтили возгласами. Наконецъ подъѣхали лодки съ куреневыми атаманами. Кржечовскій вскочилъ въ одну изъ нихъ и направился къ берегу. Іамъ уже поджидала его лошадь, и онъ былъ немедленно препровожденъ къ Хмѣльницкому.
   Тотъ, увидѣвъ его, поспѣшилъ къ нему съ радостнымъ привѣтствіемъ.
   -- Нане полковникъ, -- сказалъ Хмѣльницкій, -- старый другъ ты мой и кумъ! Когда панъ коронный гетманъ приказалъ тебѣ ловить меня и доставить въ лагерь, ты не пожелалъ того сдѣлать и предупредилъ, чтобъ я спасался бѣгствомъ. Оттого-то вѣрь въ мою братскую любовь и признательность.
   Говоря это, онъ привѣтливо протянулъ руку, но смуглое лицо Кржечовскаго не мѣняло своего холоднаго, какъ ледъ, выраженія.
   -- Но теперь, когда ты, панъ гетманъ, спасся -- вспыхиваетъ возстаніе! послѣдовалъ отвѣтъ.
   -- Съ королевскими грамотами въ рукахъ, иду я отомстить за мои, твои и всей Украйны обиды, въ надеждѣ, что милостивый повелитель нашъ не обвинитъ меня въ этомъ.
   Кржечовскій пронизывающимъ йглядомъ посмотрѣлъ Хмѣльницкому въ глаза и проговорилъ съ удареніемъ.
   -- Кудакъ осаждалъ ты?
   -- Я? Безъ ума я, что ли? Кудакъ миновали мы, даже не выстрѣливъ, хотя старый слѣпецъ и провожалъ насъ пушечнымъ залпомъ. Спѣшу я на Украйну, не въ Кудакъ, и съ тобой, старымъ другомъ-благодѣтелемъ повидаться хотѣлось.
   -- Чего же ты требуешь отъ меня?
   -- Прогуляемся-ка немного по степи, тогда и побесѣдуемъ.
   Кржечовскій согласился.
   Прогулка ихъ длилась цѣлый часъ. Когда же они вернулись, лицо Кржечовскаго поражало страшной блѣдностью, и онъ тотчасъ же распрощался съ Хмѣльницкимъ, который напутствовалъ его словами:
   -- На Украйнѣ только мы двое и будемъ, а надъ нами, кромѣ одного короля, никого!
   Кржечовскій возвратился къ байдарамъ. Старикъ Барабашъ, Фликъ и другіе старѣйшины съ нетерпѣніемъ ожидали его. Посыпались вопросы:
   -- Что тамъ? Что тамъ?
   -- Высаживаться на берегъ! отвѣчалъ повелительнымъ тономъ Кржечовскій.
   Барабашъ вскинулъ сонными глазами, въ которыхъ блеснулъ какой-то непонятный огонь.
   -- Какъ такъ? проговорилъ онъ.
   -- Высаживаться на берегъ, мы сдаемся!
   Желтое лицо Барабаша вспыхнуло негодованіемъ. Онъ поднялся съ котла, на которомъ сидѣлъ, выпрямился, и этотъ сгорбленный, дряхлый старикъ мгновенно преобразился въ гиганта, полнаго энергіи и жизни.
   -- Измѣна! прохрипѣлъ онъ.
   -- Измѣна! повторилъ Фликъ, ухватившись за рукоятку рапиры.
   Но прежде чѣмъ онъ успѣлъ ее вытащить, панъ Кржечовскій взмахнулъ своей саблей и однимъ ударомъ разсѣкъ его. Послѣ этого онъ вскочилъ въ лодку, тутъ же стоявшую съ четырьмя запорожцами, и скомандовалъ:
   -- Къ байдарамъ!
   Лодка помчалась съ быстротою стрѣлы, и панъ Кржечовскій, стоя посерединѣ ея съ шапкой, насаженной на окрававленную саблю, съ искрящимися глазами, возглашалъ громовымъ голосомъ:
   -- Дѣти! Не станемъ мы убивать своихъ! Да здравствуетъ Богданъ Хмѣльницкій, запорожскій гетманъ!
   -- Да здравствуетъ! повторили сотни и тысячи голосовъ.
   -- Погибель ляхамъ!
   -- Погибель!
   Крикамъ байдаръ вторили запорожцы на берегу. Но находивішеся поодаль еще не знали, въ чемъ дѣло. Когда же вѣсть о переходѣ пана Кржечовскаго на сторону запорожцевъ облетѣла всѣхъ, семеновцами овладѣла бѣшеная радость. Шесть тысячъ шапокъ взвилось вверхъ, шесть тысячъ стволовъ выпалило. Байдары задрожали подъ криками молодцевъ. Наступило какое то шумное смятеніе. Тѣмъ не менѣе радость эту приходилось вспрыснуть кровью, такъ какъ старый Барабашъ предпочелъ лучше погибнуть, чѣмъ измѣлить знамени, подъ которымъ прослужилъ всю жизнь. Съ нимъ осталось нѣсколько десятковъ людей -- и началась битва, непродолжительная, но страшная, какъ всякая борьба, въ которой защищается горсть жаждущихъ не помилованія толпы, а смерти. Ни Кржечовскій, ни казаки не предполагали такаго сопротивленія. Въ ветхомъ полковникѣ проснулся прежній левъ. На требованія сдаться онъ отвѣчалъ выстрѣлами и съ булавой въ рукахъ, съ развѣвающимися бѣлыми волосами, командовалъ громовымъ голосомъ, звучавшимъ юношеской энергіей! Байдары его окружили со всѣхъ сторонъ. Не имѣвшіе возможности протолкаться къ нему въ лодкѣ вскакивали въ воду и, подплывая, съ ожесточеніемъ лѣзли на палубу. Отпоръ длился не долго. Трупы преданныхъ Барабашу семеновцевъ, изрубленныхъ, переколотыхъ, разорванныхъ на части, покрывали всю палубу. Но старикъ все еще защищался съ саблей въ рукѣ.
   Кржечовскій пробрался къ нему.
   -- Сдавайся! крикнулъ онъ.
   -- Измѣнникъ! Погибель тебѣ! отвѣтилъ ему Барабашъ и замахнулся мечемъ.
   Кржечовскій поспѣшно скрылся въ толпѣ.
   -- Бей его! приказалъ онъ казакамъ.
   Но, казалось, никто не могъ поднять руку на старика. Къ несчастію, полковникъ поскользнулся въ крови и упалъ. Въ лежачемъ положеніи онъ уже не внушалъ прежняго почтенія къ своей особѣ, и мгновенно, нѣсколько мечей вонзилось въ его тѣло. Старикъ только и воскликнулъ: "Господи Іисусе Христе"!
   Его принялись рубить и изрубили въ куски. Отсѣченную голову перебрасывали, словно мячикъ, изъ лодки въ лодку и забава э я длилась вплоть до того, пока по чьей-то неловкости голова не упала въ воду.
   Еще оставались нѣмцы, справиться съ которыми было труднѣе, такъ какъ полкъ ихъ состоялъ изъ тысячи солдатъ съ превосходной боевой выправкой.
   Правда, дѣльный Фликъ погибъ отъ руки Кржечовскаго, но во главѣ полка сталъ Іоганнъ Вернеръ, ветеранъ тридцатилѣтней войны.
   Кржечовскій почти увѣренъ былъ въ побѣдѣ: не даромъ нѣмецкія байдары со всѣхъ сторонъ окружили казаки. Но желая привлечь на сторону Хмѣльницкаго столь многочисленную и прекрасно вооруженную пѣхоту, онъ предпочелъ битвѣ переговоры.
   Одно время казалось, что Вернеръ соглашается. Онъ спокойно переговаривался съ Кржечовскимъ, внимательно выслушивая всѣ соблазнительныя обѣщанія, которыхъ, не жалѣлъ измѣнникъ-полковникъ, говорившій, что полкъ получитъ жалованье немедленно, что годъ спустя, кнехтамъ предоставятъ свободу и пр.
   Вернеръ повидимому соображалъ, но въ тоже время тихо приказалъ, чтобы байдары подъѣхали къ нему поближе и образовали сплошную цѣпь. Въ одинъ мигъ выросла стѣна пѣхотинцевъ, людей рослыхъ и сильныхъ, одѣтыхъ въ желтые кафтаны и такаго же цвѣта шляпы, совсѣмъ вооруженныхъ, выстроившихся лѣвой ногой впередъ, готовыхъ къ пальбѣ, съ мушкетами у праваго плеча.
   Вернеръ стоялъ съ обнаженной саблей въ первомъ ряду, продолжая соображать. Наконецъ онъ поднялъ голову.
   -- Herr Hauptmann! мы согласны! объявилъ онъ.
   -- Жалѣть не будете! радостно воскликнулъ Кржечовскій.
   -- Но съ однимъ условіемъ...
   -- Впередъ согласенъ!...
   -- Хорошо, если такъ. Служеніе наше-Рѣчи Посполитой кончается въ іюнѣ. Съ іюня мы перейдемъ къ вамъ.
   Изъ устъ Кржечовскаго вылетѣло бѣшеное проклятіе. Но все же онъ сдержалъ себя.
   -- Шутите вы надо мною, что ли? закричалъ онъ.
   -- Нисколько!-- флегматически отвѣтилъ Вернеръ.-- Наша воинская честь обязываетъ насъ держать слово: служба наша кончается въ іюнѣ. Служимъ мы за деньги, но не измѣняемъ. Иначе, намъ не довѣрялъ бы никто, да и вы сами, потому что кто же поручился бы вамъ, что мы въ первой же битвѣ не перейдемъ опять къ гетманамъ?
   -- Чего же вамъ надо?
   -- Чтобъ вы отпустили насъ.
   -- Не бывать этому! Всѣхъ велю перерѣзать!
   -- А много ли своихъ потеряешь?
   -- Ни одинъ изъ васъ не уйдетъ.
   -- Вашихъ и половины не останется.
   Оба говорили правду, оттого-то Кржечовскій все еще не рѣшался начинать битву, хотя хладнокровіе нѣмца доводило его до бѣшенства.
   -- Даю вамъ время подумать!-- воскликнулъ онъ;-- а то не сдобровать вамъ.
   Проговоривъ это, онъ поспѣшилъ вернуться назадъ, чтобъ посовѣтоваться съ Хмѣльницкимъ.
   Наступилъ моментъ ожиданія. Казацкія байдары еще плотнѣе окружили нѣмцевъ, которые не теряли спокойствія, свойственнаго опытнымъ и старымъ служакамъ. Они отвѣчали презрительнымъ молчаніемъ на угрозы и оскорбленія казаковъ. То было зрѣлище удивительнаго, почтеніе внушавшаго хладнокровія среди возгласовъ бѣшенства молодцовъ, которые, помахивая пиками и пищалями, скрежеща зубами и испуская проклятія, только и ждали приказанія двинуться впередъ.
   Землю все болѣе окутывалъ мракъ, сгущавшійся по мѣрѣ исчезновенія блѣдныхъ лучей заходившаго солнца.
   Наконецъ оно закатилось. Заиграла труба, и вслѣдъ затѣмъ, донесся голосъ Кржечовскаго:
   -- Солнце уже зашло! Надумались вы?
   -- Надумались! послышался отвѣтъ Вернера, и съ этими словами, онъ повернулся къ своимъ солдатамъ, поднявъ саблю.
   -- Feuer! скомандовалъ онъ ровнымъ, флегматическимъ голосомъ.
   Раздался залпъ. Пальба нѣмецкихъ мушкетовъ сопровождалась паденіемъ въ воду тѣлъ и яростными криками. Пушки, выкаченныя на берегъ, засыпали нѣмецкія байдары градомъ пуль. Дымъ застилалъ все, и среди гама, свиста татарскихъ стрѣлъ и треска пищалей, только правильные выстрѣлы возвѣщали, что нѣмцы все еще защищаются.
   Но вотъ битва начала ослабѣвать. Хмѣльницкій тоже подъѣхалъ въ обществѣ Кржечовскаго, Тугай-бэя и нѣсколькихъ атамановъ. Раздутыя ноздри его втягивали въ себя запахъ пороха, а слухъ наслаждался стонами убиваемыхъ и тонущихъ. Всѣ трое любовались видомъ рѣзни, словно зрѣлищемъ, сулившимъ много хорошаго въ будущемъ.
   Борьба утихала. Выстрѣлы прекратились, и вмѣсто нихъ, пространство оглашалось возгласами казацкаго тріумфа.
   -- Тугай-бэй!-- проговорилъ Хмѣльницкій,-- то первый день нашей побѣды!
   -- "Яссыра" нѣтъ!-- проворчалъ мурза;-- не желаю я такихъ побѣдъ!
   -- Все на Украйнѣ получишь! Весь Стамбулъ наполнишь плѣнными!
   -- Прихвачу и тебя самого, коли никого лучше не будетъ!-- отвѣтилъ Тугай-бэй, зловѣще захохотавъ.-- Однако, жъ большой охотой взялъ бы въ плѣнъ этихъ "франковъ", добавилъ онъ, минуту спустя.
   Битва кончилась. Тугай-бэй повернулъ коня и направился къ этапу, а съ нимъ и другіе.
   -- Ну, теперь на Желтыя Воды! воскликнулъ Хмѣльницкій.
   

XV.

   Намѣстникъ, слышавшій битву, ожидалъ конца ея съ трепетомъ, думая, что Хмѣльницкій сражается со всѣми гетманскими войсками.
   Но къ вечеру старый Захаръ сообщилъ ему всю правду.
   Вѣсть объ измѣнѣ семеновцевъ подъ командой Кржечовскаго и объ истребленіи нѣмцевъ потрясла молодаго воина до глубины души: предсказывала она измѣны и въ будущемъ, намѣстнику же было хорошо извѣстно, что большая часть гетманской арміи состоитъ изъ казаковъ.
   Онъ сильно терзался, страдая отъ успѣховъ запорожскаго стана. Все клонилось къ худу. О князѣ не бызо ни слуху, ни духу; гетманы совершили очевидно страшную ошибку, раздѣлившись и обезсиливъ себя, вмѣсто того, чтобъ совмѣстно двинуться къ Кудаку, или поджидать непріятеля въ украинскихъ твердыняхъ. Теперь открывалось широкое поле для измѣны. Правда, среди запорожцевъ уже давно носились слухи о Кржечовскомъ и объ отправкѣ войскъ подъ предводительствомъ Стефана Потоцкаго; но намѣстникъ слухамъ этимъ не вѣрилъ, полагая, что то не болѣе, какъ авангарды, которые отступятъ во время. Случилось же иначе. Хмѣльницкій, благодаря измѣнѣ Кржечовскаго, пріобрѣлъ лишнихъ нѣсколько тысячъ человѣкъ, а надъ молодымъ Потоцкимъ повисла страшная гроза: теперь Хмѣльницкій легко могъ оцѣпить и окончательно уничтожить его, лишившагося помощи в бой.
   Лицо Скшетуского омрачилось. Польские полки начали уходить с поля за окопы. Они не могли уже держаться, и в их отступлении была заметна лихорадочная поспешность. Увидев это, двадцать тысяч казацких голосов радостно закричали. Напор атак удвоился. Запорожцы сели на шею казакам Потоцкого, которые прикрывали собой отступление. Но пушки и град мушкетных пуль отбросили их назад. Битва на минуту прекратилась.
   В польском лагере раздался звук парламентерской трубы.
   Но Хмельницкий не хотел вести переговоров; двенадцать куреней спешились, чтобы вместе с пехотой и татарами начать штурм вала. Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был помочь им в решительную минуту. Раздались звуки барабанов, литавр и труб, заглушавшие крики и залпы мушкетов.
   Пан Скшетуский с дрожью смотрел, как длинные ряды несравненной запорожской пехоты побежали к валу и окружили его тесным кольцом. Навстречу им из окопов вырвались длинные ленты белого дыма, точно чья-то исполинская грудь хотела сдунуть с себя эту саранчу, неумолимо напиравшую со всех сторон. Пушечные ядра пропахивали в ней борозды, -- выстрелы самопалов участились. Гул не смолкал ни на минуту... Весь этот муравейник таял на глазах, судорожно корчился местами, как раненый змей-великан, но все-таки шел вперед. Вот они бегут, вот они уже у вала! Пушки больше не могут вредить им!
   Скшетуский закрыл глаза.
   Вопросы, быстрые как молния, пролетели у него в голове: увидит ли он еще на валах польские знамена, когда откроет глаза, или нет? Шум там все увеличивался и был какой-то необычайный. Что-то случилось?.. Крики раздаются из окопов... Что же случилось?
   -- Боже Всемогущий! -- Этот крик вырвался из груди Скшетуского, когда, открыв глаза, он увидел на валу вместо золотой коронной хоругви малиновую с изображением архангела.
   Польский лагерь был взят.
   Наместник только вечером узнал от Захара о ходе штурма. Тугай-бей недаром назвал Хмельницкого змеей: в минуту самой отчаянной битвы подговоренные им драгуны Балабана перешли вдруг на сторону казаков и, бросившись с тыла на свои полки, помогли их уничтожить.
   В тот же вечер Скшетуский видел пленников и присутствовал при кончине молодого Потоцкого, у которого было пробито стрелой горло; он прожил всего несколько часов после битвы и умер на руках пана Стефана Чарнецкого.
   -- Скажите отцу, -- шепнул в последнюю минуту молодой каштелян, -- скажите отцу, что я... как рыцарь!
   И больше он ничего не мог сказать. Душа оставила тело и отлетела на небо.
   Скшетуский долго помнил потом это бледное лицо и эти голубые глаза, устремленные вверх в минуту смерти.
   Пан Чарнецкий дал обет над остывающим его телом, что если Бог поможет ему вернуть свою свободу, то он потоками неприятельской крови смоет смерть друга и позор этого поражения. И ни одной слезы не было видно на его суровом лице; это был железный рыцарь, известный чудесами своей храбрости, который никогда еще не сгибался ни под каким несчастьем. Он сдержал свой обет. Теперь, вместо того чтобы поддаваться отчаянию, он первый стал ободрять Скшетуского, который мучительно страдал от поражения и позора Речи Посполитой.
   -- Речь Посполитая перенесла не одно бедствие, -- говорил Чарнецкий, -- в ней неисчерпаемая сила. Ее не сломила еще никакая другая мощь, не сломят и бунты холопов; Бог сам покарает их, ибо, восставая против власти, они противятся его воле. Что касается поражения, то, правда, оно ужасно, но кто же потерпел его? Гетман? Коронные войска? Нет! После предательства Кшечовского отряд, который вел Потоцкий, мог считаться лишь простым авангардом. Бунт, несомненно, распространится по всей Украине, но ведь бунты там не новость! Гетман и князь Еремия подавят его, силы их ведь еще не тронуты, чем сильнее вспыхнет бунт, тем надольше он утихнет, может быть, навсегда. Слишком малодушным и маловерным был бы тот, кто мог бы допустить мысль, что какой-нибудь казацкий бродяга и татарский мурза могут серьезно грозить могучему народу. Плохо пришлось бы Речи Посполитой, если бы ее судьба и существование зависели от простой мужицкой смуты.
   -- Мы поистине с презрением шли в этот поход, -- закончил Чарнецкий, -- и хотя отряд наш уничтожен, я думаю, что гетманы могут подавить этот бунт не мечом, не оружием, а просто батогами.
   Когда он говорил это, казалось, будто говорит не пленник и не воин после проигранного сражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Это величие души и вера в Речь Посполитую подействовали как бальзам на раны наместника. Он видел вблизи силу Хмельницкого, поэтому она и ослепила его немного, тем более что до сих пор ее сопровождала удача. Но пан Чарнецкий, должно быть, был прав. Силы гетманов были еще нетронуты, а за ними стояло все могущество Речи Посполитой, сила права, и власти, и воли Божией!
   Наместник ушел от Чарнецкого с ободренной душой и легким сердцем; на прощанье он спросил Чарнецкого, не желает ли тот сейчас же начать переговоры с Хмельницким об освобождении.
   -- Я пленник Тугай-бея, -- ответил пан Стефан, -- и заплачу ему выкуп, а с этим бродягой я не хочу иметь дела, черт с ним!
   Захар, который и устроил Скшетускому свидание с пленными, провожая его обратно до телеги, тоже утешал его по дороге:
   -- Не с молодым Потоцким трудно, с гетманами будет трудно. Дело только начато, а каков будет конец -- бог знает. Набрали казаки и татары польского добра, да вот спрятать -- это другое дело! А ты, детына, не печалься, не тужи... Получишь свободу, уйдешь к своим, а я, старик, буду тужить по тебе. На старости хуже всего -- одному быть на свете. Да, с гетманами трудно будет, ой трудно!
   И действительно, победа эта, хоть и блестящая, не решала все же дела в пользу Хмельницкого. Она могла даже повредить ему, так как легко можно было предвидеть, что теперь великий гетман, мстя за смерть сына, бросится на запорожцев с особенным ожесточением и ни перед чем не остановится, чтобы сразу их уничтожить. Великий гетман не особенно любил князя Еремию и хотя маскировал это любезностью, но довольно часто проявлял свою нелюбовь в различных обстоятельствах. Хмельницкий, прекрасно зная это, предполагал, что теперь эта натянутость исчезнет и что краковский пан первый протянет руку примирения, которое обеспечит ему помощь славного воина и его мощного войска. А с такими соединенными силами, да еще под командой такого вождя, как князь, Хмельницкий еще не смел мериться силой, так как сам еще не слишком верил в себя. Он решил поэтому спешить, чтобы одновременно с известием о желтоводской битве и ее исходе явиться на Украину и ударить на гетманов прежде, чем подоспеет княжеская помощь.
   Он не дал войскам отдохнуть и на другой день после битвы на рассвете двинулся в поход, не дав даже отдохнуть войску. Он шел так быстро, точно гетман убегал от него. Казалось, будто огромная река разлилась по всей степи и мчится вперед. Они миновали леса, дубравы, курганы и безостановочно переправлялись через реки. Казацкие войска все усиливались по дороге, так как к ним постоянно приставали все новые толпы бегущих из Украины казаков. Они приносили вести и о гетманах, но разноречивые: одни говорили, что князь сидит еще за Днепром, другие, что уже соединился с коронными войсками. Мужики не только бежали навстречу Хмельницкому в Дикие Поля, но и поджигали города и села, нападали на своих панов и повсюду вооружались. Коронные войска бились уже две недели. Вырезан был Стеблов, а под Деренговцами произошла кровавая битва. Городские казаки кое-где перешли уже на сторону черни и всюду ждали лишь сигнала. Хмельницкий рассчитывал на все это и торопился еще больше.
   Наконец он остановился на подступах: Чигирин настежь открыл ему свои ворота. Казацкий гарнизон тотчас перешел на его сторону. Разгромили дом Чаплинского, вырезали часть шляхты, искавшей убежища в городе. Радостные крики, колокольный звон и процессии ни на минуту не прекращались. Пожар охватил уже всю окрестность. Все живое бралось за косы и пики и присоединилось к запорожцам. Несметные толпы черни стекались в лагерь со всех сторон; дошли также и радостные, верные вести, что князь Еремия, правда, обещал свою помощь гетманам, но еще с ними не соединился.
   Хмельницкий вздохнул облегченно.
   Он немедленно двинулся вперед и шел уже среди бунта, резни и огня. Об этом свидетельствовали трупы и пепелища. Он двигался, точно лавина, уничтожая все на своем пути. Пред ним был заселенный край, за ним пустыня. Он шел, как мститель, как легендарный дракон, шаги его выжимали кровь, дыхание вызывало пламя пожаров.
   В Черкасах он остановился с главными силами, выслав вперед татар под начальством Тугай-бея и дикого Кривоноса; догнав гетманов под Корсунем, они бросились на них, не колеблясь.
   Но эта смелость дорого им стоила. Отраженные, уничтоженные и разбитые наголову, они отступили в смятении.
   Хмельницкий бросился к ним на помощь. Дорогой до него дошло известие, что пан Сенявский с несколькими полками присоединился к гетманам, которые оставили Корсунь и шли в Богуслав. Это была правда. Хмельницкий занял Корсунь без сопротивления и, оставив там запасы и провиант, словом, весь табор, погнался за гетманами.
   Ему не пришлось гнаться долго, так как они не успели далеко уйти. Под Крутой Балкой его передовые отряды наткнулись на польский лагерь.
   Скшетускому не дано было видеть эту битву, так как он остался в Корсуне вместе с табором. Захар поместил его в доме пана Забокшицкого, которого чернь повесила, и приставил к нему стражу из уцелевших казаков миргородского куреня, так как толпа продолжала грабить дома и убивать каждого, кто казался ей ляхом. Скшетуский видел сквозь выбитые стекла окон целые толпы пьяных, забрызганных кровью мужиков, которые, засучив рукава, бродили из дома в дом, из лавки в лавку, перешаривая все углы и чердаки; порою страшный крик давал знать, что нашли шляхтича, мужчину, женщину, ребенка, или нашли еврея. Жертву тащили на рынок, где подвергали ее самому ужасному надругательству. Толпа дралась между собой из-за остатков трупов, с наслаждением обмазывала себе кровью лицо и грудь, обвивала вокруг шеи еще дымящиеся внутренности, мужики хватали еврейских детей за ноги и разрывали их надвое среди безумного смеха толпы; бросались даже на дома, окруженные стражей, где заперты были знатнейшие пленники, которых оставили в живых в надежде получить за них богатый выкуп. Татары и казаки, стоявшие на страже, отталкивали толпу, колотили по головам нападающих древками пик, луками и плетьми из бычачьей кожи.
   То же самое было у дома, где находился Скшетуский. Захар велел бить чернь без милосердия; миргородцы с наслаждением исполняли это приказание; низовцы охотно принимали во время бунтов помощь черни, но относились к ней несравненно презрительнее, чем к шляхте. Ведь недаром назывались они "благородно урожденными казаками". Сам Хмельницкий впоследствии дарил не раз татарам значительные толпы черни, которые уводились татарами в Крым, где их продавали в Турцию и Малую Азию.
   Толпа, безумствовавшая на рынке, дошла до такого дикого неистовства, что под конец стала убивать и своих. День клонился к вечеру. Подожгли одну сторону рынка, церковь и дом священника. К счастью, ветер относил огонь в поля и препятствовал распространению пожара. Громадное зарево осветило рынок, словно яркий солнечный свет. Стало невыносимо жарко. Издали доносился страшный грохот пушек: должно быть, битва под Крутой Балкой становилась ожесточенной.
   -- Жарко там, должно быть, нашим! -- ворчал старый Захар. -- Гетманы не шутят! Ой, Потоцкий настоящий воин!
   И он указывал в окно на чернь:
   -- Ну они теперь гуляют, но если Хмель будет разбит, то и ляхи погуляют с ними!
   В эту минуту раздался конский топот, и на рынок въехало несколько десятков всадников на взмыленных лошадях. Их лица, почерневшие от пороха, растерзанная одежда и обвязанные тряпками головы свидетельствовали, что эти солдаты примчались прямо с поля битвы.
   -- Люди, спасайтесь, кто в Бога верует! Ляхи бьют наших! -- кричали они благам матом.
   Поднялся крик и суматоха. Толпа заколыхалась, как волна, разгоняемая ветром. Вдруг дикая паника овладела толпой; люди бросились бежать, но улицы были запружены возами, одна часть рынка была охвачена пламенем, и бежать было некуда.
   Чернь начала толпиться, кричать, бить, душить и молить о пощаде, хотя неприятель был еще далеко.
   Скшетуский, услышав, что творится, чуть не сошел с ума от радости; он начал бегать по комнате, как помешанный, колотил себя в грудь изо всей силы и кричал:
   -- Я знал, что так будет! Знал! Теперь они имеют дело с гетманами! Со всей Речью Посполитой! Час возмездия настал! Что это?
   Снова раздался топот, и на рынке появилось на этот раз уже несколько сотен всадников, одних только татар. Они бежали сломя голову; толпа загораживала им дорогу, они бросались в нее, топтали, били, разгоняли и секли нагайками и пробивались на дорогу, ведущую в Черкасы.
   -- Шибче ветра бегут! -- кричал Захар.
   Едва он успел вымолвить это, как мимо проскакал другой отряд, за ним третий; бегство казалось уже всеобщим. Стража около домов заволновалась и тоже обнаруживала желание бежать. Захар выскочил на крыльцо.
   -- Стоять! -- крикнул он своим миргородцам.
   Дым, жара, замешательство, лошадиный топот, встревоженные голоса и вой толпы, освещенной пожаром, -- все это слилось в какую-то адскую картину, на которую наместник смотрел из окна.
   -- Какой там погром должен быть! -- кричал он Захару, забывая, что тот не мог разделять его радости.
   Между тем как молния промчался новый отряд беглецов.
   Грохот пушек потрясал стены корсунских домов.
   Вдруг чей-то пронзительный голос закричал у самого дома.
   -- Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский убит! Тугай-бей убит! На рынке началось настоящее светопреставление.
   Люди в безумии бросались прямо в огонь. Наместник упал на колени и поднял вверх руки.
   -- Боже Всемогущий! Боже Великий и Праведный! Слава тебе в вышних! Захар прервал его молитву, вбежав в избу.
   -- Ну-ка, детына, -- крикнул он, запыхавшись, -- выйди и пообещай миргородцам пощаду: они хотят уходить, а как уйдут, чернь сюда бросится.
   Скшетуский вышел на крыльцо... Миргородцы беспокойно вертелись перед домом, обнаруживая явное желание бросить все и бежать на дорогу, ведущую к Черкасам.
   Страх обуял всех в городе. Со стороны Крутой Балки словно на крыльях мчались все новые и новые толпы беглецов. Бежали мужики, татары, городские казаки и запорожцы. Но главные силы Хмельницкого, должно быть, еще давали отпор; исход битвы еще не выяснился, так как пушки грохотали с удвоенной силой. Скшетуский обратился к миргородцам:
   -- За то, что вы верно охраняли мою особу, -- торжественным голосом сказал он, -- вам не надо спасаться бегством, я обещаю вам милость гетмана.
   Миргородцы все до одного обнажили головы, а он подбоченился и гордо посматривал на них и на рынок, который пустел все больше и больше. Что за перемена судьбы! Скшетуский, которого еще недавно везли в обозе как пленника, стоял теперь между дерзкими казаками, как господин между подданными, как шляхтич между холопами, как панцирный гусар между обозной челядью. Он, пленник, обещает теперь пощаду, и головы обнажаются при виде его, и люди угрюмым, причитающим голосом, со страхом и покорностью взывают к нему:
   -- Помилуйте, пане!
   -- Как я сказал, так и будет! -- сказал наместник.
   Он действительно был уверен в этом, так как был знаком гетману, которому не раз возил письма от князя Еремии.
   Он стоял подбоченившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.
   "Вот война уж и кончена! Волна разбилась о порог! -- думал он. -- Чарнецкий был прав: силы Речи Посполитой неисчерпаемы и могущество ее непоколебимо".
   И он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что он свободен и перед ним снимают шапки, а тем, что он сын этой победоносной и могучей Речи Посполитой, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич-патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уж не жаждал больше мести.
   "Разгромила их, как королева, но простит их как мать", -- думал он.
   Между тем гром пушечных выстрелов сливался в непрерывный грохот.
   По пустынным улицам снова зазвенели конские копыта. На рынок как молния влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке и с залитым кровью лицом. Влетел, осадил коня, распростер руки и, ловя открытыми устами воздух, закричал:
   -- Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны -- гетманы, полковники, рыцари, кавалеры!
   Крикнув это, он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.
   Лицо Скшетуского вспыхнуло и побледнело.
   -- Что он говорит? -- лихорадочно обратился он к Захару. -- Что случилось? Не может быть! Ради бога! Не может быть!
   Тишина... Только на другом конце рынка, рассыпая снопы искр, бушевал огонь да по временам с треском обрушивались горевшие дома. Но вот летят новые гонцы.
   -- Побиты ляхи! Побиты!
   За ними тянется отряд татар: они идут медленно, окружив пеших пленных.
   Скшетуский не верит глазам. Он отлично узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, каким-то странным, не своим голосом упорно повторяет:
   -- Не может быть! Не может быть!
   Грохот пушек все еще слышен. Битва еще не кончена. Все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются ликуя, с пением.
   Так возвращаются воины после победы.
   Наместник побледнел как мертвец.
   -- Не может быть! -- повторял он хрипло. -- Не может быть! Речь Посполитая!..
   Его внимание привлекает что-то новое. Едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Въезжают на середину рынка и бросают их на землю.
   Увы, польские!
   Грохот пушек слабеет; вдали слышится стук подъезжающих возов; впереди едет высокая казацкая телега, за ней ряд других, окруженных казаками пашковского куреня в желтых шапках; они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.
   Пан Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и всматривался в лица пленников, сидевших на первом возу.
   Вдруг он отскочил назад, ловя руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:
   -- Иезус, Мария! Это -- гетманы!
   И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо напряглось и застыло, как у покойника.
   Несколько минут спустя три всадника во главе бесчисленного множества полков въезжали на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне, подбоченившись, с золоченой булавой, гордо, по-рыцарски поглядывал кругом.
   Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.
   Речь Посполитая лежала во прахе и крови у ног казака.
  

XVI

  
   Прошло несколько дней. Всем казалось, что небесный свод обрушился на Речь Посполитую. Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, всегда одерживавших победу над казаками, плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, неслыханная резня и убийства -- все это обрушилось так неожиданно, что люди почти не хотели верить, что сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Многие и не верили, многие цепенели от ужаса и сходили с ума, другие предсказывали пришествие Антихриста и близость Страшного суда. Порвались все общественные связи, все человеческие и родственные узы. Исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все преступления и послал их гулять по свету: убийство, грабеж, вероломство, зверское насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить уже не добром, а только, злом, что переменились чувства и мысли: то, что прежде казалось бесчестным, считалось теперь святыней; солнце не светило уж больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло звезды и луну. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы, леса. Люди перестали говорить, а лишь стонали и выли, как псы. Жизнь потеряла цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминания. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался только один человек, вырастая, как гигант, почти заслоняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.
   Это был Богдан Хмельницкий.
   Двести тысяч людей, вооруженных и опьяненных победой, ждали только его сигнала.
   Чернь восставала всюду; городские казаки присоединялись к нему везде. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем; восстание разрасталось в воеводствах -- Русском, Подольском, Волынском, Брацлавском, Киевском и Черниговском. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Речь Посполитая не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у императора австрийского. Буря превзошла все ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как высоко он поднялся. Он прикрывался еще справедливостью и верностью Речи Посполитой, ибо еще не знал, что это только слова, которыми он может пренебречь безнаказанно. Но по мере усиления его могущества в нем возрастал бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому не знает история. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или личной выгоде. Добродетельным был для него тот, кто был с ним заодно; преступным тот, кто был против него. Он готов был сетовать на солнце и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей, события и весь мир он мерил собственным "я". И, несмотря на все лицемерие, на всю хитрость гетмана, он был чудовищно искренен в этом взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем и добрые его дела, ибо он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении к врагу, зато умел быть благодарным за все, хотя бы невольно оказанные ему, услуги. И лишь когда он бывал пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах отдавал страшные приказания, о которых жалел потом. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как все большая тревога охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, какой он и сам не хотел.
   Его могущество ужасало не только других, но и его самого. Огромная река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно все это кончиться? Начиная восстание во имя личных обид, этот казацкий дипломат мог рассчитывать, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры; его простят и предложат удовлетворение за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Речь Посполитую, ее безграничное, как море, терпение, ее милосердие, не знающее границ и меры, которое вытекало не только из слабости; ведь Наливайке, окруженному и обреченному, даровали прощение.
   Теперь, после победы на Желтых Водах, после поражения гетманов, после того, как домашняя война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко и обстоятельства превзошли все его ожидания, теперь должна завязаться борьба на жизнь или на смерть.
   Но на чьей стороне будет победа?
   Хмельницкий прибегал и к гаданию по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собой только мрак. Временами от страшного беспокойства волосы вставали у него на голове дыбом, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?
   Хмельницкий, видевший все зорче других, прекрасно понимал, что Речь Посполитая только не умеет пользоваться своими силами и даже не сознает их, но что силы эти огромны. А если бы кто-нибудь захватил в свои руки эти силы, кто устоял бы тогда против нее? А кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близость гибели внутренние раздоры, личные счеты и зависть панов, своеволие, сеймовую болтовню, безобразия шляхты и бессилие короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выйти в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.
   Об этой дремлющей силе Речи Посполитой знал еще кроме Хмельницкого покойный король Владислав, и потому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу не на жизнь, а на смерть с сильнейшим в мире монархом, ибо только этим путем можно было вызвать к жизни эту силу. Поэтому король не побоялся даже возбуждать казаков. Уж не было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец утонуть в нем самим?
   Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой Речи Посполитой, несмотря на всю ее слабость. Отсутствие в ней единодушия, своеволие шляхты, безвластие не помешали разбиться об ее стены самым страшным из всех волн, турецким волнам. Так было под Хотином, и он видел это собственными глазами. Та же Речь Посполитая даже во времена своей слабости водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же даст она отпор? Чего не свершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?
   А потому каждое новое торжество Хмельницкого было для него новой опасностью, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможными какие бы то ни было соглашения. В каждой победе таилось будущее бедствие, на дне каждого упоения -- горечь. Против казацкой бури разразится гроза Речи Посполитой. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдаленные глухие раскаты.
   Из Великой Польши, Пруссии, Мазовии, Малой Польши и Литвы придут толпы воинов, им нужен только вождь.
   Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывала ловушка судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какой требовался в настоящую минуту грозы, ужаса и бедствий.
   Вождем их мог быть теперь только один человек. Звали его князь Еремия Вишневецкий.
   Именно потому, что гетманы попали в неволю, выбор, вероятнее всего, падал на князя. Хмельницкий не сомневался в этом, как и другие.
   А между тем в Корсунь, где запорожский гетман остановился после битвы для отдыха, долетали из Заднепровья вести, что страшный князь уже двинулся из Лубен, что он немилосердно подавляет по пути бунт, что где он пройдет, исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы. Говорили, что он ведет пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только могло быть в Речи Посполитой.
   Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: "Ерема идет!", приведший в ужас чернь, которая обратилась в бегство. Эта паника заставила Хмельницкого глубоко задуматься.
   У него был теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя и искать его в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Речи Посполитой.
   Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий мог потерпеть поражение в решительной битве, несмотря на все превосходство своих сил, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала, что она бежит при одном имени Еремы. Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против княжеских полков.
   С другой стороны, князь, вероятно, не принял бы решительного сражения и ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Речь Посполитая за это время несомненно собрала бы новые силы и послала бы их на помощь князю.
   Хмельницкий решил поэтому оставить Вишневецкого в Заднепровье, организовать новые силы на Украине и усилить свое войско, а потом пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Бунт в Заднепровье он решил поддержать, посылая отдельные полки на помощь черни. Он рассчитывал, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое.
   Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и оттягивать их до тех пор, пока силы его не истощатся. Тут Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
   Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать пана Скшетуского к себе.
   Он принял его в доме старосты, в присутствии одного только пана Кшечовского, который давно был знаком Скшетускому и ласково, хотя не без надменности, соответствовавшей его теперешнему положению, поздоровался с ним и сказал:
   -- Пан поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне, я выкупил тебя у Тугай-бея и обещал тебе свободу. Теперь этот час настал. Я дам тебе пернач {Казацкая полковничья булава, которая среди казаков заменяла пропускные грамоты.} для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей и для защиты от черни. Можешь возвращаться к своему князю.
   Скшетуский молчал. Даже подобие радостной улыбки не показалось на его лице.
   -- Ты можешь уже отправиться в дорогу? Я вижу, ты еще не совсем здоров?
   Действительно, пан Скшетуский похож был на тень. Раны и последние события свалили с ног этого богатыря, можно было подумать, что он не доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а черная, давно не стриженная борода еще усиливала худобу. Причиной этого были нравственные страдания. Рыцарь терзался ужасно. Следуя за казацким обозом, он был свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи. Он видел позор и несчастье Речи Посполитой и гетманов в плену, видел торжество казаков, видел пирамиды, сложенные ими из голов убитых солдат, видел повешенных за ребра шляхтичей, женщин с отрезанными грудями и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдал тем сильнее, что в голове у него гвоздем засела мысль о том, что прямым виновником всех этих бедствий является он сам; ведь он, а не кто другой, перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаянию его не было границ.
   А когда он спрашивал себя, что творится с Еленой, и когда думал, что могло случиться с нею, если злая судьба задержала ее в Розлогах, он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:
   -- Боже, прими мою душу, ибо я страдаю больше, чем заслужил!
   Потом, заметив, что кощунствует, он падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и о жалости к той невинной голубке, которая, может быть, тщетно взывает к Божьей и его помощи. Короче говоря, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот гетман запорожский, этот триумфатор, желавший быть великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления.
   -- Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал, ибо только доброта моя и вера в правоту дела делают меня таким неосторожным; я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь бороться против меня...
   Скшетуский ответил:
   -- Если Бог даст мне силы!
   И так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза. Помолчав, он сказал:
   -- Ну, это неважно! Я слишком силен для того, чтобы для меня что-нибудь значил один юнец. Расскажи князю, своему господину, все, что здесь видел, и посоветуй ему не очень зазнаваться, не то у меня не хватит терпения и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мое посещение.
   Скшетуский молчал.
   -- Я говорил и повторяю еще раз, -- продолжал Хмельницкий, -- что веду войну не с Речью Посполитой, а с панами; а князь -- первый между ними. Он враг мой и враг народа русского, отщепенец от нашей церкви и злодей! Я слышал, что он кровью заливает мятеж, но пусть он поостережется, как бы не пролилась его собственная.
   Говоря это, он волновался все больше, кровь ударила ему в голову, глаза засверкали. Видно было, что им овладевает один из припадков гнева и злобы, во время которых он совершенно терял сознание и память.
   -- Я велю Кривоносу привести его сюда на веревке! -- кричал он. -- Брошу его себе под ноги и по его спине буду влезать на коня!
   Скшетуский смотрел свысока на разъяренного Хмельницкого и ответил спокойно:
   -- Победи его сначала!
   -- Ясновельможный пан гетман! -- сказал Кшечовский. -- Пусть этот дерзкий шляхтич уезжает; не пристало достоинству твоему разражаться гневом против него, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.
   Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:
   -- Ну так пусть едет! Но, чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему пернач, как я сказал, и сорок татар, которые проводят его до польского лагеря...
   Потом он обратился к Скшетускому и прибавил:
   -- А ты знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешься мне в руки, то уж не вывернешься.
   Скшетуский вышел с Кшечовским.
   -- Раз гетман отпускает тебя живым, -- сказал Кшечовский, -- и раз ты можешь ехать, куда хочешь, я по старому знакомству советую тебе: уходи хоть в Варшаву, только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваши времена прошли. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что с тобою нечего об этом говорить. А ты бы поднялся так же высоко, как и мы.
   -- На виселицу! -- пробормотал Скшетуский.
   -- Не хотели дать мне литинского староства, а теперь я сам возьму не одно, а десять. Мы прогоним панов Конецпольских, Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких, Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; такова, очевидно, и Божья воля, раз он даровал нам две такие победы.
   Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал о другом. А тот продолжал:
   -- Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая моего пана и благодетеля, ясновельможного коронного гетмана, связанным, он сейчас же изволил назвать меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил: "Ясновельможный воевода, я не такой неблагодарный, как вы думаете! Когда я засяду в ваших поместьях и замках, то сделаю вас своим подстаростой, дайте только слово, что не будете напиваться". Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей! Поэтому он и щадит их. Если бы не это, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними. Ну вот, воз для тебя готов и татары в сборе. Куда же ты едешь?
   -- В Чигирин.
   -- Как постелешь, так и выспишься. Ордынцы проводят тебя хоть до самых Лубен. Таков приказ. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал отдать тебе и твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай лихом и кланяйся князю от нашего гетмана и если сможешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может, вымолит его милость. Ну, будь здоров!
   Скшетуский сел в повозку, которую ордынцы сейчас же окружили, и тронулся в путь. По рынку проехать было трудно, так как он весь был запружен запорожцами и чернью. Те и другие варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и лирниками, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, над которыми висели котлы с кашей, лежали тела убитых женщин, которых ночью насиловали, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых солдат.
   Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать гнилостный запах, который, по-видимому, нисколько не был неприятен всей этой толпе. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были вырваны, рынок завален обломками множества драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены висельниками, большей частью евреями, а толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
   С одной стороны рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от пепелищ несло еще жаром и клубился дым. Запах гари пропитывал воздух. За сгоревшими домами стоял кош, мимо которого должен был проезжать Скшетуский, и толпы пленных, охраняемых многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкас и Корсуня или не погиб под топором черни, тот попадал в плен. Между пленными были и солдаты, взятые в неволю в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию, -- местная шляхта, подстаросты, владельцы хуторов, женщины и дети. Стариков не было, татары убивали их, как негодных к продаже. Они захватывали целые деревни и селения, чему Хмельницкий не смел противиться. В некоторых местностях мужчины шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но при всеобщей разнузданности и ожесточении никто не думал об этом и не спрашивал. Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей. Брали у них жен, брали и они чужих "ляшек" и, насытясь их красотой, убивали или продавали ордынцам. Между пленными было немало украинских молодиц, связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняла всех. Вид этих несчастных существ глубоко потрясал душу и возбуждал жажду мести. Ободранные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они выносили побои и поцелуи, теряли сознание и волю. Некоторые рыдали или громко причитали, другие с безумием в лице, с открытыми устами и уставленными в одну точку глазами покорялись всему, что их постигло. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист плетей из бычьей кожи то и дело раздавался среди мужчин, сливаясь с криками боли, плачем детей, ревом скота и ржанием лошадей. Пленники не были еще разделены и уставлены в походном порядке, и всюду царила страшная сумятица. Телеги, лошади, рогатый скот, верблюды, овцы, мужчины и женщины, кучи награбленной одежды, посуды, тканей, оружия -- все это было сбито в одну кучу, ожидало дележа и порядка. Порой отряды пригоняли новые толпы людей и скота, по реке плыли нагруженные паромы, а из главного коша то и дело приходили татары, чтобы насладиться зрелищем награбленных богатств. Некоторые из них, опьянев от кумыса или от водки, одетые в рясы католических священников, в стихари, ризы, даже в женские платья, затевали споры, драки из-за того, что кому достанется. Татарские чабаны, сидя на земле между стадами, забавлялись -- одни высвистыванием на дудках пронзительных мелодий, другие -- игрой в кости и взаимной потасовкой. Стаи псов, прибежавших сюда за своими хозяевами, жалобно выли.
   Скшетуский миновал наконец эту геенну человеческую, полную стонов, слез и адских криков; он думал, что теперь вздохнет свободнее, но сейчас же за казацким лагерем новое страшное зрелище предстало его глазам. Вдали серел кош, откуда неустанно раздавалось ржание лошадей и копошились, как в муравейнике, татары, а ближе, на поле, около самой дороги, ведущей в Черкасы, молодые воины забавлялись учебной стрельбою в слабых и больных пленников, которые не могли бы выдержать дальней дороги в Крым. Несколько десятков тел, продырявленных как решето, лежали уже на дороге, иные из них еще судорожно вздрагивали. Те же, в которых стреляли, были привязаны за руки к деревьям. Были между ними и старые женщины. Удачные выстрелы сопровождались довольным смехом и криками: "Якше, егит! Славно, молодцы!"
   Около главного коша сдирали шкуры со скота и лошадей, предназначенных для корма солдат. Земля была залита кровью. Удушливые испарения задерживали в груди дыхание; между тушами мяса вертелись залитые кровью ордынцы с ножами в руках. День был жаркий, солнце жгло. Только после часа езды Скшегускому удалось со своим отрядом вырваться в чистое поле, но издали долго еще виднелись следы хищников; в сгоревших усадьбах торчали одни лишь трубы, хлеба были вытоптаны, деревья изломаны, вишневые сады вырублены на топливо. По дороге то тут, то там валялись лошадиные и человеческие трупы, изуродованные, синие, распухшие, а на них и над ними стаи ворон, срывавшихся с шумом и криком при виде людей. Кровавое дело Хмельницкого всюду бросалось в глаза, и трудно было понять, на кого же он поднял руку: ведь прежде всего под этим бременем стонал его родной край.
   В Млееве Скшетуский встретил татарский отряд, гнавший новые толпы пленников. Городище было выжжено дотла. Торчала одна лишь каменная колокольня да старый дуб, стоявший посредине рынка и покрытый страшными плодами: на нем висело несколько маленьких еврейчиков, повешенных два дня тому назад. Тут же было перебито много шляхты из Коноплянки, Староселья, Вязовки, Балаклея и Водачева. Само местечко было пусто, так как мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, старики и дети бежали в лес в ужасе перед приходом войск князя Еремии. Из Городища Скшетуский проехал через Смелу, Заботин и Новосельцы в Чигирин, останавливались по дороге лишь столько, сколько нужно было для отдыха лошадей. Он въехал в город только на другой день после полудня. Война пошалила город, было уничтожено только несколько домов, а дом Чаплинского сровняли с землей. В городе стоял полковник с тысячей казаков, но и сам он, и его молодцы, и все население жили в постоянном страхе, ибо и тут, как всюду, все были уверены, что с минуты на минуту может нагрянуть князь и поразить их местью, какой еще не видывал свет. Кто пускал эти слухи и откуда они шли, было неизвестно... Быть может, их порождал страх, но все твердили, что князь уже плывет Сулой, что теперь он на Днепре, где сжег Васютинцы и истребил все население в Борисах; каждое приближение всадников или пеших людей вызывало безудержную панику. Скшетуский жадно ловил эти вести, понимая, что если они и ложны, то все-таки сдерживают распространение бунта в Заднепровье, над которым непосредственно тяготела рука князя.
   Скшетуский хотел узнать что-нибудь верное от Наоколопальца, но оказалось, что подполковник, как и другие, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега не попадали в Чигирин.
   Скшетуский, не останавливаясь в Чигирине, велел переправить себя на другой берег и тотчас направился в Розлоги. Уверенность, что он вскоре сам узнает, что сталось с Еленой, и надежда, что она в безопасности или укрылась с теткой и князьями в Лубнах, вернула ему и силы и здоровье. Он пересел из повозки на коня и немилосердно гнал своих татар, которые, считая его послом, а себя -- его телохранителями, отданными под его начало, не смели противоречить ему. Они неслись, точно за ними гналась погоня, взбивая копытами лошадей золотистые облака пыли. Край был пуст, усадьбы обезлюдели, так что они долго не встречали ни одной живой души. Вероятно, все прятались от них. Скшетуский велел искать людей в садах, пасеках, в закромах и на чердаках, но никого не нашел.
   Только за Погребами один из татар заметил какую-то человеческую фигуру, старавшуюся скрыться в прибрежных тростниках Каганлыка.
   Татары бросились к реке и несколько минут спустя привели к Скшетускому двух совершенно голых людей.
   Один из них был старик, другой -- стройный шестнадцатилетний подросток. Оба стучали от страха зубами и долго не могли вымолвить ни слова.
   -- Откуда вы? -- спросил их Скшетуский.
   -- Мы ниоткуда, пане, -- ответил старик. -- По миру ходим с бандурой, а этот немой меня водит.
   -- Откуда ж теперь идете? Из какой деревни? Говори смело, ничего тебе не будет.
   -- Мы, пане, ходили по всем деревням, пока нас тут какой-то черт не обобрал. Сапоги были хорошие -- взял, шапка хорошая -- взял, платье, что нам добрые люди дали, взял и даже бандуру не оставил.
   -- Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни ты идешь?
   -- Я не знаю, пане, -- я дид. Вот мы, пане, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, что одели бы нас и накормили, мы голодны...
   -- Слушай, мужик! Отвечай на то, о чем я тебя спрашиваю, а не то я велю тебя повесить!
   -- Я ничего не знаю, пане. Колы б я шо, або що, або буде що, то нехай мини ото що!
   Было ясно, что нищий, не зная и не догадываясь, кто его спрашивает, решил не давать никаких ответов.
   -- А был в Розлогах? Там, где князья Курцевичи живут?
   -- Не знаю.
   -- Повесить его! -- крикнул пан Скшетуский.
   -- Був, пане! -- вскричал дед, видя, что с ним не шутят.
   -- Что ты там видел?
   -- Мы были там пять дней назад, а потом в Броварках слышали, что туда пришли рыцари.
   -- Какие рыцари?
   -- Не знаю, пане! Один, каже, лях, другой, каже, казак.
   -- На коней! -- крикнул Скшетуский татарам.
   Отряд помчался. Солнце заходило совсем как тогда, когда поручик встретил Елену с княгиней и ехал рядом с их каретой.
   Каганлык так же сверкал пурпуром, день клонился к вечеру еще более тихий и теплый, чем тогда. Но тогда пан Скшетуский ехал, полный счастья и любви, а теперь мчался, точно преступник, гонимый тревогой и злыми предчувствиями. Голос отчаяния твердил ему: "Богун ее похитил, ты не увидишь ее больше", а голос надежды: "Князь спас ее!" Голоса эти боролись в нем, разрывая на части его сердце.
   Кони мчались, выбиваясь из последних сил. Так прошел час и другой. Месяц уже начал всплывать и, поднимаясь все выше и выше, постепенно бледнел. Кони покрылись пеной и тяжело храпели. Они въехали в лес, он промелькнул как молния, пронеслись через яр, а там и Розлоги.
   Еще минута -- и решится его судьба. А ветер свистит в уши, шапка слетела с головы, конь под ним храпит, вот-вот упадет. Еще минута, еще скачок, они выедут из яра. Вот... уже!
   Вдруг страшный, нечеловеческий крик вырвался из груди Скшетуского.
   Двор, хозяйственные постройки, конюшни, частокол и вишневый сад -- все исчезло.
   Бледный месяц освещал холм, с кучей черных, обгорелых бревен, которые перестали даже дымиться.
   Ни один звук не нарушал молчания.
   Скшетуский безмолвно стоял перед рвом, подняв руки кверху, и все смотрел, смотрел и как-то странно качал головой. Татары задержали лошадей. Он слез, отыскал остаток сгоревшего моста, перешел по балке через ров и сел на камне, лежавшем среди двора. Стал озираться кругом, как человек, который, впервые увидев какое-нибудь место, желает ознакомиться с ним. Сознание оставило его. Он не застонал даже. Сложив руки на коленях, опустил голову и сидел неподвижно, точно заснул. Но он не спал, а как-то оцепенел; в голове его вместо мыслей мелькали только какие-то смутные образы. Сначала он видел Елену такой, какой она была, когда он простился с нею перед отъездом, но только лицо ее было покрыто мглой и он не мог различить ее черты. Он хотел освободить ее из этой мглы, но не мог. Потом мелькнул Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский и наглое лицо Заглобы; лицо это с особенным упорством стояло перед его глазами, пока наконец его не сменило мрачное лицо Гродзицкого. Потом Скшетуский видел еще Кудак, пороги, битву на Хортице, Сечь, все путешествие и все приключения, вплоть до последнего дня, до этого последнего часа. А дальше уже мрак. Что с ним было теперь, он не сознавал. Ему лишь смутно казалось, что он едет к Елене, в Розлоги, но у него не хватает сил и вот он отдыхает на пепелище. Он хотел было подняться и ехать дальше, но страшная слабость приковывала его к месту, точно к ногам кто-то привязал пудовые гири.
   И он сидел и сидел. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив огонек, начали жарить на нем куски конины. Затем, насытившись, они легли спать на земле. Но не прошло и часа, как они вскочили на ноги.
   Вдали послышался шум, похожий на топот многочисленной конницы, идущей форсированным маршем.
   Татары торопливо привязали к шесту кусок белого полотна и подложили огня, чтобы их видели издали и приняли за мирных гонцов.
   Топот лошадей, фырканье и бряцанье сабель слышались все ближе и ближе, и вот на дороге показался отряд конницы, который тотчас окружил татар. Начались короткие переговоры. Татары указали на сидевшего на холме человека, которого и без того было прекрасно видно, так как прямо на него падал лунный свет, и заявили, что они сопровождают посла, а от кого, он сам лучше скажет.
   Предводитель отряда с несколькими товарищами подошел к холму, но, взглянув в лицо сидевшего, протянул руки и воскликнул:
   -- Скшетуский! Во имя Отца и Сына, это Скшетуский!
   Наместник даже не дрогнул.
   -- Мосци-наместник, вы не узнаете меня? Я -- Быховец... Что с вами?
   Наместник молчал.
   -- Да очнитесь, бога ради! Эй, товарищи, подите-ка сюда!
   Это действительно был Быховец, который шел в авангарде всех войск князя Еремии.
   Между тем подошли и другие полки. Весть о Скшетуском разнеслась по всем полкам, и все спешили приветствовать дорогого товарища. Маленький Володыевский, оба Слешинских, Дик, Орпишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, пан Лонгин Подбипента и множество других офицеров бежали к нему на холм. Но напрасно они заговаривали с ним, звали по имени, дергали за плечи и силились поднять его, -- пан Скшетуский смотрел на них широко раскрытыми глазами и никого не узнавал, все они были для него теперь совершенно безразличны. Те, кто знал о его любви к Елене (а знали почти все), вспомнили, где они находятся в настоящую минуту, и, взглянув на черное пепелище, сразу поняли все.
   -- Помешался с горя! -- шепнул один.
   -- Отчаяние отняло у него разум!
   -- Отведите его к князю, может быть, он очнется, когда увидит его.
   Лонгин в отчаянии ломал руки. Все окружили наместника и с сочувствием смотрели на него. Иные вытирали перчатками слезы, другие тяжело вздыхали. Вдруг из круга выделилась чья-то высокая фигура и, медленно подойдя к наместнику, положила ему на голову руки.
   Это был ксендз Муховецкий.
   Все умолкли и опустились на колени, точно ожидая какого-то чуда; но ксендз не совершил чуда; он, держа руки на голове Скшетуского, поднял глаза к небу, полному лунного света и громко произнес:
   -- "Pater noster, qui es in coelis! Отче наш, иже еси на небесех, да приидет царствие твое, да будет воля твоя!"
   Он остановился и повторил громче и торжественнее:
   -- "Да будет воля твоя". Воцарилось глубокое молчание.
   -- "Да будет воля твоя..." -- повторил ксендз в третий раз.
   Тогда из уст Скшетуского вырвался крик безмерной боли, но вместе с тем и смирения:
   -- "Яко на небеси и на земли..."
   И рыцарь бросился на землю с рыданиями.
  

XVII

  
   Чтобы выяснить то, что произошло в Розлогах, нам надо вернуться к той ночи, когда пан Скшетуский отправил Жендзяна из Кудака с письмом к старой княгине. Письмо заключало горячую просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Дубны, под защиту князя Еремии, так как война может вспыхнуть с минуты на минуту. Жендзян сел в чайку, которую пан Гродзицкий отправил из Кудака за порохом, пустился в путь, но совершал его медленно, так как приходилось плыть вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под командой Кшечовского и Барабаша и высланное гетманами против Хмельницкого. Жендзян виделся с Барабашем, которому сейчас же рассказал, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи. Он просил старого полковника при встрече с Хмельницким непременно напомнить ему насчет посла. После этого он отправился дальше.
   В Чигирин они прибыли на рассвете. Здесь их сейчас же окружила казацкая стража, спрашивая, кто они и откуда.
   Они ответили, что из Кудака, от пана Гродзицкого, с письмом к гетманам. Но, несмотря на это, казаки потребовали с чайки старшину и Жендзяна на допрос к полковнику.
   -- К какому полковнику? -- спросил старшина.
   -- К пану Лободе, -- ответили сторожевые есаулы. -- Великий гетман велел ему задерживать всех, проезжающих из Сечи в Чигирин, и допрашивать.
   Они вошли. Жендзян шел смело, не думая ни о чем дурном и зная, что сюда уже простирается власть гетмана. Их привели в дом пана Желенского, близ Звонарного угла, где была квартира полковника Лободы. Здесь им сказали, что полковник еще на рассвете уехал в Черкасы и что его заменяет подполковник. Им пришлось довольно долго ждать его, но наконец дверь открылась и в комнату вошел ожидаемый подполковник.
   При виде его у Жендзяна задрожали колени.
   Это был Богун.
   Гетманская власть действительно еще распространялась на Чигирин, а так как Лобода и Богун до сих пор еще не перешли к Хмельницкому, а, наоборот, держали сторону Речи Посполитой, то великий гетман и назначил им стоянку в Чигирине для его защиты.
   Богун сел за стол и начал расспрашивать приезжих.
   Старшина, который вез письмо Гродзицкого, ответил и за себя, и за товарища. Оглядев письмо, молодой полковник начал заботливо расспрашивать, что видно и слышно в Кудаке; ему, очевидно, очень хотелось узнать, зачем Гродзицкий посылает людей и чайку к великому гетману. Но старшина ничего не сумел ему ответить, а письмо было запечатано печатью Гродзицкого. Кончив допрос, Богун хотел было отпустить их и наградить, как вдруг открылась дверь, и в комнату как молния влетел Заглоба.
   -- Слушай, Богун, -- воскликнул он, -- изменник Допул скрыл от нас самый лучший мед! Я пошел с ним в погреб -- смотрю: сено не сено в углу. Я и спрашиваю: "Что это?" Говорит: "Сухое сено!" Смотрю ближе, вижу, оттуда выглядывает горлышко кувшина, точно татарин из травы. "Ах ты такой-сякой! -- говорю. -- Ну мы поделимся: ты ешь сено, так как ты вол, а я выпью мед, так как я человек". Вот я и принес бутылку на пробу, дай только кубки.
   Сказав это, пан Заглоба подбоченился одной рукой, другой поднял бутыль и запел:
  
   Гей, Ягусь, гей, Кундусь! Дай ковши немалые
   Да подставь скорее губки свои алые!
  
   Вдруг Заглоба сразу оборвал песенку, увидев Жендзяна, и, поставив на стол бутыль, сказал:
   -- Э-э-э! Да ведь это слуга Скшетуского!
   -- Чей? -- спросил поспешно Богун.
   -- Пана Скшетуского, наместника, который, уезжая в Кудак, перед отъездом угостил меня таким лубенским медом, перед которым всякий другой -- бурда! А что, твой господин здоров?
   -- Здоров и кланяется вашей милости, -- ответил смутившийся Жендзян.
   -- Вот это настоящий рыцарь! А как ты в Чигирине очутился? Отчего твой господин выслал тебя из Кулака?
   -- Пан мой, как все паны, -- ответил Жендзян, -- у него свои дела в Лубнах, из-за которых он и велел мне вернуться, к тому же мне нечего было делать в Кудаке.
   Богун, все время пристально смотревший на Жендзяна, сказал вдруг:
   -- Знаю и я твоего господина, видел его в Розлогах.
   Жендзян наклонил голову и, будто не расслышав, спросил:
   -- Где?
   -- В Розлогах.
   -- Это имение Курцевичей, -- сказал Заглоба.
   -- Чье? -- переспросил Жендзян.
   -- Ты, вижу, что-то оглох, -- сухо заметил Богун.
   -- Это от того, что не выспался.
   -- Ты еще выспишься. Так ты говоришь, что твой господин послал тебя в Лубны?
   -- Как же.
   -- Должно быть, у него там какая-нибудь зазноба, -- прибавил Заглоба, -- которой он через тебя шлет привет.
   -- Почем же я знаю! Может, и есть, а может, и нет, -- сказал Жендзян, затем он поклонился Богуну и Заглобе. -- Да прославится имя Господне! -- сказал он, собираясь уходить.
   -- Во веки веков! -- ответил Богун. -- А ты не спеши, птенчик! Почему же ты скрыл от меня, что ты слуга Скшетуского?
   -- Вы, пане, меня не спрашивали, а я подумал: зачем о пустяках говорить? Да прославит...
   -- Погоди, говорю! Письма какие-нибудь от своего пана везешь?
   -- Панское дело писать, а мое, слуги, отдать, но только тому, кому они написаны; а засим позвольте мне проститься с вами, Панове!
   Богун сдвинул свои соболиные брови и хлопнул в ладоши. В комнату тотчас же вбежали два казака.
   -- Обыскать его! -- крикнул он, указывая на Жендзяна.
   -- Это насилие! -- воскликнул Жендзян. -- Я тоже шляхтич, хоть и слуга, и вы ответите за этот поступок.
   -- Богун! Оставь его! -- вступился Заглоба.
   Между тем один из казаков нашел у Жендзяна два письма и передал их подполковнику. Богун велел казакам выйти, так как не умел читать и не хотел показать этого перед ними. Потом, обращаясь к Заглобе, сказал:
   -- Читай, а я буду наблюдать за слугой.
   Заглоба зажмурил левый глаз с бельмом и прочел адрес:
   -- "Ясновельможной княгине Курцевич в Розлогах".
   -- Так ты, дружок, ехал в Лубны и не знаешь, где Розлоги? -- сказал Богун, страшными глазами глядя на Жендзяна.
   -- Куда мне приказано, туда я и ехал! -- ответил слуга.
   -- Вскрывать ли? Шляхетская печать -- святая вещь, -- заметил Заглоба.
   -- Мне великий гетман дал право просматривать все письма. Вскрой и читай.
   Заглоба вскрыл и начал читать:
   -- "Ваше сиятельство, милостивая пани! Сообщаю вашему сиятельству, что я уже в Кудаке, откуда, бог даст, сегодня утром счастливо выеду в Сечь. Пишу вам ночью, ибо от беспокойства не могу спать, -- боюсь, как бы не случилось с вами какого-нибудь несчастья из-за этого разбойника Богуна и его шалопаев. А тут мне и пан Кристофор Гродзицкий говорил, что каждую минуту может разразиться война, которая заставит восстать и чернь. И я умоляю и заклинаю вас, ваше сиятельство, немедленно ехать в Лубны с княжной, хотя бы верхом, если еще не высохла степь; не медлите, ибо я не успею вернуться вовремя. Прошу вас исполнить мою просьбу, дабы я мог быть спокоен за обещанное мне счастье и радоваться предстоящему возвращению. А вместо того чтобы оттягивать с ответом Богуну, раз княжна обещана мне, и вместо того чтобы хитрить с Богуном, вам лучше спастись под защиту князя, моего господина. Князь вышлет охрану в Розлоги, и так вы сбережете и имение. За сим, имею честь..." и т. д.
   -- Гм! Богун, гусар хочет тебе рога наставить, -- сказал Заглоба. -- Значит, оба вы за одной девкой? Почему же ты ничего об этом мне не говорил? Ну, утешься, так оно и со мной было...
   Но шутка вдруг замерла на губах пана Заглобы. Богун сидел неподвижно у стола, но лицо его было точно сведено судорогой, бледно, глаза закрыты, брови насуплены. С ним творилось что-то страшное!
   -- Что с тобой? -- спросил пан Заглоба.
   Казак лихорадочно замахал руками и сдавленным, хриплым голосом сказал:
   -- Читай, читай второе письмо!
   -- Второе к княжне Елене.
   -- Читай, читай!
   Заглоба начал:
   -- "Наисладчайшая и возлюбленная Гальшка, панна сердца моего и королева! Так как по службе мне придется еще надолго остаться в этих местах, то я пишу твоей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где ничто невинности твоей не будет грозить от Богуна и где наша любовь не подвергнется никаким испытаниям..."
   -- Довольно! -- крикнул Богун и, вскочив в бешенстве из-за стола, кинулся на Жендзяна. Обух просвистел в его руках, и несчастный слуга, получив удар в грудь, застонал только и упал на пол. Безумие охватило Богуна: он бросился на Заглобу и вырвал у него письмо.
   А тот, схватив бутыль с медом, отскочил к печке и закричал:
   -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Что ты, человече, взбесился или с ума сошел? Успокойся... Сунь, черт тебя дери, голову в ведро, слышишь?
   -- Крови! Крови! -- вопил Богун.
   -- Ты с ума сошел! Говорю тебе, сунь голову в ведро. Ты уже и так пролил кровь, да еще невинную: этот несчастный подросток уж не дышит. Или бес в тебя вселился, или ты сам -- бес. Опомнись, басурман!
   С этими словами Заглоба зашел с другой стороны стола, подошел к Жендзяну и, наклонившись над ним, ощупал его грудь и приложил руку к губам, из которых текла кровь.
   А Богун схватился за голову и застонал, как раненый зверь, потом бросился на скамью, не переставая стенать; душа его разрывалась от горя и муки. Вдруг он сорвался с места, подбежал к двери, вышиб ее ногой и выбежал в сени.
   -- Сломай себе шею! -- пробормотал ему вслед Заглоба. -- Разбей себе голову о конюшню! Вот дьявол! Ничего подобного я в жизни своей не видел. Этот мальчуган, кажется, еще жив! А уж если ему этот мед не поможет -- значит, он врет, что шляхтич!
   Бормоча это, Заглоба положил голову Жендзяна себе на колени и начал вливать понемногу мед в его посиневший рот.
   -- Посмотрим, какая в тебе кровь, -- продолжал он разговаривать с раненым, -- от меду или вина жидовская кровь свертывается, холопская, ленивая и тяжелая, оседает и только шляхетская оживает и придает бодрость телу. И всем другим нациям Бог дал разные напитки, чтобы каждая могла доставлять себе невинное удовольствие.
   Жендзян слабо застонал.
   -- Ага! Хочешь еще? Нет, брат, позволь же и мне... Вот так. А теперь, раз уж ты показал признаки жизни, я тебя перенесу на конюшню и положу где-нибудь в уголке, чтоб тебя этот казацкий черт вконец не разорвал, когда вернется. Это опасный друг, черт его дери. Вижу, что у него рука ловчее ума!
   С этими словами Заглоба поднял Жендзяна с легкостью, свидетельствовавшей о необыкновенной силе, и вышел на двор, где несколько казаков играли в кости на разостланном ковре. Увидев его, они поздоровались, и он сказал:
   -- Хлопцы, возьмите-ка этого молодчика и положите его на сено. Да сбегайте за цирюльником.
   Приказание его было тотчас исполнено, так как Заглоба как друг Богуна пользовался большим уважением казаков.
   -- А где же полковник? -- спросил он.
   -- Велел подать себе лошадь и поехал в полковую квартиру, а нам приказал быть тоже наготове.
   -- Значит, и мой конь готов?
   -- Готов.
   -- Ну давай! Я найду тогда его в полку.
   -- А вот и он сам едет.
   Действительно, под сводами ворот показался Богун, ехавший с рынка, а за ним сотня казаков с пиками, очевидно совсем готовых к походу.
   -- На коней! -- крикнул Богун оставшимся на дворе казакам.
   Все мигом собрались. Заглоба вышел за ворота и внимательно посмотрел на молодого атамана.
   -- В поход идешь? -- спросил он.
   -- Да.
   -- А куда тебя несет черт?
   -- На свадьбу. Заглоба подошел ближе.
   -- Побойся Бога, сынок! Гетман велел тебе город стеречь, а ты и сам едешь, и казаков уводишь. Нарушаешь приказ. Здесь чернь только и ждет удобной минуты, чтобы броситься на шляхту; ты и город погубишь, и гетмана разгневаешь.
   -- Пускай погибнет и город, и гетман!
   -- Да ведь ты головой рискуешь!
   -- Пускай и она погибает!
   Заглоба убедился, что бесполезно говорить с казаком, который упорно стоял на своем, хотя видел, что Заглоба прав. Заглоба догадался, куда отправлялся Богун, и сам не знал, что ему было делать: ехать ли с Богуном или остаться? Ехать было опасно: это было то же самое, что в суровое военное время впутаться в такую авантюру, которая может стоить жизни. Остаться? Чернь только и ждала известий из Сечи, призыва к резне; она, может быть, и не стала бы ждать, если бы не тысяча казаков Богуна и огромное влияние, каким он пользовался на Украине. Пан Заглоба, правда, мог бы укрыться в гетманском лагере, но имел свои причины не делать этого. Был ли он раньше осужден за какое-нибудь убийство или просто за темное дело, про то знал лишь он один, -- но как бы то ни было, он не хотел лезть на глаза гетману. Кроме того, ему жаль было расставаться с Чигирином. Ему было так хорошо здесь, никто его ни о чем не спрашивал, он сжился и со шляхтой, и с экономами старосты, и с казацкими старшинами. Правда, старшины разъехались теперь, а шляхта смирно сидела по своим углам, опасаясь бури; но ведь Богун был собутыльник, каких мало! Познакомившись за чаркой, они сразу побратались. С тех пор они стали неразлучны. Казак сыпал золотом за двоих, а шляхтич лгал, и им было хорошо вместе. Теперь, когда приходилось или остаться в Чигирине и подставить шею черни, или ехать с Богуном, -- пан Заглоба предпочел последнее.
   -- Уж если ты такая шальная голова, -- сказал он, -- то и я с тобой поеду. Может, пригожусь, когда надо будет, удержу тебя. Мы так подошли друг к другу, как крючок к петле, и не ждал я этого...
   Богун ничего не ответил. Через полчаса две сотни казаков выстроились уже в боевом порядке. Богун выехал вперед, а с ним и пан Заглоба. Тронулись. Мужики, стоявшие кучками на рынке, смотрели на них исподлобья и перешептывались, стараясь отгадать, куда они едут, скоро ли вернутся и вернутся ли?
   Богун ехал молча, замкнутый, таинственный и мрачный, как ночь. Казаки не спрашивали, куда он ведет их. За ним они готовы были идти хоть на край света.
   Переправившись через Днепр, они поехали по лубенской дороге. Лошади шли рысью, подымая облака пыли, но так как день был жаркий, то они скоро покрылись пеной. Казаки замедлили ход и потянулись по дороге длинной непрерывной цепью. Богун выехал впе з, и как бы пригвоздила тяжелую кавалерию к окопам. Вся сила и победа ее заключались в натиске, а сегодня она принуждена была стоять на месте. Хмельницкий между тем бросал в бой все новые и новые полки. Он был всюду: сам вводил в битву каждый курень и оставлял его только под неприятельскими саблями. Его воодушевление сообщилось мало-помалу и запорожцам, которые с криком и воем наперебой бросались на окопы и падали густыми рядами. Они ударялись о железную стену закованных в латы воинов и острия копий и, разбитые, изувеченные, снова поднимались в атаку. Под этим напором польское войско пошатнулось и местами начало отступать.
   К полудню почти все запорожские силы были в огне и в бою, который кипел так сильно, что между двумя линиями сражающихся возник новый вал из лошадиных и человеческих трупов.
   Каждую минуту в казачьи окопы возвращались с битвы вереницы раненых воинов, окровавленных, покрытых грязью, изрубленных и падающих от изнеможения Но все они возвращались с песнями и веселыми лицами, с уверенностью в победе Теряя уже сознание, они все еще кричали: "Погибель ляхам!" Резервное войско, оставленное в обозе, рвалось в бой.
   Лицо Скшетуского омрачилось. Польские полки начали уходить с поля за окопы. Они уже не могли держаться, и в их отступлении была заметна лихорадочная поспешность. Увидев это, двадцать тысяч казацких голосов радостно закричали. Казаки удвоили силу напора. Запорожцы налегли на казаков Потоцкого, которые прикрывали собою отступление. Но пушки и град мушкетных пуль отбросили их назад. На мгновение битва прекратилась. В польском лагере раздался звук парламентарной трубы.
   Хмельницкий, однако, не хотел вести парламентарных переговоров; двенадцать куреней спешились, чтобы вместе с пехотой и татарами начать штурм вала. Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был в решительную минуту прийти им на помощь. Раздались звуки котлов, литавр и труб, заглушая крики и залп мушкетов.
   Скшетуский дрожа смотрел, как огромные шеренги несравненной казацкой пехоты подбежали к валу и окружили его тесным кольцом. Навстречу им из окопов вырвались длинные белые полосы дыма, как будто чья-то исполинская грудь хотела сдунуть эту саранчу, неумолимо напиравшую со всех сторон. Пушечные ядра пробивали в ней борозды, выстрелы самопалов становились все чаще и чаще. Пальба не прекращалась ни на минуту -- весь этот муравейник таял на глазах, местами судорожно извиваясь, как раненый исполинский змей, но все-таки шел вперед. Вот они уже у вала! Пушки не могут уже больше вредить им! Скшетуский закрыл глаза. Вопрос, увидит ли он еще на валах польские знамена, когда откроет глаза, молнией пролетел в его уме. Шум увеличивается, там творится что-то немыслимое. Из середины обоза слышатся крики. Что же случилось?
   -- Боже Всемогущий -- вырвался крик из груди Скшетуского, когда, открыв глаза, он увидел на валу вместо большого золотого коронного знамени малиновое с изображением Архангела
   Польский обоз был взят.
   Поручик только вечером узнал от Захара о всем ходе штурма. Тугай-бей недаром назвал Хмельницкого змеей: в минуту самой отчаянной битвы подговоренные им драгуны Балабана перешли вдруг на сторону казаков и, бросившись с тылу на свои знамена, помогли уничтожить их.
   В тот же вечер Скшетуский видел пленников и присутствовал при смерти молодого Потоцкого, который лежал с пробитым стрелой горлом; он прожил всего несколько часов после битвы и умер на руках Стефана Чарнецкого.
   -- Скажите отцу, -- шептал в последние минуты молодой каштелян, -- что я... как рыцарь...
   И дальше он уже ничего не мог сказать. Душа оставила тело и отлетела на небо.
   Скшетуский потом долго помнил это бледное лицо и голубые глаза, устремленные вверх в минуту смерти.
   А Чарнецкий дал обет над остывающим его телом, что если Бог поможет ему вернуть свободу, то он смоет потоками крови смерть друга и позор поражения. Ни одна слеза не скатилась по суровому лицу его: эта был рыцарь с железной силой воли, известный своими подвигами, который никогда еще не сгибался ни под каким несчастьем. Он сдержал свой обет. Теперь же, вместо того чтобы предаваться отчаянию, он ободрял Скшетуского, жестоко страдавшего от поражения и позора Польши.
   -- Польша перетерпела не одно бедствие, -- говорил Чарнецкий,-- но зато у нее есть неисчерпаемая сила Ее не сломила еще никакая другая сила, не сломят теперь и бунты холопов; Бог сам накажет их, так как, восставая против власти, они этим самым противятся Его воле. Что же касается поражения, то оно, конечно, ужасно, но кто же потерпел его? Гетман или коронные войска? Нет! После измены Кшечовского отряд Потоцкого мог считаться лишь простым отрядом. Бунт, несомненно, распространится по всей Украине, но ведь там это не новость. Гетман и князь Иеремия, силы которых еще не тронуты, подавят его; чем сильнее он разгорится, тем на более продолжительное время утихнет после усмирения, а может быть, и навсегда. Слишком малодушным был бы тот, кто допустил бы мысль, что какой-то казацкий бродяга и татарский мурза могут грозить серьезной опасностью могущественному народу. Плохо пришлось бы Польше, если бы ее судьба и существование зависели от простого мужицкого бунта. Мы с презрением выступали в этот поход -- закончил Чарнецкий, -- и хотя отряд наш уничтожен, но я думаю, что гетманы могут усмирить этот бунт не мечом или оружием, а просто батогами.
   Когда он говорил это, казалось, что говорит не пленник и не воин после проигранного сражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Это величие души и вера в Польшу подействовали как бальзам на раны Скшетуского. Он видел силу Хмельницкого вблизи, поэтому она немного ослепила его, тем более что до сих пор ее сопровождала удача. Силы гетманов еще не были тронуты, аза ними стояли все могущество Польши, сила права, власти и воли Божией.
   Поручик отошел от Чарнецкого с более спокойным и легким сердцем; на прощанье он спросил еще Чарнецкого, не желает ли он сейчас же начать переговоры, с Хмельницким об освобождении.
   -- Я пленник Тугай-бея, -- ответил тот, -- и заплачу ему выкуп, а с этим бродягой не желаю иметь дела.
   Захар, который и устроил Скшетускому это свидание с пленными, провожая его обратно до телеги, тоже утешал его:
   -- С молодым Потоцким нетрудно было справиться, -- говорил он, -- вот с гетманами будет труднее. Дело только начато, а каков будет конец. Бог его знает! Набрали казаки и татары польского добра, а вот спрятать его -- это другое дело. А ты, молодец, не горюй, не тужи... Получишь свободу, уйдешь к своим, а старик будет тужить по тебе. Хуже всего -- это жить под старость одному на свете. Да, с гетманами будет трудно, ох, трудно!
   И действительно, победа эта, хоть и блестящая, не решала однако дела в пользу Хмельницкого. Она могла даже повредить ему, так как легко можно было предвидеть, что великий гетман, мстя за смерть сына, бросится на запорожцев с особенным ожесточением и сделает все возможное, чтобы сразу уничтожить их. Великий гетман не любил князя Иеремии, и хотя нелюбовь эта маскировалась любезностью, тем не менее довольно часто проявлялась в различных обстоятельствах. Хмельницкий отлично знал это, но предполагал, что теперь эта натянутость исчезнет и что Краковский первый протянет руку для примирения, которая обеспечит ему помощь славного воина и его могучего войска. А с такими соединенными силами да еще под начальством такого вождя, как князь, Хмельницкий не отважился бы меряться, так как сам еще не был достаточно уверен в себе. Он решил поэтому спешить, чтобы явиться в Украину одновременно с известием о желтоводской битве и ее исходе и чтобы ударить на гетманов прежде, чем к ним подоспеет княжеская помощь.
   На другой день после битвы, на рассвете, он двинулся в поход, не дав даже отдохнуть войску. Он шел так быстро, как будто убегал от кого-нибудь. Войско шло вперед, заливая, точно волна, всю степь, минуя леса, дубравы и курганы, и то и дело переправлялось через реки. Дорогой казацкие войска все усиливались, так как к ним постоянно присоединялись все новые и новые толпы бегущих из Украины казаков. Они приносили также вести и о гетманах но вести эти были разноречивы: одни говорили, что князь сидит еще за Днепром; другие -- что он уже соединился с коронными войсками. Одно только твердили все единогласно, что вся Украина объята огнем. Мужики не только бежали навстречу Хмельницкому в Дикие Поля, но поджигали города и села, нападали на своих панов и повсеместно вооружались. Коронные войска бьются уже две недели. Стеблов вырезан, а под Деренговцами произошла кровавая битва. Городские казаки перешли уже кое-где на сторону черни и всюду ждут только сигнала. Хмельницкий рассчитывал на все это и торопился еще больше.
   Наконец он у порога: Чигирин настежь отрыл пред ним свои ворота. Казацкий гарнизон тотчас же перешел на его сторону. Войско разгромило дом Чаплинского и истребило горсть шляхты, искавшей убежища в городе. Радостные крики, колокольный звон и процессии ни на минуту не прекращались. Пожар охватил и окрестности: все брались за косы и пики и присоединялись к запорожцам. Несметные толпы черни стекались со всех сторон в казацкий лагерь; дошли и радостные, верные вести, что князь Иеремия, правда, обещал свою помощь гетманам, но еще не присоединился к ним.
   Хмельницкий вздохнул свободнее. - Он немедленно двинулся вперед и шел теперь среди бунта, резни и огня. Трупы и выжженные города и селения отмечали его путь. Он двигался, точно лавина, все уничтожая на своем пути. Перед ним расстилался заселенный край, за ним пустыня. Он шел как мститель, как легендарный змей, шаги которого оставляли кровавые следы, а дыхание -- пламя пожаров. - Наконец он остановился с главными силами в Черкассах, выслав предварительно вперед татар под начальством Тугай-бея и дикого Кривоноса, которые, догнав гетманов под Корсунью, не колеблясь бросились на них
   Но эта смелость дорого обошлась им.. Отраженные и разбитые в прах, они отступили в смятении.
   Хмельницкий кинулся к ним на помощь. Дорогой до него дошло известие, что Сенявский с несколькими полками присоединился к гетманам, которые оставили Корсунь и шли в Богуслав. Это была правда. Хмельницкий без сопротивления занял Корсунь и, оставив там свои повозки, запасы и провиант, одним словом, весь свой обоз, погнался за ними.
   Ему не надо было долго гнаться, так как они не успели уйти далеко. Его передовые отряды наткнулись на польский лагерь под Крутой Балкой.
   Скшетускому не удалось видеть эту битву, потому что он остался в Корсуни, в обозе. Захар поместил его в доме Забокшицкого, которого перед тем повесила чернь, и приставил к нему уцелевших казаков Миргородского куреня, так как толпа продолжала грабить дома и убивать каждого, кто ей казался ляхом. Скшетуский видел сквозь выбитые стекла целые толпы пьяных окровавленных мужиков, которые, засучив рукава, бродили из дома в дом, из лавки в лавку, перешаривая все углы и чердаки; время от времени раздавался страшный крик, означающий, что они нашли шляхтича, мужчину, женщину, ребенка, или еврея. Жертву тащили на рынок, где подвергали ее самому ужасному надругательству. Толпа дралась между собою из-за остатков трупов, обмазывала себе кровью лицо и грудь, обвивала вокруг шеи еще дымящиеся внутренности, хватала еврейских детей за ноги и разрывала их надвое среди безумного смеха толпы; бросалась даже на дома, окруженные стражей, где были заперты знатнейшие пленники, которых оставили в живых потому, что надеялись получить за них значительный выкуп. Татары и казаки, стоявшие на страже, отталкивали толпу, колотя по головам нападающих древками пик, луками или плетьми из бычей шкуры.
   То же самое происходило и у дома, где находился Скшетуский. Захар велел бить чернь без милосердия; миргородцы с удовольствием исполняли это приказание, потому что хотя низовцы охотно принимали во время бунтов помощь черни, но относились к ней несравненно презрительнее, чем к шляхте. Ведь не напрасно же назывались они "благородно урожденными казаками"! Сам Хмельницкий впоследствии неоднократно отдавал татарам значительные толпы черни, которые уводились татарами в Крым, где их продавали в Турцию и Малую Азию.
   Толпа, безумствовавшая на рынке, дошла до такого дикого неистовства, что, в конце концов, стала убивать своих же. День уже клонился к вечеру, толпа зажгла один конец рынка, церковь и дом священника, но, к счастью, ветер относил огонь в сторону поля и препятствовал дальнейшему распространению пожара. Громадное зарево осветило рынок, словно яркий солнечный свет. Сделалось так жарко, что трудно было дышать. Издали доносился страшный грохот пушек, -- очевидно, битва под Крутой Балкой становилась ожесточенной.
   -- Горячо там, должно быть, нашим! -- ворчал старый Захар. -- Гетманы не шутят! Ой! Потоцкий настоящий воин!
   И потом прибавил, указывая в окно на чернь:
   -- Они теперь гуляют, но если Хмель будет разбит, то и над ними погуляют!
   В эту минуту раздался лошадиный топот, и на рынок въехало несколько десятков всадников на взмыленных лошадях Почерневшие от пороха лица, беспорядочная одежда и обвязанные тряпками головы свидетельствовали, что эти солдаты примчались прямо с поля сражения.
   -- Люди, спасайтесь, кто в Бога верует! -- кричали они. -- Ляхи бьют наших!
   Поднялся крик и шум. Толпа заколыхалась, как волна, разгоняемая ветром. Дикий страх овладел людьми, и они бросились бежать; но так как улицы были загромождены возами, а одна часть рынка охвачена пламенем, то и бежать было некуда.
   Чернь начала толпиться, кричать, бить, душить и молить о пощаде, хотя неприятель был еще далеко.
   Скшетуский, узнав, что делается, чуть было не сошел с ума от радости; он, как помешанный, начал бегать по комнате, колотить себя в грудь и кричать:
   -- Я знал, что так будет! Теперь они имеют дело с гетманами, со всей Польшей. Час возмездия настал! Что это?
   Снова раздался лошадиный топот, и на рынке появилось на этот раз уже несколько сотен всадников, одних только татар. Они бежали очертя голову; толпа загораживала им дорогу, они бросались в нее, топтали, били и секли их нагайками, отталкивая лошадьми на дорогу, ведущую в Черкассы.
   -- Они бегут словно ветер! -- кричал Захар.
   Едва он успел вымолвить это, как мимо них проскакал второй отряд за ним третий; бегство казалось всеобщим. Стража около домов тоже начала волноваться и обнаруживать желание обратиться в бегство. Захар выскочил на крыльцо.
   -- Смирно! -- крикнул он своим миргородцам.
   Дым, жара, сумятица, лошадиный топот, встревоженные голоса и вой толпы, освещенной заревом, производили впечатление сцены в аду, на которую поручик смотрел из окна.
   -- Какой погром должен быть там! -- кричал он Захару, забывая, что тот не мог разделять его радость.
   Между тем как молния промчался новый отряд беглецов.
   Грохот пушек потрясал стены корсунских домов.
   Вдруг чей-то пронзительный голос закричал у самого дома:
   -- Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский и Тугай-бей тоже!
   На рынке началось настоящее светопреставление. Люди в безумии бросались в огонь. Поручик упал на колени и, подняв кверху руки, начал молиться:
   -- Боже всемогущий! Великий и Праведный Боже! Слава Тебе в вышних!
   Вбежавший в комнату Захар прервал его молитву.
   -- Ну-ка, молодец! -- крикнул он, запыхавшись. -- Выйди к миргородцам и пообещай им пощаду, потому что они хотят уходить, а как только уйдут, чернь сейчас же бросится сюда!
   Скшетуский вышел на крыльцо. Миргородцы беспокойно вертелись перед домом, явно обнаруживая желание бросить все и бежать на дорогу, ведущую к Черкассам.
   Страх обуял всех в городе. Из-под Крутой Балки, словно на крыльях, мчались все новые и новые толпы беглецов. Однако главные силы Хмельницкого, похоже, еще давали отпор; исход борьбы, очевидно, еще не выяснился, и пушки грохотали с удвоенной силой.
   -- За то, что вы усердно охраняли меня, -- торжественным голосом произнес Скшетуский, обращаясь к миргородцам, -- вам не надо спасаться бегством, обещаю вам милость гетмана.
   Миргородцы все до одного обнажили головы, а поручик гордо посматривал на них и на рынок, пустевший все больше и больше. Что за перемена судьбы! Скшетуский, которого еще недавно везли в обозе как пленника, стоял между дерзкими казаками как господин среди слуг, или как шляхтич между холопами. Он, пленник, обещает теперь пощаду, и при виде его все обнажают головы и робкими голосами, выражающим страх и покорность, взывают к нему:
   -- Помилуйте! Заступитесь!
   -- Как я сказал, так и будет! -- ответил им поручик
   Он действительно был уверен в этом, так как пользовался расположением гетмана, которому не раз возил письма от князя Иеремии.
   Он стоял, гордо выпрямившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.
   "Вот, война уж и кончена! Волна разбилась о порог! -- думал он. -- Чарнецкий был прав: силы Польши неизмеримы, и могущество ее прочно".
   Он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что перед ним снимали шапки, а тем, что он сын этой победоносной и всемогущей Польши, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич и патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уже не жаждал больше мести.
   "Польша разгромила их, как королева, но простит, как мать", -- думал поручик.
   А пушечные выстрелы слились между тем в непрерывный грохот.
   По пустынным улицам снова застучали лошадиные копыта. На рынок влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке, с израненным и залитым кровью лицом. Осадив коня, он распростер руки и, ловя открытым ртом воздух, кричал:
   -- Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны, гетманы, полковники, рыцари и кавалеры
   С этими словами он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.
   Лицо Скшетуского вспыхнуло и моментально побледнело.
   -- Что он говорит? -- горячо обратился он к Захару. -- Что случилось? Не может быть!
   Воцарилась глубокая тишина... Только на другом конце рынка бушевал, рассыпая снопы искр, огонь, да по временам с треском обрушивались горевшие дома.
   Но вот опять несутся новые гонцы.
   -- Побиты ляхи! Побиты! -- кричат они.
   За ними тянется отряд татар: они идут медленно, ведя пеших пленных Скшетуский не верит глазам; но он узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, странным, не своим голосом упорно повторяет.
   -- Не может быть! Не может быть!
   Все еще слышится грохот пушек. Битва еще не кончена. Однако все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются они радостно и с пением.
   Так возвращаются воины только после победы.
   Поручик побледнел как мертвец.
   -- Не может быть! -- повторял он хриплым голосом. -- Не может быть! Польша...
   Его внимание привлекает, что-то новое: это едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Они выезжают на середину рынка и бросают их на землю.
   Увы, знамена польские!
   Грохот пушек смолкает; вдали слышится стук подъезжающих возов; впереди всех едет высокая казацкая телега, за нею целый ряд других, окруженных казаками Пашковского куреня в желтых шапках; они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.
   Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и стал всматриваться в лица пленников, сидевших на первом возу.
   Вдруг он откинулся назад, хватая руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, и с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:
   -- Господи Иисусе Христе! Матерь Божия! Это - гетманы!
   И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо осунулось и застыло, как у покойника.
   Несколько минут спустя трое всадников выехали во главе бесчисленного множества полков на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне и, опираясь на золоченую булаву, гордо, по-царски поглядывал кругом.
   Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.
   Польша лежала в пыли и крови у ног казака.
  

Глава XVI

  
   Прошло несколько дней. Всем казалось, что на Польшу внезапно, рухнул небесный свод Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, до сих пор всегда одерживавших победы над казаками, взятие в плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, резня и убийства -- все это обрушилось так неожиданно, что никто не хотел верить, чтобы сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Одни оцепенели от ужаса и обезумели, другие предсказывали пришествие антихриста и близость последнего суда. Вследствие этого порвались все общественные Связи, пошатнулись человеческие и родственные узы; исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все зло и послал его гулять по белу свету: убийство, грабеж, вероломство, насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить не добром, а только злом и что чувства и мысли их тоже переменились: то, что прежде казалось им бесчестным, считалось теперь святыней, и наоборот. Солнце не светило больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло собою звезды и месяц. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы и леса. Люди перестали говорить, а только стонали или выли, как псы; жизнь утратила цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминаний. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался один только человек, вырастая, как гигант, почти затемняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.
   Это был Богдан Хмельницкий.
   Двести тысяч вооруженных и опьяненных победой людей ждали только его мановения.
   Чернь восставала всюду, городские казаки также присоединялись к нему. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем; восстание в воеводствах -- русском, подольском, волынском, брацлавском, киевском и черниговском -- все усиливалось. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Польша не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у немецкого государя. Буря превзошла всё ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как мог так высоко подняться. Он прикрывался справедливостью и верностью Польше, потому что еще не догадался, что это только слова, которые он может безнаказанно топтать. Но по мере того как возрастало его могущество, в нем возрастал также бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому нет в истории. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или выгоде. Добродетельным в его глазах был тот, кто был с ним заодно; злодеем -- тот, кто против него. Он готов был бы восстать, и против солнца и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей и целый свет он мерил собственным "я" и, несмотря на все свое лицемерие и на всю свою хитрость, был искренен в этом чудовищном взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем, и добрые дела; если он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении врага, то зато умел быть благодарным за все, хотя бы и невольно оказанные ему услуги. Однако когда он был пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах, отдавал жестокие приказания, о которых сам же сожалел впоследствии. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как тревога все больше и больше охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, о какой он совсем и не думал. Его могущество поражало других, но пугало и его самого. Исполинская река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно кончиться все это? Начиная восстание во имя личных обид, этот казачий дипломат рассчитывал, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры: его простят и удовлетворят за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Польшу, ее безграничное, как море, терпение, ее бесконечное милосердие: ведь Наливайке, совсем было погибшему, даровали же прощение. Теперь же, после победы на Желтых Водах, поражения гетманов, после того как война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко, а обстоятельства превзошли все его ожидания, -- должна завязаться борьба на жизнь или смерть.
   Но на чьей стороне будет победа?
   Хмельницкий прибегал и к гаданью по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собою только мрак. Временами его охватывала страшная тревога, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?
   Хмельницкий знал лучше других, что Польша- таит в себе исполинскую силу, хотя не умеет пользоваться ею и даже не сознает ее. А если бы кто-нибудь захватил ее в свои руки, кто устоял бы тогда против йее? Кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близкая гибель внутренних несогласий, личных счетов и зависти панов, раздоров, сеймовой болтовни, своеволия шляхты и бессилия короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выступить в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.
   Об этой дремлющей силе Польши знал еще, кроме Хмельницкого, покойный король Владислав; поэтому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу на жизнь и смерть с сильнейшим в мире монархом, так как только этим и можно было призвать ее к жизни. Потому-то король не побоялся даже возбуждать казаков. Было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец погибнуть в нем самим?
   Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой самой Польши, несмотря на всю ее слабость. В ней не было ладу, единодушия, она была своевольна и беспорядочна, но о ее стены ударялись самые страшные из всех волн -- турецкие волны, и разбивались, как о скалу. Он собственными, глазами видел это под Хотином. Эта же Польша, даже во времена своей слабости, водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же теперь даст она отпор? Чего не совершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?
   Потому-то каждое торжество Хмельницкого представляло для него новую опасность, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможным какое бы то ни было примирение. В каждой победе таилось будущее бедствие; на дне каждого кубка -- горечь. Против казацкой бури разразится гроза Польши. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдельные глухие раскаты.
   Против него пойдут и Великая Польша, и Пруссия, и Мазовия, и Малая Польша, и Литва; им нужен только вождь.
   Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывало предательство судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какого требовала настоящая минута грозы, ужаса и бедствий.
   Вождем их мог быть теперь только один человек
   Это был князь Иеремия Вишневецкий.
   Раз гетманы попали в неволю, то, вероятнее всего, выбор падет на князя. Хмельницкий, равно как и другие, не сомневался в этом.
   А тем временем в Корсунь, где запорожский гетман остановился для отдыха после битвы, долетели из Заднепровья вести, что грозный князь уже двинулся из Лубен и немилосердно подавляет бунт что на пути его исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы Говорили, что он ведет с собою пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только может быть в Польше.
   Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: "Ерема идет!"
   Крик этот испугал чернь, которая в страхе обратилась в бегство. Это глубоко поразило Хмельницкого.
   Ему предстоял теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Польши.
   Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий, несмотря на все превосходство своих сил. легко мог потерпеть поражение в решительной битве, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала ему, что страшится одного уже имени "Ерема". Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против натиска княжеских полков.
   С другой стороны, князь, вероятно, не вступил бы в решительную битву, а ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Польша за это время, несомненно, собрала бы новые силы и послала их на помощь князю.
   Хмельницкий решил поэтому остаться в Украине, организовать новые силы и усилить свое войско, а потом уже пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Он рассчитывал на то, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое. А тем временем он будет поддерживать мятеж, высылая на помощь черни отдельные полки.
   Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и, оттягивая их, выиграть время и дождаться, пока не истощатся его силы. При этом Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
   Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать его к себе.
   Он принял его в доме старосты в присутствии одного только Кшечовского, который давно уже был знаком с Скшетуским, и ласково, хотя не без некоторого высокомерия, соответствующего его теперешнему положению, поздоровавшись с ним, сказал:
   -- Поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне вами, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал вам свободу. Теперь этот час настал. Я дам вам булаву для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей. Можете возвращаться к своему князю.
   Скшетуский молчал! Радостная улыбка не появилась на его лице.
   -- Можете ли вы пуститься в дорогу? Я вижу, что вы еще не совсем здоровы.
   Действительно, Скшетуский был похож на тень. Раны и последние события свалили с ног этого молодого богатыря; можно было подумать, глядя на него, что окне доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а от черной, давно не стриженной бороды казалось еще более изнуренным. Причиной этого были нравственные страдания, которые доводили его до отчаяния. Следуя с казацким обозом, он был невольным свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи Он видел позор и несчастье Польши и гетманов в плену, видел торжество казаков, пирамиды, сложенные ими из голов убитых воинов, видел повешенных за ребра шляхтичей, отрезанные груди женщин и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдая тем сильнее, что его неотвязно мучила мысль о том, что непосредственным виновником всех этих бедствий является он сам; ведь он, а не кто другой перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаяние его было безгранично.
   Задавая себе вопрос о судьбе Елены и представляя, что могло случиться с нею, если злой рок задержал ее в Разлогах. он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:
   -- Боже! Прими мою душу! Я страдаю сильнее, чем заслужил!
   Потом, заметив, что кощунствует, падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и прося Его сжалиться над невинной голубкой, которая, может быть, взывает к Божьей и его помощи. Одним словом, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот запорожский гетман, этот триумфатор, желавший казаться великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления. Заметив это, Хмельницкий нахмурился и сказал:
   -- Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал; только моя доброта и вера в правоту моего дела делают меня таким неосторожным; я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь против меня.
   -- Если Бог даст мне силы! -- ответил Скшетуский и так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза.
   -- Ну это не важно! -- прибавил он, помолчав несколько минут. -- Я слишком могуществен, чтобы бояться такого юнца. Скажи своему князю все, что ты здесь видел, и посоветуй ему не слишком хорохориться, а не то у меня кончится терпение и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мой визит.
   Скшетуский молчал.
   -- Я говорил и повторяю еще раз, -- продолжал Хмельницкий, -- что я веду войну не с Польшей, а с панами, а князь -- первый между ними. Он враг мой и русского народа, отщепенец от нашей церкви и злодей. Я слышал, что он тушит мятеж кровью, но пусть он смотрит, чтобы не пролилась его собственная.
   Говоря это, он волновался все больше и больше: лицо его горело, а глаза мрачно сверкали. Видно было, что им овладевает обычный припадок гнева и злобы, во время которого он совершенно терял рассудок и память.
   -- Я прикажу Кривоносу привести его ко мне на веревке! -- кричал он. -- Брошу его себе под ноги и по. его спине буду влезать на коня!
   Скшетуский посмотрел свысока на бушующего Хмельницкого и спокойно ответил:
   -- Победи его сначала!
   -- Ясновельможный гетман! -- обратился к нему Кшечовский. -- Пусть этот дерзкий шляхтич скорее уезжает; не годится для твоего достоинства, чтобы ты разражался против него гневом, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.
   Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:
   -- Пусть едет! Но чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему булаву и сорок татар, которые проводят его до самого отряда... А ты, -- обратился он к Скшетускому, -- знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешь в мои руки, то уже не вывернешься.
   Скшетуский вышел с Кшечовским.
   -- Раз гетман отпускает тебя с головой на плечах, -- сказал последний, -- и раз ты можешь ехать куда тебе угодно, то я, по старому знакомству, советую тебе: уходи лучше в Варшаву, но только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваше время миновало. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что напрасно предлагать тебе это. А ты поднялся бы так же высоко, как и мы.
   -- На виселицу,-- пробормотал Скшетуский.
   -- Мне не хотели дать литинского староства, а теперь я сам возьму хоть десять. Мы прогоним Конецпольских. Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; этого хочет, очевидно, сам Бог, раз Он даровал нам две такие победы.
   Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал совсем о другом.
   -- Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая связанного по ногам и рукам моего благодетеля, коронного гетмана, -- продолжал Кшечовский, -- то он сейчас же стал называть меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил, что я не такой неблагодарный как он думает, и обещал ему, когда засяду в его поместьях и замках, сделать его своим подстаростой, если только он не будет напиваться. Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей, поэтому и щадит их. Если бы не он, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними Ну вот! Уж воз готов и татары в сборе. Куда же ты идешь?
   -- В Чигирин.
   -- Как постелешь, так и выспишься. Ордынцам дан приказ, чтобы они отвели тебя хотя бы до самых Лубен. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал вернуть тебе твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай нас лихом и кланяйся князю от нашего гетмана, а если можешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может быть, и заслужит его милость. Ну, будь здоров!
   Скшетуский сел в повозку, которую немедленно окружили ордынцы, и тронулся в путь. Им еле удалось пробраться сквозь рынок, так как он весь был запружен, запорожцами и чернью, которые варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и кобзарями, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, разложенными под котлами с кашей, лежали тела сначала изнасилованных, а затем убитых женщин, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых воинов.
   Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать убийственный запах, который, однако, нимало не беспокоил всю эту толпу. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были выломаны, рынок завален обломками драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены трупами, большей частью евреев, и толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
   На одной стороне рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от них еще несло жаром и клубился дым. Воздух был пропитан запахом гари. За сгоревшими домами стоял кош. мимо которого пришлось проезжать Скшетускому, и толпы пленных, охраняемые многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкасс и Корсуни или не погиб под топором черни, тот попал в неволю. Между пленными были и солдаты, взятые в плен в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию; тут была и шляхта, и подстаросты, и владельцы хуторов, и мелкая шляхта, и женщины, и дети. Стариков не было, потому что татары убивали их, как негодных уже к продаже. Они захватывали даже целые деревни и усадьбы, чему Хмельницкий не смел противиться В некоторых местностях мужчины добровольно шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но в общем смятении и ожесточении никто не думал об этом и не удивлялся Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей, а если у них брали жен, то зато брали и они чужих "ляшек" -- и, насытясь их красотой, убивали или продавали их ордынцам. Между пленными было немало и украинских "молодиц", связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняли всех. Вид этих несчастных созданий глубоко потрясал душу и взывал к мести. Оборванные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они должны были выносить побои и поцелуи, от которых теряли сознание и волю. Некоторые громко рыдали, другие, с безумными лицами, открытыми ртами и уставленными в одну точку глазами, покорялись всему, что постигало их. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист бизунов (бичей из бычьей кожи) то и дело раздавался среди мужчин, сливаясь с криками боли, плачем детей, ревом скота и ржанием лошадей. Пленники не были еще разделены и уставлены в походном порядке, а потому всюду царствовал страшный беспорядок Телеги, лошади, рогатый скот, верблюды, овцы, мужчины и женщины, кучи награбленной одежды, посуды, тканей, оружия -- все это, сбитое в одну огромную кучу, ожидало дележа и порядка. Время от времени отряды пригоняли новые толпы людей и скота, по реке плыли нагруженные паромы, а из главного коша постоянно приходили татары, чтобы потешить глаза зрелищем собранных богатств. Некоторые из них, пьяные от кумыса или от водки, одетые в католические священнические облачения, комжи, орнаты и русские рясы и стихари, даже в женские платья, затевали споры, драки и крики о том, что кому достанется. Татарские чабаны, сидя на земле между стадами, забавлялись -- одни высвистыванием на дудках резких мелодий, другие -- игрой в кости, взаимно угощая при этом друг друга палочными ударами. Стаи псов, прибежавших сюда вслед за своими хозяевами, жалобно выли.
   Скшетуский миновал наконец эту человеческую бойню, полную стонов, слез и адских криков; он думал, что теперь сможет вздохнуть свободнее, но сейчас же за казацким лагерем ему бросилось в глаза новое ужасное зрелище. Вдали виднелся кош, откуда неустанно неслось ржание лошадей, а ближе, на поле, около самой почти дороги, ведущей в Черкассы, молодые воины забавлялись стрельбою в слабых и больных пленников, которые не могли бы выдержать дальнего пути в Крым. Несколько десятков тел, продырявленных, как решето, были уже выброшены на дорогу; некоторые из них еще судорожно вздрагивали. Те же, в которых стреляли, были привязаны за руки к деревьям. Между ними были и старые женщины. Удачные выстрелы сопровождались довольным смехом.
   Около главного коша обдирали шкуры со скота и лошадей, предназначенных для корма солдат. Земля была залита кровью. Удушливые испарения спирали в груди дыхание; между тушами мяса вертелись с ножами в руках залитые кровью ордынцы. День был жаркий, солнце страшно пекло. Только после часа езды удалось Скшетускому со своим экспортом выбраться в чистое поле; но издали долго еще долетал до него из коша шум, крик и рев скота. Всюду по дороге заметны были следы хищников; в сгоревших усадьбах торчали одни только трубы, хлеба были вытоптаны, деревья поломаны, вишневые сады вырублены на топливо. На дороге то тут, то там валялись лошадиные и человеческие трупы, страшно изуродованные, синие, опухшие, а на них и над ними -- стаи воронов, с шумом и криком подымавшиеся при виде людей. Кровавое дело Хмельницкого всюду бросалось в глаза, и трудно было понять, против кого именно поднял он руку: ведь прежде всего под этим бременем стонал его родной край.
   В Млееве Скшетуский встретил татарский отряд, гнавший новые толпы пленников. Городище было выжжено дотла. Торчала одна только каменная колокольня да старый дуб, стоявший посреди рынка, на котором висело несколько еврейских детей, повешенных несколько дней тому назад. Тут же было перебито много шляхты из Коноплянки, Староселья, Вязовки, Балаклея и Водачева, Само местечко было пусто, так как мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, старики и дети бежали в лес от ожидаемого прихода войск князя Иеремии. Из Городища Скшетуский проехал через Смепу, Заботин и Новосельцы в Чигирин, останавливаясь по дороге ровно столько, Сколько было необходимо для отдыха лошадей. Он въехал в город на другой день пополудни. Война пощадила город: было разрушено только несколько домов, а дом Чаплинского сравнен с землей. В городе стоял полковник с тысячей казаков, но и он сам, и его молодцы, и все население жили в постоянном страхе, потому что и тут, как всюду, все были уверены, что каждую минуту может нагрянуть князь и поразить их местью, какой еще не видывал свет. Кто распускал эти слухи и откуда шли они -- было неизвестно... Быть может, их порождал страх, но все твердили, что князь уже плывет Сулою, что теперь он на Днепре, где сжег Васютйнцы и истребил все население в Борисах; каждое приближение всадников или пеших людей вызывало страшную панику. Скшетуский жадно прислушивался к этим известиям, понимая, что если они и ложны, то все-таки сдерживают распространение бунта в Заднепровье, над которым тяготела рука князя.
   Скшетуский хотел узнать что-нибудь важное от полковника, но оказалось, что тот, наравне с другими, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега уже не попадали в Чигирин.
   Скшетуский, не останавливаясь и не теряя времени, переправился на другой берег и немедленно направился в Разлоги. Уверенность, что он скоро узнает, что сталось с Еленой, и надежда, что она с теткой и князьями укрылась в Лубнах. вернули ему и силы, и здоровье. Он пересел из повозки на коня, немилосердно подгоняя своих татар, которые, считая его послом, а себя -- его телохранителями, не смели противоречить ему. Они неслись, словно за ними гналась погоня, взбивая копытами лошадей целые облака пыли. Край был пуст, усадьбы обезлюдели, так что они долго не встречали ни одной живой души. Вероятно, все прятались от них Скшетуский приказал искать людей в садах, пасеках, закромах и на чердаках, но никого не удалось найти.
   Только за Погребами один из татар увидел какое-то человеческое существо, старавшееся скрыться в прибрежных тростниках Каганлыка.
   Татары подскочили к реке и несколько минут спустя привели к Скшетускому двух совершенно нагих людей
   Один из них был старик, другой -- стройный подросток, лет пятнадцати или шестнадцати. Оба стучали от страха зубами и долго не могли вымолвить ни слова.
   -- Откуда вы? -- спросил их Скшетуский,
   -- Мы ниоткуда! -- ответил старик. -- Я просто хожу с бандурой, а этот немой водит меня.
   -- Откуда же вы идете теперь? Из какой деревни? Говори смело, тебе ничего не будет.
   -- Мы, господин, ходили по всем деревням, пока тут нас не обобрал какой-то черт. Сапоги были хорошие -- взял, шапка, хорошая -- взял, платье, которое мне дали добрые люди, тоже и даже бандуры не оставил.
   -- Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни ты идешь?
   -- Не знаю, господин, -- я дед. Вот мы, голые, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, которые бы приютили и накормили нас... мы голодны...
   -- Отвечай на то, о чем я тебя спрашиваю, а не то велю повесить!
   -- Я ничего не знаю! Колы бы я що, або що, то нехай мини отщо!
   Очевидно, дед, не умея дать себе отчета в том, кто это его спрашивает, решил не давать никаких ответов.
   -- А был ты в Разлогах, где живут князья Курцевичи?
   -- Не знаю!
   -- Повесить его! -- крикнул Скшетуский.
   -- Був. пане! -- закричал дед, видя, что с ним не шутят.
   -- Что же ты там видел?
   -- Мы были там пять дней тому назад, а лотом в Броварках слышали, что туда пришли лыцари.
   -- Какие рыцари?
   -- Не знаю! Один, говорят, лях, другой -- казак.
   -- На коней! -- крикнул Скшетуский.
   Отряд помчался. Солнце заходило точно так же, как и тогда, когда поручик встретил Елену с княгиней и ехал рядом с их коляской. Каганлык так же сверкал пурпуром, а клонившийся к вечеру день был еще тише и теплее, чем тогда. Но тогда он ехал, полный счастья и любви, а теперь мчался, точно преступник, гонимый тревогой и злыми предчувствиями. Голос отчаяния твердил ему, что Богун убил Елену, что он уже не увидит ее больше, голос надежды, наоборот, подсказывал ему, что князь спас ее и она в безопасности. Голоса эти боролись в нем, разрывая на части его сердце.
   Отряд мчался во весь опор. Так прошел час, потом другой. Месяц уже начал всходить и, подымаясь все выше и выше, постепенно бледнел. Кони покрылись пеной и тяжело храпели. Они въехали в лес, который промелькнул, как молния, пронеслись через яр, а за ним уже и Разлоги.
   Еще минута -- и решится его судьба. А ветер свистит ему в уши, шапка слетела с головы, конь храпит и чуть не падает. Еще мгновение, они выедут из яра. Вот... уже?
   Но вдруг страшный, нечеловеческий крик вырвался из груди Скшетуского.
   Двор, хозяйственные постройки, конюшни, частокол и вишневый сад -- все исчезло.
   Бледный месяц освещал холм с кучей черных, обгорелых бревен, которые перестали уже дымиться.
   Ни один звук не прерывал тишины.
   Скшетуский безмолвно стоял над рвом, подняв руки кверху, и все смотрел и смотрел, как-то странно покачивая головой. Татары остановили лошадей. Он слез, отыскал остаток сгоревшего моста, перешел по балке через ров и, сев на камень, лежавший среди майдана, начал озираться кругом, как человек, который, впервые увидев какое-либо место, желает ознакомиться с ним. Сознание его помутилось, но он не стонал, а, положив руки на колени, опустил голову и сидел неподвижно, точно заснул. Но он не спал, а как-то одеревенел; в голове его, вместо мыслей, носились только какие-то неясные образы. Сначала он видел перед собою Елену такой, какой она была, когда он прощался с нею перед отъездом, только лицо ее было покрыто мглой, так что он не мог различить ее черты Он хотел освободить ее из этой мглы, но не мог. Образ пропал. Вместо него возникли Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский, наглое лицо Заглобы; Лицо это особенно спорно стоит перед его глазами, пока наконец его не сменяет мрачное лицо Гродицкого. Потом Скшетуский видел еще Кудак. пороги, битву на Хортице, Сечь, все путешествие и все приключения, вплоть до последнего дня, до этого последнего часа А дальше уже мрак, Он уже не сознавал, что с ним делается Ему смутно представляется, что он едет к Елене, в Разлоги, но у него не хватает сил, и вот он отдыхает на каком-то пепелище. Ой хочет встать и ехать дальше, но страшная слабость приковывает его к месту, ему кажется, будто к ногам привязаны стофунтовые гири.
   Он все продолжал сидеть. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив огонек, начали жарить на нем куски конины. Затем, насытившись, легли спать на земле. Но не прошло и часа, как они вскочили на ноги.
   Вдали послышался шум, похожий на топот многочисленной конницы, едущей рысью.
   Татары поспешно привязали к шесту кусок белого полотна и подложили огня, чтобы их видели издали и приняли за мирных гонцов.
   Топот, фырканье коней и бряцание сабель слышалось все ближе и ближе, и вот на дороге показался отряд конницы, который моментально окружил татар. Начались переговоры. Татары указали на сидевшего на холме человека, который, впрочем, и без того был отлично виден, так как прямо на него падал лунный свет. Татары сказали, что они сопровождают посла, а от кого, он сам лучше знает.
   Предводитель отряда с несколькими товарищами подошел к холмику, но, взглянув в лицо сидевшего, протянул руки и воскликнул:
   -- Ведь это Скшетуский! Боже!
   Поручик даже не пошевелился.
   -- Господин поручик, вы не узнаете меня? Я -- Быховец... Что с вами?
   Поручик молчал
   -- Да очнитесь, Бога ради! Эй! Товарищи, подите-ка сюда!
   Действительно, это был Быховец, который шел в авангарде войск князя Иеремии.
   Между тем подошли и другие полки. Весть о Скшетуском разнеслась по всем полкам, и все спешили приветствовать дорогого товарища. Маленький Володыевский, оба Слешинских, Дик. Орнишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, Подбипента и много других офицеров бежали к нему. Но напрасно они обращались к нему, звали по имени, дергали за плечи и силились поднять его. -- Скшетуский смотрел на них широко раскрытыми глазами и никого не узнавал, или, точнее, узнавал, но все они были для него теперь безразличны. Те, кто знали о его любви к Елене, а о ней знали почти все, вспомнили, где они находятся в настоящую минуту, и, взглянув на черное пепелище, сразу поняли все.
   -- Он помешался с горя! -- шептал один
   -- Отчаяние отняло у него разум!
   -- Надо свести его к князю; может быть, он очнется, когда увидит его.
   Лонгин в отчаянии ломал руки. Все окружили поручика и с сочувствием смотрели на него. Одни вытирали перчатками слезы, другие тяжело вздыхали. Вдруг из круга выделилась чья-то высокая фигура и, медленно подойдя к поручику, положила ему на голову руки.
   Это был ксендз Муховецкий.
   Все умолкли и опустились на колени, словно ожидая какого-то чуда; но ксендз не совершил никакого чуда, только, держа руки на голове Скшетуского, поднял глаза к небу, озаренному лунным сиянием, и громко Произнес
   "Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя..." )
   Он остановился и, помолчав, повторил громче и торжественнее:
   "Да будет воля Твоя..."
   Воцарилось глубокое молчание
   "Да будет воля Твоя..." -- повторил ксендз в третий раз.
   Тогда из уст Скшетуского вырвался крик невыразимого страдания, но вместе с тем и смирения:
   "Яко на небеси и на земле..." -- и рыцарь с рыданием бросился на землю.
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  

Глава I

  
   Для выяснения того, что случилось в Разлогах, нам нужно вернуться к той ночи, когда Скшетуский Жендяна из Кудака к старой княгине с письмом, заключающим просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Лубны, под защиту князя Иеремии, так как каждую минуту может вспыхнуть война. Жендян, сев в чайку, которую Гродицкий отправлял из Кудака за порохом, пустился в путь; ехал он медленно, так как приходилось подниматься вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под предводительством Кшечовского и Барабаша, высланных гетманами против Хмельницкого. Жендян, увидев Барабаша, сейчас же рассказал ему, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи, и просил старого полковника, чтобы тот при встрече с Хмельницким усиленно попросил бы последнего залосла. После этого он отправился дальше.
   Жендян с людьми Гродицкого прибыл в Чигирин на рассвете. Здесь их сейчас же окружила казацкая стража, спрашивая, что они за люди.
   Они ответили, что едут из Кудака, от Гродицкого, с письмом к гетманам. Однако, несмотря на это заявление, казаки потребовали старшину с чайки, а Жендяна повели к полковнику на допрос.
   -- К какому полковнику? -- спросил старшина.
   -- К Лободе, -- ответили сторожевые есаулы. -- Великий гетман велел ему задерживать и допрашивать всех, проезжающих из Сечи в Чигирин.
   Они пошли. Жендян шел смело, не думая ни о чем дурном, потому что видел, что здесь еще господствовала власть гетмана. Их привели в дом Желенского, близ "Звонарного Угла", в квартиру полковника Лободы. Здесь им сказали, что полковник еще на рассвете уехал в Черкассы и что его заменяет подполковник. Им пришлось довольно долго ждать, но наконец дверь открылась и в комнату вошел ожидаемый подполковник
   При виде его у Жендяна подогнулись колени.
   Это был Богун.
   Гетманская власть действительно еще распространялась на Чигирин, так как Лобода и Богун пока не перешли к Хмельницкому, а наоборот, держали сторону Польши; поэтому великий гетман и назначил им стоянку в Чигорине для его защиты.
   Богун, сев за стол, начал расспрашивать приезжих.
   Старшина с письмом Гродицкого ответил и за себя и за товарища. Оглядев письма, молодой подполковник начал заботливо расспрашивать, что видно и слышно в Кудаке; ему очевидно, очень хотелось узнать, для чего Гродицкий посылает людей и чайку к великому гетману. Старшина ничего не сумел ему ответить, а письмо было запечатано печатью Гродицкого. Кончив допрос, Богун хотел уже было наградить их и отпустить, как вдруг открылась дверь и в комнату, как молния, влетел Заглоба.
   -- Послушай, Богун, -- воскликнул он, -- изменник Допуло скрыл от нас самый лучший мед-тройняк. Я как-то пошел с ним в погреб, смотрю: в углу вроде бы сено. Я спрашиваю: "Что это?" -- говорит: "Сухое сено!" Посмотрел поближе, вижу, оттуда выглядывает горлышко кувшина, точно татарин из травы. "Ах ты, такой-сякой! -- говорю, -- Ну мы разделим труд: ты ешь сено, так как ты вол, а я выпью мед, так как я человек". Вот. я и принес бутылку на пробу; дай только кубки.
   С этими словами Заглоба подбоченился одной рукой и, держа в другой бутыль, запел:
  
   Гей Ягус, гей Кундус, подай нам стакан,
   И милое личико для поцелуя дай нам
  
   Но, увидев Жендяна, Заглоба сразу оборвал речь и, поставив на стол бутыль, сказал:
   -- Да ведь это слуга Скшетуского!
   -- Чей? -- спросил поспешно Богун.
   -- Скшетуского, который, уезжая в Кудак, перед отъездом угостил меня -таким лубенским медом, что чудо! А что твой господин, здоров?
   -- Здоров и кланяется вашей милости, -- ответил смутившийся Жендян.
   -- Это настоящий рыцарь. А как же это ты попал в Чигирин? Отчего это твой господин выслал тебя из Кудзка?
   -- У моего господина, -- ответил Жендян, -- есть свои дела в Лубнах, из-за которых он и велел мне вернуться, поскольку мне нечего было делать в Кудаке.
   Богун, все время пристально смотревший на Жендяна, воскликнул:
   -- Знаю и я твоего господина, видел его в Разпогах.
   Жендян наклонил голову и, будто не расслышав, спросил:
   -- Где?
   -- В Разлогах.
   -- Это имение Курцевичей, -- сказал Загпоба.
   -- Чье? -- переспросил Жендян.
   -- Я вижу, ты оглох, -- сухо заметил Богун.
   -- Это оттого, что я не выспался
   -- Успеешь выспаться Так ты говоришь, что твой господин послал тебя в Дубны?
   -- Да.
   -- Верно, у него есть какая-нибудь зазнобушка, -- прибавил Заглоба, -- которой он через тебя шлет привет.
   -- Почем же я знаю! Может, есть, а может, и нет, -- сказал Жендян. кланяясь Богуну и Заглобе. -- Прощайте, -- сказал он, собираясь уходить.
   -- Не слеши, птенчик, -- ответил Богун. -- А почему же ты скрыл от меня, что ты слуга Скшетуского?
   -- Вы же меня не спрашивали, а я подумал: зачем болтать о пустяках? Прощ...
   -- Погоди, говорю! Везешь ли ты какие-нибудь письма от своего господина?
   -- Его дело писать, мое же, как слуги, отдать, но только тому, кому они написаны; а затем позвольте мне проститься с вами, господа
   Богун сдвинул свои соболиные брови и хлопнул в ладоши. В комнату тотчас же вбежали двое казаков.
   -- Обыскать его! -- крикнул он, указывая на Жендяна.
   -- Это насилие! -- воскликнул Жендян. -- Я хоть слуга, но тоже шляхтич, и вы ответите за этот поступок.
   -- Богун! Оставь его! -- вступился Заглоба.
   Между тем один из казаков нашел у Жендяна два письма и передал их подполковнику. Богун велел казакам выйти: он не умел читать и не хотел показать перед ними своей неграмотности. Потом, обращаясь к Заглобе, сказал:
   -- Читай, а я буду наблюдать за слугой.
   Загпоба зажмурил левый глаз со шрамом и прочел адрес "Ясновельможной княгине Курцевич в Разлогах".
   -- Так ты, дружок, ехал в Лубны и не знаешь, где Разлоги? - сказал Богун, бросая грозный взгляд на Жендяна.
   -- Куда мне приказано, туда я и ехал! -- ответил слуга.
   -- Вскрывать ли? Шляхетская печать святая вещь, -- заметил Заглоба
   -- Мне великий гетман разрешил просматривать все письма. Вскрой и читай.
   Заглоба вскрыл письмо и начал читать:
   "Милостивая Государыня! Имею честь сообщить Вам, что я уже в Кудаке, откуда. Бог даст, сегодня утром выеду в Сечь. Пишу Вам ночью, так как от беспокойства не могу спать, -- боюсь, как бы не случилось с вами какого-нибудь несчастья из-за этого разбойника Богуна и его лодырей. А так как и Кристофор Гродицкий подтвердил, что каждую минуту может разразиться война, которая заставит восстать и чернь, то я умоляю и заклинаю вас, милостивая Государыня, немедленно ехать в Лубны с княжной, хотя бы верхом, если еще не высохла степь; не медлите, потому что я не успею вернуться вовремя. Прошу вас исполнить мою просьбу, чтобы я мог быть спокоен за обещанное мне счастье и радоваться предстоящему возвращению. Раз княжна обещана мне, то Вам лучше скрыться у князя, моего господина, чем хитрить с Богуном и мылить ему глаза Князь вышлет охрану в Разлоги, и таким образом вы сбережете и имение. Имею честь..." и так далее.
   -- Гм! Богун, гусар хочет тебе наставить рога, -- сказал Заглоба -- Так вы оба ухаживали за одной девицей? Почему же ты ничего об этом не говорил мне? Но утешься, раз так было и со мной"..
   Но шутка замерла вдруг на губах Заглобы: Богун сидел неподвижно у стола, лицо его, казалось, было сведено судорогой, бледно, глаза закрыты, брови насуплены С ним творилось что-то ужасное.
   -- Что с тобой? -- спросил Заглоба
   - Казах начал с жаром размахивать руками и сдавленным, хриплым голосом сказал:
   -- Читай... читай второе письмо...
   -- Второе к княжне Елене.
   -- Читай... читай!
   Заглоба начал:
   "Дорогая и возлюбленная Елена, владычица и королева моего сердца! Так как по службе мне придется еще надолго остаться в этих местах, то я пишу твоей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где ты будешь в полной безопасности от Богуна и где наша любовь не подвергнется никаким испытаниям..."
   -- Довольно! -- крикнул Богун и, вскочив, как бешеный, из-за стола, кинулся на Жендяна. Бердыш просвистел в его руках, а несчастный слуга, получив удар в грудь, застонал и упал на пол. Богуном овладело безумие: он бросился на Заглобу и вырвал у него письмо.
   Последний, схватив бутыль с медом, отскочил к печке и закричал:
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Что ты, человече, взбесился или сошел с ума? Успокойся! Сунь, черт возьми, голову в ведро с водой! Слышишь?
   -- Крови! Крови! -- взвыл Богун.
   -- Ты с ума спятил? Говорю тебе, сунь голову в ведро! Ты уже и так пролил кровь, да еще невинную; этот несчастный подросток уже не дышит. Или черт тебя попутал, или ты сам -- черт. Опомнись, басурман!
   С этими словами Заглоба подошел к Жендяну и, наклонившись над ним, ощупал ему грудь и приложил руку к губам, из которых хлынула кровь.
   б Богун схватился за голову и застонал, как раненый волк, потом бросился на скамью, не переставая стонать, потому что его душа разрывалась на части от горя и страдания. Вдруг он сорвался с места, подбежал к двери, вышиб ее ногой и выскочил в сени
   -- Сломай себе шею! -- пробормотал ему вслед Заглоба. -- Разбей себе голову о конюшню! Вот фурия-то! Ничего подобного я не встречал в жизни. Этот мальчик, кажется, еще жив! Ей Богу, если ему этот мед не поможет, то. значит, он солгал, что он шляхтич.
   Бормоча это, Заглоба положил голову Жендяна себе на колени и начал понемногу вливать мед в его посиневший рот.
   -- Посмотрим, благородная ли твоя кровь; от меду или вина жидовская кровь свертывается, холопская же. ленивая и тяжелая, оседает и только шляхетская от этого напитка оживает и придает бодрость телу. И всем другим нациям Бог дал разные напитки, чтобы и они могли отличить каждую кровь.
   Жендян слабо застонал.
   -- Ага, хочешь больше! Нет, брат, позволь же и мне... вот так! А теперь, раз уж ты показал признаки жизни, я перенесу тебя в конюшню и положу где-нибудь в уголке, чтобы это казацкое чудовище, когда вернется, не растерзало тебя окончательно. Это опасный друг, черт его побери, вижу, что у него рука ловчее ума!
   Заглоба поднял Жендяна с легкостью, свидетельствующей о необыкновенной силе, и вышел на двор, где несколько казаков играли в кости на разостланном ковре. Увидев его, они поздоровались с ним, и он сказал:
   -- Хлопцы, возьмите этого молодчика и полежите его на сено, да сбегайте за цирюльником.
   Приказание его было немедленно исполнено, так как Заглоба, будучи другом Богуна, пользовался большим уважением казаков.
   -- А где же подполковник? -- спросил он.
   -- Он велел подать-лошадь и поехал в полковую квартиру, а нам приказал тоже быть наготове.
   -- Значит, и мой конь готов?
   -- Готов.
   -- Ну, подавай сюда, я найду тогда его в полку.
   -- А вот и он сам.
   Действительно, у ворот показался Богун, ехавший с рынка, а за ним сотня молодцов с пиками, очевидно, совсем готовых к походу.
   -- На коней -- крикнул Богун оставшимся на дворе казакам. Все живо собрались. Заглоба вышел за ворота и внимательно посмотрел на молодого атамана.
   -- Идешь в поход? -- спросил он его.
   -- Да
   -- И куда же тебя черт несет?
   -- На свадьбу.
   Заглоба подошел ближе.
   -- Побойся Бога, сынок! Гетман велел тебе оберегать город, а ты сам едешь и казаков уводишь. Нарушаешь приказ. Здесь чернь только и ждет удобной минуты; чтобы броситься на шляхту; ты и город погубишь, и гетмана рассердишь.
   -- Пускай погибнет и город и гетман!
   -- Тут идет дело и о твоей голове
   -- Пускай погибает и она!
   Заглоба убедился, что напрасно говорит с казаком, который упорно стоял на своем, хотя видел, что Заглоба прав. Последний догадался, куда направляется Богун, и не знал, что ему делать: ехать с Богуном или оставаться? Ехать было опасно: это было все равно, что в горячее военное время сунуться в самую отчаянную схватку. Остаться? Тоже неудобно: чернь только и ждала известия из Сечи, призыва к резне; она, может быть, и не ждала бы его, если бы не казаки Богуна и то огромное влияние, каким он пользовался на Украине Заглоба, правда, мог бы укрыться в гетманском отряде, но не делал этого, имея на то свои причины. Было ли у него на совести убийство или еще какое-нибудь темное дело, про то знал лишь он один, но как бы то ни было, а он не хотел показываться на глаза гетману и расставаться с Чигирином. Тут ему было хорошо: никто его не беспокоил, он сжился и со шляхтой, и с экономами старосты, и с казацкими старшинами. Правда, старшины теперь все разъехались, а шляхта смирно сидела в своих углах, опасаясь бури; зато Богун был самым задушевным его приятелем. Познакомившись за чаркой, он сразу побратался с атаманом. С тех пор они были неразлучны. Казак сыпал золотом за двоих, шляхтич врал, и обоим вместе жилось хорошо. Теперь придется или остаться в Чигирине и подставить черни шею, или ехать с Богуном. Заглоба выбрал последнее.
   -- Есл лтых Водах, после разгрома гетманов, после начала междоусобной войны во всех южных воеводствах, дело зашло чересчур далеко, результаты превзошли все ожидания; теперь борьба должна идти не на жизнь, а на смерть. На чьей стороне будет победа?
   Хмельницкий спрашивал предсказателей, астрологов, и сам с тревогой всматривался в грядущее, но впереди было темно, как в могиле. Иногда страшное беспокойство овладевало им, а в груди закипало дикое отчаяние. Что-то будет, что будет? Хмельницкий лучше всех знал, что республика не умеет распоряжаться своими силами, не знает их, не осознает своего страшного могущества. А если кто-то возьмет в свои руки эту силу, то кто тогда может воспротивиться ему? Как знать, может быть, близость погибели соединит вновь разрозненные партии панов? Тогда республика может выставить в поле полмиллиона самого отборного войска и стереть с лица земли Хмельницкого, хоть бы ему помогал не только крымский хан, но и сам султан турецкий.
   Об этой спящей силе, кроме Хмельницкого, знал и покойный король Владислав, и для того чтобы призвать к жизни эту силу, всю свою жизнь он трудился над подготовкой войны с самым сильным противником. Благодаря своей твердой уверенности король не боялся метать искры в казацкий порох.
   Хмельницкий знал также, какова была сила стойкости той же республики. О нее, такую беспорядочную, плохо сплоченную, раздираемую внутренним разладом, ударялись грозные волны турецких войск и разбивались, как о скалу. Так было под Хотином, что Хмельницкий видел своими глазами. И все-таки эта республика Даже в моменты бессилия водружала свои знамена на валах чужих столиц. Какое же сопротивление она окажет теперь? Чего не сделает, приведенная в отчаяние, принужденная или умереть или победить?
   Если так, то каждый новый триумф Хмельницкого приближал его к гибели, ускорял минуту пробуждения дремлющего льва и исключал всякую мысль о примирении. На дне кубка победы таилась горечь. Вслед за казацкой бурей разразится буря республики. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее приближение. Вот-вот из Великой Польши, Пруссии, Мазовии, Малой Польши нахлынут толпы воинов. Им недостает только вождя.
   Хмельницкий взял в плен гетманов, но и тут проглядывала какая-то ирония судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был именно тем человеком, которого требовала эта година грозы, ужаса, смерти.
   Таким вождем мог быть только один человек.
   Он назывался: князь Еремия Вишневецкий.
   И уже потому, что гетманы подверглись пленению, выбор должен был пасть на князя. Хмельницкий наравне с остальными не сомневался в этом.
   А тем временем в Корсунь, где гетман запорожский отдыхал после битвы, долетали из Заднепровья слухи, что страшный князь уже вышел из Лубен, что по дороге безжалостно подавляет восстание, что после него исчезают деревни, слободы, хутора и городки, а вместо этого растут кровавые колы и виселицы. Страх удваивал число его войска. Говорили, что он ведет пятнадцатитысячную армию, а лучше княжеской армии не было во всей республике.
   В казацком лагере его ожидали с минуты на минуту. Вскоре после битвы при Крутой Балке крик: "Ерема идет!" пронесся меж казаками и поселил страх среди черни. Все это и заставляло Хмельницкого глубоко задумываться. Теперь ему предстоял выбор: или идти со всей своей силою против князя и искать его в Заднепровье, или двинуться вглубь республики.
   Нападение на князя было чревато опасными последствиями. При столкновении с именитым полководцем Хмельницкий несмотря на свое численное преимущество мог понести поражение, и тогда все пропало. Чернь, которая составляла подавляющее большинство его войска, ясно показала, как страшно для нее одно имя Еремии. Требовалось много времени, чтобы превратить ее в организованное войско.
   С другой стороны, князь едва ли принял бы решительное сражение, а ограничился бы обороною замков и мелкими стычками. Такая война может растянуться на месяцы, если не годы, а за это время республика соберет громадные силы и двинется на помощь князю.
   Хмельницкий решил оставить Вишневецкого в Заднепровье, чтобы самому закрепиться на Украине, навести порядок в своих войсках, а затем пойти на республику и принудить ее принять мир. Он рассчитывал, что князю много будет хлопот с подавлением бунта в Заднепровье.
   С князем, наконец, можно вступить в переговоры и тянуть дело до тех пор, пока его силы не иссякнут. Тут он вспомнил о Скшетуском и приказал привести его к себе.
   То было через несколько дней после битвы при Крутой Балке. Хмельницкий принял пленника в присутствии только пана Кшечовского, старинного знакомого Скшетуского, и встретил его ласково, хотя и не без оттенка величия, приличествующего его теперешней роли.
   -- Пан поручик Скшетуский! -- сказал он. -- За услугу, которую вы оказали мне, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал свободу. Пришло время выполнить мое обещание. Я дам вам пернач {Булава казацких полковников, которая заменяла охранную грамоту (примеч. автора).} для свободного проезда повсюду и стражу для охраны от черни. Можете возвратиться к своему князю.
   Скшетуский молчал: ни малейший проблеск радости не осветил его лица.
   -- Можете ли вы отправиться в путь? По глазам вашим я вижу, что вы больны.
   Действительно, пан Скшетуский страшно изменился. Раны и события последних дней свалили с ног юного богатыря. Лицо его пожелтело, а черная, давно не стриженная борода еще более старила его. Сколько пришлось ему испытать за последнее время! Следуя за казацким обозом, он был свидетелем всего, что происходило в Сечи. Видел он позор республики, гетманов в плену, видел триумф казаков, горы трупов павших воинов, шляхтичей, повешенных за ребра, женщин с отрезанными грудями; видел, как насиловали девушек, видел все, все перестрадал и мучился тем более, что в голове его засела мысль: не сам ли он причина этого бедствия, потому что именно он спас от смерти Хмельницкого? Но разве рыцарь-христианин мог знать, что помощь, оказанная им ближнему, принесет такие плоды? Сердце его надрывалось от боли.
   Теперь его не радовала даже близкая свобода, а величие вновь испеченного гетмана не производило никакого впечатления. Хмельницкий заметил это и нахмурился.
   -- Поспешите воспользоваться моим великодушием, пока я не передумал. Только моя доброта и уверенность в святости моего дела делают меня настолько неосторожным, чтобы отпустить врага. Я хорошо знаю, что потом вы против меня же сражаться будете.
   -- Если Бог даст сил, -- ответил пан Скшетуский.
   И он так посмотрел в глаза гетмана, что тот опустил взор и помолчал некоторое время.
   -- Ну, хорошо. Я настолько силен, что мне лишний солдат в рядах неприятеля вреда не нанесет. Скажите князю, вашему господину, что вы тут видели, и предостерегите его, чтобы он не беспокоил меня, потому что, когда терпение мое истощится, я навещу его в Заднепровье, и не знаю, насколько ему приятен будет мой визит.
   Скшетуский молчал.
   -- Я говорил и повторяю еще раз, -- продолжал Хмельницкий, -- что не с республикой я воюю, а с панами, а ваш князь стоит во главе их. Он враг мой и народа русского, отщепенец от нашей церкви и тиран. Слышал я, он гасит бунт кровью; как бы ему своей не пролить.
   Хмельницкий горячился все более и более. Лицо его покраснело, глаза горели огнем. Когда его охватывал приступ гнева, он терял всякую способность рассуждать.
   -- Я прикажу Кривоносу притащить его сюда на веревке! -- кричал он. -- Под ноги его брошу, на коня буду взбираться по его спине!
   Скшетуский сначала посмотрел на беснующегося Хмельницкого, потом проговорил спокойно:
   -- Сначала победите его.
   -- Ясновельможный гетман, -- вмешался Кшечовский, -- пусть этот кичливый шляхтич едет, потому что для вашего достоинства неприлично проявлять себя перед ним в таком виде. Вы обещали ему свободу, вот он и ждет, что вы или измените своему слову, или будете принуждены выслушивать его дерзости.
   Хмельницкий опомнился, вздохнул несколько раз и сказал:
   -- Пусть едет и помнит, что Хмельницкий за добро платит добром. Я ему дам, как сказал, пернач и сорок татар... А вы, пан поручик, знайте, что мы теперь квиты. Я полюбил вас несмотря на ваши дерзости... Если еще раз попадетесь в мои руки, то уж не вырветесь так легко.
   Скшетуский вышел с Кшечовским.
   -- Если гетман отпустил вас, -- сказал Кшечовский, -- я по старому знакомству советую вам ехать на Варшаву, только не в Заднепровье, где погибнете наверняка. Ваши времена прошли. Если б ум ваш не был ослеплен, вы примкнули бы к нам... да я знаю, что с вами нечего толковать! Вы поднялись бы высоко, как мы поднимемся.
   "На виселицу", -- подумал Скшетуский.
   -- Мне не хотели дать староства литыньского, а теперь я сам, если захочу, не только одно, целый десяток возьму. Всех этих панов Конецпольских, Каменовских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких и Заславских и всю шляхту выгоним отсюда и завладеем их имуществом.
   Мысли Скшетуского были далеко-далеко. Он не слушал болтовни полковника.
   -- Когда после нашей победы я навестил ясновельможного пана коронного гетмана, он назвал меня мерзавцем и Иудою. А я ему говорю: "Пан воевода! Я помню ваши благодеяния и когда поселюсь в ваших замках, -- обещайте только, что вы напиваться не будете, -- то сделаю вас своим подстаростой!". Тугай-бей бережет свою добычу, иначе мы с Хмельницким не так бы с ними поговорили... А вот и ваша телега и татары, все готово. Куда вы хотите ехать?
   -- В Чигирин.
   -- Как знаете. Татары довезут вас хоть до самых Лубен -- таков им дан приказ. Только похлопочите, чтобы ваш князь не посадил их на кол. Казаков посадил бы непременно, а потому вам и дали ордынцев. Гетман приказал дать вам своего коня. Ну, счастливого пути, не вспоминайте нас лихом, князю вашему кланяйтесь, а если найдете свободное время, уговорите его, чтоб приехал поклониться Хмельницкому, -- может быть, тот и смилуется. Счастливого пути!
   Скшетуский сел в телегу и тронулся в путь. Проехать через рынок было довольно трудно: весь он был запружен запорожцами и чернью. Одни оживленно разговаривали между собою, другие варили кашу и распевали песни о желтоводекой и корсунской победах. Слепцы-гусляры успели уже сочинить слова и подобрать музыку на этот случай. Между кострами повсюду валялись трупы замученных женщин или возвышались пирамиды голов убитых солдат. Трупы начинали уже разлагаться, что вовсе не беспокоило собравшуюся толпу. Город носил на себе следы опустошения и дикого разбоя запорожцев: окна домов побиты, стены разрушены, заборы почти сплошь украшены повешенными, в основном евреями. Толпа с дикими криками глумилась над окоченевшими трупами.
   С одной стороны рынка еще догорали развалины и наполняли воздух удушливым дымом, далее стоял кошевой дом, а около него толпы пленников, окруженные плотной стражею из татар. Кто в окрестностях Чигирина, Черкасс или Корсуня не успел скрыться, тот погиб под ножом или попал в неволю. Среди пленников были и солдаты, взятые в последнем сражении, и окрестные жители, которые почему-либо не присоединились к бунту, шляхта и крестьяне обоего пола. Стариков не было; их, как невыгодных для продажи, татары убивали. Ордынцы захватили все русские деревни, и Хмельницкий не мог им противиться. В иных местах бывало так, что мужское население ушло в казацкий лагерь, а "в награду" за это татары поджигали их дома и забирали в плен их жен и детей. Но среди общего хаоса никто об этом и не вспоминал. Чернь, взявшаяся за оружие, отрекалась от родимых жилищ, жен и детей. У них брали жен, брали и они, да еще лучших -- полек, и, натешившись, убивали их или продавали ордынцам. Среди пленных не было недостатка и в украинских "молодицах", связанных одной веревкой вместе с девушками шляхетских домов. Плен и горе уравнивали всех в правах. Там и здесь слышались глухие стоны пленников, которых били без жалости за малейшее ослушание. Свист кнутов из бычьей шкуры сливался с криками боли, рыданием женщин, плачем детей и ржанием лошадей. Пленники не были еще поделены и построены для конвоирования, поэтому все было сбито в одну кучу. Телеги, лошади, скот, мужчины и женщины ждали только дележа и разбора. А между тем, прибывали новые толпы людей и скота; через Рось переплывали тяжело нагруженные паромы. Из кошевого дома выходили татары любоваться зрелищем награбленных богатств. Пьяные, одетые в фантастические одежды, в рясы русских священников, в женские платья, они уже заводили споры о принадлежности им того или другого трофея.
   Пан Скшетуский, наконец, миновал эту геенну. Он думал, что дальше вздохнет свободней, но новая страшная картина открылась его взгляду. В поле, у дороги в Черкассы, молодые воины упражнялись в стрельбе из лука в слабых или больных пленников, одним словом, в тех, кто не перенес бы тяжелого пути в Крым. Уже несколько десятков убитых валялось на дороге. Те, кто служил мишенью, висели, привязанные за руки к придорожным деревьям. Меж ними были и престарелые женщины. Всякий удачный выстрел сопровождался поощрительными криками:
   -- Якши йегит! Хороший воин!
   -- Ук якши коль! Лук в добрых руках!
   День был жаркий, солнце палило невыносимо. Только через час пан Скшетуский со своим эскортом выбрался в чистое поле. Вдоль дороги тоже были видны следы шествия грабителей: разрушенные усадьбы, потравленные хлеба, вырубленные вишневые сады. Кругом валялись трупы людей и лошадей, а над ними с криком носились стаи воронов. Кровавое дело Хмельницкого бросалось в глаза, и трудно было понять, чего добивается этот человек, когда его родная земля прежде всего стонет под бременем несчастья.
   В Млееве пан Скшетуский встретил новые отряды татар с пленниками. Городище было сожжено дотла, торчала только высокая церковная колокольня, да уцелел дуб, покрытый страшными плодами, -- трупами еврейских детей, повешенных дня три тому назад. Шляхта в Коноплянке, Староселе, Балаклее и Водачеве была поголовно вырезана. Городок опустел; мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, дети и старики скрылись в леса в ожидании князя Еремии.
   На третий день пан Скшетуский прибыл в Чигирин и хотел было собрать кой-какие сведения, но в городе никто ничего не знал. Наместник переправился через Днепр, чтобы немедленно ехать в Розлоги. Желание поскорее узнать, что с Еленой, как будто бы придало ему новые силы. Он пересел из телеги на коня и помчался, как вихрь, глядя по сторонам, с надеждой увидеть хоть кого-нибудь. Но вокруг не было ни души.
   Только за Погребами татары поймали и привели к пану Скшетускому двух совершенно нагих людей.
   Один из них был старик, другой -- высокий шестнадцатилетний подросток. Оба дрожали от страха и некоторое время не могли вымолвить слова.
   -- Откуда вы? -- спросил пан Скшетуский.
   -- Мы ниоткуда, пане! -- ответил старик. -- Ходим по миру, я с гуслями, а он -- немой, меня водит.
   -- Откуда идете теперь, из какой деревни? Говори смело: тебе нечего бояться.
   -- Мы, пане, по всем деревням ходили, пока нас какой-то лихой человек не обобрал. Сапоги у нас хорошие были -- взял, шапки -- взял, гусель, и тех не оставил.
   -- Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни идешь?
   -- Не знаю, пане, я нищий. Мы, нагие, ночью мерзнем, днем ищем милосердных людей, чтоб прикрыли нас и накормили.
   Очевидно, старик, не зная, с кем имеет дело, решил уклоняться от ответа.
   -- А в Розлогах ты был, там, где князья Курцевичи живут?
   -- Не знаю.
   -- Повесить его, коли так! -- приказал пан Скшетуский.
   -- Был, был, пане! -- заголосил старик, видя, что замыслы его не удаются.
   -- Что видел там?
   -- Мы были там пять дней тому назад, а потом в Броварках слышали, что туда рыцари пришли.
   -- Какие рыцари?
   -- Не знаю, пане! Одни говорят -- поляки, другие -- казаки.
   -- Вперед! -- скомандовал пан Скшетуский своим татарам.
   Маленький отряд помчался, как птица. Был вечер, точно такой же, как и тот, когда наместник в первый раз увидал Елену, и Кагамлик точно так же светился золотом и пурпуром. Только тогда сердце пана Скшетуского было полно радостью и надеждами, а теперь он ехал, как осужденный на казнь, мучимый тягостным предчувствием. Голос отчаяния шептал ему: "Богун похитил ее! Ты уже не увидишь ее больше!". "Нет-нет, там был князь! Она спасена!" -- шептала ему надежда.
   Прошел час, другой. На небо вышел полный месяц. Наши всадники летели, не жалея коней. Вот мимо промелькнул лес, за лесом овраг, а тут и Розлоги недалеко. Еще минута -- и судьба рыцаря будет решена. Ветер свистит у него в ушах, шапка где-то потерялась, конь под ним стонет, точно собирается упасть. Еще минута, еще несколько шагов -- и овраг кончится... Вот! Вот!..
   Вдруг дикий, отчаянный крик вырвался из груди пана Скшетуского.
   Дом, амбары, конюшни, частокол, вишневый сад -- все исчезло.
   Бледный месяц освещал пригорок, а на нем груду черных развалин, которые уже и дымиться перестали. Мертвого молчания не нарушал ни один звук.
   Пан Скшетуский стоял перед рвом, онемев, без мыслей и только как-то странно покачивал головой.
   Татары удержали коней. Наместник отыскал остатки сожженного моста, перешел ров по поперечной балке и сел на камне посреди двора. Он оглянулся вокруг, как человек, впервые знакомящийся с новым местом. Он не издал ни одного стона, только опустил голову на руки и застыл в одном положении. В голове его толпились какие-то неясные образы. Он видел перед собой Елену такой же, как в день их разлуки, только черты ее лица нельзя было различить сквозь окутывающую ее мглу. Он хотел рассеять это мглистое облако, но не мог. Потом перед его глазами промелькнул Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский, пьяное лицо Заглобы; лицо это упорно преследовало его, пока его не сменило угрюмое лицо Гродзицкого. Кудак... пороги... битва при Хортице... Сечь... вся дорога, все события вплоть до последнего дня, до последней минуты... А дальше только один мрак! Что с ним делается теперь, он не понимал, лишь неясно осознавал, что едет в Розлоги к Елене, но теперь у него не хватило сил, и вот он отдыхает на дороге.
   Ему хотелось бы встать и ехать дальше, но какая-то странная слабость приковала его к месту.
   Он все сидел. Ночь уплывала. Татары расседлали коней, разожгли костер, поужинали и улеглись спать.
   Но не прошло и часа, как послышался отдаленный шум приближающегося отряда.
   Татары вскочили на ноги, привязали к высокой жерди белый платок и подбросили дров в костер.
   Топот коней и бряцанье оружия становились все яснее. Наконец, на дороге показался отряд гвардии и тотчас окружил татар. Начались краткие переговоры. Татары сообщили, что провожают посла, а от кого он и к кому -- им неизвестно.
   Начальник отряда, вместе с несколькими товарищами, поднялся на пригорок, но едва бросил взор на неподвижно сидящую фигуру, как радостно вскрикнул:
   -- Скшетуский! Клянусь Богом, это Скшетуский!
   Наместник не поднял головы.
   -- Пан наместник, не узнаете меня? Я Быховец. Что с вами?
   Наместник продолжал молчать.
   -- Очнитесь же, ради Бога! Эй, товарищи, идите сюда!
   Действительно, то был Быховец, который шел в авангарде войска князя Еремии.
   Тем временем подоспели и другие полки.
   Весть о появлении Скшетуского молнией пронеслась повсюду. Все спешили повидаться со старым товарищем. Маленький Володыевский, Орпишевский, Мигурский, Лещ, пан Лонганус Подбипента и множество других офицеров бегом ринулись на пригорок. Но тщетно они пытались заговорить с ним, напрасно трясли за плечи, силились приподнять с места -- пан Скшетуский смотрел на них широко открытыми глазами и не узнавал никого. Впрочем, казалось, он узнает их, только не было в нем радости от встречи. Тогда все знавшие о его чувстве к Елене сообразили, на каком это месте чернеют развалины, и поняли все.
   -- Он помешался от горя, -- шепнул один.
   -- Проводим его к ксендзу. Может быть, когда увидит его, то опомнится.
   Пан Лонганус заломил руки в отчаянии. Все окружили наместника и с участием смотрели на него.
   У многих глаза были влажны. Вдруг из толпы выделилась высокая фигура, подошла к наместнику и положила ему руки на голову.
   То был ксендз Муховецкий.
   Все умолкли и преклонили колена, как бы в ожидании чуда,
   но ксендз не творил чудес. Он только, не снимая рук с головы Скшетуского, возвел глаза к небу, усыпанному звездами, и начал громким голосом:
   -- Pater noster, qui es in coelis! Sanctiflcetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum, fiat voluntas Tua... {Отче наш, иже еси на небесах! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя... (лат.).}
   Он остановился на минуту и повторил громче и торжественнее:
   -- Fiat voluntas Tua!..
   Воцарилась глубокая тишина.
   -- Fiat voluntas Tua! -- в третий раз произнес ксендз.
   Тогда из уст Скшетуского вырвался болезненный, отчаянный стон:
   -- Sicut in coeli et in terra! {Яко на небеси и на земли! (лат.).}
   И рыцарь с рыданиями упал на землю.
  

ЧАСТЬ 2

  

Глава I

  
   Мы должны возвратиться немного назад, к той ночи, когда Скшетуский отправил Жендзяна из Кудака с письмом к старой княгине, иначе нам будут непонятны события происшедшие в Розлогах. Письмо Скшетуского заключало настойчивую просьбу, чтобы княгиня вместе с Еленой уезжала как можно скорей в Лубны, под защиту князя Еремии: война могла вспыхнуть каждую минуту. Жендзян устроился в лодке, которую пан Гродзицкий послал за порохом, и двинулся в путь. Плыли медленно: тяжело грести против течения. Под Кременчугом лодка повстречалась с войском, посланным гетманом под начальством Кшечовского и Барабаша против Хмельницкого. Жендзян имел свидание с Барабашем и рассказал ему, какие опасности угрожают пану Скшетускому при его поездке в Сечь и при этом умолял старого полковника непременно упомянуть о после при встрече с Хмельницким, а затем поехал далее.
   В Чигирин наши путники прибыли на рассвете.
   У входа в город их окружила стража, допытываясь, кто они такие, и несмотря на ответ прибывших, что они из Кудака, от пана Гродзицкого, едут с письмом к гетману, старшего из лодки и Жендзяна пригласили идти к полковнику.
   -- К какому полковнику? -- спросил старший.
   -- К пану Лободе. Ему великий гетман приказал всех едущих из Сечи в Чигирин задерживать и расспрашивать.
   Жендзян шел смело; он не предвидел ничего дурного, он знал, что тут властвует гетман.
   Их привели в дом пана Желенского, где и была квартира полковника Лободы, но, к сожалению, сам полковник только что уехал в Черкассы и передал свою обязанность подполковнику. Долго пришлось ждать; наконец, двери распахнулись, и ожидаемый подполковник показался на пороге.
   При виде его Жендзян вздрогнул.
   Это был Богун.
   Власть гетмана, правда, была еще сильна в Чигирине, но так как Лобода и Богун не перешли до сих пор в лагерь Хмельницкого и во всеуслышание заявляли о своей преданности республике, то великий гетман поручил им надзор над Чигирином.
   Богун сел за стол и начал свой допрос.
   Старший, который вез письмо пана Гродзицкого, отвечал за себя и за Жендзяна. Молодой подполковник осмотрел письмо и начал подробно расспрашивать, что делается в Кудаке, что там поговаривают; очевидно, ему очень хотелось знать, зачем пан Гродзицкий выслал "чайку" к великому гетману. Но старший и сам ничего не знал, а письмо было запечатано печатью пана Гродзицкого. Богун удостоверился и полез уже было в карман, чтобы дать на пиво допрашиваемым, как двери вновь распахнулись, и пан Заглоба вихрем ворвался в комнату.
   -- Слушай, Богун, -- кричал он, -- негодяй Допуло утаил свой самый лучший "тройняк". Пошел я с ним в погреб... смотрю: в углу что-то валяется, сено -- не сено... спрашиваю: что это? Сухое сено, говорит. Как же, проведешь меня!.. Ну, говорю, ты и ешь свое сено, потому что ты вол, а я твой мед вылью. Вот он! -- И пан Заглоба высоко поднял над головой бутылку меда, но вдруг остановился, посмотрел на Жендзяна и поставил бутылку на стол.
   -- Клянусь Богом, это паж Скшетуского! -- воскликнул он.
   -- Чей? -- удивился Богун.
   -- Пана Скшетуского, который уехал в Кудак, а меня тут перед отъездом таким лубенским медом угощал... Уж и мед это был! Ну, что твой пан? А? Здоров он?
   -- Здоров и приказал вам кланяться, -- ответил смешавшийся Жендзян.
   -- Славный он человек, рыцарь в полном смысле слова. А ты как попал в Чигирин? Зачем тебя отправили из Кудака?
   -- У пана Скшетуского есть дело в Лубнах; вот он и послал меня туда. Да, кроме того, мне в Кудаке и делать было нечего.
   Богун, до того времени внимательно всматривавшийся в лицо Жендзяна, сказал:
   -- И я твоего господина знаю, видал его в Розлогах. Жендзян покачал головою и, точно не дослышав, переспросил:
   -- Где?
   -- В Розлогах.
   -- Это у Курцевичей, -- пояснил Заглоба.
   -- У кого? -- вновь спросил Жендаян.
   -- Я вижу, что ты, милый, оглох, -- сухо заметил Богун.
   -- Да мне спать хочется.
   -- Успеешь еще выспаться. Твой господин послал тебя в Лубны?
   -- Как же, как же, в Лубны!
   -- Должно быть, там у него какая-нибудь зазноба живет, -- вставил Затлоба, -- вот он ей и посылает свой поклон.
   -- Почем я знаю, может быть, живет, а может быть, и нет, -- ответил Жендаян и поклонился Богуну и пану Заглобе. -- Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! -- продолжал Жендаян, собираясь выйти из комнаты.
   -- Во веки веков! -- закончил Богун. -- Да ты подожди, миленький, не торопись. Зачем ты утаивал от меня, что служишь пажом у пана Скшетуского?
   -- Вы не спрашивали меня, а я думаю: зачем я буду говорить? Слава Отцу и Сы...
   -- Подожди, говорю я тебе! Письма какие-нибудь везешь с собою?
   -- Писать кому угодно -- дело пана Скшетуского, а мое дело вручить письмо тому, кому оно назначено. А затем позвольте мне проститься с вами.
   Богун нахмурил брови и ударил в ладоши. Два стражника вошли в комнату.
   -- Обыскать его! -- крикнул Богун, указывая на Жендзяна.
   -- Господи Боже мой! Да это насилие! -- плакался Жендзян. -- Я шляхтич, хотя и паж, а вы будете отвечать за такой поступок.
   -- Богун, да оставь ты его! -- начал было уговаривать пан Заглоба, но один из стражников в это время нашел в одежде Жендзяна два письма и подал их подполковнику.
   Богун выслал юн стражников, потому что не умел читать и не хотел обнаруживать этого перед подчиненными.
   -- Читай, -- приказал он Заглобе, -- читай, а я буду смотреть на мальчишку.
   Заглоба зажмурил левый глаз и начал читать адрес: "Высокоуважаемой госпоже княгине Курцевич в Розлогах".
   -- Так ты, голубчик, в Лубны ехал и не знаешь, где Розлоги? -- сказал Богун, глядя на Жендзяна страшными глазами.
   -- Куда мне приказали, туда я и ехал, -- плача, отвечал мальчик
   -- Распечатывать ли? Шляхетская тайна -- великая вещь, -- в раздумье проговорил пан Заглоба.
   -- Мне великий гетман дал право просматривать все письма. Распечатай и читай.
   Заглоба распечатал и начал читать:
   "Милостивая государыня. Имею честь довести до сведения вашего, что я прибыл в Кудак, откуда, если Бог даст, завтра утром отправлюсь в Сечь, а теперь, ночью, пишу вам, не имея возможности заснуть от беспокойства, чтобы вас не потревожил разбойник Богун или кто-либо из его шайки. А так как здесь и пан Криштоф Гродзицкий подтвердил, что война может вспыхнуть каждую минуту и чернь вся поднимется, то я заклинаю и умоляю вас, чтобы вы ео instante {Тотчас же (лат.).}, даже если и дорога не просохла, хотя бы верхом, вместе с княжной ехали в Лубны. Удостойте исполнить эту мою просьбу, дабы я не сомневался в прочности обещанного мне счастья и, возвратившись, не ошибся бы в своих предположениях. А что вы медлите с Богуном и, обещавши мне руку племянницы, его не лишаете надежды, то, думаю, вам гораздо лучше будет sub tutelam {Под охраной (лат.).} князя, моего покровителя. Он и гарнизон в Розлоги вышлет, и собственность вашу сохранит. Засим имею честь и пр., и пр."
   -- Гм! Пан Богун, -- сказал Заглоба, -- так вот оно что! Так вы, значит, оба за одной и той же ухаживали? Отчего ты не сказал мне об этом раньше? Но, впрочем, утешься, со мною тоже раз случилось...
   Слова пана Заглобы застыли на его устах. Богун сидел неподвижно, с бледным, конвульсивно подергивающимся лицом, с закрытыми глазами. С ним происходило что-то ужасное.
   -- Что с тобой?
   Казак порывисто махнул рукой и хриплым шепотом проговорил:
   -- Читай... другое письмо.
   -- Другое письмо к княжне Елене.
   -- Читай, читай! Заглоба начал:
   "Дорогая, возлюбленная Елена, царица и госпожа моего сердца! Так как я, по обязанности службы, долгое время останусь в здешних местах, то пишу к вашей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где вы будете в полной безопасности от Богуна, где наша любовь..."
   -- Довольно! -- крикнул Богун и в один прыжок с обнаженным чеканом оказался около Жендзяна.
   Бедный мальчик, пораженный прямо в грудь, простонал и без чувств свалился на пол. Порыв бешенства овладел Богуном: он бросился на пана Заглобу, вырвал у него письма и спрятал их за пазуху.
   Заглоба схватил сосуд с медом, отскочил к печке и закричал:
   -- Ради Христа! Человек, взбесился ты или ошалел? Успокойся же, усмирись! Хлебни-ка как следует, черт тебя возьми! Слышишь ты?
   -- Крови! Крови! -- выл Богун.
   -- Да ты совсем разум потерял. Хлебни, говорю я тебе! Вот она, кровь-то... невинная! Бедный мальчик уже не дышит. Дьявол тебя попутал; да ты и сам хуже черта. Опомнись же! Провалиться бы тебе, нехристь!
   С этими словами пан Заглоба приблизился к Жендзяну, склонился над ним и приложил руку к его груди. Из уст пажа текла обильная струя крови.
   Богун схватился за голову и с рыданием упал на лавку. Сердце его разрывалось на части от невыносимой боли. Вдруг он вскочил, подбежал к двери, вышиб ее ногою и выбежал в сени.
   -- Чтоб тебе шею сломать! -- прокричал ему вслед пан Заглоба. -- Разбей, голубчик, голову о любую стену, хотя ты без особого риска можешь стукаться о нее своими рогами. Вот бешеный-то! Я еще такого во всю свою жизнь не видал! Зубами щелкает, словно собака на охоте... Посмотреть, что делается с мальчиком... Жив еще, бедняжка. Ей-Богу, если ему и мед не поможет, то он может называть себя мужиком, а не шляхтичем.
   Пан Заглоба, бормоча, положил голову Жендзяна к себе на колени и начал медленно вливать мед в его посиневшие уста.
   -- Посмотрим, благородная ли кровь течет в твоих жилах, -- продолжал он. -- Жидовская, коли к ней прибавишь меду, сваривается; мужицкая, тяжелая и густая, створоживается, и только шляхетская разгорается и образует благородную жидкость, которая телу придает крепость, а душе возвышенную фантазию.
   Жендзян слабо простонал.
   -- Ага, хочешь еще! Ну, друг любезный, позволь и мне. вот так. А теперь, когда ты показал признаки жизни, я перенесу тебя в конюшню и положу где-нибудь в углу, чтоб этот казацкий дьявол не добил тебя совсем, когда вернется. Не особенно приятно дружить с ним, -- черти б его побрали! -- у него рука гораздо быстрее ума.
   Тут пан Заглоба поднял Жендзяна с пола с легкостью, обнаруживающею необычную силу, вышел в сени, а потом на двор, где несколько солдат играли в кости на разостланной кошме. При виде его они встали.
   -- Вот что, братцы: возьмите-ка этого мальчика и положите где-нибудь на сеннике. Да пошлите за цирюльником.
   Приказ пана Заглобы был немедленно приведен в исполнение. Он, как друг Богуна, пользовался большим влиянием среди казаков.
   -- А подполковник где? -- спросил он.
   -- Приказал подать себе коня и поехал на полковую квартиру, а нам велел быть наготове и седлать коней.
   -- Так и мой оседлан?
   -- Оседлан.
   -- Давай-ка его сюда. Значит, я в полку найду подполковника?
   -- А вот он и сам.
   Действительно, в ворота въезжал Богун; за ним показались копья нескольких сотен казаков, очевидно, готовых к походу.
   -- По коням! -- крикнул Богун своим солдатам.
   Все бросились врассыпную; пан Заглоба вышел к воротам и пристально посмотрел на молодого подполковника.
   -- В поход собираешься? -- спросил он.
   -- Да.
   -- И куда это тебя черт несет?
   -- На свадьбу. Заглоба подошел ближе.
   -- Побойся Бога, сынок! Гетман поручил тебе охранять город, а ты и сам уезжаешь, и солдат за собой уводишь. Приказ нарушишь. Здесь толпы черни только и ждут удобной минуты, чтобы броситься на шляхту. Смотри, навлечешь ты на себя гетманский гнев!
   -- Провалиться твоему гетману вместе с этим городом!
   -- Да тут дело идет о твоей голове!
   -- Пропадать и моей голове!
   Заглоба понял, что с казаком разговаривать бесполезно. Богун заупрямился, и хоть погубит себя и других, но на своем все-таки поставит.
   Заглоба понял, куда едет Богун, и какое-то время не знал, что ему делать, ехать ли с Богуном, или оставаться. Ехать небезопасно; это значит попасть в скверную историю... А остаться?.. Чернь действительно ждала только известия из Сечи, первого сигнала к резне, а может быть, и не ждала бы, если б не тысяча солдат да не великая популярность Богуна по всей Украине. Пан Заглоба мог бы найти убежище и в гетманском обозе, но у него были свои соображения не делать этого. Может быть, там вспомнили бы о чем-нибудь неприятном для пана Заглобы... Ему просто было жаль покидать Чигирин. Ему было тут хорошо, тут никто ни о чем не расспрашивал, тут пан Заглоба так сжился со всеми -- и со шляхтой, и с экономами старостатов, и со старшинами казацкими. Правда, старшины теперь разъехались в разные стороны, а шляхта сидела тихо в своих углах, боясь бунта, но здесь все-таки оставался Богун, приятный собеседник и мастер выпить. Познакомившись за бутылкой меда, он сразу подружился с Заглобой. С тех пор их не видали порознь. Казак сыпал золотом за двух, шляхтич врал немилосердно, и обоим было приятно.
   Теперь, когда приходилось решать, оставаться ли в Чигирине и идти под нож черни, или ехать с Богуном, пан Заглоба избрал это последнее.
   -- Если ты уж в таком отчаянном состоянии, -- сказал он, -- то и я поеду с тобой. Авось, пригожусь для чего-нибудь в дороге... ну, удержу, например, от какой-нибудь глупости. Мы с тобой сроднились, словно пуговица с петлей; раньше я и не замечал этого.
   Богун не отвечал ничего.
   Через полчаса солдаты стояли в походном порядке. Богун выехал вперед, за ним пан Заглоба. Двинулись в путь. Народ, толпившийся на рынке, исподлобья посматривал на них и перешептывался между собою.
   Богун ехал молча, мрачный и таинственный, как ночь. Солдаты не спрашивали, куда их ведут. За ним они готовы были идти куда угодно, хоть на край света.
   Переправившись через Днепр, отряд выехал на лубенскую дорогу. Кони шли рысью, поднимая облака пыли. День стоял томительно жаркий. Богун опередил всех; пан Заглоба поравнялся с ним в надежде завести разговор.
   Лицо молодого атамана было спокойно, хотя искажено невыносимой болью.
   -- Экая жара, -- сказал пан Заглоба, -- и в холстинном кителе терпения никакого нет. Богун, а Богун!
   Атаман взглянул на него своими глубокими, черными глазами, как человек, пробужденный от сна.
   -- Смотри, сынок, -- продолжал пан Заглоба, -- как бы меланхолия из желудка, где она постоянно находится, не ударила тебе в голову. С ума сойдешь, чего доброго. Я не ожидал от тебя такой любовной прыти. Должно быть, ты родился в мае. Май -- месяц Венеры, месяц любви, и люди, рожденные в мае, всегда питают большое пристрастие к женщинам. Однако всегда выигрывает тот, кто вовремя себя обуздает, и поэтому я советую тебе местью дело не решать. На Курцевичей ты можешь обижаться совершенно основательно, но разве нет других девушек на свете?
   -- Одна она, кукушечка, одна на свете! -- прошептал Богун, отвечая скорее на свои мысли, чем на слова Заглобы.
   -- Хоть бы и так, но раз она с другим кукует, тебе тут делать нечего. Правду говорят, что сердце -- волонтер, служит под тем знаком, под каким ему угодно. Заметь при этом, что в жилах девушки течет знатная кровь. Курцевичи ведут свой род от владетельных князей... Высок этот порог!
   -- К черту все ваши пороги, ваши пергамента! -- тут атаман с силою ударил по рукояти сабли. -- Вот мой род! Он и мое право, и мой пергамент, мой единственный друг! О, изменники! О, проклятая кровь! Хорош был я, другом и братом считался, в Крым с ними ходил добро турецкое брать, добычей делился. Ласкали и сыном называли, и девушку обещали, а теперь что? Пришел шляхтич, и сынка, друга-то, вон, вон... душу вынули, сердце измучили... дочку другому, а ты хоть землю грызи, ты, казак, терпи, терпи...
   Голос Богуна дрогнул; он стиснул зубы и сильно ударил себя в грудь.
   Наступило молчание. Атаман тяжело дышал. Боль и гнев попеременно терзали дикую, не знающую удержу казацкую душу. Заглоба ждал, пока он исстрадается и успокоится.
   -- Что же ты хочешь делать, бедняга? Как поступишь?
   -- Я казак... по-казацки!
   -- Гм, я уж знаю, что это такое будет. Ну, да это в сторону. Я тебе скажу только одно, что здесь владение Вишневецких, и до Лубен рукой подать. Пан Скшетуский писал княгине, чтоб она с племянницей ехала туда, значит, они под княжеской опекой, а князь, сам знаешь, шутить не любит...
   -- И хан шутить не любит, а я к нему прямо в пасть влезал.
   -- Так что же, шальная голова, ты хочешь князю войну объявить, что ли?
   -- Хмельницкий и на гетманов пошел войною. Что мне ваш князь?
   Пан Заглоба взволновался.
   -- Тьфу! Дьявол бы тебя побрал! Да ведь это чем пахнет? Ведь на виселицу попадешь. Курцевичи тоже обороняться будут.
   -- Так что ж? Или мне погибать, или им. Я душу бы отдал за них, за Курцевичей; они были мне братьями, а старая княгиня матерью... я им в глаза, как собака, смотрел. А когда Василия татары схватили, кто пошел в Крым, кто отбил его? Я... Я служил им, как раб, потому что думал выслужить девушку. А они за то продали меня, как раба, на злую долю, на несчастье... Выгнали вон... Ну, я и пойду, только прежде поклонюсь им, за их хлеб-соль по-казацки заплачу и пойду... Я свою дорогу знаю.
   -- Куда пойдешь-то, как с князем поссоришься? К Хмелю в обоз?
   -- Если б мне отдали ту девушку, я бы был вам, ляхам, другом, душу положил бы за вас. И взял бы я своих солдат и других скликнул бы, да на Хмеля и родных братьев ударил и копытами конскими растоптал бы их. А потребовал бы я награды? Нет! Взял бы зазнобу и умчался за Днепр, в Божью степь, на дикие луга, на тихие воды... мне этого было бы достаточно... а теперь...
   -- А теперь ты взбесился.
   Атаман ничего не ответил, ударил нагайкой коня и ускакал вперед, а пан Заглоба начал размышлять о том, в какую скверную историю он впутался. Не подлежало сомнению, что Богун намеревался напасть на Курцевичей, выместить свою обиду и силою захватить девушку. И в таком-то деле пан Заглоба должен помогать ему! На Украине такие случаи бывали часто и иногда проходили безнаказанно. Правда, если виновник насилия не был шляхтичем, дело становилось более опасным, однако наказать казака не так-то легко: где его поймаешь? После своего преступления он бежал в дикие степи, там его и видели; а когда начиналась война, наступали татары, тогда преступник появлялся на людях, но тогда и законы бездействовали. Так и Богун мог уйти от ответственности, и пану Заглобе незачем было деятельно помогать ему и брать на себя половину его вины. Да, он не будет помогать ему! Хотя Богун -- его приятель, но пану Заглобе, шляхтичу, не пристало вступать в союз с казаком. Пан Заглоба был очень легкомыслен, но и его легкомыслию был предел. Гулять в Чигиринских корчмах с Богуном и прочими казацкими старшинами, в особенности за их деньги, -- дело совсем иное; в это смутное время с такими людьми даже выгодно вести дело. Пан Заглоба очень дорожил своею, хотя во многих местах и продырявленною, шкурою; а тут он ясно увидал, что залез по уши в болото. Несомненно, что если Богун похитит невесту княжеского поручика, то этим самым навлечет на себя гнев князя, и ему не останется ничего другого, как бежать к Хмельницкому и присоединиться к бунту. Относительно своей особы пан Заглоба решил, что ему нет никакого резона из-за проделок Богуна тоже переходить на сторону бунтовщиков, тем более, что он боялся князя как огня.
   -- Тьфу, тьфу! -- тихонько ворчал он про себя. -- Ловил я черта за хвост, а оказалось, что он сам меня поймал. Провалиться бы этому разбойничьему атаману с писаным ликом и татарской рукой! Вот так свадебная поездка! Весело, нечего сказать! И Курцевичи пусть вместе с ним провалятся, ну их к черту! И мне же придется за все это расплачиваться. И, главное, за что? Я что ли собираюсь жениться? Пусть хоть сам сатана женится, мне все равно. Вот и выкручивайся теперь, как знаешь. Пойти с Богуном -- Випшевецкий шкуру сдерет, уйти от Богуна -- казаки ухлопают, а то и сам он без долгих церемоний. Нет ничего хуже, как брататься с мужичьем! Ей-Богу, я бы предпочел быть конем, на котором сижу, чем Заглобой. Одурачил меня казак, одурачил...
   Пан Заглоба тяжело отдувался; мысли его становились все мрачней и мрачней. Жара стояла нестерпимая; лошадь пана Заглобы еле двигалась под своею ношею. Господи ты Боже мой, как хорошо было бы сидеть сейчас где-нибудь в холодке, в таверне с кружкой холодного пива, вместо того, чтоб жариться в опаленной степи!
   Несмотря на все свое нетерпение Богун должен был согласиться на кратковременный отдых. Лошади и люди чуть не падали от утомления. Атаман все это время вел тихую беседу с есаулами, вероятно, отдавал свои распоряжения. До ушей Заглобы долетели последние слова:
   -- Ждать выстрела.
   -- Хорошо, батька.
   Вдруг Богун обратился прямо к нему:
   -- Ты поедешь со мною вперед.
   -- Я? -- и голос пана Заглобы звучал ядовитым сарказмом. -- Я тебя так люблю, что ради тебя вытряс из себя на этой лошаденке половину своей жизни, почему же и остальную половину не вытрясти? Мы с тобой как иголка с ниткой: куда ты, туда и я... Я позволяю себе надеяться, что нас и черти возьмут не иначе, как вместе, о чем я, впрочем, не жалею, потому что в аду едва ли будет жарче, чем здесь.
   -- Едем, едем!
   -- К черту на рога!
   Они двинулись вперед, казаки за ними.
   Богун и Заглоба ехали рядом, сохраняя глубокое молчание. Заглоба дергал себя за усы и, видимо, сильно работал головою; вероятно, соображал, придумывал, как бы ему выйти невредимым из этого приключения. Он иногда то бубнил какие-то невнятные слова, то посматривал на Богуна, на лице которого выражение яростного гнева сменилось глубокой тоскою.
   "Виданное ли дело, -- думал Заглоба, -- чтобы такой красавец не мог покорить девичьего сердца! Правда, казак он, но зато знаменитый рыцарь, подполковник и не сегодня, так завтра получит дворянство. Пан Скщетуский тоже человек хороший... и красивый... да куда ему равняться с Богуном! И будет же у них потасовка, когда они встретятся друг с другом!"
   -- Богун, ты хорошо знаешь пана Скшетуского?
   -- Нет, -- коротко отвечал атаман.
   -- Нелегко тебе будет тягаться с ним. Я видел, как он вышвырнул Чаплинского за порог. Голиаф, одно слово.
   Богун ничего не ответил, и снова воцарилось молчание, прерываемое иногда лишь восклицаниями пана Заглобы: "Да, да, нет выхода!". Прошло несколько часов. Солнце начинало склоняться к закату, к Чигирину, с востока потянуло холодком. Пан Заглоба снял шапку, провел рукою по вспотевшему лбу и повторил еще раз:
   -- Да, да, нет выхода!
   Богун вздрогнул, словно человек, пробужденный от сна.
   -- Ты что сказал?
   -- Я говорю, что скоро стемнеет. Далеко еще?
   -- Нет, недалеко.
   Через час стемнело совсем, но в это время наши путники уже въехали в лесистый овраг. Вот и огонек блеснул где-то вдалеке.
   -- Это Розлоги! -- вдруг воскликнул Богун.
   -- Да? Брр! Чертовски холодно в этом овраге.
   Богун удержал коня.
   -- Стой!
   Заглоба посмотрел на него. Глаза атамана горели, как два блуждающих огонька.
   Прошло несколько минут. Наконец, издали послышалось фырканье коней: то казаки Богуна не спеша выезжали из глубины оврага.
   Есаул подъехал к Богуну; тот шепнул ему что-то на ухо. Казаки вновь остановились.
   -- Едем! -- сказал Богун пану Заглобе.
   Несколько шагов, и перед глазами наших путников явственно проступили очертания построек. На дворе было тихо; собаки молчали. Большой золотой месяц озарял всю окрестность ярким светом. Из сада доносился аромат цветущих вишен и яблонь, всюду было так тихо-тихо, спокойно... того и гляди раздадутся звуки торбана под окнами прелестной княжны.
   В нескольких окнах светился еще огонь.
   Два всадника приблизились к воротам.
   -- Кто там? -- послышался голос ночного сторожа.
   -- Не узнаешь меня, Максим?
   -- Это ваша милость? Слава Богу!
   -- Во веки веков! Отворяй. Ну, что там у вас?
   -- Все благополучно. Вы давно не были в Розлогах.
   Петли ворот пронзительно заскрипели, подъемный мост опустился, и Богун с паном Заглобой въехали на площадку.
   -- Слушай, Максим, не запирай ворот и не поднимай моста. Я сюда ненадолго.
   -- Что так?
   -- Нельзя, дела. Лошадей привяжу к столбу.
  

Глава II

  
   Курцевичи ужинали в тех сенях, увешанных оружием, что тянулись во всю длину дома от площадки до сада. При виде Богуна и пана Заглобы на лице княгини обозначилось беспокойство, смешанное у неудовольствием. Молодых князей было только двое: Симеон и Николай.
   -- А, Богун! -- протянула княгиня. -- Что тебе нужно?
   -- Приехал поклониться вам, мать. А вы, кажется, не рады мне?
   -- Рада-то я рада, только удивилась, что ты приехал. Я слышала, что ты в Чигирине с полком. А это кого нам Бог послал с тобою?
   -- Это пан Заглоба, шляхтич, мой друг.
   -- Милости просим.
   -- Милости просим, -- повторили молодые князья.
   -- Пани! -- ответил шляхтич. -- Это правда, что незваный гость хуже татарина, но правда и то, что кто хочет войти в царство небесное, тот должен путника принять, голодного накормить, жаждущего напоить-
   -- Садитесь, садитесь, кушайте и пейте. Спасибо, что приехали. Ну, Богун, не ожидала я тебя. Верно, дело какое до меня есть?
   -- Может быть, и дело, -- медленно сказал атаман.
   -- Какое? -- беспокойно спросила княгиня.
   -- Придет пора, тогда потолкуем. Дайте отдохнуть. Из Чигирина без остановок едем.
   -- Значит, дело такое спешное?
   -- Куда же мне и спешить, как не к вам! А княжна как? Здорова?
   -- Здорова, -- сухо ответила княгиня.
   -- Мне хотелось бы полюбоваться ею.
   -- Елена спит.
   -- Жаль. Я здесь долго не останусь.
   -- Куда же ты спешишь?
   -- Война, мать! Времени нет. Того и гляди, гетман отправит в поле, а запорожцев бить жалко. Мало мы с ними ездили за турецким добром, -- правда, князья? -- по морю плавали, хлеб и соль делили, гуляли и пили вместе, а теперь мы им враги.
   Княгиня проницательно посмотрела на Богуна. В ее голове мелькнула мысль, что Богун присоединился к восстанию и приехал соблазнять ее сыновей.
   -- Так что же ты думаешь делать? -- спросила она.
   -- Я? Что ж мне делать? Жаль бить своих, а нужно.
   -- Так и мы думаем, -- сказал Симеон.
   -- Хмельницкий изменник! -- добавил Николай.
   -- Да погибнут все изменники!-- Да, все бывает на свете; сегодня -- друг, завтра -- иуда. Доверяться никому нельзя.
   -- Только добрым людям, -- вставила княгиня.
   -- Правда, только добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам, и люблю вас? Вы добрые люди, не изменники...
   Вероятно, голос атамана звучал как-то особенно, потому что в комнате воцарилось гробовое молчание. Пан Заглоба своим здоровым оком подмигивал княгине, а та не спускала глаз с Богуна.
   Тот продолжал:
   -- Война дело нешуточное, вот почему мне и захотелось повидаться с вами перед тем, как идти в бой. Кто знает, возвращусь ли я живым, а вы жалели бы меня, оплакивали бы меня... ведь правда?
   -- Помоги тебе Бог! Мы тебя с детства знаем.
   -- Вы князья, шляхтичи, а все-таки не презирали простого казака, приютили его у себя, обещали выдать за него родственницу... Вы знали, что без нее казаку жизнь -- не жизнь." ну, и смилостивились над ним.
   -- Об этом нечего говорить, -- поспешно сказала княгиня.
   -- Нет, мать, тут есть о чем говорить. Я вот упросил этого шляхтича, моего друга, чтоб он усыновил меня и сравнял, таким образом, разницу между мной и вами. Пан Заглоба согласился, и после войны мы будем кланяться пану великому гетману; может, он выхлопочет мне шляхетство, как выхлопотал Кшечовскому.
   -- Помогай тебе Бог, -- сказал княгиня.
   -- Вы расположены ко мне. Я знаю это и благодарю вас. Но перед войной я еще раз хотел бы слышать, что вы сдержите данное вами слово. Слово дворянина -- не дым, а вы шляхтичи, вы князья.
   Он говорил медленным, торжественным голосом, но в речи его звучала какая-то угроза, заведомо принуждавшая исполнить все, что он пожелает. Старая княгиня молча переглядывалась с сыновьями. Прошло несколько минут тягостного молчания. Лучина, горевшая в светце, погасла. В комнате стало темно.
   -- Николай, поправь огонь, -- приказала княгиня. Молодой князь воткнул новую лучину.
   -- Что же, согласны вы? Обещаете? -- настаивал Богун.
   -- Нужно спросить Елену.
   -- Она пусть говорит за себя, вы -- за себя... Обещаете?
   -- Обещаем! -- сказала княгиня.
   -- Обещаем! -- повторили братья.
   Богун встал во весь рост и громко произнес, обращаясь к Заглобе.
   -- Пан Заглоба! Попроси и ты руку девушки; авось, и тебе пообещают.
   -- Да ты пьян?! -- крикнула княгиня.
   Богун вместо ответа вытащил из кармана письмо Скшетуского и бросил его пану Заглобе.
   -- Читай!
   Заглоба начал читать среди глубокого молчания. Когда он закончил, Богун скрестил руки на груди.
   -- Кому вы отдаете Елену?
   -- Богун!
   Голос атамана напоминал шипение змеи.
   -- Изменники, мерзавцы, предатели!..
   Курцевичи мигом бросились к стенам и схватили оружие.
   -- Господа, спокойнее, спокойнее! -- вскричал Заглоба.
   Но прежде чем он успел произнести эти слова, Богун выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил.
   -- Иисус! -- простонал князь Симеон, шагнул вперед, зашатался и тяжело упал наземь.
   -- Люди! На помощь! -- отчаянно вскрикнула княгиня.
   Но в это время на дворе и из сада послышались выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков солдат ввалились в сени.
   -- Погибель им! -- раздались дикие голоса.
   На площадке кто-то зазвонил в набатный колокол. Охотничьи птицы в сенях проснулись и замахали крыльями; шум и беспорядок сменили недавнюю тишину спящего дома.
   Старая княгиня со страдальческим криком бросилась на тело Симеона, подергивающееся в предсмертных конвульсиях, но два солдата ухватили ее за волосы и оттащили в сторону. Николай, припертый в угол сеней, с львиной отвагой оборонялся от нападающих.
   -- Прочь! -- крикнул Богун. -- Прочь! -- повторил он громовым голосом.
   Казаки попятились. Они думали, что атаман хочет сохранить жизнь молодому князю, но вместо этого Богун сам бросился на него с саблей в руках.
   Начался отчаянный поединок, на который княгиня, удерживаемая за волосы четырьмя крепкими руками, смотрела горящими глазами. Молодой князь, как буря, обрушился на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину сеней. Вдруг Богун присел, отбил занесенный над ним удар и от обороны перешел в наступление.
   Казаки, затаив дыхание и опустив сабли, следили за ходом поединка.
   В тишине было слышно только тяжелое дыхание сражающихся, скрежет зубов и резкие звуки ударов меча о меч.
   Сначала казалось, что атаман уступает силе и ловкости молодого князя. Он вновь начал пятиться; лицо его покраснело от усилий. Николай удвоил удары. С пола поднялось облако пыли и прозрачною дымкою окутало дерущихся, но и сквозь нее казаки увидели кровь, струившуюся по лицу атамана.
   Вдруг Богун отскочил в сторону, и меч князя ушел в пустоту. Николай покачнулся, наклонился вперед, а в это время казак поразил его таким мощным ударом, что князь сразу рухнул замертво.
   Радостные крики казаков смешались с нечеловеческим воплем княгини. Борьба была окончена, казаки бросились к стенам и начали снимать оттуда оружие, топча трупы князей и своих товарищей, полегших от руки Николая. Богун не вмешивался ни во что. Он стоял у дверей, ведущих в комнату Елены, и еле переводил дух. Он был дважды ранен в голову. Рядом несколько казаков удерживали княгиню, рвавшуюся к телам убитых сыновей.
   Шум и суматоха в сенях увеличивались с каждою минутой. Казаки тащили на веревках прислугу Курцевичей и без жалости убивали ее. Весь пол был залит кровью и устлан трупами. Вдруг двери, у которых стоял Богун, распахнулись настежь. Атаман обернулся. В дверях появился слепой Василий, а рядом с ним Елена, одетая в белое платье, бледная, с глазами, широко открытыми от ужаса.
   В высоко поднятых руках Василий держал крест. Среди всеобщей свалки, среди коченеющих трупов, крови, обильно покрывавшей пол, его высокая фигура, с поседевшими волосами и черными ямами вместо глаз, производила какое-то особенно жуткое впечатление Словно покойник восстал из могилы и пришел покарать преступление.
   В сенях все смолкло. Изумленные казаки в испуге начали пятиться к выходу. Тишину прервал слабый, болезненный голос князя Василия:
   -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа и Пресвятой Девы! Люди, пришедшие из дальних стран, с доброю ли вестью явились вы сюда? В писании сказано: "Благословен муж, проповедующий слово Божие". А вы с доброю ли вестью явились сюда?
   Все кругом хранило гробовое молчание. Василий осенил крестом сначала одну, потом другую сторону и продолжал:
   -- Горе вам, братья, если вы начали войну из личных выгод. Осуждены вы навеки!.. Молитесь, да смилуется над нами Бог. Горе вам, горе мне!
   Из груди князя вырвался болезненный стон.
   -- Господи, помилуй! -- зашептали казаки, невольно поддаваясь какому-то безотчетному страху.
   Вдруг послышался дикий, пронзительный крик княгини:
   -- Василий, Василий!
   В ее голосе таилось страшное, невыразимое отчаяние. Она уже не пыталась вырваться из рук удерживающих ее людей.
   Князь вздрогнул, повернул крест в сторону, откуда слышался крик, и заговорил:
   -- Погибшая душа, взывающая из чрева земли, горе тебе!
   -- Господи, помилуй! -- повторили казаки.
   -- Ко мне, хлопцы! -- слабо вскрикнул Богун и зашатался.
   Казаки подскочили и поддержали его.
   -- Батька! Ты ранен?
   -- Да, но это ничего! Я потерял много крови. Слушайте вы меня: берегите эту девушку как зеницу ока... Дом окружить, не выпускать никого". Княжна...
   Он не успел договорить, губы его побледнели, глаза помутились.
   -- Отнести атамана в комнату! -- закричал пан Заглоба, который неожиданно появился откуда-то при последних словах Богуна. -- Ничего, ничего, -- повторял он, осматривая его раны. -- Завтра будет здоров. Я сам займусь им. Нужно приложить хлеба с паутиной. Вы, молодцы, убирайтесь к черту... ну, с девками там гуляйте; теперь в вас надобности нет, а двое пусть останутся здесь, отнесут атамана. Берите его. Вот так. Ну, идите же, чего стоите? Да за домом присматривать; я потом сам проверю.
   Двое казаков понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные вышли вон.
   Заглоба приблизился к Елене и, многозначительно мигая единственным глазом, тихо проговорил:
   -- Я друг пана Сганетуского, не бойтесь. Отправьте только спать вашего пророка и ждите меня.
   Он вошел в другую комнату, где на турецкой софе лежал Богун, и немедленно отправил обоих казаков разыскивать хлеб и паутину. Когда его требования были исполнены, пан Заглоба искусно перевязал раны своего друга. В те времена всякий шляхтич обязательно обладал хирургическими познаниями.
   -- Скажите солдатам, -- обратился он к есаулам, -- что завтра атаман будет совсем здоров; пусть о нем не тревожатся. Положим, отделали его, ну да ничего. Завтра и свадьба его будет, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, можете пить. Вот и раны перевязаны. А теперь ступайте; атаману надо дать покой.
   Есаулы двинулись к дверям.
   -- Только весь погреб не выпейте, -- добавил пан Заглоба. Он сел у изголовья и начал внимательно рассматривать атамана.
   -- Ну, черт тебя от этих ран не возьмет, хотя тебе крепко досталось. Два дня ты ни рукой, ни ногой пошевелить не сможешь, -- бормотал он, глядя на бледное лицо и сомкнутые глаза казака. -- Сабля не захотела обидеть палача, потому что ты его добыча и от него не уйдешь. Когда тебя повесят, дьявол сделает из тебя игрушку для своих детей: ишь ты, какой красивый! Нет, почтенный, пьешь ты хорошо, только со мною больше ты пить не будешь. Ищи себе другую компанию, а мне вовсе нет охоты вместе с тобой нападать на шляхетские дома.
   Богун тихо простонал.
   -- Во-во, постони, повздыхай! Завтра не так завздыхаешь. Подожди же ты, татарская душа, княжны тебе захотелось? Да, вкус у тебя есть, девушка писаная красавица, но прежде чем ты дотронешься до нее, пусть мой ум черти возьмут. Быстрее у меня волосы на ладони вырастут.
   Шум невнятных голосов, доносящихся с площадки, прервал размышления пана Заглобы.
   -- Ага, видно, до погреба дорвались. Ну, я не мешаю вам напиться и заснуть, а я тут буду бодрствовать за вас, хотя и не знаю, обрадуетесь ли вы этому завтра утром.
   Пан Заглоба встал и пошел удостовериться, действительно ли казаки свели знакомство с княжеским погребом. Его глазам предстала жутковатая картина. Посередине лежали окоченевшие трупы Симеона и Николая, а в углу княгиня, в том же положении, как ее придавили колени казаков. Пламя лучины освещало комнату слабым светом, отражающимся в лужах крови. Пан Заглоба приблизился к княгине, приложил руку к ее лицу -- оно было ледяным -- и поскорее вышел вон. Ему стало страшно. На площадке казаки уже устроили пир. При свете горящих костров пан Заглоба увидел бочки меда, вина и горилки. Казаки черпали из них, как из колодца, и пили насмерть. Одни, уже разгоряченные вином, гонялись за княжескими служанками, другие с каким-то остервенением отплясывали вприсядку, остальные в качестве зрителей горланили песни. Им вторили лай собак, ржание лошадей и мычание быков, которых тут же резали на закуску. В глубине двора виднелись фигуры крестьян из Розлоп они услышали выстрелы и толпой сбежались посмотреть, что тут происходит. У них вовсе не было намерения защищать князей; Курцевичи пользовались всеобщею ненавистью. Оргия становилась все шумней, разгул продолжался; казаки уже не черпали посудинами из бочек, а просто погружали туда голову; многие уже едва стояли на ногах. Пан Заглоба, выйдя на крыльцо, внимательно окинул взглядом всю сцену, потом поднял голову вверх.
   -- Погода хорошая, хотя и темно, -- прошептал он. -- Когда луна зайдет, будет хоть глаз выколи.
   Тут он неторопливо подошел к пирующим.
   -- Ловко, молодцы! -- крикнул он. -- Так и надо, нечего жалеть чужое добро. Дурак тот, кто не напьется за здоровье атамана. Ну-ка, приступом к бочкам! Ура!
   -- Ура! -- радостно завыли казаки. Заглоба осмотрелся вокруг.
   -- Ах, вы, негодяи этакие, нехристи, висельники! -- вдруг вспыхнул он. -- Сами пьете, как кони после дороги, а тем, кто сторожит дом, ничего? Марш туда! Сменить их тотчас!
   Несколько десятков пьяных казаков отправились сменять товарищей, доселе не принимавших участия в попойке. Те явились на площадку с весьма понятною поспешностью.
   -- Вот вам, пейте! -- указал Заглоба на бочки с вином.
   -- Спасибо, пане!
   -- Через час чтоб снова были на месте.
   -- Как прикажете, -- ответил за всех есаул.
   Казакам казалось совершенно естественным, что командование после Богуна перешло к пану Заглобе. Подобные случаи были нередки, и казаки всегда оставались довольны, потому что шляхтич позволял им делать что угодно.
   Стража усердно бросилась пить, а пан Заглоба вступил в разговор с крестьянами.
   -- Далеко отсюда до Лубен? -- спросил он.
   -- Ой, далеко, пане! -- ответил один старый крестьянин.
   -- К утру можно туда поспеть?
   -- Ой, не попадете, пане!
   -- А к полудню?
   -- К полудню можно.
   -- А куда ехать?
   -- Прямо по дороге.
   -- Тут есть дорога?
   -- Есть. Князь Ерема приказал, чтоб была.
   Пан Заглоба нарочно возвышал голос, чтобы среди крика и шума слова его были слышны солдатам.
   -- Дайте и им горилки, -- указал он на крестьян, -- но сначала дайте мне меду... Холодно...
   Один из казаков зачерпнул большую оловянную чашку и подал ее на шапке пану Заглобе.
   Шляхтич взял ее осторожно обеими руками, чтоб не расплескать, приложил чашу к губам и начал пить медленно, но не переводя дух.
   Он пил, пил, так что даже казаки начали приходить в изумление. "Ты видел? -- шепнул один другому. -- Ишь, проклятый лях!"
   В это время голова пана Заглобы все более и более запрокидывалась, наконец, он отнял чашку от покрасневшего лица, отер усы, поднял брови кверху и сказал как бы сам себе:
   -- О! Не плох; старый. Сразу видно, что старый. Не вашему бы мужицкому горлу такой мед; с вас достаточно было бы и браги. Крепкий мед, крепкий. Чувствую, что мне легче стало.
   Действительно, пану Заглобе стало легче, голова его прояснилась и вновь заработала. Очевидно, его кровь, разбавленная медом, обратилась в ту благородную жидкость, которая, по его же словам, разносит по всему телу отвагу и мужество.
   Он сделал рукою знак, что казаки могут пить дальше, прошел через двор, внимательно осмотрел все уголки, перебрался через подъемный мост и направился вдоль частокола удостовериться, бдительно ли охраняет имение стража.
   Первый казак спал, второй, третий и четвертый тоже. Все они были измучены дорогой и, кроме того, пьяны.
   -- Хоть за ноги тащи их, не услышат, -- сказал пан Заглоба и повернул назад.
   Вот и страшные сени, вот комната Богуна. Заметив, что атаман не показывает признаков жизни, шляхтич тихонько отворил другую дверь и вошел в комнату Елены.
   Слепой князь Василий на коленях вслух молился перед образом Пречистой Девы. Около него стояла Елена, но, увидев Заглобу, подняла на него тревожные глаза. Заглоба приложил палец к губам.
   -- Княжна, -- тихо сказал он, -- я друг пана Скшетуского.
   -- Спасите меня! -- воскликнула Елена.
   -- Я за тем и пришел сюда. Положитесь на меня.
   -- Что мне делать?
   -- Нужно бежать, пока тот злодей лежит без чувств.
   -- Что же делать мне? Я не понимаю.
   -- Наденьте мужское платье и, как только я постучу в дверь, выходите.
   Елена заколебалась и недоумевающе посмотрела на пана Заглобу.
   -- Могу ли я верить вам?
   -- А есть ли у вас что лучшее?
   -- Поклянитесь, что вы не измените мне.
   -- Вы совсем потеряли рассудок. Впрочем, если хотите, я поклянусь: клянусь Богом и святым крестом. Здесь ваша погибель, спасение в бегстве.
   -- Да, да, правда.
   -- Надевайте же мужское платье и ждите.
   -- А Василий?
   -- Какой Василий?
   -- Мой сумасшедший брат.
   -- Погибель грозит вам, а не ему, -- ответил пан Заглоба. -- Если он сумасшедший, то свят для них. Я заметил, что они посчитали его за пророка.
   -- Да, и перед Богуном он ни в чем не провинился.
   -- Мы должны его оставить, иначе все погибнем... и пан Скшетуский с нами. Спешите же, княжна.
   С этими словами пан Заглоба оставил княжну и пошел прямо к Богуну.
   Атаман был бледен и слаб, но теперь глаза его были открыты.
   -- Лучше тебе? -- осведомился Заглоба.
   Богун хотел что-то сказать, но не мог.
   -- Не можешь говорить?
   Богун сделал головою утвердительный жест. На лице его выражалось страдание. От движений раны его раскрылись.
   -- И кричать тоже не можешь?
   Богун только глазами показал, что не может.
   -- И даже двинуться?
   Тот же самый жест.
   -- Тем лучше, если ты не можешь ни говорить, ни двигаться, ни кричать, а я тем временем с княжной поеду в Лубны. Если я ее не утащу у тебя, то могу назвать себя старой бабой. Ну, скотина! Ты думаешь, что мне приятно твое общество, что я дальше буду водить компанию с тобой, мужиком? О, глупец! Ты думал, что за твое вино и угощение я буду потворствовать твоим преступлениям и помогать тебе в любовных делах! Ничего из этого не выйдет, говорю я тебе.
   и плутавшаго по степи.
   Изнемогая отъ ранъ, тревоги, безсонницы, Скржетускій находилъ утѣшеніе въ одномъ -- въ думѣ о князѣ. Звѣзда Хмѣльницкаго должна же померкнуть, чуть только воспрянетъ князь въ Лубнахъ! Быть можетъ, онъ уже и соединился съ гетманами... Каковы бы ни были силы Хмѣльницкаго, каково бы ни было начало его похода, какъ бы ни помогалъ ему Тугай-бэй, а въ случаѣ нужды, и самъ крымскій "царь" -- не можетъ же одинъ казакъ потрясти могучія основы Рѣчи Посполитой и подкосить ея грозную силу. Волна эта разобьется у воротъ Украйны!-- такъ казалось намѣстнику. Не такъ ли кончались всѣ казачьи смуты? Вспыхивали онѣ словно пламень, но вмигъ же и потухали отъ столкновенія съ гетманами. Такъ оно случалась всегда. Когда съ одной стороны налетали гнѣзда низовыхъ хищниковъ, а съ другой, становилась держава, берега которой окаймляли два моря -- всякій предвидѣлъ развязку: буря длился не долго; побушуетъ, и снова погода! Мысль эта поддерживала пана Скржетускаго, и даже можно сказать, придавала ему бодрости; во всемъ же остальномъ давило его такое бремя, какаго онъ еще никогда не испытывалъ: гроза опустошитъ поля, разрушитъ дома, скажется многими невознаградимыми потерями; онъ самъ, попавъ подъ эту грозу, чуть-чуть не поплатился жизнью, ослабѣлъ отъ ранъ и очутился въ позорномъ плѣну тогда, когда всего болѣе дорожилъ свободой; какже не пострадать отъ нея существамъ слабымъ, не умѣющимъ защитить себя? Что произошло въ Разлогахъ, съ Еленой?
   Но Елена вѣроятно уже въ Лубнахъ. Намѣстнику грезилась она во снѣ, окруженная привѣтливыми личностями, приголубленная самимъ княземъ и княгиней Гризельдой, восхищающая рыцарей -- и лишь тоскующая по миломъ, гдѣ-то безъ вѣсти пропавшимъ въ Сѣчи. Но наступитъ день, когда и милый вернется. Самъ Хмѣльницкій обѣщалъ свободу ему, а къ тому же, казацкая волна подступаетъ все ближе и ближе къ стѣнамъ Рѣчи Посполитой, и когда ударится она объ нихъ -- кончатся огорченія, смуты, тревоги.
   Волна дѣйствительно подступала. Хмѣльницкій спѣшилъ на встрѣчу гетманскому сыну безъ проволочекъ. Въ рукахъ его сосредоточивалась уже громадная сила, такъ какъ вмѣстѣ съ семеновцами Кржечовскаго и "чамбуламъ" Тугаи-бэя предводительствовалъ онъ двадцатью пятью тысячами организованнаго и жаждавшаго боя войска. О силахъ Потоцкаго не имѣлось положительныхъ свѣдѣній. Бѣглецы разсказывали, что ведетъ онъ двѣ тысячи конницы и нѣсколько пушекъ. При подобныхъ условіяхъ исходъ битвы представлялся сомнительнымъ, потому что страшные гусары неоднократно одной атакой обращали въ бѣгство противника съ гораздо болѣе значительными силами. Хмѣльницкій не забывалъ этого и поэтому походъ совершалъ медленно и съ осторожностью, подобно опытному ловцу, озирающемуся по сторонамъ. Такъ подошелъ онъ къ Желтымъ Водамъ. Тутъ снова поймали двоихъ, потвердившихъ вѣсть о незначительности коронныхъ силъ и передавшихъ, что каштелянъ уже переплылъ Желтыя Воды. При этомъ извѣстіи Хмѣльницкій остановился, какъ вкопанный -- и окружилъ себя валами.
   Радостно забилось сердце его. Если только Потоцкій осмѣлится штурмовать, тогда горе ему! Казакамъ не устоять въ открытомъ полѣ, но изъ-за окоповъ дерутся они прекрасно, и нѣтъ сомнѣнія, дадутъ отпоръ. Хмѣльницкій разсчитывалъ на молодость и неопытность Потоцкаго. Но съ молодымъ каштеляномъ находился славный боецъ, Стефанѣ Чарнецкій, гусарскій полковникъ. Этотъ во время спохватился и убѣдилъ каштеляна отступить назадъ за Желтыя Воды.
   Хмѣльницкому ничего другаго не оставалось, какъ двинуться вслѣдъ за ними. На слѣдующій же день оба войска, переправившись черезъ Желтоводныя топи, очутились другъ противъ друга.
   Но ни одинъ изъ полководцевъ не хотѣлъ атаковать первымъ. Вражескіе лагери стали оцѣплять себя окопами. То было въ субботу, б-то мая. Весь день шелъ обильный дождь. Тучи до того заволокли небо, что начиная съ полудня, спустился сумракъ, словно зимой. Ливень усилился къ вечеру. Хмѣльницкій весело потиралъ руки.
   -- Пусть-ка размякнетъ степь, а ужъ я не убоюсь атаковать гусаръ! Потонутъ они въ своихъ тяжеловѣсныхъ панцыряхъ.
   Такъ говорилъ онъ Кржечонекому. А дождь продолжалъ падать, точно само небо помогало запорожцамъ.
   Подъ струями воды, войска лѣниво и мрачно воздвигали траншеи. О разведеніи огня нечего было и думать. Нѣсколько тысячъ татаръ отправились слѣдить, чтобъ польскій станъ не ускользнулъ, пользуясь туманомъ и ночью. Наконецъ наступила глубокая тишь. Шумѣли только вѣтеръ да дождь. Никто конечно не сомкнулъ глазъ.
   Подъ утро въ польскомъ лагерѣ жалобно затрубили сборъ, а въ отвѣтъ послышался барабанный бой. Начинался мрачный, сырой день; ливень пересталъ, но моросилъ мелкій, точно просѣянный, дождикъ.
   Хмѣльницкій скомандовалъ выпалить изъ пушекъ. За первымъ залпомъ послѣдовали второй, третій, четвертый, и началась обыкновенная "корреспонденція" лагерей. Панъ Скржетускій не вытерпѣлъ и обратился къ своему казацкому ангелу-хранителю:
   -- Захаръ, провели-ка меня на валъ, чтобъ и я могъ видѣть, что творится.
   Захаръ и самъ не прочь былъ полюбопытствовать, а потому не прекословилъ -- и, минуту спустя, передъ глазами ихъ открылось все. Скржетускій такъ и схватился за голову, едва только взглянулъ:
   -- Боже, милостивый! Да вѣдь это развѣдчики -- не болѣе!
   И дѣйствительно, казацкіе окопы тянулись почти на цѣлую четверть мили, тогда какъ польскіе, въ сравненіи съ первыми, казались одной траншеей. Неравенство силъ явно бросалось въ глаза, и не могло быть сомнѣнія, что побѣдятъ казаки.
   Сердце намѣстника сжалось отъ боли. И такъ, еще не насталъ часъ, когда будетъ положенъ конецъ бунту; наоборотъ, ему суждено невидимому увѣнчаться еще новымъ тріумфомъ. Такъ, по крайней мѣрѣ, казалось.
   Подъ пушечный залпъ уже началась стычка. Можно было замѣтить, какъ всадники, то по одиночкѣ, то отрядцами нападали другъ на друга. Татары схватывались съ семеновцами Потоцкихъ, въ ихъ желтыхъ и темносинихъ одѣяніяхъ. Всадники подскакивали другъ къ другу и тотчасъ же отскакивали, описывая полукруги, разя изъ пистолетовъ и луковъ, или устремляясь съ пиками. Схватки эти казались издали скорѣе игрой; но видъ лошадей, кое-гдѣ бѣгавшихъ по степи безъ всадниковъ, указывалъ, что тутъ дѣло шло о жизни и смерти.
   Число татаръ увеличиливалось все болѣе и болѣе. Вскорѣ мѣстность почернѣла отъ ихъ скученныхъ массъ; изъ польскаго лагеря тоже стали появляться новые полки и строиться въ боевомъ порядкѣ передъ окопами. Все происходило такъ близко, что панъ Скржетускій легко различалъ своими зоркими глазами знамена, бунчуки, даже ротмистровъ и поручиковъ, которые останавливались нѣсколько въ сторонѣ отъ полковъ.
   Сердце такъ и запрыгало въ немъ. Блѣдное лицо его окрасилось румянцемъ, и по мѣрѣ того, какъ показывались изъ-за окоповъ полки, онъ восклицалъ съ восторгомъ:
   -- Вотъ драгуны пана Балабана. Видывалъ я ихъ въ Черкассахъ! А вотъ и валашскій полкъ съ крестомъ на знамени!.. О! и пѣхота спускается съ вала!
   По восторженности восклицаній его можно было предположить, что онъ нашелъ сочувствующихъ ему слушателей въ Захарѣ и окружавшихъ его казакахъ.
   -- Гусары! Гусары пана Чарнецкаго! возвѣстилъ онъ еще громче, простерши руки впередъ.
   Дѣйствительно замелькали гусары, подъ эгидой крылатыхъ тучъ и цѣлаго лѣса пикъ, украшенныхъ золотыми кистями. Выѣзжали они по шести человѣкъ и строились у самаго вала. Слѣдя за ихъ ловкостью и спокойнымъ достоинствомъ, панъ Скржетускій не удержался отъ слезъ.
   Хотя силы были неравныя, хотя насупротивъ нѣсколькихъ полковъ этихъ колыхалось настоящее море запорожцевъ и татаръ, какъ обыкновенно занявшихъ фланги, хотя рядамъ ихъ конца не было, но панъ Скржетускій уже не сомнѣвался въ побѣдѣ. Лицо его сіяло; силы вернулись; глаза, устремленные вдаль, метали искры -- и онъ едва владѣлъ сооой.
   -- Эй, дэтына! Хотѣла бы душа въ рай! проворчалъ старый Захаръ.
   Нѣсколько легкихъ татарскихъ отрядовъ бросились впередъ съ криками: "Аллахъ!" Изъ лагеря отвѣтили залпомъ. Но то была тревога -- не болѣе. Татары отступили въ разсыпную, не добѣжавъ даже до знаменъ, и скрылись среди своихъ.
   Но вотъ прогремѣлъ большой сѣчевой барабанъ, и вслѣдъ затѣмъ, двинулся на приступъ гигантскій казацко-турецкій полумѣсяцъ.
   Очевидно Хмѣльницкому захотѣлось смять польскій станъ однимъ натискомъ. Случись переполохъ -- ему удалось бы. Но со стороны поляковъ ничего подобнаго не обнаружилось. Они продолжали спокойно стоять, развернувшись длиннымъ рядомъ, который охрапялся сзади окопомъ, по бокамъ же -- возами, такъ что нападеніе могло быть сдѣлано только на фронтъ. Одно мгновеніе казалось, что они дождутся битвы на мѣстѣ; но когда полумѣсяцъ проскакалъ уже полъ-луга, раздались звуки трубы, возвѣщавшей атаку -- и стѣна копій, все время торчавшихъ кверху, вмигъ опустилась къ головамъ лошадей.
   -- Гусары нападаютъ! крикнулъ панъ Скржетускій.
   Они и въ самомъ дѣлѣ помчались впередъ, наклонившись къ сѣдламъ, а за ними -- драгунскіе полки и весь боевой строй.
   Нападеніе гусаръ было страшное. Первымъ же наскокомъ налетѣли они на три куреня и уничтожили ихъ съ быстротою молніи. Даже пану Скржетускому слышенъ былъ вой. Лошади и люди, сшибленные съ ногъ гигантскимъ напоромъ желѣзныхъ всадниковъ, падали, словно вѣтки въ грозу. Борьба длилась недолго: точно какой-то змѣй-великанъ заразъ проглотилъ эти три полка! Кони, испугавшись шума, произвели переполохъ въ рядахъ запорожцевъ. Полки -- Ирклеевскій, Калкобилоцкій, Минскій, Шкуринскій и Титоровскій, смѣшались и, подгоняемые натискомъ убѣгавшихъ, отступали и сами. А драгуны соединились тѣмъ временемъ съ гусарами -- и началась кровавая жатва. Васюринскій курень разсыпался послѣ непродолжительнаго, но отчаяннаго отпора и умчался къ самымъ казацкимъ окопамъ. Центръ силъ Хмѣльницкаго пошатнулся и побиваемый гонимый безпорядочными громадами, разимый мечами, подталкиваемый желѣзной толпой, не могъ воспользоваться минутой, чтобъ пріостановиться и оправиться.
   -- Чорты, не ляхи! крикнулъ старый Захаръ.
   Скржетускій точно помѣшался. Онъ одновременно смѣялся и плакалъ, не владѣя собою, и по временамъ изъ устъ его вылетала команда, словно и онъ предводительствовалъ полкомъ. Захаръ держалъ его за фалды и даже призывалъ въ помощь другихъ.
   Битва до того приблизилась къ казацкому табору, что еще немного -- и можно было бы легко распознать лица. Съ окоповъ неслись пушечные залпы; но казацкія пули только усиливали переполохъ, истребляя одинаково своихъ и непріятеля.
   Гусары наткнулись на Пашковскій курень, составлявшій гетманскую гвардію, въ центрѣ которой находился самъ Хмѣльницкій. Вдругъ по запорожскимъ рядамъ пронесся страшный вопль: большое малиновое знамя покачнулось и пало.
   Но въ ту же минуту поспѣшилъ Кржечовскій во главѣ пяти тысячъ семеновцевъ. На гнѣдой большой лошади скакалъ онъ въ первомъ ряду безъ шапки, съ высоко поднятой саблей, ловя разсѣявшихся литовцевъ, которые, при видѣ подоспѣвшей помощи сами, безъ приказанія, возвращались къ атакѣ. Битва снова возгорѣлась въ центрѣ.
   Счастье измѣнило Хмѣльницкому на обоихъ флангахъ. Татары, двукратно отступавшіе подъ натискомъ валашскаго полка и семеновцевъ Потоцкаго, потеряли всякую охоту къ дальнѣйшему бою. Подъ Тугаемъ-бэемъ убили двухъ лошадей. Побѣда видимо клонилась на сторону молодаго Потоцкаго.
   Но битва еще не долго длилась. Ливень усилился до того, что не было видно ни эти сквозь дождевыя волны. На землю падали уже не струи, а настоящіе потоки. Степь превратилась въ озеро. Наступила такая темень, что никто ничего не различалъ въ нѣсколькихъ шагахъ. Дождь заглушалъ всякую команду. Мушкеты и самопалы наполнились водой. Само небо положило конецъ рѣзнѣ.
   Хмѣльницкій, промокшій до нитки, съ бѣшенствомъ вернулся къ своимъ, не проронивъ ни одного слова. Ему приготовили палатку изъ верблюжьихъ шкуръ, и онъ укрылся въ ней, чтобъ пережить горькія думы наединѣ.
   Имъ овладѣло отчаяніе. Только тутъ понялъ онъ, какое дѣло предпринято имъ. Вотъ, сразили его, отогнали; ничтожные отрядцы побѣдили. Зналъ онъ, насколько велика сила Рѣчи Поснолитой -- и теперь считался съ нею, обманувшись въ своихъ первоначальныхъ разсчетахъ. Онъ судорожно сжалъ свой подбритый лобъ, который охотно подставилъ бы въ эту минуту подъ первое пушечное дуло. Что же будетъ, когда придется столкнуться съ гетманами и всей Рѣчью Посполитой?
   Появленіе Тугая-бэя нарушило дальнѣйшее раздумываніе.
   Глаза татарина горѣли ненавистью, лицо поблѣднѣло, зубы эловѣще сверкали.
   -- Гдѣ добыча? Гдѣ плѣнники? Гдѣ головы вождей? Гдѣ побѣда? прохрипѣлъ онъ.
   Хмѣльницкій порывисто вскочилъ съ мѣста.
   -- Тамъ! громко воскликнулъ онъ, шагнувъ въ сторону короннаго лагеря.
   -- Ступай же туда!-- заревѣлъ Тугай-бей -- а не пойдешь, такъ я на веревкѣ потащу тебя въ Крымъ!
   -- Пойду! Сегодня же пойду! Захвачу добычу и плѣнныхъ, но ты отвѣтишь передъ ханомъ. Хочется добычи тебѣ, но боя ты избѣгаешь!
   -- Собака!-- завылъ Тугай-бэй.-- Ты войска хановы губишь!
   Минуту стояли они одинъ противъ другого, сопя раздутыми ноздрями. Хмѣльницкій опомнился первый.
   -- Тугай-бэй, успокойся! Ливень прервалъ битву тогда, когда Кржечовскій уже смялъ драгунъ. Знаю я ихъ! Завтра съ меньшимъ пыломъ будутъ драться они. Стень размякнетъ совсѣмъ. Гусары сдадутся. Завтра всѣ они -- наши.
   -- Смотри же! проворчалъ Тугай-бэй.
   -- Я свое слово сдержу! Другъ ты мой, Тугай-бэй, ханъ послалъ тебя не на бѣду, а чтобъ помочь мнѣ.
   -- Сулилъ ты побѣды, не пораженія!
   -- Нѣсколько драгунъ взяли въ плѣнъ, я и отдамъ тебѣ ихъ.
   -- Отдай! Я тотчасъ же велю посадить ихъ на колъ.
   -- Не дѣлай этого. Отпусти ихъ на свободу. Они -- украинцы, изъ полка Балабана; мы пошлемъ ихъ, чтобъ привлечь на нашу сторону драгунъ. Выйдетъ тоже, что и съ Кржечовскимъ.
   Тугай-бэй повеселѣлъ. Взглянулъ онъ зорко на Хмѣльницкаго и процѣдилъ:
   -- Змѣя!
   -- Хитрость не меньше храбрости цѣнится. Если удастся намъ уговорить драгунъ -- не уйдетъ ни одинъ изъ поляковъ. Понялъ?
   -- Потоцкаго возьму я!
   -- Бери его, а вмѣстѣ съ нимъ и Чарнецкаго.
   -- Давай-ка теперь горѣлки, а то холодно.
   -- Изволь.
   Въ эту минуту вошелъ и Кржечовскій. Полковникъ былъ сумраченъ, какъ ночь. Будущія вожделѣнныя староства, каштелянства, богатства и почести подернулись послѣ сегодняшней битвы тучами. Завтра они и совсѣмъ исчезнутъ; а то быть можетъ, тучи эти еще разрѣшатся петлей на шею. Не истреби Кржечовскій гетманскихъ нѣмцевъ, что отрѣвало ему путь къ отступленію -- теперь подумалъ бы онъ о томъ, какъ измѣнить въ свою очередь Хмѣльницкому и перейти съ семеновцами на сторону Потоцкаго.
   Но для этого уже не представлялось возможности. Втроемъ расположились они съ горѣлкой и принялись пить, молча. Дождь переставалъ. Воцарялся мракъ.
   Панъ Скржетускій, не помня себя отъ радости, недвижно покоился въ телегѣ, скорбный и блѣдный. Захаръ, привязавшійся къ нему, приказалъ казакамъ растянуть и надъ нимъ войлочный верхъ. Намѣстникъ слышалъ мрачный шумъ ливня, но на душѣ у него было такъ свѣтло, хорошо, спокойно. Вотъ гусары его показали себя; вотъ Рѣчь Посподитая дала отпоръ, достойный ея могущества; вотъ первый громъ казацкой грозы разсѣялся, наткнувшись на острія копій коронныхъ войскъ. А вѣдь есть еще и гетманы, есть князь Іеремія и еще столько пановъ, столько шляхты, столько силы -- а надъ всѣми надъ ними -- король, primus inter pares.
   Въ груди пана Скржетускаго клокотала гордость, словно все это могущество теперь сосредоточилось въ немъ.
   Сознавая его, онъ, впервые по утратѣ въ Сѣчи свободы, почувствовалъ нѣкоторое состраданіе къ казакамъ: виноваты они, но и ослѣплены, разъ возстаютъ противъ солнца; виноваты они, но и несчастны, коль скоро позволили одному человѣку увлечь себя къ очевидной погибели.
   Затѣмъ мысли его направились дальше. Наступитъ миръ, а тогда всѣ будутъ имѣть право позаботиться о своемъ личномъ счастьи. Тутъ умъ и душа его остановилась на Разлогахъ. Тамъ, вблизи львиной пещеры, уже, полагать надо, давно все затихло. Тамъ не быть бунту, а хотя бы и вспыхнулъ онъ -- Елена безъ сомнѣнія уже въ Лубнахъ.
   Внезапный пушечный гулъ порвалъ золотую нить размышленій его.
   Хмѣльницкій снова приступалъ къ атакѣ, напившись пьянъ.
   -- Закончилось однако ничѣмъ: Кржечовскій удержалъ гетмана.
   Слѣдующій день, воскресенье, обошлось безъ выстрѣловъ. Оба стана находились другъ противъ друга, словно два союзныя войска.
   Скржетускій объяснялъ подобную тишину тѣмъ, что казаки потеряли охоту сражаться. Увы! не знать онъ, что Хмѣльницкій, далеко заглядывая впередъ, работалъ надъ привлеченіемъ на свою сторону драгунъ Балабана.
   Въ понедѣльникъ битва закипѣла съ зарей. Скржетускій, какъ и прекде, слѣдилъ за ней съ веселымъ, улыбающимся лицомъ. Полки снова остановились у окоповъ; но теперь они уже не бросались въ атаку и отгоняли непріятеля, стоя на одномъ мѣстѣ. Стень размякла не только на поверхности, но и внутри. Тяжелая конница не могла и двинуться, что сразу дало перевѣсъ легкимъ отрядамъ татаръ и казаковъ. Улыбка постепенно исчезала съ лица Скржетускаго. У польской траншеи волна атакующихъ совсѣмъ потопила полоску коронныхъ полковъ. Казалось, что вотъ-вотъ прорвется цѣпь ихъ и станутъ штурмовать окопы. Панъ Скржетускій не замѣтилъ и половины пыла и жажды брани, съ какими полки дрались въ первый день. Защищались они отчаянно и сегодня, но не атаковали первые, не уничтожали куреней, не очищали нолей, подобно урагану. Размякшая степная почва не позволяла дѣйствовать быстро, и тяжелая конница была пригвождена къ окопу. Сила ея заключалась въ разбѣгѣ, и отъ него зависѣла побѣда; теперь же ей приходилось стоять на одномъ мѣстѣ. А Хмѣльницкій снаряжалъ все новые и новые полки. Каждый курень отправлялъ онъ къ атакѣ и отступалъ назадъ подъ самымъ взмахомъ сабель непріятеля. Пылкое рвеніе его заражало и запорожцевъ, и они въ перегонку мчались на приступъ съ крикомъ и воемъ, несмотря на многочисленные трупы. Наскакивали они на желѣзную стѣну и возвращались назадъ, сраженные острыми копьями; подъ такимъ натискомъ полки стали колебаться, кое-гдѣ отступать, точно борецъ, схваченный противникомъ въ желѣзныя объятія, то ослабѣвающій, то снова няпрягающій всѣ свои силы.
   Къ полудню почти всѣ силы запорожцевъ участвовали въ огненной битвѣ. Была до того ожесточенная борьба, что между Двумя чертами сражавшихся образовался точно новый валъ -- изъ лошадиныхъ и людскихъ труповъ.
   Къ казацкимъ окопамъ безпрерывно возвращались громады воителей, окровавленныхъ, забрызганныхъ грязью, измученныхъ, падающихъ отъ усталости. Но возвращались они съ пѣснями. Лица ихъ дышали мужествомъ и увѣренностью въ побѣдѣ. Даже падая въ обморокъ кричали они: "на погибель!" Резервъ, оставленный въ лагерѣ, такъ и рвался впередъ.
   Панъ Скржетускій сдѣлался мраченъ. Польскіе полки начали спасаться за окопами, не выдерживая давленія, и въ отступленіи ихъ сказывалась лихорадочная поспѣшность. При видѣ этого, двадцать слишкомъ тысячъ голосовъ огласили пространство возгласами ликованія. Сила атаки удвоилась. Запорожцы напали на семеновцевъ Потоцкаго, защищавшихъ отступленіе.
   Но пушки и градъ мушкетныхъ пуль отбросили ихъ назадъ. Битва прекратилась на мгновеніе. Въ польскомъ лагерѣ послышался звукъ парламентской трубы.
   Но Хмѣльницкій не намѣренъ былъ переговариваться. Двѣнадцать куреней послѣзали* съ коней, чтобъ сообща съ татарами начать штурмъ.
   Кржечовскій долженъ былъ помочь имъ въ рѣшительную минуту. Зазвучали всѣ котлы, барабаны, литавры и трубы, заглушая возгласы и мушкетные выстрѣлы.
   Панъ Скржетускій трепетно взиралъ на густые ряды несравненной запорожской пѣхоты, бѣжавшей къ валамъ и оцѣплявшей ихъ тѣснымъ кольцомъ.
   На встрѣчу ей вспыхивали изъ за окоповъ длинныя струйки бѣловатаго дыма, словно какая то мощная грудь желала разогнать дуновеніемъ эту саранчу, неумолимо осаждавшую со всѣхъ сторонъ. Пушечныя пули выписывали въ ней борозды, полетъ самопальныхъ стрѣлъ учащался. Залпъ стоялъ въ воздухѣ; рои видимо для всѣхъ таяли, конвульсивно кружились, подобно гигантскому змѣю, но подвигались впередъ. Вотъ ужъ и добѣжали они! Уже подъ окопами; пушки уже не могутъ вредить имъ. Панъ Скржетускій закрылъ глаза.
   Роковые вопросы, точно молнія, мелькали у него въ головѣ: придется ли еще увидѣть на валахъ польскія знамена? Придется ли, или нѣтъ? Шумятъ тамъ все больше и больше; раздаются какіе-то необыкновенные возгласы. Должно быть, произошло что-то! Крики доносятся изъ лагеря. Что такое? Что случилось?
   -- Боже всемогущій!
   Восклицаніе это вырвалось изъ груди пана Скржетускаго, когда, открывши глаза, онъ увидѣлъ на насыпяхъ малиновое знамя съ архангеломъ, вмѣсто большого золотого короннаго.
   Польскій лагерь былъ взятъ.
   Намѣстникъ только вечеромъ узналъ отъ Захара о подробностяхъ штурма. Не даромъ называлъ Тугай-бэй Хмѣльницкаго змѣемъ: драгуны Балабана въ минуту самой отчаянной защиты перешли на сторону казаковъ и помогли истребить своихъ, бросившись на нихъ стылу.
   Вечеромъ увидѣлъ намѣстникъ плѣнныхъ и былъ свидѣтелемъ кончины молодаго Потоцкаго, который съ прострѣленнымъ горломъ жилъ только нѣсколько часовъ и скончался на рукахъ пана Стефана Чарнецкаго. "Передайте отцу, -- шепталъ онъ при послѣднемъ издыханіи -- передайте отцу, что я... какъ рыцарь" Но не хватило силъ сказать больше. Душа его унеслась къ небу. Скржетускій долго помнилъ это блѣдное лицо и голубые глаза, устремившіеся куда-то вдаль въ часъ смерти. Панъ Стефанъ Чарнецкій поклялся надъ остывающимъ трупомъ отомстить потоками крови за смерть друга и смыть этимъ позорное несчастіе. И на суровомъ лицѣ его никто не замѣтилъ ни одной слезинки. То былъ воинъ желѣзный, давно прославившійся и неподдававшійся никакимъ несчастіямъ. И онъ обѣтъ свой дѣйствительно исполнилъ. Теперь же, вмѣсто отчаянія, онъ первый успокоивалъ Скржетускаго, который сильно терзался невзгодами Рѣчи Посполитой.
   -- Рѣчь Посполитая, -- говорилъ панъ Чарнецкій, -- пережила много несчастій, но въ ней родникъ неисчерпаемыхъ силъ. Еще никто не подкашивалъ ее, не подкосятъ ее и бунты хлоповъ, которыхъ самъ Богъ накажетъ. Правда, велико несчастіе! Но надъ кѣмъ же стряслось оно? Надъ гетманами ли? Надъ коронными ли войсками? Нѣтъ! Послѣ измѣны Кржечовскаго у Потоцкаго осталась въ рукахъ горсточка. Бунтъ охватитъ несомнѣнно и Украйну: тамошніе хлопы заносчивы и привыкли къ смутамъ; но впервые ли это? Усмирятъ его князь Іеремія и гетманы -- и чѣмъ грознѣе онъ вспыхнетъ, тѣмъ скорѣе потушатъ его. Нужно быть малодушнымъ, чтобъ предположить, что какой нибудь одинъ ватажникъ, въ связи съ татарскимъ мурзой, потрясутъ основы могущественнаго народа. Незавидна была бы доля Рѣчи Посполитой, если бы существованіе ея зависѣло отъ хлопскихъ волненій. Съ пренебреженіемъ выступили мы противъ нихъ, и думается мнѣ, что гетманы усмирятъ толпу не мечемъ, а батогомъ.
   Слова произносилъ, казалось, не плѣнникъ, не воинъ, потерпѣвшій въ сраженіи, а гордый гетманъ, увѣренный въ побѣдѣ слѣдующаго дня.
   Эта вѣра въ силу Рѣчи Посполитой пролилась на раны намѣстника бальзамомъ. Смотрѣлъ онъ вблизи на могущество Хмѣльницкаго, а потому и былъ слегка ослѣпленъ имъ, тѣмъ болѣе, что до настоящаго времени шаги Хмѣльницкаго сопровождались успѣхами. Но должно быть, панъ Чарнецкій былъ правъ. Силы гетмановъ еще недвижно стоятъ, а за ихъ спиною вся Рѣчь Посполитая, слѣдовательно,-- право, власть и воля божія. Оттого-то намѣстникъ совершенно успокоился и на разставаніи обратился къ пану Чарнецкому съ вопросомъ: не хотѣлъ ли бы онъ войти въ соглашеніе съ Хмѣльницкимъ?
   -- Плѣнникъ я Тугая-бэя,-- отвѣтилъ панъ Стефанъ,-- и ему дамъ выкупъ; а съ ватажникомъ этимъ не хочу знаться -- чортъ его побери!
   Захаръ, помогшій пану Скржетускому увидѣться съ узниками, тоже утѣшалъ его, отводя къ телегѣ:-- Не съ молодымъ Потоцкимъ справиться трудно, асъ гетманамъ плохо прійдется. Дѣло только что начинается... Каковъ же ковецъ наступитъ, Богъ вѣдаетъ! Нахватали татары и казаки польскаго добра, нахватали! Но нахватать не одно и тоже, что сохранить. А ты, дэтына, не горюй; и безъ того получишь свободу, вернешься къ своимъ, а я, старикъ, по тебѣ тужить стану. На старости всего хуже быть одному на свѣтѣ... Не легко поладить съ гетманами, э-хъ! не легко!.."
   Дѣйствительно, побѣда, хотя и блестящая, однако не рѣшала дѣла въ пользу Хмѣльницкаго. Могла она привести его даже къ несчастію, такъ какъ великій гетманъ, чтобъ отомстить за сына, навѣрное съ большимъ ожесточеніемъ долженъ былъ броситься на запорожцевъ и не остановиться ни передъ чѣмъ, ради окончательнаго уничтоженія ихъ. Великій гетманъ питалъ нѣкоторую непріязнь къ князю Іереміи, хотя и скрывалъ ее подъ личиной любезности, что впрочемъ не мѣшало ей проявляться во многихъ случаяхъ. Хмѣльницкій, прекрасно знавшій объ этомъ, предполагалъ, что теперь непріязнь эта кончится и панъ Краковскій первый протянетъ руку, чтобъ помириться и получить содѣйствіе славнаго воителя. Съ подобными же силами, подъ предводительствомъ такаго вождя, какъ князь, Хмѣльницкій еще боялся мѣряться, не совсѣмъ вѣря въ себя. Оттого-то рѣшился онъ поторопиться и прибыть на Украйну одновременно съ вѣстью о желто-водской побѣдѣ, чтобъ атаковать гетмановъ раньше, чѣмъ князь имъ поможетъ.
   Не давъ отдохнуть войскамъ, онъ на слѣдующій же день, на зарѣ, двинулся въ походъ. Походъ этотъ совершался съ такой быстротою, точно гетманъ спасался. Казалось, что степь потоплена наводненіемъ, которое распространялось все дальше и дальше. Миновали лѣса, дубравы, могилы, переправились черезъ рѣки безъ передышки. Казаки постоянно усиливались, такъ какъ убѣгавшіе съ Украйны хлопы примыкали къ нимъ по дорогѣ. Хлопы сообщали и о гетманахъ -- но различно. Одни передавали, что князь находится еще за Днѣпромъ; другіе -- что онъ уже соединился съ коронными войсками. Наконецъ всѣ говорили о томъ, что вся Украйна въ огнѣ. Хлопы не только бѣжали въ Дикія-Поля на встрѣчу Хмѣльницкому, но жгли мѣстечки и села, нападали на своихъ пановъ и всѣ поголовно вооружались. Коронныя войска дрались уже вторую недѣлю. Истребили массу селеній и городишекъ. Кое-гдѣ городовые казаки перешли на сторону черни; но всюду ждали только клича. Хмѣльницкій разсчитывалъ на это, а потому -- торопился.
   Наконецъ остановился и онъ. Чигиринъ настежъ раскрылъ передъ нимъ свои ворота. Гарнизонъ изъ казаковъ тотчасъ же присоединился къ нему. Прежде всего, разрушили домъ Чаплинскаго, а затѣмъ перерѣзали горсть шляхтичей, укрывавшихся въ городѣ. Радостные возгласы, колокольный звонъ и шествія не прекращались. Пожаръ мгновенно охватилъ все пространство. Всѣ, кто только жилъ здѣсь, хватали косы, пики и бѣжали къ запорожцамъ. Чернь громадными толпами приливала къ лагерю. Пронеслась вѣсть, что князь Іеремія, хотя и обѣщалъ помочь гетманамъ, но еще не соединился съ ними.
   Хмѣльницкій свободно вздохнулъ.
   Онъ немедленно двинулся впередъ среди бунта, рѣзни и огня, оставляя позади себя подобно лавѣ, пепелища, да трупы.
   Страна передъ нимъ вставала, а за нимъ -- пустѣла. Шелъ онъ, точно мститель, точно легендарный драконъ. Шаги его отмѣчались кровью, дыханіе раздувало пламя.
   Въ Черкасахъ остановился онъ съ главными силами, итправивши впередъ татаръ, съ Тугаемъ-бэемъ во главѣ, да дикаго Кривоноса; и тѣ, настигнувъ гетмановъ подъ Корсунемъ, напали на нихъ безъ колебаній. Но за смѣлость свою они дорого поплатились. Имъ пришлось отступить въ величайшемъ безпорядкѣ.
   Хмѣльницкій снялся съ мѣста и поспѣшилъ къ нимъ на помощь. По дорогѣ узналъ онъ, что панъ Сенявскій, во главѣ нѣсколькихъ полковъ, соединился съ гетманами, которые, покинувъ Корсунь, шли на Богуславъ. То была правда. Хмѣльницкій занялъ Корсунь и двинулся за ними, оставивши въ городѣ всѣ жизненные припасы, весь таборъ.
   Ему не пришлось долго догонять ихъ. Подъ Крутой-Балкой передняя стража его наткнулась на польскій станъ.
   Пану Скржетускому не привелось видѣть битвы, такъ какъ вмѣстѣ съ таборомъ остался въ Корсунѣ и онъ. Захаръ помѣстилъ его на рынкѣ, въ домѣ уже раньше повѣшеннаго чернью Забокржицкаго -- и поставилъ у воротъ остатки миргородскаго куреня, чтобъ защищать раненаго отъ толпы, которая убивала каждаго, кто походилъ на ляха. Сквозь разбитыя стекла смотрѣлъ панъ Скржетускій на пьяныхъ, кровью испачканныхъ хлоповъ, съ высоко засученными рукавами рубашекъ, которые переходили изъ дома въ домъ, изъ лавки въ лавку, шаря по всѣмъ угламъ, закоулкамъ, чердакамъ, чуланамъ. Раздававшіеся по временамъ страшные вопли возвѣщали, что удалось имъ поймать шляхтича, жида и все равно кого: мущину ли, женщину, ребенка. Жертву выволакивали на рынокъ и потѣшались надъ ней самымъ варварскимъ образомъ. Чернь дралась изъ-за останковъ, съ насла39 --
   жденіемъ мазала себѣ кровью лица и груди, обматывала шею еще дымящимися внутренностями. Хлопы хватали жидковъ за нсги и раздирали ихъ среди бѣшенаго хохота толпы. Нападали и на дома, защищенные стражей, въ которыхъ размѣрены были болѣе знатные плѣнники, пощаженные ради надежды получить за нихъ богатый выкупъ. Но уже тутъ татары и запорожцы, стоявшіе на стражѣ, отгоняли хищниковъ ударами въ лобъ, или хлестаніемъ батогами изъ бычачьей шкуры. Такъ оно случилось и у дома Скржетускаго. Захаръ приказалъ нещадно сѣчь хлоповъ, а миргородцы съ наслажденіемъ исполняли приказъ; низовцы, хотя и пользовались во время смутъ содѣйствіемъ черни, но относились къ ней еще съ большимъ презрѣніемъ, нежели къ шляхтѣ.
   Не даромъ они считали себя "шляхетскаго происхожденія казаками". Впослѣдствіи самъ Хмѣльницкій неоднократно даривалъ имъ толпы черни, а тѣ гнали ее въ Крымъ, чтобъ оттуда перепродать въ Турцію и Малую Азію.
   Такимъ образомъ, толпа бѣсновалась на рынкѣ и наконецъ дошла до того, что въ средѣ ея стали на смерть биться между собою. День клонился къ концу. Подожгли рынокъ, церковь и домъ причетника. Къ счастью, вѣтеръ дулъ къ полю и мѣшалъ распространенію пожара. Зарево освѣтило весь рынокъ, подобно солнечнымъ лучамъ. Жара была нестерпимая. Издали доносилась страшная пушечная пальба; очевидно подъ Крутой-Балкой происходила ожесточенная битва.
   -- Нашимъ должно быть жарко тамъ!-- бормоталъ Захаръ.-- Гетманы не шутятъ. Хе-хе! Панъ Потоцкій знатный солдатъ! Теперь, -- добавилъ онъ, указывая въ окно на чернь, -- она гуляетъ, но коли Хмѣля побьютъ, то погуляютъ и надъ нимъ!
   Въ эту минуту послышался лошадиный топотъ, и на рынокъ прискакало нѣсколько десятковъ всадниковъ на взмыленныхъ лошадяхъ. Ихъ лица, черныя отъ пороха, одежда въ безпорядкѣ, повязанныя тряпьемъ головы -- все говорило, что они примчались съ поля битвы.
   -- Эй, други! Спасайтесь, кто въ Бога вѣруетъ! Бьютъ ляхи нашихъ! изо всей мочи кричали они.
   Все пришло въ смятеніе. Толпа зашумѣла, словно волны, взболомученныя вихремъ. Всѣ перемѣшались въ дикомъ переполохѣ. Бросились спасаться; но такъ какъ улицы запружены были возами, а часть рынка въ огнѣ -- то некуда было бѣжать.
   Чернь слилась въ какую-то сплошную массу. Душили другъ друга, вопили и взывали о помилованіи, хотя непріятель находился еще далеко.
   Намѣстникъ чуть не помѣшался отъ радости, узнавъ, въ чемъ дѣло; онъ забѣгалъ по комнатѣ, взмахивая руками, колотя себя въ грудь.
   -- Зналъ я,-- кричалъ онъ,-- что такъ будетъ! Зналъ я! Какъ Богъ святъ! Тутъ дѣло уже съ гетманами да съ Рѣчью Посполитой. Насталъ часъ возмездія!.. Это что?
   Снова донесся лошадиный топотъ, и теперь появилось на рынкѣ нѣсколько сотъ татаръ, видимо бѣжавшихъ, куда глаза глядятъ. Толпа остановила ихъ, они же разгоняли ее, колотили, топтали, рубили, какъ и чѣмъ попало, и скакали по направленію къ Черкасамъ.
   -- Удираютъ съ быстротою молніи! воскликнулъ Захаръ.
   Не успѣлъ онъ сказать, какъ уже промчался второй, а за нимъ и третій отрядъ. Казалось, то было всеобщее бѣгство! Сторожа у домовъ также засуетились съ безпокойствомъ, выказывая желаніе спасаться. Захаръ выскочилъ на крыльцо.
   -- Смирно! приказалъ онъ своимъ миргородцамъ.
   Дымъ, жара, лошадиный топотъ, тревожныя восклицанія, вой толпы, озаренной пожаромъ -- все слилось въ одну адскую картину, на которую намѣстникъ глядѣлъ въ окно.
   -- Вотъ такъ погромъ! Вотъ такъ погромъ! восклицалъ онъ, обращаясь къ Захару, забывая, что послѣдній не можетъ раздѣлить его радость.
   Мелькнулъ еще отрядъ. Пушечный гудъ потрясалъ корсуньскіе дома.
   Вдругъ подъ самымъ окномъ кто-то пронзительно закричалъ:
   -- Убѣгайте! Хмѣль убитъ! Кржечовскій убитъ! Тугайбэй убитъ!
   На рынкѣ произошло настоящее свѣтопреставленіе. Люди прыгали въ огонь, точно помѣшанные. Намѣстникъ вознесъ руки къ небу, упавъ на колѣни:
   -- Боже милосердный! Боже милостивый и справедливый! Да будетъ слава Тебѣ!
   Захаръ помѣшалъ его молитвѣ, влетѣвъ какъ ураганъ.
   -- Эй, дэтына! Выйди-ка во дворъ, да пообѣщай миргородцамъ прощенье, а то хотятъ удирать и они, а тогда, чего добраго, чернь ворвется сюда!
   Скржетускій вышелъ на крыльцо. Миргородцы тревожно топтались у дома, проявляя неподдѣльную охоту покинуть свой постъ и спасаться трактомъ, ведущимъ въ Черкасы. Въ городѣ всѣхъ обуялъ страхъ. По дорогѣ изъ Крутой-Балки продолжали скакать полки. Безпорядочнымъ бѣгствомъ спасались хлопы, татары, городовые казаки и запорожцы; главныя же силы Хмѣльницкаго, надо полагать, все еще держались, и битвѣ, еще не насталъ конецъ, судя по усиленной пушечной пальбѣ.
   Гордо обратился Скржетускій къ миргородцамъ:
   -- Такъ какъ вы честно охраняли мою особу, то вамъ нечего бѣжать. Я обѣщаю вамъ гетманское прощеніе!
   Миргородцы сорвали съ головы шапки, а онъ, гордо подбоченившись, смотрѣлъ на нихъ и на пустѣющій рынокъ. Что за иронія судьбы! Панъ Скржетускій, еще такъ недавно слѣдовавшій плѣнникомъ, за казацкимъ таборомъ, теперь стоялъ среди дерзкаго казачества, какъ господинъ среди подданныхъ, какъ шляхтичъ среди хлоповъ, какъ истый гусаръ высшаго чина среди простыхъ рядовыхъ! Онъ, плѣнникъ, теперь обѣщаетъ помилованіе, а при видѣ его головы почтительно наклоняются, и робкіе голоса взываютъ мрачнымъ, протяжнымъ, исполненнымъ ужаса тономъ:
   -- Помилуйте, пане!
   -- Какъ сказано вамъ разъ, такъ оно и будетъ! отвѣтилъ намѣстникъ.
   И дѣйствительно, онъ не сомнѣвался въ снисхожденіи гетмана, котораго хорошо зналъ, такъ какъ не разъ возилъ къ нему письма отъ князя Іереміи. Онъ продолжалъ стоять, подбоченившись, и лицо его, ярко озаренное блескомъ пожара, дышало радостью:
   -- Вотъ и конецъ войнѣ! Вотъ и разоѣялась волна,-- думалось ему.-- Панъ Чарнецкій правъ былъ: въ Рѣчи Посполитой таится несокрушимая сила, непоколебимо могущество ея.
   Онъ гордился всѣмъ этимъ; онъ былъ полонъ не мелочной гордостью, являющейся при возможности отомстить, унизить врага, который кланяется низко въ поясъ, но сознаніемъ, что онъ сынъ побѣдоносной, властной Рѣчи Посполитой, у вратъ которой разлетается въ дребезги всякая злобная, бунтующая сила, подобно тому, какъ адская мощь слабѣетъ у вратъ неба. Гордился онъ, сознавая себя шляхтичемъ-патріотомъ, нашедшимъ поддержку и въ несчастій. Мщенія не жаждалъ онъ вовсе.
   -- Наказала она, какъ властительница; проститъ же -- какъ мать.
   Тѣмъ временемъ пушки гремѣли безостановочно.
   Лошадиныя копыта снова звякнули на уличной мостовой. На рынокъ прискакалъ на неосѣдланной лошади казакъ безъ шапки, въ одной рубахѣ, съ лицомъ, разсѣченнымъ саблей, брызжущимъ кровью. Прискакалъ онъ, осадилъ коня, руки растопырилъ и, порывисто вдыхая воздухъ, сталъ голосить:
   -- Хмѣль колотитъ ляховъ! Побили ясновельможныхъ пановъ, гетмановъ, полковниковъ, рыцарей и кавалеровъ!-- этими словами онъ покачнулся и грохнулся на землю. Миргородцы подскочили къ нему на помощь.
   Лицо пана Скржетускаго вспыхнуло и поблѣднѣло.
   -- Что онъ городитъ?-- лихорадочно спросилъ онъ Захара.-- Что случилось? Не можетъ этого быть! Клянусь Богомъ, не можетъ этого быть!
   Воцарилась тишь. Только на противоположной сторонѣ пышетъ пламень, слышится трескъ искръ, или горящій домъ обрушивается съ трескомъ.
   Но вотъ новые вѣстники:
   -- Побили ляховъ! Побили!
   Вслѣдъ затѣмъ показывается отрядъ татаръ, всѣ они подходятъ медленно, въ центрѣ ихъ -- пѣшіе плѣнники.
   Панъ Скржетускій не вѣритъ глазамъ. Узнаетъ онъ на плѣнникахъ форму ирландскихъ гусаръ, и хлопнувъ въ ладоши, какимъ-то страннымъ, чужимъ голосомъ восклицаетъ:
   -- Не можетъ быть! Не можетъ быть!
   Все еще доносятся пушечные залпы. Битва не кончилась. По всѣмъ улицамъ массами плывутъ татары и запорожцы. Лица у нихъ черныя, груди тяжело дышатъ, но возвращаются они, точно упоенные, съ веселыми пѣснями на устахъ.
   Такъ возвращаются только воины -- побѣдители.
   Намѣстникъ поблѣднѣлъ, какъ трупъ.
   -- Не можетъ быть!..-- повторялъ онъ совсѣмъ хриплымъ голосомъ.-- Не можетъ быть!.. Рѣчь Посполитая...
   Новый предметъ приковываетъ его вниманіе. Появляются семеновцы Кржечовскаго, неся пуки знаменъ. Въѣзжаютъ они на самую середину рынка и бросаютъ ихъ на землю.
   Увы -- знамена польскія!
   Пушечный гулъ умолкаетъ. Не трудно различить вдали стукъ приближающихся возовъ. Впереди подвигается высокая, казацкая телѣга, за ней -- рядъ другихъ, и всѣ онѣ окружены казаками Пашковскаго куреня, въ желтыхъ шапкахъ. Проходятъ они мимо дома, у котораго стоятъ миргородцы.
   Панъ Скржетускій поднесъ руку къ глазамъ, такъ какъ сіяніе пожара ослѣпляло его, и вглядѣлся въ фигуры плѣнниковъ, сидѣвшихъ на первомъ возу... но тотчасъ же вздрогнулъ и отшатнулся назадъ. Замахалъ онъ руками въ воздухѣ, точно стрѣлой раненый въ сердце, и изъ устъ его вылетѣлъ пронзительный, нечеловѣческій возгласъ:
   -- Гетманы! Господи Іисусе Христе!
   И упалъ на руки Захара; въ глазахъ у него помутилось, лицо одеревенѣло и кровь остыла, словно у мертвеца.
   Не много спустя, трое всадниковъ, во главѣ безчисленныхъ полковъ, въѣзжали на Корсунскій рынокъ. Ѣхавшій на бѣлой лошади, по серединѣ, одѣтый въ пунцовое платье, съ позолоченной булавой въ рукахъ, держался, гордо точно самъ король. То былъ Хмѣльницкій. По бокамъ его -- находились Тугай-бэй и Кржечовскій. Рѣчь Посполитая распростерлась въ крови у ногъ казака.
   

XVI.

   Прошло нѣсколько дней. Казалось, что небесный сводъ обрушился надъ Рѣчью Посполитой. Желтыя-Воды, Корсунь, истребленіе коронныхъ войскъ, до того времени всегда побѣдоносныхъ въ свалкахъ съ казаками, плѣненіе гетмановъ, всепожирающее пламя^во всей Украйнѣ, рѣзня, неслыханныя убійства -- все это стряслось такъ неожиданно, что люди почти не вѣрили, что могло выпасть на долю одной страны столько бѣдствій разомъ. Одни оцѣпенѣли отъ ужаса, другіе помѣшались, третьи предсказывали пришествіе антихриста и близость послѣдняго суда. Порвалась связь между общественными слоями, между родными, порвались всякія близкія сношенія. Власть исчезла, а съ нею -- и различіе сословное. Адъ спустилъ съ цѣпей всѣ преступленія и дозволилъ имъ погулять оружіи противъ князя и преслѣдовать его на Заднѣпровьѣ, или-же -- двинуться въ самый центръ Рѣчи Посполитой, оставивши часть своихъ, для осады украинскихъ замковъ.
   Опасенъ былъ походъ противъ князя. Имѣя дѣло съ столь славнымъ войномъ, Хмѣльницкій, не смотря на перевѣсъ его силъ, могъ поплатиться въ борьбѣ -- и тогда бы пропало все. Чернь, составлявшая громадное большинство, спасалась при одномъ имени Іереміи. Требовалось немало времени, чтобъ преобразовать ее въ войско, могущее стать лицомъ къ лицу съ княжескими полками.
   Потому-то Хмѣльницкій и рѣшился укрѣпиться на Украйнѣ, оставивъ Вишневецкаго на Заднѣпровьѣ, и организовать свои силы такъ, чтобы принудить Рѣчь Посполитую къ соглашенію съ нимъ. Разсчитывалъ онъ на то, что усмиреніе бунта на Заднѣпровьѣ отниметъ у князя много времени и силъ -- для него же откроется широкое поле. А заднѣпровскій бунтъ можно поддержать, по временамъ отправляя туда на помощь черни по одному полку.
   Предполагалъ онъ наконецъ удерживать князя различными переговорами, пока тотъ не ослабѣетъ. Тутъ вспомнилъ онъ о Скржетускомъ.
   Спустя нѣсколько дней послѣ Крутой-Балки, Хмѣльницкій приказалъ позвать его къ себѣ. Принялъ онъ пана Скржетускаго въ домѣ старосты, въ обществѣ только одного пана Кржечовскаго, хорошо знакомаго съ Скржетускимъ и, поздоровавшись съ нимъ любезно, хотя и не безъ заносчивости, согласно своему настоящему положенію, обратился къ нему:
   -- Пане поручикъ! За оказанную мнѣ вами услугу выкупилъ я васъ у Тугая-бэя, обѣщавъ вамъ свободу. Теперь часъ насталъ. Снабжу я васъ "перначемъ" {Полковничья булава, замѣнявшая у казаковъ желѣзную грамоту.}, чтобъ васъ пропустили, на случай встрѣчи съ какими нибудь войсками, и дамъ вамъ стражу въ защиту отъ черни. Можете возвращаться къ князю.
   Скржетускій молчалъ. Лицо его ничѣмъ не обнаружило радости.
   -- Но въ состояніи ли вы ѣхать? Мнѣ кажется, что вамъ не совсѣмъ-то здоровится!
   Панъ Скржетускій дѣйствительно походилъ на тѣнь. Раны и послѣднія событія окончательно подкосили этого гиганта, который имѣлъ видъ, будто не проживетъ до завтра. Лицо пожелтѣло, а при черной, давно нестриженной бородѣ, оно казалось еще болѣе худымъ. Происходило все это отъ душевныхъ терзаній. Влекомый позади казацкаго лагера, онъ былъ свидѣтелемъ всего, совершившагося со дня выхода изъ Сѣчи. Видѣлъ онъ бѣдствія и позоръ Рѣчи Посполитой; видѣлъ гетмановъ въ плѣну; видѣлъ торжество казаковъ, пирамиды изъ головъ, отсѣченныхъ у павшихъ воиновъ; видѣлъ онъ, какъ вѣшали шляхтичей за ребра, какъ вырѣзывали груди у женщинъ, какъ безчестили дѣвицъ; видѣлъ отчаяніе и мужество, но рядомъ съ этимъ, и подлую трусость; видѣлъ все, страдалъ отъ всего, страдалъ тѣмъ сильнѣе, чѣмъ чувствительнѣе вонзалось въ него мысль, что виновникомъ этихъ бѣдствій -- онъ, избавившій Хмѣльницкаго отъ петли. Но могъ ли ожидать рыцарь христіанства, что помощь, оказанная ближнему, дастъ такіе плоды? Оттого-то боль его была безконечна.
   А когда въ головѣ его рождался вопросъ, что дѣлается съ Еленой, что если судьба не позволила ей во время покинуть Разлоги, тогда, вознеся руки къ небу, взывалъ онъ голосомъ, звучавшимъ безграничной скорбью и даже угрозой: "Боже! ниспошли мнѣ смерть; караешь Ты не но заслугамъ меня!" Но тотчасъ же и спохватывался онъ, замѣчая, что святотатствуетъ, и упавъ на колѣни, молилъ Всевышняго спасти его, смиловаться надъ отчизной и надъ невинной голубкой, которая тамъ, быть можетъ, тщетно взываетъ о пощадѣ. Проще сказать, выстрадалъ онъ столько, что теперь не обрадовала его и сама свобода, и этотъ запорожскій гетманъ, этотъ тріумфаторъ, хотѣвшій выказать себя великодушнымъ передъ нимъ, уже вовсе не импонировалъ ему. Хмѣльницкій не могъ не замѣтить этого -- и поморщился.
   -- Спѣшите же воспользоваться моей милостью, а то я могу и раздумать. Только по добротѣ, вѣруя въ правоту своего дѣла я неосмотрителенъ, такъ какъ знаю, что отпуская васъ, усиливаю число своихъ враговъ. Вы безъ сомнѣнія станете драться со мною.
   -- Если позволятъ мнѣ силы, отвѣтилъ панъ Скржетускій и при этомъ взглянулъ на Хмѣльницкаго такъ, что тотъ опустилъ глаза и нескоро оправился.
   -- Все равно,-- промолвилъ онъ наконецъ.-- Я слишкомъ силенъ для того, чтобъ бояться подобныхъ вамъ. Разскажите-ка вашему князю обо всемъ, что вы видѣли здѣсь, и предостерегите его, чтобъ онъ не поступалъ ужъ очень дерзко, а то онъ выведетъ меня изъ терпѣнія и я навѣщу его въ Заднѣпровьѣ, чему онъ врядъ ли обрадуется.
   Скржетускій молчалъ.
   -- Не разъ говорилъ я и теперь повторяю,-- продолжалъ Хмѣльницкій,-- воюю я не съ Рѣчью Посполитой, а съ панами; князь же занимаетъ среди нихъ первое мѣсто. Онъ мой и русскаго люда врагъ, отщепенецъ онъ и жестокій человѣкъ. Слышно, кровью тушитъ онъ бунтъ; какъ бы не пришлось ему поплатиться своею!
   Онъ все болѣе волновался; глаза налились кровью и метали искры. Сильный припадокъ гнѣва овладѣлъ имъ -- и тутъ онъ уже не помнилъ себя.
   -- Я прикажу пригнать его сюда на веревкѣ,-- кричалъ онъ -- заставлю валяться въ ногахъ; буду становиться ему на спину, влѣзая на коня!
   Скржетускій свысока смотрѣлъ на метавшаго громы и наконецъ замѣтилъ спокойнымъ тономъ:
   -- Сначала побѣди его!
   -- Вельможный гетманъ!-- вмѣшался Кржечовскій,-- пусть поскорѣе уѣзжаетъ этотъ дерзкій шляхтичъ! Не подобаетъ вамъ выходить изъ себя ради него. Даровали вы свободу ему, а онъ ждетъ, что вы не сдержите вашего слова -- и оскорбляетъ васъ.
   Хмѣльницкій опомнился, посопѣлъ немного и наконецъ проговорилъ:
   -- Пусть уѣзжаетъ -- и чтобъ онъ зналъ, что Хмѣльницкій за добро платитъ добромъ, дайте ему, какъ я сказалъ, перначъ и татаръ, которые должны сопровождать его къ самому лагерю. Ты же знай!-- продолжалъ онъ, обращаясь къ Скржетускому,-- что теперь мы квиты. Полюбилъ я тебя, не смотря на твою дерзость; но если ты еще разъ попадешь въ мои руки -- не вывернешься.
   Скржетускій вышелъ вмѣстѣ съ Кржечовскимъ.
   -- Ужъ коли гетманъ отпускаетъ тебя по добру, по здорову,-- проговорилъ Кржечовскій -- такъ ты послушайся совѣта стараго знакомаго: уѣзжай хотя бы въ Варшаву, но не на Заднѣпровье; оттуда ни одинъ не уйдетъ. Прошло ваше времячко. Будь ты съ умомъ -- такъ перешелъ бы къ намъ; но знаю, что не стоитъ говорить тебѣ объ этомъ. Достигъ бы ты многаго, какъ многаго достигнемъ и мы.
   -- Висѣлицы развѣ! проворчалъ Скржетускій.
   -- Не пожелали они дать мнѣ литвинское староство, а теперь я самъ возьму не одно, а десять. Мы выгонимъ всѣхъ этихъ пановъ Конецпольскихъ, Колитовскихъ, Потоцкихъ, Любомерскихъ, Вишневецкихъ, Заславскихъ и всю шляхту, подѣлимся ихъ владѣніями, за что, полагать надо, стоитъ и самъ Господь, коли позволилъ намъ одержать двѣ побѣды.
   Скржетускій, не слушая болтовни полковника, задумался о чемъ-то постороннемъ, а тотъ продолжалъ свое:
   -- Когда я послѣ битвы встрѣтилъ въ квартирѣ Тугаябэя, пана и добродѣя моего, ясновельможнаго короннаго гетмана, онъ тотчасъ же наградилъ меня званіемъ неблагодарнаго Іуды. Я же отвѣтилъ ему: "Ясновельможный воевода! Не неблагодарный я! Когда я сяду въ замкѣ твоемъ, ты только обѣщай мнѣ не пьянствовать и не обжираться -- а я, такъ и быть, сдѣлаю тебя своимъ подстаростой. Хе! хе! поживится Тугай-бэй этими птицами, поживится! А не будь его -- мы съ Хмѣльницкимъ иначе поговорили бы съ ними. Но вотъ, и телѣга твоя готова и татары въ порядкѣ. Куда же желательно тебѣ ѣхать?
   -- Въ Чигиринъ.
   -- Воля твоя -- самъ виноватъ будешь. Татары проводятъ тебя даже въ Лубны, такъ приказано имъ. Постарайся все же, чтобы князь твой не посадилъ ихъ на колъ, что навѣрно сдѣлалъ бы съ казаками. Не даромъ дали тебѣ татаръ. Гетманъ приказалъ возвратить тебѣ и коня. Будь здоровъ! Не поминай насъ лихомъ и передай князю поклонъ отъ гетмана, а если сможешь, такъ уговори его пріѣхать поклониться Хмѣльницкому. Можетъ, и окажутъ ему снисхожденіе! Будь здоровъ!
   Скржетускій вскочилъ на возъ, который тотчасъ же окружили татары, и двинулся. Трудно было пробраться черезъ рынокъ, весь запруженный запорожцами и чернью. И тѣ и другіе варили кашу, распѣвая пѣсенки о желтоводекой и Корсунской побѣдахъ, уже сочиненныя Богъ вѣсть откуда взявшимися лирниками-слѣпцами. Кое гдѣ между котлами валялись трупы ночью обезчещенныхъ и убитыхъ женщинъ, или груды головъ. Головы эти и трупы уже начали разлагаться, заражая воздухъ, что однако не претило толпѣ. Всюду замѣчались слѣды опустошенія и дикаго гульбища; дверей и оконныхъ рамъ не было ни въ одномъ домѣ; тысячи различныхъ предметовъ валялись среди мусора и соломы. Кровельные жолоба украшены были висѣльниками, по большей части евреями, и чернь забавлялась, цѣпляясь за ноги повѣшенныхъ и качаясь на нихъ.
   Въ одномъ углу рынка чернѣли пепелища истребленныхъ домовъ и костела; пепелища еще дымились. Воздухъ былъ пропитанъ запахомъ гари. Позади сгорѣвшихъ домовъ размѣстился "кошъ", а съ нимъ и толпа плѣнниковъ, охраняемыхъ густыми рядами татаръ. Не успѣвшихъ спастись изъ Черкасъ, Чигирина и Корсуня и не павшихъ подъ сѣкирою черни брали въ плѣнъ и вязали веревками. Тутъ находились солдаты, шляхтичи, офицеры, хуторщики, женщины, даже дѣти. Не было только стариковъ, такъ какъ татары немедленно поканчивали съ ними, считая ихъ негодными къ продажѣ. Не менѣе того захвачено было селъ и русскихъ колоній, чему не могъ противиться Хмѣльницкій. Случалось во многихъ мѣстахъ, что мужчины бѣжали въ казацкій станъ, а татары, въ награду за это, жгли ихъ дома, хватали женъ и дѣтей. Но во всеобщемъ дикомъ смятеніи никто не обращалъ на это вниманія. Вооружавшаяся чернь тѣмъ самымъ отказывалась отъ своихъ женъ и дѣтей. У нихъ отнимали женъ, но отнимали и они, "ляшекъ", да еще лучшихъ, которыхъ или убивали, или же перепродавали татарамъ, насладившись предварительно сами. Много попадалось и украинскихъ "молодицъ", связанныхъ по двѣ, по три, по четыре вмѣстѣ съ панничками шляхетскаго званія. Неволя и злая доля уровняли всѣхъ. Одинъ видъ существъ этихъ могъ глубоко потрясти всякаго и пробудить въ немъ жажду мести. Ободранныя, полунагія, выставленныя на позорный показъ, подвергались онѣ всему-со стороны бездѣльниковъ, запружавшихъ площадь. Ихъ били, толкали, лобызали нечистыми устами, и многія изъ нихъ лишались сознанія и воли. Нѣкоторыя рыдали, другія словно въ столбнякѣ безропотно подчинялись всѣмъ требованіямъ. Тутъ и тамъ раздавался раздирающій душу стонъ жестоко убиваемаго за малѣйшее сопротивленіе плѣнника. Свистъ нагаекъ сливался въ одно съ Боклями женщинъ, плачемъ дѣтей, ревомъ скота и ржаніемъ лошадей. Всюду царилъ безпорядокъ. Возы, лошади, рогатый скотъ, верблюды, женщины, мужчины, груды награбленныхъ вещей, посуды, тканей, оружія -- все это сваливалось пока въ одну кучу. Развѣдчики то и дѣло пригоняли новыя толпы людей и скота; рѣка покрывалась туго набитыми поромами, изъ главной квартиры прибывали новые гости, чтобъ насладиться видомъ награбленныхъ сокровищъ. Очень многіе, напившись пьяными, одѣтые въ странные платья, рясы, женскіе костюмы, покрывала, уже заводили ссоры изъ-за дѣлежа добычи. Татарскіе чабаны, размѣстившись на землѣ, между стадами, забавлялись то высвистываніемъ пронзительныхъ мелодій, то игрой въ кости, а то и потасовкой. Къ этому примѣшивался вой и лай собакъ, сбѣжавшихся сюда вслѣдъ за господами.
   Панъ Скржетускій вырвался наконецъ изъ этой геенны, оглашавшей міръ стонами и воплями, адскими завываніями; но тотчасъ же за таборомъ новое зрѣлище бросилось ему въ глаза. Въ отдаленіи пестрѣлъ главный станъ, откуда доносилось лошадиное ржаніе. Рои татаръ покрыли всю мѣстность. Нѣсколько же поближе, возлѣ самой дороги, ведшей въ Черкасы, молодые воины потѣшались стрѣльбой изъ луковъ, направляя стрѣлы въ слабыхъ плѣнниковъ, которымъ не совершить далекаго пути въ Крымъ. Десятки пронизанныхъ тѣлъ лежали тутъ же, нѣкоторыя еще конвульсивно вздрагивали. Стрѣльба сопровождалась веселымъ хохотомъ.
   -- "Якше іегитъ!" Молодцы!
   -- "Укъ якше колъ!" Лукъ въ хорошихъ рукахъ!
   Въ главномъ станѣ рѣзали скотъ и лошадей, приготовляя провизію для воиновъ. Земля пропитана была кровью; среди приготовленнаго мяса вертѣлись забрызганные татары съ длинными ножами въ рукахъ. Жара была нестерпимая. Панъ Скржетускій не скоро очутился въ чистомъ полѣ; но еще долго преслѣдовали его шумъ, гамъ и ревъ. По дорогѣ замѣчались слѣды хищниковъ на каждомъ шагу: сгорѣвшія усадьбы, высоко торчащія трубы хуторовъ, смятая рожь, сломанныя деревья, истребленные вишневые сады. Человѣческіе трупы валялись рядомъ съ лошадиными. Кровавое дѣло Хмѣльницкаго рѣзко оскорбляло глаза, и трудно было сказать, на кого поднялъ онъ руку, такъ какъ прежде всего стоналъ его родной край подъ бременемъ невѣроятныхъ бѣдствій.
   По пути слышались вѣсти, что князь можетъ появиться каждую минуту. На чемъ основывались эти вѣсти -- неизвѣстно. Довольно того, что стоявшій въ Чигиринѣ, пощаженномъ казаками, во главѣ тысячи молодцовъ, полковникъ Палецъ, дрожалъ, ожидая прибытія страшнаго князя и возмездія.
   Скржетускій, прибывъ въ городъ, тщетно доискивался истины: никто ничего не зналъ, а такъ какъ всѣ лодки, байдары, чайки находились по эту сторону, то и бѣглецы не заглядывали въ Чигиринъ.
   Потому-то панъ Скржетускій двинулся безъ проволочекъ въ Разлоги. Увѣренность въ томъ, что самъ онъ скоро все увидитъ, и надежда, что Елена спасена и скрывается вмѣстѣ съ теткой въ Лубнахъ, у князя, возвратили ему здоровье и силы. Онъ вскочилъ на коня и безжалостно погналъ татаръ, которые не смѣли прекословить ему, считая его посломъ. Мчались они, точно гнался кто за ними, оставляя позади себя золотые клубы пыли, поднятой копытами коней. Скакали они мимо усадебъ, хуторовъ и селъ, нигдѣ не останавливаясь. Всюду поражало безлюдіе. Вѣроятно всѣ прятались отъ нихъ. Панъ Скржетускій приказалъ обыскивать сады, пасѣки -- но нигдѣ ни живой души.
   Уже за Погребцами одинъ изъ татаръ увидѣлъ вдали какую-то фигуру, пытавшуюся скрыться отъ нихъ въ кустахъ, на берегу Кагамлика. Татары подскочили къ рѣкѣ и, немного спустя, привели къ пану Скржетускому двоихъ, совсѣмъ раздѣтыхъ.
   Одинъ изъ пойманныхъ былъ старикъ, другой -- худощавый пятнадцатилѣтній юноша. У обоихъ зубы стучали отъ страха, и нескоро пришли они въ себя.
   -- Откуда вы? спросилъ панъ Скржетускій.
   -- Мы ни откуда, пане!-- отвѣтилъ старецъ.-- Христарадничаемъ съ торбаномъ, а вотъ этотъ нѣмой водитъ меня.
   -- Идете-то вы откуда? Изъ какаго села? Говори смѣло, мы тебѣ ничего не сдѣлаемъ.
   -- Мы, пане, ходили по всѣмъ деревнямъ, пока какой-то чортъ не ободралъ насъ. Были на насъ хорошіе сапоги -- взялъ; были на насъ хорошія шапки -- взялъ; были на насъ зипуны -- и тѣ взялъ; торбанъ -- и тотъ взялъ.
   -- Я спрашиваю тебя, глупецъ, изъ какой ты деревни?
   -- Не знаю, пане! Я -- дѣдъ. Нагіе мы, ночью мерзнемъ, а днемъ просимъ милостыни; голодные мы!
   -- Еще разъ повторяю тебѣ, отвѣчай! А то велю повѣсить!
   -- Я ничего, пане, не знаю. Колибъ я що, такъ нехай мине вотъ що!
   Очевидно дѣдъ, не зная того, кто предлагалъ ему вопросы, рѣшился не говорить ничего.
   -- А былъ ты въ Разлогахъ, тамъ, гдѣ князья Курцевичи живутъ?
   -- Не знаю, пане!
   -- Повѣсить его! приказалъ панъ Скржетускій.
   -- Бувъ, пане! завопилъ дѣдъ, видя, что ничего не подѣлаешь.
   -- А что ты видѣлъ тамъ?
   -- Мы попали туда, дней пять тому, а потомъ слышали, что туда "лыцари" пришли.
   -- Что за рыцари?
   -- Не знаю, пане. Одинъ кажетъ -- ляхи; другой кажетъ -- казаки.
   -- Впередъ! крикнулъ панъ Скржетускій.
   Отрядъ помчатся. Солнце закатывалось точь въ точь какъ въ день первой встрѣчи намѣстника съ Еленой и княгиней. Каганликъ сверкать пурпурнымъ сіяніемъ; день, еще болѣе тихій, ясный и теплый близился къ концу. Но тогда папъ Скржетускій ѣхаіъ, исполненный счастья и зарождавшихся въ нихъ нѣжныхъ чувствъ; теперь же, словно проклятый, гналъ онъ своего коня, уносимый вихремъ тревоги и злыхъ предчувствій. Внутренній голосъ отчаянія твердилъ одно: "Богунъ похитилъ ее! Не увидѣть тебѣ ее болѣе!" Голосъ же надежды возражалъ: "Князь спасъ ее!" И голоса эти, казалось, вотъ-вотъ разорвутъ его сердце. Отъ быстрой скачки лошади выбились изъ силъ. Прошелъ часъ-другой. Высоко взошедшая луна блѣднѣла все болѣе и болѣе. Кони, покрытые пѣной, тяжело храпѣли. Въ лѣсу мелькнули они какъ молнія и очутились въ яру. За нимъ и Разлоги. Еще минута -- и судьба рѣшена. Но пока вѣтеръ свищетъ въ ушахъ, шапка слетѣла съ голо, вы, конь такъ и стонетъ! Того и гляди, сейчасъ падетъ. Еще мгновеніе, еще прыжокъ -- и яра не будетъ! Вотъ! Вотъ!
   Вдругъ папъ Скржетускій испустилъ нечеловѣческій вопль. Дворъ, амбары, конюшни, хлѣвъ, изгородь, вишневый садъ -- все исчезло!
   Блѣдный мѣсяцъ озарилъ пригорокъ, а на немъ груду пепелищъ, уже не тлѣвшихъ. Ничто не нарушало молчанія.
   Панъ Скржетускій остановился нѣмой, поднявъ руки вверхъ, и глядѣлъ, глядѣлъ, покачивая какъ-то странно головой. Татары не двигались. Онъ слѣзъ съ лошади, отыскалъ частицу сгорѣвшаго моста, и, перейдя по перекинутой балкѣ ровъ, усѣлся на камнѣ, лежавшемъ посреди майдана. Расположившись такъ, онъ оглядѣлся съ видомъ человѣка, впервые знакомящагося съ мѣстностью. Онъ лишился сознанія, но не издалъ ни единаго звука. Минуту спустя, онъ поникъ головой и остался недвижимъ, точно уснулъ. Если же не уснулъ, то застылъ, и въ головѣ его вмѣсто мыслей витали какіе-то неопредѣленные образы. Видѣлъ онъ Елену такою, какою оставилъ ее въ день отъѣзда, и лишь лицо ея скрывалось точно въ туманѣ, такъ что нельзя было различить ея черты. Хотѣлось ему разсѣять этотъ туманъ, но не могъ онъ этого сдѣлать. Затѣмъ, въ головѣ его мелькнули Чигиринскій рынокъ, старый Затвилиховскій и наглая физіономія Заглобы. Физіономія эта неотвязно вставала у него передъ глазами, пока наконецъ не затмило ее суровое лицо Гродзицкаго. Потомъ увидѣлъ онъ Кудакъ, свалку на Хортицѣ, Сѣчь, все путешествіе и всѣ, приключенія, вплоть до послѣдней минуты... Но дальше -- густой мракъ! Что дѣлалось теперь съ нимъ -- не сознавалъ онъ и самъ, только чувствовалъ, что будто ѣдетъ къ Еленѣ въ Разлоги, что будто усталъ онъ и сѣлъ отдохнуть на пепелищѣ. Хочется ему встать, ѣхать дальше, но какая-то чрезмѣрная усталость приковываетъ его къ мѣсту, точно къ ногамъ привѣшены стофунтовыя гири.
   И онъ все сидѣлъ и сидѣлъ. Ночь проходила. Татары улеглись и, разведя огонекъ, изжарили конину, наѣвшись которой уснули; но вскорѣ вскочили. Издали послышался шумъ, походившій на топотъ многочисленной конницы, подвигающейся скорымъ маршемъ. Татары поспѣшили вывѣсить на жерди бѣлую тряпицу, чтобы издали дать знать о себѣ, какъ о мирныхъ посланцахъ.
   Конскій топотъ, фырканье и лязгъ сабель доносились все внятнѣе и внятнѣе, и наконецъ показался отрядъ конницы, вмигъ окружившій татаръ. Начались переговоры. Татары указали на сидѣвшую на пригоркѣ фигуру, которую впрочемъ всѣ видѣли, такъ какъ она была освѣщена луною, и добавили, что сопровождаютъ посла, но куда?-- о томъ самъ онъ всего лучше разскажетъ.
   Предводитель отряда, вмѣстѣ съ нѣсколькими своими товарищами, тотчасъ же отправился на пригорокъ; но едва успѣлъ онъ приблизиться и взглянуть въ лицо сидящему, какъ всплеснулъ руками.
   -- Скржетускій! Честное слово, Скржетускій!
   Намѣстникъ не пошевельнулся.
   -- Намѣстникъ не узнаетъ меня, что ли? Я Быховецъ. Что съ вами?
   Намѣстникъ молчалъ.
   -- Проснитесь же, ради Бога! Эй, товарищи, идите сюда!
   То дѣйствительно былъ Быховецъ, шедшій въ авангардѣ грозной арміи князя Іереміи. Подоспѣли и другіе полки. Вѣсть объ отысканіи Скржетускаго пронеслась вихремъ. Всѣ спѣшили привѣтствовать славнаго товарища. Малый Волыдыевскій, Слощинскій, Дзикъ, Орпишевскій, Мигурскій, Якубовичъ, Ленцъ, панъ Лонгинусъ Подбипента и много другихъ офицеровъ бѣжали къ пригорку. Но тщетно обращались они, звали по имени, трясли за плечи, пытались приподнять -- панъ Скржетускій глядѣлъ на нихъ широко раскрытыми глазами, не узнавая никого. Или наоборотъ казалось, что онъ узнаетъ ихъ, но относится равнодушно. Тутъ уже всякій, кто зналъ о его любви къ Еленѣ -- а знали о томъ почти всѣ -- сообразилъ въ чемъ дѣло, увидѣвъ черныя пепелища.
   -- Съ горя помѣшался! шепталъ одинъ.
   -- Отчаяніе лишило его памяти.
   -- Сведите его къ князю. Можетъ быть онъ и опомнится.
   Панъ Лонгинусъ ломалъ руки. Всѣ окружили намѣстника, смотря на него съ участіемъ. Одни утирали слезы, другіе тяжело вздыхали. Но вотъ изъ круга выступила какая-то осанистая фигура и,-- тихо приблизившись къ намѣстнику, положила ему на голову обѣ руки.
   То былъ ксендзъ Мухавецкій.
   Всѣ смолкли, упавъ на колѣни, словно въ ожиданіи чуда. Но ксендзъ не совершалъ чуда, а только держалъ руки на головѣ Скржетускаго и, вознеся глаза къ небу, залитому луннымъ сіяніемъ, началъ громко читать.
   -- Pater noster, qui es in coelis! Sanctificetur nomen tuum, adveniat regnimi tuum, fiat voluntas tua... И спустя немного, проговорилъ громче и торжественнѣе:
   -- Fiat voluntas tua!
   Наступила глубокая тишина.
   -- Fiat voluntas tua! повторилъ ксендзъ въ третій разъ. Тогда изъ устъ Скржетускаго вылетѣлъ страдальческій, но рѣшительный вопль:
   -- Sicut in coelo et in terra!
   И рыцарь упалъ ницъ, рыдая.
   

XVII.

   Чтобы понять все происшедшее въ Разлочахъ, возвратимся къ той ночи, въ которую панъ Скржетускій отправилъ изъ Кудака Жендзяна съ письмомъ къ старой княгинѣ.
   Посланецъ и его спутники прибыли въ Чигиринъ на зарѣ. Ихъ тотчасъ-же окружили семеновцы, и, не удовлетворившись отвѣтомъ, что путники ѣдутъ отъ пана Гродзицкаго къ гетманамъ, повели старшаго и Жендзяна къ полковнику.
   -- Къ какому полковнику? полюбопытствовалъ старшой.
   -- Къ пану Лободѣ -- отвѣтили эсаулы изъ стражи.-- Великій гетманъ приказалъ ему задерживать всѣхъ, прибывающихъ изъ Сѣчи въ Чигиринъ.
   Жендзянъ шелъ смѣло, не предчувствуя бѣды. Зналъ онъ, что здѣсь-уже гетманская власть. Лободы однако не оказалось въ квартирѣ. Старый полковникъ уѣхалъ въ Черкасы, и вмѣсто него долженъ былъ явиться подполковникъ. Пришлось подождать. Наконецъ дверь отворилась -- и ожидаемый подполковникъ вошелъ.
   При видѣ его подъ Жендзяномъ такъ и подкосились колѣни. То былъ Богунъ.
   Гетманъ, правда, еще властвовалъ въ Чигиринѣ, но такъ какъ Лобода и Богунъ продолжали себя считать сторонниками
   Рѣчи Посполитой, то имъ-то и поручитъ гетманъ быть въ Чигиринѣ на стражѣ.
   Богунъ сѣлъ къ столу и приступилъ къ допросу. Старшой, везшій письмо пана Гродзицкаго, отвѣчалъ и за себя, и за Жендзяна. Осмотрѣвъ письмо, молодой подполковникъ сталъ разспрашивать, что слышно въ Кудакѣ, и видимо хотѣлось ему знать, зачѣмъ панъ Гродзицкій посылаетъ къ великому гетману? Но старшой не могъ отвѣтить на это, письма-же были запечатаны печатью пана Гродзицкаго. Богунъ готовъ уже былъ отпустить ихъ и даже запустилъ руку въ мошну, чтобы дать имъ на водку, какъ тутъ же дверь распахнулась, и въ горницу влетѣлъ, словно бомба, панъ Заглоба.
   -- Слышь-ка, Богунъ!-- оралъ онъ.-- Измѣнникъ Допулла утаилъ отъ насъ лучшій медъ. Пошелъ я съ нимъ въ погребъ -- и вижу: въ углу -- сѣно не сѣно... спрашиваю: что тамъ такое?-- Сѣно сухое! Смотрю, а оттуда, точно татаринъ изъ травы, выглядываетъ донышко отъ фляжки! Ахъ ты, такой-сякой!-- накинулся я на него. Подѣлимся-же: будь ты скотомъ и жри сѣно, а я, какъ человѣкъ, медку попью! Давай-ка кубки!-- Сказавши это, панъ Заглоба одной рукой подбоченился, а другою поднялъ высоко надъ головой фляжку и запѣлъ:
   
   ... Hej Jagno, hej Kundus, daj jeno szklanie
   Daj autera i pytia, nie zwazaj na nie!...
   
   Но вдругъ онъ притихъ, замѣтивъ Жендзяна.
   -- Да вѣдь это челядинецъ пана Скржетускаго, какъ Богъ святъ!
   -- Чей? быстро спросилъ Богунъ.
   -- Пана Скржетускаго, намѣстника, уѣхавшаго въ Кудакъ и попотчивавшаго меня такимъ медомъ, какаго не пивать здѣсь. Какъ поживаетъ твой панъ? Живъ ли, здоровъ ли?
   -- Здоровъ и приказалъ пану кланяться, отвѣтилъ смущенный Жендзянъ.
   -- Молодецъ онъ! А ты какъ же очутился въ Чигиринѣ? Зачѣмъ онъ отослалъ тебя?
   -- Панъ какъ панъ, пыѣетъ дѣло въ Лубнахъ, и приказалъ мнѣ вернутъся. Въ Кудакѣ мнѣ нечего дѣлать.
   Богунъ все время зорко смотрѣлъ на Жендзяна.
   -- Знаю твоего пана и я, -- вдругъ проговорилъ онъ;-- видѣлъ я его въ Разлогахъ.
   Жендзянъ повернулъ голову и переспросилъ, словно не разслышалъ:
   -- Въ Разлогахъ?
   -- Это Курцевичей, сказалъ Заглоба
   -- Чьи? снова спросилъ Жендзянъ.
   -- Вижу, что ты нѣсколько оглохъ, сухо замѣтилъ Богунъ.
   -- Не выспался я.
   -- Еще успѣешь. И такъ, ты говоришь, что панъ твой послалъ тебя въ Лубны?
   -- А то какъ же?
   -- Тамъ у него вѣрно какая нибудь зазнобушка вмѣшался панъ Заглоба.
   -- Мнѣ-то откуда знать! Можетъ, есть, а можетъ, и нѣтъ, отвѣтилъ Жендзянъ. Послѣ этого онъ поклонился Богуну и пану Заглобѣ, и проговоривъ: "Да благословитъ васъ Господь", собрался уходить.
   -- Во вѣки вѣковъ!-- отвѣтилъ Богунъ.-- Подожди-ка, пташка, не спѣши такъ! Ты чего же ради скрывалъ передо мною, что ты челядинецъ пана Скржетускаго?
   -- Да такъ! Вы, панъ, не спрашивали меня, я и подумалъ себѣ: стоитъ о всякой пустяковинѣ сообщать. Да благослов...
   -- Подожди-же, говорю я тебѣ. Что у тебя за письма отъ пана?
   -- Дѣло моего пана -- писать, а мое -- вручить, но только тому, кому они адресованы. Теперь позвольте мнѣ, паны, удалиться.
   Богунъ насупилъ свои соболиныя брови и хлопнулъ въ ладоши. Въ горницѣ вмигъ появилось два семеновца.
   -- Обыскать его! приказалъ Богунъ, указывая на Жендзяна.
   -- Это насиліе! Клянусь честью!-- вопилъ Жендзянъ.-- Я, хотя и служу, но шляхтичъ, и вы, паны, отвѣтите за вашъ поступокъ передъ судомъ.
   -- Богунъ, оставь его! вступился панъ Заглоба.
   Но одинъ изъ семеновцевъ уже успѣлъ найти у Жендзяна два письма и передалъ ихъ подполковнику. Богунъ тотчасъ же приказалъ семеновцамъ удалиться, не желая обнаруживать ред, пан Заглоба поравнялся с ним, желая вступить в разговор.
   Лицо молодого атамана было спокойнее, и только смертельная тоска виднелась на нем. Казалось, дали к северу, за Казанлыком, бег коня и степной воздух успокоили в нем ту внутреннюю бурю, которую вызвало чтение писем, привезенных Жендзяном.
   -- Небо так и пышет зноем, даже в полотняном армяке жарко, ветру нет. Послушай-ка, Богун! -- сказал Заглоба.
   Атаман взглянул на него своими глубокими, черными глазами, как бы проснувшись от сна.
   -- Смотри, сынок, не поддавайся меланхолии, -- продолжал Заглоба, -- она тебя заест. Коли ударит она из печени, где и есть ее пребывание, в голову, то совсем с ума сведет. Я не знал, что ты кавалер такой чувствительный! Ты, должно быть, родился в мае: это месяц Венеры -- и в воздухе тогда такая томность, что даже щепка к другой щепке пылает любовью, а у людей, родившихся в этом месяце, большая склонность к девицам. Но победителем бывает тот, кто умеет себя сдержать, а потому советую тебе: брось лучше свою месть. Ты вправе сердиться на Курцевичей, но разве одна она на свете?
   Богун, скорее в ответ на свою тоску, чем на слова Заглобы, воскликнул голосом, напоминавшим скорее рыдание:
   -- Одна она, зазуля, на свете, одна!
   -- А если и так, то раз она кукует другому, так что тебе в ней толку? Правду говорят, что сердце -- волонтер, и под каким знаменем захочет оно служить, под тем и служит. К тому же рассуди: она -- девица высокой крови, ведь Курцевичи из князей. Высоки хоромы!
   -- К черту вашу высокую кровь да хоромы! -- И атаман ударил рукой по сабле. -- Вот мой род! Вот мое право и пергамент! Вот мой сват и друг! Изменники! Проклятая вражья кровь! Хорош вам был казак, друг и брат, когда ходил с вами в Крым турецкое добро брать, добычей делиться... И голубили, и сынком звали, и девку обещали, а теперь что?! Пришел шляхтич, лях кичливый, и они отступились от казака, и сынка, и друга -- душу вымотали, сердце вырвали! Другому ее отдают, а ты, казак, терпи, терпи!
   Голос атамана задрожал; он стиснул зубы, начал бить себя в широкую грудь, и она гудела.
   Наступило минутное молчание. Богун тяжело дышал. Гнев и боль попеременно терзали дикую, необузданную душу казака. Заглоба ждал, пока он устанет и успокоится.
   -- Что же ты хочешь делать, горемычный? Как поступишь?
   -- Как казак, по-казацки!
   -- Гм... Я уж вижу, что это будет! Да дело не в том. Одно я тебе скажу: это княжество Вишневецкого и Лубны недалеко. Скшетуский писал княгине, чтобы она скрылась там с княжной; это значит, что они под защитой князя, а князь -- грозный лев...
   -- И хан лев, а я ему в пасть лазил и дым в нос пускал.
   -- Что же ты, шальная голова, хочешь князю войну объявить?
   -- Хмельницкий и на гетманов пошел! Что мне ваш князь?
   Пан Заглоба еще больше встревожился.
   -- Тьфу, черт тебя возьми! Да ведь это пахнет бунтом! Вооруженное нападение, похищение девицы и бунт. Это пахнет палачом, виселицей и веревкой! Недурна тройка, на ней можешь уехать, если недалеко, то высоко. Но ведь Курцевичи станут защищаться.
   -- Так что же? Погибать или мне, или им! Я душу бы сгубил за них, они мне братья были, а старая княгиня матерью, которой я, как пес, смотрел в глаза. Когда татары Василия поймали, кто в Крым пошел, кто его отбил? Я -- Богун! Любил я их и служил им, как раб; думал, что выслужу себе девку! А они продали меня, как раба, на злую долю и несчастье. Прогнали меня... Ну я и пойду -- только поклонюсь раньше за хлеб и соль, что ел у них... заплачу им по-казацки... Я пойду -- свою дорогу знаю!
   -- Куда же ты пойдешь, когда начнешь бороться с князем? К Хмельницкому?
   -- Если бы мне дали эту девку, я был бы вам братом, другом, вашей саблей, душой, вашим псом. Я взял бы своих казаков, созвал бы с Украины других и пошел бы на Хмельницкого, на родных братьев запорожцев, перетоптал бы их! И не потребовал бы за это никакой награды. Взял бы вот девку и отправился бы с ней за Днепр, в божью степь, на дикие луга, на тихие воды, с меня было бы довольно, а теперь...
   -- А теперь ты взбесился!..
   Атаман ничего не ответил, только ударил нагайкой коня и поскакал вперед, а Заглоба стал раздумывать о том, в какую историю он впутался. Не было никакого сомнения, что Богун намеревался напасть на Курцевичей, отомстить им за свою обиду и силой увезти княжну. Заглоба готов составить компанию Богуну и в этой авантюре. На Украине часто случались подобные происшествия и кончались иногда безнаказанно. Конечно, если насильник не был шляхтич, то дело становилось сложнее и опаснее, но наказать казака было труднее -- где же было искать его и где поймать? Совершив преступление, он убегал в дикие степи, где его не могла настичь рука человеческая -- только его и видели! -- а когда вспыхивала война или нападали татары, тогда преступник появлялся снова, ибо тогда закон спал. Так мог спастись и Богун, и Заглобе незачем было активно ему помогать и брать на себя половину вины. Впрочем, он бы и так ни за что не решился на это, ибо хотя Богун и был его другом, но не пристало пану Заглобе, как шляхтичу, идти с казаком против шляхты, тем более что он знал Скшетуского и даже пил с ним. Пан Заглоба был первейший баламут, но все же только до известной степени. Гулять в Чигиринских корчмах с Богуном и другими казацкими старшинами, особенно на их деньги, -- это он мог, а иметь таких друзей во время казацких бунтов было даже хорошо. Пан Заглоба очень заботился о своей шкуре, хоть и порядком потрепанной, и только теперь заметил, что из-за этой дружбы попал в страшную грязь. Было ясно, что если Богун похитит невесту княжеского поручика и любимца, то оскорбит этим князя; тогда ему не останется ничего другого, как бежать к Хмельницкому и присоединиться к бунту. На это, что касается лично себя, пан Заглоба налагал решительное veto {Вето, букв.: запрещаю (лат.).}, ибо пристать к бунту ради прекрасных глаз Богуна ему совсем не хотелось, кроме того, он боялся князя как огня.
   -- Тьфу! Тьфу! -- ворчал он теперь. -- Вертел я черта за хвост, а теперь он меня за голову вертит и уж наверное ее свернет! Черт побери этого атамана с девичьим личиком и татарской рукой! Вот попал я на свадьбу, настоящую собачью свадьбу! Черт дери всех Курцевичей! В чужом пиру похмелье! И за что? Разве я хочу жениться? Пусть черт женится -- мне все равно! И что мне делать в этой истории? Пойду с Богуном, Вишневецкий сдерет с меня шкуру; уйду от Богуна, мужики меня пристукнут или сам Богун. Ничего нет хуже, как с грубиянами брататься. Поделом мне! Лучше бы мне сейчас быть лошадью, на которой я сижу, чем Заглобой! Опростоволосился я на старости лет, с огнем играл, как мальчишка, -- вот теперь и исполосуют мне шкуру!
   И пан Заглоба, раздумывая об этом, вспотел даже и впал в еще худшее настроение. Жара была страшная; его лошадь, давно не ходившая под седлом, шла тяжело, а пан Заглоба к тому же был мужчина плотный. Боже, чего бы он не отдал, только бы сидеть теперь в прохладной корчме за кружкой холодного пива, вместо того чтобы трястись по выгоревшей от солнца степи!
   Хотя Богун и торопился, но все же пришлось убавить шаг, так как жара была ужасная. Покормили лошадей, а Богун тем временем говорил с есаулами и отдавал им приказания, так как они до сих пор еще не знали, куда едут. До слуха Заглобы долетели только последние слова приказа:
   -- Ждать выстрела!
   -- Добре, батьку!
   Богун вдруг обратился к нему:
   -- А ты поедешь со мной вперед?
   -- Я, -- сказал Заглоба с нескрываемой досадой, -- я тебя так люблю, что одна половина моей души из-за тебя уже испарилась, почему же мне не пожертвовать и другой? Ведь мы с тобой словно кунтуш и подкладка... Надеюсь, что черти возьмут нас вместе; впрочем, мне все равно, ибо, думаю, и в аду не будет жарче.
   -- Едем!
   -- Свернуть себе шею!
   Они тронулись вперед, а за ними и казаки, но так медленно, что вскоре отстали и, наконец, совершенно исчезли из виду.
   Богун с Заглобой ехали рядом молча, в глубоком раздумье. Заглоба дергал усы, и видно было, что голова его усиленно работает, может быть, он обдумывал, как выйти из этого неприятного положения. Порой он что-то ворчал себе под нос, то смотрел на Богуна, на лице которого отражались попеременно то неудержимый гнев, то печаль.
   "Странное дело, -- думал Заглоба, -- такой красавец, а не умел привязать к себе девушку. Правда, он казак, но зато -- знаменитый рыцарь и подполковник; рано или поздно, если не пристанет к мятежникам, он получит дворянство, -- все это зависит от него самого. Пан Скшетуский -- кавалер на славу и красивый, но ему и равняться нельзя с этим писаным красавцем. Ой, сцепятся они при встрече!.. Оба забияки каких мало!"
   -- Богун, ты хорошо знаешь пана Скшетуского? -- спросил вдруг Заглоба.
   -- Нет! -- ответил коротко атаман.
   -- Трудно тебе будет с ним сладить. Я видел собственными глазами, как он вышиб дверь Чаплинским. Настоящий Голиаф, -- и пить, и бить мастер!
   Атаман не отвечал, и снова они углубились в свои мысли и заботы, а пан Заглоба повторял время от времени: "Так, так, делать нечего!"
   Прошло несколько часов. Солнце ушло к западу, на Чигирин, с востока подул холодный ветерок. Пан Заглоба снял рысий колпак, провел рукой по вспотевшей голове и повторил еще раз:
   -- Так, так, делать нечего!
   Богун точно очнулся от сна.
   -- Что ты сказал?
   -- Говорю, что сейчас стемнеет. Далеко еще?
   -- Недалеко.
   Действительно, через час совершенно стемнело. Они въехали в густой яр; на краю яра блеснул огонек.
   -- Это Розлоги! -- сказал вдруг Богун.
   -- Да? Брр! Что-то холодно в лесу! Богун придержал лошадь.
   -- Подожди-ка! -- сказал он.
   Заглоба взглянул на него. Глаза атамана, которые обладали тем свойством, что светились в темноте, теперь горели как факелы.
   Они долгое время стояли неподвижно на краю яра. Наконец вдали послышалось фырканье лошадей. Это подъезжали из глубины леса казаки Богуна.
   Есаул приблизился к Богуну за распоряжениями; тот прошептал ему что-то на ухо, и казаки остановились.
   -- Едем! -- сказал Заглобе Богун.
   Вскоре перед ними показалась темная масса дворовых строений, сарай и колодезные журавли. На дворе было тихо. Собаки не лаяли. Полная золотая луна заливала своим светом постройки. Из сада доносился запах цветущих вишен и яблонь. Всюду было так спокойно, ночь была такая дивная, что недоставало только звуков торбана под окнами красавицы-княжны.
   Кое-где в окнах светился еще огонь.
   Два всадника подъехали к воротам.
   -- Кто там? -- раздался голос ночного сторожа.
   -- Не узнаешь меня, Максим?
   -- Это ваша милость! Слава богу!
   -- Во веки веков! Отворяй. Ну, что у вас?
   -- Все хорошо. Ваша милость давно уж не были в Розлогах.
   Ворота пронзительно заскрипели, через канаву перекинули мост, и всадники въехали во двор.
   -- Слушай, Максим, не запирай ворот и не подымай моста, мы сейчас едем назад.
   -- Что же, ваша милость, точно за огнем?
   -- За огнем и есть... Привяжи лошадей к столбу.
  

XVIII

  
   Курцевичи еще не спали. Они ужинали в сенях, увешанных разным оружием и тянувшихся во всю ширину дома, от майдана до сада с другой стороны. При виде Богуна и Заглобы все вскочили. На лице княгини выразилось не только удивление, но неудовольствие и страх. Молодых князей было только двое: Симеон и Николай.
   -- Богун! -- воскликнула княгиня. -- А ты здесь что делаешь?
   -- Приехал тебе поклониться, мать. Разве ты не рада мне?
   -- Рада-то рада, а все ж чудно мне, что ты приехал; я слыхала, что ты Чигирин охраняешь. А кого еще послал нам Господь?
   -- Это пан Заглоба, шляхтич, мой приятель!
   -- Мы рады вашей милости, -- сказала княгиня.
   -- Рады, -- повторили Симеон и Николай.
   -- Пани, не вовремя гость -- хуже татарина, -- отозвался Заглоба, -- но ведомо и то, что, кто хочет попасть в царствие небесное, должен путника приютить, голодного накормить и жаждущего напоить.
   -- Так садитесь, ешьте и пейте, -- сказала старая княгиня. -- Спасибо, что приехали. Но тебя, Богун, я никак не ожидала; должно быть, у тебя какое-нибудь дело ко мне?
   -- Может, и есть, -- медленно сказал атаман.
   -- Какое же? -- тревожно спросила княгиня.
   -- Придет пора, поговорим... дайте отдохнуть. Я прямо из Чигирина еду.
   -- Значит, спешил к нам?
   -- А куда же мне спешить, как не к вам? Княжна здорова?
   -- Здорова, -- сухо ответила княгиня.
   -- Хотел бы я ею глаза натешить!
   -- Елена спит.
   -- Жаль. Я недолго здесь останусь.
   -- А куда же ты едешь?
   -- Война, мать, некогда. Гетманы каждую минуту могут меня в поле отправить, а мне жаль бить запорожцев. Мало ль ездили мы с ними за турецким добром, правда, князья? По морю плавали, хлеб-соль ели, пили-пировали вместе, а теперь мы их враги.
   Княгиня быстро взглянула на Богуна. В голове у нее мелькнула мысль, что Богун намерен пристать к мятежникам и приехал узнать настроение ее сыновей.
   -- А что же ты думаешь делать? -- спросила она.
   -- Я, мать, что ж... Хоть и тяжело своих бить, да надо.
   -- Так и мы сделаем, -- сказал Симеон.
   -- Хмельницкий -- изменник! -- прибавил Николай, младший.
   -- Пусть по ним черти панихиды служат! -- прибавил Заглоба.
   Богун продолжал:
   -- Так то все на свете, -- сегодня тебе человек приятель, а завтра -- Иуда. Никому нельзя верить на свете.
   -- Только добрым людям, -- сказала княгиня.
   -- Конечно, добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам и люблю вас: вы добрые люди, а не изменники...
   Было что-то такое странное в голосе атамана, что на минуту воцарилось глубокое молчание. Пан Заглоба смотрел на княгиню, моргая здоровым глазом, а княгиня впилась глазами в атамана. Он продолжал:
   -- Война не живит людей, а морит, -- потому я и хотел повидаться с вами перед походом... Кто знает, вернусь ли, а вы меня пожалеете, ведь вы мои сердечные друзья, не правда ли?
   -- Видит бог! Мы тебя с детства знаем.
   -- Ты наш брат, -- прибавил Симеон.
   -- Вы князья и шляхтичи, но казаком не брезговали, принимали его в своем доме, родную дочь обещали. Вы ведь знали, что казаку не жить без нее и сжалились над казаком.
   -- Ну что об этом говорить, -- быстро сказала княгиня.
   -- Нет, мать, есть о чем говорить; вы мои благодетели, а я просил вот этого шляхтича, друга моего, чтобы он усыновил меня и дал мне свой герб, чтобы вам не было стыдно отдавать дочь за казака. Он согласен на это, и мы будем хлопотать на сейме, а после войны я поклонюсь пану великому гетману, который благоволит ко мне, может, он поддержит, он ведь и Кшечовскому выхлопотал дворянскую грамоту.
   -- Помоги тебе Господь! -- сказала княгиня.
   -- Вы люди искренние, спасибо вам. Но перед войной я хотел бы еще раз услышать от вас, что вы отдадите за меня девку и сдержите ваше слово, -- шляхетское слово -- не ветер, а вы ведь шляхта и князья.
   Атаман говорил медленно и торжественно, но в голосе его дрожала угроза, требование, чтобы они соглашались на все, чего он хотел.
   Старая княгиня взглянула на сыновей, а те на нее. Некоторое время царило молчание. Вдруг сокол, сидевший на шесте, закричал, хотя до рассвета было еще далеко, за ним начали кричать и другие, большой орел проснулся, взмахнул крыльями и заклекотал.
   Дрова в печке погасли; в комнате стало темно и мрачно.
   -- Николай, прибавь огня, -- сказала княгиня. Молодой князь подбросил дров.
   -- Что же, обещаете? -- спросил Богун.
   -- Мы должны спросить Елену.
   -- Пусть она говорит за себя, а вы за себя; обещаете ли?
   -- Обещаем, -- сказала княгиня.
   -- Обещаем, -- повторили князья.
   Богун вдруг встал и, обращаясь к Заглобе, сказал громко:
   -- Мосци-пане Заглоба, поклонись и ты, может быть, и тебе пообещают!
   -- Что ты, казак, пьян, что ли? -- крикнула княгиня.
   Богун вместо ответа достал письмо Скшетуского и, подавая его Заглобе, сказал:
   -- Читай!
   Заглоба взял письмо и начал читать его среди глухого молчания. Когда он кончил, Богун скрестил на груди руки.
   -- Кому же вы отдаете девушку?
   -- Богун!
   Голос атамана стал похожим на шипение змеи:
   -- Изменники, псы неверные, Иуды!!.
   -- Гей! За сабли, сынки! -- крикнула княгиня.
   Курцевичи стремглав бросились к стене и схватили оружие.
   -- Мосци-панове, спокойствие! -- закричал Заглоба.
   Но прежде чем он успел кончить, Богун выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил.
   -- Господи! -- вскрикнул князь Симеон и, сделав шаг вперед, взмахнул руками и тяжело упал на пол.
   -- Слуги, на помощь! -- отчаянно крикнула княгиня.
   Но в ту же минуту во дворе и со стороны сада раздались новые выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков казаков вбежали в сени.
   -- Погибель им! -- раздались дикие голоса.
   На майдане ударили в набат. Птицы в сенях подняли страшный крик; шум, пальба и крики сменили недавнюю тишину почти сонной усадьбы.
   Старая княгиня, взвыв, как волчица, бросилась на тело Симеона, вздрагивавшее в агонии, но тотчас же двое казаков схватили ее за волосы и оттащили в сторону, а молодой Николай, припертый к стене, защищался с бешенством и смелостью льва.
   -- Прочь! -- крикнул вдруг Богун окружавшим его казакам. -- Прочь! -- повторил он громовым голосом.
   Казаки отступили, -- они думали, что атаман хочет спасти жизнь юноше. Но Богун с саблей в руке сам бросился на князя.
   Началась страшная борьба. Княгиня, которую держали за волосы четыре железных руки, смотрела на нее сверкающими глазами, с раскрытым ртом. Молодой князь как вихрь налетел на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину сеней. Вдруг Богун присел, с силой отбил удар и от защиты перешел к нападению.
   Казаки затаили дыхание, опустили сабли и, стоя как вкопанные, следили за борьбой.
   В тишине слышалось только тяжелое дыхание борцов, скрежет зубов и резкий лязг скрещивающихся сабель.
   Одно мгновение казалось, что атаман не устоит перед огромной силой и упорством юноши, так как он снова начал отступать и защищаться. Лицо его вытянулось, точно от изнеможения. Николай удвоил удары, поднятая пыль столбом окутала борцов, но сквозь ее клубы казаки увидели кровь, струившуюся по лицу атамана.
   Вдруг Богун отскочил в сторону; сабля князя попала в пустоту; удар был так силен, что Николай пошатнулся и наклонился вперед; в ту же минуту Богун ударил его по шее с такой страшной силой, что князь упал, словно сраженный громом.
   Радостные крики казаков смешались с нечеловеческим воплем княгини. Казалось, что от криков рухнет потолок. Борьба кончилась; казаки бросились к оружию, висевшему на стенах, и стали стаскивать его, вырывая друг у друга ценные сабли и кинжалы, топча ногами трупы князей и собственных товарищей, павших от руки Николая. Богун позволял им все. Он стоял в дверях, ведущих в комнату Елены, заграждая вход, и тяжело дышал от усталости. Лицо его было бледно и окровавлено, так как князь нанес ему две раны в голову. Блуждающий взгляд его переходил с трупа Николая на труп Симеона и останавливался порой на посиневшем лице княгини, которую казаки, держа за волосы, прижимали коленями к полу, так как она рвалась у них из рук к трупам детей.
   Крики и суматоха в сенях увеличивались с каждой минутой. Казаки на веревках тащили слуг Курцевичей и убивали их без жалости. Весь пол был залит кровью и покрыт трупами, комната полна была дыма от выстрелов, стены ободраны, даже птицы перебиты.
   Но вдруг дверь, у которой стоял Богун, открылась; он быстро отступил.
   В дверях показался слепой Василий, а рядом с ним Елена в белом платье, сама еще белее платья, с расширенными от ужаса глазами и открытыми губами.
   Василий нес крест, держа его обеими руками вровень с головой. Среди шума, луж крови, трупов, блеска сабель и пылающих яростью глаз -- высокая фигура князя, с исхудалым лицом, седыми волосами и черными пустыми глазницами, была странно величественна; казалось, будто какой-то дух или труп, сбросивший саван, пришел карать преступников.
   Крики умолкли. Казаки отступили в ужасе; тишину прервал тихий, жалобный голос князя:
   -- Во имя Отца, и Спаса, и Духа, и Святой Пречистой! Мужи, пришедшие из далеких стран, пришли ли вы во имя Божие? Ибо благословен муж, по пути возвещающий слово Божие! Несете ли вы добрые вести? Не апостолы ли вы?
   Наступила мертвая тишина, а Василий, медленно повернувшись с крестом сначала в одну сторону, потом в другую, продолжал:
   -- Горе вам, братья, ибо кто начнет войну ради мести или добычи, тот погибнет навеки! Помолимся, чтобы найти милосердие Божие! О-о-о!
   Из груди князя вырвался стон.
   -- Господи помилуй! -- раздался глухой шепот казаков, которые под впечатлением ужаса стали испуганно креститься.
   Вдруг раздался дикий, пронзительный крик княгини: "Василий! Василий!" В этом голосе было что-то раздирающее душу, точно это был последний вопль улетающей жизни. Придавившие ее коленями казаки чувствовали, что она уже не старается вырваться из их рук.
   Князь вздрогнул, но тотчас же заслонился крестом с той стороны, откуда слышался голос, и ответил:
   -- Погибшая душа, взывающая из бездны, горе тебе!
   -- Господи помилуй! -- повторили казаки.
   -- Ко мне, казаки! -- крикнул в эту минуту Богун и пошатнулся.
   Казаки подскочили к нему и подхватили его под руки.
   -- Батьку! Ты ранен?
   -- Да! Но это ничего. Крови много ушло! Эй, хлопцы, берегите ее как зеницу ока. Окружить дом и никого не выпускать!.. Княжна...
   Он больше не мог говорить, губы его побледнели, в глазах потемнело.
   -- Перенести атамана в комнаты! -- крикнул пан Заглоба, вылезший из какого-то угла и очутившийся вдруг подле Богуна. -- Это ничего, -- сказал он, ощупав пальцами раны. -- Завтра будет здоров. Уж я им займусь. Дайте паутины и хлеба! А вы, хлопцы, идите ко всем чертям гулять с девками! Нечего вам тут делать. Двое перенесут атамана. Берите! Вот так! Ступайте к черту, чего стоите! Дом стеречь! Я сам буду наблюдать за всем.
   Два казака понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные ушли. Заглоба подошел к Елене и, подмигивая ей глазом, сказал быстро и тихо:
   -- Я друг Скшетуского, не бойтесь... Отведите только спать своего пророка и ждите меня.
   Сказав это, он пошел в комнату, где два есаула уложили Богуна на турецкий диван. Он тотчас послал их за хлебом и паутиной, и когда ему принесли все из людской, он принялся перевязывать раны молодого атамана с тем знанием дела, каким обладал каждый шляхтич того времени и какое он приобретал, склеивая головы, разбитые в поединках или на сеймиках.
   -- А передайте казакам, -- сказал он есаулам, -- что завтра атаман будет здоров, как рыба, и пусть они не беспокоятся о нем. Влететь-то ему влетело, да показал себя молодцом; завтра будет его свадьба, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, так распоряжайтесь. Вот уж и раны перевязаны. Идите, атаману покой нужен.
   Есаулы ушли.
   -- Да только не выпейте всего в погребе! -- прибавил Заглоба.
   И, сев у изголовья Богуна, стал пристально всматриваться в него.
   -- Ну, черт тебя не возьмет от этих ран, хоть и хорошо же тебе досталось! Два дня ни рукой ни ногой не двинешь, -- ворчал он про себя, всматриваясь в бледное, с закрытыми глазами, лицо казака. -- Сабля не хотела тебя обидеть, ты и так уж черту принадлежишь и от него не улизнешь. Когда тебя повесят, черт сделает из тебя куклу своим чертенятам -- ведь красавец какой! Ну, братец, пьешь ты хорошо, но больше со мной пить не будешь! Ищи себе подходящей компании, -- ты, я вижу, любишь людей душить, а я не буду с тобой по ночам на шляхетские усадьбы нападать... Черт с тобой! Богун тихо застонал.
   -- Ну стони! Завтра еще не так застонешь! Ишь, татарская твоя душа! Княжны тебе захотелось. Не удивляюсь: эта девка -- лакомый кусочек, но если ты его отведаешь, то пусть мое остроумие псы съедят! Раньше на ладони у меня волосы вырастут!
   До слуха пана Заглобы донеслись со двора крики.
   -- Ага, должно быть, уж до погребка добрались, -- пробормотал он. -- Перепьетесь вы как свиньи, чтобы вам лучше спалось, а я буду караулить за вас, хоть не знаю, будете ли вы завтра этому рады.
   С этими словами он встал посмотреть, действительно ли казаки уже познакомились с княжеским погребом, и вышел в сени. Они имели ужаснейший вид. Посредине лежали уже окоченевшие тела Симеона и Николая, а в углу труп княгини в сидячем положении, в каком придавили ее коленями казаки; глаза были открыты, зубы оскалены. Огонь, горевший в печи, наполнял сени тусклым светом, дрожавшим в лужах крови; углы оставались в темноте. Пан Заглоба подошел к княгине, чтобы убедиться, не дышит ли она еще, приложил руку к ее лицу, но оно было холодно. Он быстро вышел на двор, где казаки уж начали гулять. При свете костров пан Заглоба увидел бочки меда, вина и водки, из которых казаки черпали, как из колодца, и пили мертвую. Некоторые, разгоряченные вином, гонялись за молодицами; одни из них в испуге убегали, перепрыгивая через костры, другие давали себя ловить и тащить к бочкам и кострам, где начинали плясать казачка.
   Молодцы как одержимые бросались вприсядку перед ними, девки отбивали дробь, то подвигаясь вперед, то отступая перед неожиданными движениями. Зрители звенели жестяными кружками и пели. Крики "у-ха" раздавались все громче и громче, вторя лаю собак, ржанию лошадей и мычанию волов, которых резали на ужин. Вокруг костров виднелись мужики и "подсусидки", сбежавшиеся из Розлог и окрестностей на звук выстрелов; мужики с любопытством смотрели, что делают казаки; они и не подумали защищать князей, так как ненавидели их всей душой; они только смотрели на разгулявшихся казаков, перешептываясь, и все ближе подходили к бочкам с водкой и медом. Оргия становилась все шумнее и шумнее, пьянство усиливалось, казаки уже не черпали из бочек кружками, а просто погружали в них свои головы; пляшущих девушек обливали водкой и медом; лица пылали; иные уж еле держались на ногах. Заглоба, выйдя на крыльцо, окинул взглядом пьяных и внимательно посмотрел на небо.
   -- Хороша погода, но темно! -- пробормотал он. -- Когда луна зайдет, тогда хоть глаза выколи.
   Потом он медленно направился к бочкам и к пьющим казакам.
   -- Эй, молодцы, -- воскликнул он, -- не жалейте! Гайда! Гайда! Дурак тот, кто не напьется сегодня за здоровье атамана! Идите к бочкам! К девкам! У-ха!
   -- У-ха! -- радостно вскрикнули казаки.
   -- Ах вы, такие-сякие! -- крикнул он вдруг. -- Сами пьете, как лошади, а о тех забыли, что караулят дом! Сейчас сменить караульных!
   Приказание было исполнено немедленно, и десятки пьяных казаков бросились сменять караульных, не принимавших до сих пор участия в пьянстве. Последние с радостью прибежали.
   -- Гайда, гайда! -- кричал им Заглоба, указывая на бочки с напитками.
   -- Спасибо, пане! -- ответили они, погружая кружки.
   -- Через час сменить и тех!
   -- Слушаю! -- ответил есаул.
   Казакам показалось совершенно естественным, что в отсутствие Богуна ими командовал пан Заглоба. Это случалось не раз, и они радовались этому, так как шляхтич всегда позволял им все.
   Караульные пили вместе с другими, а пан Заглоба между тем вступил в разговор с мужиками из Розлог.
   -- Мужик, -- спросил он старого "подсусидка", -- а далеко до Лубен?
   -- Ой, далеко, пане! -- ответил мужик.
   -- К утру можно доехать?
   -- Ой, не доедете, пане!
   -- А к полдню?
   -- К полдню скорее.
   -- А как надо ехать?
   -- Прямо по дороге.
   -- А есть дорога?
   -- Князь Ерема велел, чтоб была, так и есть.
   Заглоба нарочно говорил очень громко, чтобы его могли слышать казаки, несмотря на шум и крики.
   -- Дайте и им водки, -- сказал он, указывая на мужиков, -- но прежде дайте мне меду, мне что-то холодно.
   Один из казаков зачерпнул громадной кружкой из бочки меду-тройняку и подал его на шапке пану Заглобе.
   Шляхтич осторожно взял кружку в обе руки, чтобы не пролить, поднес к губам и, откинув назад голову, начал пить и пить, не переводя дух. Пил и пил -- даже казаки удивились.
   -- Видел? -- шептали они друг другу.
   Между тем голова пана Заглобы отклонялась назад все больше и больше, наконец совсем опрокинулась; тогда он отнял кружку от раскрасневшегося лица, чмокнул губами, поднял брови и сказал как бы про себя:
   -- О, недурной мед, отстоялся. Сейчас видно, что хорош, жаль его для вашего хамского горла; для вас хороша и брага! Крепкий мед, крепкий; вот уж и легче стало на душе, веселей.
   Пану Заглобе действительно стало легче: в голове прояснилось, он набрался бодрости, -- видно, кровь его от меда стала той амброзией, которая, по его словам, придавала ему храбрость и мужество.
   Махнув рукой казакам, чтобы они продолжали пить, Заглоба повернулся, медленно обошел весь двор, осмотрел все углы, перешел через мост, взглянул на стражу, хорошо ли она сторожит дом. Но все караульные спали, так как измучились в дороге и, кроме того, были уже пьяны.
   -- Можно бы и украсть одного из них, чтобы иметь кого-нибудь для услуг, -- пробормотал Заглоба и с этими словами вернулся домой, заглянул к Богуну и, видя, что тот не подает еще признаков жизни, подошел к двери Елены и, тихо открыв ее, вошел в комнату, откуда послышался шепот, похожий на молитву.
   Собственно, это была комната князя Василия; Елена оставалась при князе, чувствуя себя здесь в большей безопасности. Слепой Василий стоял на коленях перед иконой Святой Пречистой, перед которой горела лампада, Елена рядом с ним; оба они громко молились. Увидев пана Заглобу, она взглянула на него испуганными глазами, но тот приложил палеи к губам.
   -- Мосци-панна, -- сказал он, -- я приятель Скшетуского.
   -- Спасите! -- воскликнула Елена.
   -- Я за этим и пришел сюда; положитесь на меня.
   -- Что мне делать?
   -- Надо бежать, пока этот черт лежит без памяти.
   -- Что же мне делать?
   -- Наденьте мужское платье и, когда я постучу в дверь, выходите! Елена колебалась. Недоверие блеснуло в ее глазах.
   -- Могу ли я верить вам?
   -- А что же вы можете сделать лучшее?
   -- Правда, правда! Но присягните, что вы меня не предадите.
   -- У вас, верно, помутился разум. Но если уж хотите, княжна, клянусь! Да поможет мне Бог и святой крест! Тут ждет вас погибель, там -- спасение!
   -- Да, да!
   -- Наденьте поскорее мужское платье и ждите меня.
   -- А как же Василий?
   -- Какой Василий?
   -- Брат мой, сумасшедший, -- сказала Елена.
   -- Опасность грозит вам, а не ему, -- ответил Заглоба. -- Если он сумасшедший, то для казаков он святой. Я заметил, что они смотрели на него как на пророка.
   -- Да, он не сделал Богуну ничего худого.
   -- Надо его оставить, иначе мы погибнем, а с нами погибнет и Скшетуский. Торопитесь, ваць-панна!
   С этими словами пан Заглоба отправился прямо к Богуну. Атаман был по-прежнему слаб и бледен, но глаза его были открыты.
   -- Лучше тебе? -- спросил Заглоба. Богун хотел ответить, но не мог.
   -- Не можешь говорить?
   Он покачал головой в знак того, что не может, но в ту же минуту на лице его выразилось страшное мучение. Движение, по-видимому, вызвало боль в ранах.
   -- И кричать не можешь?
   Богун только глазами дал понять, что нет.
   -- Двигаться тоже? Тот же знак.
   -- Ну и отлично; по крайней мере, не будешь ни говорить, ни кричать, ни двигаться, а я тем временем поеду с княжной в Дубны. Если я не стяну ее у тебя из-под носа, то позволю старой бабе истолочь меня в ступе. Негодяй этакий, думаешь, что с меня не довольно уже твоей компании и что я и дальше буду дружить с хамами? Ты думал, что из-за твоего вина, твоих костей и мужицких амуров я стану убийствами заниматься и пристану к мятежникам? Нет, красавчик, этого не будет.
   По мере того как говорил Заглоба, глаза атамана расширялись все больше и больше. Во сне или наяву, или же Заглоба шутит? А пан Заглоба продолжал:
   -- Чего пялишь глаза, как кошка на сало? Думаешь, что я этого не сделаю? Не прикажешь ли поклониться кому-нибудь в Лубнах? Не прислать ли оттуда цирюльника или придворного доктора от князя?
   Бледное лицо атамана стало страшным... Он понял, что Заглоба говорит правду; глаза его загорелись бешенством и отчаянием, лицо вспыхнуло. Сделав сверхчеловеческое усилие, он привстал, а с губ его сорвался крик:
   -- Гей, каз...!
   Но он не кончил; Заглоба стремительно накинул ему на голову его собственный жупан и в одно мгновение укутал ее всю, потом повалил Богуна навзничь.
   -- Не кричи, это тебе вредно! -- говорил он тихо. -- Завтра может голова разболеться, а я, как хороший друг, забочусь о тебе. Так тебе тепло будет, и заснешь хорошо, и горла не надсадишь. А чтобы ты не сорвал повязки, я тебе свяжу руки... И все это из дружбы, чтобы ты вспоминал обо мне с благодарностью.
   И, сказав это, он связал поясом руки казака, а другим -- ноги. Атаман уже ничего не чувствовал, -- он был без чувств.
   -- Больному надо лежать спокойно, -- продолжал Заглоба, -- чтобы кровь не приливала к голове, а иначе будет горячка. Ну, будь здоров; я бы мог пырнуть тебя ножом, это было бы для меня, пожалуй, полезнее, но стыдно мне убивать по-мужицки. Другое дело, если ты задохнешься до утра. Это уж не с одной свиньей случалось. Будь здоров! Может быть, и встретимся когда-нибудь, но если я буду стремиться к этому, то пусть с меня сдерут шкуру.
   Сказав это, Заглоба вышел в сени, потушил огонь и постучал у дверей комнаты Василия. В них сейчас же появилась чья-то стройная фигура.
   -- Это вы, ваць-панна? -- спросил Заглоба.
   -- Да, я.
   -- Идем скорее, чтобы добраться до лошадей. Люди все пьяны, ночь темна... Когда они проснутся, мы будем уже далеко. Осторожно, это князья лежат!
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, -- прошептала Елена.
  

XIX

  
   Два всадника медленно ехали по лесистому яру, примыкавшему к Розлогам. Ночь была очень темная, луна давно скрылась, а весь горизонт покрыт был тучами, так что в трех шагах ничего не было видно и лошади поминутно спотыкались о корни деревьев. Они долгое время ехали очень осторожно, но, наконец увидев, что яр кончается и открывается слабо освещенная степь, один из них шепнул:
   -- Вперед!
   Они полетели как две стрелы, вслед им раздавался только лошадиный топот. Одинокие дубы, стоявшие местами у дороги, мелькали как привидения. Они долго мчались так, без отдыха и остановки; лошади захрапели наконец от усталости и замедлили бег.
   -- Нечего делать, нужно дать отдохнуть лошадям, -- сказал толстый всадник.
   Заря уже занялась, и все отчетливее выступало из тени приволье степи, вырисовывались степные будяки, отдаленные деревья и курганы; воздух становился прозрачнее. Осветились и липа всадников.
   Это были пан Заглоба и Елена.
   -- Надо дать отдохнуть лошадям, -- повторил Заглоба. -- Они и вчера прошли без отдыха из Чигирина в Розлоги, так долго не выдержат, и я боюсь, как бы они не пали. Ну, как вы себя чувствуете?
   Заглоба взглянул на свою спутницу и, не дожидаясь ответа, воскликнул:
   -- Позвольте посмотреть на вас при дневном свете. Ого! На вас платье ваших братьев? Славный казачок вышел. У меня никогда в жизни не было еще такого казачка; думаю только, что Скшетуский отнимет его у меня. А это что? О, бога ради! Спрячьте ваши волосы, а то сразу увидят, что вы женщина.
   И в самом деле, по плечам Елены от быстрой езды и ветра рассыпались волны черных волос.
   -- Куда мы едем? -- спросила она, стараясь спрятать волосы под шапочку.
   -- Куда глаза глядят.
   -- Значит, не в Лубны?
   На лице Елены показалась тревога, а в глазах, когда она взглянула на Заглобу, блеснуло недоверие.
   -- Видите ли, ваць-панна, -- отвечал Заглоба, -- у меня свой ум, и поверьте, что я все хорошо обдумал. Мой план основан на мудром правиле: не беги туда, где тебя будут искать. Итак, если за нами гонятся в эту минуту, то несомненно по дороге в Лубны, так как я вчера громко расспрашивал про эту дорогу, и Богуну, уезжая, сказал, что мы едем туда. Значит, мы едем в Черкасы. Если они начнут погоню, то лишь только когда убедятся, что нас на лубенской дороге нет, а это займет у них дня два; мы тогда уже будем в Черкасах, где стоят польские полки пана Пивницкого и Рудомины, а в Корсуни находятся все гетманские силы. Поняли, ваць-панна?
   -- Понимаю, и до конца жизни буду благодарна вам. Не знаю, кто вы и откуда вы взялись в Розлогах, но думаю, что Бог послал мне вас на защиту и спасение; я скорее руки бы на себя наложила, чем отдалась во власть этого разбойника.
   -- Это черт, а не человек -- зубы точит он на вашу невинность.
   -- Что я ему сделала, несчастная! За что он меня преследует? Я давно его знаю и давно ненавижу, -- он всегда возбуждал во мне только страх. Неужели я одна только на свете, что он полюбил меня и из-за меня пролил столько крови, убил моих братьев?! Боже, когда я это вспомню, у меня кровь стынет. Что мне делать? Куда от него скрыться? Не удивляйтесь, ваць-пан, моим жалобам, я несчастна, я стыжусь этой любви его и в тысячу раз предпочитаю ей смерть.
   Щеки Елены запылали, и по ним покатились две слезы -- слезы гнева, презрения и страдания.
   -- Не спорю, -- сказал Заглоба, -- большое несчастье постигло ваш дом, но позвольте вам сказать, ваць-панна, что ваши родные сами виноваты отчасти. Не надо было обещать вашей руки казаку и потом обманывать его; когда это открылось, он так рассердился, что никакие мои убеждения не помогли. Мне жаль ваших убитых братьев, особенно младшего; он был еще почти ребенок, но видно было, что вышел бы знаменитым кавалером.
   Елена заплакала.
   -- Неприлично плакать в том платье, которое теперь на вас надето; вытрите слезы и скажите себе: на все воля Божья! Он накажет убийцу; да тот уж и наказан отчасти, ибо, пролив даром кровь, он вас, единственную и главную цель всех своих вожделений, потерял.
   Пан Заглоба на минуту умолк, потом сказал:
   -- Ох уж и задал бы он мне трепку, попадись я ему теперь в руки! Шкуру бы с меня содрал! Вы не знаете, что я в Галате получил уже мученический венец от турок и второго такого не желаю; а потому еду не в Лубны, а в Черкасы. Хорошо было бы скрыться у князя, а вдруг догонят? Вы слышали, ваць-панна, что когда я отвязывал лошадей, слуга Богуна проснулся? А что, если он поднял тревогу? Тогда бы они сейчас же послали за нами погоню и догнали бы нас через час, потому что у них есть свежие княжеские лошади, а у меня не было времени выбирать. Этот Богун -- дикий зверь, говорю вам, ваць-панна. Так он мне опостылел, что скорей бы желал я черта видеть, чем его.
   -- Сохрани нас Господь от его рук!
   -- Он сам погубил себя. Оставил Чигирин, вопреки приказанию гетмана, задел русского воеводу. Ему осталось только бежать к Хмельницкому. Но придется ему нос повесить, если Хмельницкий будет разбит, -- а это могло случиться. Жендзян встретил за Кременчугом войска, плывшие под начальством Барабаша и Кшечовского против Хмеля, да кроме того, Стефан Потоцкий двинулся с гусарией сухим путем. Но Жендзян для починки чайки просидел десять дней в Кременчуге, а пока он добрался до Чигирина, битва должна была уже произойти. Мы со дня на день ждали известий.
   -- Так Жендзян, верно, привез письма из Кудака? -- спросила Елена.
   -- Да, были письма от пана Скшетуского к княгине и к вам, но Богун их перехватил; узнав из них обо всем, он сейчас же зарубил Жендзяна и поскакал мстить Курцевичам.
   -- Несчастный мальчик! Из-за меня пролили его кровь.
   -- Не тужите, ваць-панна, он будет жив.
   -- Когда же это случилось?
   -- Вчера утром. Богуну убить человека -- все равно что другому выпить кубок вина. А когда прочли ему письма, он ревел так, что весь Чигирин дрожал.
   Разговор на минуту оборвался. Уже совсем рассвело. Розовая заря, вся в золоте, опалах и пурпуре, горела на востоке. Воздух был свежий, возбуждающий, и лошади начали весело фыркать.
   -- Ну, скорее, с Богом! -- сказал Заглоба. -- Лошади отдохнули, а времени лишнего у нас нет.
   Они снова поскакали и полмили мчались без отдыха, но вдруг перед ними показалась какая-то черная точка, приближающаяся с необыкновенной быстротой.
   -- Что это? -- сказал Заглоба. -- Надо остановиться. Это какой-то всадник.
   Действительно, к ним приближался какой-то всадник, который, пригнувшись к седлу и прильнув к гриве своего коня, стегал его нагайкой. Конь его, казалось, совсем почти не касался земли.
   -- Что это за дьявол и чего он так летит? Ну и летит! -- сказал пан Заглоба, вынимая из чехла пистолет, чтобы быть ко всему готовым.
   Между тем всадник был уже в тридцати шагах.
   -- Стой! -- гаркнул Заглоба, прицеливаясь. -- Кто ты?
   Всадник придержал лошадь и приподнялся на седле, но, едва взглянув на Заглобу, воскликнул:
   -- Пан Заглоба!
   -- Плесневский, слуга старосты из Чигирина! Что ты тут делаешь? Куда скачешь?
   -- Мосци-пане, поворачивайте и вы за мной! Несчастье! Судный день!
   -- Что случилось, говори?
   -- Чигирин занят запорожцами. Мужики режут шляхту. Суд Божий!
   -- Во имя Отца и Сына... Что ты говоришь?.. Хмельницкий?..
   -- Пан Потоцкий разбит, пан Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками! Тугай-бей!
   -- А Барабаш и Кшечовский?
   -- Барабаш погиб. Кшечовский пристал к Хмельницкому, Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, а Хмельницкий -- сегодня до рассвета. Сила страшная! Весь край в огне... Мужичье всюду поднимается, кровь льется! Бегите, мосци-пане!
   Пан Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и не мог вымолвить ни слова.
   -- Бегите! -- повторил Плесневский.
   -- Иезус, Мария! -- простонал Заглоба.
   -- Иезус, Мария! -- повторила Елена и начала плакать.
   -- Бегите, времени нет!
   -- Где? Куда?
   -- В Дубны.
   -- А ты тоже едешь туда?
   -- Тоже к князю-воеводе.
   -- Черт возьми! -- воскликнул Заглоба. -- А где же гетманы?
   -- Под Корсунью. Но Кривонос, верно, уж бьется с ними.
   -- Кривонос, или Прямонос, пусть его чума задушит! Туда, значит, нечего ехать. Все равно что льву в пасть, на погибель. А тебя кто послал в Дубны? Твой пан?
   -- Нет, пан бежал, спасая жизнь, а меня спас мой кум, запорожец: он мне и помог уйти. В Дубны еду по собственному решению, потому что сам не знаю, куда скрыться.
   -- Минуй только Розлоги: там Богун! Он тоже хочет примкнуть к восстанию.
   -- О господи! Силы небесные! В Чигирине говорили, что мужичье подымается и в Заднепровье.
   -- Очень может быть! Отправляйся же своей дорогой, куда хочешь, с меня довольно думать и о собственной шкуре.
   -- Я так и сделаю! -- сказал Плесневский и, ударив нагайкой коня, поскакал.
   -- Минуй Розлоги! -- крикнул вслед ему Заглоба. -- Если встретишь Богуна, не говори, что видел меня, слышишь?
   -- Слышу! -- ответил Плесневский. -- С Богом! И помчался, точно за ним гнались.
   -- Вот тебе и на! -- сказал Заглоба. -- Бывал я в разных переделках, но в такой еще не бывал. Спереди Хмельницкий, сзади Богун. Глупо я сделал, что сразу не бежал с вами, ваць-панна, в Дубны, но теперь не время об этом говорить. Тьфу, тьфу, все мое остроумие годится теперь разве только на смазку сапог. Что делать? Куда бежать? Видно, во всей Речи Посполитой нет угла, где бы человек мог умереть своей смертью. Благодарю за такой сюрприз, пусть другие им пользуются.
   -- Мосци-пане, -- проговорила Елена, -- мои два брата, Юрий и Федор, живут в Золотоноше; может быть, у них можно спастись?
   -- В Золотоноше? Постойте, ваць-панна. В Чигирине познакомился я с неким Унежицким, у которого под Золотоношей два имения: Кропивна и Чернобой. Но это отсюда далеко, дальше, чем в Черкасы. Что делать? Если некуда, бежим хоть туда. Надо только съехать с дороги; ехать степью и лесом не так опасно. Если бы хоть на недельку скрыться, хотя бы в лесах, за это время гетманы, верно, покончат с Хмельницким и на Украине все стихнет.
   -- Не затем спас нас Бог из рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь на Бога!
   -- Подождите, ваць-панна. Бодрость вернулась ко мне. Бывал я в разных оказиях. Когда-нибудь, в свободное время, я вам расскажу, что со мной случилось в Галате, из чего вы заключите, что и тогда мне пришлось круто, а все-таки моя смекалка помогла мне выйти целым и невредимым; хотя борода моя поседела, как видите, но это не беда. Однако нужно съехать с дороги. Сворачивайте: вы отлично правите конем, как самый ловкий казачок! Трава высока -- никто нас не увидит!
   Действительно, чем дальше они углублялись в степь, тем трава становилась выше, так что они совершенно скрылись в ней, но лошадям тяжело было идти в путанице толстых и тонких стеблей, они скоро устали и остановились совсем.
   -- Если мы хотим, чтобы эти клячонки послужили нам еще, надо слезть и расседлать их. Пусть они поедят, а то, пожалуй, откажутся идти дальше. Я думаю, что мы скоро доберемся до Каганлыка. Я был бы этому очень рад; нет ничего лучше его тростников: как спрячешься в них, сам черт не найдет... Лишь бы только не заблудиться.
   Заглоба слез с коня и помог сойти Елене; расседлав лошадей, он стал доставать провизию, которой он предусмотрительно запасся в Розлогах.
   -- Надо подкрепиться, -- сказал он, -- дорога дальняя. Помолитесь-ка, ваць-панна, святому Рафаилу, чтобы мы благополучно совершили путь. В Золотоноше есть старая крепость; может быть, там есть какой-нибудь гарнизон. Плесневский говорил, что мужичье поднимается и в Заднепровье. Гм!.. Может быть, здесь везде народ бунтуется легко, но на Заднепровье лежит рука князя-воеводы, которая дьявольски тяжела! Хотя у Богуна шея здоровая, но если эта рука прикоснется к ней, то он поклонится до земли... Буди, Господи! Ну, кушайте, ваць-панна.
   Заглоба вынул из-за голенища складной нож, разложил на чепраке жареную говядину и хлеб.
   -- Кушайте, ваць-панна, -- сказал он, -- пословица говорит: "Когда в брюхе пусто, в голове горох да капуста". Мы уже и так сплоховали; оказывается, что лучше было бежать в Лубны, но делать нечего! Князь, верно, тоже двинется с войском к Днепру, на помощь гетманам. Да, дожили мы до страшных времен: нет ничего хуже междоусобной войны; негде будет жить мирному человеку! Лучше бы мне быть ксендзом, у меня было к этому призвание: я человек спокойный, смирный, но судьба решила иначе. Боже мой! Я был бы теперь каноником в Кракове и распевал бы себе молитвы, голос у меня чудесный! Но что делать? В молодости нравились мне женщины. Хо-хо! Вы не поверите, ваць-панна, с молоду я был красавец! Как взгляну на какую, так она и задрожит, точно ее гром поразил!! О, если б у меня отнять лет двадцать, -- показал бы я Скшетускому! Славный вы казачок... Не дивлюсь я молодым, что они ухаживают за вами и разбивают из-за вас друг другу головы. Пан Скшетуский ведь забияка каких мало. Я сам видел, как его задел Чаплинский; Скшетуский -- правда, он был немножко под хмельком -- как схватит его за голову да, с позволения сказать, за штаны, так у того все кости развинтились. Старый Зацвилиховский тоже говорил мне про вашего жениха, ваць-панна, что он великий рыцарь и любимец князя; но я сразу сам увидел, что он герой и опытный солдат... Становится жарко; и как мне ни мила ваша компания, но что бы я отдал, чтобы быть в Золотоноше! Придется нам днем сидеть в траве, а ночью ехать. Не знаю только, вынесете ли вы такие трудности?
   -- Я здорова, вынесу все. Мы можем ехать хоть сейчас.
   -- Однако удаль в ваць-панне не женская! Лошади уж отдохнули, и я сейчас оседлаю их, чтобы на всякий случай быть наготове. Я не успокоюсь, пока не увижу каганлыкских зарослей и камышей. Если бы мы не съезжали с дороги, то поближе к Чигирину нашли бы реку, а отсюда до нее не меньше мили. Я полагаю сейчас же переправиться на другой берег. Признаюсь ваць-панне, что мне ужасно хочется спать. Вчерашнюю ночь мы напролет прогуляли в Чигирине, днем черт меня понес с казаком в Розлоги, а сегодняшней ночью унес из Розлог... Я так хочу спать, что потерял всякую охоту к разговору. Хоть и не в моем обычае молчать, да и философы говорят, что кот должен быть ловок, а мужчина речист, но теперь у меня обленился язык. Простите, ваць-панна, если я немножко вздремну.
   -- Не стесняйтесь, -- сказала Елена.
   Пан Заглоба напрасно обвинял свой язык в лени; он без умолку молол им до самого рассвета, хотя ему действительно хотелось спать.
   Когда они снова сели на лошадей, он сразу начал дремать, качаясь в седле, а вскоре крепко уснул; его усыпили усталость и шум травы, раздвигаемой конскими грудями. Елена вся отдалась своим думам, которые кружились в ее голове, как стаи птиц. События до сих пор следовали одно за другим так быстро, что девушка не могла дать себе отчета в том, что с нею случилось. Нападение, страшные сцены убийств, страх, неожиданное спасение и бегство -- все это пронеслось, как буря, в одну ночь. А кроме того, произошло столько непонятного! Кто был ее спаситель? Правда, он сказал ей свое имя, но это имя нисколько не объясняло его поступка. Как он попал в Розлоги? Говорит, что приехал с Богуном, -- значит, был его знакомым и приятелем. Но в таком случае зачем он спасал ее, подвергая себя большой опасности и мести атамана? Чтобы понять это, нужно было знать пана Заглобу -- его неспокойную голову и доброе сердце. А Елена знала его только шесть часов. И вот этот незнакомый человек с бессовестным лицом пропойцы является ее спасителем. Если бы она его встретила три дня тому назад, он внушил бы ей отвращение и недоверие, а теперь она смотрит на него, как на ангела-хранителя, бежит с ним в Золотоношу или в другое место -- сама не знает куда. Какая судьба! Вчера она спала под родной кровлей, а сегодня -- в степи, на лошади, в мужском платье, без угла и пристанища. За нею страшный атаман, покушавшийся на ее честь, на ее любовь, перед нею -- пожар мужицкого восстания, междоусобная война со всеми ее случайностями, тревогами и ужасами. И вся ее надежда -- в этом человеке. Нет, еще в ком-то, более сильном, чем эти насильники, чем война, резня и огонь! И девушка подняла глаза к небу.
   -- Великий, милосердный Боже, спаси сироту, спаси несчастную, спаси бесприютную! Да будет воля твоя и да свершится милосердие твое надо мною!
   Но это милосердие уже свершилось, ибо она вырвана из злодейских рук и чудом Господним спасена. Опасность еще не миновала, но, может быть, и спасение недалеко. Кто знает, где избранник ее сердца? Он должен был уже вернуться из Сечи, и, может быть, теперь он где-нибудь в этой же степи. Он будет искать ее и найдет, и тогда радость сменит слезы, веселье -- печаль, и навсегда минуют опасности и тревоги, настанет спокойствие и отрада. Мужественное простое сердце девушки наполнилось надеждой; степь сладостно зашумела вокруг; ветер, колебля траву, навевал ей сладкие мысли. Она уж не такая сирота, если при ней чудесный, неведомый защитник и другой -- которого она знает и любит и который не оставит ее и будет всегда заботиться. А этот человек сильнее и могущественнее тех, которые угрожали ей теперь.
   Степь сладко шумела, цветы разливали упоительный запах; лепестки чернобыльника тихо склонялись к ней, точно узнав в этом казачке с длинными косами, молочно-белым лицом и алыми устами сестру-девушку и как бы говоря: "Не плачь, красная девица, и мы на попечении Божием". Степь успокаивала ее все больше. Исчезла картина убийств и погони, и ею овладело какое-то сладкое бессилие; сон смежил ее веки, лошади шли медленно, их движения убаюкивали. Она уснула.
  

XX

  
   Ее разбудил лай собак. Открыв глаза, она увидела вдали тенистый дуб, забор и колодец. И она тотчас же разбудила своего спутника.
   -- Мосци-пане, проснитесь!
   Заглоба открыл глаза.
   -- Что это? Куда мы приехали?
   -- Не знаю.
   -- Погодите-ка, ваць-панна! Это, кажется, казацкий зимовник?
   -- И мне так кажется.
   -- Здесь, верно, живут чабаны. Не слишком приятная компания! И чего эти собаки так лают, чтоб их волки заели!.. У забора видны люди и лошади. Нечего делать, надо заехать, не то они погонятся за нами, если мы проедем. Верно, и вы вздремнули?
   -- Немножко.
   -- Раз, два, три, четыре оседланных лошади у забора и четверо людей. Ну, это небольшая сила. Да это чабаны. Эй, люди, подите сюда!
   К ним тотчас же подошли четыре казака. Это действительно были чабаны, которые летом стерегли в степи табуны. Пан Заглоба тотчас же заметил, что только у одного из них была сабля и пищаль, трое остальных были вооружены палками с лошадиными челюстями, но он знал также, что эти люди часто бывают дики и опасны. Все четверо смотрели на них исподлобья. На их смуглых лицах не было ни малейшего следа благорасположенности.
   -- Чего вам надо? -- спросили они, не снимая шапок.
   -- Слава богу! -- сказал пан Заглоба.
   -- Во веки веков! Чего хотите?
   -- А далеко до Сыроватой?
   -- Не знаем мы никакой Сыроватой.
   -- А этот зимовник как зовется?
   -- Гусля.
   -- Дайте коням воды.
   -- Нет воды, высохла... А вы откуда?
   -- Из Кривой Руды.
   -- А куда?
   -- В Чигирин. Чабаны переглянулись.
   Один из них, черный как жук и косоглазый, стал пристально всматриваться в Заглобу.
   -- А чего вы с дороги съехали? -- спросил он.
   -- Жарко.
   Косоглазый взял лошадь Заглобы за поводья.
   -- Слезай с коня. В Чигирин тебе незачем ехать.
   -- Почему? -- спокойно спросил Заглоба.
   -- А ты видишь этого молодца? -- спросил косоглазый, указывая на одного из чабанов.
   -- Вижу.
   -- Он из Чигирина приехал: там ляхов режут.
   -- А ты знаешь, холоп, кто за нами в Чигирин едет?
   -- Кто?
   -- Князь Ерема.
   Дерзкие лица чабанов сейчас же приняли покорное выражение. Все точно по команде обнажили головы.
   -- А знаете вы, хамы, -- продолжал Заглоба, -- что ляхи делают с теми, кто режет? Они их вешают. А знаете, сколько войска ведет князь Ерема? Знаете, что он отсюда в полумиле? Ах вы, песьи души! Так вот вы как нас приняли! Колодец высох! Воды нет! Ах вы, собачьи дети! Вот я вам покажу!
   -- Не сердитесь, пане! Колодец правда высох. Мы сами ездим в Каганлык поить лошадей и возим оттуда воду.
   -- А, сукины дети!..
   -- Простите, пане! Велите, так мы побежим за водой.
   -- Обойдусь и без вас, сам поеду с казачком. Где Каганлык? -- спросил он грозно.
   -- Вот, недалече! -- сказал косоглазый, указывая на ряд зарослей.
   -- А на дорогу надо возвращаться сюда или можно доехать рекой?
   -- Доедете! Река сворачивает к дороге в миле отсюда.
   -- Казачок, вперед! -- сказал Заглоба, обращаясь к Елене.
   Мнимый казачок повернул коня на месте и поскакал.
   -- Слушайте! -- сказал Заглоба, поворачиваясь к мужикам. -- Если придет сюда отряд, то скажите, что я поехал к дороге берегом.
   -- Хорошо, пане!
   Спустя несколько минут Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
   -- Вовремя я им выдумал про князя, -- говорил он, щуря глаз, покрытый бельмом. -- Будут теперь сидеть весь день и ждать отряд. Они задрожали при одном только имени князя.
   -- Я вижу, что вы так находчивы, что сумеете выпутаться изо всякой беды. Я Бога благодарю, что он послал мне такого защитника, -- ответила Елена.
   Шляхтичу пришлись по вкусу эти слова: он усмехнулся и, погладив бороду, сказал:
   -- А что? Правда, у Заглобы есть голова на плечах? Я хитер, как Улисс! И то еще должен сказать ваць-панне, что, если бы не моя хитрость, меня давно бы заклевали вороны. Что делать? Надо спасаться! Они легко поверили, что князь близко, так как несомненно, что не сегодня завтра он появится здесь, как Архангел с огненным мечом. Если бы он там, по дороге, разгромил Богуна, то я дал бы обет пойти босиком в Ченстохов на богомолье. Если бы эти чабаны и не поверили, что князь близко, то самое упоминание его имени отбило бы у них охоту посягать на нашу жизнь. Но все-таки скажу, что дерзость чабанов плохой для нас знак, -- видно, мужичье проведало о победах Хмельницкого и, наверное, сделается теперь еще нахальнее. Нужно придерживаться степи, так как опасно заглядывать в деревни. Дай бог, чтобы поскорей пришел князь-воевода, а то мы попали в такие дебри, что трудно выдумать хуже.
   Тревога опять овладела Еленой, и она, желая услышать от Заглобы хоть слово надежды, сказала:
   -- Я уже уверена теперь, что вы спасете и себя, и меня.
   -- Само собой разумеется, -- отвечал старик. -- Голова на то, чтобы заботиться о шкуре. А я вас, ваць-панна, так полюбил, что буду беречь, как родную дочь. Хуже всего, что, правду говоря, мы не знаем, куда бежать: Золото-ноша тоже небезопасное пристанище.
   -- Я знаю наверное, что братья в Золотоноше.
   -- Может быть, там, а может, и нет; ведь они могли уехать в Розлоги и не по этой дороге. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон... Будь там хотя бы полполка... А вот и Каганлык. Теперь у нас по крайней мере тростники под боком. Переправимся на другую сторону и вместо того, чтобы ехать по берегу к дороге, подымемся вверх, чтобы скрыть наши следы. Правда, мы опять приблизимся к Розлогам, но не так уж близко.
   -- Мы приближаемся к Броваркам, -- сказала Елена, -- откуда идет дорога в Золотоношу.
   -- Тем лучше. Подождите-ка, ваць-панна!
   Они напоили лошадей. Пан Заглоба, спрятав Елену в зарослях, поехал искать брода и вскоре нашел его невдалеке от того места, где они остановились. Как раз здесь чабаны перегоняли своих лошадей на другую сторону реки; она была довольно мелка, но ее болотистые берега заросли лесом и были малодоступны. Переправившись на другой берег, они поспешно повернули лошадей вверх по реке и ехали так до ночи. Дорога была тяжелая, так как в Каганлык впадало множество ручьев, которые, разливаясь у устья, образовывали трясины и болота. Надо было поминутно отыскивать брод или пробиваться сквозь заросли, что затрудняло путь; лошади страшно устали, еле тащились и поминутно вязли, и Заглобе казалось порою, что они уже не выберутся из трясины. Наконец они выехали на сухой высокий берег, поросший дубовым лесом. Наступила темная ночь, и дальше ехать было невозможно, так как в темноте можно было попасть в топкое болото и погибнуть. Заглоба решил поэтому ждать утра.
   Расседлав и стреножив лошадей, он пустил их пастись, потом начал собирать листья и, устроив из них постель, покрыл ее чепраками и буркой и сказал Елене:
   -- Ложитесь, ваць-панна; спать, больше нечего делать. Роса промоет вам глазки, я тоже прислонюсь к седлу, так как от усталости ног под собой не чувствую. Разводить огня мы не будем -- свет может привлечь внимание чабанов, ночь коротка, а на рассвете мы поедем дальше. Спите спокойно! Немного мы, правда, проехали, но зато столько исколесили и так замели за собой след, что теперь и сам черт не найдет нас. Доброй ночи, ваць-панна!
   -- Доброй ночи, пане!
   Стройный казачок опустился на колени и долго молился, подняв глаза к небу, а пан Заглоба, взяв седло, отнес его в сторону, где нашел себе место для отдыха. Берег был выбран удачно, высокий и сухой, без комаров, густая листва дубов могла служить защитой от дождя.
   Елена долгое время не могла уснуть. События прошлой ночи живо предстали пред ее глазами, из темноты глядели на нее лица убитых: тетки и братьев. Ей мерещилось, что она заперта в комнате вместе с трупами и что вот-вот войдет Богун. Она видела его бледное лицо, нахмуренные брови и впившиеся в нее глаза. Невыразимая тревога овладела ею. А вдруг она действительно увидит в темноте его сверкающие глаза?
   Луна мельком выглянула из-за туч, озаряя все своим белым светом, придала фантастические очертания ветвям и деревьям. В лугах кричали коростели, в степи перепелки; порой доносились какие-то отдаленные голоса ночных птиц или животных. Стреноженные лошади фыркали и, пощипывая траву, постепенно отдалялись от спящих. Но все эти звуки успокаивали Елену, разгоняли кошмарные видения и переносили ее в действительность; они говорили ей, что комната, которая стоит в ее глазах, трупы родных и бледный Богун с местью в глазах -- все это обман воображения, плод страха, и ничего больше. Несколько дней тому назад мысль провести ночь под открытым небом, в степи, внушила бы ей ужас; и теперь она должна постоянно напоминать себе, что находится под Каганлыком, далеко от своей девичьей комнаты.
   Убаюкал ее крик коростелей и перепелов, усыпило мерцание звезд, шелест ветвей, жужжание майских жуков на дубовых листьях. Но ночи в пустыне богаты неожиданностями. Уже светало, когда она услыхала какие-то странные звуки, вой, храп, от которого кровь застыла в ее жилах. Она вскочила, обливаясь холодным потом, испуганная и не зная, что делать. Вдруг перед ее глазами промелькнул пан Заглоба, без шапки, с пистолетами в руках. Через минуту раздался его возглас: "У-а, у-а, сиромаха!", грянул выстрел, и затем все смолкло. Елене это ожидание показалось вечностью, наконец она снова услыхала голос Заглобы:
   -- А чтоб вас собаки заели, чтоб с вас шкуру содрали жидам на шубы! В голосе Заглобы слышалось настоящее отчаяние.
   -- Мосци-пане, что случилось? -- спросила девушка.
   -- Волки зарезали лошадей.
   -- Иезус, Мария! Обеих?
   -- Одну совсем, а другая так искалечена, что и мили не пройдет! Ночью они отошли не больше трехсот шагов, и все кончено.
   -- Что же теперь делать?
   -- Что делать? Возьмем палки и поедем на них верхом. Разве я знаю, что делать? Прямо беда! Видно, сам черт против нас, -- и нечего удивляться: он, должно быть, приятель Богуна или его родственник. Что делать? Если бы я мог превратиться в коня, то, по крайней мере, вам было бы на чем ехать.
   -- Пойдем пешком.
   -- Это хорошо вам, в двадцать лет, а не мне, при моей дородности. Здесь и мужик раздобудет себе клячу, только, простите, одни собаки ходят тут пешком. Просто беда! А все-таки не будем сидеть здесь, пойдем, может, как-нибудь доберемся до Золотоноши, но доберемся ли -- не знаю. Бежать неприятно даже на лошади, а уж пешком -- это последнее дело. Хуже ничего не могло случиться. Придется седла оставить, а припасы тащить на спине.
   -- Я не позволю тащить все вам одному, а сама понесу, что нужно. Заглоба, видя готовность девушки помочь ему, смягчился.
   -- Мосци-панна, я был бы турком или басурманом, если бы позволил; эти белые ручки и стройные плечики созданы не для того, чтобы таскать тяжести, я справлюсь и один, придется только часто отдыхать; я слишком был умерен в еде и питье, отчего у меня теперь одышка. Мы возьмем чепраки и немного провианта; впрочем, его и так будет немного, так как нам надо еще хорошенько подкрепиться.
   Они начали закусывать, и Заглоба совсем забыл о своей хваленой воздержанности. К полудню они пришли к броду, через который, очевидно, еще ездили, так как по обоим берегам виднелись следы колес и копыт.
   -- Может быть, это дорога в Золотоношу? -- сказала Елена.
   -- Не у кого спросить!
   Но лишь только Заглоба это проговорил, как послышался чей-то голос.
   -- Подождите-ка, надо спрятаться, -- шепнул Заглоба Елене.
   Голос все приближался.
   -- Вы видите что-нибудь? -- спросила Елена.
   -- Вижу.
   -- Кто это?
   -- Слепой дид с кобзой. Его ведет мальчик. Они теперь как раз снимают сапоги и сейчас перейдут через речку к нам.
   Плеск воды доказывал, что они действительно переходят. Заглоба с Еленой вышли из засады.
   -- Слава богу! -- громко сказал шляхтич.
   -- Во веки веков! -- ответил старик. -- А кто вы?
   -- Христиане! Не бойся, дедушка, вот тебе грошик.
   -- Пошли вам святой Николай здоровья и счастья!
   -- Откуда ты идешь, дедушка?
   -- Из Броварков.
   -- А эта дорога куда ведет?
   -- На хутор, пане, в деревню.
   -- А по ней до Золотоноши можно дойти?
   -- Можно, пане.
   -- Давно вы вышли из Броварков?
   -- Вчера утром.
   -- А в Розлогах были?
   -- Были. Туда, говорят, "лыцари" пришли, и там была битва.
   -- Кто ж это говорил?
   -- В Броварках говорили. Туда приехал один из княжеских слуг, и чего только он не рассказывал, просто страх...
   -- А вы его не видали?
   -- Я, пане, никого не вижу, -- я слепой.
   -- А подросток?
   -- Он видел, но он немой, я один только его понимаю.
   -- Далеко отсюда до Розлог? Мы идем туда.
   -- Ой, далеко!
   -- Так вы говорите, в Розлогах были?
   -- Были, пане.
   -- Так! -- сказал Заглоба и схватил в и ты такой отчаянный, -- сказан он, -- то и я с тобой поеду. Может, пригожусь, а в случае надобности удержу тебя. Мы так сошлись с тобой, как я и не ожидая
   Богун ничего не ответил. Через полчаса сотня казаков выстроилась уже в боевом порядке. Богун стал во главе, а с ним и Заглоба. Отправились. Мужики, стоявшие на рынке, смотрели на них исподлобья и перешептывались, стараясь отгадать, куда это они едут, скоро ли вернутся и вернутся ли?
   Богун ехал молча, сосредоточенный и мрачный, как ночь. Казаки не спрашивали, куда он ведет их, они готовы были идти за ним хоть на край света.
   Переправившись через Днепр, они поехали по лубянской дороге. Лошади шли рысью, поднимая облака пыли, но так как погода была жаркая, то они скоро взмылились. Казаки замедлили ход и потянулись по дороге длинной цепью. Богун выехал вперед Заглоба поравнялся с ним, желая вступить в разговор.
   Лицо молодого атамана было уже спокойнее, только смертельная тоска отпечатывалась теперь на нем. Даль, в которой тонул взор, бег коня и степной воздух, казалось, успокоили бурю, вызванную в нем чтением писем, привезенных Жендяном.
   -- Однако страшная жара, даже в полотняном кителе жарко, а ветра нет. Послушай-ка, Богун! -- сказал Заглоба.
   Атаман взглянул на него своими глубокими черными глазами, как бы пробужденный от сна.
   -- Смотри, сынок, не поддавайся меланхолии, а то она тебя заест. Если ударит из печени в голову, то совсем с ума сведет. Я не знал, что ты такой влюбчивый. Ты, должно быть, родился в мае, ведь это месяц Венеры -- богини любви, в нем даже былинка льнет к былинке, а людей, родившихся в этом месяце, так и тянет к девицам. Но победителем бывает только тот, кто умеет сдерживать себя, -- и потому советую тебе: брось ты свою месть. Ты вправе сердиться на Курцевичей, но разве только одна девица на свете?
   Богун, скорее отвечая на свои мысли, чем на слова Заглобы, воскликнул: -
   -- Одна она, кукушечка, на свете!
   -- Даже если бы и так, раз она кукует другому, так что же толку в том? Правду говорят, что сердце -- волонтер, и под каким знаменем захочет служить, под тем и служит; к тому же эта девица благородной крови, ведь Курцевичи княжеского рода.
   -- Черт вас побери с вашими княжескими родами да с пергаментами! -- воскликнул атаман, ударив рукой по сабле. -- Вот мой род. Вот мое право и пергамент? Вот мой сват и друг. О, изменники! проклятая вражья кровь! Хорош вам был казак, друг и брат, когда ходил с вами в Крым грабить турок и делился добычей... Тогда и голубили, и сынком звали, и девицу обещали, а теперь что?! Пришел какой-то шляхтич, и они отступились от казака, сынка и друга, -- вымотали ему душу, вырвали сердце, а девушку отдают другому, а ты, казак, терпи, терпи!..
   Голос атамана задрожал; он стиснул зубы и ударил себя в грудь
   Наступило минутное молчание. Богун тяжело дышал. Гнев и боль попеременно терзали дикую, необузданную душу казака. Заглоба ждал, пока он успокоится.
   -- Что ты хочешь делать, несчастный? Как ты поступишь?
   -- Как казак, по-казацки!
   -- Я уже вижу, что это будет! Но дело не в том. Одно только тебе скажу, что это владения Вишневецкого и что недалеко Лубны. Скшетуский писал княгине, чтобы она скрылась там с княжной это значит, что он под защитой князя, а князь -- грозный лев...
   -- И хан такой же лев, а я лазил ему в пасть и сжигал города под самым его носом.
   -- Что же ты, шальная голова, хочешь затеять войну с князем?
   -- Хмельницкий же пошел на гетманов! Что мне ваш князь?
   Заглоба еще больше встревожился.
   -- Тьфу, черт возьми! Это ведь пахнет бунтом! А после всего этого -- палач, виселица и веревка! Это хорошая тройка, на ней можешь заехать если не далеко, то высоко. Но ведь Курцевичи тоже станут защищаться.
   -- Так что ж? Придется погибнуть или им, или мне. Я бы отдал за Курцевичей свою душу. Они были мне братьями, а старая княгиня матерью, которой я, как собака, смотрел в глаза! Когда татары поймали Василия, кто пошел за ним в Крым? Кто его отбил? Я, Богун. Я любил их и служил им как раб, думая, что заслужу себе девушку. А они продали меня, как раба, на злую долю и несчастье. Прогнали меня. Я и пойду -- только поклонюсь им раньше за хлеб и соль, что ел у них... и отплачу им по-казацки... Я свою дорогу знаю!
   -- Куда же ты пойдешь, когда начнешь бороться с князем? К Хмельницкому?
   -- Если бы мне дали эту девушку, был бы я вам братом, другом, вашей саблей, душой, вашим верным псом. Я взял бы своих казаков, созвал бы с Украины других и пошел бы на Хмельницкого и родных мне братьев запорожцев, перетоптал бы их и, думаешь, потребовал бы за это какую-нибудь награду? Нет! Взял бы только эту девушку и отправился бы с ней за Днепр, в степь, на дикие луга, на тихие воды, я удовольствовался бы этим, а теперь...
   -- А теперь ты взбешен.
   Атаман не ответил ни слова, только ударил нагайкой коня и поскакал вперед, а Заглоба задумался о том, в какую он попал передрягу. Вне всякого сомнения, Богун намеревался отомстить Курцевичам за свою обиду и силой увезти княжну. Заглоба готов был участвовать и в этом заговоре. На Украине часто случались подобные происшествия и кончались иногда безнаказанно. Конечно, если виновный не был шляхтич, то дело было опаснее, но наказать казака было труднее -- где же было искать его, да и разве его найдешь? Совершив преступление, он убегал в дикие степи, где его не могла дослать человеческая рука, -- только его и видели! -- а когда начиналась война или нападали татары, он снова появлялся, потому что тогда закон был бессилен. Таким образом мог спастись и Богун, и Заглобе незачем было помогать ему и брать на себя половину ответственности. Он бы и не решился на это, хотя Богун и был его другом, так как ему, как шляхтичу, не подобало водить дружбу с казаком, и идти против шляхты, тем более что он знал Скшетуского и не раз пил с ним. Хотя Заглоба был порядочный негодяй, но все-таки до известной степени. Распивать по Чигиринским корчмам с Богуном и другими казачьими старшинами, в особенности на их деньги, куда ни шло, а иметь таких друзей-казаков во время казацких бунтов было даже хорошо. Заглоба очень заботился о своей шкуре, хотя и сильно попорченной, и теперь только сообразил, что из-за этой дружбы попал в страшную грязь. Было понятно, что если Богун похитит невесту княжеского любимца, то оскорбит самого князя; тогда ему останется только бежать к Хмельницкому и присоединиться к восстанию. Заглоба твердо решил не вмешиваться в это дело, а тем более участвовать в восстании, потому что боялся князя как огня.
   -- Тьфу! -- ворчал Заглоба. -- Я вертел за хвост самого черта, а теперь Богун хочет вертеть меня за голову -- и уж наверное свернет ее. Черт его побери с его бабьей рожей и татарской рукой! Вот попал я на свадьбу, настоящую собачью свадьбу! Черт возьми всех Курцевичей и всех женщин! На что мне они? А теперь мне в чужом пиру похмелье И за что? Разве это я хочу жениться? Пусть черт женится, а мне все равно! Если пойду с Богуном, то Вишневецкий сдерет с меня шкуру; а если я брошу его, то или он убьет меня, или чернь. Ничего нет хуже, как брататься с грубиянами. Лучше бы мне быть теперь в шкуре лошади, на которой я сижу, чем в своей собственной... Я поступил как мальчишка, и если мне теперь исполосуют шкуру, то поделом.
   И Заглоба, раздумывая над своим положением, впал в еще худшее настроение духа Жара была невыносимая; его лошадь, давно не ходившая под седлом, шла тяжело, а Заглоба к тому же был плотный мужчина Боже! Чего бы он не отдал, чтобы сидеть теперь в прохладной корчме за кружкой холодного пива, вместо того чтобы мчаться по выгоревшей от солнца степи.
   Хотя Богун сильно торопился, но все-таки убавил шагу, так как жара была неимоверная Когда же пришлось дать отдых лошадям, то Богун воспользовался этим, чтобы поговорить с есаулами и дать им приказания, так как они до сих пор еще не знали, куда едут и что им надо будет делать. До слуха Заглобы долетели только последние слова приказания:
   -- Ждать выстрела!
   -- Добре, батьку!
   -- А ты поедешь со мною вперед? -- обратился он вдруг к Заглоба.
   -- Я, -- сказал последний с досадой, - я тебя так люблю, что уже половина души облилась потом из-за тебя; почему же мне не пожертвовать и другой. Ведь мы с тобою словно контуш и подкладка... Я надеюсь, что черт возьмет нас вместе; впрочем, мне все равно, и в аду, наверное, не будет жарче...
   -- Едем!
   -- Свернуть себе шею!
   Они поскакали вперед, а за ними казаки, но так медленно, что вскоре отстали и наконец совершенно пропали из виду.
   Богун с Заглобой ехали рядом, оба в глубоком раздумье Заглоба дергал усы - видно было, что голова его сильно работает, может быть, он раздумывал, как выйти из этого неловкого положения. Он то ворчал про себя, то смотрел на Богуна; на лице которого отражались попеременно и гнев, и тоска
   "Странное дело, -- думал Заглоба, -- такой красавец, а не сумел покорить девушку. Правда, он казак, но зато -- известный рыцарь и подполковник; рано или поздно он получит дворянство, если не присоединится к мятежникам, -- все это зависит от него самого. Скшетуский славный малый и красивый, но ему нельзя даже и равняться с этим писаным красавцем. Ой, сцепятся они при встрече! Оба они большие забияки".
   -- Богун, ты хорошо знаешь Скшетуского? - спросил вдруг Заглоба.
   -- Нет! -- коротко ответил атаман. -- Трудно тебе будет справиться с ним. Я видел собственными глазами, как он открыл дверь Чаплинским. Это настоящий Голиаф.
   Богун не отвечал; они опять углубились каждый в свои мысли и заботы, а Заглоба повторял время от времени:
   -- Что ж, ничего не поделаешь!
   Прошло несколько часов. Солнце склонилось к западу, с востока подул холодный ветерок Заглоба снял свой меховой колпак, провел рукой по вспотевшей голове и сказал про себя:
   -- Да, да, нечего делать.
   -- Что ты говоришь? -- спросил Богун, как бы просыпаясь от сна.
   -- Говорю, что сейчас стемнеет. Далеко еще?
   -- Нет, недалеко.
   Действительно, через час совершенно стемнело. Они въехали в густой яр; вдали блеснул огонек.
   -- Это Разлоги! -- сказал вдруг Богун.
   -- Да? Брр! Как холодно в лесу!
   -- Подожди-ка! -- сказал Богун, придерживая коня. Заглоба взглянул на него. Глаза атамана, которые обыкновенно светились в темноте, теперь горели, как два факела.
   Они долгое время стояли неподвижно на краю леса. Наконец вдали послышалось фырканье лошадей. Это из глубины леса подъезжали к ним казаки Богуна
   Есаул подъехал к Богуну за приказаниями; тот прошептал ему что-то на ухо, и казаки остановились.
   -- Вперед! -- сказал Богун Заглобе.
   Вскоре перед ними показалась темная масса дворовых строений, сараи и колодцы Разлог. На дворе было тихо, собаки даже не залаяли. Большая луна обливала серебристым светом постройки. Из сада доносился запах вишневых и яблочных цветов; везде было так спокойно, ночь так очаровательна, что недоставало только звуков теорбана под окнами красавицы княжны.
   В некоторых окнах светился еще огонь.
   Два всадника подъехали к воротам.
   -- Кто там? -- раздался голос ночного сторожа.
   -- Не узнаешь меня, Максим?
   -- А, это ваша милость! Слава Богу!
   -- На веки веков! Отворяй. Ну что у вас?
   -- Все хорошо. Да уж давно вы не были в Разлогах.
   Ворота пронзительно заскрипели, через канаву перекинули мост, и всадники въехали на двор.
   -- Послушай, Максим, не запирай ворот и не подымай моста, мы сейчас поедем назад.
   -- Что это, ваша милость, приехали к нам точно за огнем?
   -- Да, за огнем... Привяжи лошадей к столбу.
  

Глава II

  
   Курцевичи еще не спали, а сидели за ужином в комнате, украшенной оружием и тянувшейся во всю ширину дома. При виде Богуна и Заглобы все вскочили. На лице княгини выразилось не только удивление, но неудовольствие и страх Из молодых князей было налицо только двое: Симеон и Николай.
   -- Богун! ты зачем? -- спросила княгиня
   -- Приехал с поклоном к тебе, мать. Разве ты мне не рада?
   -- Рада-то рада, а все-таки удивляюсь, что ты приехал; я слыхала, что тебе поручено охранять Чигирин. А кого еще послал нам Господь?
   -- Это Заглоба, шляхтич и мой приятель!
   -- Очень вам рада, -- сказала княгиня
   -- Очень вам рады, -- повторили Симеон и Николай.
   -- Сударыня, незваный гость хуже татарина, -- отозвался Заглоба, -- но говорят тоже, кто хочет попасть в царство небесное, должен приютить странствующего, накормить голодного и напоить жаждущего.
   -- Так садитесь, кушайте и пейте, -- сказала старая княгиня. -- Спасибо, что приехали. Но тебя, Богун, я никак не ожидала; разве у тебя есть какое-нибудь дело?
   -- Может, и есть, -- сказал протяжно атаман.
   -- Какое же? -- тревожно спросила княгиня.
   -- Придет пора, поговорим... Дайте отдохнуть, мы прямо едем из Чигирина и ужасно устали.
   -- Видно, ты очень спешил к нам?
   -- А к кому же мне и спешить, как не к вам? А княжна здорова?
   -- Здорова, -- сухо ответила княгиня.
   -- Хотелось бы повидаться с ней.
   -- Елена спит.
   -- Жаль, потому что я не долго останусь здесь.
   -- А куда же ты едешь?
   -- Да ведь война, матушка! Некогда. Гетманы каждую минуту могут отправить меня, в поле, а мне жаль бить запорожцев. Разве мы мало ездили с ними за турецким добром, не правда ли, князья? Плавали по морю, лили и пировали вместе, а теперь стали врагами.
   Княгиня быстро взглянула на Богуна В голове ее мелькнула мысль, что Богун; намерен присоединиться к мятежникам и приехал разузнать намерения ее сыновей.
   -- А ты что же думаешь делать? -- спросила она его.
   -- Я, матушка? Что ж, хоть и тяжело бить своих, да надо.
   -- Так и мы сделаем, -- сказал Симеоа
   -- Хмельницкий -- изменник! -- прибавил Николай.
   -- Пусть погибнут изменники! -- воскликнул Богун.
   -- Так-то все на свете, -- продолжал он. -- сегодня тебе человек приятель, а завтра -- Иуда Никому нельзя верить.
   -- Только добрым людям, -- сказала княгиня.
   -- Конечно, добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам, что вы добрые люди, а не изменники...
   В голосе атамана было что-то до того страшное, что на минуту настало глубокое молчание Заглоба смотрел на княгиню, моргая здоровым глазом, а последняя устремила свой взор на атамана.
   -- Война не оживляет людей, а морит, -- продолжал он, -- вот почему я хотел повидаться с вами перед походом... Кто знает, вернусь ли я, а вы меня пожалеете, так как вы мои хорошие друзья, не правда ли?
   -- Бог видит, мы с детства тебя знаем.
   -- Ты наш брат, -- прибавил Симеон.
   -- Вы хотя князья и шляхтичи, но не брезговали казаком, принимали его в своем доме... и обещали родную дочь. Вы ведь знали, что для казака без нее нет житья на этом свете, и смиловались над ним.
   -- Ну что говорить об этом, -- сказала поспешно княгиня.
   -- Нет, матушка, надо говорить; вы мои благодетели, а я просил вот этого шляхтича, моего друга, чтобы он усыновил меня и дал мне свое имя, чтобы вам не было стыдно отдавать свою родную дочь за казака Он согласен на это, и мы будем хлопотать на сейме, а после войны я поклонюсь коронному гетману, который благоволит ко мне и вступится за меня; он ведь и Кшечовскому выхлопотал дворянскую грамоту.
   -- Помоги тебе Господь! -- сказала княгиня.
   -- Спасибо вам, вы люди искренние. Но перед войной я хотел бы еще раз услышать от вас, что бы отдадите за меня Елену и сдержите ваше слово -- вы ведь шляхта и князья
   Атаман говорил медленно и торжественно, однако в голосе его звучали угроза и предостережение.
   Старая княгиня взглянула на сыновей, а те на нее. Наступило молчание. Вдруг громко закричал сидевший на шесте сокол, за ним начали кричать и другие, а большой орел взмахнул крыльями и испустил клекот; дрова в печке погасли; в комнате сделалось темно и мрачно.
   -- Николай, прибавь огня, -- сказала княгиня.
   Молодой князь подбросил дров.
   -- Ну что же, обещаете? -- спросил Богун.
   -- Мы должны спросить Елену.
   -- Пусть она говорит за себя, а вы за себя; обещаете ли?
   -- Обещаем, -- сказала княгиня.
   -- Обещаем, -- повторили князья
   Богун вдруг встал и, обращаясь к Заглобе, громко сказал:
   -- Ну, господин Заглоба, поклонись и ты за эту девушку, может быть, и тебе пообещают ее.
   -- Что ты, казак, пьян, что ли? -- крикнула княгиня
   Вместо ответа Богун достал письмо Скшетуского и, подавая его Заглобе, сказал:
   -- Читай!
   Заглоба взял письмо и начал читать; воцарилось гробовое молчание. Когда он кончил, Богун, скрестив на груди руки, спросил:
   -- Кому же вы отдаете девушку?
   -- Богун!
   Голос атамана стал похожим на шипение змеи.
   -- Ах вы, изменники, неверные псы, Иуды...
   -- За сабли, сынки! -- крикнула княгиня.
   Курцевичи бросились к стене и схватились за оружие.
   -- Господа, тише! -- закричал Заглоба.
   Но прежде чем он успел договорить, Богун вытащил из-за пояса пистолет и выстрелил.
   -- Боже! -- простонал князь Симеон и, сделав шаг вперед, взмахнул руками и тяжело упал на под
   -- Слуги, на помощь! -- отчаянно крикнула княгиня.
   Но в ту же минуту во дворе и в саду раздались новые выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков казаков вломились в сени.
   -- Погибель им! -- раздались дикие голоса.
   На дворе раздался, тревожный набат. Птицы в сенях подняли страшный крик; шум, пальба и возгласы сменили недавнюю тишину почти сонной усадьбы.
   Старая княгиня бросилась, как волчица, на тело Симеона, еще вздрагивающее в последней агонии, но двое казаков схватили ее за волосы и оттащили в сторону, а молодой Николай, припертый к стене, защищался, как лев.
   -- Прочь!-- крикнул вдруг Богун окружавшим его казакам. -- Прочь! - повторил он громовым голосом.
   Казаки думали, что атаман хочет спасти жизнь юноше. Но Богун с саблей в руках сам бросился на князя.
   Между ними началась страшная борьба, а княгиня, которую держали за волосы четыре железные руки, смотрела на нее сверкающими глазами, широко раскрыв рот. Молодой князь как вихрь налетел на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину комнаты Вдруг Богун остановился, отбил могучей рукой удар и от защиты перешел к нападению.
   Казаки, затаив дыхание и опустив сабли, стояли неподвижно, как вкопанные, следя за борьбой.
   В тишине слышалось только тяжелое дыхание бойцов да резкий звук скрещивающихся мечей.
   Одно мгновение казалось, что атаман не устоит перед гигантской силой и упорством юноши, так как он снова начал отступать. Лицо его осунулось от изнеможения. Николай удвоил удары, поднятая столбом пыль скрыла противников, но все-таки сквозь ее клубы казаки увидали кровь, струившуюся по лицу атамана.
   Вдруг он отскочил в сторону; удар, направленный князем, скользнул мимо, но был так силен, что Николай зашатался и наклонился вперед; в ту же минуту Богун с такой силой ударил его по шее, что князь упал, словно сраженный громом.
   Радостные крики казаков слились с нечеловеческим воплем княгини. Казалось, что от этих криков рухнет потолок. Борьба кончилась; казаки бросились к оружию, висевшему на стенах, и принялись сдирать его, вырывая друг у друга более ценные сабли и кинжалы, топча ногами трупы князей и собственных товарищей, павших от руки Николая. Богун позволял им все; он стоял в дверях, ведущих в комнату Елены, заграждая собою дорогу и тяжело дыша от усталости. Его лицо было бледно и окровавлено ударами, нанесенными ему князем в голову. Блуждающий взгляд его переходил с трупа Николая на труп Симеона и останавливался временами на посиневшем лице княгини, которую казаки, держа за волосы, придавливали коленями к полу и которая изо всех сип рвалась к трупам своих детей.
   Крики и суета увеличивались с каждой минутой. Казаки на веревках волокли слуг Курцевичей и безжалостно мучили их Весь пол был залит кровью и покрыт трупами, комната полна дыму? стены были ободраны и даже птицы убиты.
   Но вдруг дверь, у которой стоял Богун, открылась; он быстро отступил.
   В дверях показался слепой Василий, а рядом с ним Елена в белом платье, сама еще белее своего платья, с широко раскрытыми от страха глазами.
   Василий нес крест, высоко держа его обеими руками. Среди всего этого шума, трупов, потоков крови, блеска сабель и пылающих яростью взоров высокая фигура князя, с исхудалым лицом, седыми волосами и черными впадинами вместо глаз, была удивительно величественна, можно было подумать, что это какой-нибудь дух или труп, сбросивший саван, пришел карать беззаконие.
   Крики умолкли. Казаки в страхе отступили; тишину прервал тихий, жалобный голос князя:
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, и Святой Пречистой Богородицы! Вы, мужи, пришедшие из далеких стран, пришли ли вы во имя Божие? Благословенны те, которые всюду возвещают слово Божие! Несете ли вы добрые вести? Не апостолы ли вы?
   Наступила мертвая тишина, а Василий, медленно повернувшись с крестом в одну и в другую сторону, продолжал:
   -- Горе вам, братья, ибо кто начинает войну ради мести или добычи, тот навеки погибнет! Помолимся, чтобы удостоиться милосердия Божия!
   Из груди князя вырвался стон.
   -- Господи, помилуй! -- пронесся глухой шепот казаков, которые, под впечатлением этого страшного видения, начали испуганно креститься.
   Вдруг раздался дикий, пронзительный крик княгини: "Василий! Василий!"
   В этом голосе было что-то раздирающее душу, точно это был последний вопль улетающей жизни. Державшие ее казаки чувствовали, что она уже не старается вырваться из их рук.
   Князь вздрогнул, но тотчас же осенил себя крестом с той стороны, откуда слышался голос:
   -- Погибшая душа, взывающая из бездны, горе тебе.
   -- Господи, помилуй! -- повторили казаки.
   -- Ко мне, братцы! -- крикнул Богун, зашатавшись.
   Казаки подскочили к нему и подхватили под руки.
   -- Батько! Ты ранен?
   -- Да! Но ничего! Крови много вышло! Эй, хлопцы! Берегите княжну как зеницу ока. Окружить дом и никого не выпускать!.. Княжна...
   Губы его побледнели, взор затуманился, и он не мог докончить.
   -- Перенести атамана в комнаты! -- крикнул Заглоба, вылезший из какого-то угла и очутившийся вдруг подле Богуна. -- Это ничего, -- сказал он, ощупав пальцами раны. -- Завтра будет здоров. Я сам позабочусь о нем, дайте мне только паутины и хлеба. А вы, хлопцы, идите гулять с девками! Нечего вам тут делать... Вы, двое, перенесите атамана. Ну, берите его, вот так! Ступайте к черту, чего стоите? Идите стеречь дом, я сам буду наблюдать за всем.
   Два казака понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные ушли.
   Заглоба подошел к Елене и, моргая глазами, быстро зашептал:
   -- Я друг Скшетуского, не бойся... Отведи только спать своего пророка и жди меня.
   Потом пошел в комнату, где два есаула уложили Богуна на турецкий диван; он тотчас же послал их за хлебом и паутиной и, когда ему все принесли, принялся перевязывать раны молодого атамана с полным знанием дела, которым обладал каждый шляхтич того времени.
   Заглоба велел есаулам передать казакам, что на следующий день атаман будет здоров, как рыба, пусть они не беспокоятся о нем. "Он получил поделом, но показал себя молодцом; завтра будет его свадьба, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, то можете угоститься Вот уже и перевязка сделана. Идите и оставьте его в покое".
   Есаулы удалились
   -- Но не выпейте всего в погребе, -- прибавил Заглоба и, сев у изголовья Богуна, стал пристально всматриваться в него.
   -- Видно, черт тебя не возьмет! И хорошо же тебе досталось! Теперь ты по меньшей мере дня два не двинешь ни рукой, ни ногой, -- ворчал про себя Заглоба, всматриваясь в бледное, с закрытыми глазами, лицо казака. -- Сабля не хотела обидеть палача, ты и так его собственность и не ускользнешь от него. Когда тебя повесят, черт сделает из тебя куклу своим чертенятам... Ты ведь красавец. Ну, братец, хорошо ты пьешь, но больше пить со мной не будешь. Ищи себе подходящей компании -- ты, я вижу, любишь душить людей, ну а я не хочу нападать с тобой по ночам на шляхетские усадьбы. Черт с тобой.
   Богун тихо застонал.
   -- Вздыхай, стони! Завтра еще не так вздохнешь, татарская ты душа! Тебе захотелось княжны. Не удивляюсь: эта девушка -- лакомый кусочек, но если ты его попробуешь, то пусть мое остроумие съедят псы! Прежде на ладони у меня вырастут волосы.
   До слуха Заглобы донеслись со двора смешанные крики.
   "Ага! верно, они добрались уже до погребка, -- пробормотал он. -- Напейтесь, чтобы вам лучше спалось, а я буду караулить за вас, не думаю только, чтобы вы завтра обрадовались этому".
   С этими словами он встал и посмотрел, действительно ли занялись казаки княжеским погребом, затем вышел в сени, которые имели ужаснейший вид. Посредине лежали уже окоченелые тела Симеона и Николая, а в углу находилось тело княгини в сидячем положении, в каком ее придавили коленями казаки, с раскрытыми глазами и стиснутыми зубами. Тусклый огонь освещал сени с лужами крови на полу, углы же оставались в темноте. Заглоба подошел к княгине, чтобы убедиться, дышит ли она, приложил руку к ее лицу, но, почувствовав его холод, испугался и вышел во двор, где казаки начали уже кутить.. При свете костров Заглоба увидел бочки меда, вина и водки, из которых казаки черпали, как из колодца, напиваясь до бесчувствия. Некоторые гонялись за женщинами, которые в испуге убегали, перепрыгивая через костры, и, поймав их, тащили к бочкам и кострам, где начинали плясать с ними. Зрители звенели жестяными кружками и подпевали в такт танцующим. Крики раздавались все громче и громче, вторя лаю собак, ржанию лошадей и мычанию быков, которых резали на ужин. Вокруг костров виднелись сбежавшиеся из Разлог и окрестностей мужики, которые с любопытством смотрели, что делают казаки; они и не подумали защищать князей, которых ненавидели всей душой; они только смотрели на разгулявшихся казаков, перешептываясь и подходя все ближе и ближе к бочкам с водкой и медом. Оргия становилась все шумнее и шумнее, пьянство усиливалось, казаки уже не черпали из бочек кружками, а прямо погружали туда свои головы и обливали пляшущих девушек; лица их пылали, некоторые еле держались на ногах Заглоба, выйдя на крыльцо, окинул взглядом пьяных и внимательно посмотрел на небо.
   -- Хорошая погода, но темно! -- прошептал он. -- Когда луна зайдет, то хоть выколи глаза...
   Потом медленно подошел к бочкам и пьющим казакам и воскликнул:
   -- Эй, молодцы! не жалейте! Гайда! гайда! Дурак тот, кто не напьется сегодня за здоровье атамана! Идите к бочкам! к девкам!
   Казаки радостно вскрикнули.
   -- Ах вы, мошенники, негодяи! -- крикнул он вдруг. -- Сами пьете как лошади, а забыли о тех, которые караулят дом! Сейчас сменить караульных!
   Приказание было исполнено немедленно, и десятки пьяных казаков бросились сменять караульных, не принимавших до сих пор участия в пьянстве. Последние с радостью прибежали.
   -- Гайда, гайда! -- кричал им Заглоба, указывая на бочки с напитками.
   -- Спасибо, пане! -- ответили они, погружая кружки
   -- Через час отпустить и остальных!
   -- Слушаю! -- ответил есаул.
   Казакам показалось совершенно естественным, что в отсутствии Богуна ими командовал Заглоба Это случалось не раз, и они радовались этому, так как шляхтич все позволял им.
   Караульные лили вместе с другими, а Заглоба тем временем вступил в разговор с мужиками из Разлог.
   -- А далеко до Лубен? -- спросил он одного старичка
   -- Ой, далеко, пане! -- ответил мужик.
   -- К утру можно доехать?
   -- Ой, не доедете, пане!
   -- А к полдню?
   -- К полдню? Пожалуй, можно.
   -- А как надо ехать?
   -- Прямо по столбовой дороге.
   -- А есть ли дорога?
   -- Князь Иеремия приказал, чтобы была, так и есть.
   Заглоба нарочно говорил громко, чтобы его могли слышать казаки.
   -- Дайте и им водки, -- сказал он. указывая на мужиков, -- но прежде дайте мне меду, мне что-то холодно.
   Один из казаков почерпнул кружкой из бочки меду-тройняку и подал его на шапке Заглоба.
   Шляхтич взял кружку в обе руки, осторожно поднес к губам и начал, пить и пить, не переводя духа, так что даже казаки удивились.
   -- Видел ты? -- шептали они друг другу.
   Между тем голова Заглобы наклонялась назад все больше и больше, наконец совсем опрокинулась; тогда он отнял кружку от раскрасневшегося лица, чмокнул губами, сдвинул брови и сказал, как бы про себя:
   -- О! недурной мед, сейчас видно, что хорош, жаль его для вашего хамского горла: для вас хороша и брага. Крепкий мед, крепкий; как выпил, то и на душе повеселело.
   Заглоба действительно повеселел; видно, кровь его заиграла и под влиянием меда у него прибавилось и храбрости, и отваги
   Махнув рукой казакам, чтобы они продолжали пить, Заглоба повернулся, медленно обошел весь двор, осмотрел все углы, перешел через мост, взглянул на стражу, хорошо ли сторожит она дом. Но все караульные спали, так как измучились дорогой да кроме того были уже пьяны.
   -- Можно было бы даже украсть одного из них, чтобы иметь кого-нибудь для услуг, -- пробормотал Заглоба и с этими словами вернулся домой, заглянул к Богуну и, видя, что тот не подает еще признаков жизни, подошел к двери Елены и, тихо открыв ее, вошел в комнату, откуда послышался шепот, похожий на молитву.
   Собственно говоря, это была комната князя Василия; Елена оставалась при нем, чувствуя себя здесь более в безопасности, чем в другом месте. Спелой Василий стоял на коленях перед иконой Пречистой Богородицы, Елена рядом с ним, и оба громко молились. При виде Заглобы она взглянула на него испуганными глазами, но тот приложил палец к губам.
   -- Милостивая княжна, -- сказал он, -- я приятель Скшетуского.
   -- Спасите меня! -- ответила Елена
   -- Я за этим и пришел сюда; положитесь на меня.
   -- Что мне делать?
   -- Надо бежать, пока этот черт лежит без памяти.
   -- Что же я должна делать?
   -- Наденьте мужское платье и, когда я постучу, выйдите.
   Елена колебалась, в ее глазах блеснуло недоверие.
   -- Должна ли я верить вам?
   -- А что же у вас есть лучшего?
   -- Это правда, правда! Но присягните, что вы не изменник.
   -- У вас, верно, помутился разум. Если хотите, княжна, клянусь! Да помилует меня Бог и святой крест. Тут ждет вас погибель, там -- спасение!
   -- Да, да, правда!
   -- Наденьте поскорее мужское платье и ждите меня.
   -- А Василий?
   -- Какой Василий?
   -- Брат мой сумасшедший, -- сказала Елена.
   -- Вам грозит опасность, а не ему, -- ответил Заглоба. -- Если он сумасшедший, то для казаков он святой, они смотрят на него как на пророка.
   -- Да, он не сделал Богуну ничего худого.
   -- Мы должны его оставить, иначе погибнем, а с нами погибнет и Скшетуский. Торопитесь, княжна!
   И с этими словами Заглоба отправился прямо к Богуну, который был по-прежнему слаб и бледен, но глаза его были открыты.
   -- Что? Лучше тебе? -- спросил Заглоба.
   Богун хотел ответить, но не мог.
   -- Не можешь говорить?
   Он покачал головой, что нет, но в ту же минуту на лице его выразилось страшное мучение. Очевидно, движение причинило ему боль в ранах.
   -- И кричать не можешь?
   Богун только подтвердил взглядом, что нет.
   -- Ни двигаться?
   Тот же знак.
   -- Ну и отлично; по крайней мере, не будешь ни говорить, ни кричать, ни двигаться, а я тем временем поеду с княжной в Дубны, и если я не спрячу ее от тебя, то позволю старой бабе истолочь себя в ступе. Ах ты негодяй! Ты думаешь, что с меня не довольно уже твоей компании и что я буду дружить с хамами? Ты думал, что ради твоего вина, твоих костей и мужицких амуров я стану убивать людей и соединюсь с мятежниками? Нет, красавчик, ничего из этого не выйдет!
   По мере того как говорил Заглоба, глаза атамана расширялись все больше и больше. Он не знал, слышит ли это во сне или наяву, или же Заглоба шутит.
   А тот продолжал:
   -- Чего ты пялишь на меня глаза, как кошка на сало? Думаешь, я не сделаю этого? Не прикажешь ли поклониться кому-нибудь в Лубнах? Не прислать ли тебе оттуда цирюльника или доктора?
   Бледное лицо атамана сделалось страшным. Он понял, что Заглоба говорит правду; глаза его загорелись бешенством и отчаянием, лицо вспыхнуло. Сверхчеловеческим усилием он привстал, а с губ его сорвался крик:
   -- Гей, каз..!
   Но он не докончил, так как Заглоба моментально накинул ему на голову его же жупан и опрокинул Богуна навзничь.
   -- Не кричи, это тебе повредит! -- говорил он тихо. -- Завтра может еще разболеться голова, а я, как хороший друг, забочусь о тебе. Так тебе будет и тепло, и уснешь хорошо, и горла не надсадишь. А чтобы ты не сорвал повязки, я тебе свяжу руки, и все это из дружбы, чтобы ты вспоминал обо мне с благодарностью.
   Сказав это, он связал одним поясом руки казака, а другим -- ноги. Атаман уже ничего не чувствовал -- он был в обмороке.
   -- Больному нужно лежать спокойно, -- продолжал Заглоба, -- чтобы не было прилива крови к голове, а иначе будет горячка. Ну, будь здоров, я мог бы пырнуть тебя ножом, это было бы для меня, пожалуй, полезнее, но мне совестно убивать по-мужицки. Другое дело, если ты задохнешься до утра. Это случалось уже не с одной свиньей. Будь здоров. Может быть, когда-нибудь встретимся, но если я буду стараться об этом, то пусть с меня сдерут шкуру.
   Сказав это, Заглоба вышел в сени, потушил огонь и постучал у дверей комнаты Василия, в которых сейчас появилась чья-то тонкая фигура.
   -- Это вы, княжна? -- спросил Заглоба.
   -- Да, я.
   -- Идемте скорее, чтобы добраться до лошадей. Люди все пьяны, а когда проснутся, мы будем уже далеко. Осторожно, это лежат трупы князей.
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, -- прошептала Елена.
  

Глава III

  
   По лесистому яру, вблизи Разлог, медленно ехали два всадника. Ночь была очень темна, луна давно скрылась, а весь горизонт покрыт был тучами, так что в трех шагах ничего не было видно и лошади поминутно спотыкались о корни деревьев. Они долгое время ехали очень осторожно, но наконец, увидев конец яра и слабо освещенную открытую степь, один из них шепнул:
   -- Вперед!
   Они полетели как две стрелы, вслед им раздавался только лошадиный топот. Одинокие дубы, стоящие там и сям у дороги, мелькали как привидения. Они долго неслись без отдыха и остановки, так что лошади захрапели наконец от усталости и замедлили свой бег.
   -- Нечего делать, нужно дать отдых лошадям, -- сказал толстый всадник.
   Заря уже начиналась, и все яснее и яснее выступали из тени пространства степи, вырисовывались степные будяки, отдаленные деревья и курганы; воздух становился прозрачнее. Бледные лучи солнца осветили лица всадников.
   Это были Заглоба и Елена.
   -- Надо дать отдых лошадям, -- повторил Заглоба. -- Они и вчера пришли без отдыха из Чигирина в Разлоги; так долго не выдержат, и я боюсь, чтобы они не пали. Ну, как вы себя чувствуете?
   Заглоба посмотрел на свою спутницу и, не дожидаясь ответа, воскликнул:
   -- Позвольте взглянуть на вас при дневном свете. Ого! на вас платье ваших братьев? Славный же вы казачок У меня никогда в жизни не было еще такого казачка; думаю только, что Скшетуский отнимет его у меня! А это что? О! ради Бога! Спрячьте ваши волосы, а то сразу увидят, что вы женщина.
   Действительно, по плечам Елены от быстрой езды и ветра рассыпались волны черных волос.
   -- Куда мы едем? -- спросила она, стараясь спрятать волосы под шапочку.
   -- Куда глаза глядят.
   -- Так не в Лубны?
   На лице Елены выразилась тревога, а в глазах, когда она посмотрела на Заглобу, блеснуло недоверие.
   -- Видите ли, княжна, -- отвечал Заглоба, -- у меня свой разум, и поверьте, что я все хорошо обдумал. Мой расчет основан на мудром правиле: не беги туда, где тебя будут искать. Итак, если за нами гонятся в эту минуту, то, конечно, по дороге в Лубны, так как я вчера громко расспрашивал про эту дорогу и Богуну сказал, что мы едем туда, а мы поедем в Черкассы Если они погонятся за нами, то тогда только, когда убедятся, что нас на лубнянской дороге нет, а это займет по крайней мере два дня; мы тогда уже будем в Черкассах, где стоят польские полки Пивницкого и Рудомина, а в Корсуни находятся все гетманские силы. Теперь вы поняли меня?
   -- Понимаю, и до конца жизни буду благодарна вам. Не знаю, кто вы и откуда вы взялись в Разлогах, но думаю, что Бог послал мне вас на защиту и спасение; я скорее убила бы себя, чем отдалась этому разбойнику.
   -- Этот вампир хотел воспользоваться вашей невинностью.
   -- Что я ему сделала, несчастная! За что он меня преследует? Я давно его знаю и ненавижу: он всегда возбуждал во мне только страх. Неужели я одна только на свете, что он из-за меня пролил столько крови и убил моих братьев?! Боже мой, при одном воспоминании у меня стынет кровь. Что мне делать? Куда от него скрыться? Не удивляйтесь моим жалобам, я несчастна и мне стыдно за его любовь, я предпочитаю ей смерть.
   Щеки Елены запылали, и слезы презрения и страдания покатились по ним..
   -- Не спорю, -- сказал Заглоба, -- ваш дом постигло большое несчастье, но позвольте вам сказать, что ваши родные сами виноваты в этом. Не надо было обещать вашей руки казаку и обманывать его; когда он узнал об этом, то страшно рассердился, и все мои увещевания не помогли. Жаль и мне ваших убитых братьев, в особенности младшего; он был еще совсем ребенок, но видно было, что вырос бы героем.
   Елена заплакала.
   -- Ваши слезы неуместны в платье, которое на вас теперь надето; вытрите их и смотрите на все, как на волю Божью, он накажет убийцу; да он уже и наказал его: пролив даром кровь, он вас, единственную и главную цель всех злодейств... потерял.
   Заглоба на минуту умолк, потом продолжал опять:
   -- Ох, какую он бы мне задал теперь трепку, если бы я попался ему в руки! Содрал бы с меня шкуру! Вы не знаете, что я в Галате пострадал уже от турок, но другой раз не желаю, и поэтому еду не в Лубны, а в Черкассы. Хорошо было бы скрыться у князя, но если догонят? Вы слышали, что, когда я отвязывал лошадей, слуга Богуна проснулся? А если он поднял тревогу? Тогда они сейчас же послали за нами погоню и могут догнать нас через час, потому что у них есть свежие княжеские лошади, а у меня не было времени выбирать. Этот Богун -- дикий зверь, я так его ненавижу, что скорей бы желал видеть черта, чем его. Сохрани нас, Господи, от его руки! Он сам погубил себя, оставив Чигирин вопреки приказанию гетмана и ослушавшись русского воеводы; ему теперь остается только бежать к Хмельницкому; но плохо ему придется, если тот разбит, что уже могло случиться. Жендян встретил за Кременчугом войска, шедшие под начальством Барабаша и Кшечовского против Хмеля, да кроме того еще Стефан Потоцкий двинулся с конницей сухим путем. Но Жендян из-за починки чайки просидел в Кременчуге десять дней, а пока он добрался до Чигирина, битва уже началась, и мы дожидались известий.
   -- Так Жендян, верно, привез письма из Кудака? -- спросила Елена.
   -- Да; письма от Скшетуского к княгине и к вам, но Богун их перехватил; узнав из них обо всем, убил сейчас же Жендяна и пошел мстить Курцевичам.
   -- Несчастный мальчик! Из-за меня он лишился жизни.
   -- Успокойтесь, княжна, он будет жив.
   -- Когда же это случилось?
   -- Вчера утром Богуну убить человека все равно что выпить кубок вина. А прочитав письма, он так ревел, что весь Чигирин дрожал.
   Разговор прекратился. Небо уже розовело: на востоке виднелась яркая заря, окруженная золотой полосой; воздух был свежий, возбуждающий, и лошади начали весело ржать.
   -- Ну скорей теперь, с Богом! -- сказал Заглоба. -- Лошади отдохнули, и нечего терять времени...
   Они снова поскакали и долго летели без отдыха, но вдруг перед ними показалась какая-то черная точка, приближающаяся с необыкновенной быстротой.
   -- Что это могло, бы быть? - сказал Заглоба. -- Придержим немного лошадей. Это какой-то всадник
   Действительно, к ним приближался всадник, который, прильнув лицом к гриве своего коня, все еще продолжал стегать его нагайкой. Конь его, казалось, совсем почти не прикасался к земле.
   -- Что это за дьявол и чего он так петит? Ну и летит же! -- сказал Заглоба, вынимая на всякий случай пистолет.
   Всадник между тем был уже в тридцати шагах.
   -- Стой! -- крикнул Заглоба, прицеливаясь. -- Кто ты? Всадник приподнялся на седле, но, едва взглянув на Заглобу, воскликнул: "А! господин Заглоба!" Это был Плесневский, слуга старосты из Чигирина.
   -- Что ты тут делаешь? Куда скачешь?
   -- Поворачивайте и вы за мной! Несчастие! Видно, настал суд Божий!
   -- Что случилось, говори?
   -- Чигирин занят запорожцами, а мужики режут шляхту. Суд Божий!
   -- Во имя Отца и Сына... что ты говоришь... Хмельницкий...
   -- Да, Потоцкий побежден, Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками, а с ними Тугай-бей.
   -- А Барабаш и Кшечовский?
   -- Барабаш погиб, Кшечовский перешел к Хмельницкому, Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, а Хмельницкий сегодня до рассвета. Сила страшная! Весь край в огне; мужичье поднимается, кровь льется повсюду! Бегите!..
   Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и не мог вымолвить ни слова.
   -- Бегите! -- повторил Плесневский.
   -- Иисусе Христе! -- простонал Заглоба.
   -- Господи Иисусе! -- повторила Елена и начала плакать.
   -- Бегите, остается уже мало времени.
   -- Где? Куда?
   -- В Лубны.
   -- А ты тоже едешь туда?
   -- Да, к князю-воеводе.
   -- Черт возьми! -- воскликнул Заглоба. -- А где же гетманы?
   -- Под Корсунью, но Кривонос, верно, уж бьется с ними.
   -- Кривонос он или Прямонос, пусть его чума задушит! Туда, значит, нечего ехать. Все равно что льву в пасть, на погибель. А тебя кто послал в Лубны? Твой господин?
   -- Нет, он бежал, а меня спас мой кум, запорожец: он мне и помог уйти. Еду в Лубны по собственному внушению, потому что не знаю, куда скрыться.
   -- Минуй только Разлоги: там Богун, он тоже хочет пристать к мятежникам.
   -- О, Господи помилуй! В Чигорине говорили, что мужичье подымается и в Заднепровье.
   -- Может быть! Отправляйся же свой дорогой, с меня достаточно думать о своей шкуре.
   -- Я так и сделаю! -- сказал Плесневский и, ударив нагайкой коня, поскакал.
   -- Не заезжай в Разлоги! -- крикнул ему Заглоба. -- Если встретишь Богуна, не говори, что видел меня, слышишь?
   -- Слышу, -- ответил Плесневский, -- с Богом! -- и полетел, будто за ним гнались.
   -- Черт возьми! -- сказал Заглоба. -- Бывал я в разных переделках, но такой оказии со мной еще не случалось. Спереди Хмельницкий, сзади Богун. Глупо я сделал, что сразу не уехал с вами, княжна, в Лубны, но теперь не время говорить об этом. Тьфу! Все мое остроумие годится теперь разве только на чистку сапог. Что делать? Куда деваться? Видно, во всей Польше нет угла, где бы человек мог умереть естественной смертью. Благодарю за такой сюрприз, пусть другие пользуются им.
   -- Милостивый государь, -- проговорила Елена, -- мои два брата, Юрий и Федор, живут в Золотоношах; может быть, они помогут нам спастись?
   -- В Золотоношах? Подождите-ка... В Чигирине я познакомился с неким Унежицким, у которого там два имения: Кропивна и Чернобой. Отсюда далеко, дальше чем в Черкассы. Но что делать? Если другого выхода нет, то бежим хоть туда. Надо только съехать с дороги; путь через степи и леса не так опасен. Если бы хоть на недельку скрыться, хотя бы в лесах, а в это время гетманы покончат, верно, с Хмельницким, и на Украине все затихнет. Но не затем спас нас Бог из рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь на Бога! Ну ничего, успокойтесь!.. Я уже оправился. Я уж бывал в разных оказиях. Когда-нибудь, в свободное время, я вам расскажу, что со мной случилось к Галате, из чего вы заключите, что тогда мне пришлось туго, а все-таки моя смекалка помогла мне выйти целым и невредимым; правда, борода поседела, но это не беда. Однако нужно съехать с дороги. Сворачивайте; вы отлично правите конем, как самый ловкий казачок! Никто нас не увидит в этой высокой траве.
   Действительно, чем дальше они углублялись в степь, тем трава становилась выше, так что наши всадники совершенно скрылись в ней, но лошадям тяжело было идти и они скоро устали.
   -- Если мы хотим, -- сказал Заглоба, -- чтобы эти клячонки еще послужили нам, то надо слезть и расседлать их Путь они поедят, а то, пожалуй, откажутся идти дальше. Я думаю, что мы скоро доберемся до Каганлыка, чему я очень был бы рад; нет ничего лучше его тростников: как спрячешься в них, сам черт не найдет... Лишь бы только не заблудиться.
   Заглоба сошел с лошади и помог сойти Елене; расседлав лошадей, ой стал доставать провизию, которой предусмотрительно запасся в Разлогах.
   -- Надо подкрепиться, -- сказал он, -- дорога дальняя. Помолитесь святому Рафаилу, чтобы мы благополучно совершили путь. В Золотоношах есть старая крепость, может быть, там найдется и какой-нибудь гарнизон. Плесневский говорил, что мужичье поднимается и в Заднепровье. Гм, может быть; здесь везде народ бунтуется легко, но в Заднепровье есть могучая рука князя, которая дьявольски тяжела! Хотя у Богуна шея здоровая, но если эта рука прикоснется к ней, то он поклонится до земли... дай-то Бог! Ну, кушайте, барышня!
   Заглоба вынул складной нож, разложил на чепраке жареную говядину и хлеб.
   -- Кушайте же, барышня, -- сказал он, -- пословица говорит "Когда в животе пусто, то в голове горох да капуста". Мы уже и так сплоховали; оказалось, что лучше было бы бежать в Лубны, но делать нечего! Князь, верно, двинется с войском к Днепру, на помощь гетманам. Да, дожили мы до страшных времен, нет ничего хуже, как внутренняя война; теперь не будет угла мирному человеку. Лучше бы мне было сделаться ксендзом, у меня было к Этому призвание: ведь я человек спокойный, смирный, но судьба решила иначе. Бог мой, я теперь был бы каноником в Кракове и распевал бы себе молитвы, а голос у меня чудный. Но что делать? В молодости нравились мне женщины; я был такой красавец, что, как взглянула какую, так она и задрожит, как от удара молнии. О, если бы мне отнять лет двадцать, тогда я показал бы Скшетускому! Славный из вас казачок... Неудивительно, что молодые ухаживают за вами и разбивают из-за вас друг другу головы. Скшетуский ведь тоже порядочный забияка. Я сам видел, как его задел Чаплинский; он, правда, был немножко под хмельком, но так схватил его за голову да, с позволения сказать, за штаны, что у него все кости развинтились. Старый Зацвилиховский говорил мне про вашего жениха, что он знатный рыцарь и любимец князя; впрочем, я и сам видел, что он герой и опытный солдат... Однако становится жарко; и как мне ни мила ваша компания, я желал бы все-таки быть в Золотоношах. Придется нам днем сидеть в траве, а ночью ехать. Не знаю только, вынесете ли вы такие невзгоды?
   -- Ничего, я здорова, вынесу все, могу ехать хоть сейчас.
   -- Не фантазия ли это? Лошади уж отдохнули, и я сейчас оседлаю их, чтобы на всякий случай быть наготове. Я не успокоюсь, пока не увижу каганлыкских зарослей и очеретов. Если бы мы не съезжали с дороги, то около Чигорина нашли бы реку, а отсюда до нее не меньше десяти верст. Когда приедем к ней, переправимся на другой берег. Признаюсь, что мне хочется спать. Вчерашнюю ночь проколобродил в Чигирине, днем черт меня понес с казаком в Разлоги. Я так хочу спать, что потерял всякую охоту к разговору, хотя молчание и не в моей натуре; да и философы говорят, что кот должен быть ловкий, а мужчина разговорчивый, но теперь у меня обленился язык. Извините, если я немножко вздремну.
   -- Не стесняйтесь, -- сказала Елена.
   Заглоба напрасно обвинял свой язык в лености; он без умолку молол им до самого рассвета, хотя ему действительно хотелось спать.
   Когда они сели на лошадей, он сначала дремал, качаясь в седле, а вскоре крепко уснул; его усыпили усталость и шелест травы, рассекаемой конскими грудями. Елена отдалась своим думам, которые кружились в ее голове, как стаи птиц. События следовали так быстро одно за другим, что девушка не могла дать себе отчета, что с нею случилось. Нападения, ужасающие сцены убийств, страх, неожиданное спасение и бегство -- все это произошло как буря, в одну ночь. Притом случилось столько непонятного! Кто был ее спаситель? Правда, он сказал ей свое имя, но ведь имя ничего не объясняет. Как он попал в Разлоги? Он сам говорил, что приехал с Богуном, значит, был его знакомым или приятелем. В таком случае зачем он спасал ее, подвергаясь большой опасности и мести атамана? Чтобы понять это, нужно было хорошо знать Заглобу, его неспокойную голову и доброе сердце. Елена же знала его всего только шесть часов. И вот этот незнакомый человек с отвратительным лицом пьяницы является ее спасителем. Если бы она его встретила три дня тому назад, то он возбудил бы в ней отвращение и недоверие, а теперь она смотрит на него как на ангела, бежит с ним в Золотоноши или в другое место -- сама не знает куда. Какая судьба! Вчера она спала под родной кровлей, а сегодня -- в степи, на лошади, в мужском платье, без угла и пристанища. За нею остался атаман, покушавшийся на ее честь, на ее любовь, а перед нею -- пожар народного восстания, братоубийственная война со всеми ее случайностями, тревогами и ужасами. Но возлагала ли она всю свою надежду только на этого человека? Нет, еще на кого-то, более сильного, чем эти бунтовщики, чем война, резня и огонь. И девушка подняла глаза к небу.
   -- Великий, милосердный Боже! Спаси сироту, несчастную, бесприютную девушку! Да будет воля Твоя и совершится милосердие Твое надо мною!
   Но это милосердие уже совершилось, так как она вырвана из злодейских рук и чудесно спасена. Конечно, опасность еще не миновала, но избавление может быть недалеко. Кто знает, где ее избранный? Он должен был вернуться из Сечи и, может быть, теперь где-нибудь в этой же степи. Он будет искать и отыщет ее, и тогда радость заменит слезы, веселье -- печаль, и навсегда минуют опасности и тревоги... настанет спокойствие и отрада. Мужественное сердце девушки наполнилось надеждой; ветер, колебля траву, навевал ей сладкие мысли, что она не сирота, если у нее есть Всемогущий Защитник и другой, которого она знает и любит и который не оставит ее. А этот человек сильнее и могущественнее того, который угрожал ей теперь.
   Степь сладко шумела, цветы разливали упоительный запах; лепестки чернобыльника тихо склонялись к ней, как будто узнавая в этом казачке сестру-девушку и как бы говоря: "Не плачь, красная девица, и мы на попечении Божием!" Широкая степь успокаивала ее все больше; исчезла картина убийств и погони, ею овладело какое-то бессилие; сон смежил ее веки, лошади шли медленно, и она, покачиваясь в седле, уснула.
  

Глава IV

  
   Елену разбудил пай собак. Открыв глаза, она увидела вдали большой тенистый дуб, забор и колодезь. Она тотчас же разбудила своего товарища.
   -- Проснитесь, господин Заглоба!
   -- Что это? Куда мы приехали? -- спросил он, открыв глаза.
   -- Не знаю.
   -- Погодите-ка, княжна! Это, кажется, казацкий зимовник?
   -- И мне так кажется.
   -- Здесь, верно, живут чабаны -- это не очень-то приятная компания. И чего эти собаки так заливаются, чтоб их волки заели!.. У забора видны люди и лошади. Нечего делать, нужно заехать, а то они погонятся за нами, если мы проедем. Верно, и вы вздремнули?
   -- Да, задремала.
   -- Вон у забора четыре оседланных лошади и четверо людей. Ну, это небольшая сила. Да, это чабаны. Эй, люди, подите сюда!
   К ним тотчас же подошли четыре казака. Это были действительно чабаны, которые летом стерегли в степи табуны. Заглоба тотчас же заметил, что только у одного из них сабля и пищаль, а остальные вооружены палками с лошадиными челюстями; но он также хорошо знал, что между чабанами бывают дикие и опасные люди. Все четверо, смотрели на них исподлобья. На их смуглых лицах не заметно было и следа добродушия.
   -- Чего вам надо? -- спросили они, не снимая шапок.
   -- Слава Богу! -- произнес Заглоба.
   -- Во веки веков. Чего хотите?
   -- А далеко до Сыроватой?
   -- Не знаем никакой Сыроватой.
   -- А этот зимовник как зовется?
   -- Гусля.
   -- Дайте коням воды.
   -- У нас нет воды, высохла... А вы откуда?
   -- Из Кривой Руды.
   -- А куда?
   -- В Чигирин.
   Чабаны переглянулись.
   Один из них, косоглазый и черный, как жук, стал пристально всматриваться в Заглобу.
   -- А чего вы съехали с дороги? -- спросил он.
   -- Жарко.
   Косоглазый взял за поводья лошадь Заглобы.
   -- Слезай с коня. В Чигирин незачем тебе ехать.
   -- Почему? -- спокойно спросил Заглоба.
   -- А ты видишь этого молодца? -- спросил косоглазый, указывая на одного из чабанов.
   -- Вижу.
   -- Он приехал из Чигирина: там режут ляхов.
   -- А ты знаешь, холоп, кто за нами едет в Чигирин?
   -- Кто?
   -- Князь Ерема.
   Дерзкие лица чабанов моментально приняли покорное выражение. Все, точно по команде, обнажили головы.
   -- Вы знаете, хамы, -- продолжал Заглоба, -- что делают ляхи с теми, кто режет? Они их вешают. А знаете, сколько войска ведет князь Ерема? Знаете, что он отсюда в какой-нибудь полумиле? Ах вы, разбойники! Ах вы, собачьи дети! Вот я покажу вам.
   -- Не сердитесь! Колодец правда высох. Мы сами ездим в Каганлык поить лошадей и возим оттуда воду.
   -- А, бесовы дети!
   -- Простите! Велите, так мы поскачем за водой.
   -- Обойдусь и без вас, сам поеду со своим казачком. Где Каганлык? -- спросил он грозно.
   -- Вот, недалеко отсюда! -- сказал косоглазый, указывая на ряд зарослей.
   -- А на дорогу надо возвращаться сюда или можно доехать рекою?
   -- Доедете! Река сворачивает к дороге.
   -- Казачок, ступай вперед! -- сказал Заглоба, обращаясь к Елене.
   Мнимый казачок повернул коня и поскакал.
   -- Слушайте! -- сказал Заглоба, поворачиваясь к чабанам. -- Если придет сюда отряд, то скажите, что я поехал к дороге берегом.
   -- Хорошо, лане, скажем!
   Спустя несколько минут Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
   -- Ловко я наплел им про князя, -- говорил он, щуря глаз, покрытый бельмом. -- Теперь они будут сидеть целый день и ждать отряд. Они задрожали при одном только имени князя.
   -- Я вижу, вы так остроумны, что сумеете выпутаться изо всякой беды. Я очень рада, что Бог послал мне такого защитника, -- ответила Елена.
   Эти слова польстили шляхтичу, он усмехнулся и, погладив бороду, сказал:
   -- Ну что, правда, у Заглобы есть голова на плечах? О, я хитер, как Улисс! Если бы не моя хитрость, то меня давно бы уже заклевали вороны. Что было делать? Надо спасаться. Они легко поверили, что князь близко, так как весьма вероятно, что не сегодня-завтра он появится здесь, как Архангел, с огнем и мечом. А если бы он по дороге разгромил Богуна, то я дал бы обет пойти в Ченстохов на поклонение образу Богоматери. Но все-таки скажу, что дерзость чабанов плохой для нас знак... видно, мужичье проведало о победах Хмельницкого и, наверное, сделается теперь еще нахальнее. Поэтому нам нужно придерживаться пустыни, в деревни заглядывать опасно. Дай Бог, чтобы поскорей пришел князь-воевода, а то мы лопали в такие сети, что трудно выдумать хуже.
   Тревога опять овладела Еленой, и она, желая услышать от Заглобы хоть словно надежды, сказала:
   -- Я теперь уверена, что вы спасете и себя, и меня.
   -- Само собою разумеется, -- отвечал тот, -- голова на то и дана, чтобы заботиться о шкуре. А я так полюбил вас, что буду беречь, как родную дочь. Хуже всего, что мы не знаем теперь, куда бежать: Золотоноши тоже небезопасное пристанище.
   -- Я знаю наверное, что там мои братья.
   -- Может быть, и там, а может, и нет; ведь они могли уехать в Разлоги, причем не по этой дороге. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон. Хорошо было бы застать там в крепости хотя бы небольшой полк А вот и Каганлык. Теперь у нас, по крайней мере, все тростники под боком Переправимся на другую сторону и, вместо того чтобы ехать по течению, подымемся вверх по реке, чтобы скрыть наши следы. Правда, что мы опять подъедем к Разлогам, но не так уж близка
   -- Мы приближаемся к Броваркам, -- сказала Елена, -- откуда идет дорога в Золотоноши.
   -- Тем лучше. Подождите-ка, княжна.
   Они напоили лошадей, и Заглоба, спрятав Елену в зарослях, поехал искать брода и вскоре нашел его недалеко оттого места, где они остановились. Чабаны переправляли здесь своих лошадей на другую сторону реки, которая хотя и была довольна мелка, но болотистые и заросшие лесом берега ее были малодоступны. Переправившись на другой берег, они поспешно повернули лошадей вверх по реке и ехали так до ночи. Дорога была тяжелая, так как в Каганлык впадало множество ручьев, которые, разливаясь около устья, образовывали трясины и болота. Надо было поминутно отыскивать брод или пробираться зарослями, что затрудняло путь; лошади страшно устали и едва волокли ноги, поминутно вязли, и Заглобе казалось временами, что они уже не вылезут из трясины. Наконец они выбрались на высокий, сухой берег, поросший дубовым лесом. Наступила темная ночь, и дальше ехать было немыслимо, ибо в темноте можно было попасть в топкое болото и погибнуть. Заглоба решился поэтому ждать утра.
   Расседлав и спутав лошадей, он пустил их пастись, потом набрал листьев и, устроив из них постель, покрыл ее чепраками и буркой и сказал Елене:
   -- Ложитесь спать, больше нечего делать. Роса промоет вам глазки, я тоже прислонюсь к седлу, так как от усталости не чувствую ног под собой. Я не стану разводить огня, потому что он может привлечь внимание чабанов, ночь коротка, а на рассвете мы поедем дальше. Спите спокойно! Не много мы, правда, проехали, но зато столько исколесили и так замели за собою след, что теперь и сам черт не найдет нас. Спите спокойно, княжна!
   -- Спокойной ночи!
   Стройный казачок опустился на колени и долго молился, подняв глаза к небу; а Заглоба, взяв седло, отнес его в сторону, где нашел себе место для отдыха. Берег был выбран удачно, высокий и сухой, без комаров, а густая листва дубов могла служить защитой от дождя. Елена долго не могла уснуть. Происшествия прошлой ночи живо предстали пред ее глазами, из темноты смотрели на нее лица убитых: тетки и братьев. Ей казалось, что она заперта в комнате вместе с трупами и что вот-вот войдет туда Богун. Она видела его бледное лицо, нахмуренные брови и устремленные на нее глаза. Невыразимая тревога овладела ею. А вдруг она действительно увидит в окружающей ее темноте эти сверкающие глаза?
   Вышедшая из-за туч луна, озаряя все своим белым светом, придала фантастические очертания ветвям и деревьям. Кричали коростели в лугах и перепелки в степи; по временам доносились какие-то отдаленные голоса ночных птиц или животных. Спутанные лошади фыркали и, щипля траву, постепенно отдалялись от спящих. Но все эти голоса успокаивали Елену, разгоняли фантастические видения и говорили ей, что комната, которая стоит в ее глазах, трупы родных и бледный Богун с местью во взгляде -- все это плод ее разгоряченного воображения, вызванного страхом, и ничего больше. Несколько дней тому назад мысль провести ночь под открытым небом, в степи, внушила бы ей ужас; и теперь она должна постоянно напоминать себе, что находится под Каганлыком, далеко от своей девичьей комнаты.
   Крик коростелей и перепелов, мерцание звезд, шелест ветвей, жужжание майских жуков на дубовых листьях усыпили ее наконец. Но ночи в пустыне тоже имеют свои сюрпризы. Уже светало, когда она услыхала какие-то странные звуки, вой, храпение, от которых застыла кровь в ее жилах. Она вскочила, обливаясь холодным потом, испуганная и не зная, что делать. Вдруг перед ее глазами промелькнул Заглоба, без шапки, с пистолетами в руках. Через минуту раздался его голос: "У-а, у-а! сиромаха!", раздался выстрел, и затем все смолкло. Елене ожидание показалось вечностью, наконец она снова услыхала голос Заглобы:
   -- А чтобы вас собаки заели, чтобы с вас содрали шкуру жидам на воротники.
   В голосе Заглобы слышалось настоящее отчаяние.
   -- Что случилось? -- спросила девушка.
   -- Волки загрызли лошадей.
   -- Господи Иисусе Христе! Святая Мария! Обеих?
   -- Одну совсем, а другая так искалечена, что и шагу не сделает. Ночью отошли не больше трехсот шагов, вот пропали!
   -- Что мы теперь будем делать?
   -- Что делать? Возьмем палки и поедем на них верхом. Вот беда-то! Видно, сам черт против нас -- и нечего удивляться, он, верно, приятель Богуна или его родственник Что делать? Если бы я мог превратиться в коня, то, по крайней мере, хоть вам было бы на чем ехать.
   -- Пойдем пешком.
   -- Это хорошо путешествовать так, по-мужицки, вам, в двадцать лет, а не мне, при моем телосложении. Да здесь даже и мужик раздобудет себе клячу, только одни собаки ходят пешком. Это просто беда! А все-таки пойдем, может, как-нибудь доберемся до Золотонош, но когда -- не знаю. Бежать неприятно даже на лошади, а пешком и совсем скверно. Хуже не могло бы уж ничего случиться. Придется седла оставить, а припасы тащить на спине.
   -- Я не позволю тащить все вам одному, и я буду нести что нужно.
   Заглоба, видя готовность девушки помочь ему, смягчился.
   -- Я был бы турком или басурманом, если бы позволил; эти белые ручки и стройные плечики созданы не для того, чтобы таскать тяжести, я справлюсь и один, будем только часто отдыхать; я слишком был умерен в еде и питье, и теперь у меня развилась одышка. Мы возьмем чепраки и немного провианта; впрочем, немного его и остается, так как нам надо еще хорошо подкрепиться.
   Они начали закусывать, и Заглоба совсем забыл о своей хваленой воздержанности. К полудню они пришли к броду, через который, очевидно, ещё ездили, так как по обоим берегам виднелись следы колес и копыт.
   -- Может быть, это дорога в Золотонощу, -- сказала Елена.
   -- Да не у кого спросить!
   Но едва только Заглоба окончил, как послышался чей-то голос.
   -- Подождите-ка, надо спрятаться, -- шепнул Заглоба Елене. Голос приближался.
   -- Вы видите что-нибудь? -- спросила Елена.
   -- Да, вижу.
   -- Кто это?
   -- Слепой дед с кобзой. Его ведет мальчик. Они теперь как раз снимают сапоги и сейчас перейдут через речку к нам.
   Плеск воды доказывал, что они действительно переходят. Заглоба с Еленой вышли из засады.
   -- Слава Богу! -- громко сказал шляхтич.
   -- Во веки веков! -- ответил старик. -- А кто вы?
   -- Христиане! Не бойся, дедушка.
   -- Пошли вам святой Николай здоровья и счастья.
   -- Откуда идешь, дедушка?
   -- Из Броварков.
   -- А эта дорога куда ведет?
   -- На хутор пане, в деревню.
   -- Можно ли по ней дойти до Золотоноши?
   -- Можно, пане.
   -- Давно вы вышли из Броварков?
   -- Вчера утром.
   -- А в Разлогах были?
   -- Были. Но говорят, что туда пришли лыцари и что там была битва.
   -- Кто же это говорил?
   -- В Броварках говорили. Туда приехал один из княжеских слуг, и чего только он не рассказывал, просто страх.
   -- А вы его не видали?
   -- Я, пане, никого не вижу -- я слепой.
   -- А этот подросток?
   -- Он видел, но он немой, я один только понимаю его.
   -- Далеко отсюда до Разлог? Мы идем туда.
   -- Ой, далеко.
   -- Так вы говорите, что были в Разлогах?
   -- Да, были.
   -- Да! -- сказал Заглоба и схватил вдруг за шиворот мальчика. -- А, воры, мошенники, бродяги вы ходите на разведки, мужиков к бунту подговариваете. Эй! Федор, Алешка, Максим, -- взять их, раздеть и утопить или повесить. Бей их, это бунтовщики, соглядатаи, бей их, убивай.
   И Заглоба начал дергать мальчика, трясти его и кричать все громче и громче. Дед бросился на колени, умоляя о пощаде. Мальчик издавал пронзительные крики, свойственные немым, а Елена с удивлением смотрела на эту сцену.
   -- Что вы делаете? - спросила она, не веря своим глазам.
   Но Заглоба кричал, проклинал, призывал на них весь ад, все несчастия и бедствия и грозил всеми муками и смертями. Княжна решила, что он сошел сума.
   -- Уходите! -- крикнул он ей. -- Вам не годится смотреть на это, что здесь произойдет. Уходите, говорю!
   Вдруг он крикнул деду:
   -- Снимай одежду, а не то я тебя разрублю на к По мере откровений пана Заглобы черные глаза атамана раскрывались все шире и шире. Спал ли он, был ли в яви... может быть, пан Заглоба шутит?
   А пан Заглоба продолжал:
   -- Чего ты глаза таращишь, словно кот на воробья? Ты думаешь, я этого не сделаю? Не прикажешь ли кланяться князю в Лубнах? Не попросить ли его прислать тебе своего лекаря?
   Бледное лицо атамана приняло страшное выражение. Он понял, что Заглоба говорит правду, глаза его загорелись отчаянием и страстью, на щеках выступил яркий румянец. Он сделал было нечеловеческое усилие, приподнялся на ложе, и из уст его вырвался крик:
   -- Эй, ко мне, каз...
   Ему не удалось закончить, потому что пан Заглоба мигом накинул ему на голову жупан и повалил его навзничь.
   -- Не кричи, дружище, тебе это может повредить, -- тихо заговорил он. -- Завтра утром голова, чего доброго, разболится, а мне, как старому твоему другу, вовсе этого не хочется. Так и тепло тебе будет, и уснешь спокойно, и горло не простудишь. А чтоб ты не снял своего чехла, я тебе ручки свяжу? а все это per amicitiam {Дружбы ради (лат.).}, чтобы ты меня добром вспоминал.
   Тем временем он скрутил руки казака поясом, потом другим, своим собственным, связал руки. Атаман лежал неподвижно в глубоком обмороке.
   -- Больному нельзя беспокоиться, -- все не унимался пан Заглоба. -- От этого дурные мысли приходят в голову и горячка может приключиться. Ну, будь здоров! Я бы мог пырнуть тебя ножом, что было бы, пожалуй, и лучше, да шляхтичу не след убивать безоружного. Авось, ты и сам подохнешь. Так до свидания! Vale, et me amantem redama {Прощай, и мне отвечай любовью (лат.).}. Может быть, мы и встретимся когда-нибудь, но если я буду искать этой встречи, то пусть с меня сдерут шкуру и сделают из нее сбрую для самой поганой клячи.
   Пан Заглоба вышел в сени, погасил огонь и постучал в двери комнаты Василия.
   Стройная фигура появилась на пороге.
   -- Это вы, панна? -- спросил Заглоба.
   -- Я.
   -- Так пойдемте... нам бы только до лошадей добраться. Впрочем, пьяны они там все, а ночь темная. Прежде чем проснутся, мы будем уже далеко. Осторожней, здесь княгиня лежит.
   -- О, Господи! Господи! -- шептала Елена.
  

Глава III

  
   Двое всадников тихо проезжали через лесистый овраг, примыкающий к Розлогам. Ночь была непроглядна -- луна закатилась, и к тому же небо покрылось черными тучами. В овраге ничего нельзя было различить на три шага перед собою; лошади то и дело спотыкались о выступающие корни деревьев. Но вот и конец оврага, а дальше степь, слабо освещенная отблеском облаков. Один из всадников шепнул:
   -- Пришпорьте коня!
   Они полетели, точно две стрелы из татарских луков. Темная степь, казалось, убегала из-под конских ног. Одинокие дубы, тут и там стоящие по сторонам, мелькали, как ночные видения. Долго продолжался бешеный бег, пока кони не начали храпеть от усталости и поневоле замедлили ход.
   -- Делать нечего, -- сказал толстый всадник, -- надо дать отдохнуть лошадям.
   Восточный край небосклона подернулся розовой дымкой. Из темноты мало-помалу начинали вырисовываться деревья, кусты, бурьян, степные могилы; теперь можно было различить и лица всадников.
   То были пан Заглоба и Елена.
   -- Делать нечего, нужно дать отдохнуть лошадям, -- повторил пан Заглоба. -- Вчера они проскакали, не останавливаясь, из Чигирина в Розлоги. Долго так не выдержать; боюсь, как бы не упали. Как вы себя чувствуете, панна?
   Тут пан Заглоба заглянул в лицо своей соседке и, не ожидая ответа, вскричал:
   -- Позвольте мне рассмотреть вас при свете дня. О! О! Это на вас одежда вашего брата? Нужно сознаться, из вас вышел прелестный мальчик. У меня за всю жизнь не было такого прекрасного пажа, да и того пан Скшетуский отнимет. А это что?.. Ради Бога, заплетите ваши волосы, иначе никто не поверит, что вы не женщина.
   От бешеной скачки косы Елены распустились, и густые волосы покрывали ее плечи.
   -- Куда мы едем? -- спросила она, пытаясь упрятать под шапочку пряди волос.
   -- Куда глаза глядят.
   -- Так не в Лубны?
   В голосе Елены прозвучала нотка тревоги и неуверенности.
   -- Видите ли, княжна, я имею свой разум и, верите ли, все хорошо обмозговал. А соображения мои основываются на мудром правиле: не беги в ту сторону, куда за тобой будут гнаться. Теперь, если за нами гонятся, то именно в сторону Лубен, потому что я вчера громко расспрашивал о лубенской дороге и Богуну на прощанье сказал, что мы едем туда. Поэтому мы едем в Черкассы. Если нас станут преследовать, то не скоро, как только убедятся, что нас нет на лубенской дороге, а это займет по крайней мере два дня. Мы же за это время будем в Черкассах, где теперь стоят польские хоругви пана Пивницкого и Рудоминых. А в Корсуне вся сила гетмана. Понимаете, княжна?
   -- Понимаю, и пока жива, останусь вам признательна. Я не знаю, кто вы, каким образом оказались в Розлогах, но думаю, что сам Бог послал вас для моего спасения, потому что я скорее убила бы себя, чем отдалась во власть этого негодяя.
   -- Он злодей и, кроме того, очень зарится на вас.
   -- Что я сделала ему, за что он меня преследует? Я его знаю давно и давно ненавижу; мне он не внушал ничего, кроме страха. Неужели, кроме меня, нет никого на свете, кого он мог бы полюбить, из-за меня пролил столько крови, убил моих братьев? Что делать мне? Куда я скроюсь от него? Вы не удивляйтесь моим словам... Право, я так несчастна, что лучше умерла бы...
   Лицо Елены горело; по щекам покатились две слезинки, вызванные чувствами горечи и негодования.
   -- Я не буду спорить, -- сказал Заглоба, -- что ваш дом постигло великое несчастье, но позвольте мне сказать, что ваши родственники отчасти сами виноваты. Не нужно было обещать казаку вашу руку, а потом отталкивать его. Когда все обнаружилось, он пришел в такую ярость, что никакие мои слова не помогли. Жаль мне ваших братьев, в особенности того, младшего. Он был почтя ребенок, но со временем стал бы добрым рыцарем. Елена зарыдала.
   -- Слезы не приличествуют вашей одежде. Вытрите их и скажите: воля Божия! Бог также покарает и убийцу, который пролил столько крови, а вас, единственный предмет своих желаний, утратил.
   Пан Заглоба умолк на минуту.
   -- Ох, и задал бы он мне трепку, Боже ты милосердный! Если б я попался к нему в руки. На чепрак шкуру содрал бы. Вы еще не знаете, княжна, что я уже получил в Галате от турок мученический венец. Этого для меня вполне достаточно, другого я не добиваюсь и посему еду в Черкассы, а не в Лубны. Оно, положим, хорошо было бы спрятаться у князя, ну а если догонят? Вы слышали, когда я коней отвязывал от столба, проснулся паж Богуна? А ну как он поднимет тревогу? Тогда все соберутся в одну минуту и поймают нас непременно, потому что смогут воспользоваться свежими княжескими лошадьми, а у меня не было времени выбирать. Бестия отъявленная этот Богун, клянусь я вам! Я так насолил ему, что предпочёл бы встретиться с самим сатаною, а не с ним.
   -- Боже, сохрани нас от его рук
   -- Он сам себя погубил, покинув Чигирин вопреки гетманскому приказу, с князем-воеводой русским поссорился. Ему не остается ничего иного, как бежать к Хмельницкому, но и тут он может ошибиться в расчете: Хмельницкий теперь, может быть, уж побит. Жендзян за Кременчугом встретил войска Барабаню и Кшечовского, и, кроме того, сушею идут гусары пана Стефана Потоцкого.
   -- Так, значит, Жендзян привез из Кулака письмо? -- встрепенулась Елена.
   -- Да, письма были от пана Скшетуского к вам и княгине, но Богун перехватил их, прочитал и узнал все, тяжело ранил Жендзяна и поскакал мстить Курцевичам.
   -- О, бедный мальчик! И он пострадал за меня!
   -- Не беспокойтесь о нем. Жив будет.
   -- Когда все это было?
   -- Вчера утром. Богуну убить человека все равно что иному кубок вина проглотить. А рычал он после этих писем так, что весь Чигирин дрожал.
   Разговор прервался. Уже совсем рассвело. Яркая заря залила пурпуром и золотом всю спавшую дотоле степь. Воздух был чист и прохладен; кони бодро потряхивали головами.
   -- Ну, поскачем с Богом. Лошади отдохнули, а времени нам терять нельзя, -- сказал пан Заглоба.
   Они опять пришпорили лошадей и проскакали полмили без отдыха; вдруг впереди появилась какая-то черная точка, которая приближалась с удивительной быстротой.
   -- Что это может быть? -- сказал пан Заглоба. -- Придержим лошадей. Это всадник.
   Действительно, какой-то всадник несся во весь дух, пригнувшись к конской гриве, и изо всей мочи стегал нагайкой свою лошадь.
   -- Что этот черт так легат? Ну уж и летит! -- проговорил пан Заглоба, доставая из-за пояса пистолет, чтобы быть готовым ко всяким случайностям.
   Всадник теперь приблизился на тридцать шагов.
   -- Стой! -- загремел пан Заглоба, прицеливаясь.
   -- Кто таков?
   Всадник остановил коня и приподнялся в седле.
   -- Пан Заглоба!
   -- Плесневский, слуга старосты из Чигирина? Что ты тут делаешь? Куда несешься?
   -- Пан Заглоба! Поворачивайте назад, за мною. Несчастье! Гнев Божий, суд Божий!
   -- Что случилось? Говори.
   -- Чигирин занят запорожцами. Крестьяне режут шляхту. Суд Божий!
   -- Господи, помилуй! Что ты мелешь?.. Хмельницкий?
   -- Пан Потоцкий разбит, пан Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками. Тугай-бей...
   -- А Барабаш? А Кшечовский?
   -- Барабаш погиб, Кшечовский перекинулся к Хмельницкому. Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, Хмельницкий -- сегодня утром. Сила страшная. Весь край в огне, крестьяне восстают повсюду, кровь льется рекою. Бегите!
   Пан Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и задумался так, что слова не мог вымолвить.
   -- Бегите! -- повторил Плесневский.
   -- Иисус, Мария! -- простонал пан Заглоба.
   -- Иисус, Мария! -- прошептала Елена.
   -- Бегите, времени нет.
   -- Куда? Куда?
   -- В Лубны.
   -- И ты туда?
   -- Туда. К князю-воеводе.
   -- А, пропади все пропадом! -- крикнул пан Заглоба. -- А гетманы где?
   -- Под Корсунем. Но Кривонос, вероятно, теперь уже бьется с ними.
   -- Кривонос ли, Прямонос, все равно, черти бы его взяли! Значит, туда и ехать незачем?
   -- Как в пасть ко льву, на верную гибель.
   -- А тебя кто послал в Лубны? Твой господин?
   -- Пан умер, а меня кум мой, запорожец, спас от смерти и помог бежать. В Лубны я еду потому, что не знаю, куда мне и спрятаться...
   -- Розлоги объезжай стороною. Там Богун. Он тоже хочет присоединиться к восстанию.
   -- О, Боже мой! В Чигирине поговаривают, что не сегодня завтра крестьяне поднимутся во всем Заднепровье.
   -- Может быть, может быть! Ступай же своей дорогой, куда хочешь, а я уж о своей шкуре подумаю.
   Плесневский ударил коня нагайкой и ускакал.
   -- Розлоги-то объезжай! -- крикнул ему вслед пан Заглоба. -- Если Богуна встретишь, не говори, что меня видел. Слышишь?
   -- Слышу, -- ответил Плесневский. -- С Богом! -- и он скрылся вдали.
   -- Ну-у... -- протянул пан Заглоба, -- вот так чертовщина! Приходилось мне бывать в переделках, но в таких еще никогда. Впереди Хмельницкий, сзади Богун... Если так, я не дал бы и медного гроша ни за свой тыл, ни за свой фронт, ни за всю свою шкуру. Глупо я сделал, что не поехал с вами в Лубны, но об этом поздно рассуждать. Тьфу! Тьфу! Весь мой мозг теперь годен разве на то, чтобы им сапоги смазывать. Что делать? Куда деваться! Во всей республике, кажется, нет угла, где бы человек мог умереть своею смертью. А я в этом важном деле не нуждаюсь ни в чьих услугах.
   -- Пан Заглоба! -- сказала Елена. -- Мои братья, Юрий и Федор, теперь в Золотоноше. Может быть, от них можно получить хоть какую-нибудь помощь.
   -- В Золотоноше? Подождите... Я познакомился в Чигирине с паном Унежицким, у которого под Золотоношей два имения. Что делать? Если все другие пути для нас закрыты, пойдем по этому. Только нужно сойти с тракта. Степью и лесами пробираться безопасней. Если бы нам удалось спрятаться где-нибудь хоть на неделю... В это время гетманы покончат с Хмельницким, и на Украине вновь водворится порядок.
   -- Не для того же Бог нас спас от рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь.
   -- Подождите еще. Какая-то новая сила вступает в меня. Мне приходилось бывать в разных неприятных положениях. Когда-нибудь на досуге я расскажу вам, что со мною было в Галате, и вы тогда сразу поймете, что, как ни плохо мне приходилось, а все-таки я ухитрялся выйти сухим из воды, хотя, как видите, борода моя поседела от этих приключений. Я думаю, нам нужно съехать с дороги. Поворачивайте, поворачивайте, вот так. Вы управляете конем, как настоящий казак. Травы высоки, ни один черт нас не увидит.
   По мере удаления в степь травы становились все выше и выше. Лошади еле переступали и вскоре совершенно выдохлись.
   -- Если мы хотим, чтобы кони служили нам дальше, -- сказал Заглоба, -- нам нужно спешиться и расседлать их. Пусть отдохнут немного. Кажется, отсюда недалеко до Кагамлика. Там хорошо. Нет ничего лучше, как очереты: спрячешься в них -- и сам дьявол тебя не отыщет. Только не заблудиться бы нам.
   Он слез с коня, помог сойти Елене и начал доставать из вьюков припасы, которыми благоразумно загрузился в Розлогах.
   -- Нужно подкрепиться, дорога дальняя. Дайте, княжна, какой-нибудь обет святому Рафаилу, чтобы мы благополучно добрались до места. В Золотоноше все-таки маленькая крепость; может, в ней и гарнизон какой-нибудь стоит. Плесневский говорит, что и в Заднепровье народ поднимается. Гм! Тут ничего нет невероятного, здесь они все охочи до бунтов. Заднепровьем же правит рука князька, а это чертовски тяжелая рука! У Богуна спина здоровая, но если эта рука опустится на нее, то пригнет к самой земле... Кушайте же.
   Пан Заглоба вытащил кусок мяса, подал его Елене и потом положил перед нею ломоть хлеба.
   -- Кушайте, княжна... "Если в брюхе пусто, в голове горох с капустой" -- говорит пословица. Вот в нашей-то голове натощак и образовался "горох с капустой", когда мы решили ехать не на Лубны. Впрочем, об этом нечего толковать! Князь теперь уже, вероятно, двинулся за Днепр, на помощь гетманам. До страшных времен дожили мы, потому что междоусобная война всего страшнее. Нет такого места, куда бы мог скрыться мирный человек. Мне было бы лучше избрать духовную карьеру, потому что я человек спокойный и воздержный, да судьба решила иначе... Господи ты Боже мой! Был бы я теперь краковским каноником и распевал бы обедню... а голос у меня, доложу я вам, очень хороший. Но, увы! С молодых лет меня вела другая звезда. О, вы не поверите, каким я был красавцем! Бывало, посмотришь на какую-нибудь молодуху, ус этак закрутишь... ну, и кончено дело. Скинь мне лет двадцать, ей-Богу, несдобровать бы тогда пану Скшетускому!.. Я не удивляюсь, что молодые люди готовы из-за вас горло друг другу перерезать. Пан Скшетуский... 01 Он тоже забияка не последней руки. Помню его столкновение с Чаплинским. Правда, у вашего жениха немного шумело в голове, но он как возьмет того за шиворот, как." извините за выражение... треснет им в двери, так, поверите ли, все кости ему переломал. Старик Зацвилиховский отзывается о вашем петушке с великим уважением, говорит, что он славный рыцарь, любимец князя-воеводы, да я и сам как-то имел случай удостовериться в справедливости его слов... 0x1 Как жарко становится! Хотя мне необыкновенно приятно ваше общество, я дал бы Бог знает что, чтобы быть сейчас в Золотоноше. Но теперь я вижу, что днем нам придется сидеть в траве, а ночью ехать. Только одного я не знаю: выдержите ли вы все эти тяготы?
   -- Я здорова и все могу вынести. Я готова ехать хоть теперь.
   -- В вас живет рыцарский дух. Лошади отдохнули, и я на всякий случай оседлаю их. Я до тех пор не успокоюсь, пока не увижу кагамликских очеретов... Признаюсь вам, мне чертовски хочется спать. Вчерашнюю ночь напролет мы провозились в Чигирине, днем черт меня нес в Розлога, а теперь он же несет из Розлог. Спать мне хочется так, что и говорить охоты нет, и хотя философы утверждают, что язык человеку дан на то, чтоб выражать свои мысли, -- мой язык утомился. Заранее испрашиваю вашего прощения, если засну.
   Пан Заглоба напрасно обвинял свой язык, потому что с рассвета молол им без устали, но ему действительно хотелось спать. Лишь только сел он на лошадь, как начал клевать носом, а потом и совсем заснул. Елена поневоле отдалась во власть мыслям, которые вихрем проносились в ее голове. До этих пор одно событие сменялось другим так быстро, что девушка не имела возможности отдать себе отчет во всем случившемся. Нападение, страшные сцены убийств, тревога, неожиданная помощь и бегство -- все смешалось в ее голове. И к тому же столько неожиданностей! Кто он, ее спаситель? Правда, он назвал свою фамилию, но она нисколько не объясняла причин его поступков. Откуда он взялся в Розлогах? Он говорит, что приехал с Богуном, очевидно, товарищ его, друг" В таком случае, зачем он спасает ее, обрекая себя на страшную месть казака и смертельную опасность? Понять пана Заглобу мог бы тот, кто знал его беспокойный характер и доброе сердце, а Елена встретилась с ним только шесть часов назад. И вот теперь этот незнакомый человек с физиономией пьяного бродяги является в качестве ее спасителя! Встреться она с ним три дня тому назад, он возбудил бы в ней только тревогу и отвращение, а теперь она смотрит на него, как на своего ангела-хранителя, и бежит с ним... куда? В Золотоношу, еще куда-нибудь, она и сама хорошенько не понимает... Господи, Господи! Еще вчера она ложилась спать в тихом родном доме, а теперь она в степи, на коне, в мужской одежде... без крова... без пристанища... Ее преследует страшный враг, домогающийся ее любви; перед нею все кошмары народного восстания, междоусобная война, все опасности... и все ее надежды на спасение в этом человеке... Нет, есть еще Бог, он выше убийц и разбойников, выше войны, огня и насилия...
   -- Спаси же меня, Ты, великий и милосердный! Спаси меня, несчастную, покинутую всеми!
   Да, он милосерден. Он чудом спас ее от беды. Опасность еще не миновала, но, может быть, и спасение недалеко. Кто знает, где он, избранник ее сердца? Он, может быть, возвратился из Сечи, может быть, он здесь, в степи. Он будет искать и найдет ее и тогда... о! Тогда горе и слезы сменятся радостью, тревога -- твердою уверенностью в будущем счастье...
   В наивное сердце девушки опустилась тихая радость, и степь вокруг шумела ласковым приветом, и легкий ветерок обвевал ее сладким ароматом цветущих трав. Да она вовсе не покинута всеми на свете: около нее добрый защитник, а где-то там дорогой, любимый помнит о ней, не оставит ее, придет, приголубит... Он -- доблестный рыцарь, добрый и сильный, сильнее тех, кто преследует ее.
   Степь ласково шумела, от цветов доносился сладкий аромат, травы почтительно склоняли перед ней свои соцветья, словно желая подбодрить ее. Они точно говорили ей: не плачь, краса-девица, мы тоже живем и цветем без всякой защиты. Степь своим горячим и ласковым дыханием все более и более успокаивала девушку. Картины смерти, борьбы и погони начинали бледнеть перед нею, она незаметно впадала в какую-то сладкую истому, глаза ее начали невольно слипаться, мерный шаг лошади убаюкал ее.
   Елена заснула.
  

Глава IV

  
   Княжну разбудил неистовый собачий лай. Она открыла глаза. Вдали виднелись очертания какого-то жилья: плетень, за плетнем журавль над колодцем, тенистое дерево... Она тотчас же разбудила своего спасителя.
   -- Пан Заглоба, проснитесь! Шляхтич открыл глаза.
   -- А? Что? Мы приехали разве?
   -- Не знаю.
   -- Погодите-ка. Это зимовник казацкий.
   -- И я так думаю.
   -- Здесь, должно быть, чабаны живут. Не особенно приятная компания. Что-то это там собаки заливаются, волки бы их загрызли! У плетня какие-то люди, лошади... Нечего делать, надо подъехать, а то все равно нагонят. А вы, кажется, тоже заснули?
   -- Да.
   -- Раз, два, три... четыре оседланные лошади... и четверо людей. Ну, невелика сила. Так и есть, чабаны. О чем-то разговаривают. Эй, люди! Кто там! Идите сюда!
   Казаки подошли, не заставляя повторять зова. То и впрямь были чабаны, надзирающие за табуном в степи. Пан Заглоба тотчас же приметил, что один из них был вооружен саблей и пищалью, остальные -- конскими челюстями, привязанными к палкам.
   Все четверо исподлобья поглядывали на незваных гостей. Судя по выражению их лиц, нечего было рассчитывать на радушный прием.
   -- Чего вам? -- спросил один, не ломая шапки.
   -- Слава Богу! -- ответил пан Заглоба.
   -- Во веки веков! Что вам нужно?
   -- Далеко отсюда до Сыроватой?
   -- Никакой Сыроватой мы не знаем.
   -- А этот зимовник как зовется?
   -- Гусля.
   -- Дайте воды лошадям.
   -- Воды нет, высохла. А вы откуда едете?
   -- Из Кривой Руды.
   -- А куда?
   -- В Чигирин.
   Чабаны переглянулись.
   Один из них, черный, как смоль, и косой, особенно пристально разглядывавший пана Заглобу, спросил:
   -- А зачем вы с дороги съехали?
   -- Жарко.
   Косой ухватился рукою за седло пана Заглобы.
   -- Слезай-ка с коня, пан поляк! В Чигирин незачем тебе ехать.
   -- Это почему? -- спокойно спросил пан Заглоба.
   -- Ты видишь его? -- спросил косой, показывая на одного из чабанов.
   -- Ну, вижу.
   -- Он намедни из Чигирина приехал. Там ляхов режут.
   -- А знаешь ли ты, мерзавец, кто за нами в Чигирин едет?
   -- Ну, и кто?
   -- Князь Ерема!
   Чабаны усмирились в одну минуту. Все разом, как по команде, обнажили головы.
   -- А знаете вы, дураки, -- продолжал дальше пан Заглоба, -- что ляхи делают с теми, которые режут? Они таких вешают. А знаете, что князь Ерема ведет войско, что он не более чем в полуверсте отсюда? Ну что, собачьи души? Присмирели? Так-то вы нас приняли? Колодец у вас высох? Воды для лошадей нет? Ах вы, разбойники! Покажу я вам!
   -- Не сердитесь, пан! Колодец высох. Мы сами ездим поить лошадей на Кагамлик и себе воду оттуда приносим.
   -- Ах, мошенники!
   -- Простите, пане. Колодец высох. Если прикажете, я тотчас поеду за водой.
   -- Обойдусь и без вас, сам поеду. Где здесь Кагамлик? -- грозно спросил пан Заглоба.
   -- С полверсты отсюда, -- ответил косой, показывая на заросший берег.
   -- А на дорогу я выеду, если поеду берегом?
   -- Доедете. Дорога подходит к реке.
   -- Мальчик, ступай вперед! -- скомандовал пан Заглоба Елене. Мнимый мальчик повернул коня и поскакал.
   -- Слушайте, -- обратился к чабанам пан Заглоба, -- если тут подойдут войска, скажите им, что я поехал берегом.
   -- Хорошо, пане.
   Через четверть часа пан Заглоба вновь поравнялся с Еленой.
   -- Вовремя я упомянул княжеское имя, -- сказал он, подмигивая целым глазом. -- Будут теперь сидеть целый день и ждать войска.
   -- Как ловко вы сумели выпутаться из такого положения! -- сказала Елена. -- Я не знаю, как благодарить Бога за такого защитника.
   Старый шляхтич хмыкнул от удовольствия и погладил рукой бороду.
   -- А что? Носит Заглоба голову на плечах? Хитер, как Улисс, и, должен вам сказать, княжна, если б не эта хитрость, давно бы меня вороны клевали. Что поделаешь, нужно было как-нибудь спасаться. Они легко поверили в приближение князя, потому что это вещь возможная: не сегодня так завтра он появится в этих местах с огненным мечом, словно архангел. А если б он где-нибудь дорогой раздавил Богуна, я бы босиком сходил в Ченстохово. Положим, чабаны нам не поверили, однако упоминания княжеского имени было достаточно, чтобы предотвратить покушение на нашу жизнь. Я вам все-таки должен сказать, что их нахальство -- недобрый для нас знак. Кажется, мужичье пронюхало о победах Хмельницкого и становится час от часу самоуверенней. Теперь мы должны как только можно избегать* деревень" небезопасно. Дал бы Бог поскорей князя встретить, а то мы тут в такую переделку попали, что просто беда. Елена встревожилась.
   -- Я твердо уверена, что вы спасете себя и меня, -- сказала она, чтоб услышать от него хоть слово утешения.
   -- Само собой разумеется; человеку на то и ум дан, чтоб он о себе думал. А я так вас полюбил, что буду защищать, словно родную дочь. Плохо только то, что мы не знаем, куда бежать. И Золотоноша не ахти какое верное убежище.
   -- Я знаю наверное, что братья в Золотоноше.
   -- Там или нет, неизвестно; могли выехать, а в Розлоги возвращаются не тою дорогой, по которой мы едем. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон. Хоть бы полхоругви в замке! А вот и Кагамлик. Теперь хоть очерет под боком. Мы переправимся на другую сторону и, вместо того, чтобы ехать по дороге, поедем вверх по течению, тогда и след наш простыл. Мы, конечно, приблизимся к Розлогам, только не близко.
   -- Лучше бы к Броваркам. Через них идет дорога в Золото-ношу, -- посоветовала Елена.
   -- К Броваркам так к Броваркам. Постой-ка.
   Они напоили лошадей, после чего пан Заглоба, оставив Елену, скрытую в зарослях, отправился искать брод и обнаружил его без труда, потому что он находился в нескольких шагах от места их стоянки. Нужно было ехать дальше, а дорога предстояла трудная. В Кагамлик впадало множество ручьев, питающих болота и топи. Повсюду нужно было искать броды и пробираться через заросли. Лошади измучились и еле волочили ноги. Пан Заглоба иногда думал, что они больше не выдержат.
   Наконец, нашим путникам удалось выбраться на высокий сухой берег, поросший дубняком. Но уже наступила глубокая ночь, и дальнейший путь представлялся невозможным, -- того гляди попадешь в болото, -- поэтому пан Заглоба решил остановиться здесь до утра.
   Он расседлал коней, стреножил их, потом, набрав ворох сухих листьев, прикрыл их чепраком и устроил на них Елену.
   -- Ложитесь, княжна, и спите, больше нам делать нечего. Огня зажигать не будем -- опасно. Ночь коротка, а с рассветом поедем дальше. Спите спокойно. Умаялись мы порядочно, и хотя недалеко уехали, зато так запутали следы, что черта с два кто-нибудь нас отыщет. Покойной ночи!
   -- Покойной ночи, пан Заглоба!
   Елена долго ворочалась на своей импровизированной постели, но, наконец, глубокий сон смежил ее очи. Время уже близилось к рассвету, когда до ее ушей донеслись чьи-то голоса, какой-то страшный вой, потом стон, такой болезненный и дикий, что кровь застыла в ее жилах. Она вскочила на нога, страшно перепуганная, не зная, что ей делать. Вдруг мимо нее пробежал пан Заглоба с пистолетами в руках. Выстрел.-- и все вновь умолкло. Елене показалось, что прошел целый век, покуда она вновь услышала голос пана Заглобы.
   -- А чтоб вас черти побрали, чтоб вас живыми сожгли на медленном огне, разбойники!
   В голосе пана Заглобы звучало неподдельное отчаяние.
   -- Что случилось? -- торопливо спросила Елена.
   -- Волки лошадей порезали.
   -- Боже мой! Обеих?
   -- Одну совсем, другую искалечили так, что она идти дальше не сможет. Ночью они отошли на каких-нибудь триста шагов, и вот тебе...
   -- Что же теперь нам делать?
   -- Что нам теперь делать? Вырежем себе по палке, да и сядем на них. Вот чистое наказание! Говорю я вам, дьявол, очевидно, поклялся насолить нам, потому что скорей всего состоит в дружбе с Богуном, а то и в родстве, пожалуй. Что делать? Если я знаю, то пусть Бог обратит меня в лошадь, тогда по крайней мере вам будет на чем ехать. Будь я трижды неладен, если когда-нибудь со мной случалось что-то похожее.
   -- Пойдемте пешком...
   -- Хорошо вам рассуждать в ваши годы, а каково мне, при моей комплекции, путешествовать по мужицкому обычаю. К слову сказать, тут почти у всякого мужика есть своя лошадь" разве только собаки ходят пешком. Чистая беда, ей-Богу! Конечно, сидеть здесь не будем, пойдем, только когда дойдем до Золотоноши -- этого я уж не знаю. Если и верхом ехать особой прелести не представляло, то пешком и подавно. С нами приключилось самое дурное, что только могло приключиться. Вьюки придется оставить здесь, а припасы взвалить себе на плечи.
   -- Я никогда не соглашусь, чтобы вы несли что-то на себе. Я сама понесу, что нужно.
   Пан Заглоба просветлел, глядя на девушку.
   -- Дорогая княжна, -- сказал он, -- я был бы турком или язычником, если бы позволил это. Не для переноски тяжестей созданы ваши беленькие ручки. Бог даст, я и один справлюсь, только отдыхать мне придется часто, потому что я прежде так был воздержан в еде и питье, что теперь страдаю одышкой. А сейчас позавтракаем, возьмем с собой чепраки, съестное, да и в дорогу.
   Во время завтрака пан Заглоба забыл свою обычную воздержанность или, может быть, хорошим аппетитом старался отогнать мучившую его одышку. Около полудня они подошли к броду, через который, как показывали следы, недавно переправилась большая группа людей.
   -- Может быть, это дорога в Золотоношу? -- заметила Елена.
   -- Увы! Я не знаю...
   Пан Заглоба не закончил. Издали донесся людской говор.
   -- Подождите, княжна, спрячемся, -- шепнул Заглоба.
   Голоса все приближались.
   -- Видите вы что-нибудь? -- спросила Елена.
   -- Вижу.
   -- Кто идет?
   -- Старик-слепец с гуслями. Его сопровождает мальчик. Теперь они сапоги снимают. Идут к нам через реку.
   Плеск воды подтвердил слова Заглобы. Они вместе с Еленой вышли из своего укрытия.
   -- Слава Богу! -- громко сказал шляхтич.
   -- Во веки веков! -- ответил дед. -- А вы кто такие?
   -- Христиане. Не бойся, старик.
   -- Пошли вам святой Николай здоровья и счастья.
   -- А откуда ты, дедушка, идешь?
   -- Из Броварков.
   -- А эта дорога куда идет?
   -- В хутор, в село...
   -- А в Золотоношу придешь по ней?
   -- Можно, пан.
   -- Давно вышли из Броварков?
   -- Вчера утром, пан.
   -- А в Розлогах были?
   -- Были. Да говорят, туда рыцари пришли, битва была.
   -- Кто тебе это сказал?
   -- В Броварках говорили. Туда один из княжеских слуг приехал и что порассказал, страх!
   -- А вы его не видели?
   -- Я, пан, никого не вижу, я слепой.
   -- А он, мальчик?
   -- Он видит, но он немой; его только один я понимаю.
   -- Далеко отсюда до Розлог? Мы туда идем.
   -- Ой, далеко!
   -- Так вы говорите, что были в Розлогах?
   -- Были, пан.
   -- Ах, были? -- переспросил пан Заглоба и вдруг схватил подростка за шиворот. -- Ах вы, негодяи, разбойники, шпионить ходите, народ бунтовать? Эй, Федор, Остап, Максим! Взять их, раздеть донага и повесить, нет, лучше утопить! Бей их, бей бунтовщиков!
   Он начал теребить подростка. Старик бросился на колени и умолял о пощаде, подросток издавал какие-то невнятные звуки, а Елена слова не могла вымолвить от изумления.
   -- Что вы делаете? -- наконец, проговорила она, не веря собственным глазам.
   Но пан Заглоба не переставал кричать, проклинать, призывать целый ад на помощь; шляхтич совсем разошелся. Княжна подумала, что он свихнулся.
   -- Беги отсюда! -- закричал он на нее. -- Тебе не нужно видеть, что здесь случится, бега скорее!
   И опять обратился к деду:
   -- Снимай одежду, старик, а не то я разорву тебя на куски.
   Пан Заглоба повалил мальчика наземь и начал собственными руками раздевать его. Перепуганный дед сбросил с себя гусли, котомку и свитку.
   -- Снимай все, татарин ты этакий! -- гремел Заглоба. Старик начал снимать рубашку.
   Княжна торопливо убегала прочь, а проклятия пана Заглобы долго еще неслись вслед за нею. Пробежав несколько шагов, она остановилась, не зная, что ей предпринять. Вблизи лежал ствол упавшего дерева; она уселась на нем. А проклятия пана Заглобы и причитания деда все не утихали.
   Наконец, все умолкло, только птицы распевали свои песни да деревья шумели листвою. Но вот послышались чьи-то тяжелые шаги. Елена обернулась.
   Перед ней стоял пан Заглоба.
   На плече он нес одежду, снятую с деда и мальчика, в руках две пары сапог и гусли. Еще издали он начал улыбаться и подмигивать своим здоровым глазом.
   Пан Заглоба находился в самом лучшем расположении духа.
   -- Ни один адвокат в суде не наговорит столько, сколько накричал я, -- сказал он. -- Охрип совсем. Но все-таки я достал, что мне требовалось, а их отпустил в чем мать родила. Если меня султан не сделает пашой или господарем валашским, то он будет просто неблагодарным человеком, так как я увеличил число турецких святых {В польском языке существует пословица: "goly, jak tureckie swieto" -- гол, как турецкий святой (примеч. переводчика).}. Вот, негодяи! Просили, чтоб я им хоть рубахи оставил, а я им сказал, что они должны быть благодарны мне, что я их живыми отпускаю. Посмотрите-ка, княжна: все новое, и свитки, и сапоги и рубахи. Может ли быть хоть какой-то порядок в республике, если мужичье так хорошо одевается? Они были на празднике в Броварках, набрали там немало денег, ну вот и купили себе обновы на ярмарке. Иной шляхтич своим хозяйством не соберет столько, сколько дед выклянчит на своих гуслях Баста! С этих пор бросаю свое рыцарское ремесло и буду по дорогам грабить нищих, потому что вижу ео modo {Таким способом (лат.).} скорее можно достичь обеспеченного состояния.
   -- Но на что вам пригодятся ваши трофеи? -- недоумевала Елена.
   -- На что пригодятся? А вы этого не понимаете? Погодите минуту, я покажу вам, на что.
   Тут пан Заглоба нырнул в кусты, покрывавшие берег. Через несколько минут оттуда послышались звуки гуслей, а потом появился... нет, уже не пан Заглоба, а настоящий "дид украинский", с бельмом на глазу, с седою бородой. "Дид" приближался к Елене, распевая хриплым голосом:
  
   Соколе ясный, брате мий ридный,
   Ты високо летаешь,
   Ты широко видаешь.
  
   Княжна захлопала в ладоши и поневоле расхохоталась.
   -- Если бы мне не было известно заранее, что это вы, я ни за что бы вас не узнала, -- сказала она.
   -- А что? -- самодовольно произнес пан Заглоба. -- Готов пари держать, что и во время масленицы вы не видели лучшего маскарада. Я посмотрелся в Кагамлик, и, если я видел когда-нибудь более неподдельного деда, пусть меня повесят на тесьме от моей котомки. В песнях у меня тоже недостатка не будет. Что вам угодно? Может быть, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или Серпяговой смерти? И это можно. Пусть мне любой казак плюнет в глаза, если я не заработаю кусок хлеба среди пьянствующей компании.
   -- Понимаю, понимаю! -- воскликнула Елена. -- Вы для того это и сделали, чтобы нас никто не узнал?
   -- Конечно, -- подтвердил пан Заглоба. -- Что вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только железная рука князя могла удержать его в границах, а теперь, когда все знают о войне с Запорожьем, о победах Хмельницкого, никакая власть не удержит от восстания. Вы помните чабанов, которые так люто на нас поглядывали? Если гетманы не уничтожат Хмельницкого через день, через два -- весь край будет в огне... так как же я проведу вас через толпы распоясавшегося мужичья? А попасть в их руки для вас хуже, чем во власть Богуна.
   -- О, только не это! Лучше смерть! -- прервала княжна.
   -- Я предпочитаю жизнь, потому что от смерти и так не отвертишься. Думаю, что нам сам Бог послал этих нищих. Теперь они со страху три дня будут сидеть в очерете, а мы тем временем как-нибудь добредем до Золотоноши. Найдем мы там ваших братьев и помощь -- хорошо, нет -- пойдем дальше, к гетманам, или будем ждать князя и, заметьте, все время в безопасности, потому что казаки нищих не обижают. Мы могли бы даже пройти через весь лагерь Хмельницкого. Только встречи с татарами нам нужно опасаться. Они вас, как молодого человека, тотчас в плен заберут.
   -- Тогда и мне нужно переодеться.
   -- Непременно. Преобразитесь из казачонка в крестьянского подростка. Чересчур уж вы красивы для этого, как и я для деда, да ничего. Солнце скоро покроет вас загаром, а у меня от ходьбы толщина убавится. Когда мне валахи выжгли глаз, я думал, что уж это самое величайшее несчастье, а теперь вижу, что и оно пригодилось, потому что дед, да не слепой, был бы подозрителен. Вы будете водить меня за руку и звать Онуфрием -- таково мое нищенское имя. А теперь переодевайтесь поскорее; пора в путь.
   Пан Заглоба ушел, Елена сбросила с себя казацкую одежду, окунулась в светлые воды реки и надела всю одежду нищего мальчика. К счастью, рост их был одинаков.
   Заглоба возвратился и внимательно осмотрел ее.
   -- Клянусь вам, -- сказал он, -- не один бы рыцарь охотно лишился зрения, только чтоб его водил такой мальчик, а один мой знакомый гусар наверняка сделал бы это. Только вот волосы... с ними надо что-нибудь придумать... Видел я и в Стамбуле мальчиков из благородных семейств, но такого красивого никогда.
   -- Как бы не повредила мне моя красота, -- сказала Елена.
   Несмотря на трагичность ситуации ей была приятна лесть пана Заглобы.
   -- Красота никогда не повредит. Да вот зачем далеко ходить? Я могу служить подходящим примером. Когда турки в Галате выжгли мне один глаз и хотели было выжечь другой, меня спасла жена тамошнего паши и только благодаря моей красоте, остатки которой вы можете видеть и теперь.
   -- Вы прежде говорили, что глаз вам выжгли валахи.
   -- Ну да, валахи, но отуреченные, слуги паши.
   -- Да ведь вам ни одного глаза не выжгли?
   -- Не выжгли-то не выжгли... собирались. От жара раскаленного железа образовалось бельмо. Все равно, что выжгли. Так что же вы со своими косами намерены делать?
   -- Ну, что же? Нужно обрезать.
   -- Нужно. Но чем?
   -- Вашей саблей.
   -- Саблей хорошо отсекать головы врагов, а волосы-то я уж не знаю, quo modo {Каким манером (лат.).}?
   -- Знаете что? Я сяду здесь и перекину вам волосы через ствол. Вы ударите саблей -- и все готово. Только голову не отрубите.
   -- Об этом не беспокойтесь. Не раз в пьяном виде мне приходилось отсекать фитиль у свечки, самой свечки не задев. Я и вам вреда не причиню, хотя мне это дело незнакомо.
   Елена присела около поваленного дерева и, перебросив на другую сторону свои роскошные косы, подняла глаза на пана Заглобу.
   -- Готово, -- сказала она, -- рубите.
   И она улыбнулась грустной улыбкой. Ей жалко было своих волос. Да и пану Заглобе было как-то не по себе. Он тщательно освидетельствовал крепость ствола.
   -- Тьфу, тьфу! Я бы предпочел стать цирюльником и подбривать чубы казакам. Мне все сдается, что я палач и приступаю к своей страшной работе. Не знаю, известно ли вам, что палачи обрезают волосы у колдуний, чтобы там не скрылся нечистый и своею силой не помешал им. Но вы не колдунья, и мне моя работа очень не нравится. Если когда-нибудь за это пан Скшетуский не обрежет мне ушей, я первый назову его дураком. Ей-Богу, у меня мороз по коже пробегает. Закройте, по крайней мере, глаза.
   Пан Заглоба размахнулся, гибкая сталь свистнула в воздухе, и густые черные пряди скатились по гладкой коре дерева.
   -- Готово! -- сказал пан Заглоба.
   Елена быстро вскочила на ноги. Лицо ее горело румянцем стыда, потому что в те времена обрезание косы у девушки считалось признаком тяжкого позора, и Елена пожертвовала волосами только в силу крайней необходимости.
   Даже слезы навернулись у нее на глаза. Пан Заглоба, совершенно смущенный, не находил утешения.
   -- Кажется, я совершил что-то очень нехорошее, -- сказал он, -- и повторяю вам, что пан Скшетуский, если только он считает себя порядочным человеком, обязан отрезать мне уши. Но иначе нельзя, иначе ваша принадлежность к женскому полу сейчас же определится. Теперь, по крайней мере, мы можем идти смело. Дорогу я знаю, дед все рассказал. Теперь мы увидим в степи три дуба, около дуба овраг, а вдоль по оврагу дорога через Демьяновку в Золотоношу. Дед говорил, что по этой дороге много чумаков ездит, значит, иногда и на телегу присесть можно. Тяжелые минуты мы переживаем с вами теперь, княжна, и потом часто будем вспоминать о них. Теперь и с саблями придется расстаться: не пристало слепому деду и его поводырю иметь при себе шляхетское оружие. Засуну я ее сюда, под пень, авось, Бог даст, и найду когда-нибудь. Много видела эта сабля, много... Верите ли, я давно уже должен быть полковником, если бы не людская злоба да сплетни о моем якобы пристрастии к спиртным напиткам. Так-то все на свете, нигде нет справедливости! Если я не лез, как другие глупцы, на рожон и с хладнокровным мужеством, как второй Кунктатор, соединял ловкость, какой-нибудь пан Зацвилиховский осмеливался называть меня трусом. Добрый он человек, но язык у него поганый. Еще недавно он точил меня, зачем я братаюсь с казаками, а если бы не это братание, вы ни за что не ушли бы из лап Богуна.
   Пан Заглоба засунул саблю под пень, присыпал ее травою и листьями, затем перекинул через плечи сумку и торбан, взял в руки посох, махнул им раз-другой и сказал:
   -- За неимением лучшего, хорошо и это; можно угостить какую-нибудь собаку, а то и волка. Скверно только, что надо идти пешком, но делать нечего! Идем!
   Они пошли;, черноволосый отрок впереди, дед за ним. Дед ворчал и проклинал свою долю, заставившую его идти пешком в такую жару, хотя в степи дул прохладный ветерок. Вскоре они достигли оврага, а за оврагом на кургане росли три могучих дуба; к ним-то и направились наши пешеходы. Тут же пролегала и дорога, совершенно пустынная в это время: ни чумака, ни телеги, ни серых волов, ступающих мерным шагом, ничего. Только кое-где белели кости павшего скота. Пан Заглоба и Елена шли, останавливаясь в придорожных рощицах. Черноволосый мальчик укладывался спать на зеленой мураве, а дед бодрствовал. Приходилось им переходить и через ручьи и часами искать брода. Тогда дед переносил мальчика на руках, демонстрируя силу, удивительную для человека, питающегося подаянием. Но зато какой это был плечистый дед! Так шли они до вечера, пока отрок не сел у дороги и не сказал:
   -- Дальше я идти не могу, сил нет. Не пойду дальше. Тут лягу и умру.
   Дед сильно встревожился.
   -- О, проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы по дороге, ни живого человека. Нельзя нам тут оставаться ночью. Уже вечер, через час стемнеет... Прислушайтесь-ка, княжна!
   Тут дед замолк, и воцарилась полная тишина, но вдруг ее прервал голос, который выходил из далекого оврага.
   -- Это волки, -- сказал пан Заглоба. -- Прошлой ночью они у нас лошадей съели, теперь до нас добираются. Правда, у меня есть пистолет, но пороху едва ли на два заряда достанет, а мне вовсе не хотелось бы служить марципаном на волчьем пиру. Слышите, панна, опять!
   Вой становился все сильнее и сильнее.
   -- Вставай, дитятко! -- сказал старик. -- А если идти не можешь, я тебя понесу. Что же делать? Видать, полюбил я тебя, но это потому, что у меня никогда своих детей не было, а если и были незаконные, то и те басурмане, потому что я долго жил в Турции. На мне и кончится род Заглобы герба Вчеле. Вы меня приютите под старость, а сейчас вставайте или садитесь ко мне на плечи.
   -- Ах, я так утомилась, что и пошевелиться не в состоянии.
   -- А еще хвалились своею силой... Тс... тише! Ей-Богу, я, кажется, слышу собачий лай... Так и есть... Это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, о которой мне говорил дед. Слава тебе, Господи! Так и есть, собаки. Слышите?
   Действительно, вскоре за лесом, в нескольких сотнях шагов показались огни многочисленных хат. При свете догорающей зари еще виднелись маковки церкви. Лай собак слышался все яснее.
   -- Да, это Демьяновка, иначе и быть не может, -- решил пан Заглоба. -- Нищих всегда охотно принимают; может быть, найдется ночлег и ужин, а может быть, добрые люди и дальше подвезут. Подождите, панна, ведь это княжеское село; там и управляющий живет. И отдохнем, и сведения соберем. Князь, может быть, уже в дороге, может быть, помощь ближе, чем вы полагаете. Только помните, что вы немая... немой, хотел я сказать. Я сделал было глупость, приказав вам называть меня Онуфрием, тогда как вы говорить не можете. Я уж один буду говорить за нас обоих; я, слава Богу, помужицки говорю так же, как по латыни. Дальше, дальше! Вот и первые хаты недалеко. О, Творец! Когда же кончатся наши скитания? Хоть бы пива достать! И за то возблагодарил бы Господа Бога.
   Пан Заглоба замолчал на минуту и в молчании прошел несколько шагов, но потом опять спохватился:
   -- Помните же, княжна, что я вам сказал. Если у вас кто-нибудь что-нибудь спросит, укажите на меня и скажите: гм! га! га! Я заметил, вы быстро соображаете, а тут дело вдет о вашей жизни. Нам бы только повстречаться с княжеским или гетманским полком, тогда мы прямо бы заявили, кто мы таковы, особенно если найдется офицер из знакомых пана Скшетуского. А это что? Кажется, огонь там, внизу? Ага! Кузница! Да там и народу немало; пойдемте туда.
   В самом начале оврага стояла кузница и сыпала целыми снопами золотых искр, а в ее двери лились потоки ослепительного света. Перед кузницей толпились кучки народа. Отголоски мерных ударов молотов сливались с громким говором, с песнями и лаем собак. Пан Заглоба направился прямо к яру, ударил в струны торбана и начал:
  
   Эй, там на горе
   Жницы жнут,
   А под горою,
   Под зеленою,
   Казаки идут.
  
   Он подошел к толпе, гудящей перед кузницей. То были крестьяне, по большей части пьяные. Все они держали в руках палки с насаженными косами или остриями копий. Кузнецы занимались исключительно оттачиванием кос и приготовлением наконечников.
   -- Эй, дед! Дед! -- зашумела толпа.
   -- Слава Богу! -- промолвил пан Заглоба.
   -- Во веки веков!
   -- Скажите, детки, это Демьяновка?
   -- Демьяновка. А что?
   -- Да мне говорили по дороге, -- продолжал дед, -- что тут живут добрые люди, деда примут, накормят, напоят и денег дадут. Я стар, иду издалека, а мой поводырь дальше идти не может. Он, бедный, немой, старика водит, потому что я ничего не вижу, слепец я несчастный! Бог вас благословит, добрые люди, святой Николай чудотворец и святой Онуфрий. Еще одним глазом я чуть-чуть вижу, а в другом ночь вечная; так вот и хожу с торбаном, пою песни, и живем мы, как птицы небесные, по милости добрых людей.
   -- А откуда ты, дед?
   -- Ой, издалека, издалека. Только дайте отдохнуть... Тут у кузницы, я вижу, лавка. Садись и ты, -- он обратился к Елене. -- Мы из-под Лядовы, добрые люди. Только из дому мы давно-давно вышли, а теперь идем с праздника из Броварков.
   -- Что там слышно хорошего? -- спросил старый крестьянин с косой в руках.
   -- Слышали, слышали много, а что хорошего, не знаем. Народу там перебывало много. О Хмельницком говорили, что атаманского сына и его рыцарей побил. Слышали также, что на русском берегу народ поднимается на панов.
   Толпа поселян окружила пана Заглобу, который, сидя около княжны, время от времени перебирал струны гусель.
   -- Так ты слышал, что поднимается?
   -- Да, горькая наша доля!
   -- И говорят, что конец ей будет?
   -- В Киеве, в алтаре нашли письмо от Христа. И написано там, что будет война страшная и великое кровопролитие во всей Украине.
   Окружающие еще теснее столпились возле пана Заглобы.
   -- Так ты говоришь, что письмо было?
   -- Как же, было, было! О войне, о кровопролитии... Я бы вам и еще рассказал, да у меня в горле пересохло.
   -- А вот мы тебе сейчас и горилки принесем... Выпей и рассказывай. Вы, старики, гусляры, повсюду бываете и все знаете. И до тебя были у нас и сказали, что на панов придет от Хмеля погибель. Вот мы и приказали поделать себе косы и копья, а теперь не знаем, начинать ли, или ждать письма от Хмеля.
   Заглоба выпил чарку, крякнул и проговорил:
   -- А кто вам сказал, что начинать пора?
   -- Мы сами хотим!
   -- Начинать! Начинать! -- раздались многочисленные голоса. -- Коли запорожцы панов побили, так начинать!
   Крепкие руки энергично подняли вверх косы, но все ждали, что скажет "дид". Дед молчал-молчал и, наконец, спросил:
   -- Вы чьи люди?
   -- Мы князя Еремы.
   -- А кого вы будете резать?
   Крестьяне переглянулись между собою.
   -- Его? -- спросил дед.
   -- Не осилим...
   -- Ой! Не осилите, детки, не осилите! Бывал я и в Лубнах и видел своими глазами. Страшный он! Как крикнет -- лес валится, ногою топнет -- овраг вырастает. Его и король боится, и гетманы слушаются, и все его боятся. А войска у него больше, чем у хана и у султана. Не осилите, детки, не осилите. А вы еще того не знаете, -- я-то знаю, -- ему все ляхи придут на помощь, а пословица говорит: что лях -- то сабля!
   В толпе воцарилось угрюмое молчание; дед снова провел рукою по струнам торбана и продолжал, подняв голову вверг
   -- Идет князь, идет, а за ним столько знамен и хоругвий, сколько звезд на небе или ковыля в степи. Летит перед ним ветер и плачет, а знаете, детки, о чем он плачет? О нашей доле он плачет. Летит перед ним смерть с косою и звенит... а знаете вы, на чью шею наточена эта коса? На нашу шею, детки.
   -- Господи, помилуй! -- раздались в толпе тихие, испуганные голоса.
   И снова молчание, только из кузницы доносился звук ударов молота.
   -- Кто здесь управляющий у князя? -- спросил дед.
   -- Пан Гдешинский.
   -- А где он?
   -- Убежал.
   -- Зачем же он убежал?
   -- Он слышал, что для них косы да копья куют... испугался и убежал.
   -- Тем хуже; он о вас князю скажет.
   -- Что ты, дед, каркаешь, как ворон? -- возмутился старый крестьянин. -- А мы так думаем, что панам конец пришел. И не будет их ни на русском, ни на татарском берегу; ни панов, ни князей, только казаки, вольные люди будут... и брать с нас ничего не будут, и жидов не будет... Ты сказал, что так написано в том письме от Христа. А Хмель такой же сильный, как и князь.
   -- Дай ему Боже, -- вздохнул дед. -- Тяжела наша доля, а прежде иначе бывало.
   -- Чья земля? Князя. Чья степь? Князя. Чьи стада? Князя, А прежде был Божий лес, Божья степь; кто первый пришел, тот и взял, и никому не кланялся. А теперь все панское да княжеское...
   -- Все ваше, детки, -- сказал дед, -- но я вам одно скажу: сами знаете, что не осилите князя; кто хочет панов резать, пусть здесь не остается, а бежит к Хмелю, и сейчас, завтра, потому что князь уже в дороге. Если ему пан Гдешинский наговорит про Демьяновку, то князь вас не пожалеет, всех вас до последнего вырежет... Лучше ступайте к Хмелю. Чем больше вас будет, тем Хмелю будет легче. Ох, и тяжело же ему! Впереди гетманы и все коронные войска, а позади князь, который сильнее всех гетманов. Спешите, детки, на помощь Хмелю и запорожцам... а ведь они за вашу свободу и ваше добро с панами бьются. И от князя уйдете, и Хмелю поможете.
   -- А ведь он правду говорит! -- раздался тихий голос в толпе.
   -- Хорошо говорит!
   -- Мудрый дид!
   -- Ты видел князя в дороге?
   -- Видеть не видел, а в Броварках слышал, что он пошел уже из Лубен; где хоть одну косу найдет или копье, все выжжет, вырежет... Землю голую только оставит.
   -- Господи, помилуй!
   -- А где нам Хмеля искать?
   -- Затем-то я, детки, и пришел, чтобы научить вас, где Хмеля искать. Пойдете вы, детки, в Золотоношу, потом на Трахтимиров пойдете, а там вас уже и Хмель ждать будет. Туда со всех деревень, хуторов, сел сберется народ, туда и татары придут, а иначе бы вам князь по земле, нашей матери, ходить бы не дал.
   -- А ты, дед, пойдешь ли с нами?
   -- Пойти не пойду, старые кости покоя просят. А вы мне запрягите телегу, я тогда и поеду с вами, а перед Золотоношей пойду вперед посмотреть, нет ли там панских солдат. Если они там, то мы Золотоношу минуем и пойдем прямо на Трахтимиров. Там уже казацкий край... А теперь накормите и напоите меня, голоден я, и мальчик мой голоден. Завтра утром пойдем, а по дороге я вам спою о пане Потоцком и князе Ереме. Ох! И люты же они! Великое будет кровопролитие на Украине, небо все красное, и месяц, словно в крови плавает. Просите, детки, чтобы Бог смилостивился; многим из вас недолго осталось жить на Божьем свете. Слышал я, что мертвецы встают из могил и стонут, жалобно стонут.
   Слова пана Заглобы нагнали страху на толпу; одни начали креститься, другие перешептываться между собою.
   -- Пойдем, дед, ко мне поужинать и медку выпить, -- сказал старый крестьянин.
   Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки. Княжна спала.
   -- Утомился мальчик, и не добудишься его, -- сказал пан Заглоба и подумал про себя: "О, sancta siraplitas {О, святая простота (лат.).}! Ты среди ножей и мечей спать можешь. Тебя стерегут ангелы небесные, а вместе с тобою и меня, старого".
   Он разбудил ее, и они пошли в деревню, которая находилась невдалеке. Старый крестьянин шел впереди, а пан Заглоба, делая вид, что читает молитву, бормотал монотонным голосом:
   -- О, Господи Боже! Помилуй нас, грешных... Видите, княжна!.. Святая, Пречистая... Что бы мы сделали без мужицкого одеяния?.. Яко же на небеси и на земли... Есть нам дадут, а завтра в Золотоношу поедем, вместо того, чтобы идти пешком... Аминь, аминь, аминь... Богун непременно идет по нашим следам; его не обманешь... аминь, аминь!.. Да поздно уже будет. В Прозоровке мы переедем через Днепр, а там гетманский лагерь. Аминь... Через несколько дней весь край восстанет, как только князь перейдет через Днепр... Аминь... Черти бы их побрали, висельники проклятые!... Слышите, княжна, как они воют около кузни? Аминь... Тяжелые времена настали теперь для нас, но дурак я буду, если не вызволю вас, даже если бы нам пришлось бежать до самой Варшавы.
   -- Что это ты там бормочешь, дед? -- спросил крестьянин.
   -- Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь.
   -- А вот и хата моя; прошу на хлеб-соль.
   Дед подкрепился бараниной и обильным возлиянием меда, а на следующий день утром, в телеге, выехал в Золотоношу в сопровождении нескольких крестьян, вооруженных косами и копьями.
   Путь их лежал на Ковраец, Чернобай и Крапивну. Весь край был объят волнением. Народ повсюду вооружался, кузницы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Еремии сдерживало народные страсти.
   А за Днепром восстание разгорелось с великой силою. Весть о корсунской победе пролетела повсюду; привычный уклад жизни рушился, все пришло в движение.
  

Глава V

  
   Казаки нашли Богуна полузадохшимся под жупаном, которым закутал его пан Заглоба. Но так как раны атамана не были серьезными, то он скоро пришел в себя, вспомнил все и впал в неистовство. Он рычал, как дикий зверь, рвал на себе волосы и грозил всем ножом. Наконец, приказал привязать носилки между двумя лошадьми, забрался туда и, как сумасшедший, помчался в сторону Лубен. Обливаясь собственной кровью, он мчался степью, как нечистый дух, а за ним следовали верные казаки, которые не сомневались, что идут на верную смерть. Так доехали до Василевки, где стоял княжеский гарнизон из сотни человек пехоты. Дикий атаман, словно демон, алчущий смерти, без колебания ударил по гарнизону, сам первый кинулся в огонь и после краткой битвы вырезал всех поголовно, за исключением нескольких солдат, которых оставил для того, чтобы под пытками вырвать у них признание. Удостоверившись, что здесь не проезжало ни одного шляхтича в компании с девушкой, он растерялся, не зная, что делать далее, и начал гневно срывать свои повязки. Дальше идти было бы чистым безумием -- там стояли княжеские полки. Верные казаки подхватили ослабевшего от горя атамана и привезли назад в Розлоги. Там от всех построек и следа не осталось. Крестьяне все разграбили, а потом сожгли дом вместе с князем Василием, в расчете, что дело их рук будет приписано Богуну. Они сожгли все надворные постройки, вырубили вишневый сад, перебили прислугу. Народ без милосердия мстил за угнетение, которое он претерпевал от Курцевичей. Сразу же за Розлогами в руки Богуна попался Плесневский, который, под угрозами быть сожженным живьем рассказал обо всем, что видел, -- о победах Хмельницкого, о взятии Чигирина и о встрече с паном Заглобою. Обрадованный атаман вздохнул свободней. Он приказал повесить Плесневского и поспешил далее, в полной уверенности, что теперь Заглоба не минует его рук. Какие-то чабаны подкрепили его сведения новыми, но после брода все следы как в воду канули. На нищего, ограбленного паном Заглобой, атаман не мог наткнуться: перепуганный старик, как дикий зверь, прятался в очеретах.
   Таким образом прошли сутки, а так как погоня в сторону Василевки заняла два дня, Заглоба имел огромное преимущество. Что теперь делать? В самую трудную минуту Богуну на помощь подоспел есаул, старый степной волк, с молодости привыкший отыскивать татар в Диких Полях.
   -- Батька, -- сказал он, -- они бежали в Чигирин, и умно делали, потому что много выиграли времени, но когда узнали от Плесневского о Хмеле и Желтых Водах, изменили намерения. Ты сам видел, что они съехали с дороги в сторону.
   -- В степь?
   -- В степи я бы их сразу нашел, но они пошли по Днепру, чтобы попасть в гетманский лагерь. А может, они пошли на Черкассы или Золотоношу и Прохоровку... А если и к Переяславлю пошли, хотя и не думаю, мы и там их найдем. Нам нужно было бы одному ехать на Черкассы, другому на Золотоношу, и поскорее, потому что, как только они через Днепр переправятся, то и встретятся с гетманами, или их татары Хмельницкого поймают.
   -- Так ступай ты в Золотоношу, а я в Черкассы пойду.
   -- Хорошо.
   -- Держи ухо востро: лях -- хитрая лисица.
   -- О, и у меня свой ум есть!
   Согласно выработанному плану погони отряд разделился на две части. Вечером того же дня старый есаул Антон приехал в Демьяновку.
   Деревня стояла пустою, остались только одни бабы, так как все мужское население бежало к Хмельницкому. При виде вооруженных людей бабы попрятались в амбары и овины. Антон долго должен был искать, пока нашел старуху, которая уже не боялась ничего, даже татар.
   -- Где мужики, старушка? -- спросил Антон.
   -- А я почем знаю! -- ответила старуха, показывая желтые зубы.
   -- Мы казаки, старушка, не бойся, мы не от ляхов.
   -- Ляхов? Чтобы они пропали!
   -- Вы ведь на нашей стороне, правда?
   -- На вашей? -- старуха остановилась на минуту. -- А вас чтобы черти побрали!
   Антон не знал, что ему делать, как вдруг двери одной хаты скрипнули, и молодая, красивая женщина вышла на двор.
   -- Эй, молодцы! Я слышала, что вы не ляхи.
   -- Нет, не ляхи.
   -- Так вы, значит, от Хмеля?
   -- От Хмеля.
   -- А зачем вы о мужиках расспрашивали?
   -- Так расспрашивали, пошли ли они уже?
   -- Пошли, пошли!
   -- Слава Богу!
   -- А скажи-ка, молодица, не проходил ли тут один шляхтич, старый, с дочкой?
   -- Шляхтич? Лях? Не видала что-то.
   -- Никого здесь не было?
   -- Был дед. Он подбивал наших, чтобы они к Хмелю в Золотоношу шли, а сюда, говорит, князь Ерема придет.
   -- Куда?
   -- Да сюда. А потом, говорит, и в Золотоношу пойдет.
   -- И он подбивал мужиков бунтовать?
   -- Подбивал.
   -- Он один был?
   -- Нет. С ним был немой.
   -- А каков он из себя, старик-то?
   -- Ой, старый, старенький, все на гуслях играл и на панов плакался. Да я сама-то его не видела.
   -- И мужиков к бунту подбивал? -- еще раз спросил Антон.
   -- Подбивал.
   -- Гм! Ну, оставайся с Богом, молодица!
   -- Поезжайте с Богом.
   Антон глубоко задумался. Если бы тот дед был переряженным Заглобой, то какого черта он будоражил бы народ? Наконец, откуда он взял одежду и куда девал коней? Но главное, зачем он поднимал на бунт народ и предостерегал о приходе князя? Шляхтич прежде всего сам бы укрылся в княжеском лагере. А если князь идет к Золотоноше, в чем нет ничего невероятного, то за Василевку рассчитается непременно. Антон вздрогнул; новые ворота, мимо которых он проезжал теперь, походили на виселицу.
   "Нет! Тот дед только дед -- и ничего больше. Незачем ехать в Золотоношу; лучше направиться в другую сторону.
   Ну, а дальше что? Ждать -- князь может прийти, идти на Прохоровку и через Днепр переправиться -- значит, прямо попасть в руки гетманов".
   Старому степному волку стало как-то тесно в широких степях. Он понял, что, будучи волком, он напал на лисицу в лице пана Заглобы.
   Вдруг он ударил себя по лбу.
   -- А зачем дед повел крестьян в Золотоношу, за которой была Прохоровка, а за ней, за Днепром, гетманы и весь обоз коронный?
   Антон решил во что бы то ни стало ехать в Прохоровку.
   Если, подойдя к берегу, он услышит, что на другой стороне стоят гетманские войска, то не будет переправляться, а пойдет вниз по реке и против Черкасс соединится с Богуном. Может быть, по дороге узнает что-нибудь о Хмельницком. Из показаний Плесневского он уже знал, что Хмельницкий занял Чигирин, выслал Кривоноса на гетманов, а сам с Тугай-беем тоже вскоре ударит по ним. Антон, опытный солдат, хорошо знакомый с положением дел, был уверен, что битва уже совершилась. В таком случае, нужно знать, чего держаться. Если Хмельницкий был побит и гетманские войска разлились по всему Приднепровью, тогда пана Заглобу нечего искать. А если Хмельницкий победил? Правда, Антон не особенно в это верил. Легче побить гетманского сына, нежели гетмана, легче отряд, чем целое войско.
   "Эх! -- думал старый казак. -- Наш атаман лучше бы сделал, если бы думал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно было бы переправиться через Днепр, да и в Сечь махнуть. А тут между князем Еремой и гетманами несладко ему придется."
   Обдумывая этот сложный вопрос, Антон быстро приближался к Суде. Вот и Могильная, а там близко и Демьяновка. Оба селения были пусты, но Антон, к счастью, нашел готовый плот и перевозчиков, чтобы переправиться через Суду. Заднепровье не смело еще восстать под железною рукою князя, но масса крестьян из этих деревень, хуторов и селений толпами бежала под знамена Хмельницкого. Весть о битве под Желтыми Водами сразу облетела весь край. Беспокойный народ не мог усидеть на месте, хотя никаких побудительных причин к волнению не было: князь, страшный для бунтовщиков, был истинным другом, отцом для мирных поселенцев, а его управляющие боялись проявить любую несправедливость по отношению к своим подопечным. Но дикий люд, еще так недавно из разбойников обращенный в хлебопашцев, тяготился строгостью уставов и бежал туда, куда манила его надежда безусловной свободы. Из многих деревень к Хмельницкому убежали даже бабы, из Чабановки и Высокого ушли поголовно все и сожгли свои хаты, чтобы не возвращаться назад.
   Антон начал расспрашивать перевозчиков, нет ли каких вестей из Заднепровья. Вести были, но разноречивые. Одни твердили, что Хмельницкий побит гетманами, другие говорили, что победа осталась за ним. Перевозчики приняли Антона за переодетого шляхтича и, очевидно, со страха перед князем Еремией, боялись наболтать лишнего.
   Антон постарался успокоить их и начал расспрашивать о мужском населении Демьяновки.
   -- Как же, как же! Мы их перевезли на ту сторону, -- сказал один из перевозчиков.
   -- А дед был с ними?
   -- Был.
   -- И немой с ним, мальчик?
   -- И немой.
   -- А каков из себя дед?
   -- Не старый, толстый, глаза выпученные, на одном бельмо.
   "Это он! -- подумал Антон, и продолжал расспрашивать: -- А мальчик?"
   -- О! Мальчик просто херувим. Таких мы и не видывали.
   В это время они причаливали к берегу.
   Антон уже знал, что ему делать.
   "Привезем молодицу атаману", -- бормотал он про себя, потом крикнул казакам: "Гони!"
   Они помчались, как стая перепуганных птиц, хотя дорога была трудная, изрезанная оврагами. На дне одного из них виднелось подобие дороги. Казаки проскакали несколько верст без отдыха, Антон на лучшем коне впереди. Вот уже близок конец оврага, как вдруг Антон сразу осадил коня.
   -- Что это?
   Впереди показалась вооруженная конница. Какой-то полк в строгом порядке спускался в овраг. Антон пригляделся внимательнее, в груди его что-то защемило, лицо покрылось смертельной бледностью.
   Он узнал драгунов князя Еремии.
   Поворачивать было поздно. Только двадцать шагов отделяло Антона от драгунов, да, кроме того, измученные лошади не могли бы выдержать погони. Антон решился ехать вперед.
   -- Что вы за люди? -- встретил его грозным вопросом поручик.
   -- Мы люди Богуна! -- ответил Антон, видя, что ничего не остается, как говорить правду. Но поручик... ведь он, кажется, знакомый; он видел его в Переяславле. -- Пан поручик Кушель! Слава Богу!
   -- А, это ты Антон! -- Поручик узнал есаула. -- Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
   -- Пан великий гетман выслал нашего атамана к князю-воеводе с просьбой передъ ними своей неграмотности и, обратившись къ Заглобѣ, сказалъ:
   -- Читай-ка! А я буду слѣдить за нимъ.
   Заглоба прищурилъ лѣвый глазъ и прочиталъ адресъ: "Милостивой пани и сіятельной княгинѣ Курцевичъ въ Разлогахъ"...
   -- Такъ ты, соколикъ, поѣхалъ въ Дубны, не зная, гдѣ Разлоги? проговорилъ Богунъ, пронизывая Жендзяна страшнымъ взглядомъ насквозь.
   -- Куда послали меня, туда я и ѣхалъ, отвѣчалъ, плача, юноша.
   -- Вскрывать ли? Шляхетское "sigillum" чтется свято, замѣтилъ Заглоба.
   -- Великій гетманъ разрѣшилъ мнѣ просматривать всѣ письма. Вскрывай и читай!
   Заглоба повиновался.
   "Милостивая пани и пр. и пр Извѣщаю васъ, что я уже въ Кудакѣ, откуда помоги мнѣ Боже счастливо отправиться сегодняшнимъ утромъ въ Сѣчь. Теперь же, ночью, пишу вамъ, будучи не въ силахъ уснуть, такъ какъ боюсь, чтобы этотъ разбойникъ Богунъ не сдѣлалъ вамъ чего со своей шайкой. Къ тому же и панъ Гродзицкій говоритъ, что каждую минуту можетъ вспыхнуть война, которая подыметъ на ноги всю чернь, а потому заклинаю васъ, многоуважаемая пани, спѣшить, хотя бы даже верхомъ, въ Дубны. Лучше быть вамъ, пани, sub tutelam князя, чѣмъ съ Богуномъ разсуждать и отъ страха пускать ему пыль въ глаза, дабы не узналъ онъ, что дѣвушка обѣщана мнѣ. Князь же не замедлитъ снарядить отрядъ въ Разлоги, такъ что вы, пани, и имущество сохраните. Имѣю честь быть и пр. и пр...."
   -- Гы, гм! пане Богунъ,-- проговорилъ Заглоба.-- Тебя, я внясу, хотятъ украсить рогами! Такъ вы оба увивались за одной? Напрасно не сказалъ ты мнѣ!.. Однако утѣшься: случилось и со мной однажды...
   Но шутка такъ и замерла на устахъ пана Заглобы. Богунъ сидѣлъ недвижимъ, съ блѣднымъ, конвульсивно подергивавшимся лицемъ, съ закрытыми глазами и цѣлой сѣтью морщинъ. Съ нимъ произошло нѣчто ужасное.
   -- Что съ тобой? не могъ не спросить Заглоба.
   Казакъ сталъ лихорадочно размахивать руками, и изъ устъ его послышался сдавленный, хриплый голосъ:
   -- Читай, читай второе письмо!
   -- Второе къ княгинѣ Еленѣ.
   -- Читай, читай!
   Заглоба началъ.
   "Дорогая, обожаемая моя Галынка, владычица моего сердца! Такъ какъ долго еще пробыть мнѣ въ здѣшнихъ краяхъ, то прошу твою тетушку уѣхать въ Лубны, гдѣ со стороны Богуна ничто тебѣ угрожать не можетъ, а равно и нашей взаимной любви..."
   -- Довольно! крикнулъ Богунъ и, бѣшено поднявшись изъ-за стола, подскочилъ къ Жендзяну. Въ рукахъ его сверкнулъ топорикъ, и онъ ударилъ несчастнаго юношу въ грудь. Тотъ вскрикнулъ и упалъ. Богуномъ овладѣло бѣшенство: онъ бросился на пана Заглобу и, выхвативъ у него письма, спряталъ ихъ за пазуху.
   Заглоба подбѣжалъ къ печкѣ, вооружившись фляжкой:
   -- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! Ошалѣлъ ты, что ли? Успокойся же, усмири себя!.. Тысячу чертей! Окуни ты башку свою въ воду! Слышишь?
   -- Крови! крови! завывалъ Богунъ.
   -- Рехнулся ты! Окуни же ты башку въ воду, говорю я тебѣ! Захотѣлось тебѣ крови?-- вотъ она. Пролилъ ты невинную... Этотъ несчастный подростокъ уже не дышетъ. Дьяволъ попуталъ тебя! Да ты дьяволъ и самъ! Опомнись же, поганый сынъ!
   Говоря это, панъ Заглоба проскользнулъ съ другой стороны стола къ Жендзяну и принялся ощупывать ему грудь и прикладывать руку корту, изъ котораго обильно хлынула кровь.
   Богунъ схватился за голову, воя словно раненный волкъ. Онъ упалъ на скамью со скрежетомъ, точно душа его разрывалась отъ бѣшенства. Но вдругъ онъ вскочилъ, подбѣжалъ къ дверямъ, вышибъ ихъ ударомъ ноги и исчезъ въ сѣняхъ.
   -- Сверни ты себѣ шею,-- пробормоталъ Заглоба.-- Мчись и расшибай стѣну лбомъ, а то бодайся! Недаромъ ты рогоносецъ! Вотъ такъ фурія! Я еще ничего подобнаго не видывалъ! Зубами стучалъ, какъ собака! Но бѣдняжка подросточекъ? Дышетъ еще! Неужели этотъ медъ не поможетъ ему? Такъ не шляхтичъ онъ!
   Панъ Заглоба прислонилъ голову Жендзяна къ колѣнямъ и сталъ понемногу вливать медъ въ посинѣвшія уста.
   -- Сейчасъ увидимъ, какова твоя кровь?-- продолжалъ онъ.-- Жидовская, смѣшавшись съ виномъ или медомъ, кипитъ; холопская, лѣнивая и тяжелая -- бросается въ ноги; только шляхетская оживляется и образуетъ превосходный ликеръ, придающій мужество и фантазію. Другимъ націямъ Господь Іисусъ далъ тоже разные напитки, чтобы каждая изъ нихъ находила удовольствіе...
   Послышался слабый стонъ.
   -- Ага! Захотѣлось еще? Нѣтъ! Шалишь! Оставь и мнѣ... вотъ такъ!.. А теперь, когда ты немного ожилъ, я перенесу тебя въ конюшню и уложу гдѣ нибудь въ углу; а то этотъ казацкій драконъ въ конецъ истерзаетъ тебя. Опасный изъ него другъ -- чтобы чортъ его подралъ. Рука у него быстрѣе ума!
   И панъ Заглоба, поднявши Жендзяна съ пола, будто перышко, понесъ его во дворъ, гдѣ нѣсколько семеновцевъ играли въ кости.
   Увидѣвши его, казаки привстали.
   -- Эй, хлопцы,-- приказалъ онъ имъ,-- возьмите-ка этого юношу и положите его на сѣно. Пусть-ка кто изъ васъ сбѣгаетъ за цырюльвикомъ.
   Приказаніе исполнили немедленно. Панъ Заглоба, въ качествѣ друга Богуна, пользовался большимъ почетомъ среди казаковъ.
   -- А гдѣ же полковникъ? спросилъ онъ.
   -- Онъ поскакалъ въ полковую квартиру, приказавъ намъ осѣдлать коней и быть на готовѣ.
   -- И мой, стало быть, осѣдланъ?
   -- Осѣдланъ.
   -- Ну, такъ давай-ка его сюда. Поспѣшу и я за полковникомъ.
   -- Да вотъ и онъ!
   Дѣйствительно, въ сводчатыя темныя ворота можно было замѣтить Богуна, возвращавшагося назадъ во главѣ сотни вооруженныхъ пиками молодцевъ.
   -- На коней! скамандовалъ Богунъ, появившись передъ остававшимися во дворѣ семеновцами. Всѣ въ одно мгновеніе вскочили. Заглоба выступилъ впередъ и внимательно посмотрѣлъ на молодаго ватажника.
   -- Въ походъ собираешься? спросилъ онъ.
   -- Да, въ походъ!
   -- Куда же чортъ тебя несетъ?
   -- На свадьбу!
   Заглоба приблизился.
   -- Сынокъ, побойся Бога! Гетманъ приказалъ тебѣ стеречь городъ, а ты и самъ исчезаешь, да и семеновцевъ за собою ведешь. Здѣсь чернь того только и ждетъ, чтобъ броситься на шляхту. Погубишь ты и себя и городъ...
   -- Погибель городу и гетману!
   -- А голова твоя?
   -- Погибель и моей головѣ.
   Заглоба видѣлъ, что тщетно убѣждать казака: тотъ, жертвуя всѣмъ, стоялъ на своемъ. Догадывался Заглоба, куда направится походъ; но самъ не зналъ, какъ ему поступить: ѣхать ли съ Богуномъ, или нѣтъ? И ѣхать было опасно, но и оставаться -- тоже. Чернь дѣйствительно ждала только вѣстей изъ сѣчи, чтобъ начать рѣзню; если что и сдерживало ее, то это былъ Богунъ съ тысячью своихъ семеновцевъ. Панъ Заглоба могъ бы, правда, укрыться въ лагерѣ гетмановъ; но у него были нѣкоторыя причины не прибѣгать къ этому: не хотѣлъ онъ на глаза попадаться -- и панъ Заглоба рѣшилъ сопутствовать Богуну:
   -- Коли такъ, поѣду съ тобою я. Быть можетъ, пригожусь тебѣ, быть можетъ, успокою, когда понадобится. Мы съ тобой одного поля ягоды. Но кто могъ ожидать всего этого?
   Богунъ ничего не отвѣтилъ. Полчаса спустя, двѣсти семеновцевъ выстроились въ походъ. Богунъ съ паномъ Заглобой -- во главѣ. Хлопы, стоявшіе кучками, мрачно смотрѣли изъ подлобья на происходившее и перешептывались.
   Богунъ, весь ушедшій въ себя, таинственный и мрачный, какъ ночь, ѣхалъ молча. Семеновцы не спрашивали -- куда ведетъ онъ ихъ: за нимъ пошли бы они на край свѣта.
   Только въ степи лице молодаго ватажника просвѣтлѣло: казалось, недосягаемая даль, бѣгъ коня, да вѣяніе шири уняли поднявшуюся въ груди его сильную бурю.
   -- Богунъ, слышь-ка, Богунъ!... началъ панъ Заглоба.
   Ватажникъ взглянулъ на него своими глубокими, черными глазами, словно проснувшись.
   -- Смотри-ка, сынокъ,-- продолжалъ панъ Заглоба,-- какъ бы не извела тебя меланхолія: Стоитъ ей броситься изъ печенки, ея настоящаго вмѣстилища, въ голову -- и капутъ. Не думалъ я, что у тебя такое нѣжное сердце. Знать, родился ты въ маѣ, а май -- мѣсяцъ Венеры, и въ этомъ мѣсяцѣ всѣ до того жаждутъ любви, что даже щенки ухаживаютъ за щенками; люди же, родившіеся въ маѣ, съ большимъ, сравнительно съ другими, любопытствомъ, заглядываются въ костелахъ на женщинъ. Все же -- выигрываетъ тотъ, кто можетъ сдержать себя; оттого-то, совѣтую тебѣ: позабудь о мести. Ты вправѣ досадовать на Курцевичей, но не одна же она на свѣтѣ.
   -- Одна она зазуля, одна на свѣтѣ! отвѣтилъ Богунъ, не столько Заглобѣ, сколько на свою скорбь.
   -- Если-бъ даже и такъ, то что тебѣ, разъ она закуковала другому. Правду говорятъ, что сердце, какъ доброволецъ -- служитъ подъ тѣмъ знаменемъ, подъ которымъ хочется ему служить. Замѣть, къ тому же, что дѣвка эта знатнаго рода. Курцевичи князья...
   -- Къ чорту ваши знатные роды, ваши пергаменты, ваши почести!-- воскликнулъ ватажникъ, ударяя съ силою о рукоятку сабли -- вотъ мой родъ, вотъ мое право и пергаментъ, вотъ мой другъ и сватъ! О, измѣнники! О, вражья кровь! Казаки были вамъ и другъ и братъ, когда ходили въ Крымъ, когда отнимали турецкое добро, когда дѣлились добычей. Приголубили тогда казака, сынкомъ звали, дѣвку сватали -- а теперь что? Пришелъ шляхтичъ, пришелъ ляхъ, и отступились отъ казака, сынка, друга -- душу вырвали, сердце вырвали. Другому красавица; а ты землю грызи, ты, казаче, терпи, терпи...
   Голосъ ватажника задрожалъ; стиснулъ онъ зубы, да сталъ колотить себя въ мощную грудь такъ, что изъ нея вылетало эхо, словно изъ подземелья.
   Наступило молчаніе. Тяжело дышалъ Богунъ. Не знавшую удержу душу поперемѣнно терзали то гнѣвъ, то боль. Заглоба ждалъ, пока онъ уймется:
   -- Что же ты, несчастный смѣльчакъ, затѣваешь?
   -- Казакъ я -- и поступлю по казацки!
   -- Гм!... вижу я, что изъ этого выйдетъ! Но чортъ съ нимъ! Не забудь только, что здѣсь уже вишневецкое владычество, что Дубны недалеко. Писалъ панъ Скржетускій княгинѣ, чтобы она спасалась у князя; а князь -- страшный левъ.
   -- Ханъ -- тоже левъ, а залѣзъ же я въ пасть и къ нему.
   -- Шальная ты голова! Такъ ты князю объявляешь войну?
   -- Хмѣль и на гетмановъ пошелъ; что мнѣ вашъ князь!
   Панъ Заглоба взглянулъ на него съ безпокойствомъ.
   -- Тьфу, что за дьявольщина! Да вѣдь это пахнетъ бунтомъ. Vis armata, raptus puellae -- и бунтъ! А тутъ же и палачъ, висѣлица, да петля... Далеко ты можешь пойти, нечего сказать! Вѣдь и Курцевичи станутъ защищаться.
   -- Ну такъ что жъ! Погибель мнѣ или имъ! Душу бы я отдалъ за нихъ, за Курцевичей, братья мнѣ они были, а старая княгиня -- мать, которой я, какъ песъ, смотрѣлъ въ глаза. А когда татары словили Василія, такъ кто пошелъ въ Крымъ, кто отбилъ его? Я! Любилъ я ихъ и служилъ я имъ, точно рабъ: все думалъ, дѣвку выслужу. А они продали, продали меня, какъ раба, на злую долю, да на несчастье... Выгнали меня прочь -- я и уйду; но раньше поклонюсь имъ, заплач/имъ за хлѣбъ, за соль, по казацки, да и уйду; знаю я дорогу свою.
   -- Куда жъ пойдешь ты, гдѣ ты выступишь противъ князя, въ станѣ Хмѣля, что ли?
   -- Отдай они за меня эту дѣвку, былъ бы я вашъ, ляшскій братъ, былъ бы я вашъ другъ, ваша сабля, душа ваша заклятая, вашъ песъ. И взялъ бы я своихъ ееменовцевъ, другихъ бы съ Украйны окликнулъ, да двинулся бы я на Хмѣля, на родную запорожскую братью, и награды бы не пожелалъ. Ушелъ бы съ дѣвушкой за Днѣпръ, въ божію степь, на дикія поля, и удовольствовался бы тѣмъ... А теперь...
   -- Теперь ты взбѣсился.
   Ватажникъ ничего не отвѣтилъ, стегнулъ нагайкой коня и умчался впередъ, а панъ Заглоба предался размышленіямъ.
   -- Тьфу! тьфу!-- думалъ онъ про себя.-- Пропади этотъ ватажникъ съ его татарской рукой и смазливой рожицей! Вотъ такъ свадьба, настоящая собачья свадьба, какъ Богъ святъ! Пропади всѣ Курцевичи и всѣ красавицы въ мірѣ! Мнѣ-то что въ нихъ!.. Пойти съ Богуномъ -- Вишневецкій накажетъ; уйти отъ Богуна -- хлопы убьютъ, а то и онъ самъ прихлопнетъ. Нѣтъ ничего хуже, какъ связываться съ нахалами. Такъ мнѣ и слѣдуетъ. Я согласился бы быть лучше конемъ, на которомъ сижу, чѣмъ Заглобой. Сталъ я казацкимъ шутомъ -- и неудивительно будетъ, если съ обѣихъ сторонъ воздастся мнѣ должное.
   Размышляя такимъ образомъ, панъ Заглоба еще больше вспотѣлъ. Господи! Дорого далъ бы онъ теперь за возможность перенестись куда нибудь въ корчму и спокойно попивать медъ. До слуха его донеслось приказанье Богуна:
   -- Ждать выстрѣла.
   -- Хорошо, батька!
   Послѣ чего Богунъ обратился къ нему:
   -- Ты поѣдешь со мною впередъ.
   -- Я?-- проговорилъ Заглоба, видимо недовольный;-- d тебя так# люблю, что уже одну половину души своей ради тебя изжарилъ; не пожалѣю и другой. Мы точно контушъ и его подкладка, и я надѣюсь, что чортъ насъ обоихъ возьметъ. Это впрочемъ не тревожитъ меня, такъ какъ думаю, что и въ аду не жарче.
   -- Ѣдемъ.
   -- Ѣдемъ.
   Оба двинулись впередъ а за ними казаки; но послѣдніе поѣхали медленно, все болѣе и болѣе отставая; наконецъ совсѣмъ исчезли съ глазъ.
   -- Эй, Богунъ! Знаешь ли ты Скржетускаго?
   -- Нѣтъ! коротко отвѣтилъ ватажникъ.
   -- Нелегко тебѣ съ нимъ прійдется. Видѣлъ я, какъ онъ Чаплинскимъ открылъ дверь. Это Голіафъ -- мастеръ побить и выпить.
   Ватажникъ ничего не промолвилъ, и снова воцарилось молчаніе, нарушавшееся по временамъ фразой пана Заглобы: -- Да, да, ничего не подѣлаешь!
   Наконецъ Богунъ встрепенулся.
   -- Что ты говоришь? спросилъ онъ.
   -- Я говорю, что скоро станетъ темно. Много ли еще осталось?
   -- Нѣтъ, немного.
   Чась спустя все погрузилось въ мракъ. Путники очутились въ лѣсу, а выѣхавъ изъ него замѣтили огонекъ.
   -- Это Разлоги! поспѣшно проговорилъ Богунъ.
   -- Да! Брр... брр... Что-то холодно въ этомъ лѣсу.
   Богунъ остановилъ коня.
   -- Подожди! приказалъ онъ.
   Заглоба взглянулъ на него. Глаза ватажника, всегда свѣтившіеся ночью, пылали теперь, точно два факела.
   Оба стояли, не двигаясь. Наконецъ послышалось фырканье лошадей въ отдаленіи.
   То козаки Богуна медленно выѣзжали изъ лѣса. Эсаулъ подъѣхалъ за приказаніями -- и Богунъ, распорядившись, поѣхалъ съ Заглобой впередъ.
   

XVIII.

   Немного погодя, глазамъ ѣхавшихъ представились сельскія строенія, амбары, колодезныя коромысла. Во дворѣ была тишина. Изъ сада доносился запахъ вишенъ и яблокъ -- всюду царило спокойствіе. Въ эту чудесную ночь, казалось, одного не хватало -- звуковъ торбана подъ окномъ очаровательной княжны.
   Въ нѣкоторыхъ окнахъ еще видѣнъ былъ свѣтъ.
   Всадники приблизились къ воротамъ.
   -- Кто тамъ? послышался голосъ ночнаго сторожа.
   -- Ты не узнаешь меня, Максимъ?
   -- Ахъ! это ваша милость! Слава Богу!
   -- Во вѣки вѣковъ! Отпирай-ка. Что у васъ слышно?
   -- Все благополучно. Давненько не были ваша милость въ Разлогахъ.
   Ворота заскрипѣли, мостъ опустился -- и всадники очутились на площадкѣ.
   Эй, Максимъ! не запирай-ка воротъ и не подымай моста -- я сейчасъ ѣду.
   -- Такъ вы, ваша милость, словно молнія?
   -- Да, да... привяжи лошадей.
   Курцевичи еще не спали. Они ужинали, расположившись въ сѣняхъ, украшенныхъ оружіемъ и шедшихъ вокругъ всего дома, отъ площадки къ саду. При видѣ Богуна и Заглобы, хозяева вскочили на ноги. На лицѣ княгини отразилось даже неудовольствіе, смѣшанное съ ужасомъ: молодыхъ князей было только двое -- Николай и Семенъ.
   -- Богунъ!-- воскликнула княгиня;-- зачѣмъ ты здѣсь?
   -- Пріѣхалъ поклониться вамъ, мати. Вы рады мнѣ, что ли?
   -- Рада-то я, рада, да все же дивлюсь, что ты прибылъ. Слышала я, что ты въ Чигиринѣ на стражѣ. Кого же намъ еще Богъ послалъ?
   -- Это панъ Заглоба, шляхтичъ, другъ мой.
   -- Рады мы вамъ, рады, проговорила княгиня.
   -- Рады мы, повторили Семенъ и Николай.
   -- Пани!-- обратился въ свою очередь шляхтичъ -- непрошенный гость -- хуже татарина; но вѣрно и то, что желающіе попасть въ небо, должны путника пригрѣть, алчущаго насытить, жаждущаго напоить...
   -- Садитесь же, кушайте и пейте!-- пригласила старая княгиня.-- Спасибо вамъ, что пріѣхали. Не ждала я, Боганъ, тебя. Вѣрно дѣло какое.
   -- Можетъ и дѣло! медленно проговорилъ ватажникъ.
   -- Какое же? тревожно освѣдомилась княгиня.
   -- Въ свое время потолкуемъ. Дайте отдохнуть, вѣдь я прямо изъ Чигирина.
   -- Знать, спѣшилъ ты къ намъ.
   -- Куда же мнѣ и спѣшить, какъ не къ вамъ. А княжна здорова?
   -- Здорова, сухо отвѣтила княгиня.
   -- Хотѣлось бы полюбоваться и ею.
   -- Елена почиваетъ.
   -- Жаль; оставаться мнѣ долго нельзя.
   -- А ты куда ѣдешь?
   -- Война, мати. Временемъ не располагаешь. Гетманы, того гляди, пошлютъ въ поле; а жаль бить запорожцевъ. Мало ли мы хаживали съ ними по турецкое добро -- правда, князья?-- по морю плавали, солью и хлѣбомъ дѣлились, пили вмѣстѣ, гуляли -- а теперь врагами ихъ стали.
   Княгиня пристально взглянула на Богуна. Въ головѣ ея блеснула мысль, что, быть можетъ, ДЗогунъ собрался присоединиться къ бунту и пріѣхалъ сговориться съ ея сыновьями.
   -- Ты что же думаешь дѣлать? спросила она.
   -- Я, мати? Что же? Тяжело бить своихъ, но надо.
   -- Сдѣлаемъ тоже и мы сказалъ Симеонъ.
   -- Хмѣльницкій измѣнникъ! присовокупилъ молодой Николай.
   -- Погибель измѣнникамъ! проговорилъ Богунъ.
   -- Пропадай они! докончилъ Заглоба.
   Богунъ снова заговорилъ.
   -- Такъ-то всегда на свѣтѣ. Сегодняшній другъ -- завтра, смотришь, Іуда. Вѣрить никому нельзя.
   -- Только хорошимъ людямъ, сказала княгиня.
   -- Конечно, хорошимъ людямъ; оттого-то и я вамъ вѣрю и люблю васъ, такъ какъ вы люди хорошіе -- не измѣнники...
   Голосъ ватажника звучалъ до того странно, что всѣ притихли на время. Панъ Заглоба глядѣлъ на княгиню, моргая своимъ здоровымъ глазомъ, а княгиня уставилась въ Богуна...
   Тотъ продолжалъ:
   -- Война помогаетъ не жизни, а смерти. Вотъ и захотѣлось мнѣ еще разокъ взглянуть на васъ, на прощанье. Кто знаетъ, вернусь ли я? Вы же, какъ други мои, вѣрно пожалѣли бы меня -- не правда ли?
   -- Накажи насъ Богъ, если нѣтъ. Знаемъ мы тебя съ измальства.
   -- Ты братъ намъ, добавилъ Симеонъ.
   -- Вы, князья, шляхтичи, не побрезгали казакомъ, пріютили меня и родную дѣвицу пообѣщали... Знали вы, что не жить казаку безъ нея. Сжалились вы надъ нимъ...
   -- Тутъ и говорить не о чемъ, поспѣшила сказать княгиня.
   -- Нѣтъ, мати -- есть о чемъ говорить. Вы благодѣтели мои -- и я просилъ вотъ этого шляхтича приписать меня къ своему гербу, чтобъ не совѣстно вамъ было выдавать родную за казака. И панъ Заглоба согласился. Оба мы съ нимъ хлопотать будемъ послѣ войны передъ сеймомъ, да я и гетману великому поклонюсь. Милостивъ онъ ко мнѣ -- можетъ быть, и поддержитъ меня. Онъ вѣдь и Кржечовскаго сдѣлалъ шляхтичемъ.
   -- Помоги тебѣ Богъ, сказала княгиня.
   -- Вы, люди искренніе; спасибо вамъ. Но хотѣлось бы еще разъ услышать передъ войной, что вы выдаете за меня дѣвицу и слово свое сдержите. Шляхетское слово -- не дымъ, а вы же -- шляхтичи, князья.
   Ватажникъ говорилъ спокойно и торжественно, но рѣчь его звучала угрозой, предсказывавшей, что надо согласиться на все, чего бы ни потребовалъ онъ.
   Старая княгиня переглянулась съ сыновьями. Всѣ замолчали. Вдругъ кречетъ, находившійся у стѣны, встрепенулся, хотя до зари было еще далеко. Горѣвшія лучины стали потухать; мракъ сгустился.
   -- Николай, поправь огонь! приказала княгиня.
   Молодой князь подбросилъ лучинокъ.
   -- Что же, обѣщаете? настаивалъ Богунъ.
   -- Надо спросить у Елены.
   -- Пусть она отвѣтитъ за себя и вы за себя: обѣщаете?
   -- Обѣщаемъ, проговорила княгиня.
   Богунъ вскочилъ и звучнымъ голосомъ обратился къ Заглобѣ.
   -- Пане Заглоба! Поклонись и ты, авось пообѣщаютъ и тебѣ!
   -- Пьянъ ты, что ли, казаче? воскликнула княгиня.
   Вмѣсто отвѣта, Богунъ вынулъ изъ-за пазухи письмо
   Скржетускаго и передалъ его Заглобѣ.
   -- Читай!
   Заглоба взялъ письмо -- и прочиталъ его среди глубокаго молчанія.
   -- Кому же вы дѣвушку обѣщаете? спросилъ Богунъ, скрестивши на груди руки.
   -- Богунъ!
   Голосъ, ватажника напомнилъ шипѣніе змѣи.
   -- Измѣнники, продажныя души, Іуды, собачья ваша кровь!..
   -- Эй, сынки, за сабли!... скомандовала княгиня.
   Курцевичи вооружились съ быстротою молніи.
   -- Успокойтесь, панове! попытался удержать Заглоба; но прежде чѣмъ онъ выговорилъ, Богунъ выхватилъ пистолетъ и выпалилъ.
   -- Господи Іисусе Христе! простоналъ князь Симеонъ и, ступивъ шагъ впередъ, взмахнулъ руками и грузно упалъ.
   -- Служба, сюда! отчаянно завопила княгиня.
   Но въ туже минуту, во дворѣ и со стороны сада раздались другіе выстрѣлы, двери и окна вылетѣли съ трескомъ и въ сѣняхъ появилось нѣсколько десятковъ семеновцевъ.
   -- На погибель! гаркнули дикіе голоса.
   На площадкѣ кто-то забилъ тревогу. Въ сѣняхъ зашумѣли птицы, выстрѣлы и вопли потрясли воздухъ.
   Старая княгиня съ воемъ волчицы упала на трупъ Симеона. Но двое, семеновцевъ силою оттащили ее въ сторону, схвативъ старуху за волосы. Молодой Николай, прижатый къ стѣнѣ, защищался съ львиной отвагой.
   -- Прочь! закричалъ Богунъ окружившимъ его казакамъ.
   -- Прочь! повторилъ онъ.
   Казаки отступили. Казалось, что ватажникъ хочетъ спасти юношу. Но Богунъ съ саблей въ рукахъ самъ ринулся на князя.
   Началась страшная борьба, за которой слѣдила съ пылающими глазами и открытымъ ртомъ старая княгиня, сдавливаемая четырьмя желѣзными руками. Молодой князь напустился на казака, словно буря. Казаки поопускали сабли, затаивши дыханіе. Тишины не нарушало ничто, кромѣ порывистаго дыханія боровшихся и свиста сабель. Казалось, что вотъ-вотъ и ватажникъ погибнетъ. Лице его вытянулось, жилы налились кровью; молодой князь напалъ на него съ удвоенной силой. Сабля его то и дѣло описывала молніи. Но вдругъ Богунъ отскочилъ въ сторону; остріе князя не попало въ него, Николай покачнулся отъ размаха, подался впередъ, и сабля казака мгновенно опустилась на него съ страшною силой. Князь упалъ, словно громомъ сраженный.
   Радостные клики казаковъ смѣшались съ нечеловѣческимъ воплемъ княгини. Борьба кончилась. Казаки набросились на оружіе, висѣвшее по стѣнамъ, топча трупы князей и товарищей, погибшихъ отъ руки Николая. Богунъ ничему не противился. Стоялъ онъ у дверей, ведшихъ въ комнату Елены -- и тяжело дышалъ. Помутившійся взглядъ его останавливался по временамъ то на трупахъ Симеона и Николая, то на посинѣвшемъ лицѣ княгини, которую молодцы прижали къ полу, не выпуская ея изъ рукъ.
   Гамъ, крикъ, стоны оглашали все пространство. Казачество безъ жалости умерщвляло слугъ Курцевичей. Все плавало въ крови; даже птицъ -- и тѣхъ перебили.
   Но вдругъ открылась дверь, у которой стоялъ Богунъ. Ватажникъ обернулся и отступилъ.
   Въ дверяхъ стоялъ слѣпой Василій, а рядомъ съ нимъ Елена, одѣтая въ бѣломъ, блѣдная, съ широко раскрытыми отъ ужаса глазами.
   Василій высоко держалъ крестъ. Среди гама, царствовавшаго въ сѣняхъ, среди этихъ труповъ, этой крови, этихъ сверкавшихъ- сабель и пылавшихъ лицъ -- его высокая фигура съ сѣдиной, съ двумя черными отверстіями, вмѣсто глазъ представлялась духомъ, карающимъ преступленіе.
   Крикъ умолкъ. Казаки отступали назадъ -- и въ тишинѣ раздался спокойный, но скорбный голосъ слѣпца:
   -- Во имя Отца и Сына и Святаго Спаса! Вы, мужи, прибывающіе издалека -- хорошія ли вы вѣсти несете? Благословенъ бо мужъ, распространяющій слово божіе.
   Наступила глубокая тишина. Василій же медленно осѣнялъ крестомъ присутствовавшихъ и продолжалъ:
   -- Горе вамъ, братья! Воющіе добычи ради, да осуждены будутъ....
   -- Помолимся, дабы снискать милосердіе. Горе вамъ, братья, горе мнѣ... О, о! о!..
   Изъ груди князя вырвался стонъ.
   -- Господи помилуй! послышались глухіе голоса молодцевъ, начавшихъ креститься отъ ужаса.
   -- Василій! Василій! пронзительно закричала княгиня.
   Голосъ ея звучалъ такимъ отчаяніемъ, что, казалось, будто это послѣдній звукъ исчезающей жизни. И дѣйствительно, давившіе ее молодцы почувствовали, что она уже не вырывается болѣе.
   Князь вздрогнулъ; но тотчасъ же заставился крестомъ отъ того мѣста, изъ котораго долеталъ голосъ, и отвѣтилъ:
   -- Душа погибшая, взывающая ко мнѣ изъ тьмы, горе тебѣ!
   -- Господи помилуй! повторили казаки.
   -- Семеновцы, ко мнѣ! позвалъ Богунъ и пошатнулся.
   Казаки подскочили и поддержали его.
   -- Ты раненъ, батька!
   -- Да, но это пустяки!.. Эй, хлопцы, стерегите эту красавицу пуще глазъ. Домъ окружить и не впускать никого... Княжна...
   Сказать больше не хватило силъ; губы его поблѣднѣли, глаза помутились.
   -- Перенести атамана въ комнату!-- приказалъ Заглоба, вылѣзшій изъ какаго-то угла и очутившійся рядомъ съ Богуномъ.-- Ничего! ничего!-- продолжалъ онъ, ощупывая раны;-- завтра выздоровѣетъ. Я займусь имъ. Приготовьте только паутины съ хлѣбомъ. Вы, хлопцы, отправляйтесь-ка погулять съ дѣвками. Вы тутъ лишніе. Пусть двое перенесутъ атамана. Вотъ такъ. Ну, убирайтесь же -- и стерегите домъ; а я уже самъ справлюсь.
   Двое семеновцевъ подняли Богуна на руки и понесли его. Остальные ушли.
   Заглоба приблизился къ Еленѣ и, сильно моргая глазами, прошепталъ:
   -- Я другъ Скржетускаго -- ничего не бойся! Уведи спать своего пророка и жди меня.
   Сказавши это, онъ пошелъ въ комнату, въ которой два эсаула уложили Богуна на турецкій диванъ. Онъ отправилъ ихъ за паутиной, и когда ее принесли, занялся Богуномъ со всею ловкостью, которою въ подобныхъ вещахъ отличался въ то время каждый шляхтичъ, умѣвшій склеивать лбы, расшибленные въ поединкахъ или на сеймикахъ.
   -- Скажите семеновцамъ,-- обратился онъ къ эсауламъ,-- что завтра атаманъ здоровъ будетъ, какъ рыба. Пусть не безпокоятся о немъ. Влетѣло ему -- это вѣрно; но и онъ не далъ маху. Завтра свадьба его, хотя и безъ попа. Если въ домѣ имѣется погребъ -- погуляйте. Вотъ и перевязалъ я раны. Теперь ступайте, чтобы не мѣшать атаману.
   Эсаулы направились къ выходу.
   -- Не выпейте только всего погреба! предостерегъ панъ Заглоба и сѣлъ у изголовья ватажника, внимательно осматривая послѣдняго.
   -- Ну, чортъ не возьметъ тебя отъ этихъ ранъ. Денька два ни рукой, ни ногой не двинешь -- и только,-- бормоталъ онъ себѣ подъ носъ, смотря на блѣдное лице и закрытые глаза казака.-- Сабля не захотѣла лишить палача добычи; ты принадлежишь ему и не обойтись тебѣ безъ него. Когда же повѣсятъ тебя, чортъ сдѣлаетъ изъ тебя для своихъ дѣтей куклу, благо красавчикъ ты. Нѣтъ, голубчикъ, пить ты умѣешь, но не пить тебѣ больше со мною. Ищи себѣ другихъ товарищей! Ты, я вижу, любишь душить, и я не стану по ночамъ нападать съ тобой на шляхетскіе дома. Сгинь ты совсѣмъ!
   Богунъ слегка простоналъ.
   -- Стони, стони, вздыхай! Завтра еще лучше вздохнешь. Подожди же ты, татарская душа. Захотѣлось тебѣ княжны? Какъ не захотѣть: дѣвка прелесть; но скорѣй выростутъ у меня волосы на ладони, чѣмъ тебѣ увидѣть ее; пропади все мое остроуміе, если я вру.
   Съ площади доносились возгласы гулявшихъ казаковъ.
   -- Ага, уже успѣли заглянуть въ погребокъ!-- проворчалъ онъ.-- Напьетесь вы, какъ стельки, а я ужъ за всѣхъ послужу, хотя и не знаю, понравится ли служба моя.
   Сказавши это, онъ всталъ, чтобы убѣдиться, дѣйствительно ли познакомились молодцы съ княжескимъ погребомъ. Онъ вошелъ въ сѣни, которыя имѣли ужасный видъ. По серединѣ валялись уже окоченѣвшіе трупы Симеона и Николая, въ углу же -- трупъ княгини, въ сидячемъ положеніи. Глаза ея были открыты, зубы оскалены. Пылавшій въ сѣняхъ огонь озарялъ ихъ мутнымъ свѣтомъ, отражаясь въ лужахъ крови. Панъ Заглоба приблизился къ княгинѣ, чтобы посмотрѣть, не дышетъ ли еще она, и приложилъ руку къ ея лицу, но лице это уже похолодѣло. Онъ поспѣшилъ выбраться на площадку. Казаки уже гуляли. При разведенныхъ огняхъ, пану Заглобѣ бросились въ глаза выкаченныя бочки съ медомъ, горѣлкой и пивомъ, съ отбитыми верхними донышками. Казаки черпали изъ нихъ, словно изъ колодца, и напивались до смерти. Нѣкоторые гнались за "молодыцями", изъ которыхъ однѣ, исполненныя ужаса, убѣгали, прыгая черезъ огонь; другія же, среди хохота и крика, позволяли ласкать себя и отплясывали казачка. Молодцы, точно бѣшеные, прыгали въ присядку, вызывая тѣмъ въ зрителяхъ возгласы: "у-га!", далеко расходившіеся при акомпаниментѣ собачьяго лая, ржанья лошадей и рева воловъ, которыхъ рѣзали къ пирушкѣ. Оргія становилась все болѣе и болѣе шумной. Панъ Заглоба, выйдя на крыльце, взглянулъ сначала на пировавшихъ, а затѣмъ на небо.
   -- Тихо! но темень!..-- проворчалъ онъ.-- Когда луна спрячется, не видно будетъ ни эти...
   Онъ медленно подошелъ къ молодцамъ.
   -- Продолжайте, молодчики, продолжайте! Не щадите себя!-- восклицалъ онъ.-- Гайда! гайда! Глупъ тотъ, кто сегодня не напьется за здоровье атамана. Къ бочкамъ, живѣе! Къ дѣвушкамъ!.. У-га!
   -- У-га! радостно завыли казаки.
   Заглоба посмотрѣлъ кругомъ.
   -- Ахъ вы плуты, негодяи!-- закричалъ онъ: -- сами лопаете, а тѣмъ, на стражѣ, не даете? Эй, кто тамъ! Смѣниться сейчасъ же!
   Немедленно исполнили приказаніе, и нѣсколько пьяныхъ казаковъ бросилось впередъ на смѣну стражѣ. Послѣдняя прибѣжала съ весьма понятной поспѣшностью.
   -- Гайда! Гайда! гаркнулъ панъ Заглоба, указывая имъ на бочки.
   -- Благодарствуйте, пане! отвѣтили тѣ, погружая кружки.
   -- Черезъ часъ смѣнить и ихъ!
   -- Слушаю! отвѣтилъ эсаулъ.
   Семеновцы считали все это естественнымъ. Панъ Заглоба неоднократно командовалъ ими въ отсутствіе Богуна.
   Такимъ образомъ стражники пили заодно со всѣми, а панъ Заглоба разговорился съ находившимися тутъ же хлопами.
   -- А далеко ли отсюда въ Лубны? спросилъ онъ.
   -- О, далеко, пане! послѣдовалъ отвѣтъ.
   -- Къ утру можно ли поспѣть?
   -- Нѣтъ, пане, не поспѣете.
   -- А къ полдню?
   -- Къ полдню скорѣе.
   -- А какъ ѣхать туда?
   -- Прямо -- до дороги.
   -- Такъ есть и дорога?
   -- Князь Ерема приказалъ, чтобъ была -- вотъ она и есть.
   Панъ Заглоба нарочно громко говорилъ, чтобы большая часть семеновдевъ его слышала.
   -- Дайте и имъ горѣлки,-- сказалъ онъ, показывая на хлоповъ;-- но прежде дайте мнѣ меду; холодно.
   Одинъ изъ казаковъ черпнулъ гарнцемъ изъ бочки и подалъ его пану Заглобѣ.
   Шляхтичъ взялъ напитокъ въ обѣ руки, приткнулъ гарнецъ къ усамъ и, откинувшись, сталъ пить медленно, но безъ передышки.
   Пилъ онъ, пилъ, такъ что молодцы -- и тѣ задивились. "Бачи ты!-- толкали они другъ друга, -- чтобъ его!" Наконецъ голова Нана Заглобы совсѣмъ опрокинулась, и онъ отнялъ гарнецъ отъ покраснѣвшаго лица, обтеръ усы и проговорилъ, точно про себя:
   -- О весьма недуренъ -- отстоялся! Сейчасъ видно, что недуренъ. Вамъ, хамамъ, жаль его давать. Для васъ хороша была бы и бражка. Прекрасный медъ. Я уже чувствую себя лучше и веселѣе.
   И дѣйствительно, головѣ пана Заглобы стало легче; тотчасъ же явилась фантазія; очевидно, кровь его, спрыснутая медомъ, превратилась, согласно его же словамъ, въ превосходный ликеръ, придающій бодрость и мужество.
   Онъ махнулъ казакамъ рукою -- можете, молъ, гулять -- и медленными шагами обошелъ весь дворъ. Стражи всѣ покоились сладкимъ сномъ.
   Панъ Заглоба пришелъ назадъ, заглянулъ къ Богуну и, увидѣвъ, что ватажникъ лежитъ безжизненно, тихо пробрался въ комнату Елены, изъ которой доносился шопотъ, словно молитвы.
   Собственно говоря, то была комната князя Василія, но въ ней находилась и Елена, считая себя въ большей безопасности въ присутствіи слѣпца. Замѣтивъ вошедшаго Заглобу, она встрепенулась. Заглоба приложилъ палецъ къ губамъ.
   -- Панна, -- проговорилъ онъ, -- я другъ пана Скржетускаго.
   -- Спасите! отвѣтила ему Елена.
   -- Я и пришелъ сюда для того; положитесь на меня.
   -- Что же мнѣ дѣлать?
   -- Надо бѣжать, пока этотъ чортъ лежитъ въ безпамятствѣ.
   -- Что же дѣлать мнѣ?
   -- Переодѣньтесь мужчиной, и когда я постучусь къ вамъ, выходите ко мнѣ.
   Елена колебалась. Въ глазахъ ея отражалось недовѣріе.
   -- Довѣряться ли мнѣ вамъ?
   -- А знаете вы что нибудь лучше?
   -- Правда и то. Но поклянитесь, что вы не обманете меня.
   -- Вы, панна, помѣшались. Но разъ вы того желаете -- извольте. Клянусь Богомъ и крестомъ. Здѣсь ждетъ васъ погибель, въ бѣгствѣ -- одно спасеніе.
   -- Да, да, вѣрно.
   -- Одѣньтесь живѣй и ждите.
   Съ этими словами панъ Заглоба вышелъ и направился къ Богуну.
   Ватажникъ былъ блѣденъ и слабъ, но лежалъ съ открытыми глазами.
   -- Лучше тебѣ? освѣдомился Заглоба.
   Богунъ хотѣлъ что-то сказать -- и не могъ.
   -- Говорить не можешь?
   Богунъ качнулъ головой въ знакъ того, что дѣйствительно не можетъ, и тутъ же на лицѣ его изобразилось сильное страданіе.
   -- Такъ ты и кричать не могъ бы?
   Богунъ потвердилъ это движеніемъ головы.
   -- И двинуться не можешь?
   То же движеніе.
   -- Оно тебѣ и лучше не кричать, не говорить и не двигаться, пока и не попаду съ княжной въ Лубны. Какъ, негодяй! И ты думалъ, что мнѣ не надоѣло твое общество, что я и впередъ стану фамильярничать съ хамомъ! О, порочная душа! Ты полагалъ, что ради твоего винища, твоихъ костей и хлопскихъ похожденій я соглашусь на убійства и примкну къ бунту? Какъ бы, красавчикъ мой, не такъ!
   Черные глаза ватажника постепенно расширялись, точно онъ не зналъ, сонъ ли это, или только шутка пана Заглобы?
   Заглоба же продолжалъ:
   -- Чего уставился въ меня, какъ котъ на сало? Ты, быть можетъ, думаешь, что я не сдѣлаю этого? Не прикажешь ли кланяться кому нибудь въ Лубнахъ? Можетъ быть, прислать тебѣ оттуда цырюльника? А то, быть можетъ, придворнаго доктора?
   Блѣдное лице вататажника выражало ужасъ. Понялъ онъ, что не шутитъ Заглоба. Глаза его метнули искрами отчаянія и боли; щеки вспыхнули. Онъ употребилъ сверхчеловѣческія усилія, чтобы привстать, и изъ груди его вылетѣлъ крикъ.
   -- Эй, семен...
   Но такъ и не докончилъ. Панъ Заглоба съ невѣроятной живостью накинулъ ему на голову его же "жупанъ" и повалилъ его навзничь.
   -- Не кричи, это вредно тебѣ, -- тихо проговорилъ онъ, сильно сопя.-- У тебя, пожалуй, еще голова разболится; оттого-то, какъ истый другъ, я о тебѣ пекусь. Вотъ такъ -- тебѣ будетъ теплѣе, и ты сладко уснешь. А чтобы ты не сорвалъ покрывала, я тебѣ руки свяжу -- и все ради атісіtiam; авось, не забудешь меня.
   При этихъ словахъ, онъ связалъ, казака крѣпкимъ поясомъ по рукамъ и ногамъ; ватажникъ уже ничего не чувствовалъ, упавъ въ обморокъ.
   -- Больной долженъ спокойно лежать,-- продолжалъ Заглоба, чтобъ кровь не бросилась ему въ голову, отчего бываютъ delirium. Ну, будь здоровъ! Могъ бы я и ножемъ пырнуть тебя, это, быть можетъ было бы и лучше, да стыдно мнѣ убивать по хлопски. Дѣло другое, если ты задохнешься къ утру: это уже не разъ случалось со свиньями. Будь же здоровъ. Vale. Быть можетъ, и встрѣтимся когда нибудь; но во всякомъ случаѣ, не я пожелаю того.-- И панъ Заглоба вышелъ въ сѣни, потушилъ огонь и постучалъ въ комнату Василія.
   -- Вы ли это, панна?-- спросилъ онъ,-- взглянувъ на появившуюся передъ нимъ стройную фигуру.
   -- Это я.
   -- Пойдемте же; лишь бы намъ пробраться къ лошадямъ. Но они всѣ перепились -- и темно. Пока проснутся, мы ужъ далеко будемъ. Осторожнѣй, здѣсь лежатъ князья!
   -- Во имя Отца, и Сына, и Св. Духа, прошептала Елена.
   

XIX.

   Темнымъ яромъ, прилегавшимъ къ Разлогамъ, медленно трусили два всадника. Луна спряталась, и тучи заволокли все пространство. Наконецъ показалась степь. Всадники поскакали, но не- на долго; пришлось ѣхать шагомъ, чтобъ не измучить коней. Путникамъ предстоялъ видимо длинный путь.
   То были панъ Заглоба и Елена, которой никто конечно не узналъ бы въ костюмѣ казачка. Бѣглецы направились въ Черкасы, гдѣ стояли два польскіе полка, ѣхать въ Лубны не приходилось. Туда ужъ навѣрное гнались за ними семеновцы Богуна.
   Панъ Заглоба, громко разспрашивавшій наканунѣ хлоповъ о дорогѣ въ княжескую резиденцію, хотѣлъ тѣмъ обмануть преслѣдователей. И вотъ они отправились въ противоположную сторону, гдѣ, по разсчетамъ Заглобы, можно было ожидать встрѣчи съ польскими войсками.
   Начинало свѣтать. Повѣяло утреннимъ воздухомъ -- и лошади побѣжали рѣзвѣе. Вдругъ на встрѣчу имъ показалась черная толпа, приближавшаяся все болѣе и болѣе.
   -- Это что такое?-- встревожился панъ Заглоба и попридержалъ лошадь.-- Это человѣкъ, добавилъ онъ.
   И дѣйствительно, на встрѣчу скакалъ съ быстротой молніи всадникъ, прильнувшій головой къ гривѣ и безжалостно стегавшій нагайкой своего коня.
   -- Что за чортъ? воскликнулъ Заглоба, и на всякій случай вооружился пистолетомъ.
   Гонецъ приблизился всего шаговъ на тридцать.
   -- Стой!-- закричалъ Заглоба, прицѣливаясь изъ пистолета.
   Всадникъ осадилъ коня и привсталъ на сѣдлѣ.
   -- Панъ Заглоба!
   -- Плесневскій, слуга Чигиринскаго старосты! Ты что тутъ дѣлаешь? Куда скачешь?
   -- Пане, поворачивайте назадъ и вы! Несчастіе! Божій гнѣвъ! божій судъ!
   -- Говори, что случилось?
   -- Чигиринъ заняли запорожцы. Хлопы рѣжутъ шляхту. Судъ божій!
   -- Во имя Отца и Сына! Что ты мелешь.... Хмѣльинцкій?...
   -- Побили пана Чарницкаго, побили пана Потоцкаго. Татары соединились съ казаками. Тугай-бэй!
   -- А Барабашъ, а Кржечовскій?!..
   -- Барабашъ погибъ, а Кржечовскій присоединился къ Хмѣльницкому. Кривоносъ еще вчера вечеромъ отправился въ походъ противъ гетмановъ, а Хмѣльницкій сегодня утромъ. Страшная сила у него! Край въ огнѣ, хлопы возстаютъ всюду, кровь рѣкой льется... Спасайтесь, пане!
   Панъ Заглоба вытаращилъ глаза, раскрылъ ротъ, не въ состояніи будучи промолвить слова.
   -- Спасайтесь, пане! повторилъ Плесневскій.
   -- Іисусе Христе! простоналъ панъ Заглоба.
   -- Іисусе Христе! воскликнула Елена и заплакала.
   -- Спасайтесь, пока можно.
   -- Гдѣ? Куда?
   -- Въ Дубны.
   -- А ты спѣшишь туда?
   -- Да, къ князю-воеводѣ.
   -- Разступись земля!-- выругался Заглоба.-- А гетманы гдѣ?
   -- Подъ Корсунемъ. Но Кривоносъ вѣрно уже дерется съ ними.
   -- Кривоносъ или Простоносъ -- подавись онъ! Такъ туда не зачѣмъ, стало быть, ѣхать?...
   -- Ѣхать туда все равно, что лѣзть въ львиную пасть.
   -- А тебя кто отправилъ въ Дубны? Твой панъ?
   -- Нѣтъ, я самъ туда ѣду, не зная, гдѣ спастись.
   -- Только избѣгай Разлоговъ, а то тамъ Богунъ!
   -- Господи! Хлопы, того гляди, и на Заднѣпровьѣ возстанутъ.
   -- Ну ступай! А я самъ о себѣ позабочусь. Не говори только, что ты видалъ меня.
   -- Нѣтъ, не скажу!
   И Плесневскій ударилъ по лошади и ускакалъ.
   -- Вотъ такъ дьявольщина! Выпутывался я не разъ; но въ такой бѣдѣ еще не бывалъ... Спереди Хмѣльницкій, а сзади -- Богунъ. Тьфу! Тьфу! Теперь все мое остроуміе къ чорту!
   -- Пане!-- остановила его Елена.-- Я знаю, что два брата мои, Юрій и Ѳедоръ, въ Золотоношѣ теперь. Не поѣхать ли къ нимъ?
   -- Въ Золотоношѣ? Есть и у меня въ Золотоношѣ знакомые. Но это дальше, чѣмъ въ Черкасы, хотя дѣлать нечего! Надо спасаться хоть туда! Прійдется однако ѣхать лѣсомъ и степью: оно безопаснѣе. Притаиться бы гдѣ нибудь хоть на недѣльку! Гетманы, быть можетъ, и покончатъ въ это время съ Хмѣльницкимъ, и на Украйнѣ все утихнетъ.
   -- Не для того же спасъ насъ Господь отъ Богуна, чтобъ снова отдаться намъ въ его руки!
   -- Не теряйте надежды!
   Заглоба немного успокоился. Они свернули съ дороги и въѣхали въ густую траву, которая очень скоро дѣйствительно скрыла ихъ изъ глазъ людскихъ. Но лошадямъ было тяжело идти. Пришлось тутъ сдѣлать привалъ.
   Отдохнувъ и закусивъ, путники отправились дальше. Степь сладостно шумѣла, полная опьяняющаго запаха цвѣтовъ, ласкавшихъ Елену по лицу, словно сестру-дѣвицу. Ей стало легче. Кровавыя сцены и картины, все время преслѣдовавшія ее, исчезли; ею овладѣла слабость, глаза ея начали слипаться отъ сна, кони ступали медленно -- и качка усыпила ее.
   Ее разбудилъ лай собакъ. Глазамъ представились большой тѣнистый дубъ, ограда и колодезь. Она тотчасъ же окликнула своего спутника:-- Проснитесь, пане.
   -- Заглоба открылъ глаза.
   -- Что это? Куда мы заѣхали?
   -- Не знаю.
   -- Дайте-ка, панна, осмотрѣться. Это казацкая станица.
   -- И мнѣ такъ кажется.
   -- Тутъ, полагать надо, чабаны. Не особенно пріятное общество. Чего эти собаки лаютъ, волкъ ихъ сожри! У ограды -- люди и лошади. Дѣлать нечего, приходится заѣхать, а то станутъ преслѣдовать. И вы вѣрно вздремнули.
   -- Да, вздремнула.
   -- Разъ, два, три, четыре осѣдланныя лошади, четверо людей у ограды. Ну, не велика сила! Да, это чабаны. Разсуждаютъ о чемъ-то. Эй, вы тамъ, сюда!
   То дѣйствительно были чабаны; панъ Заглоба тотчасъ же замѣтилъ, что только одинъ изъ нихъ вооруженъ былъ саблей и пищалью; остальные же -- палками, съ привязанными къ нимъ конскими челюстями.
   Всѣ четверо странно взглянули на прибывшихъ, подойдя къ нимъ.
   -- Чего вамъ? спросили они, не снимая шапокъ.
   -- Слава Богу! проговорилъ панъ Заглоба.
   -- Во вѣки вѣковъ. Чего вамъ?
   -- Далеко ли въ Сыроватую?
   -- Не знаемъ мы никакой Сыроватой.
   -- А станица эта какъ называется?
   -- Гусля.
   -- Дайте-ка лошадямъ воды.
   -- Воды нѣтъ. Вся высохла. А вы откуда?
   -- Изъ Кривой Руды.
   -- А куда?
   -- Въ Чигиринъ.
   Чабаны переглянулись.
   Одинъ изъ нихъ, косоглазый и черномазый, какъ воронъ, внимательно окинулъ взглядомъ пана Заглобу.
   -- Вы зачѣмъ же свернули съ дороги?
   -- Потому, что жара.
   Косоглазый завладѣлъ уздечкой пана Заглобы.
   -- Слѣзай-ка, паночку, съ коня. Незачѣмъ тебѣ ѣхать въ Чигиринъ.
   -- Почему же такъ? спокойно спросилъ панъ Заглоба.
   -- Видишь ты этого молодца?-- проговорилъ косоглазый,-- указывая на одного изъ чабановъ.
   -- Вижу.
   -- Онъ пріѣхалъ изъ Чигирина. Тамъ ляховъ рѣжутъ.
   -- А знаешь ли ты, глупый хлопъ, кто ѣдетъ вслѣдъ за нами въ Чигиринъ?
   -- А кто?
   -- Князь Ярема.
   Наглыя лица чабановъ перемѣнились въ одинъ мигъ -- и всѣ, словно по командѣ, поснимали шапки.
   -- А знаете ли вы, хамы,-- продолжалъ панъ Заглоба,-- что ляхи дѣлаютъ съ тѣми, кто рѣжетъ? Ляхи вѣшаютъ тѣхъ. А знаете ли вы, сколько у князя Яремы войска? А знаете ли, что онъ всего въ полуверстѣ отсюда? А что, собачьи души? Дуды вы эгакія! Какъ вы приняли насъ? У васъ высохъ колодезь? Нѣтъ у васъ воды? А, кобылье отродье, вотъ я васъ!
   -- Не сердитесь, пане. Колодезь высохъ. Мы сами ѣздимъ за водой къ Кагамлину.
   -- А, бычьи хвосты!
   -- Простите, пане! Прикажите, такъ вмигъ сбѣгаемъ за водой.
   -- Обойдусь и безъ васъ. Самъ съѣзжу за водой. Гдѣ тутъ Кагамлинъ? спросилъ онъ грозно.
   -- Вотъ, два поворота отсюда, отвѣтилъ косоглазый.
   -- А далеко до дороги?
   -- Всего верста.
   -- Ступай впередъ, казачекъ! приказалъ панъ Заглоба Еленѣ.
   Мнимый казачекъ повернулъ коня и поскакалъ.
   -- Слышь, вы!-- звучно обратился къ хлопамъ Заглоба;-- если мимо васъ проѣдутъ развѣдчики -- сказать, что я направился берегомъ.
   -- Слушаемъ, пане.
   Четверть часа спустя, Заглоба ѣхалъ рядомъ съ Еленой.
   -- Назвалъ я князя-воеводу во время,-- сказалъ онъ, прищуривая глазъ.-- Будутъ они теперь ждать цѣлый день. При одномъ имени князя задрожали!
   -- Вижу я, что вы, пане, чрезвычайно находчивы и выпутаетесь изъ любой бѣды. Благодареніе Богу, что Онъ ниспослалъ мнѣ такаго защитника! промолвила Елена.
   Шляхтичу польстили слова дѣвушки: онъ пріятно осклабился и погладилъ свою длинную бороду.
   Подъѣхавъ къ рѣкѣ, панъ Заглоба оставилъ Елену въ безопасномъ мѣстѣ, и пустился отыскивать бродъ, который и нашелъ очень скоро. Перебравшись на другой берегъ, они поскакали къ верховью рѣки, не останавливаясь ни на минуту. Дорога была не изъ легкихъ. Ручьи, впадавшіе въ Кагамликъ, образовали во многихъ мѣстахъ трясины. Наконецъ бѣглецы наши очутились на высокомъ, сухомѣ берегу, поросшемъ дубнякомъ, Но наступившая ночь помѣшала дальнѣйшему путешествію -- и панъ Заглоба рѣшилъ ждать до утра. Онъ разсѣдлалъ лошадей, перевязалъ имъ ноги и пустилъ на пастбище, потомъ, отыскалъ болѣе удобное мѣсто и устроилъ изъ листьевъ постель для Елены.
   -- Ложитесь-ка, панна, спать. Роса освѣжитъ васъ, да и я прилягу отдохнуть. Огня разводить не будемъ, а то, чего добраго, явятся еще чабаны! Спите спокойно. Не далеко мы отъѣхали, правда; но и слѣдъ за нами простылъ. Спокойной ночи, панна.
   -- Спокойной ночи, панъ.
   Стройный казачекъ упалъ на колѣни и долго молился, вознося глаза къ небу, а панъ Заглоба, взваливъ на плечи сѣдло, отошелъ въ сторону подальше -- и улегся.
   Елена долго не могла уснуть. У нея передъ глазами носились кровавые призраки убитой тетки и братьевъ, блѣдное, съ соболиными бровями, лиде Богуна. Она даже вздрогнула отъ ужаса: вдругъ, среди этого мрака, предстанетъ передъ ней пара зловѣще свѣтящихся глазъ... Но усталость взяла свое -- и она уснула.
   Уже свѣтало, когда до слуха ея долетѣли звуки, походившіе на вой и хрипъ. Она вскочила, вся похолодѣвъ отъ страха. Въ ту же минуту глаза ея замѣтили Заглобу, бѣжавшаго безъ шапки съ пистолетомъ въ рукахъ. Нѣсколько спустя, раздался громкимъ эхо его голосъ: "у -- га! у -- га!" и затѣмъ послѣдовалъ выстрѣлъ. Секунды показались Еленѣ вѣчностью, наконецъ, появился Заглоба.
   -- А чтобъ васъ растерзали собаки, чтобъ васъ въ куски изорвали, чтобъ васъ жиды проглотили! сыпались изъ его устъ проклятія.
   Голосъ Заглобы звучалъ настоящимъ отчаяніемъ.
   -- Что случилось, пане? тревожно спросила Елена.
   -- Волки зарѣзали коней!
   -- Іисусе Христе! Обоихъ?
   -- Одинъ зарѣзанъ, а другой израненъ, да такъ, что и шагу не ступитъ.
   -- Что же намъ дѣлать?
   -- Что дѣлать? Взять по палочкѣ, да и поѣхать верхомъ! Что дѣлать? Самъ чортъ противъ насъ -- не даромъ онъ въ пріятельскихъ отношеніяхъ съ Богуномъ. Что дѣлать? Да развѣ я знаю? Лучше бы мнѣ превратиться въ коня; по крайней мѣрѣ вамъ, панна, было бы на комъ ѣхать. Убей меня Богъ, если я былъ когда-либо въ подобномъ положеніи!
   -- Что же -- отправимся пѣшкомъ.
   -- Хорошо говорить вамъ, двадцатилѣтней; но мнѣ-то, при моемъ сложеніи, каково!.. Разумѣется, не сидѣть же здѣсь; но когда мы попадемъ въ эту Золотоношу -- не знаю. Сѣдла прійдется оставить; а все, что въ ротъ, надо тащить на себѣ.
   -- Не позволю я, чтобы вы все на себѣ тащили. Часть понесу и я.
   Заглоба пріободрился, видя въ дѣвушкѣ такую рѣшимость.
   -- О, панночка моя! Надо быть туркомъ, язычникомъ, чтобы согласиться на это! Не въ томъ дѣло, кто понесетъ; и самъ я какъ нибудь справлюсь; только прійдется часто отдыхать. Возьмемъ только чепраки, да немного припасовъ, которыхъ впрочемъ не ахти сколько останется, если принять во вниманіе, что слѣдуетъ и теперь подкрѣпиться.
   Около полудня они подошли къ броду. По дорогѣ видѣлись слѣды колесъ и копытъ.
   -- Быть можетъ, это и есть дорога въ Золотоношу? сказала Елена.
   -- Не у кого спросить.
   Едва только панъ Заглоба проговорилъ это, какъ отдаленіи въ послышался человѣческій голосъ.
   -- Подождите, панна! Надо укрыться.
   Голосъ раздавался все ближе и ближе.
   -- Видите вы что нибудь? спросила Елена.
   -- Вижу.
   -- Кто же подходитъ?
   -- Слѣпой дѣдъ съ торбаномъ. Подростокъ ведетъ его. Вотъ, сапоги снимаютъ. Пройдетъ мимо насъ къ рѣкѣ.
   Послышался плескъ воды. Заглоба съ Еленой вышли изъ убѣжища.
   -- Благословенъ Господь! привѣтствовалъ шляхтичъ.
   -- Вовѣки вѣковъ!-- отвѣчалъ дѣдъ.-- А вы кто?
   -- Христіане. Не бойся, дѣдъ; вотъ тебѣ подаяніе.
   -- Дай вамъ святый Николай здоровье и счастье!
   -- А ты, дѣдъ, откуда?
   -- Изъ Броваринъ.
   -- А дорога это куда ведетъ!
   -- Къ хуторамъ, въ селеніе...
   -- А въ Золотоношу можно попасть?
   -- Можно, пане.
   -- Давно вы изъ Броваринъ?
   -- Вчера утромъ, пане.
   -- А въ Разлогахъ были?
   -- Были; но тамъ, кажутъ, "лыцари" пришли и была битва.
   -- Кто жъ это говорилъ?
   -- Въ Броваринахъ разсказывали. Туда прискакалъ одинъ изъ княжеской челяди -- и ужасъ, что разсказывалъ.
   -- А самъ ты не видѣлъ его?
   -- Я, пане, никого не вижу, я слѣпъ.
   -- А этотъ подростокъ?
   -- Онъ видитъ, но онъ нѣмъ; только я одинъ понимаю его.
   -- Далеко отсюда въ Разлоги? Мы тоже туда собираемся.
   -- О, далеко!
   -- И такъ, вы побывали въ Разлогахъ?
   -- Да, пане.
   -- Да? повторилъ панъ Заглоба -- и вдругъ схватилъ подростка за воротъ.-- Га! мошенники! шпіоны, негодяи. Ходите хлоповъ поджигать къ бунту! Эй, взять ихъ, раздѣть до нага и повѣсить, или утопить! Бей ихъ, бунтовщиковъ; бей ихъ, убей!
   И онъ сталъ таскать подростка. Дѣдъ упалъ на колѣни, прося помиловать; подростокъ пронзительно кричалъ; Еленаже смотрѣла на своего спутника съ крайнимъ изумленіемъ.
   -- Что вы дѣлаете, пане? пыталась она удержать его.
   Но панъ Заглоба не унимался; онъ кричалъ, испускалъ проклятія, сзывалъ весь адъ и всѣ несчастія, сулилъ всѣ ужасы міра и всевозможныя муки.
   Княжна подумала, не рехнулся ли онъ.
   -- Исчезай!-- обратился онъ къ ней.-- Не подобаетъ быть тебѣ зрительницей того, что произойдетъ здѣсь сейчасъ. Исчезай, повторяю тебѣ!.. А ты, панъ, снимай съ себя все, не то я въ куски изрублю тебя.
   Поваливши подростка, отъ собственноручно сдернулъ съ него одежду. Дѣдъ, трясясь отъ ужаса, поспѣшно сбросилъ съ себя суму, торбанъ и свитку.
   -- Снимай все! оралъ на него Заглоба.
   Дѣдъ началъ стаскивать и рубаху.
   При видѣ этого, княжна поспѣшила отойдти подальше -- и усѣлась на пнѣ, сама не зная, что дѣлать.
   Наконецъ, все стихло. Молчаніе нарушалось только шелестомъ листьевъ, да щебетаніемъ птичекъ. Послышались шаги. Панъ Заглоба возвращался, неся на плечахъ торбанъ, сумку и все, снятое съ подростка и дѣда. Его единственный здоровый глазъ свѣтился радостью -- и лице улыбалось.
   Онъ былъ видимо въ превосходномъ настроеніи.
   Елена, глядя на него, ничего не понимала.
   Но вскорѣ все объяснилось, когда Заглоба, спрятавшійся съ одеждой въ кустахъ, предсталъ передъ нею настоящимъ дѣдомъ съ торбаномъ въ рукахъ и запѣлъ:
   
   "Соколе ясный, брате мій родній,
   "Ты высоко летаешь,
   "Ты широко видаешь"...
   
   Переодѣться нищими -- было единственнымъ спасеніемъ для бѣглецовъ. Еленѣ пришлось лишиться даже косъ.
   Путники отправились степью, отдыхая въ тѣни изрѣдка попадавшихся на дорогѣ дубравъ -- и дѣдъ нерѣдко въ трудно проходимыхъ мѣстахъ переносилъ съ невѣроятной легкостью сопутствовавшаго ему черноброваго подросточка. Идти пришлось долго. Подросточекъ не разъ лишался силъ къ неописанному отчаянію дѣда. Но вотъ слухъ бѣглецовъ пораженъ былъ звуками не то волчьяго воя, не то собачьяго лая. Панъ Заглоба сталъ внимательно прислушиваться -- и убѣдился, что это лай собакъ. Слѣдовательно, не далеко и селеніе.
   Это придало, бодрости. Заглоба и Елена ускорили шаги и, выйдя изъ дубравы, увидѣли передъ собой рядъ крестьянскихъ хатъ и три церковныя башенки, синѣвшія при блескѣ вечерней зари. То была Демьяновка, княжеская деревня, въ которой панъ Заглоба надѣялся найти все, что нужно, для спасенія себя и своей спутницы.
   -- Помните же, панна,-- говорилъ онъ Еленѣ,-- что вы -- нѣмая. Если станутъ разспрашивать васъ, вы сейчасъ-же указывайте на меня, произнося: "гум, гум, гум! ній, ній!" Только тогда назовемъ себя, когда встрѣтятся намъ или коронные, или княжескіе полки, особенно если, командовать будетъ кто нибудь изъ знакомыхъ пана Скржетускаго. Правда и то, что вы подъ опекою князя -- стало быть, нечего вамъ бояться солдатъ. Но что это тамъ внизу? Огонь пылаетъ, стучатъ!... Ага, это кузница... Но и людей тамъ, я вижу, пропасть. Пойдемъ-ка туда.
   И дѣйствительно, въ ущельи стояла кузница, изъ трубы которой вылеталъ цѣлый снопъ искръ и клубы дыма. Сквозь открытыя двери и многочисленныя отверстія проникалъ яркій свѣтъ, по временамъ заслонявшійся темными, внутри двигавшимися, фигурами. Кузнечные молоты били въ тактъ -- и звуки эти странно сочетались съ рѣчами и пѣніемъ толпившихся у кузницы людей. Панъ Заглоба не замедлилъ ударить по струнамъ торбана и запѣть:
   
   "Эй, тамъ на гори
   Жинци жнутъ
   А попидъ горою
   Попидъ зеленою
   Казаки идутъ".
   
   Съ этой пѣснью и приблизился онъ къ кузницѣ. Были тутъ хлопы, почти всѣ пьяные. Въ рукахъ у каждаго изъ нихъ находилось по жерди. Нѣкоторыя изъ этихъ жердей были съ заостренными концами пикъ; кузнецы именно и занимались выправкою косъ и пикъ.
   -- Эй, дідъ, дідъ! послышалось въ толпѣ.
   -- Слава Богу! отвѣтилъ панъ Заглоба
   -- Во вѣки вѣковъ!
   -- Скажите, дѣтки, Демьяновка ли это?
   -- Демьяновка; а что?
   -- Мнѣ по дорогѣ сказывали, что тутъ добрые люди живутъ, которые и дѣда пріютятъ, насытятъ, напоятъ и грошей дадутъ. Я-старъ -- длинный путь прошелъ, а мальчикъ мой -- и шагу дальше не ступитъ. Онъ, бѣдный, нѣмъ -- водитъ меня, слѣпаго. Богъ васъ, добрые люди, не забудетъ, и Николай чудотворецъ-не забудетъ и святой Онуфрій не забудетъ. Еще однимъ глазомъ вижу кое-какъ, а другимъ -- ничего; такъ вотъ и хожу съ торбаномъ, пѣсни пою и живу, какъ птица, тѣмъ, что подадутъ люди добрые.
   -- А ты, дѣдъ, откуда?
   -- Издалека я, издалека. Но дайте отдохнуть -- тутъ, я вижу, скамья. Садись, дитятко, и ты -- продолжалъ онъ, приглашая Елену сѣсть.-- Издалека мы, а теперь изъ Броварковъ идемъ.
   -- А что тамъ слышно хорошаго? допытывался старый хлопъ съ косою въ рукахъ.
   -- Слышно-то тамъ, слышно. Но не знаю хорошія ли вѣсти? Людей тамъ множество. О Хмѣльницкомъ разсказываютъ, что побѣдилъ гетманскаго сына и "лыцарей". Слышно также, что на русскомъ берегу хлопы бунтуются противъ пановъ.
   Толпа вмигъ окружила Заглобу, который, усѣвшись рядомъ съ княжной, время отъ времени ударялъ по струнамъ торбана.
   -- Такъ ты, отче, слышалъ, что возстаютъ?
   -- Какже, какже! Горькая вѣдь наша хлопская доля!
   -- Но говорятъ, что конецъ этому.
   -- Въ Кіевѣ нашли въ алтарѣ письмо Христа, въ которомъ говорится, что будетъ война страшная и жестокая, что вся Украйна потонетъ въ крови...
   Полукругъ, оцѣпившій пана Заглобу, еще болѣе съузился.
   -- Письмо, говоришь ты, было?
   -- Было, какъ Богъ святъ. Говорилось о войнѣ, о крови... Но нѣтъ силъ разсказывать дальше: въ горлѣ у меня пересохло совсѣмъ...
   -- Вотъ, отче, горѣлка. Разсказывай только скорѣе, что на свѣтѣ слышно. Знаемъ и мы, что дѣды всюду бываютъ и все знаютъ. Бывали они и у насъ и разсказывали, что для пановъ черный часъ насталъ. Вотъ и принялись мы за косы да за пики, чтобъ не быть послѣдними; но теперь и сами не знаемъ, пора ли начинать, или ждать вѣстей отъ Хмѣля?
   Заглоба осушилъ косушку, щелкнулъ языкомъ и задумался.
   -- А кто вамъ сказалъ, что уже время? спросилъ онъ.
   -- Намъ самимъ хочется.
   -- Пора! пора!-- послышалось нѣсколько голосовъ.-- Коли запорожцы побили пановъ, такъ пора!
   И цѣлый лѣсъ сильныхъ рукъ потрясъ съ зловѣщимъ визгомъ косами и пиками.
   На мгновеніе воцарилось молчаніе, среди котораго раздавался стукъ кузнечныхъ молотовъ. Будущіе рѣзуны ждали только, что скажетъ дідъ.
   Дідъ думалъ, думалъ -- наконецъ сказалъ:
   -- Чьи вы?
   -- Мы князя Яремы.
   -- А кого же вы станете рѣзать?
   Хлопы переглянулись.
   -- Его самого? спросилъ дѣдъ.
   -- Не выдержимъ...
   -- Ой, не выдержать вамъ, дѣтки, не выдержать! Бывалъ въ Лубнахъи я, и видывалъ князя. Страшенъ онъ! Крикнетъ -- деревья дрожатъ; ногой топнетъ -- глядишь, яма. Его и король боится, и гетманы слушаются, и всѣ его страшатся. Не выдержите, дѣтки, не выдержите... Не вамъ искать его; онъ васъ отыщетъ. И того вы не знаете, что всѣ ляхи помогутъ ему, а что ни ляхъ -- то сабля.
   Всѣ угрюмо насупились и замолчали, а дѣдъ продолжалъ:
   -- Идетъ князь, идетъ, асъ нимъ столько полковъ, сколько звѣздъ на небѣ! Впереди скачетъ вѣтеръ и стонетъ, а знаете ли, чего онъ стонетъ? Надъ вашей долей онъ стонетъ. Впереди его скачетъ смерть съ косою и звонитъ, а знаете ли, чего звонитъ она? На погибель головамъ вашимъ звонитъ.
   -- Господи помилуй! прошептала толпа.
   И снова раздавался только стукъ молотовъ.
   -- Кто княжьимъ коммисаромъ? спрашивалъ дѣдъ.
   -- Панъ Гдэшинскій.
   -- А гдѣ онъ?
   -- Удралъ.
   -- Почему удралъ?
   -- Потому что слышалъ, какъ для насъ косы и пики куютъ. Испугался онъ и удралъ.
   -- Тѣмъ хуже! Донесетъ онъ князю на васъ.
   -- Что ты, дѣдъ, каркаешь?-- сказалъ старый хлопъ.-- Вѣримъ мы, что для пановъ насталъ часъ. И не быть имъ ни на русскомъ берегу, ни на татарскомъ; не быть князьямъ и панамъ: только одни казаки -- люди вольные, останутся и не будетъ ни чинша, ни податей -- такъ оно и въ священномъ писаніи говорится. А Хмѣль такой же сильный, какъ и князь. Пусть-ка попробуетъ...
   -- Дай-то Богъ -- говорилъ дѣдъ -- дай-то Богъ! Тяжела наша хлопская доля; не такъ бывало прежде.
   -- Земля чья? князя; степь чья? князя; лѣсъ чей? князя; стада чьи? князя -- а прежде, лѣсъ былъ божій, степь -- божья; кто первый пришелъ, тотъ и взялъ -- и никому ничего не платитъ. Теперь все князей, да пановъ...
   -- Правда ваша, дѣтки,-- промолвилъ дѣдъ -- но я одно скажу вамъ: не устоите вы передъ княземъ, сами то знаете. А кто хочетъ рѣзать пановъ, пусть-ка къ Хмѣлю спѣшитъ -- да не медля, завтра же утромъ, князь уже вѣдь въ дорогѣ. Если панъ Гдэшинскій уговоритъ его пойти на Демьяновку, такъ не спастись вамъ, князь перебьетъ всѣхъ. Бѣгите вы къ Хмѣлю. Чѣмъ больше васъ будетъ, тѣмъ легче Хмѣлю справиться съ княземъ. О, тяжеленько прійдется ему! Гетманъ впереди, и короннымъ войскамъ счета нѣтъ, а князь сильнѣе гетмановъ. Летите, дѣтки, на помощь Хмѣлю и запорожцамъ, а то не устоять имъ. Вѣдь за вашу свободу съ панами дерутся они. Летите; такъ и отъ князя спасетесь -- и Хмѣлю поможете.
   -- Правда, правда! загудѣла толпа.
   -- Хорошо говорите.
   -- Мудрый дѣдъ!
   -- Такъ ты видѣлъ князя въ дорогѣ?
   -- Видѣть его я не видѣлъ; но въ Броваркахъ слышалъ, что онъ уже двинулся изъ Лубьнъ. Все сжигаетъ и рѣжетъ; гдѣ хоть одну пику найдетъ -- сейчасъ покончитъ со всѣми: только и оставитъ, что землю, да небо.
   -- Господи, помилуй.
   -- А гдѣ намъ Хмѣля найти?
   -- Я тутъ для этого, чтобъ сказать вамъ, гдѣ искать Хмѣля. Ступайте-ка вы, дѣтки, въ Золотоношу, а потомъ въ Трэтимірово -- тамъ Хмѣль уже подождетъ васъ; туда же сбѣгутся всѣ изъ деревень и усадебъ; туда же и татары придутъ...
   -- А ты, дѣдъ, съ нами пойдешь?
   -- Пойти -- не пойду -- старыя кости уже отказываются служить; но запрягите для меня телѣгу, я и поѣду съ вами. А передъ Золотоношей выйду посмотрѣть, нѣтъ ли въ ней солдатъ. Если окажутся, такъ мы минуемъ ее -- и прямо въ Третимірово. Тамъ уже казаки. А теперь накормите меня, а то и я голоденъ, да и малецъ мой тоже. Завтра утромъ дни -- 208 немся, и я спою вамъ о Потоцкомъ и князѣ Яремѣ. Охъ, страшные они львы! Прольютъ они кровь на Украйнѣ... небо совсѣмъ поалѣло, да и луна словно въ крови плаваетъ. Молитесь, дѣтки, молитесь! Слышалъ я тоже, что и мертвые изъ гроба встаютъ!..
   Ужасъ овладѣлъ столпившимися хлопами. Они стали перешептываться и креститься. Наконецъ одинъ изъ нихъ вскрикнулъ:
   -- Въ Золотоношу!
   -- Въ Золотоношу! повторила, точно эхо, толпа.
   -- Въ Третиміровъ!
   -- Погибель панамъ и ляхамъ!
   Вдругъ какой-то пьяный казачекъ выступилъ впередъ и воззвалъ:
   -- Батьки! Коли завтра въ Золотоношу, такъ сегодня на домъ коммисара!
   -- На домъ коммисара! крикнуло нѣсколько голосовъ.
   -- Сжечь и добро захватить!
   Но дѣдъ, все время молчавшій съ понуренной головой, приподнялъ ее со словами:
   -- Эй, дѣтки, не ходите вы на домъ коммиссара и не жгите его, а то не сдобровать вамъ... Князь не далеко, быть можетъ, отсюда увидитъ зарево, да нахлынетъ на васъ -- и быть бѣдѣ. Сидите вы тихо, да накормите меня.
   -- Правда! правда! согласилась толпа.
   -- Правда! Эхъ, дурный Максимъ!
   -- Пойдемъ-ка, дѣдъ, ко мнѣ, пригласилъ дѣда старикъхлопъ.
   Заглоба всталъ и потянулъ за рукавъ Елену. Княжна уснула.
   -- Устало дитятко, устало! сказалъ панъ Заглоба и разбудилъ ее.
   Немного спустя, дѣдъ упитывалъ себя бараниной, обильно спрыскивая ее медомъ, а на слѣдующее утро отправился съ Еленой въ телѣгѣ, въ сопровожденіи нѣсколькихъ десятковъ хлоповъ, вооруженныхъ косами и пиками.
   

XX.

   За Днѣпромъ разразилась страшная буря. Вѣсть о Корсунской побѣдѣ облетѣла съ быстротой молніи всю Русь, поднимая на ноги вся и всѣхъ.
   Семеновцы нашли Богуна почти задушеннымъ; но онъ скоро оправился и, узнавъ въ чемъ дѣло, разъярился, къ ужасу окружавшихъ его казаковъ. Не теряя времени, онъ погнался, какъ злой духъ, за бѣглецами въ Лубяы. По пути встрѣтивъ сто человѣкъ княжеской венгерской пѣхоты, онъ истребилъ ихъ, исключая двухъ-трехъ, чтобъ получить хоть какія нибудь свѣдѣнія, и убѣдившись, что бѣглецы направились въ другую сторону, въ отчаяніи вернулся въ Разлоги. Но тутъ уже не осталось и слѣдовъ жилья. Хлопы, въ надеждѣ свалить все на казаковъ, сожгли домъ вмѣстѣ со слѣпымъ Василіемъ, разграбивъ предварительно все имущество. Недалеко отъ Разлоговъ, Богунъ наткнулся на Плесневскаго, спѣшившаго изъ Чигирина. Поджаренный на кострѣ, Плесневскій все разсказалъ, и ватажникъ легче перевелъ духъ. Повѣсивъ свою жертву, онъ поскакалъ дальше, будучи увѣренъ, что не спастись Заглобѣ. Дѣйствительно, на слѣдъ онъ напалъ, благодаря указаніямъ Плесневскаго и чабановъ,* но доѣхавъ до брода, совсѣмъ потерялъ его.
   Прошелъ день-другой -- вѣстей никакихъ. Наконецъ одинъ изъ эеауловъ его, Антонъ, съ молодости охотившійся по Дикимъ-Долямъ на татарву, вывелъ его изъ затрудненія.
   -- Батька, -- сказалъ онъ,-- удирали они въ Чигиринъ и умно сдѣлали, но узнавши отъ Плесневскаго о пораженіи гетмановъ, свернули въ сторону. Ты, батька, видѣлъ самъ, что не дорогой бѣжали они.
   -- Степью?
   -- Въ степи я разыскалъ бы ихъ; но отправились они къ Днѣпру, чтобъ пробраться къ гетманамъ. Бѣжали они или въ Черкасы, или въ Золотоношу, а то и къ Переяславу, хотя не думаю, чтобъ туда. Намъ бы, батька, раздѣлиться: одному спѣшить въ Черкасы, другому -- въ Золотоношу; но скорѣе. А то, когда переправятся они черезъ Днѣпръ, не поймать ихъ.
   -- Мчись же ты въ Золотоношу, а я поскачу въ Черкасы.
   -- Хорошо, батька!
   -- Но смотри, чтобъ не провели тебя!
   -- Не бойтесь, батька. Хитеръ и я.
   Согласно съ этимъ планомъ, каждый поскакалъ въ свою сторону. Антонъ очутился въ Демьяновкѣ въ тотъ же вечеръ.
   Селеніе точно вымерло, остались только однѣ бабы, да дѣти.
   Антонъ только и могъ добиться отъ одной изъ старухъ, что хлопы пошли къ Хмѣльницкому, что подговорилъ ихъ къ этому "дідъ", игравшій на торбанѣ и проклинавшій пановъ. Старый эсаулъ сталъ соображать -- и вдругъ ударилъ себя въ лобъ. Зачѣмъ же этотъ "дідъ" повелъ хлоповъ въ Золотоношу, за которой ^находилась Прохоровна, а недалеко отъ Прохоровки гетманы и весь коронный станъ?
   Старому степному волку показалось, что онъ наскочилъ на лисицу. Положеніе его ухудшалось еще тѣмъ, что, въ случаѣ побѣды коронныхъ войскъ, находившихся недалеко, онъ легко могъ столкнуться съ ними и дорого заплатить за свои поиски. Въ побѣду Хмѣльницкаго надъ гетманами Антонъ не очень-то вѣрилъ. Не трудно побить гетманскаго сына -- но все коронное войско!... Нѣтъ!...-- Эхъ-ма!-- думалъ старый казакъ,-- лучше бы нашъ атаманъ о себѣ позаботился. У Чигирина можно бы было переправиться черезъ Днѣпръ, а оттуда въ Сѣчь. А теперь сиди тутъ между княземъ Яремой, да гетманами.
   Размышляя такимъ образомъ, онъ приблизился къ Сулѣ, черезъ которую надо было переѣхать. Къ счастью для него, здѣсь оказались перевозчики на паромахъ, способствовавшіе хлопамъ бѣжать. Вѣсть о побѣдѣ запорожцевъ проникла и въ Заднѣпровье. Народъ не могъ усидѣть на мѣстѣ и спѣшилъ къ Хмѣльницкому. Селенія пустѣли или превращались въ пепелища.
   Антонъ замѣтилъ, что отрядъ его принимаютъ за казаковъ князя Іереміи. Но ему удалось разувѣрить въ томъ перевозчиковъ, и онъ сталъ разспрашивать о Демьяновскихъ хлопахъ. Оказалось, что тѣ дѣйствительно перебрались на другой берегъ въ сопровожденіи "діда" и "мальчика", наружность котораго, по разсказамъ, обращала на себя общее вниманіе. Сомнѣній не могло быть. То были Заглоба и Елена. Очутившись на берегу, Антонъ помчался стрѣлой, лошадей не жалѣлъ. Но вдругъ онъ осадилъ коня. Возлѣ яра показалась черная ма друг за шиворот мальчика. -- А, воры, мошенники, бродяги, вы ходите на разведку, мужиков к бунту подговариваете. Эй! Федор, Алешка, Максим, -- взять их, раздеть и утопить или повесить. Это бунтовщики, шпионы, бей их, убей!
   И Заглоба начал дергать мальчика, трясти его и кричать все громче и громче. Дед бросился на колени, умоляя о пощаде. Мальчик издавал пронзительные крики, свойственные немым, а Елена с удивлением смотрела на эту сцену.
   -- Что вы делаете? -- спросила она, не веря своим глазам.
   Но пан Заглоба кричал, проклинал, призывал на них весь ад, все несчастия и бедствия и грозил всеми муками и смертями. Княжна думала, что он сошел с ума.
   -- Уходите! -- крикнул он ей. -- Вам нельзя смотреть на то, что здесь будет. Уходите, говорю!
   Вдруг он крикнул деду:
   -- Снимай одежду, не то я тебя разрублю на куски! -- и, повалив мальчугана, стал собственноручно снимать с него одежду. Испуганный старик сбросил поспешно торбан, мешок и свитку.
   -- Снимай все! Чтоб тебя черти взяли! -- кричал Заглоба.
   Дед стал снимать рубаху. Княжна, поняв, в чем дело, поспешно отошла в сторону, слыша за собой только брань Заглобы. Отойдя довольно далеко, она остановилась, не зная, что делать; увидев дерево, поваленное на землю ветром, она села на него и стала ждать. До ее слуха доходили крики немого, стоны деда и ругань Заглобы. Наконец все умолкло, и слышалось только чириканье птиц и шелест листьев; вслед за тем послышались тяжелые шаги и человеческое дыхание. Это был пан Заглоба. Он нес на плече одежду, отнятую у нищего и его вожака, а в руках две пары сапог и торбан. Подойдя к Елене, он усмехнулся и подмигнул своим здоровым глазом. Он, по-видимому, был в прекрасном расположении духа.
   -- Ни один глашатай не накричится так, как накричался я! Даже охрип! Зато достал то, что хотел, и пустил их голышом, в чем мать родила. Если султан не сделает меня за это пашой или валахским господарем, то он неблагодарный; ведь я прибавил ему еще двух святых {Заглоба играет словами польской поговорки: "Гол, как турецкий святой". -- Примеч. перев.}. Но каковы негодяи! Просили оставить им хоть рубашки! Я им сказал: "Благодарите Бога, что отпущу вас живыми". Посмотрите-ка, все новое: и свитки, и сапоги, и рубахи. Хороши порядки в Речи Посполитой, если даже хамы так наряжаются. Верно, они были на храмовом празднике в Броварках, собрали там денег и купили все новое. Ни один шляхтич не приобретет столько, сколько выпросит дед. Я брошу теперь рыцарское ремесло и начну обирать дедов; этак можно скорей разбогатеть.
   -- Но зачем вы сделали все это? -- спросила Елена.
   -- Зачем? А вот вы сейчас увидите зачем. -- Он взял половину одежды и ушел в кусты; там вскоре послышались звуки торбана и показался... не Заглоба, а настоящий украинский "дид", с бельмом на одном глазу и с седой бородой, который подошел к Елене и запел хриплым голосом:
  
   Соколе ясный, брате мий ридный,
   Ты высоко летаешь,
   Ты далеко видаешь.
  
   Княжна хлопнула в ладоши, и в первый раз после бегства из Розлог улыбка озарила ее красивое личико.
   -- Если бы я не знала, что это вы, то ни за что бы не догадалась!
   -- А что, -- сказал Заглоба, -- вы, верно, и на Масленице не видели лучшего маскарада; я видел свое отражение в воде, и если может быть дид лучше, то пусть меня повесят на моей собственной торбе. Недостатка в песнях тоже не будет. Что прикажете спеть: о "Марусе Богуслава", о "Бондаривне" или о "Серпеговой смерти"? Все могу и, верно, заработаю на кусок хлеба даже от самых отчаянных кутил.
   -- Теперь я понимаю, почему вы сняли одежду с этих бедняков: чтобы нам безопаснее было путешествовать,
   -- Конечно, -- сказал пан Заглоба. -- Что ж вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только рука князя удерживает этих бездельников от своеволия; а теперь, когда они узнают о войне с Запорожьем и о победах Хмельницкого, то вся страна будет в огне; как же мне провести вас через толпы бунтующего мужичья? А чем попадать в их руки, уж лучше было остаться в руках Богуна.
   -- О нет! Лучше смерть, чем это, -- перебила его княжна.
   -- А по-моему, жизнь лучше смерти, от нее и так уж не отвертишься никакими выдумками. Видно, сам Бог послал нам этого дида. Я напугал его князем, как и чабанов. Они теперь от страха просидят голышом в тростниках дня два или три, а мы, переодетые, доберемся между тем до Золотоноши, найдем ваших братьев, а если их там нет, то пойдем к гетманам или будем ждать князя; я, как старый дид, не боюсь ни холопов, ни казаков; мы даже можем смело пробраться через отряд Хмельницкого, надо только избегать татар, те охотно возьмут в плен такого красивого казачка.
   -- Значит, и мне нужно переодеться?
   -- Да, снимите ваше казацкое платье и нарядитесь мужиком. Хоть для мужицкого мальчишки вы слишком красивы -- так же, как и я для дида, -- но ваше личико загорит от ветра, а я от ходьбы похудею. Когда валахи выжгли мне глаз, я думал, что это страшное несчастье, а теперь даже лучше, ведь если дид не слепой, то возбуждает подозрение. Вы будете водить меня за руку и называть меня Онуфрием. Скорей только переоденьтесь, пора в путь: пешком не скоро пройдем.
   Заглоба отошел, а Елена начала переодеваться в дедовского вожака. Умывшись в речке, она сняла казацкий жупан и надела мужицкую свитку, соломенную шляпу и дорожную дедовскую сумку. К счастью, мальчик, с которого было снято это платье, был довольно высок, и оно было как раз впору Елене. Заглоба внимательно осмотрел ее и сказал:
   -- Немало рыцарей рассталось бы со своими латами, лишь бы только их вел такой мальчик; я уж знаю одного гусара, который, наверное, сделал бы это. А вот с волосами надо что-нибудь сделать. Видел я в Стамбуле красивых мальчиков, но такого не видал!
   -- Дай бог, чтобы моя красота не навлекла на нас несчастье, -- сказала Елена, которой польстили похвалы Заглобы.
   -- Красота никогда не вредит -- доказательство налицо во мне: когда в Галате турки выжгли мне глаз и хотели выжечь еще и другой, меня спасла жена одного паши, а все из-за моей красоты, остатки коей вы видите еще и теперь.
   -- А вы говорили, что вам глаз выжгли валахи?
   -- Да, отуречившиеся валахи, слуги паши.
   -- Вам ни одного не выжгли.
   -- Да, но от каленого железа осталось бельмо, ведь это все равно. Но что вы думаете сделать со своими волосами?
   -- А что же?.. Надо отрезать.
   -- Нужно. Чем?
   -- Вашей саблей.
   -- Саблей можно отрезать голову, а насчет волос -- не знаю.
   ОГНЕМ И МЕЧОМ
   957
   -- Знаете что? Я стану на колени у того пня, положу на него волосы, а вы отрубите! Только не голову...
   -- Не бойтесь, я не раз в пьяном виде... рубил фитиль у свечки, не задев ее... и вас не обижу.
   Елена села у пня, перебросила свои громадные черные косы и, подняв глаза на Заглобу, с печальной улыбкой сказала: "Рубите!" Но ей стало жаль косы, которую едва можно было охватить обеими руками; Заглобе было тоже не по себе.
   -- Тьфу! Лучше мне было бы быть цирюльником и брить казацкие чубы, а то мне кажется, что я палач. Вы знаете, что палачи режут ведьмам волосы, чтобы в них не прятался дьявол и своей силой не ослаблял бы действия пыток. Но ведь вы не ведьма, и мой поступок кажется мне не очень похвальным. И если Скшетуский не обрежет мне за это ушей, то я сам задам ему imparitatem... {Равенства (лат.).} Право, дрожь так и пробирает. Закройте по крайней мере глаза.
   -- Уже! -- сказала Елена.
   Заглоба приподнялся на цыпочках, в воздухе сверкнула сабля, и на землю упали черные косы.
   -- Готово! -- сказал Заглоба.
   Елена вскочила, и коротко остриженные волосы рассыпались вокруг ее покрасневшего лица.
   В то время отрезать косу считалось большим позором для девушки, и со стороны Елены это была огромная жертва. На глазах у нее даже показались слезы... А Заглоба, недовольный собой, не стал даже утешать ее.
   -- Мне кажется, что я сделал какой-то бесчестный поступок, -- сказал он, -- и повторяю, что если Скшетуский настоящий рыцарь, то он обрежет мне уши. Но иначе нельзя было сделать, -- иначе догадались бы, что вы женщина. Теперь по крайней мере мы можем идти смело. Я расспросил у деда про дорогу, пристав с ножом к горлу. Он говорит, что мы увидим три дуба, около них Волчий Яр, а дальше дорога в Демьяновку, к Золотоноше. Он говорил также, что по этой дороге ездят чумаки, можно будет присесть к кому-нибудь на воз. Тяжелое время переживаем мы с вами и вечно будем вспоминать его. С саблями надо расстаться -- ни диды, ни их поводыри не могут иметь при себе шляхетского оружия. Я его воткну под этот пень: может, Бог поможет отыскать когда-нибудь. Эта сабля видела немало походов и немало побед. Поверьте, что я был бы уже полковником, если б не злоба и зависть людей, которые упрекали меня в пристрастии к спиртным напиткам. Так всегда на свете: одна только несправедливость. Я не лез прямо на рожон и умел соединять мужество с благоразумием, и первый же Зацвилиховский говорил, что я трус. Он -- хороший человек, но язык у него злой. Недавно еще он упрекал меня, что я братаюсь с казаками; а не будь этого, вы, наверное, не ушли бы от Богуна.
   С этими словами Заглоба заткнул сабли под колоду, покрыл их листьями и травой, потом перекинул за спину мешок и торбан, взял в руки палку и, махнув ею раза два, сказал:
   -- Ну и это недурно, можно даже какой-нибудь собаке или волку пересчитать зубы. Хуже всего, что надо идти пешком, да делать нечего! Пойдем!
   Они пошли: впереди черноволосый мальчик, за ним дед, который шел, ворча, проклиная и говоря, что ему жарко, хотя в степи дул ветер; ветер этот обветрил прелестное лицо мальчика. Вскоре они нашли яр, в глубине которого был ручей, уносивший в Каганлык свои прозрачные струи. Недалеко от этого яра и реки росли на кургане три могучих дуба; к ним и отправились наши путники и нашли дорогу, желтевшую от цветов. Дорога была пуста: на ней не было ни чумаков, ни дегтярников, лишь местами лежали кости животных, побелевшие от солнца.
   Путешественники все продолжали идти, отдыхая лишь в тени дубрав. Чернобровый мальчик ложился на траву, а дид сторожил его сон.
   Им часто приходилось переходить через ручьи и речки, а когда не было брода, приходилось долго искать его, бродя по берегу; иногда деду приходилось переносить мальчика на руках, с необычайной для старика силой.
   Так тащились они до вечера, наконец мальчик сел на дороге в дубовом лесу и сказал:
   -- Дальше не пойду ни за что, лучше лягу и умру здесь. Дед встревожился.
   -- О проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы, ни живой души! Ночевать нам здесь нельзя, уж вечер, через час совсем стемнеет... Стойте, что это?
   Дед замолчал, наступила глубокая тишина, ее прерывал далекий голос, выходивший словно из-под земли, но на самом деле он выходил из глубины яра, лежавшего вблизи дороги.
   -- Это волки, -- сказал Заглоба. -- Они уже съели наших лошадей, а теперь доберутся и до нас. У меня есть пистолет под свиткой, но не знаю, хватит ли пороху и на два выстрела, а не хотелось бы мне служить им закуской. Слышите, вот опять!
   Вскоре действительно послышался вой, который точно приближался к ним.
   -- Вставайте, дитя! -- сказал дед. -- Если не можете идти, то я понесу вас. Что делать? Я вижу, что слишком полюбил вас, -- верно, потому, что я холост и у меня нет детей. А если и есть, то они басурманы, потому что я долго был в Турции. Мною кончается род Заглоб. Ну, вставайте, полезайте ко мне на спину, я понесу вас.
   -- У меня так устали ноги, что я не могу двинуться.
   -- А вы еще хвастались своей силой. Тише! Тише! Ей-богу, я слышу лай собак. Да это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, про которую мне говорил дид. Слава Всевышнему! А я уж думал, не развести ли огонь от волков, мы, наверное, бы оба заснули, так как страшно устали. Да, это собаки, слышите?
   -- Пойдем! -- сказала Елена, к которой вдруг вернулись силы. Действительно, едва они вышли из лесу, как показались огоньки и три
   церковных купола, покрытых новой дранью и освещенных последними лучами вечерней зари. Собачий лай слышался все отчетливее.
   -- Да, это Демьяновка, иначе и быть не может, -- сказал Заглоба. -- Дидов везде охотно принимают, -- может быть, дадут даже поесть и переночевать, а добрые люди подвезут нас дальше. Это, кажется, княжеская деревня, -- значит, здесь есть и подстароста. Мы отдохнем и разузнаем. Князь, должно быть, уже в дороге, и спасение, может быть, ближе, чем мы думаем. Но помните, что вы немая. Я хотел, чтобы вы звали меня Онуфрием, но ведь немые говорить не могут, я буду говорить и за себя, и за вас, я так же хорошо говорю помужицки, как и по-латыни. Ну, вперед! Вперед! Вот и хаты близко. О боже! Когда же кончится наше скитанье! Дал бы бог достать хоть горячего пива.
   Заглоба умолк, и некоторое время они шли не разговаривая, потом он начал снова:
   -- Помните, что вы немая. Если вас кто-нибудь спросит, указывайте на меня и бормочите: "Гм, гм, ния, ния". Я заметил, что вы способный парнишка, а тут дело касается нашей шкуры. Если мы случайно встретим княжеский или гетманский отряд, то сейчас же объявим, кто мы, особенно если найдется офицер, знакомый Скшетуского. Вы ведь под покровительством князя, и вам нечего бояться солдат. Ну, какие же это там огни? А, железо куют, -- значит, кузница. Там много людей, пойдем туда.
   В самом деле, около яра стояла кузница; из трубы сыпались снопы искр, а в открытые двери и щели в стенах виднелось яркое пламя, закрываемое порою человеческими фигурами. Перед кузницей виднелась, несмотря на темноту, толпа людей. Кузнечные молоты били в такт, и эхо их сливалось с песнями, громким разговором и лаем собак. Увидав все это, Заглоба свернул в яр,забренчал в торбан и запел:
  
   Эй, там на гори
   Женцы жнуть,
   А по-пид горою
   Козаки идуть.
  
   И с этой песней он подошел к толпе: это были большей частью пьяные мужики; почти каждый из них держал в руках палку с косой или с пикой. Кузнецы ковали острия и делали косы.
   -- Эй, дид, дид! -- закричали в толпе.
   -- Слава богу! -- сказал Заглоба.
   -- Во веки веков!
   -- Скажите, дитки, вже е Демьяновка?
   -- Демьяновка. А що?
   -- Дорогой мне говорили, -- продолжал дед, -- что здесь добрые люди живут, что примут нас, напоят, накормят, переночевать пустят и грошей дадут. Стар я, иду издалека, а мальчик от усталости не может ступить ни шагу. Он, бедный, немой, водит меня, старика, несчастного слепца. Бог вас благословит, добрые люди, и святой Николай чудотворец, и святой Онуфрий. Одним глазом я еще вижу немножко, а другим совсем ничего; вот и хожу с торбаном, песни пою и живу, как птица, тем, что дадут добрые люди.
   -- А ты откуда, дид?
   -- Ох, издалека, издалека! Дайте отдохнуть, -- я вижу скамью у кузницы. Садись и ты, сирота, -- сказал он, указывая скамью Елене. -- Мы из Лядавы, люди добрые. Но из дому давно, давно вышли, а теперь идем из Броварков.
   -- А что вы там слыхали хорошего? -- спросил старый мужик с косой в руках.
   -- Слыхать -- слыхали, а хорошо ли, нет ли, не знаю. Людей там много собралось. Про Хмельницкого сказывают, что победил он гетманова сына и его "лыцарев". Слышно, и на русском берегу мужики против панов поднимаются.
   Толпа тотчас окружила Заглобу; он сидел около княжны и по временам бренчал на торбане.
   -- Так ты, батько, слыхал, будто народ поднимается?
   -- А то как же... Несчастлива наша доля мужицкая.
   -- Сказывают, что скоро ей будет конец.
   -- В Киеве, в алтаре, письмо от Христа Спасителя нашли, будет, мол, жестокая и страшная война и много прольется крови на Украине.
   Полукруг около Заглобы стал еще теснее...
   -- Говоришь, письмо было?
   -- Было. В нем о войне и крови говорится... Но я больше не могу говорить, у меня, старика, в горле пересохло...
   -- Вот тебе, батько, водка... да говори, что на свете слыхал. Ведь диды всюду бывают и все знают. Бывали уж у нас диды и говорили, что от Хмеля придет на панов черная година. Вот мы и велели наделать нам кос и пик, чтобы не быть последними, а теперь не знаем, -- начинать ли или ждать письма от Хмеля.
   Заглоба выпил чарку водки, подумал немного и сказал:
   -- А кто вам сказал, что пора начинать?
   -- Мы сами хотели!
   -- Начинать! Начинать! -- раздались многочисленные голоса. -- Коли запорожцы побили панов, так начинать пора!
   Косы и пики зловеще зазвенели в сильных руках. Потом настало минутное молчание, раздавались только удары кузнечных молотов. Будущие убийцы ждали, что скажет дид.
   Дед думал, думал и спросил наконец:
   -- Чьи вы люди?
   -- Мы князя Еремы.
   -- А кого же вы будете резать?
   Мужики переглянулись.
   -- Его? -- спросил дед.
   -- Нэ здержимо!
   -- Ой, не здержите, дитки, не здержите! Бывал я в Лубнах и сам видал князя: страшный он! Как крикнет -- лес дрожит, топнет ногой -- яр выроет. Его и король боится, и гетманы слушаются. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не одолеете, дитки, не сдержите! Не вы его, а он вас будет искать, А вы того еще не знаете, что все ляхи будут помогать ему. А и то знать надо, что лях, -- все равно что сабля.
   Наступило глубокое молчание; дед снова забренчал на торбане и, подняв лицо к месяцу, продолжал:
   -- Идет князь, а за ним столько войска, сколько звезд на небе и былинок в степи. Летит перед ним ветер, воет... А знаете, дитки, почему воет? Над вашей долей стонет! Летит перед ним смерть и звенит косою. А знаете, отчего она звенит? Она добирается до вашей шеи!
   -- Господи помилуй! -- раздались тихие, испуганные голоса. И снова послышались только удары молотов.
   -- Кто здесь княжий комиссар? -- спросил дед.
   -- Пан Гдешинский.
   -- А где же он?
   -- Убежал.
   -- А отчего убежал?
   -- Услышал, что куют для нас косы и пики, испугался, да и убежал.
   -- Это плохо! Он донесет на вас князю.
   -- Что же ты, дид, каркаешь как ворон, -- сказал старый мужик. -- Мы верим, что на панов уже пришла черная година и не будет их больше ни на русском, ни на татарском берегу; не будет ни князей, ни панов, а только будут вольные люди -- казаки, не будет ни чинша, ни сухомельщины, ни провозного и не будет жидов; так сказано и в Христовой грамоте, про которую ты сам говорил нам. А Хмель могуч, как и сам князь.
   -- Дай ему, Боже, здоровья! -- сказал дед. -- Тяжка наша мужицкая доля. А прежде было не так.
   -- Еще бы! Теперь чья вся эта земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Князя. Чьи стада скота? Князя. А прежде был лес -- Божий, степь -- Божья; кто первый пришел, тот и взял и никому не платил. А теперь все панов и князей.
   -- Правда ваша, дитки, -- сказал дед, -- но я вам скажу, что вы с князем не справитесь; а кто хочет резать панов, тот пусть не остается здесь, а бежит к Хмелю, и то сейчас или завтра, потому что князь уже в пути. Если Гдешинский уговорит его идти на Демьяновку, то он не пощадит вас, а всех перережет, -- так лучше бегите к Хмелю. Чем больше будет вас там, тем легче будет Хмелю справиться с князем; тяжелый труд ждет его. Много выслано против него гетманских, коронных и княжеских войск. Ступайте, детки, помогать Хмелю и запорожцам: они, бедняги, не выдержат, а ведь они бьются с панами за вашу свободу. Ступайте, тогда и от князя убережетесь, и Хмелю поможете.
   -- Вже правду каже! -- послышались голоса в толпе.
   -- Хорошо говорит!
   -- Мудрый дид!
   -- Так ты видел, что князь уже в пути?
   -- Видать не видал, но в Броварках слышал, что он вышел уже из Лубен; он все сжигает и вырезает на пути, а где найдет хоть одну пику, то оставляет только небо да землю...
   -- Господи помилуй!
   -- А где нам искать Хмеля?
   -- Я затем и пришел сюда, чтобы сказать вам, где надо искать его. Идите, детки, в Золотоношу, а оттуда в Трахтымиров, и там Хмель будет уж ждать вас, туда соберутся со всех деревень, усадьб и хуторов; туда придут и татары, иначе князь не даст вам и ходить по земле.
   -- А ты, батьку, пойдешь с нами?
   -- Пойти не пойду, потому старые ноги земля не носит. А вы заложите мне телегу, я поеду с вами. А перед Золотоношей сойду и сам посмотрю, нет ли там княжеских солдат; коли есть, то минуем Золотоношу и прямо в Трахтымиров проедем: там уж казацкий край. А теперь дайте мне к моему мальчику чего поесть, а то мы совсем голодны. Двинемся завтра утром, а по дороге я вам спою о Потоцком и о князе Ереме. О, злые они, львы! Много прольется крови на Украине, небо багровеет, а месяц словно в крови плавает. Молите, детки, Бога, чтобы он сжалился над нами, недолго уж нам всем осталось жить и ходить на белом свете. Я слышал тоже, что из могил встают упыри и жалобно воют.
   Страх овладел мужиками, и они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец, один из них крикнул:
   -- В Золотоношу!
   -- В Золотоношу! -- повторили все, словно там ждало их спасение.
   -- В Трахтымиров!
   -- На погибель ляхам и панам!
   Вдруг вперед выступил какой-то молодой казак и, потрясая пикой, крикнул:
   -- Батьки! Коли завтра мы идем на Золотоношу, то сегодня можем пойти на комиссарский двор!
   -- На комиссарский двор, -- крикнуло сразу несколько голосов. -- Сжечь и забрать добро!
   -- Нет, детки, не идите на комиссарский двор и не жгите его, а то вам же будет плохо. Ведь князь, может быть, уже близко, -- увидит зарево, придет, и тогда горе вам! Лучше покормите нас и покажите, где переночевать. Сидите лучше тихо да не гуляйте по пасекам.
   -- Правда, а ты, Максим, дурень!
   -- Иди ко мне, батьку, на хлеб и соль и на чарку меду, а потом ляжешь спать на сене, -- сказал старый мужик, обращаясь к деду.
   Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки... она спала.
   -- Устал мальчуган да заснул, несмотря на стук молотов! -- сказал он, а про себя подумал: "Вот что значит невинность! Она среди разбойничьих ножей и кос спит спокойно. Видно, стерегут тебя небесные ангелы, а вместе с тобой и меня, старика".
   Он разбудил ее, и они пошли к деревне, которая была невдалеке. Ночь была тихая, теплая, и только вдали раздавалось эхо молотов.
   Старый мужик шел вперед, указывая дорогу, а Заглоба, будто бы шепча молитву, бормотал монотонным голосом:
   -- Господи Боже, помилуй нас, грешных... Видите, для чего нам нужно было дидовское платье... Святая Пречистая Богородица! Яко на небеси, так и на земле... Есть нам дадут, а завтра двинемся в Золотоношу, да не пешком... Аминь, аминь! Богун, наверное, нападет на наш след; его не обманут наши хитрости... Аминь... Но будет поздно, в Прозоровке мы переправимся через Днепр, а там мы уже у гетманов... Дьявол угоднику не страшен!.. Аминь... Тут через несколько дней весь край будет в огне, как только князь двинется за Днепр... Чтоб их чума задушила!.. Слышите, как там воют у кузницы... Аминь... Тяжелые настали времена, но я останусь дураком, если не проведу вас благополучно, если б даже нам пришлось бежать до самой Варшавы.
   -- Что ты бормочешь, батьку? -- спросил мужик.
   -- Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь...
   -- А вот и моя хата.
   -- Слава богу!
   -- На вики виков! Прошу отведать хлеба, соли.
   -- Господь тебе пошлет!
   Несколько минут спустя дед уже угощался бараниной, запивая ее медом, а на другой день утром поехал с мальчиком в телеге в Золотоношу в сопровождении мужиков, вооруженных пиками и косами. Они ехали через Краевец, Чернобой и Кропивную. Весь этот край был в сильном возбуждении. Крестьяне вооружались; кузнецы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Еремии и его могущество сдерживали кровавую развязку. Между тем уже за Днепром буря свирепствовала вовсю. Весть о корсунском поражении разнеслась по всей Руси, и кто только остался жив, тот бежал.
  

XXI

  
   На следующее утро после бегства Заглобы и Елены казаки нашли Богуна почти задохшимся в жупане, которым обмотал его Заглоба. Но он скоро пришел в себя, так как у него не было тяжелых ран. Вспомнив все случившееся, он взвыл, как дикий зверь, впал в бешенство, бросался с ножом на людей, так что казаки боялись даже подойти к нему. Наконец, не чувствуя себя в силах усидеть в седле, он велел привязать между двух лошадей еврейскую колыбельку и, сев в нее, приказал везти себя в Лубны, предполагая, что беглецы поехали туда. Лежа на еврейских перинах, в пуху и крови, он летел степью, точно упырь, который спешит скрыться до рассвета в свою могилу; за ним скакали его казаки, уверенные, что скачут на верную смерть. Они летели таким образом до Васильевки, где стояла сотня княжеской венгерской пехоты. Дикий атаман, не колеблясь, ударил на нее, первый бросился в битву и после непродолжительного сражения истребил весь отряд, исключая нескольких солдат, которых пощадил, с целью пыткой добиться от них необходимых сведений. Узнав, что они не видали никакого шляхтича с молодой девушкой, он не знал, что делать, и в отчаянии начал срывать с себя повязки. Идти дальше было невозможно -- везде стояли княжеские полки, а жители, бежавшие из Васильевки, должно быть, уже предупредили их о нападении на Васильевку. Верные казаки подхватили ослабевшего от бешенства атамана и повезли его опять в Розлоги, но, вернувшись, не застали даже и следов двора: его сожгли вместе с князем Василием соседние крестьяне, рассчитывая, что если князья Курцевичи или князь Еремия захотят им мстить, то они свалят всю вину на Богуна и на его казаков. Все было выжжено дотла, вишневый сад был вырублен, а челядь вся перебита. Чернь безжалостно мстила за притеснения, какие она терпела от Курцевичей. Под Розлогами в руки Богуна попал Плесневский, который ехал из Чигирина с известием о желто-водском поражении. Он возбудил подозрение Богуна, потому что на предложенные ему вопросы, куда и зачем едет, он стал путаться и не мог дать точных ответов, но, когда его припекли огнем, он выболтал все, что знал о битве и о Заглобе, которого встретил накануне. Обрадованный атаман вздохнул свободнее. Повесил Плесневского и пустился дальше, уверенный, что теперь Заглоба уже не уйдет от него. Чабаны тоже дали ему некоторые сведения, но за бродом он потерял след Заглобы. На обобранного Заглобой деда он не мог наткнуться, потому что тот уже ушел по течению Казанлыка да, наконец, он до того был напуган, что скрывался в тростниках, как лисица.
   Между тем прошли еще сутки, а так как езда в Васильевку тоже заняла два дня, то Заглоба выиграл много времени. Что было делать? В эту трудную минуту Богуну пришел на помощь есаул, старый степной волк, проведший всю свою жизнь в преследовании татар по Диким Полям.
   -- Батьку, -- сказал он, -- они бежали в Чигирин, и умно сделали, так как выиграли много времени, -- но когда узнали от Плесневского о Хмеле и желтоводской битве, то переменили путь. Ты, батьку, сам видел, что они свернули в сторону с дороги.
   -- В степь?
   -- Я бы их нашел в степи, но они пошли к Днепру, чтобы попасть к гетманам, и, значит, пошли или на Черкасы, или на Золотоношу, или на Про-хоровку; а если к Переяславу, чего не думаю, то и там их отыщем. Нам бы, батьку, следовало послать одного в Черкасы, а другого в Золотоношу, по чумацкой дороге, и, если можно, скорей, а то, если переправятся через Днепр, уйдут к гетманам, или же их схватят татары Хмельницкого.
   -- Так ступай в Золотоношу, а я поеду в Черкасы.
   -- Добре, батьку.
   -- Только смотри хорошенько, это хитрая лиса.
   -- Так и я хитрый, батьку!
   И, выработав такой план погони, один повернул к Черкасам, другой -- к Золотоноше. Вечером старый есаул Антон добрался уже до Демьяновки. Село было пусто, в нем остались только одни бабы, а мужчины ушли за Днепр, к Хмельницкому. Увидав вооруженных людей и не зная, кто они, бабы запрятались по овинам. Антону пришлось долго искать, прежде чем удалось найти одну старушку, которая уже ничего не боялась, даже татар.
   -- А где мужики? -- спросил ее Антон.
   -- Почем я знаю, -- ответила она, показывая свои желтые зубы.
   -- Мы казаки, маты, не бойтесь, мы не от ляхов.
   -- Ляхов? Чтобы их черт взял!
   -- Вы, значит, за нас?
   -- За вас! -- старуха подумала с минуту. -- Да, чтоб вас чума задушила!
   Антон не знал, что делать, как вдруг заскрипела дверь и на двор вышла молодая, красивая женщина.
   -- Эй, молодцы, я слыхала, что вы не ляхи, а казаки?
   -- Да.
   -- Вы от Хмеля?
   -- Да.
   -- Не от ляхов?
   -- Нет.
   -- А почему вы спрашивали про мужиков?
   -- Да так спросили, пошли они или нет.
   -- Пошли уже, пошли!
   -- Слава богу! А скажи мне, молодица, не бежал ли тут один шляхтич с дочкой?
   -- Шляхтич? Лях? Я не видала...
   -- А никого здесь не было?
   -- Был дид. Он уговорил мужиков идти к Хмелю в Золотоношу и сказал, что сюда едет князь Ерема.
   -- Куда?
   -- А сюда. А отсюда пойдет на Золотоношу.
   -- И этот дид подговорил мужиков к бунту?
   -- Да.
   -- Он был один?
   -- Нет, с немым мальчуганом.
   -- А каков он из себя?
   -- Кто?
   -- Дид.
   -- Ой, старый, он играл на торбане и плакался на панов. Но я его не видела.
   -- И это он подговорил мужиков? -- повторил Антон. -- Гм! Ну оставайтесь с Богом, молодица!
   -- С Богом!
   Антон глубоко задумался. Если б этот дид был переодетый Заглоба, то зачем он подговаривал мужиков идти к Хмельницкому? Да откуда наконец он достал бы платье и куда сбыл лошадей? Но, главное, зачем ему было подговаривать мужиков и предупреждать их о приходе князя? Шляхтич, во всяком случае, не предупреждал бы их и прежде всего сам скрылся бы у князя. А если князь идет к Золотоноше, что, однако, неправдоподобно, то он непременно отомстит за Васильевку. И Антон вздрогнул, увидав в воротах новый кол, который напомнил ему о страшной казни.
   Нет, это был настоящий дид, и незачем ехать к Золотоноше. Разве только бежать туда? Но что делать тогда? Ждать, -- пожалуй, приедет князь, а идти к Прохоровке и за Днепр -- значит попасть к гетманам.
   Старому степному волку стало тесно в широкой степи. Волк-казак наткнулся на лису-Заглобу.
   Но вдруг он ударил себя по лбу.
   -- А почему этот дид повел мужиков в Золотоношу, за которой находится Прохоровка, а далее, за Днепром, гетманы и весь коронный обоз?
   Антон, будь что будет, решил ехать в Прохоровку и, если услышит на берегу, что на другой стороне стоят гетманские войска, то, конечно, не переправится, а пойдет вниз по реке и около Черкас соединится с Богуном. Притом же дорогой услышит что-нибудь о Хмельницком. Антону было уже известно со слов Плесневского, что Хмель занял Чигирин, выслал Кривоноса против гетманов, а сам с Тугай-беем должен двинуться вслед за ним. Как опытный и знакомый с местностью воин, Антон был уверен, что битва уже произошла. Нужно было узнать, чего держаться. Если Хмельницкий разбит, то гетманские войска рассыпались по всему Заднепровью и тогда нечего искать Заглобу. А если Хмельницкий разбил ляхов? Антон, впрочем, не очень-то верил этому, -- легче победить сына гетмана, чем самого гетмана, легче разбить отряд, чем целое войско.
   "Ну, -- сказал про себя старый казак, -- лучше бы наш атаман подумал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно бы переправиться через Днепр, а оттуда уйти на Сечь. Тут, между князем и гетманами, трудно будет усидеть ему".
   И, раздумывая таким образом, он быстро подвигался со своими казаками к Суде, через которую думал переправиться за Демьяновкой и добраться до Прохоровки. Наконец они доехали до Могильной, расположенной над самой рекой. Тут судьба улыбнулась ему; хотя Могильная была пуста так же, как и Демьяновка, но он застал там паром и перевозчиков, которые переправляли мужиков, бегущих за Днепр. Заднепровье не смело еще восстать открыто, но все жители деревень, усадеб и слобод бежали к Хмельницкому, чтобы стать под его знамена. Весть о желтоводской победе облетела все Заднепровье. Дикий люд его не мог спокойно сидеть, хотя там никто не притеснял их. Князь, суровый только к бунтовшикам, для мирных жителей был настоящим отцом. Но люд этот только недавно превратился из разбойников в мирных поселян, а потому тяготился существующим порядком и бежал гуда, куда его манила надежда на свободу. Из деревень к Хмельницкому бежали даже бабы; в Чебановке и Высоком ушло все население, которое сожгло за собой деревни, чтобы некуда было возвращаться, а где оставалась хоть горсть людей, то и те спешили вооружиться.
   Антон начал расспрашивать, нет ли каких вестей из Заднепровья. Но полученные им известия были противоречивы и неясны; одни говорили, что Хмель бьется с гетманами, другие, что он уже побит. Какой-то мужик, бежавший в Демьяновку, рассказывал, что гетманы взяты в плен. Перевозчики подозревали, что это -- переодетый шляхтич, но не посмели задержать его, так как слышали, что недалеко княжеские войска, а страх преувеличивал их число в глазах мужиков и представлял их вездесущими; не было ни одной деревни, где бы не говорили о скором приходе князя. Антон заметил, что его отряд везде принимают за княжеский. Но он успокоил мужиков и начал расспрашивать их о демьяновских мужиках.
   -- Да, были, мы их переправили на другую сторону, -- сказал перевозчик.
   -- А был с ними дид?
   -- Был.
   -- И немой мальчик с ним?
   -- Да.
   -- Каков из себя этот дид?
   -- Нестарый, толстый, и на одном глазу бельмо.
   -- Это он, -- прошептал Антон. -- А мальчик? -- спросил он снова.
   -- О, мальчик -- просто херувим, такого мы не видали.
   Между тем они переплыли на другой берег, и Антон знал уже, что ему надо делать.
   -- Ой, привезем мы молодицу атаману, -- бормотал он и, обращаясь к казакам, крикнул: -- Вперед!
   Они помчались, точно стадо перепуганных дроф, хотя дорога была тяжелая. Казаки въехали в большой овраг, на дне которого была дорога, проложенная самой природой. Овраг тянулся до Каврайца, и казаки летели несколько миль без отдыха. Наконец показалось широкое устье оврага, как вдруг Антон осадил коня. Что это? Проход заслоняла какая-то конница, спускавшаяся в овраг по шести человек в ряд. Их было около трехсот всадников. Увидев их, Антон побледнел, хотя был опытный и храбрый воин. Сердце его забилось, в этих людях он узнал драгун князя Еремии.
   Уходить было поздно, его отделяли от драгун каких-нибудь двести шагов, а утомленные лошади казаков не могли бы уйти от погони. Драгуны, увидав их, рысью поскакали к ним и вскоре окружили их со всех сторон.
   -- Чьи вы люди? -- грозно спросил поручик.
   -- Богуновы, -- ответил Антон, видя, что нужно говорить правду, потому что самый цвет одежды выдал бы их. И, узнав поручика, которого видывал в Переяславе, прибавил с притворной радостью: -- Пан поручик Кушель! Слава богу!
   -- А, это ты, Антон! -- сказал офицер, узнав есаула. -- Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
   -- Гетман послал нашего атамана к князю просить помощи, и он поехал в Дубны, а нам велел бродить по деревням и ловить беглых.
   Антон врал, как по заказу, но надеялся на то, что если драгунский полк идет от Днепра, то не знает еще ни о нападении на Розлоги, ни о битве под Васильевкой, ни о зверском поступке Богуна.
   Но поручик сказал:
   -- Однако можно подумать, что вы хотите примкнуть к бунтовщикам.
   -- О нет, -- отвечал Антон, -- если бы мы хотели идти к Хмелю, то не были бы по эту сторону Днепра.
   -- Правда, -- сказал Кушель, -- я не могу отрицать этого. Но атаман не застанет князя-воеводы в Лубнах.
   -- А где же князь?
   -- Уехал в Прилуки и, может, только вчера двинулся в Лубны.
   -- Жаль! У атамана есть письмо от гетмана князю... А смею спросить вашу милость, вы идете из Золотоноши?
   -- Нет! Мы стояли в Каленках, а теперь получили приказ идти к Лубнам: оттуда князь двинется на Хмеля со всеми силами. А вы куда идете?
   -- В Прохоровку, потому что там переправляются мужики.
   -- Много их убежало?
   -- Ой, много, много.
   -- Ну, поезжайте с Богом!
   -- Покорнейше благодарим вашу милость. Счастливого пути!
   Драгуны расступились, и отряд Антона выехал из оврага; проехав его, Антон остановился у выхода и долго прислушивался, а когда драгуны исчезли из виду, и за ними замолк последний звук, он обратился к своим казакам и сказал:
   -- Знайте, дурни, что если бы не я, то вы через три дня посдыхали бы на колах в Лубнах. А теперь вперед во весь дух!
   И они помчались.
   "Счастье наше! -- подумал Антон. -- Во-первых, удалось спасти свою шкуру, и, во-вторых, что драгуны не из Золотоноши и Заглоба разошелся с ними, а то, если бы он их встретил, он не боялся бы уже погони".
   Действительно, судьба не благоприятствовала Заглобе: если бы он встретил Кушеля, то сразу избавился бы от тревог и опасностей...
   В Прохоровке он узнал ужасное известие о корсунском поражении. Уже по дороге в Золотоношу по деревням и хуторам ходили слухи о великой битве и о победе Хмельницкого, но Заглоба не верил им, зная по опыту, что среди народа каждое известие всегда бывает преувеличено и что он любит рассказывать чудеса о казацких победах. Но в Прохоровке все его сомнения рассеялись, страшная, зловещая истина поразила его. Хмель торжествовал: коронные войска были уничтожены, гетманы в плену, а вся Украина была объята огнем восстания.
   Заглоба в первую минуту потерял голову. Он был в ужасном положении. Счастье изменило ему: он не нашел в Золотоноше никакого гарнизона, весь город был настроен против ляхов, а старая крепость была пуста. Он не сомневался ни минуты, что Богун ищет его и рано или поздно нападет на его след. Правда, шляхтич метался из стороны в сторону, как затравленный заяц, но он насквозь знал гончую, которая гналась за ним, и знал, что гончая эта не даст сбить себя с верного пути. Сзади был Богун, впереди -- бунт, резня, пожары, татарские отряды и остервенелая толпа. Бегство при таких условиях было неосуществимо, особенно с девушкой, хоть и переодетой в дедовского поводыря, но всюду обращавшей на себя внимание своей красотой.
   Действительно было отчего потерять голову.
   Но Заглоба никогда не терял ее надолго. Несмотря на величайший беспорядок в мыслях, он прекрасно сознавал одно: что Богуна он боится во сто раз больше, чем резни, бунта и самого Хмельницкого. При одной мысли, что он может попасть в руки страшного атамана, у него леденела кровь. "Задал бы он мне трепку, -- повторял он ежеминутно, -- а здесь передо мною море бунта".
   Оставался только один путь спасения -- бросить Елену, но пан Заглоба не хотел делать этого.
   -- Не иначе, -- говорил он ей, -- как напоили вы меня каким-нибудь зельем; и приведет это к тому, что сдерут с меня шкуру из-за вас.
   Но он не допускал даже мысли бросить ее. Что же было делать?
   -- Князя искать -- не время! Передо мною море бунта, нырну в него, хоть скроюсь на время, а потом, даст бог, переплывуна другой берег.
   И он решил переправиться на другой берег Днепра.
   Но в Прохоровке это было нелегко. Николай Потоцкий забрал для Кшечовского и его войска все лодки, паромы, чайки и "подъездки" от Переяслава до самого Чигирина.
   В Прохоровке был только один дырявый паром. Его дожидались тысячи бежавшего из Заднепровья народа. В деревне заняты были все хаты, хлевы, гумна; дороговизна была страшная. Пану Заглобе пришлось не шутя зарабатывать кусок хлеба игрой на лире и песнями. Они не могли переправиться на другой берег целые сутки, так как паром дважды испортился. Ночь, холодную и ветряную, провели на берегу реки у костров с пьяными мужиками. Княжна падала от усталости и от боли: мужицкие сапоги до крови стерли ей ноги, она боялась серьезно захворать. Лицо ее почернело и побледнело, чудные глаза потухли, она каждую минуту боялась, что ее узнают или что вдруг нагрянет погоня от Богуна. В эту же ночь она увидела страшное зрелище. Мужики привели с устья Роси нескольких шляхтичей, бежавших от татар к Вишневецкому, и предали их на берегу страшной казни. Им сверлили глаза буравами, а головы давили между камнями. Кроме того, в Прохоровке были две еврейские семьи; обезумевшая толпа бросила их в Днепр, а так как они не сразу пошли ко дну, то их топили длинными палками, сопровождая все это дикими криками. Пьяные казаки заигрывали с захмелевшими молодицами. Страшные взрывы смеха зловеще разносились над темными берегами Днепра. Ветер раздувал костры, так что искры гасли в волнах. Иногда поднималась паника -- раздавались крики: "Люди, спасайтесь, Ерема идет!" И люди толпой бросались к берегу, сталкивая друг друга в воду. Раз чуть не задавили Заглобу с княжной. Ночь была адская, бесконечная. Заглоба выпросил штоф водки, пил сам и заставил пить и княжну, грозя, что иначе она лишится чувств и заболеет горячкой. Наконец днепровские волны побледнели и заблестели; Заглобе хотелось поскорее переправиться на ту сторону. К счастью, паром был уже исправлен, но давка была страшная.
   -- Место диду! Место диду! -- кричал Заглоба, держа меж вытянутыми руками Елену и охраняя ее от натиска толпы. -- Иду к Хмелю и Кривоносу! Место диду, добрые люди, чтоб вас черная смерть передушила! Я не вижу и упаду в воду... Мальчугана утопите! Расступитесь, детки, чтобы вас скрутило! Чтоб вам издохнуть на колах!
   Крича и ругаясь, растолкав толпу своими могучими руками, Заглоба втолкнул на паром Елену, а потом пробрался и сам и закричал:
   -- Довольно вас! Чего лезете, и так вас много, придет и ваш черед, а если и не придет, не велика беда.
   -- Довольно, довольно! -- кричали и те, которые уже были на пароме. -- Отчаливай! Отчаливай!
   Весла напряглись -- паром стал удаляться от берега. Быстрые волны отнесли его по течению реки к Домонтову. Они переплыли уже половину реки, как вдруг в толпе, оставшейся на берегу, поднялась страшная суматоха: одни бежали как сумасшедшие к Домонтову, другие кричали, махали руками или бросались в воду.
   -- Что это? Что случилось? -- спрашивали на пароме.
   -- Ерема! -- крикнул кто-то.
   -- Ерема! Ерема! Спасайтесь! -- кричали другие.
   Весла лихорадочно заработали, и паром несся, как казацкая чайка. В ту же минуту на прохоровском берегу показались какие-то всадники.
   -- Войско Еремы! -- закричали на пароме.
   Солдаты скакали по берегу, расспрашивая про что-то людей, и, наконец, закричали плывшим на пароме:
   -- Стой! Стой!
   Заглоба взглянул, и его обдало холодным потом с ног до головы: он узнал казаков Богуна. Это был Антон с казаками.
   Но Заглоба никогда не терялся окончательно: он прикрыл рукой глаза, долго всматриваясь, как человек плохо видящий, и наконец закричал, точно с него сдирали шкуру.
   -- Детки! Это казаки Вишневецкого! Ради бога, скорей к берегу! Тех, что на берегу остались, уж поминай как звали! А паром надо изрубить -- иначе мы все погибнем!
   -- Скорей, скорей, изрубить паром! -- закричали и другие. Поднялись крики, из-за которых не слышно было криков из Прохоров-
   ки. В эту минуту паром зашуршал о береговой песок. Мужики стали выскакивать, но не уСпели еще одни выйти, как другие принялись рубить топорами дно. Паром разрушали с бешенством, рвали его на части -- ужас придавал силы разрушителям. А Заглоба кричал:
   -- Руби, жги, ломай! Спасайся! Ерема идет! Ерема идет!
   А на другом берегу крики при виде разрушения усилились, но было слишком далеко и нельзя было разобрать, что кричат. Размахивание руками походило на угрозы и только ускоряло поломку парома. Через минуту он исчез под водой, но вдруг из всех грудей вырвался крик ужаса и испуга.
   -- Прыгают в воду! Плывут к нам! -- кричали мужики.
   В воду спрыгнул сперва один всадник, за ним десятки других пустились вплавь к противоположному берегу. Это была безумная смелость, так как весной вода текла быстрее, чем всегда. Лошади, уносимые течением, не могли плыть прямо, их сносило в сторону с необычайной быстротой.
   -- Не доплывут! -- кричали мужики.
   -- Потонут!
   -- Слава богу! Вот уж одна лошадь погрузилась!
   -- Погибель им!
   Лошади переплыли уже треть реки, но вода сносила их вниз все сильнее. Они, по-видимому, лишались сил и погружались все глубже; казаки уже были по пояс в воде. Прошло несколько времени. Из Шелепухи прибежали мужики смотреть, что творится: над водой виднелись уже только одни лошадиные морды, а казакам вода доходила до груди. Но они проплыли уже половину реки. Вдруг под водой исчез один казак с лошадью, за ним другой, третий, пятый -- число плывущих все уменьшалось. На обоих берегах реки воцарилось глухое молчание, но все бежали по течению, чтобы посмотреть, что будет дальше. Казаки переплыли уже две трети реки, число их еще уменьшилось; лошади тяжело храпели; видно было, что некоторые доплывут до берега. Вдруг в тишине раздался голос Заглобы:
   -- Гей, детки! К пищалям! Погибель княжеским казакам!
   Показался дым, загремели выстрелы; раздались отчаянные крики, а через минуту лошади, казаки -- все исчезло под водой. Река опустела, и только вдали в волнах чернело конское брюхо или мелькала красная шапка казака.
   Заглоба посмотрел на Елену и подмигнул ей...
  

XXII

  
   Князь-воевода русский еще до встречи со Скшетуским на пепелище Розлог знал уже о корсунском поражении, так как о нем ему донес пан Поляновский, княжеский гусар в Саготине. Раньше князь был в Прилуках и выслал оттуда пана Богуслава Машкевича с письмом к гетманам, спрашивая, куда они прикажут ему явиться со всем войском. Но пан Машкевич долго не возвращался с ответом гетманов, и князь двинулся к Переяславу, рассылая во все стороны отряды и приказав собрать разбросанные по всему Заднепровью полки и отправить их в Лубны. Но скоро пришли вести, что несколько казацких полков, стоявших на татарской границе в "полянках", рассеялись или примкнули к мятежу. Князь, видя, что силы его уменьшились, был немало огорчен этим, так как не ожидал, что люди, с которыми он одержал столько побед, могли покинуть его. Встретив пана Поляновского и узнав от него о неслыханном поражении, он скрыл это известие от войска и пошел дальше к Днепру наугад, в самое сердце бури и мятежа, чтобы отомстить за поражение, смыть позор с войск или же пасть самому. Притом он думал, что от погрома должно было уцелеть хоть немного войска. Соединившись с его шеститысячной армией, оно могло не без успеха помериться с Хмельницким. Остановившись в Переяславе, он поручил маленькому Володыевскому и пану Кушелю разослать своих драгун в Черкасы, Мантово, Секирну, Бучач, Стайки, Трахтымиров, Ржищев и забрать все лодки и паромы, какие там только окажутся. Потом войско должно было переправиться с левого берега к Ржишеву. Посланные узнали от беглецов о поражении, но нигде не нашли ни одной лодки, ибо, как уже было сказано, гетман забрал их для Барабаша и Кшечовского, остальные уничтожила взбунтовавшаяся чернь из боязни перед князем. Володыевский однако же переправился с десятком драгун на правый берег на сколоченном на скорую руку плоту и, захватив нескольких казаков, привел их к князю. От них князь узнал о страшных последствиях корсунского поражения и о безмерном мятеже. Восстала, как один человек, вся Украина. Мятеж разливался, как наводнение, когда вода в одно мгновение покрывает огромное пространство. Шляхта защищалась в своих замках и усадьбах; но многие из этих замков были уже взяты. Силы Хмельницкого росли с каждой минутой. Захваченные казаки говорили, что его войско доходит до двухсот тысяч, а через несколько дней силы эти могли легко удвоиться. Поэтому он остался после битвы в Корсуни, пользуясь затишьем, чтобы привести в порядок свои огромные полчища. Он разделил чернь на полки, назначил полковниками атаманов и опытных запорожских есаулов, послал отдельные отряды и целые дивизии брать соседние замки. Обсудив все это, князь Еремия видел, что ввиду недостатка лодок, заготовление которых для шести тысяч человек отняло бы несколько недель, и ввиду огромной численности неприятеля невозможно было переправиться через Днепр в той местности, где он находился. На военном совете пан Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, пан Володыевский и Вурцель советовали князю идти на север, к Чернигову, который лежал за глухими лесами, а затем на Любеч и там уж переправиться к Брагинову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Брагинова тянулись громадные болота, через которые трудно было переправиться даже пехоте, не говоря уже о тяжелой коннице и артиллерии.
   Князю, однако, понравился этот совет, но перед долгим походом он хотел еще раз показаться на своем Заднепровье, чтобы хотя временно не допустить взрыва мятежа, собрать шляхту, навести ужас на народ и надолго оставить впечатление этого ужаса: в отсутствие князя этот ужас должен был быть ангелом-хранителем страны и опекуном всех тех, кто не мог идти с войском князя. А так как княгиня Гризельда, панны Збараские, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил идти туда попрощаться. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были все малороссами, но, воспитанные в строгой дисциплине и превращенные в регулярное войско, преданностью своей превосходили другие полки. В стране еще было спокойно. Кое-где лишь появлялись шайки бродяг, грабивших без различия и шляхетские усадьбы, и мужиков; дорогой многие из них были перебиты или посажены на кол. Но чернь нигде еще не восстала. Всюду было брожение умов, мужики потихоньку вооружались и уходили за Днепр. Страх сдерживал еще жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием служило уже то, что в деревнях, из которых мужики не ушли к Хмельницкому, они все же бежали при приближении княжеских войск, точно опасаясь, что страшный князь прочтет у них по глазам, что таится в глубине их души, и будет карать их. Он карал всюду, где замечал малейший признак бунта, а так как вообще натура у него была несдержанная и не знавшая границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два вампира -- один для шляхты -- Хмельницкий, другой для восставшего народа -- князь Еремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится и реки заалеют. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий -- победитель в битве при Желтых Водах и Корсуни, Хмельницкий, уничтоживший коронные войска, взявший в плен гетманов и стоявший во главе стотысячной армии, попросту говоря, боялся лубенского пана, который пошел искать его за Днепром.
   Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь задержался для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать, что прибыли гонцы от Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь велел им явиться немедленно. Вскоре в дом подстаросты той усадьбы, где остановился князь, вошли довольно гордо и смело шесть запорожцев, особенно старший из них, атаман Сухая Рука, гордившийся корсунским погромом и своим недавним чином полковника. Но когда они взглянули в лицо князю, ими овладел такой страх, что, упав ему в ноги, они не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный первыми рыцарями, велел им встать и спросил, зачем они прибыли.
   -- С письмом от гетмана, -- ответил Сухая Рука.
   Услышав это, князь, пристально глядя на казака, ответил спокойно, но с ударением на каждом слове:
   -- От вора, лодыря и разбойника, а не гетмана!
   Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив головы на грудь, молча стояли у дверей. А князь велел пану Машкевичу прочесть письмо.
   Письмо было полно покорности. В Хмельницком, даже после Корсунской победы, лиса брала верх над львом, змея -- над орлом, он не забывал, что пишет Вишневецкому {Хмельницкий писал князю: "чтобы то, что случилось с коронными гетманами, он, князь Вишневецкий. в вину ему не ставил и гнева своего на него, Хмельницкого, простирать не изволил".}. Он ластился, быть может, для того, чтобы успокоить и потом больнее укусить. Он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманы испытали на себе превратность судьбы, то виной этому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он навсегда останется его покорным слугой; а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомлял князя, что пойманного в Сечи гусарского поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем следовали жалобы на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем оскорбил его гетманское достоинство и все запорожское войско. Этому высокомерию и пренебрежению, которые казаки всегда встречали со стороны ляхов, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо кончалось изъявлением верности Речи Посполитой и покорности князю.
   Слушая это письмо, сами посланные были удивлены. Они не знали заранее содержания письма, но ожидали скорее оскорблений и вызова, чем просьбы. Одно было ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на столь славного вождя со всеми своими силами, он оттягивал и, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось в походах и битвах с отдельными отрядами; ясно было, что он боялся князя. Послы еще больше присмирели и во время чтения письма не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к этому. А князь слушал спокойно и только по временам опускал веки, точно желая затаить молнии гнева. Видно было, что он едва сдерживает негодование. Когда чтение было кончено, он не сказал ни слова послам, а лишь велел Володыевскому увести их и держать под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал следующее:
   -- Велика хитрость нашего неприятеля -- одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом напасть врасплох, или идти в глубь Речи Посполитой, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности; если б я вздумал продолжать воевать с ним, то мятежником оказался бы не он, а я, так как я нарушил бы волю Речи Посполитой.
   Вурцель даже за голову схватился:
   -- О vulpes astuta! {О хитрая лиса! (лат.).}
   -- Что же вы мне посоветуете, мосци-панове? -- продолжал князь. -- Говорите смело, а потом я объявлю вам свою волю.
   Первый начал старик Зацвилиховский, который давно уже покинул Чигирин и присоединился к князю.
   -- Пусть все будет по воле вашей светлости, но если можно мне дать совет, то я скажу, что вы, ваша светлость, с присущей вам быстротой, поняли намерения Хмельницкого, ибо они вполне определенны; мне кажется, что обращать внимание на его письмо не нужно, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он поведет переговоры с Речью Посполитой; позор и стыд для нее будет оставить подобное insultum {Оскорбления (лат.).} безнаказанным. Я, впрочем (и он обратился к полковникам), жду мнения мосци-панов и не считаю свое безошибочным.
   Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле:
   -- Мосци-хорунжий, вашими устами вещает мудрость и опытность! Надо сорвать голову гидре, пока она не разрослась и не пожрала нас самих.
   -- Аминь! -- закончил ксендз Муховецкий.
   Остальные полковники по примеру стражника загремели саблями и заскрежетали зубами, а Вурцель сказал следующее:
   -- Мосци-князь, оскорбление для вашего имени уже то, что этот вор осмелился писать вашей светлости -- только кошевой атаман имеет от Речи Посполитой это право. А его, гетмана-самозванца, можно считать только убийцей, как это справедливо рассудил пан Скшетуский, не приняв от него писем к вашей светлости.
   -- Так и я думаю, -- сказал князь, -- но так как не могу схватить его самого, то накажу его в лице его послов.
   С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал:
   -- Пане Вершул, велите своим татарам отрубить этим казакам головы, а старшого, не мешкая, посадить на кол.
   Вершул склонил свою красную как сосновый ствол голову и вышел, а ксендз Муховецкий, обычно сдерживавший князя, умоляюще взглянул на него.
   -- Знаю, отец, чего вы хотите, -- сказал князь-воевода, -- но иначе быть не может: это необходимо ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, ради достоинства нашего и блага Речи Посполитой. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто этого разбойника не боится и обращается с ним как с разбойником, который хотя и свидетельствует в письме о своей покорности, но держит себя на Украине словно удельный князь и причиняет Речи Посполитой такое бедствие, какого она давно не испытывала.
   -- Мосци-князь, он пишет, что отпустил пана Скшетуского, -- робко сказал Муховецкий.
   -- Благодарю от имени Скшетуского за сопоставление его с разбойниками. -- Князь нахмурил брови: -- Ну довольно! Я вижу, -- продолжал он, обращаясь к полковникам, -- что вы все, Панове, подаете голос за войну; такова и моя воля. А потому пойдем на Чернигов, заберем по дороге шляхту, а под Брагином переправимся, оттуда уже придется идти на юг. А теперь в Лубны!
   -- Помоги нам, Боже! -- воскликнули полковники.
   В эту минуту отворилась дверь, и на пороге показался пан Растворовский, наместник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.
   -- Мосци-князь, -- воскликнул он, -- мятеж ширится! Розлоги сожжены, в Васильевке полк уничтожен до единого человека...
   -- Как? Что? Где? -- раздалось со всех сторон.
   Но князь дал знак рукой, чтобы все умолкли, и спросил сам:
   -- Кто же это сделал: бродяги или какое-нибудь войско?
   -- Говорят, Богун.
   -- Богун?
   -- Точно так.
   -- Когда это случилось?
   -- Три дня тому назад.
   -- Вы напали на след? Захватили "языка"?
   -- Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли назад в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкасам, а другая -- к Золотоноше и Прохоровке.
   Пан Кушель воскликнул:
   -- А, значит, я встретил отряд, шедший к Прохоровке, о чем уже докладывал вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун остановить движение крестьян за Днепр; потому я и отпустил их.
   -- Глупость сделали вы, пане, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, -- сказал князь.
   Вдруг он схватился за голову.
   -- Боже милостивый, теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне. Богун покушался на невинность княжны Курцевич. Теперь я понимаю, зачем сожжены Розлоги. Верно, девушку похитили. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкасам; Быхо-вец с пятьюстами человек валахов пусть идет в Золотоношу и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей!
   Потом он обратился к полковникам:
   -- А мы, панове, двинемся на Розлоги и в Лубны.
   Полковники вышли из домика старосты и бросились к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход. Спустя немного полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой. Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее войско, а дальше, на зеленом холме, метался и вздрагивал еще посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прошло уже половину тела, но несчастного атамана ожидали еще долгие часы мучений, прежде чем смерть могла успокоить его. Теперь он не только был жив, но провожал проходившие мимо полки страшными глазами, точно говоря им: "Пусть покарает вас Господь, детей и внуков ваших до десятого поколения, за эту кровь, раны и муки... Да пошлет он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; да будете вечно умирать и не находить ни жизни, ни смерти". И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в синем жупане, и не в дворцовых покоях, а под открытым небом, на колу, но мучения его и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу, такую ненависть, что все поняли, что он хотел сказать... И полки молча проходили мимо, а он возвышался над ними в золотистом блеске полудня и сверкал на только что выстроганном колу, как факел. Князь проехал, даже не взглянув в его сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то юноша из гусарского полка, не спрашивая ни у кого разрешения, взъехал на пригорок и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом прекратил ее муки. Все вздрогнули при виде такого дерзкого поступка и, зная суровость князя, считали юношу уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно проехал дальше и только вечером велел позвать к себе юношу. Подросток стоял перед князем ни жив ни мертв, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами. Князь его спросил:
   -- Как тебя зовут?
   -- Желенский.
   -- Ты выстрелил в казака?
   -- Я, -- пролепетал бледный как полотно юноша.
   -- Зачем же ты это сделал?
   -- Я не мог видеть его мучений.
   А князь вместо того, чтобы рассердиться, сказал:
   -- О, когда ты увидишь, что делают они сами, то ангел сострадания покинет тебя; но так как ты в своей жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
   Все удивились, что дело кончилось так счастливо, но вдруг дали знать, что пришел отряд из Золотоноши, и мысли всех приняли другое направление.
  

XXIII

  
   Войска пришли в Роалоги уже поздно вечером, при свете луны. Здесь они и застали Скшетуского, сидевшего на своей Голгофе. Рыцарь был почти без памяти от пережитых им мучений, а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собой, чтобы утешить его, особенно -- пан Лонгин Подбипента, который уже три месяца был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новый обет -- строго поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику какое-нибудь утешение. Между тем Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Тот, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия и ждал. Пан Ян с рыданием бросился к нему; князь прижат его к груди, целовал в голову, а присутствующие заметили слезы на его глазах.
   -- Я рад тебе, как сыну, ибо думал, что никогда больше уж не увижу тебя, -- сказал, оправившись, князь. -- Перенеси же мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как капля исчезает в океане, так пусть исчезнет и твое горе в общей скорби. В то время когда дорогая отчизна наша в такой опасности, всякий истинный муж и воин не должен плакать о личном горе, он обязан поспешить на помощь общей нашей матери и найдет успокоение в сознании исполненного долга, или же падет славной смертью, за что удостоится вечного блаженства.
   -- Аминь! -- воскликнул ксендз Муховецкий.
   -- Лучше бы я видел ее мертвой! -- простонал Скшетуский.
   -- Плачь, ибо велика твоя потеря, и мы с тобой поплачем, -- ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам! Но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уже не принадлежит мне. Знай и то, что завтра мы выступаем на войну.
   -- Я пойду за вашей светлостью хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне так тяжело. Нет, не могу... не могу...
   И несчастный воин то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
   -- Ты сказал уже: да будет воля твоя! -- произнес сурово ксендз Муховецкий.
   -- Аминь! Аминь! Я подчиняюсь воле его, но... с болью, -- ответил прерывающимся голосом рыцарь.
   И видно было, что он пересиливал себя. Его страдания вызвали слезы у всех присутствующих, а особенно чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками. Последний складывал руки и твердил жалостно:
   -- Братец, братец, сдержись!
   -- Слушай! -- сказал вдруг князь. -- Я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам, он разбил в Васильевке моих людей. А потому не печалься, -- может быть, он еще не похитил ее; иначе к чему ему были идти в Лубны?
   -- Да, это возможно! -- закричали офицеры. -- Бог сжалится над тобою!
   Пан Скшетуский открыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда засияла в них, и он бросился к ногам князя.
   -- О, князь, всю жизнь, всю кровь!.. -- воскликнул он уски! -- и, повалив мальчугана, собственноручно начал снимать с него одежду. Испуганный старик сбросил поспешно теорбан, мешок и свитку.
   -- Снимай все, чтоб ты пропал! -- кричал Заглоба.
   Дед стал снимать рубаху. Княжна, поняв, в чем дело, поспешно отошла в сторону, слыша за собой только брань Заглобы. Отойдя довольно далеко, она остановилась, не зная что делать; увидев поваленное ветром дерево, села на него и стала ждать. До ее слуха доходили крики немого, стоны деда и проклятия Заглобы. Наконец все умолкло, и слышалось только чириканье птиц и шелест листьев; вслед за тем раздались тяжелые шаги и человеческое дыхание. Это был Заглоба. Он нес на плече одежду, отнятую у деда и его вожака, а в руках две пары сапог и теорбан. Подойдя к Елене, он усмехнулся, подмигнув своим здоровым глазом. Он, видно, был в отличном расположении духа.
   -- Ни один глашатай не накричит столько, сколько накричал я. Даже охрип! Зато я достал то, что хотел, и выпустил их голыми, как мать родила. Если султан не сделает меня за это пашей или валахским господарем, то он неблагодарный; ведь я прибавил ему еще двух святых. Но каковы бездельники! Просили оставить им хоть рубашки, но я им сказал, что они должны быть благодарны, что я их отпускаю живыми. Посмотрите-ка, все новое: и свиты, и сапоги, и рубахи. Какой же должен быть порядок в Польше, когда даже хамы так нарядно одеваются? Верно, они были на храмовом празднике в Броварках, где собрали денег и купили все новое. Ни один шляхтич ни приобретет столько, сколько выпросит дед. Я брошу теперь рыцарское ремесло, а начну обирать дедов; вижу, что этим путем можно скорей разбогатеть.
   -- Но зачем вы сделали все это? -- спросила Елена.
   -- Зачем? А вот вы сейчас увидите зачем. -- Он взял половину одежды и ушел в кусты, из-за которых вскоре послышались звуки лиры, а потом показался... не Заглоба, а настоящий украинский дид, с бельмом на одном глазу и седою бородою, который подошел к Елене и запел хриплым голосом:
  
   Соколе ясный, брате мий ридный,
   Ты высоко летаешь,
   Ты далеко видаешь.
  
   Княжня хлопнула в ладоши, и первый раз после бегства из Разлог улыбка озарила ее хорошенькое личико.
   -- Если бы я не знала, что это вы, ни за что бы не догадалась.
   -- А что? -- сказал Ззглоба. -- Вы, наверное, и на масленице не видали лучшего маскарада; я видел свое отражение в воде, и если я видал лучшего деда, то пусть меня повесят на собственной моей торбе. Недостатка в песнях тоже не будет. Что вы прикажете спеть: о Марусе Богуславе, о Бандаривне или о Серпяговой смерти? Все могу и, наверное, заработаю на кусок хлеба даже от самых отчаянных кутил.
   -- Теперь я понимаю, почему вы сняли одежду с этих бедняков: чтобы нам безопаснее было путешествовать.
   -- Разумеется, -- сказал Заглоба. -- Что ж вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только князь удерживает этих негодяев от своеволия; а теперь, когда они узнают о войне с Запорожьем и о победах Хмельницкого, то целая страна будет в огне; как я тогда проведу вас через толпу бунтующего мужичья? А чем лопасть в их руки, то уж лучше было остаться в руках Богуна.
   -- О нет, лучше смерть, чем это, -- с жаром сказала княжна.
   -- А по-моему, жизнь лучше смерти, от нее уже не отвертишься никакими остротами. Но, видно, сам Бог послал нам этого деда, напугал его князем, как и чабанов. Они теперь от страха просидят голышом в тростниках два-три дня, а мы, переодетые, доберемся тем временем до Золотоноши, найдем ваших братьев, а если "их там нет, то пойдем к гетманам или будем ждать князя; я, как старый дед, не боюсь ни холопов, ни казаков; мы даже можем смело пробраться через отряд Хмельницкого, только надо избегать татар, а то они охотно возьмут в неволю такого красивого казачка.
   -- Тогда и я должна переодеться.
   -- Да, снимите ваше казацкое платье и нарядитесь мужичком. Хотя для мужицкого мальчика вы слишком красивы, также как и я для деда, но ваше личико загорит от ветра, а я от ходьбы похудею. Когда валахи выжгли мне глаз, я думал, что это страшная беда, а теперь даже лучше, а то если дед не слепой, то возбуждает подозрения. Бы будете водить меня за руку; называйте меня Онуфрием. Поскорей только переоденьтесь, а то пора в дорогу: пешком не скоро дойдем.
   Заглоба отошел, а Елена начала переодеваться в дедовского вожака. Умывшись в речке, она сняла казацкий жупан и надела мужицкую свитку, соломенную шляпу и дорожный дедовский мешок. К счастью, мальчик, с которого было снято это платье, был довольно высок, и платье его оказалось как раз впору Елене. Заглоба внимательно осмотрел ее и сказал:
   -- Многие рыцари охотно расстались бы со своими латами, лишь бы только их вел такой мальчик, а уж я знаю одного гусара, который наверняка так бы и поступил. Только с волосами нужно что-нибудь сделать. Я видел в Стамбуле красивых мальчиков, но такого никогда.
   -- Дай Бог, чтобы моя красота не стала причиной моего несчастья, -- сказала Елена, которой польстили похвалы Заглобы.
   -- Красота никогда не вредит -- доказательство налицо -- во мне; когда в Галате турки выжигали мне глаз и хотели выжечь еще и другой, то меня спасла жена одного паши, а все это из-за моей красоты, остатки которой видны еще и теперь.
   -- А вы говорили, что вам выжгли его валахи.
   -- Да, отуречившиеся валахи, слуги паши.
   -- Вам не выжгли же ни одного.
   -- Но от каленого железа сделалось бельмо, ведь это все равно. Однако что вы думаете сделать со своими волосами?
   -- А что ж?.. Отрезать.
   -- Нужно. Но чем?
   -- Вашей саблей.
   -- Можно отрезать саблей голову, но волосы -- не знаю.
   -- Знаете что? Я сяду у того пня и положу на него волосы, а вы отрубите! Только не голову.
   -- Не бойтесь, я не раз пьяным рубил фитиль у свечки, не задев ее... и вас не обижу.
   Елена села у пня, перебросила свои громадные черные косы и, подняв глаза на Заглобу, с печальной улыбкой сказала: "Режьте!", но ей стало жаль косу, которую едва можно было обхватить обеими руками; Заглобе тоже было не по себе.
   -- Тьфу! Лучше бы я сделался цирюльником и брил казацкие чубы, а то мне кажется, что я палач. А вы знаете, что палачи режут ведьмам волосы, чтобы в них не прятался дьявол и своей силой не уменьшал бы действия пыток. Но ведь вы не ведьма, и мой поступок кажется мне очень нехорошим; и если Скшетуский не обрежет мне за это ушей, то я сам задам ему... Право, дрожь так и пробирает. Закройте по крайней мере глаза.
   -- Уже зажмурила! -- сказала Елена.
   Заглоба приподнялся на цыпочках, в воздухе сверкнула сабля, и на землю упали черные косы.
   -- Готово!-- произнес Заглоба.
   Елена вскочила, а коротко остриженные волосы рассыпались вокруг ее покрасневшего лица.
   В то время считалось отрезать косу у девицы большим позором, и со стороны Елены это была большая жертва. На ее глазах показались даже слезы... А Заглоба, недовольный собой, не стал даже утешать ее.
   -- Мне кажется, что я сделал что-то очень худое, и повторяю, что если Скшетуский настоящий рыцарь, то он обрежет мне уши. Но иначе нельзя было, а то догадались бы, что вы женщина. Теперь, по крайней мере, пойдем смело. Я расспросил деда про дорогу, пристав с ножом к горлу. По его словам, мы увидим три дуба, около них волчий яр, а дальше дорога в Демьяновку, к Золотоношам. Он говорил также, что по этой дороге ездят тоже чумаки, можно будет присесть на чей-нибудь воз. Тяжелое время переживаем мы с вами и вечно будем вспоминать его. Теперь нужно расстаться с саблями -- ни деды, ни их вожаки не должны иметь шляхтеского оружия. Я их воткну под этот пень: вдруг Бог поможет отыскать их когда-нибудь. Эта сабля видела много походов и много побед. Поверьте, что я был бы уже полковником, если бы не злоба и зависть людей, которые упрекали меня в пристрастии к спиртным напиткам. Так всегда на свете, одна несправедливость! Если я не лез прямо на погибель и умел соединять мужество с благоразумием, то Зацвилиховский первый же говорил, что я трус Он хороший человек, но язык у него злой. Недавно еще он упрекал меня, что я братаюсь с казаками; а не будь этого, вы, наверное, не ушли бы от Богуна.
   С этими словами Заглоба заткнул сабли под колоду, покрыл их листьями и травой, потом повесил на спину мешок и теорбан, взял в руки палку и, махнув ею раза два, сказал:
   -- Ну и это недурно, можно даже какой-нибудь собаке или волку пересчитать ею зубы. Хуже всего, что надо идти пешком, да нечего делать! Пойдем!
   Они пошли: черноволосый мальчик впереди, дед за ним, ворча, ругаясь и говоря, что ему жарко, хоть в степи дул ветер; ветер этот обветрил прелестное лицо мальчика. Вскоре они нашли яр, на дне которого бил ручей и уносил в Каганлык свои прозрачные струи. Недалеко от этого яра и реки росли на кургане три могучих дуба; к ним и направились наши путешественники и нашли дорогу, желтевшую от цветов. Дорога была пуста: на ней не было ни чумаков, ни дегтярников, только кое-где лежали кости животных, побелевшие от солнца.
   Путешественники все шли, отдыхая только в тени дубрав. Чернобровый мальчик ложился на траву, а дед сторожил его сон.
   Им часто приходилось переходить через ручьи и речки, а когда не было броду, они долго искали его, бродя по берегу; иногда деду приходилось переносить мальчика на руках, с удивительною для старика силою.
   Так тащились они до вечера, наконец мальчик сел на дороге в дубовом лесу и сказал:
   -- Не пойду дальше ни за что, лучше лягу и умру здесь.
   Дед встревожился.
   -- О, проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы, ни живой души! Ночевать нам здесь нельзя, уже вечер, через час совсем стемнеет... но слушайте!
   Дед замолчал, наступила глубокая тишина, которую прерывал далекий вой, выходящий словно из-под земли; но на самом деле он доносился из яра, лежавшего вблизи дороги
   -- Это волки, -- сказал Заглоба. -- Они уже съели наших лошадей, а теперь доберутся и до нас. У меня есть пистолет под свиткой, но не знаю, хватит ли пороха даже на два выстрела, а я не хотел бы служить им закуской. Слышите, вот опять!
   Вскоре действительно опять послышался вой, который как будто приближался к ним.
   -- Вставай, дитя! -- сказал дед. -- Если не можешь идти, то я понесу тебя. Что делать? Я вижу, что слишком полюбил вас, верно потому что я холостой и у меня нет детей. А если и есть, то они басурманы, потому что я был долго в Турции Мною кончается род Заглобов. Ну вставайте и влезайте мне на плечи, я понесу вас.
   -- У меня так устали ноги, что я не могу двинуться.
   -- А вы еще хвастали своей силой. Но тише, тише! Ей-Богу, я слышу лай собак. Да это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, про которую мне говорил дед. Слава Всевышнему! А я уж думал, не развести ли огонь от волков, но, наверное, мы оба заснули бы, так как страшно устали. Да, это собаки, слышите?
   -- Пойдем! -- сказала Елена, к которой вдруг вернулись силы.
   Действительно, едва они вышли из лесу, как показались огоньки и три церковных купола, покрытых новым гонтом и освещенных последними лучами вечерней зари. Собачий лай слышался все отчетливее.
   -- Да, это Демьяновка, иначе не может быть, -- сказал Заглоба. -- Дедов везде охотно принимают, может быть, дадут даже ужин и ночлег, а добрые люди подвезут нас дальше. Это, кажется, княжеская деревня, так, наверное, здесь живет и под-староста. Мы отдохнем и разузнаем. Князь, должно быть, уже в дороге, и спасение может быть ближе, чем мы надеемся. Но помните, что вы немая. Я хотел, чтобы вы звали меня Онуфрием, а ведь немые не говорят, так я и за себя и за вас буду говорить, я так же хорошо говорю по-мужицки, как и по-латыни. Ну вперед, вперед! Вот недалеко и хаты. О, Господи! когда же кончится наше скитание! Дал бы Бог достать хотя горячего пива.
   Заглоба умолк, и несколько времени они шли не разговаривая, потом начал снова:
   -- Помните, что вы немая. Если вас кто-нибудь спросит, показывайте на меня и бормочите: "Гм, гм, ния, ния". Я заметил, что вы способный мальчик, а туг дело идет о нашей шкуре. Если мы случайно встретим княжеский или гетманский отряд то мы сейчас же объявим, кто мы, в особенности если найдется офицер, знакомый Скшетуского. Вы ведь под покровительством князя, и вам нечего бояться солдат. Ну а какие же это там огни? А, куют железо, это кузница. Но я вижу там много людей, пойдем туда.
   В самом деле, около яра стояла кузница, из трубы которой сыпались снопы искр, а в открытые двери и щели в стенах виднелось яркое пламя, закрываемое время от времени человеческими фигурами. Перед кузницей можно было видеть, несмотря на темноту, толпу людей. Кузнечные молоты били в такт, и эхо их сливалось с песнями, громким разговором и лаем собак. Увидав это, Заглоба свернул в яр, забренчал в теорбан и запел:
  
   Ей там на гори
   Жнецы жнут
   А по-пид горою
   Казаки идут.
  
   И с этой песней он приблизился к толпе: это были большей частью пьяные мужики; почти каждый из них держал в руках палку с косой или с пикой. Кузнецы ковали острия и делали косы.
   -- Ей, дид, дид, -- закричали в толпе.
   -- Слава Богу! -- сказал Заглоба.
   -- Во веки веков!
   -- Скажите, это Демьяновка?
   -- Демьяновка. А что?
   -- Мне дорогою говорили, -- продолжал дед, -- что здесь живут добрые люди, которые примут нас, напоят, накормят, пустят переночевать и дадут грошей. Я стар, иду издалека, а мальчик от усталости не может ступить ни шагу. Он, бедный немой, водит меня, старика, несчастного слепца. Бог вас благословит, добрые люди, и святой Николай чудотворец, и святой Онуфрий. Одним глазом я еще немножко вижу, а другим совсем ничего; вот я и хожу с теорбаном, пою песни и живу, как птица, тем, что дадут добрые люди.
   -- А ты откуда, дед?
   -- Ох, издалека, издалека! Дайте отдохнуть -- я вижу скамью у кузницы. Садись и ты, бедняжка, -- сказал он, указывая скамью Елене. -- Мы из Лядовы, добрые люди. Но из дому давно, давно вышли, а теперь идем из Броварков.
   -- А что вы там слыхали хорошего? -- спросил старый мужик с косою в руках.
   -- Слыхать слыхали, а хорошо ли, нет ли, не знаю. Людей там собралось много. Про Хмельницкого говорят, что он победил сына гетмана и его "лыцарев". Слышали, что на русском берегу мужики поднимаются против панов.
   Толпа тотчас же окружила Заглобу, который сидел около княжны и по временам ударял по теорбану.
   -- Тай вы, батьку, слыхали, что народ поднимается?
   -- А как же... Несчастлива наша мужицкая доля.
   -- Но говорят, что скоро ей будет конец.
   -- В Киеве, в алтаре, нашли письмо от Христа Спасителя, что будет жестокая и страшная война и много прольется крови на Украине.
   Полукруг около Заглобы стал еще теснее...
   -- Вы говорите, что было письмо?
   -- Да, было. В нем говорится о войне и крови... Но я больше не могу говорить, у меня, старика, засохло горло.
   -- Вот тебе, батько, водка... и говори, что слышно на сеете. Ведь деды всюду бывают и все знают. Бывали уж у нас деды и говорили, что от Хмеля придет на панов черная година. Ну так мы и велели наделать нам кос и лик, чтобы не быть последними, а теперь не знаем, начинать ли или ждать письма от Хмеля.
   Заглоба выпил чарку водки, подумал немного и сказал:
   -- А кто вам сказал, что пора начинать?
   -- Мы сами хотели!
   -- Начинать, начинать! -- крикнула масса голосов. -- Коли запорожцы побили панов, так пора начинать.
   Косы и пики зловеще зазвенели, потрясаемые сильными руками. Потом настало минутное молчание, раздавались только удары кузнечных молотов. Будущие резуны ждали, что скажет дед.
   Тот подумал и спросил наконец:
   -- Чьи вы люди?
   -- Мы князя Еремы.
   -- А кого же вы будете резать?
   Мужики переглянулись.
   -- Его?
   -- Нет! Его не сдержим...
   -- Ой, не сдержите, детки, не сдержите! Бывал я в Лубнах и сам видал князя: страшный он! Как крикнет -- лес дрожит, а топнет ногою -- яр выступает. Его и король боится, и гетманы слушаются. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не сдержите, детки, не сдержите! Не вы его, а он вас будет искать. А вы того еще не знаете, что все ляхи будут помогать ему, и надо вам знать, что лях все равно что сабля.
   Наступило глубокое молчание; дед снова забренчал на теорбане и, подняв лицо к месяцу, продолжал:
   -- Идет князь, а за ним столько войска, сколько звезд на небе и былинок в степи. Летит перед ним ветер и воет... А знаете, детки, почему воет? Над вашею долею стонет! Летит перед ним смерть и звенит косою, а знаете ли, отчего она звенит? Она добирается до вашей шей!
   -- Господи помилуй! -- раздались тихие, испуганные голоса. И снова послышались только удары молотов.
   -- Кто здесь княжий комиссар? -- спросил дед.
   -- Пан Гдешинский.
   -- А где же он?
   -- Убежал.
   -- А отчего убежал?
   -- Услышал, что куют для нас косы и пики, испугался и убежал.
   -- Это плохо! Он донесет на вас князю.
   -- Что же ты, дед, каркаешь, как ворон, -- сказал старый мужик. -- Мы верим, что на панов уже пришла минута и не будет их больше ни на русском, ни на татарском берегу; не будет ни князей, ни панов, а только будут вольные люди -- казаки, не будет ни чинта, ни сухомельщины, ни провозного, и не будет жидов; так сказано и в Христовой грамоте, про которую ты сам говорил нам. А Хмель могуч, как и сам князь.
   -- Дай ему, Боже, здоровья! -- сказал дед. -- Тяжка наша мужицкая доля. А прежде было не так.
   -- Еще бы! Теперь чья вся эта земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Князя. Чьи стада скота? Князя. А прежде был лес -- Божий, степь -- Божьи; кто первый пришел, тот и взял и никому не платил. А теперь все панов да князей.
   -- Правда ваша, детки! -- сказал дед -- Но я вам скажу, что вы с князем не справитесь; а кто хочет резать панов; тот пусть не остается здесь, а бежит к Хмелю, и то сейчас или завтра, потому князь уже в пути. Если Гдешинский уговорит его идти на Демьяновку, то он не пощадит вас, а всех перережет, -- так лучше бегите к Хмелю. Чем больше будет вас там, тем легче будет Хмелю справиться с князем; тяжелый труд ждет его. Много выслано против него гетманских, коронных и княжеских войск Ступайте, дети, помогать Хмелю и запорожцам, они, бедняги, не выдержат, а ведь они бьются с панами за вашу свободу. Ступайте, тогда и от князя убережетесь, и Хмелю поможете.
   -- Вже правду каже! -- послышались голоса в толпе.
   -- Хорошо говорит!
   -- Мудрый дед!
   -- Так ты видел, что князь уже в пути?
   -- Видать не видал, но в Броварках слышал, что он вышел уже из Лубен; он все сжигает и режет на пути, а где найдет хоть одну пику, то оставляет только небо да землю.
   -- Господи помилуй!
   -- А где нам искать Хмеля?
   -- Я затем и пришел сюда, чтобы сказать вам, где надо искать его. Идите, дети, в Золотоноши, а оттуда в Трахтымиров, и там Хмель будет уже ждать вас, туда соберутся со всех деревень, усадеб и хуторов; туда придут и татары; иначе князь не даст вам и ходить по земле.
   -- А вы, батьку, пойдете с нами?
   -- Пойти не пойду, потому что старые ноги даже земля не носит. А вы мне заложите телегу, то я поеду с вами. А перед Золотоношей сойду и сам посмотрю, нет ли там княжеских солдат, коли есть, то минуем Золотоноши и прямо в Трахтымиров проедем: там уже казацкий край. А теперь дайте мне и моему мальчику что-нибудь поесть, а то мы совсем голодны. Двинемся завтра утром, а по дороге я вам спою о Потоцком и о князе Ереме. О, это злые львы! Много прольется крови на Украине, небо багровеет, а месяц плавает, словно в крови. Молите, детки, Бога, чтобы Он сжалился над нами, недолго уж нам всем осталось жить и ходить на белом свете. Я слышал тоже, что из могил встают упыри и жалобно воют.
   Страх овладел мужиками, и они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец один из них крикнул:
   -- В Золотрношу!
   -- В Золотоношу! -- повторили все, словно там ждало их спасение.
   -- В Трахтымиров!
   -- На погибель ляхам и панам!
   Вдруг вперед выступил какой-то молодой казак и, потрясая пикой, крикнул:
   -- Батьки! Коли завтра мы идем в Золотоношу, то сегодня можем пойти на комиссарский двор!
   -- На комиссарский двор, -- крикнуло сразу несколько голосов. -- Сжечь и забрать добро!
   -- Нет, детки, не идите на комиссарский двор и не жгите его, а то вам же будет плохо. Ведь князь, может быть, уже близко, увидит зарево, придет -- и тогда горе вам! Лучше покормите нас и покажите, где переночевать. Сидите лучше тихо, да не гуляйте по пасекам.
   -- Правда! А ты, Максим, дурак!
   -- Идите ко мне, батьку, на хлеб и соль и на чарку меду, а потом ляжете спать на сене, -- сказал старый мужик, обращаясь к деду.
   Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки... она спала.
   -- Устал мальчуган да заснул, несмотря на стук молотов! -- сказал он, а про себя подумал: "Вот что значит невинность! Она и среди разбойничьих ножей и кос спит спокойно. Видно, стерегут тебя небесные ангелы, а вместе с тобой и меня, старика".
   Он разбудил ее, и они пошли к ближайшей деревне. Ночь была тихая, теплая, и только вдали раздавалось эхо молотов.
   Старый мужик шел вперед, указывая дорогу, а Заглоба, будто бы шепча молитву, бормотал монотонным голосом:
   -- Господи Боже, помилуй нас, грешных... Видите, для чего нам нужно было дедовское платье!.. Святая Пречистая Богородица! Яко на небеси, так и на земле... Есть нам дадут, а завтра поедем в Золотоноши, да не пешком... Аминь, аминь. Богун, наверное, нападет на наш след; его не обманут наши хитрости... Аминь... Но будет поздно, в Прозоровке мы переправимся через Днепр, а там мы уже у гетманов... Дьявол угоднику не страшен... Аминь... Тут, через несколько дней, весь край будет в огне, как только князь двинется за Днепр... Чтобы их чума задушила!.. Слышите, как там воют у кузницы... Аминь... Тяжелые настали времена, но я останусь дураком, если не проведу вас благополучно, если б даже нам пришлось бежать до самой Варшавы.
   -- Что вы бормочете, батьку? -- спросил мужик.
   -- Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь...
   -- А вот и моя хата.
   -- Слава Богу!
   -- Навеки слава! Прошу отведать хлеба-соли.
   -- Господь вознаградит вас.
   Несколько минут спустя дед уже угощался бараниной, запивая ее медом, а на другой день утром поехал с мальчиком в телеге в Золотоноши, в сопровождении мужиков, вооруженных пиками и косами. Они ехали через Краевец, Чернобой и Кропивную. Весь этот край был в сильном возбуждении. Крестьяне вооружались; кузнецы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Иеремии и его могущество сдерживали кровавую развязку. Между тем за Днепром буря уже свирепствовала вовсю. Весть о Корсуньском поражении разнеслась по всей Руси, и кто только остался жив, тот бежал.
  

Глава V

  
   На следующее утро после бегства Заглобы и Елены казаки нашли Богуна почти задохшимся в жупане, которым обмотал его Заглоба. Но он скоро пришел в себя, так как у него не было тяжелых ран. Вспомнив все случившееся, он взвыл, как дикий зверь, впал в бешенство, бросался с ножом на людей, так что казаки боялись даже подойти к нему. Наконец, не чувствуя себя в силах, он велел привязать к двум лошадям еврейскую колыбельку и, сев в нее, приказал везти себя в Лубны, предполагая, что беглецы поехали туда. Лежа в жидовских перинах, в пуху и крови, он летел степью, точно упырь, который спешит скрыться до рассвета в свою могилу; за ним скакали его казаки, уверенные, что скачут на верную смерть. Они летели таким образом до Васильевки, где стояла сотня княжеской венгерской пехоты. Дикий атаман, не колеблясь, ударил на нее, первый бросился в битву и, после непродолжительного сражения, истребил весь отряд, исключая нескольких солдат, которых пощадил с целью пыткой добиться от них необходимых сведений. Узнав, что они не видали никакого шляхтича с молодою девушкою, он не знал, что делать, и в отчаянии начал срывать с себя повязки. Идти дальше было невозможно: везде стояли княжеские полки, а жители, бежавшие из Васильевки, должно быть, уже предупредили их о нападении на Васильевку. Верные казаки подхватили ослабевшего от бешенства атамана и повезли его опять в Разлоги, но, вернувшись, не застали даже и следов двора: его сожгли вместе с князем Василием соседние крестьяне, рассчитывая, что если князья Курцевичи или князь Иеремия захотят им мстить, то они свалят всю вину на Богуна и его казаков. Все было выжжено дотла, вишневый сад был вырублен, а челядь вся перебита. Чернь безжалостно мстила за притеснения, какие она терпела от Курцевичей. Под Разлогами в руки Богуна попал Плесневский, который ехал из Чигирина с известием о желтоводском поражении. Он возбудил подозрение Богуна, потому что на предложенные ему вопросы, куда и зачем едет, стал путаться и не мог дать точных ответов, но когда его припекли огнем, он выболтал, все, что знал о битве и Заглобе, которого встретил накануне. Обрадованный атаман вздохнул свободнее. Повесив Плесневского, он пустился дальше, уверенный, что теперь Заглоба уже не уйдет от него. Чабаны тоже дали ему некоторые сведения, но за бродом он потерял след Заглобы. На оборванного Заглобой деда он не мог наткнуться, потому что тот уже отошел по течению Каганлыка и до того был напуган, что скрывался в тростниках, как лиса.
   Между тем прошли еще сутки, а так как езда в Васильевку тоже заняла два дня, то Заглоба выиграл много времени. Что было делать? В эту трудную минуту к нему пришел на помощь есаул, старый степной волк, проведший всю свою жизнь в преследовании татар по Диким Полям
   -- Батьку, -- сказал он, -- они бежали в Чигирин и умно сделали, так как выиграли много времени, -- но когда узнали от Плесневского о Хмеле и о желтоводской битве, то переменили путь. Ты, батьку, сам видел, что они свернули в сторону с дороги.
   -- В степь?
   -- Я бы их нашел в степи, но они пошли к Днепру, чтобы попасть к гетманам, и, значит, пошли или на Черкассы, или на Золотоноши, или на Прохоровку; а если к Переяславлю, что, однако, не думаю, то и там их отыщем. Нам бы, батьку, следовало послать одного в Черкассы, а другого в Золотоноши, по чумацкой дороге, и как можно скорей, ведь если они переправятся через Днепр, то уйдут К гетманам, или же их схватят татары Хмельницкого.
   -- Так ступай в Золотоноши, а я поеду в Черкассы.
   -- Добре, батьку.
   -- Только смотри хорошенько, это хитрая лисица.
   -- Ой, и я хитрый, батьку!
   И, начертав такой план погони, один повернул к Черкассам, другой к Золотоношам. Вечером старый есаул Антон добрался уже до Демьяновки. Село было пусто, в нем остались только одни бабы, а мужчины ушли за Днепр, к Хмельницкому. Увидав вооруженных людей и не зная, кто они, бабы запрятались по овинам. Антону пришлось долго искать, прежде чем ему удалось найти одну старушку, которая уже ничего не боялась, даже татар.
   -- А где мужики? -- спросил ее Антон.
   -- Почем я знаю, -- ответила она, показывая свои желтые зубы.
   -- Мы казаки, маты, не бойтесь, мы не от ляхов.
   -- Ляхов! Чтобы их черт взял!
   -- Вы, значит, за нас?
   -- За вас, -- сказала старуха, -- да чтобы вас задушила чума.
   Антон не знал, что делать, как вдруг заскрипела дверь, и на двор вошла молодая красивая женщина.
   -- Ей, молодцы! я слышала, что вы не ляхи, а казаки?
   -- Да.
   -- Вы от Хмеля?
   -- Да.
   -- Не от ляхов?
   -- Нет.
   -- А почему вы спрашивали про мужиков?
   -- Да так спросили, пошли они или нет.
   -- Пошли уже, пошли!
   -- Слава Богу! А скажи мне, молодица, не бежал ли тут один шляхтич с дочкой?
   -- Шляхтич? Лях? Я не видала...
   -- А никого здесь не было?
   -- Был дед Он уговорил мужиков идти к Хмелю в Золотоноши и сказал, что сюда едет князь Ерема.
   -- Куда?
   -- А сюда. А отсюда пойдет на Золотоноши.
   -- И этот дед подговорил мужиков к бунту?
   -- Да.
   -- Он был один?
   -- Нет, с немым мальчуганом.
   -- А каков он из себя?
   -- Кто?
   -- Дед.
   -- Он старый, он играл на теорбане и плакался на панов. Но я его не видела.
   -- И это он подговорил мужиков? -- повторил Антон. -- Гм! Ну, оставайтесь с Богом, молодица.
   -- С Богом!
   Антон глубоко задумался. Если бы этот дёд был переодетый Заглоба, то зачем он подговаривал мужиков идти к Хмельницкому? Да откуда, наконец, он достал бы платье и куда сбыл лошадей? Но главное, зачем ему было подговаривать мужиков и предупреждать их о приходе князя? Шляхтич, во всяком случае, не предупреждал бы их и прежде всего сам скрылся бы у князя. А если князь идет к Золотоношам, что, однако, неправдоподобно, то непременно отомстит за Васильевну. И Антон вздрогнул, увидав в воротах новый кол, который напомнил ему о страшной казни.
   -- Нет, это был настоящий дед, и незачем ехать в Золотоноши: разве только бежать туда? Но что делать тогда? Ждать -- пожалуй, приедет князь, а идти к Прохоровке и за, Днепра -- значит попасть к гетманам.
   Старому степному волку стало тесно в широкой степи. Волк-казак наткнулся на лису-Заглобу. Но вдруг он ударил себя по лбу.
   -- А почему этот дед повел мужиков в Золотоноши, за которой находится Прохоровка, а далее, за Днепром, гетманы и весь коронный обоз?
   Антон, будь что будет, решился ехать в Прохоровку и, если услышит на берегу, что на другой стороне стоят гетманские войска, то, конечно, не переправляться, а идти вниз по реке и около Черкасс соединиться с Богуном: Притом же, дорогою, он услышит что-нибудь о Хмельницком. Антону было уже известно со слов Плесневского, что Хмель занял Чигирин, выслал Кривоноса против гетманов, а сам, с Тугай-беем, должен двинуться вслед за ним. Как опытный и знакомый с местностью воин, Антон был уверен, что битва уже произошла. Нужно только было узнать, чего держаться. Если Хмельницкий разбит, то гетманские войска рассыпались по всему Заднепровью, и тогда нечего искать Заглобу. А если Хмельницкий разбил ляхов?.. Антон, впрочем, не очень-то верил этому: легче победить сына гетмана, чем самого гетмана; легче разбить отряд; чем целое войско.
   "Ну, -- сказал про себя старый казак, -- лучше бы наш атаман подумал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно переправиться через Днепр, а оттуда уйти в Сечь. Тут, между князем и гетманами, ему трудно будет усидеть".
   Раздумывая таким образом, он быстро подвигался со своими казаками к Суле, через которую думал переправиться за Демьяновкой и добраться до Прохоровки. Наконец они доехали до Могильной, расположенной над самой рекой. Тут судьба улыбнулась ему; хотя Могильная была пуста, как и Демьяновка, но он застал там паром и перевозчиков, которые переправляли мужиков, бегущих за Днепр. Заднепровье не смело еще восстать открыто, но все жители деревень, усадеб и слобод бежали к Хмельницкому, чтобы стать под его знамя. Весть о желтоподской победе облетела все Заднепровье. Дикий люд его не мог спокойно сидеть, хотя там никто не притеснял их Князь, суровый только к бунтовщикам, для смирных жителей был настоящим отцом. Но люд этот только недавно превратился из разбойников в мирных поселян, а потому тяготился существующим порядком и бежал туда, куда его манила надежда на свободу. Из многих деревень к Хмельницкому бежали даже бабы; в Чабановке и Высоком ушло все население, которое сожгло за собою деревни, чтобы некуда было возвращаться, а где оставалась хоть горсть людей, то и те спешили вооружиться.
   Антон начал расспрашивать, нет ли каких вестей из Заднепровья. Но полученные им известия были противоречивы и неясны; одни говорили, что Хмель, бьется с гетманами, другие -- что он уже побит. Какой-то мужик, бежавший в Демьяновку, рассказывал, что гетманы взяты в плен. Перевозчики подозревали, что это -- переодетый шляхтич, но не посмели задержать его, так как слышали, что недалеко княжеские войска, а страх преувеличивал их число в глазах мужиков и представлял их вездесущими; не было ни одной деревни, где бы не говорили о скором приходе князя. Антон заметил, что его отряд везде принимают за княжеский. Но он успокоил перевозчиков и начал расспрашивать их о демьяновских мужиках
   -- Да, были, мы их переправили на другую сторону, -- сказал перевозчик
   -- А был с ними дед?
   -- Был.
   -- И немой мальчик с ним?
   -- Да
   -- Каков из себя этот дед?
   -- Не старый, толстый, и на одном глазу бельмо.
   -- Это он, -- прошептал Антон.-- А мальчик? -- спросил он снова.
   -- О, мальчик -- просто херувим! Такого мы и не видели
   Между тем они переплыли на другой берег, и Антон знал уже, что ему надо делать.
   -- Ой, привезем мы молодицу атаману! -- пробормотал он и, обращаясь к казакам, крикнул: -- Вперед!
   Они помчались, точно стадо перепуганных дроф, хотя дорога была тяжелая. Казаки въехали в большой овраг, на дне которого была дорога, сделанная самой природой. Овраг тянулся до Коврайца, и казаки летели несколько миль без отдыха. Наконец уже показалось широкое устье оврага, как вдруг Антон осадил коня. Что это? Проход заслоняла какая-то конница, спускавшаяся в овраг, по шести человек в ряд; их было около трехсот всадников. Увидев их, Антон побледнел, хотя был опытный и храбрый воин. Сердце его забилось; в этих людях он узнал драгун князя Иеремии.
   Уходить было поздно, его отделяли от драгун каких-нибудь двести шагов, а утомленные лошади казаков не могли бы уйти от погони. Драгуны, увидав их, рысью поскакали к ним и вскоре окружили их со всех сторон.
   -- Чьи вы люди? -- грозно спросил поручик
   -- Богуновы, -- ответил Антон, видя, что нужно говорить правду, потому что самый цвет одежды выдал бы их И, узнав поручика, которого видывал в Переяславле, прибавил с притворной радостью: -- Господин поручик Кушель, слава Богу!
   -- А, это ты, Антон! -- сказал офицер, узнав есаула. -- Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
   -- Гетман послал нашего атамана к князю просить помощи, и он поехал в Лубны, а нам велел бродить по деревням и ловить беглых.
   Антон врал как сивый мерин, но надеялся на то, что если драгунский полк идет от Днепра, то не знает еще ни о нападении на Разлоги, ни о битве под Васильевкой и зверском поступке Богуна.
   Но поручик сказал:
   -- Однако можно подумать, что вы хотите примкнуть к бунтовщикам.
   -- О нет, -- отвечал Антон, -- если бы мы хотели идти к Хмелю, то не были бы по эту сторону Днепра.
   -- Правда, -- сказал Кушель, -- я не могу отрицать этого. Но, атаман не застанет князя в Лубнах.
   -- А где же князь?
   -- Уехал в Прилуки и, может, только вчера двинулся в Лубны.
   -- Жаль! У атамана есть письмо от гетмана для князя... А смею спросить вашу милость, вы идете из Золотонош?
   -- Нет. Мы стояли в Коленках, а теперь получили приказ идти к Лубнам: оттуда князь двинется на Хмеля со всеми силами. А вы куда идете?
   -- В Прохоровку, потому что там переправляются мужики,
   -- Много их убежало?
   -- Ой, много, много!
   -- Ну, поезжайте с Богом!
   -- Покорнейше благодарим вашу милость. Счастливого пути!
   Драгуны расступились, и отряд Антона выехал из оврага; проехав его, Антон остановился у выхода и долго прислушивался, а когда драгуны исчезли из виду и за ними замолк последний, звук, он обратился к своим казакам и сказал:
   -- Знайте, дурни, что если б не я, то вы через три дня послыхали бы на колах в Лубнах. А теперь вперед во весь дух! -- и они помчались.
   "Счастье наше, -- подумал Антон, -- во-первых, что нам удалось спасти свою шкуру, и во-вторых, что эти драгуны не из Золотонош и что Заглоба разошелся с ними, ведь если бы он их встретил, он не боялся бы уже погони".
   Действительно, судьба не благоприятствовала Заглобе: если бы он встретил Кушеля, то сразу избавился бы от тревог и опасностей.
   В Прохоровке он узнал ужасное известие о корсунском поражении. Уже по дороге в Золотоноши по деревням и хуторам ходили слухи о великой битве и о победе Хмельницкого, но Заглоба не верил им, зная по опыту, что среди народа каждое известие всегда бывает преувеличено и что он любит рассказывать чудеса о казацких победах Но в Прохоровке все его сомнения рассеялись, страшная и зловещая истина поразила его. Хмель торжествовал: коронные войска были уничтожены, гетманы в плену, а вся Украина была объята огнем.
   Заглоба в первую минуту растерялся; он был в ужасном положении, счастье ему изменило: он не нашел в Золотоношах никакого гарнизона, а жители были все против ляхов. Он не сомневался ни минуты, что Богун ищет его и рано или поздно нападет на его след и что гончая, которая гналась за ним, не даст себя сбить с верного пути. Имея за собой Богуна, перед собой -- бунт, резню, пожары, татарские отряды и остервенелую толпу, он не знал, что ему предпринять. При таких условиях бегство было невозможно, в особенности с девушкой, хотя и переодетой в дедовского поводыря, но всюду обращавшей на себя внимание своей красотой. Действительно, было от чего потерять голову. Но Заглоба никогда не терялся надолго. Среди величайшего беспорядка в мыслях он отлично сознавал, что Богуна он боится сто раз больше, чем самого Хмельницкого, резни и бунта. При одной мысли, что он может попасть в руки страшного атамана, его пробирала дрожь. "Задал бы он мне трепку, -- повторял он поминутно, -- если бы я попался ему в руки!" Оставалось одно только спасение -- бросить Елену, но он не хотел делать этого.
   -- Должно быть, -- говорил он ей, -- вы напоили меня каким-нибудь зельем, что я для вас готов на все, даже пожертвовать жизнью.
   Он не допускал даже мысли, чтобы бросить ее, но что делать, он и сам не знал.
   -- Князя искать поздно! Передо мной море бунта; нырну в него, а потом, даст Бог, переберусь на другой берег. -- И он решил переправиться на другой берег Днепра.
   Но в Прохоровне это не легко было сделать, потому что Николай Потоцкий забрал для Кшечовского все лодки и чайки от Переяславля до самого Чигирина.
   В Прохоровке был только один дырявый паром, которого ожидали тысячи сбежавшегося из Заднепровья народа. В деревне все хаты, хлева, гумна были переполнены; дороговизна страшная, и Заглобе пришлось, не шутя, зарабатывать кусок хлеба игрой на теорбане и песнями. Они не могли переправиться на другой берег целые сутки, так как паром пришлось чинить два раза, и Заглоба с Еленой провели холодную и ветреную ночь на берегу реки, у костров, с пьяными мужиками. Княжна падала от усталости и от боли в израненных ногах, натертых мужицкими сапогами; она боялась серьезно захворать. Лицо ее почернело, чудные глаза потухли, она каждую минуту боялась, что ее узнают или же неожиданно нагрянет Богун. В эту же ночь она увидела страшное зрелище. Мужики привели с устья Роси несколько шляхтичей, бежавших от татар к Вишневецкому, и, убивая их, страшно мучили. Кроме того в Прохоровке были две еврейские семьи; обезумевшая толпа бросила их в Днепр, а так как они не сразу потонули, то они топили их длинными палками, сопровождая все это дикими криками. Пьяные казаки заигрывали с захмелевшими молодицами, и страшные взрывы хохота зловеще разносились по темным берегам Днепра. Ветер раздувал костры, так что искры гасли в волнах Иногда толпой овладевала тревога, время от времени раздавались крики: "Люди, спасайтесь, Ерема идет!" Тогда толпа бросалась к берегу и толкалась в воду. Раз чуть незадавили Заглобу с княжной. Ночь была адская, бесконечная. Заглоба выпросил штоф водки, пил сам и заставил выпить и княжну, чтобы она не впала в обморок или не получила горячки. Наконец начало светать, но день вставал пасмурный, мрачный и бледный. Заглобе хотелось поскорее переправиться на ту сторону. К счастью, паром был уже исправлен, но его окружала страшная толпа.
   -- Место диду! -- кричал Заглоба, держа перед собою Елену и охраняя ее от натиска толпы. -- Иду к Хмелю и Кривоносу! Место диду, добрые люди, чтоб вас черная смерть задушила! Я не вижу и упаду в воду... Расступитесь, детки, чтобы вам паралич поломал все кости!.. Чтоб вам издохнуть на колах!.. -- И Заглоба, крича и ругаясь, распихал своими могучими локтями толпу, втолкнул на паром Елену, потом пробрался сам и закричал:,
   -- Довольно! Чего там прете! И так вас много, придет и на вас очередь, а если и не придет, то не велика беда.
   -- Довольно, довольно! -- кричали и те, которые уже были на пароме.
   Наконец паром отвалил от берега, быстрые волны отнесли его по течению реки, к Домонтову. Они переплыли уже половину реки, как вдруг на прохоровском берегу послышались страшные крики. Поднялась сумятица; одни бежали, как бешеные, к Домонтову, другие прыгали в воду, третьи махали руками.
   -- Что случилось? -- спрашивали на пароме.
   -- Ерема! -- раздался голос.
   Мужики с лихорадочной поспешностью начали грести, и паром несся по волнам, как казацкая чайка, В ту же минуту на прохоровском берегу показались какие-то всадники
   -- Войско Еремы! -- закричали на пароме.
   Солдаты вертелись, расспрашивая про что-то людей, и наконец закричали плывшим на пароме:
   -- Стой! Стой!
   Заглобу облил холодный пот: он узнал людей Богуна. Это был Антон со своими казаками.
   Но Заглоба не растерялся: он прикрыл глаза рукой, долго всматривался, как человек, имеющий плохое зрение, и наконец закричал, как будто с него сдирали шкуру:
   -- Детки! Это казаки Вишневецкого! Ради Бога, скорей к берегу, а паром надо изрубить, иначе мы все погибнем!
   -- Скорей, скорей, изрубить паром! -- закричали и другие. Поднялся шум, из-за которого не слышно было криков из
   Прохоровки. Паром ударился о береговую мель, и мужики начали выскакивать и рубить его топорами. Доски превращались в щепки, страх придавал силы разрушителям, а Заглоба все кричал:
   -- Руби, ломай! Спасайся! Ерема идет.
   А на другом берегу крики при виде разрушения усилились, но было слишком далеко, чтобы разобрать, что кричат. Размахивание руками, походившее на угрозы, увеличило только поспешность ломки парома, и через минуту он исчез, но вот опять раздались крики ужаса и испуга.
   -- Скачут в воду! Плывут к нам! -- кричали мужики.
   Действительно, в воду прыгнул один всадник, за ним другой, третий и так далее, и все они пустились вплавь к противоположному берегу. Это была безумная-смелость, так как весной вода текла быстрые обыкновенного. Лошади, увлекаемые течением, не могли плыть прямо и, уносимые волнами, неслись с необычайной быстротой.
   -- Не доплывут, -- кричали мужики.
   -- Потонут!
   -- Слава Богу! Вот уж одна лошадь нырнула.
   -- Погибель им!
   Лошади переплыли третью часть реки, но вода относила их, они заметно лишались сил, и казаки уже были по пояс в воде. Прошло несколько времени. Из Шелепухи прибежали мужики посмотреть, что делается: над водой виднелись уже только одни лошадиные головы, а казакам вода уже доходила до ушей. Вдруг под водой исчез один казак с лошадью, за ним другой, третий -- число их все уменьшалось. На обоих берегах реки воцарилось молчание, но все бежали по течению, чтобы посмотреть, что будет дальше. Казаки переплыли уже две трети секи, хотя лошади тяжело храпели; видно было, что некоторые доплывут до берега. Вдруг в тишине раздался голос Заглобы:
   -- Гей, дитки! Погибель княжеским казакам!
   По этой команде показался дым и загремели самопалы; раздались отчаянные крики, а через минуту все исчезло под водой. Река опустела, и только вдали чернело в волнах конское брюхо или мелькала красная шапка казака.
   Заглоба посмотрел на Елену и подмигнул ей...
  

Глава VI

  
   Князь, воевода русский, еще до встречи с Скшетуским на пепелище Разлог знал уже о корсунском поражении, о котором ему сообщил Поляновский в Салотине. Раньше князь был в Прилуках и выслал оттуда Богуслава Машкевича с письмом к гетманам, спрашивая, куда он должен явиться со всем своим войском. Но Машкевич долго не возвращался с ответом, и князь двинулся к Переяславлю, рассылая во все стороны отряды и отдавая приказания разбросанным по всему Заднепровью полкам как можно скорее идти в Лубны. Но скоро пришли вести, что несколько казацких полков, стоявших на татарской границе в полянках/примкнули к мятежу или рассеялись. Князь, видя свои силы уменьшенными, немало был огорчен этим, так как не ожидал, что люди, с которыми он столько раз побеждал, могли изменить ему. Узнав от Поляновского о поражении гетмана, он скрыл это известие от войска и пошел дальше к Днепру, наугад, в самое сердце мятежа, чтобы отомстить за поражение, смыть позор с королевских войск, или же пасть самому. Притом он рассчитывал, что от этого погрома должно было уцелеть хоть немного войска, которое, соединившись с его шестью тысячами, могло еще померяться с Хмельницим. Остановившиеь в Переяславле, князь велел Володыевскому и Кушелю разослать своих драгун в Черкассы, Мантово, Сикерну, Бучац, Стойки, Трехтымиров, Ржищев и забрать все лодки и паромы, которые оказались бы там. Потом войско должно было переправиться с левого берега к Ржищеву. Посланные узнали от беглецов о поражении коронных войск, но нигде не нашли лодок, так как уже было сказано, что гетман забрал их для Барабаша и Кшечовского, остальные же уничтожила взбунтовавшаяся и опасавшаяся князя чернь. Володыевский, однако же, переправился с десятком драгун на правый берег на сколоченном на скорую руку плоту и, захватив несколько казаков, привел их к князю, который узнал от них о страшных последствиях корсунского поражения и о безмерном мятеже. Восстала вся Украина. Бунт распространялся, как наводнение, и разгорался все больше и больше. Шляхта защищалась в своих замках и усадьбах, но многие уже были побеждены казаками. Силы Хмельницкого увеличивались с каждой минутой. Говорили, что его войско доходит уже до двухсот тысяч, а через несколько дней оно могло легко удвоиться. Поэтому он остался после битвы в Корсуни, пользуясь затишьем, чтобы присоединить чернь к своим отрядам. Он разделил ее на полки, назначил полковниками атаманов и опытных запорожских есаулов, а потом послал их брать соседние замки. Обсудив все это, князь Иеремия увидел, что здесь нельзя переправить войско, а изготовление лодок для шести тысяч отняло бы несколько недель; Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, Володыевский и Вурцель предложили князю идти на север к Чернигову, а затем на Любич и там уже переправиться к Браминову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Браминова тянулись громадные болота, через которые трудно было перейти даже пехоте, а тем более тяжелой коннице и артиллерии.
   Князю понравился этот совет, но перед походом он желал еще раз показаться в своем Заднепровье, чтобы хоть временно сдержать мятеж, собрать шляхту и внушить народу, чтобы в отсутствии своего господина он сидел смирно, если уж не мог идти с княжеским войском. А так как княгиня Гризельда, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил также попрощаться с ними. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были хохлами, но отличались преданностью. В стране еще было спокойно, и только кое-где являлись шайки бродяг, грабившие без различия шляхетские усадьбы и мужицкие избы; дорогой многие из них были уничтожены и посажены на кол.
   Но чернь еще не бунтовала открыто, хотя некоторые мужики уходили вооруженными за Днепр. Страх сдерживал их жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием для будущего служило уже то обстоятельство, что в деревнях, откуда мужики не ушли к Хмельницкому, они все-таки бежали при приближении княжеских войск, точно боялись, что страшный князь прочтет в их глазах тайные мысли и будет карать их за сочувствие мятежу. Он карал всюду, где только начинал тлеть бунт, а так как вообще натура его была несдержанна и не знала границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два упыря: один для шляхты -- Хмельницкий, другой для восставшего народа -- князь Иеремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится, а реки покраснеют от крови. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий, победитель в битве при Желтых Водах, Корсуни, -- Хмельницкий, который уничтожил коронные войска, взял в плен гетманов и стоял во главе стотысячной армии, боялся Лубенского вельможи, который пошел искать его за Днепром.
   Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь остановился для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать о прибытии гонцов Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь немедленно велел им явиться. Вскоре в дом старосты, где остановился князь, довольно гордо и смело вошло шестеро запорожцев, в особенности старший из них, атаман Сухая Рука, гордый корсунским погромом и своим недавним производством в полковники. Но когда они взглянули на князя, ими овладел такой страх, что они упали ему в ноги и не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный рыцарями, велел им встать и спросил: зачем они прибыли?
   -- С письмом от гетмана, -- ответил Сухая Рука
   -- От бунтовщика и разбойника, а не от гетмана, -- сказал спокойно князь, подчеркивая каждое слово и пристально глядя на казаков.
   Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив на грудь головы, молча стояли у дверей. Князь велел Машкевичу прочесть письмо.
   Письмо было полно покорности. Лиса брала вверх над львом, змея -- над орлом, и Хмельницкий, хотя и после корсунской победы, не забыл, однако, что он пишет Вишневецкому. Он распинался, быть может для того, чтобы успокоить и тем вернее уязвить его, но ошибся; он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманов постигла превратность судьбы, то виной тому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он останется его покорным слугой; а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомляет князя, что пойманного в Сечи поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем жаловался на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем страшно оскорбил достоинство его, как гетмана, и всего запорожского войска. Этому-то высокомерию и презрению, оказываемому ляхами казакам, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо оканчивалось изъявлением верности Польше и предложением услуг князю.
   Слушая это письмо, сами посланные были удивлены; хотя они не знали его содержания, но ожидали скорее оскорблений, чем просьбы. Одно было им ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на князя со всеми своими силами, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось походами и битвами с отдельными отрядами; одним словом, он боялся князя. Послы еще больше присмирели и не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к такой развязке. Между тем князь слушал спокойно и только по временам опускал глаза, как бы желая сдержать гнев и сверкавшую в них грозу. Когда чтение письма было кончено, он не сказал ни слова, а только велел Володыевскому увести послов и держать их под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал:
   -- Этот враг чрезвычайно хитер; одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом неожиданно напасть, или намерен идти в Польшу, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности; если б я вздумал воевать с ним, тогда оказался бы мятежником не он, а я, так как нарушил бы волю сената.
   Вурцель схватился за голову. -- Как вы мне посоветуете поступить, господа? -- продолжал князь. -- Говорите смело, а потом я вам объявлю свою волю.
   Первым начал Зацвилиховский, который давно уже оставил Чигирин и присоединился к князю.
   -- Пусть будет все по вашей княжеской воле, но если позволите высказать наше мнение, то я скажу, что вы, князь, со свойственной вам быстротой поняли намерение Хмельницкого; мне кажется, не надо обращать внимание на его письмо, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он вступит в переговоры с Польшей; нам было бы позорно и стыдно оставить подобное оскорбление безнаказанным. Я не считаю, впрочем, свое мнение безошибочным, высказывайтесь, господа, -- обращаясь к полковникам, сказал он.
   Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле и, обращаясь к хорунжему, сказал:
   -- Вашими устами говорит сама истина. Надо сорвать голову этой гидре, пока она не разрослась и не проглотила нас.
   -- Аминь! -- закончил ксендз Муховецкий.
   Прочие полковники, по примеру Замойского, загремели саблями, а Вурцель сказал следующее:
   -- Милостивый князь! Для вас оскорбление уже то, что этот разбойник осмелился писать вашей светлости; только кошевой атаман имеет от Польши эту привилегию. Он же гетман-самозванец, которого, можно считать только убийцей, и Скшетуский был прав, что не взял от него писем к вашей милости.
   -- Я тоже так думаю, -- сказал князь, -- но так как я не могу захватить его самого, то накажу его в лице его послов.
   С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал:
   -- Господин Вершул, велите своим татарам отрубить им головы, а старшего, не мешкая, посадить на кол.
   Вершул наклонил свою рыжую голову и вышел, а ксендз Муховецкий, сдерживавший обыкновенно князя, умоляюще взглянул на него.
   -- Знаю, чего вы хотите, -- сказал князь-воевода, -- но иначе нельзя; эта казнь необходима, во-первых, ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, а также ради поддержания нашего достоинства и блага Польши. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто не боится этого злодея и обращается с ним, как с разбойником, который держит себя на Украине, словно удельный князь, и причиняет Польше такое беспокойство, какого она давно не испытывала.
   -- Милостивый князь, он пишет, что отпустил Скшетуского, -- заметил несмело Муховецкий.
   -- Благодарю вас от имени Скшетуского за сравнение его с разбойниками. Но довольно, -- прибавил князь, нахмурив брови. -- Я вижу, -- продолжал он, обращаясь к полковникам, -- что вы все, господа, стоите за войну; такова и моя воля, Теперь пойдем на Чернигов, заберем по дорогое шляхту, а под Брагимом переправимся, оттуда уже двинемся на юг. А теперь в Лубны!
   -- Помоги нам. Боже! -- воскликнули полковники.
   В эту минуту отворилась дверь и на пороге появился Растворовский, начальник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.
   -- Милостивый князь, -- воскликнул он, -- мятеж распространяется! Разлоги сожжены, в Васильевке наш полк уничтожен весь -- до единого человека.
   -- Как? Что? Где? -- раздалось со всех сторон. Но князь сделал знак рукой, чтобы все умолкли.
   -- Кто же это сделал, бродяги или какое-нибудь войско?
   -- Говорят, что Богун.
   -- Богун?
   -- Точно так.
   -- Когда это случилось?
   -- Три дня тому назад
   -- Вы напали на след? Догнали или спросили кого?
   -- Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкассам, а другая в Золотоношу и Прохоровку.
   -- А значит, я встретил этот отряд, шедший в Прохоровку, о чем уже доносил вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун, чтобы остановить движение крестьян за Днепр; я потому и отпустил их.
   -- Глупо вы сделали, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, -- сказал князь.
   -- Боже милостивый! -- воскликнул он вдруг, хватаясь за голову. -- Теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне, и понимаю, зачем сожжены Разлоги. Верно, он похитил княжну. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкассам; Быховец с пятью сотнями валахов пусть идет в Золотоноши и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей! А мы, господа полковники, двинемся на Разлоги в Лубны.
   Полковники вышли из домика старосты и. поскакали к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход, и полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее мимо них войско, а дальше за частоколом, на зеленом пригорке, корчился посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прокололо уже половину тела, но несчастный атаман мог еще мучиться до вечера, прежде чем смерть успокоит его. Теперь он не только был жив, но еще провожал полки страшными глазами, как бы говоря им: "Пусть Господь покарает вас, детей и внуков ваших до десятого поколения за эту кровь и муки... Да пошлет Он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; вы будете вечно умирать и не найдете ни жизни, ни смерти". И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в простом синем жупане, и не в дворцовых комнатах, а под открытым небом, на колу, но испытываемая им мука и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу и выражение ненависти, что все поняли, что он хотел сказать... Войска молча проходили мимо; князь проехал, не взглянув даже в его сторону; ксендз Муховецкий осенил его крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то солдат гусарского полка, совсем почти юноша, не спрашивая ничьего разрешения, въехал на возвышение и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом покончил его страдания. Все вздрогнули при виде такого смелого поступка и, зная суровость князя, считали его уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно поехал дальше и только вечером велел призвать к себе смельчака. Юноша стоял еле живой перед князем, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами.
   -- Как тебя зовут? -- спросил князь.
   -- Желенский.
   -- Ты выстрелил в казака?
   -- Я, -- простонал бледный как полотно юноша.
   -- Зачем же ты это сделал?
   -- Я не мог видеть его мучений.
   А князь, вместо того чтобы рассердиться, сказал:
   -- Когда ты присмотришься к тому, что делают они сами, сострадание покинет тебя; но так как ты из жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
   Все удивились, что дело так счастливо кончилось, но в этот момент приехал отряд из Золотонош, и мысли всех приняли другое направление.
  

Глава VII

  
   Войска пришли в Разлоги уже поздно вечером. Здесь-то и застали они Скшетуского, сидевшего, точно на Голгофе, почти без памяти от пережитых им страданий и мук; а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собою, стараясь насколько могли утешить его, в особенности -- Лонгин Подбипента, который был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новым обет -- поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику утешение. Наконец Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Последний, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия; Скшетуский с рыданием бросился к нему; князь прижал его к груди, поцеловал, а присутствующие заметили на его глазах слезы.
   -- Я рад тебе, как сыну, так как думал, что никогда больше уж не увижу тебя, -- сказал, оправившись, князь. -- Перенеси мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как исчезает в океане капля, так пусть и твое горе исчезнет в общем бедствии. Теперь настало такое страшное время для дорогой нам отчизны, что истинный муж и воин не должен сокрушаться над своею потерей, но обязан поспешить ей, этой общей нашей матери, на помощь и найти успокоение в сознании исполненного им долга или же пасть славной смертью, за что попадет в царство небесное.
   -- Аминь! -- провозгласил ксендз Муховецкий.
   -- Лучше бы я видел ее мертвой, -- простонал Скшетуский.
   -- Плачь, и мы с тобою поплачем, -- сказал князь, -- ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам; но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уж не принадлежит мне. Ты знаешь, завтра мы идем в поход
   -- Я пойду за вами хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне тяжело. Нет... не могу... не могу...
   И несчастный то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
   -- Скажи: да будет воля Твоя! -- произнес сурово ксендз Муховецкий.
   -- Аминь! Я подчиняюсь воле Его, но... я так страдаю, -- ответил прерывающимся голосом рыцарь.
   Действительно, было видно, что он пересиливал себя; вид его страданий вызвал слезы у всех присутствующих, а более чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками.
   -- Милый братец, успокойся, -- повторял грустно Лонгин.
   -- Слушай, -- сказал вдруг князь, -- я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам и разбил в Васильевке мой отряд Поэтому не печалься, быть может, он еще не похитил ее, иначе зачем бы ему идти в Лубны?
   -- Да, это может быть, -- закричали офицеры. -- Бог сжалится над тобою.
   Скшетуский раскрыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда просияла в нем, и он бросился к ногам князя.
   -- О, милый князь, всю жизнь, всю кровь!.. -- воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по лицу его видно было, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды, говоря, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую хату и принесли туда меду и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог до того сдавлено было у него горло; зато товарищи его пили за десятерых, а подгуляв немножко, принялись обнимать и целовать его, удивляясь болезненному виду его лица и худобе.
   -- Однако, ты высох, как щепка! -- сказал толстый Дзик.
   -- Верно, тебя в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.
   -- Расскажу в другой раз, -- сказал слабым голосом Скшетуский. -- Меня ранили, и я был болен.
   -- Ранили! -- вскричал Дзик.
   -- Как! Ранили посла! -- воскликнул Слешинский.
   И оба изумленно посмотрели друг на друга, удивляясь казацкой дерзости, потом принялись целовать Скшетуского.
   -- А ты видел Хмельницкого?
   -- Видел.
   -- Давайте его сюда! Мы его изрубим! -- закричал Мигурский.
   В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкассам. Отряд этот не догнал Богуна, но привез странные известия: он встретил по дороге много людей, которые видели Богуна два дня назад. Они говорили, что атаман, очевидно, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видали ли толстого шляхтича с казачком; притом он страшно спешил и летел, как сумасшедший. Другие уверяли, что они не видали, чтобы Богун увозил какую-нибудь девушку, а то они наверное заметили бы, так как при нем было немного казаков. Новая надежда, но и новая тревога овладела Скшетускш; все эти рассказы были непонятны ему; зачем Богун гнался сначала по на-. правлению к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкассам? Что ему не удалось похитить Елену, это верно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, где ее не было, а люди, приведенные из-под Черкасс, не видели ее при Богуне. Где же она могла быть? Куда скрылась? Куда она бежала? Да и с какой стати она бежала не в Лубны, а Черкассы или в Золотоношу? Между тем казаки Богуна гнались и охотились за кем-то около Черкасс и Прохоровки. Зачем же они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.
   -- Говорите, советуйте, объясняйте мне, господа, что все это значит, -- обратился он к офицерам, -- я ничего не понимаю.
   -- Я думаю, что они в Лубнах, -- сказал Мигурский.
   -- Не может быть, -- возразил Зацвилиховский, -- если бы княжна была в Лубнах, то Богун поспешил бы скрыться в Чигирине, а не поехал бы к гетманам, о поражении которых еще не мог знать. А если он разделил казаков, то, наверное, гнался за ней.
   -- Так зачем же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?
   -- Для того чтобы угадать это, не надо быть особенно дальновидным; раз княжна бежала, то не в женском платье, а переодетая, чтоб скрыть следы. Я думаю, что этот казачок и ест о помощи. Атаман поехал в Лубны, а нам приказал разъезжать по деревням и ловить беглецов.
   Антон врал напропалую. Он сообразил, что драгунский отряд, идущий от Днепра, не мог еще знать ни о нападении на Розлоги, ни о битве под Василевкой, ни о похождениях Богуна вообще.
   Поручик все-таки задумался.
   -- А ведь можно подумать, что ты хочешь присоединиться к восстанию, -- сказал он.
   -- Э, пан поручик, если б мы хотели присоединиться к Хмелю, так были бы уже на той стороне Днепра.
   -- Правда, -- ответил Кушель, -- правда, с которой я не могу не согласиться. Но ваш атаман уже не застанет пана воеводу в Лубнах.
   -- О! А где же князь?
   -- Был в Прилуках. Может быть, вчера вернулся в Лубны.
   -- То-то и беда... А позвольте спросить, вы это войско ведете из Золотоноши?
   -- Нет. Мы стояли в Каленках, а теперь получили приказ идти в Лубны, откуда выступим уже все вместе. А вы куда?
   -- В Прохоровку; там крестьяне переправляются.
   -- И много уже ушло?
   -- О, много, много!
   -- Ну, поезжайте с Богом!
   -- Благодарим покорно. Счастливого пути.
   Драгуны расступились и пропустили Антона.
   Выехав из оврага, Антон остановился и прислушивался до тех пор, пока шаги драгунов не смолкли в отдалении.
   -- Знаете ли, дураки, -- обратился он тогда к своим казакам, -- если б не я, то все бы вы через три дня были на колах. А теперь едем скорее.
   И он ударил свою лошадь нагайкой.
   "Наша взяла! -- думал Антон. -- Во-первых, мы унесли ноги, во-вторых, Заглоба, вероятно, разошелся с ними, а то иначе бесполезно было бы гнаться за ним."
   Действительно, счастье изменило пану Заглобе: наткнись он на отряд пана Кушеля, ему нечего было бы заботиться о дальнейшем.
   А теперь, в Прохоровке, он, как громом, был поражен известием о корсунской битве. Уже по дороге до Золотоноши ходили слухи о большом сражении, о победе Хмеля, но пан Заглоба мало этому верил; он знал, как легко распространяются в народе слухи. Но теперь трудно уже было сомневаться далее. Страшная правда глядела прямо в глаза. Хмель торжествовал, коронные войска уничтожены, вся Украина в огне.
   В первую минуту пан Заглоба окончательно потерял голову. Он находился в страшном положении. Счастье решительно изменяло ему, так как в Золотоноше он не нашел никакого гарнизона. Город был решительно настроен против ляхов, старая крепость стояла пустою. Пан Заглоба ни на минуту не сомневался, что Богун ищет его, и рано или поздно нападет на его след. Правда, шляхтич кружил, как преследуемый заяц, но он отлично знал, какая собака ищет его, а эта собака не собьется со следа, как ее ни путай. Итак, за паном Заглобой был Богун, перед ним море народного бунта, резня, пожары, татарские отряды, остервенелая толпа.
   Бежать при таких условиях было практически невозможно, да, к тому же еще с девушкой, которая даже в мужской одежде обращала на себя всеобщее внимание необычной красотой.
   Тут было отчего потерять голову.
   Но пан Заглоба обладал быстрым умом. Во время самых сильных душевных потрясений он видел только одно, вернее, чувствовал, что Богун во сто раз страшнее огня, воды, бунта, резни... пожалуй, самого Хмельницкого. При одной только мысли попасть в руки страшного атамана, по коже пана Заглобы пробегали мурашки.
   -- От этого уж достанется, -- повторял он ежеминутно. -- А тут впереди бунт!
   Оставалось одно: бросить Елену, оставить ее на волю Божью, но этого пану Заглобе не хотелось.
   -- Мне кажется, -- говорил он ей, -- вы в добрый час пожелали, чтобы за вас с меня содрали кожу.
   В голову ему даже не приходила мысль покинуть ее; Что же ему делать? --
   -- Князя искать не время, -- рассуждал он. -- Передо мною море; дай-ка я нырну в это море, по крайней мере, спрячусь, а даст Бог, и на другой берег выплыву.
   И он решился перейти на правый берег Днепра.
   В Прохоровке переправиться было нелегко. Пан Николай Потоцкий от Переяславля до Чигирина забрал все лодки для армии Кшечовского. В Прохоровке оставался только один дырявый паром, да и этого парома ожидали тысячи беглецов из Заднепровья. В самом селе были заняты не только все дома, но и все амбары, все конюшни; цены на все подскочили страшно. Пан Заглоба должен был поневоле настроить свой торбан, чтобы заработать кусок хлеба. Целые сутки он не мог переправиться: паром сломался и требовал починки. Ночь он провел с Еленой, сидя на берегу, рядом с толпами пьяных крестьян, а ночь, как на грех, выдалась сырая и холодная. Княжна чуть не умирала от утомления. Она боялась, как бы ей серьезно не расхвораться. Лицо ее загорело, глаза утратили свой блеск; каждую минуту ее не оставляла мысль, что ее узнают, что погоня Богуна вот-вот настигнет их. В эту же ночь ей пришлось быть свидетельницей страшной сцены. Крестьяне поймали несколько шляхетских семейств, спасавшихся бегством во владения Вишневецкого, и замучили их насмерть. Самое утонченное зверство побледнело бы перед выдумками пьяной, разъяренной толпы. В самой Прохоровке проживали два еврейских семейства; те тоже были схвачены и утоплены в Днепре. Все это сопровождалось дикой оргией. Время от времени какой-нибудь пьяный крикнет: "Люди, спасайтесь! Ерема идет!", и все врассыпную бросались к берегу, теснились и спихивали друг друга в воду. То была страшная ночь, и, казалось, конца ей не будет. Заглоба набрал денег на кварту водки, пил сам и принудил пить княжну, иначе она окончательно впала бы в бесчувственное состояние. Наконец, днепровские волны начали бледнеть. Рассветало. День начинался, пасмурный, сырой. Заглоба хотел как можно скорей переправиться на другую сторону. Паром починили, но давка вокруг него была жуткая.
   -- Место для деда, место для деда! -- кричал Заглоба, расчищая себе дорогу. -- Место для деда! Я спешу к Хмельницкому и Кривоносу. Место для деда, добрые люди, молодицы-красавицы, чтобы вы все подохли вместе с вашим отродьем! Я плохо вижу, упаду в воду... Тише! Мальчика моего утопите! Уступите, милые детки, чтоб вас паралич хватил, чтоб всех вас на кол посадили!
   Крича, проклиная, умоляя и тараня толпу своими сильными локтями, пан Заглоба сначала втолкнул на паром Елену, потом взгромоздился сам и снова заорал:
   -- Довольно, довольно! Чего вы лезете? Еще паром перевернете, если вас столько сюда наберется. Довольно! Придет и ваша очередь, а если и не придет -- беда невелика.
   -- Хватит, хватит! -- вторили ему те, кто уже поместился на пароме. -- На воду! На воду!
   Паром тихонько начал отдаляться от берега, потом быстрое течение отнесло его немного в сторону по направлению к Дементову.
   Наши путники были уже на середине Днепра, как вдруг весь прохоровский берег огласился громкими криками.
   -- Что такое? Что случилось? -- спрашивали на пароме.
   -- Ерема! -- крикнул один голос.
   -- Ерема, Ерема! -- кричали другие.
   Гребцы напрягли свои силы, паром помчался, словно казацкая чайка, по волнам.
   В то же время какое-то войско показалось на прохоровском берегу.
   -- Войска Еремы!
   Прибывшие торопливо расспрашивали о чем-то людей, собравшихся на берегу, потом закричали, чтобы паром остановился.
   Заглоба посмотрел, и холодный пот выступил на его лбу; он узнал казаков Богуна.
   Действительно, то был Антон со своими казаками.
   Но, как мы уже говорили, пан Заглоба никогда надолго не утрачивал присутствия духа; он протер глаза, как человек с плохим зрением, потом вдруг отчаянно вскрикнул:
   -- Детки, это казаки Вишневецкого! О, ради Бога и Пречистой Матери, скорей к берегу! Жаль тех, что остались на берегу, но делать нечего, придется изрубить паром, иначе мы все погибнем!
   -- Скорей, скорей, порубить паром! -- раздались голоса.
   За шумом не было слышно, что кричали с берега. Паром, наконец, ткнулся в прибрежный песок. Одни не успели еще прыгнуть на берег, как другие начали уже отрывать борта парома или рубить его топорами. Доски и щепки поплыли вниз по течению. Страх удесятерил силы; от несчастного парома почти ничего не осталось.
   А пан Заглоба все это время не переставал кричать:
   -- Руби, руби! Спасайтесь! Ерема идет! Ерема идет!
   Впрочем, это не мешало ему здоровым глазом многозначительно подмигивать Елене.
   На другом берегу, вероятно, увидели уничтожение парома, потому что крики еще усилились, но слов, за дальностью, различить уже не было возможности.
   Паром был уже весь разобран, когда новое событие поразило всех спасшихся от гибели.
   -- Скачут в воду, плывут к нам!
   И правда, сначала один всадник, за ним несколько десятков других пустились вплавь к другому берегу. То было проявление безумной отваги, потому что река благодаря обилию весенних вод неслась со страшной быстротой. Лошади, подхваченные бурным течением, не могли плыть напрямик: вода увлекала их в сторону.
   -- Не доплывут! -- кричали крестьяне.
   -- Потонут!
   -- Слава Богу! О! О! Уж один конь захлебнулся.
   -- На погибель им!
   Лошади проплыли третью часть реки, но вода все более и более сносила их вниз. Они начинали, видимо, выбиваться из сил. Всадники, сидящие на них, были уже по пояс в воде. Прошло несколько тревожных минут. Теперь были видны только конские головы, казакам вода доходила до груди, но они проплыли уже половину реки. Вдруг один из них скрылся под водой, за ним другой, третий, четвертый... число плывущих уменьшалось с каждой минутой. На обоих берегах воцарилось глухое молчание, все с волнением бежали вниз по течению, ожидая развязки. Вот уже осталось проплыть одну треть реки, вот уже слышно тяжелое храпенье коней и людские голоса, вот некоторые уже доплывают...
   Вдруг среди тишины раздался голос Заглобы:
   -- Гей! Детки! Ну-ка, угостим из пищалей княжеских посланцев!
   Раздался громкий залп, и пороховой дым на минуту застлал всю картину. Со стороны реки послышались отчаянные крики... дым рассеялся... лошади, казаки, все исчезло. На реке никого не было, только иногда в водовороте мелькнет или спина лошади, или красная шапка казака.
   Заглоба улыбался и подмигивал Елене.
  

Глава VI

  
   Князь-воевода русский, прежде чем встретил пана Скшетуского, сидящего на развалинах Розлог, уже знал о корсунской битве. До тех пор он проживал в Прилуках и оттуда отправил пана Богуслава Машкевича с письмами к гетманам, спрашивая, куда ему нужно направиться со всеми своими силами. Пан Машкевич долго не возвращался с ответом, и князь пошел в Переяславль, высылая во все стороны гонцов с приказом стянуть все войска в Лубны.
   Но тут подоспели вести, что несколько полков, стоящих на татарской границе, рассеялись или присоединились к восстанию. Князь с горечью видел, что силы его тают, что люди, которых он когда-то вел за собой, теперь покинули, бросили его.
   Известие о битве под Курсунем доставил ему старый товарищ, пан Поляновский. Князь скрыл перед войсками свое горе и шел дальше, по направлению к Днепру, шел наугад в самую середину грозы и бунта, с намерением или отомстить за бесславное поражение, или погибнуть. А если, кроме того, коронные войска усилят его шеститысячную армию, о, тогда он может помериться силами и с самим Хмельницким.
   Остановившись в Переяславле, он поручил пану Володыевскому и пану Кушелю разослать повсюду людей для поиска лодок и паромов. Войско должно было с левого берега переправиться на противоположный.
   Посланные узнали от многочисленных беглецов о поражении под Корсунем, но ни одной лодки не нашли: часть их давно пошла под армию Барабаша и Кшечовского, остальное истребил народ, опасаясь княжеской мести. Пану Володыевскому, в сопровождении десяти драгунов, удалось все-таки переправиться на самодельном плоту. Там он поймал нескольких казаков и доставил их к князю. Князь только тогда узнал о размерах и последствиях корсунской битвы. Украина вся, до последнего человека, восстала. Бунт охватывал все новые регионы, как лавина, несущаяся с вершины горы. Шляхта оборонялась еще в своих замках, но многие крепости уже пали.
   Силы Хмельницкого росли с каждой минутой. Пойманные казаки увеличили численность его войска до двухсот тысяч, но в течение двух-трех дней число это могло удвоиться. Поэтому он воспользовался кратковременным затишьем, остановился в Корсуне и вербовал людей. Волонтеров он делил на полки, назначал полковников из числа атаманов и самых опытных запорожских есаулов, посылал целые отряды для нападения на соседние земли. Князь Еремия увидел, что ему нечего и думать о переправе через Днепр в этом месте. Делать лодки самим для переправы шести тысяч человек -- это заняло бы несколько недель, да и что значила его армия в сравнении с неисчислимой силой неприятеля? На военном совете большинство склонялось к походу на север, к Чернигову, через глухие леса, оттуда на Любеч, для того чтобы переправиться у Брагимова. Дорога была длинная и далеко не безопасная, так как пришлось бы пробираться через непроходимые болота; там и пехоте пройти нелегко, а что же делать кавалерии, артиллерии и обозу? Однако князю понравилось предложение совета. Он жаждал вступить на этот трудный и, как он полагал, единственно верный путь, пройти по всему Заднепровью, угасить пламя бунта, поддержать шляхту и внушить чувство страха народу, который, за отсутствием господина, должен был сам охранять тех, кто не может идти вслед за войском. Но княгиня Гризельда, панны Збаражские и весь двор находились еще в Лубнах, и князь решил ехать на последнее прощанье в Лубны.
   Войска отправились вперед в тот же самый день под командой пана Володыевского. Край был еще спокоен. Кое-где появлялись разбойничьи шайки, грабящие как панские дома, так и крестьянские хаты, но разбойников уняли более или менее строгими мерами. Народ пока еще не восставал, хотя умы волновались, и вооруженные толпы каждую ночь переправлялись через Днепр. Страх еще уступал место жажде крови и разбоя. Был только один зловещий признак: отовсюду, даже из тех деревенек, которые не высылали помощи Хмелю, народ убегал перед приближением княжеских войск, точно боясь, что страшный князь поймет, что таится в их душе, и покарает за это. Он и карал повсюду, где видел хоть малейшие признаки зарождающегося бунта, и благодаря своей натуре, не знающей удержу ни в чем, карал страшно, немилосердно. Можно было сказать, что по обеим сторонам Днепра свирепствовали две силы: одна, страшная для шляхты, -- Хмельницкий, другая для бунтовщиков, -- князь Еремия. В народе шепотом толковали, что если эти две силы столкнутся, то солнце померкнет и воды в реках обагрятся кровью. Но сойтись скоро они не могли; победитель под Желтыми Водами, победитель под Корсунем, -- словом, тот Хмельницкий, который разбил коронные войска, взял в плен гетманов и теперь стоял во главе сотен тысяч, -- просто-напросто боялся лубенского владыку, который теперь искал его за Днепром.
   Княжеские войска прошли Слепород. Сам жнязь остановился для отдыха в Филиппове. Там ему донесли, что прибыли послы от Хмельницкого с дисьмом и просьбой об аудиенции. Князь немедленно призвал их к себе. Они явились в числе шести человек. Послы вошли во двор дома, где жил князь, гордые, самоуверенные. Во главе их был атаман Сухая Рука, гордый своею ролью в корсунской битве и недавним полковничьим чином. Но едва лишь депутация увидела князя, как ее обуял такой неведомый страх, что вся она, без слов, опустилась на колени.
   Князь, окруженный своею свитою, приказал им встать и спросил, с чем они прибыли.
   -- С письмом от гетмана, -- ответил Сухая Рука.
   Князь остановил свои глаза на нем и ответил спокойно, чеканя каждое слово:
   -- От разбойника и грабителя, а не от гетмана. Запорожцы побледнели и опустили головы.
   Князь приказал пану Машкевичу взять и прочесть письмо.
   Письмо было почтительное. В Хмельницком, уже после Корсуня, лисья хитрость взяла верх над львиной отвагою: он не забывал, что пишет Вишневецкому. Он прикидывался смиренным для того, может быть, чтобы успокоить и потом безнаказанно уязвить могущественного врага, но прикидывался несомненно. Он писал, что всему виною Чаплинский, что если над гетманами разразилось несчастье, то это не его, Хмельницкого, вина, а последствия угнетений, каким подвергаются казаки по всей Украине. Но вместе с тем, он просит князя не гневаться на него, он останется всегда покорным слугою князя и, чтобы оградить своих посланцев, извещает, что отпустил на волю взятого им в плен гусарского поручика пана Скшетуского.
   Тут следовали жалобы на гордыню пана Скшетуского, который не хотел взять писем от Хмельницкого к князю и тем самым оскорбил достоинство гетмана и всего запорожского войска. Той же самой гордыне и презрению, с каким ляхи постоянно обращались к казакам, Хмельницкий приписывал и все сражения, начиная от Желтых Вод и кончая Корсунем. Письмо кончалось уверением в преданности республике и самому князю.
   Казаки с удивлением прислушивались к чтению привезенного ими письма. Они рассчитывали встретить в нем что угодно -- Дерзкие обвинения, гордый вызов, но не просьбы. Ясно, что Хмельницкий боялся князя. Послы присмирели еще более и пытливо вглядывались в лицо князя: не написан ли на нем их смертный приговор? И хотя они знали, на что идут, но теперь их разбирал безотчетный страх. А князь слушал спокойно и только время от времени опускал свои черные глаза, словно желал удержать молнию, готовую блеснуть в них; было ясно, что им владеет безудержный гнев. Когда письмо было прочитано, он не сказал ни слова казакам, только велел Володыевскому убрать их с глаз долой и содержать под стражей, а сам обратился к окружающим его полковникам:
   -- Велика хитрость нашего врага! Он этими письмами хочет усыпить нас, для того чтоб потом напасть неожиданно, или рассчитывает идти вглубь республики, дабы заключить мир и выхлопотать себе прощение правительства и короля. Тогда он будет себя чувствовать в полной безопасности, потому что, если я захочу воевать с ним, то бунтовщиком буду уже я, а не он.
   Вурцель даже схватился за голову.
   -- О, vulpes astuta {О, хитрый лис (лат.).}!
   -- Какой ваш совет, господа? -- спросил князь. -- Говорите смело, а потом я скажу вам свое мнение.
   Старый Зацвилиховский, давно уже покинувший Чигирин и соединившийся с князем, заговорил первый:
   -- Если ваше сиятельство требует нашего ответа, то я скажу, что вы, со свойственной вам проницательностью, совершенно верно поняли намерения Хмельницкого. Я думаю, что на письмо его нечего обращать внимание и, доставив княгиню в безопасное место, надо идти за Днепр и начинать войну, прежде чем Хмельницкий затеет свои переговоры. Республика будет опозорена, если кровью не смоет своего оскорбления. А засим я жду, что скажут Другие.
   Обозовый стражник, пан Александр Замойский, ударил рукою по рукояти сабли.
   -- Пан хорунжий! Вашими устами говорит сама мудрость. Нужно обезглавить гидру, прежде чем она разрастется и пожрет нас.
   -- Аминь! -- прибавил ксендз Муховецкий.
   Другие полковники последовали примеру стражника и загремели своими саблями. Настала очередь Вурцеля.
   -- Князь! -- сказал он. -- Я нахожу оскорблением для вашего имени то, что этот негодяй осмелился писать вам. Он гетман самозванный, и пан Скшетуский поступил хорошо, не приняв его писем к вашему сиятельству.
   -- И я так же думаю, -- сказал князь, -- а так как самого самозванца здесь нет, то пусть он понесет кару в лице своих послов.
   Он обратился к полковнику татарской хоругви:
   -- Пан Вершул, прикажите своим татарам обезглавить всех казаков, а главного из них посадить на кол, да поскорее.
   Вершул склонил свою рыжую голову и вышел, а ксендз Му-ховецкий, который всегда удерживал порывы князя, сложил умоляюще руки и смотрел прямо в глаза князя.
   -- Знаю, святой отец, что вам нужно, -- сказал воевода, -- только этого быть не может. Казнь нужна для устрашения тех, кто бесчинствует за Днепром; ее требует и достоинство нашего имени, и польза республики. Нужно убедительным примером показать, что есть еще кто-то, кто не боится этого разбойничьего атамана.
   -- Князь, он же отпустил пана Скшетуского, -- несмело сказал ксендз.
   -- Благодарю вас от его имени, что вы приравниваете его к разбойникам. -- Тут князь нахмурил брови. -- Впрочем, довольно об этом. -- Он снова повернулся к полковникам. -- Я вижу, господа, что все вы склоняетесь к войне; такова и моя воля. Мы пойдем на Чернигов, собирая шляхту по дороге, а под Брагимом переправимся. А теперь -- в Лубны!
   В это время двери отворились, и на пороге показался пан Розтворовский, отправленный два дня назад на разведку.
   -- Князь! -- воскликнул он. -- Бунт усиливается! Розлоги сожжены, в Василевке все наши поголовно вырезаны!
   -- Как, что, где? -- посыпались с разных сторон вопросы. Но князь сделал рукою движение, чтобы все умолкли, а сам
   начал расспрашивать:
   -- Кто сделал все это: бродяги или какое-то войско?
   -- Говорят, что Богун.
   -- Богун?!
   -- Да.
   -- Когда это было?
   -- Три дня тому назад.
   -- Вы шли за ним следом? Догнали? Схватили кого-нибудь?
   -- Я шел следом, но догнать никого не мог; они опередили меня на три дня. Но я выяснил, что они пошли назад, на Чигирин, а потом разделились. Половина пошла к Черкассам, половина на Золотоношу и Прохоровку.
   -- Я встретил один отряд, о котором доводил до сведения вашего сиятельства, -- сказал пан Кушель. -- Они сказали мне, что посланы Богуном препятствовать крестьянам бежать через Днепр, и я их пропустил свободно.
   -- Вы сделали глупость, но я не виню вас, -- сказал князь. -- Трудно не ошибиться, когда здесь изменник на изменнике.
   Вдруг он схватил себя руками за голову.
   -- Боже всемогущий! -- воскликнул он. -- Я припоминаю, Скшетуский говорил мне, что Богун ищет руки княжны Курцевич! Да, да! Так вот отчего Розлоги сожжены... Девушка, должно быть, похищена. Эй, Володыевский, скорее! Вы возьмете пятьсот человек конницы и еще раз поедете на Черкассы; Быховец с пятьюстами валахов пусть идет на Золотоношу до Прохоровки. Лошадей не жалеть; кто отобьет девушку, тот получит Еремеевку. Живо! Живо!.. Ну, а мы -- на Розлоги и Лубны.
   Полковники бросились исполнять приказы князя.
   Работа закипела. Князю подали его сивого жеребца, на котором он обыкновенно ездил в поход. Через час полки двинулись и вытянулись длинной пестрой лентой по филипповской дороге.
   Близ околицы глазам солдат предстало кровавое зрелище. На плетне пять отрубленных казацких голов смотрели на проходящих мертвыми белками широко открытых глаз, а невдалеке, на зеленом пригорке, еще метался посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие проникло до половины тела, но несчастному атаману предстояли еще долгие часы адской муки, пока смерть не сомкнет его вежд. А пока он не только был жив, но и провожал глазами проходящие полки, -- глазами, которые говорили: "Да покарает вас Бог, с вашими детьми и внуками до десятого поколения, за кровь, за раны, за муки". И хоть он был простой казак, хоть умирал не на пурпуре, не на златотканой парче, не в спальне старинного замка, а под открытым небом, на колу, -- его мучения и смерть, парящая над ним, осеняли его таким величием, вложили столько ненависти и презрения в его очи, что все хорошо поняли, что он хотел бы сказать.
   Князь проехал, не взглянув в эту сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестным знамением. Проехали мимо все, и только какой-то юноша из гусарской хоругви, не испросив ни у кого позволения, въехал на холм, приставил пистолет к уху страдальца и одним выстрелом положил конец его мукам. Все содрогнулись от столь дерзкого нарушения воинской дисциплины, все знали строгость князя и заранее считали бедного мальчика погибшим. Но князь не сказал ни слова, в глубоком молчании доехал до привала и только тогда приказал позвать к себе юного нарушителя.
   Мальчик предстал пред князем ни жив ни мертв. Ему казалось, что земля разверзается под его ногами. А князь спросил:
   -- Как тебя зовут?
   -- Желенский.
   -- Ты пристрелил казака?
   -- Я, -- еле слышно проговорил мальчик.
   -- Зачем же ты это сделал?
   -- Я не мог смотреть на его муки.
   Князь помолчал с минуту.
   -- Ох, дитя! Ты увидишь такие ужасы, что от них всякая жалость умрет в твоем сердце, но так как ты ради жалости рисковал своею жизнью, пусть тебе казначей отпустит в Лубнах десять червонцев, а я тебя беру на службу к своей особе.
   Все пришли в изумление от счастливого окончания этого дела. Но тут дали знать, что прибыли посланные на рекогносцировку в близлежащую Золотоношу, и все быстро отвлеклись от этого случая.
  

Глава VII

  
   Поздним вечером, при свете луны, войска князя подошли к Роз-логам и нечаянно наткнулись на пана Скшетуского, сидящего на камне. Нам уже известно,'что рыцарь от горя и муки впал в бесчувственное состояние и пришел в себя только благодаря ксендзу Му-ховецкому. Офицеры горячо приветствовали и утешали старого товарища, в особенности пан Лонгинус Подбипента, который вот уже три месяца служил в хоругви пана Скшетуского. Он готов был сколько угодно плакать и вздыхать вместе с ним и тут же дал обет есть постное по вторникам, вплоть до конца своих дней, только бы Бог любым способом смягчил горе наместника. Пана Скшетуского повели к князю, который остановился здесь же в мужицкой хате. Князь, при виде своего любимца, не сказал ни слова, только широко раскрыл свои объятия. Пан Ян с рыданиями бросился к нему, князь крепко прижал его к груди, осыпал его голову поцелуями, причем многие заметили слезы на его суровых очах.
   -- Я рад вас видеть, как сына, -- наконец, заговорил князь, -- тем более, что считал вас погибшим. Несите мужественно ваш крест и помните, что тысячи людей испытывают то же, что и вы; многие потеряли своих жен, детей, родителей и друзей. И, как капля тонет в океане, так и наше горе пусть утонет в безбрежном море всеобщей беды.
   -- Аминь! -- прибавил ксендз Муховецкий.
   -- О, князь, князь! Я предпочел бы видеть ее мертвою, -- рыдал рыцарь.
   -- Плачьте, плачьте... Велика ваша утрата, и мы будем плакать вместе с вами, но только скажите себе: сегодня я плачу над самим собою, а завтрашний день не мой. Знайте, что завтра мы идем на бой.
   -- Я пойду с вами хоть на край света, но утешиться ничем не могу... Так мне тяжко без нее... не могу, не могу...
   И бедный рыцарь в неистовстве кусал свои кулаки, чтобы подавить стон, готовый вырваться из изболевшейся груди.
   -- Ты сказал: да будет воля Твоя! -- сурово произнес ксендз.
   -- Аминь, аминь! Я покоряюсь Его воле... Только невыносимо мне... не знаю, что мне делать! -- прерывающимся голосом ответил Скшетуский.
   Видно было, какая страшная борьба совершается в нем, как он изнемогает под тяжестью своих страданий. У всех навернулись на глаза слезы, а у более мягкосердечных, у пана Володыевского и пана Подбипенты, слезы текли ручьем. Пан Лонгинус сложил руки и повторил нежным голосом:
   -- Утешься, друг... и удержись хоть на время.
   -- Слушайте, -- вдруг сказал князь, -- я имею сведения, что Богун отсюда поехал на Лубны, так как известно что перерезал моих людей в Василевке. Не отчаиваясь заранее, можно предположить, что он похитил княжну, а иначе зачем бы ему ехать на Лубны?
   -- Ей-Богу, это очень может быть!
   -- Да так и есть! -- подхватили офицеры. -- Бог смилуется.
   Пан Скшетуский широко раскрыл глаза, как человек, не понимающий, в чем дело. Перед ним блеснул луч надежды, и он упал к ногам князя:
   -- О, князь! Вся моя жизнь, вся кровь...
   Пан Скшетуский не мог говорить дальше. Он побледнел, как смерть, так что пан Лонгинус должен был поднять и посадить его на лавку.
   К утру возвратился отряд, посланный князем в Черкассы. Отряд, очевидно, не нашел Богуна, зато привез важные сведения. Люди, попадавшиеся ему по пути, говорили, что Богун за кем-то гонится; у всех расспрашивает, не видали ли толстого шляхтича с молодым мальчиком. При этом Богун спешил и скакал сломя голову. С Богуном никакой женщины не было, одни только солдаты, да и тех немного. Новая надежда, но и новая тревога поселились в сердце пана Скшетуского.
   Он совершенно не понимал, в чем тут дело; он не понимал, почему Богун сначала гнался в сторону Лубен, вырезал весь Василевский гарнизон, а потом вдруг повернул к Черкассам. Что Елену он не похитил, -- это казалось достаточно вероятным, но где же она теперь, куда скрылась? Бежала ли она? Если да, то в какую сторону? И почему она бежала не в Лубны, а в Черкассы или Золотоношу? Однако солдаты Богуна искали кого-то около Черкасс и Прохоровки. И что значили эти расспросы о шляхтиче и мальчике? Бедный наместник окончательно терял голову.
   -- Да объясните же мне, наконец, что все это значит? У меня совсем ум помутился, -- приставал он к окружающим его офицерам.
   -- Я думаю, она в Лубнах, -- сказал пан Мигурский.
   -- Не может этого быть, -- ответил Зацвилиховский. -- Если б она была в Лубнах, тогда Богун затаился бы в Чигирине, чем рисковал приблизиться к гетманам, о поражении которых он не мог еще знать. Если он поделил своих солдат на два отряда и послал кого-то преследовать, то уж, конечно, ее.
   -- А расспрашивал все время о старом шляхтиче и мальчике?
   -- Я думаю, это надо понимать, что если она спаслась, то никак не в женском платье, а переоделась в мужское. Вот этот-то мальчик она и есть.
   -- А ведь это верно! -- вторили хором офицеры.
   -- Ну, хорошо, а кто же тогда тот шляхтич?
   -- Этого я не знаю, но думаю, что могу узнать. Крестьяне-то все видели и должны кое-что знать. Приведите-ка сюда хозяина этой хаты.
   Офицеры выскочили и через несколько минут привели хозяина.
   -- Послушай, старик, -- спросил Зацвилиховский, -- ты был тут, когда Богун нападал на господский дом?
   Крестьянин по обыкновению начал божиться, что ничего не знает, ничего не видел, но пан Зацвилиховский отлично знал, с кем имеет дело.
   -- Ах ты, негодяй! -- сказал он. -- Я-то знаю, что ты сидел здесь, на лавке, когда грабили двор. Говори кому-нибудь другому, но не мне; видишь, вот здесь лежит червонец, а там солдат стоит с саблей. А потом мы и деревню подожжем, и бедные люди из-за тебя разорятся.
   Только тогда язык крестьянина развязался. Когда казаки начали пить на площадке перед домом, он вместе с прочими пошел посмотреть, что там делается. Они слышали, что княгиня и князья убиты и что Николай ранил атамана, который теперь лежит без чувств. Что сталось с панной, они наверно разузнать не могли, но слышали, что она убежала со шляхтичем, который приехал с Богуном.
   -- Вот оно что! Вот оно что! -- повторял пан Зацвилиховский. -- Вот тебе обещанный червонец; видишь, тебя не обидели. А ты видел этого шляхтича? Из здешних он?
   -- Видел, пане, только он не здешний.
   -- Каков он из себя?
   -- Толстый, пан, с седой бородой. Все ругается. На один глаз кривой.
   -- О! -- воскликнул пан Лонгинус. -- Это Заглоба.
   -- Заглоба? Подождите... Заглоба. Почему же нет? Он в Чи-гирине давно уже снюхался с Богуном, и пил с ним, и в кости играл. Очень может быть!
   -- А скажи, этот шляхтич и убежал с панной?
   -- Он самый. Мы так слышали.
   -- А вы хорошо знаете Богуна?
   -- Как не знать! Он тут по целым месяцам живал.
   -- Может быть, этот шляхтич увез панну по его приказу?
   -- Где там! Он Богуна связал и замотал жупаном, а панну только и видели. Атаман выл, как волк. На рассвете приказал положить себя в носилки, погнался в Лубны, а когда ничего не нашел, поехал в другую сторону.
   -- Благодарение Богу! -- сказал Мигурский. -- Значит, она теперь в Лубнах.
   Пан Скшетуский горячо молился, стоя на коленях.
   -- Ну, ну! -- бормотал старый хорунжий. -- Не ожидал я такой храбрости от Заглобы, чтоб он отважился идти против Богуна. Правда, к пану Скшетускому он был очень расположен за тот лубенский тройняк, что мы вместе пили в Чигирине... да ведь и на Богуновы деньги он выпил немало. Не ожидал я от него этого, ей-Богу, не ожидал, потому что считал его всегда за труса и балаболку.
   -- Как бы то ни было, -- заметил Володыевский, -- довольно и того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук... А так как хитрости и изворотливости ему не занимать стать, то я почти уверен, что он благополучно избежит погони. Пан Ян, слышишь ли? Утешься же!
   -- Если он убежал за Днепр и узнал о корсунском разгроме, -- сказал Зацвилиховский, -- то непременно пошел на Чигирин. Мы его настигнем на дороге... А теперь давайте-ка выпьем за здоровье возвратившегося товарища.
   Офицеры охотно согласились. Пили за здоровье пана Скшетуского, княжны, их будущих потомков, пана Заглобы и так далее. Ночь прошла незаметно. На рассвете затрубили сбор, и войско двинулось в Лубны. Княжеские полки шли быстро, обоз остался позади. Пан Скшетуский хотел было идти впереди с татарской хоругвью, но чувствовал себя еще очень слабым, к тому же князь не отпускал его от себя и расспрашивал о положении дел в Сечи.
   Рыцарь должен был рассказать, как он ехал, как на него напали близ Хортицы и повезли в Сечь. Он умолчал только о своих перепалках с Хмельницким из опасения, что князь сочтет это за бахвальство. Князя более всего заинтересовало известие, что у старого Гродзицкого не было пороха.
   -- Непоправимое несчастие, -- сказал он, -- Кудак мог бы сильно мешать развитию бунта. Пан Гродзицкий храбрый солдат, верный сын республики. Отчего же он ко мне не прислал за порохом?
   -- Вероятно, думал, что великий гетман ex officio {По обязанности (лат.).} должен знать о том, -- ответил пан Скшетуский.
   -- Правда, правда, -- согласился князь и умолк на минуту.
   -- Великий гетман старый и опытный полководец, но чересчур уж уверенный в себе. Это и послужило причиной его гибели. Он придавал весьма мало значения восстанию, и когда я спешил ему на помощь, он не особенно ласково посматривал на меня. Ему не хотелось ни с кем делиться славой.
   -- И я так же думаю, -- ответил Скшетуский.
   -- Он думал батогами усмирить Запорожье, а видите, что вышло? Бог наказал его за гордыню. Гордыня противна Творцу; она губит республику, и, кажется, никто не свободен от нее...
   Князь говорил правду, его и самого можно было упрекнуть в этом. Например, в споре с паном Александром Конецпольским за Гадяч князь въехал в Варшаву во главе четырех тысяч человек, которые должны были в случае, если князя заставят принять присягу, ворваться в сенаторскую залу. Все это делалось только из-за гордыни. Можно ли было допустить, что словам Вишневецкого не верят, заставляя его присягать в сенате?
   После полудня показались с высокого берега Сулы купола лубенских церквей, блестящая кровля и готические башни костела святого Михаила. Войска входили в город до самого вечера. Сам князь проехал в замок, где, по его распоряжениям, все уже было готово к дальнейшему походу; войска расположились в городе, что было делом не особенно простым. Вследствие вестей о бунте все шляхетское Заднепровье съехалось в Лубны; съезд был огромный. Подъезжали княжеские комиссары, подстаросты, экономы, арендаторы, евреи -- одним словом, все, кто имел основания бояться восстания. Можно было подумать, что в Лубнах ярмарка. Не было недостатка даже в московских купцах и астраханских татарах, которые боялись ехать дальше. На рынке стояли тысячи телег и возов. Более почетные гости помещались в замке, те, что попроще, и прислуга ютились в палатках около костелов. Везде шум, толкотня, движение, разноцветье костюмов и мундиров -- княжеские солдаты из разных полков, гайдуки, евреи в черных чулках, армяне в фиолетовых одеждах, татары в тулупах. Толпа с радостью приветствовала появление солдат, как единственную гарантию всеобщей безопасности. Ходили разнообразные слухи; одни говорили, что князь остается в Лубнах, другие, что выезжает в Литву, а кто-то пустил весть, что князь побил Хмельницкого. А князь, после свидания с женой и домашними, с неудовольствием смотрел на море возов и людей, которые должны тянуться вслед за его войсками и тем самым замедлять быстроту продвижения. Его утешала только одна мысль, что за Брагимом, в спокойном крае, все это рассеется и перестанет тормозить его. Сама княгиня с фрейлинами должна была ехать в Вишневец для того, чтобы князь, ничем не связываемый, мог действовать свободно. В замке все было готово хоть сейчас в дорогу, благодаря княгине Гризельде, которая не уступала мужу ни в энергии, ни в твердости характера. Князю было приятно это видеть, хотя сердце его разрывалось при мысли, что приходится оставлять родимое гнездо, где он прожил столько счастливых дней и стяжал себе этакую славу. Грусть его разделяли все: и войско, и прислуга, и весь двор; все были уверены, что пока князь воюет в далеких странах, неприятель не оставит Лубны в покое и на этих милых стенах выместит всю свою злобу. Приходилось покидать все, все приносить в жертву.
  

Глава VIII

  
   Пан Скшетуский не нашел в замке ни Заглобы, ни княжны; о них не было ни слуху ни духу. И рыцарь заперся в своей квартире, в цейхгаузе, вместе со своими обманутыми надеждами и опасениями. Он отгонял их, как на поле битвы раненый солдат отгоняет воронов, слетающихся пить теплую кровь и терзать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба с его неисчерпаемою изобретательностью как-нибудь проберется в Чигирин. Пан Скшетуский вспомнил деда, которого встретил на пути в Розлоги. Дед, кем-то ограбленный до нитки, вместе со своим поводырем, три дня просидел в кагамлинских очеретах, не смея вылезти на свет Божий. Может быть, это Заглоба таким образом добыл платье для себя и Елены.
   "Да, да, иначе и быть не может!" -- повторял про себя наместник и чувствовал, как на сердце у него становилось легче.
   Неужели всемилостивый Бог не охранит невинность Елены? Пан Скшетуский почувствовал потребность в успокоении и пошел исповедоваться к отцу Муховецкому. Ксендз повел его в исповедальню и долго вел с ним беседу. Он говорил, что человек не должен сомневаться в милосердии Божием, что гражданин обязан всем жертвовать для блага отчизны. Он нарисовал такую яркую картину падения и позора страны, что рыцарь почувствовал, как любовь к ней вновь завладевает его истерзанным сердцем.
   Ксендз закончил исповедь, благословил наместника и приказал ему до утра недвижимо пролежать на полу в крестообразном положении.
   Часовня была пуста и темна, только две свечки слабо мерцали перед алтарем, освещая желтым светом кроткий и любвеобильный лик распятого Христа. Проходили часы, а наместник лежал без движения, словно мертвый, и чувствовал все отчетливей, как горе, отчаяние, ненависть, страдание мало-помалу уходят из егохердца и скрываются где-то там, во мраке. Он чувствовал, что ему легче становится дышать и какое-то чудное спокойствие овладевало им; здесь, перед распятием, он нашел все, что только мог найти человек того века, человек непоколебимой веры, без малейшего следа сомнений.
   Наутро предстоял отъезд из Лубен. Офицеры с рассвета осматривали свои полки, затем выходили за город и выстраивались на лугу в походном порядке. Князь отстоял обедню в костеле святого Михаила, возвратился в замок и теперь принимал депутацию от греческого духовенства и горожан Лубен и Хороля. Он восседал на троне, окруженный избранным рыцарством, и слушал речь лубенского бургомистра Грубого, который по-русски прощался с князем от имени заднепровских городов. Князь отвечал, что старался быть отцом, а не господином, и заклинал их оставаться верными республике, под могучим крылом которой они жили в мире и благоденствии.
   Наступила минута отъезда; замок огласился плачем и рыданиями. Фрейлины падали в обморок, а панну Анну Божобогатую едва привели в чувство. Только княгиня села в карету с сухими глазами и гордо поднятой головой; ей не хотелось перед всеми обнаруживать своего горя. У замка стояли неисчислимые толпы народа, колокола звонили во всех церквах. Наконец, и сам князь сел на коня. Полковые знамена низко склонились перед ним, с валов ударили из пушек; плач, говор и крики смешались с колокольным звоном, с выстрелами, со звуками полковых труб. Войска двинулись.
   Впереди шли две татарские хоругви -- Розтворовского и Вершула, потом артиллерия пана Вурцеля, пехота Махнщкого, за ними ехала княгиня и весь двор, возы с багажом, потом валашская хоругвь пана Быховца и, наконец, цвет армии -- тяжелые кавалерийские полки, панцирные и гусарские хоругви. Драгуны замыкали шествие.
   За войсками тянулась бесконечная пестрая цепь шляхетских экипажей, везущих семейства тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя.
   Полковые трубы весело играли, но сердца у всех невольно сжимала тоска. Каждый, глядя на родные стены, думал: увижу ли вас еще раз в жизни? Ох, выехать легко, да возвратиться трудное А ведь у каждого с этими местами связаны воспоминания о прошлом счастье, каждый знал, что оставляет здесь, а там... что ждет его там, в будущем?
   Город провожал отъезжающих голосами своих колоколов, словно просил и умолял не покидать его, не бросать на произвол судьбы, словно прощался навеки.
   Неужели навеки?
   Да! Из всего войска и тысяч народа, которые теперь шли с князем Вишневецким, ни ему самому, ни кому другому уже не суждено было вновь увидеть родимый город.
   Трубы все играли, весь табор, хоть медленно, но подвигался вперед, и вскоре очертания города покрылись голубоватой дымкой и, наконец, пропали вдали. Князь пустил коня вперед, въехал на высокий могильник и долго простоял там без движения. Весь этот край, обозримый с этой могилы, был плодом трудов рук его и его предков. Это Вишневецкие преобразили дикую пустыню в цветущий сад, и больше всех сделал сам князь Еремия. Он строил костелы, которые высятся теперь своими стрельчатыми башнями, он укрепил город, он соединил его дорогами с Украиной, он рубил леса, осушал болота, строил замки, преследовал разбойников, оберегал покой, столь необходимый для купца и хлебопашца, при нем воцарились закон и справедливость. Благодаря ему этот край жил, развивался и процветал. Он был его душою и сердцем, а теперь приходилось покидать все это.
   Не огромного богатства, не обширности владений, равных целым немецким княжествам, было жаль князю; он привязался к делу рук своих, он знал, что без него тут все погибнет, что тяжелый труд многих лет пропадет, разгорятся дикие страсти, пожары охватят города и села, татарин будет поить своего коня в этих светлых водах, и если Бог дозволит ему возвратиться сюда, -- все, решительно все придется начинать сызнова, а может быть, и сил уже таких не будет, и времени не хватит, и уверенности, какая была. Тут прошли лучшие годы его жизни, тут слава увенчала его голову, а теперь эта слава должна была рассеяться, как дым.
   И две крупные, тяжелые слезы медленно скатились по его щекам.
   То были последние слезы, которые исторглись из этих очей; с этой минуты оттуда вылетали только молнии.
   Княжеский конь вытянул шею и заржал; в ответ послышалось ржание коней идущих мимо кавалеристов. Это отвлекло князя от грустных мыслей и осенило его надеждой. У него еще есть шесть тысяч верных товарищей, шесть тысяч сабель, которых ждет, как единственных спасителей, погибающее отечество. Заднепровская идиллия кончилась, но там, где грохочут пушки, где горят города и села, где ночью к ржанию татарских коней примешивается плач невольников, стоны мужчин, женщин и детей, -- там поле действия открыто, там можно стяжать славу отца отечества. Кто протянет руку за этим венцом, кто защитит опозоренную, попранную вражескими ногами родину, если не он, князь, если не те войска, что вот теперь там, внизу, сверкают стальными наконечниками своих колий?
   Войска теперь проходили мимо могильника. При виде князя, стоящего на вершине с булавою в руках, у солдат вырвался единодушный громкий крик:
   -- Да здравствует князь! Да здравствует наш вождь и гетман Еремия Вишневецкий!
   И сотни знамен вновь склонились перед ним. Князь обнажил саблю, поднял глаза к небу и торжественно проговорил:
   -- Я, Еремия Вишневецкий, воевода русский, князь лубенский, клянусь Тебе, всемогущий Боже, что, поднимая саблю против бунта и насилия, дотоле не вложу ее в ножны, пока хватит моих сил и жизни, пока не смою позора с моей родины, пока не положу к ногам республики ее последнего врага. Аминь!
   Он медленно съехал вниз и присоединился к своим полкам.
   К ночи дошли до Басани, имения пани Криницкой, которая со слезами на глазах жаловалась князю, что крестьяне ее было взбунтовались и только приближение княжеских войск спасло ее от неминуемой гибели. Князь приказал схватить зачинщиков, а сам послал пана Понятовского на разведку к Каневу. Тот возвратился скоро и привез с собою пять человек запорожцев, которые под пыткой дали князю верные сведения о корсунской битве. По словам их, Хмельницкий все еще в Корсуне, а Тугай-бей с пленниками, добычей и обоими гетманами намеревается ехать в Крым. Хмельницкий сильно упрашивал Тугай-бея не покидать его, но татарин стоял на своем, говоря, что после победы над коронными войсками казаки могут обойтись и без посторонней помощи. Запорожцы определяли силу Хмельницкого в двести тысяч человек, из которых настоящего войска было только пятьдесят тысяч, остальные -- всякий сброд. Князь воспрянул духом. Он тоже рассчитывал на увеличение своих войск. За Днепром к нему должны были присоединиться остатки разбитых коронных войск, местная шляхта и мелкие панские отряды.
   За Переяславлем войска вступили в дремучие леса, тянущиеся по берегам Трубежа от Козельца до самого Чернигова. Был месяц май; жара стояла невиданная. В лесах вместо прохлады было так душно, что людям и животным просто не хватало воздуха для дыхания; скотина, идущая за обозом, падала на каждом шагу или, почуяв воду, бросалась к ней, производя страшный переполох. Начали падать и кони, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночью несметное количество комаров и мошек не давали никому покоя.
   Так прошло четыре дня. На пятый день жара еще более усилилась. Когда подошла ночь, кони начали храпеть, а скот жалобно мычал, словно в предчувствии опасности.
   -- Кровь чуют! -- говорили в лагере.
   -- Казаки преследуют нас! Битва будет!
   Женщины подняли плач, экипажи старались опередить друг друга, сворачивали в сторону и застревали между деревьями.
   Но княжеские люди быстро водворяли порядок. Князь разослал во все стороны небольшие отряды с целью выяснить, не случилось ли чего-нибудь действительно опасного.
   Пан Скшетуский, который вызвался идти добровольцем, возвратился первым, перед утром, и направился прямо к князю.
   -- Что там? -- спросил Еремия.
   -- Князь, леса горят.
   -- Подожжены?
   -- Да. Я схватил несколько человек; они признались, что Хмельницкий послал казака, который бы шел за нами и поджигал бы лес в случае, если будет благоприятный ветер.
   -- Вот как? Он хотел нас спалить живьем, не вступая в битву. Привести сюда этих людей!
   Привели трех чабанов, диких, глупых, перепуганных донельзя. Они тотчас же признались, что им поручено поджигать леса.
   Они сообщили, что против князя и войска высланы, да те шли к Чернигову иной дорогой, ближе к Днепру. А тут подоспели и другие разведчики, все с тем же известием, что леса горят.
   Но князь не особенно сильно этим тревожился.
   -- Это варварский способ, -- сказал он, -- но вреда нам он не принесет. Огонь не перейдет речек, впадающих в Трубеж.
   Действительно, в Трубеж впадало столько речек, а между речками лежали такие болота, что особенно опасаться было нечего, разве только леса будут поджигать после каждой речки, каждого болота.
   Разведочные отряды вскоре удостоверились, что именно так и делается. Каждый день находили нескольких поджигателей.
   Огонь распространялся с удивительной быстротой, но скорее к западу и востоку, чем к северу. По ночам яркое зарево освещало все небо. Женщины с утра до ночи распевали духовные песни. Перепуганный лесной зверь бежал из своих чащоб на дорогу и смешивался с домашним скотом обоза. Воздух был пропитан гарью и дымом; войска продвигались среди густой, непроглядной мглы. Нечем было дышать, едкая гарь ела глаза, а ветер приносил все больше и больше дыма. Ночью было светлей, чем днем. А лес все тянулся, и, казалось, конца ему не будет.
   Вот в таких условиях пришлось князю Еремии вести свои войска. К тому же, еще пришли известия, что неприятель идет другою стороною Трубежа.
   Однажды ночью в княжеский лагерь прибыл пан Суходольский с противоположной стороны Десны. Он потребовал, чтоб его немедленно провели в княжескую палатку, и о чем-то долго совещался с князем. Потом князь собрал всех своих офицеров и объявил им горестную весть, что король Владислав умер.
   Офицеры, словно по команде, обнажили головы. Лица всех сделались важны и серьезны.
   Ксендз Муховецкий запел "Dies irae", и среди этих бесконечных лесов щемящее чувство сиротливости невольно объяло всех. Стало ясно, что последняя надежда рушилась, что теперь они остались одни-одинешеньки, лицом к лицу с грозным неприятелем, и нет у них никого на свете, кроме князя.
   В тот же день князь нарочито громко, чтоб все слышали, сказал Зацвилиховскому:
   -- Нам нужен король-воин, и если Бог дозволит нам принять участие в выборах, мы подадим голос за королевича Карла, у которого рыцарского духа более, чем у Казимира.
   -- Vivat Carolus rex {Да здравствует король Карл! (лат.).}! -- крикнули офицеры.
   -- Vivat! -- повторили гусары, а за ними и все войско.
   Князь-воевода не знал, что эти крики из глухих заднепровских лесов донесутся до Варшавы и вырвут из его рук великую коронную булаву.
  

Глава IX

  
   После девятидневного похода и трехдневной переправы через Десну княжеские войска достигли Чернигова. Князь отправил вперед пана Скшетуского, чтоб тот мог разузнать о княжне и Заглобе. Но и тут, как в Лубнах, ни в замке, ни в городе о них никто не слышал. Они канули без следа, словно камень в воду, и рыцарь теперь не знал, что ему и думать. Куда они могли деться? Ведь не в Москву же пошли, не в Крым? Оставалось предположить, что они перебрались через Днепр, но в таком случае они сразу очутились бы в самом центре бунта. Там резня, пожары, пьяные толпы черни, запорожцы и татары, от которых Елену не сохранила бы даже и ее одежда. Пану Скшетускому приходила даже мысль о том, что Заглоба нарочно повел Елену в ту сторону, чтоб продать ее Тугай-бею, который мог наградить его щедрей Богуна. Мысль эта повергала его в совершенное безумие. К счастью, пан Лонгинус Подбипента знал Заглобу лучше пана Скшетуского.
   -- Ты выкинь это из головы, милый друг, -- говорил он. -- Пан Заглоба этого не сделает. И у Курцевичей было немало добра, а Богун охотно уступил бы ему все. Если б он хотел погубить девушку, ему незачем было рисковать своею жизнью.
   -- Правда, -- соглашался наместник, -- но зачем же он убегает за Днепр, а не в Лубны, не в Чернигов?
   -- Ты успокойся, дорогой мой. Я знаю этого Заглобу. Пил он со мной немало и деньги занимал частенько. О деньгах он не заботился, ни о чужих, ни о своих. Есть свои -- тратит, чужих -- не отдаст, но чтобы он решился на такой поступок, этого я от него не жду.
   -- Легкомысленный он человек!
   -- Может быть, и легкомысленный, зато ловок; всякого за нос проведет, из воды сухим выйдет. А как тебе ксендз пророчествовал, что тебе ее Бог возвратит, так и будет. Надейся, как и я надеюсь.
   Пан Лонгинус тяжело вздохнул и через минуту прибавил:
   -- Порасспросим еще в замке: может быть, они проходили тут.
   Но, увы! Дальнейшие розыски не привели ни к чему.
   Замок был переполнен шляхтичами, укрывшимися здесь с женами и детьми от казаков. Князь уговаривал их идти вместе с ним и предостерегал, что казаки идут по его следам. Они не смели напасть на войско, но было весьма вероятно, что после ухода князя нападут на город и крепость. Но шляхтичи продолжали упорствовать в своем заблуждении.
   -- Мы тут в безопасности за лесами, -- стояли они на своем. -- Сюда никто не придет.
   -- Я же прошел через эти леса, -- говорил князь.
   -- То вы прошли, а разбойничьи шайки не пройдут. Нет, не такие это леса!
   Они дорого заплатили за свою слепоту. Вскоре после ухода князя появились казаки. Замок геройски защищался в течение трех недель, но потом все-таки был взят, и все живущие в нем вырезаны до единого. Казаки учиняли страшные зверства, разрывали детей, жгли женщин на медленном огне; заступиться, отомстить за них было некому.
   А князь в это время дошел до Любеча, оставил там войско для отдыха и поехал с княгиней в Брагин, лежащий среди непроходимых лесов и болот. Через неделю переправилось и войско. В праздник Тела Господня, в Бабице над Мозырем, наступила для князя минута расставанья с женой. Княгиня должна была ехать в Туров к своей тетке, князь -- нести огонь и меч в сердце Украины.
   На последнем прощальном обеде присутствовала княжеская чета, фрейлины и избранное рыцарство. Но среди дам и кавалеров не было и тени прежней веселости; не одно рыцарское сердце обливалось кровью при мысли, что через минуту придется расставаться с избранницей; не одни темные или светлые очи наполнялись слезами при воспоминании, что он уходит на войну, уходит... и не вернется, может быть. Когда князь закончил свою прощальную речь, панны разрыдались, а рыцари, как более сильные духом, поднялись со своих мест и, схватившись за рукояти сабель, дружно крикнули:
   -- Победим и возвратимся назад!
   -- Помоги вам Бог! -- напутствовала княгиня.
   В ответ раздался оглушительный крик, так что стены дрогнули.
   -- Да здравствует княгиня! Да здравствует наша мать!
   -- Ура! Ура!
   Княгиню любили все солдаты за ее привязанность к рыцарству, за ее великодушие, щедрость и заботливость об их семействах, но больше всех любил ее князь Еремия. Это были две души, сотворенные друг для друга, отлитые по одному образцу из стали и золота.
   Рыцари поочередно подходили и преклоняли колени перед ее креслом, и для каждого у нее нашлось ласковое слово. Скшетускому она, кроме того, прибавила:
   -- Здесь не один рыцарь получил на прощанье ленту или какой-нибудь подарок, а так как той, от кого вы хотели бы получить, нет, то примите от меня.
   Она сняла золотой крестик, осыпанный сапфирами, и повесила его на шею рыцаря.
   Все встали из-за стола. Панны воспользовались примером княгини и начали одаривать своих кавалеров различными подарками. Только Анна Божобогатая, самая красивая из всех, стояла у окна, одинокая, покинутая всеми: ни один рыцарь не обращал на нее внимания. Лицо ее раскраснелось, глаза горели гневом; еще никогда она не чувствовала себя такой оскорбленной. А тут еще, как на грех, подошел изменник Володыевский.
   -- Я хотел было просить у вас что-нибудь на память, -- сказал он, -- но заранее отказался от этой мысли, думая, что не пробьюсь сквозь толпу окружающих вас рыцарей.
   Щеки Анны вспыхнули еще более ярким румянцем.
   -- Вы, вероятно, не из моих рук хотели получить подарок, -- тотчас же отпарировала она, -- и благоразумно сделали, что отказались от этой надежды. Там если не тесно, то очень высоко для вас.
   Удар был метко направлен и сразу убил двух зайцев. С одной стороны, в нем был намек на небольшой рост рыцаря, с другой -- на его чувства к княжне Барбаре Збараской. Пан Володыевский прежде был влюблен в ее старшую сестру, Анну, но потом, когда ту просватали, погоревал-погоревал да и доверил свое сердце младшей -- Барбаре, в надежде, что никто о том не догадается. Бедный Володыевский окончательно сконфузился и загородил какой-то вздор:
   -- Конечно, не всем быть такими высокими, как пан Подбипента, например...
   -- Он, действительно, выше вас и не одним только ростом, но и еще кое-чем. Благодарю вас, что вы напомнили мне. И то хорошо.
   Она подлетела к литвину.
   -- Пан Подбипента, подойдите сюда. Я также хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли более мужественную грудь, на которую могла бы приколоть этот шарф.
   Пан Подбипента вытаращил глаза, словно не доверял своим ушам, потом опустился на колени так, что пол затрещал:
   -- О, панна! Могу ли я верить...
   Анна перевязала его шарфом; пан Лонгинус в восторге схватил ее крохотные ручки и начал осыпать их горячими поцелуями.
   Пан Володыевский отошел в сторону, тая досаду в сердце... ведь было время, когда он любил ее.
   Князь тоже простился с княгиней, и час спустя двор выехал в Туров, а войска двинулись на Припять.
   Ночью на переправе, когда плотники готовили плоты, а гусары наблюдали за работами, пан Лонгинус отвел Скшетуского в сторону.
   -- Ох, горе какое! -- тяжело вздохнул он.
   -- Что такое? -- осведомился поручик.
   -- Слышал ли ты известия с Украины?
   -- Какие?
   -- Запорожцы говорили, что Тугай-бей с ордою ушел в Крым.
   -- Так что же? Тебе-то чего печалиться?
   -- Кому же и печалиться, как не мне? Ты ведь сам сказал, что казацкие головы в счет не идут, а коли татары ушли, где я достану три языческие головы, где буду искать их? А они мне вот как нужны -- позарез.
   Скшетуский несмотря на свои печали не мог воздержаться от улыбки:
   -- Понимаю, понимаю... я видел, как тебя сегодня шарфом опоясали.
   Пан Лонгинус сложил руки.
   -- Скрывать дальше нечего, да и не стоит. Полюбил ее, дорогой мой, полюбил... Что за несчастье!
   -- Не горюй. Не верю я, что Тугай-бей ушел, а если б и так, то ты найдешь там язычников сколько твоей душе угодно. Там их столько же, сколько комаров здесь.
   Действительно, над головами рыцарей кружили мириады комаров. Войска вступили в край непроходимых болот, топей, лесов, рек, речек и ручьев -- одним словом, в глухую, непроходимую чащобу.
   Но странное дело, среди этих болот красовались и богатые панские усадьбы. Княжеские рыцари, возросшие среди безлесных, сухих заднепровских степей, не хотели верить собственным глазам. И на их родине местами попадались леса и болота, но здесь весь край казался сплошным болотом. Ночь была ясная, погожая, а при свете луны, куда ни кинь взгляд, нет ни сажени сухого места. Леса, казалось, росли прямо из воды, вода фонтанами брызгала из-под ног людей и колес экипажей. Флегматичный Вурцель, и тот приходил в отчаяние.
   -- Странный край! -- повторял он. -- Под Черниговом нам угрожал огонь, а тут вода чуть не заливает!
   И правда, здесь земля, вопреки своему назначению служить опорою, словно хотела расступиться и поглотить тех, кто шел по ней.
   Войска перешли через Припять; дальнейший путь состоял из бесконечных препятствий, так как чуть не каждый день приходилось перебираться через реки. Конечно, о мостах и помина не было. А через несколько дней полили дожди. Люди выбивались из сил, чтоб выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, принуждая идти вперед. Он приказывал рубить леса, устилать бревнами дорогу и безостановочно вел свою армию по намеченному пути. Солдаты видели, как он сам, не щадя собственных сил, проводил целые дни на коне, как поспевал повсюду, и не смели роптать, хотя им становилось невмочь. Мокнуть с ночи до утра, с утра до ночи увязать в грязи -- есть отчего прийти в отчаяние! Лошади начинали терять роговую оболочку копыт и совсем отказывались служить. Пехоте и драгунам Володыевского приходилось на себе тащить пушки. Лучшие полки, Скшетуского и Зацвилиховского, должны были взяться за топоры и мостить дороги. То был страшный переход, в котором воля вождя и энергия солдат превозмогали все препятствия. До сих пор никто еще не осмеливался весною проходить с армией по этим местам. К счастью, на княжеские войска во время похода не было совершено ни одного нападения. Тамошний народ, тихий, спокойный, не думал о восстании и даже впоследствии не присоединился к казакам. Он и теперь сонными глазами спокойно встречал и провожал проходящих мимо него рыцарей, покорно исполнял все, что ему приказывали.
   В связи с этим князь еще более усилил дисциплину, и вслед за его войском не неслись, как это водилось, стоны и проклятия.
   Наконец, после двадцати дней нечеловеческих трудов и усилий, войска князя вступили в мятежный край. "Ерема идет! Ерема идет!" -- раздавалось эхо по всей Украине, вплоть до Диких Полей, до Чигирина, до Егорлыка. "Ерема идет!" -- слышалось по всем городам, селениям, хуторам и пасекам, а при этой вести косы, вилы и ножи сами собой выпадали из рук крестьян, лица бледнели, толпы буйного народа бежали в Сечь, как стаи волков, поднятые охотничьим рогом; татарин, зашедший сюда для грабежа, слезал с коня и прикладывал ухо к земле, а в уцелевших еще замках звонили в колокола и пели "Те Deum laudeamus! {"Тебя, Бога, хвалим!" (лат.).}".
   А грозный лев лег на рубеже взбунтовавшейся земли и отдыхал.
   Он собирался с силами.
  

Глава X

  
   Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуне, отступил к Белой Церкви и основал там свою столицу. Татары разбили палатки на другой стороне реки и рассеялись для грабежей по всему киевскому воеводству. Пан Лонгинус Подбипента напрасно тревожился, что на его долю не хватит татарских голов. Наместник понял, что запорожцы, изловленные паном Понятовским под Каневом, дали неверные показания: Тугай-бей и не думал трогаться из Чигирина; более того, каждый день прибывали к нему все новые и новые чамбулы. Пришли азовцы и астраханцы, до тех пор не бывавшие в Польше, пришла двенадцатитысячная ногайская орда, двадцать тысяч аккерманцев и буджакцев -- некогда заклятых врагов казаков и Запорожья. Наконец, прибыл сам хан Ислан-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От новых друзей тяжко стонала вся Украина, много невзгод пришлось перенести не только шляхте, но и коренному русскому люду; татары поджигали их деревни, отбирали скарб, а их самих, вместе с женами и детьми, забирали в плен. В это время смерти и кровопролития для мужика оставалось только одно средство спасения: бежать в лагерь Хмельницкого. Там он из жертвы сразу становился палачом, сам опустошал свой край, не опасаясь, по крайней мере, за свою жизнь. Несчастная страна! В начале бунта ее разорил Николай Потоцкий, потом пришедшие для ее освобождения татары и запорожцы, а теперь ей угрожал страшный призрак Еремии Вишневецкого.
   И к Хмельницкому бежали все кто мог, бежала даже и шляхта, потому что другого средства спасения не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не вторгнулся еще вглубь республики, если так долго стоял он под Белою Церковью, то единственно для того, чтобы привести в какой-нибудь порядок дикую толпу своих соратников.
   Под его могучею рукою она быстро формировалась в боевую армию. Командиры из опытных запорожцев были уже готовы, чернь разделена на полки, назначены полковники из кошевых атаманов, отдельные отряды каждый день, для боевого крещения, высылались для штурма замков. Новые солдаты скоро свыкались со своим положением; они и раньше видели татарские нападения и раньше стояли лицом к лицу с неминуемой гибелью.
   Двое полковников, Ганжа и Остап, овладели Нестерваром и поголовно вырезали всю шляхту и евреев. Князя Четвертинского обезглавил его же мельник на пороге замка, а княгиню Остап сделал своею пленницей. Другие казацкие вожди шли в другие стороны и нигде не испытывали неудач; сердца ляхов объял "страх, чуждый этому народу", -- страх, который вырывал оружие из рук и лишал сил.
   Не раз, бывало, полковники уговаривали Хмельницкого: "Чего ты не идешь на Варшаву, напиваешься горилкою и даешь ляхам время опомниться и набрать войско?". Не раз пьяная чернь выла по ночам, окружала дом Хмельницкого и требовала, чтоб он вел ее на "ляхов". Хмельницкий раздул бунт и вдохнул в него страшную силу, но теперь сам понимал, что сила эта влечет его к неведомому будущему, старался заглянуть в бездну, зиявшую перед ним, и сердце его невольно билось в тревоге.
   Среди своих полковников и атаманов только он один знал, сколько страшной силы под видимым бессилием республики. Он поднял знамя восстания, победил под Желтыми Водами, победил под Корсунем, уничтожил коронные войска... а дальше?
   Он собирал совет полковников и, поводя по собравшимся налитыми кровью глазами, перед которыми все дрожали, угрюмо ставил им тот же вопрос:
   -- Что дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Придет князь Вишневецкий, как гром, побьет наших жен и детей, оставит только голую землю, а потом соберет шляхту да и пойдет за нами, и мы, поставленные меж двух огней, погибнем если не в битве, то на колах... На дружбу татар рассчитывать нечего. Они сегодня с нами, завтра против н сса, двигавшаяся на встрѣчу. Антонъ, хотя и опытный служака, но вздрогнулъ. Онъ узналъ драгунъ князя. Спасаться было поздно. Драгуны уже окружили семеновцевъ. Благодаря однако изворотливости Антона, увѣрившаго, что Богунъ отправилъ его для поимки хлоповъ, бѣжавшихъ къ Хмѣльницкому, драгуны свободно пропустили казаковъ впередъ. О бѣгствѣ Богуна изъ Чигирина и истребленіи имъ части венгерской пѣхоты драгуны еще не могли знать.
   Семеновцы шибче погнали коней.
   -- Наше счастье!-- подумалъ Антонъ,-- двойное счастье! Во первыхъ, что спаслись мы, а во вторыхъ, что Заглоба разошелся съ ними. Иначе не поймать намъ его!
   Несчастье дѣйствительно преслѣдовало Заглобу. Прежде всего, въ Прохоровкѣ сразила его, точно гримомъ, вѣсть о Корсунской побѣдѣ; затѣмъ онъ нигдѣ не наткнулся на польскій отрядъ. Панъ Заглоба совсѣмъ было растерялся; но не надолго.
   -- Ба!-- размышлялъ онъ,-- искать князя, напрасно. Передо мною море; нырну-ка я въ это Море -- и скроюсь, а то, Богъ дастъ, переправлюсь и на другой берегъ.
   И онъ рѣшилъ попасть на лѣвый берегъ Днѣпра. Но сдѣлать это въ Прохоровкѣ -- нелегко было! Панъ Потоцкій давно завладѣлъ всѣми паромами, лодками, чайками для войскъ, отправленныхъ съ Кржечовскимъ.
   Въ Прохоровкѣ находился единственный паромъ, да и то дававшій течь; парома этого поджидала толпа хлоповъ съ Запорожья. Все селеніе было переполнено и отсюда происходила страшная дороговизна. Панъ Заглоба находилъ для себя пропитаніе, благодаря только своему торбану и пѣснямъ. Ночь провелъ онъ съ Еленой на берегу, въ обществѣ пьяной толпы. Княжна падала отъ изнеможенія. Лице ея почернѣло и прелестные глаза поблекли. Ею овладѣвало тревожное безпокойство, что вотъ-вотъ -- и ее узнаютъ. Даже и тутъ судьба сдѣлала ее свидѣтельницею возмутительныхъ сценъ. Дикая чернь поймала нѣсколько шляхтичей, спѣшившихъ къ Вишневецкому, и варварски покончила съ ними. Несчастнымъ жертвамъ выкололи буравами глаза; головы же ихъ сплющивали каменьями. Въ Прохоровку попало и два еврейскихъ семейства. Съ ними расправились проще: всѣхъ потопили въ рѣкѣ. Все это сопровождалось адскимъ гамомъ. Полупьяные молодцы возились безъ стѣсненія съ молодицами. Душу потрясавшіе возгласы зловѣще раздавались по темнымъ берегамъ Днѣпра. Вѣтеръ раздувалъ пламень; снопы искръ разлетались во всѣ стороны. По временамъ все сливалось въ непонятный гулъ. Пьяные голоса производили переполохъ, крича: -- Люди! спасайтесь! Іеремія идетъ!-- И толпа слѣпо бросалась впередъ, давя* и сталкивая въ воду своихъ же. Елену чуть-чуть не раздавили. То была настоящая адская ночь, которой, казалось, конца нѣтъ. Наконецъ волны подернулись слабымъ мерцаніемъ зари. День становился пасмурнымъ. Заглобѣ хотѣлось переправиться на другой берегъ какъ можно скорѣе. Паромъ, къ счастью, исправили. Но произошла страшная давка.
   -- Мѣсто дѣду, мѣсто дѣду!-- кричалъ Заглоба, держа передъ собою Елену и защищая ее отъ натиска толпы.-- Мѣсто дѣду! Спѣшу я къ Кривоносу и Хмѣльницкому. Мѣсто дѣду, люди добрые, молодцы славные, чтобы околѣть вамъ и дѣткамъ вашимъ! Не вижу я, попаду въ воду и мальчика утоплю! Уступите же, дѣтки мои, чтобы вамъ на колахъ подохнуть!
   Крича, давя и толкая Елену впередъ, онъ кое-какъ взобрался на паромъ и снова принялся взывать:
   -- Довольно! довольно! Чего вы налѣзли? Еще потопите паромъ. Будетъ! будетъ! Успѣете и вы, а нѣтъ, такъ бѣда небольшая!
   -- Будетъ! будетъ!-- вторили ему и другіе на паромѣ.-- Отчаливай! Отчаливай!
   Весла ударили, и паромъ сталъ удаляться отъ берега. Быстрыя волны вмигъ понесли его по теченію рѣки.
   Онъ уже доплылъ до середины, какъ вдругъ поднялся страшный шумъ. Толпа, оставшаяся на берегу, загудѣла. Нѣкоторые бросились бѣжать словно бѣшеные; другіе вскакивали въ воду, съ криками, Боклями, размахиваніями руками.
   -- Что тамъ? Что тамъ случилось? спрашивали другъ у друга на паромѣ."
   -- Ярема! возгласилъ кто-то.
   -- Ярема! Ярема! Спасайтесь!
   Весла ударили по водѣ сильнѣе. На прохоровскомъ берегу показались какіе-то всадники. Паромъ мчался съ быстротой казацкой чайки.
   -- Полки Яремы! восклицали на паромѣ.
   Лошади скакали по берегу, всадники кружились, разспрашивая о чемъ-то толпу. Наконецъ послышалось:
   -- Стой! стой!
   Заглоба взглянулъ, и холодный потъ выступилъ у него на лбу: онъ узналъ казаковъ Богуна.
   Но, какъ сказано, панъ Заглоба не имѣлъ обыкновенія терять голову: онъ приложилъ руку къ глазамъ, какъ человѣкъ съ плохимъ зрѣніемъ -- и сталъ всматриваться...
   -- Дѣтки!-- гаркнулъ онъ вдругъ;-- это казаки Вишневецкаго! О, Господи! Скорѣе! скорѣе! Тѣхъ на берегу оставимъ, Богъ съ ними! лишь бы самимъ спастись! Разрубить паромъ, а то погибель всѣмъ намъ!
   -- Скорѣе! скорѣе! Разрубить паромъ! заволновалась толпа.
   Шумъ не позволялъ разслышать воззваній съ прохоровскаго берега. Паромъ затрещалъ, ударившись о берегъ. Хлопы поспѣшно выпрыгивали; топоры застучали: паромъ стали разрывать по частямъ. Доски взвились вверхъ. Отчаяніе придало силы истребителямъ.
   -- Руби! стучи! колоти!-- оралъ панъ Заглоба,-- Спасайся, кто можетъ. Ярема идетъ!
   Тѣмъ временемъ, на другомъ берегу шумъ усилился при видѣ уничтоженія парома. Но трудно было понять, за отдаленностью, чего тамъ кричали. Размахивали тамъ руками словно грозили -- и тѣмъ ускорили уничтоженіе? парома.
   -- Въ воду скачутъ! плывутъ къ намъ!-- вдругъ возопили слопы.
   И дѣйствительно, нѣсколько десятковъ всадниковъ погрузились въ воду и бросились вплавь. То было дѣломъ бѣшеной отваги, такъ какъ, благодаря вешнему разливу, волны плыли сильнѣе обыкновеннаго, образуя мѣстами водовороты. Схваченные теченіемъ рѣки, кони не могли плыть прямо. Волны увлекали ихъ съ неимовѣрною силой.
   -- Не доплыть имъ! кричали хлопы.
   -- Потонутъ!
   -- Слава Богу! О! о! о! Вотъ уже одинъ конь погрузился...
   -- Погибель же имъ!
   Кони проплыли большую часть рѣки; но вода несла ихъ внизъ все сильнѣе и сильнѣе. Они погружались все глубже и глубже. Немного спустя, сидѣвшіе на нихъ молодцы очутились въ водѣ по поясъ. Прошло нѣсколько мгновеній. Надъ водой показывались уже однѣ лошадиныя морды. Вдругъ исчезъ подъ водой одинъ, другой, третій, четвертый... число плывшихъ все уменьшалось. По обѣ стороны рѣки водворилось глухое молчаніе. Еще мгновеніе и -- еще часть погибла; но до берега долетали уже лошадиный храпъ и голосъ, звавшій впередъ; замѣтно было, что нѣкоторые доплывутъ.
   Но молчаніе нарушено было внезапной командой Заглобы:
   -- Эй, дітки! Къ пищалямъ! Погибель княжескимъ! Погибель!
   Раздался залпъ. Съ рѣки донеслись отчаянные стоны, и минуту спустя исчезло все: кони и молодцы! Рѣка опустѣла; только кое-гдѣ въ отдаленіи, средь быстрыхъ волнъ, по временамъ чернѣло на поверхности конское брюхо, или мелькала красная шапка казака. Заглоба смотрѣлъ на Елену и учащенно моргалъ...
   

XXI.

   Возвратимся къ пану Скржетускому, котораго, какъ помнятъ читатели, войска князя настигли въ Разлогахъ. Рыцарь не скоро пришелъ въ себя. Товарищи стали утѣшать его, обнимая; особенно же панъ Лонгинусъ Подбипента, который даже далъ обѣтъ поститься по вторникамъ, если только намѣстнику Богъ поможетъ. Скржетускаго повели къ князю. Тотъ, увидѣвъ своего любимца, всталъ ему на встрѣчу съ распростертыми объятіями, обнялъ его, поцѣловалъ и обратился къ нему съ слѣдующими словами:
   -- Привѣтствую я тебя, какъ сына. Думалъ я, что не увижу тебя болѣе. Покорись же своей участи и не забывай, что теперь не мы одни, а тысячи твоихъ товарищей лишатся женъ, дѣтей, матерей, родныхъ. Пусть каплю твоего личнаго горя поглотитъ море общественной скорби. Когда дорогая отчизна въ несчастій, кто же изъ хорошихъ сыновъ ея предаваться станетъ отчаянію! Надо спѣшить на помощь матери -- землѣ родной и погибнуть славной смертью, или найти успокоеніе въ сознаніи исполненнаго долга.
   Нелегко однако было успокоить пана Скржетускаго -- и хотя, судя по многимъ признакамъ, могъ предположить и онъ, что Елена не въ рукахъ Богуна, но это не уменьшило силы его душевныхъ терзаній. Окружавшіе намѣстника товарищи принялись ломать голову надъ тѣмъ, какъ бы напасть на какой нибудь слѣдъ. Наконецъ старику Затвилиховскому, тоже здѣсь присутствовавшему, пришло въ голову допросить кого нибудь изъ хлоповъ. Вскорѣ передъ лицемъ собравшихся офицеровъ и предсталъ одинъ изъ такихъ сосѣдей Курцевичей.
   -- Былъ ты,-- обратился къ нему Затвиликовскій, когда казаки Богуна напали на Разлоги?
   Хлопъ началъ было отнѣкиваться; но панъ Затвилиховскій зналъ, съ кѣмъ имѣетъ дѣло.
   -- Ахъ ты, собачья твоя вѣра, такъ я повѣрю тебѣ, что ты ничего не знаешь! Вотъ, червонецъ, а вотъ мечъ! Выбирай.
   Слова стараго хорунжаго произвели свое дѣйствіе. Хлопъ, почесавши въ затылкѣ, сталъ разсказывать, и слушавшіе узнали обо всемъ. Не трудно было имъ догадаться, кто этотъ шляхтичъ, бѣжавшій вмѣстѣ съ Еленой. Многіе хорошо знакомы были съ Заглобой -- и тотчасъ-же назвали его имя.
   -- Хвала Тебѣ, Господи!-- воскликнулъ одинъ изъ офицеровъ.-- Они, быть можетъ, уже въ Лубнахъ.
   Для пана Скржетускаго мелькнулъ лучъ надежды. Онъ упалъ на колѣни и вознесъ благодарственную молитву.
   На слѣдующій день полки князя Іереміи возвращались въ Лубны. Вѣсти о побѣдахъ Хмѣльницкаго заставляли заднѣпровскаго владыку собрать всѣ его силы и двинуться въ походъ противъ "бунтовщика" -- атамана.
   Но увы! и въ Лубнахъ не оказалось ни Елены, ни Заглобы. Панъ Скржетускій снова упалъ духомъ -- и снова же нашелъ нравственное успокоеніе въ лицѣ ксендза Муховецкаго, горячимъ словомъ ободрившаго его.
   Все задвигалось въ Лубнахъ. Офицеры снаряжали свои полки. Князь принималъ депутатовъ -- хлоповъ, многіе изъ которыхъ молили его не уѣзжать. Придворныя дѣвушки падали въ обморокъ отъ волненія. Одна княжна не плакала, не желая показывать свою скорбь передъ толпой. Всѣ колокола гудѣли; попы и ксендзы осѣняли отъѣзжавшихъ крестомъ; длинный рядъ экипажей и возовъ еле-еле протолкался сквозь дворцовыя ворота. Наконецъ и самъ князь вскочилъ на коня.
   Войско двинулось; раздался звукъ трубъ и бубенъ; но у каждаго на душѣ кошки скребли. Каждый мысленно предлагалъ себѣ вопросъ: "суждено ли мнѣ вернуться сюда?" Легко уѣхать -- но трудно возвратиться. Каждый озирался вокругъ, съ болью въ сердцѣ, зная, что покидаетъ онъ, но не зная, что ждетъ его впереди. Казалось, на лицахъ всѣхъ отражалось одно: не въ послѣдній ли разъ мы здѣсь? Да, въ послѣдній Изъ всей этой многочисленной толпы, отправлявшейся съ княземъ Вишневецкимъ, ни одинъ не вернулся; не вернулся и князь. Никому изъ нихъ не привелось больше видѣть ни городъ свой, ни страну...
   За Переяславомъ, княжескимъ войскамъ пришлось двигаться лѣсомъ. Среди воинства разнеслась вдругъ вѣсть: казаки гонятся. Князь отправилъ во главѣ небольшаго отряда пана Скржетускаго развѣдать -- не угрожаетъ ли дѣйствительно какая нибудь опасность -- и оказалось, что Хмѣльницкій велѣлъ поджечь лѣса.
   Огонь въ самомъ дѣлѣ распространялся все больше и больше, полки и таборъ совершали походъ среди удушливаго дыма, покрывавшаго всю окрестность. Оказалось, что и непріятель близко. Никто однако не зналъ, какъ велики его силы.
   Вдругъ пришелъ слухъ, что гетманы побиты и что умеръ король. Сообщилъ объ этомъ одинъ изъ спасавшихся шляхтичей. Князь такъ и подпрыгнулъ на мѣстѣ.
   -- Какъ? Король умеръ?
   -- Милостивый панъ нашъ скончался еще за недѣлю до Корсунскаго погрома, послѣдовалъ отвѣтъ.
   -- Господь Богъ не позволилъ ему дожить до такаго позора, -- отвѣчалъ князь;-- страшныя времена наступаютъ: междуцарствіе, распри и заграничныя придирки -- вотъ что теперь у насъ, вмѣсто того, чтобъ всѣмъ слиться во едино. Всевышній видимо хочетъ ниспослать на насъ кару. Вѣдь только одинъ король Владиславъ и могъ потушить этотъ бунтъ: казаки вѣрили въ него и любили его.
   При этихъ словахъ къ князю подошло нѣсколько офицеровъ.
   -- Панове! Король скончался.
   Всѣ, словно по командѣ, поснимали шапки.
   -- Вѣчная память ему! проговорилъ князь.
   ' -- Вѣчная память! повторили многіе голоса.
   Въ тотъ же вечеръ князь громко обратился къ Затвилиховскому:
   -- Нуждаемся мы въ королѣ -- воинѣ, а потому подадимъ голоса за Королевича Карла, который воинственнѣе Казиміра.
   -- Vivat Carolus rex! воскликнули слышавшіе это воззваніе офицеры.
   -- Vivat! повторили гусары, а съ ними и вся вооруженная толпа.
   И не ждалъ князь того, что возгласы эти отзовутся громкимъ эхомъ въ Варшавѣ и вышибутъ у него изъ рукъ булаву.
   Послѣ девятидневнаго похода войска князя пришли наконецъ въ Черниговъ, гдѣ спасалась масса шляхты. Панъ Скржетускій тотчасъ же бросился впередъ, надѣясь, что хоть здѣсь узнаетъ что нибудь о Еленѣ и Заглобѣ. Но и Въ Черниговѣ никто не слыхалъ о княжнѣ. Панъ Скржетускій рвалъ волосы съ отчаянія. Ему мерещилось, не съ корыстной ли цѣлью бѣжалъ съ нею Заглоба; но панъ Лонгинусъ, съ которымъ онъ подѣлился своими подозрѣніями, увѣрялъ его, что Заглоба хотя и легкомысленъ, но неспособенъ на подлость. Во всякомъ случаѣ, всѣ поиски оказались тщетными. Изъ Чернигова княжескіе полки пошли далѣе, и наконецъ показалось поле казацкаго бунта. Ярема идетъ! Ярема идетъ! разносилось повсюду. Изъ рукъ возстававшихъ хлоповъ выпадало оружіе. Въ неразоренныхъ еще селеніяхъ и мѣстечкахъ раздавались колокольные звоны съ пѣсней: "Te Deum laudamus." У порога бунтовавшей страны расположился страшный левъ, собираясь съ силами.
   Вѣсть о появленіи побѣдоноснаго князя дошла и до Хмѣльницкаго, находившагося въ то время въ Бѣлой Церкви. Запорожскій атаманъ, казалось, удовлетворился своими побѣдами и готовился приступить теперь къ переговорамъ, зная, что нигдѣ переговоры такаго значенія не имѣютъ, какъ въ Рѣчи Посполитой. По его понятіямъ, это было единственнымъ способомъ выйти изъ затруднительной неизвѣстности относительно будущаго. Оттого-то не хотѣлъ онъ и слышать о походѣ въ Варшаву, куда толкало его казачество. Пойти въ Варшаву -- хорошо; но здѣсь останется Вишневецкій. Не упускалъ онъ изъ виду и того, что въ Варшавѣ существуетъ сильная партія, которая, ради укрощенія украинскихъ магнатовъ, готова мирнымъ путемъ сдѣлать уступки казакамъ и даже наградить гетманской булавой Хмѣльницкаго, лишь бы на него опереться. Въ этомъ же духѣ написалъ къ нему письмо и брацлавскій воевода, Кисель -- и Хмѣльницкій созвалъ совѣтъ, составленный только изъ однихъ казаковъ, чтобъ рѣшить вопросъ: быть войнѣ или нѣтъ. Не мало нашлось противниковъ мирной политики; но все, наиболѣе вліятельное въ станѣ запорожскаго гетмана, держало его сторону. Казачество, еще не знавшее о смерти короля, постановило отправить къ нему депутатовъ съ увѣреніями въ томъ, что Запорожье воюетъ не съ королемъ, не съ Рѣчью Посполитой, но съ злѣйшимъ недругомъ своимъ, Вишневецкимъ.
   -- Богъ позволилъ намъ одержать побѣду надъ гетманами -- проговорилъ въ собраніи Хмѣльницкій.-- Но недругъ нашъ страшнѣе всякихъ атамановъ. Пусть знаютъ въ Варшавѣ, что не я выступаю противъ него, а онъ противъ меня. Напишу я королю, что лишь необходимость вынуждаетъ насъ дать отпоръ ему. Скажите, панове, кто изъ васъ готовъ пойти на Вишневецкаго?
   Настала глубокая тишина. Хмѣльницкій продолжалъ:
   -- Тому, кто согласится идти, тому дамъ я, панове, добрыхъ молодцовъ, добрыя пушки, лишь бы уничтожить врага...
   Ни одинъ изъ полковниковъ не отозвался.
   -- Шестьдесятъ тысячъ лучшаго войска дамъ! говорилъ Хмѣльницкій.
   Молчаніе!.. Хмѣльницкій обводилъ всѣхъ глазами, пронизывая своимъ взглядомъ насквозь.
   -- Знаю я молодца,-- проговорилъ Хмѣльницкій -- который отвѣтилъ бы мнѣ и не убоялся бы предлагаемаго мною похода..
   -- Богунъ!-- послышалось въ углу.
   -- Да, онъ. Истребилъ онъ полкъ Яремы да и самъ поплатился, бѣдняга, и борется теперь въ Черкасахъ со смертью. Его нѣтъ -- и никого нѣтъ. Гдѣ вы -- Павлюки, Лободы, Остраницы и Наливайки?
   Но тутъ же выступилъ впередъ низенькій, коренастый казакъ, съ посинѣвшимъ лицемъ, съ рыжими усами. Подошелъ онъ къ Хмѣльницкому и громко объявилъ:
   -- Я пойду!
   То былъ Максимъ Кривоносъ.
   Послышались восклицанія "на славу! "онъ же подбоченился и заговорилъ:
   -- Не думай, атаманъ, чтобъ я боялся. Казалось мнѣ тольчто есть лучше меня. Но разъ оно такъ -- иду! Двухъ смертей не бывать! Война -- мать и сестра мнѣ. Вишневецкій ірѣжетъ -- рѣзать буду и я. Онъ вѣшаетъ -- вѣшать стану и я. Ты же, гетманъ, дай-ка мнѣ молодцевъ получше -- не съ чернью противъ Вишневецкаго идти!
   -- И я съ тобой, Максимъ! вызвался и другой атаманъ.
   -- Пойдемъ и мы!-- послышались голоса отовсюду.-- На Ярему! на Ярему!-- Казаки, отправлявшіеся съ Кривоносомъ, запѣли. "Разъ маты родыла!" разносилось кругомъ.
   Вечеромъ разразилась буря, и Кривоносъ двинулся при блескѣ молніи и грома, предводительствуя шестьюдесятью тысячами казаковъ.
   

XXII.

   Вишневецкій находился въ весьма затруднительномъ положеніи. Силы его, благодаря мѣсячному походу и многимъ стычкамъ, значительно ослабѣли. Въ рядахъ княжескихъ войскъ не хватало уже многихъ, а между тѣмъ никто не спѣшилъ на помощь заднѣпровскому повелителю. Междуцарствіе въ Рѣчи-Посполитой началось тѣмъ, что власть перешла въ руки дипломатовъ, но не воиновъ, и къ тому-же людей, не сочувствовавшихъ князю Іереміи. Только одинъ кіевскій воевода, панъ Тышкевичъ, соединился съ нимъ, да и то, по старости, не раздѣлялъ пыла князя-воителя. А Кривоносъ подступалъ все ближе и ближе. Не разсчитывая на однѣ свои силы, Вишневецкій отправилъ Скржетускаго въ Константиновъ, гдѣ въ то время стояла королевская гвардія, предводительствуемая храбрымъ полковникомъ Осинскимъ.
   Намѣстникъ поскакалъ, взявъ съ собой нѣсколько десятковъ семеновцевъ. Порученіе его было сопряжено со многими опасностями, такъ какъ Кривоносовскіе отряды сновали всюду въ окрестности; но судьба благопріятствовала пану Скржетускому -- и онъ наткнулся на королевскую гвардію, еще не доѣзжая Константинова. Увы! полковникъ, командовавшій гвардіей, наотрѣзъ отказался соединиться съ Іереміей. Князь Доминикъ Залавскій, начальникъ его, воспретилъ ему помогать Вишневецкому. Отказъ Осинскаго отозвался жгучей болью въ сердцѣ намѣстника, и онъ повернулъ коня назадъ, подавленный грустными думами.
   Возвращаться назадъ пришлось съ большей осторожностью. Отрядъ подвигался тихо, стараясь вовсе не производить шума. Была тихая, іюльская ночь, безъ луны, но съ небомъ, усѣяннымъ звѣздами. Семеновцы ступали узкой лѣсной дорогой, сопутствуемые лѣсничими, хорошо ознакомившимися съ лѣсами. Царила мертвая тишина, нарушавшаяся трескомъ сухихъ сучьевъ, да шелестомъ задѣтыхъ листьевъ. Вдругъ до слуха пана Скржетускаго долетѣлъ шумъ, походившій на пѣнье, прерываемое возгласами.
   -- Стой!-- тихо скомандовалъ онъ.-- Что тутъ такое?
   Старый лѣсничій близко подошелъ къ нему и шепнулъ:
   -- Это, пане, помѣшанные, которые теперь бродятъ по лѣсамъ и воютъ. Помѣшались они отъ приключившихся имъ несчастій. Вчера попалась намъ одна шляхтянка, которая оглядывала деревья и кричала: дѣти! дѣти! Хлопы видно зарѣзали ея дѣтей. На насъ взглянула она со страхомъ и принялась пищать, такъ что и мы испугались. Говорятъ, теперь много такихъ.
   Паномъ Скржетускимъ, хотя и человѣкомъ храбрымъ, овладѣла дрожь.
   -- Это волки, быть можетъ? Трудно издали распознать, проговорилъ онъ.
   -- Какое волки! Въ лѣсу нѣтъ теперь волковъ: всѣ они разбѣжались по деревнямъ, гдѣ не мало припасено для нихъ труповъ.
   -- Ужасное время!-- отвѣтилъ намѣстникъ.-- Волки живутъ въ селеньяхъ, а люди воютъ въ лѣсахъ. Боже! Боже!
   Все смолкло..; Только однѣ сосны шумѣли... Но вдругъ, странные звуки повторились снова.
   -- Э!-- воскликнулъ лѣсничій, -- похоже на то, что собрались тамъ люди. Вы, панове, постойте-ка здѣсь, а я пойду съ товарищемъ разузнаю.
   -- Ступайте!-- согласился панъ Скржетускій,-- мы подождемъ васъ здѣсь.
   Лѣсничіе исчезли -- и не показывались около часу. Панъ Скржетускій уже началъ выходить изъ себя, подозрѣвая тутъ измѣну, но вотъ вернулся одинъ.
   -- Да, пане! поспѣшно проговорилъ онъ, приближаясь къ Скржетускому.
   -- Что -- да?...
   -- Хлопы -- рѣзуны тамъ.
   -- А много ихъ?
   -- Человѣкъ двѣсти. Не знаю, что и дѣлать; лежатъ они въ оврагѣ, пройти черезъ который нужно и намъ. Разводятъ костры, хотя пламени и не видно, такъ какъ внизу. Стражи никакой. Легко подойдти къ нимъ.
   -- Хорошо!-- И панъ Скржетускій отдалъ приказаніе семеновцамъ. Отрядъ двинулся тотчасъ-же; но такъ тихо, что стремя о стремя не ударило, сабля не лязгнула, подкова не звякнула. Лошади шли волчьимъ шагомъ, безъ ржанья, безъ храпа. Достигнувъ мѣста, семеновцы замѣтили огонь и человѣческія фигуры. Скржетускій немедленно распорядился оцѣпить оврагъ съ трехъ сторонъ. Одна часть семеновцевъ остановилась на мѣстѣ, другая пошла впередъ, вдоль оврага, третья подползла на животахъ къ самому краю и расположилась надъ головами хлоповъ.
   Панъ Скржетускій, тоже здѣсь находившійся, заглянулъ внизъ и увидѣлъ костры съ котлами, изъ которыхъ ощутительно доносился запахъ варенаго мяса. Вокругъ костровъ разлеглись хлопы, попивая и бесѣдуя. У нѣкоторыхъ въ рукахъ были фляжки съ горѣлкой, другіе опирались на пики, съ надѣтыми на нихъ трофеями побѣды -- женскими и дѣтскими головами. Пылавшій огонь освѣщалъ эти мертвыя, съ оскаленными зубами, головы и дикія физіономіи хлоповъ. Тутъ же храпѣло нѣсколько человѣкъ. У наибольшаго костра сидѣлъ высокій, плечистый дѣдъ и билъ по струнамъ торбана. Кругомъ него размѣстилось человѣкъ тридцать рѣзуновъ.
   -- Спой-ка, дідъ, про казака Голоту! крикнулъ кто-то изъ хлоповъ.
   -- Нѣтъ! про Марусю Богуславну! требовали другіе.
   -- Къ чорту Марусю! Лучше о панѣ изъ Потока, лучше о немъ!...
   Дѣдъ ударилъ по струнамъ, откашлялся и запѣлъ:
   
   "Стань, оберныся, глянь, задывися, который маешь много,
   "Равенъ будешь тому, который не маетъ ничого"...
   
   Дѣдъ пѣлъ про Николая Потоцкаго. Панъ Скржетускій слушалъ -- и ничего не приказывалъ. Эта тихая ночь, эти разведенные костры, таинственныя фигуры вокругъ нихъ вызвали въ молодомъ рыцарѣ чувство какой-то непонятной скорби. Раскрылись его незажившія раны; сердце болѣзненно іокнуло, вспомнилось ему еще недалекое прошлое. А дѣдъ продолжалъ:
   
   "Стань, оберныся, глянь, задывися, который воюешь,
   "Лукомъ стрѣлами, порохомъ пулями"...
   
   Но дѣдъ не успѣлъ кончить. Внизъ, совсѣмъ неожиданно, скатился камень, и хлопы влглянули вверхъ. Пану Скржетускому показалось, что часъ нападенія насталъ -- и онъ выпалилъ въ толпу изъ пистолета.
   -- Бей! убей! скомандовалъ онъ -- и семеновцы привѣтствовали хлоповъ разрушительнымъ залпомъ.
   -- Бей! убей! раздалось въ одномъ углу оврага.
   -- Бей! убей! повторили дикіе голоса.
   -- Ярема! Ярема!
   Нападеніе было до того неожиданное, осажденные до того ужаснулись, что хлопы почти не сопротивлялись. Тихій боръ наполнился зловѣщими возгласами битвы. Одни гибли спокойно; другіе молили о пощадѣ; третьи закрывали глаза, не желая видѣть собственнаго позора. "Ярема! Ярема!" разносилось громкимъ эхомъ въ оврагѣ.
   Дѣдъ защищался торбаномъ, разя направо и налѣво. Семеновцы подскочили къ нему.
   -- Живымъ взять! Живымъ взять! крикнулъ Скржетускій.
   -- Стой!-- прохрипѣлъ дѣдъ.-- Стой! говорю вамъ. Я шляхтичъ. Loquor latine! Я не дѣдъ! Да стойте же, негодяи, рѣзуны, жеребцы вы этакіе!..
   Скржетускій подбѣжалъ къ нему и заглянулъ въ лице.
   -- Заглобі! вылетѣло изъ его устъ. И онъ впился въ Заглобу, словно дикій звѣрь.-- Гдѣ княжна? Княжна гдѣ?
   -- Здорова, живетъ! Въ безопасности!..-- прокричалъ Заглоба въ отвѣтъ.-- Пусти же меня, панъ, чортъ возьми!
   Рыцарь, котораго не могли сразить ни раны, ни несчастья, покачнулся при радостной вѣсти. Руки опустились, на лбу выступили капли холоднаго пота, онъ упалъ на колѣни, закрылъ руками лице и затаилъ дыханіе.
   Семеновцы продолжали истреблять несчастныхъ хлоповъ!
   -- Гдѣ она? гдѣ она? встрепенулся панъ Скржетускій.
   -- Въ Барѣ!
   -- Въ безопасности?
   -- Это сильная крѣпость, не боящаяся осады. Она у пани Славишевской на попеченіи...
   -- Господи, слава Тебѣ! проговорилъ рыцарь, и въ голосѣ его послышались слезы.-- Дайте же мнѣ, панъ, вашу руку. Спасибо вамъ, отъ души спасибо... Плѣнныхъмного? обратился онъ вдругъ къ семеновцамъ.
   -- Семнадцать! отвѣчали казаки.
   -- Отпустить ихъ! приказалъ намѣстникъ.
   Семеновцы не понимали. Въ войскѣ Вишневецкаго не знали пощады.
   Скржетускій насупилъ брови.
   -- Отпустить ихъ! повторилъ онъ.
   Семеновцы удалились; но вскорѣ возвратившійся эсаулъ объявилъ:
   -- Не вѣрятъ они, поручикъ, идти не хотятъ.
   -- А ноги развязаны у нихъ?
   -- Да.
   -- Ну, такъ оставьте ихъ здѣсь, а сами впередъ.
   Полчаса спустя отрядъ двинулся. Панъ Заглоба ѣхалъ рядомъ съ Скржетускимъ.
   -- Разскажите же мнѣ, панъ, все, что знаете. Такъ это вы освободили ее изъ Богуновскихъ рукъ?
   -- Я! я! Даже связалъ его на прощанье, чтобъ не кричалъ.
   -- Но какъ же вы попали въ Баръ?
   -- Эхъ, говорить много! Какъ нибудь въ другой разъ, а то и горло у меня пересохло. Нѣтъ у васъ ничего?
   -- Есть у меня горѣлка -- вотъ!
   Панъ Заглоба съ жадностью приткнулъ фляжку ко рту и нескоро отнялъ ее.
   Пану Скржетускому не сидѣлось отъ нетерпѣнія.
   -- А хорошо ей въ Барѣ?
   -- Какъ у Бога за пазухой! Шляхтичи всѣ за нее. Пани Славишевская полюбила ее какъ родную. А сколькихъ покорила она -- не счесть! Только она объ одномъ и думаетъ: о васъ.
   -- Да хранитъ же ее Господь! радостно восклицалъ панъ Скржетускій.-- И такъ, она обо мнѣ вспоминаетъ?
   -- Вспоминаетъ ли она о басъ? Говорю вамъ, что я дивился самъ, откуда въ ней берется столько воздуху, чтобъ вздыхать! Вѣдь и меня отправила она на рискъ, лишь бы дать вамъ вѣсточку о себѣ. Многимъ предлагала она, но никто, кромѣ меня, не согласился. И не будь я переодѣтъ -- капутъ мнѣ!
   Панъ Скржетускій не помнилъ себя отъ счастья. Въ голову его налетѣли тысячи разныхъ мыслей. Елена точно живая встала у него передъ глазами. Казалось ему, что онъ видитъ ее, что онъ чувствуетъ біеніе ея сердца. Хотѣлось ему и плакать, и смѣяться, и молиться.
   -- Живетъ, здорова! повторялъ онъ.
   -- Живетъ, здорова! отвѣчалъ подобно эхо Заглоба.
   -- Она-то и отправила васъ?
   -- Она.
   -- И письмо есть?
   -- Есть!
   -- Давай же!
   -- Зашито оно у меня -- да и ночь теперь. Потерпите-ка, панъ.
   -- Никакъ не могу. Сами видите!
   -- Вижу, вижу.
   Отвѣты пана Заглобы становились все болѣе лаконическими.
   Кивнулъ онъ головой разъ, другой -- и уснулъ. Скржетускому ничего не оставалось, какъ снова предаться размышленіямъ...

-----

   Не смотря на отказъ королевской гвардіи примкнуть къ полкамъ Вишневецкаго, силы Іереміи значительно увеличились, благодаря нѣсколькимъ подоспѣвшимъ къ нему отрядамъ шляхты. Это было какъ нельзя болѣе кстати: въ княжескомъ станѣ разнеслась вѣсть: Кривоносъ идетъ! Кривоносъ въ Константиновѣ! Медлить нельзя было ни минуты. Полки Вишневецкаго выступили противъ запорожцевъ. Подъ Константиновомъ произошла битва ожесточенная, страшная, рѣшительная.
   Только военный геній Вишневецкаго и безпорядочныя нападенія казаковъ спасли честь польскаго знамени; спасли, но въ тоже время поставили и князя въ исключительное положеніе. Шляхта тысячами бѣжала къ нему, какъ къ единственному спасителю. Еще немного -- и подъ командой его могла встать сотня тысячъ человѣкъ, слѣпо вѣрившихъ въ него и готовыхъ на все. Но продолжать войну -- было равносильно непризнанію власти, правившей въ Варшавѣ. Гордою душею овладѣло смущеніе. Любовь къ отчизнѣ, сознаніе собственной силы и необходимости покорить пламя междоусобицы не иначе, какъ мечемъ, боролись съ сознаніемъ необходимости послушанія. Распри, распри!.. Всегда онѣ губили отчизну, неужели же и теперь не слиться во едино и не поискать спасенія въ единомысліи!.. Общественное благо войны требуетъ!.. Но и Хмѣльницкій, прикрываясь этимъ благомъ, возсталъ противъ страны... Князь задрожалъ... "Неужели быть мнѣ вторымъ Хмѣльницкимъ!.. О, Господи!.." Князь метался, какъ въ огнѣ. Что выйдетъ, если онъ на своемъ поставитъ! Сенатъ и канцлеръ провозгласятъ его измѣнникомъ, и вотъ -- еще одна междоусобица. Къ тому же, одинъ ли у Рѣчи Посполитой врагъ, одинъ ли Хмѣльницкій! Нѣтъ, есть у нея враги посильнѣе! Неурядица, самовластіе, произволъ шляхты и пановъ, неподчиненіе закону, бурные сеймы, непослушаніе!..
   На лицѣ князя отразился страхъ, ужасъ; онъ словно помѣшался. Изъ груди его вырвался нечеловѣческій вопль, и онъ палъ ницъ передъ распятіемъ. Каялся онъ, стучалъ головой объ полъ и глухо стоналъ:
   -- Боже! помилуй мя грѣшнаго! Боже, спаси меня!
   Мерцаніе восходившей зари застало его въ такомъ положеніи; онъ вскочилъ и подбѣжалъ къ дверямъ.
   -- Ступай, бѣги ко всѣмъ полковникамъ и пригласи ихъ ко мнѣ, приказалъ онъ своему челядинцу.
   Два часа спустя, все помѣщеніе князя наполнилось усатыми, суровыми лицами воителей. Все загудѣло, точно въ ульѣ. Но всѣ въ одинъ мигъ замолчали при появленіи князя. Лице его отличалось спокойствіемъ, и только красные отъ безсонницы глаза говорили о пережитыхъ имъ душевныхъ терзаніяхъ.
   -- Панове!-- громко проговорилъ онъ.-- Эту ночь провелъ я въ бесѣдѣ съ Христомъ и съ личной совѣстью: спѣшу объявить вамъ, а вы въ свою очередь объявите всему рыцарству, что ради спасенія отчизны и, болѣе того, ради согласія и мира, я подчиняюсь волѣ правителей.
   При этихъ словахъ наступило глубокое молчаніе.

-----

   Въ тотъ же день, въ полдень, во дворѣ стоялъ отрядъ изъ трехсотъ человѣкъ, готовыхъ къ походу. То былъ конвой пана Скржетускаго. Князь давалъ обѣдъ на прощанье. Посадилъ онъ возлѣ себя пана намѣстника, какъ жениха, а съ другой стороны -- пана Заглобу, спасшаго "молодую". Іеремія былъ веселъ, сложивъ съ себя тяжелое бремя, и провозглашалъ тосты за здоровье будущаго семейства. Стѣны и окна Збаражскаго замка (князь находился въ Збаражѣ) дрожали отъ бурныхъ возгласовъ подгулявшей шляхты. Слуги шумѣли въ сѣняхъ, а всего болѣе Жендзянъ, уже давно выздоровѣвшій.
   -- Панове!-- воскликнулъ князь.-- Провозглашаю тоетъ за счастье молодой четы. Славная она! Да не упадетъ яблоко далеко отъ яблони! Дай Богъ, чтобъ отъ этого ястреба родились достойные его ястребята!
   -- Да здравствуютъ молодые!
   -- Спасибо вамъ, панове! отвѣчалъ Скржетускій, осушая бокалъ.
   -- Да здравствуютъ!
   -- Crescite et multiplicamini!
   -- Вы должны дать отечеству молодцевъ! сказалъ, засмѣявшись, панъ Затвилиховскій.
   -- Ужъ я знаю его! гаркнулъ Заглоба.
   Шляхта захохотала. Вино бросилось въ голову. Лида покраснѣли у всѣхъ, глаза разгорѣлись, усы задвигались.
   -- Такъ и быть!-- воскликнулъ панъ Скжретускій.-- Признаюсь вамъ, панове, что кукушка прокуковала мнѣ цѣлыхъ двѣнадцать мальчиковъ.
   -- Чортъ возьми! заоралъ панъ Заглоба.
   Шляхта отвѣтила новымъ взрывомъ хохота. Смѣялись всѣ; зала тряслась отъ восторженныхъ кликовъ. Казалось, громы грянули!

(Окончаніе слѣдуетъ).

"Изящная Литература", NoNo 7--9, 12, 1883

   
   
   
, но не договорил: он так ослабел, что пан Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по его лицу было видно, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды и говорили, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую избу и принесли туда меда и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог -- до того сжималось горло; зато товарищи его пили за десятерых и, подвыпив немножко, принялись обнимать и целовать его, дивясь его болезненному виду и худобе.
   -- Однако ты высох как щепка! -- сказал толстый Дзик.
   -- Тебя, верно, в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.
   -- Расскажу как-нибудь в другой раз, -- сказал слабым голосом Скшетуский. -- Меня ранили, и я был болен.
   -- Ранили! -- вскричал Дзик.
   -- Как? Ранили посла? -- воскликнул Слешинский.
   И оба изумленно посмотрели друг на друга, дивясь казацкой дерзости, и потом принялись целовать Скшетуского.
   -- А ты видел Хмельницкого?
   -- Видел.
   -- Давайте его сюда! Мы его изрубим! -- закричал Мигурский.
   В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкасам. Отряд этот Богуна не догнал, но зато привез странные известия: по дороге он встретил много людей, которые видели Богуна два дня тому назад. Они утверждали, что атаман, по-видимому, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видал ли кто толстого шляхтича с казачком; он страшно спешил и мчался как сумасшедший. Другие уверяли, что Богун не увозил никакой девушки, иначе они наверное бы заметили, так как при нем было немного казаков. Новая надежда и в то же время новая тревога овладели Скшетуским; все эти рассказы были непонятны ему: зачем Богун гнался сперва к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкасам? Ему не удалось похитить Елену, это несомненно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, а там ее не было; люди, приведенные из-под Черкас, не видели ее и с Богуном. Где же она? Куда скрылась? Куда бежала? Да и почему она бежала не в Лубны, а в Черкасы или в Золотоношу? Почему казаки Богуна гнались за кем-то около Черкас и Прохоровки? Почему они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.
   -- Говорите, советуйте, объясняйте мне, Панове, что все это значит, -- обратился он к офицерам, -- я ничего не понимаю.
   -- Я думаю, что они в Лубнах, -- сказал Мигурский.
   -- Не может быть, -- возразил Зацвилиховский, -- если бы княжна была в Лубнах, то Богун поторопился бы скрыться в Чигирин, а не направился бы к гетманам, о поражении которых он еще не мог знать. А если он разделил казаков, значит, гнался за ней.
   -- Так почему же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?
   -- Чтобы угадать это, не нужно быть особенно дальновидным; раз бежала княжна, то, конечно, не в женском платье, а переодетая, чтобы скрыть следы. Этот казачок, верно, и есть она.
   -- Верно! Верно! -- подхватили другие.
   -- Этого-то я не знаю, -- сказал хорунжий, -- но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось. Позвать сюда хозяина!
   Офицеры вскочили и притащили его за шиворот.
   -- Слушай, -- сказал Зацвилиховский, -- ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор?
   Мужик, по обыкновению, божился, что не был, что ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело.
   -- Так я и поверю, басурманский сын, что ты сидел под скамьей, когда грабили усадьбу. Говори это другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом -- выбирай... Иначе сожжем деревню, а из-за тебя пострадают и невинные.
   Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, он пошел вместе с другими поглядеть, что там творится. Они слыхали, что княгиня и князья убиты, что князь Николай ранил атамана и он лежал как мертвый, а что случилось с княжной, -- никто не мог узнать, но на другое утро слышали, что она убежала со шляхтичем, который приехал с Богуном.
   -- Вот оно что! -- воскликнул Зацвилиховский. -- Ну вот тебе червонец; видишь, что тебе обиды не сделали. А ты видал этого шляхтича?
   -- Видал, только он не здешний.
   -- А каков он из себя?
   -- Толстый, как печка, с седой бородой и на один глаз слепой.
   -- Да это Заглоба! -- воскликнул Лонгин.
   -- Заглоба?! Возможно. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил и играл с ним в кости. Возможно. Это похоже на него.
   -- И этот шляхтич убежал с девкой? -- обратился Зацвилиховский к мужику.
   -- Так мы слыхали.
   -- А вы хорошо знаете Богуна?
   -- Ой, ой, пане! Он ведь иногда по целым месяцам живал здесь.
   -- А может быть, шляхтич увез княжну по его желанию?
   -- Какое! Он тогда не стал бы вязать его и не душил бы его жупаном; все говорили, что увез ее он, но никто их не видал. Узнав об этом, атаман взвыл, еще до рассвета велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу повернул в другую сторону.
   -- Слава богу! -- воскликнул Мигурский. -- Возможно, что она в Лубнах, это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкасы.
   Скшетуский опустился на колени и стал горячо молиться.
   -- Сказать по правде, я не ждал от Заглобы такой храбрости, -- бормотал старый хорунжий, -- чтобы он отважился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубенский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все же я ему удивляюсь: ведь и на Богуновы деньги он выпил немало. Да, я не ожидал от него такой храбрости, скорей готов был считать его трусом. Он мастер врать, а у таких людей вся храбрость в языке.
   -- Пусть он будет чем хочет, но довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, -- сказал Володыевский. -- Видно, он мастер на все руки и, наверное, уйдет с нею от врагов.
   -- Тут вопрос о его собственной шкуре, -- сказал Мигурский. -- Ну, утешься, милый друг, -- обратился он к Скшетускому. -- О, еще мы все попадем к тебе в сваты и попируем на твоей свадьбе!
   -- Если он бежал за Днепр, -- вмешался Зацвилиховский, -- и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.
   -- За здравие и благополучное окончание горестей нашего друга! -- провозгласил Слешинский.
   И они начали пить за здоровье пана Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска тронулись в Лубны; они шли быстро, так как с ними не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но был слишком слаб, и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему все: как на него напали близ Хортицы, как потащили в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, боясь, как бы князь не подумал, что он хвастает. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродзицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.
   -- Как жаль, -- сказал он, -- эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродзицкий -- храбрый воин, истинный друг и защитник Речи Посполитой. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубенских складов.
   -- Он, должно быть, думал, что великий гетман сам должен был позаботиться об этом.
   -- Понимаю! -- произнес князь. -- Великий гетман опытный воин, но он был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он невзлюбил меня. Он, видно, ни с кем не хотел делиться своей славой и боялся, чтобы победу не приписали мне.
   -- Я тоже так думаю! -- сказал пан Скшетуский.
   -- Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал спесивость, а из-за нее гибнет Речь Посполитая, хотя мы все отчасти виноваты в этом.
   Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него был процесс с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломиться и перерезать всех. А делал он это тоже из спесивости, которая не позволяла ему присягать, раз не верили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; может быть, он думал и о судьбах Речи Посполитой, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.
   Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубенских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки костела Святого Михаила. Войска вступили в город под вечер. Сам князь отправился в замок, где, по его приказанию, уже все было готово к походу; войско разместилось в городе с трудом, так как его было очень много. Слухи, ходившие о войне и волнениях среди крестьян на правом берегу Днепра, заставили заднепровскую шляхту искать убежища в Лубнах, с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Сюда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи -- словом, все, кто боялся восстания. Можно было думать, что в Лубнах огромная ярмарка, -- там были даже московские купцы и астраханские татары, наехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи всевозможных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости расположились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь -- в палатках около костела. На улицах разводили костры и варили. Везде была давка, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах. Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостными криками встречала войско, видя в нем свою защиту и спасение. Некоторые бросились к замку кричать "виват" князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие -- что он поедет на Литву, куда и все последуют за ним; иные утверждали даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и отдав на завтра приказ о выступлении, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагином, где уже спокойнее, вся эта масса разойдется по своим углам. Сама княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец, чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже закончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор был готов в путь. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была столь же энергична в несчастье, как и ее муж. Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубенское гнездо, в котором он изведал столько счастья и приобрел столько славы. Его печаль разделял и весь двор, и все войско; все были уверены, что, когда князь уйдет из Лубен, враг не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь родительские могилы.
  

XXIV

  
   Скшетуский, сгорая от нетерпения узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, конечно, не нашел их там. О них никто ничего не знал, хотя узнали уже о нападении на Розлоги и разгроме Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и снова им овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как раненый солдат отгоняет стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и терзать свежее мясо. Он утешался мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда до него дойдет известие о поражении гетманов. Он вспомнил вдруг нищего, которого встретил по дороге в Розлоги и которого, по его словам, обобрал какой-то дьявол, заставив просидеть три дня в каганлыкских тростниках и не показываться на свет божий. "Наверное, -- думал Скшетуский, -- этого нищего обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может", -- повторял поручик, и эта мысль успокоила его, так как такая одежда облегчала им бегство. Он надеялся, кроме того, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее его милосердие, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому, которого нашел среди женщин, нуждавшихся в утешении, и попросил исповедовать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться во всемогуществе Божьем и плакать над личным горем больше, чем над горем всей отчизны; потом, в величественных и трогательных словах, изобразил упадок и позор родины, и в сердце рыцаря проснулась такая горячая любовь к ней, что собственное его горе показалось ему ничтожным. Что же касается казаков, то ксендз старался внушить ему, что он должен забыть о полученных от них обидах. "Ты должен громить их, как врагов веры и родины, но простить, как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и, если исполнишь это, Бог вознаградит тебя и возвратит тебе возлюбленную". Благословив его, он велел ему лежать до утра ничком перед распятием.
   Часовня была пуста, и только две свечи тускло мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на высеченный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал, как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и исчезают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вливаются новые силы, что разум его светлеет и какая-то благодать нисходит на него, словом, пред ликом Христа он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями. Он почувствовал себя возрожденным.
   На следующий день закипела работа и движение; это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых выводили потом и строили в ряды. Князь прослушал обедню в костеле Святого Михаила и, вернувшись в замок, принял депутацию от православного духовенства и от лубенских и хорольских мещан. Сидя на троне в расписанном Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, он выслушал лубенского бургомистра Грубого, который сказал ему по-малорусски прощальное слово от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты вторили ему: "Не уезжай, не уезжай", -- а когда князь сказал, что это невозможно, они упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его. Говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствовали казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более богатые боялись погрома, который мог обрушиться на них после отъезда князя. Князь ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Речи Посполитой, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Так же простился он с православным духовенством. Но вот настала минута отъезда. По всему замку раздались рыдания. Женщины лишались чувств, а Анусю Божобогатую едва удалось привести в себя. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой; гордая пани стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли отъезжающих крестом. Кареты, шарабаны и возы еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.
   Наконец войска тронулись. Впереди шли два татарских полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за ними княгиня с фрейлинами и весь двор; повозки с вещами, валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских возов, в которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться на Заднепровье после отъезда князя. Хотя и играла музыка, сердца всех сжимались от боли... Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: "Увижу ли я тебя еще раз?" Каждый оставлял здесь часть своей души и уносил сладкие воспоминания. Глаза всех обращались в последний раз на башни костелов, на купола церквей, на крыши домов. Каждый знал, что он покидает, но не знал, что ждет его впереди, в этой синеющей дали, куда двигались войска. Все были печальны. А оставшийся позади город своим жалобным звоном, казалось, умолял уезжающих не покидать его на произвол судьбы и не забывать. Войско двигалось вперед, а головы всех все еще обращались к городу, на лицах у всех можно было прочесть: не последний ли это раз?
   И действительно, никому из всей этой армии, которая шла теперь с князем Вишневецким, как и ему самому, не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города.
   А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но безостановочно, и спустя немного времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши слились в одну сплошную массу, залитую яркими лучами солнца. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и вся страна были созданы его предками и им самим. Благодаря Вишневецким эта глухая пустыня превратилась в заселенный край, они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синели вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, построил замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал разбои, защищал от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, установил господство права и справедливости. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь приходилось все это бросать... Он жалел не огромных владений, равнявшихся немецким княжествам, а создания своих рук, к которому он так привязался; он знал, что, когда его не станет, все это пропадет и труды многих лет погибнут; пожары охватят города и села; в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. И даже если Бог даст вернуться, то придется начинать все сызнова, а тогда, быть может, не будет уже ни сил, ни уверенности в себе, ни, пожалуй, времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это рассеется как дым... И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы; после них в глазах его сверкали только молнии.
   Конь его вытянул шею и заржал; ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых как спасения ждет угнетенная Речь Посполитая. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где ночами слышится ржание татарских лошадей, где крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, -- там будет широкое поле для славы спасителя отчизны. А кто протянет руку за венцом этой славы, кто спасет опозоренную, поруганную, умирающую родину, как не он -- князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войска проходили как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех вырвался единодушный крик:
   -- Да здравствует князь! Да здравствует наш вождь и гетман Еремия Вишневецкий!
   И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал:
   -- Я, Еремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и на Вишневце, клянусь и обещаюсь всемогущим Богом, Святой Троицей и Пречистой Девой, что, поднимая эту саблю на злодеев, позорящих мою отчизну, не вложу ее в ножны до тех пор, пока не смою позора и не согну выи неприятеля к ногам Речи Посполитой, не успокою Украины и не прекращу мятежа. Обет сей даю чистосердечно, в том помоги мне, Боже! Аминь!
   Он простоял еще несколько времени на кургане, потом медленно съехал вниз к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни пани Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворот: крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своей челяди. Внезапный приход князя спас ее и девятнадцать человек ее детей, среди которых было четырнадцать девушек. Князь велел схватить зачинщиков и послал Понятовского, ротмистра казацкого полка, в Канев; Понятовский привел в ту же ночь пять казаков васютинского куреня. Они все участвовали в Корсунской битве; пыткой их вынудили сообщить князю все подробности. Они уверяли его, что Хмельницкий еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и с двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий умолял его не покидать запорожского войска и идти против князя; но мурза не хотел на это согласиться, ссылаясь на то, что после поражения гетманов казаки уже сами могут справиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники перемрут. На вопрос о силах Хмельницкого они ответили, что он располагает двумястами тысячами, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Эти известия ободрили князя, он надеялся увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска. На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславом войска вошли в глухие леса, тянувшиеся по берегу Трубежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая; жара стояла небывалая, даже в лесу было так душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать.
   Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок. Вскоре начали падать и лошади, особенно в тяжелой коннице. Ночи были невыносимы благодаря тучам насекомых и сильному запаху смолы, сочившейся из деревьев. Так продолжалось четыре дня, на пятый день зной сделался совершенно невыносимым. Ночью лошади стали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.
   -- Кровь чуют! -- говорили в обозе среди шляхты.
   -- За нами гонятся казаки! Быть битве!
   Женщины начали плакать; известие это распространилось и между челядью и вызвало суматоху; телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но князь выслал людей, и они быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды, чтобы узнать, не грозит ли какая-нибудь опасность. Скшетуский, ушедший добровольцем с валахским полком, вернулся к утру и сейчас же отправился к князю.
   -- Что там? -- спросил князь Еремия.
   -- Ваша светлость, леса горят.
   -- Подожгли?
   -- Да... Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
   -- Он хотел сжечь нас живыми, без битвы! Позвать ко мне этих людей!
   Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые тотчас сознались, что им действительно велено жечь леса и что вслед князю высланы уже войска, но идут они к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
   -- Леса горят!
   Но князя, казалось, это совсем не беспокоило.
   -- Это по-басурмански, -- сказал он, -- но ничего! Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж.
   Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перекинуться на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать лес. Высланные вперед отряды подтвердили, что так и делали. Каждый день ловили поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь ширился с неимоверной быстротой, но лишь вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было багровым. Женщины с утра до вечера пели духовные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который заволок весь горизонт, а войско подвигалось, точно в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма князь вел свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет по другой стороне Трубежа, но не знал, каковы были его силы; татары Вершула узнали лишь, что он еще далеко.
   В одну из таких ночей приехал в лагерь пан Суходольский из Богенок, с того берега Десны. Это был старый служака князя, уже несколько лет поселившийся в деревне. Он тоже бежал от мужиков и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошел страшный переполох, когда на вопрос князя: "Что слышно?" -- он ответил:
   -- Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о разгроме гетманов и о смерти короля?
   Князь, сидевший на складной походной скамье перед палаткой, вскочил, как ужаленный.
   -- Как? Король умер?!
   -- Его величество отдал богу душу в Мерече, еще за неделю до корсунского погрома, -- сказал Суходольский.
   -- Милостивый Бог не дал ему дожить до этой страшной минуты, -- ответил князь. -- Ужасная година настала для Речи Посполитой, -- сказал он, хватаясь за голову. -- Начнется теперь междущрствие, раздоры, заграничные интриги, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе карает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, которого так любили казаки и который отлично знал военное дело.
   В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махнипкий и Поляновский.
   -- Панове, король умер!..
   Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Внезапная весть точно отняла у всех язык: и лишь через несколько минут прорвалось общее горе.
   -- Вечная память! -- произнес князь.
   -- Царство ему небесное!
   Ксендз Муховецкий запел "Вечная память", и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая скорбь. Народу казалось, что он остался теперь без поддержки, одиноким пред лицом грозного врага и что, кроме князя, у него нет уже больше никого на свете. Взоры всех обратились к нему, и между ним и его войском возникло новое звено преданности.
   В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
   -- Нам нужно храброго короля, и, если Бог нам поможет, мы подадим на выборах голос за королевича Карла, у которого больше воинского духу, чем у Казимира!
   -- Vivat Carolus rex! {Да здравствует король Карл! (лат.).} -- воскликнули офицеры.
   -- Vivat! -- повторили гусары, а за ними все войско.
   Не думал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздавшиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.
  

XXV

  
   После девятидневного перехода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех в город вступил пан Скшетуский со своим валахским полком; князь нарочно отправил его вперед, чтобы он мог скорее узнать что-нибудь о княжне и Заглобе. Но здесь, как и в Лубнах, никто о них ничего не знал -- ни в городе, ни в замке; они исчезли бесследно, точно в воду канули, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли деваться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось одно предположение, что они перешли на другую сторону Днепра; но в таком случае они сразу очутились бы в центре мятежа, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, и от них не могло защитить Елену даже переодевание, так как дикие басурманы охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
   В Скшетуском проснулось страшное подозрение, что Заглоба умышленно переправил Елену на ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун; мысль эта доводила его до сумасшествия; но пан Лонгин Подбипента, знавший Заглобу ближе, чем Скшетуский, успокаивал его.
   -- Милый мой, -- сказал он, -- брось ты эти мысли, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей немало богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он зарился на деньги, то мог бы получить их, не подставляя под петлю своей шеи.
   -- Вы правы, -- сказал Скшетуский, -- но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
   -- Успокойся, милый. Я знаю пана Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, не очень заботился. Есть свои -- истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
   -- Легкомысленный он человек, -- сказал Скшетуский.
   -- Может быть, и легкомысленный, но во всяком случае ловкач, который кого угодно проведет и вывернется из всякой опасности. Как предсказал тебе по пророческому внушению ксендз Муховецкий, так и будет. Бог вернет ее тебе, ибо справедливость требует, чтобы всякая искренняя любовь была вознаграждена, -- утешайся упованием, как и я утешаюсь.
   Пан Лонгин сам начал тяжко вздыхать и прибавил:
   -- Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
   И расспрашивали всех и всюду, но напрасно: их не было и следа. В замке было много шляхты, с женами и детьми, которая скрывалась от казаков. Князь уговаривал их идти с ним, предостерегая, что казаки идут следом за ним. Они сейчас не смеют ударить на войско, но весьма вероятно, что по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта точно надеялась на что-то и осталась в замке.
   -- Здесь, за лесами, мы в безопасности, -- отвечали они князю. -- Никто не придет к нам.
   -- Но ведь я прошел эти леса.
   -- Это вы, ваша светлость, а бродягам не пройти. Это не такие леса.
   И они не хотели идти, продолжая упорствовать в своем ослеплении, и дорого поплатились потом за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; затем был взят приступом, а жители все до одного перерезаны. Казаки проявили невероятную жестокость, разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
   Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска для отдыха, а сам с княгиней, придворными и поклажей поехал в Брагин, находившийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось и войско. Оттуда двинулись на Бабицу, под Мозырь, и там в день праздника Тела Господня пробил час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, супруге виленского воеводы, а князь с войском -- в огонь, на Украину. На последнем прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатные рыцари. Но среди дам и кавалеров не было обычной веселости, какой сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей сердце разрывалось при мысли, что через минуту придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза девиц заливались слезами, что "он" уйдет на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам... Уйдет и, быть может, не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью, перекрестив жену и двор, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с мест, схватились за рукоятки сабель и крикнули разом:
   -- Победим и вернемся!
   -- Помоги вам Бог! -- ответила княгиня.
   В ответ раздались крики, от которых дрогнули стены и окна:
   -- Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница!
   Офицеры любили ее за доброту, щедрость, великодушие и заботу об их семьях. Князь любил ее больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, как две капли воды похожи один на другого и оба выкованы из золота и стали.
   И все подходили к ней и с бокалами в руках опускались на колени, а она, обнимая каждого за шею, говорила несколько ласковых слов. Скшетускому же она сказала: "Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы более всего желали бы получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери".
   И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усыпанный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
   Видно было, что князь был очень доволен этим; за последнее время он еще больше привязался к Скшетускому за то, что он поддержал его достоинство в Сечи и не хотел принять писем от Хмельницкого. Между тем встали из-за стола. Фрейлины, подхватив слова, сказанные княгиней Скшетускому, и приняв их за позволение, начали вынимать: кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая ему была милее всех. Понятовский подошел к Житинской, Быховец -- к Боговитинской, которая нравилась ему в последнее время; Растворский -- к Жуковой, рыжий Вершул -- к Скоропацкой, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, только Ануся Божобогатая-Красенская, хотя и была красивее всех, стояла у окна одна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки косились и горели гневом и просьбой не делать ей такого афронта; а коварный Володыевский подошел к ней и сказал:
   -- Хотел бы и я просить у вас что-нибудь на память, панна Анна, но боялся, думая, что около вас будет такая толпа, что не пробиться.
   Щеки Ануси запылали еще сильнее, и она ответила, не задумываясь:
   -- Вы желали бы получить подарок не из моих, а из других рук, но не получите: там, если и не тесно, то для вас не по росту...
   Удар был двойной и направлен метко: в нем заключался, во-первых, намек на маленький рост рыцаря, а во-вторых, намек на его любовь к княжне Варваре Збараской. Пан Володыевский был сначала влюблен в старшую -- Анну, но, когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто этого не подозревает. Услыхав это от панны Анны, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя и считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
   -- Вы тоже метите высоко, -- пробормотал он, -- высоко... как голова Подбипенты.
   -- Он действительно выше вас не только как воин, но и как кавалер, -- ответила бойкая девушка. -- Спасибо, что напомнили мне о нем.
   И она обратилась к литвину:
   -- Подойдите ко мне, мосци-пане! Я тоже хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли для моего шарфа более храбрую грудь.
   Подбипента вытаращил глаза, не веря своим ушам, но наконец опустился на колени так, что даже пол затрещал.
   Ануся перевязала шарф, а потом ее маленькие ручки совершенно исчезли под русыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье и бормотанье; слыша это, пан Володыевский сказал, обращаясь к Мигурскому:
   -- Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед.
   Потом он отошел, разозлившись, так как почувствовал укол жала Ануси, которую когда-то любил.
   Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час весь княжеский двор двинулся в Туров, а войска -- к Припяти.
   Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, пан Лонгин обратился к Скшетускому:
   -- Вот, братец, несчастье!
   -- Что случилось? -- спросил поручик.
   -- Да вот эти известия с Украины.
   -- Какие?
   -- Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой в Крым.
   -- Ну так что же? Не будешь же ты плакать об этом.
   -- Напротив, братец... Ведь ты сам говорил, что мне надо срезать три головы, не казацких, а басурманских, а если татары ушли, то где же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны! Ах как нужны!
   Скшетуский, несмотря на свою печаль, улыбнулся и ответил:
   -- Я догадываюсь, в чем дело: видел, как тебя сегодня посвящали в рыцари. Пан Лонгин развел руками:
   -- Что скрывать, братец, я полюбил ее, брат, полюбил... Экое несчастье...
   -- Но не печалься, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурман у тебя будет больше, чем комаров над головой.
   И действительно, целые тучи комаров носились над людьми и лошадьми, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:
   Сватал шляхтич дочку, Дал ей дегтю бочку Да грибов веночек, Да вьюнов горшочек.
   Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но и огромные панские поместья.
   Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить собственным глазам. И там бывали кое-где болота и леса, но здесь весь край казался им сплошной топью. Ночь была погожая, светлая, и при свете луны нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только кочки чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая хлюпала под ногами лошадей и под колесами. Вурцель приходил в отчаяние.
   -- Странный поход, -- говорил он, -- под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает вода.
   Действительно, земля не могла служить здесь твердой опорой ногам, гнулась, тряслась и точно хотела расступиться и поглотить тех, кто двигался по ней.
   Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязкому руслу. Мостов нигде не было, через несколько дней начались туманы и дожди; люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, гнал, велел рубить целые леса, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он не щадит собственных сил и с утра до ночи не сходит с коня и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а потому пехоте и драгунам Володыевского пришлось самим ташить пушки. Лучшие полки, такие, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде и голоде, по воде, во время которого воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не решался вести здесь войска весной, при разливе вод. К счастью, поход не был ни разу задержан каким-нибудь нападением. Народ был тихий, спокойный, не думал о бунте, и хотя казаки впоследствии подстрекали его, он не примкнул к мятежу. Вот и теперь он смотрел сонными глазами на проходившие мимо полчища рыцарей, которые выступали из лесу как призраки и проходили как во сне. Давал проводников и исполнял покорно все требования. Видя эту покорность, князь строго запретил солдатам своеволие, и за ним не раздавалось ни проклятий, ни жалоб, ни рыданий, а, напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой:
   -- Вже вин добрый! -- говорили они тихо.
   Наконец, после двадцатидневных нечеловеческих усилий княжеские войска вступили во взбунтовавшуюся страну. "Ерема идет!" -- раздалось по всей Украине -- от Диких Полей до Чигирина и Ягорлыка, "Ерема идет!" -- раздавалось по городам и деревням, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь толпами бежала на юг, как стадо волков при звуках охотничьих рогов; блуждающий татарин-грабитель соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь; в уцелевших еще замках и церквах звонили в колокола и пели: "Тебе, Бога, хвалим!"
   А этот грозный лев лег у порога восставшего края и отдыхал. Собирался с силами.
  

XXVI

  
   Между тем Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуни, отступил к Белой Церкви и там основал свою главную квартиру. Орда расположилась по другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству. Напрасно беспокоился пан Лонгин Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Пан Скшетуский был прав, предвидя, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но и не двигался к Чигирину. Даже больше -- к нему со всех сторон подходили новые чамбулы. Пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами невольников и свыше двенадцати тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких -- прежде заклятые враги Запорожья и казачества, а сегодня братья и союзники.
   Наконец, прибыл и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих друзей Запорожья страдала не только вся Украина, страдала не только шляхта, но и весь малорусский народ, у которого жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен мужчин, женщин и детей. В эти времена убийств, пожаров, резни единственным спасением для мужика являлось бегство к Хмельницкому. Там из жертвы он превращался в разбойника и сам опустошал свою землю, зато не подвергалась опасности его жизнь.
   Несчастный край! Когда в нем вспыхнул мятеж, его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь над ним навис меч Еремии Вишневецкого. Кто только мог, все бежали к Хмельницкому, даже шляхта, ибо другого выхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не сразу двинулся в глубь Речи Посполитой, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.
   И в его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев, обученных военному делу, были готовы, чернь разделена на полки, полковниками которых были назначены кошевые атаманы; а чтобы приучить отдельные отряды к войне, их посылали брать замки. Народ этот был по природе воинственным, очень способным к военному делу и, благодаря татарским нашествиям, освоившимся с кровавым делом войны. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, вырезали всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому, на пороге его замка, отрубил голову его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у "ляхов" и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и требовали, чтобы Хмельницкий вместо того, чтобы пьянствовать и заниматься гаданьем, вел их к Варшаве и не давал бы ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля, требуя, чтобы он вел ее на ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную стихию, но стихия эта тянула и его самого к неведомому будущему, на которое он смотрел мрачными глазами, стараясь угадать его своей встревоженной душой. Он один лишь знал, сколько сил таилось под кажущимся бессилием Речи Посполитой. Он вызвал бунт, одержал победу под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска, -- а дальше что?
   Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, перед которым все дрожали, задавал им все один и тот же вопрос: "Что же дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, перебьет ваших жен и детей и двинется за нами со всей шляхтой, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем, если не в бою, то на колах. На татарскую помощь рассчитывать нечего, -- сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или предадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарам, а не только нам даст отпор, а за это время в самом сердце Речи Посполитой соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте..." Но полковники молчали.
   -- Что же вы замолкли и не неволите меня идти на Варшаву? Если вы не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всего запорожского казачества.
   Оставалось одно: переговоры. Хмельницкий прекрасно знал, что этим путем можно многого добиться от Речи Посполитой, он рассчитывал, что сейм скорее пойдет на уступки, чем на войну, которая будет продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король {12 июня под Белой Церковью еще не знали о смерти короля.} с канцлером и другими вельможами. Партия эта хотела остановить неимоверный рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими в случае внешней войны. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на гетманскую булаву из рук самого короля и на бесчисленные уступки казачеству; потому-то он так долго и оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, ибо знал, что переговоры Речь Посполитая начнет только с сильным врагом, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собой мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником был бы уже не он, Хмельницкий, а князь, и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого уже по приказанию сейма и короля; тогда настал бы последний час не только Вишневецкого, но и других магнатов.
   Вот какие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: достаточно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Речь Посполитая его союз с татарами? Не слишком ли расширился бунт, можно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Если даже он заключит мир, то не будут ли мятежники мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное. Если бы взрыв был слабее, с ним бы не начали переговоров, но так как он принял громадные размеры, то переговоры могут оказаться запоздавшими.
   В эти минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил напролет дни и ночи; тогда между полковниками и чернью распространялась весть: "Гетман пьет!" Его примеру следовали и полковники; дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.
   В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, попавший в плен под Корсунью и ставший теперь секретарем гетмана. Он стал без всякой церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.
   -- А это что за черт? -- спросил Хмельницкий.
   -- Проснитесь, пане гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвел.
   -- Эй, -- крикнул он казаку, сидевшему у порога, -- подать шапку и булаву!.. Кто и от кого? -- обратился он к Выховскому.
   -- Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от воеводы брацлавского.
   -- От Киселя?
   -- Точно так.
   -- Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой! -- проговорил, крестясь, Хмельницкий.
   Лицо его просияло и оживилось: начались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия, прямо противоположные мирному посольству Киселя. Ему доложили, что князь Вишневецкий, дав отдохнуть войску, измученному походом через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, высланный под командой Скшетуского, уничтожил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, поместье князей Збаражских, и сровнял все с землею. Об этом штурме и взятии Погребигда рассказывали страшные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть", -- и что солдаты охотно исполняли этот приказ, так что в городе не осталось ни одной живой души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорили также, что казакам выкалывали глаза, жгли на медленном огне. Бунт сразу прекратился во всей округе. Жители или бежали к Хмельницкому, или встречали лубенского князя на коленях, с хлебом-солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды все были уничтожены, а в лесах, как твердили беглецы с Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой Церкви, под носом многотысячной армии Хмельницкого. Узнав об этом, он зарычал, как лев. С одной стороны -- переговоры о мире, с другой -- меч. Двинуться на князя -- значило отказаться от переговоров. Оставалась одна только надежда -- на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тутай-бея.
   -- Друг, -- сказал он после обычных приветствий, -- спаси меня теперь, как спас под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне полное удовлетворение, а казакам -- возвращение давних вольностей, но с условием прекратить войну. Я должен это сделать, чтобы доказать свою искренность и готовность к миру. И вот теперь пришли известия о князе Вишневецком, -- он взял Погребище и перебил там всех жителей. Я не могу пойти против него, а потому прошу тебя пойти на него со своими татарами, иначе он сам нападет на наш лагерь.
   Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и точно задумавшись, и наконец сказал:
   -- Алла! Я не могу это сделать!
   -- Отчего?
   -- Я и так уж потерял немало своих беев и чаушей под Желтыми Водами и Корсунью и больше не хочу терять. Ерема -- великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, а один не пойду. Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой; лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Я довольно уж сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую.
   -- Ты же поклялся помогать мне!
   -- Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Иди прочь!
   -- Я тебе позволил брать в ясырь свой народ, отдал тебе добычу и гетманов.
   -- Если бы ты не отдал, я бы отдал тебя им!
   -- Я пойду к хану.
   -- Иди прочь, мужик, говорят тебе!
   И мурза сердито оскалил белые зубы. Хмельницкий понял, что ему здесь нечего делать и что настаивать на своем опасно; встал и действительно пошел к хану. Но тот дал такой же ответ. Татары воевали только для собственной выгоды. Вместо того чтобы вступать в битву с князем, который слыл непобедимым, они предпочитали рассылать отряды для грабежа и обогащаться, не проливая своей крови. Хмельницкий вернулся взбешенный и в отчаянии схватился за ковш с водкой, но Выховский вырвал его из рук гетмана.
   -- Нельзя пить, посол ждет, нужно его принять!
   Хмельницкий рассердился и крикнул.
   -- Я и тебя, и посла посажу на кол!
   -- Я не дам тебе водки. Не стыдно ль тебе в высоком звании гетмана напиваться, как простому казаку. Тьфу, гетман, нельзя так! О том, что прибыли послы, всем известно. Надо тебе ковать железо, пока горячо: заключить мир и добиться всего, что только возможно; потом будет поздно, а дело идет о твоей и моей шкуре. Надо высылать посольство в Варшаву и просить короля...
   -- Ты умная голова, -- сказал Хмельницкий. -- Вели бить в набат и скажи полковникам, что я сейчас выйду на майдан!
   Выховский ушел, и сейчас же раздался звук колокола; запорожцы начали собираться. Полковники сели по местам: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого, Кшечовский, казачий меч, старый и опытный Филипп Делила, полковник кропивницкий, Федор Лобода, полковник переяславский, свирепый Федоренко -- кальницкий, дикий Пушкаренко -- полтавский, и вождь чабанов Шумейко -- нежинский, пылкий Чарнота -- гадячский, Якубович -- Чигиринский, затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Польян и Панич; но собрались еще не все: одни были в походе, других князь Ерема отправил на тот свет.
   Татар не позвали на совет, а столпившуюся чернь гнали палками и кистенями, так что не обошлось и без убийств.
   Наконец появился и сам Хмельницкий, в красной одежде, в меховой шапке, с булавой в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, набожный ксендз Патроний Ласко, а с другой стороны -- Выховский с бумагами в руках. Хмельницкий уселся между полковниками, помолчав несколько минут, снял свою шапку в знак того, что начинается совет, и сказал:
   -- Панове полковники и атаманы! Ведомо вам, что ради несправедливостей, причиняемых нам, мы должны были взяться за оружие и с помощью крымского царя требовать от панов наших давних вольностей и привилегий, отнятых у нас помимо воли нашего короля. Господь благословил наше восстание и покарал наших тиранов за притеснения и обиды, за что мы воздаем ему благодарность! Понеже гордыня панов уже понесла наказание, то нужно нам подумать, как остановить пролитие христианской крови, что нам велит и Бог, и православная вера наша. Но сабель наших мы не будем выпускать из рук до тех пор, пока нам, согласно воле всемилостивейшего короля нашего, не вернут давние вольности и привилегии. Воевода брацлавский пишет мне, что это может сбыться. И я так полагаю, ибо вышли из повиновения королю и Речи Посполитой не мы, а паны Потоцкие, Калиновские и другие; мы только наказали их за это и заслужили награду от сейма и короля. Посему прошу вас, милостивые паны, прочесть письмо воеводы брацлавского, присланное мне, и обсудить, как прекратить пролитие крови христианской и получить награду за послушание и верность Речи Посполитой.
   Хмельницкий не просил, а просто требовал прекращения войны; между недовольными поднялся ропот, перешедший скоро в грозные крики, поддерживаемые главным образом Чарнотой, полковником гадячским. Хмельницкий молчал и лишь наблюдал, откуда исходит протест, и замечал виновных.
   Между тем Выховский поднялся с письмом воеводы. Копию письма Зорко понес прочесть "товариществу", так что и тут, и там настало гробовое молчание.
   Письмо воеводы заключало следующее:
   "Мосци-пане старшина войска запорожского, издавна дорогой мне друг! Есть многие, что считают вас врагом Речи Посполитой, но я убежден в вашей верности ей и стараюсь уверить в этом и других сенаторов. Убеждают меня в этом три веши: первая -- что хотя днепровское войско защищает свою свободу, но всегда оно оставалось верным королю и Речи Посполитой; вторая -- что наш народ малорусский так привязан к своей православной вере, что каждый скорее пожертвует своей жизнью, нежели нарушит ее; третья -- что хотя и бывают у нас ссоры (что случилось и теперь), но отчизна у нас одна, в коей мы родились и пользуемся вольностью, и нет на свете другого государства, которое могло бы сравняться с нашим в правах и вольностях. Потому мы все привыкли оберегать целость нашей короны; хотя случается много прискорбного на свете, но, здраво обсудив, мы видим, что в свободной стране скорее можно высказать, что у кого болит, чем утратить ту мать, подобно коей не найти ни в христианском, ни в басурманском мире".
   -- Правду говорит, -- сказал Лобода, прерывая чтение.
   -- Правду говорит, -- повторили остальные полковники.
   -- Неправда, врет, изменник! -- крикнул Чарнота.
   -- Молчи, сам ты изменник!
   -- Вы изменники! Погибель вам!
   -- Тебе погибель!
   -- Слушать, что дальше! Он наш человек. Слушать!
   Надвигалась гроза, но Выховский стал читать дальше, и все успокоилось.
   Воевода писал, что казаки должны иметь к нему доверие, зная, что он, будучи с ними одной крови и веры, желает им добра; он напоминал, что не принимал участия в битве под Кумейками и под Старцем. Он убеждал Хмельницкого прекратить войну, прогнать татар или обратить оружие против них и остаться верным Речи Посполитой.
   Письмо оканчивалось так:
   "Обещаю вашей милости, как сын Церкви Божией и потомок старорусского рода, что сам буду помогать вам во всех благих начинаниях. Вы знаете, ваша милость, что и я кое-что значу в Речи Посполитой и что помимо меня не может быть ни решена война, ни заключен мир".
   Начались крики одобрения и протеста, но в общем письмо понравилось и полковникам, и всем.
   В первую минуту ничего нельзя было ни понять, ни расслышать из-за шума, которым сопровождалось чтение письма; рада походила на водоворот, в котором бушевала вода. Полковники потрясали своими булавами и бросались друг на друга с кулаками. Приверженцами войны руководил Эразм Чарнота, пришедший в настоящее бешенство. Хмельницкий был близок к взрыву гнева, перед которым все утихало, как перед рычанием льва. Но его предупредил Кшечовский. Он, вскочив на скамью, взмахнул булавой и закричал:
   -- Чабанствовать вам, а не совет держать, рабы басурманские!
   -- Тише! Кшечовский хочет говорить! -- воскликнул Чарнота, думая, что тот подаст голос за войну.
   -- Тише, тише! -- крикнули и другие.
   Кшечовского казаки очень уважали за оказанные им услуги, за ум и, как это ни странно, за то, что он был шляхтич. Все утихли и ждали с нетерпением, что он скажет: даже Хмельницкий смотрел на него с беспокойством. Но Чарнота ошибся, думая, что он подаст голос за войну. Кшечовский живо смекнул, что настало время получить от Речи Посполитой те староства и тот высокий пост, о которых он так мечтал: он понял, что, успокаивая казаков, раньше всего постараются успокоить его, а воевода краковский, бывший в плену, уже не помешает ему.
   -- Мое дело воевать, а не советовать, -- сказал он, -- но если на то пошло, то я скажу, что думаю: я ведь заслуживаю этой чести более, чем другие. Мы начинали войну, чтобы вернуть наши вольности и привилегии, а воевода брацлавский пишет, что так оно и будет. Если сделают по-нашему -- будет мир, не сделают -- будет война. К чему зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война прекратится; наш батько Хмельницкий придумал умно -- держаться короля, который вознаградит нас за это, а если паны восстанут, то он нам позволит с ними поиграть -- и мы поиграем! Татар отпускать не советую; пусть они лучше займут лагерем Дикие Поля, пока не решится наша участь.
   Лицо Хмельницкого просияло, полковники начали требовать прекращения войны и посылки послов в Варшаву. Воеводу брацлавского они решили просить приехать для личных переговоров. Чарнота протестовал, но Кшечовский грозно взглянул на него и сказал:
   -- Ты, Чарнота, гадячский полковник, жаждешь войны и крови, а когда под Корсунью на тебя шли пятигорцы Дмоховского, ты визжал, как подсвинок, бежал перед всем полком и кричал: "Спасайте, братья родные, спасайте!"
   -- Лжешь! -- закричал Чарнота. -- Я не боюсь ни тебя, ни ляхов!
   Кшечовский стиснул булаву в руке и подскочил к Чарноте, другие тоже бросились с кулаками на гадячского полковника; шум усилился. На майдане кричал народ, точно стадо диких буйволов.
   -- Панове полковники, -- сказал, подымаясь, Хмельницкий, -- вы решили выслать послов в Варшаву, чтобы напомнить королю о наших заслугах и просить награды за них. А кто хочет войны, тот может ее вести не с королем, не с Речью Посполитой, -- мы никогда с ними не воевали, -- а с нашим величайшим врагом -- Вишневецким. Он весь залит казацкой кровью и не перестает проливать ее из ненависти к запорожским войскам. Я послал ему грамоту и послов и просил прекратить эту вражду, а он убил их и даже не удостоил меня, гетмана вашего, ответом, чем оскорбил все запорожское войско. Теперь он пришел из Заднепровья и вырезал всех людей в Погребищах, казнил невинных, над кем я плакал горькими слезами. Сегодня узнал я, что он ушел в Немиров и там тоже не пощадил никого. Татары боятся идти против него, и он, должно быть, скоро придет сюда, чтобы погубить и нас, невинных людей, не глядя на благорасположение к нам короля и всей Речи Посполитой; в гордыне своей он ни на кого не посмотрит и как теперь, так и потом пойдет даже против воли его королевского величества...
   Воцарилось глубокое молчание; Хмельницкий, отдохнув, продолжал:
   -- Бог наградил нас победой над гетманами, но Вишневецкий, чертов сын, хуже всех гетманов и всех панов. Если я сам пойду на него, он будет кричать в Варшаве через своих друзей, что мы не хотим мира, и очернит нас перед королем. Чтобы избежать этого, нужно сделать так, чтобы король и вся Речь Посполитая знали, что я не хочу войны и сижу смирно, а что он сам принуждает нас к ней; я идти не могу -- для переговоров с воеводой брацлавским я должен остаться здесь; а чтобы этот чертов сын не сломил нашей силы, надо погубить его, как мы погубили гетманов под Желтыми Водами и под Корсунью. Потому прошу вас, панове, кто хочет идти на него по доброй воле, пусть идет, а я напишу королю, что все это случилось помимо меня, ввиду необходимости защититься от нападений Вишневецкого.
   В собрании царила все та же мертвая тишина; Хмельницкий продолжал:
   -- Тому, кто из вас выйдет на этот ратный подвиг, я дам добрых молодцов и пушки, чтобы он с Божьей помощью мог одержать над ним победу.
   Ни один из полковников не выступил вперед.
   -- Я дам шестьдесят тысяч отборного войска, -- сказал Хмельницкий. Тишина. А ведь здесь были все бесстрашные воины, крики которых не раз
   раздавались под стенами Царьграда. Быть может, они молчали потому, что каждый из них боялся лишиться своей славы в борьбе со страшным Еремией. Хмельницкий обвел глазами полковников, потупивших очи в землю. Лицо Выховского выражало дьявольское злорадство.
   -- Я знаю одного молодца, -- мрачно сказал Хмельницкий, -- он не стал бы уклоняться от этого похода, но его нет между нами.
   -- Богун! -- сказал чей-то голос.
   -- Да! Он разбил уже полк Еремы под Васильевкой, но ранили его в этой стычке, и он лежит при смерти в Черкасах. Нет его, и, видно, никого уж не найдется. Где слава казацкая, где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?
   Вдруг со скамьи поднялся человек с бледным и мрачным лицом, с рыжими усами и зелеными глазами. Он подошел к Хмельницкому и сказал:
   -- Я пойду!
   Это был Максим Кривонос.
   Раздались крики: "На славу!" А он, подбоченившись булавой, заговорил хриплым и отрывистым голосом:
   -- Не думай, гетман, что я боюсь! Я согласился бы сразу, но думал, что есть рыцари получше меня! А если нет, то я пойду! Вы головы и руки, а у меня головы нет, только руки да сабля, а война мне -- мать и сестра. Вишневецкий режет -- и я буду резать; он вешает -- и я буду вешать! Ты, гетман, дай мне только добрых молодцев, с чернью ничего не поделаешь против Вишневепкого. Да, я пойду брать замки, бить, резать и вешать! На погибель им, белоручкам!
   -- И я с тобой, Максим! -- вышел другой атаман. Это был Пульян.
   -- И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский, и Носач пойдут с тобою, -- сказал Хмельницкий,
   -- Пойдем! -- сказали они в один голос; их ободрил пример Кривоноса.
   -- На Ерему! На Ерему! -- раздались крики.
   -- Бей его! -- повторяли все, и вскоре рада превратилась в повальное пьянство.
   Полки, назначенные в поход под начальством Кривоноса, пили до полусмерти: они и шли на смерть; казаки прекрасно знали об этом, но в сердцах их уже не было страха. "Раз маты родыла", -- повторяли они и ни о чем уже не жалели. Хмельницкий разрешил им пьянствовать. Чернь последовала примеру казаков, пила и пела песни; выпущенные на волю лошади бешено носились по лагерю, поднимая столбы пыли и учиняя беспорядок, за ними гонялись с криками и хохотом; казаки толпами бродили над рекой, палили из самопалов и лезли в квартиру гетмана, который велел наконец разогнать их Якубовичу. Началась драка, и только проливной дождь загнал дерущихся под шалаши и телеги.
   Вечером разразилась гроза; раздавались раскаты грома, и молния освещала всю окрестность то белым, то красным светом, в блеске которого Кривонос выступал из лагеря с шестьюдесятью тысячами войска и черни.
  

XXVII

  
   Из Белой Церкви Кривонос двинулся на Сквиру и Погребище по направлению к Махновке, не оставляя на своем пути даже следов человеческой жизни. Кто не примыкал к нему, тот погибал под его ножом. Он сжигал даже хлеб на корню, леса и сады; точно такому же уничтожению предавал все на своем пути и князь.
   После истребления Погребиш и кровавой резни, которую пан Барановский устроил в Немирове, войска Вишневецкого разбили еще несколько значительных шаек и расположились лагерем под Райгородом; они почти месяц не сходили с лошадей, совсем ослабели, притом и смерть значительно уменьшила их численность. Нужно было передохнуть, так как руки этих косарей устали от кровавого покоса. Князь даже колебался, не уйти ли на время в более спокойные места, чтобы дать отдохнуть войску и увеличить его численность, особенно же -- запастись свежими лошадьми, так как те, что проделали поход, были похожи скорее на скелеты, чем на живые существа; они целый месяц не видели ни зернышка овса и питались только истоптанной травой. Спустя неделю пришли вести, что подходят подкрепления. Князь выехал навстречу и действительно встретил пана Януша Тышкевича, воеводу киевского, который привел полторы тысячи отборного войска; с ним прибыл Кристофор Тышкевич, подсудок брашгавский, молодой пан Аксак, почти юноша еще, с хорошо вооруженным собственным гусарским полком, и много шляхты, как то: Сенюты, Полубинские, Житинские, Яловенкие, Кирдеи, Богуславские, одни с челядью, другие -- без нее. Всего набралось около двух тысяч человек. Обрадованный князь пригласил воеводу к себе на квартиру; воевода не мог надивиться ее простоте и бедности. Насколько в Лубнах князь жил по-царски, настолько в походах, желая подавать пример солдатам, он не позволял себе никакой роскоши. Он остановился в одной маленькой комнате, и толстый воевода киевск ь она.
   -- Наверное! Наверное! -- повторили другие.
   -- Да! Но кто ж этот шляхтич?
   -- Ну этого-то я не знаю, -- сказал хорунжий, -- но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось? Давайте сюда хозяина этой хаты.
   Офицеры вскочили и притащили его за шиворот.
   -- Послушай! -- сказал Зацвилиховский, -- ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор?
   Мужик, по обыкновению, божился, что не был, ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело.
   -- Я верю, басурманский сын, что ты сидел под лавкой, когда грабили двор. Но говори это кому другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом -- выбирай... Сожжем иначе деревню, а из-за тебя пострадают и невинные.
   Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, то он пошел вместе с другими поглядеть, что там делается. Они слыхали, что княгиня и князья были убиты, что князь Николай ранил атамана и тот лежал как мертвый, а о судьбе княжны ничего не могли узнать, однако же на другое утро говорили, что она убежала с шляхтичем, который приехал с Богуном.
   -- Вот оно что! -- воскликнул Зацвилиховский. -- Ну вот тебе червонец; видишь, тебе не сделали обиды. А ты видел этого шляхтича?
   -- Видел, только он не здешний.
   -- А каков он из себя?
   -- Толстый, как печка, с седой бородой и слепой на один глаз.
   -- Да это, наверное, Заглоба! -- воскликнул Лонгин.
   -- Заглоба? Может быть. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил с ним и играл в кости. Может быть. Это похоже на него.
   -- И этот шляхтич убежал с девицей? -- обратился Зацвилиховский к мужику.
   -- Да, так мы слыхали.
   -- А вы хорошо знаете Богуна?
   -- Ой, ой, пане! Он ведь иногда целыми месяцами сидел здесь..
   -- А может быть, этот шляхтич увез княжну по его желанию?
   -- Где же! Он не связал бы тогда и не душил бы его жупаном, а все говорили, что он увез ее, только никто не видал их. Узнав об этом, атаман взвыл, он до рассвета еще велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу пустился в другую сторону.
   -- Слава Богу! -- воскликнул Мигурский. -- Быть может, она в Лубнах; это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкассы.
   Скшетуский опустился на колени и начал горячо молиться.
   -- По правде сказать, я не ожидал от Заглобы такой храбрости, -- бормотал старый хорунжий, -- чтобы он осмелился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубнянский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все-лаки я удивляюсь ему: ведь и на деньги Богуна он выпивал немало. Да, я не ожидал от него такой смелости, скорей считал его трусом. Он довольно ловок насчет вранья, а у таких людей вся храбрость в языке.
   -- Пусть он будет чем хочет, довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, -- сказал Володыевский. -- Видно, что он способен на всякие штуки и, наверное, уйдет с нею от врагов.
   -- Тут идет дело о его собственной шкуре, -- сказал Мигурский. -- Ну, утешься, милый друг, -- обратился он к Скшетускому. -- О, еще мы все попадем к тебе в шафера и нальемся на твоей свадьбе.
   -- Если он бежал за Днепр, -- вмешался Зацвилиховский, -- и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.
   -- За здоровье и удачу нашего друга! провозгласил Слешинский.
   И они начали пить за здоровье Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска двинулись в Лубны; они шли скоро, так как при них не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но он был слишком слаб, да и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему обо всем, как напали на него близ Хортицы, как потащили потом в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, чтобы князь не подумал, что он хочет хвастаться. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.
   -- Как жаль, -- сказал он, -- эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродицкий -- храбрый воин, истинный друг и защитник Польши. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубненских складов.
   -- Он, верно, думал, что великий гетман сам должен был подумать об этом.
   -- Понимаю! -- произнес князь. -- Великий гетман опытный воин, но был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он очень недружелюбно отнесся ко мне. Он, очевидно, ни с кем не хотел делиться своею славой и боялся, чтобы не приписали победу мне.
   -- Я тоже так думаю! -- сказал Скшетуский.
   -- Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал гордость, а из-за нее гибнет Польша, хотя мы все немного виноваты в этом.
   Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него было дело с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломится и перерезать всех А сделал он это тоже из-за гордости, которая не позволяла ему присягать, если не поверили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; а может, он думал и о судьбе Польши, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.
   Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубненских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки церкви Святого Михаила. Войска вступили в город к вечеру. Сам князь отправился в замок, где по его приказанию все уже было готово к походу; войско разместилось в городе, но с трудом, так как его было очень много. Ходившие на правом берегу Днепра слухи о войне и волнения среди крестьян заставили заднепровскую шляхту укрыться в Лубны с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Туда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи, -- словом, все, кто боялся восстания, Можно было подумать, что в Лубнах происходит большая ярмарка, потому что там были даже московские купцы и астраханские татары, ехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи разнообразных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости разместились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь -- в палатках, около костела. На улицах раскладывали костры и готовили кушанье. Везде царствовала теснота, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостно приветствовала пришедшее войско, видя в нем защиту и спасение. Некоторые пошли к замку кричали "виват" князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие -- что поедет на Литву, куда и все последуют за ним; некоторые твердили даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и дав приказания назавтра о выступлении в поход, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагимом, в более спокойном крае, вся эта масса рассыплется по углам. Княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец. чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже окончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор готов в дорогу. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была такой же энергичной и стойкой в несчастье, как и ее муж Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубненское гнездо, в котором он испытал столько счастья и приобрел столько славы. Его грусть разделял также весь двор и все войско; все были уверены, что когда князь уйдет из Лубен, неприятель не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь отцовские могилы.
  

Глава VIII

  
   Скшетуский, горя нетерпением узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, разумеется, не нашел их там. О них даже ничего не знали, хотя здесь уже было известно и о нападении на Разлоги, и об уничтожении Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и им снова овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как отгоняет раненый воин стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и раздирать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда к нему дойдет известие о поражении гетманов. Он припомнил тогда деда, встреченного им по дороге в Разлоги, который сказал, что его обобрал какой-то черт и что он просидел три дня в каганлыкских тростниках, боясь показаться на Божий свет. "Наверное, -- подумал Скшетуский, -- этого деда обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может", -- повторял поручик, и эта мысль успокаивала его, так как подобная одежда облегчала им бегство. Он надеялся также, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее Его милосердия, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому; найдя последнего среди женщин, нуждавшихся в утешении, просил исповедать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться в могуществе Божием и плакать больше над собственным горем, чем над несчастьем отчизны; потом в столь величественных и трогательных словах изобразил упадок и позор родины, что в сердце рыцаря пробудилась горячая любовь к ней и собственное горе показалось ему ничтожным. А по отношению к казакам ксендз старался внушить ему, что он должен забыть полученные от них личные обиды. "Ты должен громить их как неприятелей веры и отечества, но простить как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и если исполнишь это, Бог тебя вознаградит и возвратит тебе возлюбленную". Благословив его, он велел ему лежать до утра крестом перед распятием Спасителя.
   Часовня была пуста, и только две свечи мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на изваянный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и пропадают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вселяются новые силы, что разум его светлеет и на него нисходит какая-то благодать; одним словом, перед Христом он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями.
   Он почувствовал себя возрожденным.
   На следующий день закипела работа и движение, так как это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых потом выводили и уставляли в ряды. Князь отстоял обедню в костеле Святого Михаила, потом, вернувшись в замомринял депутацию от православного духовенства, а также лубненских и хоролских мещан. Он выслушал, сидя на троне в расписанной Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, лубненского бурмистра Грубого, который сказал ему по-русски прощальную речь от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты повторяли за ним: "Не уезжай, не уезжай", -- а когда князь сказал, что это невозможно, упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его, так как говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствуют казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более зажиточные боялись погрома, который мог постигнуть их после отъезда князя. Последний ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Польше, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Приблизительно так же простился он с православным духовенством. Наконец настала минута отъезда. По всему замку раздались слезы и рыдания. Женщины падали в обморок, а Анусю Барзобогатую едва удалось привести в чувство. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой: гордая госпожа стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли крестом отъезжающих Экипажи, шарабаны и возы еле-еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.
   Войска двинулись. Впереди шли два татарский полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за. ними княгиня с фрейлинами, весь двор; возы с вещами, затем валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских повозок, в- которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя. Несмотря на музыку, сердца у всех сжимались от боли... Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: "Увижу ли я тебя еще раз?" Каждый оставлял здесь часть души и уносил сладкие воспоминания. И взоры обращались в последний раз на башни костелов, купола церквей и крыши домов. Каждый знал, что оставляет здесь, но не знал, что его ждет впереди, в этой синеющей дали, куда он направляется теперь. Все были печальны. А остающийся позади город жалобным звоном колоколов, казалось, умолял уезжающих не оставлять его на произвол судьбы и не забывать его. Войско подвигалось вперед, а головы все еще повертывались к городу, и на лицах можно было прочесть: не последний ли это раз?
   И действительно, никому из всего этого войска, которое шло теперь с князем Вишневецким, ни ему самому не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города.
   А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но беспрерывно, и через несколько времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши начали сливаться в одну сплошную массу, ярко освещенную солнцем. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и край были творениями рук его предков и его самого. Благодаря Вишневецким глухая пустыня превратилась в заселенный край: они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синеют вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, воздвигнул замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал, разбой, защищал людей от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, ввел суд и наказание. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь пришлось все это бросить... Он жалел ни огромные владения, равнявшиеся немецким княжествам, но создание рук своих, к которому он так привязался; он знал, что, когда его не станет, все пропадет и труды многих лет погибнут, пожары охватят города и села; в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. А если Бог даст вернуться, то придется начинать все снова, а тогда, быть может, не будет уже ни таких сил, ни такой уверенности в себе, ни даже времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это разлетится, как дым... И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы, после них глаза его сверкали только молнией.
   Конь его вытянул шею и заржал; ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых ждет, как спасения, угнетенная Польша. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где по ночам ржание татарских коней, крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, -- там остается открытым поле для славы спасителя отчизны. Но кто протянет руку за этим венцом славы, кто спасет эту опозоренную и истоптанную мужичьем родину, если не он, князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войско проходило как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех солдат вырвался единодушный крик:
   -- Да здравствует князь! Да здравствует наш полководец и гетман Иеремия Вишневецкий! -- И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал:
   -- Я, Иеремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и Вишневце, даю клятву Тебе, о Боже, единый в Святой Троице, и Тебе, Пресвятая Богородица, что, поднимая эту саблю на злодеев, которые позорят мою отчизну, до тех пор не вложу ее в ножны, пока не смою позора и не согну шеи неприятеля к ногам Польши, не успокою Украины и не остановлю бунта. А так как я даю этот обет чистосердечно, то помоги мне, Боже! Аминь.
   Он простоял еще несколько времени на возвышении, потом медленно съехал с кургана к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни госпожи Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворог, крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своих людей. Неожиданный приход князя спас ее и девятнадцать ее детей, между которыми было четырнадцать девиц. Князь приказал схватить зачинщиков и послал в Канев ротмистра казацкого полка. Понятовского, который привел в ту же ночь пять казаков Васютинского куреня. Они все участвовали в Корсуньской битве и пыткой были вынуждены сообщить князю все подробности. Они уверили его, что Хмельницкий находится еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий упрашивал его не покидать запорожского войска и идти против князя; мурза, однако, не хотел согласиться на это, говоря, что после поражения войск и гетманов казаки уже сами могут управиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники вымрут. Спрошенные о силе Хмельницкого, они ответили, что он располагает двумястами тысяч, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Получив эти известия, князь ободрился, надеясь увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславлем войска вступили в глухие леса, тянувшиеся по берегу Тру-бежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая; жара стояла необыкновенная, и даже в лесу так было душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать.
   Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а временами, почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок Скоро начали падать и лошади, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночи были невыносимы из-за массы насекомых и сильного запаха смолы, обильно вытекающей из деревьев. Так продолжалось четыре дня, но на пятый зной сделался нестерпимым. Ночью лошади начали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.
   -- Кровь чуют! -- говорили в обозе, среди шляхты.
   -- За нами гонятся казаки! Будет битва!
   Женщины начали плакать; весть эта распространилась и между челядью и вызвала суматоху, телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но люди, присланные князем, быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды для разведки. Скшетуский, отправившийся волонтером с валахским полком, вернулся к утру и немедленно пошел к князю.
   -- Что там? -- спросил князь Иеремия.
   -- Милостивый князь, леса горят.
   -- Подожгли?
   -- Да... Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
   -- Он хотел бы сжечь нас живыми, без битвы. Позвать ко мне этих людей!
   Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые сейчас же сознались, что им действительно велено жечь леса и что за князем уже высланы войска, но они идут к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
   -- Леса горят!
   Но князя, казалось, это совсем не встревожило.
   -- Это по-басурмански, -- сказал он, -- но ничего. Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж
   Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перейти на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать леса. Высланные вперед отряды подтвердили, что так именной делалось. Ежедневно хватали поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь расширялся с неимоверной быстротой, но только вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было красно. Женщины с утра до вечера пели набожные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который застилал весь горизонт, и войско двигалось, будто в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было гораздо светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма вел князь свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет другой стороной Трубежа, но не знал, каковы его силы, только татары Вершула узнали, что он еще далеко.
   В одну из таких ночей приехал в табор Суходольский из Богенек, с другого берега Десны. Это был старый служащий князя, уже несколько лет назад поселившийся в деревне. Он тоже бежал от крестьян и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошло страшное замешательство, когда, на вопрос князя: "Что слышно?" -- он ответил:
   -- Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о погроме гетманов и смерти короля?
   Князь, сидевший на маленькой походной скамье перед палаткой, вскочил как ужаленный.
   -- Как, король умер?
   -- Его величество отдал Богу душу в Мерече, ещё за неделю до корсунского погрома, -- сказал Суходольский.
   -- Милостивый Господь не дал ему дожить до этой ужасной минуты, -- ответил князь. -- Страшные времена настали для Польши, -- продолжит! он, хватаясь за голову. -- Начнутся теперь междуцарствие, раздоры, заграничные махинации, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе наказывает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, пользующийся удивительной любовью казаков и отлично знающий военное дело.
   В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махницкий и Поляновский.
   -- Господа, король умер!..
   Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Неожиданная весть точно отняла у всех язык, и только через несколько минут выказалось общее горе.
   -- Вечная память! -- произнес, князь.
   -- Дай ему, Господи, царствие небесное!
   Ксендз Муховецкий запел "Вечная память", и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая печаль. Народу казалось, что он остался теперь без опоры перед грозным врагом и что, кроме князя, у них не осталось уже больше никого на свете. Все обратились к нему, и между ним и его войском возникло еще новое звено преданности.
   В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
   -- Нам нужно храброго короля, и если Бог поможет, подадим на выборах голос за королевича Карла, который обладает большим военным духом, чем Казимир.
   -- Vivat Carolus rex! {Да здравствует король Карл! (лат.).} -- воскликнули офицеры.
   -- Vivat! -- повторили гусары, а за ними все войско.
   Не ожидал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздающиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.
  

Глава IX

  
   После девятидневного похода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех ступил в город Скшетуский со своим валахским полком, которого князь нарочно отправил вперед чтобы он мог скорей узнать что-либо о княжне и Заглобе. Но и здесь, как и в Лубнах, никто ничего не знал о них ни в городе, ни в замке; они пропали бесследно, канули, точно камень в воду, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли скрыться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось только одно предположение, что они перешли Днепр; но тогда они сразу очутились бы в центре, бунта, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, от которых не могло защитить Елену даже и переодевание, так как дикие басурмане охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
   Скшетуским овладело страшное подозрение, что Заглоба нарочно повел Елену в ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун, и мысль эта доводила его до сумасшествия; но Лонгин Подбипента, знавший Заглобу лучше, чем Скшетуский, успокаивал его.
   -- Милый мой, -- сказал он, -- выбрось ты это из головы, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей довольно богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он хотел разбогатеть, то сделал бы это не подставляя под петлю своей шеи.
   -- Вы правы, -- сказал Скшетуский, -- но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
   -- Успокойся, милый мой, Я знаю Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, он не заботился. Есть свои -- истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
   -- Легкомысленный он человек, -- сказал Скшетуский.
   -- Может быть, он и легкомысленный, но, во всяком случае, ловкий и сумеет вывернуться из всякой опасности. Как предсказал тебе ксендз Муховецкий, так и будет, и, Бог даст, истинная любовь твоя будет вознаграждена, ты отыщешь ее; только надейся, как надеюсь я, -- сказал Лонгин, а потом прибавил со вздохом:
   -- Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
   Но они напрасно расспрашивали всех и всюду; их не было и следа. В замке было много шляхты с женами и детьми, скрывающейся от казаков. Князь уговаривал их присоединиться к нему, предостерегая, что казаки идут следом за ним и если теперь они не смеют ударить на войско, то по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта не соглашалась.
   -- Здесь, за лесами, мы безопасны, -- отвечали они князю. -- Никто не придет к нам.
   -- А ведь я прошел эти леса.
   -- Да, это прошли вы, но бродягам не пройти. Это не такие леса.
   Они дорого потом поплатились за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; но все-таки был взят приступом, а жители все без исключения перерезаны. Казаки неистовствовали, варварски разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
   Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска, а сам с княгиней, придворными и вещами поехал в Брагин, находящийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось все войско. Оттуда все двинулись в Бабицу, под Мозырь, где в день праздника Тела Господня настал час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, жене виленского воеводы, а князь с войском -- в огонь, на Украину. На прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатнейшие рыцари. Но среди присутствовавших девиц и рыцарей не было той веселости, какой обыкновенно сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей разрывалось сердце при мысли, что через минуту ему придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза заливались слезами оттого, что их возлюбленный уходит на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам и, быть может, уже не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью к жене и двору, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с места, потрясая саблями, крикнули разом:
   -- Победим и вернемся!
   -- Помоги вам Бог! -- ответила княгиня.
   В ответ раздались крики:
   -- Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница.
   Офицеры любили ее за ее доброту и заботу об их семьях, а князь ценил ее и уважал больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, души их, казалось, были выкованы из золота и стали.
   Рыцари подходили к ней с бокалами в руках и опускались на колени, а она каждому говорила несколько ласковых слов Скшетускому же она сказала: "Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы бы желали получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери".
   И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усеянный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
   Было заметно, что и князь был доволен этим выпавшим на долю Скшетуского отличием; за последнее время он еще больше привязался к нему за то, что тот поддержал его достоинство в Сечи и не захотел брать писем от Хмельницкого. Наконец все встали из-за стола. Фрейлины услыхали слова, сказанные княгиней Скшетускому и, приняв их за позволение, начали вынимать кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая теперь была ему милее всех. Понятовский подошел к Житынской, Быховец -- к Боговитинской, в которую он был влюблен в последнее время; Розтворовский -- к Жуковой, рыжий Вершуль -- к Скоропадской, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, одна только Ануся Барзобогатая-Красенская, хотя была красивее всех, стояла одна у окна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки бросали то злые, то ласковые взгляды, будто не замечая обиды. Увидев это, Володыевский подошел к ней и сказал:
   -- Я хотел было просить вас что-нибудь на память, но боялся, так как думал, что около вас будет такая толпа, что я не протиснусь.
   Щеки ее запылали сильнее; но, не долго думая, она ответила:
   -- Вы желали бы получить что-нибудь на память не из моих, а из других рук, но не рассчитывайте, потому что если там и не тесно, то для вас, во всяком случае, слишком высоко.
   Удар направлен был метко: в нем заключалась насмешка, во-первых, над маленьким ростом рыцаря, а во-вторых, над его любовью к княжне Варваре Збораской. Володыевский был сначала влюблен в старшую -- Анну, но когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто не знает об этом. Услыхав намек, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
   -- Вы тоже мечтаете высоко, -- пробормотал он, так высоко... как голова Подбипенты.
   -- Он действительно выше вас не только храбростью, но и деликатностью, -- ответила бойкая девушка. -- Спасибо, что напомнили о нем.
   И она обратилась к литвину:
   -- Подойдите сюда, господин Подбипента, я хочу иметь своего рыцаря, а для моего шарфа не найти более мужественной груди.
   Подбипента не верил своим ушам, вытаращил глаза, но наконец опустился на колени так, что даже затрещал пол.
   Ануся завязала ему свой шарф, а ее маленькие ручки совершенно исчезли под белобрысыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье, а Володыевский сказал, обращаясь к Мигурекому:
   -- Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед.
   И он ушел, немного разозленный, так как почувствовал укол Анусиного жала, а ведь когда-то он ее любил.
   Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час княжеский двор двинулся в Туров, а войска "к Припяти.
   Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, Лонгин обратился к Скшетускому и сказал:
   -- Вот, братец, несчастье!
   -- Что случилось? -- спросил поручик
   -- Да вот эти известия с Украины.
   -- Какие?..
   -- Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой на Крым.
   -- Так что же? Не будешь же ты плакать об этом.
   -- Напротив... Ведь вы сами сказали, что мне надо срезать три головы, но не казацких, а басурманских, и если татары ушли, откуда же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны!
   Скшетуский улыбнулся, несмотря на свою печаль, и ответил:
   -- Я догадываюсь, в чем дело, так как видел, как вас посвящали сегодня в рыцари.
   -- Что скрывать, братец, я полюбил ее, к несчастью.
   -- Но не сокрушайтесь, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурманов будет больше, чем теперь комаров над нашими головами.
   И, действительно, над людьми и лошадьми носились целые тучи комаров, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:
  
   Отдал за дочкой
   Шляхтич Голоша
   Дегтю две бочки,
   Грибов веночек,
   Вьюнов горшочек
   И гряду болота.
  
   Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но даже целые имения.
   Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить своим глазам. И там кое-где были болота и леса, но здесь весь этот край казался им одной сплошной и непрерывной топью. Ночь была лунная, но нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только вершины деревьев чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая шлепала под ногами лошадей. Вурцель приходил в отчаяние.
   -- Удивительный поход! -- говорил он. -- Под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает водой.
   Действительно, земля не смогла служить здесь твердой опорой ногам, тряслась и поддавалась, как будто хотела проглотить тех, кто двигался на ней.
   Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязким берегам; мостов нигде не было, люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого фая. Князь спешил, гнал, велел рубить лес, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он с утра до ночи неразлучен с войском и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а самые важные полки, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде, голоде и воде, но воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не осмеливался вести войска весной, при разливе вод. К счастью, тот поход не был ни разу задержан нападениями неприятеля. Народ был тихий, спокойный и не думал о бунте, хотя казаки и подговаривали его примкнуть к ним. Они смотрели сонными глазами на проходящие мимо отряды, давали проводников и исполняли с покорностью все требования. Видя эту покорность, князь сдерживал своеволие своих солдат, и за ним не раздавались ни проклятия, ни жалобы, ни рыдания, а напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой и говорили:
   -- Он -- добрый князь.
   Наконец после двадцатидневных усилий княжеские войска вступили в Украину. "Ерема идет!" -- раздалось по городам и деревням, от Диких Полей до Чигирина и Ягорлика, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь бежала толпами на юг, как стадо волков при звуках охотничьего рога; блуждающий с целью грабежа татарин соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь к шуму, а в уцелевших еще церквах звонили в колокола и пели: "Тебя, Боже, хвалим!"
   А этот грозный лев остановился уже у порога восставшего края, отдыхая и собираясь с новыми силами.
  

Глава X

  
   Простояв некоторое время в Корсуни, Хмельницкий отступил к Белой Церкви и там остановился. Орда расположилась на другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству, так что напрасно беспокоился Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Скшетуский отгадал, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но даже не двигался к Чигирину; к нему со всех сторон собирались все новые и новые чамбулы. Сюда же пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами воинов и, кроме того, двенадцать тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких, прежде заклятых врагов Запорожья, а теперь верных союзников.
   Наконец прибыл сюда и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих приятелей Запорожья страдала не только Украина и шляхта, но и весь русский народ, у которого они жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен женщин и детей. Единственным спасением для мужика являлось теперь бегство к Хмельницкому, где он из жертвы превращаяся в палача и сам опустошал свою родину; зато не подвергалась опасности его жизнь.
   Несчастный край! В начале бунта его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь еще грозил Иеремия Вишневецкий. Все бежали к Хмелю, даже шляхта, потому что другого исхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого увеличивались, и если он не двинулся в глубь Польши, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.
   В его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев были готовы, чернь разделена на полки, для которых он выбирал в полковники опытных атаманов; а чтобы приучить их к военному делу, он посылал отдельные отряды брать замки; народ этот был храбр и быстро освоился с огнем и кровавым видом войны благодаря татарским нашествиям. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, истребили всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому отрубил голову на пороге замка его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у ляхов и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и приставали к Хмельницкому, чтобы он перестал пьянствовать и заниматься гаданьем и повел их к Варшаве, не давая ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля; требуя, чтобы он вел ее против ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную силу, но сила эта тянула и его самого к неведомой будущности, на которую он смотрел мрачным взором, стараясь угадать ее своей тревожной душой. Он один только знал, сколько силы таится под наружным бессилием Польши. Он затеял бунт, одержал победы под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска а дальше что?
   Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, от которого все дрожали, задавал им все тот же вопрос: "Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, побьет ваших жен и детей и двинется за нами со всею шляхтою, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем если не в бою, то на колах На татарскую дружбу нечего рассчитывать: сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или продадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарским, не только нашим войскам даст отпор, а тем временем в самом центре Польши соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте..." Но полковники молчали.
   -- Что же вы притихли и не пристаете, чтобы я шел в Варшаву? Если не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, Бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всех запорожских молодцов.
   Оставалось одно: перемирие. Хмельницкий знал хорошо, что этим путем можно многого добиться от Польши; он рассчитывал, что сейм скорей согласится на уступки, чем на войну, которая должна быть продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король (о смерти его они еще не знали; весть эта дошла до Хмельницкого только после 12 июня) с канцлером и другими вельможами. Партия эта могла остановить неимоверно быстрый рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими для внешней войны. При таких обстоятельствах Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из рук короля и на бесчисленные уступки для казаков; вот почему он так долго оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, так как знал, что переговоры начнут только с сильным неприятелем, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собою мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником считался бы не он, Хмельницкий, а князь; и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого, но уже по приказанию сейма и короля, и тогда настал бы наконец последний час не только Вишневецкого, но и других вельмож.
   Вот такие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: довольно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что-то скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Польша его союз с татарами? Не слишком ли разгорелся бунт и возможно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Положим, что он заключит мир, тогда мятежники будут мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное! Если бы взрыв был слабее, то Польша начала бы с ним переговоры; но как он ни силен, а переговоры не могут привести к желаемому результату.
   В такие минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил несколько дней и ночей напролет, тогда между полковниками и чернью распространялась весть: "Гетман пьет!" Его примеру следовали и полковники, вследствие чего дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.
   В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, взятый в плен под Корсунью и сделавшийся секретарем гетмана. Он начал без церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.
   -- А это что за черт? -- спросил Хмельницкий.
   -- Проснитесь, гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвился,
   -- Эй, -- крикнул он казаку, сидевшему у порога, -- подать шапку и булаву!.. Кто приехал и от кого? -- обратился он к Выховскому.
   -- Ксендз Патроний Ласко из Грщи, от воеводы брацлавского.
   -- От Киселя?
   -- Точно так.
   -- Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой Богородице! -- говорил крестясь Хмельницкий.
   Лицо его просияло и оживилось: начинались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия. Ему донесли, что князь Вишневецкий, дав немного отдохнуть измученному походом через леса и болота войску, вступил в взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, посланный под начальством Скшетуского, истребил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, имение князей Збаражских, и уничтожил все, оставив только землю да воду. Об этом штурме и взятии Погребищ рассказывали ужасные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть", и солдаты охотно исполняли это приказание, так что в городе не осталось ни одной души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорила тоже, что им выкалывали глаза и жгли их на медленном огоне. Бунт сразу прекратился по всей окрестности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубненского князя на коленях, с хлебом и солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды были все уничтожены, а в лесах, как уверяли беглецы с Самгородка, Спичина, Пляскова и Бахвисел, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой. Церкви, под боком многотысячного войска Хмельницкого, который, узнав об этом, зарычал, как лев. С одной стороны -- переговоры о мире, с другой -- меч. Двинуться против князя -- значило отказаться от переговоров. Оставалась одна надежда -- на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тугай-бея.
   -- Приятель! -- сказал он после обычных приветствий.
   -- Спаси и теперь, как спас меня под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне удовлетворение, а казакам -- возвращение прежних вольностей, но с условием -- прекратить войну. Я должен это сделать, доказать свою искренность и готовность к миру. И вдруг теперь пришли известия о князе Вишневецком, что он взял Погребище и убил всех жителей. Я сам не могу пойти против него, поэтому прошу тебя пойти со своими татарами, а то он скоро нападет и на наш обоз.
   Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и будто задумавшись, и наконец сказал:
   -- Алла! Я не могу это сделать!
   -- Отчего?
   -- Я и так уж много потерял своих беев и чаушей под Желтыми Водами и под Корсунью и не хочу больше терять. Ерема -- великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, но один -- нет! Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой; лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Уж я довольно сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую.
   -- Ты же поклялся помогать мне!
   -- Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Ступай прочь!
   -- Я тебе позволил брать в ясыр свой народ, отдал тебе добычу и гетманов.
   -- Если бы ты не отдал их мне, то я бы тебя отдал им.
   -- Я пойду к хану.
   -- Ступай прочь, мужик!
   И мурза сердито оскалил свои белые зубы. Хмельницкий, поняв, что ему здесь нечего делать, а настаивать дальше напрасно, встал и действительно пошел к хану. Но последний дал такой же ответ. Татары воевали только ради собственной выгоды. Вместо того чтобы вступать в битву с князем, прослывшим непобедимым, они предпочитали рассылать отряды для грабежа и обогащаться, не проливая своей крови. Хмельницкий возвратился в квартиру взбешенный, в отчаянии схватился за кувшин с водкой, но Выховский вырвал его из рук гетмана:
   -- Нельзя пить, посол ждет, нужно его отправить.
   Хмельницкий рассердился и крикнул:
   -- Я и тебя, и посла велю посадить на кол!
   -- Я тебе не дам водки. Не стыдно ли тебе, достигшему высокого звания гетмана, напиваться, как простому казаку. Тьфу, гетман, так нельзя! Весть о прибытии посла всем известна. Тебе теперь надо ковать железо пока горячо: заключить мир и добиться всего, что только возможно; потом будет поздно, а дело идет о твоей и моей шкуре. Надо выслать посольство в Варшаву и просить короля...
   -- Умная ты голова, -- сказал Хмельницкий. -- Вели ударить в набат и скажи полковникам, что я сейчас выйду на майдан.
   Выховский удалился, и сейчас же раздался звук колокола; запорожцы начали собираться. Полковники сели по местам: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого, Кшечовский, казацкий меч, старый и опытный Филон Дедяла, полковник кропивницкий, Федор Лобода, полковник переяславский, свирепый Федоренко -- кальницкий, дикий Пушкаренко -- полтавский и предводитель чабанов Шумейко -- нежинский; пылкий Чарнота -- гадячский, Якубович -- Чигиринский, затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Полян и Панич; однако здесь собрались еще не все: одни были в походе, других, князь Ерема отправил на тот свет.
   Татар не позвали на совет, а столпившуюся чернь гнали палками и кистенями, так что не обошлось и без убийств.
   Наконец появился и сам Хмельницкий, в красной одежде, меховой шапке и с булавой в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, набожный ксендз Патроний Ласко, а с другой стороны -- Выховский с бумагами в руках. Хмельницкий, усевшись между полковниками и помолчав несколько минут, снял шапку в знак того, что начинается совет, и сказал:
   -- Господа полковники и атаманы! Вам ведомо, что ради несправедливостей, причиняемых нам, мы должны взяться за оружие и с помощью крымского царя требовать от панов наших давних вольностей и привилегий, отнятых у нас помимо воли нашего короля. Бог благословил наше восстание и покарал наших тиранов за притеснения и неправду, за что мы и должны благодарить Его. Так как гордость панов уже наказана, то нам нужно теперь подумать, как остановить пролитие христианской крови, что нам велит и Бог, и наша православная вера! Но сабель наших мы не будем выпускать из рук до тех пор пока нам, согласно воле милостивого нашего короля, не возвратят давние вольности и привилегии. Воевода брацлавский пишет мне, что это может оправдаться; и я так полагаю, потому что вышли из повиновения королю и Польше не мы, а паны Потоцкие, Калиновские и так далее; мы только наказали их за это и заслужили награду от сейма и короля. Поэтому прошу вас, милостивые господа, прочесть письмо воеводы брацлавского, присланное мне, и обсудить, как прекратить пролитие христианской крови и получить награду за послушание и верность Польше.
   Хмельницкий не просил, а прямо требовал прекращения войны; между недовольными поднялся ропот, перешедший скоро в грозные крики, поддержанные, главным образом, Чарнотой, полковником гадячским. Хмельницкий молчал и только наблюдал, откуда исходит протест, цзамечал виновных
   Между тем Выховский поднялся с письмом воеводы. Копию письма Зорко понес прочесть "обществу", так что и тут и там настало глубокое молчание.
   Письмо воеводы начиналось словами:
   "Милостивый старшина войска запорожского, издавна дорогой мне друг! Есть многие, которые считают вас врагом Польши, но я убежден в вашей верности Польше и стараюсь уверить в этом и других сенаторов. Меня убеждают в этом три вещи: первая -- что хотя днепровское войско охраняет свою свободу, но всегда оставалось верным королю и Польше; вторая -- что наш народ русский так привязан к своей православной вере, что каждый скорей пожертвует своей жизнью, нежели нарушит ее. Третья -- хотя и бывают у нас ссоры (что случилось и теперь), но отчизна у нас всех одна, где мы родились и пользуемся свободой, и нет на свете другого государства, которое могло бы сравняться с нашим в правах и вольностях. Поэтому мы все привыкли оберегать целость нашей короны; хотя случается много прискорбного на свете, но, здраво обдумавши, мы видим, что в свободном государстве скорее можно высказать, что у кого болит, чем утратить эту мать, которой не найти ни в христианском, ни в- басурманском мире".
   -- Правду говорит, -- сказал Лобода, прерывая чтение.
   -- Правду говорит, -- повторили остальные полковники.
   -- Неправда, врет изменник! -- крикнул Чарнота.
   -- Молчи, ты сам изменник.
   -- Вы изменники! Погибель вам!
   -- Тебе погибель!
   -- Слушать, что дальше! Он наш человек. Слушать!
   Гроза собиралась, но Выховский стал читать дальше и все успокоилось.
   Воевода писал, что казаки должны иметь к нему доверие, зная, что он, будучи с ними одной крови и веры, желает им добра; напомнил, что он не принимал участия в битве под Кумейками и под Старцем. Он увещевал Хмельницкого прекратить войну, прогнать татар или обратить оружие против них и остаться верным Польше.
   Письмо оканчивалось так:
   "Обещаю вашей милости, как сын Церкви Божией и потомок старорусского рода, что я сам буду помогать вам во всем хорошем. Вы знаете, ваша, милость, что и от меня кое-что зависит в Польше и что помимо меня не может быть решена война или заключен мир".
   Начались крики за и против, но в общем письмо понравилось и полковникам, и всем остальным.
   В первую минуту ничего нельзя было ни понять, ни расслышать из-за шума, с каким производилось чтение письма; рада походила на водоворот, в котором бушевала вода. Полковники потрясали своими булавами и бросались друг на друга с кулаками. Приверженцами войны руководил Эразм Чарнота, пришедший в настоящее бешенство. Хмельницкий был близок к взрыву гнева, перед которым все утихало, как перед рыканием льва. Но его предупредил Кшечовский, который, вскочив на лавку, взмахнул булавой и закричал:
   -- Чабановать вам, а не совет держать, рабы басурманские!
   -- Тише! Кшечовский хочет говорить! -- воскликнул Чарнота, думая, что он подаст голос за войну.
   -- Тише, тише! -- крикнули и другие.
   Кшечовского казаки очень уважали за оказанные им большие услуги и ум и, как это ни странно, за то, что он был шляхтич. Все стихли и ждали с нетерпением, что он скажет; даже Хмельницкий тревожно смотрел на него. Но Чарнота ошибся, думая, что он подаст голос за войну. Кшечовский живо сообразил, что пришло время получить от Польши те староства и высокий пост, о которых он так мечтал: он понял, что, умиротворяя казаков, раньше всего постараются успокоить его, а воевода краковский, бывший в плену, уже не помешает ему.
   -- Мое дело воевать, а не советовать, -- сказал он, -- но если уж на то пошло, то я выскажу свое мнение: я ведь заслуживаю этой чести. Мы начали войну, чтобы вернуть наши вольности и привилегии, а воевода пишет, что так и будет. Если сделают по нашему -- будет мир, если не сделают -- война. На что даром проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война прекратится; наш батько Хмельницкий умно придумал -- держаться короля, который вознаградит нас за это, а если паны восстанут, то он нам позволит бороться с ними. Не советую отпускать татар, пусть они лучше заселят Дикие Поля, пока решится наша участь.
   Лицо Хмельницкого просияло, а полковники начали кричать, что надо приостановить войну, отправить послов в Варшаву и просить воеводу брусиловского приехать для личных переговоров. Чарнота протестовал, но Кшечовский грозно посмотрел на него и сказал:
   -- Ты, полковник, жаждешь кровопролития, а когда под Корсунью на тебя шли пятигорцы Дмоховского, то ты визжал как поросенок, бежал перед целым полком и кричал; "Спасайте, братья родные, спасайте".
   -- Врешь! -- закричал Чарнота, -- я не боюсь ни тебя, ни ляхов!
   Кшечовский стиснул булаву и подскочил к Чарноте, другие также начали бить кулаками гадячекого полковника; шум усилился. На майдане кричал народ, точно стадо диких буйволов.
   -- Господа полковники! -- сказал, подымаясь, Хмельницкий. -- Вы решили выслать послов в Варшаву, чтобы напомнить королю о наших заслугах и просить за них награды. А кто хочет войны, тот может ее вести не с королем, не с Польшей, -- мы никогда с ними и не воевали, -- но с нашим величайшим недругом -- Вишнёвецким, который весь залит казацкой кровью w не перестает проливать ее из ненависти к запорожским войскам. Я послал ему грамоту и. послов и просил прекратить эту вражду, а он убил их и даже не удостоил меня ответом, чем оскорбил все запорожское войско. Теперь он пришел из Заднепровья и истребил всех людей в Погребищах, казнил невинных, над которыми я плакал горькими слезами. Сегодня я узнал, что он пошел в Немиров и там тоже, наверно, никого не пощадит. Татары боятся идти против него, и он, верно, придет сюда, чтобы погубить и нас, невинных людей; из гордости он ни на кого не посмотрит и, как теперь, так и потом, готов идти даже против воли Польши и его королевской милости...
   Воцарилось глубокое молчание; Хмельницкий перевел дух и продолжал:
   -- Бог вознаградил нас победой над гетманами, но этот чертов сын хуже всех гетманов. Пойди я сам на него, он будет кричать в Варшаве через своих друзей, что мы не хотим мира, и обвинит нас перед королем. Во избежание этого нужно, чтобы король и вся Польша знали, что я не хочу войны и сижу смирно, а что он сам принуждает нас к ней; я для переговоров с воеводой брацлавским должен остаться здесь; а чтобы этот чертов сын не сломал нашей силы, нужно погубить его, как мы погубили гетманов под Желтыми Водами и под Корсунью. И потому прошу вас, господа, кто хочет добровольно выступить, пусть идет, а я напишу королю, что это все случилось помимо меня, из-за необходимости защититься от нападений Вишневецкого.
   В собрании царила все та же мертвая тишина, а Хмельницкий продолжал:
   -- Кто из вас выйдет на этот военный промысел, тому я дам хороших молодцов и пушку, чтобы он с Божьей помощью мог одержать над ним победу.
   Ни один из полковников не выступил вперед.
   -- Я дам шестьдесят тысяч отборного войска. -- сказал Хмельницкий.
   Но тишину не прервал ни один голос, хотя здесь были все неустрашимые воины, крики которых не раз раздавались под стенами Царьграда. Может быть, они молчали потому, что каждый из них боялся лишиться своей славы в борьбе со страшным Иеремией
   Хмельницкий обвел взором полковников, опустивших глаза в землю. Лицо Выховского выражало дьявольское злорадство.
   -- Я знаю одного молодца, -- угрюмо сказал Хмельницкий, -- тот не уклонился бы от этого похода, но его нет между нами.
   -- Богун! -- сказал чей-то голос.
   -- Да. Он разбил уже полк Еремы под Васильевкой, только его ранили в этой стычке, и он лежит теперь больной при смерти в Черкассах. Когда его нет, то, видно, не найдется уже никого. Где слава казацкая, где Павлюк, Наливайко, Лобода и Остраницы?
   Но вдруг со скамьи поднялся человеке бледным и мрачным лицом, рыжими усами и зелеными глазами, подошел к Хмельницкому и сказал:
   -- Я пойду.
   Это был Максим Кривонос.
   Раздались крики: "Наславу!" -- а он, подпершись перначем в бок, продолжал хриплым и отрывистым голосом:
   -- Не думай, гетман, что я боюсь! Я сразу согласился бы, но думал, что есть лучше меня! А если нет, то я пойду. Вы -- головы и руки, а у меня головы нет, только руки да сабля, а война мне -- мать и сестра. Ты, гетман, дай мне только хороших молодцов, потому что с чернью ничего не поделаешь против Вишневецкого. Да, я пойду добывать замки, бить, резать и вешать! На погибель им, белоручкам!
   -- И я с тобой, Максим! -- вышел и другой атаман.
   Это был Пулян.
   -- И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский и Носач пойдут с тобою, -- сказал Хмельницкий.
   -- Пойдем! -- сказали они единогласно; их подзадорил-пример Кривоноса.
   -- На Ерему! На Ерему! -- раздались возгласы.
   -- Бей его! -- повторяли все.
   Полки, назначенные в поход под начальством Кривоноса, пили до полусмерти, так как они и шли на смерть; казаки хорошо знали об этом, но в сердцах их уже не было страха. "Раз маты родыла", -- повторяли они и ни о чем не жалели. Хмельницкий разрешил пьянство, чернь последовала примеру казаков, пила и пела песни; выпущенные на волю лошади носились по лагерю и производили беспорядок За ними гонялись с криками и хохотом; ватаги бродили над рекой, стреляли и лезли в квартиру гетмана, так что он велел наконец разогнать их Началась драка, и только проливной дождь загнал дерущихся под шалаши и телеги. Вечером разыгралась гроза: раздавались раскаты грома, и молния освещала всю окрестность то белым, то красным светом, при блеске которого Кривонос выступал из лагеря с шестьюдесятью тысячами войска и черни.
  

Глава XI

  
   Из Белой Церкви Кривонос пошел на Сквиру и Погребище -- в Махновку, не оставляя на своем пути даже следа человеческой жизни. Кто не присоединялся к нему, тот погибал под его ножом. Он сжигал даже хлеб на корню, леса и сады, а князь, в свою очередь, тоже уничтожал все. После истребления Погребищ войска Вишневецкого побили еще несколько значительных ватаг и стали лагерем под Райгородом; они почти месяц не сходили с лошадей, совсем ослабели, да и смерть значительно уменьшала их ряды. Нужно было отдохнуть, так как руки этих косарей устали от кровавой косьбы. Князь даже думал, не уйти ли на время в более спокойный край, чтобы дать отдохнуть войскам и увеличить их численность, а в особенности для того, чтобы запастись свежими лошадьми, так как те, что участвовали в походе, походили скорее на скелеты, чем на живые существа; они целый месяц не видели овса и питались исключительно травой. Спустя неделю дошли вести, что идут подкрепления. Князь выехал навстречу и, действительно, встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, который привел полторы тысячи войска, а с ним Кристофора Тышкевича, подсудка брацлавского, молодого Аксака, с хорошо вооруженным гусарским полком, и много шляхты, как-то: Сенют, Полубинских, Житинских, Яловецких, Кирдеев, Болуславских, одних с войском, других -- так Обрадованный князь пригласил воеводу к себе на квартиру; последний удивился ее простоте и бедности. Князь жил в Лубнах по-королевски, но в походах, желая подавать пример солдатам, не позволял себе никакой роскоши. Он остановился в одной маленькой комнате, так что толстый воевода едва пролез через узкую дверь. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек, заменявшихся постель и покрытых лошадиными шкурами, не было ничего; у дверей только лежал сенник, на котором спал слуга. Войдя в комнату, воевода изумленно посмотрел на князя; простота эта ужасно удивила его, привыкшего к роскоши и удобствам и всегда возившего с собой ковры. Он встречал князя в Варшаве на сеймах и был даже его дальним родственником, но не знал его близко и только после разговора с ним понял, что имел дело с необыкновенным человеком; и этот старый сенатор, привыкший трепать по плечу своих товарищей-сенаторов, говоривший князю Доминику Заславскому "эй, любезный" и не стеснявшийся даже в присутствии короля, не мог свободно обращаться с Вишневецким, хотя последний, в благодарность за подкрепления, принял его очень любезно.
   -- Слава Богу, что вы пришли с свежим войском, я уж тут еле дышал.
   -- Я вижу, что ваши солдаты чрезмерно утомились, и меня это огорчает, так как я сам пришел просить у вас помощи.
   -- А вам она скоро нужна?
   -- Еще бы! К нам подошли десять тысяч бродяг, а с ними Кривонос, который был послан против вашей милости, но узнав, что вы двинулись к Константинову, он отправился туда, осадив по дороге Махновку и всюду производя страшные опустошения.
   -- Я слыхал про Кривоноса и ждал его здесь, но, очевидно, нужно мне самому искать его, медлить нельзя! А много войска в Махновке?
   -- В замке есть две сотни немцев, но они продержатся недолго; в городе, защищенном только валом да частоколом, собралась масса шляхты с семьями, и они долго обороняться не могут,
   -- Действительно, медлить нельзя, -- повторил князь, -- Желенский, -- сказал он, обращаясь к слуге, -- сбегай за полковниками.
   Воевода киевский сел на скамью и засопел, поглядывая, не несут ли ужин: он был голоден, и притом любил хорошо поесть.
   Вдруг послышались шаги и вошли княжеские офицеры, исхудалые, с впавшими глазами, что доказывало, что они перенесли суровые труды. Они поклонились князю, гостям и ждали что скажет князь.
   -- Господа! Лошади дома?
   -- Так точно!
   -- Готовы?
   -- Как всегда.
   -- Ну хорошо. Через час идем на Кривоноса.
   -- Гм! -- произнес воевода киевский и с удивлением посмотрел на брацлавского подсудка Кристофора.
   -- Понятовский и Вершул выступят первыми. За ними последует Барановский с драгунами, а через час мы и артиллерия Вурцеля с пушками.
   Полковники, поклонившись, ушли, и вскоре раздалась команда к сборам в поход Воевода не ожидал такой быстроты и не желал ее, так. как сильно устал с дороги Он рассчитывал отдохнуть день-другой у князя и подоспеть вовремя, а теперь приходилось, не подкрепивши своих сил, опять садиться на лошадь.
   -- Ваша милость, дойдут ли солдаты до Махновки? Путь далекий, а они, я видел, ужасно устали.
   -- Не беспокойтесь: они идут на битву, как на праздник.
   -- Я вижу это, они храбрые солдаты. Но и мои люди устали.
   -- Вы сами говорили, что вам нужна скорая помощь.
   -- Да, но все-таки мы можем отдохнуть одну ночь. Мы идем из Хмельника...
   -- А мы из Лубен, из Заднепровья.
   -- Мы целый день были в дороге.
   -- А мы целый месяц.
   И с этими словами князь вышел, чтобы лично выстроить войска, а воевода, вытаращив глаза на Кристофора, хлопнул себя по коленям и сказал:
   -- Вот я и получил чего хотел. Ей-Богу, они меня здесь заморят голодом. Вот пылки-то! Я думал, что они после долгих упрашиваний двинутся через два-три дня, а они даже отдохнуть не дадут. Черт их возьми! Стремя натерло мне ногу, видно, слуга худо затянул ремень... да и желудок пустой... чтоб их побрал черт! Махновка -- Махновкой, а желудок -- желудком! Я старый воин и, может быть, чаще его бывал на войне, но не так тяп да ляп! Это черти, а не люди: не спят, не едят, а только дерутся! Право, они, верно, никогда не едят. Ты видел, Кристофор, этих полковников, разве они не похожи на привидения?
   -- Но зато они храбры, -- ответил Кристофор, -- они воины по призванию. Боже мой, какой бывает беспорядок и суматоха при выступлении др ас; повернутся и уйдут в Крым или продадут панам наши головы... Что же дальше-то? Говорите!... Идти на Вишневецкого? Он один удержит всех нас, и тем временем в республике соберутся войска и пойдут к нему на помощь... Выбирайте!
   И встревоженные полковники молчали, а Хмельницкий продолжал:
   -- Что же вы сразу замолкли? Отчего больше не наседаете на меня, чтоб я шел на Варшаву? Коли не знаете, что делать, положитесь на меня, а я, если Бог даст, спасу свою и ваши головы и обеспечу существование казаков и всего запорожского войска.
   Оставался один выход: мирный договор. Хмельницкий хорошо знал, сколько таким путем можно выторговать у республики; он был уверен, что сеймы скорее согласятся на всевозможные уступки, чем на ведение длинной войны, которая потребует многочисленных затрат. Наконец, в Варшаве есть могущественная партия, а во главе ее сам король {12 июля в Белой Церкви еще не знали о смерти короля (примеч. автора).}, которая непрочь бы поубавить силы украинских магнатов и привлечь казаков на свою сторону. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из королевских рук.
   Вот причина его долговременного пребывания в Белой Церкви. Он вооружался, рассылал повсюду универсалы, организовывал целые армии, осаждал замки. Он знал, что только с могущественным врагом республика вступит в переговоры.
   О, если б ему удалось это! Тогда меч сам собою выпадет из руки Вишневецкого, а нет, то не он, Хмельницкий, а князь будет бунтовщиком, противником короля и сеймов.
   Тогда он пойдет на Вишневецкого, но уже по приказу короля и республики, и тогда пробьет последняя минута не только для князя, но и для всех украинских королевичей.
   Так мечтал самозванный запорожский гетман, такой воздушный замок строил он. Но на стропилах, предназначенных для крыши этого замка, часто усаживалась черная стая печалей, сомнений, опасений и зловеще каркала.
   Достаточно ли сильна партия примирения в Варшаве? Начнут ли с ним вести переговоры? Что скажут сейм и сенат? Заткнут ли там уши на стоны и зов Украины, закроют ли глаза пред заревом пожаров? Не перевесит ли влияние панов, обладающих здесь огромными богатствами, не пойдут ли охранять их? Неужели же республика так напугана, что простит ему даже союз с татарами?
   А с другой стороны, душу Хмельницкого терзало сомнение, не чересчур ли сильно он распалил огонь бунта? Дозволит ли эта дикая толпа втиснуть себя в строгие рамки? Хорошо, он, Хмельницкий, заключит мир, а казаки, прикрываясь его именем, не прекратят своих безобразий или на нем самом выместят крушение своих надежд. Ведь это бешеная река, море, буря! Страшное положение! Если бы взрыв был слабее, с ним бы, как с бессильным, не вступили бы в переговоры; теперь, когда восстание дошло до крайних границ, переговоры могут, в силу самих событий, не привести ни к каким результатам.
   И дальше... что же будет дальше?
   Когда такие мысли свинцом давили душу гетмана, он запирался в своей келье и пил целые дни и ночи. Тогда между полковниками и чернью расходилась весть: "Гетман пьет!", и по примеру его запивали все, дисциплина падала, пленников убивали, начинался дикий, страшный разгул. Белая Церковь становилась адом.
   Однажды к пьяному гетману вошел Выговский, шляхтич, взятый в плен под Корсунем и перевербованный в гетманского секретаря. Он без церемоний начал трясти гетмана, наконец, посадил его на войлок и привел в чувство.
   -- Что случилось? -- спросил Хмельницкий.
   -- Встаньте, пан гетман, и придите в себя, -- отвечал Выговский. -- Посольство пришло.
   Хмельницкий сразу вскочил на ноги и моментально отрезвел.
   -- Гей! -- крикнул он казачонку, сидящему у порога, -- мантию, шапку и булаву!.. Кто приехал? От кого?
   -- Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от пана воеводы брацлавского.
   -- От пана Киселя?
   -- Да.
   -- Слава Отцу и Сыну, слава Святому Духу и Святой Пречистой! -- крестился Хмельницкий.
   Лицо его просветлело... с ним начинают вести переговоры... Наконец-то!
   Но, увы! В тот же день пришли известия, прямо противоположные мирному посольству пана Киселя. Доносили, что князь, дав отдых войску, утомленному походами через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет и рубит всех направо и налево; что отряд, высланный под начальством Скшетуского, разбил двухтысячную ватагу казаков и истребил их до единого; что сам князь штурмом взял Погребищи, собственность князей Збараских, и никого не пощадил. Говорили поразительные вещи о взятии Погребищ, а это было гнездо отъявленных грабителей и убийц. Князь сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают" {Рудовский утверждает, что эти слова были сказаны в Немирове (примеч. автора).}, и солдаты его дошли до неслыханных пределов зверства. Из всего города не уцелела ни одна живая душа. Семьсот пленников были повешены, двести посажены на кол. Ходили слухи, что некоторым высверливали глаза буравцами, других сжигали на медленном огне. Бунт сразу утих во всей этой местности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубенского владыку на коленях, моля о пощаде. Мелкие отряды казаков были стерты с лица земли, а в лесах, как утверждали беглецы из Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором бы не висел казак.
   И все это происходило в поле зрения Белой Церкви и многотысячной армии Хмельницкого.
   Хмельницкий, когда услыхал об этом, начал рычать, как раненый тур. С одной стороны, мирные переговоры, с другой -- меч. Если он обрушится на князя, то отсюда следует, что он не хочет принять условий, предложенных посольством пана Киселя.
   Одна надежда на татар. Хмельницкий бросился к Тугай-бею.
   -- Тугай-бей, друг мой! -- начал он после обычных приветствий. -- Ты спас меня под Желтыми Водами и Корсунем, спасай и теперь. Сейчас прибыл посол с письмом от воеводы брацлавского, где мне обещают прощение и награду, а запорожским войскам вечную свободу при условии, что мы сложим оружие. Я должен сделать это, чтоб показать свои миролюбивые намерения. А тем временем мой недруг, князь Вишневецкий, разорил Погребищи и никого в живых не оставил, и добрых моих казаков избивает, и на кол сажает, и буравами глаза высверливает. На него я идти не могу и пришел к тебе с поклоном, чтоб ты ударил по нашему общему врагу, иначе он сам скоро нападет на наши обозы.
   Мурза, сидевший на куче ковров, отбитых под Корсунем или награбленных в шляхетских домах, раскачивался из стороны в сторону, закрыв глаза и точно обдумывая что-то.
   -- Алла! -- сказал, наконец, он. -- Я не могу этого сделать.
   -- Отчего?
   -- Я и так пожертвовал для тебя многими беями и чаушами под Желтой Водой и Корсунем, зачем мне жертвовать другими? Ерема -- великий воин! Я пойду на него, когда и ты пойдешь, а один -- нет. Я не настолько глуп, чтоб потерять в одной битве все, что добыл до сих пор. Лучше я пошлю чамбулы за добычей и пленниками. Довольно уж я для вас, псов неверных, сделал. И сам не пойду, и хану не посоветую. Я сказал.
   -- Ты клялся помогать мне.
   -- Да, но я клялся драться рядом с тобой, а не вместо тебя. Убирайся вон!
   -- Я тебе позволил брать пленников из моего народа, добычу отдал и гетманов отдал!
   -- Если б ты не отдал, я сам бы себе отдал.
   -- Я пойду к хану.
   -- Убирайся вон, пес, говорю я тебе!
   И острые зубы мурзы блеснули из-под редких усов. Хмельницкий понял, что ему тут делать нечего, продолжать настаивать небезопасно, встал и пошел к хану.
   Но и хан отвечал точно так же. Татары имели свой интерес и везде искали выгоды только для себя. Вместо того, чтоб решаться на генеральную битву с непобедимым вождем, они предпочитали обогащаться без кровопролития.
   Взбешенный Хмельницкий вернулся домой и уже схватил было бутылку с водкой, как Выговский вырвал ее из его рук.
   -- Вы не будете пить, ясновельможный атаман, -- сказал он. -- Здесь посол, и с ним надо что-то решать.
   Хмельницкий взвился.
   -- Я и тебя и посла твоего прикажу посадить на кол!
   -- А я все-таки не дам вам водки. Не стыдно ли вам, когда фортуна вознесла вас так высоко, нализываться, как простому казаку? Тьфу, тьфу, пан гетман, так не должно быть. Слух о прибытии посла уже разошелся повсюду. Войска и полковники требуют собрать совет. Вам не пить теперь, а ковать железо, пока горячо; теперь вы можете заключить мир и добиться, чего хотите, потом будет поздно... От этого зависит и моя жизнь, и ваша. Выслать бы вам теперь в Варшаву посольство, просить о помиловании...
   -- Умная ты голова, -- смягчился Хмельницкий. -- Прикажи звонить к совету, а на площади скажи полковникам, что я сейчас выйду.
   Выговский вышел. Через минуту раздался звон советного колокола, и запорожские войска начали собираться. Пришли вожди и полковники: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого; Кшечовский, казацкий меч; старый и умудренный опытом Филон Дзедзяла, крапивницкий полковник; Федор Лобода переяславский; свирепый Федоренко кальницкий; дикий Пушкаренко полтавский; Шулейко; пылкий гадячский Чарнота; Чигиринский Якубович; явились Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Пулуян, Панич -- не все, потому что иные были в разъездах, а иных князь Еремия отправил на тот свет.
   Татары не были приглашены на совет. "Товарищество" собралось на площади; теснившуюся чернь разгоняли палками, а то и кистенями, не обошлось и без крови. Наконец, показался и сам Хмельницкий, одетый в пурпур, в шапку, и с булавой в руках. Около него шел белый, как лунь, Патроний Ласко, православный священник, а с другой стороны Выговский с бумагами в руках.
   Хмельницкий в молчании уселся среди полковников, потом снял шапку в знак открытия совета, встал и начал говорить так:
   -- Паны полковники и атаманы! Вам ведомо, что мы, благодаря великому гнету и обидам нашим, должны были взяться за оружие и с помощью его величества, крымского царя, отвоевать отнятые у нас без согласия нашего всемилостивого короля панами нашу свободу и привилегии. Бог благословил нас и поразил страхом наших тиранов, покарал за обман и жестокосердие, а нам даровал победу, за что мы воссылаем теплые благодарения к его престолу. Когда гордыня достойно наказана, нам надлежит думать о том, как остановить пролитие христианской крови, что нам повелевают сам милосердный Бог и святая Церковь, и не выпускать сабли из рук, пока волею его величества, короля нашего, нам не будут возвращены наши прежние свобода и привилегии. Мне пишет теперь пан воевода брацлавский, и я сам так думаю, что не мы, а паны Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и Конепольские вышли из повиновения королю и республике. И так как мы покарали их, нам должно воспоследствовать прощение и награда от отечества. Я прошу вас, мои друзья и соратники, прочесть письмо, доставленное мне от брацлавского воеводы отцом Патронием Ласко, шляхтичем православной веры. Вы мудро решите, как нам остановить потоки христианской крови и удостоиться прощения и награды за нашу верность и покорность республике.
   Хмельницкий не спрашивал, должна ли война продолжаться, или нет, он просто требовал ее окончания. Тотчас же поднялись протесты, перешедшие в грозные крики. В особенности горячился Чарнота.
   Хмельницкий молчал и только запоминал протестующих.
   Выговский с письмом поднялся с своего места. Зорко понес копию письма, для того, чтобы прочитать "товариществу". И тут и там воцарилось глубокое молчание.
   Воевода начинал письмо следующими словами:
   "Пан старший запорожского войска республики, старый мой друг и приятель!
   Хотя многие считают вас врагом республики, я не только твердо уверен в вашей непоколебимой верности отечеству, но и утверждаю в этом мнении панов сенаторов, моих товарищей. Потому что, во-первых, от века днепровское войско отстаивает свои права и свободу, всегда оставаясь верным королям и республике. Во-вторых, наш русский народ так предан своей православной вере, что готов пожертвовать за нее своей жизнью. В-третьих, бури бывают разные (как и теперь, по Божьему попущению), проливается братняя кровь, но отечество над всеми одно, В нем мы родились, пользуемся нашими вольностями, и во всем свете нет страны, где свобода была бы шире. Поэтому мы привыкли оберегать наше отечество, и хотя бывают иногда разные отступления, разум подскажет каждому, что лучше жить в своем свободном государстве, чем подпасть под власть другого".
   Лобода прервал чтение письма.
   -- Правду говорит, -- сказал он громко.
   -- Правду говорит, -- повторили другие полковники.
   -- Неправда, лжет, собака! -- заревел Чарнота.
   -- Молчи! Сам ты собака.
   -- Вы изменники. На погибель вам!
   -- Слушать, слушать! Читать! Он наш человек! Читать!
   Буря разыгрывалась не на шутку, но Выговский снова начал читать, и все умолкло.
   Пан воевода писал дальше, что запорожское войско должно верить ему, что он сам, принадлежа к той же религии и национальности, должен питать к нему дружеские чувства. Он написал, что не принимал никакого участия в несчастном кровопролитии под Кумейками и под Старцем, наконец, умолял Хмельницкого прекратить войну, отпустить татар или обратить на них оружие и оставаться твердым в верности республике. Письмо кончалось следующими словами:
   "Обещаю вам как сын православной церкви и русского народа, что я сам буду содействовать всему доброму. Вы хорошо знаете, что и от меня кое-что (слава Богу) зависит в республике; без меня не может быть решен вопрос о войне или мире, а я первый не желаю внутренней войны".
   Мнения присутствующих разделились, хотя письмо понравилось и полковникам, и даже "товариществу". Но в первую минуту ничего разобрать было невозможно. "Товарищество" издали походило на громадный водоворот, в котором кипели и бурлили буйные страсти. Повсюду красные лица, налитые кровью глаза, пена у рта, и всеми сторонниками продолжения войны предводительствовал Эразм Чарнота, который впал в полный экстаз. Хмельницкий, глядя на это, был недалек от взрыва бешенства, перед которым стихало все, как перед рыком льва. Но еще прежде него на лавку вскочил Кшечовский, взмахнул саблей и крикнул громовым голосом:
   -- Вам бы пасти стадо, а не присутствовать на совете, рабы презренные!
   -- Тише! Кшечовский хочет говорить! -- крикнул Чарнота.
   Он предполагал, что славный полковник будет говорить за войну.
   -- Тише! Тише!
   Кшечовский пользовался большим уважением среди казачества, во-первых, благодаря своим заслугам и военному таланту, а во-вторых, -- странное дело! -- потому, что был шляхтичем. Все утихли и ждали, что он скажет. Сам Хмельницкий не сводил с него беспокойного взгляда.
   Но Чарнота заблуждался. Кшечовский своим быстрым умом понял, что теперь или никогда он может получить от республики те должности и почести, о которых он мечтал. Он смекнул, что при умиротворении казаков его прежде всего будут стараться задобрить. Вот что говорил Кшечовский:
   -- Мое дело бить, а не рассуждать, но когда дело дошло до совета, я чувствую, что могу высказать и свое мнение, так как не меньше других, если не больше, заслужил право на ваше доверие. Мы начали войну, чтоб возвратить прежние вольности и привилегии, а пан воевода брацлавский пишет, что так и должно быть. Значит, или будет, или не будет. Если не будет -- то война, будет -- мир! Зачем зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война кончится; наш батько Хмельницкий все мудро обдумал, предлагая стать на стороне его величества короля, который наградит нас за это, а если паны станут сопротивляться, он позволит нам расправиться с ними. Тогда мы и расправимся. Только одного я не посоветовал бы -- татар отпускать: пусть они стоят в Диких Полях, пока дело окончательно не решится.
   Лицо Хмельницкого разгладилось при этих словах, а полковники, в огромном большинстве, начали кричать, что войну нужно кончать и выслать депутацию в Варшаву, а пана Киселя просить, чтоб он сам приехал для заключения мира. Чарнота еще кричал и протестовал, но Кшечовский вперил в него грозные очи и проговорил:
   -- Ты, Чарнота, полковник гадячский, просишь войны и кровопролития, а когда под Корсунем на тебя шла гвардия пана Дмоховского, то ты, как подсвинок, визжал: "Братцы, родные, спасайте!". И впереди всего своего полка удирал.
   -- Лжешь! -- завопил Чарнота. -- Я не боюсь ни тебя, ни ляхов.
   Кшечовский стиснул в руках саблю и бросился на Чарноту, но другие заслонили гадячского полковника. Беспорядок вновь поднялся страшный. На майдане "товарищество" ревело, как стадо диких зубров.
   Тогда встал сам Хмельницкий.
   -- Паны полковники! -- начал он. -- Вы постановили отправить послов в Варшаву засвидетельствовать нашу верность перед его величеством королем и республикой и просить о награде. Но кто хочет войны, тот будет иметь ее, но не с королем, не с республикой, -- мы с ними и не вели войны, -- а с величайшим нашим врагом, который обагрил кровью весь казацкий край, который еще под Старцем выкупался в невинной крови и не перестает купаться в ней доселе. Я посылал к нему письмо, чтоб он унял свой гнев, но он зверски убил моих послов и ничего не ответил на мое письмо, чем нанес величайшее оскорбление всему запорожскому войску. Теперь он пришел из Заднепровья, Погребищи разорил, побил невинных людей, над участью которых я плакал кровавыми слезами. Потом, как мне донесли сегодня утром, та же судьба постигла и Немиров. Татары боятся идти на него; того и гляди, он придет сюда, чтобы уничтожить и нас, против воли благорасположенного к нам его величества короля и всей республики, ибо в своей дьявольской гордыне он постоянно готов бунтовать против кого-нибудь...
   Все вокруг замерло в молчании; Хмельницкий откашлялся и продолжал:
   -- Бог ниспослал нам победу над гетманами, но Ерема, дьявольский сын, живущий одной неправдой, хуже всех гетманов и всех королевичей. Если б я сам пошел на него, он не преминул бы через своих родственников очернить меня и мою невинность перед лицом короля. Во что бы то ни стало нужно, чтобы король и республика ведали, что я не хочу войны и сижу смирно, а он первый нападает на нас. Поэтому я не могу идти и должен остаться для переговоров с паном воеводой брацлавским, но чтобы он, дьявольский сын, не сломал нашей силы, нам нужно уничтожить его, как мы уничтожили наших недругов, гетманов. Не пожелает ли кто из вас взять на себя это дело, а я отпишу королю, что это случилось во время моего отсутствия в целях обороны нашей? Немое молчание.
   -- Кто решится на этот высокий подвиг, тому я дам достаточно войска, и пушек, и стрелков, чтобы с помощью Бога осилить нашего врага смертного.
   Ни один полковник не вышел вперед.
   -- Шестьдесят тысяч отборного войска! -- еще раз сказал Хмельницкий.
   Тишина.
   А ведь это были неустрашимые воины, и цареградские стены не раз слышали их боевой клич. Может быть, они боялись утратить свою славу при столкновении со страшным князем Еремией?
   -- Знаю я одного, -- угрюмо продолжал Хмельницкий, -- который не отказался бы от моего предложения, да нет его с нами.
   -- Богун! -- послышался чей-то голос из толпы.
   -- Да, Богун. Он уничтожил уже полк Еремии в Василевке, но его ранили, и теперь он лежит в Черкассах, со смертью борется. А нет его -- и никого нет, вижу я! Где слава казацкая, где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?!
   Тут человек небольшого роста, толстый, с синим лицом, огненными усами над кривым ртом и зелеными глазами, подняли? с лавки и подошел к Хмельницкому.
   -- Я пойду, -- сказал он. То был Максим Кривонос.
   Раздались громкие одобрительные голоса, а он, опершись в бок, продолжал хриплым, отрывистым голосом:
   -- Не думай, гетман, чтоб я боялся. Я сразу не встал, думал: есть лучше меня. А коли нет, я пойду. Вы что? Вы головы и руки, а у меня этого нет, только руки и сабля. Умирать один раз! Война мне мать и сестра. Вишневецкий режет -- и я буду; он вешает -- и я буду. А ты мне, гетман, дай добрых казаков; с чернью на Вишневецкого нападать нельзя. Так и пойду резать, бить, вешать! На погибель им, благородным!
   Другой атаман тоже вышел вперед.
   -- Я с тобою, Максим. Это был Пулуян.
   -- И Чарнота, и Гладкий, и Носач пойдут с тобой, -- сказал Хмельницкий.
   -- Пойдем и мы, -- отозвались те. Пример Кривоноса воодушевил их.
   -- На Ерему! На Ерему! -- раздались крики в толпе.
   -- Коли! Коли! -- повторило "товарищество", и вскоре совет окончился попойкой. Полки, предназначенные к выходу с Кривоносом, пили насмерть, потому что шли на смерть. Казаки сами хорошо знали о том, но в сердцах их не было страха. "Умирать один раз!" -- повторяли они вслед за своим предводителем и уже более не жалели себя, как заранее отпетых. Хмельницкий поощрял их; стотысячная толпа хором затянула песню. Расседланные кони метались из стороны в сторону, поднимая облака пыли и производя неописуемый беспорядок. Их преследовали с криком и хохотом; пьяные кучками ходили по берегу реки, стреляя из самопалов, дрались и лезли в дом гетмана, так что тот приказал Якубовичу разогнать их. Наконец, проливной дождь загнал всех под телеги и в шалаши.
   Вечером разыгралась гроза. Гром перекатывался с одной стороны неба на другую; молнии освещали всю окрестность то белым, то красным светом.
   При ее отблесках из лагеря выходил Кривонос во главе шестидесяти тысяч отборного войска и черни.
  

Глава XI

  
   Кривонос из Белой Церкви двинулся на Сквиру и Погребищи, по направлению к Махновке, а где проходил он, там исчезали даже следы человеческого существования. Кто не шел за ним, тот погибал под ножом. Кривонос поджигал даже хлеба на корню, леса и сады, а князь тем временем уничтожал все, что попадалось на его пути... После разгрома Погребищ и кровавого крещения Немирова войска князя разбили еще несколько крупных казачьих ватаг и остановились лагерем под Райгородом. Прошел месяц, как армия Вишневецкого не слезала с коня; непосильные переходы истощили ее силы, а бои уменьшили ее численность. Руки косцов требовали отдыха от кровавой жатвы. Даже князь, и тот колебался и раздумывал, не пойти ли на время в более спокойный край, чтобы пополнить ряды войска, а в особенности запастись свежими лошадьми: старые более походили на ходячие скелеты; вот уж месяц, как они не видели овса. Но через неделю дали знать, что идет подкрепление. Князь тотчас же выехал навстречу и, действительно, встретил пана Януша Тышкевича, киевского воеводу, который шел во главе полутора тысяч добрых воинов, а вместе с ним пан Криштоф Тышкевич и молодой пан Аксак, почти еще мальчик, со своим небольшим, но превосходным гусарским отрядом, и еще множество шляхты, кто в одиночку, кто со своими солдатами, так что вся подмога состояла из двух тысяч всадников, не считая прислуги. Князь необычайно обрадовался и любезно пригласил пана воеводу к себе на квартиру. Воевода подивился суровой строгости, которую он встретил в княжеском обиталище. Князь, живший в Лубнах с королевской роскошью, во время походов приравнивал себя к простым солдатам и отказывался от самых элементарных удобств. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек да войлока, покрытого конской шкурой, ничего не было. Эта простота поразила воеводу; он любил роскошь и не мог расстаться со своими коврами. Он иногда видел князя на сеймах, даже считался с ним в родстве, но никогда не сближался с ним и только теперь, вступив с ним в беседу, убедился, что имеет дело с человеком незаурядным. И он, сенатор, старый солдат, который дружески трепал по плечу своих сотоварищей-сенаторов, князя Доминика Заславского называл приятелем, который фамильярно обращался с самим королем, теперь чувствовал себя немного стесненным, хотя Вишневецкий принял его очень радушно и искренне благодарил за подкрепление.
   -- Пан воевода, -- сказал он, -- я благодарю Бога, что вы прибыли сюда со свежими людьми, мои все выбились из сил.
   -- Я заметил по солдатам вашим, что они сильно утомились. Это меня очень огорчает, потому что я намеревался просить вас о помощи.
   -- Разве помощь нужна вам немедленно?
   -- Periculum in mora, periculum in mora {Промедление опасно! (лат.).}! Собралось несколько тысяч негодяев, а во главе их Кривонос, и он, услышав, что вы идете на Константиновку, сам пошел туда же, а по дороге обложил мою Махновку и понатворил таких бед, что и описать невозможно.
   -- Я слышал о Кривоносе и ждал его, но коль скоро он миновал меня, я вижу, мне самому придется искать его. Дело не терпит проволочек. Как велик гарнизон в Махновке?
   -- В замке наберется человек двести немцев. Народ храбрый, сколько-то еще продержатся. Но беда вся в том, что туда понаехало много шляхты с семействами, а город, кроме вала и частокола, других укреплений не имеет.
   -- Да, да, дело не терпит проволочек, -- в раздумье повторил князь и тотчас же обратился к своему пажу:
   -- Желенский, беги за полковниками.
   Воевода киевский сидел на лавке и тяжело отдувался. Он был голоден и ждал ужина.
   За дверями послышались торопливые шаги, и в комнату вошли толпой княжеские офицеры, загорелые, обросшие бородами, с ввалившимися глазами и следами утомления на лице. Они молча поклонились гостям и князю и ждали, что он скажет.
   -- Господа, -- спросил князь, -- кони готовы?
   -- Как всегда.
   -- Хорошо. Через час мы нападаем на Кривоноса.
   -- О? -- встревожился киевский воевода и с недоумением посмотрел на пана Криштофа.
   -- Пан Понятовский и пан Вершул пойдут первыми. За ними пойдет Барановский с драгунами, а через час, чтоб и артиллерия Вурцеля вышла.
   Полковники с поклоном оставили комнату, и через минуту сигнальная труба заиграла сбор. Воевода не ожидал такой поспешности; мало того, был крайне недоволен ею, так как сам был сильно измучен. Он рассчитывал денек-другой погостить у князя, а тут приходилось сейчас же, не выспавшись, не отдохнув хорошенько, вновь садиться на коня.
   -- Скажите, князь, -- заговорил было он, -- дойдут ли ваши солдаты до Махновки? Они страшно утомлены, а дорога не близкая...
   -- Не беспокойтесь, пан воевода, -- перебил князь. -- Они идут на битву, словно на пир.
   -- О, я нисколько не сомневаюсь. Народ храбрый. Но они тоже утомлены.
   -- Вы сами изволили сказать: periculum in mora.
   -- Правда, я говорил это, но все-таки мы могли бы переночевать здесь. Ведь мы идем из-под Хмельника.
   -- Пан воевода, мы из Лубен, из Заднепровья.
   -- Целый день в дороге?
   -- Месяц.
   Тут князь вышел из комнаты, чтобы убедиться, в точности ли исполнили его приказания. Воевода бросил отчаянный взгляд на пана Криштофа и ударил себя руками по коленям.
   -- Вот и добился, чего желал! Ей-Богу, он тут меня уморит с голоду. Ох, уж эти горячие люди! Приходишь просить о помощи, думаешь, что два-три дня пройдут в сборах, а тут и отдохнуть не дают. Черт бы их всех побрал! Господи! Ремнем мне всю ногу истерло... негодяй паж... в животе пусто... Будьте вы прокляты! Махновка -- Махновкой, а брюхо -- брюхом! Я тоже старый солдат, сражений-то, может быть, видал побольше, чем они, но нельзя же все так... сразу! Это черти, а не люди; не спят, не едят, только дерутся. Богом клянусь, они так-таки никогда и не едят. Видели, пан Криштоф, этих полковников? Правда, что они похожи на призраков?
   -- Но зато они одухотворены рыцарским духом (пан Криштоф страстно любил войну). Боже справедливый! Сколько беспорядка в других армиях, сколько шума, беготни, бесполезной сутолоки, а здесь... слышите?... Вот уже легкие хоругви выходят.
   -- Слышу-слышу, так и есть! С ума сойти! -- рассердился воевода.
   Молодой Аксак радостно захлопал в ладоши.
   -- О, это великий вождь, великий воин! -- восторженно повторял он.
   -- У вас еще молоко на губах не обсохло! -- обрушился на него воевода. -- Фабий-кунктатор {Медлитель (примеч. ред.).} был тоже великий вождь! Понимаете вы это?
   В это время вошел князь.
   -- Господа, на коней! Едем!
   Воевода не выдержал.
   -- Да прикажите же, ваше сиятельство, дать мне что-нибудь поесть. Я умираю с голода! -- воскликнул он, чуть не плача.
   -- Ох, пан воевода! -- сказал князь, смеясь добродушным смехом и взяв его за плечи, -- простите меня великодушно; сейчас, сейчас! На войне солдат как-то легко забывает об этом.
   -- Ну что, пан Криштоф, правду я говорил вам, что они не едят ничего? -- шепотом обратился воевода к своему соседу.
   Ужин, впрочем, длился недолго, и через два часа даже пехота вышла из Райгорода. Войска шли на Винницу и Литынь, к Хмельнику. По дороге пан Вершул наткнулся на татарский отряд, вместе с Володыевским разбил его и освободил несколько сот пленников. Дальше уже начинался край, носящий следы рук Кривоноса. Стрижовка была сожжена, население ее все перебито. Очевидно, бедняги вздумали сопротивляться, и за это Кривонос предал их мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам пан Стрижовский, совершенно нагой; на шее его красовалось страшное ожерелье из мертвых голов. То были головы шестерых его детей и жены. В самой деревне по обеим сторонам улицы возвышался ряд казацких "свечей". Это были люди, привязанные к жердям за руки, высоко поднятые над головой, обвитые соломой, облитые смолой и подожженные сверху. У многих огонь опалил только руки: сильный дождь помешал огню. Страшны были эти трупы с искаженными лицами, с вытянутыми вверх руками. Над столбами с криком носились стаи хищных птиц, которые при приближении войска снимались с ближних столбов для того, чтобы пересесть на дальние. Войска молча проходили по страшной аллее и считали число жертв. Их было более трехсот. Наконец, селение кончилось, но следы опустошения шли далее. Была первая половина июля, хлеба уже подходили, ожидалась ранняя жатва, но все поля были частью сожжены, частью вытоптаны. Словно дикий ураган прошел по всем этим нивам. Да по ним и прошел ураган, страшнее которого нет в свете, -- ураган междоусобной войны. Княжеские солдаты видели следы опустошения после набегов татар, но подобных зверств, подобной жестокости не видали никогда. Леса тоже были подпалены, как и нивы. Где огонь не пожрал деревьев, там своим огненным языком сорвал с них зеленый убор, опалил огненным дыханием, и лесные исполины стояли теперь, как скелеты. Пан киевский воевода смотрел и глазам своим не верил. Медяков, Згар, Хуторы, Слобода -- одно пепелище! Из иных мест мужчины ушли к Кривоносу, а жены и дети их сделались добычей татар и только потом были освобождены панами Вершулом и Володыевским. На земле следы опустошения, на небе стаи воронов и коршунов, которые Бог весть откуда слетелись на казацкую жатву... Похоже, казаки здесь проходили недавно. Все чаще и чаще попадались сломанные телеги, еще свежие трупы людей и животных, разбитая посуда, медные котлы, мешки с подмоченной мукой, еще дымящиеся пожарища, только что разбросанные стога. Князь не давал своим войскам ни минуты отдыха, а воевода хватался за голову и повторял жалобным голосом:
   -- Моя Махновка! Моя Махновка! Вижу, что мы не поспеем!
   В Хмельнике было получено известие, что Махновку осаждает не сам Кривонос, а его сын, и что онто и учинил столько зверств по дороге. Город, по тем же сведениям, был уже взят. Казаки вырезали всю шляхту и евреев, шляхтянок же забрали к себе в лагерь, где их ожидала участь, горшая, чем смерть. Но маленькая крепость под начальством пана Льва еще сопротивлялась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, Где перебили всех монахов. Пан Лев, не щадя своих сил и остатка боевых припасов, не мог продержаться дольше, как до утра.
   Князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым приказал идти на Быстрин, а сам с воеводой, паном Криштофом, паном Аксаком и двумя тысячами солдат помчался на помощь.
   Старый воевода окончательно потерял голову.
   -- Махновка погибла, мы придем поздно! Лучше спасти другие города! -- повторял он, но князь ничего не хотел слушать.
   Пан же Криштоф желал драки, а войска так и рвались в бой.
   В полумиле от Махновки какая-то кучка людей, скакавших сломя голову, загородила дорогу войску. То был пан Лев с товарищами. Увидев его, воевода понял, что именно случилось.
   -- Замок взят? -- крикнул он.
   -- Взят, -- отвечал пан Лев и в ту же минуту свалился с лошади от ран, утомления и потери крови.
   Его товарищи рассказали, как было дело. Немцев всех перебили: они предпочитали умереть, чем сдаться; пан Лев сумел пробиться сквозь толпу черни. В комнатах башни еще спасалось несколько десятков шляхты; вот им-то и необходимо оказать немедленную помощь.
   Войска помчались в галоп. Через минуту показался город, стоящий на горе, крепость, а над ними тяжелая туча дыма от начавшегося пожара. День близился к концу. По небу плыли гигантские пурпурные и желтые облака, которые войска сначала приняли за зарею. При этом освещении виднелись полки запорожцев и сбитые массы черни, которые смело шли навстречу войскам киевского воеводы. О прибытии князя они и думать не могли. Или водка окончательно омрачила их ум, или взятие крепости придало им столько самонадеянности, что они храбро сходили с горы и только уже на равнине начали формироваться в ряды. При виде этого зрелища из груди польских войск вырвался крик радости, а пан воевода во второй раз имел случай убедиться в образцовой слаженности действий княжеских полков. Они сразу построились в боевом порядке, тяжелая кавалерия посередине, легкая по флангам, так что можно было прямо двигаться в дело.
   -- Пан Криштоф, что это за народ! -- восклицал воевода. -- Сразу построились, как надо. Они могли бы обойтись и без полководца.
   Но князь, как опытный вождь, с булавой в руке, летал с одного фланга на другой, осматривал, раздавал последние приказания. Золотая заря играла на его серебряном панцире, и он, словно солнечный луч, сверкал среди темных рядов своей армии.
   Войска выстроились в таком порядке: в середине, в первой линии -- три хоругви: первая под предводительством самого киевского воеводы, вторая пана Аксака и третья Криштофа Тышкевича; за ними, во второй линии -- драгуны пана Барановского и, наконец, исполинские княжеские гусары с паном Скшетуским во главе.
   Фланги занимали Вершул, Кушель и Понятовский. Пушек не было -- Вурцель остался в Быстрине.
   Князь подскакал к воеводе и отдал честь булавою.
   -- За свое оскорбление вам надлежит начинать первому.
   Воевода взмахнул буздыганом {Татарское оружие вроде булавы (примеч. перев.).}, солдаты склонились к гривам лошадей и двинулись вперед. Уже по первым командам можно было определить, что воевода, хоть и тяжелый на подъем, все-таки опытный и мужественный воин. Он не пустил свои полки во всю прыть с места; а лишь понемногу усиливал аллюр по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первом ряду с буздыганом в руке, только паж поддерживал за один конец кончар {Короткий прямой татарский меч, висящий на ремне у седла (примеч. перев.).}, видимо, и так не особенно тяжелый для руки воеводы. Чернь со стороны неприятеля высыпала вперед с косами и серпами, чтоб выдержать первый натиск и тем самым облегчить атаку запорожцам. Когда враждующие стороны почти совсем уже сошлись, махновичане узнали воеводу по его громадному росту и толщине и закричали:
   -- Эй, ясновельможный воевода, уж скоро жатва, отчего ты не приказываешь своим подданным выходить в поле? Челом бьем тебе! Мы уж проткнем тебе брюхо!
   На воеводу посыпался град пуль, не причинив, впрочем, ему вреда, потому что поляки неслись вихрем. Вот и страшная минута встречи... стук серпов и лязг кос о панцири, крики и стоны...
   Копья образовали широкий проход в тесной массе крестьян, и туда, как ветер, ворвались кони, топча и круша все направо и налево. Как на лугу, когда косари становятся в ряд, буйная трава никнет перед ними, а они идут вперед, сверкая косами, так под тяжелыми ударами мечей широкая лавина черни таяла, исчезала и под напором коней, будучи не в силах устоять на месте, начала колебаться. Вот раздался крик. "Люди, спасайтесь!", и вся масса, побросав косы, цепы, вилы, самопалы, в диком беспорядке бросилась назад, на полки запорожцев. Запорожцы же, опасаясь, как бы бегущие не смяли их, выставили им навстречу свои копья, и чернь, видя свою окончательную гибель, кинулась в обе стороны, где их, в свою очередь, встретили Кушель и Понятовский.
   Воевода, попирая трупы убитых врагов, мчался навстречу запорожцам, а они к нему, желая напором своим встретить его напор. Они столкнулись, как две бурные волны среди расходившегося океана. И понял воевода, что теперь он имеет дело не с толпою черни, а с опытным, мужественным запорожским войском. Две линии напирали одна на другую, против одного меча сверкал другой меч. Воевода, вырвав из рук пажа кончар, работал в поте лица и пыхтел, как кузнечный мех. Бьющиеся рядом с ним паны Сенюты, Кердеи, Богуславские, Еловицкие и Полубинские показывали чудеса храбрости. Но на казацкой стороне свирепствовал Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка, казак гигантского роста и силы, тем более страшный, что и его конь сражался наравне со своим господином. Не один поляк стремился помериться силами с этим кентавром, несущим всюду смерть и опустошение. Подскочили было к нему братья Сенюты, но конь Бурдабута схватил младшего, Андрея, за лицо и раздавил его в одно мгновение. Старший изо всей мочи ударил страшное животное между глаз, но сабля попала в медную бляху уздечки. Бурдабут мгновенно поразил его ударом кинжала. Так погибли оба брата и теперь лежали в пыли в своих золоченых панцирях, под конскими копытами. Бурдабут, как гений смерти, кинулся дальше и одним ударом разрубил князя Полубинского, молодого, шестнадцатилетнего мальчика. Пан Урбанский хотел отомстить за смерть родственника и выстрелил из пистолета в упор прямо в лицо Бурдабута, да только промахнулся и отстрелил ему лишь ухо. Страшный Бурдабут и его конь, оба черные, оба покрытые кровью, оба с дикими глазами и раздувающимися ноздрями, свирепствовали, как вепри. Не ушли от них и пан Урбанский, которому Бурдабут снес голову одним ударом меча, и восемнадцатилетний пан Житынский, и оба Никчемных, а остальные начали в ужасе пятиться назад, потому что за спиной Бурдабута сверкало сто новых сабель и сто новых копий, уже обагренных кровью.
   Наконец, дикий атаман увидел воеводу и с радостным криком бросился ему навстречу. Воевода не отступил ни на шаг. Уверенный в своей огромной силе, он зарычал, как раненый кабан, взмахнул над головою своим буздыганом, пришпорил коня и готовился встретить натиск Бурдабута. И ножницы страшной Парки готовы были уже перерезать нить его жизни, как Сильницкий, паж, стремглав бросился на атамана, схватил его за пояс и держал до тех пор, пока не пал от удара саблей. Этого времени было достаточно для того, чтобы несколько человек отделили воеводу от атамана. Битва вновь загорелась с прежнею силой. Утомленный полк воеводы начинал было уже уступать превосходству запорожских сил, как подоспели пан Криштоф и пан Аксак со свежим подкреплением. Правда, в бой тотчас же вступили и новые полки запорожцев, но зато внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, а те еще до сих пор не принимали участия в сражении.
   Закипела кровавая схватка. На землю спустился мрак, и только пожар освещал поле битвы. При свете зарева ясно можно было различить не только ряды, но даже и лица сражающихся. Вершул, Понятовский и Кушель уже вступили в бой и, уничтожив толпы черни, бились теперь с казацкими флангами, которые под их натиском начинали отступать к холму. Длинная линия сражающихся постепенно выгибалась обоими своими концами к городу: польские фланги брали верх, а середина под напором казацких сил отступала по направлению к князю. Подошли три новых казацких полка, но в это время князь двинул вперед драгунов Барановского.
   У Вишневецкого остались одни гусары -- темный лес копий, грозная шеренга железных всадников и коней. Вечерний ветерок шелестел их знаменами, а они стояли тихо, словно бы и не стремясь к бою; они хорошо знали, что и их не минет чаша сия. Посередине их князь в серебряных латах, с булавою в руках, не спускал глаз с поля битвы, около него пан Скшетуский с кончаром в сильной руке, спокойно ожидающий команды.
   Князь прикрыл левою рукою глаза и все смотрел на битву. Середина польского полумесяца медленно приближалась к нему; ненадолго подкрепил ее Барановский. Князь ясно видел, как трудно держаться его солдатам. Сабли то высоко поднимались над головами сражающихся, то опускались вниз. Из середины свалки то и дело вырывались кони без седоков и, распустив гриву, мчались в открытое поле. Временами красное знамя, развевающееся над головами солдат, падало и опять поднималось кверху. Но князь смотрел дальше, на гору, туда, где во главе двух лучших полков стоял сам молодой Кривонос, выжидая минуты, когда ему нужно будет кинуться в середину битвы и смять утомленных, колеблющихся поляков.
   Вот подошла и эта минута, вот он с криком, как лавина, обрушился на драгунов Барановского, но этой минуты также ждал и князь.
   -- Ведите! -- приказал он Скшетускому.
   Скшетуский поднял вверх свой кончар, и железная волна медленно двинулась вперед.
   Недолго пришлось идти им: боевая линия подвигалась все ближе и ближе. Драгуны в один момент расступились вправо и влево, и гусары всею своею тяжестью хлынули в образовавшийся проход на близкие к победе полки Кривоноса.
   -- Ерема! Ерема! -- крикнули гусары.
   -- Ерема! -- повторило все войско.
   Страшное имя князя заставило тревожно забиться сердца запорожцев. Только теперь они увидели, что имеют дело с самим князем, а не только с воеводой киевским. Да, кроме того, они и не могли противиться напору гусаров, которые давили их своею тяжестью, как падающая стена давит стоящих возле нее людей. Для запорожцев был только один выход: расступиться на обе стороны, пропустить гусаров и ударить по ним с боков, но тут были настороже драгуны и легкие хоругви Вершула, Кушеля и Понятовского.
   Теперь вид поля сражения совершенно изменился: легкие польские полки образовали нечто вроде улицы, по которой бешеным вихрем мчались гусары, гоня, давя и уничтожая пеших и конных, а перед ними с воплем и стоном бежали запорожцы к горе, к городу. Если бы крыло Вершула сошлось с флангом Понятовского, все казаки были бы окружены и уничтожены.
   Молодой Кривонос, несмотря на свою храбрость и мужество, понял, что ему приходится противопоставлять свою неопытность искусству князя, потерял голову и, как сумасшедший, помчался в город. Пан Кушель заметил его и изо всей силы ударил шпагой в лицо. Шпага наткнулась на какое-то препятствие, и Кривонос отделался только тяжкой раной. Но Кушель едва не заплатил за это жизнью. В эту самую минуту на него налетел Бурдабут с остатками кальницкого полка.
   Дважды этот колосс пробовал остановить гусаров и дважды, отраженный превосходящей силой, должен был отступить наравне с другими. Наконец, собрав остатки своих казаков, он решил ударить с фланга по Кушелю и пробиться сквозь его драгунов в чистое поле. Но на всем пути теснились бегущие; спасение представлялось невозможным. Гусары должны были побросать копья и ожесточенно работали мечами. Битва превратилась в простую бойню, где труп падал на труп, конские копыта топтали умирающих. В некоторых местах люди так столпились, что не хватало места для замаха саблей; там уже действовали просто ножами. Вот послышались возгласы: "Помилуйте, ляхи!". Возгласы эти усиливались, заглушали стук мечей, лязг железа о железо, страшные стоны умирающих; "Помилуйте, ляхи!" -- все отчаянней, все жалобней кричала толпа преследуемых, но милосердие было чуждо победителям; не кроткое солнце освещало их кровавый путь -- зловещее зарево пожара.
   Один Бурдабут не просил пощады. Ему не хватало места для битвы, и он ножом прокладывал себе дорогу. Казалось, его страшная рука не устанет раздавать удары направо и налево. "Колдун! Колдун!" -- начали кричать гусары. -- "Меч его не берет, заколдованный!" И правда, он с пеною у рта, с разгоревшимися глазами походил на одержимого. Вот он увидал Скшетуского и бросился на него.
   Все затаили дух, прервали битву и не спускали глаз с двух доблестных рыцарей. Пан Ян не испугался при крике "колдун", он только почувствовал страшную злобу против врага, заскрежетал зубами и яростно кинулся навстречу атаману. Они столкнулись так сильно, что кони их присели на задние ноги. Раздался свист стали, и вдруг сабля атамана разлетелась в куски под ударом польского меча. Казалось, что уже никакая сила не спасет Бурдабута, но он подскочил к Скшетускому, ухватил его поперек тела и занес над его горлом свой страшный нож.
   Роли переменились. Теперь смерть заглядывала в глаза пана Скшетуского, теперь он не мог уже действовать мечом. Но быстрым движением он выпустил меч и своею рукою сдавил руку атамана. Минуту обе руки конвульсивно дергались в воздухе, но, видно, рука Скшетуского была сильней, атаман завыл, как волк, и все увидели, как нож выпал из его рук, словно зерно из высохшего колоса. Тогда Скшетуский выпустил его раздавленную руку, схватил противника за шиворот, пригнул его голову к самой луке седла, левою рукою выхватил буздыган, ударил раз... другой... Атаман захрипел и свалился с коня.
   Казаки Бурдабута с отчаянным криком бросились мстить за смерть атамана, но столкнулись с гусарами и полегли все до одного.
   На другом конце поля битва не прекращалась ни на минуту; там было просторней. Там, опоясанный шарфом Анны Божобогатой, разгулялся со своим мечом пан Лонгинус.
   На следующий день рыцари с удивлением осматривали эти места и при виде рук, отсеченных вместе с плечом, голов, раскроенных от лба до подбородка, целых рядов людских и конских трупов шептали друг другу: "Смотрите, здесь бился Подбипента!". Даже сам князь пришел в изумление.
   Но мало-помалу битва подходила к концу. Тяжелая кавалерия снова двинулась вперед, гоня перед собою запорожские полки, которые искали спасения в бегстве, но были окружены хоругвями Кушеля и Понятовского. Отрезанные, лишенные всякой надежды, они бились со всею силою отчаяния. Они погибли все до одного, но спасли остальных. Когда два часа спустя Вершул со своими татарами вошел в город, там уже не было ни одного казака. Все они со свойственным им проворством ушли за реку и, уничтожив мост, окопались там лагерем.
   Несколько десятков шляхтичей, оборонявшихся в замке, были спасены. Князь приказал жестоко наказать горожан, которые вступили в союз с казаками, а сам пустился в погоню. Впрочем, нападать на неприятельский лагерь без пушек и пехоты было совершенно невозможно. Казаки выиграли много времени и быстро удалялись. А тут еще киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне. Князь пришел в негодование.
   -- Отчего вы не хотите преследовать неприятеля, с которым так храбро сражались несколько часов тому назад? -- резко спросил он.
   -- Князь -- ответил воевода, -- я не знаю ваших сил, но про себя могу сказать, что я человек, состоящий из плоти и крови; после стольких трудов мне необходим отдых, да и людям моим тоже. И всегда я готов сражаться с сильным врагом, но преследовать побитого и спасающегося бегством не стану.
   -- Их нужно уничтожить всех до одного! -- закричал князь.
   -- А польза от этого будет какая? Этих побьем, придет старший Кривонос, все сожжет, уничтожит, и за нашу жестокость заплатят невинные люди.
   -- О, я вижу, -- гневно продолжал князь, -- что вы вместе с канцлером и его полководцами принадлежите к партии мира, хотите усмирить бунт мирными переговорами. Но, клянусь Богом, ничего из этого не выйдет, пока моя рука в состоянии держать саблю!
   -- Я уже не принадлежу ни к какой партии, -- спокойно ответил Тышкевич, -- я принадлежу Богу и готовлюсь предстать пред Его судом. А если я не хочу, чтобы на моих руках была кровь, пролитая во время братоубийственной войны, так вы этому не удивляйтесь... Если вы обижаетесь, что вас не сделали регентом, так я вам скажу прямо: булава принадлежала вам по праву, но, может быть, хорошо сделали, что не дали ее вам; тогда вы не только бунт, но и всю эту несчастную страну утопили бы в реках крови.
   Юпитерские брови Еремии нахмурились, глаза сверкнули таким грозным огнем, что все присутствующие испугались за воеводу, но в это время вошел Скшетуский с донесением:
   -- Ваше сиятельство, вести о старшем Кривоносе!
   Все внимание князя устремилось в другую сторону, и гнев его утих. Вслед за этим в комнату вошли четверо посторонних людей, в том числе два православных священника, и, увидев князя, упали перед ним на колени.
   -- Спаси, владыко, спаси! -- повторяли они, протягивая к нему руки.
   -- Откуда вы? -- спросил князь.
   -- Мы из Полонной. Старший Кривонос осадил город и крепость; если ваша сабля не блеснет перед его глазами, все мы погибли.
   -- О Полонной я кое-что знаю, -- медленно сказал князь. -- Много народу схоронилось там, по большей части русинов. Вы хорошо сделали, что противились бунту, но я все-таки боюсь измены с их стороны, как это уже было в Немирове.
   Депутаты призывали Бога в свидетели, что мысль об измене противна им, что в лице князя они видят единственного спасителя. В их словах, действительно, не было ни слова неправды. Кривонос за то и поклялся отомстить им, что они, будучи русинами, не захотели присоединиться к бунту.
   Князь обещал им помощь, но не сейчас: главные его силы были в Быстрине. Депутация ушла, а князь обратился к киевскому воеводе:
   -- Простите меня, пан воевода! Я и сам вижу теперь, что должен оставить в покое Кривоноса-сына, чтобы преследовать отца. Младший может теперь дожидаться своей виселицы. Конечно, вы не покинете меня?
   -- Клянусь Богом, нет! -- воскликнул воевода.
   Вечером в лагерь Вишневецкого прибыл пан Стахович, посол ит воеводы брацлавского. Пан Кисель прислал князю письмо, полное любезностей, называл его Марием, спасающим отечество от гибели, извещал о всеобщей радости, которую возбудило появление князя, предрекал ему всевозможные победы, но... но конец письма совершенно не соответствовал началу. Брацлавский воевода писал, что мирные переговоры уже начаты, что он вместе с другими послами собирается в Белую Церковь и надеется успокоить Хмельницкого. В конце концов он просит князя не нападать на казаков и вообще до поры до времени воздерживаться от военных действий.
   Если бы князю сказали, что все его Заднепровье разгромлено, все города сравнены с землей, он не почувствовал бы в своем сердце такой щемящей боли, которую вызвало это письмо. Еремия закрыл руками глаза и откинулся назад, как человек, раненный стрелою прямо в сердце.
   -- Позор! Позор! Боже! Пошли мне скорее смерть, чтоб глаза мои не видали такого поношения!
   Все смолкли, а князь продолжал:
   -- Не хочу я жить в этой республике; теперь приходится краснеть за нее. Чернь, холопы залили кровью все отечество, вступили в союз с язычниками... Гетманы побиты, войска уничтожены, погибла слава народа, величие его попрано, церкви сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны, женщины опозорены... а за все эти унижения, от которых кости наших предков содрогаются в своих могилах, чем ответила республика? Она с изменником, с оскорбителем своим, с союзником татар первая заводит мирные переговоры и обещает ему прощение. О, Боже! Пошли мне смерть!" Не жить нам на свете, не жить тем, кто чувствует позор отчизны и несет свою жизнь в жертву ей!
   Воевода все молчал, но пан Криштоф несмело промолвил:
   -- Пан Кисель не составляет еще всей республики. Князь нетерпеливо прервал его:
   -- Не говорите вы мне о пане Киселе; я хорошо знаю, что за ним стоит целая партия: он хорошо понял стремления примаса, и канцлера, и князя Доминика, и всех панов, которые во время теперешнего безвластья правят республикой... Правят?.. Позорят ее своею преступною слабостью!.. Лучше погибнуть рыцарскому народу, чем унизиться и стать предметом всеобщего презрения.
   И князь снова закрыл глаза руками. Никогда еще присутствующие не видели его в таком отчаянии.
   -- Князь, -- тихо проговорил Зацвилиховский, -- пусть они болтают языком, а мы пустим в ход сабли.
   -- Правда, клянусь Творцом! -- воскликнул князь. -- Да и что же нам остается делать в нашем положении? Вот мы при первом известии о гибели отчизны прошли через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, выбивались из последних сил, чтобы спасти родину от беды. Наши руки одеревенели от тяжкой работы, голод рвет наши внутренности, раны ноют... да ведь мы ни на что не посмотрим, все стерпим, чтоб удержать неприятеля. Меня упрекают в зависти, говорят, я недоволен тем, что меня не сделали вождем сил республики. Пусть весь свет судит, лучше ли те, что добились этого звания... Я беру вас, беру самого Бога в свидетели, что я, так же как и вы, не из-за почестей проливал свою кровь, жертвовал своею жизнью -- из одной любви к родине. И тут, когда наши силы подходят к концу, когда сердце наше перестает биться, что узнаем мы? А вот что: магнаты в Варшаве и пан Кисель в Гуще выбиваются из сил, чтоб как-нибудь ублажить Хмельницкого. Позор! Позор!
   -- Кисель изменник! -- крикнул было пан Барановский, но Стахович, человек отважный и смелый, поспешил ответить:
   -- Я друг воеводы брацлавского и не позволю, чтоб его называли изменником в моем присутствии. И его голова поседела от горя, и он служит отчизне, как умеет... может быть, плохо, но искренне!
   Князь ничего не слышал; он весь погрузился в свои горестные мысли. Барановский хотел было что-то добавить, но в это время Еремия очнулся и угрюмо сказал:
   -- Другого выбора нет, или не слушаться приказа, или обречь отечество на гибель.
   -- Из непослушания проистекает и все зло в республике, -- с нажимом произнес киевский воевода.
   -- Так лучше согласиться на ее позор? А если завтра нам прикажут идти с веревкой на шее к Хмельницкому и Тугай-бею, мы и это должны исполнить, послушания ради?
   -- Veto! -- крикнул пан Криштоф.
   -- Veto! -- повторил пан Кердей.
   Князь обернулся к своим полковникам:
   -- А вы, старые товарищи -- что скажете вы?
   Старый Зацвилиховский выступил вперед.
   -- Князь, мне семьдесят лет, я русский, православный, был казацким комиссаром; сам Хмельницкий называл меня отцом. Сначала я сам склонялся на сторону мирных переговоров, но если теперь приходится выбирать между позором и войной, я, стоящий одною ногой в гробу, говорю: война!
   -- Война! -- хором крикнули почти все офицеры.
   -- Война! Война!
   -- Пусть будет так, -- торжественно сказал князь и ударил булавою по лежащему перед ним письму Киселя.
  

Глава XII

  
   Спустя день, когда войска остановились в Рыльцове, князь призвал к себе пана Скшетуского.
   -- Войска наши слабы и утомлены, -- сказал он, -- у Кривоноса шестьдесят тысяч, на киевского воеводу я рассчитывать не могу, потому что в глубине души он также принадлежит к партии мира, и хотя идет за мной, но неохотно. Нам необходимо подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника: Осиньский с королевской гвардией и Корыцкий. Вы возьмете сто человек и поедете к ним с моим письмом и просьбой как можно скорей прийти ко мне на помощь, потому что я через два дня ударю по Кривоносу. Никто лучше вас не может исполнить этого поручения, а деяо это важное.
   Пан Скшетуский поклонился и в тот же вечер пустился в путь, соблюдая всевозможную осторожность. Разъезды Кривоноса шныряли повсюду, а князь приказал избегать стычек, чтоб не терять времени. Утром наместник был уже в Вишоватом Ставе, где и нашел двух полковников, стоящих здесь с превосходным войском. К несчастью, все хлопоты пана Скшетуского пропали зря: полковники принадлежали к войску князя Доминика Заславского и получили приказ не соединяться с Вишневецким. Пан Скшетуский поехал назад, сильно огорченный. Он знал, как болезненно подействует на князя эта новая неудача, знал, до какой степени измотаны войска длинным походом и многочисленными стычками. При подобных условиях мериться силами с врагом, который в десять раз многочисленнее, почти невозможно; поневоле придется ждать.
   Пан Скшетуский уже перешел Баклай и въехал во мшенецкий бор, густой, полный предательских болот и оврагов. К счастью, после проливных дождей стояла прекрасная погода. Солдаты шли узкою лесною тропинкою в сопровождении лесничих, людей верных, знающих свое дело. В лесу царствовала глубокая тишина, разве только иногда треснет сучок под конским копытом; вдруг до ушей пана Скшетуского долетели какие-то звуки -- не то пение, не то крик.
   -- Стой! -- тихо скомандовал наместник и задержал солдат.
   -- Что это?
   Старый лесничий подошел к нему ближе.
   -- Теперь по лесу ходит много сумасшедших. Мы вчера встретили одну шляхтянку; бродит она по лесу и зовет: "Дети! Дети!". Должно быть, казаки детей ее порезали. Увидала она нас, вытаращила глаза и так закричала, что нас мороз по коже пробрал. Говорят, и в других лесах много таких.
   Пан Скшетуский, не ведавший страха при встрече с врагом, теперь поневоле содрогнулся.
   -- А может, это волки воют? Издали не разберешь.
   -- Какие там волки, пан! Волков теперь в лесу нет, все ходят по деревням; там им немало добычи.
   -- Страшные времена, -- вздохнул рыцарь, -- когда волки живут в деревнях, а в лесах воют безумные люди! Боже! Боже!
   Оять все стихло, только в соснах шумел ветер. Но вот вдали вновь послышался какой-то звук... все ясней и ясней.
   -- Эге! -- сказал лесничий. -- Похоже на то, что там собралась какая-то большая ватага. Вы подождите здесь или поезжайте потихоньку вперед, а мы с товарищем пойдем посмотреть.
   -- Идите, -- сказал пан Скшетуский. -- Мы тут будем ждать.
   Лесничие исчезли. Прошел час; уже пан Скшетуский начинал терять терпение и даже подозревать, не кроется ли тут измены, как вдруг из чащи появилась какая-то тень.
   -- Это они, пане! -- шепнул один из лесников, приближаясь к Скшетускому.
   -- Кто?
   -- "Резуны", грабители.
   -- Много их там?
   -- Человек двести будет. Что делать, я не знаю; они в балке, через которую идет наша дорога. Костры разожгли, хотя их и не видно, потому что они внизу. Охраны никакой; можно подойти на выстрел из лука.
   -- Хорошо! -- и пан Скшетуский начал отдавать распоряжения двум старшим.
   Отряд пошел вперед, но так тихо, что разве только треск сломанной ветки мог выдать его; стремя не ударило о стремя, сабля не зазвенела, лошади, привыкшие к походам, шли волчьим ходом, без фырканья и ржания. У самого обрыва, откуда уже можно было различить огни и неясные очертания людей, пан Скшетуский разделил свой отряд на три части. Одна должна была оставаться на месте, другая пошла в обход вдоль ущелья, чтобы занять противоположный выход, а третья, спешившись, ползком пробралась и залегла у самого края оврага, как раз над головами "резунов".
   Пан Скшетуский, который находился в этой группе, заглянув вниз, увидел как на ладони на расстоянии двухсот или трехсот шагов весь лагерь: всех костров было около десятка, и над каждым висели котлы с похлебкой. Запах дыма и варившегося мяса доходил до пана Скшетуского и его солдат. Около костров стояли или сидели люди, потягивая горилку и болтая между собой. У некоторых в руках были копья, на которых красовались трофеи: головы мужчин, детей и женщин. Блеск огня отражался в стеклянных, мертвых глазах и освещал дикие, свирепые лица "резунов". Около самого большого костра, оборотясь спиною к пану Скшетускому, сидел старый дед и перебирал струны гусель; вокруг него столпилось немало народа.
   До ушей пана Скшетуского долетели слова:
   -- Эй, дед! Про казака Голоту!
   -- Нет, -- требовали другие, -- про Марусю Богуславку!
   -- К черту Марусю!.. Про пана из Потока!
   Дед ударил сильней по струнам, откашлялся и запел:
  
   Стань, обернися, глянь, удивися, у кого всего много,
   Равен будешь тому, у кого ничего нет,
   Над всеми царствует один милосердный Бог,
   Все наши дела взвешивает на своих справедливых весах..
  
   Здесь дед остановился на минуту и вздохнул; казаки тоже. Вокруг гусляра собиралось все больше и больше народу. Скшетуский, хотя и знал, что все его солдаты готовы, но не подавал сигнала к нападению. Эта тихая ночь, разложенные костры, дикие фигуры и песня о Николае Потоцком будили в рыцаре щемящую тоску, новые неясные чувства, в которых он и сам себе не мог отдать отчета. Незажившие раны его сердца вновь раскрылись, душа заныла болью. Он глубоко задумался, а дед тем временем пел дальше:
  
   Стань, обернися, глянь, удивися, который воюешь,
   Луком, стрелами, порохом, пулями и мечом штурмуешь,
   Много рыцарей славных перед тем бывали,
   Тем сражали, от того же меча сами умирали!
   Стань, обернися, глянь, удивися и сбрось с сердца гордость,
   Ты, который идешь со своею армиею из Потока.
   Сколько душ загубил ты, у всех отнял вольность,
   Короля не знаешь, совета не слушаешься, делаешь, что захочешь...
  
   Дед вновь остановился, а тут из-под руки одного солдата выкатился камушек и полетел вниз. "Резуны" прикрыли глаза руками и начали вглядываться во тьму. Скшегуский сообразил, что время подошло, и выстрелил из пистолета в середину толпы.
   -- Бей, режь! -- крикнул он, и тридцать солдат, выпустив свои заряды, с саблями в руках ринулись по отвесной стене ущелья на толпу изумленных, перепуганных "резунов".
   -- Бей, режь! -- ответным эхом послышалось в одном из выходов ущелья.
   -- Бей, режь! -- раздалось в другом.
   -- Ерема! Ерема!
   Нападение было так неожиданно, изумление "резунов" так сильно, что они несмотря на свое вооружение и не думали сопротивляться. Уже и так среди взбунтовавшегося народа ходили слухи, что Еремия одновременно, при помощи злого духа, может показываться в разных местах, а теперь его имя, точно имя дьявола, невольно вырывало оружие из их рук Косы и копья были бессильны в таком тесном пространстве. Прижатые, словно стадо овец, к противоположной стороне оврага, теснимые неприятелем, окончательно растерявшиеся "резуны" гибли десятками без всякого сопротивления. Тихий дотоле бор огласился зловещими криками битвы. Но многие искали спасения на противоположной стороне оврага, карабкались на отвесную стену и, содрав кожу с рук, падали на острие сабель. Одни безмолвно подчинялись своей участи, другие вымаливали прощение, третьи закрывали руками лицо, чтоб не видеть близкой смерти, и над всем этим время от времени проносился страшный клич: "Ерема! Ерема!"
   Дед своим торбаном так угостил в лоб одного солдата, что тот, как сноп, повалился наземь, другому чуть не раздавил руку, державшую занесенную саблю, и, вместе с тем, не переставал орать:
   -- Стой, стой, я шляхтич! Loquor latine {Я говорю по-латыни! (лат.).}! Я не "дед"! Стойте, говорю вам, разбойники, подлецы, собачьи дети!
   Дед не закончил еще своих любезностей, как подоспел пан Скшетуский, заглянул ему в лицо и вскрикнул:
   -- Заглоба!
   Он бросился на него, как дикий зверь, впился пальцами в его плечи, приблизил лицо к его лицу и, задыхаясь, прохрипел:
   -- Где княжна? Где княжна?
   -- Жива, здорова, в безопасности! -- еле мог ответить дед. -- Да убирайтесь вы к черту, пустите меня! Всю душу вытряс!
   И рыцарь, которого не могла победить ни неволя, ни раны, ни горе, ни страшный Бурдабут, пал, побежденный собственным счастьем. Он весь затрясся, опустился на колени и закрыл глаза руками.
   Несчастных "резунов" почти всех перебили; осталось несколько человек, которые должны были стать добычей палача. Битва прекратилась, шум умолк. Солдаты окружили своего командира. Тот все продолжал стоять на коленях... Не ранен ли он? Но вот он встал с лицом, сияющим невыразимою радостью.
   -- Где она? -- спросил он Заглобу.
   -- В Баре.
   -- В безопасности?
   -- Сильная крепость и никаких нападений не боится. А она под покровительством пани Словошевской и монахинь.
   -- Благодарю тебя, Боже! -- В голосе рыцаря слышалось неподдельное чувство. -- Дайте мне вашу руку, пан Заглоба. Всей душою моею...
   Тут Скшетуский вдруг обратился к своим солдатам:
   -- Сколько пленников?
   -- Семнадцать.
   -- Сегодня мне Бог послал великую радость... я не хочу никого обижать. Выпустить их на волю.
   Солдаты не хотели верить своим ушам. Таких случаев еще не бывало в войсках Вишневецкого.
   Скшетуский слегка наморщил брови.
   -- Пустить их на волю, -- повторил он.
   Солдаты отошли, но вскоре старший есаул возвратился назад.
   -- Пан поручик, -- сказал он, -- они не верят, не хотят идти.
   -- A руки вы им развязали?
   -- Развязали.
   -- Тогда оставит ий еле пролез через узкую дверь -- его пришлось подталкивать сзади. В комнате, кроме стола и деревянных скамей с настилкой из лошадиных шкур, не было ничего; у двери лежал сенник, на котором спал слуга. Войдя в комнату, воевода с изумлением взглянул на князя; простота эта необычайно удивила его, привыкшего к роскоши и удобствам и всегда возившего с собой ковры. Он встречал князя в Варшаве на сеймах и даже приходился ему дальним родственником, но не знал его близко; и только после разговора с ним он понял, что имеет дело с необыкновенным человеком. И старый сенатор, привыкший трепать по плечу своих товарищей-сенаторов, говоривший князю Доминику Заславскому: "Ну, любезный!", не стеснявшийся даже в присутствии короля, не мог столь же свободно обращаться с Вишневецким, хотя последний, в благодарность за подкрепления, принял его очень любезно.
   -- Слава богу, мосци-воевода, что вы пришли со свежим войском, я уж тут еле дышал, -- сказал князь.
   -- Вижу, что солдаты вашей светлости утомились не в меру, и меня это огорчает, ибо я сам пришел просить у вас помощи.
   -- А вам она скоро нужна?
   -- Медлить опасно! К нам подошли несколько десятков тысяч бродяг, а с ними Кривонос, который, как я слышал, послан против вашей светлости, но, получив сведения, что вы двинулись к Константинову, он отправился туда, осадив по дороге Махновку и производя всюду такие страшные опустошения, что и пересказать нельзя!
   -- Я слыхал про Кривоноса и ждал его здесь, но, видно, придется самому искать его, медлить нельзя! А много войска в Махновке?
   -- В замке есть две сотни немцев, но они не продержатся долго; хуже всего, что туда съехалось много шляхты с семьями, а город защищен только валом да частоколом и долго защищаться не сможет.
   -- Так, так, нельзя медлить, -- повторял князь. -- Желенский, -- сказал он, обращаясь к слуге, -- сбегай за полковниками.
   Воевода киевский тотчас сел на скамью и засопел, поглядывая, не несут ли ужин: он был голоден, а кроме того, любил хорошо поесть.
   Вдруг послышались шаги и звон оружия -- вошли княжеские офицеры, черные, исхудалые, бородатые, с впавшими глазами, со следами невероятных трудов, перенесенных в походе. Они поклонились князю, гостям и ждали, что он скажет.
   -- Панове, лошади в стойлах? -- спросил князь.
   -- Так точно!
   -- Готовы?
   -- Как всегда.
   -- Ну хорошо. Через час идем на Кривоноса.
   -- Гм! -- пробормотал воевода киевский и с удивлением взглянул на брацлавского подсудка Кристофора.
   -- Понятовский и Вершул идут первыми, -- продолжал князь. -- За ними пойдет Барановский с драгунами, а через час артиллерия Вурцеля с пушками.
   Полковники, поклонившись, ушли, и вскоре раздались звуки труб и команда "в поход". Воевода киевский не ожидал такой стремительности и не желал ее вовсе, так как очень устал с дороги. Он рассчитывал отдохнуть день-другой у князя и подоспеть вовремя; а между тем приходилось, не выспавшись и не поев, опять садиться на лошадь.
   -- Ваша светлость, -- сказал он, -- дойдут ли солдаты до Махновки? Путь далекий, а они, я видел, очень устали.
   -- Не беспокойтесь; они идут на битву, как на праздник.
   -- Я вижу, вижу! Они храбрые солдаты. Но и мои люди устали.
   -- Вы сами говорили, что медлить опасно.
   -- Да, но все же можно отдохнуть одну ночь. Мы идем из-под Хмельника...
   -- А мы, мосци-воевода, из Лубен, из Заднепровья.
   -- Мы весь день были в дороге.
   -- А мы целый месяц.
   И с этими словами князь вышел, чтобы лично построить войска, а воевода, вытаращив глаза на пана Кристофора, ударил себя кулаком по колену и сказал:
   -- Вот я и получил, чего хотел! Ей-богу, они меня здесь уморят голодом. Вот пылки не в меру! Я пришел просить помощи, думал, что их придется долго упрашивать и что они двинутся через два-три дня, а они даже отдохнуть не дадут. Черт их дери! Стремя мне ногу натерло; видно, слуга плохо затянул ремень... Да и в брюхе пусто... Чтоб их черт побрал! Махновка Махновкой, а брюхо брюхом! Я тоже старый воин и, может быть, чаще их бывал на войне, но разве можно -- тяп да ляп. Это черти, а не люди: не спят, не едят, а только дерутся! Вот Богом клянусь -- они, должно быть, никогда и не едят. Вы видели, пан Кристофор, этих полковников, разве они не похожи на призраков?
   -- Но зато это храбрые воины! -- ответил Кристофор, сам воин по призванию. -- Боже мой, какой бывает беспорядок и суматоха, когда выступают другие войска, сколько беготни, возни с телегами и лошадьми, а здесь -- вы слышите -- кавалерия уж уходит.
   -- Правда! Но это ужасно! -- сказал воевода.
   -- О, это великий полководец, великий воин! -- воскликнул восторженно молодой пан Аксак.
   -- У вас еще молоко на губах не обсохло! -- закричал воевода. -- Кунктатор был тоже великий полководец! Понимаете?
   -- В эту минуту вошел князь.
   -- Панове, на коней! Едем! -- сказал он. Воевода не выдержал.
   -- Да велите же, ваша светлость, дать мне чего-нибудь поесть, я голоден! -- крикнул он со злостью.
   -- Ах, любезный воевода, -- сказал князь, улыбаясь и обнимая его, -- простите, простите, я рад вас угостить, но на войне забываешь об этом.
   -- А что, разве я не говорил, что они не едят? -- сказал воевода, обращаясь к подсудку брацлавскому.
   Но ужинали недолго, и через два часа пехота ушла из Райгорода. Войска тронулись на Винницу и Литин к Хмельнику. По дороге Вершул наткнулся в Северовке на небольшой татарский отряд и вместе с Володыевским уничтожил его и освободил несколько сот пленных, почти одних девушек. Тут уж начинался разоренный край, носивший на себе следы рук Кривоноса. Стрижовка была выжжена, жители перебиты самым страшным образом. Очевидно, несчастные оказали сопротивление, за что дикий Кривонос предал все мечу и огню. У входа в деревню, на дубе, висел сам пан Стрижовский, которого сейчас же узнали люди Тышкевича. Он висел совсем голый, на шее у него было надето ожерелье из нанизанных на веревку человеческих голов: это были головы его детей и жены. В самой деревне, выжженной дотла, с обеих сторон дороги стояли так называемые "казацкие свечи", т. е. люди, привязанные к жердям, вбитым в землю, окрученные соломой, облитые смолой и зажженные сверху. У многих обгорели только руки, должно быть, дождь прекратил их муки; но трупы эти были ужасны с искаженными лицами и вытянутыми к небу, обугленными руками; трупы издавали зловоние; а над ними кружились стаи ворон и галок, с криком перелетавших при приближении войска с одного столба на другой; промелькнуло несколько волков, убежавших в лес. Войска прошли молча эту страшную аллею и сосчитали "свечи" -- их было более трехсот. Только миновав эту несчастную деревню, они вдохнули свежий воздух полей. Следы опустошения виднелись и дальше. Была первая половина июля, хлеб почти созрел, но все нивы были или вытоптаны, или выжжены, словно по ним промчался ураган. И действительно, по ним промчался самый страшный ураган -- междоусобная война. Княжеским солдатам не раз приходилось видеть опустошенные татарами земли, но таких ужасов, такого зверского опустошения они никогда не видели.
   Леса были выжжены, как и поля; там, где огонь не пожрал деревьев, он сорвал с них листья и кору, опалил, покрыл черной сажей -- и деревья торчали, как скелеты. Воевода киевский не верил собственным глазам. Медяков, Згар, Хутора и Слобода превратились в пепелище. Некоторые мужики ушли к Кривоносу, а женщины и дети попали в плен к тем татарам, которых смял Вершул с Володыевским.
   На земле пустыня, в небе стаи ворон и ястребов, прилетевших бог знает откуда на казацкую жатву. Следы проходивших войск становились все свежее. По дороге встречались поломанные возы, еще свежие трупы животных и людей, разбитые горшки, медные котлы, мешки с намокшей мукой и раскиданные стога сена. Князь гнал войско в Хмельник, не давая ему передохнуть, а старый воевода хватался за голову, жалобно твердил:
   -- Махновка, Махновка моя! Вижу, мы не успеем!
   Между тем в Хмельнике они узнали, что Махновку осаждал с несколькими тысячами людей не старый Кривонос, а сын его, и что он именно так опустошил по пути страну. Были слухи, что город уже взят и казаки, заняв его, вырезали всех шляхтичей и евреев, а шляхтянок забрали в свой табор, где их ждала участь худшая, чем смерть. Но маленький замок под начальством пана Льва еще защищался. Казаки штурмовали его из монастыря бернардинцев, в котором перерезали монахов. Пан Лев с горстью людей и остатками пороха не мог продержаться больше одной ночи.
   Князь выслал пехоту и артиллерию в Быстрик, а сам с воеводой, паном Кристофором и Аксаком и двумя тысячами солдат бросился на помощь осажденным. Старый воевода теперь удерживал его, так как потерял голову.
   -- Махновка погибла, мы придем слишком поздно, -- говорил он, -- лучше защитить другие города и снабдить их гарнизонами.
   Но князь его уже не слушал. Подсудок брацлавский торопил, войска рвались в бой.
   -- Уж раз мы пришли сюда, то не уйдем без крови!
   И двинулись вперед. В полумиле от Махновки на них налетело несколько всадников, мчавшихся во весь опор, -- это был пан Лев со своими товарищами. Увидев его, воевода киевский сейчас же догадался, в чем дело.
   -- Замок взят! -- крикнул он.
   -- Взят! -- ответил Лев и в ту же минуту упал без чувств. Он был весь изрублен и изранен пулями и потерял много крови. Другие рассказали потом, что случилось. Немцы, предпочитавшие смерть сдаче, все до одного были перебиты на стенах. Пан Лев прорвался сквозь толпу черни в разрушенные ворота, и только в башне защищалось еще несколько десятков человек шляхты; их надо было спасать как можно скорей. Отряд помчался. Немного спустя на горе показался город и замок, а над ним густое облако дыма. Начался пожар. На небе горела пурпурно-золотистая заря, которую войска приняли сперва за зарево. При этом блеске видны были полки запорожцев и масса черни, шедшие смело навстречу войскам, ибо никто не знал о прибытии князя; думали, что это только киевский воевода с подкреплением. По-видимому, водка их совершенно одурманила или взятие замка воодушевило, -- они смело шли с горы и на равнине начали радостно готовиться к бою, ударяя в барабаны и литавры. При виде этого из груди поляков вырывались радостные крики; пан воевода с изумлением смотрел на боевой порядок в княжеских войсках: они остановились при виде казаков, выстроились -- тяжелая кавалерия в центре, а легкая на флангах, -- нечего было исправлять, битву можно было начать сразу.
   -- Пан Кристофор! Что это за солдаты! -- воскликнул воевода. -- Сразу выстроились -- они и без вождя могут драться.
   Князь летал с булавой в руках среди поляков, осматривал, все ли в порядке, отдавал последние распоряжения. Заря играла на его серебряном панцире, и сам он похож был на яркий луч, мелькавший между темными рядами. В центре, в первой колонне стояли три полка: первый под командой самого воеводы киевского, второй -- под командой молодого пана Аксака, а третий -- под командой Кристофора Тышкевича; за ними во второй колонне -- драгуны Барановского и, наконец, княжеские гусары под командой Скшетуского. По флангам разместились: Вершул, Кушель и Понятовский. Пушек не было -- Вурцель остался с ними в Быстрике. Князь подскакал к воеводе и, взмахнув булавой, крикнул:
   -- Начинайте мстить первый за ваши обиды!
   Воевода взмахнул буздыганом, солдаты качнулись в седлах и тронулись. И по тому, как воевода вел свой полк, было видно, что хотя он был стар и тяжел, но воин был опытный и храбрый. Он не пустил полк с места во весь опор, а повел его медленно, ускоряя натиск только по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первом ряду, с буздыганом в руке; оруженосец только поддерживал тяжелое и длинное копье, которое для него, однако, не было слишком тяжелым. Чернь вышла против полка с косами и цепами, чтобы сдержать натиск и облегчить казакам атаку. Когда между врагами оставалось всего несколько десятков шагов, махновцы узнали воеводу по его огромному росту и начали кричать:
   -- Гей, ясновельможный воевода! Жатва близка, велите выходить своим крепостным! Челом бьем вам, ясный пане! Уж мы проткнем тебе брюхо!
   И град пуль посыпался на полк, не причинив ему вреда: полк несся как вихрь. И вот столкнулись с врагом. Раздался стук цепов и лязг кос о панцири, крики, стоны. Копья сделали пролом в массе, и лошади промчались, как ураган, сквозь эту толпу, сметая и опрокидывая все на своем пути. И как бывает, когда выйдут в луг косари -- густая трава исчезает перед ними, а они все идут вперед, размахивая косами, -- так под ударами мечей все суживалась, таяла, исчезала лавина черни и под напором лошадиных грудей не устояла на месте и отхлынула...
   Вдруг раздался крик: "Люди, спасайтесь!" И вся эта толпа, побросав косы, цепы, вилы и самопалы, в дикой панике устремилась на стоявшие сзади запорожские полки; но запорожцы приняли ее пиками, боясь, как бы бегущая толпа не расстроила их рядов. Чернь, видя препятствие, с воем бросилась в стороны, но Кушель и Понятовский, подоспевшие с княжеских флангов, снова загнали ее в середину. Воевода поскакал по трупам черни на запорожцев, те ответили на натиск натиском. И оба войска столкнулись, как две волны, которые, налетев друг на друга, вздымают гребни пены. Воевода тотчас заметил, что имеет дело не с чернью, а с храбрыми и опытными запорожскими казаками. Обе стороны шли напролом, гнулись, но не могли сломить друг друга. Труп падал за трупом. Сам воевода заткнул за пояс буздыган и, выхватив у оруженосца копье, работал в поте лица, сопя, как кузнечный мех. Около него метались, точно в кипятке, оба Сенюты, Кирдеи, Богуславский, Яловецкий и Полубинский. Со стороны казаков особенно свирепствовал Иван Бурдабут, полковник кальницкого полка, обладавший страшной силой и огромным ростом; он был тем страшнее, что и лошадь его действовала заодно с всадником. Воины сдерживали лошадей, чтобы не столкнуться с этим кентавром, сеявшим вокруг себя смерть и опустошение. Братья Сенюты подскочили к нему, но конь Бурдабута зубами схватил младшего, Андрея, за лицо и изуродовал его. Старший, Рафаил, увидав это, ударил Бурдабута меж глаз и ранил, но не убил, -- сабля наскочила на медный налобник. Бурдабут тотчас вонзил Рафаилу копье в горло и убил. Так пали оба брата и лежали под копытами лошадей, а Бурдабут бросился, как огонь, на другие ряды, зарубил князя Полубинского, шестнадцатилетнего юношу, отрубив ему руку с плечом. Урбанский хотел отомстить за смерть своего родича и выстрелил в упор в Бурдабута, но промахнулся и только прострелил ему ухо. Бурдабут и его конь -- оба черные как ночь и залитые кровью, с дикими глазами и раздутыми ноздрями, -- стали еще страшнее. От руки Бурдабута пали: Урбанский, которому он отрубил голову одним ударом, как палач, восьмидесятилетний пан Житинский и оба брата Никчемные; остальные стали в испуге отступать: за Бурдабутом виднелись еще сотни пик и сабель запорожских, обагренных кровью. Но вот этот дикарь увидел воеводу и с радостным криком бросился к нему, опрокидывая по пути лошадей и всадников, но воевода не отступил. Уверенный в своей необычайной силе, он поднял копье над головой и, взвив на дыбы коня, подлетел к Бурдабуту. И наверное, пришла бы уже его последняя минута, если бы на великана как молния не набросился Сильницкий, оруженосец одного шляхтича, и не схватил его прежде, чем тот успел вонзить в него свою саблю; пока Бурдабут возился с ним, Кирдеи подозвали на помощь воеводе других: мигом подскочили несколько десятков человек, которые отделили воеводу от атамана, и началась упорная битва. Усталый полк воеводы стал уже гнуться под натиском запорожцев и отступать, но в эту минуту подоспели пан Кристофор и пан Аксак с новыми полками. Правда, в битву бросились и новые полки запорожцев, но ведь внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, еще не принимавшими участия в битве. Ковавая борьба возобновилась, но на землю уже спускался мрак. Пожар охватил крайние дома в городе; зарево осветило побоище и обе неприятельские линии. Видны были даже знамена и лица сражающихся. Пан Вершул, Понятовский и Кушель были уже в деле: разбив чернь, они бились с казацкими флангами, которые под их напором стали отступать к горе. Длинная линия сражающихся выгнулась с двух сторон к городу и выгибалась все более, ибо польские фланги подвигались вперед, а центр под напором казацких сил отступал к позиции князя. Подошли еще три новых казацких полка с целью прорвать центр, но в эту минуту по приказанию князя в подмогу полкам выступил Барановский с своими драгунами. С князем остались только гусары, похожие на темный лес, выросший прямо в поле, -- грозная лавина железных людей, лошадей и копий. Вечерний ветер развевал значки, гусары стояли спокойно, не торопясь в бой и по опыту зная, что и их не минет это кровавое дело. Князь в панцире, с золотой булавой в руках, следил за битвой; с левой стороны стоял Скшетуский. Откинув рукав за плечо и держа в сильной и обнаженной по локоть руке вместо буздыгана копье, он спокойно ждал команды. Князь, прикрыв глаза рукой от зарева, мешавшего смотреть, следил за битвой. Центр польского войска понемногу подвигался к князю, уступая силе противника; пан Барановский поддержал его ненадолго. Князь как на ладони видел тяжелую работу солдат; сабли то поднимались как молния над черной линией голов, то вновь опускались. Кони без всадников носились с ржанием по равнине, напоминая собой какие-то адские существа. Развевавшееся над войском красное знамя упало вдруг и более не поднималось. Глаза князя были устремлены за линию сражающихся, где на горе близ города стоял молодой Кривонос, с двумя отборными полками выжидавший момента, чтобы броситься в центр битвы и сломить колеблющиеся польские силы. Наконец он со страшным криком помчался прямо на драгун Барановского -- этого момента и ждал князь.
   -- Вперед! -- крикнул он Скшетускому.
   Скшетуский поднял вверх копье, и железная стена гусар двинулась вперед. Но скакать им пришлось недолго -- боевая линия сама значительно пододвинулась к ним. Драгуны Барановского тотчас расступились, чтобы дать дорогу гусарам, мчавшимся на победоносные сотни Кривоноса.
   -- Еремия! Еремия! -- закричали гусары.
   -- Еремия! -- повторило все войско.
   Страшное имя князя наполнило тревогой сердца запорожцев. Только теперь они узнали, что вождь этого войска не воевода киевский, а сам князь. Впрочем, они и так не могли устоять против гусар, которые давили людей одной своей тяжестью, как рухнувшая стена давит стоящих под нею людей. Единственным спасением для них было расступиться в обе стороны, пропустить гусар и ударить на них с боков или с тылу. Но с боков поджидали уже драгуны Вершула и легкая кавалерия Кушеля и Понятовского, которые снова загнали их в середину.
   Картина сражения теперь сразу изменилась: легкая кавалерия образовала как бы улицу, посредине которой мчались гусары, сметая и опрокидывая на пути людей и лошадей, -- казаки с воем бросились назад в город. Если бы только Вершулу удалось соединиться с крылом Понятовского, казаки были бы окружены и истреблены все до одного; но ни Вершул, ни Понятовский не могли этого сделать -- натиск бегущих был слишком велик, и драгуны могли бить запорожцев только с боков, но зато били так, что у них руки немели...
   Молодой Кривонос, когда он, несмотря на свою отвагу и дикость, понял, что недостаточно опытен, чтобы бороться с таким вождем, как князь, окончательно потерял голову и убежал вместе с другими в город.
   Кушель, стоявший в стороне, хоть и был близорук, заметил его и ударил саблей по лицу, но сабля скользнула по застежке и только ранила Кривоноса, который испугался еще больше. Но Кушель чуть было не поплатился за это жизнью: на него бросился Бурдабут с остатками кальницкого полка. Он дважды пробовал выдержать натиск гусар, но оба раза отступил, точно его отталкивала какая-то сверхъестественная сила. Наконец собрав остаток казаков, он решил ударить на драгун Кушеля сбоку и пробиться в поле; но прежде чем он пробился, дорога, ведущая в город, так переполнилась народом, что быстрое бегство было невозможно. А гусары, налетев на толпу и поломав копья, пустили в дело мечи. Началась дикая, беспорядочная, беспощадная резня. Трупы валились один за другим, а лошади топтали копытами извивавшиеся в судорогах тела. Местами толпа так скучивалась, что не было места размахнуться саблей; там дрались врукопашную, ножами и кулаками; кое-где послышались крики: "Помилуйте, ляхи!" Крики эти росли, множились, заглушали звуки мечей и стоны умирающих, но пощады не было. Как солнце светил пожар. Один только Бурдабут со своими казаками не просил пощады. Ему не хватало места для битвы, и он расчищал себе путь ножом. Прежде всего он столкнулся с толстяком Диком и, вонзив ему нож в живот, свалил его с лошади; тот только успел вскрикнуть "Иезус!" и уж не поднялся с земли, лежа под копытами лошадей, разрывавших его внутренности. Бурдабуту стало свободнее, и он срубил драгуну Сокольскому голову вместе со шлемом, свалил потом Прияма и Цертовича. Молодой Зиновий Скальский нанес ему удар по голове, но сабля его, соскользнув, ударила плашмя; за это атаман хватил его кулаком по лицу и убил на месте. Кальничане шли за ним и кололи всех кинжалами.
   -- Колдун! Колдун! -- кричали гусары. -- Его и железо не берет! Безумный человек!
   У Бурдабута действительно на губах показалась пена, глаза горели бешенством. Наконец он увидал пана Скшетуского и, по завернутому рукаву узнав, что это офицер, набросился на него. Все затаили дыхание и прервали битву, глядя на борьбу двух страшных рыцарей. Пан Ян не испугался криков "колдун", он вскипел гневом, увидев страшную работу Бурдабута, заскрежетал зубами и ураганом, тучей набросился на атамана. Они столкнулись так страшно, что лошади их присели на задние ноги. Послышался лязг железа, и вдруг сабля атамана разлетелась в куски под ударом польского копья. Казалось, что никакие силы не могут уже спасти Бурдабута, но вдруг он выпрямился, и в его руке сверкнул нож, занесенный над головой Скшетуского. Смерть уже заглянула рыцарю в глаза, так как он не мог действовать мечом; но, бросив меч, висевший на ремешке, он стремительно схватил Бурдабута за руку. Несколько секунд обе руки судорожно дрожали в воздухе, и, должно быть, Скшетуский как клещами сжал руку Бурдабута, так как он завыл как волк, пальцы его, стиснутые руками Скшетуского, разжались, и он выпустил нож. Улучив минуту, Скшетуский схватил казака за шею, пригнул его голову к седлу и, выхватив его же буздыган, ударил им атамана так, что тот только захрипел и упал с коня. Кальничане бросились отомстить за смерть своего атамана, но налетели гусары и порубили их.
   На другом конце гусарской линии битва не прекращалась ни на минуту, так как там не было такой давки. Там отличался пан Лонгин, украшенный анусиным шарфом, с своим мечом "сорвикапюшон".
   На другой день после битвы воины с удивлением смотрели на то место, где он дрался, и, указывая на руки, перерубленные пополам головы и на массу конских и человеческих трупов, шептали друг другу:
   -- Смотрите, здесь бился Подбипента.
   Даже сам князь осматривал эти трупы и хотя был озабочен разными тревожными вестями, вслух выражал свое изумление, так как никогда в жизни не видел таких ударов.
   Казалось, что битва близится к концу. Тяжелая кавалерия двинулась вперед и гнала перед собой казацкие полки, бежавшие к городу. Остальным беглецам отрезали отступление Кушель и Понятовский. Окруженные отчаянно защищались и погибли все до одного, но зато спасли остальных, и когда Вершул вошел в город, он не застал там ни одного казака: пользуясь темнотой ночи и дождем, погасившим пожар, они забрали все телеги и лошадей и с быстротой, на которую были способны только казаки, устроили из них вал, а сами ушли за реку, разрушив по дороге мосты.
   Таким образом войска освободили несколько десятков человек шляхты, защищавшейся в замке; князь приказал Вершулу наказать мешан, присоединившихся к казакам, а сам бросился в погоню за казаками; но без пушек и пехоты он не мог захватить в плен казацкий отряд. Неприятель, сжегши мосты, выиграл время и уходил так быстро, что измученная кавалерия князя не могла его догнать; зато казаки, хотя они и славились умением защищаться в окопах, -- защищались теперь не так мужественно, как всегда. Страшная уверенность, что за ними гонится сам князь, вызвала среди них упадок духа, и они уже сомневались в своем спасении. И наверное, погибли бы все, так как Барановский, после длившейся всю ночь стрельбы, отнял у них сорок возов и две пушки, но киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне и велел своим людям остановиться. Это и привело к ссоре между ним и князем, которую слышали некоторые полковники.
   -- Отчего же вы сегодня оставляете врага, -- спрашивал князь, -- раз вчера так решительно действовали против него? Вы потеряете по собственной оплошности славу, приобретенную вчера, -- сказал князь.
   -- Ваша светлость, -- ответил воевода, -- я не знаю, какой дух живет в вас, но я человек и телом, и душой, и нуждаюсь в отдыхе после трудов, как и мои люди. Я всегда пойду на врага, как сегодня, липом к лицу, когда он может драться, но за разбитым и обращенным в бегство я не стану гнаться.
   -- Перебить их всех! -- закричал князь.
   -- И зачем это? -- спросил воевода. -- Перебьем их, придет старый Кривонос. Сожжет все, все разрушит, перебьет людей, как в Стрижовке, и за нашу жестокость поплатятся невинные люди.
   -- О, я вижу, -- воскликнул с гневом князь, -- что вы, ваша милость, принадлежите вместе с канцлером и другими сановниками к партии мира, которая хочет усмирить бунт переговорами! Но, клянусь Богом живым, я не допущу этого, пока сабля у меня в руках!
   -- Я не принадлежу ни к какой партии, -- возразил Тышкевич, -- но, бога ради, ведь я стар и мне скоро придется явиться на суд Божий... И не удивляйтесь, ваша светлость, если я не хочу проливать напрасно братскую кровь! Вы недовольны, что не вам досталось главное начальство над войсками, но я вам скажу: вашим мужеством вы его вполне заслужили, но, может быть, это и к лучшему, что главного начальства вам не дали, не то вы утопили бы в крови не только бунт, но и всю эту несчастную страну.
   Юпитерские брови Еремии сдвинулись, шея побагровела, а глаза засверкали молнией, так что все испугались за воеводу, но в эту минуту к князю быстро подошел пан Скшетуский и сказал:
   -- Ваша светлость, есть вести о старом Кривоносе.
   Мысли князя обратились в другую сторону, и гнев на воеводу утих. В избу ввели четырех людей, прибывших с известиями; двое из них были священники, которые, увидев князя, упали перед ним на колени.
   -- Спаси! Владыко, спаси! -- повторяли они, протягивая к нему руки.
   -- Откуда вы? -- спросил князь.
   -- Мы из Полонного. Старший Кривонос осадил город и замок: если твой меч не повиснет над его шеей, то мы все погибнем.
   Князь ответил:
   -- Я знаю, что в Полонном укрылось много народа и больше всего -- русинов. Велика ваша заслуга перед Богом, что вместо того, чтобы присоединиться к мятежу, вы остались верны отчизне, но я все-таки боюсь измены, как в Немирове.
   Но посланные клялись, что там ждут князя как спасителя и что мысль об измене не приходила никому в голову.
   И они говорили правду. Кривонос, осадив с пятидесятитысячным войском город, поклялся погубить их за то, что русины не захотели пристать к мятежникам.
   Князь обещал им помочь, но так как главные силы его были в Быстрике, то он должен был ждать их. Посланные ушли ободренные, а князь, обращаясь к воеводе киевскому, сказал:
   -- Простите, ваша милость! Теперь я сам вижу, что нам нужно бросить молодого Кривоноса и идти на старшего. Младший может еще подождать веревки. Я думаю, что вы не оставите меня в этом предприятии.
   -- Ни за что на свете! -- ответил воевода.
   Раздался сигнал трубы, созывавшей назад солдат, гнавшихся за казаками. Нужно было дать отдых людям и лошадям. Вечером подошла вся дивизия из Быстрика, а с ней и посол брацлавского воеводы, пан Стахович. Кисель писал князю восторженное письмо, называл его вторым Марием, спасающим гибнущую отчизну, писал, что все радуются его прибытию из Заднепровья, и поздравлял его с победами, но в конце письма выяснилось, ради чего оно было написано. Кисель уведомлял, что переговоры уже начаты и что он сам отправляется в Белую Церковь, где надеется сдержать и удовлетворить Хмельницкого, и, в свою очередь, просил князя вплоть до окончания переговоров, поскольку возможно, воздержаться от военных действий против казаков.
   Если бы князю донесли, что все его Заднепровье разрушено, а все города сровнены с землею, он не огорчился бы так, как теперь, из-за этого письма. Это видели пан Скшетуский, пан Барановский, пан Зацвилиховский, оба Тышкевича и Кирдеи. Князь закрыл глаза руками и откинулся назад, точно громом пораженный.
   -- Позор! Позор! Господи! Дай мне смерть скорее, лишь бы только не видеть этого позора.
   Между присутствующими наступило глубокое молчание; князь продолжал:
   -- Я не хочу жить в нынешней Речи Посполитой, ибо приходится теперь стыдиться за нее. Казаки и чернь залили ее кровью и вошли в союз с нехристями против родной матери. Гетманы разбиты, слава народа погибла, костелы сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны! Женщины обесчещены... И чем же отвечает Речь Посполитая на этот позор, которого не смогли бы вынести наши предки? Она начинает переговоры с изменником, опозорившим ее, с союзником басурман, и обещает ему удовлетворение. О Боже, пошли смерть тем, кто чувствует бесчестие родины и несет ей в жертву свою жизнь!
   Воевода киевский молчал, а брацлавский подсудок Кристофор отозвался:
   -- Пан Кисель ведь не составляет всей Речи Посполитой!
   -- Не говорите мне о Киселе, я знаю хорошо, что за ним целая партия; он угадал желание примаса-канцлера, князя Доминика и многих панов, которые ныне, во время междуцарствия, правят Речью Посполитой, служат представителями ее власти и позорят ее своей слабостью, недостойной великого народа! Не переговорами, а кровью нужно тушить этот бунт; для народа рыцарского лучше погибнуть, чем оподлиться и возбудить к себе презрение всего мира!
   И князь снова закрыл руками глаза; вид его горя и скорби был так невыносим, что у всех навернулись на глаза слезы.
   -- Мосци-князь, -- решился отозваться Зацвилиховский, -- пусть они сражаются языком, а мы будем сражаться мечами.
   -- Поистине, -- ответил князь, -- сердце мое разрывается при мысли, что нам дальше делать? Услыхав о бедствии отчизны, мосци-панове, мы пришли сюда через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, выбивались из последних сил, чтобы избежать позора; руки наши устали от битв, голод нас мучит, раны болят, но мы не жалеем труда ради усмирения неприятеля. Говорят, будто я недоволен тем, что не мне досталось главное предводительство. Пусть судят все, достойнее ли меня те, кто получил его? Но беру Бога и вас в свидетели, что я проливаю кровь не ради наград и не из тщеславия, а из чистой любви к отчизне. Мы отдаем ей тут последний вздох -- и что же? Паны в Варшаве и Кисель в Гуще думают о том, какое бы удовлетворение дать врагу... Позор! Позор!!
   -- Кисель -- изменник! -- воскликнул Барановский.
   А пан Стахович, человек степенный и смелый, обращаясь к Барановскому, сказал:
   -- Будучи другом и послом пана брацлавского воеводы, я не позволю называть его здесь изменником. И его борода поседела от горя, и он служит отчизне, как умеет; может быть, ошибочно, но честно!
   Князь, погруженный в раздумье и горе, не слыхал этого ответа, Барановский не посмел в его присутствии затевать ссоры, посему только посмотрел на Стаховича, точно хотел сказать: "Я тебе отплачу еще", и положил руку на рукоять сабли. Наконец, князь очнулся и сказал мрачно:
   -- Нет выбора... Надо или нарушить повиновение, ибо во времена междуцарствия они являются представителями власти, или пожертвовать честью отчизны, для которой мы столько трудились.
   -- Все зло в Речи Посполитой от непослушания! -- сказал глубокомысленно киевский воевода.
   -- Значит, надо согласиться на унижение отчизны? Значит, если нам велят завтра с веревкой на шее идти к Тугай-бею или Хмельницкому, то и тогда мы должны повиноваться?
   -- Veto! -- воскликнул пан Кристофор, подсудок брацлавский.
   -- Veto! -- повторил Кирдей. Князь обратился к полковникам:
   -- Говорите, старые воины!
   Пан Зацвилиховский заговорил первый:
   -- Мосци-князь, мне семьдесят лет, я православный и украинец, был казацким комиссаром, и сам Хмельницкий называл меня отцом. Я скорее должен стоять за переговоры, но если мне придется выбирать: Позор или война, то я, и умирая, скажу: "Война!"
   -- Война! -- повторил пан Скшетуский.
   -- Война! Война! -- повторило несколько голосов -- среди них пан Кристофор, Кирдей и Барановский. -- Война! Война!
   -- Пусть будет по-вашему, -- торжественно сказал князь и ударил булавой по открытому письму Киселя.
  

XXVIII

  
   Днем позже, когда войска остановились в Рыльцове, князь позвал пана Скшетуского и сказал ему:
   -- Войско наше слабо и измучено, а у Кривоноса шестьдесят тысяч человек; к тому же силы его увеличиваются с каждым днем от наплыва черни. На воеводу киевского рассчитывать я не могу, в душе он принадлежит к партии мира и хотя идет со мной, но неохотно. Нам нужно подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника -- Осинский с королевской гвардией и Корыцкий. Возьмешь для безопасности сотню придворных казаков и свезешь им мое письмо, чтобы они без промедления шли ко мне; через несколько дней я ударю на Кривоноса... Никто лучше тебя не исполняет моих поручений, поэтому я посылаю тебя -- дело важное.
   Пан Скшетуский поклонился и в тот же вечер уехал в Константинов, чтобы проскользнуть незаметно, ночью, так как повсюду рыскали отряды Кривоноса и шайки черни, которая устраивала разбойничьи засады по лесам и дорогам, а князь велел избегать стычек, чтобы не терять времени.
   Медленно подвигаясь вперед, Скшетуский на рассвете дошел до Висоватого Пруда, где наткнулся на обоих полковников, при виде которых сердце его радостно забилось. У Осинского был отличный отряд гвардии, состоящий из драгун, обученных по-иностранному, и немцев; у Корыцкого -- только немецкая пехота, все почти ветераны Тридцатилетней войны. Эти столь страшные и опытные воины в руках полковника действовали как один человек. Оба полка были хорошо обмундированы и снабжены ружьями. Услышав, что их зовет к себе князь, они подняли радостный крик, так как уже соскучились по битвам и знали, что ни под чьей командой им не придется столько биться, как под командой Вишневецкого.
   К несчастью, оба полковника дали отрицательный ответ, так как служили под начальством князя Доминика Заславского, который дал строгий приказ не соединяться с Вишневецким. Напрасно Скшетуский объяснял им, какую славу могли бы они приобрести, если бы служили под начальством такого вождя, и сколько услуг оказали бы стране, -- они ничего не хотели слушать, твердя, что повиновение -- первая обязанность и долг солдата. Они говорили, что могли бы соединиться с князем только в том случае, если бы этого требовало спасение их полков. Скшетуский уехал, глубоко огорченный, ибо знал, как больно будет князю перенести эту новую неудачу; войска князя были измучены и изнурены походами, постоянными стычками с отдельными шайками неприятеля, бессонницей и голодом. При подобных условиях бороться с неприятелем, превосходящим его в десять раз численностью, было невозможно; пан Скшетуский видел, что поход на Кривоноса надо отложить, чтобы дать отдых войскам и дождаться шляхты для подкрепления.
   Занятый этими мыслями, пан Скшетуский возвращался к князю во главе своих казаков тихо и осторожно, делая переходы только ночью, чтобы избегнуть отрядов Кривоноса и многочисленных шаек казаков и черни, порой очень многочисленных и кишевших по всей окрестности. Они жгли усадьбы, вырезали шляхту и перехватывали по дороге беглецов. Так он миновал Баклай и въехал в густой мшинецкий бор, полный предательских оврагов. К счастью, после проливных дождей настала прекрасная погода и облегчала путь. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей; вдруг до слуха Скшетуского и его казаков донесся какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое окриками.
   -- Стой! -- тихо произнес Скшетуский, останавливая отряд. -- Что это? К нему подошел старый лесничий:
   -- Это, пане, сумасшедшие, у которых от всех ужасов в голове помутилось. Ходят по лесу и кричат. Вчера мы встретили одну шляхтинку, она все ходит, смотрит на сосны и кричит: "Дети, дети". Видно, мужики ее детей перерезали. Вытаращила на нас глаза и так закричала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь таких много.
   Скшетуский, хоть и был рыцарем без страха, но почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.
   -- А может быть, это волки воют? Издали нельзя различить, -- сказал он.
   -- Какие там волки! Теперь волков в лесу нет; все разбежались по деревням за трупами...
   -- Странные времена! -- заметил рыцарь. -- Волки живут по деревням, а в лесу живут потерявшие рассудок люди. Боже! Боже!
   Вскоре снова наступила тишина, шумели только верхушки сосен; но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.
   -- Эге, -- сказал вдруг лесничий, -- там, видно, целая шайка; вы, Панове, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.
   -- Идите, -- сказал пан Скшетуский, -- мы здесь подождем.
   Лесники исчезли и не возвращались почти час; пан Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.
   -- Есть, пане, -- сказал он, подходя к Скшетускому.
   -- Кто?
   -- Мужики-резуны.
   -- А много их?
   -- Сотни две будет. Что же нам делать, пане: они в овраге, через который идет наш путь... Жгут костры, но пламени не видно, потому что они внизу. Стражи нет никакой; подойти к ним можно на выстрел из лука.
   Отряд тотчас двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его; не звякали стремена, не брякали сабли, лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.
   Дойдя до того места, где дорога круто поворачивала, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Здесь пан Скшетуский разделил своих солдат на три отряда; один остался на месте, другой должен был идти краем оврага, чтобы отрезать выход, а третий -- слез с коней и залег над пропастью, над самыми головами мужиков; пан Скшетуский, находившийся в третьем отряде, посмотрел вниз и увидел как на ладони, шагах в двадцати, весь лагерь; горело десять костров, но не ярко, потому что над ними висели котлы с едой.
   До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, пили и разговаривали, у некоторых в руках были бутылки, другие опирались на копья, на которые посажены были головы мужчин, женщин и детей. В мертвых глазах и оскаленных зубах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же, под стеной оврага, спало несколько человек и громко храпело; другие разговаривали, поправляли костры, метавшие снопы искр. У самого большого костра спиной к Скшетускому сидел старый дед и бренчал на торбане; около него столпилось в полукруге человек тридцать резунов. До ушей Скшетуского долетали слова:
   -- Гей, дид, про казака Голоту!
   -- Нет, -- кричали другие -- про Марусю Богуславку.
   -- К черту Марусю, про Потоцкого! -- кричало большинство голосов. "Дид" ударил сильнее по торбану, откашлялся и запел:
  
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся, которы маешь много,
   Же рувный будешь тому, в которого нема ничего,
   Бо той справует, шо всим керует, сам Бог милостив?
   Вси наши справы на своей шали важит справедливе,
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся, которы высоко
   Умом литаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко1.
   1 Цитируемые здесь отрывки взяты из современной песни, записанной в летописи Иоахима Ерлича. Издатель предполагает, что песня сочинена самим Ерличем, но ничем не подтверждает своего предположения. Хотя, с другой стороны, полонизмы, допущенные автором, обнаруживают его национальность.
  
   Он замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
   Их собиралось около него все больше и больше, да и сам Скшетуский, хотя и знал, что его люди уже готовы, не давал еще знака к нападению.
   Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком пробудили в рыцаре какие-то странные мысли и тоску, которых он сам не мог объяснить себе. Незажившие раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о недавнем прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия. Он задумался, а дед продолжал петь:
  
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся, которы воюешь
   Луком -- стрилами, порохом -- кулями и мечем шырмуешь,
   Бо теж рыцари и кавалери перед тым бували,
   Тым воевали, от того ж меча сами умирали;
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся и скинь с сердца буту.
   Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту,
   Невинные души берешь за уши, вольность одеймуешь
   Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь.
   Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь,
   Сам булавою, в сем польском краю, як сам хочешь, керуешь!
  
   Дед снова замолчал, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели к лесу вверх; Скшетуский увидел, что пора, и выстрелил в толпу из пистолета.
   -- Бей! Режь! -- крикнул он, и тридцать казаков дали залп почти в упор; с саблями в руках они молнией сбежали по крутому откосу и врезались в толпу испуганных мужиков.
   -- Бей! Режь! -- загремело в одном конце оврага.
   -- Бей! Режь! -- повторили дикие голоса в другом.
   -- Ерема! Ерема!
   Нападение было так неожиданно, ужас так велик, что мужики, хотя и были вооружены, не оказали почти никакого сопротивления. Уж и так среди черни ходили слухи, что Иеремия при помощи злого духа может быть и сражаться одновременно в нескольких местах, и теперь это имя, обрушившись на не подозревавших ничего дурного мужиков, вышибло у них из рук оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, нельзя было пустить в ход в тесноте; казаки приперли мужиков к стене оврага, как стадо баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а они в безумии страха протягивали руки и, хватаясь за неумолимую сталь, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались взобраться по отвесной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками, чтобы не смотреть смерти в глаза, иные падали на землю лицом вниз, а над свистом сабель и воем умиравших раздавалось: "Ерема! Ерема!" -- крик, от которого у мужиков вставали дыбом волосы, и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил одного казака лирой по голове, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Другие, заметив его, бежали к нему с обнаженными саблями, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:
   -- Живьем брать! Живьем брать!
   -- Стойте! -- взревел дед. -- Я шляхтич! Loquor latine! {Я говорю по-латыни! (лат.).} Я не дид! Стойте, говорю вам, разбойники, сукины дети!
   Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом загудело эхо:
   -- Заглоба!
   И бросился к нему, как дикий зверь, впился пальцами в его плечи и, потрясая им, крикнул:
   -- Где княжна?! Где княжна?!
   -- Жива, здорова, невредима! -- ответил дед. -- Да пустите же, ваць-пане, а то всю душу вытрясете!
   И вот рыцаря, которого не могли победить ни неволя, ни раны, ни горе, ни страшный Бурдабут, победила эта радостная весть; руки его опустились, на лбу выступил пот, он опустился на колени и закрыл лицо руками, опершись головой о стену оврага, очевидно, молча благодарил Бога.
   Между тем казаки уже кончали резню несчастных мужиков -- человек десять перевязали и передали палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Другие уже лежали мертвые. Казаки собрались вокруг своего вождя и, видя, что он стоит на коленях под стеной, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.
   -- Где она? -- спросил он у Заглобы.
   -- В Баре.
   -- В безопасности?
   -- Замок там крепкий, он ничего не боится. Она под покровительством пани Славошевской и монахинь.
   -- Слава в вышних Богу! -- произнес рыцарь, глубоко растроганный. -- Дайте же мне вашу руку. От души благодарю!
   Вдруг он обратился к казакам:
   -- Много ли у нас пленных?
   -- Семнадцать, -- ответили солдаты.
   -- Я получил радостное известие сегодня -- и милосердие во мне. Отпустите их всех!
   Казаки не хотели верить своим ушам. Таких вещей не случалось еще в войсках Вишневецкого.
   Скшетуский наморщил брови.
   -- Отпустить их! -- повторил он.
   Казаки ушли, но вскоре вернулся старший есаул и сказал:
   -- Пане поручик, они не верят и не смеют уходить.
   -- А веревки разрезаны?
   -- Точно так.
   -- Оставить их здесь, а мы на коней!
   Через полчаса отряд подвигался уже по узкой дорожке. Взошла луна, которая длинными белыми полосами заглядывала в лес и освещала его темные глубины. Пан Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали.
   -- Говорите мне все, что знаете про нее, -- сказал рыцарь. -- Значит, вы вырвали ее из Богуновых рук?
   -- Я! А перед отъездом завязал ему голову, чтоб он не мог кричать.
   -- И прекрасно сделали, ваша милость, ей-богу! А как же вы попали в Бар?
   -- Э, долго говорить... в другой раз расскажу; я страшно устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?
   -- Есть фляжка с водкой -- вот!
   Заглоба схватил фляжку и поднес ее ко рту, послышались жадные, продолжительные глотки, а Скшетуский, потеряв терпение, спросил:
   -- Здорова ли она?
   -- Да что уж, -- ответил Заглоба, -- на сухое горло все здорово.
   -- Да я о княжне спрашиваю.
   -- О княжне? Здорова, как козочка.
   -- Слава Всевышнему! А хорошо ей в Баре?
   -- Отлично, и лучше в небе быть не может; все так и льнут к ней из-за ее красоты. Пани Славошевская полюбила ее, как родную дочь. А сколько там кавалеров в нее влюблено! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам; но она столько же о них думает, сколько и я о вашей пустой фляжке, ибо пылает к вам неизменным чувством.
   -- Пошли ей, Господи, здоровья! -- радостно произнес Скшетуский. -- Значит, она вспоминает меня?
   -- Вспоминает ли моспи-пана? Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Всем жаль ее, особенно монахиням, которых она привлекла к себе своей нежностью. Ведь это она и толкнула меня на то рискованное дело, из-за которого я чуть было не поплатился жизнью: во что бы то ни стало найти вас и узнать, живы ли вы и здоровы. Она хотела послать гонца, но никто не хотел ехать, я наконец сжалился над нею и отправился в ваш лагерь. И если бы я не переоделся, меня бы уже давно поминай как звали. А так мужики везде принимали меня за деда, к тому же я пою преотменно.
   Пан Скшетуский не мог говорить от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове; Елена как живая стояла перед его глазами такой, какой он видел ее в последний раз в Розлогах, перед самым отъездом в Сечь: прелестная, слегка раскрасневшаяся, стройная, с этими черными, как бархат, глазами, полными невыразимых чар. Ему казалось, будто он слышит ее сладкий голос, видит ее, чувствует теплоту ее щек. Он вспомнил прогулку в вишневом саду, кукушку и вопросы, которые он задавал, и смущение Елены, когда птица напророчила им двенадцать сыновей. Душа его рвалась к ней, а сердце млело от радости и любви, и все прежние страдания казались ему теперь каплей в море. Он сам не знал, что с ним творится. Ему хотелось кричать, стать на колени и снова благодарить Бога, вспоминать, расспрашивать и расспрашивать без конца. И он снова затвердил:
   -- Жива и здорова! Жива и здорова!
   -- Да, жива и здорова! -- отвечал, как эхо, Заглоба.
   -- И она вас послала?
   -- Она.
   -- А письмо у вас есть?
   -- Есть.
   -- Давайте!
   -- Оно у меня зашито, да и ночь теперь... Успокойтесь, пане!
   -- Не могу, сами видите.
   -- Вижу.
   Ответы пана Заглобы становились все лаконичнее, наконец качнувшись на седле раз, другой, он уснул.
   Скшетуский, видя, что ничего с ним не поделаешь, снова предался своим думам. Прервал их только топот какого-то большого отряда. Это был Понятовский с придворными казаками, которого князь выслал навстречу Скшетускому, боясь, чтобы с ним не случилось чего-нибудь дурного.
  

XXIX

  
   Легко себе представить, как принял князь утренний доклад Скшетуского об отказе Осинского и Корыцкого: все складывалось так, что нужно было обладать характером железного князя, чтобы не согнуться даже под этой тяжестью и не опустить рук. Напрасно тратил он огромное состояние на содержание войск, напрасно метался, как лев в сети, отрубал гидре мятежа одну голову за другой, творил чудеса храбрости, -- все напрасно! Близка была минута сознания собственного бессилия; тогда ему оставалось уйти далеко и остаться немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обезоружил его? Не казацкие мечи, а недружелюбие своих. Разве он не был вправе рассчитывать, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего ужаса и смятения первый поднимет саблю, то вся Речь Посполитая придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч и свои силы. И что же случилось? Король умер, после его смерти власть перешла в другие руки, а его, князя, демонстративно обошли. Это была первая уступка Хмельницкому, но душа князя страдала не от оскорбленного достоинства, а от того, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы насмерть и сама отступает перед казаком, стараясь переговорами удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все худшие известия: во-первых, -- письмо Киселя о переговорах, потом -- известие о мятеже на Полесье волынском, наконец, отказ полковников, особенно ярко подчеркнувший, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, был нерасположен к Вишневецкому. Как раз в отсутствие пана Скшетуского в отряд прибыл пан Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ объят пламенем мятежа. Народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили его силой присоединиться к ним. Усадьбы и города были сожжены, шляхта, не успевшая бежать, перерезана; между прочими был убит и старый пан Елец, слуга и друг Вишневецких. Князь рассчитывал с помощью Осинского и Корецкого разбить Кривоноса, а потом двинуться на север, к Овручу, чтобы, соединившись с гетманом литовским, с двух сторон ударить на бунтовщиков. Но все эти планы рушились теперь, после приказа, отданного князем Домиником обоим полковникам. Войска Еремии после утомительных походов и битв были недостаточно сильны, чтобы мериться с Кривоносом, тем более что князь не был уверен и в воеводе киевском. Пан Януш душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Еремии и должен был идти с ним, но, чем больше колебалась эта сила, тем более был он склонен противиться воинственным намерениям князя, что вскоре и обнаружилось. Князь молча выслушал доклад Скшетуского; лица всех начальников омрачились при известии об отказе полковников, и глаза всех обратились к князю.
   -- Так это князь Доминик прислал им приказ?
   -- Точно так! Они даже показывали мне его письмо.
   Еремия оперся локтями на стол и закрыл лицо руками. Помолчав немного, он сказал:
   -- Поистине, это выше человеческих сил! Неужели я один должен трудиться и вместо помощи видеть только препятствия! Разве я не мог уйти к Сандомиру и там спокойно сидеть в своих поместьях? Я не сделал этого из-за любви к отчизне! И вот мне награда за труды, за разорение, за кровь...
   Князь говорил спокойно, но столько горечи, такая боль дрожала в голосе его, что старые полковники, ветераны Путивля, Старца и Кумейков, и молодые победители последней войны смотрели на него с невыразимой тревогой, зная, какую тяжелую борьбу с самим собой выдерживает этот железный человек, как страшно должна страдать его гордость от унижений, которые на него обрушились. Он, князь "Божией милостью", он, воевода русский, сенатор Речи Посполитой, должен уступать какому-то Хмельницкому и Кривоносу, он, почти монарх, который недавно еще принимал чужеземных послов, должен был отступать с поля славы и запереться в каком-то замке, ожидая окончания войны, которую будут вести другие, или окончания унизительных переговоров. Он, созданный для великих дел и чувствовавший себя в силах совершить их, должен был признать себя бессильным... Страдание и усталость отражало его лицо. Он похудел, глаза ввалились, черные как вороново крыло волосы начали седеть. Но вместе с тем какое-то великое трагическое спокойствие было в его лице: гордость не позволяла ему обнаруживать своих страданий.
   -- Ну, пусть будет так! -- сказал он. -- Мы покажем неблагодарной отчизне, что сумеем не только воевать, но и погибнуть за нее. Поистине я предпочел бы смерть в какой-нибудь другой войне, чем в войне с чернью, в междоусобной распре, но что же делать?
   -- Мосци-князь! -- перебил его воевода киевский. -- Не говорите о смерти, хоть никто не знает, что ему Бог предназначил, но, может быть, до нее очень далеко. Я преклоняюсь перед военным гением и рыцарским духом вашей светлости, но не могу обвинять ни вице-короля, ни канцлера, ни главнокомандующего в том, что они стараются прекратить эту междоусобную войну путем переговоров; в ней ведь проливается братская кровь, и кто же воспользуется внутренними раздорами, как не внешний враг?
   Князь долго смотрел на воеводу и сказал отчетливо:
   -- Окажите милость побежденным, они ее примут с благодарностью и будут помнить; а победители будут презирать вас только. О, если бы никто никогда не притеснял этого народа! Но раз разгорелся бунт, значит, его нужно гасить не переговорами, а кровью. Иначе позор и гибель нам!
   -- Мы скорее погибнем, если будем вести войну каждый отдельно, -- возразил воевода.
   -- Это значит, что вы, мосци-воевода, не пойдете дальше со мной?
   -- Ваша светлость! Бог свидетель, что я делаю это не из недоброжелательства к вам, а оттого, что совесть не позволяет мне обрекать моих людей на верную смерть; кровь их драгоценна для меня и пригодится еще Речи Посполитой.
   -- А вы, старые товарищи, ведь не оставите меня теперь, правда?
   При этих словах полковники, точно их толкнула одна сила и воля, бросились к князю. Некоторые начали целовать его одежду, другие обнимали колени и, поднимая руки вверх, кричали:
   -- Мы с тобой! До последнего издыхания, до последней капли крови! Веди нас! Веди! Мы даром будем служить тебе!
   -- Мосци-князь, позвольте и мне умереть с вами! -- сказал, краснея, как девочка, молодой пан Аксак.
   Видя все это, даже воевода киевский был тронут, а князь переходил от одного к другому, каждого обнимал и благодарил. Одушевление овладело всеми, и старыми, и молодыми. Глаза их сверкали, руки сжимали сабли.
   -- С вами жить, с вами и умереть! -- говорил князь.
   -- Победим! -- восклицали офицеры. -- На Кривоноса! Под Полонное! Кто хочет оставить нас, пусть уходит. Обойдемся без чужой помощи. Мы не хотим делиться ни славой, ни смертью.
   -- Мосци-панове, -- сказал в ответ на это князь, -- прежде чем идти на Кривоноса, нам нужно хоть немного отдохнуть и восстановить наши силы. Вот уже третий месяц как мы не слезаем с лошадей. От трудов, бессонных ночей и перемен погоды мы совсем извелись. Лошадей у нас нет, наша пехота ходит босиком. Пойдем теперь под Збараж, там оправимся и отдохнем, быть может, соберем еще немного войска и с новыми силами пойдем в огонь.
   -- Когда прикажете выступить, ваша светлость? -- спросил старый За-цвилиховский.
   -- Без промедления, мой храбрый воин. -- Князь обратился к воеводе: -- А вы куда пойдете?
   -- Под Глиняны; я слыхал, что там собираются войска.
   -- В таком случае мы вас проводим в спокойные места, чтобы с вами чего-нибудь не приключилось.
   Воевода ничего не ответил, но ему стало как-то не по себе. Он оставлял князя, а князь еще заботился о нем и хотел его провожать. Была ли это ирония со стороны князя, он не знал, но все-таки не хотел оставить своего намерения; княжеские офицеры смотрели на него все недружелюбнее, и если бы это было не в столь дисциплинированном войске, то против него, наверное, поднялось бы возмущение.
   Воевода поклонился и ушел, полковники тоже разошлись к своим полкам, чтобы приготовиться к походу. С князем остался только пан Скшетуский.
   -- А каковы солдаты в этих полках?
   -- Отличные. Лучше не сыскать! Драгуны обучены по-немецки, а в гвардейской пехоте -- все ветераны Тридцатилетней войны. Когда я их увидал, подумал, что это римские легионеры.
   -- Много их?
   -- Два полка с драгунами; всего три тысячи человек.
   -- Жаль, жаль, многое можно было бы сделать с такой помощью! На лице князя снова отразилось страдание.
   -- Какое несчастье, что выбрали таких вождей во время бедствий! Остророг был бы хорош, если бы мог прекратить войну своей цветистой латынью. Конецпольский, деверь мой, из рыцарского рода, но молод и неопытен, а хуже всех -- Заславский. Я его давно знаю. Это человек малодушный и малого ума. Его дело -- над чашей дремать, а не командовать войском... Я не высказываю этого громко, не хочу, чтобы думали, будто во мне говорит зависть, но я предвижу страшные бедствия. Теперь, именно теперь власть в руках таких людей! Боже! Боже! Да минует чаша сия! Что будет с отчизной? Когда я думаю об этом, я смерти жажду -- я слишком устал и недолго проживу, говорю тебе. Душа рвется к войне, но у тела сил нет...
   -- Ваша светлость, вы должны больше беречь здоровье для блага отчизны; а труды, видно, очень надорвали его.
   -- Отчизна, видно, думает иначе, если меня обошли и теперь вырывают саблю из рук.
   -- Бог даст, корону примет королевич Карл, он будет знать, кого возвысить и кого покарать, а пока вы достаточно сильны, чтобы не обращать внимания на них.
   -- Я и пойду своей дорогой.
   -- Может быть, князь не замечал, что и он сам, подобно другим "царькам", вел собственную политику, но если бы он и заметил это, то не смог бы поступить иначе, ибо чувствовал, что спасает честь Речи Посполитой.
   Опять наступило минутное молчание, которое вскоре прервало ржанье лошадей и звуки труб. Отряды готовились к походу. Эти звуки заставили князя очнуться от задумчивости, он тряхнул головой, точно желая сбросить мрачные мысли, и сказал:
   -- А дорогой все было спокойно?
   -- В мшинецких лесах я встретил шайку мужиков, человек в двести, и уничтожил ее.
   -- Хорошо. А пленных взяли? Теперь это очень важно.
   -- Взял, но...
   -- Но велели их повесить? Да?
   -- Нет, ваша светлость! Я отпустил их на волю.
   Еремия с удивлением взглянул на Скшетуского. Брови его вдруг сдвинулись.
   -- Что это? И вы уже принадлежите к партии мира?! Что это значит?
   -- Ваша светлость! Известия я привез, ибо между мужиками был переодетый шляхтич, который остался жив. Остальных я отпустил, ибо Бог послал мне радость и утешение; я охотно подчинюсь наказанию. Этот шляхтич -- пан Заглоба, который привез мне весть о княжне Елене.
   Князь быстро подошел к Скшетускому:
   -- Жива, здорова?
   -- Слава богу, да!
   -- Где же она?
   -- В Баре.
   -- Это сильная крепость. Милый мой! -- Князь взял Скшетуского за голову и поцеловал его. -- И я радуюсь твоему счастью, ибо люблю тебя, как сына.
   Пан Ян поцеловал руку князя и хотя давно уже готов был отдать за него жизнь, но теперь еще сильнее почувствовал, что пойдет за него в огонь и в воду.
   -- Ну я не удивляюсь, что ты отпустил этих мужиков; за это ты не будешь наказан. Ну и ловок же этот шляхтич! Значит, он провел ее из Заднепровья в Бар! Слава богу! Это и для меня большое утешение в столь тяжелые времена. Позови-ка сюда этого Заглобу.
   Поручик торопливо направился к дверям, которые вдруг раскрылись, а в них показалась огненная голова Вершула, который был послан с придворными татарами в далекую рекогносцировку.
   -- Ваша светлость! -- воскликнул он, тяжело дыша. -- Кривонос взял По-лонное, вырезал десять тысяч человек, женщин и детей.
   Полковники снова сошлись и окружили Вершула; прибежал даже воевода киевский. Князь стоял пораженный -- он не ожидал таких вестей.
   -- Там заперлись одни только русские. Это не может быть!
   -- Из города не ушло ни души.
   -- Слышите, ваша милость? -- обратился князь к воеводе. -- Вот и ведите переговоры с врагом, который даже своих не щадит.
   Воевода засопел и сказал:
   -- Собачьи дети! Если так, черт побери все, я иду с вами, ваша светлость!
   -- Отныне вы брат мне! -- произнес князь.
   -- Да здравствует воевода киевский! -- воскликнул Зацвилиховский.
   -- Да здравствует согласие!
   А князь снова обратился к Вершулу:
   -- Куда Кривонос идет из Полонного?
   -- Говорят, под Константинов, -- отвечал тот.
   -- Боже! Значит, полки Осинского и Корыцкого погибли! Пехота не успеет уйти. Надо забыть обиду, идти к ним на помощь. На коней! На коней!
   Лицо князя просияло, и румянец выступил на его исхудавших щеках: перед ним снова открылся путь к славе.
  

XXX

  
   Войска миновали Константинов и задержались в Росоловцах. Князь рассчитал, что, когда полковники Корыцкий и Осинский получат известие о взятии Полонного, они должны будут отступить к Росоловцам, а если неприятель захочет их преследовать, то наткнется на войско князя и попадет в западню; тем вернее он потерпит поражение. И расчеты эти почти в точности оправдались. Войска заняли свои позиции и стояли, готовые к битве. Во все стороны высланы были разведочные отряды. Князь с несколькими полками остановился в деревне и ждал. Вечером татары Вершула дали знать, что от Константинова идет какая-то пехота. Услышав это, князь вышел перед домом в сопровождении полковников и офицеров посмотреть, кто идет. Между тем полки, дав знать о своем приближении звуками трубы, остановились перед деревней, а два полковника, запыхавшись, подбежали к князю, предлагая свои услуги. Это были Осинский и Корыцкий. Увидев Вишневецкого, а с ним великолепную свиту рыцарей, они очень смутились, не зная наверное, как их примут, и, низко поклонившись, молча ждали, что скажет князь.
   -- Колесо фортуны обернулось и смирило гордых! -- сказал князь. -- Вы не хотели прийти, когда мы вас звали, а теперь приходите сами!
   -- Ваша светлость! -- смело сказал Осинский. -- Мы всей душой были рады служить под командой вашей светлости, но приказ был ясен. Кто издал его, пусть за него и отвечает. Мы просим прощения, хотя нашей вины здесь нет. Как солдаты, мы должны слушаться и молчать!
   -- Значит, князь Доминик отменил приказ? -- спросил князь.
   -- Приказ отменен не был, но он больше ни к чему нас не обязывает, ибо единственное спасение наших войск -- отдаться в распоряжение вашей светлости! Под вашей командой отныне нам жить, служить и умирать!
   Слова эти, полные мужественной силы, и вид Осинского произвели превосходное впечатление на князя и офицеров. Это был знаменитый воин, который, несмотря на свою молодость (ему было не больше 40 лет), приобрел большую опытность, служа в чужеземных армиях. Приятно было смотреть на этого солдата. Высокий, прямой, как тростник, с зачесанными кверху рыжими усами и шведской бородой, он фигурой и одеждой своей напоминал героев Тридцатилетней войны. Корыцкий, татарин по происхождению, ничем не был на него похож. Маленького роста, коренастый, с мрачными глазами -- он имел странный вид в чужеземной одежде, не подходившей к восточным чертам его лица. Он командовал полком отборной немецкой пехоты и славился не только своим мужеством, но и ворчливостью, а также железной дисциплиной, которой требовал от своих солдат.
   -- Мы ждем приказаний вашей светл угих войск, сколько беготни, возни с телегами и лошадьми, а здесь, слышите, квалерия уж уходит.
   -- Правда! Но это ужасно! -- сказал воевода.
   -- О, это великий вождь! Великий воин!-- твердил в восторге молодой Аксак.
   -- Не вам рассуждать, у вас молоко на губах еще не обсохло! -- закричал воевода. -- Кунктатор был тоже великий вождь! Понимаете?
   В эту минуту вошел князь.
   -- Господа, на коней! Едем! -- сказал он.
   Воевода не выдержал и сказал:
   -- Ведь я голоден, велите же дать мне поесть!
   -- Ах, мой любезный воевода! -- сказал князь, смеясь и обнимая его. -- Простите, я рад вас угостить, но на войне забываешь об этом.
   -- А что, не говорил я, что они не едят? -- сказал воевода, обращаясь к Кристофору.
   Но ужинали недолго, и через два часа пехота ушла из Рай-города. Войска двинулись на Винницу и Литин -- к Хмельнику. По дороге Вершул наткнулся в Северовке на небольшой татарский отряд и вместе с Володыевским уничтожил его и освободил несколько сот пленных, одних почти девушек. Тут уже начинался опустошенный край, носивший следы рук Кривоноса. Стрижовка была выжжена, а жители ее перебиты самым ужасным образом. Очевидно, несчастные сопротивлялись, за что дикий Кривонос предал все мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам Стрижовский, которого сейчас же узнали люди Тышкевича. Он висел совсем нагой, а на шее у него было надето ожерелье из нанизанных на веревку человеческих голов: это были головы его детей и жены. В самой деревне, выжженной дотла, по обеим сторонам дороги стояли так называемые казацкие свечи, то есть люди, привязанные к жердям, обвитым соломой, облитым смолой и зажженным сверху. У многих обгорели только руки, видно, дождь прекратил их муки, но ужасны были эти трупы с искаженными лицами и вытянутыми кверху руками; от трупов исходил запах, а над ними, кружились стаи ворон, с криком перелетавших при приближений войска с одного столба, на другой; промелькнуло несколько волков, убежавших в лес. Войска молча прошли около этих факелов, которых было около трехсот; только миновав эту несчастную деревню, вдохнули они свежий воздух полей. Следы опустошения шли дальше. Была первая половина июля, хлеб почти созрел, но все нивы были или вытоптаны, или выжжены, словно по ним прошел ураган. И действительно, по ним прошел самый страшный ураган -- междоусобная война. Княжеские солдаты не раз видели опустошенные татарами земли, но такого зверского разрушения -- никогда.
   Леса были тоже выжжены, как и нивы, а если и уцелели деревья, то торчали, словно скелеты, без листьев и коры. Воевода киевский не верил своим глазам. Медяки, Згар, Хутора и Слобода превратились в пепелище. Некоторые мужики ушли к Кривоносу, а женщины и дети попали в плен к татарам, которых разбили Вершуп с Воподыевским. На земле пустыня, в небе стая ворон и ястребов, прилетевших Бог весть откуда на казацкую жатву. По дороге попадались поломанные возы, еще свежие трупы животных и людей, битые горшки, медные котлы, мешки с подмоченной мукой и раскиданные стога сена. Князь гнал войско в Хмельник, а старый воевода хватался за голову, жалобно повторяя:
   -- Я вижу, что мы не успеем спасти Махновку.
   Между тем в Хмельнике они узнали, что Махновку с несколькими тысячами людей осаждал не старый Кривонос, а его сын Максим, и что это он так опустошил по дороге страну. Доходили слухи, что город уже был взят и казаки вырезали всех шляхтичей и евреев, а шляхтянок забрали в свой табор, где их ждала участь худшая, чем смерть. Но замок под начальством Льва еще защищался: Казаки штурмовали его из монастыря бернардинцев, а монахов перерезали. Лев с горстью людей и остатками пороха не мог продержаться более одной ночи.
   Князь послал пехоту и артиллерию в Быстрик, а сам с воеводой, Кристофором и Аксаком, с двумя тысячами солдат бросился на помощь осажденным. Старый воевода только удерживал князя.
   -- Махновка пропала, мы придем слишком поздно, -- говорил он, -- лучше защищать другие города и снабдить их-гарнизонами.
   Но князь не слушал его. Подсудок брацпавский торопил, а войска рвались в бой.
   -- Если мы пришли сюда, то не уйдем без крови.
   Войска двинулись вперед. В полумиле от Махновки они увидели нескольких всадников несшихся во весь опор. Они вдруг остановились, -- это был Лев со своими товарищами. Увидев его, воевода киевский тотчас же догадался, в чем дело.
   -- Замок взят! -- крикнул он.
   -- Взят! -- ответил Лев и в ту же минуту упал без чувств, так как был весь изранен; другие рассказали, что случилось. Немцы, предпочитавшие смерть сдаче, перебиты на стенах; Лев пробился сквозь толпу черни и разрушенные ворота, но в башне защищалось еще несколько десятков шляхты; их надо было спасать как можно скорей.
   Отряд помчался. Через минуту показался на горе город и замок, а над ними облако густого дыма от начавшегося пожара. На небе горела пурпурно-золотистая заря, которую войска приняли сперва за зарево. При этом блеске видны были полки запорожцев и масса черни, шедшие смело навстречу княжеским войскам, так как никто не знал о прибытии князя; они думали, что это только киевский воевода с подкреплением. Взятие замка явно воодушевило их: они смело сошли с горы и на равнине начали готовиться к бою, гремя в котлы и литавры. При виде этого из груди поляков вырвались радостные крики, а воевода с изумлением смотрел на боевой порядок в княжеских войсках: тяжелая кавалерия уже разместилась в центре, а легкая на фланге, -- битву можно было начать сразу.
   -- Что это за солдаты! -- сказал воевода. -- Они и без вождя могут воевать.
   Князь летал с булавой в руках среди полков, осматривая, все ли в порядке, и давая приказания. Заря играла лучами на его панцире, и сам он похож был на яркий луч, мелькавший между рядами. В середине, в первой линии, стояли три полка: первый под начальством воеводы киевского, второй -- под начальством молодого Аксака, а третий -- под начальством Кристофора Тышкевича; во второй линии -- драгуны Барановского и, наконец, княжеские гусары под командой Скшетуского. Фланги заняли Вершул, Кушель и Понятозский. Пушек не было -- Вурцель остался с ними в Быстрике. Князь подскочил к воеводе и, махнув булавой, крикнул:
   -- Начинайте мстить первый за свои обиды!
   Воевода, в свою очередь, махнул буздыганом, солдаты качнулись в седлах и дружно поскакали вперед. Хотя воевода был стар и тяжел, но славился как опытный и храбрый воин. Он не пускал солдат с места во всю прыть, но вел их медленно, ускоряя натиск только по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первой шеренге, с буздыганом в руке; оруженосец его поддерживал только тяжелое и длинное копье, которое ему, однако, не казалось тяжелым. Чернь вышла против него с косами и делами, чтобы сдержать натиск и дать возможность казакам начать атаку. Когда между врагами оставалось только несколько десятков шагов, махновцы узнали воеводу по его гигантскому росту и начали кричать:
   -- Гей! Вельможный воевода, жатва близка, велите выходить своим крепостным! Челом бьем вам, ясный пане! Уж мы проткнем вам брюхо!
   И град пуль посыпался на полк, не причинив ему вреда, потому что он несся, как вихрь, и моментально столкнулся с врагом. Раздался стук цепов и лязг кос о панцири. Копья и мечи проложили путь, и лошади пронеслись, как ураган, сквозь эту толпу, топча и опрокидывая все на своем пути. Чернь исчезала густыми рядами под напором конских грудей, как ложится трава под косами косарей.
   Вдруг раздался крик: "Люди, спасайтесь!" -- и вся эта толпа, бросив косы, цепы, вилы и самопалы, бросилась на стоявшие сзади запорожские полки; те приняли ее пиками, опасаясь замешательства в своих рядах Чернь, видя препятствие, бросилась в обе стороны, но Кушель и Понятовский, подоспевшие Г княжеских флангов, снова загнали ее в середину. Воевода поскакал по их трупам на запорожцев, те ответили на натиск натиском, и оба войска столкнулись, как две противоположные волны. Воевода сейчас же заметил, что имеет дело не с чернью, но с храбрыми и опытными запорожцами. Обе линии шли напролом, гнулись, но не могли сломить друг друга. Труп падал за трупом. Сам воевода, заткнув за пояс буздыган и вырвав у оруженосца копье, трудился до поту лица, сопя, как кузнечный мёх Около него вертелись, точно в кипятке, оба Сенюты, Кирдеи, Богуславский, Яловецкий и Палубинский. Со стороны казаков отличался Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка, обладавший громадной силой и исполинским ростом, который был тем страшнее, что и лошадь его действовала заодно с всадником. Воины сдерживали лошадей и отступали перед этим кентавром, распространявшим вокруг себя смерть и опустошение. Братья Сенюты подскочили к нему, но конь Бурдабута схватил зубами младшего -- Андрея -- за лицо и изуродовал его. Старший, Рафаил, увидав это, ударил его между глаз и ранил, но не убил, -- сабля наскочила на медный налобник, -- а Бурдабут сейчас же вонзил Рафаилу штык в горло. Оба брата были убиты и лежали под копытами лошадей, а Бурдабут бросился, как огонь, на другие шеренги, убил князя Полубинского, шестнадцатилетнего юношу, отрубив ему руку с плечом. Урбанский хотел отомстить за смерть своего родственника и выстрелил в Бурдабутз, но промахнулся и прострелил ему только ухо. Бурда-бут и его конь, оба черные, как ночь, и залитые кровью, стали еще страшнее. От его руки пали Урбанский, которому он отрубил голову одним взмахом, восьмидесятилетний Житинский и оба брата Никчемные; остальные начали в испуге отступать; за Бур-дабутом виднелись еще сотни пик и сабель, обагренных кровью. Наконец этот дикарь увидел воеводу и с радостным криком бросился к нему, опрокидывая по пути лошадей и всадников; но воевода не отступал. Уверенный в своей необыкновенной силе, он поднял копье над головой и, взвив на дыбы коня, подскочил к Бурдабуту. Его, наверное, постигла бы та же участь, что и других, если бы на гиганта не набросился Сильницкий, оруженосец одного шляхтича, и не схватил его прежде, чем тот успел вонзить в него свою саблю; пока Бурдабут возился с ним, Кирдей подозвал на помощь других: тотчас подъехали солдаты, отделили воеводу от атамана, и началась упорная битва. Усталый полк воеводы начал уже гнуться под напором запорожцев и отступать, но в эту минуту подоспели Кристофор и Аксак с новыми полками. Правда, и новые запорожские полки бросились в битву, но зато внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, не участвовавшими еще в этой битве. Возобновился кровавый спор, но на землю уже спускался мрак. Пожар охватил крайние дома в городе; зарево осветило побоище и обе неприятельские линии. Видны были даже знамена и лица сражающихся. Вершул, Понятовский и Кушель были уже в деле: разбив чернь, они бились с казацкими флангами, которые под их натиском стали отступать к горе. Длинная линия сражающихся тянулась до самого города, все более изгибаясь, потому что польские фланги продвигались вперед, а центр под напором казацких сил отступал к позиции князя. Подошли еще три новых казацких полка, с цепью прорвать середину, но в ту же минуту двинулся Барановский со своими драгунами. С князем остались только гусары, с темным лесом копий, точно выросших на поле. Вечерний ветер развевал их знамена; они стояли спокойно, не спеша вступить в бой, зная, что и их не минет это кровавое дело. Князь в пацире, с золотой булавой в руках, следил за сражением; с левой стороны стоял Скшетуский: отбросив рукав на плечо и держа в сильной руке вместо буздыгана копье, он спокойно ждал команды. Середина польского войска приближалась понемногу к князю, уступая силе противника; Барановский ненадолго поддержал ее; солдаты бились храбро, сабли то поднимались над черной линией голов, то вновь исчезали. Кони, лишившись всадников, носились с ржанием по равнине, напоминая собою какие-то адские существа. Развевавшееся над войском красное знамя вдруг упало и более не поднималось. Взор князя был устремлен на сражающихся, где находился молодой Кривонос, выжидающий момента, чтобы броситься в середину боя и сломить колеблющиеся польские полки. Наконец он двинулся со страшным криком на драгун Барановского: этого момента и ждал князь,
   -- Вперед! -- крикнул он Скшетускому.
   Последний поднял копье, и железная стена гусар ринулась в бой. Но они недолго скакали, так как боевая линия казаков сама значительно приблизилась к ним. Драгуны Барановского моментально расступились, чтобы дать дорогу гусарам, мчавшимся иа победоносные сотни Кривоноса.
   -- Иеремия! Иеремия! -- закричали гусары.
   -- Иеремия!-- повторило все войско.
   Страшное имя князя наполнило ужасом сердца запорожцев. Теперь только они узнали, что предводитель этого войска не воевода киевский, а сам князь. Они не могли устоять против гусар, которые давили людей одной своей тяжестью. Единственным спасением для них было расступиться по обе стороны, пропустить гусар и ударить на них с боков или с тыла, но здесь их уже ждали драгуны Вершула и легкая кавалерия Кушеля и Понятовского, которые снова загнали их в середину.
   Теперь вид сражения изменился; легкая кавалерия образовала как бы улицу, посредине которой мчались гусары, гоня и опрокидывая казаков, уходивших в город. Если бы Вершулу удалось соединиться с крылом Понятовского, то казаки были бы истреблены все до одного, но они не могли этого сделать: натиск бегущих был слишком силен, и они били запоржцев только с боков.
   Молодой Кривонос, несмотря на свою отвагу и храбрость, понял, что он недостаточно опытен, чтобы бороться с таким полководцем, как князь, и, растерявшись, убежал вместе с другими в город.
   Кушель, хотя и был близорук, заметил его и ударил саблей по лицу, но сабля. скользнула по застежке и только ранила Кривоноса, который еще больше испугался. Однако Кушель. чуть было не поплатился за это жизнью, потому что на него бросился Бурдабут с остатками кальницкого полка. Он два раза выдержал натиск гусар, но оба раза отступал, точно отталкиваемый какой-то силой. Наконец, собрав остаток казаков, он решил ударить на драгун сбоку и пробраться в поле, но прежде чем он пробрался, дорога так переполнилась народом, что отступление оказалось невозможным. А гусары, поломав копья, начали рубить мечами. Началась дикая, беспощадная борьба. Враги падали один за другим, а лошади топтали копытами корчившиеся еще в судорогах тела. Местами толпа так скучивалась, что не было места для размаха сабли; там дрались рукоятками, ножами и кулаками; всюду слышались крики "Помилуйте, ляхи!", заглушаемые звуками мечей и стонами умирающих, -- но пощады не было; один только Бурдабут со своими людьми не просил ее. Ему не хватало места для битвы, и он расчищал себе путь ножом. Прежде всего он схватился с толстяком Диким и, вонзив ему нож в живот, свалил его с лошади; тот только вскрикнул: "О, Боже мой!" -- и умер. Ему стало свободнее, и он срубил голову вместе со шлемом рядовому Сокольскому, свалил Прияма и Цертовича. Молодой Зиновий Скальский нанес ему удар по голове, но сабля его, соскользнув, ударила плашмя; за это атаман ударил его кулаком по лицу и убил на месте. Кальничане шли за ним, как львы, и кололи всех кинжалами,
   -- Вот колдун! -- кричали гусары. -- Его не берет и железо.
   У Бурдабута на губах показалась пена, глаза горели огнем. Наконец он увидал Скшетуского и узнав по поднятому рукаву, что это офицер, бросился на него. Все затаили дыхание и прервали битву, чтобы посмотреть на борьбу двух грозных рыцарей. Скшетуский не испугался криков "Колдун!", но закипел гневом, увидев сделанные им опустошения, и грозно бросился на него. Они столкнулись так сильно, что их лошади присели на задние ноги. Послышался лязг железа, и сабля атамана разлетелась в куски от польского копья. Казалось, что уж никакие хилы не могут спасти его, но вдруг он выпрямился, и в его руке сверкнул нож, занесенный над головой Скшетуского. Смерть уже заглядывала последнему в глаза, так как он не мог действовать мечом, но он быстро выпустил его и схватил Бурдабута за руку. Несколько секунд обе руки судорожно дрожали в воздухе, но вскоре Бурдабут завыл, как волк, пальцы его, стиснутые руками Скшетуского, разжались, и он выпустил нож. Воспользовавшись этим моментом, Скшетуский схватил казака за шею, пригнув, его голову к седлу и, выхватив его же буздыган, ударил им атамана так, что тот только захрипел и упал с коня. Кальничане хотели отомстить за смерть своего атамана, но гусары налетели и перерубили их.
   На другом конце гусарской линии битва не прекращалась ни на минуту, так как там толпа была реже. Там отличался Лонгин, украшенный Анусиным шарфом, со своим мечом "сорвиголова".
   На другой день рыцари с удивлением смотрели на то место, где он дрался, и, указывая на руки, отрубленные вместе с плечами, на перерубленные головы и массу конских и людских трупов, шептали друг другу: "Смотрите, здесь сражался Подбипента".
   Даже сам князь, осматривая трупы, приходил в изумление.
   Казалось, что битва близится уже к концу. Тяжелая кавалерия двинулась вперед, гоня перед собой казацкие полки, бежавшие к городу. Остальным беглецам отрезали отступление Кушель и Понятовский. Окруженные отчаянно защищались и погибли все, но зато спасли остальных, так что когда Вершуль вошел в город, то не застал там ни одного казака: пользуясь темнотой ночи и дождем, они забрали все телеги и лошадей и с быстротой, свойственной только казакам, сделали из них вал, а сами ушли за реку, истребив по дороге все мосты.
   Таким образом войска освободили шляхту, защищавшуюся в замке; князь приказал Вершулу наказать мещан, перешедших к казакам, а сам погнался за казаками без пушек и пехоты, но не смог захватить в плен казацкий отряд. Неприятель, сжегши мосты, выиграл много времени и уходил так быстро, что измученная кавалерия не могла его догнать; хотя казаки славились умением защищаться в окопах, но защищались теперь не так мужественно, как обыкновенно. Страшная уверенность, что за ними гонится сам князь, лишила их храбрости, и они сомневались в своем спасении. Они, наверное, погибли бы все, так как Барановский после ночной стрельбы отнял у них сорок возов и две пушки, но киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне и велел своим людям остановиться. Из-за этого между ним и князем произошла ссора.
   -- Зачем вы оставляете сегодня врага, когда вчера так решительно действовали против него? Вы потеряете по собственной оплошности славу, приобретенную вчера, -- сказал князь,
   -- Милостивый князь, -- ответил воевода, -- я не знаю, какая дума сидит в вашей голове, но я человек и телом и душой и нуждаюсь в отдыхе после трудов; мои люди тоже. Я всегда пойду на врага, как сегодня, лицом к лицу, но за побитым и бегущим не стану гнаться.
   -- Перебить их всех! -- закричал князь..
   -- Зачем это? -- сказал воевода. -- Перебьем их, придет старый Кривонос, сожжет все и разрушит, как в Стрижовке, а за наш задор поплатятся невинные люди.
   -- О, я вижу, -- воскликнул с гневом князь, -- что вы принадлежите, вместе с канцлером, к партии мира и хотите прекратить бунт уступками! Но пока сабля держится еще в моих руках, я не допущу этого!
   -- Я не принадлежу ни к какой партии, -- возразил Тышкевич, -- я стар, и мне скоро придется явиться на суд к Богу, поэтому не удивляйтесь, князь, если я не хочу проливать братскую кровь. Вы недовольны, что не вам досталось главное начальство над войсками, которое, в силу вашей храбрости, должно бы было принадлежать вам, но, может быть, это и к лучшему, а то вы утопили бы в крови не только бунт, но и всю эту несчастную страну.
   Грозные брови Иеремии насупились, шея побагровела, а глаза засверкали молнией, так что все испугались за воеводу, но в эту минуту к князю подошел Скшетуский и сказал ему, что получены вести о старшем Кривоносе. Мысли князя приняли сейчас же другое направление, и он успокоился. Вскоре в избу ввели четырех людей, прибывших с этими известиями; двое из них были священники, которые, увидев князя, опустились перед ним на колени.
   -- Спаси нас, владыко, спаси! -- повторяли они, протягивая к нему руки.
   -- Откуда вы? -- спросил князь.
   -- Мы из Попонного. Старший Кривонос осадил город и замок; если ты не освободишь нас, то мы все погибнем.
   -- Я знаю, что в Попонном собралось много народа, и больше всего -- русинов, -- ответил князь. -- Велика ваша заслуга перед Богом, что вы не присоединились к бунту, а верны отчизне, но я все-таки боюсь измены, как в Немирове.
   Но они клялись, что там ждут князя, как спасителя, и мысль об измене не приходит им даже в голову.
   И они говорили правду. Кривонос, окружив город пятидесятитысячным войском, поклялся погубить их за то, что русины не пристали к бунту.
   Князь обещал им помочь, но так как главные силы его были в Быстрике, то должен был ждать их. Посланные ушли ободренные, а князь, обращаясь к воеводе, сказал:
   -- Простите меня! Теперь и я вижу, что нам нужно бросить молодого Кривоноса и идти на старшего. Младший может еще подождать веревки. Я думаю, что вы не оставите меня.
   -- Ну конечно! -- ответил воевода.
   Раздался сигнал, созывавший обратно солдат, гнавшихся за казаками. Нужно было дать отдых людям и лошадям. К вечеру подошла вся дивизия из Быстрика, а с ней и посол брацлавского воеводы Стахович. Кисель прислал князю восторженное письмо, называл его вторым Марием, который спасает гибнущую отчизну, и писал, что все радуются его прибытию из Заднепровья и его победам; но в конце письма выяснились причины, ради которых оно было написано. Кисель брусиловский уведомлял, что с казаками уже начаты переговоры и что он сам отправляется в Белую Церковь, где надеется успокоить и сдержать Хмельницкого, и просил князя удерживаться от войны, насколько возможно. Если бы князю донесли, что все его Заднепровье разрушено, а все города сровнены с землей, он не огорчился бы так, как теперь, благодаря этому письму. Князь закрыл глаза руками и пораженный откинулся назад.
   -- О, какой позор! Господи, пошли мне скорее смерть, лишь бы только не видеть этого позора.
   Между присутствующими наступило глубокое молчание; князь продолжал:
   -- Я не хочу жить в Польше, потому что мне приходится теперь стыдиться за нее. Казаки и чернь залили ее кровью и вошли в союз с басурманами против родной матери, гетманы побеждены, слава народа погибла, костелы сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны! И чем же ответила на это все Польша? Она начинает переговоры с изменником, союзником басурман, и обещает ему удовлетворение. О, Боже! пошли смерть тому, кто сознает бесчестие родины и несет ей в жертву свою жизнь!
   Воевода молчал, а брацлавский подсудок Кристофор отозвался:
   -- Кисель ведь не составляет всей Польши.
   -- Не говорите мне о Киселе, я знаю хорошо, что за него стоит целая партия; он угадал желание примаса-канцлера, князя Доминика и многих магнатов, которые во время междуцарствия правят Польшей, служат представителями ее власти и позорят ее своей слабостью, недостойной великого народа! Не уступками, а кровью нужно тушить этот бунт; для храброго народа лучше погибнуть, чем унизиться и возбудить к себе презрение всего мира!
   И князь закрыл руками глаза; его горе и негодование произвели такое потрясающее впечатление, что у всех навернулись на глаза слезы.
   -- Милостивый князь, -- решился отозваться Зацвилиховский, -- пусть они сражаются языком, а мы будем сражаться мечами.
   -- Теперь я сам не знаю, что нам дальше делать. Услыхав Ж бедствиях отчизны, мы пришли сюда через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, тратили последние силы, чтобы избежать позора; руки наши устали от битв, раны болят, но мы не жалеем труда ради усмирения неприятеля. Говорят, я недоволен тем, что мне не досталось главное предводительство. Пусть судят все, лучше ли те, кто получил его? Но клянусь Богом, что я проливаю кровь не ради наград и не из тщеславия, а из любви к отчизне. Мы отдаем ей тут последний вздох, а магнаты в Варшаве и Кисель в Гощи ведут с врагами переговоры об уступках Это позор, позор!
   -- Кисель -- изменник! -- воскликнул Барановский.
   А Стахович, обращаясь к Барановскому, смело и внушительно сказал ему:
   -- Будучи послом и приятелем брацлавского воеводы, я не позволю называть его изменником. Он поседел от горя и служит отчизне, как умеет, может быть, ошибочно, но честно!
   Князь, погруженный в раздумье и горе, не слыхал этого ответа, а Барановский, не смея затевать ссоры в его присутствии, посмотрел только на Стаховича, как бы говоря: "Я тебе отомщу еще", и положил руку на рукоять меча. Наконец князь очнулся и мрачно сказал:
   -- Нет выбора... надо или нарушить повиновение или изменить отчизне, для которой мы столько трудились,
   -- Все зло в Польше и происходит именно из-за ослушания, -- сказал торжественно киевский воевода.
   -- Значит, по-вашему, надо согласиться на унижение отчизны и если нам велят с веревкой на шее идти к Тугай-бею или Хмельницкому, то и тогда мы должны повиноваться?
   -- Veto! -- воскликнул Кристофор, подсудок брацлавский.
   -- Veto! -- повторил Кирей.
   -- Говорите, старые воины! -- сказал князь, обращаясь к полковникам.
   -- Князь! -- обратился к нему Зацвилиховский. -- Мне уже семьдесят лет, я православный и украинец, был казацким комиссаром, и сам Хмельницкий называл меня отцом. Я скорее всех должен стоять за уступки, но если мне придется выбирать позор или войну, то я и умирая скажу: войну!
   -- Война! -- повторил СкшетускиА
   -- Война! война! -- повторили в один голос присутствующие. -- Война! война!
   -- В таком случае, пусть будет по-вашему, -- сказал князь и ударил булавой по письму Киселя.
  

Глава XII

  
   На другой день, когда войско остановилось в Рылыдове, князь призвал Скшетуского и сказал ему:
   -- Наше войско слабо и измучено, у Кривоноса же шестьдесят тысяч человек; к тому же силы его увеличиваются с каждым днем переходящей на его сторону чернью. На воеводу киевского нельзя надеяться: в душе он держит сторону мирной партии и хотя идет теперь со мной, но неохотно. Нам нужно подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника с королевской гвардией -- Осинский и Корецкий. Возьмешь для безопасности сотню казаков и отвезешь им мое письмо, чтобы они, не мешкая, шли ко мне; через два дня я пойду на Кривоноса... Никто лучше тебя не исполняет моих поручений, поэтому я поручаю тебе и это.
   Скшетуский поклонился и в тот же вечер уехал в Константинов, чтобы незаметно пройти ночью, так как повсюду сновали отряды Кривоноса и толпы черни, которая устраивала разбойничьи засады по лесам и дорогам, а князь велел избегать стычек, чтобы не терять времени.
   На рассвете Скшетуский дошел до Висоватого Става, где наткнулся, к великой радости, на обоих полковников, У Осинского был отличный отряд гвардии, состоящий из драгунов, обученных по-иностранному, и немцев; у Корецкого -- только немецкая пехота, все почти ветераны Тридцатилетней войны. Это были такие искусные и опытные воины, что все действовали как один человек Оба полка были хорошо обмундированы и снабжены ружьями.
   Услышав, что их зовет к себе князь Вишневецкий, они очень обрадовались, так как уже соскучились по битвам и знали, что ни под чьей командой им не придется столько сражаться, сколько под его. Но, к сожалению, они были принуждены отказать князю, так как служили под начальством князя Доминика Заславского, который дал им строгий приказ не присоединяться к Вишневецкому. Напрасно Скшетуский убеждал их, напрасно говорил о том, какую славу могли бы они приобрести, если бы служили под начальством такого вождя, и сколько услуг оказали бы стране, -- они ничего не хотели слушать, твердя, что повиновение -- первая обязанность и долг солдата. Они говорили, что могли бы только тогда присоединиться к князю, если бы этого требовало спасение их войска. Скшетуский уехал, глубоко огорченный, зная, как больно будет от этого известия князю, войска которого были страшно измучены и изнурены походами, постоянными стычками с неприятелем, бессонницей и голодом. При подобных условиях меряться с неприятельскими силами, превосходящими его вдесятеро, было невозможно; поэтому поход на Кривоноса придется отложить, чтобы дать отдых войскам, и дождаться наплыва шляхты, которая могла бы подкрепить войско.
   Занятый этими мыслями, Скшетуский возвращался к князю тихо и осторожно, двигаясь только ночью, чтобы избежать отрядов кривоноса и многочисленных шаек черни, которая наполняла всю окрестность, выжигая усадьбы, вырезывая шляхту и перехватывая по дороге беглецов. Так прошел он Баклай и въехал в густой мшинецкий бор, полный предательских оврагов. К счастью, после проливных дождей настала хорошая погода. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей; вдруг до слуха Скшетуского и его казаков долетел какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое возгласами.
   -- Стой! -- тихо скомандовал Скшетуский, останавливая свой отряд. -- Что это?
   -- Это, господин поручик, должно быть, сумасшедшие, у которых от ужаса и горя помешался разум. Они теперь ходят и кричат по лесу. Вчера мы встретили здесь одну шляхтянку, которая все ходит, смотрит на сосны и кричит. "Дети, дети!" Должно быть, мужики перерезали ее детей. Она вытаращила на нас глаза м так завизжала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь много таких, -- сказал подошедший к нему старый полесовщик.
   Скшетуский почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.
   -- А может быть, это воют волки? Издали нельзя различить, -- сказал он.
   -- Какие волки! Теперь волков в лесу нет, они разбежались все по деревням за трупами.
   -- Какие времена! -- воскликнул поручик. -- Волки живут по деревням, а в лесу ходят вместо них потерявшие разум люди. Боже! Боже!
   Снова наступила тишина, только сосны шумели своими верхушками; но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.
   -- Ого, -- сказал вдруг полесовщик, -- там, как видно, целая шайка; вы, господа, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.
   -- Идите, -- сказал Скшетуский, -- мы здесь подождем вас.
   Лесовщики исчезли; их не было почти час, и Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.
   -- Есть, -- сказал он, подходя к Скшетускому.
   -- Кто?
   -- Мужики-резуны.
   -- А много их?
   -- Сотни две будет. Только не знаю, что делать: они в овраге, через который идет наш путь... Они жгут костер, но пламени не видно, потому что они в долине. Стражи нет никакой; к ним можно подойти на выстрел из лука.
   -- Хорошо! -- сказал Скшетуский и обратился с приказаниями к двум старшим казакам. Отряд двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его; лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.
   Доехав до крутого поворота, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Скшетуский разделил отряд на три части; одна осталась на месте, другая расположилась вдоль оврага, чтобы запереть выход, а третья слезла с коней и залегла над пропастью, над самыми головами мужиков; Скшетуский посмотрел вниз и увидел как на ладони весь их лагерь; горело десять костров, но неярко, потому что над ними висели котлы с едой.
   До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, разговаривая и распивая водку, другие опирались на копья, на которые были насажены головы мужчин, женщин и детей, в чьих мертвых глазах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же спало несколько человек, громко храпевших; другие разговаривали и поправляли костры; метавшие снопы золотых искр. У самого, большого костра сидел старый дед и бренчал на теорбане; около него столпилось в полукруге до тридцати мужиков. До ушей Скшетуского долетали слова:
   -- Гей, дед, пой про казака Голоту!
   -- Нет! -- кричали другие. -- Про Шрусю Богуславку.
   -- К черту Марусю, про Потоцкого! -- кричало большинство голосов.
   Дед ударил сильней по теорбану, откашлялся и запел:
  
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся, которы маешь много,
   Что рувный будешь тому, у которого нема ничаго
   Бо той справует, кто всим керует, сам Бог милостивы.
   Вси наши справы, на своей шали, важит справедливо,
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся, которы высоко
   Умом питаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко...
  
   Дед замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
   Их собиралось около него все больше и больше, а Скшетуский хотя и знал, что его люди уже готовы, но не давал еще знака к нападению.
   Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком возбудили в рыцаре какие-то странные чувства и тоску, которых он сам не мог объяснить себе; раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия; он печально задумался, а дед продолжал:
  
   Стань -- оберныся, глянь задывыся, которы воюешь
   Луком -- стрилами, порохом -- кулями и мечем шурмуешь,
   Бо теж рыцари и кавалеры пред тым бували,
   Тым воевали, от того ж меча сами умерали;
   Стань -- оберныся, глянь -- задывыся и скинь с сердца буту.
   Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту
   Невинныя души берешь за уши, вольность одеймаешь,
   Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь...
   Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь
   Сам булавою, всим польским краем, як сам хочешь керуешь!
  
   Дед уже перестал петь, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели вверх; Скшетуский, увидев, что настал удобный момент, выстрелил в толпу из пистолета
   -- Бей! Режь! -- крикнул он; и в ту же минуту раздались тридцать выстрелов; казаки с саблями в руках с быстротою молнии спустились по крутому откосу оврага и очутились в толпе испуганных мужиков.
   -- Бей! Режь! -- загремело в одном конце оврага.
   -- Бей! Режь! -- повторили дикие голоса в другом.
   -- Ерема! Ерема!
   Нападение было так неожиданно, страх так ужасен, что мужики, хотя и были вооружены, почти не защищались. Они слышали, что Иеремия, как злой дух, может быть одновременно в нескольких местах, и теперь это имя заставило их бросить оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, из-за тесноты нельзя было пустить в. ход; казаки приперли мужиков к стене оврага и, как баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а те в животном страхе протягивали руки и, хватаясь за мечи, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались уйти по вертикальной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острие сабель. Одни спокойно умирали, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками и падали на землю, чтобы не слышать свиста сабель и крика победителей: "Ерема! Ерема!" -- крика, от которого у мужиков подымались дыбом волосы и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил теорбаном одного казака, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Казаки хотели зарубить его, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:
   -- Живьем брать!
   -- Стойте! -- заревел дед. -- Я переодетый шляхтич! Вы грабители, разбойники!
   Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом разошлось эхо:
   -- Заглоба!
   И бросился на него, как дикий зверь, вцепился ему в плечи и/тряся его, кричал:
   -- Где княжна? Где княжна?!
   -- Жива, здорова и невредима, -- ответил дед. -- Пусти, а то всю душу вытрясешь.
   Это известие удивительно подействовало на рыцаря, которого не могли победить ни страшный Бурдабут, ни горе, ни неволя, ни болезнь; руки его опустились, на лбу выступил пот, колени подогнулись; он закрыл лицо руками, прислонился, головой к стене оврага и, по всей видимости, молча благодарил Бога.
   Между тем битва кончилась, мужики были побиты, а некоторые переданы палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Казаки собрались около своего вождя и, видя, что он не двигается, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.
   -- Где она? -- спросил Скшетуский, обращаясь к Заглобе.
   -- В Баре.
   -- В безопасности?
   -- Замок там крепкий, ему не опасны нападения. Она под покровительством госпожи Славошевской и монахинь.
   -- Славу Богу! -- произнес глубоко растроганный рыцарь. -- Дайте же мне вашу руку; от души благодарю вас, -- и обратившись к казакам, спросил их вдруг
   -- Много ли у нас Пленных?
   -- Семнадцать, -- ответили те.
   -- Так как я получил радостное известие, то помилую их Отпустите их всех!
   Казаки не хотели верить своим ушам, -- ничего подобного не случалось еще в войсках Вишневецкого. Скшетуский сдвинул брови:
   -- Отпустить их! -- повторил он.
   Казаки ушли, но скоро вернулся старший есаул и сказал: -- Господин поручик, они не верят и боятся уходить.
   -- А веревки разрезаны?
   -- Точно так
   -- Оставить их здесь, а мы поедем! Через полчаса отряд уже шел по узкой дорожке. Взошла луна, и еще лучи проникали в лес и освещали непроницаемую тьму. Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали между собой.
   -- Расскажите мне все, что знаете про нее, -- сказал поручик -- Это вы вырвали ее из Богуновых рук?
   -- Да, я ему перед отъездом и голову завязал, чтобы он не мог кричать.
   -- Превосходно! А как же вы попали в Бар?
   -- Долго говорить... другой раз расскажу; я устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?
   -- У меня есть фляжка с водкой -- вот!
   Заглоба схватил фляжку и приложил ее ко рту, послышались протяжные глотки, а Скшетуский нетерпеливо спросил:
   -- Здорова ли она?
   -- Ничего, -- ответил Заглоба, -- на сухое горло все здорово.
   -- Да я спрашиваю о княжке.
   -- О княжне? Здорова, как козочка.
   -- Слава Всевышнему. А хорошо ей в Баре?
   -- Отлично! И на небе не может быть лучше; все так и льнут к ней из-за ее красоты. Славошевская полюбила ее, как родную. А сколько у нее там поклонников! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам; но она столько же о них думает, сколько я о вашей пустой фляжке.
   -- Пошли ей Господь здоровья! -- радостно произнес Скшетуский. -- Вспоминает она меня?
   -- Воспоминает ли?! Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Все жалеют ее, в особенности монахини, которых она привлекла к себе своим милым обхождением. Ведь это она послала меня искать вас, а я из-за нее чуть было не, поплатился жизнью. Она хотела послать гонца, но никто не пожелал ехать, я наконец сжалился над нею и отправился. Но если бы я не переоделся, то меня давно бы не было на этом свете, а так мужики везде принимали меня за деда; впрочем, я ведь отлично пою.
   Скшетуский не мог говорить от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове; Елена стояла перед его глазами такой, какой он видел ее в последний раз в Разлогах, перед отъездом в Сечь. Ему казалось, что он видит ее наяву такой же прелестной, как и тогда, что он видит ее чудные черные, как бархат, глаза и слышит ее сладкий голос. Он вспомнил прогулку в вишневом саду, кукушку и вопросы, которые он задавал ей, и стыд Елены, когда она накуковала им двенадцать сыновей; душа его рвалась к ней, а сердце таяло от радости и любви, и все прежние страдания казались ему теперь каплей в море. Он сам не знал, что с ним делается, ему хотелось кричать, стать на колени и снова благодарить Бога, расспрашивать и говорить о ней без конца; и он снова начал говорить о ней:
   -- Значит, она жива и здорова?
   -- Да, жива и здорова! -- отвечал, как эхо, Заглоба.
   -- И она вас послала? Она.
   -- А письмо есть?
   -- Есть.
   -- Давайте.
   -- Оно у меня зашито, да теперь и ночь... Лучше успокойтесь.
   -- Не могу, сами видите.
   -- Вижу.
   Ответы Заглобы становились все лаконичнее, наконец, качнувшись на седле раз, другой, он уснул..
   Скшетуский, видя, что ничего не поделает с ним, предался размышлениям. Прервал их только лошадиный топот какого-то отряда. Это был Понятовский с казаками, которого князь выслал навстречу Скшетускому, боясь, чтобы с ним не случилось какого-нибудь несчастья.
  

Глава XIII

  
   Нетрудно догадаться, как принял князь известие об отказе Осинского и Корицкого, которое ему сообщил Скшетуский; обстоятельства складывались так, что нужно было иметь душу и железный характер князя, чтобы перенести все это и не опустить рук. Он видел, что напрасно мечется, как лев в сети, разоряет свое громадное состояние на содержание войск, творит чудеса храбрости, -- все напрасно! Были минуты, когда ему приходилось сознаться в собственном бессилии, хотелось уйти далеко и остаться только немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обессилил его? Не казацкие мечи, а свои же. Разве он не имел права рассчитывать, уходя в Заднепровье, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего смятения первый поднимет свою саблю, то вся Польша придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч? И что же случилось? Король умер, а после его смерти власть перешла в другие руки, и его обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. Душа князя страдала не оттого, что он лишился власти, а потому, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы на смерть и сама идет навстречу казаку, вместо того чтобы силой удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все более неутешительные известия: во-первых -- письмо Киселя о переговорах, потом известие о мятеже на Полесье, наконец, отказ полковников, -- все это ясно доказывало, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, бы нерасположен к Вишневецкому. В отсутствие Скшетуского в отряд прибыл Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ взбунтовался, и хотя народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили их присоединиться к ним Усадьбы и города были сожжены, шляхта истреблена; между прочими был убит и старый Елец, слуга и друг Вишневецких Князь намеревался с помощью Осинского и Корицкого разбить Кривоноса, а потом двинуться к Овручу, чтобы сговориться с гетманом литовским, и с двух сторон осадить бунтовщиков. Но всё эти планы теперь рухнули, так как князь после утомительных походов и битв был недостаточно силен, чтобы померяться с Кривоносом, тем более что он не был уверен в воеводе киевском, так как тот душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Иеремии, но чем больше колебалась эта сила, тем сильнее был он склонен противиться воинственным намерениям князя. Князь молча выслушал доклад Скшетуского; лица всех начальников омрачились при этом известии, и они обратили свой взор на князя.
   -- Так это князь Доминик дал им такой приказ?
   -- Да, они даже показывали мне его письмо.
   Иеремия оперся локтями на стол и закрыл лицо ладонями.
   -- Это превышает человеческие силы, -- сказал он наконец. -- Неужели я один должен трудиться и вместо помощи получать оскорбления! Я мог уйти к Сандомиру и там спокойно сидеть в своих имениях, но я не сделал этого из-за любви к отчизне. Вот мне награда за мои труды, разорение имущества и кровь...
   Хотя князь говорил спокойно, но в голосе его слышалась сильная горечь и скорбь. Старые полковники, ветераны Тутивля, Старца и Кумейков, и молодые победители последней войны смотрели на него с невыразимой печалью, понимая, какую тяжелую борьбу с самим собою выдерживает этот железный человек и как страшно должна страдать его гордость при этом известии. Он, князь Бошей милостью, воевода русский, сенатор Польши, должен уступать какому-то Хмельницкому и Кривоносу; он, почти монарх, недавно еще принимавший чужестранных послов, должен отказаться теперь от славы и запереться в каком-то замке, ожидая результатов войны, которую будут вести другие, или же унизительных переговоров. Он, созданный для великих дел и чувствовавший себя в силах совершить их, должен был признать себя бессильным... Лицо его выражало страдание. Он похудел, глаза его ввалились, черные волосы начали седеть. Но вместе с тем лицо его выражало величавое и трагическое спокойствие: гордость не позволяла ему обнаруживать своих страданий.
   -- Ну пусть будет так! -- сказал он. -- Мы покажем неблагодарной отчизне, что не только умеем воевать, но и погибать за нее. Разумеется, я предпочел бы смерть в какой-нибудь другой войне, чем с этой чернью, но что ж делать!
   -- Не говорите, князь, о смерти! -- перебил его воевода киевский. -- Ведь неизвестно, что кому Бог предназначил; может быть, до нее очень далеко. Я уважаю ваш рыцарский дух и военный гений, но не могу обвинять ни короля, ни канцлера, ни главнокомандующего в том, что они стараются прекратить эту внутреннюю войну уступками; в ней ведь проливается братская кровь, и кто же воспользуется нашими раздорами, как не внешний враг?
   Князь долго смотрел на воеводу и наконец сказал; -- Окажите милость побежденным, они ее примут с благодарностью и будут помнить; а победители будут презирать вас. О, если бы никто никогда не притеснял этого народа! Но раз разгорелся бунт, значит, его нужно гасить не перемирием, а кровью. Иначе позор и гибель нам всем!
   -- Мы скорей погибнем, если будем вести войну каждый отдельно, -- ответил воевода.
   -- Это значит, что вы не пойдете дальше со мною?
   -- Милостивый князь! Бог свидетель, что я делаю это не из недоброжелательства к вам, но оттого, что совесть не позволяет мне вести моих людей на верную смерть, потому что кровь их дорога мне и пригодится еще отчизне.
   -- А вы, старые товарищи, не оставите меня? -- обратился князь к своим офицерам.
   При этих словах все офицеры бросились к нему и начали целовать его одежду и обнимать колени.
   -- Мы с тобою! До последнего дыхания, до последней капли крови! -- восклицали они. -- Веди нас! Веди! Мы даром будем служить тебе.
   -- Позвольте, князь, и мне умереть с вами! -- сказал, краснея, как девочка, молодой Аксак.
   Видя все это, даже воевода киевский был тронут, а князь переходил от одного к другому, каждого обнимал и благодарил. Одушевление овладело всеми, и старыми и молодыми: глаза их сверкали, руки сжимали сабли.
   -- С вами жить, с вами и умереть! -- говорил князь.
   -- Победим! -- восклицали офицеры.-- На Кривоноса! Под Полонное! Кто хочет оставить нас, пусть уходит. Обойдемся и без его помощи. Мы не хотим делиться ни славой, ни смертью.
   -- Господа! -- сказал князь. -- Прежде чем идти на Кривоноса, нам нужно отдохнуть и подкрепить наши силы. Вот уже третий месяц, как мы не слезаем с лошадей. От постоянных трудов и перемен погоды на нас остались только кожа да кости, лошадей у нас нет. Пойдем теперь в Збараж, там мы оправимся и отдохнем, быть может, соберем еще немного войска и с новыми силами пойдем в огонь.
   -- Когда, князь, прикажете выступить? -- спросил старый Зацвилиховский.
   -- Безотлагательно, мой храбрый воин. А вы куда пойдете? -- спросил князь, обращаясь к воеводе.
   -- Под Глиняны; я слыхал, там собираются войска.
   -- Тогда мы вас проводим в спокойные места.
   Воевода ничего не ответил, но это пришлось ему не по вкусу. Он оставлял князя, а тот еще заботился о нем и хотел его. провожать. Была ли это насмешка со стороны князя? Он не знал, но все-таки не хотел отказаться от своего намерения; княжеские офицеры смотрели на него недружелюбно, и если бы это было не в войске Вишневецкого, то против него, наверное, поднялось бы возмущение.
   Воевода поклонился и ушел, офицеры тоже разошлись к своим отрядам, чтобы приготовиться к походу. С князем остался только Скшетуский.
   -- Ну а какие солдаты в этих полках?
   -- Отличные! Драгуны обучены по-немецки, а в гвардейской пехоте -- все ветераны Тридцатилетней войны, так что, когда я их увидал, то подумал, что это римские гладиаторы.
   -- Много их там?
   -- Два полка с драгунами; всего три тысячи человек
   -- Жаль, жаль, многое можно было бы сделать с такой помощью, -- и на лице князя снова появилось выражение страдания. -- Да, это большое несчастье, что выбрали таких вождей во время бедствий! Острог был бы хорош, если бы мог прекратить войну своим красноречием и латынью. Конецпольский хотя и храбр, но молод и неопытен, а хуже всех -- Заславский. Я давно знаю его как человека малодушного и недальновидного. Он любит сидеть за чаркой вина, а не предводительствовать войском... Я не высказываю этого громко, так как не хочу, чтобы подумали, что во мне говорит зависть, но я предвижу страшные бедствия. И в руках таких людей вся власть. Что станется с отчизной? Я не могу без страха и подумать об этом и прошу у Бога смерти; я сильно измучен и недолго уже проживу. Душа рвется к войне, но физических сил больше нет.
   -- Милостивый князь, вы должны беречь здоровье для блага отчизны; а труды, видно, очень надорвали его.
   -- Нет, отчизна думает не так; иначе не оставили бы меня в стороне и не вырывали бы сабли из рук.
   -- Если Бог даст, что корону получит королевич Карл, то он будет знать, кого отличить и кого покарать; а пока вы достаточно сильны, чтобы не обращать внимания на них
   -- Я и пойду своей дорогой.
   Может быть, князь не замечал, что и он сам, подобно другим, руководствовался собственной волей и политикой; но он сознавал, что спасает честь Польши, и ни за что не отказался бы от своей деятельности.
   Опять наступило молчание, прерываемое на этот раз ржанием лошадей и звуками военных труб. Отряды готовились к походу. Князь, очнувшись от задумчивости, тряхнул головой, как будто желая сбросить мрачные мысли, и сказал:
   -- А дорогой было все спокойно?
   -- В мшинецких лесах я встретил ватагу мужиков, человек двести, и уничтожил ее.
   -- Хорошо. А пленных взял? Теперь это очень важно.
   -- Взял, но...
   -- Но велел их повесить, так?
   -- Нет, ваша светлость, я отпустил их на волю.
   Иеремия с удивлением взглянул на Скшетуского.
   -- Что? И вы уже принадлежите к партии мира? Что это значит?
   -- Ваша светлость, я привез известия. Между мужиками был переодетый шляхтич, он остался жив, и я привез его сюда, а остальных отпустил, так как Бог послал мне радость; я охотно подчинюсь наказанию. Этот шляхтич -- Заглоба, который привез мне весть о княжне Елене.
   Князь подошел к Скшетускому и быстро спросил:
   -- Жива она, здорова?
   -- Да, слава Богу!
   -- Где же она?
   -- В Баре.
   -- Это хорошая крепость! Ах ты, мой милый! -- и князь, взяв Скшетуского за голову, поцеловал его. -- И я радуюсь твоему счастью, потому что люблю тебя, как сына.
   Поручик поцеловал руку князя, и хотя давно уже готов был отдать за него жизнь, но теперь еще сильнее почувствовал, что пойдет за него хоть в огонь.
   -- Ну теперь я не удивляюсь, что ты отпустил мужиков; за это ты не будешь наказан. Однако молодец этот шляхтич, если он сумел провести ее из Заднепровья в Бар! И слава Богу! Это для меня большое утешение в эти тяжелые времена. Позови сюда этого Заглобу.
   Поручик поспешно пошел к дверям, которые вдруг раскрылись, а в них показался Вершул, который был послан с татарами на рекогносцировку.
   -- Милостивый князь! Кривонос взял Полонное и перебил десять тысяч человек, -- сказал он, запыхавшись.
   Офицеры окружили Вершула; прилетел даже воевода. Князь стоял пораженный; он не ожидал таких вестей.
   -- Не может быть! Там заперлись одни только русские.
   -- Из целого города не осталось в живых ни души.
   -- Слышите? -- обратился князь к воеводе. -- Вот и ведите переговоры с врагом, который не щадит даже своих
   -- Собачьи сыны! Если так, черт их побери, я иду с вами, князь.
   -- Вот вы опять мой друг! -- произнес князь.
   -- Да здравствует воевода киевский! -- воскликнул Зацвилиховский.
   -- Да здравствует согласие!
   -- Куда Кривонос идет из Полонного? -- снова обратился князь к Вершулу.
   -- Кажется, под Константинов, -- отвечал тот.
   -- Боже! Значит, полки Осинского и Корицкого погибнут, пехота не успеет уйти. Надо забыть обиду и идти к ним на помощь. На коней! Скорей!
   Лицо князя просияло, и румянец выступил на его исхудавших щеках: перед ним снова открылся путь к слава
  

Глава XIV

  
   Войска, проехав Константинов, остановились в Росоповцах, так как князь рассчитывал, что Корицкий и Осинский, получив известие о взятии Полонного, должны отступить на Росоловцы; а если неприятель погонится за ними, то наткнется на княжеское войско, как на мышеловку, и будет разбит. Предположение это отчасти оправдалось. Войска заняли позиции и спокойно ожидали битвы. Крупные и мелкие отряды были разосланы во все стороны. Князь с несколькими попками остановился и ждал в деревне; к вечеру татары Вершула дали ему знать, что со стороны Константинова приближается какая-то пехота. Вишневецкий; окруженный офицерами, вышел посмотреть на это войско, которое трубными звуками возвестило о своем приближении; полки остановились перед деревней, а два полковника подошли к князю, предлагая ему свои услуги. Это были Осинский и Корицкий Увидев Вишневецкого с его штабом, они смутились и, низко поклонившись, ждали, что он им скажет.
   -- Фортуна непостоянна и смиряет гордых. -- сказал князь. -- Вы не хотели прийти по нашему приглашению, а теперь приходите сами.
   -- Ваша светлость! -- сказал смело Осинский. -- Мы всей душой желали служить под вашей командой, но это было строго воспрещено; теперь пусть тот отвечает за последствия, кто запрещал нам это, а мы просим прощения, хотя и не виновны, ибо, как военные, мы должны были повиноваться и молчать.
   -- А теперь князь Доминик отменил свой приказ? -- сказал князь.
   -- Приказ не отменен, но уже не обязателен, так как единственное спасение наших войск в руках вашей светлости. Теперь под вашим предводительством мы хотим Жить и умереть.
   Слова Осинского произвели хорошее впечатление на князя и окружавших его офицеров. Это был храбрый воин, несмотря на молодость, -- ему было только около сорока лет, но он уже приобрел известность в иностранных войсках Каждый с удовольствием смотрел на него. Высокий, стройный, с зачесанными кверху рыжими усами и со шведской бородкой, он всей своей фигурой напоминал полковника времен Тридцатилетней войны. Корицкий по происхождению был татарин и во многом отличался от своего товарища. Маленького роста, коренастый, с угрюмым выражением лица, он как-то странно выглядел в иностранном мундире со своей восточной наружностью. Корицкий командовал немецким полком и славился мужеством, молчаливостью и железной дисциплиной в отношении солдат.
   -- Мы ждет приказания вашей светлости, -- сказал Осинский.
   -- Благодарю вас, господа, и с удовольствием принимаю ваши услуги. Я знаю, что солдаты должны повиноваться своим начальникам, и если я послал за вами, то потому, что не знал об этом приказе. Мы вместе переживем и дурное, и хорошее, но надеюсь, что вы будете довольны новой службой.
   -- Только бы вы, ваша светлость, были довольны нами и нашими солдатами.
   -- А неприятель далеко?
   -- Авангард его находится на незначительном от нас расстоянии, но главные силы прибудут только к утру.
   -- Хорошо. Значит, еще есть время. Велите вашим полкам пройти церемониальным маршем. Я хочу видеть, каких солдат вы привели мне, и много ли можно сделать с ними.
   Полковники возвратились к своим полкам, и через несколько минут войско двинулось. Княжеские солдаты высылали, как муравьи, смотреть на новых товарищей. Впереди шли королевские драгуны, с капитаном Гизой, в высоких и тяжелых шведских шлемах. Лошади у них были подольские, но хорошо подобранные и откормленные; солдаты, свежие, бодрые и одетые в светлую, блестящую одежду, резко отличались отшнуренных солдат князя, в оборванных и полинявших от солнца и дождя мундирах. При виде солдат Осинского и Корицкого между княжескими людьми раздался одобрительный шепот. На них были красные колеты, а на плечах мушкеты. Они шли по тридцати в ряд, ровным и твердым шагом.
   Все эта был рослый, плечистый народ -- старые солдаты, участвовавшие во многих битвах, ловкие, сильные и опытные. Когда они подошли к князю, Осинский крикнул "Стой!" и полк стал как вкопанный: офицеры подняли сабли, а хорунжий поднял знамя, трижды взмахнул им в воздухе и склонил его перед князем. "Вперед!" -- закричал Осинский. "Вперед!" -- повторили команду офицеры, и полк двинулся дальше. Еще лучше прошел полк Корицкого, к великой радости всех солдат. Иеремия, как отличный знаток военного дела, с удовольствием смотрел на них: пехоты-то ему и недоставало, а лучше этой он не нашел бы во всем свете. Теперь он чувствовал себя сильнее и думал многое сделать с ее помощью. Между тем офицеры разговаривали о различных делах и о солдатах
   -- Хороша запорожская пехота, в особенности в битве из-за окопов, -- говорил Слешинский, -- но эта не хуже той.
   -- Гораздо опытнее и лучше! -- возразил Мигурский.
   -- Все-таки это тяжелый народ, -- прибавил Вершуп. -- Я с татарами могу заморить ихв два дня, а на третий перерезать, как баранов
   -- Что вы говорите! Немцы -- хорошие солдаты
   -- Бог в своем милосердии одарил разные нации различными достоинствами, -- прибавил Подбипента со своим певучим литовским акцентом. -- Я слышал, что лучше нашей кавалерии нет на свете, но зато ни наша, ни венгерская пехота не могут сравниться с немецкой.
   !!!!!!!Вырвана страница 291-292
   -- Конечно, видел так, как вижу теперь вас. Он же послал меня в Подолию раздавать его грамоты холопам и дал пернач для защиты от орды, так что от Корсуни я везде безопасно мог проехать. Как только встречался с мужиками или низовцами, сейчас же совал пернач под нос и говорил: "Понюхайте, детки, да ступайте к черту!" Я приказывал везде подавать себе есть и пить; они давали лошадей для проезда, чему я был рад, и смотрел только за бедной княжной, чтобы она отдохнула после таких трудов и страха. Говорю вам, что пока я доехал до Бара, она так поправилась, что люди проглядели все глаза, смотря на нее. Есть там много красавиц, так как отовсюду наехала шляхта, но они так похожи на нее, как сова на жар-птицу. Если бы вы увидели ее, то тоже полюбили бы.
   -- Конечно, полюбили бы! -- сказал Володыевский.
   -- А зачем же вы поехали в самый Бар? -- спросил Мигурский.
   -- Затем, что я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не дойду до безопасного места: я не доверял маленьким крепостям, которые легко могли быть разорены бунтовщиками, а в Баре, если б они и пришли, то поломали бы себе зубы. Там Андрей Потоцкий так укрепился, что так же боится Хмеля, как я пустого стакана. Вы думаете, господа, что я худо сделал/отправившись так далеко? Наверно, Богун догонял меня, а если бы догнал, сделал бы из меня угощение для собак, Вы его не знаете, но я знаю. Черт бы его побрал! Я до тех пор не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли ему, Господи, счастливую смерть! Верно, он ни на кого так не зол. как на меня. Брр!! Как подумаю об, этом, дрожь меня пробирает... оттого я так охотно и пью теперь, хотя раньше не любил пить.
   -- Что вы говорите? -- заметил Подбипента. -- Вы всегда пили, как журавль у колодца.
   -- Дело не в этом. Будучи с перначем и грамотами Хмельницкого, я не знал никаких препятствий. Прибыв в Винницу, я заехал там отряд Аксака, но все же еще не расставался с нарядом бандуриста, боясь мужиков Все грамоты, однако, я сбыл. Был там седельник, Сулак, который шпионил и посылал известия Хмельницкому. Через него-то я и отослал все грамоты назад, выписав на них такое наставление, что Хмель, наверно, велит содрать с него шкуру. Но под самым Баром со мной случилось, такое приключение, что я чуть не погиб у самого берега.
   -- Как же это случилось?
   -- Я встретил пьяных солдат, которые услыхали, как я называл княжну барышней, тогда я уже не особенно остерегался; они начали рассуждать, какой это дед и какой это особенный мальчик, которому говорят "барышня"; а когда увидели, что она писаная красавица, стали приставать к нам. Я припрятал в угол свою голубушку, а сам взялся за саблю.
   -- Это удивительно, -- прервал Володыевский; -- вы ведь были переодеты дедом, так разве вы могли иметь с собою саблю?
   -- А кто вам сказал, что у меня была сабля? Я схватил солдатскую, лежавшую на столе. Ведь это было в корчме в Шипинцах Я сразу уложил двух зачинщиков, остальные взялись за ремни; я закричал: "Стойте, собаки, я шляхтич!" Вдруг раздался крик "Держи, держи! Отряд идет!" Оказалось, что это не отряд, а госпожа Славошевская, которую провожал ее сын с пятьюдесятью конными людьми; они скоро справились с солдатами, а я начал просить ее, чтобы она спасла княжну, и так разжалобил ее, что она взяла княжну к себе в карету и мы поехали в Бар, Но вы думаете, что это конец? О, нет.
   -- Смотрите, господа, -- вдруг перебил Слешинский, -- что это там, заря что ли?
   -- Не может быть! -- возразил Скшетуский. -- Еще слишком рано.
   -- Это со стороны Константинова?
   -- За. Зарево делается все ярче!
   -- Да, зарево!
   Лица всех сделались серьезными; все вскочили, забыв о рассказах
   -- Зарево, зарево! повторило несколько голосов.
   -- Это, верно, Кривонос пришел из под Полонного.
   -- Кривонос со всем своим войском
   -- Должно быть, передовые отряды подожгли город или деревню.
   В это время затрубили тревогу; старый Зацвилиховский внезапно появился между офицерами и сказал:
   -- Господа, из рекогносцировки вернулись люди с известием, что неприятель близко; мы сейчас выступаем! К полкам, к полкам!
   Офицеры бросились к своим полкам, слуги потушили огонь, и все стемнело в лагере. Только вдали, со стороны Константинова, небо все более краснело, а звезды при этом блеске постепенно гасли. Вскоре опять раздался тихий сигнал садиться на коней, и неясные массы людей и лошадей двинулись вперед Среди тишины слышался только топот лошадей, мерные шаги пехоты и глухой грохот пушек Вурцеля; по временам бренчали мушкеты или. раздавались слова команды. Но в этой тишине, в этих голосах, блеске оружия и мечей было что-то грозное и зловещее. Войска спускались по константиновской дороге, извивавшейся во мраке, точно гигантский змей. Прекрасная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах начали петь петухи. Между Росоловцами и Константиновой было около одной мили, так что когда войска прошли половину дороги, из-за зарева робко показалась бледная заря, точно чем-то испуганная, и озарила небо, белую полосу дороги и движущиеся по ней войска. Теперь можно было различить людей, лошадей и шеренги пехоты. Поднялся легкий утренний ветерок, шелестя знаменами над головами солдат. Впереди шли татары Вершула, за ними -- казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия под командой Вурцеля, а в конце пехота и гусары. Заглоба ехал рядом с Скшетуским, но как-то беспокойно вертелся на седле, и было заметно, что предстоящая битва тревожит его.
   -- Послушайте, -- сказал он шепотом, обращаясь к Скшетускому, точно боясь, что кто-нибудь подслушает его.
   -- Что вы скажете?
   -- Скажите, гусары первые ударят по неприятелю?
   -- Вы же говорили, что вы старый воин, а не знаете, что гусары ждут всегда решительного момента битвы, когда неприятель больше всего напрягает свои силы.
   -- Знаю, знаю, я хотел только убедиться.
   Настало минутное молчание; Заглоба еще больше понизил голос и опять спросил:
   -- Это Кривонос со всем своим войском?
   -- Да.
   -- А сколько у него всего войска?
   -- Вместе с чернью шестьдесят тысяч человек.
   -- О, черт их возьми, -- сказал Заглоба.
   Скшетуский незаметно усмехнулся.
   -- Не думайте, что я боюсь,-- шептал Заглоба, -- но у меня одышка, и я не люблю толкотни, потому что жарко, а когда жарко, то я уже никуда не гожусь. Другое дело -- поединок, где можно употребить фортель, а в войне не до фортелей! Здесь выигрывают руки, а не голова, тут я дурак перед Подбипентой. У меня в поясе двести дукатов, подаренных мне князем, и я предпочел бы быть теперь в другом месте. Не люблю я этих больших сражений, черт их побери!
   -- Ничего с вами не будет, только подбодритесь.
   -- Подбодриться? Я только этого и боюсь, чтоб не увлечься в бою, так как я слишком горяч. К ь их здесь, а мы в дорогу. Скорей!
   Через полчаса отряд Скшетуского снова пустился в путь по узкой дорожке. Взошел месяц и озарил своим светом густую лесную чащу. Пан Заглоба и Скшетуский ехали впереди и разговаривали.
   -- Говорите же мне о ней все, что вы только знаете, -- умолял рыцарь. -- Так это вы тогда вырвали ее из рук Богуна?
   -- Я, я, да еще рот ему завязал на прощание, чтоб кричать не мог.
   -- Вы поступили благородно, клянусь Богом! А в Бар как вы попали?
   -- Э, об этом долго рассказывать... как-нибудь в другой раз... Я к тому же страшно утомлен и в горле у меня пересохло... Вы думаете, легко петь для этого мужичья? Нет ли у вас чего-нибудь выпить?
   -- Как же! Фляжка с горилкой. Вот она!
   Пан Заглоба приставил фляжку к своим устам. Скоро ли он прикончит ее? Скшетуский не вытерпел:
   -- Ну, как вы ее нашли?
   -- Да как сказать! -- ответил пан Заглоба. -- На пустое брюхо все хорошо.
   -- Да я вас о княжне спрашиваю.
   -- О княжне? Потом об этом, потом...
   -- А как ей живется там, в Баре?
   -- Как у Христа за пазухой. За ее красоту все ее любят. Пани Словошевская лелеет ее, как родную дочь. А сколько рыцарей за ней ухаживают, так и не сосчитать... Да она-то обращает на них столько же внимания, сколько я вот на эту вашу пустую фляжку.
   -- Так Елена помнит меня?
   -- Помнит! Я и сам не раз недоумевал, как хватает тамошнего воздуха для ее вздохов. Все сочувствуют ей, в особенности монахини; она их совсем очаровала. Она и меня подбила идти к вам, рисковать своею шеей, для того только, чтоб узнать, живы и здоровы ли вы. Она и раньше посылала многих, да никто не соглашался идти... Наконец, я сжалился и пошел к вашему лагерю. Знаете, почему меня повсюду принимают за деда? Положим, я отлично пою...
   Пан Скшетуский онемел от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове. Елена как живая встала перед ним, такая же, какою он видел ее в Розлогах, перед поездкою в Сечь, такая же прелестная, раскрасневшаяся, с черными очами, полными невыразимой сладости. Ему казалось, что он видит ее сейчас, чувствует, каким жаром веет от ее горящих щек, слышит биение ее сердца. Вспомнил он и сад вишневый, и кукушку, и вопросы, которые он задавал ей, и смущение Елены... И вся душа его трепетала от радости и счастья. Что в сравнении с этим его страдания? Словно море в сравнении с океаном. Ему хотелось закричать, вновь упасть на колени, благодарить Бога, а главное -- все узнать, узнать все... это самое первое. И он вновь начал свой допрос:
   -- Жива, здорова?
   -- Жива, здорова! -- словно эхо, отвечал пан Заглоба.
   -- И она послала вас?
   -- Она.
   -- А письмо у вас есть?
   -- Есть.
   -- Давайте!
   -- Оно зашито, да к тому же теперь ночь. Потерпите.
   -- Не могу... Вы сами видите!
   -- Вижу.
   Ответы пана Заглобы становились все лаконичнее, наконец, он клюнул носом раз, другой и заснул. Скшетуский понял, что тут уж ничего не поделаешь, и всецело отдался своим мечтам.
  

Глава XIII

  
   Нетрудно вообразить, как принял князь известие Скшетуского об отказе Осиньского и Корыцкого. Все складывалось так, что нужно было обладать железною волей Еремии, чтоб не согнуться, не впасть в отчаяние и не выронить из рук оружия. Напрасно он бросил на произвол судьбы свои безграничные владения, напрасно метался из стороны в сторону, как лев в клетке, напрасно наносил удар за ударом страшному бунту, показывая чудеса храбрости, -- все напрасно! Приближалась минута, когда он должен был осознать свое бессилие, отступить в мирные края и остаться немым свидетелем того, что делалось на Украине. Кто же его обрекал на бездействие? Не мечи казаков, нет, коварство своих, поляков. Разве он не верно рассчитывал, собираясь в поход из Заднепровья, что только он, как орел, бросится на бунт и первый занесет над его головою свою победоносную саблю, вся республика придет к нему на помощь и отдаст в его руки всю свою силу, свой карающий меч? А теперь? Король умер, после его смерти власть вождя отдана в другие руки, а его, Еремию, оставили в тени. То была первая уступка Хмельницкому, но не оскорбленное самолюбие говорило теперь в душе князя. Он страдал от сознания, что эта поруганная республика упала так низко, что избегает борьбы, в страхе отступает перед одним казаком и хочет миривши переговорами отвратить удар его грозной десницы. С момента победы под Махновкой до Еремии доходили известия о том, насколько князь Доминик Заславский не расположен к нему. Во время отсутствия Скшетуского приехал пан Корш-Зенкевич с известием, что Овруч объят огнем. Тамошнее население не склонялось на сторону бунта, но пришел Кшечовский и силою заставил народ следовать за собою. Хутора, деревни, городки -- все сожжено; шляхта, не успевшая спастись, вырезана, в том числе пан Елец, старый слуга и друг Вишневецких. Князь рассчитывал, что после соединения с Осиньским и Корыцким он разобьет Кривоноса, а потом пойдет на север, к Овручу, чтоб, столковавшись с гетманом литовским, поставить бунтовщиков меж двух огней. Теперь же все планы его разрушались из-за приказа князя Доминика. Еремия не был достаточно силен, чтобы встретиться с Кривоносом, а на киевского воеводу он не особенно рассчитывал. Пан Тышкевич всей душой и сердцем принадлежал к мирной партии и, если подчинился энергии и нравственной силе князя, то ненадолго.
   Князь молча выслушал донесение Скшетуского, облокотился на стол и закрыл руками лицо. Все присутствующие тоже молчали; наконец, князь заговорил:
   -- Клянусь Богом, это превышает человеческое терпение! Словно я один должен стараться и вместо помощи встречать только препятствия? Я же мог уйти подальше, в Сандомир, и там спокойно проживать в своих имениях? Но я этого не сделал, не сделал единственно из любви к родине, и вот награда за все труды, жертвы, за все...
   Князь говорил спокойно, но в словах его было столько горечи, что всех невольно охватывала жалость. Старые полковники и молодые герои последних битв смотрели на него с грустью и сочувствием; они понимали, какую тяжелую борьбу ведет с собою этот железный человек, как сильно должна страдать его гордость. Он, князь Божией милостью, он, воевода русский, сенатор республики, должен был отступать перед Хмельницким и Кривоносом, он, почти самостоятельный монарх, который еще так недавно принимал послов иностранных держав, теперь должен был сойти с поприща славы. Он, созданный для великих дел, сознающий свою силу, теперь поневоле должен признать свое поражение...
   Заботы и тревоги сильно состарили Еремию. Он похудел, глаза его ввалились, в черном, как вороново крыло, чубе появились серебряные нити. Но по лицу разлилось какое-то великое, трагическое спокойствие; гордость еще заставляла скрывать страдания.
   -- Что ж, пусть будет так! -- сказал он. -- Мы покажем неблагодарному отечеству, что не только воевать, но и погибнуть достойно сумеем. Право, я предпочел бы умереть славною смертью в какой-нибудь другой войне, а не в стычке с взбунтовавшимися мужиками!
   -- Не говорите о смерти, князь, -- перебил воевода. -- Я преклоняюсь пред вашим военным гением, но не могу поставить в вину ни вице-королю, ни канцлеру, что они хотят положить конец братоубийственной войне.
   Князь взглянул прямо в глаза воеводы и медленно заговорил, отчеканивая каждое слово:
   -- Будьте милосердны к побежденным, они поймут это, а победители будут только презирать вас... Раз бунт возгорелся, не мирными переговорами гасить его -- кровью... Иначе позор и погибель нам!
   -- Да, погибель, -- согласился воевода, -- если мы на свой страх и риск будем воевать.
   -- Значит ли это, что вы не пойдете за мной далее?
   -- Князь! Беру Бога в свидетели, что я не иду за вами потому, что так приказывает мне делать моя совесть. Я подвергну своих людей смертельной опасности, а кровь их еще пригодится республике.
   Князь помолчал немного и обратился к своим полковникам:
   -- А вы, старые товарищи, вы не оставите меня? Не правда ли?
   Офицеры Еремии словно по сигналу кинулись к нему. Одни целовали края его одежды, другие обнимали колени.
   -- За вами! Идем! До последней капли крови, до последнего издыхания!
   -- Ведите нас! Мы будем служить без жалованья!
   -- Ваше сиятельство! Позвольте и мне умереть около вас! -- воскликнул раскрасневшийся, словно девушка, пан Аксак.
   Даже киевский воевода, и тот был взволнован. Князь переходил от одного к другому и обнимал всех по очереди. Всеми овладело большое воодушевление.
   -- Господа! -- громко сказал князь. -- Вот моя воля: прежде чем мы пойдем на Кривоноса, нам необходим отдых. Вот уже третий месяц, как мы не слезаем с коней. Силы наши подходят к концу, лошадей у нас нет, пехота марширует босиком. Мы пойдем в Збараж, там отдохнем, осмотримся, -- может быть, к нам еще кто-нибудь подойдет, -- а потом, с новыми силами, в бой!... А вы, пан воевода, куда?
   -- В Глиняны; там, говорят, войска собираются.
   -- Тогда мы проводим вас до спокойных мест, чтобы с вами не приключилось неприятностей.
   Воевода ничего не ответил. Ему было как-то не по себе. Он покидает князя, а тот еще заботится о его безопасности, хочет проводить его. Может быть, в словах его крылась какая-нибудь ирония? Этого воевода хорошенько сам не мог сообразить.
   Он поклонился и вышел, офицеры разошлись тоже; с князем остался только один Скшетуский.
   -- Несчастье, что избрали таких полководцев, -- в раздумье проговорил князь. -- Остророг был бы пригоден, если б войну можно было остановить латынью да громкими словами; деверь мой, Конецпольский, отпрыск воинственного рода, неопытный мальчик, а Заславский... этот хуже всех. Знаю я его издавна! Человек с ничтожной душой и поверхностным умом. Его дело дремать за чашей, а не войсками предводительствовать... Я не говорю этого во всеуслышание, чтобы меня не заподозрили в зависти, но предвижу бедствия великие. И теперь, теперь такие люди взяли в руки кормило правления! Боже, Боже, что станется с несчастной нашей страной? Когда я думаю об этом, то невольно жажду смерти, и, кажется, она не за горами. Душа рвется к бою, а тело... оно почти бессильно.
   -- Вы должны беречь свое здоровье, -- сказал Скшетуский. -- Все будущее отечества зависит от вас.
   -- Отечество-то, знать, иначе думало, когда обошло меня, а теперь вырывает саблю из моих рук.
   -- Бог даст, королевич Карл скоро возложит на голову корону, он тогда будет уже знать, кого покарать и кого возвеличить, а пока вы настолько могущественны, что можете ни на кого не обращать внимания.
   -- Да я и пойду своей дорогой.
   Князь, может быть, не знал, что, следуя примеру прочих "королевичей", он действовал как Бог на душу положит, а если б и знал, не сошел бы со своего пути, уверенный, что таким образом спасает честь республики.
   Он тряхнул головою, точно хотел прогнать тягостные мысли, и вновь спросил Скшетуского:
   -- В дороге с вами ничего не случилось?
   -- Во мшенецких лесах я наткнулся на большую ватагу "резунов" и разбил их.
   -- Хорошо. А пленных взяли? Теперь это очень важно.
   -- Взял, но...
   -- Но приказали их казнить? Так, ведь?
   -- Нет, ваше сиятельство, я отпустил их на волю.
   Еремия с изумлением посмотрел на Скшетуского. Брови его нахмурились.
   -- Да? Значит, и вы принадлежите к партии мира?
   -- Князь! Я привез "языка": меж "резунов" был переодетый шляхтич; он остался жив. А прочих я отпустил потому, что Бог послал мне великую радость. Я охотно понесу кару!.. Тот шляхтич -- пан Заглоба, который принес мне известие о княжне.
   Князь быстро подошел к Скшетускому.
   -- Жива она? Здорова?
   -- Слава милосердному Творцу!
   -- Где она теперь?
   -- В Баре.
   -- О, это сильная крепость. Мой мальчик! (Тут князь взял в руки голову Скшетуского и поцеловал его несколько раз.) Я счастлив вашею радостью, потому что люблю вас, как сына.
   Паи Ян крепко поцеловал руку князя и почувствовал, что теперь еще больше любит его, еще больше предан ему. Грозный и безжалостный Еремия умел покорять сердца своих рыцарей.
   -- Ну, теперь я не удивляюсь, что вы отпустили "резунов". Конечно, вы не понесете за это никакого наказания! Молодец этот шляхтич! Так он ее из Заднепровья довел до Бара? Слава Богу! Для меня сегодняшний день -- истинный праздник. Молодец, молодец! Давайте-ка сюда этого Заглобу!
   Пан Ян кинулся к дверям, но в эту минуту они быстро распахнулись, и на пороге появилась фигура пана Вершула, который ездил со своими татарами в дальнюю разведку.
   -- Князь! -- задыхаясь, прокричал он. -- Кривонос взял Полонную, вырезал десять тысяч человек... женщин и детей...
   В комнату один за другим начали собираться офицеры; пришел и воевода. Князь задумался. Он не верил этой ужасающей вести и повторял:
   -- Да там укрывались только русские! Не может быть, не может быть!
   -- Ни одна живая душа не ушла из города.
   -- Слышите, пан воевода? Ведите же переговоры с неприятелем, который даже своих не щадит.
   Воевода покраснел от гнева.
   -- О, собачьи души! Коли так, пусть все черти поберут! Я пойду за вами, князь.
   -- Да здравствует воевода киевский! -- воскликнул Зацвилиховский, а князь опять спросил Вершула:
   -- Куда они пошли из Полонной? Неизвестно?
   -- Кажется, на Константинов.
   -- Боже мой! Значит, полки Осиньского и Корыцкого погабли. Нужно забыть обиду и идти им на помощь. На коней, на коней!
   Лицо князя засияло радостью, впалые щеки покрылись румянцем: перед ним вновь открывалась дорога славы.
  

Глава XIV

  
   Войска прошли Константинов и остановились в Росоловцах. Князь рассчитал, что когда Корыцкий и Осиньский узнают о взятии Полонной, то отступят к Росоловцам; неприятель же, если рискнет их преследовать, наткнется на княжеское войско и понесет полное поражение. Предположения Вишневецкого в основном оправдались. Войска заняли позиции и стояли тихо, готовые к битве. Мелкие отряды разошлись в разные стороны, а князь с несколькими полками остановился в деревне и ждал. Вечером татары Вершула дали знать, что со стороны Константинова приближается какая-то пехота. Князь вышел навстречу в сопровождении своей свиты. Действительно, в деревню вступали войска, и войска польские, -- Осиньского и Корьщкого. Оба полковника смутились при виде князя и ожидали, что заговорит он.
   -- Судьба переменчива, -- сказал князь. -- Вы не хотели явиться на наше приглашение, а теперь приходите сами, без зова.
   -- Ваше сиятельство! -- смело сказал Осиньский. -- Мы всей душой рвались к вам, но приказы были выражены ясно. Пусть отвечает за них тот, кто дал их, а мы, солдаты, не можем нарушать приказа.
   -- А теперь князь Доминик отменил его?
   -- Нет, но теперь он уже необязателен для нас. Теперь, когда спасение и целость наших войск всецело зависят от вас, мы отдаем себя в ваши руки и готовы жить и умереть за вас.
   Князь, видимо, остался доволен этим ответом. Осиньский, человек лет сорока, пользовался репутацией опытного воина. Высокий, прямой, с рыжими усами и бородой, он костюмом и выправкой как две капли воды походил на полковников тридцатилетней войны. Корыцкий, по происхождению татарин, представлял прямую противоположность. Небольшого роста, приземистый, с угрюмым взглядом, он казался почти смешным в своей одежде, так не идущей к чертам его восточного лица.
   -- Мы ждем ваших приказаний, -- прибавил после небольшого молчания Осиньский.
   -- Благодарю вас и охотно принимаю ваши услуги. Я знаю, что солдат должен держаться приказа, и если посылал за вами, то единственно потому, что не знал о ваших инструкциях. Много и хороших, и дурных минут придется пережить нам вместе, но я уверен, что вы останетесь довольны вашим новым положением. Далеко за вами неприятель?
   -- Авангард близко, но главные силы придут сюда разве только утром.
   -- Хорошо. У нас есть время. Прикажите пройти вашим войскам через площадь; я хочу посмотреть, каких воинов вы привели ко мне.
   Прибывшие войска оказались превосходными. Князь смотрел и радовался. У него был большой недостаток в пехоте, а такая, какую он видел сейчас, являлась для него чистой находкой. Офицеры, в свою очередь, подвергали критической оценке войска Осиньского и Корыцкого.
   -- Хороша запорожская пехота, а эти поравняются с нею, -заметил пан Слешинский.
   -- Бог мудро одарил одну нацию одним преимуществом, другую другим, -- вмешался со своею певучею речью пан Лонгинус Подбипента. -- Во всем свете, говорят, нет кавалерии лучше нашей, но зато никакая пехота не может сравниться с немецкой.
   -- Да, Бог справедлив, -- прибавил пан Заглоба. -- Вот, например, вам он дал и хорошее состояние, и длинный меч, и сильную руку, зато обидел разумом.
   Пан Лонгинус зажмурился.
   -- Слушать гадко! -- кротко произнес он. -- Вот вам, кажется, он дал чересчур длинный язык.
   -- Если вы думаете, что Бог сделал не так, то попадете в ад вместе с вашим целомудрием: никому не дозволяется осуждать дела Божьи.
   Неизвестно, чем кончилась бы перепалка пана Заглобы с паном Лонгинусом, если бы не явились гонцы с известием, что подходит какое-то новое войско, и войско, очевидно, не казацкое, потому что идет со стороны, противоположной Константинову, от Збруча. И правда, через два часа в деревню явилось войско с таким шумом, грохотом и барабанным боем, что князь рассердился и приказал сохранять тишину в связи с близостью неприятеля. То прибыл пан коронный стражник, Самуэль Лащ, известный авантюрист, отъявленный плут и забияка, но при всем том храбрый солдат. Он привел восемьсот, человек такого же покроя, как он сам, отчасти шляхты, отчасти казаков -- одним словом, прямых кандидатов на виселицу. Но князь Еремия знал, что сумеет унять их и обратит волков в кротких овечек. Этот день был для него счастливым днем. Еще вчера, в связи с отъездом воеводы, ему приходилось поневоле отказываться от борьбы, а теперь он вновь стоял во главе почти двенадцатитысячной армии. Правда, у Кривоноса было впятеро больше, зато сколько там непривычного к войне народу. Теперь князь и не думал об отдыхе. Запершись с киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осиньским, он обсуждал план продолжения кампании. Кривоносу наутро решено было дать сражение, а если он не придет, самим идти к нему навстречу.
   Был уже поздний час, но офицеры в ожидании завтрашнего дня собрались вокруг большого костра и весело болтали за чаркою. После проливных дождей наступила отличная погода.
   -- Ну, ну, рассказывайте дальше! -- приставали к Заглобе товарищи. -- Когда вы перешли Днепр, что делали, каким образом пробрались в Бар?
   Пан Заглоба выпил кварту меду и утер усы.
   -- Господа! Если б я начал вам рассказывать все по порядку, тогда и десяти ночей было бы мало, да и меду не хватило бы, потому что старое горло все равно, что телега, -- смазки требует. Будет с вас, если я скажу, что мы с княжной пошли в Корсунь, в самый лагерь Хмельницкого, и невредимо выбрались из этого ада.
   -- Иисус, Мария! -- воскликнул пан Володыевский. -- Уж не колдовали ли вы там?
   -- Что правда, то правда... колдовал. Меня обучила колдовству одна ведьма в Азии. Влюбилась в меня и обучила. Но тут коса нашла на камень. Колдунов-то и около Хмельницкого немало; они столько чертей к нему назвали, что он ими, как холопами, повелевает. Спать идет -- дьяволенок должен ему сапоги снимать; платье на нем загорится -- черти хвостами своими затушат, а когда напьется, то и переколотит их всех: что, мол, плохо служите?
   Набожный пан Лонгинус перекрестился.
   -- С нами крестная сила!
   -- Меня черти и выдали бы Хмельницкому, да я заговорил их способом, который только мне одному известен. Я боялся, чтобы Хмельницкий не узнал меня: год тому назад мне приходилось сталкиваться с ним у Допула. Толщина моя уменьшилась, борода выросла до пояса, волосы до плеч, наконец, и одежда... и никто не узнал.
   -- Так вы видели самого Хмельницкого и говорили с ним?
   -- Видел ли я Хмельницкого? Так, как вот вас теперь вижу. Он меня и в Подолию послал в качестве подстрекателя, чтоб я по дороге раздавал крестьянам его манифесты. Пернач мне дал для охраны от татар, так что от Корсуня я ехал спокойно. Как меня крестьяне или низовцы встретят, я им сейчас пернач под нос: понюхайте, мол, детки, и убирайтесь в преисподнюю! Есть и пить мне давали повсюду вволю и подводу также... Подводе я был рад в особенности; все ж, думаю, моя бедная княжна отдохнет после стольких трудов и лишений. И, скажу я вам, что как мы доехали до Бара, она так оправилась, что тамошние люди все глаза на нее проглядели. Все ее там любят, и вы полюбили бы, если б увидели.
   -- Конечно, полюбили бы! -- воскликнул пан Володыевский.
   -- Но зачем вы пошли на Бар? -- полюбопытствовал пан Мигурский.
   -- Я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не найду безопасного убежища. Я и маленьким крепостям не доверял, бунт и туда может дойти, а до Бара если и дойдет, то ничего из этого не выйдет -- зубы поломают. Там пан Андрей Потоцкий сильно укрепил стены и так же заботится о Хмельницком, как я о пустой бутылке. Как вы думаете, плохо я делал, удаляясь от войны? Ведь примите в соображение, за мной Богун гнался, а если бы догнал, то расплатился бы по-своему. Вы-то его не знаете, а я знаю... Черт бы его побрал! До тех пор я не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли ему, Господи, такой счастливый конец... аминь! Едва ли он на кого-нибудь больше точит зубы, чем на меня. Брр! Когда я подумаю об этом, меня мороз по коже пробирает. Поэтому теперь я прибегаю к спиртным напиткам, хотя по своей натуре не люблю пить.
   -- Что вы говорите! -- отозвался пан Подбипента. -- Вы всегда, братец, пили, как колодезная бадья.
   -- Не заглядывайте в колодец, все равно ничего умного на дне не увидите. Впрочем, не о том речь. Много горя мне пришлось видеть во время моего путешествия с перначем и манифестами Хмельницкого. В Виннице я нашел полк присутствующего теперь здесь пана Аксака, но все ж из нищенской шкуры не вылезал -- боялся казаков. Только от манифестов освободился. Есть один ремесленник, Сухак по имени; он шпион у запорожцев и сведения Хмельницкому посылает. Я с ним и отослал назад манифесты и написал на них такие замечания, что Хмельницкий, когда прочтет, прикажет с него шкуру с живого содрать. А тут, под самым Баром, такая беда стряслась со мной, что я чуть не утонул у самого берега.
   -- Как же это случилось?
   -- Наткнулся я на пьяных солдат, сорванцов отъявленных. Они услыхали, как я назвал княжну панной, а я уже не очень остерегался -- свои близко. И пристали они ко мне, что за странный дед и что за мальчик, которому говорят "панна"? Посмотрели на княжну: красота да и только! Дальше -- больше... Я -- в угол мою бедняжку, загородил ее собой, схватил саблю...
   -- Странно, -- перебил Володыевский, -- как это вы, в нищенском одеянии, носили саблю у бока?
   -- А? -- переспросил Заглоба. -- Саблю-то? А кто вам сказал, что я носил саблю? Нет, я схватил солдатскую, что лежала тут же на столе. Это было в корчме, в Щипинцах. В одно мгновение уложил двух негодяев. Те за пистолеты! Кричу: стойте, собаки, я шляхтич! А тут кричат на улице -- едет отряд! Потом оказалось, что это едет пани Словошевская с эскортом, а ее провожает сын и пятьдесят всадников. Только они и уняли буянов. Я к пани -- с речью и так ее разжалобил, что она тотчас заплакала. Взяла она княжну в карету, и поехали мы в Бар... Вы думаете, на этом и конец? Где там!..
   Вдруг пан Слешинский прервал рассказ пана Заглобы:
   -- Смотрите, смотрите! -- крикнул он. -- Что это, заря?
   -- О, не может быть! -- ответил Скшетуский. -- Еще рано!
   -- Ведь это в стороне Константинова!
   -- Да, да! И смотрите, все ярче!
   -- Зарево!
   -- Кривонос пришел-таки из-под Полонной!
   Послышались звуки сборной трубы. Вот и старый Зацвилиховский появился среди рыцарей.
   -- Господа! -- крикнул он. -- Пришли важные известия! Неприятель рядом, сейчас выступаем! По местам!
   Офицеры стремглав кинулись к своим отрядам. Прислуга погасила огни, и через минуту весь лагерь утонул во мгле. Только вдали, в стороне Константинова, зарево все ширилось, все росло. Но вот раздался тихий сигнал -- садиться на коней. Среди тишины послышался топот коней, мерные шаги пехоты да глухой стук колес артиллерии Вурцеля; изредка ружье ударится о ружье да раздастся голос команды. Чем-то грозным и зловещим веяло от этого ночного похода. Полки, точно гигантский змей, медленно продвигались по константиновской дороге. Но чудная июльская ночь близилась к концу. В Росоловцах запели первые петухи; оставалось пройти только милю до Константинова. А вот и утренняя заря робко выглянула из-за дымного зарева и мало-помалу начала освобождать из-под покрова мрака леса, поля, белую ленту дороги и плывущие по ней войска. Поднялся холодный предутренний ветерок и зашелестел знаменами над головами рыцарей. Впереди шли татары Вершула, за ними казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия Вурцеля, а пехота и гусары в арьергарде. Пан Заглоба ехал рядом со Скшетуским, но очень уж беспокойно вертелся в седле. Видно, близость битвы тревожила его.
   -- Пан Скшетуский... -- начал он так тихо, как будто боялся, чтоб его кто не подслушал.
   -- Что вам?
   -- Скажите: гусары пойдут впереди?
   -- Вы называете себя старым гусаром и вместе с тем не знаете, что гусары остаются в резерве до конца битвы, когда наступит решительный миг и силы неприятеля ослабеют.
   -- Знаю я это, знаю, только мне хотелось бы еще раз удостовериться.
   Пан Заглоба еще более понизил голос.
   -- Здесь Кривонос со всею своею силою?
   -- Верно.
   -- А сколько у него?
   -- С чернью вместе шестьдесят тысяч человек.
   -- О, черт возьми! -- не вытерпев, выругался Заглоба.
   Скшетуский не мог воздержаться от улыбки.
   -- Вы, ради Христа, не подумайте, что я трушу, -- все шепотом продолжал пан Заглоба. -- У меня одышка, а когда столпится много народу, мне просто смерть. Вот на поединке, например... там искусство, милый пан Скшетуский, а в толкотне и искусство не помогает. Да. Тут не голова, руки работают. В толкотне, скажу вам, я глупее какого-нибудь Подбипенты. У меня в пояс зашито двести червонцев, что мне подарил князь, но, ей-Богу, я с удовольствием оставил бы где-нибудь эти червонцы вместе со своим брюхом. Ох, и не люблю же я этих больших сражений, ну их к дьяволу!
   -- Вы только не теряйте присутствия духа.
   -- Присутствия духа? Я только того и боюсь, как бы храбрость не взяла во мне перевес над ловкостью. А к тому же еще дурная примета: когда мы сидели у костра, скатились две звезды. Кто знает, может быть, одна моя?
   -- За ваши добрые дела Бог наградит вас.
   -- Только бы раньше времени не получить мне вечное блаженство.
   -- Отчего же вы не остались в лагере?
   -- Видите ли, я думал, здесь безопасней.
   -- Вы не ошиблись... Но посмотрите-ка: вот и Случ, и Вишоватый пруд.
   И в самом деле, воды Вишоватого пруда, отделенные от Случа длинною плотиной, блеснули в отдалении. Войска сразу остановились.
   -- Разве здесь? -- встревожился пан Заглоба.
   -- Князь установит войско в боевом порядке.
   -- Не люблю я тесноты, повторяю вам, не люблю.
   -- Гусары на правое крыло! -- раздался голос вестового.
   Теперь уже совсем рассвело. Зарево побледнело в лучах солнца. Золотистые лучи отразились на остриях гусарских копий, точно тысяча свечей горела над головами рыцарей. Князь осмотрел свою армию, и она, не скрываясь уже более, с громкою песней двинулась вперед. Песня огласила росистые поля и с громким эхом проникла в гущу дремлющего соснового бора.
   Противоположный берег, насколько охватывал глаз, весь чернел массою казаков; полки прибывали за полками; тут были и конные запорожцы, вооруженные длинными копьями, и пехота с самопалами, и море крестьян с косами, цепами и вилами. За ними, сквозь мглу, неясно вырисовывался лагерь. Скрип тысяч возов и ржание коней доходили до слуха княжеских солдат. Казаки, впрочем, шли без обычных воплей и остановились на другой стороне плотины. Две враждебные силы молча смотрели друг на друга.
   Пан Заглоба, не отстававший от Скшетуского, невольно пробормотал:
   -- И сотворил же Господь Бог столько разбойников! Да тут сам Хмельницкий со всеми своими войсками... Они нам и пикнуть не дадут... шапками забросают... Все прибывают, все прибывают, подохнуть бы им! И все это на нашу шею, черти бы их передушили!
   -- Не бранитесь, пан Заглоба. Сегодня воскресенье.
   -- А ведь вы правы: сегодня, действительно, воскресенье, лучше бы о Боге подумать. Pater noster, qui es in coelis... Никакой пощады от этих дураков не жди... Sanctificetur nomen tuun... Что-то будет на этой плотине!... Adveniat regnum tuum... Ох, у меня опять дух стеснило... Fiat volumtas tua... Чтоб на вас чума напала!... Пан Скшетуский, посмотрите-ка! Что это?
   Отряд из нескольких сот человек отделился от черной массы и в беспорядке пошел к плотине.
   -- Застрельщики, -- ответил пан Скшетуский. -- Сейчас и наши пойдут к ним навстречу.
   -- И битва сейчас же начнется?
   -- Несомненно.
   -- Ну и черт их подери! -- Состояние духа пана Заглобы становилось все хуже и хуже. -- Впрочем, мне вот что интересно знать: отчего вы так хладнокровно смотрите на это, словно перед вами разыгрывают в театре веселую комедию, словно дело идет не о вашей шкуре?
   -- Мы народ привычный, я говорил уже вам.
   -- И вы, конечно, вперед пойдете?
   -- Рыцарям лучших полков не пристало идти на поединок с таким Неприятелем. Впрочем, тут особых правил не соблюдается: идет кто хочет, по охоте.
   -- А вот и наши, вот и наши! -- Пан Заглоба увидел, как драгуны Володыевского двинулись к плотине.
   За ними следовали добровольцы, по нескольку от каждого отряда. В числе их были: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а от гусар -- Лонгинус Подбипента.
   Расстояние между двумя отрядами быстро уменьшалось.
   -- Вы увидите много интересного, -- сказал Скшетуский своему соседу. -- Наблюдайте внимательней Подбипенту и Володыевского. Это знатные бойцы. Вы видите их?
   -- Вижу.
   -- Смотрите в оба.
  

Глава XV

  
   Но противники, сошедшись друг с другом, придержали коней и вступили в перебранку.
   -- Убирайтесь вилами навоз ворошить, хамы! Это вам более привычно, чем владеть саблей.
   -- Мы хоть и хамы, а дети наши будут шляхтичами: от ваших же баб родятся.
   Какой-то казак, видимо; заднепровский, выступил вперед и заорал:
   -- У князя две племянницы! Скажите ему, чтоб он их прислал Кривоносу...
   У Володыевского даже в глазах потемнело от подобного оскорбления. Он пришпорил коня и помчался на запорожца. Пан Скшетуский увидел это и крикнул Заглобе:
   -- Володыевский поскакал! Володыевский! Смотрите! Вон туда! Вон!
   -- Вижу, вижу! -- кричал пан Заглоба. -- Вот они сошлись!.. Дерутся!.. Раз! Два! Ну, еще!.. Отлично!.. Ого, кончено! Ну, молодец, бестия этакая!
   Действительно, дерзкий оскорбитель пал, как пораженный громом, и пал головою к своим, что было недобрым знаком.
   Но тут выскочил другой и хотел напасть сбоку на Володыевского, но тот быстро обернулся... и тут можно было увидеть в деле великого фехтмейстера. Он, казалось, едва пошевелил кистью руки, шпага его легко и мягко описала круг, и меч казака со свистом полетел в сторону. Володыевский схватил противника за шиворот и вместе с конем потащил к своим.
   -- Братцы, родные! Спасайте! -- крикнул казак.
   Но, увы, любое сопротивление было бесполезно. Бедняга знал, что при малейшем сопротивлении он будет поражен саблей, посвистывающей над его головой, и покорно подчинился своей участи.
   Из враждующих лагерей выехали по нескольку человек и вступили друг с другом в единоборство. Со стороны можно было подумать, что это рыцарская забава, турнир. Только иногда из середины свалки выскочит конь без седока или время от времени в тихие воды пруда свалится тяжелый труп.
   Сердца солдат обеих армий разгорались с каждой минутой; все так и рвались в бой. Вдруг Скшетуский всплеснул руками:
   -- Вершул погиб... Упал вместе с конем... Видели, он сидел на том белом?
   -- Пожалуйте! Милости просим! Сейчас мы собак накормим вашим мясом! -- кричали княжеские солдаты.
   -- Ваше и собаки есть не будут!
   -- Сгниете в этом пруду, подлые разбойники!
   -- Кому суждено, тот и сгниет. Вас прежде рыбы съедят.
   На самом деле Вершул не погиб: его вместе с лошадью опрокинул Пулуян, бывший казак князя Еремии, а ныне второе лицо после Кривоноса в казацком лагере. Он без особого усилия мог переломить две подковы враз и не знал достойного соперника в одиночной схватке. Покончив с Вершулом, Пулуян взмахнул своею страшною саблей и пополам рассек польского офицера Курошляхтича. Все отступили, только один пан Лонгинус направил на врага свою лифляндскую кобылу.
   -- Погибнешь! -- крикнул Пулуян, завидев приближающегося смельчака.
   -- Что поделать? -- ответил пан Подбипента и поднял свою саблю.
   С ним была лишь легкая сабля; знаменитый сорвиглавец предназначался для великих целей и теперь находился в лагере, в руках верного пажа. Пулуян выдержал первый удар, хотя сразу понял, что имеет дело с необычным противником. Боялся ли казак, что лошадь пана Лонгинуса спихнет его в воду, хотелось ли ему показать свою удаль, только он изловчился стать боком к пану Лонгинусу и обхватил его за туловище.
   Они сцепились, как два медведя в борьбе за самку, обвились, как две сосны, выросшие из одного комля.
   Все затаили дыхание и молча следили за поединком. А богатыри, казалось, слились в одно тело и надолго замерли без всякого движения; только лица их покраснели да напрягшиеся жилы ясно говорили о нечеловеческих усилиях.
   Понемногу лицо атамана становилось все более синим. Прошло еще мгновение. Волнение зрителей усиливалось. Вдруг тишину прервал отрывистый, хриплый крик
   -- Пусти...
   -- Нет... миленький! -- ответил другой голос.
   Еще минута, и вот что-то хрустнуло, послышался звериный стон, изо рта Пулуяна хлынула струя черной крови, и голова его бессильно опустилась на грудь.
   Пан Лонгинус сорвал его с коня и, прежде чем зрители могли понять в чем дело, перебросил его через свое седло и рысью помчался к своим.
   -- Vivat! -- крикнули вишневецкие.
   -- На погибель! -- отвечали запорожцы и хлынули толпою, чтоб отомстить за смерть атамана. Закипела яростная схватка, и казаки несмотря на свою храбрость непременно все полегли бы в битве с более опытным неприятелем, если б в лагере Кривоноса не затрубили отступления.
   Запорожцы отступили, поляки постояли минуту, как бы для того, чтобы показать, что победа осталась за ними, и тоже вернулись к своим. Плотина опустела, остались на ней только трупы, зримое предвестие грядущих битв. И чернела между двумя войсками эта дорога смерти; только легкий ветерок покрыл рябью гладкую поверхность озера да жалобно прошумел в листве прибрежных верб.
   Прошло еще несколько минут, и через плотину хлынули неисчислимые полки Кривоноса. Впереди шла чернь, за ней запорожская пехота, конные сотни, татары-охотники и казацкая артиллерия -- и все это без малейшего лада. Одни ряды теснили Другие, шли "по головам", в расчете превосходством сил взять плотину и разметать неприятельское войско. Дикий Кривонос верил только в крепость руки и сабли и, отрицая военное искусство, устремился всею силою в атаку, отдав приказ задним полкам напирать на передние, чтоб хотя бы силою заставить их идти на неприятеля. Вот и ружейные пули начали ударяться о воду, не причиняя вреда княжеской армии, расположенной на противоположном берегу в строгом порядке.
   Еремия стоял на высоком холме и хмурил брови при виде всей этой сутолоки.
   -- Да они не имеют никакого понятия о войне. Идут на нас оравой, да не дойдут, -- сказал он стоявшему рядом Махницкому.
   И правда, казаки дошли до середины и остановились, встревоженные молчаливой неподвижностью княжеских войск.
   Но вот армия Еремии отступила назад и оставила между собой и плотиной обширный пустой полукруг, долженствующий служить полем битвы.
   Пехота Корьщкого расступилась и обнажила обращенные к плотине жерла пушек Вурцеля, а в углу, образуемом Случем и плотиной, в зарослях, блестели мушкеты немцев Осиньского.
   Для всякого сведущего человека не было никакого сомнения, на чью сторону склонится победа. Только такой безумный, как Кривонос, мог отважиться на битву при подобных условиях. Тут никакие силы не могли бы даже переправиться, если бы Вишневецкий захотел помешать переправе.
   Но князь умышленно постановил пропустить часть неприятельских сил через плотину, чтобы уничтожить врага. Великий военачальник пользовался неопытностью противника, который не понимал, что не может оказать помощи своим людям на противоположном берегу, коль скоро пришлось бы воспользоваться таким узким путем, как плотина.
   Кривоносом руководила только самонадеянность да жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий идет к нему на помощь со всеми своими силами, но до тех пор приказывает ему не вступать в битву с Еремией, и несмотря на это спешил столкнуться с опасным врагом.
   Взяв Полонную, он ни с кем не хотел более делиться славой. Он потеряет половину войска, что из того? Зато он уничтожит княжескую армию и принесет в подарок Хмельницкому голову Еремии.
   Тем временем волна черни достигла конца плотины и рассеялась по свободному пространству, но в тот же самый миг скрытая пехота Осиньского выпалила в них сбоку, из жерл пушек Вурцеля показался синеватый дымок, земля задрожала, и битва разгорелась по всей линии.
   Густой дым окутал берега Случа, пруд, плотину и самое поле, только кое-где мелькнут красные мундиры драгунов или пернатые шлемы гусаров.
   Из казацкого табора прибывали все новые и новые полки. Они мгновенно растягивались в длинную линию и яростно нападали на княжеские полки. Битва завязалась по всему берегу пруда, до излучины реки, до болотистых лугов.
   Казакам оставалось или победить, или умереть: впереди неприятель, позади вода.
   Когда гусары маршем пошли вперед, пан Заглоба несмотря на свою одышку и отвращение к толкотне отправился вместе с другими. Другого выбора не было, иначе, пожалуй, чего доброго, обвинят в трусости. Он мчался, закрыв глаза, а в голове его одна мысль быстро сменялась другою. "Искусство не поможет! К черту искусство! Дурак выигрывает, умный погибает!" Потом его охватила злость на войну, на казаков, на гусаров, на всех на свете. Он начал ругаться и молиться одновременно. Ветер свистал у него в ушах, дыхание спиралось в груди, но вдруг конь его остановился, он открыл глаза и, -- Боже, что увидел он?.. Косы, сабли, цепы, раскрасневшиеся лица, длинные усы, -- и все это неизвестно кому принадлежит, все прыгает, ни минуты не стоит на месте... И почему неприятель не бежит куда-нибудь, ну, хоть к самому сатане, мозолит глаза ему, пану Заглобе, и заставляет его вступать в битву? "Ах, так вы вот как!" -- и он, закрыв глаза, начал рубить направо и налево. Иногда сабля только свистнет в воздухе, а иногда и вонзится во что-то мягкое. Вместе с тем он сознает, что жив, и это еще более наполняет его отвагой.
   -- Бей! Режь! -- кричит он изо всей мочи; наконец, неприятель показывает спины.
   "Бегут?" -- молнией промелькнуло у него в голове. -- Да, так и есть! Тогда храбрость его достигает последних пределов. "А, злодеи! Так-то вы сражаетесь со шляхтой?!" Он бросился в толпу убегающих, врезался в самую середину и начал рубить уже с большим толком. А товарищи его в это время увидели новую толпу низовцев и погнались за нею.
   Вдруг пан Заглоба почувствовал, что конь его замедляет шаг, и тут на него упало что-то тяжелое и совершенно замотало его голову.
   -- Товарищи! Братья! Спасите! -- закричал он, немилосердно пришпоривая коня, но проклятая скотина только стонала и не Двигалась с места.
   Пан Заглоба слышал шум, крики скачущих мимо него всадников... целый ураган... потом настала мертвая тишина.
   И снова мысли, быстрые, как татарская стрела, замелькали в его голове.
   "Что такое? Что случилось? Иисус, Мария! В плен меня взяли, что ли?"
   Лоб пана Заглобы покрылся крупными каплями пота. Очевидно, его окутали с головой, как некогда он Богуна. А зга тяжесть на плечах -- рука гайдамака. Но почему же его не влекут за собою, почему не убьют, почему он стоит на месте?
   -- Пусти, мерзавец! -- крикнул он.
   Молчание.
   -- Пусти, говорю я тебе! Я тебе дарую прощение!
   Ни слова в ответ.
   Пан Заглоба снова пришпорил коня, но опять без всякого результата.
   Тогда несчастный пленник собрался с последними силами, выхватил нож и нанес страшный удар невидимому врагу.
   Но нож встретил только пустое пространство.
   Тогда пан Заглоба схватился обеими руками за повязку, закрывавшую его глаза, и сорвал ее.
   Что такое?
   Гайдамаков и следа нет. Вокруг пусто. Только вдали мелькают красные драгуны Володыевского да еще дальше гусары добивают остатки неприятельских войск.
   Зато у ног пана Заглобы лежит запорожское полковое знамя. Очевидно, убегающий казак бросил его таким образом, что оно древком легло вдоль плеч пана Заглобы, а своим полотнищем закрыло его лицо.
   Увидев это, доблестный муж все понял и совершенно пришел в себя.
   -- Ara! -- сказал он. -- Я отбил знамя. Как? Может быть, я не отбил его? Если справедливость не умрет на поле этой битвы, я достоин награды. О, негодяи! Счастье ваше, что мой конь остановился. Досталось бы вам... Что это? Господи! Новая какая-то ватага! Не сюда! В другую сторону, собачьи дети! Чтоб черти побрали эту лошаденку! Бей! Режь!
   Действительно, новый отряд запорожцев, сломя голову, мчался к пану Заглобе, преследуемый панцирными Поляновского. И, может быть, пан Заглоба погиб бы тут славной смертью, если б не гусары Скшетуского, которые приближались теперь с противоположной стороны, чтоб поставить неприятеля меж двух огней. Некоторые из казаков в отчаянии бросались в воду, чтоб найти смерть в глубоких пучинах, другие падали на колени и гибли под ударами мечей. Поражение было полное, в особенности на плотине Полки, что перешли на эту сторону, были уничтожены, другие, ближние, таяли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли двинуться ни назад, ни вперед: Кривонос вводил в бой новые силы, которые и делали отступление невозможным. Со стороны можно было подумать, что он нарочно губит своих людей. Они сталкивались, бились между собою, падали в воду и тонули. С одной стороны чернели массы бегущих, с другой -- толпы идущих вперед, в середине -- горы трупов, стоны, нечеловеческие крики, панический страх, хаос... Весь пруд наполнился людскими и конскими трупами. Вода выступила из берегов.
   Временами артиллерия замолкала. Тогда плотина, словно жерло пушки, изрыгала толпы запорожцев и черни, которые располагались в проклятом полукруге и шли под удары ожидающей ее кавалерии, а Вурцель сызнова начинал свою песню, дождем железа и свинца перекрывал плотину, прекращая прилив подкрепления.
   Проходили часы. Кривонос, взбешенный, озверевший, все еще не терял надежды и посылал тысячи казаков в пасть смерти.
   На другой стороне Еремия в своих серебряных латах стоял на высоком кургане и озирал поле битвы.
   Лицо его было совершенно спокойно, взгляд охватывал всю плотину, пруд, берега Случа и устремлялся дальше, туда, где покрытый голубоватой дымкой виднелся лагерь Кривоноса. Князь не спускал глаз с этой громады телег и, наконец, сказал воеводе:
   -- Сегодня мы лагеря не возьмем.
   -- Как, князь? Вы же сами...
   -- Время бежит скоро. Поздно! Посмотрите, уже вечер!
   Битва длилась так долго, что солнце уже прошло весь свой дневной путь и склонялось к западу. Высокие, легкие облачка, покрывавшие небо, словно стадо белоснежных овец, начинали розоветь и собираться в тучи. Прилив казачьих войск на плотину ослабевал; многие начали в беспорядке возвращаться назад.
   Битва кончилась, и кончилась потому, что разъяренные казаки с проклятием окружили Кривоноса.
   -- Изменник! Ты погубишь нас! -- кричали он. -- Собака кровожадная! Свяжем тебя и выдадим Еремии, авось, он помилует нас за это!
   -- Завтра возьму князя и все войско или сам пропаду, -- отвечал Кривонос.
   Но завтра было еще далеко, а сегодня все-таки стало днем разгрома. Несколько тысяч наихрабрейших низовцев, не считая черни, полегло на поле битвы или потонуло. Две тысячи человек попали в плен. Убито четырнадцать полковников, а сколько сотников, есаулов и прочих старшин! Непосредственный помощник Кривоноса, Пулуян, оказался в руках неприятеля.
   -- Завтра всех вырежем! -- повторял Кривонос. -- Ни пить, ни есть до тех пор не буду.
   А в противном лагере в это самое время грозный князь осматривал взятые в битве знамена. Подошел, наконец, пан Заглоба со своей добычей и так сильно бросил ее оземь, что древко переломилось пополам. Князь задержал его:
   -- Вы своими руками добыли это знамя?
   -- Готов служить вашему сиятельству!
   -- Однако вы обладаете не только хитростью Улисса, но и храбростью Ахиллеса.
   -- Я простой солдат, только служу под началом Александра Македонского.
   -- Вы ведь не получаете определенного жалованья; пусть казначей выплатит вам двести червонцев за вашу доблесть.
   Пан Заглоба обнял колени князя.
   -- О, князь, ваше великодушие выше моего мужества, которое я охотно утаил бы по своей скромности.
   Еле заметная улыбка скользнула по устам пана Скшетуского, но рыцарь никогда ни словом не обмолвился о смятении пана Заглобы перед битвой.
   Наступила ночь. По обеим сторонам пруда горели тысячи костров, утомленные солдаты подкреплялись пищей и горилкой и громко обсуждали события прошедшего дня. Но громче всех разглагольствовал пан Заглоба, хвалясь тем, что совершил, и сожалея о том, что мог бы совершить, если б не остановилась его лошадь.
   -- Я должен сказать, -- внушал он собравшимся возле него офицерам Тышкевича, -- что большие битвы мне не в новинку, их мне много приходилось видеть и в Молдавии, и в Турции, но всегда я как-то боюсь своей запальчивости... Разгорячишься и зайдешь Бог знает куда.
   -- Вот как сегодня, -- заметил один офицер.
   -- Вот как сегодня! Спросите пана Скшетуского. Как только я увидал падающего Вершула, так меня что-то потянуло к нему на помощь. Еле товарищи удержали.
   -- Да, да! -- подтвердил пан Скшетуский. -- Мы должны были удерживать вас.
   -- А кстати, -- перебил Корвич, -- где Вершул?
   -- Поехал на разведку. Он не знает покоя.
   -- Вы обратите только внимание, -- продолжал пан Заглоба, недовольный тем, что его перебили, -- как я добыл это знамя...
   -- Так Вершул не ранен?
   -- Это не первое взятое мною в жизни, но ни одно не приходилось брать с таким трудом.
   -- Нет, не ранен, только помят, да и воды пришлось ему хлебнуть: он упал головою прямо в пруд.
   -- Тьфу ты, Господи! С вами, господа, разговаривать нельзя! -- рассердился пан Заглоба. -- Поучились бы вы у меня, как добывать неприятельские знамена...
   Тут, как на грех, к костру подошел пан Аксак.
   -- Важные новости! -- заговорил он своим звонким мальчишеским голосом. -- Пулуяна пытают огнем...
   -- Скверное жаркое будет у собак! -- перебил пан Заглоба.
   -- Он все рассказал. Переговоры прерваны. Пан Кисель чуть с ума не сошел. Хмель со всею своею силой идет на помощь Кривоносу.
   -- Хмель? Ха, ха, ха! Кто на него обращает внимание? Пусть придет! -- храбрился пан Заглоба, оглядывая грозными очами присутствующих.
   -- Да кроме того, шесть тысяч казаков уже в Махновке. Ведет их Богун!
   -- Кто-кто? -- вдруг неожиданно переменил голос пан Заглоба.
   -- Богун.
   -- Не может быть!
   -- Так сказал Пулуян.
   -- Вот тебе и на! -- жалобно крикнул пан Заглоба. -- И скоро они придут сюда?
   -- Дня через три. Во всяком случае, спешить не будут, лошадей пожалеют перед битвой.
   -- Ну, а я буду спешить! -- пробормотал шляхтич. -- Ангелы-хранители, спасите меня от этого разбойника! Я охотно отдал бы знамя, добытое с таким трудом, только бы этот негодяй сломал где-нибудь шею по дороге. Spero {Надеюсь (лат.).}, что мы не будем здесь засиживаться. Показали Кривоносу, что мы такое, да и на покой пора. Ненавижу я этого Богуна, имени его дьявольского вспомнить без отвращения не могу. Черт его несет сюда! Не мог сидеть спокойно на месте! И меня-то нелегкая сюда привела.
   -- Да перестаньте вы, -- шепнул пан Скшетуский, -- ведь стыдно! С нами вы в полной безопасности.
   -- В безопасности. Мало вы его знаете, вот что! Он, может быть, теперь ползет к нам. -- Тут пан Заглоба беспокойно начал озираться вокруг. -- Он и на вас тоже зубы точит.
   -- Дал бы Бог мне встретиться с ним!
   -- Ну, я-то не беспокою Бога такими просьбами. Как христианин, я охотно отпускаю ему все его прегрешения, только с условием, что через два дня он будет повешен. Я не боюсь, но вы не можете себе представить, как он мне противен! Я люблю знать, с кем имею дело: со шляхтичем так со шляхтичем, с мужиком так с мужиком, а это сущий дьявол; с ним не знаешь, как и дело вести. Сильно насолил я ему, и если бы вы знали, какую он рожу скорчил, когда я скручивал его, то... Впрочем, этого словами не передашь... Я никого не люблю затрагивать первый. А о вас я скажу, что вы человек неблагодарный, беспамятный, о невесте своей забыли."
   -- Это почему же?
   -- А вот видите, -- и пан Заглоба отвел рыцаря за рукав в сторону" -- вы до того увлеклись рыцарским жаром, что все воюете да воюете, а она там lacrimis {Слезами (лат.).} каждый день обливается, тщетно ожидая вашего ответа. Другой на вашем месте давно бы послал к ней какого-нибудь приятеля... ну, хоть меня, например.
   -- Так вы думаете возвратиться в Бар?
   -- Хоть сейчас... Так мне жаль ее.
   Пан Ян с грустью поднял глаза к сверкающим звездам.
   -- Не упрекайте меня. Нет минуты, когда бы я не думал о ней. О, будь моя воля, взметнулся бы я птицей и полетел к ней.
   -- Что же вам мешает?
   -- Мог ли я это сделать перед битвой? Рыцарю и солдату прежде всего нужно думать о чести...
   -- Теперь битва окончена, мы можем ехать хоть сейчас.
   Пан Скшетуский вздохнул.
   -- Завтра мы идем на Кривоноса.
   -- Ну, уж этого я не понимаю. Побили мы молодого Кривоноса, пришел старый; побьем старого, придет молодой... вот этот... и выговорить-то скверно... Богун... побьем его, придет Хмельницкий. Что за чертовщина! Если так пойдет, то вы лучше сразу соединитесь с паном Подбипентой; будет целомудренный глупец и пан Ян Скшетуский, summa fecit {В итоге (лат.).}: два глупца и целомудрие! Оставьте вы меня в покое с этим вздором! Ей-Богу, я первый буду уговаривать княжну, чтоб она вам рога наставила, а там, кстати, пан Андрей Потоцкий глаза на нее пялит и, того гляди, скоро начнет ржать по-лошадиному. Тьфу ты! Если б мне это говорил мальчишка, добивающийся славы воина, ну, куда бы ни шло, а то вы, который искупался по горло в крови, а под Махновкой, судя по слухам, убил не то колдуна, не то людоеда! Беру в свидетели эти звезды, что вы или устраиваете что-то нехорошее, или так разъярились, что кровь предпочитаете брачному ложу.
   -- Вы ошибаетесь, -- начал оправдываться Скшетуский. -- Не крови жажду я, не славы, но не могу покинуть товарищей в тяжелую годину. Что касается битвы, то неизвестно: нападет Кривонос на нас завтра или нет. Если да, то с Божьей помощью мы зададим ему хорошую трепку, а сами уйдем в более спокойный край, отдохнуть немного. Вот уж два месяца, как мы не слезаем с коней, все деремся да деремся, и днем, и ночью. Князь великий полководец. Он не будет нападать на Хмельницкого, не имея достаточной силы. Я знаю, мы пойдем в Збараж, соберемся там с силами, к нам присоединится шляхта со всей республики, тогда и в бой. Завтра последний день, а послезавтра я со спокойным сердцем могу отправиться с вами в Бар. А чтоб успокоить вас, я скажу, что Богун никаким образом завтра не может оказаться здесь.
   -- Это чистый дьявол. Я говорил вам, что не люблю толкотни, но он хуже всякой толкотни, хотя не столько страх, сколько отвращение руководит мною. Ну да хорошо. Оставим пока это! Значит, завтра трепка мужичью, а потом туда, в Бар! Ой, обрадуется же моя княжна! Ей-Богу, я соскучился по ней, словно по родной дочери. Да и немудрено. Сыновей legetime natoc {Законнорожденных (лат.).} y меня нет, имения мои далеко, в Турции (вот, небось, теперь подлецы управляющие крадут!), и живу я на свете сирота-сиротою... Чего доброго, пойду под старость в услужение к моему славному другу пану Подбипенте из Мышиных Кишок
   -- Насчет будущего вы не беспокойтесь. Вы столько сделали для нас, что мы никогда не расплатимся с вами... Что это, посмотрите, впереди? Вершул!
   -- Я.
   -- Из разведки?
   -- Теперь от князя.
   -- Что там слышно?
   -- Завтра битва. Неприятель расширяет плотину, наводит мосты через Створ и Случ и во что бы то ни стало хочет добраться до нас. -- А князь сказал на это: хорошо!
   -- И больше ничего?
   -- Ничего. Он приказал не мешать, и топоры теперь там так и стучат. До утра будут работать.
   -- "Языка" взяли?
   -- Доставили семерых. Все признаются, что слышали о Хмельницком, что он идет, только еще далеко... Что за ночь!
   -- Светло, как днем. Ну, как вы себя чувствуете после падения?
   -- Кости болят. Иду благодарить вашего Геркулеса за спасение, а потом спать... Хоть бы часа два удалось вздремнуть.
   -- Спокойной ночи! Да и нам пора. Поздно уже, а завтра работа.
   -- А послезавтра путешествие, -- напомнил пан Заглоба. Пан Скшетуский улегся около огня. Костры начинали гаснуть
   один за другим. Обоз погружался во мрак, и только месяц кротким своим светом озарял группы спящих. Шум мало-помалу стихал.
   Но недолго пришлось поспать утомленным солдатам. Едва первые лучи солнца зажгли край небосклона, как со всех концов лагеря послышался сигнал: подъем!
   Через час князь, к великому изумлению своего рыцарства, отступал по всей линии.
  

Глава XVI

  
   Но то было отступление льва, которому нужен простор для нового прыжка.
   Князь умышленно дал переправиться Кривоносу, чтобы поразить его еще более беспощадно. В самом начале битвы он пришпорил коня и сделал вид, что собирается бежать. Низовцы и чернь сломали свои ряды, чтобы догнать и окружить его. Тогда князь внезапно развернулся и вдруг всей своей конницей так ударил по ним, что те не смогли оказать даже мало-мальского сопротивления. Войско князя гнало их целую милю до переправы, через мост, плотину, потом полмили до лагеря, убивая без жалости. Героем дня стал шестнадцатилетний пан Аксак, который ударил первый и первый посеял панику в рядах неприятеля. Только с таким опытным и испытанным войском князь мог пойти на риск и обманывать неприятеля ложным отступлением, которое при других условиях легко могло бы стать и настоящим. Зато этот день закончился еще большим поражением Кривоноса. У него захватили все полевые пушки, множество знамен, между прочим, именно те, что были взяты запорожцами под Корсунем. Если бы пехота Корыцкого, Осиньского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, польские войска взяли бы и весь обоз, но, прежде чем они подошли, спустилась ночь, и неприятель успел удрать на значительное расстояние. Но все же Зацвилиховский захватил половину табора, где нашел огромные запасы оружия и провианта. Чернь уже дважды прихватывала Кривоноса с намерением выдать князю, и только обещание немедленного возвращения к Хмельницкому смогло спасти его. Он бежал с оставшеюся половиною обоза, бежал разбитый, уничтоженный, в полном отчаянии, и не остановился раньше Махновки, где Хмельницкий в минуту первого гнева приказал приковать его к пушке.
   И только поостыв, вспомнил гетман запорожский, что этот-то Кривонос обагрил кровью всю Волынь, отправил на тот свет тысячи шляхетских душ, а тела их оставил без погребения, что он всегда выходил победителем, пока не столкнулся с князем Еремией. За эти заслуги сжалился над ним гетман запорожский и не только приказал отковать от пушки, но и возвратил ему прежнее благоволение и отправил в Подолию за новой добычей и славой.
   А тем временем князь разрешил своим войскам столь долгожданный отдых. В последней битве они понесли значительные потери, в особенности при штурме обоза гвардией, где казаки оборонялись с умением, равным их мужеству. Там полегло до пятисот солдат. Полковник Мокрский, тяжело раненный, вскоре умер. Получили раны, хотя и не опасные, и пан Кушель, и молодой пан Аксак, а пан Заглоба, который, освоившись с боем, храбро дрался наравне с другими и, задетый два раза серпом, расхворался не на шутку, теперь без движения лежал на повозке Скшетуского.
   Сама судьба мешала Скшетускому ехать в Бар. Князь отправил его во главе нескольких полков под Заславль, чтобы рассеять толпы черни, собравшейся там. И пошел рыцарь, слова не сказавши князю о Баре, и целых пять дней жег и резал, пока все вокруг не очистил.
   В конце концов его люди вымотались от неустанной резни, преследований и бессонных ночей. Скшетуский решил возвратиться к князю, о котором имел сведения, что тот ушел в Тарнополь.
   Накануне возвращения, остановившись в Сухоринцах, под Хоролем, пан Ян разместил свои полки в деревне, а сам остановился в крестьянской хате. Накопившееся утомление давало себя знать; рыцарь повалился на лавку и заснул мертвым сном.
   Под утро ему привиделись какие-то бредовые сны. Странные образы начали появляться перед глазами. Сначала ему казалось, что он в Лубнах, никогда не выезжал оттуда, что теперь спит в Цейхгаузе и что Жендзян по обыкновению перед рассветом вертится около его одежды, приводя ее в порядок ко времени пробуждения господина.
   Но явь, наконец, начинала брать верх. Рыцарь припомнил, что он в Сухоршщах, а не в Лубнах, только странно, что фигура мальчика не расплывалась во мраке. Пан Скшетуский видел его явственно: вот он сидит у окна и смазывает салом ремни у панциря.
   Пан Скшетуский думает, что это все продолжение сна, и вновь закрывает глаза для того, чтоб открыть их через минуту.
   Жендзян все сидит под окном.
   -- Жендзян! -- крикнул, наконец, пан Ян. -- Это ты или твой дух?
   Мальчик вздрогнул, панцирь вывалился из его рук.
   -- О, Господи! Что вы так кричите? Разве я глухой? И какой там еще дух? Я жив и здоров!
   -- И возвратился?.. Иди же скорее ко мне, дай мне обнять тебя!
   Мальчик упал к ногам пана Скшетуского и обхватил его колени.
   Тот осыпал его радостными поцелуями и повторял беспрестанно:
   -- Ты жив! Ты жив!
   -- О, пан Скшетуский! Я и говорить не могу от радости, что вновь вижу вас... Только вы так неожиданно крикнули, что я выронил панцирь. Ремешки-то все скрутились... Видно, никто вам не прислуживал... Слава Богу, слава Богу, дорогой вы мой!..
   -- Когда ты приехал?
   -- Сегодня в ночь.
   -- Отчего же не разбудил меня?
   -- Зачем мне нужно было будить вас? Утром я пришел за вашим платьем...
   -- Откуда ты приехал?
   -- Из Гущи.
   -- Что ты там делал? Что вообще случилось с тобой? Говори, рассказывай!
   -- Ну вот, когда приехали казаки в Гущу грабить пана воеводу брацлавского, а я туда приехал раньше с отцом Патронием Лаской, который меня взял с собою в Гущу к Хмельницкому, потому что его к Хмельницкому пан-воевода посылал с письмами. Вот я и собрался с ним, а теперь казаки спалили Гущу, а отца Патрония за его любовь к нам замучили, что случилось бы и с паном воеводой, если б он находился там, хотя он также православный и большой их друг...
   -- Ничего не понимаю! Говори ты ясней и не путай. Ты у казаков, что ли, был, у Хмеля?
   -- Ну да, у казаков. Они меня захватили в Чигирине, да так и считали за своего... Вы бы одевались... Господи, в каком беспорядке все у вас. О, чтобы вас... Вы уж, пожалуйста, не гневайтесь, что я не доставил в Розлоги вашего письма из Кудака, потому что меня тяжело ранил злодей Богун. Если бы не тот толстый шляхтич, не жить бы мне на свете.
   -- Знаю, знаю. Не твоя вина. Тот толстый шляхтич уже у нас в лагере. Он мне рассказал, как было. Он же увез и панну из-под носа у Богуна. Теперь она в безопасности в Баре живет.
   -- О, слава Богу! Я уже знал, что она не попалась в лапы Богуну. Я думаю, что не уйдет он от виселицы.
   -- И я так думаю. А теперь мы пойдем в Тарнополь и потом уже в Бар.
   -- Здорово! А Богун пусть удавится, а не добьется той, о ком думает, -- так ворожея сказала. Она достанется поляку, а поляк тот, наверное, вы.
   -- Откуда ты это знаешь?
   -- Слышал. Я вам все это могу документально доказать, а вы бы тем временем одевались, потому что и завтрак для нас скоро будет готов. Ну, значит, выехали мы в чайке из Кудака и ехали страшно долго, потому что вверх по воде. Потом чайка у нас попортилась, пришлось ее чинить. Едем мы это, пан Скшетуский, едем, едем...
   -- Ну, едете, едете! -- нетерпеливо прервал наместник. -- Да не тяни ты так, ради Бога.
   -- И приехали в Чигирин. А там вы уже все знаете.
   -- Знаю.
   -- Так вот, лежу я в конюшне и света Божьего не вижу. А потом, вслед за уходом Богуна, пришел Хмельницкий с запорожцами, а так как раньше великий гетман перебил и переранил в Чигирине много народу за сочувствие запорожцам, они и сочли меня за своего и не только не добили, но еще стали лечить. И татарам меня взять не позволили, хотя все им позволяют. Пришел я в себя и думаю: что мне делать? А казаки тем временем под Корсунем побили панов гетманов. О, пане, что я видел, того не перескажешь!
   Они от меня не скрывались, действовали без всякого стыда и стеснения, потому что считали за своего. Я и думаю: бежать мне или нет? И вижу, что лучше остаться, пока не представится более удобный случай. Когда начали привозить из-под Корсуня ковры, парчи, часы, драгоценности... Ой! Ой! Пане, у меня чуть сердце не разорвалось на части. Поверите ли, эти разбойники шесть серебряных ложек продавали сначала за талер, а потом за кварту водки. А золотую пуговицу или помпон от шапки можно было достать и за полкварты. Вот я и думаю: что сидеть, сложивши руки? Дай-ка попользуюсь. Даст Бог возвратиться когда-нибудь в Жендзяны, в Подлесье, отдам все родителям: они вот уж пятьдесят лет ведут процесс с Яровскими, а на судебные издержки денег не хватает. И накупил я, пане, столько всякого добра, что едва уложил на две лошади... Все-таки, хоть какое-нибудь утешение, потому что мне было очень скучно без вас.
   -- Ох, Жендзян, ты всегда таков! Отовсюду извлечешь свою выгоду.
   -- Если мне Бог помог, что же тут дурного? Я ведь не крал, а если вы мне дали кошелек на дорогу в Розлоги, так вот он! Я должен вам отдать его, потому что не доехал до Розлог.
   Паж положил на стол кошелек. Пан Скшетуский усмехнулся.
   -- Если тебе привалило такое счастье, так ты теперь богаче меня. Оставь уж и кошелек при себе.
   -- Покорно благодарю! Набралось кое-что, благодарение Богу! Будет чем утешить отца с матерью и деда... а ему уже девяносто лет. А уж Яровских до конца засудим, с сумою пустим. Да и вы тоже в убытке не останетесь: теперь я уже не потребую тот пояс, что вы мне обещали в Кудаке, хотя я все исполнил, что мог.
   -- И это вспомнил-таки... о, шельма! Правда, ты настоящий lupus insatiabilis {Волк ненасытный (лат).}! Не знаю, где теперь этот пояс, но если обещал, то отдам, не тот, так другой... Ну, рассказывай дальше.
   -- Бог помог мне извлечь выгоды из жизни среди разбойников. Одно меня удручало: я не знал, что делается с вами и похитил ли Богун панну. А тут говорят, что он в Черкассах лежит, еле дышит: так его искромсали князья. Я в Черкассы; вы ведь знаете, что я умею лечить раны и накладывать пластыри. Полковник Донец приставил меня ухаживать за этим разбойником. Только тогда у меня гора с плеч свалилась, когда я узнал, что наша панна ушла с тем толстым шляхтичем. Пошел я к Богуну. Думаю: узнает или не узнает? А он в горячке лежит. Потом узнал и говорит мне: "Ты с письмами в Розлоги ездил?". Говорю: "Я". А он снова: "Это я тебя ранил в Чигорине?". "Да, -- говорю, -- меня". "Ты служишь пану Скшетускому?" Я тут уже начинаю врать. "Никому, -- говорю, -- я не служу. Я на этой службе больше дурного видел, чем хорошего, теперь ушел на свободу, к казакам и вот теперь десятый день, как ухаживаю ости! -- сказал Осинский.
   -- Благодарю вас за усердие, мосци-панове, услуги ваши принимаю. Я знаю, что солдат должен повиноваться, и если посылал за вами, то только потому, что не знал о приказе. Отныне мы испытаем вместе немало хороших и дурных минут, но я надеюсь, что вы, мосци -- Панове, будете довольны новой службой.
   -- Только бы вы, ваша светлость, были довольны нами и нашими полками.
   -- Прекрасно, -- сказал князь. -- Далеко ли за вами неприятель?
   -- Передовые отряды близко, но главные силы подоспеют только к утру.
   -- Прекрасно. Значит, у нас есть время. Прикажите, мосци-панове, вашим полкам пройти по площади, я хочу видеть, каких солдат вы мне привели и многое ли можно с ними сделать.
   Полковники вернулись к своим полкам и через несколько минут вышли вместе с ними.
   Солдаты княжеских полков высыпали, как муравьи, смотреть на новых товарищей. Впереди шли королевские драгуны под командой капитана Гизы, в тяжелых шведских шлемах, с высокими гребнями. Лошади под ними были подольские, но хорошо подобранные и откормленные; солдаты, свежие, бодрые, в яркой блестящей одежде, резко отличались от изнуренных солдат князя, одетых в рваные и полинявшие от солнца и дождя мундиры. За ними шел полк Осинского, в конце -- полк Корыцкого. При виде рядов немецкой пехоты между княжескими людьми раздался одобрительный шепот. На них были одинаковые красные колеты, а на плечах блестели мушкеты. Они шли по тридцать в ряд, ровным, мерным шагом, точно один человек. Все это был рослый, плечистый народ -- старые солдаты, участвовавшие во многих битвах, по большей части ветераны Тридцатилетней войны, ловкие, вымуштрованные и опытные. Когда они подошли к князю, Осинский крикнул: "Halt" {Стой! (нем.).}, и полк остановился как вкопанный; офицеры подняли вверх трости, а хорунжий поднял знамя, трижды взмахнул им в воздухе и опустил его перед князем. "VorwДrts!" {Вперед! (нем.).} -- закричал Осинский. "VorwДrts!" -- повторили за ним офицеры, и полк двинулся дальше. Точно так же, если не лучше, прошел полк Корыцкого, к великой радости всех солдат.
   Еремия, знаток военного дела, даже подбоченился от удовольствия и смотрел на них, улыбаясь: пехоты-то ему и недоставало, а лучшей он не нашел бы во всем мире. Теперь он чувствовал себя сильнее и надеялся совершить немало военных подвигов. Офицеры разговаривали о разных военных делах и о солдатах, какие только есть на свете.
   -- Хороша запорожская пехота, особенно из-за окопов, -- говорил Слешинский, -- но против этих немцев ей не устоять, они ученее!
   -- И лучше! -- добавил Мигурский.
   -- Все-таки это тяжелый народ, -- прибавил Вершул. -- Я с моими татарами в два дня заморю их так, что на третий перережу, как баранов.
   -- Что вы говорите! Немцы -- хорошие солдаты.
   Услышав это, пан Лонгин Подбипента затянул певуче, по-литовски:
   -- Бог в милосердии своем одарил разные нации различными достоинствами. Я слышал, что лучше нашей кавалерии нет на свете, но зато ни наша, ни венгерская пехота не могут равняться с немецкой.
   -- Потому что Бог справедлив, -- ответил на это Заглоба. -- Вас он одарил большим состоянием, большим мечом и тяжелой рукой, зато обидел умом.
   -- Ну уж, пристал к нему, как пиявка, -- засмеялся пан Скшетуский.
   А пан Подбипента прищурил глаза и ответил с обычным простодушием:
   -- Слушать гадко! А вам он дал язык слишком длинный!
   -- Если вы говорите, что он плохо сделал, дав мне такой язык, то вы пойдете в ад, вместе с вашей девственностью, потому что осуждаете его волю.
   -- Ну, кто вас переговорит!
   -- А знаете, чем человек отличается от животного?
   -- А чем?
   -- Разумом и речью.
   -- Вот задал ему! -- воскликнул полковник Мокрский.
   -- Если вы не понимаете, почему в Польше лучше кавалерия, а у немцев -- пехота, то я вам объясню.
   -- Ну почему? Почему? -- спросило несколько голосов.
   -- А когда Бог создал лошадь, он подвел ее к людям, чтобы они похвалили его создание. С краю стоял немец -- они ведь везде пролезут. Бог показывает лошадь и спрашивает его: "Что это такое?", а немец отвечает: "Pferd!" {Лошадь! (нем.).} -- "Что? -- говорит Создатель. -- Ты на мое создание говоришь "пфе", ну так и не будешь ездить на нем, а если и будешь, то плохо!" -- и подарил лошадь поляку. Вот почему польская кавалерия лучше всех; а когда немцы принялись бегать за Богом и просить у него прощения, так они и стали лучшими пехотинцами.
   -- Очень искусно сочинили вы это! -- сказал пан Подбипента.
   Разговор был прерван появлением новых офицеров, прибежавших с известием, что идет еще какое-то войско, но не казаки, ибо оно идет не от Константинова, а от реки Збруча. Спустя два часа полки эти пришли с таким оглушительным грохотом барабанов и труб, что князь рассердился и послал сказать, чтобы они замолчали, так как недалеко неприятель. Оказалось, что это был коронный стражник Самуил Лащ, известный самодур, буян и забияка, но храбрый воин. Он вел восемьсот человек такого же сорта, как и сам, -- частью шляхты, частью казаков, которых давно уже следовало бы повесить. Но князь Еремия не боялся своеволия этих солдат, будучи уверен, что в его руках они превратятся в послушных овечек, а мужеством и удалью возместят свои недостатки. Этот день был счастливым для князя. Вчера еще ему грозил уход воеводы киевского, и он решил приостановить войну, пока не увеличатся его силы, и уйти на время в более спокойные места, а сегодня он снова стоит во главе двенадцатитысячной армии, и хотя у Кривоноса было в пять раз больше, но большая часть его войска состояла из черни, и силы их могли считаться равными. Князь уже не думал об отдыхе. Запершись с паном Лащем, воеводой киевским, Зацвилиховским, Махницким и Осинским, он начал совещаться с ними насчет продолжения войны. Они решили на завтрашний день начать битву с Кривоносом, а если он не пойдет, идти ему навстречу. Наступила глубокая ночь, но после дождей, которые так извели войска под Махновкой, погода стояла прекрасная. На темном небосводе блестели мириады золотых звезд; луна поднялась высоко и серебрила росоловские крыши. Никто не спал в лагере. Все догадывались, что завтра предстоит бой, и готовились к нему, напевая песни и предвкушая великое наслаждение. Офицеры, все в прекрасном настроении, собравшись около костра, выпивали.
   -- Говорите же, пане, -- спрашивали они Заглобу, -- когда вы перешли Днепр, каким образом вы попали в Бар?
   Заглоба выпил кварту меду и сказал:
  
   ...Sed jam nox humida coelo praecipitat
   Suadentque sidera cadentia somnos,
   Sed si tantus amor casus cognoscere nostros,
   Incipiam...1 --
   1 Мог бы я слезы сдержать? Росистая ночь покидает
   Небо, и звезды ко сну зовут, склоняясь к закату,
   Но если жажда сильна узнать о наших невзгодах...
   Я начну (лат.). -- Вергилий. Энеида. (Перге. С. Ошероеа.)
  
   Мосци-панове, если бы я начал все подробно рассказывать, не хватило бы и десяти ночей и даже меду; старое горло -- как телега, нужно смазывать. Довольно сказать вам, что я пошел с княжной в Корсунь, в отряд самого Хмельницкого, и провел ее безопасно через этот ад.
   -- Господи, да верно вы колдун! -- воскликнул Володыевский.
   -- Правду говоря, я колдун! -- ответил Заглоба. -- Я еще в молодости научился этому адскому искусству в Азии, от колдуньи, которая влюбилась в меня и открыла мне все тайны чернокнижной науки. Но много колдовать я не мог. У Хмельницкого полным-полно своих колдунов и колдуний, они предоставили к его услугам столько чертей, что он ими командует, как холопами. Идет спать -- черт с него сапоги снимает; платье запылится -- черти выколачивают его хвостами, а когда он пьян, то бьет их по морде за то, что нехорошо служат ему.
   Набожный пан Подбипента перекрестился и сказал:
   -- С ними адские силы, с нами -- небесные!
   -- Черти и выдали бы Хмельницкому, кто я и кого веду, но я пустил в ход одно заклинание, и они молчали. Я боялся, как бы Хмельницкий меня не узнал; год тому назад я встретился с ним в Чигирине раза два у Допула, было при этом и несколько знакомых полковников. Да брюхо у меня спало, борода выросла до пояса, а волосы -- по плечо, -- никто не узнал.
   -- Значит, ваць-пан видели Хмельницкого и говорили с ним?
   -- Видел ли я Хмельницкого? Как вижу вас теперь! Он же послал меня лазутчиком в Подолию раздавать его манифесты мужикам и дал пернач для безопасности от орды, так что от Корсуня я всюду мог проехать без помехи. Как только встречались мне мужики или низовцы, я сейчас же им -- пернач под нос и говорю: "Понюхайте, детки, да ступайте к черту!" Я приказал везде себе давать есть и пить; они давали; и подводы давали, чему я был рад, все смотрел за бедной княжной, чтоб она отдохнула после таких трудов и страха. Говорю вам, ваць-панове, что, пока я доехал до Бара, она так поправилась, что люди в Баре все глаза на нее проглядели. Есть там много красавиц, туда отовсюду шляхта наехала, но им до княжны, как сове до жар-птицы. И любят же ее там! Что говорить, если б вы увидели, тоже бы полюбили!
   -- Конечно, не иначе! -- сказал Володыевский.
   -- А почему вы поехали в Бар? -- спросил Мигурский.
   -- Потому что я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не дойду до безопасного места: маленьким крепостям я не доверял, и туда мог проникнуть мятеж. А в Бар, если б он и проник, то поломал бы себе зубы. Там пан. Андрей Потоцкий возвел такие укрепления, что так же боится Хмеля, как я пустого стакана. Вы думаете, Панове, что я плохо сделал, отправившись так далеко от места военных действий? Наверное, Богун меня догонял, а если бы догнал, то сделал бы из меня лакомое блюдо для собак. Вы его не знаете, а я его знаю. Черт бы его побрал! Я до тех пор не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли же ему, Господи, столь счастливую кончину! Уж наверное ни на кого он так не зол, как на меня. Брр!! Как подумаю об этом, холодно станет... Оттого я так охотно и пью теперь, хотя раньше и не любил пить.
   -- Что вы говорите? -- воскликнул Подбипента. -- Вы всегда пили, братец, как колодезный журавль...
   -- Не заглядывайте, ваць-пане, в колодец, не то дурака увидите. Дело не в этом. Едучи с перначем и манифестами Хмельницкого, я не знал никаких препятствий. Прибыв в Винницу, я застал там отряд пана Аксака, но все же еще не сбросил с себя дидовской шкуры, боясь мужиков. Я только бросил манифесты. Был там седельник, Сулак, который шпионил и посылал известия Хмельницкому. Через него-то я и отослал манифесты назад, выписав на них такие наставления, что Хмель, верно, велит содрать с него шкуру, когда их прочтет. Но под самым Баром со мной случилось такое приключение, что я чуть не погиб у самого берега.
   -- Как же это было? Как?
   -- Я встретил пьяных солдат, безобразников, которые услыхали, что я называл княжну ваць-панной. Я уже не особенно тогда остерегался, будучи меж своими. И вот: что, мол, это за дед и кто этот особенный мальчик, которому говорят: ваць-панна; а когда увидели, что княжна писаная красавица, айда к нам. Я припрятал в угол свою сиротку, а сам взялся за саблю.
   -- Это странно, -- прервал его Володыевский, -- вы ведь были переодеты дедом, как же у вас могла быть с собой сабля?
   -- Гм... Сабля? А кто вам сказал, что у меня была сабля? Я схватил солдатскую, лежавшую на столе. Это было в корчме в Шипинцах. Я сразу уложил двух насильников. Те к пистолетам! Я кричу: "Стойте, собаки, я шляхтич!" Вдруг кричат: "Halt, halt! Отряд идет!" Оказалось, что это не отряд, а пани Славошевская, которую провожал ее сын, с пятьюдесятью конными людьми; те солдат и сдержали. А я к самой пани с речью. Так я ее разжалобил, что она взяла княжну к себе в карету, и мы поехали в Бар. Но вы думаете, что это конец? Какое!
   -- Смотрите, Панове, -- вдруг перебил Слешинский, -- что это там -- заря, что ли?
   -- Не может быть! -- возразил Скшетуский. -- Еще рано!
   -- Это со стороны Константинова!
   -- Да, видите: все ярче!
   -- Зарево, честное слово!
   Лица всех стали серьезными; все вскочили, забыв про рассказ.
   -- Зарево, зарево! -- повторило несколько голосов.
   -- Это, верно, Кривонос пришел из-под Полонного.
   -- Кривонос со всем войском.
   -- Должно быть, передовые отряды подожгли город или ближайшую к нему деревню.
   Но вот трубы затрубили тревогу; старый Зацвилиховский внезапно появился между офицерами.
   -- Мосци-панове, -- сказал он, -- из рекогносцировки вернулись люди с известием, что неприятель близко; мы сейчас выступаем! К полкам, к полкам!
   Офицеры бросились к своим полкам, челядь потушила огни, и все стемнело в лагере.
   Только вдали, со стороны Константинова, небо все больше краснело, а звезды в этом блеске постепенно гасли. Опять раздался тихий сигнал: "садиться на коней". И неясные массы людей и лошадей двинулись вперед. Среди тишины слышался только топот лошадей, мерные шаги пехоты и глухой грохот пушек Вурцеля; по временам бряцали мушкеты или раздавались слова команды. Было что-то грозное и зловещее в этой тишине, в этих голосах, блеске оружия и мечей. Войска спускались по константиновской дороге и плыли по ней в сторону пожара, извиваясь во мраке, точно гигантский змей. Прекрасная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах начали петь петухи, перекликаясь по всему городу. Между Росоловцами и Константиновом было около мили, так что, когда войска не успели пройти и половину дороги, из-за зарева робко выглянула бледная заря, точно чем-то испуганная, стала насыщать светом воздух, осветила леса, рощи, белую полосу дороги и движущиеся по ней войска. Теперь можно было различить людей, лошадей и тесные ряды пехоты. Поднялся легкий утренний ветерок и шелестел знаменами над головами солдат. Впереди шли татары Вершула, за ними -- казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия под командой Вурцеля, а в конце пехота и гусары. Заглоба ехал подле Скшетуского, но как-то беспокойно вертелся в седле, и было заметно, что близость битвы тревожит его.
   -- Мосци-пане, -- сказал он шепотом Скшетускому, точно боясь, как бы кто-нибудь не подслушал.
   -- Что скажете?
   -- Скажите, гусары первые ударят?
   -- Вы говорили, будто вы старый воин, а не знаете, что гусар всегда берегут для решительного момента битвы, когда неприятель больше всего напрягает свои силы.
   -- Знаю, знаю, я хотел только убедиться.
   Настало минутное молчание. Заглоба еще больше понизил голос и спросил опять:
   -- Это Кривонос со всем своим войском?
   -- Да.
   -- А сколько он ведет?
   -- Вместе с чернью шестьдесят тысяч человек.
   -- Ох, черт возьми! -- сказал пан Заглоба.
   Скшетуский усмехнулся в усы.
   -- Не думайте, ваць-пане, что я боюсь, -- шептал Заглоба, -- но у меня одышка, и я не люблю толкотни, потому что жарко, а когда жарко, то я уже никуда не гожусь. Другое дело -- поединок! Тут можно пустить в дело фортели, а на войне не до фортелей! Выигрывают руки, а не голова, тут я дурак перед Подбипентой! У меня теперь на брюхе двести дукатов, подаренных мне князем, но верьте, что я предпочел бы, чтобы брюхо было у меня теперь где-нибудь в другом месте. Не люблю я этих больших сражений! Черт их побери!
   -- Ничего с вами не будет, только подбодритесь.
   -- Подбодриться? Я боюсь только, как бы мой пыл не победил во мне рассудительности, так как я слишком горяч. К тому же мне был дурной знак: когда мы сидели у костра, упало две звезды. Почем знать, может быть, одна из них -- моя...
   -- За доброе дело Бог наградит вас и сохранит вам жизнь.
   -- Только бы он не вздумал торопиться с наградой.
   -- Почему же вы не остались тогда в лагере?
   -- Я думал, что при войске безопаснее.
   -- Так и есть: увидите, что нет ничего страшного. Мы уже привыкли, а привычка -- вторая натура. Вот уже Случь и Вишоватый пруд.
   Действительно, вдали засверкали воды Вишоватого пруда, отделенные длинной плотиной от Случи; вся линия войск остановилась.
   -- Что, уже началось? -- спросил Заглоба.
   -- Князь будет строить войска, -- ответил Скшетуский.
   -- Не люблю я давки! Повторяю вам, не люблю!
   -- Гусары, на правое крыло! -- раздался голос адъютанта, присланного князем к Скшетускому.
   Уже совсем рассвело. Луна побледнела при блеске восходящего солнца; золотистые лучи его играли на гусарских копьях, и казалось, что над рыцарями горят тысячи свечей.
   Когда войска построились, они, уже не скрываясь, громко запели, и мощная песня полетела по росе, ударилась о стену леса и поднялась ввысь.
   Наконец зачернел и другой берег пруда, покрытый тучами казаков; полки шли за полками: запорожская конница, вооруженная длинными пиками, пехота с самопалами и, наконец, море мужиков с цепами, косами и вилами.
   За ними виднелся, как в тумане, громадный табор, точно движущийся город. Скрип тысячи телег и ржанье лошадей долетали до слуха княжеских солдат. Но казаки шли без обычных криков и шума и остановились по другую сторону плотины. Некоторое время оба войска молча всматривались друг в друга. Пан Заглоба все время не отходил от Скшетуского и, глядя на это море людей, ворчал:
   -- Иисусе Христе, зачем ты создал столько этого хамья! Это, верно, сам Хмельницкий со всей чернью и всеми вшами... Ну скажите, не безобразие ли это? Они нас шапками закидают. А как хорошо бывало прежде на Украине! Прут и прут! Чтоб вас черти в ад такой толпой гнали! И все это на нашу голову! Чтоб их чума задушила!
   -- Не ругайтесь, сегодня воскресенье!
   -- Да, правда, сегодня воскресенье, лучше о Боге подумать. "Отче наш, иже еси на небеси!.." Не жди от этих мерзавцев никакого уважения!.. "Да святится имя твое..." Что здесь будет на этой плотине? "Да приидет царствие твое..." У меня уж дух захватило! "Да будет воля твоя..." Чтоб они подохли, разбойники! Посмотрите-ка, что это?
   Отряд в несколько сот человек отделился от черной массы и беспорядочно подъехал к плотине.
   -- Это застрельщики, -- сказал Скшетуский, -- а сейчас и наши к ним выедут.
   -- Значит, непременно будет битва?
   -- Уж как бог свят!
   -- Черт побери! -- Досаде пана Заглобы не было предела. -- Да и вы тоже смотрите на это, как на представление, -- крикнул он сердито Скшетускому, -- как будто дело идет не о вашей шкуре!
   -- Мы уже привыкли, я говорил.
   -- И вы тоже поедете на этот поединок?
   -- Не пристало рыцарям лучших отрядов биться на поединках с таким неприятелем; кто ценит свое достоинство, не делает этого. Впрочем, теперь никто не думает о своем достоинстве.
   -- Вот идут и наши! -- воскликнул Заглоба, увидев красную линию драгун Володыевского, спускавшихся рысью к плотине.
   За ними двинулось по нескольку десятков охотников от каждого полка. Между прочими пошли: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а из гусар -- пан Лонгин Подбипента.
   Расстояние между двумя отрядами значительно уменьшилось.
   -- Вы увидите сейчас прекрасное зрелище, -- сказал Скшетуский пану Заглобе. -- Заметьте в особенности Володыевского и Подбипенту. Это великие рыцари. Вы их видите?
   -- Вижу.
   -- Смотрите, сами разохотитесь.
  

XXXI

  
   Воины с обеих сторон, приблизившись друг к другу, начали прежде всего ругаться.
   -- Подходите! Подходите! Сейчас мы накормим собак вашей падалью! -- кричали княжеские солдаты.
   -- Вашу и собаки есть не станут!
   -- Сгниете в этом пруду, разбойники!
   -- Кому на роду написано, тот и сгниет. Скорей вас рыбы съедят!
   -- Вилами навоз сгребать, хамы! Это вам больше пристало, чем сабля!
   -- Мы-то хамы, а сынки наши будут шляхтой, когда родятся от ваших паненок!
   Какой-то казак, должно быть заднепровский, вышел вперед и, приложив руки ко рту, громко крикнул:
   -- У князя две племянницы! Скажите ему, чтобы прислал их Кривоносу. У пана Володыевского даже в глазах потемнело от бешенства, когда он
   услышал эту дерзость, и он в ту же минуту бросился на запорожца.
   Увидал его Скшетуский, стоявший на правом фланге, издали и крикнул Заглобе:
   -- Володыевский летит, Володыевский, смотрите! Вон там!
   -- Вижу! -- воскликнул пан Заглоба. -- Он уже напал на него! Уже бьются! Раз, два! Вижу прекрасно! Ого, готово! Ну и мастер, черт его возьми!..
   И действительно, после второго удара казак упал на землю, точно пораженный громом, головой к своим; это было дурной приметой.
   Но вот выскочил другой казак, в красном кунтуше, снятом, верно, с какого-нибудь шляхтича. Он напал на Володыевского немного сбоку, но лошадь его споткнулась как раз в ту минуту, когда он хотел нанести удар. Пан Володыевский повернулся к нему, и тогда-то и можно было видеть все его мастерство: он только слегка шевельнул рукой, делая мягкое, легкое, почти незаметное движение, и сабля запорожца уже полетела вверх, а пан Володыевский схватил его за шиворот и потащил вместе с лошадью к своим.
   -- Братцы родные, спасайте! -- кричал пленник.
   Но не сопротивлялся, зная, что сейчас же будет заколот саблей; он даже торопил коня и бил его ногами -- Володыевский тащил его, как волк козу.
   Увидев это, с обеих сторон вышло еще по нескольку воинов, так как больше не могло поместиться на узкой плотине. Враги набросились друг на друга поодиночке. Человек на человека, лошадь на лошадь, сабля на саблю -- и на это дивное зрелище ряда поединков оба войска смотрели с величайшим любопытством, стараясь судить по ним о дальнейшем ходе битвы. Утреннее солнце освещало сражающихся: воздух был так прозрачен, что можно было даже различить лица с обеих сторон. Издали это единоборство можно было принять за турнир или забаву. Лишь порой то лошадь вырывалась из толпы без всадника, то всадник падал с плотины в воду, которая разлеталась золотыми брызгами, а потом расходилась кругами все дальше и дальше.
   При виде подвигов своих товарищей у солдат сильнее бились сердца и являлась охота к бою. Каждый слал пожелания своим; вдруг пан Скшетуский всплеснул руками и крикнул:
   -- Вершул погиб! Упал с лошади, смотрите, он сидел вот на этой белой.
   Но Вершул не погиб, хотя действительно упал вместе с лошадью; его опрокинул Пульян, бывший казак князя Еремии, теперь второй после Кривоноса вождь запорожцев. Он был знаменитым застрельщиком, никогда не упускавшим случая показать себя. Он был так силен, что легко ломал две подковы сразу, и слыл непобедимым в единоборстве. Опрокинув Вершула, он бросился на бравого офицера Курошляхтича и разрубил его почти надвое до седла.
   Все в ужасе бросились в сторону, а пан Лонгин повернул к нему свою ин-фляндскую кобылу.
   -- Погибнешь! -- крикнул Пульян дерзкому противнику.
   -- Что ж делать! -- ответил Подбипента, занося саблю.
   Но с ним не было его меча "сорвикапюшон", ибо он предназначал его для более важной цели и оставил его в руках своего верного слуги; при нем была только его легкая сабля из вороненой стали. Пульян выдержал первый его удар, хотя сразу увидел, что имеет дело с недюжинным борцом, даже сабля дрогнула у него в руках, выдержал и второй, и третий удар; потом, быть может убедившись в превосходстве противника, или желая похвастать перед обоими войсками своей страшной силой, или же просто боясь, как бы громадная лошадь Подбипенты не столкнула его в воду, он отбил последний удар и, поравнявшись с литвином, схватил его своими могучими руками. Они сцепились, как два медведя, которые дерутся из-за самки, обвились один вокруг другого, как две сосны, выросшие из одного корня и составляющие как бы одно дерево.
   Все затаили дыхание и молча смотрели на борьбу двух знаменитых силачей. А они точно действительно срослись друг с другом и долго оставались неподвижными; лишь по их побагровевшим лицам, по выступившим на лбу жилам, по согнутым в дугу спинам можно было догадаться, что под этим страшным спокойствием таится нечеловеческое напряжение рук, которыми эти люди давили друг друга.
   Наконец оба они стали дрожать. Лицо пана Лонгина еще более покраснело, а лицо атамана посинело. Прошло еще несколько мгновений. Беспокойство зрителей возрастало; вдруг тишину прервал глухой, сдавленный голос:
   -- Пускай!..
   -- Нет, братец! -- ответил другой голос.
   Еще минута. Вдруг что-то страшно хрустнуло, послышался стон, точно из-под земли, и струя черной крови хлынула изо рта Пульяна, голова его свесилась на плечо.
   Пан Лонгин поднял Пульяна с седла, и прежде чем зрители успели понять, в чем дело, перекинул его на свое седло и поскакал к своим.
   -- Виват! -- крикнули войска Вишневецкого.
   -- Погибель вам! -- ответили запорожцы.
   И вместо того чтобы смутиться поражением своего вождя, они с еще большим ожесточением бросились на неприятеля. Началась массовая схватка, которая благодаря недостатку места становилась еще страшнее. Казаки, несмотря на все свое мужество, не устояли бы перед более опытным неприятелем, если бы в лагере Кривоноса не дали сигнала возвращаться назад; они тотчас отступили, а поляки, постояв еще немного, чтобы показать, что одержали победу, тоже вернулись к своим. Плотина опустела, остались только трупы людей и лошадей, предвестники того, что здесь должно произойти, и чернел этот мост смерти между обоими войсками; легкий ветерок подернул слегка рябью гладкую поверхность воды и зашумел жалобно листьями ив, росших местами на берегу пруда.
   Между тем полки Кривоноса двинулись вперед, точно несметные стаи птиц. Впереди шла чернь, за нею -- запорожская пехота, конница, волонтеры из татар, казацкая артиллерия, но все они шли в беспорядке. Толкали друг друга, шли напролом, чтобы завладеть плотиной и потом лавиной обрушиться на княжеское войско. Дикий Кривонос верил в кулак и саблю, а не в военное искусство, а потому пустил в атаку все свои силы и приказал идущим сзади полкам подталкивать передние, чтобы они волей-неволей шли. Пушечные ядра заплескались на воде, точно дикие лебеди и нырки, но вследствие дальности расстояния не причиняли вреда княжеским войскам, стоявшим на другой стороне пруда. Люди, точно волны, покрыли всю плотину и беспрепятственно шли вперед; часть войска, дойдя до реки, искала переправы и, не найдя ее, возвращалась назад к плотине; войско шло такой массой, что, как говорил потом Осинский, можно было проехать по нему на лошади, и покрыло собой плотину так, что не было и пяди свободной земли. Еремия, стоявший на высоком берегу, смотрел на это и хмурил брови; глаза его сверкали, когда он указал Махницкому на толкотню и беспорядок в войске Кривоноса:
   -- Они действуют помужицки, -- сказал он, -- оставив в стороне все военные правила, они идут на нас облавой, но не дойдут!
   Между тем, точно наперекор его словам, казаки дошли уже до половины плотины и остановились, удивленные и встревоженные молчанием княжеских войск. Но именно в эту минуту среди них началось движение, они отступили, оставляя между собой и плотиной большой полукруг для поля битвы.
   Пехота Корыцкого расступилась, открывая обращенные к плотине жерла пушек Вурцеля, а в углу, образованном Случью и плотиной, в береговых зарослях заблестели мушкеты немцев Осинского.
   И сразу опытным людям стало очевидно, на чьей стороне будет победа. Только такой безумный человек, как Кривонос, мог решиться на битву при таких условиях, когда со всей силой он не мог бы завладеть переправой, если б Вишневецкий захотел ее защищать.
   Но князь умышленно решил пустить часть его войск за плотину, чтобы окружить это войско и уничтожить. Великий вождь пользовался ослеплением противника, который не обратил внимания даже на то, что он может прийти на помощь воюющим на другом берегу только по узкой плотине, по которой невозможно было переправить сразу большой отряд. Опытные воины с недоумением смотрели на действия Кривоноса, которого никто не принуждал к такому безумному шагу.
   Принуждало его только честолюбие и жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий, несмотря на численное превосходство войск Кривоноса, боялся за исход борьбы с Еремией и шел со всем своим войском к нему на помощь. Кривонос получил приказ не начинать битвы. Но именно потому он и торопился начать ее. Взяв Полонное, он ни с кем не хотел делиться своими победами. Он потеряет половину людей -- так что же, зато остальными он захлестнет слабые силы князя и принесет в подарок Хмельницкому голову Еремии.
   Между тем волны черни достигли уже конца плотины, перешли ее и разошлись по полукругу, оставленному войсками Еремии... Но в ту же минуту с фланга раздались залпы пехоты Осинского, спрятанной в зарослях, потом задымились пушки Вурцеля; земля задрожала от грохота, и битва началась по всей линии.
   Дым покрыл берега Случи, пруд, плотину и даже поле, так что ничего не было видно, лишь порой мелькали красные мундиры драгун, сверкали плюмажи шлемов. В городе звонили во все колокола, и их жалобный звон сливался с ревом пушек. Из табора к плотине подвигались все новые и новые полки. А те, что перешли уже на другую сторону, мгновенно вытягивались в длинную линию и с бешенством ударяли по княжеским рядам.
   Битва растянулась от конца пруда до поворота реки и болотистых лугов, залитых водой.
   Чернь и низовцы должны были победить или погибнуть -- за ними была вода, куда толкала их княжеская пехота и кавалерия.
   Когда гусары двинулись вперед, Заглоба хоть и не любил толкотни и страдал одышкой, все же поскакал с другими, да и не мог иначе сделать, боясь быть растоптанным. Он несся, закрыв глаза, а в голове у него мелькали, как молнии, мысли: "Тут находчивость ни к чему! Глупый выигрывает, умный погибает". Потом его охватила злость на войну, на казаков, на гусар и на все на свете. Он начал ругаться и молиться. В ушах у него свистело, дыханье захватывало в груди; вдруг он ударился обо что-то вместе с лошадью, открыл глаза и увидел: косы, сабли, цепы и массу разгоревшихся лиц и глаз -- все это неясное, чуждое, дрожащее, скачущее, бешеное. Тогда им окончательно овладел гнев на неприятеля, который не убежал к черту, а лез ему прямо в глаза и заставлял его драться. "Хотите, так вот вам!" -- подумал он и начал рубить, не глядя, во все стороны. Порой он разрезал воздух, порой чувствовал, что острие его сабли вонзается во что-то мягкое. Он чувствовал, что жив еще, и это чувство придавало ему массу бодрости: "Бей, режь!" -- ревел он, точно буйвол. Наконец все эти бешеные лица исчезли у него из глаз, и вместо них он увидел множество спин и шапок.
   "Удирают! -- мелькнуло у него в голове. -- Так и есть!"
   Тогда им овладела безмерная отвага.
   -- Разбойники! -- крикнул он. -- Так вот вы как со шляхтой деретесь!
   И бросился за бегущими, опередил многих и, смешавшись с толпой, начат работать уже сознательно. А между тем его товарищи приперли низовцев к берегам Случи, густо поросшим деревьями, и погнали их к плотине, не беря живых в плен, так как не было времени.
   Вдруг пан Заглоба почувствовал, что лошадь его растопырила ноги и в то же время на него упало что-то тяжелое, обмотало ему всю голову, и он очутился в совершенной темноте.
   -- Мосци-панове! Спасайте! -- крикнул он, ударяя лошадь шпорами. Но лошадь его, очевидно, устала под тяжестью всадника и лишь стонала
   и стояла на месте.
   Пан Заглоба слышал шум, крики скачущих мимо всадников, потом весь этот ураган пронесся, и стало сравнительно тихо. И в голове его снова одна за другой мелькали мысли -- быстро, как татарские стрелы.
   "Что это? Что случилось? Господи боже! Неужели меня взяли в плен?" И на лбу у него выступил холодный пот. Ему, видно, обмотали голову точно так же, как он сделал это когда-то с Богуном. Тяжесть, которую он чувствовал на шее, -- это, верно, рука гайдамака. Но отчего не ведут и не убивают? Почему он стоит на месте?
   -- Пускай, хам! -- крикнул он наконец сдавленным голосом.
   Молчание.
   -- Пускай, хам! Я дарю тебе жизнь!
   Никакого ответа.
   Пан Заглоба еще раз ударил ногами лошадь, и снова напрасно. Животное еще шире расставило свои ноги и стояло на месте.
   Тогда бешенство охватило пленника окончательно, и, достав нож, он со страшной силой ударил им назад. Но нож только разрезал воздух. Тогда Заглоба схватил обеими руками покрывало, обмотавшее голову, и сорвал его.
   -- Что это? Гайдамаков нет! Кругом пусто!
   Вдали только видны были красные драгуны Володыевского, да в нескольких саженях мелькали копья гусар, загонявших в реку остатки казацкого войска. У ног пана Заглобы лежит запорожское знамя. Должно быть, убегающий казак бросил его так, что оно древком уперлось в плечо Заглобы и покрыло ему голову.
   Увидев все это и сообразив, он сразу пришел в себя.
   -- Ага, -- сказал он, -- я отбил знамя. Как?! Может быть, не отбил??! Если есть справедливость на свете, то я стою награды! О хамы, счастье ваше, что у меня лошадь остановилась! Я сам себя не знал, думая, что могу полагаться на свои выдумки больше, чем на свою храбрость! Значит, и я могу пригодиться на что-нибудь в войске, а не только сухари жевать! О боже! Опять сюда несется какая-то ватага! Не сюда, собачьи дети, не сюда! Чтоб эту лошадь волки съели? Бей! Режь!
   Действительно, новая ватага казаков мчалась с нечеловеческим воем прямо на пана Заглобу; за ними гнались по пятам панцирные Поляновского. И, может быть, пан Заглоба погиб бы под копытами лошадей, если бы не гусары Скшетуского, которые, утопив в пруду всех, за которыми гнались, вернулись, чтобы поставить убегающий отряд между двух огней.
   Увидев это, запорожцы бросились в воду затем, чтобы, уйдя от мечей, найти смерть в омутах и трясинах. Некоторые на коленях умоляли о пощаде и умирали под ударами. Погром был страшный, страшнее же всего на плотине. Все отряды, которые перешли ее, были уничтожены в полукруге, образованном княжескими войсками. Те, которые не перешли еще, гибли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли идти ни вперед, ни назад, потому что Кривонос гнал все новые полки, и они толкали идущих впереди, закрывая единственный путь к отступлению. Можно было подумать, что Кривонос поклялся погубить своих людей, которые толпились, дрались между собой, падали, прыгали в воду и тонули. На одном конце чернели массы убегающих, а на другом массы идущих вперед; а посередине -- горы трупов, стоны, нечеловеческий крик, безумие страха, паника и хаос. Весь пруд был так завален трупами людей и лошадей, что вода выступила из берегов.
   Минутами пушки умолкали; тогда плотина выбрасывала, точно из пушечного жерла, толпы запорожцев и черни, которые, рассыпаясь по полукругу, шли под мечи ожидавшей их конницы, а Вурцель снова начинал пальбу, дождем железа и свинца осыпал он плотину и задерживал подкрепления. В этой кровавой борьбе проходили целые часы.
   Кривонос, взбешенный, с пеной у рта, не хотел признать себя побежденным и бросал тысячи молодцов в пасть смерти. С другой стороны на высоком кургане, Кружьей Могиле, стоял Еремия в серебряных латах и смотрел. Лицо его было спокойно, а взор окидывал плотину, пруд, берега Случи и достигал места, где стоял огромный табор Кривоноса, подернутый дымкой. Князь не отрывал от него глаз и, наконец обратившись к толстому киевскому воеводе, сказал:
   -- Сегодня нам уже не взять табора.
   -- А разве вы думали его взять, ваша светлость?
   -- Время быстро идет. Поздно! Вот и вечер, смотрите!
   Действительно, битва, поддерживаемая упорством Кривоноса, продолжалась так долго, что солнце успело уже совершить свой дневной путь и клонилось к закату. Легкие, высокие облака, предвещавшие хорошую погоду, рассыпанные по небу, как стадо белых овечек, заалели и стали постепенно исчезать куда-то с небесных полей.
   Приток казаков к плотине постепенно уменьшался, а полки, вошедшие уже на нее, в беспорядке отступали. Битва кончилась, но кончилась потому, что разъяренная толпа бросилась на Кривоноса с отчаянием и бешенством:
   -- Изменник! Ты погубил нас! Пес кровавый! Мы сами тебя свяжем и выдадим Ереме и спасем себе этим жизнь. Погибель тебе, а не нам!
   -- Завтра я выдам вам князя и все его войско или сам погибну! -- отвечал им Кривонос.
   Но ожидаемое "завтра" еще не наступило, а сегодняшний день был днем разгрома и бедствий.
   Несколько тысяч лучших низовых казаков, не считая черни, легло на поле сражения или утонуло в пруду и в реке. Около двух тысяч было взято в плен. Убито четырнадцать полковников, не считая сотников, есаулов и других старшин. Второй после Кривоноса атаман, Пульян, попал в плен живьем, хоть и с переломленными ребрами.
   -- Завтра всех вырежем, -- повторял Кривонос, -- а до тех пор я не возьму в рот ни пищи, ни водки.
   Между тем в польском лагере рыцари повергали к ногам грозного князя взятые в бою знамена -- набралось их около сорока. Когда дошла очередь до пана Заглобы, он бросил свое знамя с такой силой, что даже древко сломалось. Видя это, князь спросил:
   -- А вы собственными руками взяли это знамя?
   -- Так точно, ваша светлость.
   -- Вижу, что вы не только -- Улисс, но и Ахилл, -- сказал князь.
   -- Нет, я простой солдат, но служу под начальством Александра Македонского!
   -- Так как вы не получаете жалованья, то пусть мой казначей выдаст вам двести червонцев за ваш подвиг.
   Пан Заглоба обнял колени князя и сказал:
   -- Ваша светлость, милость ваша не по подвигу моему, ибо он так мал, что я из скромности желал бы скрыть его!
   Едва заметная улыбка скользнула по смуглому лицу пана Скшетуского, но он промолчал и даже потом не говорил ни князю, ни другим о беспокойстве пана Заглобы перед битвой. А Заглоба отошел с таким победоносным видом, что солдаты других отрядов, увидав его, указывали на него пальцами, говоря:
   -- Вот кто сегодня больше всех отличился.
   Наступила ночь. По обеим сторонам реки и пруда запылали костры, и дым столбами поднимался к небу.
   Усталые солдаты подкреплялись едой и водкой или рассказывали о сегодняшних подвигах, подбадривая себя перед завтрашним днем. Но громче всех рассказывал пан Заглоба, хвастая тем, что совершил и что мог бы совершить, если бы его лошадь не остановилась.
   -- Уж я вам говорю, мосци-панове, -- сказал он, обращаясь к княжеским офицерам и к шляхте из отряда Тышкевича, -- что большие битвы для меня не новость: я в них участвовал немало раз и в Молдавии, и в Турции, но я отвык и боялся -- не неприятеля (кто бы стал бояться хамов?), а собственной горячности -- как бы она не завлекла меня слишком далеко!
   -- Да ведь и завлекла!
   -- И завлекла! Спросите Скшетуского! Как только я увидел, что пан Вершул упал с лошади, то хотел броситься к нему на помощь. Товарищи едва удержали меня.
   -- Да, -- сказал Скшетуский, -- мы должны были удерживать вас.
   -- Но где же Вершул? -- перебил Карвич.
   -- Поехал на разведку, -- он не любит отдыхать.
   -- Послушайте, Панове, -- продолжал Заглоба, недовольный, что его перебили, -- как я добыл знамя...
   -- Значит, Вершул не ранен? -- снова спросил Карвич.
   -- Это не первое знамя... но ни одно еще не досталось мне с таким трудом.
   -- Не ранен, а только ушиблен, -- отвечал Азулевич, татарин, -- и воды наглотался, попав головой в пруд.
   -- Странно, что рыба в нем не подохла, -- сказал сердито Заглоба, -- от такой горячей головы вода должна бы закипеть.
   -- Все-таки он храбрый рыцарь!
   -- Не очень-то, если с него довольно было Пульяна. Тьфу! С вами нельзя говорить... Вы могли бы поучиться у меня, как отнимать знамена у неприятеля.
   Дальнейший разговор перебил подошедший к огню молодой пан Аксак.
   -- Я пришел к вам с новостями! -- сказал он полудетским звонким голосом.
   -- Нянька пеленок не вымыла, кошка молоко съела и кружка разбилась, -- пробормотал Заглоба.
   Но пан Аксак, не обратив внимания на этот колкий намек на свои годы, сказал:
   -- Пульяна жарят на огне...
   -- Значит, будет чем закусить собакам! -- перебил Заглоба.
   -- ...и он показал, что переговоры прерваны: пан из Брусилова чуть не сходит с ума; Хмель идет со всем войском в помощь Кривоносу.
   -- Хмель? Что такое Хмель? Какое кому дело до Хмеля? Идет Хмель -- будет, значит, пиво, нужно готовить бочку. Наплевать на Хмеля! -- тараторил пан Заглоба, грозно и гордо поглядывая на присутствующих.
   -- Идет Хмель, но Кривонос его не дождался и потому проиграл сражение.
   -- Играл, играл, да и проиграл.
   -- Шесть тысяч молодцов уже в Махновке... Ведет их Богун.
   -- Кто, кто? -- спросил вдруг совершенно другим голосом Заглоба.
   -- Богун.
   -- Не может быть!
   -- Так показал Пульян.
   -- Вот тебе на! -- воскликнул жалобно Заглоба. -- И скоро они могут прийти сюда?
   -- Через три дня. Но перед битвою они не будут спешить, чтобы не утомить лошадей.
   -- Ну а я буду спешить! -- пробормотал Заглоба. -- Святые угодники, спасите меня от этого негодяя! Я с удовольствием отдал бы взятое мною знамя, лишь бы только этот мошенник сломал себе шею, прежде чем дойдет до нас. Надеюсь, что мы не будем долго оставаться здесь. Ведь мы показали Кривоносу, что можем, а теперь пора и отдохнуть. Я так ненавижу Богуна, что не могу без отвращения вспомнить его дьявольского имени. Вот я и попался! Разве нельзя мне было сидеть спокойно в Баре? Черт меня принес сюда!
   -- Не бойтесь, -- шепнул Скшетуский, -- стыдно! С нами вам ничто не угрожает.
   -- Ничто не угрожает! Вы не знаете его! Он, может быть, уже где-нибудь здесь и ползет к нам. -- Заглоба тревожно оглянулся по сторонам. -- А ведь и на вас он тоже зол, как и на меня.
   -- Дай мне бог встретиться с ним! -- сказал Скшетуский.
   -- Ну а я отказываюсь от этого счастья! Как христианин, я могу простить ему все обиды, но с условием, что его предварительно повесят. Я не боюсь его, но вы не поверите, как он мне противен! Я люблю знать, с кем имею дело: со шляхтичем так со шляхтичем, с мужиком так с мужиком; а это сущий дьявол, с которым не знаешь, как быть. Я многое позволял себе с ним, но какие у него были глаза, когда я ему завязывал голову, -- этого нельзя даже передать; я не забуду их до самой смерти. Как бы беды не накликать! Шутка только один раз хороша. А я вам скажу, что вы неблагодарны и совсем не думаете о вашей сиротке...
   -- То есть как это так?
   -- Вы угождаете своей страсти к войне, -- сказал Заглоба, отводя его от костра, -- все воюете да воюете, а она там каждый день слезами заливается и напрасно ждет ответа. Другой бы давно уже отправил меня из сострадания к ней.
   -- Значит, вы думаете вернуться в Бар?
   -- Хоть сегодня, ведь и мне так жаль ее!
   Пан Ян поднял печальные глаза к звездному небу и сказал:
   -- Не упрекайте меня в неискренности: видит бог, что я не съем куска хлеба и не усну, не подумав о ней; никто не может заменить ее в моем сердце. Если я не отправил вас до сих пор с ответом, то лишь потому, что сам хотел ехать, чтобы не мучиться дольше и соединиться с ней навеки. Я бы на крыльях полетел к моей бедняжке!
   -- А почему же вы не летите?
   -- Перед битвой я не могу этого сделать. Я солдат и шляхтич и должен думать о своей чести.
   -- Но битва кончилась, и мы можем ехать хоть сейчас.
   Пан Ян вздохнул.
   -- Нет, завтра мы ударим на Кривоноса, -- сказал он.
   -- Вот этого я уж не понимаю. Вы разбили молодого Кривоноса, пришел старый; вы разобьете старого -- придет молодой, ну как его там (не к ночи будь помянут) -- Богун, -- вы разобьете его, придет Хмельницкий... Что за черт! Если так пойдет дальше, так лучше уж сразу сделайте так, как Подбипента, и дайте обет целомудрия, -- тогда будет два дурака! Полно вам! Не то, ей-богу, я первый буду уговаривать княжну наставить вам рога... А там пан Андрей Потоцкий как увидит ее, так у него глаза и засверкают... Тьфу, черт! Если бы мне говорил это какой-нибудь молокосос, который не видал сражений и должен лишь создавать себе еще репутацию, я бы еще понял; а вы уж и так крови, как волк, напились, а под Махновкой, говорят, убили какое-то адское чудовище или людоеда. Клянусь луной, что вы тут что-то хитрите или же так вошли во вкус, что кровь предпочитаете своей возлюбленной.
   Скшетуский невольно взглянул на луну, спокойно плывшую по искрящемуся небу, как серебряный корабль.
   -- Вы ошибаетесь, -- сказал он. -- Я не упиваюсь кровью и не гонюсь за славой, но я не могу оставить товарищей в трудную минуту, когда в полку должны быть все без исключения; это было бы противно рыцарской чести, а честь для меня святыня; что касается войны, то она, несомненно, затянется, восстание слишком разрослось; но если Хмельницкий идет на помощь Кривоноосу, то будет перерыв. Завтра Кривонос, может быть, и не выйдет в поле, а если выйдет, то, с Божьей помощью, будет по заслугам наказан; мы же потом уйдем в более спокойные места отдохнуть. Вот уже более двух месяцев мы не спим и не едим, а все бьемся да бьемся, живем без крыши над головой -- мокнем и зябнем. Князь хоть и великий вождь, но осторожен и не пойдет на Хмельницкого с несколькими тысячами против сотен тысяч. Я знаю, что он уйдет в Збараж отдохнуть, наберет там новых солдат; к нему станет стекаться шляхта со всей Речи Посполитой, и тогда мы пойдем в бой. Завтра последний день трудов, а послезавтра я могу ехать с вами в Бар с легким сердцем. И могу вам сказать, чтобы вас успокоить, что Богун ни в коем случае не поспеет к завтрашней битве, а если и поспеет, то, надеюсь, его звезда померкнет, и не только перед звездой князя, но даже и перед моей.
   -- Это воплощенный Вельзевул! Я уже говорил вам, что не люблю давки, а он еще хуже давки, хоть, повторяю, я его не боюсь, а просто не могу победить своего отвращения к нему. Но дело не в том. Значит, завтра трепка холопам, а потом в Бар! Ого, ну и засмеются, завидев вас, ее чудные глазки и раскраснеется личико... Скажу вам, что и я скучаю по ней, потому что люблю ее, как родный отец. И немудрено! Ведь законных сыновей у меня нет, а имение далеко, в Турции, там его грабят басурманские комиссары; вот я и живу как сирота на свете, а под старость придется мне, верно, пойти в приживальщики к пану Подбипенте.
   -- Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.
   Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:
   -- Кто здесь?
   -- Вершул! -- воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. -- Из рекогносцировки?
   -- Да. А теперь к князю!
   -- Что там слышно?
   -- Завтра -- битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыри и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.
   -- А что же князь?
   -- Князь сказал: хорошо.
   -- И больше ничего?
   -- Ничего. Запретил мешать. Топоры там так и стучат! Поработают до утра...
   -- Пленных не взял?
   -- Семь человек захватил. Они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко... Что за ночь!
   -- Видно как днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
   -- Кости болят... Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, устал. Хоть бы часика два поспать. Спокойной ночи!
   -- Спокойной ночи!
   -- Идите и вы, -- сказал Скшетуский пану Заглобе, -- уже поздно... Завтра придется потрудиться...
   -- А послезавтра в путь, -- напомнил пан Заглоба.
   Они пошли и, помолившись, легли у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту -- только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывало лишь храпение да окрики караульных, стороживших лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва лишь начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал "вставать".
   Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.
  

XXXII

  
   Но это было отступление льва, которому нужно было побольше места для прыжка.
   Князь нарочно пустил Кривоноса за переправу, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он ударил своего коня и сделал вид, что обращается в бегство; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора. Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину, до самого табора, убивая всех без пощады; героем этого дня был шестнадцатилетний пан Ак-сак, который первым ударил на запорожцев и вызвал панику в их рядах. Только со своими старыми и опытными солдатами мог решиться князь на такую проделку и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко могло бы перейти в действительное. Этот день закончился для Кривоноса еще более тяжелым поражением, чем первый: у него были отняты все полевые орудия, много знамен, в числе которых были и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунем.
   Если бы пехота Корыцкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно был бы взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь и неприятель отошел так далеко, что его нельзя было догнать. Все же Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и провианта. Чернь уже дважды хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно вернуться к Хмельницкому спасло его. Разбитый наголову, потерявший чуть не все войско, Кривонос в отчаянии бежал с уцелевшей его частью в Махновку, куда подошел уже Хмельницкий. В порыве гнева он велел приковать Кривоноса за шею к пушке.
   Только потом, когда утих немного его гнев, он вспомнил, что несчастный Кривонос залил кровью всю Волынь, взял Полонное, отправил на тот свет несколько тысяч шляхты и всюду одерживал победы, пока не столкнулся с Еремией. За эти заслуги запорожский гетман сжалился над ним и не только отвязал его от пушки, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
   Между тем князь разрешил отдых своему войску, которое тоже сильно пострадало, особенно в последней битве при штурме табора, из-за которого так ловко и стойко отбивались казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран; ранен был, хотя и неопасно, Кушель, и Поляновский, и молодой Аксак. Пан Заглоба, уже освоившийся с теснотой и с битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь без движения, как мертвый, в повозке Скшетуского.
   Таким образом судьба помешала поездке в Бар, к тому же князь послал Скшетуского с полком в город Заславль рассеять собравшиеся там толпы черни. И рыцарь отправился, ни словом не намекнув князю о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда, по слухам, направился и князь.
   Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, пан Ян разместил войско по деревне и сам остановился в мужицкой избе. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и точно никогда и не уезжал оттуда, что он спит в своей комнате, в цейхгаузе, и что Жендзян, по обыкновению, готовит ему одежду. Но действительность рассеяла его грезы и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнах, -- одна лишь фигура Жендзяна не исчезала, и Скшетуский видел его, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни у его панциря, которые от жары покоробило. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их, а Жендзян все сидел у окна.
   -- Жендзян, -- крикнул Скшетуский, -- это ты или твой дух? Юноша испугался этого крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
   -- О боже! Зачем же вы так кричите, сударь? Какой там дух! Я жив и здоров!
   -- И вернулся?
   -- А разве вы прогнали меня?
   -- Подойди же ко мне, я тебя обниму!
   Верный слуга бросился к нему и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
   -- Ты жив! Ты жив!
   -- О мой пане! От радости я говорить не могу, что вижу вас живым и здоровым! О господи... Но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совсем покоробило... Видно, у вас не было слуги. Ну слава богу! О мой пане!..
   -- Когда ты приехал?
   -- Сегодня ночью.
   -- Почему же ты не разбудил меня?
   -- А зачем мне было вас будить? Я только утром взял ваше платье.
   -- Откуда ты приехал?
   -- Из Гущи.
   -- Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай!
   -- Да видите ли, пане, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его с письмом к нему. Ну я и вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам; такая участь постигла бы, верно, и воеводу, будь он дома, хотя он и благочестив, и держит их сторону.
   -- Говори яснее, не путай, я ничего не могу понять. Ты был у казаков, у Хмеля? Так, что ли?
   -- Да, у казаков. Они взяли меня в Чигирине и держали у себя, считая своим. Ну одевайтесь, сударь! Боже, как все поношено... и в руки взять нечего. А, чтоб их!.. Вы на меня не сердитесь, сударь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака! Этот дьявол, Богун, отнял их у меня; не будь того толстого шляхтича, я бы с жизнью распрощался!
   -- Знаю, знаю! Ты не виноват! Этот толстый шляхтич в нашем лагере. Он мне рассказал все как было. Ведь он и панну украл у Богуна, она теперь в Баре и совершенно здорова.
   -- Слава богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
   -- Может быть, и так. Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
   -- Слава богу! Богун тогда повесится: ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, должно быть, вы.
   -- Откуда ты все это знаешь?
   -- Слышал. Вы одевайтесь, а я все подробно расскажу -- уже и завтрак готов... Когда я выехал на чайке из Кудака, мы ехали страшно долго, против течения, к тому же чайка испортилась, пришлось ее починять. Ехали мы, ехали...
   -- Ехали, ехали! -- перебил его нетерпеливо Скшетуский.
   -- ...и, наконец, приехали в Чигирин, а что там случилось со мной, вы уже знаете.
   -- Знаю, знаю!
   -- И вот лежу я в конюшне, света божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий с целой тучей запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их сочувствие запорожцам, и в городе было много убитых и раненых; казаки думали, что я из их числа, и не только не убили меня, а приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хоть им они позволяли все. Пришел я в себя и думаю: что мне делать? А эти черти пошли под Корсунь и там побили гетманов. О сударь! Что видели мои глаза, я даже пересказать не могу! Они ничего не скрывали от меня, считали своим. А я думаю: бежать или нет? Но убедился, что лучше остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуня начали свозить ковры, серебро, драгоценности, у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть на лоб не полезли. Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом -- за кварту водки; золотую пуговицу, запонку или султан от шапки можно было купить за полкварты. И я думаю: чем зря сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если бог даст мне вернуться когда-нибудь в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, я отдам им все. Они судятся с Яворскими уж целых пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. И накупил я, сударь, столько добра, что пришлось навьючить двух лошадей; это только и утешало меня в моем горе -- уж очень я тосковал по вас!
   -- Ты, Жендзян, все такой же: из всего сумеешь извлечь пользу.
   -- Что же худого в том, что Господь меня благословил? Ведь я не крал, даже кошелек, который вы мне дали на дорогу в Розлоги, я возвращаю, потому что до Розлог я не доехал.
   С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским; тот, улыбнувшись, сказал:
   -- Уж если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки оставь у себя и этот кошелек.
   -- Благодарю покорно! Вот обрадуются родители и девяностолетний дедушка! А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят их по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
   -- Ты мне уже напомнил! Ах ты такой-сякой! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обешал, то дам другой!
   -- Покорно благодарю! -- сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
   -- Не за что! Ну продолжай! Что с тобой было?
   -- Бог помог мне нажиться от этих разбойников. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкасах, раненный князьями. Я мигом в Черкасы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. За лекаря я там и прослыл. Полковник Донец поехал со мной и велел мне ухаживать за этим разбойником. А когда я узнал, что княжна бежала с толстым шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я иду к Богуну и думаю: узнает или не узнает? А он лежат в горячке и сначала не узнал, потом, когда поправился, спросил: "Ты ехал с письмом в Рохтоги?" -- "Да" -- говорю. "Так это я тебя ранил в Чигирине?" -- "Да". -- "Ты служишь у Скшетуского?" Тут-то я и начал врать. "Никому, -- говорю, -- не служу. Я больше видел обид, чем хорошего, на этой службе и потому предпочел идти к казакам, на свободу, и вот уж десять дней как ухаживаю за вами и, бог даст, вылечу!" Он мне поверил и стал со мной откровенничать. От него я узнал, что Розлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли и бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так скрежетал зубами, точно грыз орехи.
   -- Долго он хворал?
   -- Долго. Сначала раны зажили, а потом скоро вскрылись, потому что он не берегся. Немало ночей просидел я над ним (чтоб его черт взял!), точно он чего-нибудь стоил... Но я должен вам сказать, что поклялся спасением моей души, что отплачу ему за обиду; и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь; он избил меня как собаку, а ведь я не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто-нибудь другой раньше уложит его. Я мог не раз убить его, часто ведь около него не было никого, кроме меня, но стыдно было убивать лежачего!
   -- Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного! Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
   -- Я тоже так думал. Вспомнил я, как родители отправляли меня из дома, и дедушка, благословляя меня, сказал: "Помни, дурак, что ты шляхтич и должен амбицию иметь, служи верно, но не давай и себя в обиду!" И сказал еще, что если шляхтич поступит по-холопски, то сам Господь Иисус Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а тут доверие его росло все больше и больше. Он часто спрашивал: "Чем тебя наградить?" -- "Чем твоей милости будет угодно", -- отвечал я. И не могу пожаловаться: он наградил меня щедро, а я все брал, чтобы добро не оставалось в разбойничьих руках. Благодаря ему и другие давали мне, так как никого там не любят, как его, -- и казаки, и чернь, хоть нет во всей Речи Посполитой шляхтича, который бы так презирал их, как он. Жендзян покачал головой, точно вспоминая что-то, и продолжал:
   -- Странный он человек! Надо признаться, у него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Господи! Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья, сестра Донца, и гадала, но ничего хорошего не вышло. Хотя она, бесстыжая ведьма, и имеет сношения с чертями, но... девка видная! Как засмеется, точно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, а идет -- земля дрожит. Видно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или просто толкнуть, все к себе звала: "Идем, говорит". Да я боялся, как бы черт мне шею не свернул, а тогда бы все, что я собрал, пропало! "Разве тебе мало других?" -- говорил я ей. А она: "Ты хоть и мальчишка, а понравился мне". -- "Ступай прочь, чертовка!" А она опять: "Понравился ты мне! Понравился!"
   -- И ты видел, как она ворожит?
   -- И видел, и слышал. Дым, шипение, писк, какие-то тени. Даже страшно было. Она стоит посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит: "Лях при ней! Сгинь, пропади! Лях при ней!" То насыплет пшеницы на сито, смотрит: зерна так и шевелятся, как черви, а она повторяет: "Лях при ней!" Не будь он такой разбойник, сударь, -- право, жаль бы было смотреть на его отчаяние. После каждой ворожбы он бледнел и ломал руки, заклиная княжну простить, что он, как разбойник, ворвался в Розлоги и убил ее братьев. "Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Я бы тебя на руках носил, -- говорит, -- мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя". Потом вспомнит пана Заглобу и начнет грызть зубами подушку, пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.
   -- И никогда она ему не ворожила хорошего?
   -- Что было потом, я не знаю, сударь; он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра, да и я не скрывал, что еду помочь родителям.
   -- И не грабили тебя?
   -- Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна. Впрочем, они уж меня совсем своим считали. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, о чем будут говорить у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Приехал я в Гущу, а туда пришел Кривонос и убил Ласку, а я половину своего добра закопал, а с остальным бежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава богу, что я застал вас веселым и здоровым и что можно к свадьбе готовиться. Тогда придет конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, пана нашего, что им не вернуться. Ну вот, поделом им! Может, теперь и война скоро кончится?
   -- Какое! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
   -- А вы после свадьбы будете воевать?
   -- А ты думал, что после свадьбы я трусом стану!
   -- Нет, не думал; я знаю, что вы не трус, а спрашиваю, потому что, как только отвезу свое добро родителям, хочу идти с вами на войну. Может, Господь пособит отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он ведь прятаться от меня не будет!
   -- Так ты зол на него?
   -- Каждому свое! Я уж дал обет и поеду исполнить его, хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, сударь, а потом на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар через Тарнополь? Ведь это не по пути?
   -- Я должен отвести туда полк.
   -- Понимаю, сударь!
   -- Ну дай мне поесть, -- сказал Скшетуский.
   -- Я уже сам думал об этом, брюхо ведь -- первое дело!
   -- Тотчас, после завтрака поедем.
   -- Слава богу, хоть лошади мои устали.
   -- Я велю дать тебе лошадь, и ты будешь всегда ездить на ней.
   -- Покорно благодарю! -- сказал Жендзян, улыбаясь при мысли, что, считая кошель и цветной пояс, это был уже третий подарок.
  

XXXIII

  
   Скшетуский со своим отрядом отправился не в Тарнополь, а в Збараж, так как от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как был взят в плен в Сечи, сколько пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они подвигались медленно, хотя не везли с собой никаких тяжестей: ехать пришлось по такому разоренному краю, что с трудом можно было доставать припасы для солдат и лошадей. Временами они встречали толпы исхудалых людей, особенно женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже и татарской неволи, ибо там их кормили бы по крайней мере; а здесь, хотя было время жатвы, полчища Кривоноса уничтожали все, что можно было уничтожить, есть было нечего, и уцелевшие жители питались лебедой. Только около Ямполя отряд вступил в местность менее опустошенную, где можно было доставать припасы и подвигаться скорее; они пришли в Збараж через пять дней.
   В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, кроме того, здесь было много шляхты и солдат. Все только и говорили, что о войне, висевшей в воздухе; город и все окрестности были переполнены вооруженными людьми. Партия мира в Варшаве, которую обнадеживал воевода Кисель, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но она поняла также и то, что переговоры могут быть успешны только тогда, когда будет наготове сильное войско. Было объявлено "посполитое рушение" и тому же я видел дурную примету когда мы сидели у костра, упали две звезды. Почем "знать, может быть, одна из них -- моя?
   -- За доброе дело Бог наградит вас и сохранит вам жизнь.
   -- Если только Он не придумал мне какую-нибудь награду.
   -- Почему же вы не остались тогда в лагере?
   -- Я думал, что при войске безопаснее.
   -- Да, это верно: увидите, что ничего нет страшного. Мы уже привыкли, а привычка -- вторая натура. Вот уже и Случ и Вишеватый Став.
   Действительно, вдали засверкали воды Вишеватого Става, отделенные длинной плотиной от Случа; вся линия войск остановилась.
   -- Что, уже началось? -- спросил Заглоба.
   -- Князь будет производить смотр, -- ответил Скшетуский.
   -- Не люблю я толпы! -- повторил опять Заглоба.
   -- Гусары, на правое крыло! -- раздался голос посланного князем к Скшетускому
   Было уже совсем светло; луна побледнела при блеске восходящего солнца; золотистые лучи его играли на гусарских копьях, и казалось, что над рыцарями горят тысячи свечей. По окончании смотра войско, уже не скрываясь, громко запело: "Привет тебе, заря избавления". Эхо этой могучей песни разошлось по всему лесу и понеслось к небу.
   Вдали по другой стороне плотины показались целые тучи казаков; полки шли за полками; запорожская конница с длинными копьями, пехота с самопалами и, наконец, мужики с цепами, косами и вилами. За ними, как бы в тумане, виднелся громадный табор, точно движущийся город. Скрип тысяч телег и ржание коней долетали до слуха княжеских солдат. Казаки шли, однако, без обыкновенных криков и шума и остановились по другой стороне плотины Некоторое время оба войска молча всматривались друг в друга Заглоба все время не отходил от Скшетуского и, смотря на это море людей, ворчал:
   -- Иисусе Христе! И на что Ты создал столько этой дряни! Это, верно, сам Хмельницкий со всей чернью; ну скажите, не безобразие ли это? Они нас закидают шапками. А как хорошо было прежде на Украине. Чтобы их черти столько в ад забрали, сколько их здесь собралось! И все это напашу голову! Чтобы их чума задавила!
   -- Не ругайтесь, сегодня воскресенье! -- заметил Скшетуский.
   -- Да, правда, сегодня воскресенье, лучше подумать о Боге. "Отче наш, иже еси на небеси!" Не жди от этих мерзавцев никакого уважения... "Да святится имя Твое..." Что это будут делать на этой плотине? "Да приидет царствие Твое..." У меня уже дыхание спирает в груди. "Да будет воля Твоя;.." Что б они подохли, эти убийцы! Посмотрите-ка, что это?
   Отряд в несколько сот человек отделился от черной массы и в беспорядке подъехал к плотине.
   -- Это казаки выехали на поединок, -- сказал Скшетуский, -- а сейчас выйдут к ним и наши.
   -- Так непременно будет битва?
   -- Как Бог на небе!
   -- Черт побери! -- сказал Заглоба с досадой. -- Да и вы тоже смотрите на это, как на представление, -- прибавил он сердито, -- как будто дело идет не х> вашей шкуре!
   -- Мы уж привыкли к этому.
   -- И вы тоже поедете на этот поединок?
   -- Рыцарям лучших отрядов не пристало биться на поединках с таким неприятелем, и тот, кто ценит свое достоинство, не делает этого. Впрочем, теперь никто не думает об этом.
   -- Вот идут и наши; -- воскликнул Заглоба, увидев красных драгун Володыевского, спускавшихся рысью к плотине.
   За ними двинулось по несколько охотников от каждого полка Между прочими пошли: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, два Карвичи, а из гусар -- Лонгин Подбипента
   Расстояние между двумя отрядами значительно уменьшилось.
   -- Вы увидите сейчас прекрасное зрелище, сказал Скшетуский Заглобе. -- Заметьте, в особенности, Володыевского и Подбипенту, это замечательные рыцари; вы их различите в толпе?
   -- Различу!
   -- Смотрите на них и тогда сами разберетесь.
  

Глава XV

  
   Воины с обеих сторон, приблизившись друг к другу, начали перебраниваться: -- Подходите! Сейчас мы накормим собак зашей падалью, -- кричали княжеские солдаты.
   -- Ваша не годится и собакам!
   -- Сгниете в этом пруду, убийцы!
   -- Кому предназначено, тот и сгниет. Скорей вас съедят рыбы.
   -- Идите лучше сгребать вилами навоз, хамы! Это вам больше пристало, чем сабля!
   -- Хотя мы и хамы, но сынки наши будут шляхтичами, когда родятся от ваших девушек!
   Какой-то казак, очевидно заднепровский, вышел вперед и, приложив руки ко рту, громко крикнул:
   -- У князя есть две племянницы! Скажите ему, чтобы он прислал их Кривоносу.
   У Володыевского потемнело в глазах от бешенства, когда он услышал эту дерзость, и он в ту же минуту бросился на запорожца.
   Скшетуский, стоявший на правом фланге, узнал его еще издали и крикнул Заглобе:
   -- Смотрите, смотрите! Вот летит Володыевский, вон там!
   -- Вижу! -- воскликнул Заглоба. -- Он уже напал на него! Уже бьются! Раз, два Ого, готов! Молодец!
   Казак упал на землю, точно пораженный громом, головой к своим; это считалось дурной приметой.
   В эту минуту выскочил другой казак, в красном контуше, снятом, верно, с какого-нибудь шляхтича. Он напал на Володыевского сбоку, но лошадь его споткнулась именно в ту минуту, когда он хотел нанести удар. Володыевский повернулся к нему и выказал себя при этом настоящим мастером дела: он только шевельнул рукой, и сабля запорожца уже полетела вверх, а Володыевский схватил его за шиворот и потащил вместе с лошадью к своим.
   -- Братья родные, спасите! -- кричал пленник, но не сопротивлялся, зная, что в ту же минуту будет пронзен саблей; он даже бил коня, чтобы ускорить его ход и чтобы Володыевский не тащил его, как волк козу.
   Увидев это, с обеих сторон на насыпь вышло еще по несколько воинов, и завязалась борьба.
   Оба войска с величайшим любопытством смотрели на это единоборство. Утреннее солнце освещало сражающихся; воздух был так прозрачен, что можно было даже различить лица. Издали это единоборство можно было принять за турнир или забаву. Иногда только то конь оставался без всадника, то всадник падал с плотины в воду, которая разлеталась брызгами, а потом расходилась гигантскими кругами.
   При виде подвитое своих товарищей у солдат бились сердца и появлялась охота к бою. Каждый желал победы своим; вдруг Скшетуский всплеснул руками и крикнул:
   -- Вершул погиб! Он упал со своей белой лошадью.
   Но Вершул не погиб, хотя действительно упал вместе с лошадью; его опрокинул Пульян, бывший казак князя Иеремии, теперь второй, после Кривоноса, вождь запорожцев. Он был знаменитым борцом и никогда не пропускал случая показать себя в борьбе. Он был так силен, что легко ломал сразу две подковы, и слыл непобедимым в единоборстве. Опрокинув Вершула, он бросился на офицера Корошляхтича и разрубил его почти надвое, до седла.
   Все бросились в сторону; Подбипента, увидев это, повернул к нему свою инфляндскую кобылу.
   -- Погибнешь! -- крикнул Пульян храброму воину.
   -- Что ж делать! -- ответил Подбипента, взмахивая саблей. Но с ним не было его меча "сорвиголовы", так как он его
   сохранял для более важной цели и оставил в руках своего верного слуги; при нем была только сабля из вороненой стали. Пульян выдержал первый его удар, хотя сейчас же увидел, что имеет дело с недюжинным борцом, и у него даже сабля задрожала в руках; затем выдержал второй и третий удар, потом, убедившись в превосходстве противника, а может быть, желая похвастать перед обоими войсками своею страшной силой или же просто боясь, чтобы громадная лошадь Подбипенты не столкнула его в воду, он отбил последний удар и, сравнявшись с литвином, схватил его своими могучими руками. Они сцепились, как два медведя, дерущиеся за самку, переплелись, как две сосны, выросшие из одного пня и составлявшие как бы одно дерево.
   Все затаили дыхание и молча смотрели на этих силачей. Они долго оставались неподвижными, и только по их побагровевшим лицам и выступившим на лбу жилам можно было догадаться об ужасном нечеловеческом напряжении рук.
   Наконец оба они вздрогнули. Лицо Подбипенты еще более покраснело, а лицо атамана посинело. Прошло еще несколько мгновений. Беспокойство зрителей удвоилось; вдруг тишину прервал глухой, сдавленный голос:
   -- Пусти!
   -- Нет, братец, -- ответил другой голос
   Прошла еще минута; вдруг что-то хрустнуло, послышался стон, как бы из-под земли, и черная струя крови хлынула изо рта Пульяна, голова его свесилась на плечо.
   Подбипента поднял Пульяна с седла, и не успели зрители понять, в чем дело, как он перекинул его на свое седло и поскакал к своим.
   -- Ура! -- крикнули войска Вишневецкого.
   -- Погибель вам! -- ответили запорожцы.
   И, не смущаясь поражением своего вождя, они еще с большим ожесточением бросились на неприятеля. Началась отчаянная борьба, которая из-за недостатка места казалась еще страшней. Казаки, несмотря на все свое мужество, не устояли бы перед более ловким неприятелем, если бы в лагере Кривоноса не протрубили сигнал к отступлению, а поляки, постояв еще немного, чтобы показать, что победу одержали они, тоже поехали к своим. Насыпь опустела, остались только людские да лошадиные трупы, как бы предвестники того, что здесь должно произойти; эта насыпь чернела между обоими войсками, как дорога смерти; легкий ветерок подернул слегка зыбью гладкую поверхность озера и жалобно зашумел листьями ив на берегу пруда.
   Между тем полки Кривоноса снова двинулись всей массой, как стая птиц. Впереди шла чернь, за нею -- запорожская пехота, конница, волонтеры из татар, артиллерия, но все они двигались в беспорядке, толкая друг друга, шли напролом, чтобы завладеть плотиной и уничтожить княжеское войско. Дикий Кривонос верил в кулаки саблю, а не в военное искусство, и потому пустил в атаку все сади силы и приказал идущим, сзади полкам напирать на передние, чтобы подгонять их. Из-за дальности расстояния пушечные ядра летели в воду, не причиняя вреда княжеским войскам, стоявшим на другой стороне пруда. Люди, точно волны, покрыли всю плотину и беспрепятственно шли вперед; часть войска, дойдя до реки, искала переправы и, не найдя ее, возвращалась назад; войско шло такой массой, что, как говорил потом Осинский, можно было проехать по их головам на лошади.
   Иеремия, стоявший на высоком берегу хмурил брови и иронически смотрел на эту толкотню и беспорядок в войске Кривоноса.
   -- Они действуют по-мужицки, -- сказал он Махницкому, -- не соблюдают военных правил и идут на нас сплошной массой, но не знаю, дойдут ли.
   А казаки, как бы противореча его словам, дошли уже до половины плотины и остановились, удивленные и встревоженные молчанием княжеских войск. Но в последних вдруг началось движение: они отступили, оставляя между собой и плотиной большой полукруг для битвы.
   Пехота Корицкого расступилась, открывая жерла пушек Вурцеля, а в углу, образованном из Случи и плотины, в береговых зарослях заблестели мушкеты немцев Осинского.
   Опытным людям стало ясно, на чьей стороне будет победа. Только столь бешеный человек, как Кривонос, мог решиться на битву при таких условиях, когда со всей своей силой он не мог бы даже овладеть переправой, если бы Вишневецкий захотел помешать в этом.
   Но князь нарочно пустил часть его войска за плотину, чтобы потом окружить его и уничтожить. Великий полководец пользовался ослеплением противника, который даже не обратил внимания на то, что не сможет прийти на помощь воюющим на другом берегу по одной только узкой плотине, через которую нельзя сразу переправить большого отряда. Опытные воины с удивлением смотрели на действия Кривоноса, которого никто не принуждал к такому безумному шагу.
   Принуждало же его только честолюбие и жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий, опасаясь за исход борьбы с Иеремией, пошел со всем своим войском к нему на помощь. Кривонос получил от него приказ не начинать битвы, но потому-то торопился начать ее. Взяв Попонное, он не хотел делиться ни с кем своими победами. Он потеряет половину своих людей так что ж, зато с остальными он уничтожит слабые силы князя и преподнесет в подарок Хмельницкому голову Иеремии.
   Между тем чернь достигла уже конца насыпи, перешла ее и разошлась по полукругу, оставленному войсками Иеремии. Но в ту же минуту во фланге её раздались выстрелы пехоты Осинского, а затем грянул залп из пушек; земля задрожала от грохота, и битва началась.
   Дым покрыл берега Случи, пруд, плотину и даже поле, так что ничего не было видно; иногда только мелькали красные мундиры драгун и их шлемы; бой закипал все сильнее и сильнее. В городе звонили во все колокола, и их жалобный звон спивался с ревом пушек. Из табора к плотине двигались все новые и новые полки, а те, которые перешли на другую сторону, мгновенно вытягивались в длинную линию и с бешенством бросались на княжеские отряды.
   Место битвы растянулось от конца озера до половины реки и болотистых лугов, залитых водой.
   Чернь и низовцы должны были победить или погибнуть, так как за ними была вода, к которой их толкали княжеская пехота и кавалерия.
   Когда гусары двинулись вперед, Заглоба, который, по его слова", не любил толкотни и страдал одышкой, те" не менее поскакал за ними, да и не мог иначе сделать, а то его затоптали бы. Он несся, закрыв глаза, а в голове у него мелькали мысли: "Фортели ни к чему! Глупый выигрывает, умный гибнет". Потом он ощутил злость на войну, на казаков, на гусар и на все на свете. Он начал одновременно и проклинать, и молиться В ушах у него звенело, дыханье спиралось в груди; вдруг он ударился обо что-то, открыл глаза и увидел: косы, сабли, цепы и массу разгоравшихся лиц и глаз... все это шумело, скакало и сражалось Тогда им окончательно овладел гневна неприятеля, который не убежал к черту, а лез ему прямо в глаза и принуждал драться. "Хотите, так вот вам", -- подумал он и начал сыпать удары на все стороны, иногда бил только воздух, но чаще чувствовал, что острие его сабли вонзается во что-то мягкое. Он чувствовал, что еще жив, и это чувство придавало ему бодрости: "Бей, режь!" -- ревел он точно буйвол. Наконец лица исчезли у него из глаз, а вместо них он увидел множество спин и шапок "Они бегут! -- мелькнуло у него в голове. -- Да, бегут". Тогда им овладела безмерная отвага.
   -- Ах вы, разбойники! -- крикнул Заглоба. -- Так вы еще полезли сражаться со шляхтой.
   И он бросился за бегущими, опередил их и, смешавшись с толпой, начал уже работать сознательно. А тем временем его товарищи приперли низовцев к берегам Случи, окаймленным деревьями, и погнали их вдоль к насыпи, не беря живых в плен, так как не было времени.
   Вдруг Заглоба почувствовал, что лошадь его расставила ноги, и в то же мгновение на него упало что-то тяжелое, обмотало, ему всю голову, и он очутился в совершенной темноте. -- Спасайте, господа -- крикнул он, ударяя лошадь шпорами. Но лошадь его, очевидно, устала под тяжестью всадника, ибо только стонала и стояла на месте Заглоба слышал крик скачущихся около него всадников, потом весь этот ураган пролетел мимо и настала относительная тишина И в голове его опять одна за другой мелькали мысли: "Что случилось? Неужели меня взяли в плен?"
   На лбу его выступил холодный пот. Ему, похоже, обмотали голову, как некогда он Богуну. Тяжесть, которую он чувствовал, это, верно, рука гайдамака Но почему же его не убивают? Почему он стоит на месте?
   -- Пусти, хам! -- крикнул он наконец сдавленным голосом.
   Молчание.
   -- Пусти, хам, я дарую тебе жизнь!
   Никакого ответа,
   Заглоба еще раз ударил коня, и снова напрасно. Животное еще шире расставило свои ноги и стояло на месте.
   Тогда он окончательно рассердился и, достав нож, замахнулся им назад, но удар разрезал только воздух Тогда Заглоба схватил обеими руками покрывало, обмотавшее его голову, и сорвал его.
   -- Что это такое? Кругом пусто?
   Издали видны были только драгуны Володыевского, в нескольких саженях мелькали копья гусар, гнавших к реке остатки казацкого войска. У ног Заглобы лежало запорожское знамя. Видно бегущий казак бросил его так, что оно древком уперлось в плечо Заглобы и накрыло ему голову. Увидев это и сообразив, он пришел в себя,
   -- Ага! -- сказал он -- Я отнял знамя! Если есть справедливость на свете, то меня ждет награда. О! хамы! счастье ваше, что у меня лошадь остановилась. Значит" я сам не знал себя, думая, что своим фортелям я могу больше верить, чем своему мужеству. Значит, я могу пригодиться в войске не только на сухари. О Боже, опять несется сюда какая-то ватага! Не сюда, собачьи сыны, не сюда! Чтобы эту лошадь волки съели. Бей!
   Действительно, новая ватага казаков с нечеловеческим воем мчалась прямо на Заглобу; за ними гнались панцирные воины Поляновского. И, может быть, Заглоба погиб бы под копытами лошадей, если бы не гусары Скшетуского, которые, утолив в пруду всех, за кем гнались, вернулись, чтобы поставить этот бегущий отряд между двух огней.
   Запорожцы, увидев это, бросились в воду, чтобы уйти от мечей, но зато погибнуть в болотах. Некоторые умоляли на коленях о пощаде и умирали под ударами. Погром был ужасный, страшнее же всего на плотине. Все отряды, перешедшие ее, были уничтожены в полукруге, образованном княжескими войсками. Те, которые не перешли, гибли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли идти ни вперед, ни назад потому что Кривонос гнал новые полки, а те толкали идущих впереди и закрыли единственный выход. Можно было подумать, что Кривонос присягнул погубить своих людей, так они толпились, дрались между собой скакали в воду и тонули. На одном конце виднелись массы убегающих, на другом толпы идущих вперед а между ними масса трупов, крик, шум и хаос Весь пруд был так завален трупами, что вода выступила из берегов.
   По временам пушки умолкали; тогда плотина выбрасывала, точно из пасти, новую толпу запорожцев и черни, которые, рассыпаясь по полукругу, шли под мечи ожидающей их конницы, а Вурцель снова начинал пальбу, осыпая плотину железом и свинцом и задерживая новые подкрепления. В этих кровавых забавах проходили целые часы. Кривонос бесился, не хотел признать себя побежденным и бросал тысячи молодцов в пасть смерти.
   С другой стороны пруда стоял на высоком кургане Иеремия в серебряных латах и смотрел на битву. Лицо его было спокойно, а взор окидывал насыпь, пруд, берега Случи и достигал места, где стоял огромный табор Кривоноса. Он не отрывал от него глаз и наконец, обратившись к толстому киевскому воеводе, сказал:
   -- Сегодня уж не взять табора
   -- Да разве вы, князь, думали его взять?
   -- Теперь уже поздно! Наступает вечер.
   Действительно, битва, поддерживаемая упрямым Кривоносом, продолжалась так долго, что солнце успело уже совершить свой дневной путь и клонилось к западу. Легкие высокие облака, предвещавшие хорошую погоду, рассыпанные по небу, как стадо овечек, постепенно исчезали куда-то вдаль.
   Наплыв казаков к насыпи постепенно прекращался, а полки, взошедшие уже на нее, в беспорядке отступали. Битва кончилась, так как разъяренная толпа бросилась на Кривоноса.
   -- Изменник! Ты погубишь нас! Кровожадная собака! Мы сами свяжем тебя и выдадим Ереме и спасем себе этим жизнь. Погибель тебе, а не нам!
   -- Завтра я выдам вам князя и все его войско или сам погибну, -- ответил Кривонос.
   Но ожидаемое завтра еще не наступило, а сегодня был день погрома и бедствий.
   Несколько тысяч мужественнейших казаков и черни легло на поле сражения или утонуло в пруде и реке. Около двух тысяч взято в плен. Убито четырнадцать полковников, не считая сотников, есаулов и других старшин. Второй полководец после Кривоноса, Пульян, попал в плен, хотя и с переломанными ребрами.
   -- Завтра всех вырежем! -- повторял Кривонос. -- А до тех пор я не возьму в рот ни пищи, ни водки.
   Тем временем в польском лагере рыцари повергали к ногам грозного князя взятые в бою знамена; их набралось около сорока. Когда очередь дошла до Заглобы. то он опустил свое знамя с такой силой, что даже сломалось древко.
   -- А вы собственными руками взяли это знамя? -- спросил князь.
   -- Так точно, ваша светлость.
   -- Теперь я вижу, что вы не только Улисс, но и Ахилл, -- сказал князь.
   -- Нет, я простой солдат, но служу у Александра Македонского.
   -- Так как вы не. получаете жалованья, то мой казначей вы даст вам двести дукатов за ваш подвиг.
   -- Ваша светлость! -- сказал Заглоба, обнимая колени князя. -- Ваша милость слишком велика, а мой подвиг так мал, что я из скромности желал бы скрыть его.
   Едва заметная улыбка промелькнула по смуглому лицу Скшетуского, но он промолчал и даже потом не говорил ни князю, ни другим о беспокойстве Заглобы перед битвой. Последний, однако, отошел с таким победоносным видом, что солдаты других отрядов, увидав его, указывали на него пальцами, говоря:
   -- Вот этот сегодня больше всех отличился.
   Наступила ночь. По обеим сторонам реки и пруда запылали костры, и дым столбами поднимался к небу.
   Усталые солдаты подкреплялись едой и водкой или рассказывали о сегодняшних подвигах. Но громче всех разговаривал Заглоба, хвастая тем, что совершил и что мог бы совершить, если бы его лошадь не остановилась.
   -- Я вам говорю, -- сказал он, обращаясь к княжеским офицерам и к шляхте из отряда Тышкевича, -- что большие сражения для меня не новость: я в них участвовал и в Молдавии, и в Турции, но я отвык и боялся -- не неприятеля, кто станет бояться хамрв, -- а собственной горячности, чтобы не зайти слишком далеко.
   -- Ну и далеко же вы зашли!
   -- И зашел! Спросите Скшетуского. Как только я увидел Вершула, упавшего с лошади, то хотел пойти ему на помощь. Товарищи едва удержали меня.
   -- Да, -- сказал Скшетуский, -- мы должны были удерживать вас.
   -- Но где же Вершул? -- перебил Карвич.
   -- Поехал на рекогносцировку; он не любит отдыха.
   -- Послушайте, господа, -- говорил Заглоба, недовольный, что его перебили, -- как я добыл знамя.
   -- Так Вершул не ранен? -- снова спросил Карвич.
   -- Это не первое знамя... но ни одна еще не доставалось мне с таким трудом.
   -- Не ранен, но ушибся, -- отвечал Азулевич, -- он, как татарин, напился воды, попав головой в пруд
   -- Удивляюсь, что рыба не подохла в нем, -- сказал сердито Заглоба, -- от такой горячей головы вода должна бы закипеть.
   -- Все-таки он храбрый рыцарь!
   -- Не особенно, если для него довольно было Пульяна. Тьфу, с вами нельзя говорить... Вы могли бы поучиться у меня, как добывать знамена у неприятеля
   Дальнейший разговор их перебил подошедший к огню молодой Аксак.
   -- Я пришел к вам с новостями! -- сказал он полудетским звонким голосом.
   -- Нянька пеленок не выстирала, кошка молоко съела, и кружка разбилась, -- пробормотал Заглоба.
   Но Аксак не обратил внимания на этот намек на свои лета и сказал:
   -- Пульяна пекут теперь на огне.
   -- Значит, будет собакам закуска? -- перебил Заглоба.
   -- Он проговорился, что переговоры прерваны; брусиловский воевода чуть не сходит с ума. Хмель идет со всем войском на помощь Кривоносу.
   -- Хмель? Что же такое Хмель? Кому какое дело до Хмеля? Идет Хмель, будет, значит, пиво, нужно готовить бочку. Наплевать на Хмеля! -- болтал Заглоба, грозно и гордо посматривая на присутствующих
   -- Идет Хмель, но Кривонос не дождался его и потому проиграл.
   -- Играл, играл, да и проиграл.
   -- Шесть тысяч молодцов уже в Махновке... Ведет их Богун.
   -- Кто, кто? -- спросил вдруг совершено другим голосом Заглоба.
   -- Богун.
   -- Не может быть!
   -- Так говорит Пульян.
   -- Вот тебе и на! -- воскликнул жалобно Заглоба. -- И скоро они могут прийти сюда?
   -- Через три дня. Но перед битвой они не будут спешить, чтобы не утомить лошадей.
   -- Но я-то буду спешить,-- пробормотал Заглоба. -- Ангелы Божии, спасите меня от этого негодяя! Я с удовольствием отдал бы взятое мною знамя, лишь бы только этот мошенник сломал себе шею, прежде чем он дойдет сюда. Надеюсь, что мы не долго останемся здесь. Мы же показали Кривоносу. на что способны, а теперь пора и отдохнуть. Я так ненавижу Богуна, что не могу без отвращения вспомнить его дьявольского имени. Вот я и попался! Сидел бы себе спокойно в Баре. Черт меня принес сюда!
   -- Не бойтесь так, -- шепнул Скшетуский. -- Стыдно! С нами вам нечего бояться.
   -- Нечего бояться! Вы не знаете его! Он, может быть, уже где-нибудь ползет тут к нам (и Заглоба тревожно посмотрел кругом). А ведь и на вас он тоже зол как и на менял
   -- Дай Бог встретиться с ним, -- сказал Скшетуский.
   -- Ну а я отказываюсь от этого счастья Как христианин, я могу простить ему все обеды, но с условием, что через два дня его повесят. Я не боюсь его, но вы не поверит, как он мне противен. Я люблю знать, с кем имею дело: с шляхтичем так с шляхтичем, с мужиком так с мужиком; но это настоящий дьявол, е которым не знаешь, как быть. Я причинил ему много зла, но какие у него были глаза, когда я ему завязывал голову, так это невозможно передать; я не забуду их до самой смерти. Не буди лиха, пока оно слит. Шутка только один раз хороша Я, одною, вам скажу, что вы неблагодарны и совсем не думаете об этой бедняжке...
   -- Почему же вы так полагаете? -- спросил Скшетуский.
   -- Вы угождаете своей страсти к войне, -- сказал Заглоба, отводя его от костра, -- все воюете да воюете, а она там каждый день заливается слезами и напрасно ждет ответа. Другой бы давно уже отправил меня из сострадания к ней.
   -- Так вы думаете вернуться в Бар?
   -- Хоть сегодня, а то мне жаль ее
   Скшетуский поднял печатный взор к небу и сказал:
   -- Не упрекайте меня в неискренности. Бог свидетель, что я не съем куска хлеба и не усну, не подумав о ней, никто не может заменить ее в моем сердце. Если я не отправил вас до сих пор с ответом, то только потому, что сам хотел ехать, чтобы не мучиться дальше и соединиться с ней навеки. Я бы на крыльях полетел к моей возлюбленной.
   -- Почему же вы не летите?
   -- Перед сражением я не мог этого сделать. Я солдат и шляхтич и должен думать о своей чести.
   -- Но сегодня кончилась битва, и мы можем ехать хоть сейчас.
   Скшетуский вздохнул.
   -- Нет, завтра мы пойдем на Кривоноса, -- сказал он.
   -- Ну уж этого я не понимаю. Вы побили молодого Кривоноса, пришел старый; побьете старого -- придет молодой, ну как его там (чтобы не сказать в злую минуту) -- Богун; побьете его, придет Хмельницкий. Что за черт! Если так пойдет дальше, так лучше уж сразу сделайте, как Подбипента, и дайте обет целомудрия, -- тогда будет два дурака. Полно вам! А то, ей-Богу, я сам первый буду уговаривать княжну, чтобы она надставила вам рога... А там Андрей Потоцкий, как увидит ее, так глаза его и засверкают. Тьфу, черт возьми! Если бы мне говорил это какой-нибудь молокосос, который не был в сражении и желает составить себе славу, тогда бы я еще понял; а вы уж и так напились много крови, а под Махновкой вы, говорят, убили какое-то адское чудовище или людоеда. Я уверен, вы затеваете что-то или же так разлакомились кровью, что предпочитаете ее возлюбленной
   Скшетуский невольно взглянул на луну, спокойно плывшую по небу.
   -- Вы ошибаетесь, -- сказал он. -- Я не лакомлюсь кровью и не гоняюсь за славой, но не могу оставить товарищей в тяжелую минуту: это было бы противно рыцарской чести, а честь для меня святыня; что касается войны, то она, несомненно, затянется, восстание слишком распространилось; но если Хмельницкий идет на помощь Кривоносу, то будет перерыв: завтра Кривонос, может быть, и не выйдет в поле; а если выйдет, то будет по заслугам наказан, а потом мы пойдем в более спокойное место отдохнуть. Вот уже более двух месяцев, как мы не спим и не едим, а только бьемся да бьемся и терпим разные неудобства Князь хоть и великий вождь, но осторожен и не пойдет на Хмельницкого с несколькими тысячами против целых сотен тысяч. Я знаю, что он пойдет в Збараж, отдохнет там. наберет новых солдат к нему придет шляхта с целой Польши, и тогда мы пойдем в бон Завтра последний день труда, а послезавтра я могу ехать с вами в Бар. И могу вам сказать, что Богун не прибудет к завтрашней битве, а если и поспеет, то надеюсь, что его звезда померкнет не только перед звездой князя, но даже и перед моей.
   -- Это воплощенный Вельзевул! Я уже говорил вам, что не люблю толкотни, а он еще хуже ее, хотя, повторяю, я не боюсь его, только не могу победить своего отвращения к нему. Но дело не в том. Значит, завтра трепка холопам, а потом в Бар! Вот засмеются ее чудные глазки и раскраснеется личико. Да и я скучаю по ней, потому что люблю ее, как родной отец. И немудрено! Ведь сыновей у меня нет, а имение далеко в Турции, где его грабят басурманские комиссары; вот я и живу на свете, как сирота, а под старость мне придется, верно, пойти в приживальщики к Подбипенте.
   -- Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.
   Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:
   -- Кто там?
   -- Вершул! -- воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. -- Из рекогносцировки?
   -- Да, а теперь от князя -Что же там слышно?
   -- Завтра -- битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыре и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.
   -- А что же сказал на это князь?
   -- Князь сказал: хорошо!
   -- И ничего больше?
   -- Ничего; Запретил мешать. Топоры там так и стучат и проработают, верно, до утра?
   -- Что же ты узнал?
   -- Я взял в плен семь человек, и они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко... Но что за ночь!
   -- Видно, точно днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
   -- Кости болят... Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, потому что я устал. Хоть бы часа два поспать. Покойной ночи!
   -- Покойной ночи?
   -- Идите и вы, -- сказал Скшетуский Заглобе, -- уже поздно... завтра придется трудиться.
   -- А послезавтра путешествовать, -- напомнил Заглоба.
   Помолившись, они легли спать у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту -- только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывали лишь храпение спящих да крики патруля, сторожившего лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва только начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал "подъем".
   Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.
  

Глава XVI

  
   Но это было отступление льва, которому нужно было много места для прыжка.
   Князь нарочно подпустил Кривоноса, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он хлестнул своего коня и будто начал бежать; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину до самого табора, убивая без пощады; а героем дня был шестнадцатилетний Аксак, который первым ударил на запорожцев и произвел панику в их рядах Только с такими старыми и опытными солдатами мог выкидывать князь подобные фортели и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко молю бы обратиться в действительность. Этот день кончился для Кривоноса еще большим поражением, чем первый: у него отняли асе полевые орудия, много знамен, в числе которых выли и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунью.
   Если бы пехота Корицкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно мог бы быть взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь, и неприятель отошел так далеко, что его нельзя уже было догнать. Тем не менее Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и припасов. Чернь уже два раза хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно присоединиться к Хмельницкому спасло его. Он в отчаянии бежал с уцелевшей частью в Махновку, куда подошел и Хмельницкий, который в первом порыве гнева велел приковать его за шею к пушке.
   Только потом, немного остыв, он вспомнил, что несчастный Кривонос залип кровью всю Волынь, взял Попонное, отправил на тот свет тысячи шляхты и одерживал много побед, пока не встретился с Иеремией. За эти заслуги гетман сжалился над ним и не только отпустил его, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
   Между тем князь Вишневецюм объявил отдых своему войску, которое тоже много пострадало, в особенности при штурме табора, из-за которого так ловко и упорно оборонялись казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран; ранены были, хотя и неопасно, Кушель, Поляновский и молодой Аксак, а Заглоба, освоившийся с теснотой и битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь неподвижно, как мертвый, в повозке Скшетуского. Таким образом судьба помешала поездке в Бар; к тому же князь послал Скшетуского в город Заславль, чтобы уничтожить там собравшиеся толпы черни. И он пошел, не намекнув князю ни словом о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда пошел и князь.
   Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, Скшетуский расставил, войско по деревне и сам остановился в мужицкой хате. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и будто никогда и не уезжал из них, что он спит в своей комнате в цейхгаузе, что Жендян, как обыкновенно утром, приготовляет ему одеваться. Однако действительность рассеяла его мечтания и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнях, -- одна только фигура Жендяна не исчезала передним, и Скшетуский видел, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни его панциря, которые от жары покорчились. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их; Жендян все сидел у окна
   -- Жендян! -- крикнул Скшетуский. -- Это ты или твой дух?
   Юноша испугался его крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
   -- О, Боже! Что вы так кричите? Какой там дух! Я жив и здоров.
   -- И ты вернулся?
   -- А разве вы прогнали меня?
   -- Подойди ко мне, я тебя обниму!
   Верный юноша бросился к своему господину и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
   -- Ты жив! Ты жив!
   -- О, мой дорогой господин, от радости я не могу говорить.. О, Господи... но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совеем скорчились... видно, у вас не было слуги. Ну, слава Богу, о, мой дорогой господин!..
   -- Когда ты приехал?
   -- Сегодня ночью.
   -- Что ж ты не разбудил меня?
   -- На что мне было будить вас. Я только утром взял ваше платье.
   -- Откуда ты приехал?
   -- Из Гущи.
   -- Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай.
   -- Да видите ли, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его туда с письмами. Ну, я вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам; такая участь постигла бы, верно, и воеводу, если б он был дома, хотя он благочестив и держит их сторону.
   -- Говори ясно, не путай, а то я ничего не могу понять. Ты сидел у казаков, у Хмеля? Так что ли?
   -- Да, у казаков. Как они взяли меня в Чигирине, так и держали и считали своим. Но одевайтесь. Боже, как все поношено... и в руки нечего взять. А, чтобы их там!.. Вы на меня не сердитесь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака? Злодей Богун отнял их у меня; если б не тот толстый шляхтич, то я бы расстался и с жизнью.
   -- Знаю, знаю! Ты не виноват. Этот толстый шляхтич в нашем обозе. Он мне рассказал, как все было. Ведь он и барышню украл у Богуна, и теперь она находится в Баре и совершенно здорова.
   -- Слава Богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
   -- Должно быть, так Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
   -- Слава Богу! Богун тогда повесится; ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, верно, вы.
   -- Откуда ты все это знаешь?
   -- Слышал. Вы одевайтесь, а я все расскажу, -- нам уж и завтрак готов... Когда я выехал чайкой, из Кудака, мы ехали ужасно долго, против течения, да к тому же и чайка испортилась и нужно было ее поправлять. Ехали мы, ехали.
   -- Ехали, ехали, -- перебил его нетерпеливо Скшетуский.
   -- И наконец приехали в Чигирин, а что там случилось со мною, вы уже знаете.
   -- Знаю, знаю!
   -- И вот, лежу я в конюшне, света Божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий со множеством запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их преданность запорожцам, и в городе было много убитых и раненых; они думали, что я из их числа, и не только не убили меня, но приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хотя они им позволяли все. Придя в себя, я задумался: что мне делать? А эти негодяи пошли под Корсунь и там побили гетманов. О, что видели мои глаза, я не могу даже высказать! Они ничего не скрывали от меня считали меня своим. А я думаю: бежать или нет? Но я убедился, что безопаснее остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуни начали свозить ковры, серебро, драгоценности, то у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть не вылезли Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом -- за кварту водки; золотую пуговицу; запонки или султан от шапки можно было достать за полкварты. Я и подумал: чем напрасно сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если Бог даст вернуться когда-либо в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, то отдам им все. Они судятся с Яворскими уж пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. Я накупил столько добра; что пришлось навьючить двух лошадей; это только и утешало меня в моем горе; мне без вас было очень скучно.
   -- Ты, Жендян, все такой же: из всего сумеешь извлечь себе пользу.
   -- Что же худого в том, что Господь наделил меня этим? Я не украл, а кошелек, который вы мне дали на дорогу в Разлоги, я возвращаю, потому что туда я не доехал.
   С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским, который, улыбнувшись, сказал:
   -- Если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки уж оставь у себя и этот кошелек
   -- Покорно благодарю! Теперь, слава Богу, обрадуются родители и девяностолетний дедушка. А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
   -- Ты мне уже напомнил! Ах ты ненасытный! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обещал, то дам другой.
   -- Покорно благодарю! -- сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
   -- Не за что! Но продолжай, что с тобой было.
   -- Бог помог мне нажиться от этих злодеев. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами, и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкассах, побитый князьями. Я сейчас в Черкассы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. Полковник Донец поехал со мною и велел мне ухаживать за этим разбойником. И когда я узнал, что княжна ушла с тем шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я пошел к Богуну и думаю: узнает он меня или не узнает? Но он лежал в горячке и сначала не узнал, а потом уж, когда поправился, спросил: "Ты ехал с письмом в Разлоги?" -- Да, говорю. -- "Так это я тебя ранил в Чигорине?" -- Да -- "Так ты служишь у Скшетуского?" Тут-то я и начал лгать. Никому я, говорю, не служу. Я больше видел обид, чем хорошего на этой службе и потому я предпочел уйти к казакам, на свободу и вот уж десять дней, как я ухаживаю за вами и, Бог даст, вылечу! Он мне поверил и стал откровенничать. От него я узнал, что Разлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные же, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли, а бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так щелкал тогда зубами, точно грыз орехи.
   -- Долго он хворал?
   -- Долго. Сначала раны закрылись, а потом скоро открылись, потому что он не берегся. Много ночей просидел я над ним (чтоб его черт побрал!), хоть он того не стоил. Но должен вам сказать, что я поклялся для спасения моей души отплатить ему за обиду, и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь; он побил меня, как собаку, а я же не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто другой раньше меня убьет его. Я мог бы не раз убить его, потому что часто около него не было никого, кроме меня, но мне было стыдно убивать лежащего в постели.
   -- Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного. Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
   -- Я тоже так подумал. Я вспомнил, как родители отправляли меня из дому, а дедушка, благословляя меня, сказал: "Помни, дурак, что ты шляхтич и должен быть самолюбив,-- служи верно, но не давай себя в обиду". И сказал еще, что если шляхтич поступает по-мужицки, то сам Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а доверие его росло все больше и больше Он часто спрашивал: "Чем тебя наградить?" "Чем твоей милости будет угодно", -- отвечал я. И не могу жаловаться: он щедро наградил меня, а я все брал, чтобы добро не оставалось в злодейских руках Ради него и другие давали мне, так как его там любят больше всех, -- и казаки, и чернь, хотя к последней он относится с презрением, -- Жендян покачал головой, как будто припоминая что-то, и продолжал: -- Удивительный он человек! У него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья и гадала; но ничего хорошего не вышло. Хотя эта бесстыжая великанша и имеет сношения с чертями... но девка -- молодец! Как засмеется, словно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, хоть железо грызть, а идет -- так земля дрожит. Очевидно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или не толкнуть, и звала меня к себе, но я боялся, чтобы черт не свернул мне шею, ведь тогда все, что я собрал, пропало бы. "Разве тебе мало других?" -- говорил я ей. А она: "Ты хотя и мальчишка, но понравился мне". -- "Ступай прочь!" -- А она снова: "Понравился ты мне, да, понравился".
   -- И ты видел, как она ворожит?
   -- И видел и слышал. Она делала дым, шипенье, писк и какие-то тени. Мне было даже страшно. Она станет посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит. "Лях при ней". То насыплет пшеницы на сито, смотрит,-- зерна так и шевелятся, а она повторяет: "Лях при ней". Если бы он не был такой душегуб, то, право, жаль было бы смотреть на его отчаяние. После каждой такой ворожбы он бледнел и ломал руки умоляя княжну простить его, что он, как разбойник, пришел в Разлоги и убил ее братьев. "Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя". Потом вспомнит Заглобу и начнет грызть зубами кровать, пока не заснет, да и во сне стонет и вздыхает.
   -- И никогда она ему хорошо не ворожила?
   -- Потом... я не знаю. Он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра и что я еду помочь родителям.
   -- И не ограбили тебя?
   -- Может быть, и ограбили бы, но, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна; к тому же они считали меня своим. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, что будет у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Когда я приехал в Гущу, туда пришел отряд Кривоноса и убил Ласка, а я половину своего добра закопал, а с остальным убежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава Богу, что я застал вас веселым и здоровым и что скоро ваша свадьба Тогда будет уж конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, что им не вернуться. Ну вот им! Может, теперь и война скоро кончится!
   -- Где же! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
   -- А вы после свадьбы будете воевать?
   -- А ты думал, что после свадьбы я стану трусом?
   -- Нет, я этого не думал; я знаю, что вы не трус, но спрашиваю, потому что как только отвезу свое добро родителям, то хочу пойти с вами на войну, чтобы отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он уж не спрячется от меня.
   -- Какой же ты задира!
   -- Каждый желает исполнить задуманное. Я дал обещание и поехал бы за ним хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, а потом и на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар на Тарнополь? Ведь это не по пути?
   -- Я должен отвести туда отряд.
   -- Я понимаю.
   -- Теперь дай мне поесть, -- сказал Скшетуский.
   -- Я уже сам думал об этом; живот -- это основа всего.
   -- Сразу после завтрака и поедем
   -- Слава Богу, хотя лошадь моя совсем устала
   -- Я велю дать тебе другую, и ты будешь всегда ездить на ней.
   -- Покорно благодарю! -- сказал Жендян, улыбаясь при мысли, что это был уже третий подарок.
  

Глава XVII

  
   Скшетуский, однако, двинулся со своим отрядом не в Тарнополь, как предполагал раньше, а в Збараж, потому что от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как он был взят в плен в Сечи, как долго пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они шли медленно, хотя и не везли с собой никаких тяжестей, но ехали по такому разоренному краю, что с трудом доставали припасы для солдат и лошадей. По временам они встречали толпы исхудалых людей, в особенности женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже татарской неволи, потому что там, по крайней мере, кормили бы их, а здесь, хотя это было время жатвы, отряды Кривоноса уничтожили все, что только можно было уничтожить, так что нечего было есть, а уцелевшие жители питались древесной корой. Только около Ямполя край был менее опустошен, и они могли доставать припасы и идти скорей; они пришли в Збараж через пять дней.
   Там был большой съезд, потому что князь Иеремия остановился со всем войском; кроме того, здесь было много шляхты. Все только и говорили что о войне; город и все окрестности были переполнены вооруженным людом. Партия мира в Варшаве, поддерживаемая в своих надеждах воеводой Киселем, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но поняла также, что переговоры только тогда могут быть плодотворными, когда у них еще будет наготове сильное войско. Вследствие этого было объявлено всеобщее ополчение и созваны все войска; хотя канцлер и региментарии верили в мир, но большей частью между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь и за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
   Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
   Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак перед хатами, и ржание лошадей. Народ во всех селах, усадьбах доставал из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о Ереме; женщины молились. Вооруженный народ двинулся из Пруссии, Лифляндии, Великопольши и Мазовии к Карпатам и лесным пущам Бескида.
   Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
   Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
   Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями -- мечи и копья.
   Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее; а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
   Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
   Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши -- все было в его руках
   Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
   Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
   - Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. -- И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
   -- Он -- настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
   Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у "язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше; а "Марий" сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
   - Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
   -- Челом вам! -- отвечал он. -- Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
   И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары; там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами; всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
   Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги; среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого -- истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы -- эти лохмотья служили отличием их геройства. Война -- злая мать; она, как Старун, пожирает собственных детей; а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета -- последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии -- нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе... Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди". "Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!" -- отвечали солдаты Вишневецкого.
   Все пиры оканчивались возгласами: "Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!"
   Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
   -- Придет пора -- будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
   Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. "Что такое?" Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил -- описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил:
   -- Вы столько же знакомы с войной, сколько монашенки с мужчинами; у вас новенькое, надушенное платье, но я постараюсь держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесночку, тот не знает, какие он выжимает слезы! На войну вам не принесет жена ни подогретого пива, ни похлебки с вином! Скоро ваши животики высохнут, как творог на солнце Я знаю уже, я бывал в разных переделках и захватил много знамен, но не одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновой. Черт бы их взял, этих запорожцев! Семь потов сошло с меня, пока я ухватился за древко. Спросите Скшетуского, который убил Бурдабута: он видел это собственными глазами и любовался. Попробуйте крикнуть казаку: "Заглоба!" -- и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, вы только и знаете, что бить мух хлопушкой по стенам.
   -- Как же это было? -- спрашивала молодежь.
   -- Вы хотите, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в телеге?
   -- Надо смазать! Эй, вина! -- кричала шляхта.
   -- Это дело другое! -- отвечая Заглоба, радуясь, что нашел благодарных слушателей, и опять рассказывал все сначала, от путешествия в Галат и бегства из Разлог до взятия знамени под Константиновом, а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью.
   Весело и шумно проводили время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго допускал эти пиры; а он все сидел дома, видно, нарочно, чтобы перед новыми битвами дать всем насладиться удовольствиями. Скшетуский по приезде сейчас же попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, где он думал забыть о всех тревогах и горестях в ее объятиях Он немедленно отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить позволение уехать.
   Князь переменился до неузнаваемости и так перепугал его своим видом, что Скшетуский невольно задал себе вопрос: "Тот, ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек совсем согнувшийся, с впалыми глазами, запекшимся губами, как бы снедаемый какой-то тайной болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь сухо ответил, что здоров, а поручик не смел больше расспрашивать и, дав отчет о своей командировке в Заславль, начал просить, не может ли он оставить на два месяца полк, чтобы жениться и отвезти жену в свое имение Скшетушево.
   Князь словно проснулся Свойственная ему доброта отразилась на угрюмом лице, и, обняв Скшетуского, он сказал:
   -- Теперь конец твоему мучению. Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я сам бы хотел быть на твоей свадьбе; я это должен княжне как дочери Василия, а тебе как другу, но в настоящее время не могу. Когда ты хочешь ехать?
   -- Хоть сегодня!
   -- Так поезжай завтра, но только не один. Возьми три сотни татар Вершула, чтобы они проводили твою жену. Они тебе и потом пригодятся, потому что там шляются теперь целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к Андрею Потоцкому, но пока я его напишу и пока ты сам соберешься, время пройдет до завтрашнего вечера.
   -- Как прикажете, милостивый князь. Но осмелюсь еще просить вас отпустить со мною Володыевского и Подбипенту.
   -- Хорошо. Приди завтра проститься и получить мое благословение. Мне хочется послать княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы достойны друг друга.
   Рыцарь обнял колени обожаемого вождя, который несколько раз повторял:
   -- Бог тебя благословит! Но приди еще завтра проститься со мною.
   Однако поручик не поднимался и не уходил, как будто собирался еще просить о чем-то; наконец он решился:
   -- Ваша светлость!
   -- Ну что еще? -- спросил ласково князь.
   -- Простите мою смелость, но... мое сердце разрывается. Что с вами? Горе ли угнетает вас или болезнь?
   -- Этого ты не должен знать! -- сказал князь громко. -- Приходи завтра.
   Скшетуский ушел опечаленный.
   Вечером пришли к нему на квартиру Зацвилиховский, Володыевский, Лонгин Подбипента и Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендян с кубками и бочонком.
   -- Во имя Отца и Сына! -- воскликнул Заглоба.-- Твой юноша, вижу, восстал из мертвых.
   Жендян подошел к нему и обнял его колени.
   -- Я не воскрес, но и не умер благодаря вашей милости,
   -- И попал на службу к Богуну, -- сказал Скшетуский.
   -- Зато его повысят чином. Не сладко было тебе служить там; вот тебе тапер, утешься.
   -- Покорно благодарю вашу милость, -- ответил Жендян.
   -- О, -- сказал Скшетуский,-- он на все руки мастер! Столько добра накупил у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
   -- Неужели? -- воскликнул Заглоба. -- Оставь же себе мой талер и расти на здоровье, он пригодится тебе, если не на крест, то хоть на виселицу... Хороши у него глаза! -- И Заглоба, схватив Жендяна за ухо и дернув его слегка, продолжал: -- Люблю молодцов и предсказываю тебе, что бы будешь человеком, если только не сделаешься скотом. А как тебя твой Богун поминает теперь?
   Жендян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
   -- Я что! А вот как он вас вспоминает! Как вспомнит, так зубами и защелкает, как волк!
   -- Иди к черту! -- крикнул вдруг с гневом Заглоба. -- Что ты там бредишь?
   Жендян ушел, а собеседники начали говорить о завтрашнем путешествии и о счастии, ожидающем Скшетуского. Мед развеселил Заглобу, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. А Лонгин все вздыхая
   Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
   Скшетуский, который некоторое время был в отсутствии, спросил своих собеседников:
   -- Скажите мне, господа, что сталось с нашим князем? Ведь это совершенно другой человек, чем был прежде... Я ничего не понимаю! Он одерживает победу за победой... А если его обошли с назначением главнокомандующим, так что же? Ведь зато к нему теперь валит все войско и он без всяких милостей станет гетманом и уничтожит Хмельницкого... Но он, как видно, сокрушается о чем-то...
   -- Может, у него начинается подагра? -- сказал Заглоба. -- У меня иногда как схватит большой палец, так я три дня хожу в меланхолии.
   -- А я вам, братцы, скажу, -- произнес, качая головой Подбипента, -- что ксендз Муховецкий говорил как-то, почему князь такой мрачный. Сам я ничего не говорю, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, я ведь не знаю!
   -- Но посмотрите, господа, на этого литвина! -- вскричал Заглоба. -- Ну как же не смеяться над ним, когда он не умеет говорить по-человечески. Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте, как заяц!
   -- Что же вы слышали, в самом деле? -- спросил Скшетуский.
   -- Ну вот! Говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь все ему кажется красным -- днем красно и ночью красно, точно он окружен красными тучами.
   -- Не говори вздора! -- с гневом перебил его старый Зацвилиховский. -- Это бабьи сплетни. Во время мира не было лучшего пана для этого народа, а что к бунтовщикам он не питал сожаления, так это заслуга, а не грех Нет таких муки наказаний, каких достойны те, кто залил кровью родину, а собственный народ отдал в неволю татарам, не признавая ни Бога, ни отечества, ни власти. Укажите мне других таких чудовищ и такие жестокости, какие они выделывали с женщинами и детьми? За это мало вешать и сажать на кол. Тьфу! У вас железная рука, но бабье сердце. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше было бы убить его на месте. Но князь не баба -- он умеет и казнить, и награждать. И что это за глупости вы болтаете!
   -- Я же сказал, что не знаю, -- оправдывался Лонгин.
   Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал...
   -- Красно! Гм... Красно! Это что-то новое. Наверное, у того, кто это выдумал, зелено, а не красно в голове.
   Наступила минута молчания; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Володыевский наконец прервал это молчание.
   -- А как вы думаете, отче? Что с ним?
   -- Гм! я тоже не знаю. Я не поверенный его. Верно, он над чем-то сильно думает и борется сам с собой. Но тяжела, должно быть, это борьба, -- а чем выше душа, тем тяжелее мука...
   И старый рыцарь не ошибался, князь в эту минуту лежал крестом перед Распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
   Караульные в замке прокричали полночь, а Иеремия все еще беседовал с Богом и своей совестью. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание силы и высокого назначения превратились в душе его в борцов, которые вели между собой ужасную битву. Вопреки воли примаса, канцлера, сената, региментариев и правительства, вся Польша отдавались в его руки и вверяла свою судьбу его гению, "Спасай, -- говорила она устами лучших своих сыновей, -- ты один можешь спасти".
   Еще месяц-два, и под Збаражом станет сто тысяч войска готового к смертельному бою с врагом междуусобной войны. Картина будущего, озаренная светлыми лучами могущества и славы, проходила перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти за вашей милостью". Он мне поверил и потом сильно полюбил меня. Узнал я от него, что Розлоги сожжены, двое князей убиты, а двое других почему-то не могли попасть к нашему князю и убежали в литовское войско. Но когда он вспоминал того толстого шляхтича, то, клянусь вам, так скрежетал зубами, так скрежетал, что...
   -- Долго он хворал?
   -- Долго-долго! Раны то заживали, то вновь раскрывались. Много ночей пришлось мне просидеть у его постели (провалиться бы ему!). Нужно вам сказать, я поклялся спасением моей души отплатить ему за все, и хоть бы мне пришлось всю жизнь ухаживать за ним, я добьюсь-таки своего... Он меня оскорбил и поранил, а ведь я не кто-нибудь... я -- шляхтич. И еще: мне сто раз представлялся удобный случай, около нас никого не было; я думал: пырнуть мне его ножом или нет? Но потом мне всегда бывало стыдно... больного, безоружного... нет!
   -- И ты хорошо сделал, что его, aergotum et inertem {Больного и безоружного (лат).}, не убил. То было бы величайшею подлостью.
   -- Я и сам так думал, как видите. Еще я вспомнил, что когда меня провожали из дома, дед перекрестил меня и сказал: "Помни, что ты шляхтич, дорожи своей честью, верно служи и не дозволяй никому оскорблять себя". Он говорил, что если шляхтич совершит бесчестный поступок, Господь Иисус в небесах заплачет. Я все это запомнил и должен был отказаться от этого. А он начинает меня все больше и больше любить. Спрашивает: "Чем я награжу тебя?". "Чем хотите", -- говорю. И не могу скрыть: одарил он меня всем щедро, а я все взял; думаю про себя: зачем это оставлять в разбойничьих руках? Благодаря ему и другие дарили мне кое-что, потому что его там все очень любят, и низовцы, и чернь, хотя во всей республике не найдешь шляхтича, который бы питал к черни такое презрение, как он...
   Тут Жендзян покачал головой.
   -- Удивительный он человек и, надо признаться, со шляхетской душой. А как панну-то он любит! Боже всемилостивый! Как выздоровел, сейчас к нему пришла Донцовна ворожить. Ворожила она, ворожила -- все выходит плохо. Эта ворожея с дьяволом знается... Впрочем, она красивая. Высокая такая, зубы большие, белые, как у лошади, сильная; ходит -- земля дрожит. И, видно, что-то перепутал Бог: стала она заглядываться на меня. Бывало, не пройдет мимо, чтоб не щипнуть меня или за рукав не дернуть; "Пойдем", -- говорит. А куда я пойду? Того и гляди, нечистый шею свернет на сторону; пропало тогда все, что собрал. Я и говорю ей: "Мало тебе других!". А она: "Ты, -- говорит, -- полюбился мне". "Убирайся ты прочь"! А она все свое: "полюбился" да "полюбился".
   -- И ворожбу ее ты видел?
   -- Как не видеть! Дым, шипенье, визг, тени какие-то... я испугался даже. Она стоит посередине комнаты, брови дугой, и шепчет что-то, а то начнет сыпать пшеницу на решето. Зерна так и шевелятся, словно черви, а она все шепчет. О, пане! Если б он не был таким разбойником, то жалко было бы смотреть на него после всякой такой ворожбы. Бывало, побледнеет, как полотно, упадет навзничь и рыдает, просит панну простить его за то, что он пришел в Розлоги и перерезал ее братьев: "Где ты, кукушечка, где ты? Я бы на руках носил тебя, а теперь мне не жить без тебя!"... И опять: "Я рукой не дотронусь до тебя, рабом твоим буду, собакой, только бы очи твои на меня смотрели!". А то вспомнит пана Заглобу и зубами заскрежещет, и подушку кусать начнет... и так пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.
   -- А хорошего ему она ничего не наворожила?
   -- Может быть, потом, когда он выздоровел, а я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун устроил так, чтоб я мог с ним ехать в Гущу. Они, разбойники, знали, что у меня много всякого добра, а я и не скрывал, что еду помочь родителям.
   -- И не ограбили тебя?
   -- Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар в это время не было, а казаки боялись Богуна. Они же меня считают совсем за своего. Сам Хмельницкий приказал мне слушать и доносить, что будут говорить у воеводы брацлавского, если туда паны съедутся. Черт ему пусть доносит! Приехал я в Гущу, а тут подошли разъезды Кривоноса, отца Ласко убили, я половину своего добра закопал, а с половиною убежал сюда, потому что слышал, что вы усмиряете народ около Заславля. Благодарение Богу, что я застал вас в добром здоровье и хорошем расположении духа. Теперь -- конец всему дурному. Говорил я этим злодеям, которые шли на нашего князя, что назад не вернутся. Вот им теперь! Может быть, и война скоро кончится.
   -- Ну, едва ли! Теперь, должно быть, война-то настоящая и начнется, с самим Хмельницким.
   -- А вы и после свадьбы воевать будете?
   -- Ты думаешь, что после свадьбы я стану трусом?
   -- Вовсе нет. Я отвезу отцу, что собрал, а потом мне хотелось бы опять к вам. Может быть, мне придется расплатиться с Богуном, а где же я его встречу, как не в поле? Не всю жизнь он будет хворать...
   -- О, какой ты злопамятный!
   -- Всякому своя обида горька. Я дал клятву и хоть в Турцию за ним поеду. А сейчас пока вместе с вами в Тарнополь. Зачем вы в Бар едете через Тарнополь? Ведь это не по дороге.
   -- Полк веду. А теперь давай завтракать. После завтрака и поедем.
   -- Я хоть сейчас, только лошаденка у меня измученная.
   -- Я велю тебе дать хорошую. На ней и поедешь.
   -- Покорно благодарю! -- Жендзян весело улыбнулся. Это был уже третий подарок, считая кошелек и пояс, обещанный ему в Кудаке.
  

Глава XVII

  
   Пан Скшетуский получил новый приказ и теперь отправился во главе своей хоругви в Збараж, а не в Тарнополь. Отряд шел медленно; весь край был опустошен, так что продовольствие приходилось добывать с великим трудом. По дороге попадались кучки людей, по большей части женщины и дети, которые просили у Бога смерти или даже татарского плена: в плену хоть бы есть давали по крайней мере. Было время жатвы, но отряды Кривоноса уничтожили все, что только могли уничтожить. Народ питался корой с деревьев.
   В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, да, кроме того, съехалось немало шляхты. В воздухе пахло войной, о войне только и говорили, город и его окрестности кишели вооруженными людьми. В Варшаве партия мира, поддерживаемая в своих надеждах паном Киселем, брацлавским воеводой, еще не отказалась от своих намерений, вступить в переговоры с противною стороною, хотя и поняла, что, не имея сильной армии, переговоры вести бесполезно. Была объявлена всеобщая мобилизация, стянуты все войска, и хотя канцлер и высшие сановники еще не потеряли надежды на мирное разрешение вопроса, в шляхетском кругу преобладал воинственный настрой. Победы Вишневецкого сильно подействовали на умонастроения. Все горели желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за тысячи замученных жертв, за позор и унижение. Имя грозного князя покрылось новою славою, и в связи с этим именем от берегов Балтийского моря до Диких Полей разносилось новое тревожное слово: "Война! Война! Война!". Ее предвещали и страшные явления на небе, и тревожные лица людей, и вой собак по ночам, и ржание коней, чующих кровь. Война! Шляхта во всех городах, деревнях и селах доставала старое, заржавевшее оружие, молодежь пела песни о Еремии, а женщины молились в костелах. И собирались вооруженные воины от границ Пруссии, от Великой Польши, от многолюдной Мазовии, от далеких Карпатских гор.
   Да, война смотрела прямо в глаза. Движение в Запорожье, народное восстание во всей Украине не могли быть объяснены только одним стремлением к грабежу и разбою, одним недовольством панами и магнатами. Хмельницкий хорошо понимал это и, пользуясь проявлениями гнета и насилия (а в них не было недостатка в те суровые времена), обратил социальную войну в религиозную, раздул народный фанатизм и сразу вырыл пропасть между враждующими сторонами -- пропасть, которую могла наполнить только кровь.
   И в душе ожидая мира, он стремился только к тому, чтобы обеспечить хоть на время свое могущество. А потом? Что будет потом, о том гетман запорожский не думал, в будущее не заглядывал и не заботился о нем.
   Он не знал еще, что вырытая им пропасть так глубока, что никакие мирные трактаты не перекинут через нее мост, который мог бы продержаться хоть самое непродолжительное время. Проницательный политик, он не понимал все-таки, что ему не удастся спокойно воспользоваться плодами своего кровавого труда.
   А предвидеть такой исход было нетрудно. Когда становятся лицом к лицу вооруженные враждующие тысячные армии, там пергаментом для переговоров будут служить поля, а пером-- мечи и копья.
   Все сулило войну, и даже простые люди инстинктивно понимали, что иначе и быть не может. Глаза всех поневоле обращались на князя Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть. Перед этой монументальной фигурой как-то принижались, таяли и канцлер, и брацлавский воевода, и полководцы, и могущественный князь Доминик, провозглашенный главным вождем. Умалялось и таяло их значение, их власть. Войско и шляхта получили приказ собраться во Львове, а потом в Глинянах. Согласно этому туда начали прибывать войска из ближайших воеводств, а тут новые тревожные признаки начали угрожать авторитету республики. Не только менее послушные полки всеобщего ополчения, но даже и квартовые, прибыв на место сбора, оказывали неповиновение высшему начальству и вопреки приказам шли в Збараж, чтоб присоединиться к князю Еремии. Так поступили сначала воеводства киевское и брацлавское, -- тамошняя шляхта когда-то служила под начальством Еремии, -- потом русское, любельское, за ними пошли и коронные войска. Можно было ожидать, что и остальные последуют их примеру. Умышленно оставляемый в тени, Еремия силою обстоятельств становился гетманом и начальником сил всей республики. Шляхта и войско, преданное ему душой и телом, ожидали только его приказа. Вся власть, война, мир, будущее республики -- все было в его руках.
   Он набирал силу с каждым днем, каждый день к нему подходили новые полки. Наконец, тень от Еремы начала падать не только на канцлера, но и на сенат, на Варшаву, на всю республику.
   В недоброжелательных ему кружках в Варшаве и в лагере гетманов, в свите князя Доминика и воеводы брацлавского начинали поговаривать о его непомерной гордости и надменности. Вспомнили дело о Гадяче, когда гордый князь въехал в Варшаву во главе четырехтысячного войска и, войдя в сенат, готов был изрубить всех, не исключая самого короля.
   Чего ждать от этого человека, и каков он теперь, после своего похода из Заднепровья, после побед, которые покрыли такою славою его имя? Где границы самонадеянности, которую внушило ему слепое поклонение солдат и шляхты? Кто теперь может противостоять ему? Что будет с республикой, если один человек может противиться воле сената и отнимать власть у вождей, назначенных самим правительством? Правда ли, что он намерен увенчать короной королевича Карла? Его можно сравнить с Марием, но дай Бог, чтоб его гордость не довела его до роли Марка Кориолана или Каталины.
   Так говорили в Варшаве, а он, новый Марий, сидел в Збараже, мрачный, загадочный. Новые победы не прогнали туч с его лица. Когда, бывало, в Збараж прибывал какой-нибудь новый полк, князь выезжал навстречу, одним взглядом оценивал его и вновь погружался в задумчивость. Солдаты теснились около него, падали перед ним на колени; кричали: "Да здравствует непобедимый вождь, славный Геркулес! До последней капли крови будем стоять за тебя", а он отвечал: "Низко кланяюсь вам! Все мы слуги Христа" и возвращался к себе, избегая людей, и думал. Тем временем в город прибывали все новые и новые полки. Ополченцы шли с утра до ночи, шатались по улицам, буянили и ссорились с офицерами других полков. Наемные солдаты тоже следовали их примеру, чувствуя, что дисциплина ослабевает. Что ни день, то новые гости, новые пиры и гульба с местными вертихвостками. Войска заняли все улицы, все пригороды... и что за пестрота, что за разноцветье! Точно половина республики собралась сюда. Глазу больно смотреть на эти раззолоченные латы, на шелк и бархат, какими щеголяют паны и магнаты из разных воеводств.
   А среди этого блеска и роскоши как убоги, как жалки кажутся солдаты Вишневецкого, истомленные, в оборванной одежде, исхудавшие, бледные! Офицеры скорее похожи на нищих... куда им даже до прислуги вновь прибывших гостей!.. И все-таки все снимают перед ними шапки, все обнажают головы перед этой бедностью: она так украшает недавних героев! Война, словно Сатурн, пожирает своих детей, а кого не пожрет, того обгложет, как собака обгладывает кость. Их одежды полиняли от дождя и солнца во время тяжелых походов, эта ржавчина на железе -- кровь своя или неприятеля, а то и та и другая вместе. Вишневецким везде первое место; они и в шинках, и в тавернах рассказывают, а другие только слушают. Нет-нет, да и перехватит у слушателя горло, ударит он себя по коленям и крикнет: "О, черт возьми! Кто вы -- черти или люди?". А вишневецкие отвечают: "То не наша заслуга, а вождя, равного которому еще не рождала земля!" И все попойки оглашаются криками: "Vivat Еремия! Vivat князь воевода, вождь над вождями и гетман над гетманами!..". Шляхта, как подопьет, валит на улицу, стреляет из ружей и мушкетов, а так как вишневецкие твердят, что эта свобода разрешена им до поры до времени, что скоро князь возьмет их в руки и водворит такую дисциплину, о какой они еще и не слыхали, то все спешат нагуляться вволю "Gaudeamus {Возрадуемся (лат.).}, пока есть время! -- горланит шляхта. -- Когда нужно будет, будем слушаться, да и слушаться-то есть кого!" При этом много перепадает на счет несчастного князя Доминика. Рассказывают, что он целый день молится, а ночью пьянствует, а битв видел столько, сколько изображено на голландских коврах его дворца. За князя Доминика никто слова доброго не замолвит, всякий ругает его, в особенности те, кто повинен был в нарушении военной дисциплины.
   В особенности в этом смысле преуспел пан Заглоба. Боль в крестце оставила его, и пан Заглоба чувствовал себя отлично. Сколько он съедал и выпивал, говорить бесполезно, все равно никто не поверит. Его постоянно окружала толпа солдат и шляхты, а он прохаживался насчет тех, кто его угощает. Он смотрит на всех свысока, он старый, опытный солдат и с важностью говорит новичкам: "Вы столько же знакомы с войной, сколько монахиня с мужчинами... Да, война не свой брат! Тут уж утром никто тебя не угостит подогретым пивом или винной похлебкой. Жир-то поспадет с вас, засохнете, как трава на солнце. Можете поверить мне, по опыту говорю. Много пришлось испытать мне... да! Ну, и знамена приходилось отбивать, но должен сказать вам, ни одно не обошлось мне так дорого, как то, что я взял под Константиновой. Черти побрали бы этих запорожцев! Спросите у пана Скшетуского, того, который свалил Бурдабута; он все видел собственными глазами, видел и удивлялся. Или вот что: крикните какому-нибудь казаку в ухо: "Заглоба!" и увидите, что будет. Да что мне разговаривать с вами! Вы только muscas {Мух (лат.).} на стенах хлопушкою били, больше никого.
   -- Как же это было? Как? -- спрашивала молодежь.
   -- Вы, верно, хотите, чтобы у меня от болтовни язык загорелся во рту, как ось в колесе?
   -- Нужно полить! Вина! -- кричала шляхта.
   -- Разве что так!
   Тут пан Заглоба самодовольно улыбался, счастливый, что нашел благодарных слушателей, и рассказывал им все ab ovo {Сначала (лат.).} начиная с Галаты, вплоть до взятия знамени под Константиновой. Слушатели молчали, иногда дозволяя себе высказывать легкие знаки неодобрения, когда пан Заглоба при восхвалении своего мужества уж чересчур презрительно противопоставлял ему их неопытность, но все-таки пил как на убой каждый день.
   Да, в Збараже было так шумно и весело, что старик Зацвилиховский и другие заслуженные офицеры удивлялись, как князь не прекратит всеобщего разгула, а князь все сидел у себя дома и, может быть, сознательно дал своим подчиненным возможность повеселиться перед близким боем. Приехал и Скшетуский и сразу оказался в каком-то водовороте. Ему хотелось побыть в кругу добрых товарищей, но еще более тянуло в Бар, к милой, увидеть ее и забыть обо всех горестях и мучениях. Не теряя времени, он отправился к князю дать отчет о своей поездке в Заславль и просить отпуска.
   Пан Скшетуский нашел князя очень изменившимся и спрашивал самого себя: неужели это тот герой, которого он видел под Махновкой и Константиновой? Перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, с ввалившимися глазами, с сухими, истрескавшимися губами, словно в нем гнездилась горячка. На вопрос о здоровье князь коротко отвечал, что здоров (рыцарь, конечно, не осмелился расспрашивать подробней), и потребовал отчета. Покончив с делом, пан Скшетуский попросил двухмесячного отпуска, чтобы жениться и перевезти жену в деревню.
   Князь вздрогнул, как человек, внезапно пробужденный от сна. Лицо его осветилось прежней доброй улыбкой; он горячо обнял Скшетуского.
   -- Ну вот и конец вашим мучениям. Поезжайте, поезжайте, да благословит вас Бог. Хотелось бы и мне побывать на вашей свадьбе, да время теперь такое... нельзя. Когда вы хотите ехать?
   -- Князь!.. Я хоть сейчас!..
   -- Завтра утром. Один вы, конечно, не можете ехать. Я вам дам триста татар Вершула; так будет безопасней. С ними вы скорей доберетесь, по дорогам шляется много разбойников. Кроме того, я вам дам письмо к пану Андрею Потоцкому. Пока татары придут, пока вы соберетесь, и утро настанет.
   -- Как прикажете. Но я еще смею просить ваше сиятельство отпустить со мной Володыевского и Подбипенту.
   -- Хорошо. Утром вы зайдете ко мне. Я прощусь и благословлю вас. Хотелось бы мне послать какой-нибудь подарок вашей княжне. В ее жилах течет достойная кровь. Будьте счастливы, вы достойны ДРУГ Друга-
   Рыцарь низко склонился перед любимым вождем, а тот все повторял:
   -- Ну, да благословит вас Бог! Да благословит вас Бог! Приходите завтра утром.
   Но Скшетуский не вставал с колен и, наконец, после долгих колебаний осмелился спросить:
   -- Ваше сиятельство!..
   -- Что вы еще хотите сказать? -- ласково проговорил князь.
   -- Простите мою смелость, но... но мое сердце разрывается на части, когда я смотрю на вас... Ради Бога, что с вами? Горе ли вас удручает, больны ли вы?
   Князь положил ему руку на голову:
   -- Вам незачем знать это! -- с чувством сказал он. -- Приходите завтра утром.
   Пан Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем. Вечером его навестили Зацвилиховский, Володыевский, Заглоба, а с ними и пан Подбипента. Все уселись за стол, и вскоре Жендзян внес бутылку и кубки.
   -- Господи ты, Боже мой! -- воскликнул пан Заглоба. -- Что это такое? Ваш паж воскрес?
   Жендзян приблизился и обнял его колени.
   -- Я не воскрес, а остался жив только потому, что вы спасли меня.
   -- И к Богуну потом поступил на службу, -- прибавил пан Скшетуский.
   -- Значит, со временем будешь иметь протекцию у черта, -- важно проговорил пан Заглоба. -- Едва ли тебе хорошо было на этой службе. Возьми-ка талер. На!
   -- Благодарю вас!
   -- Он там отлично устроился, -- сказал пан Скшетуский, -- перекупал у казаков добычу и собрал столько, что нам с вами не выкупить у него, хоть бы вы распродали все ваши турецкие имения.
   -- Вот как? Бери же мой талер и расти себе, все, может быть, на виселицу сгодишься. Ей-Богу, этот мальчик мне нравится! (Тут пан Заглоба взял Жендзяна за ухо.) Люблю я пройдох и предсказываю тебе, что со временем ты будешь человеком, если не останешься скотиной. Ну, а что твой господин, Богун, вспоминает меня?.. А?
   Жендзян ухмыльнулся; ему польстили слова пана Заглобы.
   -- О, Боже мой! Так вспоминает, что зубами скрежещет.
   -- Убирайся к черту! -- заорал с внезапным гневом пан Заглоба. -- Что ты мне городишь?
   Жендзян вышел, пан Заглоба понемногу успокоился и начал отпускать свои обычные шуточки. Разговор перешел на события последних дней, на князя. Наконец, Скшетуский спросил, что за странная перемена случилась с князем, что с ним?
   -- Может быть, у него подагра начинается, -- в раздумье молвил пан Заглоба. -- Вот и у меня: как схватит большой палец, так несколько дней чувствуешь себя не в своей тарелке.
   -- А я вам скажу... -- нерешительно начал Подбипента, -- я не слыхал этого лично от ксендза Муховецкого, но кому-то тот говорил, что мучит князя. Я сам... что же?.. Я ничего не говорю: он вельможа и воин знаменитый, а вот ксендз Муховецкий... впрочем, я не ручаюсь...
   -- Ах, Господи! -- перебил его пан Заглоба. -- Что вы болтаете всякий вздор? Тянет, тянет... ничего не поймешь.
   -- Что же вы слышали? -- спросил пан Ян.
   -- Вот видите... говорят, что князь чересчур много крови пролил. Великий он человек, но меры не знает, когда придет в ярость, и теперь все ему кажется облитым кровью... И днем все кровь, и ночью... Словно на него нашло кровавое облако...
   -- Не говорите глупостей! -- гневно крикнул пан Заглоба. -- Бабьи эти сплетни. Во время покоя для народа не было лучшего господина, а если он не знает милосердия к бунтовщикам, так это не грех, а заслуга. Какие муки будут чересчур жестоки для тех, кто утопил отчизну в крови, продавал своих братьев татарам, забыв Бога и совесть? Нечего сказать, рука у вас железная, а сердце бабье! Видел я, как вы плакали, когда сжигали Пулуяна, и говорили, что лучше бы его просто убить на месте. Ну да князь не баба; он знает, как карать и награждать.
   -- Так как же вы думаете, что с ним? -- спросил Володыевский.
   -- Гм! Я не состою его поверенным, почем мне знать? Обдумывает что-то, с самим собою борется. Конечно, душевная ломка... а чем глубже душа, тем тяжелее муки...
   Старый рыцарь не ошибался. В эту минуту князь, этот вождь, победитель, лежал ниц перед распятием и страдал... страдал так, как ему не приходилось никогда еще в жизни.
   Стража збаражского замка провозгласила полночь, а Еремия все вея беседу с Богом. Разум, совесть, любовь к отчизне, сознание своих сил и великого призвания вели в его душе ожесточенную битву, от которой его грудь разрывалась на части, сердце ныло невыносимой болью, а голова горела, как в огне. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, гетманов, вопреки юле республики под его знамена собирались войска, вся страна отдавалась в его руки, хоронилась под его крылья, вручала свою судьбу его гению и устами своих лучших людей взывала к нему: "Спаси, спаси!.. Ты один можешь спасти!" Еще месяц, два, и под Збаражем встанут сто тысяч воинов, вполне готовых на смертный бой с гидрой братоубийственной войны... Картины будущего, залитые ослепительным светом славы и могущества, сменялись перед глазами князя.
   Задрожат те, что осмеливались оскорблять и пренебрегать им, а он поведет железные шеренги рыцарей в украинские степи, поведет на такие победы, на такие триумфы, которых еще не знает история. И князь чувствует в себе присутствие потребной для этого силы, и за плечами у него вырастают крылья, словно крылья архангела Михаила. Вот теперь он преображается в гиганта, еще, еще... и вся крепость, весь Збараж, вся Русь не может объять его. Бог свидетель! Он сотрет с лица земли Хмельницкого! Он затопчет бунт, он возвратит покой отечеству!
   Он видит широко раскинувшиеся поля, слышит грохот пушек... Битва! Битва!" Погром неслыханный, небывалый! Тысячи трупов, тысячи знамен усеяли кровью напоенную степь, а он режет на куски Хмельницкого, и трубы играют победный гимн, и отголосок победы летит от моря до моря... Князь вскакивает и простирает руки ко Христу, и видит, как вкруг Его головы светится какой-то кровавый свет: "Христос! Христос! Ты видишь, ты знаешь, что я смогу совершить все это, скажи мне, что я должен!".
   Но Христос поник главою и хранит молчание... такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.
   "Для Твоей славы! -- взывает князь, -- non mihi! Sed nomini Tuo da gloriam! {Не мне! Но имени Твоему слава (лат.).}" Во имя веры и церкви, всего христианства! О, Христос! Христос!"
   Новый образ мелькнул перед глазами Еремии.
   Не победой над Хмельницким кончится эта дорога... Князь, подавив бунт, увеличит свои силы его силами, присоединит к сотням тысяч шляхты сотни тысяч казаков и пойдет дальше. Он пойдет на Крым, уничтожит дракона, все логовище его, водрузит крест там, где доселе колокола не призывали верующих к святой молитве.
   И он пойдет в ту землю, которую когда-то топтали копытами своих коней его предки, и расширит границы республики, а вместе с тем и церкви, до рубежа света...
   Где конец этого стремления? Где конец славы, силы, могущества? Нет его...
   В окне замка показался бледный лик луны; часы бьют поздний час, петухи запели. День недалек. Будет ли это день, когда рядом с солнцем на небе засияет новое солнце на земле?
  

* * *

  
   Да! Ребенком будет князь, не мужем, если не свершит этого, если почему бы то ни было не пойдет за голосом своей души. Он чувствует покой, который ниспослал ему милосердный Христос, да будет благословенно его имя!.. И мысли его стали тверже, и ясней своими душевными очами он может созерцать теперешнее состояние родины. Политика канцлера и всех этих варшавских магнатов, а равно и воеводы брацлавского -- гибель для отечества. Сначала потоптать Запорожье, залить его морем крови, сломать его, смять, уничтожить, а потом дать покоренным все, чтоб не было насилия, притеснения, повсюду водворить мир, спокойствие; при полной возможности добить до смерти -- возвратить к жизни. Вот путь, единственно возможный для великой, могучей республики. Может быть, раньше можно было бы избрать другой, но теперь нет! К чему поведут мирные трактаты, когда на противной стороне стоят сотни тысяч вооруженных воинов? Хорошо заключать мир, но будет ли он прочен? Нет, нет! То нелепые мечтания, то пагубное заблуждение, то война, длящаяся века, то море слез и кровь в будущем!.. Пусть только идут по этой дороге, великой, благородной, он ничего другого не пожелает, ничего не попросит. Он возвратится в свои Лубны и будет смирно ждать, пока звуки полковой трубы не призовут его на новый подвиг.
   Пусть только пойдут по этой дороге, примут его план. Да кто, кто? Сенат? Бурные сеймы? Канцлер? Примас или гетманы? Кто, кроме него, поймет все величие этой мысли и кто сможет осуществить ее? Пусть найдется такой -- он, князь Еремия, согласится. Но где же он? У кого сила? Только он один -- никто другой! К нему идет шляхта, к нему стекаются войска, в его руках меч республики. О, республика, даже при наличии короля, не говоря уже о теперешнем безвластье, управляется волею народа. Она сама -- superma lux {Высший закон (лат.).}! И высказывается она не только на сеймах, не только через депутатов сената и канцлеров, не только при посредстве писаных законов и манифестов, но еще сильней, еще доказательней, еще ясней высказывается на деле. Кто здесь управляет? Рыцарское сословие!.. И вот это самое рыцарское сословие собирается теперь сюда, в Збараж, и говорит ему: ты наш вождь! Вся республика, подчиняясь силе обстоятельств, отдает ему власть и повторяет: ты наш вождь! И он должен отступать? Какого доказательства ждать ему еще? Какого, да и откуда? Не от тех ли, кто хочет погубить республику и унизить его самого?
   Унизить! За что, за что? За то ли, когда всех охватила паника, когда гетманы попали в плен, войска разбиты, паны скрываются в своих замках, а казак поставил лапоть на грудь республики, он один только спихнул эту святотатственную пяту и поднял из праха обессиленную голову матери-родины, он, посвятивший ей всю свою жизнь, он, спасший ее от позора, от смерти, -- он, победитель?!
   Кто имеет за собою более заслуг, пусть берет эту власть, пусть она находится в его руках. Он охотно отречется от этого бремени, он охотно скажет Богу и республике: "Ныне отпущаеши раба своего с миром"... он утомлен, и силы его исчерпались.
   Но если нет никого, он дважды, трижды будет ребенком, не мужем, если откажется от этой власти, от этого славного пути, от будущего, в котором спасение и сила республики.
   Да и зачем?
   Князь снова гордо поднял голову, горящий взор его пал на лик Христа, но Христос поник главою и молчал... такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.
   Зачем?.. Еремия стиснул обеими руками горячие виски... Может быть, и есть ответ. Что означает этот голос, который среди золотых видений славы, среди грома будущих побед, среди предчувствия величия и могущества так неумолимо раздается в его душе: "Стой, несчастный!"? Что означает это беспокойство, которое пронизывает его неустрашимую грудь дрожью странной тревоги? А когда он ясно и убедительно доказывает себе, что должен взять в свои руки власть, зачем где-то там, глубоко, в тайниках совести кто-то шепчет: "Ты заблуждаешься, тебя обуяла гордость, ты примеряешь королевскую мантию"?
   И снова страшная внутренняя борьба обуяла князя, снова вихрь сомнений, тревоги и неуверенности захватил его в свои объятия.
   Что делает шляхта, которая собирается к нему, вместо того, чтоб идти к вождям, назначенным правительством? Попирает закон. Что делает войско? Нарушает дисциплину. И гражданин, он, солдат, станет во главе бесправия, будет прикрывать его своим именем? Он первый подаст пример непослушания, самоволия, неуважения к закону, и все это только для того, чтоб получить власть двумя месяцами раньше, потому что, если на трон будет избран королевич Карл, эта власть все равно не минет его рук? Он подаст такой страшный пример потомству? Ну, а дальше как будет? Сегодня так сделает Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фирлей, Замойский или Любомирский! А если каждый, не обращая внимания на закон, станет поступать по-своему, и когда дети пойдут по следам отцов и дедов, какая будущность ожидает эту несчастную страну? Червь своеволия, беспорядок, личные счеты и так уже подточили корень республики; под ударами топора междоусобной войны и так летят щепки, иссохшие ветви отпадают одна за другою. Что же будет, если те, кто обязан хранить и оберегать, сами будут подбрасывать огонь? Что будет? О, Господи!
   Хмельницкий тоже прикрывается знаменем общественного блага и не делает ничего, кроме того, что восстает против закона и величия республики.
   Князь вздрогнул и заломил руки. "Ужели я буду вторым Хмельницким, о, Христос!"
   Но Христос поник головою на грудь и молчал... такой скорбный, как будто Его только что распяли.
   Князь, терзается далее. Если он возьмет власть, а канцлер, сенат и гетманы объявят его бунтовщиком и изменником, что будет тогда? Другая междоусобная война? Притом, неужто Хмельницкий -- самый опасный, самый грозный враг республики? Не раз и не такие силы шли против нее; когда двести тысяч закованных в железо немцев под Грюнвальдом окружили полки Ягелло, когда под Хотином чуть не половина Азии выступила в поле, гибель была почти неизбежна, а что сталось с этим могущественным врагом? Республика войн не боится, и не войны погубят ее! Но почему же наряду с такими победами, с такою скрытою силою, с такой славой она, которая разгромила крестоносцев и турок... почему она испугалась одного казака? Отчего соседи рвут ее границы, народы смеются над нею, голоса ее никто не слушает, гнева никто не боится, и все предсказывают ее гибель?
   Ах! То гордость и тщеславие магнатов, то узкое себялюбие, то своеволие всему причиной. Грозный враг -- не Хмельницкий, а внутренние неурядицы, своеволие шляхты, малочисленность и разболтанность армии, бурливость сеймов, лень, личные счеты и непослушание -- непослушание, прежде всего. Дерево гниет от сердцевины. Скоро, скоро... и первая буря свалит его, но будь проклят тот, кто приложит свои руки к такому делу, проклят он и дети его до десятого колена!
   Иди же теперь, победитель под Немировом, Погребищами, Махновкой и Константиновой, иди, князь-воевода, вырви власть из рук полководцев, преступи закон и подай пример потомству, как терзать сердце матери-родины!..
   Страх, отчаяние, почти безумие отразились на лице князя... Он дико вскрикнул, схватился за голову и во прах пал пред Христом.
   И каялся князь, и бился горячею головою о каменный пол, а из груди его вырывались глухие стоны:
   -- Боже! Милосерд буди мне, грешному! Боже! Милостив буди мне, грешному!
   На небе загорелась румяная заря, а потом вскоре взошло солнце и заглянуло в окна. За карнизами защебетали ласточки. Князь встал и пошел будить Желенского, спящего с другой стороны двери.
   -- Беги, -- сказал он, -- и прикажи созвать ко мне полковников, что стоят в замке и в городе... всех, и наших, и новых.
   Через два часа зал начал наполняться усатыми и бородатыми фигурами полковников. Из княжеских прибыли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с паном Заглобою, Вурцель, Махновский, Володыевский, Вершул, Понятовский -- почти все офицеры, за исключением Кушеля, который был отправлен на разведку.
   Из чужих пришли Осиньский и Корыцкий. Многих из крупной шляхты нельзя было разлучить с мягкими перинами, но и тех все-таки собралась порядочная компания. Зал гудел, словно улей; все глаза были устремлены на дверь, откуда должен был появиться князь.
   Вдруг все умолкло. Вошел князь. Лицо его было спокойно, ясно и только красные от бессонницы глаза и печать какого-то страдания говорили о пережитой им борьбе. Но и сквозь это спокойствие проглядывали неумолимая воля и величие.
   -- Господа! -- сказал князь. -- Сегодня ночью я вел беседу с Богом и своею совестью о том, что надлежит мне делать. Теперь извещаю вас, а вы передайте всему рыцарству, что для блага отечества и согласия, необходимого в тяжелые минуты, я отдаю себя в распоряжение гетманов.
   В зале воцарилось гробовое молчание.
  

* * *

  
   В полдень того же дня на дворе замка стояло триста татар, готовых отправиться с паном Скшетуским, а в замке князь давал старшим офицерам обед, который был, вместе с тем, прощальным обедом нашему рыцарю. Его, как "жениха", посадили возле князя, а рядом сидел пан Заглоба, спаситель "невесты". Князь был весел и провозгласил тост за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В сенях также пировали пажи, среда которых Жендзян занимал первое место.
   Князь поднял было бокал и собрался обратиться к присутствующим с какой-то речью, как на пороге появилась фигура человека, измученного, покрытого пылью, но при виде торжественного стола, раскрасневшихся лиц нерешительно остановилась в дверях.
   Князь увидал ее первый, нахмурил брови и спросил:
   -- Кто там? А, это Кушель из разведки! Что слышно? Какие новости?
   -- Очень нехорошие, ваше сиятельство, -- каким-то странным голосом ответил молодой офицер.
   Все сразу примолкли, все глаза обратились на измученное, скорбное лицо Кушеля.
   -- Лучше бы вы оставили их пока при себе, не нарушали нашего веселья, -- резко заметил князь, -- но раз начали, то уж заканчивайте.
   -- Ваше сиятельство, мне не хотелось бы быть злым вестником, и мой язык не поворачивается...
   -- Что случилось? Говорите!
   -- Бар... взят!
  

ЧАСТЬ 3

  

Глава I

  
   Погожей ночью по правому берегу Валадинки продвигался отряд из нескольких всадников.
   Ехали медленно, почти шагом. Впереди, на расстоянии нескольких шагов от прочих, два всадника о чем-то разговаривали между собой и только изредка покрикивали на своих товарищей:
   -- Эй, потише! Потише!
   Тогда отряд еще более замедлял шаг.
   Наконец, из тени высокого холма он выехал на пространство, залитое светом месяца, и только теперь можно было увидеть причину, почему он шел с такой осторожностью: посередине, меж двух лошадей, были привязаны носилки, а на носилках кто-то лежал.
   Серебристые лучи освещали бледное лицо и закрытые глаза.
   За носилками ехало чуть более десятка вооруженных людей, по всем приметам, казаков. За исключением двоих, ехавших впереди, все остальные тревожно оглядывались по сторонам.
   Но вокруг царило величайшее спокойствие.
   Тишину прерывал только стук конских копыт да возгласы одного из передних всадников, который время от времени повторял:
   -- Тише! Осторожней!
   Наконец, он обратился к своему товарищу:
   -- Горпина, далеко еще?
   Спутник, которого звали Горпиной и который на самом деле был переодетой по-казацки женщиной огромного роста, взглянул на небо и ответил:
   -- Недалеко. К полуночи будем. Проедем Вражье урочище, пройдем Татарский лес, а там уже рядом и Чертов яр. Ой! Нехорошо было бы проезжать там после полуночи, прежде чем петух пропоет. Мне можно, а вам плохо было бы, плохо!
   Первый всадник пожал плечами.
   -- Я знаю, -- сказал он, -- что тебе черт приходится братом, да ведь и против черта средство есть.
   -- Черт не черт, а средства такого нету, -- ответила Горпина. -- Ищи по всему свету потаища для своей княжны, лучшего не найдешь. И близко туда никто после полуночи не подойдет... разве со мной... а в яру еще никогда ноги человеческой не бывало. Кто хочет ворожить, тот ждет у яра, пока я не выйду. Ты не бойся. Туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов яр страшный, сам увидишь.
   -- Пусть себе будет страшный, а я говорю тебе, что я приду туда, когда захочу.
   -- Только днем.
   -- Когда захочу. А если черт станет поперек дороги, я его схвачу за рога.
   -- Ой, Богун! Богун!
   -- Ой, Донцовна, Донцовна! Ты обо мне не тревожься. Возьмет ли меня черт, не возьмет ли, не твое дело, а я тебе вот что скажу: управляйся ты со своими чертями как хочешь, только бы княжна была спокойна; если что с ней случится, так из моих рук тебя ни черти, ни упыри не вырвут.
   -- Уж меня раз топили, когда мы с братом на Дону жили, другой раз в Ямполе палач обрил мне голову, и все ничего. А тут другое дело. Я по дружбе буду стеречь ее, чтоб духи даже волоса ее не тронули, а людей бояться нечего. Она уж отсюда не вырвется.
   -- Ах ты, сова! Если так, зачем же ты пророчишь мне беду, зачем кричала над ухом: "Лях возле нее! Лях возле нее!"?
   -- Это не я говорила, это духи. Теперь, может быть, все переменилось. Завтра я поворожу тебе на мельничном колесе. В воде все хорошо видно, только надо долго смотреть. Сам увидишь. Но сказать тебе по правде, ты, как бешеная собака, все рычишь да за обух хватаешься.
   Разговор прекратился, только конские копыта стучали по каменьям да со стороны реки доносились звуки, похожие на стрекот кузнечиков.
   Богун не обращал ни малейшего внимания на эти звуки, довольно необычные в эту пору. Он поднял глаза к месяцу и глубоко задумался.
   -- Горпина! -- сказал он после молчания.
   -- Чего тебе?
   -- Ты колдунья, ты должна знать: правда ли, есть такая трава, что как ее кто напьется, то должен полюбить? Любисток, что ли?
   -- Любисток Но твоему горю и любисток не поможет. Если б княжна никого не любила, тогда ей только бы дать напиться, а если любит, то знаешь, что будет?
   -- Что?
   -- То еще больше полюбит другого.
   -- Пропадай же ты со своим любистоком! Ты можешь только злое предсказывать, а дельного совета дать не можешь.
   -- Так слушай: я знаю иное зелье; в земле оно растет. Кто его напьется, два дня и две ночи лежит, как колода, света не видит. Так я ей этого зелья дам, а потом...
   Казак вздрогнул в седле и впился своими блестящими глазами в лицо колдуньи.
   -- Что ты каркаешь?
   -- И готово! -- крикнула Горпина и разразилась громким смехом, более похожим на лошадиное ржание.
   Хохот зловещим эхом отозвался в отрогах оврага.
   -- Ведьма! -- проговорил казак.
   Глаза его мало-помалу меркли, он впал в задумчивость, а потом заговорил словно бы сам с собою:
   -- Нет-нет! Когда мы брали Бар, я первый ворвался в монастырь, чтоб охранять ее от пьяного сброда и размозжить голову всякому, кто до нее дотронется, а она полоснула себя ножом и теперь лежит без чувств. Прикоснешься к ней -- она снова за нож или в реку бросится, не углядеть мне за ней, горемыке!
   -- Ты в душе лях, а не казак, потому что не хочешь по-казацки приневолить девушку!
   -- Если б я был лях! -- закричал Богун. -- О, если б я был лях!
   И он схватился обеими руками за разгоряченную голову.
   -- Ну, теперь-то она посмирней сделается, -- буркнула Горпина.
   -- Эх, если бы так! Пусть меня первая пуля не минет, пусть я на колу покончу свою собачью жизнь... Одна она мне нужна на свете, а я ей не люб!
   -- Дурак! -- гневно воскликнула Горпина. -- Она в твоих руках!
   -- Зажми свою пасть! -- окончательно рассвирепел Богун. -- А как она зарежется, тогда что? Тебя разорву, себя разорву, голову разобью о камень, людей буду грызть, как собака. Я бы душу за нее отдал, славу казацкую отдал, убежал бы с ней за Егорлык, туда, от своих, чтобы только при ней быть, за нее умереть... вот что! А она ножом себя пырнула, и из-за кого? Из-за меня! Ножом себя пырнула! Слышишь?
   -- Ничего с ней не будет. Не умрет.
   -- Если бы она умерла, я бы тебя прибил гвоздями к дереву.
   -- Власти у тебя над ней нет.
   -- Нет, нет. Я бы желал, чтоб она меня ножом пырнула, пусть бы и убила, все лучше было бы.
   -- Глупая полька! Я бы по доброй воле полюбила тебя. Где лучше найдешь?
   -- Помоги ты мне, а я тебе отсыплю горшок дукатов, а другой горшок жемчугу. В Баре мы богатую взяли добычу да и раньше тоже.
   -- Ты богат, как князь Еремия, и такой же славный. Тебя, говорят, сам Кривонос боится.
   Казак махнул рукой.
   -- Что мне из того, коли сердце болит...
   Молчание воцарилось снова. Берег реки становился все более диким и пустынным. Свет луны придавал деревьям и скалам фантастические формы. Наконец, Горпина произнесла:
   -- Вражье урочище близко. Нужно ехать вместе.
   -- Зачем?
   -- Здесь нехорошо.
   Они придержали коней и дождались, пока подъехал весь отряд. Богун приподнялся в стременах и заглянул в носилки.
   -- Спит? -- спросил он.
   -- Спит, -- ответил старый казак, -- сладко, как младенец.
   -- Я дала ей сонного зелья, -- объяснила колдунья.
   -- Тише, осторожней, -- проговорил Богун, не спуская глаз со спящей, -- не разбудите ее. Месяц прямо в личико ей смотрит... радость моя!
   -- Тихо светит, не разбудит, -- прошептал один из казаков.
   Отряд пошел дальше... Вот и Вражье урочище. Это был холм у самой реки, невысокий и скругленный, словно опрокинутый щит. Месяц заливал его своим светом и озарял камни, разбросанные тут и там по его склонам. Камни лежали и по одному, а кое-где в грудах, точно остатки каких-то построек, разрушенных замков и церквей. Местами из земли торчали каменные плиты, точно надгробные памятники, да и вообще весь пригорок походил на кладбище. Может быть, давно, во времена Ягелло, и здесь кипела жизнь; теперь же и холм и вся окрестность, вплоть до Рашкова, представлялись глухой пустыней, где жил только дикий зверь, а по ночам нечистая сила водила свои хороводы.
   Только отряд поднялся до половины склона, легкий ветерок, дувший до сего времени, сразу перешел в настоящий шквал, завывавший так зловеще и уныло, что казакам показалось, не выходят ли стоны из глубин этих могил, не слышится ли оттуда хохот, плач и жалобные детские голоса? Весь холм оживился, наполнился жуткими звуками; из-за камней, казалось, выглядывали темные, высокие фигуры; уродливые тени тихо ползли от одной плиты к другой. Вдали, во мраке, сверкали огоньки, похожие на волчьи глаза, и, наконец, с другой стороны холма послышался низкий, утробный вой, подхваченный сразу десятками других.
   -- Волки? -- шепнул молодой казак, обращаясь к старому есаулу.
   -- Нет, упыри, -- еще тише отвечал есаул.
   Лошади начали прядать ушами и храпеть. Впереди Горпина вполголоса шептала какие-то непонятные слова, словно молилась дьяволу. Только на другой стороне холма она обернулась и сказала:
   -- Ну, теперь кончено. Теперь пойдет уже хорошо. Я их еле сдержала, очень голодны.
   Казаки облегченно вздохнули. Богун с Горпиной снова поехали впереди, а их охрана, которая доселе сдерживала дыхание, начала перешептываться между собой. Каждый вспоминал о своих встречах с духами или упырями.
   -- Если бы не Горпина, мы бы не прошли, -- сказал один.
   -- Знает свое дело, ведьма.
   -- А наш атаман и черта не боится. Он ничего и не слышал, только на свою княжну смотрел.
   -- Если бы с ним случилось то, что со мною, то он бы так не храбрился, -- заметил старый есаул.
   -- А что с тобой случилось, Овсивой?
   -- Ехал я раз из Рейментаровки в Гуляйполе, ночью, мимо кладбища. Вдруг что-то сзади с могилы прыг на седло. Обернулся -- младенец, синий весь, бледный!.. Видно, его татары вместе с матерью взяли в плен, а он там и умер некрещеный. Глаза у него горят, как свечки, и все он плачет, все плачет. Прыгнул он с седла ко мне на спину; чувствую, кусает за ухом. О, Господи! Упырь. Но я долго служил в Валахии, там упырей больше, чем живых людей, знаю, как с ними расправляться. Соскочил я с коня, и кинжал в землю. Сгинь, пропади! Он застонал, ухватился за рукоятку кинжала, да так по острию и спустился в землю. Я провел кинжалом крест по земле и поехал дальше.
   -- Так в Валахии столько упырей?
   -- Всякий валах после смерти делается упырем. А валашские хуже всех. Там их называют бруколаки.
   -- А кто сильней: дидко {Черт (примеч. перев.).} или упырь?
   -- Дидко сильней, а упырь лютее. Дидко, если сумеешь его заговорить, так он тебе служить будет, а упырь ни на что не годится, только кровь высасывает. А все-таки дидко над ними всегда атаман.
   -- А Горпина и дидку приказывает. Ну, если бы она не имела над ним власти, наш атаман не отдал бы ей своей невесты, потому что бруколаки больше всего любят девичью кровь.
   -- А мне ее жаль, -- сказал молодой казак. -- Как мы ее в носилки клали, то она сложила свои белые руки и так просила, так просила: убей, говорит, не губи несчастную.
   В это время к ним подъехала Горпина.
   -- Эй, молодцы! -- крикнула она. -- Вот и Татарская лощина, но вы не бойтесь, тут только одна ночь в году страшна, а Чертов яр и мой хутор уже недалеко.
   Действительно, вскоре послышался собачий лай. Отряд вошел в овраг, идущий в сторону от реки, и такой узкий, что четверым всадникам едва можно было проехать. Но постепенно отвесные стены оврага все расступались и образовывали довольно обширную площадку, слегка пологую и замкнутую с боков скалами. Кое-где виднелись высокие деревья. Ветра здесь не было. От деревьев падали длинные черные тени, а на озаряемых луной участках ярко светились какие-то белые, круглые и продолговатые предметы, в которых казаки с ужасом распознали человеческие черепа и кости. Немного погодя вдали, между деревьями, блеснул огонек, а потом прибежали два пса, страшные, огромные, с горящими глазами, с оскаленными зубами. Узнав голос Горпины, они успокоились и начали бегать вокруг всадников.
   -- Это не собаки, -- проворчал старый Овсивой голосом, в котором звучало глубокое убеждение.
   Но вот из-за деревьев показалась хата, за ней конюшня, а дальше, на взгорье, еще какая-то темная постройка. На вид хата была добротна; окна ее светились.
   -- Вот и моя усадьба, -- сказала Горпина Богуну, -- а там мельница. Она мелет только наше зерно, а я ворожу на воде, что сбегает по колесу. Поворожу и тебе. Княжна будет жить в светлице, а если ты думаешь стены убрать, ее придется на время перенести на другую половину. Стойте и слезайте с коней!
   Отряд остановился. Горпина возвысила голос:
   -- Черемис! Эй, Черемис!
   Из хаты вышел какой-то человек с пучком зажженной лучины и молчаливо начал разглядывать приехавших.
   Это был старый, отвратительно безобразный человечек низенького роста, почти карлик, с плоским квадратным лицом и косыми глазами.
   -- Ты что за черт? -- спросил его Богун.
   -- Не спрашивай его; у него язык отрезан, -- сказала Горпина.
   -- Подойди-ка сюда поближе.
   -- Послушай, Богун, -- продолжала колдунья, -- а может быть, княжну лучше на мельницу отнести? Здесь будут убирать светлицу, гвозди вбивать, как бы она не проснулась.
   Казаки спешились и начали с особой осторожностью отвязывать носилки. Сам Богун наблюдал за ними и придерживал носилки, когда их переносили на мельницу. Карлик шел впереди и освещал дорогу. Княжна, благодаря сонному зелью Горпины, не просыпалась. Может быть, девушке снились радостные сны; она улыбалась во время шествия, более похожего на погребальную процессию. Богун смотрел на нее и чувствовал, как сильно бьется его сердце. "Радость моя, кукушечка моя!" -- тихо шептал он, и грозное, но красивое лицо атамана становилось кротким и озарялось жарким пламенем любви, которая охватывала его все сильнее и сильнее. Так огонь, забытый путником, охватывает дикие степи.
   -- Если не проснется, здорова будет, -- сказала идущая с ним рядом Горпина. -- Рана ее заживает, здорова будет.
   -- Слава Богу! Слава Богу! -- ответил атаман.
   В это время казаки сняли с лошадей вьюки и начали доставать оттуда добычу, взятую в Баре, -- бархат, ковры, парчу и другие дорогие ткани. В светлице зажгли яркий огонь; нагота деревянных стен быстро исчезла под разноцветными тканями. Богун не только позаботился о крепкой клетке, но еще и украшал ее, чтоб неволя не казалась птичке чересчур тяжелой. Ночь уплывала, а в светлице все еще раздавались удары молотка. Наконец, когда уже все стены были завешаны, а пол устлан досками, сонную княжну принесли назад и положили на мягкую постель.
   Все утихло. Только в конюшне еще раздавались крики и хохот, более похожий на лошадиное ржание: то колдунья, любезничая с казаками, раздавала им оплеухи и поцелуи.
  

Глава II

  
   Солнце было уже высоко на небе, когда на другой день княжна открыла глаза.
   Взгляд ее упал прежде всего на стену и надолго остановился на ней, потом перешел на потолок, на пол. Явь еще боролась с остатками сна. На лице Елены отразились удивление и тревога. Где она? Как попала сюда и в чьей власти находится теперь? Во сне ли видит она все это, или наяву? Что означает эта роскошь, которая окружает ее? Что вообще случилось с ней? В этот же миг страшные сцены взятия Бара, как живые, встали перед ее глазами. Она вспомнила все: эту страшную бойню, где тысячи шляхты, горожан, священников, монахинь и детей падали под ножами пришельцев, вымазанные кровью лица черни, шеи и головы, обвитые еще дымящимися внутренностями, пьяные крики, судный день погибающего города и, наконец, появление Богуна и похищение. Она припомнила, как в порыве отчаяния вонзила себе нож в грудь, и холодный пот выступил на ее лбу. Нож, вероятно, дрогнул в ее руке, потому что теперь она почти не чувствует боли, она чувствует, как к ней возвращаются здоровье и силы, припоминает, как долго-долго ее везли куда-то в носилках. Но где же она теперь? В каком-нибудь замке, спасена, отбита, в безопасности? И снова она начала осматривать комнату. В ней были маленькие квадратные окна, да и те почти не пропускали света, потому что вместо стекол были затянуты пузырями. Значит, это крестьянская хата? Не может быть, тогда откуда бы взялась эта непомерная роскошь? Вместо потолка над девушкой струилось огромное полотнище из пурпурной шелковой материи, затканной золотыми звездами, стены сплошь покрыты парчой, на полу лежат яркие ковры. Повсюду золото, шелк, бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Солнечные лучи, проникая сквозь пузырь, освещают внутренность комнаты, но тут же и теряются в темных складках бархата. Княжна дивится, глазам своим не верит. Что это за волшебство? Уж не войско ли Еремии вырвало ее из казацких рук и спрятало в одном из княжеских замков? Елена сложила руки.
   -- Святая Дева, пошли, чтоб первое лицо, какое покажется в этих дверях, было бы лицом друга и защитника!
   В это время из-за окна до нее донеслись отдаленные звуки торбана и известной в то время песни.
   Княжна привстала на своем ложе и начала прислушиваться. Глаза ее расширились от ужаса; наконец, она отчаянно вскрикнула и, как мертвая, упала на подушки.
   Она узнала голос Богуна.
   Вероятно, крик ее дошел до слуха поющего, потому что через несколько мгновений тяжелая портьера колыхнулась, и сам атаман показался на пороге.
   Елена закрыла глаза руками. Ее побледневшие губы словно в горячке повторяли:
   -- Иисус, Мария! Иисус, Мария!
   А между тем, зрелище, поразившее ее, заставило бы забиться
   не одно девичье сердце: таким лучезарным светом горело лицо и одежда молодого атамана. Бриллиантовые пуговицы его жупана искрились, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, жупан из серебряной парчи и красный кунтуш подчеркивали красоту его смуглого лица, и таким он предстал перед нею, статный, чернобровый, самый красивый из всех сынов Украины. Глаза его кротко, почти с покорностью глядели на нее. Он увидел, что страх ее не проходит, и заговорил нежным, грустным голосом:
   -- Не бойся, княжна!
   -- Где я? Где я? -- повторяла она, глядя на него через пальцы.
   -- В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, радость ты моя. Я тебя привез сюда из Бара, чтоб не обидели тебя злые люди. Там казаки никого не миловали; ты одна жива осталась.
   -- Что вам надо, за что преследуете меня?
   -- Я тебя преследую! Боже милосердный! -- и атаман покачал головой, как человек, подвергшийся несправедливому обвинению.
   -- Я боюсь вас.
   -- Но почему? Если ты скажешь, я не переступлю порога, я раб твой. Мне бы только сидеть здесь у порога и в очи твои глядеть. Я тебе не хочу зла, за что же ты меня ненавидишь? Ты и в Баре ударила себя ножом при моем появлении, хотя давно меня знала и знала, что я иду спасать тебя. Я не чужой тебе, я друг... а ты себя ножом ударила, княжна!
   Бледные щеки княжны вспыхнули румянцем.
   -- Лучше смерть, чем позор, -- сказала она, -- и клянусь, если вы тронете меня пальцем, я убью себя... душу свою загублю.
   Глаза девушки загорелись, и атаман видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, что в отчаянии Елена сдержит свою клятву и не промахнется уже во второй раз.
   Он не сказал ни слова, только сделал два шага к окну, сел на лавку, покрытую золотой парчой, и поник головой.
   Молчание длилось несколько минут. Наконец, он заговорил:
   -- Будь спокойна. Пока я трезв, пока горилка не закружит мою голову, ты для меня будешь все равно, что образ в церкви. А с тех пор, как я увидел тебя в Баре, я перестал пить. Перед тем я пил, пил... горе свое горилкой заливал. Что же было делать? Но теперь я в рот ничего не возьму.
   Княжна молчала.
   -- Посмотрю на тебя, порадую глаза ясным твоим личиком да и пойду.
   -- Верните мне свободу.
   -- А здесь ты разве в неволе? Здесь ты госпожа. И куда ты хочешь вернуться? Курцевичи погибли, огонь пожрал города и деревни, князя в Лубнах нет, он идет на Хмельницкого, а Хмельницкий на него, всюду война, кровь льется рекою, всюду казаки, ордынцы и польские солдаты. Кто отнесется к тебе с уважением? Кто пожалеет? Кто тебя защитит, если не я?
   Княжна подняла глаза к потолку. Она вспомнила, что на свете есть еще кто-то, кто готов отдать за нее свою жизнь, и глубокая тоска сжала ее сердце. Жив ли он, избранник ее души? В Баре его имя доходило до ее ушей вместе с известиями о победах грозного князя. Но с той поры сколько дней и ночей прошло, сколько битв разыгралось, сколько опасностей мог встретить он! Вести о нем могли теперь исходить только от Богуна, а она не смела и не хотела расспрашивать его об этом.
   Она опять упала лицом в подушки.
   -- Значит, я должна остаться вашей пленницей? -- со слезами в голосе спросила она. -- Что я сделала вам, за что вы преследуете меня, как злая судьба?
   Казак поднял голову и заговорил едва слышно:
   -- Что ты мне сделала, не знаю, но если я преследую тебя, как злая судьба, то и ты меня, как лихо горькое. Если б я не полюбил тебя, то был бы свободен, как ветер в поле, со свободным сердцем, со свободною душою и такой же прославленный, как сам Конашевич Сагайдачный. Это твое лицо, твои светлые глаза сделали меня несчастным; ни воля мне не мила, ни слава казачья! Чем были для меня все красавицы, пока ты была еще ребенком? Раз я взял галеру с девушками, -- их везли к султану, -- и ни одна сердца моего не затронула. Поиграли с ними братья-казаки, а потом я велел каждой камень на шею, да и в воду. Не боялся я ничего, не заботился ни о чем, ходил войной на неверных, брал добычу, и, как князь в замке, так и я был в своей степи. А теперь что? Вот сижу здесь... раб... вымаливаю у тебя доброе слово и вымолить не могу, и не слыхал его никогда, даже когда за меня стояли твои братья и тетка. Ох, если б ты была для меня чужой, если б ты была чужой! Не побил бы я твоих родных, не братался бы с холопами, но из-за тебя потерял весь свой разум. Ты можешь повести меня за собой куда хочешь, я бы всю кровь свою отдал тебе, душу бы отдал. Посмотри, теперь я весь обрызган шляхетской кровью, а прежде только бил татар да привозил тебе добычу, чтобы ты ходила в золоте и самоцветных каменьях, как херувим Божий, отчего же ты тогда не любила меня? Ох, тяжело! Горе мне и сердцу моему! Ни с тобой жить, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка ты моя, жизнь ты моя! Прости ты меня, что я пришел за тобой в Розлоги по-казацки, с саблей и огнем; я тогда был пьян от вина и гнева на князей... убийца я подлый! А потом, когда ты ушла от меня, я выл, как волк, и раны мои болели, и есть я не хотел, и смерть звал к себе... а ты требуешь, чтоб я отпустил тебя, потерял тебя вновь!
   Богун замолчал. У него не хватало сил говорить. Лицо Елены то бледнело, то краснело. Чем больше любви звучало в словах Богуна, тем большая пропасть раскрывалась перед девушкой -- пропасть без дна, без надежды на спасение.
   -- Проси, чего хочешь. Вот, посмотри, как убрана эта комната, -- это все мое, все добыча из Бара; на шести конях привез я это сюда для тебя. Проси, чего хочешь: золота, драгоценных камней, парчи, послушных рабов. Я богат, у меня своего добра немало, а Хмельницкий для меня ничего не пожалеет, и Кривонос не пожалеет; ты жить будешь, как княгиня Вишневецкая; я для тебя добуду десятки замков, половину Украины подарю тебе... Я хоть и казак, не шляхтич, но все же бунчужный атаман, за мной пойдут десять тысяч казаков, поболее, чем за князем Еремией. Проси, чего хочешь, только бы ты не стремилась уйти от меня, любовь моя, жизнь моя!
   Княжна приподнялась с подушек. Лицо ее было смертельно бледно, но в глазах горело твердое решение.
   -- Если вы хотите моего ответа, -- сказала она, -- то знайте, по, если б мне было суждено целый век пробыть в плену у вас, то и тогда я не полюблю вас, не полюблю, клянусь Богом!
   Богун с минуту боролся сам с собою.
   -- Не говори мне таких слов, -- сказал он севшим голосом.
   -- И вы не говорите мне ничего о своей любви, не оскорбляйте меня, Я не для вас.
   Атаман встал.
   -- А для кого же ты, княжна Курцевич? Кому бы ты досталась в Баре, если б не я?
   -- Кто спас мне жизнь, чтоб заключить меня в неволю, опозорить меня, тот враг мой, а не друг.
   -- Ты думаешь, что холопы убили бы тебя? Нет, о, нет! Подумать страшно.
   -- Меня убил бы нож... вы же отняли его.
   -- И не отдам. Ты должна быть моей!
   -- Никогда! Лучше смерть!
   -- Должна и будешь!
   -- Никогда!
   -- Ну, если бы ты не была ранена, то после этих слов я сегодня же отправил бы казаков в Рашков за монахом, а завтра был бы уже твоим мужем. Да, да... Мужа грех не любить и не приголубить. Эх ты, панна вельможная, тебя обижает казацкая любовь! А ты кто такая, что считаешь меня холопом? Где твои замки и слуги, и войска? Откуда взялся твой гаев, твоя обида? Я тебя на войне взял, ты моя пленница. О, если б я был холоп, я бы нагайкой научил тебя уму-разуму и без священника насладился бы твоей красой... если б я был холоп, а не рыцарь!
   -- Ангелы небесные, спасите меня! -- прошептала княжна.
   А на лице казака все явственнее обозначалась ярость. Гнев окончательно овладел им.
   -- Я знаю, отчего ты обижаешься, отчего отворачиваешься от меня! Для другого ты бережешь свою девичью честь, да ничего из этого не получится, пока я жив! Нищий шляхтич! Проходимец! Провалиться ему! Едва посмотрел, только прошелся в танце, и всю опутал, а ты, казак, терпи, лбом бейся об стену! Ну да я достану его, шкуру с него сдеру и насмеюсь же над ним! Знай, на ляхов идет Хмельницкий, и я иду с ним и найду твоего возлюбленного, хоть под землей, но найду, а как возвращусь, так его голову вместо подарка брошу тебе под ноги.
   Елена уже не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, волнение, страх помутили ее ум, и она без чувств вновь упала на подушки.
   Атаман все стоял, гневный и страшный, потом вдруг увидел, что голова Елены скатилась с подушек, и из груди его вырвался нечеловеческий крик:
   -- Сюда! Сюда! Горпина! Горпина! Горпина!
   И он упал наземь.
   Колдунья не замедлила явиться на зов.
   -- Спаси! Спаси! -- кричал Богун. -- Убил я ее, душу мою, солнышко мое ясное!
   -- Да ты не спятил?
   -- Убил, убил! -- стонал атаман и ломал руки.
   Но Горпина, приблизившись к княжне, сразу поняла, что то не смерть, а лишь глубокий обморок, выпихнула за дверь Богуна и принялась приводить девушку в чувство.
   Княжна скоро открыла глаза.
   -- Ну, дочка, ничего, -- увещевала Горпина. -- Ты, верно, перепугалась сильно; ничего, пройдет. Тебе еще долго на свете жить и быть счастливой.
   -- Кто ты? -- слабым голосом спросила княжна.
   -- Я слуга твоя, потому что он так приказал.
   -- Где я?
   -- В Чертовом яру. Тут пустыня, никого не увидишь, кроме него.
   -- И ты здесь живешь?
   -- Здесь наш хутор. Я Донцовна, брат мой подполковник у Богуна, казаков на бой водит, а я тут сижу и буду стеречь тебя в твоем золотом покое. Вместо хаты -- терем! Глазам даже больно! Это он все для тебя привез.
   Елена посмотрела прямо в лицо Горпины, и оно показалось ей необычайно добрым.
   -- И ты будешь добра ко мне?
   Лицо колдуньи расцвело широкой улыбкой.
   -- Буду. Отчего нет? Да и ты будь добра к атаману. Он сокол, он славный воин, он тебя...
   Тут она наклонилась к уху княжны и шепнула что-то.
   -- Прочь! -- крикнула княжна.
  

Глава III

  
   На третий день, утром, Донцовна и Богун сидели под вербой, около мельничного колеса, и смотрели на пенящуюся воду.
   -- Ты будешь ухаживать за ней, стеречь... глаз с нее не спускай, чтоб никогда из оврага не выходила, -- сказал Богун.
   -- От оврага к реке узкий проход, а тут места много. Прикажи засыпать проход камнями, и мы окажемся здесь, как на дне горшка. А я себе дорогу найду.
   -- Чем же вы тут кормитесь?
   -- Черемис под скалами сеет кукурузу и ловит птиц в силки. А той, что ты привез, у нас недостатка ни в чем не будет. Ты не бойся; она из оврага не выйдет, и никто о ней не узнает, только бы твои люди не разболтали.
   -- Я им приказал присягнуть. Они верный народ, не скажут, хоть кожу с них сдери. Но ты сама говорила, что к тебе приходят люди за ворожбою.
   -- Иногда приходят из Рашкова и из других мест приходят. Но они дальше реки не идут, в овраг войти боятся. Ты видишь кости? Были такие, что хотели войти; вот их кости и лежат здесь.
   -- Это ты их убила?
   -- Кто убил, тот убил! Кто хочет ворожбы, ждет у оврага, а я иду к колесу. Что увижу в воде, то и скажу. И для тебя сейчас буду смотреть, только не знаю, покажется ли что... не всегда бывает видно.
   -- Только чего дурного не увидела бы.
   -- Если увижу дурное, ты не поедешь. И так бы лучше не ездил.
   -- Нужно. Хмельницкий прислал мне письмо в Бар, да и Кривонос приказывал. Теперь на нас ляхи идут с великой силой, и нам нужно собираться вместе.
   -- А когда вернешься?
   -- Не знаю. Будет большая битва, какой еще не бывало. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я схоронюсь здесь; мы побьем -- заеду за моей кукушечкой и вместе с ней направимся в Киев.
   -- А если тебя убьют?
   -- Один раз живем.
   -- А с девушкой что я тогда буду делать? Зарезать ее, что ли?
   -- Тронь ты ее только пальцем, и я тебя велю посадить на кол.
   Атаман угрюмо задумался.
   -- Если я погибну, скажи ей, чтоб она меня простила.
   -- Эх, глупая она, что не любит за такую любовь. Если б мне такой, я бы не ломалась так!
   Горпина два раза пихнула Богуна кулаком в бок и ощерилась.
   -- Убирайся к черту! -- крикнул казак.
   -- Ну-ну! Я знаю, что созваны все войска; хотя канцлер и регенты еще верили в мир, но между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь, за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
   Имя грозного князя, окруженное ярким ореолом славы, было у всех на устах, и вместе с ним от берегов Балтийского моря до Диких Полей раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
   Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак по ночам перед избами, и ржание лошадей. Шляхта во всех селах и усадьбах доставала из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о князе Еремии; женщины молились перед алтарями. Вооруженные полчища двинулись из Пруссии, Лифляндии, Велико-полыпи и Мазовии, с Карпат и из лесных пущ Бескида.
   Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни потребовали новых, высших идеалов, чем борьба с магнатами и простая резня. Это прекрасно понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых никогда не было недостатка в те суровые времена, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры.
   Желая всей душой соглашения, он хотел только обеспечить себя и свою власть, а о том, что будет дальше, запорожский гетман и не думал, и не заботился.
   Не знал он лишь того, что разверстая им пропасть так велика, что ее не смогут засыпать никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. А все же нетрудно было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания договоров будут поля, а перьями -- мечи и копья.
   Весь естественный ход событий заставлял предполагать близость войны, и даже самые бесхитростные люди угадывали инстинктивно, что обойтись без нее невозможно; глаза всех в Речи Посполитой обращались все больше и больше на Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
   Его гигантская тень все больше и больше затмевала канцлера, воеводу брацлавского, регентов, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало их влияние и значение, исчезало вместе с тем и повиновение их власти. Войску и шляхте приказано было собираться у Львова, затем идти к Глинянам; туда и шли все полки, стекались все отряды войск и жители ближайших воеводств. Но вот уже новые события стали грозить могуществу Речи Посполитой. Не только мало дисциплинированные отряды народного ополчения, но и регулярные войска отказывались повиноваться своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Еремии. Так прежде всего сделала шляхта киевского и брацлавского воеводств, которая раньше служила у князя; за ними пошли русское и люблинское воеводства, затем и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
   Обойденный и намеренно забытый Еремия силой обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всех сил Речи Посполитой. Шляхта и войска, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши -- все было в его руках.
   Силы его росли с каждым днем, ибо каждый день к нему приходили новые полки, и он стал таким могущественным, что тень его затмила не только канцлера и регентов, но и сенат, и Варшаву, и всю Речь Посполитую.
   Во враждебных ему кружках в Варшаве, при дворе князя Доминика и воеводы брацлавского начали говорить об его безмерной гордости и самоуверенности, вспомнили гадячское дело, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами солдат и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключая и самого короля.
   "Чего же ждать от такого человека? -- говорили они. -- И каков же он стал теперь, после этого похода с Заднепровья, после стольких побед, так прославивших его! Какую гордыню должна была возбудить в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что будет с Речью Посполитой, если в руках одного человека сосредоточится такое могущество, что ему нипочем воля сената и он может отнять власть у избранных Речью Посполитой вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла? Он -- настоящий Марий! Но дай бог, чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Каталиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими".
   Так говорили в Варшаве и в правительственных кружках, особенно у князя Доминика Заславского, чье разногласие с Вишневецким причинило немало бед Речи Посполитой. А "Марий" сидел в Збараже, мрачный и непостижимый; даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк или отряд народного ополчения, он выезжал ему навстречу, одним взглядом оценивал его достоинство и снова погружался в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
   -- Виват, вождь непобедимый! Геркулес славянский! До самой смерти будем верны тебе!
   -- Низко кланяюсь вам! -- отвечал он. -- Мы все воины Христовы, и я недостоин распоряжаться вашей жизнью!
   И он возвращался к себе, избегал людей и вел одинокую борьбу со своими мыслями. Так проходили целые дни. Между тем город наполнялся все новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры и драки с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, тоже развлекались пьянством, едой и игрой в кости. Каждый день прибывали все новые гости, а с ними затевались новые забавы и пирушки с горожанками. Войска запрудили все улицы города и его окрестности -- какое разнообразие оружия, мундиров, перьев, кольчуг, панцирей! Казалось, город превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Речи Посполитой. Вот мчится золоченая или красная панская карета, запряженная шестеркой или восьмеркой лошадей с султанами, с гайдуками в венгерской или немецкой одежде; янычары, казаки и татары; там ополченцы в щелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; султаны на шляпах, застежки на платье переливаются огнями брильянтов и рубинов. Вот на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и с гордым видом и мещанским сердцем в груди; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рогатые шапки ополченцев, рысьи колпаки...
   Челядь, одетая в разноцветные наряды, мечется по городу за покупками. Улицы запружены возами; везде ссоры, драки, ржанье лошадей. А маленькие, тесные улицы так завалены сеном и соломой, что нет возможности пройти.
   Среди всех этих великолепных нарядов, сверкавших всеми цветами радуги, среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого, изнуренные, ободранные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Солдаты даже лучших отрядов были похожи на нищих и были одеты хуже чем прислуга других полков, но все склоняли перед ними голову: эти лохмотья, эти ржавые панцири, эта худоба делали из них героев. Война -- злая мать; она, как Сатурн, пожирает собственных детей, а если и не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти полинялые цвета говорили о ночных дождях, о походах в бурю и грозу; эта ржавчина на оружии -- это несмываемые пятна крови, своей, или вражеской, или обеих вместе... Поэтому солдаты Вишневецкого были везде первыми: они рассказывали по квартирам и шинкам о своих победах, а остальные только слушали их; и по временам у кого-нибудь из слушателей спазмы сжимали горло, и, хлопая себя по коленям, он кричал: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди!" -- "Это не наша заслуга, а нашего полководца, коему равного нет во всем мире", -- отвечали солдаты Вишневецкого.
   Все пиры оканчивались возгласами: "Виват Еремия! Виват князь-воевода и гетман над гетманами!"
   Шляхта, подвыпив, выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а так как воины Вишневецкого напоминали им, что скоро конец их свободе и что князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, о какой они и не слыхивали, то они тем более старались пользоваться временем.
   -- Пока можно, давайте веселиться!
   -- Придет пора, будем слушаться! Да и есть кого!
   Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты ругали на все лады. Рассказывали, будто он по целым дням молится, а вечером не выпускает ковша из рук, плюет себе на живот и то и дело, открыв один глаз, спрашивает: "Что такое?" Говорили, что он принимает на ночь слабительное и что он видел столько битв, сколько их вышито у него на голландских коврах. Никто за него не заступался, никто его не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Но Заглоба заткнул и их за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже вылечился от боли в пояснице и чувствовал себя превосходно; а сколько он ел и пил -- описать невозможно, да этому бы никто и не поверил! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто впервые шел на войну, и говорил с сознанием своего превосходства и опытности:
   -- Вы столько же знакомы с войной, сколько монашки с мужчинами; платье на вас чистое, надушенное, но хоть и хорош его запах, но я постараюсь в первой же битве держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесноку, не знает, какие он слезы выжимает! На войне не принесет вам сударушка ни гретого пива, ни похлебки с вином! Спадут у вас животы, высохнете вы, как творог на солнце. Можете мне верить! Опыт -- главное дело! Я бывал в разных переделках, захватил немало знамен, но ни одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновом. Черт бы побрал этих запорожцев! Рубился до седьмого пота, пока ухватился за древко. Спросите пана Скшетуского, того, который убил Бурдабута и который видел это собственными глазами и любовался. А теперь крикните-ка казаку в ухо: "Заглоба!" -- и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, если вы только мух хлопушкой по стенам били, а больше никого!
   -- Как же это было? Как? -- спрашивала молодежь.
   -- Что же вы хотите, панове, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в немазаной телеге?
   -- Надо смазать! Вина! -- кричала шляхта.
   -- Разве что так! -- отвечал Заглоба и, радуясь, что нашел благодарных слушателей, начинал рассказывать все сначала, от путешествия в Галату, бегства из Розлог до взятия знамени под Константиновом; а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью. Но зато его угощали и поили каждый день в новом месте.
   Весело и шумно проходило время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго терпит эти пиры, а он все сидел в своей квартире и, видно, нарочно дал волю солдатам, чтобы они перед новыми битвами могли всем насладиться. Но вот приехал пан Скшетуский и тотчас попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, забыть все прежние тревоги и горести в ее сладких объятиях. Он немедля отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить разрешение уехать.
   Он нашел князя переменившимся до неузнаваемости и даже испугался его вида, невольно задав себе вопрос: "Тот ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, с впалыми глазами, запекшимися губами, точно снедаемый какой-то тяжелой внутренней болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь коротко и сухо ответил, что здоров, и рыцарь не смел больше расспрашивать. Дав отчет о своей поездке, он начал просить позволения оставить полк на два месяца, чтобы жениться и отвезти жену в свое Скшетушево.
   Князь точно проснулся. Свойственная ему доброта отразилась на его угрюмом лице и, обняв Скшетуского, он сказал:
   -- Теперь конец твоим мукам! Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я бы сам хотел быть на твоей свадьбе: я в долгу у княжны Курцевич, как у дочери Василия, а у тебя, как у друга, но сейчас не могу. Когда ты хочешь ехать?
   -- Хоть сегодня, ваша светлость!
   -- Так поезжай завтра, но только не один. Я дам тебе три сотни татар Вершула, чтобы они проводили жену. Они тебе и потом пригодятся, там теперь бродят целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к пану Андрею Потоцкому, а пока я его напишу, пока придут татары, пока ты сам соберешься, подойдет и завтрашний вечер.
   -- Как прикажете, ваша светлость! Но осмелюсь еще спросить, не могут ли ехать со мной пан Володыевский и пан Подбипента?
   -- Хорошо. Приходите завтра проститься и получить мое благословение... Я хочу послать и твоей княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы стоите друг друга!
   Рыцарь обнял колени любимого вождя, который несколько раз повторил:
   -- Благослови тебя Бог! Но завтра приходи проститься.
   Но рыцарь не поднимался и не уходил, точно собираясь еще о чем-то просить, наконец он решился:
   -- Ваша светлость!
   -- Ну, что еще скажешь? -- спросил ласково князь.
   -- Простите мою смелость, ваша светлость, но сердце у меня разрывается. Что с вами, ваша светлость? Горе ли мучит вас или болезнь?
   -- Этого ты не можешь знать! -- сказал князь с нежностью. -- Приходи завтра.
   Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем.
   Вечером к нему на квартиру пришли Зацвилиховский, маленький Володыевский, пан Лонгин Подбипента и пан Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендзян с кубками и бочонком.
   -- Во имя Отца и Сына! -- воскликнул пан Заглоба. -- Твой мальчишка, вижу, восстал из мертвых.
   Жендзян подошел к нему и обнял его колени.
   -- Я не воскрес, но и не умирал благодаря вашей милости.
   -- Попал на службу к Богуну, -- сказал Скшетуский.
   -- Значит, у тебя будет протекция в аду, -- сказал Жендзяну пан Заглоба. -- Несладко было тебе служить там; вот тебе талер, утешься.
   -- Покорно благодарю, ваша милость, -- сказал Жендзян.
   -- О, он, -- воскликнул Скшетуский, -- на все руки мастер! Он накупил столько добра у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
   -- Вот как? -- воскликнул Заглоба. -- Держи же мой талер и расти его, милейший, -- если он тебя до добра не доведет, так доведет до виселицы!.. Хороши у него глаза!.. -- И пан Заглоба схватил Жендзяна за ухо и, дернув его слегка, продолжал: -- Люблю таких ловкачей и предсказываю тебе, что будешь человеком, если только не останешься скотиной. А как тебя твой Богун -- поминает теперь?
   Жендзян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
   -- Нет, ваша милость, а вот как он вас поминает! Как вспомнит, так зубами и заскрежещет!
   -- Пошел к черту! -- крикнул вдруг Заглоба с гневом. -- Что ты тут мелешь! Жендзян ушел, а за столом началась беседа о завтрашнем путешествии и о
   безмерном счастии, ожидающем Скшетуского. Мед вскоре поправил настроение пана Заглобы, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. Пан Лонгин вздыхал...
   Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
   Скшетуский, который несколько дней был в отсутствии, спросил:
   -- Скажите мне, Панове, что сталось с нашим князем? Ведь это другой человек! Я ничего не понимаю! Господь даровал ему победу за победой... А если его и обошли с назначением, так что же? Зато теперь к нему валит все войско и он без всяких назначений станет гетманом и уничтожит Хмельницкого... А он, видно, все томится чем-то, все томится!
   -- Может, у него начинается подагра? -- спросил пан Заглоба. -- У меня иногда как стрельнет в большом пальце, так я три дня хожу в меланхолии.
   -- А я вам, братцы, скажу, -- произнес, качая головой, пан Подбипен-та, -- сам я этого не слышал, но ксендз Муховецкий говорил будто бы кому-то, почему князь так угнетен... Сам я ничего не говорю, он добрый пан и великий воин, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, разве я что-нибудь знаю!
   -- Но смотрите, панове, на этого литвина! -- вскричал Заглоба. -- Как же мне не смеяться над ним, когда он человеческой речью не владеет! Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте и никак с места не сдвинешься.
   -- Что же вы слышали, в самом деле? -- спросил пан Ян.
   -- Ну вот... говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь, говорят, все ему кажется красным -- днем красно и ночью красно, точно его окружает красное облако.
   -- Не говорите вы вздора, ваць-пане! -- с гневом крикнул на него старый Зацвилиховский. -- Это бабьи сплетни! Во время мира для этих бездельников не было лучшего пана, а то, что он не знает жалости к бунтовщикам, так это заслуга, а не грех! Нет таких мук и кар, каких достойны те, кто залил кровью родину, кто собственный народ отдал в неволю татарам, кто презрел Бога, отечество и власть! Укажите мне других таких чудовищ, которые бы допускали такие жестокости с женщинами и детьми, как они? За это мало вешать и сажать на кол!.. Тьфу! У вас железная рука, но сердце бабье. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше бы вам было убить его на месте. Но князь -- не баба: он умеет и казнить, и награждать. Что вы за глупости болтаете!
   -- Да ведь я сказал, что не знаю, -- оправдывался пан Лонгин.
   Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал:
   -- Красно! Гм... Красно! Это что-то новое! В голове у того, кто это выдумал, зелено, а не красно!
   Воцарилось молчание; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Маленький Володыевский наконец прервал это молчание:
   -- А как вы думаете, отец? Что с ним?
   -- Гм! -- ответил старик. -- Я не поверенный его и не знаю! Он о чем-то думает, сам с собой борется. Какая-то душевная, должно быть, борьба, но тяжела она -- чем выше душа, тем тяжелее мука...
   И не ошибался старый рыцарь -- князь в эту минуту лежал ниц перед распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
   Стражи в збаражском замке протрубили полночь, а Еремия все еще беседовал с Богом и со своей гордой душой. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание собственной силы и высокого назначения превратились в его душе в борцов и вели между собой ужасную борьбу, от которой разрывалась грудь, горела голова, болели все члены. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, регентов и правительства, шли к этому победителю регулярные войска, шляхта, частные отряды -- словом, вся Речь Посполитая отдавалась в его руки и вверяла свою судьбу его гению; устами лучших своих сынов она говорила: "Ты один можешь спасти! Спасай!"
   Еще месяц, еще два -- и под Збаражем станет сто тысяч войска, готового к смертельной борьбе с драконом междоусобной войны. Картины будущего, залитые лучами безмерного могущества и славы, проходили перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его -- он, захватив железные ряды рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, к таким триумфам, о каких еще никто не слыхал.
   И князь чувствовал себя достаточно сильным для этого, чувствовал, что у него вырастают крылья, как у архангела Михаила... Он в эту минуту превращался в какого-то гиганта, которого не может вместить ни замок, ни Збараж, ни вся Русь. Боже! Он раздавит Хмельницкого! Подавит бунт и вернет спокойствие родине! Перед ним -- ширь полей, тысячи войска, он слышит грохот пушек! Битва! Битва! Погром неслыханный! Тысячи тел и знамен покрывают окровавленную степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы трубят победу, и звук их разносится от моря до моря...
   Князь вскакивает, протягивает руки к распятию, а вокруг его головы какой-то кровавый свет: "Господи! Господи! -- восклицает он. -- Ты знаешь, ты видишь, что я могу выполнить это: только повели!"...
   Но Христос, опустив голову на грудь, молчит. В лике его такая скорбь, как будто его только что распяли.
   -- Во славу твою, -- восклицает князь, -- и всего христианского мира! Не мне, не мне, но имени твоему дай победу. Во славу веры, костела и всего христианства!
   И новый образ мелькнул перед глазами героя. Подвиг этот кончится не одной победой над Хмельницким. Пожрав бунт, князь вберет в себя его силы, станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, пойдет дальше: ударит на Крым, раздавит врага в его же берлоге и водрузит крест там, где никогда еще колокола не призывали верующих на молитву... Или пойдет в ту землю, которую Вишневецкие уже не раз топтали копытами своих лошадей, и расширит границы Речи Посполитой, а значит и церкви, до самых пределов земли... Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его...
   В комнату замка заглядывает белый свет луны, часы бьют поздний час; поют петухи. Скоро забрезжит день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет?..
   Да! Князь был бы ребенком, если бы не сделал этого, если бы по какому бы то ни было поводу отказался от своего предназначения. Он чувствовал уже некоторое успокоение; видно, Господь послал его ему, смилостивившись над ним; мысли его стали трезвее, и он яснее видел положение своей отчизны и всех дел. Политика канцлера, панов и воеводы брацлавского гибельна для отчизны!
   Смять сначала Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить, а потом отдать побежденным все -- прекратить злоупотребления и притеснения, завести порядок и мир; имея силу поразить на смерть, вернуть жизнь -- вот путь единственно достойный великой и великолепной Речи Посполитой! Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, а теперь нет. К чему переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Пусть бы даже удалось прийти к соглашению, какую же ценность может оно иметь? Нет, это только мираж, это растягивание войны на целые века, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет ждать спокойно, пока трубы не призовут его к делу... Пусть действуют! Но кто? Сенат? Шумные сеймы, канцлер, примас или полководцы? Кто, кроме него, понимает эту великую задачу и может выполнить ее? Он один, больше никто! К нему идет шляхта, войска; в его руках меч Речи Посполитой. Ведь Речью Посполитой правит народ, даже когда король на троне, а не только когда его нет. И воля ее высказывается не на одних только сеймах, не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее -- на деле. Кто правит страной? Рыцарское сословие. А оно стянулось в Збараж и говорит ему: "Ты -- вождь!" Вся Речь Посполитая отдает ему фактическую власть. И отступить? Ждать назначения? От кого ждать назначения? От тех, кто старается погубить отчизну и унизить его?
   И за что же? За то, что, когда всех охватила паника, когда гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты укрылись в замках, а казаки наступили ногой на Речь Посполитую, -- он один только оттолкнул эту ногу, поднял с земли голову умирающей отчизны, все посвятил ей: и жизнь, и состояние, только бы спасти ее от позора, от смерти -- он, победитель!
   У кого больше заслуг, тот пусть и берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, охотно скажет Богу и Речи Посполитой: "Отпусти раба твоего с миром", ибо он очень устал и, кроме того, уверен, что память о нем не исчезнет... Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, отказываясь взять в свои руки власть, отказываясь от этого лучезарного пути, от этого великого будущего, в котором спасение Речи Посполитой, ее слава, могущество, счастье.
   -- Во имя чего?
   И князь снова гордо поднял голову; пламенный взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с такой скорбью, точно его только что распяли...
   -- Во имя чего? -- Князь сжал руками горящую голову.
   Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед, на предчувствие величия и могущества, все неумолимее твердят ему: "Стой, несчастный!" Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и доказывает, что он должен принять власть: "Ты обманываешь сам себя, гордость завлекла тебя".
   И опять страшная борьба закипела в душе князя; тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством полководцам? Нарушает закон! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример ослушания, своеволия только от того, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону? Что же будет? Сегодня так сделает Вишневецкий; завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский! А если каждый, не глядя на закон, ради собственного честолюбия начнет так поступать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же тогда ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее основы, а те, кто должен ее охранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь! Что же будет? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему его телу, и он воскликнул, ломая руки: "Боже! Боже! Неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!"
   А что будет, если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и мятежником? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий и есть самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападали на нее враги и более сильные, например, двести тысяч немцев под Грюн-вальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась совсем неизбежной, что же случилось с врагами? Нет! Речь Посполитая не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы Речь Посполитая, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и беспомощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи терзают ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?
   Причина: гордость, честолюбие и своеволие магнатов. Злейшим врагом был не Хмельницкий, а внутренний разлад, отсутствие дисциплины в войске, своеволие на сеймах, ссоры, зависть и ослушание, а главное -- безнаказанность. Дерево гниет с середины -- первая же буря сломит его, но проклят тот, кто первый приложит руку к этому делу! Проклят он и дети его до десятого колена!
   -- Иди же теперь, победитель Немирова, Погребища, Махновки, Константинова, отнимать власть у регентов, топтать закон и правительство и подавать пример потомкам, как раздирать утробу матери-отчизны!
   Страх, отчаяние и безумие исказили лицо князя. Он страшно вскрикнул и, схватившись за голову, снова упал перед распятием.
   И князь каялся и бился головой о каменный пол, из груди его рвался глухой крик:
   -- Боже, милостив буди мне, грешному!
   Заря уже взошла, взошло и золотое солнце и осветило залу. Зачирикали воробьи и ласточки. Князь встал и разбудил Желенского, который спал за дверьми.
   -- Беги к ординарцам и вели позвать ко мне полковников всех войск.
   Спустя два часа квартира князя наполнилась усатыми и бородатыми воинами. Из княжеских офицеров пришли: Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с Заглобой, Вурцель, Махницкий, Володыевский, Вершул и Понятовский, почти все, не исключая и хорунжих, кроме Кушеля, посланного в Подолию. От других войск явились: Осинский, Корыцкий и другие. Многих из шляхтичей ополчения нельзя было стащить с постели, но и их собралось немало, начиная с каштелянов до подкомориев. В зале стоял гул, как в улье, глаза всех были устремлены на дверь, через которую должен был выйти князь. Наконец он появился. Все умолкли. Лицо его было спокойно и ясно, и только покрасневшие глаза говорили о вынесенной им борьбе. Но даже сквозь это спокойствие виднелась непреклонная воля и величие.
   -- Мосци-панове, -- сказал князь, -- сегодня ночью я беседовал с Богом и совестью, спрашивая, что мне делать, и объявляю вам, а через вас и всему рыцарству, что, ради блага отчизны и согласия, которое так необходимо во время бедствий, я подчиняюсь команде правительственных полководцев.
   Глубокое молчание воцарилось в собрании.
  
   В тот же день, около полудня, на дворе замка стояло три сотни татар Вер-шула, готовых в путь со Скшетуским, а в замке князь-воевода давал обед войсковым старшинам, который вместе с тем служил и прощальным обедом в честь нашего рыцаря. Его посадили рядом с князем, как жениха, а рядом с ним Заглобу, и всем было известно, что его мужество и находчивость спасли невесту. Князь был весел, сбросив с сердца бремя, и провозглашал тосты за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков. В передней шумела челядь, среди которой первую роль играл Жендзян.
   -- Мосци-панове, -- сказал князь, -- пусть этот третий бокал будет за будущее потомство Скшетуского. Это рыцарский род. Пусть яблоки недалеко падут от яблони. Пусть от этого сокола родятся соколята.
   -- Виват! Виват!
   -- Благодарю! -- отвечал Скшетуский, опорожняя большую чашу.
   -- Crescite et multiplicamini! {Плодитесь и размножайтесь! (лат.).}
   -- Вы обязаны поставить их по крайней мере полэскадрона, -- сказал, смеясь, Зацвилиховский.
   -- Он наводнит все войско Скшетускими! Я знаю его! -- кричал Заглоба. Шляхта разразилась хохотом; вино ударило всем в голову, всюду виднелись красные лица и трясущиеся от смеха усы.
   -- Если так, -- закричал расходившийся пан Ян, -- то я должен признаться, что кукушка накуковала мне двенадцать мальчиков!
   -- Ей-ей, всем аистам придется околеть от работы! -- кричал Заглоба.
   Шляхта ответила новым взрывом смеха; смеялись все; в зале точно гром гремел.
   Вдруг на пороге показалась какая-то мрачная фигура, покрытая пылью, которая при виде пира и разрумяненных вином лиц остановилась в нерешительности -- входить или нет?
   Князь первый заметил ее и, насупив брови и прикрыв глаза рукой, сказал:
   -- Кто там? А, это Кушель! Вернулся? Ну что слышно? Какие новости?
   -- Очень скверные, ваша светлость, -- ответил странным голосом молодой офицер.
   Настала внезапная тишина. Поднятые бокалы застыли в воздухе, глаза всех обратились к Кушелю, на усталом лице которого виднелась скорбь.
   -- Лучше бы ты не говорил, когда я весел, -- сказал князь, -- но раз уж начал, то договаривай!
   -- Ваша светлость, и мне бы не хотелось быть вороном! Я даже не решаюсь сказать этой новости...
   -- Что случилось? Говори!
   -- Бар... взят!
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  

I

  
   Однажды, погожей ночью, по правому берегу Валадынки подвигался в сторону Днестра отряд всадников, состоявший из нескольких человек.
   Ехали они очень медленно, шаг за шагом. Впереди, в нескольких десятках шагов от остальных, ехали два всадника, передовая стража, но, по-видимому, у них не было никакого повода быть настороже, так как они все время разговаривали между собою, вместо того чтобы наблюдать за окрестностью; поминутно останавливая лошадей, они оглядывались на шедший сзади отряд, причем один из них часто повторял:
   -- Тише! Тише!
   И отряд еще больше замедлял ход и еле-еле двигался вперед.
   Наконец выйдя из-за холма, закрывавшего его своей тенью, отряд вступил на поляну, залитую лунным светом, и тогда уже можно было понять, почему он так осторожно подвигался вперед: в середине отряда шли рядом две лошади, с привязанной к седлам люлькой, а в люльке лежала какая-то фигура.
   Серебряные лучи освещали бледное лицо и закрытые глаза.
   За люлькой ехало десять вооруженных всадников. По пикам в них сразу можно было узнать казаков. Некоторые вели вьючных лошадей, другие ехали налегке; и поскольку два передних всадника, казалось, не обращали никакого внимания на окружающую их окрестность, постольку остальные тревожились и беспокойно оглядывались по сторонам.
   А местность казалась совершенной пустыней. Тишину нарушал только стук конских копыт да окрики одного из ехавших впереди всадников, который повторял время от времени:
   -- Потихоньку! Осторожнее!
   Наконец он обратился к своему спутнику:
   -- Горпина, далеко еще? -- спросил он.
   Спутник этот, которого назвали Горпиной -- огромного роста девка, переодетая казаком, -- посмотрел на звездное небо и сказал:
   -- Недалеко. Мы приедем до полуночи. Минуем Вражье Урочище, минуем Татарский Розлог, а там уж и Чертов Яр. Ой, плохо бы вам пришлось проезжать там после полуночи, пока не пропоет петух! Мне-то можно, а вам бы плохо пришлось!
   Первый всадник пожал плечами:
   -- Знаю я, -- сказал он, -- что черт тебе брат, но и на черта есть управа!
   -- Ищи ее! -- возразила Горпина. -- Если б ты, сокол, во всем свете искал, где спрятать свою княжну, то лучшего места и не нашел бы. Уж тут никто не пройдет после полуночи, разве что со мной, а в яру еще не ступала нога человека! Коли кто хочет, чтобы я ему поворожила, то стоит перед яром и ждет, пока я выйду. Ты не бойся. Не придут сюда ни ляхи, ни татары -- никто. Чертов Яр -- страшный, сам увидишь!
   -- Пусть его страшен, а я говорю, что буду приходить, когда захочу.
   -- Только днем.
   -- Когда захочу. А станет черт поперек дороги, я его за рога схвачу!
   -- Эй, Богун, Богун!
   -- Эй, Горпина, Горпина! Ты обо мне не беспокойся. Возьмет ли меня черт или не возьмет, это уж не твое дело; говорю тебе: ты уж ладь со своими чертями, как знаешь, только бы не случилось чего с княжной, а если случится что, так тебя из моих рук ни черти, ни упыри не вырвут!
   -- Раз меня уже топили, когда я еще на Дону с братом жила, другой раз, в Ямполе, палач мне голову брил, а мне все нипочем. Но это другое дело. Я по дружбе буду беречь ее от духов, а от людей она тоже будет у меня в безопасности. Уж она не ускользнет от тебя.
   -- Ах ты сова! Если так, то зачем же ты мне беду пророчила и кричала над ухом: "Лях при ней, лях при ней"?..
   -- Это не я говорила, а духи. Да, может, теперь все переменилось. Я тебе завтра поворожу на воде у мельничного колеса. На воде все видно, только надо долго смотреть. Сам увидишь. Только ты -- бешеный пес: скажешь тебе правду -- ты сейчас рассердишься и за обух хватаешься...
   Разговор оборвался; слышен был только стук лошадиных копыт о камни и какие то звуки с реки, похожие на стрекотанье кузнечиков.
   Богун не обратил никакого внимания на эти звуки, хотя среди ночной тишины они могли бы удивить; он поднял лицо к луне и глубоко задумался.
   -- Горпина! -- сказал он немного погодя.
   -- Чего?
   -- Ты колдунья и должна знать: правда, будто есть такое зелье, что, если выпьешь его, так полюбишь? Любисток, что ли?
   -- Любисток. Но твоей беде и любисток не поможет. Если бы княжна не любила другого, стоило бы только дать ей выпить; а коли она любит, то знаешь, что будет?
   -- Что?
   -- Она еще больше того, другого, полюбит.
   -- Провались же ты с своим любистком! Умеешь только беду пророчить, а ворожить не умеешь!
   -- Ну слушай! Я знаю другое зелье, что растет в земле. Кто его напьется, тот лежит два дня и две ночи как пень и света божьего не видит. Я ей и дам его, а потом...
   Казак вздрогнул на седле и впился в колдунью своими светящимися в темноте глазами.
   -- Что ты там каркаешь? -- спросил он.
   -- А тогда и валяй! -- сказала ведьма и залилась громким хохотом, похожим на ржанье кобылы.
   -- Сука! -- проворчал атаман.
   Глаза его постепенно гасли; он снова задумался, наконец заговорил как бы сам с собой:
   -- Нет, нет! Когда мы Бар брали, я первый вбежал в монастырь, чтобы защитить ее от пьяных и разбить голову всякому, кто бы до нее дотронулся, а она ножом себя пырнула и вот лежит без памяти. Если только я дотронусь до нее, она опять себя пырнет или бросится в реку -- не устеречь ее мне, горемычному!
   -- Ты в душе лях, а не казак, коли не хочешь по-казацки девку приневолить!
   -- Ох, будь я ляхом! -- вскричал Богун. -- Будь я ляхом! -- И он схватился обеими руками за голову, так как боль пронзила его.
   -- Должно, околдовала тебя эта ляшка, -- проворчала Горпина.
   -- Ох, должно, околдовала! -- жалобно ответил он. -- Лучше было мне не миновать первой пули, лучше было на колу свою собачью жизнь кончить... Одну только и хочу на свете, и та меня не хочет!
   -- Дурной, -- сердито вскрикнула Горпина, -- ведь она у тебя в руках!
   -- Заткни глотку! -- крикнул в бешенстве казак. -- А если она убьет себя, тогда что? Тебя разорву, себя разорву, разобью себе голову о камни, людей буду грызть, как собака! Я бы душу за нее отдал, славу казацкую отдал, ушел бы с нею за Ягорлык, на край света, только бы жить с нею, умирать с нею... Вот что! А она ножом себя пырнула... И из-за кого? Из-за меня! Ножом... Слышишь!
   -- Ничего с ней не будет. Не умрет!
   -- Если бы она умерла, я бы тебя гвоздями к двери прибил!
   -- Нет у тебя над ней никакой силы!
   -- Нет, нет! Уж лучше бы она меня пырнула -- может, убила бы, это было бы лучше.
   -- Глупая ляшка! Вот бы приголубила тебя по доброй воле. Где она найдет лучше тебя?
   -- Сделай так, а я тебе ковш червонцев отсыплю да ковш жемчуга. Мы в Баре набрали немало добычи, да и раньше брали.
   -- Ты богат, как князь Ерема, и славен! Тебя, говорят, сам Кривонос боится?
   Казак махнул рукой.
   -- Что мне до того, если сердце болит...
   И снова наступило молчание. Берег реки становился все более диким и пустынным. Белый свет луны придавал деревьям и скалам фантастические очертания. Наконец Горпина сказала:
   -- Вот Вражье Урочище. Здесь надо всем вместе ехать.
   -- Почему!
   -- Тут неладно.
   Они придержали лошадей, и через несколько минут к ним присоединился отставший отряд.
   Богун приподнялся на стременах и заглянул в люльку.
   -- Спит? -- спросил он.
   -- Спит, -- ответил старый казак, -- сладко, як дитына.
   -- Я ей сонного зелья дала, -- сказала ведьма.
   -- Тише, осторожнее! -- говорил Богун, впиваясь глазами в лицо спящей. -- Чтоб не разбудить ее! Месяц ей прямо в личико заглядывает, моему сердечку!
   -- Тихо светит, не разбудит, -- прошептал один из молодцов.
   И отряд тронулся дальше. Вскоре он подошел к Вражьему Урочищу. Это был холм, лежавший на самом берегу реки, низкий и покатый, как лежащий на земле круглый щит. Луна заливала его светом, озаряя разбросанные на нем белые камни. Они лежали местами отдельно, местами грудами, точно остатки каких-то строений, разрушенных замков и костелов. Местами торчали каменные плиты, врезавшиеся одним концом в землю и похожие на надгробные памятники. Весь холм был похож на какие-то исполинские развалины. Может быть, когда-то, во времена Ягеллонов, здесь цвела жизнь, а теперь и холм, и вся округа до самого Рашкова были глухой пустыней, где гнездились лишь дикие звери да по ночам нечистые духи водили свои хороводы.
   Лишь только отряд поднялся до половины холма, как ветер, прежде легкий, превратился в настоящий вихрь, который заметался по холму с каким-то мрачным и зловещим свистом; казакам чудилось, будто среди этих развалин раздаются какие-то тяжелые сдавленные вздохи, жалобные стоны, какой-то смех, плач и писк детей. Весь холм, казалось, ожил и заговорил на разные голоса. Из-за камней, чудилось, выглядывали какие-то высокие темные фигуры, какие-то странные тени тихо скользили между камней, вдали, во мраке, блестели какие-то огоньки, точно волчьи глаза, наконец, с другого конца холма, из-за груды камней, послышался низкий, горловой вой, которому тотчас кто-то завторил.
   -- Сиромахи? -- шепотом спросил молодой казак, обращаясь к старому есаулу.
   -- Нет, упыри! -- ответил есаул еще тише.
   -- Господи помилуй! -- в ужасе воскликнули другие, снимая шапки и набожно крестясь.
   Лошади начали прясть ушами и храпеть. Горпина, ехавшая впереди отряда, бормотала вполголоса какие-то непонятные слова, словно молитву дьяволу. И лишь когда они выехали на другую сторону холма, она повернулась и сказала.
   -- Ну вот и все, теперь уж хорошо! Я должна была сдержать их заговором, очень они голодны.
   У всех из груди вырвался вздох облегчения. Богун и Горпина поехали впереди, а казаки, которые минуту назад затаили дыхание от страха, опять начали перешептываться и разговаривать. Каждый вспоминал какое-нибудь происшествие, виновником которого были духи или упыри.
   -- Если бы не Горпина, не пройти бы нам здесь, -- сказал один.
   -- Сильная ведьма!
   -- А наш атаман и черта не боится! Не глядел, не слушал, а все на свою молодицу смотрел!
   -- Если б с ним приключилось то, что со мной, не был бы он таким бесстрашным, -- сказал старый есаул.
   -- А что ж с тобой случилось, батько Овсивуй?
   -- Ехал я раз из Рейментаровки в Гуляй-Поле, а ехал ночью мимо могил. Вдруг вижу: что-то прыг ко мне с могилы на седло. Оглянулся: ребеночек, синенький, бледненький... Видно, татары увели его в плен с матерью, и умер он некрещеный. Глазенки у него горят, как свечки, и все пищит! Вскочил он с седла мне на шею, вдруг, чувствую, укусил за ухом. О господи! Упырь! Да я долго в Валахии служил, где упырей больше, чем живых людей, там есть на них средства. Я соскочил с коня и вонзил кинжал в землю: "Сгинь, пропади", -- а ребеночек только застонал, схватился за рукоятку кинжала и спустился по острию под траву. Я вырезал на земле крест и поехал дальше.
   -- Значит, в Валахии упырей много, батько?
   -- Из двух валахов один по смерти упырем становится. Валахские упыри хуже всех. Там они называются "бруколаками".
   -- А кто сильнее, батько: черт или упырь?
   -- Черт сильнее, а упырь упорнее. Коли ты с чертом справишься, он тебе служить будет, а упырь -- ни к чему, только крови ищет. А все ж черт над ними атаман.
   -- А Горпина и чертями командует?
   -- Должно, так. Поколь жива, потоль и командует. Не будь у ней над ними власти, наш атаман не отдал бы ей своей зозули; ведь бруколаки страсть падки до девичьей крови!
   -- А я слышал, что они к душе невинной подступиться не могут.
   -- К душе не могут, а к телу -- могут.
   -- Уж и жаль бы красавицы. Кровь с молоком! Наш батько знал, что в Баре брать!
   Овсивуй щелкнул языком.
   -- Что и говорить! Золотая ляшка!
   -- А мне ее жаль, батько, -- сказал молодой казак. -- Когда мы ее в люльку клали, она сложила рученьки свои белые и так молила, так просила: "Убей, говорит, не губи, говорит, несчастную!"
   -- Плохо ей не будет.
   Дальнейший их разговор прервало приближение Горпины.
   -- Эй, молодцы! -- сказала ведьма. -- Вот Татарский Розлог, да не бойтесь: тут только одна ночь в году страшна. Сейчас же будет Чертов Яр и мой хутор.
   И действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самое устье яра, который спускался прямо к реке и был так узок, что четыре лошади едва могли в нем проехать рядом. На дне этой расщелины протекал ручей, сверкавший при лунном свете, как змейка, и быстро бежавший в реку. Но по мере того как отряд подвигался вперед, крутые и обрывистые стены расширялись все больше и больше, образуя довольно просторную долину, слегка поднимающуюся в гору и защищенную с боков скалами. Кое-где попадались высокие деревья. Ветра здесь не было. Длинные черные тени ложились на землю от деревьев, а на освещенных луной местах виднелись какие-то белые, круглые и продолговатые предметы, в которых казаки со страхом узнали человеческие черепа и кости. Они недоверчиво оглядывались кругом и время от времени осеняли крестом грудь и лоб. Вдруг вдали между деревьями блеснул огонек, и в то же время к ним подбежали два огромных страшных черных пса с блестящими глазами и при виде людей и лошадей начали громко лаять и выть. Услышав голос Горпины, они успокоились и начали бегать вокруг всадников, ворча и тяжело дыша.
   -- Невсамделишные! -- шептали казаки.
   -- Это не псы! -- проворчал старый Овсивуй глубоко убежденным голосом.
   Между тем из-за деревьев показалась хата, за нею конюшня, а дальше и выше еще какое-то темное строение. Хата с виду была большая и чистая; в окнах блестел огонь.
   -- Вот и мое жилье, -- сказала Горпина Богуну, -- а там мельница; она мелет только наше зерно, -- я ворожея, ворожу на колесе. Поворожу и тебе. Твоя молодка жить будет в светлице, а коли ты хочешь стены украсить, так надо княжну на время перенести на другую сторону... Стойте, и долой с коней!
   Отряд остановился. Горпина начала кричать:
   -- Черемис, гоп-гоп! Черемис!
   Какая-то фигура с пучком горящей лучины в руках вышла из хаты и, подняв огонь кверху, стала молча разглядывать приезжих.
   Это был старик, чудовищно безобразный, почти карлик, с плоским квадратным лицом и косыми, узкими как щелки глазами.
   -- Ты что за черт? -- спросил Богун.
   -- Не спрашивай его, -- сказала великанша, -- у него язык отрезан. Поди сюда.
   -- Слушай, -- продолжала девка, -- не лучше ли снести молодицу на мельницу? Здесь молодцы будут светлицу убирать и вбивать гвозди, она проснется.
   Казаки слезли с коней и начали осторожно отвязывать люльку. Богун следил за всем с величайшей заботливостью и сам взял люльку в головах, когда ее понесли на мельницу. Карлик шел впереди и освещал дорогу лучиной. Княжна, которую Горпина напоила отваром сонного зелья, не просыпалась, и только веки ее дрожали немного от света лучин. Лицо ее оживилось от красного отсвета. Может быть, девушку баюкали чудные сны, так как она улыбалась, пока ее несли... Богун смотрел на нее, и ему казалось, что сердце его разорвется в груди. "Миленькая моя, зозуля моя", -- шептал он тихо, и грозное, хоть и прекрасное лицо атамана смягчилось и запылало огнем любви, которая охватила его и охватывала все сильнее. Так от забытого путником огня загорается степь...
   Горпина, шедшая рядом, сказала:
   -- Когда она проснется от этого сна, то будет здорова. Рана ее заживает, и она будет здорова.
   -- Слава богу, слава богу! -- ответил атаман.
   Между тем казаки стали снимать перед хатой огромные вьюки с лошадей и выгружать из них добычу, захваченную в Баре, -- дорогие ткани, ковры и другие ценности. В светлице развели огонь, и пока одни все продолжали вносить ковры и ткани, другие прибивали их к бревенчатым стенам избы. Богун не только позаботился о безопасной клетке для своей пташки, но и решил украсить ее, чтобы неволя не показалась птичке слишком невыносимой. Вскоре он сам вернулся с мельницы и стал наблюдать за работой.
   Ночь проходила, луна сняла уже свой белый свет с верхушек скал, а в светлице слышался еще стук молотков. Простая изба становилась все больше похожей на барские покои. Наконец, когда стены были уже завешаны и пол устлан, спящую княжну принесли с мельницы и уложили на мягкой постели.
   Потом все утихло. Только на конюшне еще некоторое время раздавались взрывы хохота, похожего на конское ржанье, -- это молодая ведьма, барахтаясь на сене с казаками, раздавала им тумаки и поцелуи.
  

II

  
   Солнце было уже высоко на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза.
   Взор ее прежде всего упал на потолок и надолго остановился на нем, потом медленно обвел всю комнату. Возвращающееся сознание боролось еще в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилось удивление и беспокойство. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Что значит роскошь, окружающая ее? Что с ней было до сих пор? И вдруг, как живые, воскресли перед ней страшные картины взятия Бара; резня тысяч людей -- шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, -- измазанные кровью лица черни, шеи и головы, обвитые еще дымящимися внутренностями, пьяные крики, весь этот судный день вырезанного города, наконец, появление Богуна и ее похищение. Вспомнила она и то, как в минуту отчаяния бросилась на нож, который воткнула в землю собственной рукой, и холодный пот покрыл мелкими каплями ее лоб. Должно быть, нож скользнул по плечу, потому что она чувствует только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что она жива, что к ней возвращаются силы и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго везли куда-то в люльке. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Может быть, ее отбили у Богуна и она в безопасном месте? И Елена снова окидывает глазами комнату. Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, света мало -- окна вместо стекол затянуты пузырем. Неужели это простая изба? Невозможно -- этому противоречит непомерная роскошь. Вместо потолка над девушкой свешивается огромный полог из темно-красного шелка с золотыми звездами и полумесяцами; стены невысокие, но обиты парчой; на полу лежит узорчатый ковер, точно усыпанный живыми цветами, печь покрыта персидской тканью; всюду золотая бахрома, шелк и бархат, начиная со стен и потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных тонах бархата и создает какой-то радужный сумрак. Княжна удивлена, не верит своим глазам. Не чары ли это? Не отбили ли ее войска князя Еремии из рук казаков? Может быть, она в одном из княжеских замков? Девушка скрестила руки.
   -- Пречистая Дева! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.
   Вдруг из-за тяжелой парчовой завесы до слуха ее донеслись звуки торбана, и чей-то голос запел знакомую ей песню:
   Ой, ции любости Гирше от слабости! Слабость перебуду -- Здоровше я буду. Вирного коханя Повик не забуду.
   Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, глаза ее все расширялись от ужаса, наконец, она вскрикнула страшным голосом и упала на подушки как мертвая.
   Она узнала голос Богуна.
   Но крик ее, очевидно, проник за стены светлицы; тяжелая завеса зашелестела, и атаман появился на пороге.
   Княжна закрыла лицо руками, а ее побелевшие, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:
   -- Иезус, Мария! Иезус, Мария!
   А между тем вид того, кто так ужаснул ее, мог бы обрадовать не одну девушку -- так прекрасно было его лицо и одежда. Алмазные застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными камнями, жупан из серебряной парчи и красный кунтуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Он стоял перед ней, стройный, чернобровый, великолепный, первый красавец среди молодцов Украины. Но затуманенные глаза его были как две звезды, подернутые мглой; он смотрел на нее почти с покорностью и, видя, что страх не исчезает с ее лица, сказал низким печальным голосом:
   -- Не бойся, княжна!
   -- Где я, где? -- спросила она, закрыв глаза руками.
   -- В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя! Я тебя сюда из Бара привез, чтобы тебе никакой обиды не было, ни от людей, ни от войны. В Баре казаки никого не пощадили, ты одна жива осталась.
   -- Что же, ваць-пан, делаешь здесь? Зачем меня преследуешь?
   -- Я тебя преследую? Боже милостивый! -- И атаман всплеснул руками и покачал головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.
   -- Я боюсь ваць-пана!
   -- Отчего же боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я раб твой. Мне бы сидеть только на пороге и смотреть в твои глаза. Я тебе зла не желаю; за что же ты меня ненавидишь? Боже мой! В Баре ты себя ножом ударила, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня и знала, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, а сердечный друг, -- а ты себя ножом ударила, княжна?
   Бледные щеки княжны покрылись румянцем.
   -- Лучше смерть мне, чем позор, -- сказала она, -- и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хоть бы тем и душу погубить пришлось!
   Глаза девушки сверкнули огнем, и видел атаман, что нельзя шутить с ее курцевичевской княжеской кровью: в отчаянии она сдержит клятву и уж во второй раз лучше направит нож.
   Он ничего не ответил, отступил только немного к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.
   Несколько минут продолжалось молчание.
   -- Будь спокойна! -- сказал он. -- Пока я трезв и пока мать-горилка не затуманит голову, -- ты для меня как икона в церкви. А с тех пор как я отыскал тебя в Баре, я перестал пить; прежде я пил, горе свое матерью-горилкой заливал. Что ж было делать? Но теперь я и в рот не возьму ни сладкого вина, ни горилки.
   Княжна молчала.
   -- Посмотрю на тебя, -- продолжал он, -- глаза натешу тобой, красавица, и уйду.
   -- Верни мне свободу! -- воскликнула девушка.
   -- Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа! Да и куда ты вернешься? Курце-вичи погибли, огонь истребил города и села; князя в Лубнах нет. Он идет на Хмельницкого, а Хмельницкий -- на него. Всюду война, кровь льется, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто тебя защитит, кто тебя пожалеет, как не я?
   Княжна подняла глаза к небу, вспомнив, что есть на свете кто-то, кто защитил бы ее и пожалел, но не решилась назвать его имени, чтобы не раздражить этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце. Жив ли еще тот, по ком так тоскует ее душа? В Баре она узнала, что он жив, ибо тотчас после отъезда Заглобы до нее дошел слух об его имени вместе с вестью о победах грозного князя. Но с тех пор прошло уже столько дней и ночей, столько битв могло случиться, столько опасностей грозило ему со всех сторон. Вести о нем могли доходить теперь до нее только через Богуна, но его она не хотела и не смела спрашивать.
   Голова ее снова упала на подушки.
   -- Неужели я останусь здесь пленницей? -- простонала она. -- Что я вам сделала, ваць-пане, что вы ходите за мной, как несчастье?
   Казак поднял голову и заговорил, но так тихо, что его едва было слышно:
   -- Что ты мне сделала -- не знаю, но знаю, что если я твое несчастье, то и ты -- мое. Если б я не любил тебя, я был бы свободен теперь, как ветер в поле; душа моя была бы теперь вольна, я был бы славен, как сам Конашевич-Сагайдачный. Это твое личико -- мое несчастье, твои глаза -- мое несчастье. Мне не мила теперь ни казацкая воля, ни слава. Чем были для меня раньше красавицы, пока ты из ребенка не выросла в девушку? Раз как-то захватил я галеру с красавицами-девушками, которых везли султану, но ни одна не полонила моего сердца. Поиграли с ними казаки, а потом -- всем им камень на шею, и в воду! Я никого не боялся, ни о чем не тужил -- ходил на войну, брал добычу, и что князь в своем замке, то я был в степи. А теперь что? Сижу, как раб, молю у тебя хоть одного ласкового слова и не могу вымолить его. И никогда я его не слышал, даже тогда, когда твоя тетка и братья сватали тебя за меня. О, будь ты для меня другой, не случись бы всего того, что случилось: я не убил бы твоих родных, не братался бы я с мужиками и мятежом! Но из-за тебя я рассудок потерял. Ты повела бы меня, куда захотела бы, -- я отдал бы тебе и кровь, и душу. А теперь я весь залит шляхетской кровью. Прежде я только татар бил и тебе привозил добычу, чтобы ты ходила в золоте и бархате, как херувим Божий. Почему ты тогда не любила меня? Ох, как тяжко, как сердце болит! Я не могу жить ни с тобой, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка моя, сердце мое! Ну прости меня, что я так, по-казацки, с огнем и мечом пришел за тобой в Розлоги, но я от гнева на князей опьянел и дорогой горилку пил! А потом, когда ты убежала, я выл, как собака, раны мои болели, я есть не мог и только молил смерть взять меня; а ты хочешь, чтобы я отпустил тебя и снова потерял тебя, мою голубку, мое сердечко!
   Атаман умолк, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чем больше было безграничной любви в словах Богу-на, тем глубже открывалась перед нею пропасть без дна и надежды на спасение.
   А казак передохнул немного и продолжал:
   -- Проси, чего хочешь! Вот, смотри, как убрана эта изба -- это все мое, добыча из Бара, я привез ее для тебя на шести лошадях. Проси чего хочешь -- золота, дорогих нарядов, драгоценностей, покорных рабов. Я богат, у меня много добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра! Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая; я завоюю для тебя замки, я подарю тебе пол-Украйны; хоть я не шляхтич, а бунчужный атаман, но у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси, чего хочешь, только не уходи от меня, только останься со мной и полюби меня, моя голубка!
   Княжна приподнялась с подушек: бледное, прекрасное и нежное лицо ее выражало такую непоколебимую волю, гордость и силу, что в эту минуту голубка была похожа скорее на орлицу.
   -- Если вы, ваць-пане, ждете моего ответа, -- сказала она, -- то знайте, что пусть мне придется простонать у вас в неволе всю жизнь, я все же никогда, никогда не полюблю вас. И в том да поможет мне Бог!
   Богун несколько минут боролся сам с собой.
   -- Не говори мне таких вещей! -- сказал он хриплым голосом.
   -- А ты не говори мне о своей любви -- для меня она и стыд, и обида! Я не для тебя!
   Атаман встал.
   -- А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья была бы ты в Баре, если б не я?
   -- Кто спас мне жизнь, чтобы потом неволить и позорить, тот не друг мне, а враг!
   -- И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
   -- Меня убил бы мой нож, ты его вырвал!
   -- И не отдам: ты должна быть моей! -- вырвалось у казака.
   -- Никогда, лучше смерть!
   -- Должна и будешь!
   -- Никогда!
   -- Ну не будь ты ранена, после того, что ты сказала, я бы сегодня еще послал в Рашков привести монаха за шиворот, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Мужа грех не любить и не приголубить! Ох, вельможная панна, для тебя любовь казака -- стыд и обида? А кто же ты теперь, коли я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Почему -- стыд? Почему -- обида? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, будь я мужиком, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и натешился бы твоей красотой без попа, -- будь я мужик, а не рыцарь!
   -- Ангелы небесные, спасите меня! -- прошептала княжна. Ярость и бешенство отразились на лине казака, и гнев обуял его.
   -- Я знаю, почему моя любовь -- стыд для тебя, почему ты противишься мне! -- продолжал он. -- Ты для другого бережешь свой девичий стыд, да, пока я жив, тому не бывать! Шляхтич, голь перекатная, хитрый лях! Погибель ему! Только посмотрел, покружил в танце и взял всю, а ты, казак, мучайся и бейся лбом о стену... Но я найду его, шкуру велю с него содрать и соломой набить! Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землею, а когда вернусь, то принесу его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
   Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела ею, глаза померкли, мысли спутались, и она упала без чувств.
   Атаман простоял несколько минут, бледный от гнева, на губах его появилась пена; вдруг он увидел эту бессильно поникшую голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
   -- Умерла! Горпина! Горпина! Горпина!
   И грохнулся на землю.
   Великанша вбежала в комнату.
   -- Что с тобой?
   -- Спаси, спаси! -- кричал Богун. -- Убил я ее, мою душу, мой свет!
   -- Что ты, сдурел?
   -- Убил, убил! -- стонал казак, заламывая над головой руки.
   Но Горпина, подойдя к княжне, сразу увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, вывела Богуна за дверь и стала приводить девушку в чувство. Княжна вскоре открыла глаза.
   -- Ну, душечка, теперь все хорошо! -- сказала колдунья. -- Ты, видно, его испугалась и обмерла, да это ничего, пройдет и здорова будешь! Ты, девушка, как орех крепка и долго еще проживешь на свете, и счастье будешь знать!
   -- Кто ты? -- спросила слабым голосом княжна.
   -- Я? Слуга твоя. Он так велел!
   -- Где я?
   -- В Чертовом Яре. Тут пустыня, никого, кроме него, не увидишь.
   -- И ты тут живешь?
   -- Здесь наш хутор. Я -- Донцовна; брат мой -- полковник у Богуна и повел добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем из хаты он сделал? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
   Елена смотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
   -- А ты будешь добра ко мне? -- спросила она ее. Белые зубы молодой колдуньи блеснули от усмешки.
   -- Буду, -- ответила она, -- отчего не быть?! Но и ты будь же добра к атаману. Он сокол, он славный молодец, он тебя...
   И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей и наконец разразилась смехом.
   -- Прочь! -- крикнула княжна.
  

III

  
   Два дня спустя утром Горпина с Богуном сидели под ивой у мельничного колеса и смотрели на пенившуюся под ним воду.
   -- Береги ее, стереги, не спускай с нее глаз, чтоб она никогда не выходила из яра, -- говорил Богун.
   -- У яра к реке выход узок, а здесь места много. Вели выход камнями засыпать, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а мне коли нужно будет, я выход найду.
   -- Чем же вы живете?
   -- Черемис под скалами кукурузу сажает, разводит виноград и ловит птиц в силки. С тем, что ты привез, она ни в чем нуждаться не будет, разве в птичьем молоке. Да ты не бойся, из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают твои молодцы.
   -- Я их поклясться заставил. Они верные молодцы, не разболтают, хоть шкуру с них дери. Но ты сама говорила, что к тебе, ворожее, люди ходят.
   -- Порой приходят из Рашкова, а, понаслышке, -- и Бог весть откуда! Но все они ждут у реки и в яр не входят, -- боятся. Ты видел кости? Были смельчаки, что хотели войти, -- это их кости.
   -- Ты их убила?
   -- Кто убил, тот и убил! Коли кто хочет, чтоб ему поворожить, ждет у яра, я иду к колесу и, что увижу, говорю. Сейчас поворожу и тебе, только не знаю, увижу ли что, -- не всегда видно.
   -- Только бы ты не увидела чего худого...
   -- Коли увижу худое, тогда не поедешь. Да и так лучше не ехать.
   -- Надо ехать. Хмельницкий писал мне в Бар, чтоб я возвращался, да и Кривонос наказывал. Ляхи идут на нас с великой силой, вот и мы должны собраться в кучу.
   -- А когда вернешься?
   -- Не знаю. Будет битва великая, какой еще не бывало до сих пор. Либо нам смерть, либо ляхам! Если нас побьют, я спрячусь здесь, если мы побьем, то вернусь за моей зозулей и поеду с нею в Киев.
   -- А коли сгинешь?
   -- На то ты и колдунья, чтобы мне сказать.
   -- А коли сгинешь?
   -- Раз мать родила!
   -- Ба! Что же мне тогда с девушкой делать? Свернуть ей голову, что ли?
   -- Дотронься только до нее, так я тебя на кол велю посадить! И атаман угрюмо задумался.
   -- Коли я сгину, -- скажи ей, чтобы она меня простила!
   -- Неблагодарная ляшка! Не любит тебя за такую любовь! Если б так со мной было, я бы тебе не противилась!
   С этими словами Горпина толкнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
   -- Пошла к черту! -- сказал казак.
   -- Ну, ну, я знаю, ты не для меня!
   Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, точно сам хотел себе ворожить.
   -- Горпина! -- сказал он, помолчав.
   -- Что?
   -- Когда я уеду, будет она тужить по мне?
   -- Коли ты не хочешь приневолить ее по-казацки, так, может, и лучше, если уедешь.
   -- Не хочу, не могу, не смею! Она бы умерла, я знаю!
   -- Тогда, может, лучше, коли уедешь. Пока ты здесь, она тебя знать не хочет, а как посидит здесь со мной и с Черемисом месяц-другой, ты ей сразу станешь милее.
   -- Будь она здорова, я знаю, что бы я сделал: привез бы попа из Рашкова и велел бы ему повенчать нас, а теперь -- боюсь: испугается и богу душу отдаст! Ты сама видела!
   -- Да что тебе? Зачем тебе поп и венчанье? Ты не казак! Не надо тут, по-моему, ни попа, ни ксендза. В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы еще их привел, -- увидел бы тогда свою княжну! И что это тебе в голову пришло? Поезжай ты себе и возвращайся.
   -- А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Да правду говори, не лги, если даже мертвым меня увидишь!
   Горпина подошла к мельнице и открыла мельничную запруду, задерживавшую воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, под ним, как кипяток, бурлила пена. Колдунья впилась своими и унизить его, -- он, захватив своих рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, о каких еще никто и не слыхал.
   И князь чувствовал, что у него растут крылья, как у архангела Михаила... Он в эту минуту превращался в гиганта, которого не может вместить ни Збараж, ни целая Русь. Он сотрет в прах Хмельницкого, подавит бунт и вернет спокойствие родине! Он видел обширные поля, войско, слышал грохот пушек и шум битвы! Тысячи тел и знамен покрывают степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы возвещают победу, и звук их разносится от моря до моря...
   Князь вскочил, протягивая руки к Христу, вокруг головы которого ему виделся какой-то кровавый свет: "Боже, Ты знаешь, что я в состоянии выполнить это: только вели!.."
   Но Христос молчит, опустив голову на грудь. Он грустен, как будто Его только что распяли.
   -- Я все сделаю во славу Твою и всего христианского мира! -- воскликнул князь. И новый образ мелькнул перед глазами героя. Что. если этот шаг не кончится победой над одним только Хмельницким? Подавив бунт, князь станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, он ударит на Крым; раздавит врага в его же яме и водрузит крест там. где никогда еще колокола не призывали христиан на молитву... он пойдет в ту землю, которую уже не раз топтали копыта лошадей князей Вишневецких, и расширит границы Польши до самых отдаленных пределов земли... Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его...
   В комнату проникает белый свет пуны, часы бьют уже поздний час; поют петухи Скоро начнется день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет...
   Да! Нужно быть ребенком, чтобы по какому бы то ни было поводу отказаться от своего предназначения. Он чувствовал некоторое успокоение; видно, Бог помиловал его, мысли его стали трезвее и яснее, и он ясно видел положение отчизны. Политика канцлера и воеводы брацлавского была гибельна для родины.
   Покорить Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить все, а потом прекратить злоупотребления и притеснения, ввести порядок и мир, поразить насмерть, а потом вернуть жизнь -- вот путь, достойный великой Польши. Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, теперь -- нет. К чему вести переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Если б даже и удалось прийти к соглашению, какая же может быть в нем польза? Нет, это только мечта, это оттягивание войны, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет спокойно ждать, пока его не призовут к делу... Пусть действуют! Но кто? Сенат? сеймы? канцлер? примас или военачальники? Кто, кроме него, понимает положение дел и способен выполнить эту задачу. Он один, никто больше: к нему идет шляхта, войска; в его руках меч Польши, которой, как республикой, управляет народ но не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее -- на деле. Все ему вверяют власть, почему же ему не принять ее? От кого ждать назначения? От тех, которые стараются погубить отчизну, а его унизить?
   И за что же? За то, что когда всех охватила паника, гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты скрылись в замках, а казак угнетал Польшу, он один только посвятил ей все: и жизнь, и состояние, лишь бы спасти ее от позора, от смерти, -- и он победили.
   Кто имеет больше заслуг, пусть берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, так как чувствует себя бессильным. Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, если бы отказался взять в свои руки власть, отказался бы от этого лучезарного пути, от этого великого блестящего будущего, которое и есть спасение Польши, ее слава, могущество, счастье.
   Почему?
   И князь снова гордо поднял голову; горящий взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с таким скорбным видом, как будто Его только что распяли...
   Почему? Князь сжал руками горящую голову...
   Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед на предчувствия величия и могущества, неумолимо повторяют ему: "Стой, несчастный!" Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и ясно доказывает, что он должен принять эту власть: "Ты обманываешь сам себя, гордость увлекает тебя".
   И опять страшная борьба закипела в душе князя; тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством военачальникам? Нарушает законы! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример неповиновения и своеволия для того только, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону. Что же будет? Сегодня так поступит Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский. А если каждый, несмотря на закон и строгость, ради собственного честолюбия начнет так действовать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее фундамент, а те, которые должны ее сохранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь. Что же будет тогда? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему телу князя, и он воскликнул, ломая руки: "Боже, Боже, неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!"
   А что если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и бунтовщиком? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападал на нее более сильный враг, как, например, двести тысяч немцев под Грюнвальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась уже совсем близкой, что же сделалось с врагами? Нет! Польша не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы, Польша, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и немощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи рвут ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?
   Причина этого -- гордость, честолюбие и своеволие магнатов. Злейшим врагом был не Хмельницкий, а внутренний разлад, отсутствие дисциплины в войске, буйство на сеймах, ссоры, зависть и ослушание, а главное -- безнаказанность. Дерево портится и гниет с середины -- первая же буря свалит его; но проклят тот, кто первый приложит руку к этому делу! Проклят он и дети его до десятого колена
   Иди же теперь, победитель Немирова, Погребищ, Махновки, Константинова, отнимать власть у региментариев, топтать закон и правительство и подавать пример потомкам, как раздирать утробу матери-отчизны!
   Страх отчаяние и безумие отразились на лице Князя. Он страшно вскрикнул и, схватившись за голову, снова упал перед Распятием
   И князь каялся и бился головой о каменный пол, из груди его вырвался глухой крик.
   -- Боже! Будь милостив ко мне, грешному!
   Заря уже взошла, взошло и золотое солнце и осветило залу. Раздалось чириканье воробьев и ласточек. Князь встал и разбудил Желенского, который спал за дверьми
   -- Беги к ординарцам и вели созвать ко мне полковников всех войск.
   Спустя два часа квартира князя наполнилась усатыми и бородатыми воинами.. Из княжеских офицеров пришли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с Заглобой, Вурцель, оберштер Махницкий, Володыевский, Вершул и Понятовский -- почти все, не исключая и хорунжих, кроме Кушеля, посланного в Подолию. Из других войск присутствовали Осинский, Корицкиии другие. Многих из шляхтичей ополчения нельзя было стащить с постели, но и тех собралось немало, начиная с каштелянов до подкомориев. В зале стоял гул. как в улье, взоры всех были устремлены на дверь, через которую должен был войти князь. Наконец появился и князь. Всё умолкли. Лицо его было спокойно и ясно, и только покрасневшие глаза свидетельствовали о вынесенной им борьбе. Но даже сквозь это спокойствие виднелись непреклонная воля и величие.
   -- Господа! -- сказал он. -- Сегодня ночью я спрашивал Бога и свою совесть, что мне делать, и объявляю вам, а через вас и всему рыцарству, что ради блага родины и согласия, которое так необходимо во время бедствий, я решил подчиниться правительственным военачальникам.
   Глубокое молчание воцарилось между присутствующими.
   В тот же день около полудня во дворе замка стояло триста татар Верщула, готовых в дорогу с Скшетуским, а в замке князь давал обед войсковым старшинам, который вместе с тем служил и прощальным обедом в честь нашего рыцаря. Его посадили около князя, как жениха, а рядом с ним Заглобу. как спасителя невесты. Князь был весел, сбросив с сердца бремя, и провозглашал тосты за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В передней шумела челядь, среди которой, разумеется, первую роль играл Жендян.
   -- Господа, -- сказал князь, пусть этот третий бокал будет за будущее потомство Скшетуского. Пусть от этого сокола народится побольше соколят.
   -- За его здоровье, виват!
   -- Вы обязаны иметь их по крайней мере полэскадрона, -- сказал смеясь Зацвилиховский.
   -- Он наводнит все войско Скшетускими! Я знаю его! -- кричал Заглоба
   Шляхта расхохоталась; вино ударило всем в голову, всюду виднелись красные лица и трясущиеся от смеха усы.
   -- Если так, -- закричал расходившийся Скшетуский. то я должен признаться, что кукушка накуковала мне двенадцать мальчиков!
   -- Ну тогда всем аистам придется околеть от такой массы работы! -- кричал Заглоба
   Шляхта ответила новым взрывом смеха, смеялись все, в зале царил ужасный шум.
   Вдруг на пороге залы показалась какая-то мрачная фигура, которая, при виде пира и разрумяненных вином лиц остановилась в нерешительности -- входить или нет.
   Князь первый заметил ее и, насупив брови и прикрыв глаза рукою, сказал:
   -- А это Кушель! Из рекогносцировки! Ну, что слышно? Какие новости?
   -- Очень скверные, ваша светлость, -- ответил каким-то странным голосом молодой офицер.
   Настала глубокая тишина. Поднятые бокалы остановились на полдороге к губам, и взоры всех обратились к Кушелю, на усталом лице которого виднелось сильное горе.
   -- Лучше бы ты не говорил, когда я весел,-- но раз уж начат, то кончай.
   -- баша светлость, и мне бы не хотелось быть зловещим вороном! Но что делать, новость ужасная
   -- Что случилось? Говорите?
   -- Бар... взят.
  
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

  

Глава I

  
   Однажды ночью по правому берегу Валадынки двигался направляющийся к Днестру небольшой отряд всадников.
   Ехали они очень тихо, нога за ногу. Впереди, в нескольких десятках шагов от остальных, ехали два всадника в качестве стражи, но как видно, у них не было никакого повода к тревоге или беспокойству, потому что они все время разговаривали между собою, вместо того чтобы присматриваться к местности. Два передовых всадника только поминутно останавливали лошадей и оглядывались на шедший за ними отряд, причем один из них постоянно повторял:
   -- Тише! тише!
   И отряд еще больше замедлял ход и еле-еле подвигался вперед.
   Наконец, выйдя из-за холма, закрывавшего его своею тенью, отряд этот вступил на поляну, залитую лунным светом, и теперь было понятно, почему он так медленно подвигался вперед: в середине отряда шли две лошади с привязанной к их седлам качалкой, в шторой лежала какая-то фигура.
   Серебряные лучи месяца освещали бледное лицо с закрытыми глазами.
   За качалкой згой ехало десять вооруженных всадников, в которых легко можно было узнать запорожцев. Некоторые вели вьючных лошадей другие ехали порожнем; но между тем как два передних всадника оставались невнимательными к окружающей их местности, остальные тревожно и беспокойно озирались по сторонам.
   А степь казалась совершенно пустынной. Тишину нарушали только стук конских копыт да раздававшиеся время от времени окрики одного из ехавших впереди всадников:
   -- Тише, осторожнее!
   Наконец, обратившись к своему спутнику, он спросил:
   -- Горпина, далеко еще?
   Спутник этот, названный Горпиной, был огромного роста девушкой, переодетой казаком. Она посмотрела на звездное небо и сказала:
   -- Недалеко. Мы приедем еще до полуночи. Минуем Вражье Урочище. Татарский Разлог, а там будет и Чертов Яр. Ой, скверно ехать там после полуночи, пока не пропоет петух. Мне-то ничего, а вот вам страшно.
   Первый всадник, пожав плечами, сказал:
   -- Я знаю, что черт твой брат, но и на черта есть средство.
   -- Ну, на черта-то нету! -- возразила Горпина -- Если бы ты обошел даже весь свет, ища, где бы скрыть свою княжну, -- лучше этого места не найдешь. Сюда никто не пошел бы после полуночи, разве только со мной, а в яру еще не ступала человеческая нога. Если кто захочет погадать, то стоит перед яром и ждет, пока я выйду. Ты не бойся, туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов Яр -- страшен, вот увидишь!
   -- Пусть себе будет страшен, а я говорю, что буду приходить, когда захочу.
   -- Да, только днем.
   -- Когда захочу. А если черт станет мне поперек дороги, то я схвачу его за рога.
   -- Ой, Богун, Богун!
   -- Ой, Горпина, Горпина! Ты обо мне не беспокойся. Возьмет ли меня черт или не возьмет, это уж не твое дело, только говорю тебе: советуйся со своими чертями, как знаешь, только бы не случилось чего-нибудь с княжной; если с ней что станется то уж тебя не вырвут из моих рук ни черти, ни упыри!
   -- Раз меня топили, когда я еще жила с братом на Дону, другой раз. в Ямполе, палач начал уже брить мне голову, а мне все ничего. Это дело совсем другое. Я по дружбе к тебе буду беречь ее от духов, а от людей она тоже у меня в безопасности. Будь покоен, она не ускользнет теперь от тебя
   -- Ах ты, сова! Если так, зачем же ты мне гадала и жужжала постоянно в уши: "Лях при ней, лях при ней"?
   -- Это не я говорила, а духи. Теперь, может быть, и переменилось. Завтра я поворожу тебе на воде у мельничного колеса. На воде хорошо видно, только надо долго смотреть. Увидишь сам. Только ты ведь бешеный лес: скажи тебе правду -- ты сейчас рассердишься и схватишься за нож...
   Разговор прервался; слышен был только стук лошадиных копыт о камни и какие-то звуки с реки, похожие на стрекотание кузнечиков.
   Богун не обратил ни малейшего внимания на эти звуки, хотя среди ночной тишины они могли бы и удивить; он поднял лицо к луне и глубоко задумался.
   -- Горпина! -- произнес он, помолчав.
   -- Что?
   -- Ты колдунья и должна знать: правда ли, что есть такое зелье, что как кто выпьет его, то и полюбит? Любысток, что ли?
   -- Да, любысток. Но твоей беде не поможет и любысток. Если бы княжна не любила другого, то ей стоило бы дать выпить, но она любит, а тогда знаешь, что будет?
   -- Что?
   -- Она полюбит того еще больше
   -- Провались же ты со своим любыстком! Ты умеешь только накликать несчастье, а помочь не умеешь!
   -- Слушай. Я знаю другое зелье, что растет в земле. Кто напьется его, тот лежит два дня и две ночи без движения, как пень, и света Божьего не видит. Я дам ей его, а потом...
   Казак вздрогнул на своем седле и устремил на колдунью свои светящиеся в темноте глаза
   -- Что ты каркаешь? -- спросил он.
   -- Отстань! -- вскричала ведьма и разразилась громким смехом, похожим на ржание кобылы.
   -- Сука! -- крикнул казак.
   Блеск его глаз начал постепенно угасать; он опять задумался, потом начал разговаривать как бы с самим собою:
   -- Нет, нет! Когда мы брали Бар, я первый вбежал в монастырь, чтобы защитить ее от пьяниц и разбить голову тому, кто дотронулся бы до нее, а она вдруг ткнула себя ножом и вот лежит теперь без памяти. Если я только трону ее, то она убьет: себя или бросится в реку не устережешь ведь!
   -- Ты, очевидно, в душе лях, а не казак, если не хочешь по-казацки овладеть девушкой...
   -- Если бы только я был ляхом! -- вскричал Богун, хватаясь от боли обеими руками за шапку.
   -- Должно быть, эта ляшка околдовала тебя! -- проворчала Горпина.
   -- Ой, должно быть, околдовала! жалобно подтвердил он. -- Лучше бы попала мне в лоб первая пуля, или лучше бы мне кончить свою жизнь на колу... Однутопько и люблю на всем свете, и та не хочет знать меня!
   -- Дурак!-- сердито сказала Горпина.-- Ведь она же в твоей власти
   -- Заткни свою глотку! -- вскричал в бешенстве казак -- А если она убьет себя, тогда что? Я разорву тогда и тебя, и себя, разобью себе о камни лоб, буду грызть людей, как собака. Я бы отдал за нее свою душу, казацкую славу, все и ушел бы с нею за Ягорлык, чтобы только жить с нею и умереть. А она ткнула себя ножом, и из-за кого? Из-за меня! Ножом, понимаешь?
   -- Ничего с ней не сделается. Не умрет.
   -- Если бы она умерла, я прибил бы тебя гвоздями к двери.
   -- Нет у тебя над ней никакой власти!
   -- Верно, нет! Лучше ткнула бы уж она меня -- может быть, убила бы...
   -- Глупая ляшка! Лучше бы по доброй воле приголубила тебя. Где она найдет лучше тебя?
   -- Устрой мне это. Я дам тебе тогда полную кубышку червонцев, да другую -- жемчуга. Мы в Баре, да и раньше, набрали много добычи.
   -- Ты богат, как князь Ерема. Тебя, говорят, боится сам Кривонос?
   Казак махнул рукой.
   -- Что мне из того, коли сердце болит...
   Снова наступило молчание. Берег реки становился все более и более диким и пустынным. Белый лунный свет придавал деревьям и скалам фантастические очертания. Наконец Горпина сказала:
   -- Вот Вражье Урочище. Здесь надо ехать всем вместе.
   -- Отчего?
   -- Тут не совсем хорошо.
   Они придержали лошадей. Через несколько минут к ним присоединился отставший отряд.
   Богун приподнялся на стременах и, заглянув в качалку, спросил:
   -- Спит?
   -- Спит, -- ответил старый казак, -- совсем как дитя.
   -- Я дала ей усыпительного, -- сказала ведьма.
   -- Тише, осторожнее, -- говорил Богун, вперив свои глаза в лицо спящей, -- не разбудите ее. А месяц заглядывает прямо в личико моему сокровищу.
   -- Тихо светит, не разбудит, -- прошептал один из казаков.
   Отряд двинулся дальше и вскоре прибыл к Вражьему Урочищу. Это был небольшой покатый холм на самом берегу реки. Луна заливала его светом, озаряя разбросанные на нем белые камни, которые лежали местами отдельно, местами вместе, напоминая остатки каких-то строений, разрушенных замков и костелов. Кое-где торчали каменные плиты, врезавшиеся в землю концами, наподобие надгробных памятников. Весь этот холм был похож на руины какого-то громадного строения. Может быть, когда-то, во времена Ягелло, здесь кипела жизнь. -- теперь же весь этот холм и окрестности, до самого Рашкова, были глухой пустыней, в которой гнездились только дикие звери да по ночам водили свои хороводы разные духи.
   Как только отряд поднялся до половины холма, веявший до тех пор легкий ветерок превратился в настоящий вихрь, который шумел так мрачно и зловеще, что казакам чудилось, будто среди этих развалин раздаются сдавленные тяжелые вздохи, жалобные стоны, какой-то смех, плач и крик детей. Весь холм, казалось, ожил и заговорил различными голосами. Из-за камней словно выглядывали чьи-то высокие, тонкие фигуры, между скалами тихо скользили тени, а вдали, во мраке, блестели какие-то огоньки, точно волчьи глаза; вдруг с другого конца холма, из-за густых деревьев и груды камней, послышался низкий, горловой вой, которому сейчас же ответили другие.
   -- Сиромахи? -- шепотом спросил молодой казак, обращаясь к старому есаулу.
   -- Нет, это упыри! -- так же тихо ответил есаул.
   -- Господи, помилуй -- повторяли многие со страхом, снимая шапки и набожно крестясь.
   Лошади навострили уши и стали храпеть. Горпина, ехавшая впереди отряда, бормотала вполголоса какие-то непонятные слова, словно заклинания, и только когда они переехали на другую сторону холма, она повернулась и сказала:
   -- Ну теперь уже ничего. Я должна была сдержать их заклятьем, потому что они очень голодны.
   У всех из груди вырвался вздох облегчения Богун и Горпина снова поехали впереди, а казаки, которые за минуту перед тем сдерживали дыхание, опять начали перешептываться и разговаривать.
   -- Если бы не Горпина, нам не пройти бы здесь, -- сказал один.
   -- Да, сильная ведьма.
   -- А наш атаман не боится даже и дидка. Он не глядел и не слушал, а только все оглядывался на свою молодицу.
   -- Если бы с ним случилось то, что со мною, он не был бы таким бесстрашным. -- сказал старый есаул.
   -- А что же случилось с вами, батько Овсивуй?
   -- Ехал я раз ночью из Рейменторовки в Гуляй-Поле, мимо могил. Вдруг чувствую, сзади с могилы что-то прыгнуло ко мне на седло. Я оборачиваюсь, вижу -- ребенок, синий-пресиний и страшно бледный. Видно, татары вели его с матерью в плен и он умер некрещеный. Глазенки его горели, как свечки, и сам он так пищал. Вскочил он с седла мне на шею, и почувствовал я, что он меня кусает за ухом. О Господи! Это упырь! Но я долго служил в Валахии, где упырей больше, пожалуй, чем людей, там есть на них средства. Я соскочил с коня и, ударив кинжалом в землю, сказал: "Сгинь, пропади", -- он только простонал, схватился за рукоятку кинжала и по острию спустился в землю. Я сделал на ней крест и поехал дальше.
   -- Разве в Валахии так много упырей, батько?
   -- Из двух валахов один по смерти делается упырем. Валахские упыри хуже всех. Там они называются "бруколаки".
   -- А кто сильнее, батько, оборотень или упырь?
   -- Оборотень сильнее, а упырь зато смелее. Если осилить оборотня, то он будет служить, а упырь -- ни к чему, только кровь сосет. Но все-таки оборотень атаман над ними
   -- А Горпина имеет власть и над оборотнями?
   -- Должно быть, что так. Пока жива, до тех пор и имеет. Если бы она не командовала ими, то наш атаман, наверное, не отдал бы ей своей кукушечки; ведь оборотни страшно падки до девичьей крови.
   -- А я слышал, что они не могут подступиться к невинной душе.
   -- К душе -- не могут, а к телу -- могут.
   -- Ой, жалко было бы красавицы. Это кровь с молоком. Наш батько знал, что брал в Баре.
   Овсивуй щелкнул языком.
   -- Что и говорить: золотая ляшка!
   -- А мне жаль ее, батько! -- сказал молодой казак. -- Когда мы клали ее в качалку, то она сложила свои белые руки и так молила, просила: "Убей меня, не губи несчастную!"
   -- С ней не будет ничего злого.
   Дальнейший их разговор был прерван приближением Горпины.
   -- Эй, молодцы! -- сказала ведьма. -- Тут Татарский Разлог, но не бойтесь. Тут страшна всего только одна ночь в году; сейчас Чертов Яр, а там уже недалеко и мой хутор.
   Действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самую середину яра, ведущего прямо от реки; он был так узок, что четыре. Лошади еле-еле могли проехать рядом. На дне этой расщелины протекал узкий ручеек, сверкая при лунном свете, как змейка. Но по мере того как отряд подвигался вперед, обрывистые стены расширялись все больше и больше, образуя довольно обширную долину, слегка поднимающуюся в гору и защищенную с боков скалами. Кое--где торчали высокие деревья. Ветер здесь уже утих; от деревьев на землю пошлись длинные черные тени, а на освещенных лунным светом местах виднелись какие-то белые, крутые и продолговатые, предметы, в которых казаки со страхом узнавали людские черепа и кости. Они тревожно оглядывались кругом и время от времени осеняли себя крестом. Вдруг вдали, между деревьями, блеснул огонек, а к ним подбежали два огромных, страшных черных пса с блестящими глазами, которые при виде людей и лошадей начали громко лаять и выть. Услышав голос Горпины, они успокоились и, ворча, начали бегать вокруг всадников.
   -- Оборотни! -- шептали казаки.
   -- Это не псы, -- проворчал старый Овсивуй глубоко убежденным голосом
   Между деревьями показалась хата, за нею конюшня, а дальше и выше еще какое-то строение Хата с виду была большая и чистая; в окнах виднелся свет.
   -- А вот и мое жилье! -- сказала Горпина Богуну. -- А вон там мельница; она мелет только наше зерно, да я ворожу на ее колесе. Погадаю потом и тебе. Твоя молодица будет жить в светелке, но если хочешь украсить ее стены, то княжну надо на время перенести на другую сторону... Стойте, слезайте с коней!
   Отряд остановился. Горпина начала кричать.
   -- Черемис, Черемис! -- Через несколько минут из хаты вышла какая-то фигура с пучком горящей лучины в руках и, подняв огонь кверху, молча стала приглядываться к приезжим.
   Это был отвратительный старик, почти карлик, с плоским квадратным лицом, с косыми и узкими, как щепки, глазами.
   -- Это что за черт? -- спросил Богун.
   -- Не спрашивай его, -- сказала великанша, -- у него отрезан язык.
   -- Пойди сюда.
   -- Слушай-ка, -- продолжала Горпина. -- не лучше ли снести молодицу на мельницу? А то молодцы, как начнут убирать светлицу и вбивать гвозди, разбудят ее.
   Казаки слезли с коней и начали осторожно отвязывать качалку. Богун следил за каждым их движением с величайшим вниманием и сам помогал нести ее на мельницу. Карлик шел впереди, освещая дорогу лучиной. Княжна, которую Горпина напоила усыпляющим зельем, не просыпалась, только веки ее дрожали от света Лицо ее оживилось от падавших на нее от лучины красных лучей. Богун смотрел на нее, и ему казалось, что сердце его разорвется в груди. "Миленькая моя, зозуля моя", -- тихо шептал он, и суровое, хотя красивое, лицо казака прояснилось и загорелось, как загорается дикая степь от забытого путником огня.
   Горпина, шедшая рядом, сказала:
   -- Когда она проснется, то будет здорова. Рана ее заживает, она скоро поправится.
   -- Слава Богу, слава Богу! -- ответил Богун.
   Казаки между тем остановились перед хатой и принялись снимать с лошадей огромные вьюки и выгружать из них захваченные в Баре дорогие ткани, ковры и другие драгоценности. В светлице развели огонь, и пока одни приносили все новые и новые ковры и ткани, другие прибивали их к бревенчатым стенам избы. Богун позаботился не только о клетке для своей пташки, но также и об украшении ее, чтобы неволя не показалась ей чересчур тягостной. Вскоре он сам вернулся с мельницы и стал наблюдать за работой.
   Ночь проходила, лунный свет мало-помалу бледнел, а в светлице все еще слышался стук молотков. Простая изба стала похожа на комнату. Наконец, когда стены уже были обиты и все устроено, спящую княжну принесли с мельницы и уложили на мягкой постели. Потом все стихло. Только в конюшне некоторое время раздавались еще взрывы хохота, похожего на конское ржание: это молодая ведьма, барахтаясь на сене с казаками, награждала их ударами кулаков и поцелуями.
  

Глава II

  
   Солнце давно уже светило на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза. Взор ее прежде всего упал на потолок и долго покоился на нем, потом медленно обежал всю комнату. Возвращающееся сознание боролось в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилась тревога и удивление. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Снится ли ей сон, или же это действительность? Что значит окружающая ее роскошь? Но вдруг в ее памяти, как живые, воскресли страшные сцены взятия Бара; она припомнила убийство тысяч людей -- шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, -- выпачканные кровью лица черни, обмотанные еще дымящимися человеческими внутренностями их шеи и руки, пьяные крики, весь этот страшный судный день истребленного города и, наконец, появление Богуна и свое похищение. Она вспомнила также, что в минуту отчаяния вонзила в себя нож, и холодный пот покрыл ее лоб. Видно, нож скользнул по плечу, потому что она ощущает только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что жива и что к ней возвращаются и силы, и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго куда-то везли. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Не спасена ли она и не в безопасности ли теперь? И Елена снова окидывает взорами комнату Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, и вместо стекол затянуты пузырем. Но не может быть, чтобы это была простая изба, -- этому противоречила окружающая ее роскошь. Вместо потолка над нею огромный полог из красного щепка с золотыми звездами и полумесяцами; стены обиты парчой; на полу лежит ковер, будто усыпанный живыми цветами; печь покрыта персидской тканью; всюду видны золотая бахрома, кисти, шелк и бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Яркий дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных переливах бархата. Княжна была удивлена и не верила своим глазам Не чары ли это? Не спасена ли она войсками князя Иеремии из рук казаков и не находится ли в одном из его замков?
   Девушка скрестила руки.
   -- Пресвятая Богородица! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.
   Вскоре до слуха ее донеслись сквозь тяжелую занавесь звуки теорбана, а чей-то голос напевал знакомую ей песню:
  
   Ой, теи любости
   Гирше от слабости!
   Слабость перебуду --
   Здоров же я буду,
   Вирнова коханя
   По вик не забуду.
  
   Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, ужас все сильнее и сильнее овладевал ею; глаза ее широко открылись, наконец она дико вскрикнула и замертво упала на подушки.
   Она узнала голос Богуна
   Крик ее, очевидно, был услышан за стенами светлицы; тяжелая занавесь приподнялась, и сам Богун появился на пороге.
   Княжна закрыла лицо руками, а ее бледные, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:
   -- Матерь Божия! Иисусе Христе!
   А между тем вид того, кто так поразил ее, мог бы обрадовать не одну девушку. Он весь сиял. Брильянтовые застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, а жупан из серебряной парчи и красный контуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Перед нею стоял чернобровый красавец, самый красивый из всех украинских молодцов. Но глаза его, горевшие, как две звезды, были печальны и подернуты туманом; он покорно и робко смотрел на нее и, видя, что выражение страха не исчезает с ее лица, сказал ей тихим, печальным голосом:
   -- Не бойся, княжна!
   -- Где а где? спросила она его со слезами.
   -- В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя. Я привез тебя сюда из Бара, чтобы с тобой ничего не случилось. В Баре казаки никого не пощадили, только ты одна осталась жива.
   -- Что же ты здесь делаешь? Зачем ты преследуешь меня?
   -- Я тебя преследую? Боже милостивый! -- воскликнул Богун, всплеснув руками и кивая головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.
   -- Я боюсь тебя
   -- Чего же ты боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я твой раб. Буду сидеть на пороге и смотреть в твои глаза. Я не желаю тебе зла; за что же ты ненавидишь меня? В Баре ты ударила себя ножом, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня, знаешь также, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, княжна, а сердечный и верный друг -- зачем же ты ударила себя ножом?
   Бледные щеки княжны покрылись ярким румянцем.
   -- Лучше смерть, чем позор, -- сказала она, -- и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хотя бы из-за этого погибла и моя душа.
   Глаза девушки сверкнули огнем; Богун видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, и понял, что она приведет в исполнение свою угрозу и во второй раз уже хорошо направит нож.
   Он ничего не ответил, только сделал несколько шагов к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.
   Несколько минут продолжалось молчание
   -- Будь спокойна. -- сказал он, -- пока я трезв и пока водка не отуманила моей головы, ты для меня святыня. А с тех пор, как я отыскал тебя в Баре, я перестал лить; до этого я пил, чтобы залить свое горе. Что ж было делать! А теперь я и в рот не возьму.
   Княжна молчала.
   -- Посмотрю на тебя, -- продолжал он. -- полюбуюсь твоим девичьим личиком и уйду.
   -- Дай мне свободу! -- просила девушка.
   -- Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа. Да и куда же ты пойдешь? Курцевичи погибли, огонь истребил все города и села; князя в Лубнах нет. Он пошел на Хмельницкого, а Хмельницкий -- на него. Всюду война, всюду льется кровь, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто же защитит и пожалеет тебя, как не я.
   Княжна возвела к небу глаза вспомнив, что есть еще на свете некто, кто защитил и пожалел бы ее, но не решилась произнести его имя, чтобы не раздражать еще больше этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце: жив ли еще тот, по ком так тоскует ее душа? В Баре она узнала, что он жив и что имя его связано с вестью о победах грозного князя. Но с тех пор прошло уже много дней и ночей, могло произойти много битв, и Бог знает, что может еще случиться с ним. Вести о Скшетуском могли доходить теперь до нее только через Богуна, которого она не хотела и не смела расспрашивать.
   Голова ее снова упала на подушки.
   -- Неужели я останусь здесь твоей пленницей? -- простонала она. -- Что я тебе сделала что ты ходишь за мной, как несчастье?
   Богун поднял голову и начал говорить, но тихо-тихо, так что его едва было слышно:
   -- Что ты мне сделала -- не знаю, но знаю только, что если я приношу тебе несчастье, то и ты мне -- тоже. Если бы я не любил тебя, то был бы волен теперь, как ветер в поле; душа моя была бы теперь свободна, и я прославился бы так, как сам Канашевич Сагайдачный. Это твое лицо и твои глаза мое несчастье Мне не мила теперь ни казацкая воля, ни слава. Однажды я взял галеру с красавицами девушками, которых везли султану, но ни одна не покорила моего сердца. Ими поиграли только казаки, а потом я велел привязать им на шею камни да пустить их в воду. Я никого не боялся и ни о чем не заботился -- ходил на войну, брал добычу, а здесь в стели я жил, как князь. А теперь что? Сижу здесь и, как раб, молю у тебя хоть одного доброго слова, но не могу вымолить его. Не слышал я его даже и тогда, когда твои тетка и братья сватали тебя за меня. О, если бы ты была ко мне иной, то не было бы всего того, что случилось: не убил бы я тогда твоих родных, не братался бы я с мужиками и бунтовщиками Но из-за тебя я потерял разум. Ты повела бы меня, куда захотела, -- я отдал бы тебе всю свою кровь и душу. А теперь я весь залит шляхетской кровью. Прежде я бил только татар, а тебе привозил добычу, чтобы ты ходила в золоте и бархате, как херувим Божий. Отчего ты не любила меня тогда? Ох, как болит мое сердце! Я не могу жить ни с тобой, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка моя, сердце мое! Ну прости меня, что я так. по-казацки; с огнем и саблей, пришел за тобой в Разлоги, но я обезумел от гнева на князей, а дорогой пил еще водку. А потом-, когда ты убежала, я выл, как собака, раны мои болели, и я не мог даже есть, только молил смерть взять меня; теперь ты хочешь, чтобы я отпустил тебя, снова потерял тебя -- мою голубку, мое сердечко!
   Богун прервал речь, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чек" больше было безграничной любви в словах Богуна, тем глубже открывалась пред нею пропасть, без дна и без надежды на спасение.
   А казак, немного оправившись, продолжал:
   -- Проси чего хочешь! Вот смотри, как убрана эта изба, -- это все мое, добыча из Бара, которую я привез для тебя. Проси чего хочешь: золота, дорогих платьев, драгоценностей, рабов. Я богат, у меня много своего добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра. Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая; я приобрету замки и подарю тебе пол-Украины; я хотя не шляхтич но бунчужный атаман, у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси чего хочешь, только не убегай от меня только останься со мной и полюби меня, моя голубка!
   Княжна приподнялась с подушек: ее бледное, прелестное и кроткое личико выражало такую несокрушимую волю, гордость и силу, что эта голубка была похожа скорей на орлицу.
   -- Если ты ждешь моего ответа, -- сказала она, -- то знай, что если бы мне пришлось простонать у тебя в неволе хоть всю жизнь, то никогда, никогда я не полюблю тебя!
   Богун несколько минут, казалось, боролся сам с собой.
   -- Не говори мне таких вещей, -- сказал он хриплым голосом.
   -- А ты не говори мне о своей любви, потому что она меня оскорбляет. Я не для тебя.
   Казак встал.
   -- А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья бы ты была в Баре, если б не я?
   -- Кто спас мне жизнь для неволи и позора, тот не друг мне, а враг.
   -- И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
   -- Меня убил бы мой нож, но ты вырвал его у меня.
   -- И "е отдам его: ты должна быть моей, -- вырвалось у казака.
   -- Никогда, лучше смерть!
   -- Должна и будешь!
   -- Никогда!
   -- Ну если бы ты не была ранена, то после того, что ты сказала, я сегодня же послал бы в Рашков и велел бы привести монаха, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Не любить мужа и не приголубить его -- грех. Ой ты, благородная княжна, тебя оскорбляет любовь казака? А кто же ты теперь, что я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Что же ты сердишься и обижаешься? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, если бы я был мужиком, а не рыцарем, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и потешился бы твоей красотой и без попа.
   -- Ангелы небесные, спасите меня! -- прошептала княжна.
   -- Я знаю, почему моя любовь оскорбляет тебя, почему ты противишься мне! -- продолжал он. -- Ты для другого бережешь свой девичий стыд, но пока я жив, этому не бывать! Шляхтич, голыш, хитрый лях! Только посмотрел, повертел в танце -- и взял всю, а ты, казак, терпи и бейся лбом об стену! Но я достану его и сдеру с него шкуру. Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землей, а когда вернусь, то принесу, как гостинец, его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
   Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела всеми ее членами, глаза ее потухли, мысли спутались, и на без чувств упала на подушки.
   Богун несколько времени от гнева не мог вымолвить ни слова на губах его появилась пена, но вдруг он увидел эту беспомощно опущенную голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
   -- Она умерла! Горпина! Горпина!
   И с этими словами он грохнулся на землю.
   Горпина вбежала в комнату.
   -- Что с тобой?
   -- Спаси, спаси! -- кричал Богун.-- Я убил ее, мою душу, мой свет!
   -- Что ты. одурел?
   -- Убил, убил! -- стонал казак, ломая руки.
   Но Горпина, подойдя к княжне, тотчас же увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, и, выпроводив за дверь Богуна, стала приводить ее в чувство.
   Княжна вскоре открыла глаза.
   -- Ну, теперь ничего! -- сказала колдунья. -- Ты, видно, испугалась его и обмерла, но это ничего, все это пройдет, и ты поправишься. Ты, девушка, здорова, как орех, и долго еще проживешь на свете и познаешь счастье.
   -- Кто ты? -- спросила слабым голосом княжна.
   -- Я -- твоя служанка, он мне велел быть ею.
   -- Где я?
   -- В Чертовом Яре. Тут совсем пустыня, кроме него никого не увидишь.
   -- И ты тут живешь?
   -- Это наш хутор. Я -- Донцова; мой брат полковник у Богуна и водит добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
   Елена посмотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
   -- А ты будешь добра ко мне? -- спросила она ее.
   Белые зубы молодой колдуньи блеснули между улыбнувшихся губ.
   -- Конечно, буду! -- ответила она.-- Но и ты будь же добра к атаману. Он славный молодец, он тебя...
   И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей, наконец разразилась смехом.
   -- Прочь! -- крикнула княжна.
  

Глава III

  
   Два дня спустя, утром, Горпина с Богуном сидели под вербой у мельничного колеса и смотрели на пенящуюся над ним воду.
   -- Береги ее, не спускай с нее глаз, чтобы она никогда не выходила из яра, говорил Богун.
   -- У яра к реке выход узок, а здесь места довольно. Вели засыпать выход камнями, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а если мне нужно будет, то я найду себе выход
   -- Чем же вы живете?
   -- Черемис сеет под скалами кукурузу, разводит виноградники и ловит птиц. А к тому и вы много привезли. Она ни в чем не будет нуждаться, разве не достанет только птичьего молока. Но не бойся из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают об этом твои молодцы.
   -- Они присягнули мне, что не скажут. Они верные молодцы, не разболтают, хоть дери с них шкуру. Но ты сама говорила, что к тебе, как к ворожихе, ходят люди.
   -- Иногда приходят из Рашкова, а когда проведают, то еще Бог весть откуда Но все они ждут у реки и в яр не входят -- боятся. Ты видел кости? Находились такие смельчаки, которые хотели войти, -- это их кости.
   -- Ты их убила?
   -- Кто бы ни убил, а убил. Если кто хочет ворожить, то ждет у яра, а я иду к колесу, и что увижу, то говорю им. Сейчас посмотрим и тебе, только не знаю, увижу ли что, потому что не всегда видно,
   -- Лишь бы ты не увидела чего-нибудь худого.
   -- Коли увижу что-нибудь худое, то не поедешь. Да и без того лучше не ехать.
   -- Нужно ехать, Хмельницкий писал мне в Бар, чтобы я скорее возвращался, да и Кривонос приказал. Ляхи идут на нас с огромной силой, и мы должны собраться в кучу.
   -- А когда ты вернешься?
   -- Не знаю. Будет такое побоище, какого еще не бывало до сих пор. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я укроюсь здесь, а если мы побьем, то я вернусь за моей пташкой и поеду с нею в Киев.
   -- А если погибнешь?
   -- Ты должна мне сказать об этом, на то ты и колдунья.
   -- Ну а если сгинешь?
   -- Один раз мать родила!
   -- Ба! Что же я должна тогда сделать с этой девушкой? Свернуть ей голову, что ли?
   -- Дотронься только до нее -- и я велю посадить тебя на кол!
   И атаман угрюмо задумался
   -- Если я сгину, -- продолжал он, -- скажи ей, чтобы она простила меня
   -- Неблагодарная эта ляшка! Не любить тебя за такую любовь? Если б это было со мной, я не перечила бы тебе!
   И с этими словами Горпина ткнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
   -- Иди к черту! -- сказал Богун.
   -- Ну, ну, я знаю, что ты не для меня.
   Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, словно сам собирался гадать себе.
   -- Горпина! -- сказал он, помолчав.
   -- Что?
   -- Когда я уеду, будет она тужить по мне?
   -- Если ты не хочешь приневолить ее по-казацки, то может, и лучше, если уедешь.
   -- Не могу, не хочу, не смею! Она умерла бы от этого.
   -- Тогда лучше, если уедешь. Пока ты здесь, она не хочет тебя знать, а как посидит здесь со мною и Черемисом месяц-другой, то сразу станешь ей милее.
   -- Я знаю, что бы я сделал, если бы она была здорова: я привез бы из Рашкова попа и велел бы ему повенчать нас, а теперь -- боюсь: испугается и умрет. Ты сама видела.
   -- Да зачем тебе нужны поп и венчанье? Ты не настоящий казак -- вот что! Не нужны тут мне ни поп, ни ксендз... В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы и их, пожалуй, повесил мне на шею. Увидел бы тогда свою княжну! И что это пришло тебе в голову? Поезжай ты себе и возвращайся
   -- А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Но не лги, а говори правду, если бы даже ты увидела там мою смерть.
   Горпина подошла к воде и открыла мельничный шлюз, задерживавший воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, а под ним, как кипяток, клубилась пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
   -- Гу-гу! Гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ты или добрый, покажись!
   Богун подошел и сел подле нее. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
   -- Вижу! -- крикнула ведьма.
   -- Что ты видишь?
   -- Смерть моего брата. Два быка тянут его на кол.
   -- Ну тебя к черту с твоим братом! -- проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
   Несколько времени слышался только грохот бешено вертящегося колеса.
   -- Лицо его синее, синее, и вороны клюют его! -- сказала ведьма.
   -- Что же ты видишь еще?
   -- Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу!
   -- Что же?
   -- Битва! Ляхи убегают от казаков.
   -- А я гонюсь за ними?
   -- Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!
   -- А княжна?
   -- Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.
   Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
   -- Какой друг? -- спросил он.
   -- Не знаю. Не вижу -- молодой или старый.
   -- Старый! Верно, старый.
   -- Может, и старый.
   -- Тогда я знаю, кто это! Он уже раз изменял мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Горе ему! Но он мне не друг.
   -- Он идет на тебя... Опять вижу... Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!
   -- Это я.
   -- Может быть, и ты. Ястреб... или сокол? Ястреб!
   -- Это я.
   -- Подожди. Уже не видно... В колесе дубовом, в пене белой... Ого-го! Много войска, много молодцов, ох, так много, точно деревьев в лесу, точно бурьяну в степи, а надо всеми -- ты, пред тобой несут три бунчука
   -- А княжна со мной?
   -- Нет, нет! Ты в отряде
   Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
   -- О, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны. Всюду трупы и трупы. Ничего не видно -- всюду кровь!
   Неожиданный порыв ветра сдул с колеса пену, а наверху, над мельницей, показался одновременно отвратительный Черемис с вязанкой дров на плечах.
   -- Черемис, закрой шлюз! -- крикнула ведьма и пошла умываться к ручью; карлик опустил шлюз.
   Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина
   -- Ты ничего не видала больше? -- спросил он ее.
   -- Все, что должно было показаться, уже показалось, а больше я уже ничего не увижу.
   -- А ты не лжешь?
   -- Клянусь головой брата, что я говорила правду! Его посадят на кол, притянут за ноги волами... Мне жаль его! Э, да не одному ему смерть! Но сколько я видела трупов, просто ужас! Никогда столько еще я не видела! Должно быть, будет страшная война.
   -- А ее ты видела с ястребом над головой?
   -- Да
   -- И она была в венке?
   -- Да, в венке и в белом платье.
   -- А откуда же ты знаешь, что этот ястреб я? Я говорил тебе о молодом ляхе шляхтиче Может быть, это он?
   Колдунья сморщила брови и задумалась.
   -- Нет,-- сказала она, тряхнув головой,-- если б это был лях, то тогда бы летал орел.
   -- Слава Богу! Слава Богу! Теперь я пойду к своим молодцам. велю им приготовлять коней в дорогу; ночью мы двинемся
   -- Ты наверное едешь?
   -- Хмель и Кривонос приказали мне вернуться. Ты видела, что будет большая война; то же самое писал мне в Бар и Хмельницкий.
   Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, не желая прослыть неучем.
   -- Ну так поезжай, -- сказала колдунья.-- Ты счастливый... Ты будешь гетманом; я видела, как свои пять пальцев, как над тобой несли три бунчука.
   -- И буду гетманом! И женюсь на княжне; не брать же мне, в самом деле, мужичку.
   -- Ну с мужичкой ты бы говорил иначе, а ее ты стыдишься, -- тебе надо бы быть ляхом.
   -- Я не хуже ляха.
   И с этими словами Богун отправился в конюшни к казакам, а Горпина пошла варить обед.
   Вечером кони уже были готовы, но Богун не торопился с отъездом Он сидел в комнате на сложенных коврах с теорбаном в руках и смотрел на свою княжну, которая, хотя уже и встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая ни малейшего внимания на Богуна, как будто бы его совсем и не было туг, а он, напротив, следил за каждым ее движением, ловил каждый ее вздох и сам не знал, что с собой делать. Он каждую минуту открывал рот, желая начать разговор, но слова не сходили с его языка. Он робел при виде бледного лица девушки с сурово сжатыми устами и бровями. Такого выражения он не видал прежде в лице княжны. Он невольно вспомнил проведенные им вечера в Разлогах, и ему живо представилось, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как вот теперь. Но тогда он был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала, взглядывая на него по временам своими черными глазами, а раскрытые малиновые губки говорили о ее внимании. А теперь она даже Не взглянула на него... Прежде, когда он играл на теорбане, она и смотрела, и слушала его. Но, странное дело: ведь он теперь ее господин, она его невольница, он может ей Приказывать; однако тогда он чувствовал себя ближе к ней, более равным ей; Курцевичи были для него братьями, а она, как сестра их, была также и для него не только любимой девушкой, но отчасти даже родной. А теперь перед ним сидит гордая, хмурая, молчаливая и неприветливая госпожа. В нем закипал гнев. Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее и охотно пролил бы за нее всю кровь; сколько раз овладевал им ужасный гнев, но какая-то невидимая рука останавливает его, а какой-то голос шепчет ему на ухо: "Стой". Впрочем, он вспыхнул раз, как огонь, а потом бился лбом о землю.
   Казак чувствует, что его присутствие ей в тягость. Ну пускай бы она сказала ему хоть одно только ласковое слово -- он упал бы тогда к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить всю свою тоску, свой гнев и свое оскорбление кровью ляхов. А теперь он стоит перед этой княжной, как невольник Если б он не знал ее давно и если б она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее, но это была княжна Елена, которую он просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Разлоги, и все, что у него было. Потому-то он и не хотел показаться перед ней мужиком и потому-то робел так перед нею.
   Время уходит; в комнату долетает со двора говор казаков, которые, наверное, сидят уже в седлах и ждут своего атамана, а он мучается тут.
   Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый контуш и на теорбан -- а она хоть бы взглянула на него. Ему и горько, и тоскливо. Он бы хотел горячо проститься с ней, но боится этого прощания; боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой; боится, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе
   О, если бы это не была княжна Елена. Княжна Елена, которая грозит собственноручно убить себя и которая так мила ему и чем больше в ней гордости и сопротивления, тем милее она ему.
   Под окном заржал конь.
   Атаман собрался с духом.
   -- Княжна! -- сказал он. -- Мне пора ехать.
   Княжна молчала
   -- Ты не скажешь мне: с Богом?
   -- Поезжай с Богом! -- холодно сказала она
   Сердце казака сжалось: она сказала то, что он хотел, но не так, как ему хотелось.
   -- Ну, -- сказал он, -- я знаю, что ты сердишься и ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы с тобою хуже. Я привез тебя сюда, потому что иначе не мог; но скажи, что я тебе сделал злого? Разве я обращался с тобой не так, как следовало? Скажи сама. Разве уж я такой злодей, что недостоин даже твоего доброго слова? А ведь ты в моей власти.
   -- Я в Божьей власти; -- так же холодно, как и прежде, ответила она, -- но если ты сдерживаешься при мне, те благодарю тебя!
   -- Спасибо тебе и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, потоскуешь.
   Княжна молчала.
   -- Жаль мне отставлять тебя здесь одну, -- продолжал Богун, -- жаль уезжать, но надо. Мне легче было бы уезжать, если бы ты улыбнулась и от чистого сердца дала бы мне на дорогу крестик. Что мне делать, чтобы добиться твоего расположения?
   -- Дай мне свободу, а Бог все простит тебе; я тоже прощу и буду благословлять тебя
   -- Ну, может быть, ты еще и будешь свободна, -- сказал казак, -- а может, еще и пожалеешь, что была так сурова со мной.
   Богун хотел купить эту минуту прощания хотя бы ценой обещания, которого, однако, и не думал сдержать; но он добился своего, потому что в глазах княжны блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила на груди руки и устремила на казака свой ясный взгляд.
   - Если бы ты...
   - Ну, не знаю, тихо произнес казак, а стыд за самого себя и жалость к ней сдавили ему горло. -- Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит орда, всюду чамбулы, а от Рашкова идут добруджские татары,-- не могу, страшно... но когда вернусь... при тебе я дитя, и ты что хочешь можешь сделать со мной. Не знаю... не знаю!..
   - Да вразумит тебя Господь и Пресвятая Богородица, поезжай с Богом!
   И она протянула ему руку. Богун впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову и встретив ее холодный взгляд, опустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за занавесью.
   Спустя несколько времени до нее долетел оживленный говор, звон оружия и слова песни:
  
   Буде слава славна
   Помеж казаками,
   Помеж другами,
   На довгия лита
   До киньца вика...
  
   Голоса и лошадиный топот отдалялись все больше и больше, наконец все смолкло.
  

Глава IV

  
   -- Господь совершил над нею явное чудо,-- говорил Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в квартире Скшетуского. -- Да, чудо, позволив мне вырвать ее из этих собачьих рук и в целости привести ее. Будем надеяться, что Он смилуется и далее над ней и над нами Лишь бы только она была жива. Но мне будто кто шепчет, что Богун снова похитил ее. А знаете почему, ведь все говорят, что он был вторым начальником после Кривоноса, -- чтоб его черти побрали! -- следовательно, он должен был участвовать при взятии Бара.
   -- Могли он отыскать ее в этой массе несчастных: ведь там вырезано двадцать тысяч человек. -- сказал Володыевский.
   -- О, вы не знаете его! А я готов присягнуть: он знал, что она в Бара. Не иначе как он спас ее от этой резни и куда-нибудь спрятал.
   -- Hо эта небольшое утешение! Я, на месте Скшетуского, желал бы лучше, чтобы она погибла, чем оставалась бы в его поганых руках.
   -- Да, и это не утешение, потому что если она и погибла, то все равно опозорена...
   -- Несчастная! -- сказал Володыевский.
   -- Ох, горе, горе, -- отозвался Лонгин.
   Заглоба начал теребить свою бороду и усы и наконец сказал:
   -- Ах, чтобы они все подохли, этот собачий род, чтобы из их кишок басурмане наделали себе тетивы для луков! Бог сотворил всех людей, но их, верно, сотворил сам черт.
   -- Я не знаком с княжной,-- печально сказал Володыевский,-- но предпочел бы, чтобы беда стряслась лучше надо мной, чем над ней.
   -- Я видел ее всего один раз, но когда я вспомню о ней, то мне становится противной сама жизнь.
   -- Даже вам, -- сказал Заглоба, -- а каково же мне, когда я полюбил ее, как отец, и вытащил ее из такой трясины!
   -- А каково же Скшетускому? -- проговорил Володыевский.
   Так горевали рыцари и наконец погрузились в молчание.
   Первым очнулся Заглоба.
   -- Разве нет средств помочь горю? -- спросил он.
   -- Если нечем помочь, то наш долг хоть отомстить,-- ответив Володыевский.
   -- Если бы Бог послал скорей битву, -- вздохнул Лонгин. -- Говорят, что татары уже переправились через Днепр и стоят кошем в поле.
   -- Не можем же мы так оставаться, ничего не сделав для ее спасения, -- сказал Заглоба. -- Хотя мои старые кости довольно уж бродили по белу свету и хотя лежать в теплом углу, на покое, гораздо лучше и приятнее, но для нее я пойду хоть в Стамбул, и готов надеть мужицкую сермягу и взять в руки теорбан, на который я теперь не могу смотреть без отвращения.
   -- Вы мастер придумывать разные фортели -- придумайте и теперь что-нибудь, -- сказал Подбипента.
   -- В моей голове уж много перебывало их; если бы только половина их промелькнула у князя Доминика, то он давно бы повесил Хмельницкого за ноги на виселице. Я уж говорил Скшетускому об этом, но теперь с ним нельзя ни до чего договориться. Горе грызет его хуже болезни, -- вы смотрите, как бы он не помешался. Часто случается, что от большого горя мутится разум, начинает бродить и киснуть, как вино.
   -- Да, это бывает, бывает, -- подтвердил и Лонгин.
   -- Что же вы придумали? -- с нетерпением спросил Володыевский.
   -- Что я придумал? Прежде всего мы должны узнать, жива ли бедняжка, -- да сохранят ее ангелы небесные от всякого зла! А узнать это мы может двумя способами: или выбрать между княжескими казаками надежных и верных людей, которые бы сделали вид, что они бежали от нас. Они завязали бы дружбу с казаками Богуна и разузнали бы что-нибудь от них...
   -- У меня есть драгуны-хохлы, -- перебил Володыевский, -- я найду таких охотников.
   -- Погодите... Или же надо поймать кого-нибудь из тех негодяев, которые брали Бар, может быть, они и знают что-нибудь. Они все так и смотрят Богуну в глаза: им нравится его смелость. О нем поют песни, -- чтобы им разорвало глотку! -- и один другому рассказывает, что он сделал и даже чего не делал. Если он похитил нашу бедняжку, то не скроет этого от них.
   -- Можно и людей послать, и поймать кого-нибудь, -- заметил Подбипента.
   -- Вы попали в точку. Самое главное -- узнать, жива ли она. Если вы, господа, действительно желаете помочь Скшетускому, то сдайтесь под мою команду, потому что я опытнее вас всех Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, где он ее спрятал, а раз мы узнаем это, то ручаюсь головой, что мы достанем ее. Опаснее всего это мне и Скшетускому, потому что Богун знает нас и если увидит, то так отделает, что потом нас не узнает и родная мать. А вас двоих он еще не видел.
   -- Меня видел, -- сказал Подбипента, -- ну да все равно.
   -- Может, Бог даст, он и попадется к нам в руки! воскликнул Володыевский.
   -- Что касается меня, то я не желаю видеть его, -- продолжал Заглоба. -- Пусть уж на него смотрит палач. Но за дело надо приниматься очень осторожно, а то можно испортить все. Не может быть, чтобы только он один знал, где княжна. Но предупреждаю вас, что безопаснее расспросить кого-нибудь другого, а не его.
   -- Может быть, наши люди узнают. Если только князь позволит, то я выберу надежных молодцов и пошлю их хоть завтра.
   -- Князь-то позволит, но только сомневаюсь, чтобы они узнали хоть что-нибудь. Но знаете что, господа? Мне пришла в голову мысль: вместо того чтобы высылать людей, переоденемся сами по-мужицки и пойдем, не мешкая.
   -- О, нет! Это невозможно!
   -- Почему же?
   -- Вы, верно, не знаете военной службы. Когда собираются все полки -- это святое дела Если бы даже умирали отец и мать, то ни один воин не пойдет просить позволения уехать; перед битвой это считается величайшим бесчестием, и ни один воин не допустит этого. После битвы -- можно, но раньше -- нет. Заметьте, что Скшетускому первому хотелось бы полететь на спасение княжны, но он даже не заикнулся об отъезде, несмотря на то, что он уже составил себе репутацию, да и князь любит его. Он знает свой долг. Это служба общественная, а то -- частное дело. Не знаю, как в ином месте, думаю, однако, что везде так, но у нашего князя не бывало еще такого случая, чтобы офицер просил отпуска перед битвой. Если б даже у Скшетуского разрывалась на части душа, то и тогда бы он не пошел к князю с подобной просьбой.
   -- Да, он настоящий римлянин и ригорист -- я знаю его! -- сказал Заглоба. -- Но если бы кто-нибудь шепнул князю, то он, может быть, от себя отпустил бы и его, и вас.
   -- Где же ему думать об этом? У него на плечах вся Польша. Неужели вы думаете, что он будет заниматься личными делами, когда совершается такое важное событие, касающееся тысяч людей. А если бы даже он и дал нам это позволение, то, как Бог свят, никто из нас не пошел бы, потому что прежде всего мы должны служить нашему несчастному отечеству, а лотом уже заниматься личными делами.
   -- Я знаю службу уже давно, а сказал это потому, что мне вдруг пришла в голову эта мысль. Да, правду говоря, теперь мы не много бы и разведали; вот когда они будут разбиты и будут спасать свои головы, то мы тогда смело можем втереться к ним и разузнать кое-что. Лишь бы только скорее подошло остальное войско, а то в этом Чолганском Камне можно умереть с тоски.
   -- Если бы командовал наш князь, то мы бы давно уже выступили, а князь Доминик, верно, уж очень часто отдыхает, если его нет до сих пор.
   -- Его ждут сюда дня через три.
   -- Дай Бог, как можно скорей! А коронный подчаший придет сегодня?
   -- Да
   В эту минуту открылись двери и в комнату вошел Скшетуский.
   Его лицо казалось окаменевшим от горя: таким холодом и спокойствием веяло от него. Странно было видеть это молодое лицо таким суровым и холодным, точно на нем никогда не появлялась улыбка, и если бы его скосила смерть, то лицо это немного бы изменилось. Борода его выросла до половины груди, а среди черных как воронье крыло волос пробивались серебряные нити. Его друзья и приятели могли только догадываться о его горе, потому что он не выказывал его. На вид он был совсем спокоен, а к службе относился усерднее обыкновенного; он, казалось, был весь поглощен предстоящей войной.
   -- Мы рассуждали тут о твоем, а вместе и нашем несчастье, -- обратился к нему Заглоба -- Бог свидетель, что мы желали бы помочь тебе, но не можем. Наше сочувствие ничего не стоило бы, если бы мы помогали только пропивать слезы Но мы решили пролить нашу кровь, чтобы вырвать бедняжку, если она еще жива, из неволи.
   -- Бог отплатит вам за это, -- сказал Скшетуский.
   -- Мы пойдем с тобой хоть в лагерь Хмельницкого, -- сказал Володыевский, поглядывая с беспокойством на своего друга.
   -- Мы знаем, -- сказал Заглоба, -- что ты поклялся отыскать ее живой или мертвой, и готовы идти за тобой хоть сейчас.
   Скшетуский сел на лавку и, устремив глаза в землю, молчал. Заглоба почувствовал досаду.
   "Неужели он забудет ее?-- подумал он. -- Если так, то пусть его накажет Бог. Нет у тебя, очевидно, ни благодарности, ни памяти. Но найдутся люди, которые пойдут спасать ее, хотя бы своей кровью".
   В комнате воцарилось глубокое молчание, прерываемое только вздохами Лонгина Маленький Володыевский подошел к Скшетускому и, положив ему на плечо руку, спросил:
   -- Ты откуда?
   -- От княззя.
   -- Ну что?
   -- Сегодня ночью выступаю в поход.
   -- Далеко?
   -- До Ярмолинец, если будет дорога свободна.
   Володыевский посмотрел на Заглобу они поняли друг друга.
   -- Это к Бару, -- пробормотал Заглоба.
   -- И мы пойдем с тобою.
   -- Спроси прежде князя, не даст ли он тебе другого поручения.
   -- Пойдем вместе. Мне, кстати, надо спросить еще кой о чем.
   -- И мы с вами, -- сказал Заглоба.
   Они вышли. Квартира князя была довольно далеко, на другом конце лагеря Они застали в передней множество офицеров разных полков; войска отовсюду стекались к Чолганскому Камню, и все предлагали князю свои услуги. Володыевский и Подбипента долго ждали, прежде чем им удалось предстать перед князем, но зато последний сразу же позволил им и ехать, и послать нескольких драгун, которые должны были под видом беглецов втереться в отряд Богуна и выведать все о княжне. Обратясь к Володыевскому, князь прибавил:
   -- Я нарочно придумываю для Скшетуского разные поручения, потому что вижу, как гложет его горе, и мне несказанно жаль его. Говорил он вам что-нибудь о ней?
   -- Очень мало. Он в первую минуту хотел было броситься разыскивать ее между казаками, но вспомнил, что теперь готовятся к бою все полки и что мы должны служить родине, которую надо спасать прежде всего. Поэтому он и не был у вашей светлости. Один только Бог знает, что творит ты не для меня.
   Богун засмотрелся на водяную пену, точно сам хотел ворожить для себя.
   -- Горпина!
   -- Что?
   -- Если я пойду, будет она тужить обо мне?
   -- Коли ты не хочешь заставить ее полюбить себя силой, по-казацки, то, может быть, и лучше, если ты уедешь.
   -- Не хочу, не могу, не смею! Я знаю, она руки на себя наложит.
   -- Так поезжай. Пока она тебя и знать не хочет, а посидит со мной и с Черемисом месяц, два, и ты ей мил покажешься.
   -- Я не знаю, что сделал бы, только бы она была здорова. Хотел было я попа привезти из Рашкова, обвенчать нас, да боюсь испугается и отдаст Богу душу. Ты сама ведь видела.
   -- Оставь ее в покое. Да зачем тебе поп и свадьба? Не настоящий ты казак, нет! А мне вовсе не хочется видеть здесь ни попа, ни ксендза. В Рашкове стоят добруджские татары, ты еще им сюда дорогу покажи, тогда век не видать тебе твоей княжны. И что тебе взбрело на ум? Поезжай себе и возвращайся.
   -- А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Говори правду, не таи, даже если меня мертвого увидишь.
   Донцовна подошла к плотине и подняла еще один затвор; вода хлынула бурным потоком, колесо начало вертеться с удвоенной быстротой и скоро скрылось в брызгах водяной пыли и пены.
   Колдунья вперила свои черные глаза в водоворот и, схватив себя за волосы, начала кричать:
   -- Гук! Гук! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ли ты, добрый ли, покажись!
   Богун приблизился и сел рядом с ней. На лице его одновременно обозначились страх и лихорадочное любопытство.
   -- Вижу! -- наконец, крикнула Горпина.
   -- Что видишь?
   -- Смерть моего брата. Донца сажают на кол.
   -- К черту твоего брата!
   Богуну хотелось знать совсем другое.
   С минуту слышался только бешеный плеск воды.
   -- Синее лицо у моего брата, синее... вороны его клюют!
   -- Что видишь еще?
   -- Ничего. О, какой синий! Гук! Гук! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу.
   -- Что?
   -- Битва! Ляхи бегут перед казаками.
   -- А я их преследую!
   -- Вижу и тебя. Ты столкнулся с маленьким рыцарем... О, о!.. Берегись маленького рыцаря.
   -- А княжна?
   -- Ее нет. И опять вижу тебя, а при тебе тот, что тебя предаст. Твой вероломный друг.
   -- Какой друг?
   -- Не вижу. Не знаю, молодой или старый!
   -- Старый! Наверное, старый!
   -- Может быть, и старый.
   -- Тогда я знаю кто. Он уже раз изменил мне. Старый шляхтич с седой бородой и кривым глазом. На погибель ему! Но он мне не друг.
   -- Он добирается до тебя. Опять вижу. Стой, подожди! И княжна тут... в венке из руты, в белом платье, над ней ястреб.
   -- Это я.
   -- Может быть, и ты. Ястреб... или сокол? Ястреб!
   -- Это я.
   -- Подожди. Вот и не видно ее... В колесе дубовом, в пене белой... О, о! Много войска, много казаков, ой, много, как деревьев в лесу, как ковыля в степи, а ты надо всеми, перед тобой три бунчука несут.
   -- А княжна со мной?
   -- Нет ее, ты в обозе.
   Снова молчание. Колесо гудит так, что вся мельница трясется.
   -- О, сколько тут крови! Сколько крови! Сколько убитых! Волки над ними, вороны! Одни трупы! Трупы! И дальше... дальше... только трупы, ничего не видать, только кровь!
   Вдруг порыв ветра рассеял туман над колесом; и тут же у мельницы показался уродливый Черемис с вязанкой дров за плечами.
   -- Черемис, закрой затвор! -- крикнула колдунья и пошла умывать лицо и руки.
   Богун сидел в задумчивости. Только возвращение Горпины заставило его очнуться.
   -- Больше ты ничего не видела? -- спросил он.
   -- Что показалось, то показалось, больше ничего не увижу, сколько ни гляди.
   -- А не врешь?
   -- Нет, клянусь головой брата. Его на кол сажают, юлами за ноги растягивают. Мне его жаль. Эх, не ему одному смерть суждена! Сколько убитых! Я никогда столько не видала; будет большая война на свете.
   -- А ее ты видела с ястребом над головой?
   -- Да.
   -- И она была в венке?
   -- В венке и белом платье.
   -- А откуда ты знаешь, что ястреб это я? Я тебе говорил о молодом ляхе-шляхтиче, может быть, это он?
   Горпина нахмурила брови и задумалась.
   -- Нет, -- сказала она немного погодя и тряхнула головой, -- если б это был лях, то был бы орел.
   -- Слава Богу! Славу Богу! Ну, я пойду к своим, прикажу коней готовить в дорогу. Ночью выедем.
   -- Так ты наверняка хочешь ехать?
   -- Хмель приказывал, и Кривонос приказывал. Ты правильно сказала, что будет большая война. Я сам в Баре читал письмо Хмеля, и он то же пишет.
   -- Ну, поезжай. Ты счастливый, гетманом будешь. Я видела, как перед тобой три бунчука несут.
   -- Гетманом буду и княжну за себя замуж возьму. Не мужичку же брать.
   -- С мужичкой ты иначе бы разговаривал, а этой ты не пара. Ей нужен лях.
   -- Ну, и я не хуже.
   Богун повернулся и пошел в конюшню, а Горпина стряпать обед.
   Вечером все было готово к дороге, но атаман не спешил с отъездом. Он сидел на связке ковров с торбаном в руках и смотрел на свою княжну. Та поднялась со своей постели, но забилась в дальний угол комнаты и, перебирая четки, не обращала никакого внимания на Богуна, точно его в светлице и не было. А Богун следил за каждым ее движением, ловил каждый вздох и не знал, что ему делать. Каждую минуту он открывал рот, чтоб начать разговор, но слова застревали в горле. Ее бледное лицо с упрямо сдвинутыми бровями вселяло в него робость. Такого выражения Богун до сих пор не видал на лице княжны. И против воли ему вспомнился вечер в Розлогах: как живые, вокруг дубового стола сидят Курцевичи, старая княгиня грызет семечки, князья поочередно мечут кости, а он не спускает глаз с княжны, такой же прелестной, как и сегодня. Но в те времена на его долю выпадали минуты счастья, когда во время его рассказов о кровавых стычках с татарами, черные ее очи надолго останавливались на его лице, а полуоткрытые уста показывали, с каким вниманием слушает она его. А теперь ни взгляда, ни слова!.. Тогда, бывало, он заиграет на торбане, она и слушает, и смотрит на него, и сердце его тает. Но странное дело! Теперь он ее господин, она его пленница, невольница; он может повелевать ею, а все-таки пропасть, разделявшая их, была тогда куда меньше. Курцевичи были по сути и его братьями, и она, их сестра, могла считаться и его родственницей. А теперь перед ним сидит панна, гордая, суровая, молчаливая, немилосердная. Ох, и гнев же закипает в нем! Показал бы он ей, как презирать казака... да горе горькое -- любит он ее, эту жестокосердную панну, кровь бы отдал за нее всю до капли, и гнев стихает в нем, и какой-то голос шепчет ему на ухо: остановись! Он чувствует, что его присутствие стесняет, тяготит ее. Хоть бы улыбнулась, проронила доброе слово -- он пал бы к ее ногам и поехал бы хоть к черту на рога, топить свою тоску безысходную, свой гнев в ляшской крови. А теперь он словно раб перед этой княжной. Если б он ее не знал раньше, если б эта полька была взята из любого шляхетского дома, он был бы смелей, но ведь это княжна Елена, из-за которой он кланялся Курцевичам, за которую готов был отдать все, что имел. Тем позорнее ему быть рабом у нее, тем больше он перед ней робеет.
   Время уходит, со двора доносится говор казаков, которые теперь, верно, уже сидят на конях и ждут атамана, а у атамана сердце разрывается от боли. Ясный свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш, а она хоть бы раз взглянула! Богун не знает, что ему делать. Он хотел бы проститься, проститься хорошо, сердечно, но боится, что прощание будет не такое, какое ему бы хотелось, что он уйдет отсюда с горечью, с гневом и болью в душе. Эх, если б то была не княжна Елена, не та, что ранила себя ножом, не та, что обещает зарезаться.... не та, милая, дорогая и чем более суровая и неприступная, тем более милая!..
   Вдруг чей-то конь заржал за окном.
   Атаман собрался с духом.
   -- Княжна, -- сказал он, -- мне пора в дорогу.
   Княжна молчала.
   -- И ты мне не скажешь: с Богом?
   -- Поезжайте с Богом, -- медленно сказала княжна.
   У казака стиснуло сердце: она сказала то, что ему хотелось, но сказала не так... сухо, чуть ли не презрительно.
   -- Я знаю, что ты гневаешься на меня, ненавидишь меня, но скажу тебе только одно, что другой был бы хуже меня. Я тебя привез сюда, иначе мне ничего не оставалось делать, но что дурного я тебе сделал? Разве не обходился с тобой, как с королевой? Скажи сама. Разве я уж такой разбойник, что ты мне слова доброго не скажешь? И не забудь -- ты в моей власти.
   -- Я во власти Бога, -- все так же медленно проговорила княжна, -- но если вы при мне удерживаете себя, то благодарю вас и за это.
   -- Я поеду, хотя бы и с таким словом. Может быть, пожалеешь обо мне, а может быть, взгрустнется когда-нибудь, когда меня не будет.
   Елена молчала.
   -- Жаль мне оставлять тебя здесь одну, -- продолжал Богун, -- жаль уезжать, но делать нечего -- долг. Легче было бы мне, если бы ты улыбнулась мне, крестик дала бы от чистого сердца. Что я должен сделать, чтоб заслужить твое расположение?
   -- Возвратите мне свободу, и Бог вам все простит, и я прощу и буду благословлять вас.
   -- Может быть, так и будет, -- сказал казак, -- может быть, ты еще пожалеешь, что была так сурова со мною.
   Богун хотел ценой полуобещания купить миг расставания. Он добился своего. В глазах Елены блеснул огонь надежды, суровость исчезла с ее лица. Она сложила руки на груди и устремила на него умоляющий взор.
   -- Если бы вы...
   -- Н... не знаю, -- тихо прошептал казак. И стыд и жалость стискивали его горло. -- Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит татарская орда, от Рашкова тоже татары идут, не могу, боюсь, но как вернусь... Я ведь словно ребенок перед тобой. Ты со мной, что хочешь, то и сделаешь. Не знаю... не знаю!..
   -- Да благословит вас Бог, да вдохновит вас святая Дева... Поезжайте с Богом.
   Она протянула ему руки. Богун одним прыжком очутился около нее, впился губами в ее руки, но вдруг поднял голову, встретил ее ледяной взгляд и выбежал вон.
   Вскоре за окном раздался топот казацких коней.
  

Глава IV

  
   -- Истинное чудо явил нам Господь Бог, -- говорил пан Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в комнате Скшетуского, -- истинное чудо, говорю я вам, что дозволил мне вырвать ее из собачьих зубов и сохранять в целости всю дорогу; будем надеяться, что Он еще смилуется над нами. Только бы она была жива. А мне все сдается, что он ее снова похитил. Обратите внимание, что после Пулуяна он занял его место при Кривоносе (чтоб его черти искривили!) и должен был быть при взятии Бара.
   -- Он мог не найти ее в толпе несчастных; говорят, там погибло до двадцати тысяч, -- заметил Володыевский.
   -- Вы его не знаете. Я готов поклясться в том, что он знал о ее пребывании в Баре. Иначе и быть не может, он спас ее от смерти и увез куда-нибудь.
   -- Невеликое утешение. На месте пана Скшетуского я скорее согласился бы, чтоб она погибла, чем попала в его руки.
   -- И тут радостного мало: если она погибла, то погибла опозоренная...
   -- Так и так плохо! -- сказал Володыевский.
   -- Ох, плохо! -- повторил пан Подбипента.
   Заглоба начал теребить свои усы и бороду и, наконец, разразился:
   -- Ах, чтоб на вас чума нашла, чтобы татары из ваших внутренностей скрутили тетиву для своих луков!
   -- Я не знал этой панны, -- грустно проговорил Володыевский, -- но лучше бы меня самого постигло несчастье.
   -- Я видел ее раз в жизни, но как подумаю о том, где она, то жить не хочется, -- сказал пан Лонгинус.
   -- То вам, -- закричал пан Заглоба, -- а каково мне, коли я полюбил ее, как отец, и от татарской неволи высвободил, каково мне?
   -- Нет, а каково пану Скшетускому!
   Все замолкли. Первый встрепенулся пан Заглоба.
   -- Неужели мы ничем не можем помочь?
   -- Если помочь не можем, то должны отомстить, -- отозвался Володыевский.
   -- Если б Господь послал генеральную битву! -- вздохнул пан Лонгинус. -- О татарах говорят, что они уже переправились и в полях стали лагерем.
   Пан Заглоба начинал кипятиться:
   -- Не может быть, чтоб мы оставили бедняжку, ничего не предприняв для ее спасения. Я уже довольно потаскался по белому свету, старые кости на покой просятся, но для своей княжны готов отправиться хоть в Стамбул, даже если б для этого вновь пришлось напяливать мужицкую сермягу и тащить торбан... ol Будь он проклят! Без отвращения вспомнить о нем не могу!
   -- Вы искусны на всякие затеи, придумайте что-нибудь, -- поддержал его пан Подбипента.
   -- У меня уже много было всяких планов. Если бы у князя Доминика было наполовину меньше, то Хмельницкий давно бы уже висел на виселице. Я и со Скшетуским говорил, да теперь с ним говорить нельзя ни о чем. Горе живет в нем и мучит хуже болезни. Вы присматривайте за ним, как бы он умом не повредился. Часто бывает, что от великих горестей mens {Дух (лат.).} начинает бродить, как вино, пока совсем не прокиснет.
   -- Бывает, бывает! -- и пан Лонгинус покачал головой.
   Володыевский нетерпеливо повернулся на лавке и спросил:
   -- Какие же у вас планы?
   -- Мои планы? Прежде всего, мы должны узнать, жива ли она, бедняжка (да хранят ее святые ангелы от всякого зла!), а узнать можем двумя способами: или найти верных казаков, которые сделают вид, что хотят соединиться с Хмельницким, убегут к Богуну и узнают у его людей о чем-нибудь...
   -- Такие у меня есть -- драгуны русские! -- воскликнул Володыевский.
   -- Подождите... или взять "языка" из тех, что брали Бар, не знает ли чего. Все они на Богуна чуть не молятся, больно уж он нравится им, чертям, песни о нем поют (глотки бы у них полопались!) и рассказывают один другому, что он сделал и чего не сделал. Если он похитил княжну, то от них это не укрылось.
   -- Можно и казаков послать, и о "языке" позаботиться, одно другому не мешает, -- заметил пан Подбипента.
   -- Именно. Блестящие способности у вас, милый пан Лонгинус. Если мы узнаем, что она жива, -- главное дело сделано. Если вы (только, прошу вас, говорите откровенно) хотите на самом деле помогать Скшетускому, то подчинитесь мне; я человек более опытный. Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, куда он скрыл ее, а как узнаем, я головой ручаюсь, что достанем ее хоть из-под земли. Главное затруднение во мне и Скшетуском -- нас Богун знает, ну, а уж если узнает, то после этого нас и родная мать не признает. А вас обоих он не видел.
   -- Меня видел, -- сказал пан Подбипента, -- ну да это пустяки.
   -- Может быть, Бог отдаст его в наши руки! -- прибавил пан Володыевский.
   -- Ну, это лишнее, -- воспротивился пан Заглоба. -- Пусть с ним лучше палач занимается. Начинать нужно осторожно, чтобы не испортить всего дела. Не может быть, чтобы никто не знал о том месте, где он ее спрятал.
   -- Может быть, наши узнают что-нибудь. Если князь позволит, я выберу тех, кто поверней, и вышлю хоть завтра утром.
   -- Князь-то дозволит, но узнают ли они что-нибудь, в этом я сомневаюсь. Послушайте только, мне приходит в голову такой способ: вместо того, чтобы высылать кого-нибудь, переоденемся-ка холопами да сейчас и в дорогу, не мешкая.
   -- О, ну это никак невозможно! -- вскричал пан Володыевский.
   -- Но почему?
   -- Значит, вы не знаете военной службы. Если войска стоят nemine excepro {В полном сборе (лат.).}, то это святое дело. Отец и мать умирай -- рыцарь и тогда не пойдет просить отпуска, потому что это -- величайший позор для солдата. После генерального сражения, когда неприятель разбит, -- можно, но не раньше. Помните, как Скшетускому хотелось ехать к невесте, однако он и словом не обмолвился. Уж, казалось бы, репутация его безупречна, князь его любит, а он даже не заикнулся об отпуске, потому что знает свой долг. Собственно говоря, это общественное дело, а там частное. Я не знаю, как в других странах, хотя думаю, что везде одинаково, а у нашего князя перед битвой не дают отпусков, в особенности офицерам. Даже бы душа у Скшетуского разрывалась на части, он и то не пойдет за этим к князю.
   -- Слов нет, он по духу римлянин, -- сказал пан Заглоба, -- но если бы кто-нибудь стороной шепнул об этом князю? Может быть, он своей волей дал бы мне и вам отпуск.
   -- И не подумает. У князя на плечах вся республика. В то время, когда решаются судьбы целого народа, время ли князю заниматься частными делами? Ну, допустим самое невероятное -- он даст нам непрошенный отпуск, кто из нас выйдет из лагеря? Не себе, а несчастной отчизне должны мы служить теперь.
   -- Знаю я это, и службу военную с давних пор знаю, и потому сказал вам, что предположение это только мелькнуло в моем уме, a не засело там. Да и по совести сказать вам, пока шайки грабителей не разгромлены, мы мало чего сумеем, ну, а когда они будут разбиты, когда их будут преследовать, когда неприятель будет спасать свою шкуру, тогда мы смело можем затесаться в их ряды и легко разузнать все, что желаем. Только поскорее подходило бы остальное войско, а то мы, пожалуй, все перемрем тут со скуки. Князь Доминик долго заставил себя ждать.
   -- Его ожидают дня через три.
   -- Дай Бог поскорее! А пан коронный подчаший сегодня будет?
   -- Сегодня.
   Тут двери отворились, и в комнату вошел Скшетуский. Лицо его было неподвижно; могильным холодом и спокойствием веяло от него.
   Невозможно было без глубокого сожаления смотреть на это молодое лицо, на котором, казалось, никогда и не появлялась улыбка. Борода пана Яна отросла до половины груди и серебрилась кое-где сединою.
   Он никому не жаловался и подчеркнуто спокойный на вид весь ушел в исполнение своих служебных обязанностей.
   -- Мы тут толковали о вашем несчастье, которое, впрочем, и наше несчастье, -- сказал пан Заглоба, -- но, Бог свидетель, ничем вас утешить не можем. А так как одними вздохами да слезами делу не поможешь, то мы решились отдать свою жизнь, только бы вырвать княжну из неволи, если она, бедняжка, жива еще до сих пор.
   -- Да вознаградит вас Бог!
   -- Мы пойдем с тобой хоть в обоз к Хмельницкому, -- прибавил Володыевский, беспокойно поглядывая на товарища.
   -- Да вознаградит вас Бог! -- повторил Скшетуский.
   -- Мы знаем, -- продолжал Заглоба, -- что вы поклялись отыскать ее живую или мертвую. Мы готовы хоть сейчас...
   Скшетуский сел на лавку, уставился в одну точку и не отвечал ничего, так что пан Заглоба начал даже злиться. Что же это он, отказывается от своего намерения, что ли? Если так, то Бог ему судья! Нет, верно, на белом свете ни памяти, ни долга. Ну да хорошо... авось, отыщутся и такие, что и без него попытаются спасти ее, до последней капли крови будут биться.
   В комнате воцарилось молчание, прерываемое только вздохами пана Лонгинуса. Наконец, Володыевскому надоело ждать, он подошел и ударил Скшетуского по плечу.
   -- Ты откуда сейчас?
   -- От князя.
   -- Ну, и что же?
   -- Ночью иду на разведку.
   -- Далеко?
   -- Под Ярмолинцы, если дорога свободна.
   Володыевский и Заглоба переглянулись и сразу все поняли.
   -- Это по направлению к Бару? -- пробормотал Заглоба.
   -- Мы пойдем с тобою.
   -- Тогда тебе нужно спроситься у князя, не назначит ли он тебе другого дела.
   -- Пойдем вместе. Мне его надо еще кой о чем спросить.
   -- И мы с вами! -- сказал Заглоба.
   В княжеской приемной толпилось множество офицеров разных хоругвий; войска, подходящие к Чолганскому Камню, спешили отдать себя в распоряжение князя. Пану Володыевскому и Подбипенте довольно долго пришлось ждать аудиенции, зато князь сразу позволил им и самим ехать, и драгунов-русинов направить в лагерь богуновских казаков для сбора сведений о княжне.
   -- Я нарочно выдумываю разные дела для Скшетуского, -- сказал князь. -- Я вижу, что горе точит его сердце. Ничего он не говорил вам?
   -- Очень мало, -- ответил Володыевский. -- В первую минуту он вскочил, чтоб идти, очертя голову, на казаков, но затем вспомнил, что теперь войска стоят nemlne excepto, что мы все обязаны защищать родину, и потому не ходил с этим к вашему сиятельству. Только Богу одному известно, каково ему сейчас.
   -- Он сильно страдает. Присматривайте же за ним; я вижу, вы очень преданы ему.
   Володыевский низко поклонился и вышел из комнаты, потому что в эту минуту к князю пришли киевский воевода, пан Денгоф, староста стобницкий и другие важные лица.
   -- Ну, что? -- первым словом спросил Скшетуский.
   -- Еду вместе с тобой. Только мне нужно отправить кой-куда людей из моего полка.
   Они вышли, а с ними Подбипента, Заглоба и Зацвилиховский, который направлялся к своей хоругви. Недалеко от стоянки драгунов нашим друзьям попался пан Лащ, идущий с несколькими своими товарищами, такими же пьяными, как и он сам. Пан Заглоба глубоко вздохнул. Он еще под Константиновом сдружился с паном коронным стражником и находил в его характере много приятных черт. Пан Лащ, гроза и страх неприятеля, свободное от занятий время обыкновенно любил посвящать попойкам в кругу людей вроде пана Заглобы. То был буян чистейшей воды, натворивший столько безобразий, что, живи он в другой стране, давно бы ему не миновать виселицы. На нем висело несколько смертных приговоров, но он и в мирное время обращал на них не особенно много внимания, а в военное и подавно. К князю он присоединился еще под Росоловцем и оказал ему значительную помощь под Константиновом, но в Збараже сделался почти невыносимым благодаря своим выходкам. Трудно сосчитать, сколько вина и меду выпил с ним пан Заглоба, сколько вздора нагородил ему, но со времени взятия Бара старый шляхтич утратил веселое расположение духа и более не посещал уже пана стражника. Пан Лащ думал было, что Заглоба уехал куда-то, как вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Он протянул ему руки навстречу.
   -- А, здравствуйте! Отчего не заглянете ко мне, что поделываете?
   -- Я все с паном Скшетуским, -- ответил Заглоба.
   Стражник недолюбливал Скшетуского за неприветливость и называл его иронически мудрецом. Он хорошо знал о несчастье, постигшем Скшетуского, но до поры до времени воздерживался от каких-либо комментариев на этот счет. Теперь же винные пары шумели в его голове, он взял поручика за пуговицу жупана и спросил:
   -- А вы все по возлюбленной плачете? Хороша была?.. А?
   -- Оставьте меня! -- глухо сказал Скшетуский.
   -- Подождите минуту.
   -- Я спешу по делу, по службе. Пустите!
   -- Постойте, -- настаивал Лащ с упорством пьяного человека. -- Вам дело, не мне. Мною тут командовать никто не смеет.
   Он понизил голос:
   -- Скажите лучше, хороша она была? Брови поручика нахмурились.
   -- Не дотрагивайтесь до моей раны.
   -- Не дотрагиваться? Не бойтесь. Коли хороша она была, то жива.
   Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержался и сказал:
   -- Пан стражник, не забывайте, с кем вы говорите.
   Лащ вытаращил глаза.
   -- Что такое? Вы грозите, грозите мне?..
   -- Идите своей дорогой, пан стражник! -- крикнул, дрожа от злости, Зацвилиховский.
   -- Ах вы, дрянь этакая! -- трещал стражник. -- Господа, за сабли!
   Он выхватил саблю и бросился с нею на Скшетуского, но в то же мгновение сабля его была выбита из рук, а сам он с размаху растянулся на земле.
   Пан Скшетуский не добивал его. Он стоял, бледный, взволнованный, посреди сбежавшейся толпы. С одной стороны подоспели солдаты стражника, с другой -- солдаты Володыевского высыпали, словно пчелы из улья. Раздались крики: "Бей! Бей!". Вот засверкали обнаженные сабли, свалка могла каждую минуту перейти в битву. На счастье, сторонники Лаща, видя свою малочисленность, поостыли, схватили пана стражника и потащили его за собою.
   Если б он имел дело с менее приученными к дисциплине офицерами, его, вероятно, давно бы разорвали в клочья, но старик Зацвилиховский скоро образумился, крикнул "Стой!", и сабли скрылись в ножнах.
   Тем не менее, проходивший в это время пан Кушель счел своей обязанностью довести о происшедшем до сведения князя. Он торопливо вошел в его комнату и крикнул:
   -- Князь, солдаты рубятся между собой.
   В это время дверь с грохотом распахнулась, и в комнату, словно пуля, влетел бледный от бешенства пан стражник.
   -- Ваше сиятельство! -- орал он. -- Справедливости! В вашем лагере, точно у Хмельницкого, ни на заслуги, ни на достоинство не обращают внимания! Обнажают сабли против сановников государства! Если вы не рассудите по справедливости, не приговорите к смерти дерзкого обидчика, я сам с ним расправлюсь.
   Князь встал из-за стола.
   -- Что случилось? Кто обидел вас?
   -- Ваш офицер, Скшетуский.
   На лице князя выразилось неподдельное изумление.
   -- Скшетуский?
   Тут двери отворились, и вошел Зацвилиховский.
   -- Князь, я был свидетелем этого, -- сказал он.
   -- Я не на очную ставку пришел сюда, а требую кары, -- продолжал кричать Лащ.
   Князь повернулся к нему и остановил на нем свои глаза.
   -- Тише, тише! -- медленно и с нажимом сказал он.
   Вероятно, в его взгляде или тихом голосе было действительно что-то настолько страшное, что известный своим нахальством стражник сразу умолк, точно потерял дар речи, а все присутствующие побледнели.
   -- Говорите вы! -- приказал князь Зацвилиховскому.
   Зацвилиховский передал всю суть дела и закончил так:
   -- Вы знаете меня, князь, знаете, что в течение всей моей семидесятилетней жизни ни одно слово лжи не замарало моих уст, и теперь, даже под присягой, я не могу ни слова выкинуть из моего рассказа.
   Князь знал, что Зацвилиховский всегда говорит правду, к тому же, пан Лащ был хорошо ему известен. Тем не менее, он, не сказав ни слова, взялся за перо и начал что-то писать.
   -- Вы просили справедливости? Вы получите то, что просили, -- сказал он стражнику; окончив свое письмо.
   Стражник раскрыл было рот, хотел что-то сказать, но язык не слушался его. Наконец, он подбоченился, поклонился князю и гордо вышел из комнаты.
   -- Желенский, -- сказал князь, -- отнесите это письмо пану Скшетускому.
   Пан Володыевский, который не отходил от пана Скшетуского, встревожился при виде пажа князя. Желенский, не говоря ни слова, отдал пакет и ушел. Скшетуский прочел письмо Еремии и подал его товарищу.
   -- Читай, -- сказал он.
   Пан Володыевский взглянул и вскрикнул:
   -- Назначение в поручики! -- и кинулся на шею Скшетускому.
   Звание поручика гусарской хоругви давало носившему его высокое положение в военной иерархии. В полку, где служил пан Скшетуский, ротмистром был сам князь, а поручиком пан Суффчинский из Сенчи, человек старый, давно выбывший из действительной службы. Пан Ян фактически исполнял должность и того, что вовсе не казалось странным. Во многих полках два первых чина всегда бывали номинальными. Так, например, в королевской хоругви ротмистром был сам король, в хоругви примаса -- примас, поручиками -- высшие придворные сановники, а должность их исполняли наместники, которых по привычке называли поручиками и ротмистрами. Таким фактическим поручиком был пан Ян, но между самим званием и исполнением сопряженных с ней обязанностей лежала целая пропасть. Благодаря новому распоряжению пан Скшетуский сразу сделался одним из высших офицеров князя-воеводы русского.
   Друзья вновь пожалованного поручика радостно приносили ему свои поздравления, а он сам оставался таким же, как был: лицо его ни на минуту не утратило своей каменной неподвижности. На всем свете не было почестей, которые могли бы обрадовать его.
   Все-таки он встал и пошел благодарить князя. Володыевский принялся расхаживать по комнате и потирать руки.
   -- Ну и ну! -- повторял он. -- Поручик гусарской хоругви! В таких молодых летах еще никто не получал этого звания.
   -- Только бы Бог возвратил ему его счастье! -- сказал Заглоба.
   -- В том-то и дело! Вы заметили, он даже и бровью не повел?
   -- Мне кажется, он с радостью отказался бы и от этого, -- прибавил пан Лонгинус.
   -- Господа! -- вздохнул Заглоба. -- Что же тут странного? Я за нее тоже отдал бы свои пять пальцев, вот те самые, которыми отбил неприятельское знамя.
   -- Значит, пан Суффчинский умер?
   -- Должно быть, так.
   -- Кто же будет наместником? Хорунжий почти мальчик и только с Константинова занимает свое место.
   Вопрос этот так и остался бы неразрешенным, если бы ответ не принес сам поручик Скшетуский.
   -- Пан Подбипента, -- сказал он, -- князь назначил вас наместником.
   -- О, Боже! Боже! -- простонал пан Лонгинус, молитвенно складывая руки.
   -- С таким же успехом могли бы назначить наместником финляндскую кобылу, -- пробормотал Заглоба.
   -- Ну, а экспедиция? -- спросил пан Володыевский.
   -- Едем, едем сейчас.
   -- Много людей князь приказал взять с собой?
   -- Казацкую и валашскую хоругви, всего пятьсот человек.
   -- Эге, это уже целая армия. Коли так, пора в дорогу.
   Спустя два часа, вместе с заходом солнца, четверо наших друзей выезжали из Чолганского Камня на юг, а на север из княжеского лагеря выходил пан стражник со своими людьми. Рыцари, не щадя криков и насмешек, теснились около пана Кушеля, который рассказывал, по какой причине пан стражник был изгнан, и как это случилось.
   -- Я отнес ему приказ князя, и, поверите ли, это было очень неприятное поручение. Когда он прочел бумагу, то взвыл, как вол, когда его клеймят железом. На меня кинулся было с кинжалом, Да увидел немцев пана Корыцкого и моих драгунов. Потом как закричит: "Хорошо! Хорошо! Я уйду, они меня гонят! Пойду к князю Доминику; он меня любезнее примет! Не буду служить с нищими, а уж этому негодяю докажу, что значит Лащ!". Я думал, он задохнется от злости; стоит около стола, да нет-нет и ударит по нему кинжалом. И, знаете, я боюсь, как бы он не сделал худого пану Скшетускому; с таким шутки плохи. Человек он гордый и никогда не спускал ни одной обиды.
   А поручик тем временем во главе своего отряда приближался к Ожиговцу, расположенному в направлении Бара и Медведовки. Хотя сентябрьские холода уже позолотили разными красками листья деревьев, ночь стояла тихая и теплая, словно в июле. После дождливого лета наступила сухая погожая осень с яркими днями и светлыми ночами. Дорога была хорошая, опасаться нечего, -- княжеский лагерь еще так близко, -- и отряд шел быстро. Наместник с несколькими солдатами ехал впереди, а за ними Володыевский, Заглоба и пан Лонгинус.
   -- Посмотрите, как светло на этом пригорке, -- шептал пан Заглоба, -- словно днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтоб души, оставившие тело, в потемках не разбивались о деревья, как воробьи в сарае о стропила, и легче находили дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, сегодня мертвецы не выходят из могил, и злые духи ничего не могут сделать с человеком. Я чувствую себя легче, и хочется надеяться на лучшее.
   -- Начало положено, главное -- выехали, -- сказал Володыевский.
   -- Хуже всего в бездействии сидеть на месте, -- продолжал Заглоба. -- Как сядешь на коня, так и чувствуешь, что понемногу вытрясаешь из себя всякое горе, и в конце концов, глядишь, и совсем вытряслось.
   -- Ну, едва ли это верное средство, -- глубоко вздохнул пан Лонгинус. -- Если чувство искреннее, то с ним ничего не поделаешь.
   Володыевский пришпорил своего коня и поравнялся со Скшетуским. Долго ехал он рядом с ним, долго в молчании рассматривал его неподвижное лицо, наконец, ударил своим стременем в его стремя.
   -- Ян, -- сказал он, -- плохо ты делаешь, что задумываешься.
   -- Я не задумываюсь, я молюсь.
   -- Святое это дело, только ты ведь не монах, чтоб посвящать себя одной молитве.
   Пан Ян повернул к товарищу свое страдальческое лицо и спросил глухим, полным смертельного отчаяния голосом:
   -- Скажи, что же мне остается, кроме монашеской рясы?
   -- Остается спасти ее, -- ответил Володыевский.
   -- Я так и сделаю, все отдам, до последней капли крови. Но если я и найду ее живою, не будет ли поздно? Смилуйся надо мною, Всемогущий!.. Обо всем я могу думать, только не об этом... Смилуйся, Боже, над моим рассудком'. Я уж ничего не желаю, только бы вырвать ее из этих злодейских рук, а там пусть она ищет пристанища, которое и я себе буду искать. Видно, такова воля Божья. Дай мне молиться, не трогай моей кровавой раны...
   Володыевскому стиснуло сердце; он хотел было сказать что-то, но слова не сходили с его языка. Товарищи в немом молчании ехали впереди.
  

Глава V

  
   Пан Скшетуский вел свой отряд только ночью, посвящая день отдыху. Подходя к какой-нибудь деревушке, он обыкновенно окружал ее, забирал провизию для солдат, наводил справки о неприятеле и уходил, не причинив жителям никакого вреда. За околицей он сразу изменял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону он движется. Целью экспедиции было узнать, осаждает ли еще до сих пор Кривонос со своими сорока тысячами город Каменец, или бросил осаду и идет на помощь Хмельницкому, что делают добруджские татары, перешли ли Днестр и соединились с Кривоносом или все еще стоят на той стороне? Знать об этом было необходимо польской армии, но гетманы и не подумали позаботиться об этом своевременно. Если Кривонос вместе с аккерманскими и добруджскими ордами оставил осаду неприступного Каменца и спешит к Хмельницкому, тогда нужно как можно скорей идти на последнего, чтоб не дать ему возможности усилить войска, но главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Островский, не спешил. Его ждали через два дня после выезда Скшетуского. Вероятно, по своему обычаю, он пировал по дороге, а время шло, дорогое время, и князь Еремия приходил в отчаяние при мысли, что, если война будет вестись таким манером, то не только Кривонос и заднестровские орды подоспеют на помощь Хмельницкому, но и сам хан явится во главе своих сил, всех перекопских, ногайских и азовских орд.
   По лагерю уже носились слухи, что хан перешел Днепр и ведет с собою двести тысяч человек, а князя Доминика все нет как нет.
   Все складывалось так, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут иметь дело с неприятелем, превосходящим их в пять раз, и в случае поражения этому неприятелю ничто не помешает вторгнуться в сердце республики, под Краков и Варшаву.
   Кривонос был опаснее всех. Если бы гетманы вздумали продвинуться вглубь Украины, он, идя из-под Каменца прямо на север, мог отрезать им отступление, и тогда польская армия оказалась бы между двух огней. Скшетуский решился не только разузнать о Кривоносе, но и удержать его. Проникнутый сознанием важности своей задачи, поручик охотно пожертвовал бы своей жизнью и жизнью своих солдат. Очевидно, вступить в бой с сорокатысячной армией Кривоноса было бы чистым безумием, да к тому же, пан Скшетуский обладал опытом, чтоб не пускаться в подобные опасные предприятия. Он знал, что казаки просто сомнут его первым натиском, и потому избрал другое средство. Прежде всего, он распустил среди своих солдат слух, что они составляют передовой отряд всей дивизии страшного князя, а солдаты, в свою очередь, распространяли этот слух по всем хуторам, селам и городкам, которые пришлось им встретить по дороге. И весть эта с быстротою молнии пронеслась вдоль Збруча до самого Днестра и летела дальше, от Каменца до самого Егорлыка. Ее повторяли турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. И снова раздался знакомый крик: "Ерема идет!" -- крик, от которого замирало сердце бунтовщика.
   В справедливости этого слуха никто не сомневался. Гетманы ударят на Хмеля, а Ерема на Кривоноса -- это было в порядке вещей. Сам Кривонос поверил и опустил руки. Что ему делать? Идти на князя? Под Константиновом у него было больше сил, и среди черни царствовал другой дух, а однако они были побиты, разгромлены, еле унесли ноги. Кривонос был уверен, что его казаки будут неистово драться с каким угодно войском республики, с каким угодно полководцем, но при первом появлении Еремии разлетятся в разные стороны, как стая лебедей от орла, как степной пух от дуновения ветра.
   Ждать князя под Каменцем? Еще хуже. И Кривонос решил идти на восток, к Брацлаву, обойти страшного врага и соединиться с Хмельницким.
   А тут подоспел и другой слух, что Хмельницкий уже разбит ( и этот слух был пущен паном Скшетуским). Бедный Кривонос совсем растерялся. Все равно, ему нет иного спасения, как бегство на восток. Уйти подальше в степи. Там, может быть, он встретит татар и соединится с ним.
   Но прежде всего ему нужно получить точные сведения. Кривонос начал высматривать, не найдется ли среди его полковников человек верный и готовый на все, которого он мог бы послать на разведку. Выбор труден, охотников нет, а надо найти такого, который, в случае, если он попадет в руки неприятеля, ни под какими муками не выдаст плана бегства.
   Наконец, Кривонос нашел.
   Однажды ночью он приказал позвать к себе Богуна.
   -- Слушай, друг Юрко, -- сказал он, -- на нас идет Еремия с великой силой. Всем нам, несчастным, придется погибнуть!
   -- И я слышал, что идет. Мы с вами, батька, уже говорили об этом, но зачем же нам гибнуть?
   -- Не выдержим. С иным бы сладили, с Еремией нет. Казаки его боятся.
   -- Я его не боюсь. Я его полк в Василевке в Заднепровье вырезал.
   -- Я знаю, что ты его не боишься. Твоя казацкая молодецкая слава равна его княжеской, но я-то не могу дать ему битвы, да и казаки не захотят... Вспомни, что они толковали на совете, как кидались на меня с саблями и кистенями за то, что я веду их на гибель.
   -- Так пойдем к Хмелю; там ни в крови, ни в добыче недостатка не будет.
   -- Говорят, Хмель побит гетманами.
   -- Я не верю этому, отец; Хмель хитрая лисица, без татар не пойдет на ляхов.
   -- Пожалуй, что и так, но в этом нужно убедиться. Тогда мы обошли бы черта Еремию, соединились бы с Хмельницким, но все-таки в этом нужно удостовериться! Вот если б кто не побоялся Еремии, пошел бы на разведку и достал "языка", я ему полную шапку червонцев отсыпал бы.
   -- Я пойду, отец, -- не червонцев искать, а славы молодецкой!
   -- Ты после меня второй атаман, а хочешь идти? Ты скоро и первым атаманом будешь над казаками, над добрыми молодцами, потому что ты не боишься Еремии. Иди, сокол, иди, а потом проси чего хочешь. Ну, теперь я тебе скажу вот что: если б ты не пошел, я пошел бы сам, да мне нельзя идти.
   -- Вам нельзя; если б вы пошли, казаки загалдели бы, что вы спасаете свою шкуру, и разбрелись бы по свету, а если я пойду, это придаст им храбрости.
   -- А людей тебе много дать?
   -- Я не возьму много; с небольшой ватагой легче скрываться Дайте пятьсот человек, и я головой ручаюсь, что достану вам "языка".
   -- Так иди сейчас же. В Каменце из пушек стреляют от радости, на спасение ляхам и на погибель нам, невинным.
   Богун ушел и тотчас же стал готовиться к дороге. Казаки его, по своему неизменному обычаю, пили вмертвую, "покуда смерть не угомонит"; он пил наравне со всеми, наконец, окончательно ошалел, приказал выкатить бочку дегтя и, как был, в бархате, атласе, так залез в нее, окунулся с головой раз, другой, третий и крикнул:
   -- Черен я теперь, как темная ночь! Не увидят меня ляшские очи.
   Он вскочил на коня и помчался вперед, сопровождаемый своим отрядом.
  

* * *

  
   А пан Скшетуский тем временем дошел до Ярмолинца и, встретив там отпор, немилосердно покарал несчастных горожан, пригрозил немедленным прибытием Еремии и остановился на ночлег.
   Вечером он сказал своим товарищам:
   -- Покуда Бог помогает нам. Мне кажется, что нас действительно считают за авангард князя, но нам нужно подумать, как бы не разгадали нашу тайну.
   -- Долго еще мы будем так ходить? -- спросил Заглоба.
   -- Пока не разузнаем намерений Кривоноса.
   -- Ведь так мы и битву прогуляем, не попадем к своим.
   -- Очень может быть.
   -- Это мне не нравится. Правда, досталось казакам под Константиновом, да мало. Руки так и чешутся...
   -- Может быть, вам придется здесь драться больше, чем вы рассчитываете.
   -- Как так? -- не скрывая тревоги, спросил пан Заглоба.
   -- В любой момент мы можем наткнуться на неприятеля и хотя пришли сюда не за тем, чтобы оружием преграждать ему дорогу, в случае нападения должны будем обороняться. Но возвратимся к делу: нам нужно обойти побольше селений, чтобы о нас одновременно говорили в разных местах, бунтовщиков карать без пощады, навести побольше страху и повсюду распускать о себе молву. Поэтому, я думаю, нам надо разделиться.
   -- И мое мнение таково, -- согласился Володыевский, -- у страха глаза велики, и те, которые убегут к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.
   -- Вы здесь командир, -- сказал Подбипента, -- распоряжайтесь как знаете.
   -- Я пойду на Зинков, к Солодковцам, а если можно, то и дальше, вы пан наместник Подбипента, идите прямо на юг, ты, Володыевский, поедешь под Купин, а пан Заглоба в Збруч под Сагановом.
   -- Я? -- переспросил пан Заглоба.
   -- Вы. Вы человек умный и изобретательный; я рассчитывал, что вы охотно возьметесь за это дело, в противном случае я поручу его вахмистру Космачу.
   -- О, нет, нет! -- крикнул Заглоба, которого внезапно осенила мысль, что он будет начальником особого отряда. -- Если я и спросил вас, то потому, что мне жаль было расставаться с вами.
   -- Да хорошо ли вы знакомы с военным делом? -- спросил Володыевский.
   -- Хорошо ли знаком? Вы еще на свет не родились, а я уже водил отряды побольше этого. Целый век я прослужил в войне и до сих пор служил бы, если б не проклятый заплесневевший сухарь, который застрял у меня однажды в желудке да и просидел там три года. Пришлось за лекарством ехать в Галату... ну, об
   этом путешествии я расскажу вам подробно как-нибудь, а теперь мне пора в дорогу.
   -- Поезжайте и распространяйте повсюду слух, что Хмельницкий побит, что князь недалеко. Разный сброд в плен не берите, но если встретите кого-нибудь из-под Каменца, то старайтесь захватить таких, что могли бы дать сведения о Кривоносе.
   -- Пусть хоть сам Кривонос выедет навстречу, достанется ему от меня на орехи! Не бойтесь, пан Скшетуский, я научу бунтовщиков плясать под мою дудку!
   -- Через три дня мы съедемся вновь в Ярмолинцах, а теперь -- каждый в свою сторону. Людей своих берегите!
   -- Через три дня в Ярмолинцах! -- повторили Заглоба, Володыевский и Подбипента.
  

Глава VI

  
   Когда пан Заглоба остался один во главе своего отряда, он почувствовал себя как-то неловко; ему стало просто страшно. Дорого бы он дал, чтоб увидеть около себя Скшетуского, Володыевского, даже пана Лонгинуса, которыми он в глубине души восхищался и в присутствии которых чувствовал себя в полнейшей безопасности.
   Шляхтич некоторое время ехал впереди в угрюмом молчании, боязливо осматриваясь по сторонам и мысленно перечисляя все опасности, которые могли встретиться на его пути.
   -- Все-таки веселей было бы, если б тут был кто-нибудь из них, -- ворчал он. -- Всякому человеку Бог дал свое, а эти трое, должно быть, родились пиявками: до того они охочи до человеческой крови. Они на войне себя чувствуют, как другой в хорошей компании за чаркой меда, как рыба в воде. Хлебом их не корми, только бы драться. Брюхо у них легкое, рука тяжелая. Видал я Скшетуского в работе... Господи, как он саблею машет!.. Да что и говорить, любимое занятие! А этот литвин, что за неимением своей головы ищет три чужие? Ему все нипочем, ничего в грош не ставит. Этого карлика Володыевского я меньше всех знаю, но думаю, что и он тоже птица не последняя... вот хоть бы под Константиновом, например. К счастью, он идет недалеко от меня. Не присоединиться ли мне к нему? Если я знаю, куда мне идти, пусть меня назовут татарином.
   Пан Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что чуть не заплакал.
   -- Да, да! У всякого есть кто-нибудь близкий, а у меня кто? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я, вот и все!
   В это время к нему приблизился Космач, вахмистр.
   -- Пан комендант, куда мы идем?
   -- Куда идем? -- повторил пан Заглоба. -- Что? Вдруг он выпрямился в седле и закрутил ус.
   -- В Каменец, если будет моя воля! Понимаешь, пан вахмистр?
   Вахмистр поклонился и в молчании отъехал назад, недоумевая, почему рассердился пан комендант, а пан Заглоба бросил вокруг еще несколько грозных взглядов, потом успокоился и продолжал дальше:
   -- Если я пойду на Каменец, то позволю дать себе сто палок по пяткам по турецкой моде. Тьфу! Тьфу! Если б кто-нибудь из них был здесь, я чувствовал бы себя лучше. Что я буду делать со своими людьми? Ей-Богу, я предпочитал бы остаться в одиночестве, тогда по крайней мере, изобретательность является. А теперь нас слишком много для того, чтобы спрятаться, и слишком мало для обороны против врага. Очень глупая мысль пришла в голову Скшетускому -- разделить отряд. Ну, куда я пойду? Что за мною -- я знаю, а кто мне скажет, что впереди, и кто поручится, что там какой-нибудь черт не поставил ловушки? Кривонос и Богун! Хорошенькая парочка! Чтоб их черт ободрал! Сохрани меня, Боже, по крайней мере, от Богуна. Вон Скшетуский ищет встречи с ним -- исполни лучше его молитву! Я желаю ему того, чего он сам себе желает, недаром мы друзья, аминь. Дотащусь как-нибудь до Збруча и назад в Ярмолинец, а "языков" приведу им больше, чем они сами желают.
   Космач вновь подъехал к нему.
   -- Пан комендант, там за пригорком какие-то всадники.
   -- Пусть убираются к дьяволу!.. Где? Где?
   -- А вот там, за горою. Следы видны.
   -- Войско?
   -- Кажется, что войско.
   -- Пусть их волки съедят! А много их?
   -- Неизвестно, далеко. Если мы укроемся за скалами, то нападем на них врасплох; другой дороги им нет. Если их много, то пан Володыевский недалеко; он услышит выстрелы и прискачет на помощь.
   Пана Заглобу охватила внезапная отвага. Может быть, это было проявлением отчаяния, может быть, надежда на помощь пана Володыевского. Шляхтич взмахнул обнаженной саблей, грозно оглянулся вокруг и воскликнул:
   -- Спрятаться за скалы! Мы нападем на них врасплох. Покажем этим негодяям!..
   Опытные княжеские солдаты тотчас же повернули к скалам и в мгновение ока установились в боевом порядке, готовые к нападению.
   Прошел час; наконец, издали послышался шум приближающихся людей; эхо доносило напевы веселых песен; еще немного, и послышались звуки скрипок, дудок и бубнов. Вахмистр приблизился к пану Заглобе.
   -- То не войско, пан комендант, не казаки. То свадьба.
   -- Свадьба? -- спросил Заглоба. -- А вот я им покажу свадьбу. Он пришпорил коня, солдаты выехали за ним и установились
   в порядок на дороге.
   -- За мной! -- громко крикнул Заглоба.
   Солдаты помчались рысью, потом галопом, обогнули скалу и остановились перед кучкою людей, донельзя перепуганных их появлением.
   -- Стой! Стой! -- раздалось с обеих сторон.
   То была действительно свадьба. Впереди верхом ехали торбанист, скрипач, все немного пьяные, но тем не менее наигрывающие веселые танцы. За ними следовала новобрачная, красивая девушка, в темном жупане, с распущенными по плечам волосами. Ее окружали подруги, и все эти девушки верхом на лошадях, убранные полевыми цветами, издали походили на красивых казаков. В другом ряду на горячем коне ехал новобрачный, шествие замыкали родственники и гости, и все это верхом, только бочки с медом, горилкой и пивом следовали в легких тележках, подпрыгивая на неровной дороге.
   -- Стой! Стой!
   Свадебная процессия смешалась. Девки подняли пронзительный крик, парни и старшие гости выдвинулись вперед, чтобы своей грудью охранить свадьбу от неожиданного нападения.
   Пан Заглоба подскакал поближе и начал махать саблей перед глазами испуганных крестьян.
   -- А, разбойники, собаки, бунтовщики! Бунтовать захотелось?! С Кривоносом заодно, негодяи? Шпионить ездили? Дорогу войску загораживаете? На шляхту руку поднимаете? Задам я вам, собачьи Души! На дыбу вас, на кол прикажу посадить, нехристи вы подлые! За все измены вы мне заплатите!
   Старый, седой, как лунь, дружка соскочил с коня, подошел к шляхтичу и покорно обнял его колено:
   -- Смилуйся, ясный рыцарь, не губи бедных людей. Бог свидетель, мы невинны, мы не бунтуем, идем из церкви; нашего родственника Дмитрия с дочерью бочара Ксенией венчали. Мы со свадьбы.
   -- Они невинные люди, пан комендант, -- шепнул вахмистр.
   -- Прочь! Они мошенники! От Кривоноса на свадьбу пришли! -- заорал Заглоба.
   -- Пропасть бы ему! Мы его в глаза не видели, мы люди бедные. Смилуйся, ясный пан, дай нам пройти, мы никому зла не делаем, мы сами по себе.
   -- В Ярмолинец всех вас на веревке поведу.
   -- Мы пойдем, куда прикажете, пане! Вам приказывать, нам слушать! Только вы уж смилуйтесь над нами, прикажите панам солдатам, чтоб они не обижали нас, а сами, -- уж простите нам, дуракам, -- просим вас покорно: откушайте за новобрачных. Выпейте, ваша милость, на радость бедным людям, как учит Бог и святое евангелие.
   -- Только не рассчитывайте, что я буду потворствовать вам, -- гневно сказал пан Заглоба.
   -- О, пане, нет! -- обрадовался старик, -- так мы не думаем. Эй, музыканты, играйте для ясного рыцаря, ясный рыцарь добрый, а вы, молодцы, скорей меду, сладкого меду ясному рыцарю; он бедных людей не обидит. Скорее, парни, скорее! Спасибо, пане!
   Парни во всю прыть пустились к бочкам, а тем временем бубны ударили, скрипки запищали, польские солдаты начинали подвигаться все ближе, крутить усы и заглядываться на молодиц. Раздались снова песни, и страха как не бывало.
   Но пан Заглоба успокоился не сразу, даже когда ему подали кварту меда, он тихо ворчал еще: "А, мошенники, а, разбойники!"; Даже когда усы его погрузились в густой напиток, брови его еще не разгладились; он поднял голову и долго чмокал губами, наконец, удивление и вместе с тем негодование выразились на лице пана Заглобы.
   -- Что за времена! -- проворчал он. -- Мужичье, и пьет такой мед. Боже, Боже! Ты видишь и не покараешь!
   Он вновь приложил к устам кварту и опорожнил ее до дна.
   Осмелевшие гости пришли всей гурьбой просить его не делать им зла и отпустить с миром; вместе с ними пришла и новобрачная, несмелая, дрожащая, со слезами на глазах, раскрасневшаяся и свежая, как утренняя зорька. Она подошла, сложила руки: "Помилуйте, пане!" и поцеловала желтый сапог пана Заглобы. Сердце старого шляхтича тотчас растаяло.
   Он порылся в кожаном поясе, вытащил оттуда несколько золотых (последние из княжеского подарка) и отдал их Ксении:
   -- На вот! Пусть благословит тебя Бог, как и всякую невинность.
   Волнение не позволяло говорить ему дальше. Стройная, чернобровая Ксения напомнила пану Заглобе княжну, которую он так любил. "Где-то она теперь, бедняжка, охраняют ли ее святые ангелы?" -- подумал он и настолько умилился, что готов был обниматься и брататься с каждым встречным.
   Вся свадьба при виде богатого подарка чуть с ума не сошла от радости: "Добрый пан! Знатный лях! Червонцы дает!". Скрипач пилил с неимоверным усердием, дудка испускала какие-то отчаянные звуки. Старый бочар, очевидно, человек, не отличающийся храбростью, который доселе держался в стороне, тоже выступил вперед со старой кузнечихой, матерью новобрачного, и, низко кланяясь, начал умолять дорогого гостя пожаловать к нему на хутор -- им будет такая радость, а иначе он всех обидит. За ними кланялись новобрачный и чернобровая Ксения, которая сразу сообразила, что ее просьба сильнее всех прочих. Дружки уверяли, что хутор недалеко, что рыцарь не сделает крюка по дороге, что старый бочар человек богатый и не такого еще меду выкатит.
   Пан Заглоба оглянулся на своих солдат: все они, словно зайцы, поводили усами, предвкушая предстоящие удовольствия. Пан Заглоба сжалился над ними, и через минуту они дружно, молодицы и солдаты, в величайшем согласии двинулись на хутор.
   Хутор, действительно, был недалеко; старый бочар вправду оказался человеком богатым. Все выпили наславу, а пан Заглоба так разохотился, что повсюду был первым. У новобрачного не было отца, пана Заглобу попросили заменить его, и старый шляхтич не отказался. Бочар выкатывал все новые бочки, наконец, зажгли костры из сухого бурьяна, и попойка начала принимать гомерические размеры.
   Пан Заглоба, раскрасневшийся, шатающийся, забыл обо всем на свете; как сквозь туман, он видел лица пирующих, но, хоть убей, не мог бы ответить, если б его спросили, кто они, эти пирующие. Он помнил, что находится на свадьбе, но на чьей? А, верно пана Скшетуского с княжной? Эта мысль так понравилась ему, наполнила его такой радостью, что он начал орать, как сумасшедший: "Да здравствуют! Панове братья, обнимемся!" и поднимал все новые тосты: "Здоровье нашего князя! Дай Бог, чтобы поскорее миновали для Родины тяжелые времена!". Тут он залился слезами и споткнулся по пути к бочке, да и немудрено: на земле, как на поле битвы, валялось множество бесчувственных тел.
   -- Боже! -- возопил пан Заглоба. -- Нет более доблести во всей республике. Один только Лащ пить умеет, ну, да разве еще Заглоба, а остальные... Боже! Боже!
   И он поднял горестные глаза к небу и только тут заметил, что небесные светила совершают свой путь не так, как следует, одни дрожат, словно хотят выскочить из своей оправы, другие описывают какие-то странные круги. Пан Заглоба смутился и вопросил свою душу:
   -- Неужели только я один не пьян in universo {Во Вселенной (лат.).}?
   Но вдруг земля, подобно звездам, затряслась, закружилась, и пан Заглоба, как сноп, свалился наземь.
   Ему снились страшные сны. Ему представлялось, что какие-то разбойники уселись к нему на грудь, что его сжимают, вяжут ему руки и ноги. Одновременно с этим до его ушей долетал шум и грохот, звуки выстрелов, какой-то кровавый свет проникал сквозь его сомкнутые веки и резал глаза невыносимым светом. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Он чувствовал, что с ним творится что-то необычайное, что голова его свешивается вниз, как будто его несут за руки и за ноги... Потом его охватил безотчетный страх; ему было плохо, очень плохо, очень тяжело. Сознание возвращалось к нему, но, странно, в сопровождении такого бессилия, с каким он никогда не был знаком. Он попробовал пошевельнуться, но ему это не удалось, тогда он проснулся окончательно и открыл глаза.
   Прежде всего он увидел пару глаз, которые с жадностью впивались в него, и глаза эти были черные, как уголь, и такие злые, что проснувшийся пан Заглоба в первую минуту подумал, что это на него смотрит сам дьявол, и снова смежил очи, и снова быстро раскрыл их. А проклятые глаза все стояли перед ним, все светились... да и лицо казалось знакомым... Вдруг пан Заглоба содрогнулся всем телом, лоб его покрылся испариной, по коже пробежали мурашки.
   Он узнал лицо Богуна.
  

Глава VII

  
   Заглоба лежал связанный в той самой комнате, где происходил свадебный пир, а страшный атаман устроился поодаль на скамье и наслаждался ужасом своего пленника.
   -- Добрый вечер, пан Заглоба! -- сказал он.
   Пан Заглоба не ответил ничего, но в мгновение ока отрезвел так, как будто не подносил к устам сосуда с вином, только мурашки, дойдя до его пяток, возвращались назад, а костный мозг обратился в совершенный лед. Говорят, что тонущий в последнюю, предсмертную минуту отчетливо видит все прошедшее, ясно понимает, что с ним происходит; такое же ясновидение осенило теперь и пана Заглобу. Как в фокусе увеличительного стекла, все мысли его теперь соединились в одно: "Уж и задаст же он мне теперь!".
   А атаман повторил спокойным голосом:
   -- Добрый вечер, пан Заглоба!
   "Брр! -- подумал Заглоба. -- Лучше бы мне попасть в самый ад!"
   -- Не узнаете меня, пан шляхтич?
   -- Челом бью вам! Как ваше здоровье?
   -- Слава Богу. А вашим я уж сам займусь.
   -- Я не просил у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтоб твои лекарства пошли мне впрок, но пусть все творится по воле Божьей.
   -- Ну, ты ухаживал за мной, теперь настала моя очередь. Мы старые друзья. Помнишь, как ты закутывал меня в Розлогах?.. А?
   Глаза Богуна засверкали, как два карбункула, а губы сложились в кривую усмешку.
   -- Помню, что я мог пырнуть тебя ножом, и не пырнул.
   -- А я тебя разве пыряю или собираюсь пырнуть? Нет! Ты -- мой милый, дорогой мой; я тебя буду хранить как зеницу ока.
   -- Я всегда говорил, что ты истинный рыцарь (Заглоба делал вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, а в голове его вертелась неотвязная мысль: "Уж придумает он для меня что-нибудь особенное, просто так не умру").
   -- Ты хорошо говоришь; ты также истинный рыцарь. Мы разыскивали друг друга, вот и нашли.
   -- Сказать по правде, я тебя не искал, но все-таки благодарю за доброе слово.
   -- Ты скоро меня еще не так поблагодаришь, я и благодарю тебя за то, что ты мою девушку проводил от Розлог в Бар. Я ее и нашел там и теперь попросил бы тебя на свадьбу, да не время -- воевать нужно, а ты человек старый, может быть, и не доживешь.
   Заглоба несмотря на свое отчаянное положение насторожил уши.
   -- На свадьбу?
   -- А ты что думал? Разве я холоп, чтобы взять ее насилием, или у меня не хватит денег обвенчаться в Киеве? Не для холопа ты привел ее в Бар, а для атамана и гетмана.
   "Хорошо", -- подумал Заглоба и сказал вслух:
   -- Прикажи, пожалуйста, развязать меня.
   -- Полежи, полежи; ты в дальнюю дорогу собираешься, а ты человек старый, тебе покой нужен.
   -- Куда ты хочешь везти меня?
   -- Ты мой друг, так я тебя повезу к другому своему приятелю, к Кривоносу. Мы вдвоем и обдумаем, как бы тебя получше принять.
   -- Будет мне жарко! -- пробормотал шляхтич, и мурашки вновь забегали по его телу.
   Наконец, он заговорил:
   -- Я знаю, ты имеешь против меня что-то, но напрасно, напрасно, видит Бог. Мы жили вместе, в Чигирине не одну бутылку выпили, потому что я любил тебя, как сына, за твой рыцарский характер. И что же? Чем я провинился перед тобою? Если б я не ездил с тобой в Розлоги, мы до сих пор жили бы с тобой по-приятельски, а из-за чего я поехал, как не из-за искреннего расположения к тебе? И если б ты не взбесился, если бы не побил тех несчастных людей, клянусь Богом, я не стоял бы на твоей дороге. Что мне за охота вмешиваться в чужие дела? Я лично желал бы, чтоб девушка досталась тебе, чем кому-нибудь другому. Но после твоего татарского зверства во мне заговорила совесть... ведь то был шляхетский дом. Ты сам поступил бы не иначе. Я мог бы для своей безопасности, с большей пользой для себя отправить тебя на тот свет, но однако не сделал этого. А почему? Потому, что я шляхтич, и мне было бы стыдно. Постыдись же теперь и ты, потому что я знаю, что ты хочешь издеваться надо мной. Княжна и так теперь в твоих руках. Чего ты хочешь от меня? Или я не стерег ее, как правый глаз, не берег твоего сокровища? Если ты пощадил ее, значит, и в тебе живы рыцарская честь и совесть... Подумай, как ты подашь ей руку, коли она будет обагрена моей невинной кровью? Как ты скажешь ей: человека, который провел тебя через толпу татар и взбунтовавшихся мужиков, я обрек на муки? Устыдись же и освободи меня от оков и той неволи, в которую ты захватил меня вероломно. Ты молод и не знаешь, что встретишь, а за мою смерть тебя Бог покарает, лишит того, что более всего дорого тебе.
   Богун встал со скамейки, бледный от ярости, и, приблизившись к Заглобе, заговорил тихим, шипящим голосом:
   -- Кабан поганый, я прикажу с тебя живого содрать кожу, сожгу на медленном огне, гвоздями накормлю, на клочки разорву!
   И в припадке безумия он схватил нож, висящий у пояса, продержал его с минуту в судорожно сжатой руке... вот-вот... перед глазами пана Заглобы сверкнула холодная сталь, но атаман быстро опомнился, спрятал нож обратно в ножны и крикнул:
   -- Эй!
   Шестеро запорожцев вбежали в комнату.
   -- Взять эту падаль и запереть в хлев. Да стеречь его, а не то...
   Казаки схватили пана Заглобу, двое за руки и за ноги, один сзади за чуб, перенесли через весь двор и бросили на солому в отдельно стоящий хлев. Двери захлопнулись, и пленник оказался во мраке, только кое-где сквозь щели крыши просвечивало темное ночное небо. Вскоре, однако, глаза пана Заглобы освоились с темнотой. Он огляделся вокруг и понял, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Тем не менее, голоса казаков явственно были слышны сквозь все четыре стены. Очевидно, вся постройка была окружена стражею, но несмотря на это Заглоба вздохнул свободнее. Прежде всего, он еще жив. Когда Богун занес над ним свой нож, он был уверен, что последний час его пробил, и вручал уже свою душу Богу, правда, с величайшим страхом. Но, очевидно, Богун готовил для него смерть несравненно более мучительную. Атаман жаждал не только отомстить, но и насытиться местью над тем, кто вырвал из его рук возлюбленную и жестоко насмеялся над ним и его рыцарской славой. Пану Заглобе представлялась печальная перспектива, но он утешал себя мыслью, что пока еще он жив, что его повезут, по всей вероятности, к Кривоносу, что у него в распоряжении несколько дней, а сейчас он лежит в хлеву, одинокий, и может на досуге придумать какой-нибудь ловкий фортель.
   Это была единственная, сколько-нибудь сносная сторона дела. А сколько дурных, Боже!
   -- Да, поди-ка выдумай тут что-нибудь! Если б самого Соломона так спеленали, как меня, так и он едва ли бы придумал что-нибудь, -- ворчал пан Заглоба. -- О, Господи, за что ты так караешь меня? Из всех людей на свете я только и бегал, что от этого злодея, и вот -- счастье-то мое -- только его и не избежал. Выделает он мою шкуру на славу. Если б другой схватил меня, то я заявил бы, что присоединяюсь к бунту, а потом убежал бы. Да и другой не поверил бы (дураков теперь мало), а этот и подавно. Чувствую, что сердце мое останавливается. И черт меня сюда принес... Ох, Господи, ни рукой, ни ногой пошевельнуть не могу!
   Потом пану Заглобе пришла мысль, что если б он высвободил Руки и ноги, то легче мог бы набрести на какой-нибудь план спасения. Разве попробовать? Только бы саблю достать, остальное все легко... да, поди-ка, черт ее достанет! На бок повернуться? Да и это без толку. Пан Заглоба глубоко задумался.
   Наконец, он начал ерзать на собственной спине, все быстрей и быстрей, и при каждом таком движении подвигался на полтуловища вперед. Он весь измучился и поневоле должен был прерывать свои занятия, в особенности когда ему казалось, что к Дверям кто-то подходит. Наконец, после тяжелых усилий ему Удалось подползти к стене. Но как достать саблю? Она пропущена между его коленями и руками и так крепко привязана, что веревка почти врезалась в тело.
   Пан Заглоба начал вновь раскачиваться, но теперь уж с боку на бок, так, что с каждым разом сабля слегка ударялась своим концом о стену и все более и более передвигалась внутрь, в сторону рукояти. Сердце пана Заглобы сильно забилось; он увидал, что таким манером он может высвободить саблю. Вот конец сабли приходится на одной линии с локтем, дальнейшие удары о стену бесполезны, зато рукоятка, часть более тяжелая, значительно передвинулась вперед.
   На рукоятке был крест, на этот-то крест более всего и рассчитывал пан Заглоба. Он опять начал ползти вдоль стены. Сабля еще держалась, но рукоятка все чаще цеплялась за неровности почвы, наконец, зацепилась покрепче, пан Заглоба сделал последнее усилие, и сабля выпала на землю. Шляхтич высвободил руки, и, хотя ладони его были еще связаны, кое-как ухватил саблю и вытащил ее из ножен.
   Рассечь веревку на ногах было делом одной минуты. С руками пришлось провозиться подольше, но наступила радостная минута, когда пан Заглоба увидал себя не только свободным от уз, но и вооруженным. Он глубоко вздохнул и перекрестился несколько раз. Но до освобождения от рук Богуна было еще далеко.
   "Что дальше? -- спрашивал самого себя пан Заглоба и не находил ответа. -- Хлев окружен казаками; всех их, поди, будет около сотни; тут мышь не проскользнет незамеченной, а куда уж такому солидному человеку, как пан Заглоба!.. Кажется, я начинаю играть в прятки, -- подумал он, -- и весь мой ум годится разве только на то, чтоб им сапоги смазывать, хотя лучшую мазь можно купить у венгерца на ярмарке. Если мне Бог не пошлет какой-нибудь мысли, я пойду воронам на кушанье, а если пошлет, то я обещаю хранить целомудрие, как пан Лонгинус".
   Громкий разговор казаков черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
   -- Гу-гу, гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой или добрый, покажись!
   Богун подошел и сел рядом с нею. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
   -- Вижу! -- крикнула ведьма.
   -- Что ты видишь?
   -- Смерть моего брата. Два быка натягивают Донца на кол.
   -- К черту твоего брата! -- проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
   Некоторое время слышался только грохот бешено вращающегося колеса.
   -- Голова его синяя-синяя, вороны ее клюют! -- сказала ведьма.
   -- А что еще видишь?
   -- Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном -- покажись!.. Вижу!
   -- Что же?
   -- Битва! Ляхи убегают от казаков!
   -- А я гонюсь за ними?
   -- Вижу и тебя. Ты с маленьким рыцарем схватился. Ты маленького рыцаря берегись!
   -- А княжна?
   -- Ее нет! Вот опять вижу тебя, а при тебе тот, кто тебя предаст! Твой друг неверный.
   Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
   -- Какой друг? -- спросил он.
   -- Не вижу! Не знаю, молодой или старый!
   -- Старый! Верно, старый!
   -- Может, и старый!
   -- Ну, знаю, кто это! Он уже раз изменил мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Погибель ему! Но он мне не друг.
   -- Он подстерегает тебя... Вот, вижу... Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!
   -- Ястреб -- я!
   -- Может быть, и ты. Ястреб... или сокол? Ястреб! -Я!..
   -- Подожди. Уж и не видно... В колесе дубовом, в пене белой... О! О! Много войска, много молодцов, ох, так много, как деревьев в лесу, как бурьяну в степи, а надо всеми -- ты; перед тобой три бунчука несут.
   -- А княжна со мной?
   -- Нет, нет! Ты в лагере.
   Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
   -- Гей, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны! Зараза над ними! Всюду трупы и трупы! Только трупы! Ничего не видно -- всюду кровь!
   Вдруг порыв ветра сдунул с колеса пену, а наверху, над мельницей, одновременно показался чудовищный Черемис с вязанкой дров на плечах.
   -- Черемис, закрой запруду! -- крикнула девка и пошла мыть руки к ручью; карлик между тем опустил запруду.
   Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина.
   -- Ты больше ничего не видела? -- спросил он ее.
   -- Все, что можно было видеть, я видала, а больше ничего не увижу.
   -- А ты не лжешь?
   -- Клянусь головой брата, правду говорила! Его на кол посадят, притянут за ноги на волах. Жаль мне его! Ну не одному ему смерть писана! Сколько трупов я видела, в жизни столько не видала! Должно быть, будет война страшная!
   -- А ее ты видела с ястребом над головой?
   -- Да.
   -- И она была в венке.
   -- В венке и белом платье.
   -- А почем ты знаешь, что этот ястреб -- я? Я тебе о том ляхе, шляхтиче говорил! Может, это он?
   Колдунья наморщила брови и задумалась.
   -- Нет, -- сказала она, встряхнув головой, -- будь лях, тогда бы орел показался!
   -- Слава богу! Слава богу! Теперь я пойду к своим молодцам, велю коней в дорогу приготовить; ночью двинемся.
   -- Значит, непременно поедешь?
   -- Хмель наказывал и Кривонос наказывал! Ты видела, что будет великая война; то же самое я и в Баре в письме Хмельницкого читал.
   Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, боясь прослыть неучем.
   -- Ну так поезжай, -- сказала ведьма. -- Ты счастливый... Ты гетманом будешь; я видела, как свои пять пальцев, над тобой несли три бунчука.
   -- И гетманом буду! И на княжне женюсь; не брать же мне мужичку!
   -- С мужичкой ты бы иначе разговаривал, а коли ты ее стыдишься, надо было тебе ляхом уродиться.
   -- Я не хуже ляха!
   И с этими словами Богун отправился на конюшню к казакам, а Горпина пошла варить обед.
   Вечером лошади были уже готовы в дорогу, но Богун не торопился с отъездом. Он сидел в комнате на груде ковров с торбаном в руках и смотрел на свою княжну; она уже встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая никакого внимания на атамана, точно его и не было здесь; а он следил за каждым ее движением, ловил каждый вздох и сам не знал, что с собой делать. Каждую минуту открывал он рот, чтобы начать разговор, но слова не сходили с языка. Он робел при виде бледного лица девушки, с сурово сжатыми губами и нахмуренными бровями. Такого выражения Богун никогда прежде не видал на лице княжны. Он невольно вспомнил такие же вечера в Розлогах, и перед глазами его встало, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как и теперь смотрит. Как он тогда был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала его, ее черные глаза останавливались порою на его лице, а раскрытые малиновые губки говорили о том, с каким вниманием она слушала. А теперь она даже не глядела на него... Прежде, бывало, когда он играл на торбане, она и смотрела, и слушала его, -- и сердце его таяло... Но странно: ведь он теперь ее господин, он захватил ее с оружием в руках, она его пленница -- он может ей приказывать, -- а все же тогда он чувствовал себя ближе к ней, более ей равным: Курцевичи были для него братьями, а она, их сестра, была для него не только зозулей, голубкой, любимой девушкой, но и как бы родственницей! А теперь перед ним сидит панна -- гордая, хмурая, молчаливая и жестокая! В нем закипел гнев! Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее, жестокую панну, проливал за нее свою кровь... И каждый раз, когда его охватывал гнев, какая-то невидимая рука останавливала его, какой-то голос шептал ему на ухо: "Стой!" А если и вспыхивал он как огонь, то потом бился головой о землю. Только-то всего. И несчастный казак корчился от боли, чувствуя, что его присутствие ей в тягость. Ну пусть бы она улыбнулась, сказала ему хоть одно ласковое слово, -- он бы упал к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить горечь, гнев, унижение кровью ляхов! А теперь он перед этой княжной, как невольник. Если б он не знал ее раньше, если бы она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее; но это была княжна Елена, которую он униженно просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Розлоги, и все, что было у него. Вот почему ему особенно стыдно было показаться перед ней мужиком, вот почему робел он перед нею.
   Время уходит; со двора долетает говор казаков, которые, должно быть, сидят уже на конях и ждут своего атамана, а атаман мучится тут. Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш и на торбан, -- а она хоть бы раз взглянула на него! Его и горе, и гнев, и тоска берет. Он хотел бы проститься с ней нежно, и боится этого прощания, боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе.
   Эх, не будь это княжна Елена! Княжна Елена, что ранила себя ножом, что грозится наложить на себя руки, -- и милая... Чем больше в ней гордости и сопротивления, тем более она...
   Вдруг под окном заржала лошадь.
   Атаман собрался с духом.
   -- Княжна, -- сказал он, -- мне в дорогу пора!
   Елена молчала.
   -- Ты не скажешь мне: с Богом?
   -- Поезжайте с Богом, ваць-пане! -- сказала она серьезно.
   Сердце казака сжалось: она сказала то, чего он хотел, но не так, как хотел.
   -- Ну знаю я, -- сказал он, -- что ты на меня гневаешься, что ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы хуже. Я привез тебя сюда потому, что иначе не мог сделать; но что я тебе плохого сделал? Разве я не обращался с тобой, как надо, как с царевной? Скажи сама! Разве я уж такой злодей, что ты мне доброго слова не скажешь? А ведь ты в моей власти...
   -- Я в Божьей власти, -- с той же серьезностью, как и прежде, ответила она, -- но если ваць-пан сдерживается при мне, то благодарю!
   -- Спасибо и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, затоскуешь? Княжна молчала.
   -- Жаль мне оставлять тебя здесь одну, -- продолжал Богун, -- жаль уезжать, но надо. А лучше бы было, если б ты улыбнулась, от чистого сердца крестик дала мне на дорогу. Что мне делать, чтобы добиться милости твоей?
   -- Верни мне свободу, а Бог тебе все простит; я тоже прощу и буду благословлять тебя.
   -- Ну, может, ты и будешь еще свободна, -- сказал казак, -- а может, и пожалеешь, что была так сурова со мной.
   Богун хотел купить эту минуту разлуки хотя бы ценой обещания, которого он и не думал сдерживать, и он добился своего, потому что в глазах Елены блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила руки на груди и остановила на казаке свои ясные глаза...
   -- Неужели ты...
   -- Ну не знаю, -- тихо сказал казак, и стыд и жалость сдавили ему горло. -- Теперь не могу, не могу: в Диких Полях -- орда, всюду чамбулы ходят, а от Рашкова идут добруджские татары, -- не могу, страшно... но когда вернусь... при тебе я дитя, и ты что хочешь со мной сделаешь! Не знаю... Не знаю!..
   -- Да просветит тебя Господь, да просветит тебя Пресвятая Богородица! Поезжай с Богом!
   И она протянула ему руку. Богун подскочил и впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову, встретил ее серьезные глаза и отпустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за пологом.
   Вскоре из окна долетел оживленный говор, звон оружия, а потом и слова песни, которую пели несколько голосов:
  
   Буле слава славна
   Помеж казаками,
   Помеж другами --
   На долгия лита,
   До киньца вика...
  
   Голоса и лошадиный топот удалялись и наконец смолкли.
  

IV

  
   -- Господь однажды совершил уже над нею явное чудо, -- говорил пан Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в квартире Скшетуского. -- Да, явное чудо, ибо позволил мне вырвать ее из собачьих рук и в целости привезти. Будем надеяться, что он еще раз смилостивится над ней и над нами. Лишь бы она была жива. Но мне точно кто-то подсказывает, что он снова ее похитил. Заметьте, Панове: пленные говорили нам, что он после Пульяна был вторым у Кривоноса -- чтоб его черти взяли! -- значит, при взятии Бара он должен был быть!
   -- Он мог ее не найти среди этой массы несчастных: ведь там вырезано двадцать тысяч человек, -- сказал пан Володыевский.
   -- О, значит, вы, пане, не знаете его! А я готов присягнуть: он знал, что она в Баре. И уж ясно, что он спас ее от этой резни и куда-нибудь увез.
   -- Ну невелико утешение, на месте Скшетуского я бы предпочел, чтобы она погибла, чем оставалась бы в поганых руках.
   -- И это не утешение. Если она и погибла, то все равно опозорена...
   -- Отчаянное положение! -- сказал Володыевский.
   -- Ох, отчаянное, отчаянное! -- повторил пан Лонгин. Заглоба начал теребить усы и бороду, наконец сказал:
   -- Ах, чтоб они подохли, этот архисобачий род! Чтоб из их кишок басурмане наделали тетивы для луков! Бог создал всех людей, но эту содомскую сволочь сам черт выдумал...
   -- Я не знал этой нежной панны, -- печально сказал Володыевский, -- но предпочел бы, чтобы такая беда стряслась надо мной, а не над нею.
   -- Я видел ее только раз в жизни, но как вспомню о ней, так от жалости жить становится гадко! -- сказал пан Лонгин.
   -- Это вам! -- воскликнул Заглоба. -- А каково же мне, если я полюбил ее, как отец, и вырвал ее из такой пропасти? Каково мне!
   -- А каково Скшетускому! -- проговорил Володыевский.
   И так горевали рыцари и наконец погрузились в молчание. Первым очнулся Заглоба.
   -- Разве нет средства помочь горю? -- спросил он.
   -- Если нельзя помочь, то долг наш отомстить, -- ответил Володыевский.
   -- Только бы Бог дал скорей битву, -- вздохнул пан Лонгин. -- Говорят, татары уже переправились через Днестр и рассыпались в полях.
   Ему ответил пан Заглоба:
   -- Не можем же мы несчастную оставить в таком положении, ничего не сделав для того, чтобы ее спасти, -- сказал он. -- Хоть я уж вдоволь растряс мои старые кости по белу свету, хоть и лучше бы мне лежать где-нибудь в теплом углу, на печи, на покое, но для нее, горемычной, я пойду хоть в Стамбул, я готов надеть снова мужицкую сермягу и взять в руки торбан, на который не могу смотреть теперь без отвращения...
   -- Ваць-пан мастер на всякие выдумки, придумайте и теперь что-нибудь, -- сказал пан Подбипента.
   -- В моей голове их перебывало уж немало. Будь их у князя Доминика хоть половина, он давно бы Хмельницкого выпотрошил и повесил за ноги! Я уже говорил Скшетускому об этом, но теперь с ним ни до чего нельзя договориться. Горе загрызло его хуже болезни! Вы присматривайте за ним, как бы он не помешался. Часто случается, что от великого горя разум, как вино, сначала помутнеет, потом начнет бродить и, наконец, прокиснет.
   -- Бывает, бывает! -- сказал пан Лонгин.
   Володыевский нетерпеливо метнулся и спросил:
   -- Что же вы придумали, ваць-пане?
   -- Что я придумал? Прежде всего мы должны узнать, жива ли наша бедняжка -- да охранят ее ангелы от всякого зла! -- а узнать это мы можем двумя путями: или найти среди княжеских казаков надежных и верных людей, которые возьмутся якобы бежать от нас к тем, сдружиться с казаками Богуна и разузнать что-нибудь от них...
   -- У меня есть драгуны-хохлы, -- перебил Володыевский, -- я найду таких людей!
   -- Погодите... Или же надо поймать кого-нибудь из тех негодяев, что взяли Бар: может быть, они и знают что-нибудь. Они все смотрят на Богуна как на радугу небесную: им нравится его смелость. О нем песни поют -- чтоб им глотку разорвало! -- один другому рассказывает, что он сделал и чего не делал. Если он похитил нашу бедняжку, то не скроет этого от них.
   -- Тогда можно и людей послать, и поймать кого-нибудь, -- заметил Подбипента.
   -- Вы попали не в бровь, а в глаз! Самое главное -- узнать, жива ли она. Тогда если вы, Панове, действительно хотите помочь Скшетускому, то в дальнейшем подчинитесь мне, ибо я опытнее! Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, где он ее спрятал, а раз будем это знать, то ручаюсь головой, что мы отыщем ее. Опаснее всего делать это мне и Скшетускому, так как Богун знает нас, а когда узнает, то отделает так, что потом и родная мать не узнает! А вас двоих он еще не видел.
   -- Меня видел! -- сказал пан Подбипента. -- Ну да все равно.
   -- Может, бог даст, он и попадется к нам в руки! -- воскликнул Володыевский.
   -- Ну а мне и видеть его незачем, -- продолжал Заглоба. -- Пусть уж на него палач любуется! Но за дело надо приниматься очень осторожно, иначе можно все испортить. Не может быть, чтоб только один он знал, где она спрятана. И ручаюсь вам, Панове, что безопаснее расспросить кого-нибудь другого, а не его.
   -- Может быть, наши люди узнают! Если только князь позволит, я выберу надежных людей и пошлю их хоть завтра.
   -- Князь-то позволит, но узнают ли хоть что-нибудь -- сомневаюсь. А знаете, Панове, что мне пришло в голову: вместо того чтобы посылать людей, переоденемся сами помужицки и пойдем не мешкая.
   -- Нет! Это невозможно! -- воскликнул Володыевский.
   -- Почему?
   -- Вы, значит, службы военной не знаете. Когда собираются все полки nemine excepto {В полном составе (лат.).}, -- это святое дело. Если бы даже умирали отец и мать, то ни один солдат не станет просить позволения уехать; перед битвой -- это величайший позор для солдата. После битвы, когда неприятель рассеян, можно, а до нее нельзя. И заметьте, пане, Скшетускому первому хотелось бы полететь на спасение княжны, а он даже не заикнулся об этом. А ведь у него уже есть репутация, и князь любит его. Он знает свой долг. Это дело общественное, а то -- частное дело. Не знаю, как где, но думаю, что так везде, а уж у нашего князя не бывало еще такого случая, чтобы офицер просил отпуска перед битвой. Если б у Скшетуского сердце разрывалось на части, он и тогда бы не пошел к князю с подобной просьбой.
   -- Да, он римлянин и ригорист, -- я знаю! -- сказал Заглоба. -- Но если бы кто-нибудь шепнул князю, то он, может быть, сам от себя отпустил бы и его, и вас.
   -- Да ему это и в голову не придет! У князя на плечах вся Речь Посполитая. Неужто вы думаете, ваць-пане, что он будет заниматься чьими-нибудь личными делами, когда свершаются такие важные события, касающиеся целого народа? А если бы даже -- что совсем невозможно -- он и дал бы нам это позволение без просьбы с нашей стороны, то, как Бог свят, никто из нас не пошел бы, ибо мы прежде всего должны служить нашей несчастной отчизне, а не самим себе...
   -- Знаю, знаю, и службу знаю давно; потому-то я и сказал вам, что это только что пришло мне в голову, а не сказал, что давно сидит в голове. Впрочем, правду говоря, теперь, пока силы этих бездельников не уничтожены, мы бы немногое узнали; вот когда они будут разбиты, когда мы будем их преследовать и когда они будут спасать свои головы, тогда мы смело можем подобраться к ним и узнать кое-что. Только бы поскорее подошли остальные войска. Над этим Чолганским Камнем можно умереть со скуки... Если бы командовал наш князь, мы бы давно уже выступили, но князь Доминик, видно, уж очень любит отдыхать, если его нет до сих пор.
   -- Его ждут сюда дня через три.
   -- Дай бог, поскорее! А пан коронный подчаший придет сегодня?
   -- Да.
   В эту минуту открылась дверь и в комнату вошел пан Скшетуский.
   Его лицо точно окаменело от горя: таким холодом и спокойствием веяло от него. Странно было видеть это молодое лицо таким суровым и холодным, точно на нем никогда не появлялась улыбка; и легко было догадаться, что, если бы Скшетуского скосила смерть, лицо это не много бы изменилось. Борода выросла у пана Яна до половины груди, а в ней среди черных как вороново крыло волос пробивались серебряные нити.
   Его товарищи и верные друзья могли только догадываться об его горе, так как он не высказывал его. На вид он был совершенно спокоен, а к службе относился ревностнее обыкновенного и весь был поглощен предстоящей войной.
   -- Мы говорили здесь о твоем и нашем общем несчастье, -- обратился к нему Заглоба. -- Бог свидетель, ничем тебя утешить мы не можем. Наше сочувствие не имело бы никакой цены, если бы мы помогали тебе только проливать слезы. А потому мы решили пролить нашу кровь, чтобы вырвать бедняжку, если она жива еще, из неволи...
   -- Бог наградит вас за это! -- сказал пан Скшетуский.
   -- Мы пойдем с тобой хоть в лагерь Хмельницкого, -- сказал Володыевский, тревожно поглядывая на своего друга.
   -- Бог наградит вас! -- повторил пан Ян.
   -- Мы знаем, -- сказал Заглоба, -- что ты поклялся отыскать ее живой или мертвой, и готовы идти за тобой хоть сейчас.
   Скшетуский сел на скамью и, вперив глаза в землю, молчал. Заглобе даже досадно стало.
   "Неужели он хочет ее забыть? -- подумал он. -- Если так, то пусть накажет его Господь! Нет, видно, ни благодарности, ни памяти на свете. Но найдутся такие, что пойдут спасать ее, хоть бы им пришлось последний дух испустить!"
   В комнате воцарилось молчание, прерываемое только вздохами пана Лонгина. Маленький Володыевский подошел к Скшетускому и дотронулся до его плеча.
   -- Ты откуда? -- спросил он.
   -- От князя.
   -- Ну что?
   -- Ночью выхожу на разведку.
   -- Далеко?
   -- До Ярмолинец, если дорога будет свободна. Володыевский взглянул на Заглобу -- они поняли друг друга.
   -- Это по пути к Бару? -- пробормотал Заглоба.
   -- И мы пойдем с тобой.
   -- Ты должен прежде спросить князя, может быть, у него есть для тебя другое поручение.
   -- Так пойдем вместе. Мне, кстати, надо спросить еще кой о чем.
   -- И мы с вами, -- сказал Заглоба.
   Они встали и вышли. Квартира князя была довольно далеко, в другом конце лагеря. Они застали в приемной множество офицеров разных полков; войска отовсюду стекались к Чолганскому Камню, и все предлагали князю свои услуги. Пану Володыевскому вместе с паном Подбипентой пришлось долго ждать, прежде чем им удалось предстать перед князем, но зато князь сразу позволил им ехать и послать нескольких драгун, которые должны были пристать, притворившись беглецами, к отряду Богуна и выведать все о княжне. Володыевскому он сказал:
   -- Я нарочно придумываю для Скшетуского разные поручения -- вижу, как гложет его затаенное горе, и мне невыразимо жаль его. Говорил он вам что-нибудь о ней?
   -- Очень мало. В первую минуту он хотел было броситься разыскивать ее между казаками, но вспомнил, что теперь все полки стоят nemine excepto и что мы должны служить отчизне, которую надо спасать прежде всего. Потому он и не бьи у вашей светлости. Один только Бог знает, что творится в его душе.
   -- И тяжко испытует его! Берегите же его; я вижу, что вы его верный друг. Пан Володыевский низко поклонился и вышел, так как в эту минуту к
   князю вошел киевский воевода с паном старостой стобницким, с Денгофом, сокальским старостой, и с несколькими другими сановниками.
   -- Ну что? -- спросил Скшетуский.
   -- Еду с тобой; но сначала зайду в свой полк: мне надо послать кое-куда нескольких казаков.
   -- Пойдем вместе.
   Они вышли вместе с Заглобой, Подбипентой и стариком Зацвилихов-ским, который тоже шел в свой полк.
   Неподалеку от палаток драгунского полка Володыевского они встретили пана Лаша, который шел, или, вернее, качался из стороны в сторону, в компании нескольких шляхтичей. Они были совершенно пьяны. Увидев их, пан Заглоба вздохнул. Он подружился с коронным стражником еще под Кон-стантиновом, ибо в некотором отношении они были похожи друг на друга как две капли воды. Пан Лащ был храбрый рыцарь, гроза басурман и в то же время -- известный гуляка и игрок, который все свое время, свободное от битв, молитв, наездов и драк, проводил в обществе таких людей, как Заглоба, пил до бесчувствия и любил слушать остроты. Это был ужасный забияка, который учинил столько бесчинств и столько раз преступал законы, что в каждом другом государстве он давно бы уже поплатился за это жизнью; на нем тяготел уже не один приговор, но его они ничуть не беспокоили и в мирное время, а теперь, в военное время, он и совсем забыл о них. К князю он присоединился еще под Росоловцами и оказал немалые услуги под Константиновой; но зато с тех пор, как войска пришли в Збараж для отдыха, он стал невыносим своими скандалами. В то же время никто не мог бы высчитать, сколько вина выпил у него пан Заглоба, и не мог бы описать все те небылицы, которые он наговорил Лащу к его великому удовольствию. Но весть о взятии Бара так опечалила Заглобу, что он стал мрачен и больше уже не посещал пана стражника. Лащ даже думал, что этот весельчак уехал куда-нибудь из лагеря, и вот вдруг увидел его перед собой. Он протянул ему обе руки и сказал:
   -- Здравствуйте, ваць-пане, отчего вы не заходите ко мне? Что поделываете?
   -- Сопровождаю пана Скшетуского, -- мрачно ответил шляхтич.
   Пан стражник не любил Скшетуского за его серьезность, называл его умником, но прекрасно знал о его несчастье, так как был на пиру в Збараже, когда пришла весть, что Бар взят. Но так как от природы он был человек необузданный, а к тому же и пьян теперь, то не сумел уважить чужое горе и, схватив Скшетуского за пуговицу жупана, спросил у него:
   -- А вы все еще плачете по панне? А красивая она была?
   -- Пустите меня, ваць-пане! -- сказал Скшетуский.
   -- Постойте!
   -- Я иду по делам службы, мне некогда говорить с вами.
   -- Постойте! -- повторил Лащ с упрямством пьяного. -- Это вам по делам службы, а не мне, -- мне тут никто не может приказывать!
   Потом, понизив голос, он повторил вопрос:
   -- Ну что, красива была? Поручик сдвинул брови и сказал:
   -- Я бы вам советовал, ваць-пане, лучше не бередить раны.
   -- Чего не бередить? Не беспокойтесь, если она была красива, то, наверное, осталась в живых.
   Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержал себя и сказал:
   -- Мосци-пане, не доводите меня до того, чтобы я забыл, с кем говорю... Лащ вытаращил глаза:
   -- Что! Вы мне грозите? Вы -- мне? Из-за какой-то девчонки!
   -- Идите своей дорогой! -- крикнул, дрожа от злости, старый Зацвилиховский.
   -- Ах вы зайцы серые, прислужники! -- кричал пан стражник. -- Панове, за сабли! -- И, обнажив свою, он бросился на Скшетуского, но в ту же минуту в руках пана Яна свистнуло оружие и вышибло из рук стражника саблю, которая взлетела на воздух как птица, а сам он со всего размаху упал на землю.
   Скшетуский не добивал его. Он стоял бледный как полотно и точно оцепенелый. Поднялся шум. С одной стороны подскочили солдаты стражника, а с другой, как пчелы из улья, драгуны Володыевского. Раздались крики: "Бей их, бей!" Прибежали на шум и другие, не знавшие, в чем дело. Зазвенели сабли, и драка с минуты на минуту грозила перейти в побоище. Но, к счастью, товарищи Лаща, видя, что солдат Вишневецкого прибывает все больше и больше, протрезвились со страха и, подхватив пана стражника, обратились в бегство.
   И наверное, если бы Лащ имел дело с менее дисциплинированным войском, его изрубили бы в куски, но старый Зацвилиховский, опомнившись, крикнул: "Стой!" И в ту же минуту сабли были вложены в ножны.
   Слух об этой драке быстро разнесся по всему лагерю, и отголоски дошли до князя. Кушель, видевший все это, вбежал в комнату, где князь советовался с киевским воеводой, стобницким старостой и Денгофом, и крикнул:
   -- Ваша светлость, солдаты дерутся на саблях!
   В ту же минуту в комнату влетел как бомба коронный стражник, бледный и почти потерявший сознание от бешенства.
   -- Ваша светлость, я требую справедливости! -- кричал он. -- В этом лагере точно у Хмельницкого не принимают во внимание ни происхождения, ни звания! Рубят саблями коронных сановников. Если вы, ваша светлость, не учините справедливости и не прикажете казнить обидчика, то я сам расправлюсь с ним!
   Князь вскочил из-за стола.
   -- Что случилось? Кто вас обидел?
   -- Ваш офицер -- Скшетуский.
   На лице князя выразилось неподдельное изумление.
   -- Скшетуский?!
   Вдруг двери распахнулись, и в комнату вошел Зацвилиховский.
   -- Ваша светлость, я был свидетелем! -- сказал он.
   -- Я пришел сюда не отчет давать, а требовать наказания! -- кричал Лащ. Князь повернулся к нему и посмотрел на него пристально.
   -- Тише! Тише! -- сказал князь негромко, но с ударением. В его глазах и сдержанном голосе было что-то до того грозное, что стражник, прославившийся своей дерзостью, вдруг умолк, точно потерял дар слова, а окружающие побледнели.
   -- Говорите, пане! -- обратился князь к Зацвилиховскому.
   Зацвилиховский рассказал, как все было, как неблагородно и недостойно издевался Лащ над горем пана Скшетуского и как набросился на него с саблей, какую сдержанность, поразительную для его лет, выказал наместник, ограничившийся только тем, что выбил из рук пана стражника саблю. Старик закончил свою речь так:
   -- Ваша светлость знает, что я, прожив семьдесят лет, никогда не осквернял свои уста ложью и не оскверню и могу под присягой подтвердить свое показание.
   Князь знал, что слово Зацвилиховского -- то же золото, к тому же прекрасно знал Лаша; сразу он ничего не ответил, а только взял перо и начал писать; окончив, он обратился к стражнику и сказал:
   -- Справедливость будет вам воздана!
   Стражник открыл было рот и хотел что-то сказать, но не нашел слов и только подбоченился, поклонился и вышел из комнаты.
   -- Желенский, -- сказал князь, -- отдай это письмо пану Скшетускому.
   Пан Володыевский, не отходивший от Скшетуского, немного смутился, увидев входящего княжеского слугу; он был уверен, что надо будет сейчас же явиться к князю; между тем слуга, оставив письмо и не сказав ни слова, вышел. Скшетуский, прочитав письмо, передал его приятелю.
   -- Читай! -- сказал он. Володыевский взглянул и вскрикнул:
   -- Назначение поручиком! -- и, обняв Скшетуского за шею, поцеловал его в обе щеки.
   Чин полного поручика гусарской хоругви был почти саном в войсковой службе. Ротмистром той хоругви, где служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком -- пан Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и давно оставивший действительную службу.
   Пан Ян давно уже исправлял de facto {Фактически (лат.).} обе эти должности, что, впрочем, часто случалось в хоругвях, где два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевской хоругви был сам король, примасовской -- примас, а поручиками обеих числились высшие придворные сановники; в действительности обязанности их исполняли так называемые наместники, которых благодаря этому в обычном разговоре называли поручиками и полковниками. Таким фактическим поручиком, или полковником, был и пан Ян. Но между фактическим исполнением обязанностей, между званием, которое принято было употреблять в разговоре, и фактическим званием все же большая разница. Теперь благодаря этому назначению Скшетуский становился одним из первых офицеров князя -- воеводы русского.
   Приятели радостно поздравляли Скшетуского с этой новой честью, но лицо его ни на минуту не изменилось: оно осталось таким же суровым и каменным, как прежде; не было таких почестей на свете, которые могли бы теперь обрадовать его. Но он все же встал и пошел благодарить князя, а маленький Володы-евский ходил между тем по его квартире, потирая руки от удовольствия.
   -- Ну, ну, -- говорил он, -- поручик гусарской хоругви! Такой молодой, и поручик. Это вряд ли случалось с кем-нибудь раньше!
   -- Только бы Бог вернул ему счастье! -- сказал Заглоба.
   -- Но вот что, вот что! Заметили вы, что он даже не дрогнул?
   -- Он с удовольствием отказался бы от этого, -- сказал пан Лонгин.
   -- Мосци-панове! -- вздохнул Заглоба. -- Что ж тут странного? Вот эту самую руку, которой я отнял знамя, я отдал бы за нее.
   -- Да, да!
   -- Но пан Суфчинский, значит, умер, -- заметил Володыевский.
   -- По всей вероятности, умер!
   -- А кто же теперь будет наместником? Хорунжий еще молод и только после битвы под Константиновом исполняет эту должность.
   Этот вопрос так и остался неразрешенным. Ответ на него принес сам поручик Скшетуский.
   -- Мосци-пане, -- сказал он Подбипенте, -- князь назначает вас наместником!
   -- О боже, боже! -- застонал Лонгин, складывая руки, как для молитвы.
   -- С тем же успехом князь мог бы назначить и его инфляндскую кобылу, -- пробормотал Заглоба.
   -- Ну а рекогносцировка? -- спросил пан Володыевский.
   -- Едем, не мешкая, -- ответил Скшетуский.
   -- Много людей велел взять князь?
   -- Казацкую хоругвь и валахскую, всего пятьсот человек.
   -- О, ведь это целый отряд! Если так, то пора ехать.
   -- В путь! В путь! -- повторял пан Заглоба. -- Может быть, с Божьей помощью, мы что-нибудь узнаем.
   Два часа спустя, когда заходило солнце, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня к югу; почти в то же время покинул лагерь со своими людьми и пан коронный стражник. На отъезд его смотрело немало рыцарей из разных полков, не скупившихся на насмешки и ругательства. Офицеры толпились около пана Кушеля, который рассказывал им, отчего князь прогнал пана стражника и как все это случилось.
   -- Я сам отнес ему приказ князя, -- говорил Кушель, -- и, скажу я вам, это была рискованная миссия, ибо когда Лащ прочитал его, то взревел, как вол, которого прижгли раскаленным железом, и бросился на меня с кинжалом; странно даже, что он не ударил меня, должно быть, увидел в окно немцев Корыцкого и моих драгун, которые окружили его квартиру. Тогда он начал кричать: "Хорошо, хорошо! Если меня гонят, я уйду. Пойду к князю Доминику, он примет меня любезнее! Не буду, говорит, служить с этими оборванцами! Но отомщу им, кричит, не будь я Лаш! И от этого молокососа потребую удовлетворения". Я думал, что он задохнется от злости -- то и дело колол кинжалом стол. И, знаете, я боюсь, как бы со Скшетуским чего-нибудь не случилось. Со стражником шутки плохи: он мстительный и гордый человек, который никому еще ничего не прощал; он храбр и как-никак сановник.
   -- Ну а что же может случиться со Скшетуским, раз сам князь ему покровительствует? -- сказал один из офицеров. -- Да и стражник, хоть он и на все готов, будет считаться с такой силой.
   Между тем поручик, ничего не зная об угрозах стражника, удалялся со своим отрядом все дальше и дальше от лагеря, направляясь к Ожиговцам, в сторону Буга и Медведевки. Сентябрь позолотил уже листья деревьев, однако ночь была погожая и теплая, как в июле; таков уж был тот год, в котором почти совсем не было зимы, а весной все зацвело в такое время, в какое обычно всюду лежал еще глубокий снег. После сырого лета настали сухие и теплые осенние дни со светлыми, лунными ночами. Отряд ехал по хорошей дороге, без особых предосторожностей, так как был слишком близко к лагерю и ему не могла грозить никакая опасность. Ехали быстро. Наместник с несколькими всадниками впереди, за ними Володыевский, Заглоба и пан Лонгин.
   -- Взгляните, ваши милости, как луна освещает этот холм, -- шептал Заглоба, -- совсем как днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтобы души, покидая тела, не стукались лбами в потемках о деревья, как воробьи о крышу, и легче могли найти дорогу. Сегодня пятница, Спасов день, в который злые духи не выходят из земли и нечистая сила не имеет доступа к человеку. Я чувствую, что мне как-то легко и надежда меня не покидает.
   -- Хорошо, что мы уже выехали, придумаем что-нибудь для спасения княжны, а это главное, -- сказал Володыевский.
   -- Хуже всего сидеть на месте и мучиться, -- продолжал Заглоба, -- сядешь на коня, начнешь трястись, отчаяние отойдет от сердца, пока его совсем не вытрясешь.
   -- Ну я не думаю, -- шепнул Володыевский, -- чтобы все можно было вытрясти; любовь, например, впивается в сердце, как клещ.
   -- Если она искренняя, то сколько ни борись, а ее не одолеешь. -- И, сказав это, пан Подбипента вздохнул, точно кузнечный мех, а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звезду, светившую княжне Варваре.
   Лошади во всей хоругви начали фыркать, а солдаты отвечали им: "На здоровье!"
   Потом все утихло, и только в дальних рядах какой-то грустный голос затянул песню:
   В путь ты дальний едешь, воин, Ждет тебя война!
   Путь твой труден, день твой зноен, Ночь твоя без сна!
   -- Старые солдаты говорят, что когда лошади фыркают, то это хорошая примета, -- сказал Володыевский.
   -- Мне точно кто-то подсказывает, что мы не напрасно едем, -- ответил Заглоба.
   -- Дай бог, чтобы какая-нибудь надежда оживила сердце поручика, -- вздохнул Подбипента.
   Заглоба начал качать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от назойливой мысли, и, наконец, сказал:
   -- У меня из головы не выходит одна мысль, и уж, видно, придется поделиться с вами, Панове. Не заметили ли вы, Панове, что с некоторого времени Скшетуский (не знаю, может быть, он только делает вид) меньше всех думает о спасении этой бедняжки.
   -- Какое! -- ответил Володыевский. -- Это у него такой характер: не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.
   -- Так-то так, но вспомните, когда мы его обнадеживали, как небрежно он говорил нам: "спасибо", точно речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, ибо сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нему -- трудно даже описать! Я видел это собственными глазами...
   Володыевский покачал головой.
   -- Невозможно, чтобы он забыл ее, -- сказал он, -- хоть правда, что первый раз, когда этот черт увез ее из Розлог, он был в таком отчаянии, что мы боялись за его рассудок, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дал ему силы и спокойствие, тем лучше. Как истинные друзья, мы должны этому только радоваться.
   Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время ехал молча рядом с паном Подбипентой.
   -- А не думаете ли вы, что, не будь на свете любви, меньше было бы зла на свете? -- спросил Заглоба.
   -- Что Бог кому предназначил, того ему не миновать, -- ответил литвин.
   -- Никогда вы не можете ответить кстати; это две разные вещи. Ну из-за чего же была разрушена Троя? Да разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской или Чаплинскому -- Хмельницкой, а мы из-за их греховных страстей подставляем свои шеи...
   -- Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от коей умножается слава Божия.
   -- Ну теперь вы ответили получше. А скоро ли сами вы начнете трудиться на этой ниве? Я слышал, что вас опоясали шарфом.
   -- Ах, братец, братец!
   -- Все три головы мешают, да?
   -- Ах! В том-то и дело!
   -- Ну так я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу срубите три головы -- Хмельницкому, хану и Богуну.
   -- Да, если бы только они захотели стать в ряд, -- грустным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.
   Володыевский между тем долго ехал рядом со Скшетуским, молча поглядывая из-под шлема на его безжизненное лицо, наконец, тронул своим стременем его стремя.
   -- Ян, -- обратился он к нему, -- нехорошо тебе так задумываться!
   -- Я не задумался, я молюсь, -- ответил Скшетуский.
   -- Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.
   Пан Ян медленно повернул свое измученное лицо к Володыевскому и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:
   -- Скажи, Михал, что мне осталось, кроме монашеской рясы?
   -- Тебе осталось спасти ее! -- ответил Володыевский.
   -- Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если я и найду ее живой, то не будет ли это поздно? Сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом... Я ничего больше не желаю: вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какого буду искать и я. Видно, такова была Божья воля... Дай мне молиться, Михал, и не прикасайся к кровавой ране.
   У Володыевского что-то сдавило сердце; он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но не нашел слов, и они продолжали ехать в глубоком молчании. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которою он, видно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский при лунном свете взглянул в его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.
  

V

  
   Скшетуский подвигался со своим отрядом только ночью, а днем отдыхал в лесах и оврагах, расставляя для безопасности стражу. Подходя к какой-нибудь деревне, он окружал ее так, что из нее никто не мог выйти, забирал припасы и корм для лошадей и прежде всего собирал сведения о неприятеле, а потом уходил, не сделав никому зла; уходя из деревни, он внезапно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать, куда именно направился отряд. Целью этого похода было узнать, продолжает ли Кривонос со своими сорока тысячами осаждать Каменец или оставив бесплодную осаду, ушел на помощь Хмельницкому, чтобы вместе с ним принять участие в решительной битве. Затем надо было собрать сведения о том, что делают добруджские татары: перешли ли они Днестр и соединились с Кривоносом или стоят еще по ту сторону реки? Это были важные для польских войск сведения, и главнокомандующие сами должны были бы постараться собрать их, но им, как людям неопытным, это не пришло в голову, и князь-воевода принял эту тяжелую заботу на себя. Если бы оказалось, что Кривонос бросил осаду Каменца и вместе с белгородскими и добруджскими татарами ушел к Хмельницкому, -- нужно было немедля ударить на него, пока он еще не соединился с ними. А между тем главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Острожский, не торопился, и его ждали в лагере на второй или на третий день после отъезда Скшетуского. Он, видно, по обыкновению пировал по пути; между тем уходило самое удобное время, чтобы усмирить Хмельницкого, и князь Еремия приходил в отчаяние при мысли, что если война будет так продолжаться и дальше, то с Хмельницким смогут соединиться не только Кривонос и заднестровские татары, но и сам хан со всеми перекопскими, ногайсками и азовскими татарами. В лагере были получены известия, что хан уже перешел Днепр и с двухтысячной конницей идет без остановок к западу, а князя Доминика все нет как нет.
   Становилось очевидным, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут столкнуться с войском, которое численностью своей далеко превзойдет их, и что в случае поражения главных военачальников ничто уже не помешает врагу вторгнуться в самое сердце Речи Посполитой -- в Краков и Варшаву.
   Кривонос был опасен особенно потому, что в случае вступления польских войск в глубь Украины он мог, направляясь к северу, из-под Каменца на Константинов, расстроить планы поляков и поставить их между двух огней. Поэтому Скшетуский решил не только разузнать все о Кривоносе, но по возможности и задержать его. Сознавая всю важность своего поручения, от исполнения которого зависела отчасти судьба всего войска, Скшетуский не щадил ни своей жизни, ни жизни своих солдат; было бы, конечно, безумием, если бы молодой рыцарь вздумал с пятьюстами своих всадников вступить в бой с сорокатысячным войском Кривоноса, к которому присоединились еще белгородские и добруджские татары, -- Скшетуский был слишком опытным воином, чтобы решиться на такой безумный шаг, и знал, что в битве отряд будет уничтожен и по его трупу и по трупам его товарищей пройдет целое море казаков. Он решил поэтому испробовать другие средства. Он распустил слух между своими солдатами, что они составляют передовой отряд грозного князя; тот же слух он распространял по всем хуторам, деревням и местечкам, через которые ему приходилось проезжать. Весть эта с быстротой молнии облетела Збруч, Смотрич, Студеницу, Ушки, Калусики, перешла через Днестр и полетела дальше, точно на крыльях ветра, от самого Каменца до Ягорлыка. Повторяли ее и турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. Снова раздался знакомый крик: "Ерема идет!", от которого замирали сердца взбунтовавшегося народа, трепетавшего от ужаса и ожидавшего скорой смерти.
   Никто не сомневался в достоверности этого известия. Коронные войска ударят на Хмельницкого, а Ерема на Кривоноса -- это было в порядке вещей. Даже Кривонос верил этому, и у него опустились руки. Что ему было делать? Идти на князя? Ведь под Константиновом дух черни был совсем иной и сил больше, а все же он был разбит, уничтожен и едва спас свою жизнь. Кривонос был уверен, что его казаки будут отчаянно защищаться против любого войска Речи Посполитой, против каждого другого вождя, но при приближении Еремии разлетятся, как стадо лебедей перед орлом, как степной ковыль от ветра. Ждать князя под Каменцем было бы еще хуже. Кривонос решил пойти на восток, к Брацлаву, обойти этого злого духа, князя, и соединиться с Хмельницким; правда, он знал твердо, что, делая такой крюк, он вовремя не поспеет, но по крайней мере вовремя узнает об исходе дела и сможет подумать тогда о собственном спасении.
   Между тем пришло новое известие, что Хмельницкий уже разбит. Слух этот, как и все прежние, пустил Скшетуский. В первую минуту несчастный атаман не знал, что делать.
   Теперь он уже окончательно решил идти на восток, как можно дальше в степи, может быть, он встретит там татар и скроется у них.
   Но прежде всего он хотел убедиться в справедливости слухов; он начал внимательно приглядываться к своим полковникам, думая найти среди них верного человека, который был бы готов на все и которого можно было бы послать на разведку. Но выбор был слишком труден, охотников было мало, в то же время нужно было найти такого человека, который, попадись он в руки неприятеля, ни под какими пытками не выдал бы планов Кривоноса.
   Наконец Кривонос нашел.
   Однажды ночью он позвал к себе Богуна и сказал ему:
   -- Слушай, Юрка, друже! На нас идет Ерема с великой силой, нам, несчастным, придется погибнуть.
   -- Я тоже слышал, что идет. Мы, батько, уж толковали с тобой о том. Только почему же нам погибать?
   -- Не выдержим. С кем другим бы справились, но с Еремой -- нет; наши молодцы боятся его.
   -- А я его не боюсь. Я на Заднепровье, в Васильевке, разбил целый его полк.
   -- Я знаю, что ты не боишься! Твоя молодецкая, казацкая слава не уступит его княжеской славе, но я не могу вступить с ним в бой, потому что казаки не захотят... Вспомни, как на раде они бросались на меня с кистенями и саблями, говоря, будто я веду их на погибель.
   -- Тогда пойдем к Хмелю, там нам хватит и крови, и добычи.
   -- Говорят, Хмель уже разбит.
   -- Я тому не верю. Хмель хитер как лиса и не ударит на ляхов без татар.
   -- Я тоже так думаю, но надо наверное узнать... Тогда мы обошли бы этого проклятого Ерему и соединились бы с Хмельницким. Но все это надо узнать. Вот найдись такой человек, который не побоялся бы Еремы и пошел бы на разведку, я дал бы ему полную шапку червонцев.
   -- Я пойду, батько, но не червонцев искать, а славы молодецкой, казацкой!
   -- Ты после меня второй атаман и хочешь идти? Ты будешь и первым атаманом у казаков, добрых молодцев, потому что не боишься Еремы. Иди же, сокол, а потом проси чего хочешь. И знаешь, если бы ты не пошел, я пошел бы сам, хоть мне и нельзя.
   -- Тебе уж совсем нельзя; если бы ушел, батько, казаки стали бы кричать, что ты спасаешь свою голову, и рассыпались бы тогда по белу свету, а если я пойду, они ободрятся.
   -- Сколько же тебе дать людей?
   -- Много не возьму: с маленьким отрядом можно легче уйти и подойти; дай мне пятьсот добрых молодцев, и я ручаюсь головой, что привезу пленных, да не обозную челядь, а солдат!
   -- Ну так поезжай сейчас. В Каменце уж палят из пушек на радость и спасение ляхам, а нам, невинным, на погибель!
   Богун ушел и начал готовиться в путь. Его молодцы, как это всегда бывало в подобных случаях, пили до бесчувствия. "Будем пить, пока нас смерть не приголубит", -- говорили они. Он тоже пил с ними, бесновался и, наконец, велел выкатить бочку дегтю и, как был в шелку и бархате, окунулся в нее раз, другой и крикнул:
   -- Черен я, как ночь-матушка, и глаза ляхов не увидят меня!
   И, покатавшись потом на персидских коврах, он вскочил на коня и помчался, а за ним ринулись в ночной тьме и верные его казаки, провожаемые криками: "На славу, на счастье!"
   Между тем пан Скшетуский дошел уже до Ярмолинец и, встретив там сопротивление, учинил над горожанами кровавую расправу и объявил, что завтра здесь будет князь Ерема; тут он дал отдохнуть усталым коням и солдатам, потом, собрав своих товарищей на совет, сказал:
   -- До сих пор Бог помогал нам. Я вижу по страху, который овладевает мужиками, что они принимают нас за передовой отряд и уверены, что за нами идут все силы князя. Нам надо делать так, чтобы они не догадались о нашем обмане, видя, что всюду ходит один и тот же отряд.
   -- А долго мы будем так разъезжать? -- спросил пан Заглоба.
   -- Пока не узнаем, что решил Кривонос.
   -- Вот так так! Но ведь тогда мы не поспеем в лагерь, к битве?
   -- Может быть! -- ответил Скшетуский.
   -- Мне это, мосци-пане, очень неприятно, -- ответил шляхтич. -- Моя рука наловчилась уже бить мужичье под Константиновом, кое-что мы там и взяли, да ведь это такой пустяк, как муха собаке, а теперь у меня руки чешутся.
   -- Здесь вам, быть может, придется сражаться больше, чем вы думаете, -- внушительно ответил Скшетуский.
   -- То есть как это так? -- спросил Заглоба с некоторым беспокойством.
   -- Мы в любой день можем наткнуться на неприятеля, и хоть мы здесь не затем, чтобы оружием преграждать ему путь, но все же нам придется защищаться. Но вернемся к делу. Нам надо захватить возможно больший район, чтобы о нас знали в одно время в нескольких местах, кое-где наказать непокорных, чтобы внушить страх, и всюду распространить слухи, будто за нами идет князь; я думаю, что нам поэтому следует разделить отряд.
   -- Я тоже так думаю, -- сказал Володыевский, -- у них будет двоиться в глазах, и те, кто убежит к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.
   -- Мосци-поручик, вы здесь начальник и можете распоряжаться, -- сказал пан Подбипента.
   -- Я пойду на Зиньков к Солодковцам, а если возможно будет, то и дальше, -- сказал Скшетуский. -- Вы, пане наместник, пойдете прямо к Татарискам, ты, Михал, пойдешь в Купин, а пан Заглоба дойдет до Сбруча, около Сатанова.
   -- Я? -- спросил пан Заглоба.
   -- Да. Вы человек многоумный и ловкий; я думаю, что вы охотно возьмете на себя эту обязанность, а если не возьмете, то четвертый отряд я поручу вахмистру Космачу.
   -- Да, вы ему поручите, только под моей командой! -- воскликнул пан Заглоба, которого вдруг обрадовала мысль, что он будет начальником отдельного отряда. -- Если я вас и спросил, то только потому, что мне было жаль расстаться с вами.
   -- А опытны ли вы в военном деле? -- спросил Володыевский.
   -- Опытен ли я? Еще и аисты не думали наградить вами ваших родителей, когда я командовал отрядами побольше этого. Я всю жизнь прослужил в войске и продолжал бы служить и до сих пор, если бы не тот проклятый, заплесневевший сухарь, который застрял у меня в брюхе на целых три года, так что я должен был ехать лечиться в Галату; я когда-нибудь расскажу вам подробно об этом путешествии, а теперь надо торопиться.
   -- Ну вот, поезжайте, ваць-пане, и везде распространяйте слухи, что Хмельницкий разбит и что князь миновал уже Проскуров, -- сказал ему Скшетуский. -- Не берите в плен кого попало, но если встретите отряды из-под Каменца, то постарайтесь взять в плен людей, которые могли бы дать нам какие-нибудь сведения о Кривоносе, потому что те, которых мы уже захватили, дают противоречивые показания.
   -- Только бы мне самого Кривоноса встретить. Эх, если бы ему пришла охота со мной повстречаться, задал бы я ему перцу с имбирем! Не бойтесь, Панове, я научу это мужичье не только петь, но и плясать.
   -- Через три дня мы снова соединимся в Ярмолинцах, а теперь пусть каждый едет своей дорогой, -- сказал пан Скшетуский. -- Прошу вас, Панове, берегите людей.
   -- Через три дня в Ярмолинцах, -- повторили пан Заглоба, Володыевский и Подбипента.
  

VI

  
   Когда пан Заглоба остался один со своим отрядом, ему сразу стало как-то не по себе, им даже овладела жуть, и он бы многое дал за то, чтобы с ним был теперь Скшетуский, Володыевский или Подбипента, перед которыми он преклонялся в душе и с которыми он чувствовал себя в безопасности -- так слепо верил он в их мужество и находчивость.
   Он был мрачен, ехал впереди своего отряда, подозрительно поглядывая по сторонам и раздумывая об опасностях, которые могли встретиться у него по пути, и ворчал:
   -- Все же было бы лучше, если б был кто-нибудь из них. Каждый должен заниматься тем, для чего он создан Богом, а эти трое должны были родиться оводами, ибо только кровью и живут. Им так же хорошо на войне, как другим за кружкой меда или как рыбам в воде. Им только войны и надо! Животы у них легкие, а руки тяжелые. Скшетуского я уже видел в работе и знаю, каков он. Он так же быстро рубит людей, как монах шепчет молитвы; это ведь разлюбезное для него дело. Тот литвин, у которого нет собственной головы на плечах и который ищет трех чужих, ничем не рискует; меньше всех знаю я этого маленького франтика, да и он, должно быть, оса презлая, судя по тому, что я видел под Константиновом и что мне рассказывал о нем Скшетуский. К счастью, он идет недалеко от меня, и лучше всего будет с ним соединиться. Пусть меня утки затопчут, если я знаю, куда идти.
   Пан Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что ему даже сделалось жаль самого себя.
   -- Да, да, -- ворчал он. -- У каждого есть кто-нибудь, а у меня? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я, и только!
   В эту минуту к нему подъехал вахмистр Космач.
   -- Пане начальник, куда мы идем? -- спросил он.
   -- Куда мы идем? -- переспросил пан Заглоба.
   Вдруг он выпрямился в седле и покрутил ус.
   -- Да хоть к Каменцу, если будет на то моя воля! Понимаешь?.. -- Вахмистр поклонился и молча отъехал к своим рядам, не понимая, отчего он рассердился на него, а пан Заглоба, грозно обозрев еще раз окрестности, успокоился и заворчал:
   -- Я позволю дать себе сто ударов палками по пяткам на турецкий манер, если пойду на Каменец. Тьфу, тьфу! Будь при мне кто-нибудь из тех, я был бы смелее. Ну что я буду делать с этой сотней людей? Лучше уж быть совсем одному, тогда по крайней мере можно какой-нибудь фортель придумать. А теперь нас слишком много, чтобы пускаться на хитрости, и слишком мало, чтобы защищаться. И пришло же в голову Скшетускому разделить отряд. Куда я пойду? Я знаю, что за мной, но кто мне скажет, что впереди? Кто мне поручится, что эти черти не устроили какой-нибудь западни? Кривонос и Богун! Хороша парочка, нечего сказать, черт бы их побрал! Боже, спаси меня хоть от Богуна! Скшетуский сам хочет с ним встретиться -- услышь же его, Господи! От души того ему желаю, как его приятель! Аминь... Я дойду до Збруча и вернусь в Ярмолинцы, а известий привезу им больше даже, чем они сами хотят. Ведь это не так уж трудно!
   Космач снова подъехал к нему.
   -- Пане начальник, за холмом видны какие-то всадники, -- сказал он.
   -- Пусть едут к чертям! Где они? Где?
   -- Вон там, за горой. Я видел знамена.
   -- Войско?
   -- Сдается, войско.
   -- А чтоб их собаки загрызли! Много?
   -- Бог весть, они еще далеко. Нам бы укрыться за этими скалами и, когда они будут проезжать, напасть на них врасплох. А если их много, то пан Во-лодыевский недалеко, -- услышит выстрелы и прискачет на помощь.
   Храбрость ударила вдруг Заглобе в голову, как вино. Быть может, ему придало мужества отчаяние, а может, и надежда, что недалеко был пан Володыевский. Он взмахнул обнаженной саблей и, страшно заворочав глазами, крикнул:
   -- Прятаться за скалы! Мы нападем на них вдруг и покажем этим бездельникам!
   Опытные княжеские солдаты с места повернули за скалы и в одно мгновение стали в боевом порядке, готовые к внезапному нападению.
   Прошел час; наконец раздались приближающиеся звуки человеческих голосов и эхо веселых песен, а через минуту до слуха укрывшихся за скалами долетели звуки скрипки, дудок и бубен. Вахмистр снова подъехал к пану Заглобе и сказал:
   -- Это не войско, пане начальник, а свадьба.
   -- Свадьба? -- сказал Заглоба. -- Так пусть подождут, я им сейчас заиграю!
   С этими словами он пришпорил коня, за ним тронулись солдаты и стали в ряд поперек дороги.
   -- За мной! -- грозно крикнул пан Заглоба.
   Вся линия тронулась рысью, потом галопом и, окружив скалы, остановилась вдруг перед толпой испуганных и встревоженных людей.
   -- Стой! Стой! -- закричали с обеих сторон.
   Это действительно была мужицкая свадьба. Впереди ехали верхами торба-нист, скрипач и два "довбыша"; они были уже навеселе и лихо играли плясовую. За ними ехала невеста в темном жупане и с распущенными по плечам волосами. Ее окружали подружки, с венками в руках, распевавшие песни; все девушки сидели верхом на лошадях помужски, украшенные полевыми цветами, потому и казалось издали, что это отряд казаков. Во втором ряду ехал жених, окруженный дружками с венками на длинных, точно пики, палках; в легких, выложенных соломою телегах везли бочки с медом, пивом и водкой, в которых соблазнительно булькало от езды по неровной каменистой дороге.
   -- Стой! Стой! -- закричали с обеих сторон.
   Свадебный поезд переполошился; девушки подняли страшный крик и бросились назад, а крестьяне и шаферы метнулись вперед, чтобы грудью защитить женщин от неожиданного нападения.
   Пан Заглоба наскочил на них и, размахивая саблей перед самым носом испуганных мужиков, орал:
   -- Ах вы, сукины дети, песьи хвосты, бунтари! Захотелось вам бунта! Идете к Кривоносу, бездельники! Шпионить ездите! Загораживаете дорогу войскам! Руку поднимаете на шляхту! Покажу я вам, песьи души! Велю вас на дыбы вздернуть и на кол сажать, шельмы, басурмане! Теперь вы поплатитесь за все ваши проделки!
   Старый и седой как лунь сват соскочил с коня, подошел к пану Заглобе и, схватив его за стремя, кланяясь в пояс, начал его умолять:
   -- Смилуйся, честной лыцарь, не губи бедных людей. Бог нам свидетель, что мы невинны! Мы не бунтовать идем, мы из церкви, из Гусятина, где кузнеца Дмитрия с дочкой бондаря венчали, Ксенией. Мы со свадьбы с короваем.
   -- Это -- невинные люди! -- шепнул вахмистр.
   -- Прочь! Все они -- шельмы! Они от Кривоноса на свадьбу! -- кричал Заглоба.
   -- А чтоб его разорвало! -- завопил старик. -- Мы его и в глаза не видели. Смилуйся, вельможный пане! Мы никому не делаем зла, позволь нам проехать!
   -- На веревке пойдете в Ярмолинцы!
   -- Пойдем, куда велишь, пане! Тебе приказывать, нам слушать. Только окажи милость, ясный лыцарь, вели солдатам не делать нам зла, а сам прости нас, мужиков, -- бьем тебе челом: выпей с нами за здоровье молодых! Выпей, твоя милость, на радость простым людям, как велит Бог и святое Евангелие.
   -- Только не думайте, что коли я выпью, так отпущу вас, -- сурово сказал пан Заглоба.
   -- Нет, нет, -- радостно закричал старик, -- мы того и не думаем! Эй, музыканты! -- крикнул он. -- Сыграйте-ка для ясного лыцаря, он добрый, а вы, молодцы, сбегайте за сладким медом для ясного лыцаря, он бедных людей не обидит. Живей, парни, живей! На здоровье, пане!
   Молодцы кинулись со всех ног к бочкам, а тут уж загудели бубны, лихо запищали скрипки, "дид" надул щеки и начал играть на дуде; шаферы замахали венками, а солдаты стали подъезжать ближе, покручивать усы, усмехаться и переглядываться с молодицами, выглядывавшими из-за спин мужчин. Снова раздались песни, страх прошел, кое-где даже раздавались крики "ура".
   Но лицо пана Заглобы прояснилось не сразу; даже когда ему подали кружку, он все еще продолжал ворчать: "А, шельмы, бездельники!" Он уже поднес кружку к губам, но брови его все еще хмурились; наконец подняв голову, щуря глаза и причмокивая губами, он начал смаковать напиток; вдруг на лице его выразилось удивление и даже негодование.
   -- Боже! Что за времена! -- пробормотал он. -- Хамы пьют такой мед! Боже, ты видишь это и молчишь!
   И с этими словами он откинул голову и осушил кружку до дна.
   А ободрившиеся тем временем мужики стали уже всей толпой просить его не делать им зла и отпустить их. С ними подошла и молодая, Ксения, испуганная, дрожащая, со слезами на глазах, покрасневшая и прелестная, как зорька.
   Подойдя к пану Заглобе, она сложила руки и стала просить:
   -- Помилуйте, пане!
   И целовала желтый сапог пана Заглобы.
   Сердце шляхтича сразу растаяло как воск, и, распустив кожаный пояс, он порылся в нем, достал последние червонцы, еще уцелевшие, из тех, которые дал ему князь, и сказал, обращаясь к Ксении:
   -- Вот тебе! Благослови тебя Бог, как и всякую невинную душу!
   От волнения он не мог сказать больше ни слова: стройная, чернобровая Ксения напоминала ему княжну, которую Заглоба любил по-своему. "Где она теперь, бедняжка, и хранят ли ее ангелы небесные?" -- подумал он и так расчувствовался, что готов был с каждым обниматься и брататься.
   А мужики, увидев его великодушие, стали кричать от радости, петь, толпиться около него и целовать его одежду.
   -- Он добрый! -- повторяли в толпе. -- Золотой лях! Червонцы дает, зла не делает, добрый пан! На славу ему, на счастье!
   Скрипач весь ходуном ходил, выделывая всякие коленца, у дударя глаза чуть на лоб не вылезли, у "довбышей" руки уже уставали. Старый бондарь, до сих пор трусивший, выступил теперь вперед вместе с женой, бондарихой, и старой кузнечихой, матерью молодого, и стал кланяться в пояс пану Заглобе и приглашать его на свадебный пир на хутор, говоря, что он тем окажет им большую честь и принесет счастье новобрачным; потом кланялся молодой, и чернобровая Ксения, которая, несмотря на то что была простая девушка, сразу поняла, что ее просьба значит больше всех. Шаферы кричали, что хутор совсем близко, что не придется даже сворачивать с дороги, что старый бондарь богат и выкатит бочку такого меда, какого свет не видал... Заглоба взглянул на своих солдат, они шевелили усами, предвкушая выпивку и пляску, и только не смели просить его заехать, но пан Заглоба сжалился над ними, и через несколько минут все уже ехали на хутор.
   Хутор действительно оказался недалеко. Старый бондарь был богатеем, а потому свадьба была шумная; все подвыпили, а Заглоба так разошелся, что всюду был первым.
   Начались старинные свадебные обряды. Старые бабы увели Ксению в каморку и там заперлись с нею; они пробыли там долго, а когда вышли, объявили всем, что молодица чиста, как голубка, как лилия. В толпе начались радостные крики: "На славу, на счастье!" Женщины начали хлопать в ладоши и кричать: "А что, не говорили мы?", а парни притопывали ногами, отплясывая с кружками меда, который и выпивали "на славу" перед дверьми каморки. Плясал и пан Заглоба, отличив только свое шляхетское происхождение тем, что выпил перед дверьми каморки не кварту меду, а полгарнца. Потом бондарь с бондарихой и кузнечихой ввели в каморку молодого Дмитрия, а так как у него не было отца, то начали просить Заглобу быть его посаженым отцом; тот согласился и пошел с другими. В избе немного утихло, и лишь солдаты, пившие на дворе перед хатой, шумели, кричали и стреляли из пистолетов. Но настоящее веселье и радость прорвались только тогда, когда родители снова появились в избе.
   Старый бондарь от радости обнимал кузнечиху, а парни подходили к бондарихе и кланялись ей в ноги; бабы хвалили ее, что она так соблюла дочку. Под конец пан Заглоба пустился с ней в пляс. Они встали друг против друга; он защелкал пальцами, пустился в пляску и так подскакивал и бил каблуками о пол, что от него летели щепки и пот ручьями катился по лицу. За ними пошли в пляс и другие, кто -- в избе, кто -- на дворе. Бондарь выкатывал все новые и новые бочки меду. Наконец все хлынули на двор, зажгли костры из сухих веток, так как была уже ночь; веселье перешло в мертвецкое пьянство; солдаты палили из мушкетов и пистолетов, точно во время битвы.
   Пан Заглоба, красный, потный и еле держащийся на ногах, забыл, где он и что с ним. Он как в тумане видел какие-то лица, но, если бы его даже на кол посадили, не смог бы ответить, кто это. Он помнил лишь то, что он на свадьбе, но на чьей? Должно быть, Скшетуского с княжной! Мысль эта показалась ему наиболее вероподобной и так укрепилась в его голове и исполнила его такой радости, что он кричал как полоумный:
   -- Виват! -- и осушал все новые и новые бокалы. -- За твое здоровье, брат! За здоровье нашего князя! За успех во всем! Дай бог, чтоб минули эти бедствия для нашей отчизны!
   Он залился слезами и, направившись к бочке, споткнулся о множество неподвижных тел, усеявших землю, как поле брани.
   -- Боже, -- воскликнул Заглоба, -- нет уж больше молодцов в этой Речи Посполитой! Умеет пить один только Лащ да пан Заглоба, а остальные -- Боже! Боже!
   Он печально поднял глаза к небу. Вдруг ему показалось, что звезды не сияют на небе золотыми точками, а будто дрожат, точно хотят оторваться, другие -- кружатся, третьи пляшут казачка; это страшно удивило пана Заглобу, который произнес в изумлении:
   -- Неужто во всей вселенной не пьян только я?
   Но вдруг и земля, и звезды закружились в бешеном вихре пляски, и Заглоба растянулся во всю длину.
   Он вскоре заснул, и ему стали сниться страшные сны. Чудилось ему, будто какие-то чудовища уселись у него на груди, давят его и связывают ему руки и ноги. Он слышал крики и выстрелы; какой-то яркий свет до боли резал ему глаза. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Чувствовал, что с ним творится что-то небывалое, что голова его свешивается назад, точно его несут за руки и за ноги... Им овладел страх; ему было скверно, очень скверно и тяжело. Мало-помалу возвращалось сознание, но, странное дело, он чувствовал такую слабость, какой никогда в жизни не испытывал.
   Еще раз попробовал пошевельнуться, и когда это удалось, он окончательно проснулся и открыл глаза.
   Взор его встретил чьи-то глаза, которые жадно впились в него. Черные как уголь глаза эти смотрели на него так зло ся в его душе.
   -- Тяжело испытывает его Господь! Берегите же его; я вижу, что вы верный друг ему.
   Володыевский низко поклонился и вышел, потому что в эту минуту к князю вошел киевский воевода с Денгофом, сокольским старостой, со стобницким старостой и другими.
   -- Ну что? -- спросил их Скшетуский.
   -- Еду с тобой; только сначала зайду в свой полк: мне надо послать несколько казаков.
   -- Пойдем вместе.
   Они вышли вместе с Заглобой, Подбипентой и старым Зацвипиховским, который тоже шел в свой полк.
   Недалеко от палаток драгунского полка Володыевского они встретили Лаща с несколькими шляхтичами. Те были совершенно пьяны. Увидив их, Заглоба вздохнул. Он подружился с коронным стражником еще под Константиновой, потому что в некотором отношении они были похожи друг на друга как две капли воды Лащ был храбрый рыцарь, гроза басурман, но в то же время -- известный гуляка и игрок, который все свободное время проводил в обществе таких людей, как Заглоба, пил до бесчувствия и любил слушать шутки и остроты. Это был ужасный забияка, который производил столько беспорядков и столько раз нарушал дисциплину, что в другом государстве он давно был бы уже повешен; на нем тяготел уже не один приговор, но это ничуть не беспокоило его, а теперь, в военное время, он и совсем забыл о них. Он присоединился к княжескому войску еще под Россоловцами и оказал немало услуг под Константиновом; но со времени прихода войска в Збаражи для отдыха он стал невыносим своими выходками. В свою очередь, никто не мог бы определить, сколько Заглоба выпил у него вина, и описать все небылицы, которые последний наговорил Лащу, к его великому удовольствию. Но весть о взятии Бара так опечалила Заглобу, что он сделался мрачным и больше уж не посещал стражника. Лащ даже думал, что этот весельчак уехал куда-нибудь из лагеря. Однажды он неожиданно увидел его перед собой.
   -- Ну, как же вы поживаете? -- обратился он к Заглобе. -- Отчего не заходите ко мне? Что поделываете?
   -- Сопутствую Скшетускому, -- мрачно ответил Заглоба.
   Стражник не любил Скшетуского за его серьезность и называл его "умником", но знал отлично об его несчастии, так как присутствовал на пиру в Збараже, когда пришла весть, что Бар взят. Но так как от природы он был человек необузданный, а к тому же и вечно пьяный, то отнесся без уважения к чужому горю и, схватив Скшетуского за пуговицу жупана, спросил у него:
   -- Вы все еще плачете по барышне? А красивая она была?
   -- Пустите меня, -- сказал Скшетуский.
   -- Постойте.
   -- Я иду по делам службы, мне некогда говорить с вами.
   -- Постойте! -- повторил Лащ с упрямством пьяного. -- Это вам по делам службы, а не мне, мне тут никто не может приказывать.
   Потом, понизив голос, повторил опять:
   -- А что, она была красива?
   Скшетуский сдвинул брови и сказал:
   -- Я бы вам советовал лучше не касаться раны.
   -- Чего не касаться? Не бойтесь, если она была красива, то наверняка осталась в живых.
   Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержал себя и только сказал:
   -- Не доводите меня до того, чтобы я забыл, с кем говорю...
   Лащ вытаращил глаза:
   -- Что? Вы мне грозите? Вы мне? Из-за какой-то девчонки?
   -- Ступайте своей дорогой! -- крикнул, трясясь от злости, старый Зацвилиховский.
   -- Ах вы молокососы, трусы! -- кричал стражник. -- Господа, за сабли! -- И, обнажив свою, он бросился на Скшетуского, но в то же мгновение в руках последнего сверкнуло оружие и выбило из рук стражника саблю, которая пролетела в воздухе, как птица, а сам он со всего размаха упал, как сноп, на землю.
   Скшетуский не добивал его. Он стоял бледный как полотно, поражённый случившимся. Поднялся шум. С одной стороны подскочили солдаты стражника, а с другой, как пчелы из улья, драгуны Володыевского. Раздались крики: "Бей их, бей!" Прибежали на этот шум и другие, не зная, в чем дело. Зазвенели сабли, и драка каждую минуту грозила перейти в общее побоище. Но к счастью, товарищи Лаща, видя, что все больше и больше прибывает солдат Вишневецкого, протрезвились со страха и, подхватив стражника, ушли.
   И с уверенностью можно было бы сказать, что если бы Лащ имел дело с менее дисциплинированным войском, то его изрубили бы в куски; но старый Зацвилиховский, опомнившись, крикнул: "Стой!" И в ту же минуту сабли были спрятаны в ножны. Весть об этой драке разлетелась по всему лагерю и дошла до сведения князя. Кушель, видевший все это, вбежал в комнату, где князь советовался с киевским воеводой, стобницким старостой и Денгофом, и крикнул:
   -- Ваша светлость, солдаты дерутся саблями!
   В ту же минуту в комнату влетел, как бомба, и коронный стражник -- бледный и потерявший голову от бешенства.
   -- Ваша светлость, я требую справедливости! -- кричал он. -- В этом лагере, точно у Хмельницкого, не принимают во внимание ни происхождения, ни звания и рубят саблями коронных сановников. Если вы не окажете справедливости и не прикажете казнить обидчика, то я сам расправлюсь с ним!
   -- Что случилось? Кто вас обидел? -- спросил князь, вскочив из-за стола.
   -- Ваш офицер -- Скшетуский!
   На лице князя выразилось неподдельное изумление.
   -- Скшетуский?
   Вдруг двери распахнулись и в комнату вошел Зацвилиховский.
   -- Ваша светлость, я был свидетелем! -- сказал он.
   -- Я пришел сюда не для отчета, а требовать удовлетворения! -- кричал Лащ.
   Князь повернулся к нему и пристально посмотрел ему в глаза.
   -- Тише, тише! -- сказал он негромко, но с ударением, и в его взгляде и сдержанном голосе было что-то до того грозное, что стражник, хотя известный своей дерзостью, внезапно умолк, точно потерял дар слова, а окружающие его даже побледнели.
   -- Говорите! -- обратился князь к Зацвилиховскому.
   Зацвилиховский рассказал, как было дело, как неблагородно издевался Лащ над горем и чувствами Скшетуского и как набросился на последнего с саблей; какую сдержанность, удивительную для его лет, выказал Скшетуский, который только тогда вспылил, когда противник поднял на него оружие. Старик закончил свою речь следующими словами:
   -- Ваша светлость знает, что я, прожив семьдесят лет, никогда не осквернял свои уста ложью, не оскверню их и теперь и могу под присягой подтвердить свое показание.
   Князь ценил слова Зацвилиховского на вес золота, к тому же хорошо знал Лаща; однако он ничего сразу не ответил, а только взял перо и начал писать; окончив, он обратился к стражнику и сказал:
   -- Справедливость вам будет оказана.
   Стражник открыл было рот и хотел что-то сказать, но слова не шли с его губ, он поклонился и гордо вышел из комнаты.
   -- Жагельский, -- сказал князь, -- отдай это письмо Скшетускому.
   Володыевский. не отходивший от Скшетуского, испугался, увидев входящего княжеского слугу; он был уверен, что сейчас же надо будет явиться к князю; но слуга, оставив письмо и не говоря ни слова, вышел. Скшетуский, прочитав письмо, передал его приятелю.
   -- Читай! -- сказал он.
   Володыевский, прочитав письмо, вскрикнул:
   -- Назначение поручиком! -- и, обняв Скшетуского за шею, поцеловал его в обе щеки.
   Полный чин поручика гусарского полка был очень крупным военным чином. Ротмистром полка, в котором Служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком -- Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и оставивший деятельную службу.
   Скшетуский de facto давно уже исполнял эту должность, что, впрочем, часто случалось в полках, в которых два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевского полка был сам король, примасовского -- примас, а поручиками обоих этих полков считались высшие придворные и сановники; в действительности обязанности эти исполнялись так называемыми наместниками, называвшимися поручиками, или полковниками. Таким поручиком, или полковником, был и Скшетуский. Но между фактическим исполнением обязанностей, между номинальным и действительным званием была, однако, большая разница. Теперь же Скшетуский, благодаря этому назначению, сделался одним из первых офицеров князя, воеводы русского.
   Приятели радостно поздравляли Скшетуского с этой милостью князя, но лицо его не изменилось ни на минуту: оно осталось таким же мрачным и каменным, как и прежде; не было таких почестей на свете, которые могли бы обрадовать его. Однако он встал и пошел благодарить князя, а маленький Володыевский ходил тем временем по его квартире, потирая от удовольствия руки.
   -- Ну, ну, -- говорил он, -- поручик гусарского полка! Такой молодой -- и уже поручик. Это вряд ли случалось с кем-нибудь еще.
   -- Если бы только Бог вернул ему счастье,-- сказал Заглоба.
   -- В том-то и дело! Заметили вы, что он даже не пошевельнулся?
   -- Он, я думаю, с удовольствием отказался бы от этого, -- сказал Лонгин.
   -- Что ж тут удивительного, господа? -- сказал, вздохнув, Заглоба. -- Вот эту самую руку, которой я отнял знамя, я отдал бы за нее.
   -- Да, да!
   -- Суфчинский, должно быть, умер, -- заметил Володыевский.
   -- Вероятно, умер!
   -- А кто же теперь будет наместником в полку? Хорунжий еще слишком молод и только после битвы под Константиновом исполнял эту должность.
   Но вопрос этот так и остался неразрешенным. Ответ на него принес сам поручик Скшетуский.
   -- Князь назначает вас наместником, -- обратился он к Подбипенте.
   -- О Боже, Боже! -- стонал Лонгин, складывая руки как для молитвы.
   -- С таким же успехом князь мог бы назначить на эту должность и его инфляндскую кобылу, -- пробормотал Заглоба.
   -- А рекогносцировка? -- спросил Володыевский
   -- Едем не мешкая, -- ответил Скшетуский
   -- Много людей приказал взять с собой князь?
   -- Один казацкий полк, а другой валахский, всего пятьсот человек.
   -- О, да это целый отряд! Если так, то нам пора ехать.
   - В путь! в путь! повторял Заглоба. -- Может быть, с Божьей помощью мы что-нибудь узнаем.
   Два часа спустя, с заходом солнца, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня, направляясь к югу; почти одновременно с ними покинул лагерь со своими людьми и коронный стражник Отъезд этот привлек много любопытных, которые не скупились на насмешки и ругательства. Офицеры толпились около Кушеля, который рассказывал им, почему князь прогнал стражника и как все это случилось.
   -- Я сам носил ему приказ князя, -- говорил Кушель, -- это, я вам скажу, была опасная миссия, потому что когда Лащ прочитал его, то заревел, как вол, которого припекают раскаленным железом, и бросился на меня с кинжалом в руке; удивительно, как он не ударил меня; должно быть, увидел в окно немцев Корицкого и моих драгун, которые окружили его квартиру. Тогда он начал кричать: "Хорошо, хорошо! Я уйду, если меня гонят, я пойду тогда к князю Доминику, он примет меня любезнее! Не буду служить с этими оборванцами! Но я отомщу им, не будь я Лащ! Уж с этим молокососом я справлюсь". Я думал, он задохнется от злости; от бешенства он изрезал кинжалом весь стол. И знаете, я теперь боюсь, чтобы и с Скшетуским не случилось чего-нибудь Со стражником шутки плохи; это мстительный и гордый человек, который никому еще не прощал; к тому же он храбр и как-никак сановник.
   -- Но что же может случиться с Скшетуским, если он находится под покровительством самого князя? -- сказал один из офицеров. -- Да и стражник, хоть он и забияка, все-таки будет считаться с такой силой.
   Тем временем поручик, ничего не зная об угрозах стражника, уезжал со своим отрядом все дальше и дальше, направляясь к Ожиговцам. в сторону Буга и Медведевки. Сентябрь позолотил уже листья деревьев, но ночь была теплая, совсем июльская: таков был этот год, в котором вовсе не было зимы, а весна наступила в такое раннее время, в какое в прошлые года всюду лежал еще глубокий снег. После сырого лета наступили теплые осенние дни со светлыми лунными ночами. Отряд ехал хорошей дорогой, не соблюдая особых предосторожностей, так как был слишком близко к лагерю и ему не могла грозить никакая опасность. Они ехали быстро. Поручик с несколькими всадниками впереди, за ними Заглоба, Володыевский и Подбипента.
   - Посмотрите, как лунный свет освещает этот холм, шептал Заглоба, -- точно днем. Говорят, такие светлые ночи бывают только во время войны, чтобы души, освобождаясь от тела, не разбивали себе лбов в потемках о деревья, как разбиваются воробьи о крышу, и чтобы они легче могли найти себе дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, в который вредные испарения не выходят из земли, а злые духи не имеют доступа к человеку. Я чувствую себя как-то легко, и надежда меня не покидает.
   -- Вот мы уже выехали и теперь что-нибудь придумаем, -- сказал Володыевский.
   -- Хуже всего -- это сидеть на одном месте, -- продолжал Заглоба, -- а как влезешь на коня, то от тряски вылетают все заботы и горе.
   -- Ну, я, не думаю, -- шепнул Володыевский, -- чтобы можно было вытрясти все: например, любовь, которая впивается в сердце, как клеш,
   -- Если любовь истинная, то как тут ни борись, а все-таки преодолеть ее нельзя.
   И Подбипента вздохнул, словно кузнечный мех. а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звездочку, светившую княжне Варваре.
   Лошади начали фыркать, а солдаты говорили им: "На здоровье!"
   Потом все утихло, и только в дальних шеренгах какой-то грустный голос затянул песню:
  
   Едешь на войну, бедняга,
   Едешь на войну!
   Ночи будут темные,
   А денечки знойные...
  
   -- Старые солдаты говорят, что если лошади фыркают, то это -- хорошая примета, -- сказал Володыевский.
   -- Мне будто кто-то шепчет на ухо, что мы не напрасно едем, -- ответил Заглоба.
   -- Дай Бог, чтобы такая надежда появилась и у нашего поручика, -- вздохнул Подбипента.
   Заглоба начал кивать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от преследующей его мысли, и наконец сказал:
   -- У меня в голове вертится мысль, которой я должен поделиться с вами. Я заметил, что с некоторого времени Скшетуский -- не знаю, может быть, мне это только кажется. -- как будто меньше всех думает о спасении этой бедняжки.
   -- Ну нет, -- ответил Володыевский, -- это у него такой характер: он не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.
   -- Это само собой! Но только вспомните, когда мы его обнадеживали, как холодно и небрежно он говорил нам "спасибо", будто речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Но видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, потому что сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нем, это трудно даже описать! Я это видел собственными глазами...
   Володыевский покачал головой
   -- Не может быть, чтобы он забыл ее, -- сказал он, -- хотя, и правда, первый раз, когда этот дьявол увез ее из Разлог, он приходил в такое отчаяние, что мы боялись за его разум, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дает ему сил перенести все это, то тем лучше. Как истинные друзья, мы должны только радоваться этому.
   Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время молча ехал рядом с Подбипентой.
   -- А вы не разделяете моего мнения, что если бы не амуры, то на свете было бы меньше зла? -- спросил Заглоба
   -- Что Бог кому предназначил, того не миновать, -- возразил литвин.
   -- И никогда вы не можете мне ответить на вопрос; это две разные вещи. Ну из-за чего же погибла Троя? А разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской, или Чаплинскому -- Хмельницкой, а мы из-за них должны подставлять свои шеи.
   -- Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от которой еще больше увеличивается Его слава.
   -- Ну теперь вы ответили немного лучше. А сами вы скоро начнете трудиться на этом поприще? Я слышал, что кто-то опоясал вас шарфом.
   -- Ах, братец, братец!
   -- Только три головы мешают, да?
   -- Ах, в том-то и дело!
   -- Вот что я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу снесите три головы -- Хмельницкому, хану и Бегуну.
   -- Да, если бы только они стали в ряд -- печальным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.
   Володыевский тем временем ехал рядом с Скшетуским, молча поглядывая на его безжизненное лицо, потом ударил своим стременем об его стремя
   -- Ян, -- обратился он к нему, -- отчего ты так задумался?
   -- Я не задумался, а молюсь, -- ответил Скшетуский.
   -- Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.
   Скшетуский медленно повернул к Володыевскому свое измученное лицо и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:
   -- Скажи же, Миша, что мне осталось, кроме рясы?
   -- Тебе осталось еще позаботиться об ее спасении, -- ответил Володыевский.
   -- Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если даже я и найду ее живой, то не будет ли это слишком поздно? Да сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом. Я ничего уж больше не желаю, как только вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какой буду искать и я. Видно, не было на это Божьей воли... Не мешай мне молиться, Миша, и не прикасайся к кровавой ране.
   У Володыевского сжалось сердце; он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но слова не шли с его языка, и они в глубоком молчании ехали дальше. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которыми он, очевидно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский, при лунном свете, взглянул на его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.
  

Глава V

  
   Скшетуский ехал со своим отрядом только ночью, а днем отдыхал в лесах и оврагах, расставляя для безопасности стражу. Подойдя к какой-нибудь деревне, он окружал ее так, чтобы никто из жителей не мог выйти, забирал припасы и корм для лошадей, но прежде всего собирал вести о неприятеле, потом уходил, не причиняя никому зла; по выходе из деревни он внезапно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону направился отряд Целью этого похода было узнать, продолжает ли Кривонос со своими сорока тысячами человек осаждать Каменец или, оставив бесплодную осаду, пошел на помощь Хмельницкому, чтобы вместе с последним принять участие в решительной битве; потом надо было собрать сведения о том, что делают добруджские татары, -- перешли ли они Днестр и присоединились ли к Кривоносу или стоят еще по ту сторону реки? Это были важные известия для польских войск, и главнокомандующие сами должны были бы постараться собрать их, но им, как людям неопытным, это не пришло в голову, и князь-воевода взял эту тяжелую заботу на себя. Если бы оказалось, что Кривонос бросил осаду Каменца и вместе с белгородскими и добруджскими татарами пошел к Хмельницкому, тогда нужно было как можно скорее ударить на него, пока он еще не соединился с ними. А между тем главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Острожский, не торопился, и его ждали в лагере на второй или на третий день после отъезда Скшетуского. Он, очевидно, по своему обыкновению, пировал по пути; уходило самое удобное время для усмирения Хмельницкого, и князь Иеремия приходил в отчаяние при мысли, что если война будет продолжаться таким образом и дальше, то не только Кривонос и заднепровские татары успеют присоединиться к Хмельницкому, но и сам хан со всеми перекопскими, ногайскими и азовскими татарами. В лагере были получены известия, что хан уже перешел Днепр и с двухсоттысячной конницей безостановочно подвигается к западу, а князя Доминика все нет и нет.
   Становилось очевидным, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут меряться с войском, силою далеко превосходящим их, и что, в случае поражения главных военачальников, ничто уже не помешает врагу вторгнуться в самое сердце Польши -- в Краков и Варшаву.
   Кривонос был тем опаснее, что, в случае вступления польских войск в глубь Украины, он мог, идя к северу из-под Каменца на Константинов, расстроить им планы и поставить их между двух огней. Поэтому Скшетуский решил не только разузнать все о Кривоносе, но также и задержать его. Сознавая всю важность данного ему поручения, от исполнения которого отчасти зависела судьба целого войска, Скшетуский не щадил ни своей жизни, ни жизни своих солдат, но было бы безумием, если бы молодой рыцарь вздумал с пятью сотнями человек вступить в бой с сорокатысячным войском Кривоноса, к которому еще присоединились белгородские и добруджские татары. Скшетуский был слишком опытным воином, чтобы решиться на подобный безумный шаг, и знал, что в случае битвы отряд его будет уничтожен и через его труп и трупы его товарищей пройдет целая волна казакоа Он решил поэтому испробовать другие средства. Он распустил слух между своими солдатами, что они составляют передовой отряд страшного князя; этот же слух распространял он по всем хуторам, деревням и местечкам, через которые ему приходилось проезжать. Эта весть с быстротой молнии облетела Збруч, Сенотрич, Студеницу, Ушки, Калуенки, перешла через Днестр и полетела дальше, как бы гонимая ветром, до самого Каменца и Ягорлика. Повторяли ее и турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. Снова раздался знакомый крик "Ерема идет?", от которого замирали сердца взбунтовавшегося народа, дрожавшего от ужаса и ожидавшего уже своей смерти
   Никто не сомневался в справедливости этого известия. Военачальники ударят на Хмельницкого, а Ерема на Кривоноса, -- это было в порядке вещей. Даже Кривонос поверил этому и опустил руки. Что ему делать? Двинуться на князя? Ведь под Константиновой дух у черни был совсем иной, да и силы больше, и тем не менее он был побит, уничтожен и едва спас свою жизнь. Кривонос был уверен, что его казаки будут отчаянно защищаться против любого войска Польши, против любого вождя, но при приближении Иеремии разлетятся, как стадо лебедей перед орлом, как степной ковыль от ветра. Ждать князя под Каменцем было бы еще хуже. Кривонос решил пойти на восток, к Браштавлю, обойти этого злого духа и соединиться с Хмельницким. Правда, он был уверен, что, делая такой крюк, не поспеет вовремя, но, по крайней мере, вовремя узнает об исходе дела и может подумать тогда о спасении.
   Между тем прилетела новая весть, что Хмельницкий уже побит. Весть эту, как и все прежние, пустил Скшетуский В первую минуту несчастный атаман не знал, что делать.
   Теперь он уже окончательно решил двинуться на восток, как можно дальше уйти в степи, -- может быть, встретит там татар и скроется у них.
   Но прежде всего он хотел удостовериться в справедливости слухов; он начал внимательно присматриваться к своим полковникам, думая найти между ними верного человека, который был бы готов на все и которого можно было бы послать на разведку. Однако выбор был слишком труден, охотников было очень мало, а необходимо было найти такого человека, который, если бы и попался в руки неприятеля, ни под какими пытками не выдал бы намерения Кривоноса.
   Наконец Кривонос нашел.
   Однажды ночью он позвал к себе Богуна и сказал ему:
   -- Слушай, дружище? На нас идет Ерема с великой силой -- нам, несчастным, придется погибнуть.
   -- Я тоже слышал, это. Мы, батько, уж толковали об этом, только зачем же нам пропадать?
   -- Не выдержим. С кем-нибудь другим мы справились бы, но с Еремой -- нет; наши молодцы боятся его.
   -- А я не боюсь. Я на Заднепровье, в Васильевке, уничтожил у него целый полк
   -- Я знаю, что ты не боишься его. Твоя молодецкая, казацкая слава не уступит его -- княжеской, но, я не могу вступить с ним в бой, потому что казаки не захотят... Вспомни, как на раде они бросались на меня с кистенями и саблями, говоря, что я веду их на погибель.
   -- Так пойдем к Хмелю, там нам хватит и крови, и добычи.
   -- Говорят, что Хмель уже разбит.
   -- Я не верю этому. Хмель хитер как лиса и не ударит на ляхов без татар.
   -- Я тоже так думаю, но надо узнать наверное... Тогда мы обошли бы этого проклятого Ерему и присоединились бы к Хмельницкому. Но все это надо разузнать. Вот если бы нашелся такой человек, который не побоялся бы Еремы и отправился на разведку, я дал бы ему полную шапку червонцев.
   -- Я пойду, батько, но не червонцев искать, а славы молодецкой, казацкой!
   -- Ты после меня второй атаман и хочешь идти! Ты будешь и первым атаманом, потому что не боишься Еремы. Иди же, соколик, а потом проси чего хочешь. И знаешь, что я тебе скажу? Если бы ты не пошел, то я пошел бы сам, хотя мне и нельзя.
   -- Вам-то уж совсем нельзя; если бы вы ушли, батько, то казаки начали бы кричать, что вы спасаете свою Орлову, и рассыпались бы тогда по белу свету; а если я пойду, то они приободрятся.
   -- Сколько же тебе дать людей?
   -- Много я не возьму: с маленьким отрядом можно легче подкрасться или уйти; дайте мне пятьсот хороших молодцов, и я ручаюсь головой, что привезу вам самые достоверные известия
   -- Ну так поезжай сейчас. Каменце уж палят из пушек на радость и на спасение ляхам, а нам, невинным, на погибель и на смерть!
   Богун ушел и начал готовиться в путь. Его молодцы, как это всегда бывало в подобных случаях, пили до бесчувствия; будем пить, "прежде чем нас приголубит смерть", -- говорили они; он тоже пил с ними, бесновался, а под конец велел выкатить бочку дегтю и, как был в шелку и бархате, окунулся в нее раз, другой и крикнул:
   -- Я теперь черен, как ночь, и глаза ляхов не увидят меня!
   И, вывалявшись затем на персидских коврах, вскочил на коня и помчался, а за ним двинулись в ночной темноте верные его казаки, сопровождаемые криками: "На славу, на счастье!"
   Скшетуский между тем дошел уже до Ермолинцев и, встретив там сопротивление, жестоко расправился с горожанами, объявив, что завтра придет князь Ерема: здесь он дал отдых усталым коням и воинам, потом, собрав своих товарищей на совет, сказал:
   -- До сих пор Бог помогал нам. Я замечаю по страху, который овладевает мужиками, что они принимают нас за передовой отряд и уверены, что за нами следует вся сила князя. Нам надо устроить так, чтобы они не догадались о нашем обмане, видя, что всюду ходит один и тот же отряд
   -- А долго мы будем разъезжать так? -- спросил Заглоба.
   -- Пока не узнаем, что решил Кривонос.
   -- Ба! В таком случае мы, может быть, не поспеем в лагерь, к битве?
   -- Быть может! -- ответил Скшетуский.
   -- Мне это очень неприятно, -- ответил шляхтич. -- Моя рука наловчилась было немного на мужичье под Константиновом, но ведь это такой пустяк, как муха для собаки; а теперь у меня руки чешутся.
   -- Здесь вам, быть может, придется сражаться больше, чем вы думаете, -- внушительно ответил Скшетуский.
   -- Это каким образом? -- спросил с некоторым беспокойством Заглоба.
   -- Мы в любой день можем наткнуться на неприятеля и, хотя мы здесь не затем, чтобы оружием преграждать ему путь, однако нам придется защищаться. Но вернемся к делу: нам надо захватить как можно больший район, чтобы о нас знали одновременно в нескольких местах, кое-где наказать непокорных, чтобы внушить страх, и всюду распространить слухи, что за нами идет князь; я думаю, что нам поэтому следует разделить отряд.
   -- Я тоже так думаю, -- сказал Володыевский. -- У них будет двоиться в глазах, и те, которые убегут к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.
   -- Господин поручик, вы здесь начальник и можете распоряжаться, -- сказал Подбипента
   -- Я пойду на Зинков к Солодковцам, а если можно будет, то и дальше, -- сказал Скшетуский. -- Вы, господин наместник, пойдете прямо к Татарникам, ты, Миша, поедешь в Кунин, а господин Заглоба дойдет до Сбруча около Сатанова.
   -- Я? -- спросил Заглоба.
   -- Да. Вы человек смышленый и ловкий; я думаю, что вы охотно возьмете на себя эту обязанность, а если нет, то четвертый отряд я поручу вахмистру Космачу.
   -- Да, вы ему поручите, только под моей командой! воскликнул Заглоба, которого вдруг осенила мысль, что он будет начальником отдельного отряда. -- Если я спрашиваю, то только потому, что мне жаль расстаться с вами.
   -- А опытны ли вы в военном деле? -- спросил Володыевский.
   -- Опытен ли я? Вас, я думаю, еще на свете не было, когда я командовал отрядами побольше этого. Я бы служил в войске и до сих пор, если бы не проклятый заплесневевший сухарь, который застрял у меня в горле на целых три года, так что я должен был ехать лечиться в Галату; я когда-нибудь подробно расскажу вам об этом путешествии, а теперь мне надо торопиться.
   -- Так поезжайте и распространяйте всюду слухи, что Хмельницкий побит и что князь миновал уже Проскуров, -- сказал ему Скшетуский. -- Не берите в плен первого попавшегося, но если встретите отряды из-под Каменца, то постарайтесь взять в плен таких людей, которые могли бы сообщить нам что-нибудь о Кривоносе, потому что те, которых мы уже захватили, дают разноречивые показания.
   -- Если бы самому Кривоносу пришла охота пуститься в путь, вот задал бы я ему перцу с имбирем. Не бойтесь, господа, я научу это мужичье не только петь, но и плясать.
   -- Через три дня мы снова соединимся в Ермолинцах, а теперь каждый путь едет своей дорогой, -- сказал Скшетуский. -- Прошу вас, господа, берегите людей.
   -- Через три дня в Ермолинцах, -- повторили Заглоба, Володыевский и Подбипента.
  

Глава VI

  
   Когда Заглоба остался один в отряде, ему сразу сделалось как-то не по себе, им даже овладел страх, и он многое бы дал за то, чтобы здесь был теперь Скшетуский, Володыевский или Подбипента, при которых он чувствовал себя в безопасности, -- так слепо верил он в их мужество и находчивость.
   Он был мрачен, ехал впереди своего отряда, подозрительно оглядываясь во все стороны и раздумывая об опасностях, могущих встретиться ему по пути, и ворчал:
   -- Все-таки было бы лучше, если бы здесь был кто-нибудь из них. Каждый должен заниматься тем, для чего его создал Бог, а эти трое, кажется, только и живут на войне. Им так же хорошо на войне, как другим за кружкой меда или как рыбам в воде. Война для них -- забава. Животы у них легкие, но зато руки тяжелые. Скшетуского я уже видел в деле и знаю, каков он. Он так же быстро уничтожает людей, как монах шепчет молитвы; это ведь любимое его ремесло. Литвин, хотя сам не имеет головы на плечах и ищет трех чужих, тоже маху не даст, меньше всех я знаю этого маленького франтика, но и он, должно быть, порядочная оса, если судить по тому, что я видел под Константиновом и что мне рассказывал о нем Скшетуский. К счастью, он идет неподалеку от меня, и лучше всего будет, если я присоединюсь к нему. Пусть меня забодают мухи, если я знаю, куда надо идти
   Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что ему даже сделалось жаль самого себя.
   -- Да, да, -- ворчал or -- У каждого есть кто-нибудь, а у меня? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я и только!
   В эту минуту к нему подъехал вахмистр Космач.
   -- Господин командир, куда мы идем? -- спросил он.
   -- Куда мы идем? -- переспросил Заглоба.
   Потом вдруг выпрямился в седле и покрутил ус
   -- К самому Каменцу, если будет на то моя воля! Понимаешь?!
   Вахмистр поклонился и молча отъехал к своим рядам, не понимая, отчего командир рассердился на него, а Заглоба, грозно посмотрев еще раз на окрестности, успокоился и снова заворчал:
   -- Я позволю дать себе сто ударов палками по пяткам, если я пойду в Каменец. Тьфу, тьфу! Если бы при мне был кто-нибудь из них, то я был бы смелее. Ну что я буду делать с этой сотней людей? Я предпочел бы лучше быть теперь один, тогда, по крайней мере, можно было бы придумать какой-нибудь фортель. А теперь нас слишком много, чтобы пускаться на хитрость, и слишком мало, чтобы защищаться. И пришла же в голову Скшетускому такая неудачная мысль разделить отряд И куда я пойду? Я знаю, что осталось за мной, но кто знает, что впереди? Кто поручится, что эти дьяволы не устроили какой-нибудь западни? Кривонос и Богун! Хорошая пара, нечего сказать, чтоб их черт побрал! Боже, спаси меня хотя бы от Богуна Скшетуский желает с ним встретиться -- услышь же его, Господи! Я, как приятель, от души желаю ему этого. Аминь!.. Я дойду до Збруча и вернусь в Ермолинцы, а известий привезу им больше даже, чем они сами хотят. Это-то не трудно. Космач снова подъехал к нему.
   -- Господин начальник, за холмом видны какие-то всадники, -- сказал он.
   -- Пускай едут к чертям! Где они? Где?
   -- Вот там, за горой. Я видел знамена.
   -- Войско?
   -- Кажется, войско.
   -- А, чтоб их собаки загрызли! Много их?
   -- Неизвестно, потому что они еще далеко. Нам надо укрыться за этими скалами, а когда они будут проезжать, неожиданно напасть на них А если их много, то Володыевский недалеко -- услышит выстрелы и прискачет на помощь.
   Заглоба вдруг сделался храбрым. Быть может, ему придало мужества отчаяние, а может, и то, что Володыевский был недалеко; он взмахнул обнаженной саблей и, отважно заворочав глазами, крикнул:
   -- Спрятаться за скалы! Мы неожиданно набросимся на них и покажем этим негодяям...
   Опытные княжеские солдаты повернули с места за скалы и в одно мгновение стали в боевом порядке, готовые к неожиданному нападению.
   Прошел час; наконец послышались приближающиеся звуки человеческих голосов и Юxo веселых песен, а через минуту до слуха скрывающихся долетели звуки скрипки, дудок и бубнов. Вахмистр снова подъехал к Заглобе и сказал:
   -- Это не войско, господин начальник, а свадьба
   -- Свадьба? -- сказал Заглоба. -- Ну, пусть они подождут, я им сейчас заиграю!
   Сказав это, он пришпорил коня, за ним выехали и солдаты и стали все в ряд.
   -- За мной! -- крикнул грозно Заглоба.
   Вся линия тронулась рысью, потом галопом и, окружив скалу, остановилась вдруг перед толпой испуганных и встревоженных людей.
   -- Стой! Стой! -- кричали с обеих сторон.
   Это действительно была мужицкая свадьба. Впереди ехали верхом теорбанист, скрипач и два "довбыша", все они были уже навеселе и с азартом наигрывали плясовую. За ниш ехала невеста, в темном жупане и с распущенными по плечам волосами. Ее окружали "дружки" с венками в руках, распевавшие песни; все девушки сидели на лошадях верхом, по-мужски, украшенные полевыми цветами, издали казалось, что это отряд казаков.
   Во втором ряду ехал жених, также окруженный шаферами с венками на длинных, точно пики, палках; шествие замыкали родители новобрачных и гости, все верхом; на легких, выложенных соломой телегах везли бочки с медом, пивом и водкой, которые соблазнительно булькали от езды по неровной, каменистой почве.
   -- Стой! Стой! -- кричали с обеих сторон.
   Свадебный поезд переполошился; девушки подняли страшный крик и бросились назад, а крестьяне и шаферы выскочили вперед, чтобы своею грудью защитить женщин от неожиданного нападения.
   Заглоба наскочил на них и, размахивая саблей перед самым носом испуганных мужиков, кричал:
   -- Ах вы, собачьи дети, мятежники! Вам захотелось бунта! Идете к Кривоносу, негодяи! Ездите шпионить! Загораживаете дорогу войскам! Подымаете руку на шляхту! Задам я вам, подлые души! Велю вздернуть вас на дыбы и посадить на кол, шельмы и басурмане! Теперь вы поплатитесь за все ваши преступления.
   Старый и седой как лунь сват соскочил с коня, подошел к Заглобе и, схватив его за стремя, кланяясь в пояс, начал умолять его:
   -- Смилуйся, рыцарь, не губи бедных людей. Бог свидетель, что мы невинны! Мы идем не бунтовать, мы из церкви, из Гусятина, где венчали кузнеца Дмитрия с дочкой бондаря, Ксенией. Мы со свадьбой, с караваем.
   -- Это -- невинные люди, -- шепнул вахмистр.
   -- Прочь! Это -- шельмы! Они пришли от Кривоноса! -- кричал Заглоба.
   -- А чтоб его разорвало! -- воскликнул старик. -- Мы его и в глаза не видели. Смилуйся, вельможный пан! Мы никому не делаем зла, позволь нам пройти.
   -- Пойдете на веревке в Ермолинцы!
   -- Пойдем, куда прикажешь! Вам приказывать, нам слушать. Только окажите нам милость, прикажите солдатам не делать нам зла, а сами простите нам, мужикам, -- бьем вам челом; выпейте с нами за здоровье молодых! Выпейте, ваша милость, на радость простым людям, как велит Бог и Евангелие.
   -- Только не думайте, что если я выпью, то отпущу вас, -- сурово сказал Заглоба.
   -- Нет! -- радостно вскрикнул старик, -- Мы и не думаем этого! Эй, музыкант! крикнул он. -- Поиграйте-ка для ясного лыцаря, он добрый, и вы, молодцы, сбегайте за сладким медом для ясного лыцаря: он не обидит бедных людей. Скорей, молодцы, скорей! Спасибо вам!
   Молодцы кинулись со всех ног к бочкам, тем временем загудели бубны, запищали скрипки, дед надул щеки и начал играть на дудке; шаферы замахали венками, а солдаты стали подходить ближе, покручивая усы, усмехаясь и поглядывая на женщин, выглядывавших из-за плеч мужчин. Снова раздались крики, страх прошел, кое-где даже раздавались крики "ура!".
   Но лицо Заглобы прояснилось не сразу; даже когда ему подали кружку, он все еще продолжал ворчать: "А, шельмы, негодяи!" Он уже приложил губы к кружке, но брови его все еще хмурились, наконец, подняв голову, щуря глаза и причмокивая губами, он начал смаковать питье; вдруг на лице его выразилось удивление и даже негодование.
   -- Боже, что за времена! -- пробормотал он. -- Хамы пьют такой мед! Боже, Ты видишь это и молчишь!
   И, сказав это, он нагнул кружку и осушил ее до дна.
   А ободрившиеся тем временем поезжане стали уже всей толпой просить его не делать им зла и отпустить. С ними подошла и молодая, Ксения, испуганная, дрожащая, со слезами на глазах, покрасневшая и прелестная, как зорька.
   Приблизившись, она сложила руки и стала просить:
   -- Помилуйте, пане!
   И начала целовать желтые сапоги Заглобы.
   Сердце шляхтича растаяло, как воск, и, распустив кожаный пояс, он начал рыться в нем, достал последние уцелевшие червонцы из тех, которые ему дал еще князь, и сказал, обращаясь к Ксении:
   -- Вот тебе! Да благослови тебя Бог, как и всякую невинную душу!
   От волнения он не мог говорить дальше, так как эта стройная, чернобровая Ксения напомнила ему княжну, которую Заглоба любил по-своему. "Где-то она теперь, бедняжка? Да хранят ее ангелы небесные!" -- подумал он и так расчувствовался, что готов был с каждым обниматься и брататься.
   А поезжане, увидев это, начали кричать от радости, петь, толпиться около него и целовать его одежды.
   -- Он добрый! -- кричала толпа. -- Золотой лях! Червонцы дает, зла не делает, добрый пан! На славу ему, на счастье!
   Скрипач даже трясся, выделывая коленца, у гудочника чуть не вылезали на лоб глаза, а "довбыши" гремели до усталости Старый бондарь, до сих пор трусивший, выступил теперь вперед и вместе со своей женой, бондарихой, и старой кузнечихой, матерью молодого, начал кланяться в пояс Заглобе и приглашать его. на свадьбу в хутор, говоря, что он окажет им этим большую честь и принесет счастье новобрачным; за ними кланялся и молодой, и чернобровая Ксения, которая хоть была, простая девушка, но сразу поняла, что ее просьба значит больше всех. А шаферы кричали, что хутор совсем близко, что им не придется сворачивать с дороги, что старый бондарь богат и выкатит бочку такого меду, что просто прелесть. Заглоба взглянул на своих солдат они только шевелили усами, предвкушая радость выпивки и танцев, и хотя они не смели просить заехать, но Заглоба сжалился над ними, и через несколько минут все уже ехали на хутор.
   Хутор действительно оказался недалеко. Старый бондарь был богат, а потому свадьба была шумная; все сильно подвыпили, а Заглоба так разошелся, что всюду был первым.
   Начались старинные свадебные обряды. Старые бабы увели Ксению в каморку и заперлись с нею; они долго пробыли там, наконец вышли и объявили, что молодица чиста как. голубка, как лилия. В толпе начались радостные крики: "На славу, на счастье!" Женщины начали хлопать в ладоши и кричать: "А, что, не говорили мы?", а парубки притоптывали ногами, отплясывая с кружками меду в руках, который и выпивали "на славу" перед дверьми каморки. Танцевал и Заглоба, отличив только свое шляхетское происхождение тем, что выпил перед дверьми каморки не кварту меду, а полгарнца. Потом бондарь с бондарихой и кузнечихой ввели в каморку молодого Дмитрия, а так как у него не было отца, то начали просить Заглобу, чтобы он заступил его место; тот согласился и пошел с другими. В избе немного утихло, только солдаты, пившие на дворе перед хатой, шумели, кричали и стреляли из пистолетов. Но настоящее веселье и радость начались только тогда, когда родители снова появились в избе.
   Старый бондарь от радости обнимал кузнечиху, а парубки подходили к бондарихе и кланялись ей в ноги; женщины хвалили ее, что она так уберегла дочку. В конце концов Заглоба пустился с ней в пляс. Они стали друг против друга; он начал прищелкивать пальцами, плясать вприсядку и так подскакивал и бил каблуками об пол, что от него летели щепки, и пот ручьями катился с танцующих. За ними последовали и другие, кто мог -- в избе, кто не мог -- во дворе. Бондарь выкатывал все новые и новые бочки меду. Наконец все высыпали на двор, зажгли костры из сухих прутьев, так как была уже ночь; веселье перешло в мертвецкое пьянство; солдаты палили из мушкетов и пистолетов, точно во время битвы.
   Заглоба, красный, потный и еле державшйся на ногах, забыл, где он и что с ним. Он, как в тумане, видел чьи-то лица, но не смог бы ответить, если бы даже его посадили на кол, чьи они. Он помнил только, что он на свадьбе, но на чьей? Должно быть, Скшетуского с княжной! Мысль эта показалась ему наиболее правдоподобной, так укрепилась в его голове и так преисполнила его радостью, что он начал кричать, как помешанный:
   -- Виват! -- и осушал все новые и новые бокалы. -- За твое здоровье, брат! За здоровье нашего князя! За успех во всем! Дай Бог, чтобы миновали эти бедствия для родины!
   Он залился слезами и, идя к бочке, спотыкался о многочисленные неподвижные тела, усеявшие землю, как поле битвы.
   -- Боже! -- воскликнул Заглоба. -- Нет уж больше мужества в этой Польше Умеет пить один только Лащ, да другой Заглоба, а остальные... Боже, Боже!
   Он печально поднял глаза к небу. Ему вдруг показалось, что звезды не сияют на небесном своде золотыми точками, а одни будто дрожат, точно хотят оторваться, другие -- кружатся, третьи -- пляшут казачка; это страшно удивило Заглобу, который произнес в изумлении:
   -- Неужели во всей вселенной не пьян только я?
   Но вдруг и земля, как и звезды, закружилась в бешеном вихре пляски, и Заглоба растянулся во всю длину.
   Он вскоре заснул, и ему начали сниться страшные сны. Ему казалось, что какие-то чудовища уселись ему на грудь, давят его и связывают ему руки и ноги. Он слышал также крики и выстрелы, яркий свет больно резал ему глаза. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Он чувствовал, что с ним творится что-то странное, что голова его свешивается назад как будто его несут за руки и за ноги... Им овладел страх; ему было скверно, очень скверно и тяжело. К нему мало-помалу возвращалось сознание, но странное дело: он чувствовал такую слабость, какой никогда не испытывал в жизни.
   Он еще раз попробовал шевельнуться, а когда это ему не удалось, он уже окончательно проснулся и открыл глаза.
   Взор его встретил пару глаз, которые жадно впились в него. Черные как уголь, глаза эти так зловеще смотрели на него, что Заглоба, окончательно пришедший в себя, подумал сперва, что это смотрит сам дьявол; он снова зажмурил глаза и быстро открыл их. А глаза по-прежнему упорно смотрели на него, и лицо показалось знакомым... Вдруг Заглоба вздрогнул, у него выступил холодный пот, по телу забегали мурашки.
   Он узнал лицо Богуна.
  

Глава VII

  
   Заглоба лежал, привязанный к собственной сабле, в той самой избе, в которой была свадьба; страшный атаман сидел на скамье и тешил свои глаза испугом пленника.
   -- Добрый вечер! -- сказал он, увидев открытые глаза своей жертвы.
   Заглоба ничего не ответил, но в одно мгновение так протрезвился, будто никогда не брал в рот ни капли вина, только почувствовал, как по всему телу, с ног до головы, пробежали мурашки, а мозг застыл. Говорят, что утопающий в последнюю минуту видит всю свою прошлую жизнь, -- то же было и с Заглобой, в голове которого пронеслась мысль: "Ну и задаст же он мне трепку!"
   А атаман повторил спокойным голосом:
   -- Добрый вечер!
   "Брр! -- подумал Заглоба. -- Я предпочел бы лучше, чтобы он впал в бешенство".
   -- Вы не узнаете меня?
   -- Челом, челом вам! Как ваше здоровье?
   -- Ничего. А о вашем я уж сам позабочусь.
   -- Не просил я у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтобы твои лекарства помогли; но -- да будет воля Божия!
   -- Но ведь ты лечил меня, а теперь я отблагодарю тебя. Мы -- старые друзья. Помнишь, как ты обвязывал мне голову в Разлогах?
   Глаза Богуна засверкали, как два угля, и страшная улыбка искривила его губы.
   -- Помню, -- ответил Заглоба, -- что я мог бы тогда пырнуть тебя ножом, но не сделал этого.
   -- Да разве я пырнул тебя? Или собираюсь пырнуть? Ведь ты же мой друг; я буду беречь тебя как зеницу ока.
   -- Я всегда говорил, что ты благородный рыцарь, -- сказал Заглоба, делая вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, но одновременно с этим в голове его мелькнула другая мысль: "Видно, он приготовил для меня что-нибудь особенное; я не умру попросту".
   -- Ты хорошо сказал, -- продолжал Богун, -- ты тоже благородный рыцарь; мы ведь искали друг друга и вот нашли.
   -- Правду говоря, я совсем не искал тебя, но спасибо на добром слове.
   -- Скоро ты еще лучше поблагодаришь меня, и я поблагодарю тебя за то, что ты привез мне княжну из Разлог в Бар. Я нашел ее там и вот теперь пригласил бы тебя на свадьбу, но нельзя ее справить сегодня или завтра, так как теперь война, а ты человек старый, может, не доживешь до конца.
   Заглоба, несмотря на свое ужасное положение, насторожил уши.
   -- На свадьбу? -- пробормотал он.
   -- А что ты думал? -- сказал Богун. -- Мужик я, что ли, неволить ее без попа; или же у меня не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве? Ты ведь привез ее в Бар не для мужика, а для атамана, для гетмана...
   "Славно!" -- подумал Заглоба.
   Потом, повернув голову к Богуну, сказал:
   -- Прикажи развязать меня.
   -- Полежи, полежи! Скоро поедем, а ты человек старый; тебе надо отдохнуть перед дорогой.
   -- Куда ты хочешь везти меня?
   -- Ты мой приятель, и я свезу тебя к другому моему приятелю, к Кривоносу. Мы оба позаботимся, чтобы тебе там было хорошо.
   -- Будет мне там тепло! -- пробормотал шляхтич, и по спине его снова забегали мурашки.
   Он начал говорить:
   -- Я знаю, что ты сердит на меня, но напрасно, видит Бог, напрасно! Мы жили вместе в Чигорине и распили с тобой не один бочонок меду; я любил тебя, как отец, за твою рыцарскую удаль, равной которой не найти во всей Украине Разве я становился у тебя на дороге? Если бы я тогда не поехал с тобою в Разлоги, то мы до сих пор жили бы в дружбе; а из-за чего же я ехал, как не из-за привязанности к тебе? И если бы ты не взбесился и не убил бы тех несчастных людей, то, видит Бог, я не стал бы тебе поперек дороги. Зачем мне мешаться в чужие дела. Я хотел бы, чтобы девушка эта досталась тебе, а не кому-нибудь другому. Но после твоего татарского нападения во мне заговорила совесть, -- ведь это шляхетский дом. Ты сам не поступил бы иначе. Ведь я с большей пользой для себя мог бы отправить тебя на дот свет, но я не сделал этого. Почему? Потому что я шляхтич и мне было стыдно поступить так. Постыдись и ты, я ведь знаю, что бы будешь издеваться надо мною. Девушка уже и так в твоих руках, чего ж ты хочешь от меня? Разве я не берег ее пуще глаза для твоего же добра? Если ты не обидел ее; значит, и у тебя есть рыцарская честь и совесть. Но неужели ты подашь ей руку, обагренную моей кровью? Как ты ей скажешь, что замучил человека, который провел ее сквозь толпы черни и татар? Постыдись и освободи меня из неволи, в которую ты взял меня изменой. Ты молод и не знаешь, что может случиться с тобой; а за мою смерть Бог накажет тебя в том, что тебе дороже всего! Богун встал со скамьи, бледный от бешенства, и, подойдя к Заглобе, проговорил глухим от злости голосом:
   -- Ах ты, свинья поганая, да я с тебя велю три шкуры содрать, на медленно огне изжарю, к стене приколочу, разорву в клочья!
   И в припадке безумия схватился за висевший у пояса нож, сжал судорожно в кулаке рукоятку -- и вот уже острие сверкнуло у Заглобы перед глазами, но атаман сдержал себя, сунул нож обратно в ножны и крикнул:
   -- Эй, ребята}
   Шестеро запорожцев вбежали в горницу.
   -- Взять это ляшское падло и в хлев кинуть. И чтоб глаз не спускали!
   Казаки подхватили Заглобу, двое за руки и за ноги, третий -- сзади -- за волосы, и, вытащив из горницы, пронесли через весь майдан и бросили на навозную кучу в стоящем поодаль хлеве. После чего дверь закрылась и узника окружила кромешная темнота -- лишь в щели между бревнами да сквозь дыры в соломенной крыше кое-где сочился слабый ночной свет. Через минуту глаза Заглобы привыкли ко мраку. Он огляделся вокруг и увидел, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Голоса последних, впрочем, явственно доносились из-за всех четырех стен. Видно, хлев был плотно обставлен стражей, и. тем не менее Заглоба вздохнул облегченно.
   Прежде всего он был жив. Когда Богун сверкнул над ним ножом, он ни на секунду не усомнился, что настал его последний час, и препоручал уже душу Богу, в чрезвычайном, правда, страхе. Однако, видно, Богун приуготовил ему смерть поизощреннее. Он не только отомстить жаждал, но и насладиться мщением тому, кто возлюбленную у него отнял, бросил тень на его молодецкую славу, а самого его выставил на посмешище, спеленав, как младенца. Весьма печальная перспектива открывалась перед Заглобой, но покамест он утешался мыслью, что еще жив, что, вероятно, его поведут к Кривоносу и лишь там подвергнут пыткам, -- а стало быть, впереди у него еще дня два, а то и побольше, пока же он лежит себе одинешенек в хлеву и может в ночной тишине какой-нибудь фортель придумать.
   То была единственная хорошая сторона дела, но когда Заглоба о дурных подумал, мурашки снова забегали у него по телу.
   Фортели!..
   -- Кабы в этом хлеву кабан или свинья валялись, -- бормотал Заглоба, -- им куда было б легче -- небось бы к собственной сабле вязать их никто не подумал. Скрути так самого Соломона, и тот не мудрей своих штанов окажется или моей подметки. Господи, за что мне такое наказанье! Изо всех, кто живет на свете, я с одним этим злодеем меньше всего мечтал повстречаться -- и на тебе, привалило счастье: как раз его-то и встретил. Ох, и выделает он мою шкуру -- помягче лучшего сукна. Попадись я к кому другому -- тотчас бы объявил, что пристаю к смуте, а потом бы дал деру. Но и другой навряд ли б поверил, а об этом и говорить не стоит! Ой, недаром сердце в пятки уходит. Черт меня сюда принес -- о Господи, ни рукой шевельнуть, ни ногою... О Боже! Боже!
   Однако минуту спустя Заглоба подумал, что, имея руки-ноги свободными, легче было бы измыслить какой-нибудь фортель. А что если все-таки попытаться? Только бы вытащить из-под колен саблю, а там дело пойдет проще. Но как ее вытащить? Перевернулся на бок -- без толку... И тогда он погрузился в раздумье.
   А подумав, начал раскачиваться на собственном хребте все быстрей да быстрей и с каждым движением перемещался вперед на полдюйма. Ему стало жарко, чуприна взмокла хуже, чем в пляске; временами он останавливался, чтобы передохнуть или когда ему чудилось, кто-то идет к двери, и снова начинал с новым пылом, пока наконец не уперся, в стену.
   Тогда он стал действовать по-другому: не на хребте качаться, а перекатываться с боку на бок; сабля при этом всякий раз кончиком легонько ударялась об стену и понемногу высовывалась из-под колен, а рукоять тянула ее вниз, к земле.
   Запрыгало сердце в груди у Заглобы: он увидел, что этот путь может привести к желанной цели.
   И продолжал усердно трудиться, стараясь ударять в стену как можно тише и лишь тогда, когда шум ударов заглушался беседой казаков. Но вот конец ножен оказался меж локтем и коленом; дальше вытолкнуть саблю, качайся не качайся, было невозможно.
   Да, но зато с другой стороны уже торчала значительная ее часть, притом гораздо более увесистая благодаря рукояти.
   На рукояти был крестик, как обычно на подобного рода саблях. На него-то Заглоба и возлагал надежду.
   Опять принялся он раскачиваться, но на сей раз с таким расчетом, чтобы повернуться к стене ногами. И повернулся, и стал продвигаться вдоль стены. Сабля еще оставалась под коленями и между локтями, но рукоять все время задевала о неровности земли; наконец крестик поосновательней зацепился -- Заглоба качнулся в последний раз, и на мгновенье радость пригвоздила его к месту.
   Сабля выскользнула целиком.
   Теперь руки были свободны, и хотя кисти оставались связанными, шляхтич сумел ухватить саблю. Придерживая ножны ступнями, он вытащил клинок.
   Разрезать путы на ногах было делом одной минуты.
   Сложнее было с руками. Заглобе пришлось положить саблю на кучу навоза, тупеем вниз, острием кверху, и тереть веревки о лезвие, покуда они не перетерлись и не лопнули.
   Проделав это, Заглоба оказался не только свободен от пут, но и вооружен.
   Облегченно вздохнув, он перекрестился и стал благодарить Бога.
   Но от избавленья от пут до освобождения из Богуновых рук еще очень далеко было.
   "Что же дальше"? -- спросил себя Заглоба.
   И не нашел ответа. Хлев окружен казаками, всего их там не менее сотни: мыши не проскользнуть незамеченной, не то что такому толстяку, как Заглоба.
   "Видно, никуда я уже не гожусь, -- сказал он яро себя, -- все мое остроумие годится разве только на смазку сапог, да и то у венгерца на ярмарке можно купить гораздо лучшую мазь. Если Бог не надоумит меня, то я попаду воронам на жаркое, а если надоумит, то я обещаю сохранять целомудрие, как Лонгин Подбипента".
   Громкий разговор казаков за стеной прервал его дальнейшие размышления; Заглоба подскочил к стене и приложил ухо к щели между бревнами, через которую совершенно ясно слышались все слова.
   -- А куда мы пойдем отсюда, батько Овсивуй? -- спрашивал один голос.
   -- Не знаю; должно быть, к Каменцу, -- отвечал другой.
   -- Но кони еле волочат ноги; они не дойдут.
   -- Мы оттого и остановились; к утру отдохнут.
   Наступило минутное молчание; потом первый голос спросил тише:
   -- А мне кажется, батько, что атаман из-под Каменца пойдет за Ямполь.
   Заглоба затаил даже дыхание.
   -- Молчи, если тебе дорога жизнь! -- прозвучал ответ.
   Опять наступило молчание; доносился только шепот из-за других стен.
   -- Всюду стерегут! -- проворчал Заглоба и направился к противоположной стене.
   Он услышал фырканье лошадей, жевавших овес, очевидно, стоявших у самой стены, а казаки лежали на земле, так как голоса доносились снизу.
   -- Эх! -- сказал один. -- Мы ехали сюда, не успев ни отдохнуть, ни поесть, ни покормить лошадей, для того только, чтоб попасть на кол в обоз Еремы.
   -- Верно ли, что он здесь?
   -- Люди, бежавшие из Ермолинец, видели его вот так, как я тебя. Просто ужас, что говорят, будто он ростом с сосну, во лбу две головни, а вместо коня под ним какое-то чудовище.
   -- Господи помилуй!
   -- Нам взять бы этого ляха с его солдатами, да и бежать!
   -- Как бежать? Кони и так чуть дышат.
   -- Плохо, братцы! Если бы я был атаманом, то свернул бы этому ляху голову, а сам бы хоть пешком пошел к Каменцу.
   -- Мы возьмем его с собой в Каменец. Там наши атаманы позабавятся еще с ним.
   -- Прежде позабавятся с вами черти! -- бормотал Заглоба.
   Несмотря на весь свой страх перед Богуном, а может быть, и вследствие его, Заглоба поклялся, что не дастся в руки живым. Он освободился от веревок, в руках у него сабля -- значит, он будет защищаться. Зарубят -- так зарубят, но живым не возьмут.
   Фырканье и ржание лошадей, очевидно страшно измученных, заглушило дальнейший разговор, а Ззглобу навело на мысль. "Вот если бы я мог незаметно пробраться и вскочить на лошадь! -- думал он. -- Ночь темна, и прежде чем они заметили бы, что случилось, я скрылся бы с глаз В этих ярах и лощинах трудно найти и днем, при свете, а ночью уж и подавно. Боже, помоги мне придумать что-нибудь!"
   Но это было дело нелегкое. Для этого надо было бы высадить стену, что мог сделать один только Подбипента, или же подкопаться под нее, как лисица; но и тогда, наверное, казаки услыхали бы и схватили беглеца за шиворот, прежде чем он успел бы вскочить на седло.
   В голове Заглобы теснились тысячи дум, но именно потому, что их было тысячи, ни одна из них не представлялась ему совершенно ясно. "Придется, должно быть, поплатиться своей шкурой!" -- подумал он и направился к третьей стене.
   Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и пощупал: это оказалось лесенкой. Хлев, как видно, был не для свиней, а для коров, а наверху, под крышей, был устроен склад для сена и соломы. Заглоба, недолго думая, полез наверх. Потом, сев и отдохнув, начал постепенно втягивать за собой лесенку.
   "Ну вот я и в крепости! -- проворчал он. -- Если даже они найдут другую лестницу, то все-таки не скоро доберутся сюда, а если я не разрублю первую же башку, которая сунется ко мне, то я позволю выкоптить себя! О, черт! -- проговорил он вдруг. -- Да они, в самом деле, могут не только выкоптить меня, но даже сжарить и вытопить из меня сало. Ну, пусть их! Захотят сжечь хлев -- пусть! Тем более не дамся им живым; а мне все равно, склюют ли меня вороны сырым или жареным. Лишь бы только вырваться из этих разбойничьих рук, а об остальном я не беспокоюсь -- надеюсь, что как-нибудь обойдется все это".
   Заглоба, как всегда, быстро переходил от отчаяния к надежде. Он неожиданно почувствовал такое спокойствие, как будто находился уже в лагере князя Иеремии. Однако положение его немногим улучшилось. Он сидел на чердаке и, имея в руках саблю, мог, правда, долго защищать к себе доступ, но это было все. От чердака до освобождения было еще очень далеко.
   "Ну, как-нибудь обойдется!" -- прошептал Заглоба и, подойдя к крыше, начал тихонько разбирать ее, чтобы сделать в ней отверстие.
   Это было нетрудно, так как казаки все время разговаривали между собою, чтобы как-нибудь развлечься от скуки во время стражи; к тому же поднялся довольно сильный ветер, заглушавший своим шумом шелест отрываемой соломы
   Через несколько времени дыра была уже готова. Заглоба просунул в нее голову и начал оглядываться кругом.
   Ночь кончалась, и на востоке уже занималась заря, при бледном свете которой Заглоба увидел весь двор, заполненный лошадьми; около хаты лежал ряд спящих казаков, дальше находился колодец, в котором отсвечивала вода, а возле него -- снова ряд людей и несколько казаков, прохаживающихся вдоль этого ряда с обнаженными саблями.
   "Это связаны мои люди. -- проворчал шляхтич. -- Ба! -- прибавил он через минуту. -- Если бы они были мои, но ведь они князя Иеремии. Славный я вождь, нечего сказать! Завел их прямо в пасть зверю! Стыдно будет показаться на глаза, если Бог поможет мне уйти отсюда! А все из-за чего? Из-за амуров и водки! Какое мне было дело до того, что женятся какие-то хамы? Для меня так же интересна зга свадьба, как и собачья. Нет, я отказываюсь от этого изменника меда, который бросается в ноги, а не в голову. Все зло на свете происходит от пьянства; потому что если бы напали на нас в трезвом виде, то я несомненно, одержал бы победу и сам бы запер в хлев Богуна".
   И взор Заглобы снова упал на хату, в которой спал атаман, и остановился на ее дверях.
   -- Спи, спи, злодей! -- бормотал он. -- Спи! Пусть тебе приснится, что черти сдирают с тебя шкуру, это не минует тебя Ты хотел истыкать меня ножом, но попробуй-ка влезть теперь ко мне, я так истыкаю твою шкуру, что вряд ли она будет годна собакам на сапоги. Ах, если бы я мог вырваться отсюда, если б только мог! Но как?
   Действительно, задача эта была почти неразрешима. Весь двор был так наполнен людьми и лошадьми, что если б даже, ему и удалось выбраться из хлева и вскочить на одну из лошадей, которые стояли туг же, около хлева, то он не успел бы даже добраться до ворот, а уж о том, чтобы вырваться за ворота, нечего было и думать.
   Ему, однако, казалось, что главная часть его задачи уже решена: он не был связан, имел в руках саблю и сидел под крышей, точно в крепости.
   "Тьфу, черт! -- думал он. Неужели я для того только освободился от веревок, чтобы повеситься на них?"
   И в голове его снова завертелись мысли; но их была такая масса, что нельзя было выбрать ни одной.
   Между тем рассветало все больше и больше. Предметы, начали выступать из мрака, а крыша хаты словно покрылась серебром. Заглоба мог уже отчетливо разглядеть отдельные группы людей; он увидел красные мундиры своих солдат, лежавших у колодца, и бараньи кожухи, под которыми спали казаки у хаты.
   Вдруг из ряда спящих поднялась какая-то фигура и медленно пошла через двор, останавливаясь то тут, то там около людей и лошадей, поговорила немного с казаками, караулившими пленников, и наконец подошла к хлеву. Заглоба думал сначала, что это Богун, так как заметил, что караульные говорили с ним, как подчиненные с начальником.
   "Вот если бы у меня теперь было в руках ружье, полетел бы ты вверх тормашками", -- пробормотал Заглоба.
   В эту минуту человек этот поднял голову вверх, и на лицо его упал утренний свет это был не Богун, а сотник Голода, которого Заглоба тотчас же узнал, так как был знаком с ним еще в Чигирине, когда водил компанию с Богуном.
   -- Хлопцы, -- сказал Голода, -- вы не спите?
   -- Нет, батько, хоть и хочется спать. Пора бы сменить нас.
   -- Сейчас сменят. А вражий сын не ушел?
   -- Какое там, разве только отдал душу; он даже не двигается
   -- О, это хитрая лиса! Посмотрите-ка, что с ним.
   -- Сейчас! -- ответило несколько молодцов, подходя к дверям хлева.
   -- Да заодно сбросьте и сено. Надо вытереть лошадей! С восходом солнца двинемся в путь.
   -- Хорошо, батько!
   Заглоба поспешно бросил свой наблюдательный пункт и притаился на сеновале. Одновременно с этим он услышал скрип двери и шелест соломы под ногами казаков. Сердце его стучало, как молот, а рука сжимала рукоять сабли; он давал в душе обещания, что скорей позволит сжечь себя вместе с хлевом или разрубить на куски, чем отдастся живым. Он ожидал, что вот-вот казаки поднимут страшный крик, но ошибся. Он слышал, как они все торопливее и торопливее ходили по хлеву; наконец отозвался какой-то голос:
   -- Что за черт! Не могу найти его! Мы ведь бросили его сюда.
   -- Уж не оборотень ли это! Высеки огня, Василий, а то тут темно, как в лесу.
   Наступило молчание. Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку звать:
   -- Шляхтич, отзовись!
   -- Поцелуй пса в ухо! -- пробормотал Заглоба.
   Послышался звук огнива о кремень; затем посыпался сноп искр, осветивших на минуту темную внутренность хлева и головы казаков; потом опять воцарилась темнота.
   -- Нет его! Нет! -- послышались тревожные голоса.
   Один из казаков бросился к дверям.
   -- Батько Голода! Батько Голода!
   -- Что такое? -- спросил сотник, показываясь в дверях
   -- Нет ляха!
   -- Как нет?
   -- Провалился сквозь землю! Нет его нигде! О, Господи помилуй! Мы и огонь зажигали -- нет его!
   -- Не может быть! Ой; достанется вам от атамана! Убежал он, что ли? Заспались?
   -- Нет, батько, мы не спали. Из хлева он не мот выйти.
   -- Тише, не будить атамана! Если он не ушел, то должен быть здесь. А вы везде искали его?
   -- Везде.
   -- А на сеновале?
   -- Как же он мог влезть туда, если он был связан?
   -- Дурак! Если б он не развязался, то был бы здесь. Поискать его на сеновале! Высечь огня!..
   Снова посыпались искры. Известие это сейчас же облетело всю стражу. В хлеву началась толкотня, какая обыкновенно происходит, когда случится что-нибудь неожиданное: слышались быстрые шаги, торопливые вопросы и ответы. Раздавались всевозможные советы.
   -- На сеновал! На сеновал!
   -- Смотри снаружи!
   -- Не будить атамана! Будет беда!
   -- Лестницы нет!
   -- Принести другую.
   -- Нигде нет!
   -- Сбегай в избу, нет ли там.
   -- О, лях проклятый!
   -- Надо лезть на крышу!
   -- Нельзя. Она выступает и обшита досками. прервал его дальнейшие размышления. Он подскочил к стене и приложил ухо к щели между досками.
   -- Куда мы отсюда поедем? -- спрашивал один голос.
   -- Не знаю, должно быть, в Каменец, -- отвечал другой.
   -- Кони едва ноги волочат, не дойдут.
   -- Оттого-то мы и стоим; к утру отдохнут.
   Наступило молчание, потом первый голос раздался вновь, только тише:
   -- А мне кажется, что атаман из-под Каменца на Ямполь пойдет.
   Заглоба затаил дыхание.
   -- Молчи ты, если тебе голова дорога! -- послышался ответ.
   Опять воцарилось молчание, только с другой стороны долетал
   -- Повсюду разместились, стерегут! -- проворчал Заглоба и пошел к другой стене.
   Здесь стояли лошади, а казаки, вероятно, лежали на земле, потому что голоса слышались снизу.
   -- Мы сюда скакали сломя голову, -- говорил один, -- не спали, не ели, коней не кормили, чтоб не попасть в руки Еремы.
   -- Значит, правда, что он здесь?
   -- Люди, что убежали из Ярмолинца, видели его, как я тебя теперь вижу. Страх, что говорят: большой он, как сосна, во лбу у него две горящие головни, а конь под ним не конь, а змей.
   -- Господи, помилуй!
   -- Нам нужно этого ляха с солдатами забрать и бежать.
   -- Как бежать? Кони и так чуть не падают.
   -- Плохо, братцы родные. Если б я был атаманом, я бы отрубил ляху голову и в Каменец хоть бы пешком возвратился.
   -- Его в Каменец повезут. Там наши атаманы поиграют им.
   -- Прежде вами черти поиграют! -- сказал тихо Заглоба.
   Из страха перед Богуном, а может быть, вследствие этого страха, он поклялся, что живым не даст себя взять. Он свободен от уз, у него в руках сабля, он будет защищаться. Убьют его так убьют, только живым не возьмут.
   Топот и фырканье лошадей заглушили дальнейший разговор и, вместе с тем, внушили пану Заглобе одну мысль.
   "Если б я мог пробраться сквозь эту стену и незаметно вскочить на лошадь! -- думал он. -- Теперь ночь; прежде чем меня заметят, я ушел бы у них из виду. По этим оврагам и лощинам и днем-то гнаться трудно, а ночью... вот, если бы Бог послал!"
   Но как это сделать? Нужно было или повалить стену, а у пана Заглобы не было силы Подбипенты, или подкопаться внизу. Но и в том и в другом случае услышат, увидят и схватят беглеца за шиворот, прежде чем он успеет поставить ногу в стремя.
   В голове пана Заглобы теснились тысячи планов, одинаково неудобоисполнимых.
   "Нет, придется, верно, заплатить собственной шкурой", -- подумал он и пошел к третьей стене.
   Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и начал ощупывать: то была лестница. Хлев служил для содержания быков. Над половиною всего строения тянулся чердак, где были сложены сено и солома. Пан Заглоба без малейшего колебания полез наверх.
   Там он сел, отдохнул и начал медленно тащить к себе лестницу.
   "Ну, вот я и в крепости! Даже если и другую лестницу найдут, нескоро сюда доберутся. Если я не разобью голову первому, кто сюда полезет, то позволю прокоптить себя на ветчину. О, черт их возьми, именно, они меня могут не только прокоптить здесь, но и изжарить. Ну да пускай! Хотят хлев сжечь -- хорошо; живьем меня тем более не возьмут, а мне все равно, сырого меня расклюют вороны, или жареного. Только бы мне уйти от разбойничьих рук, а о дальнейшем я не забочусь. Посмотрим еще, что будет".
   Пан Заглоба легко переходил от полного отчаяния к надежде. И теперь он чувствовал себя, как в обозе князя Еремии, хотя его положение почти не улучшилось. Он сидел на чердаке и, держа в руках саблю, действительно, долго мог сопротивляться, вот и все. Но с чердака до свободы дорога длинная, тем более, что внизу его ждали сабли и копья казаков, стерегущих его.
   "Посмотрим, что будет!" -- повторил пан Заглоба и, подойдя к крыше, начал вытаскивать из нее солому, чтобы устроить себе окно на Божий свет.
   Дело шло успешно; казаки все болтали под стеною, к тому же поднялся сильный ветер и заглушал шум соломы.
   Скоро отверстие было готово; пан Заглоба просунул голову и начал оглядываться вокруг.
   Ночь близилась к концу; на восточной стороне небосклона загоралась заря. При бледном ее свете пан Заглоба увидел, что весь двор полон лошадей, что перед хатой вповалку на земле спят сотни казаков и около колодца тоже валяются люди, а возле них, с саблями наголо, стоят несколько запорожцев.
   -- То мои люди... их всех перевязали, -- сказал пан Заглоба. -- Да! Хорошо, если б они были мои, а то княжеские. Хорошим я был начальником, нечего сказать! Завел их прямо в пасть к черту. И глаза стыдно будет показать, если Бог возвратит мне свободу. А все это отчего? Все шашни да пьянство. Что мне за дело, что крестьяне женятся? А тут еще этот проклятый мед, который больше действует на ноги, чем на голову. Все зло на свете от пьянства, потому что, если б на нас напали на трезвых, то я живо одержал бы победу и сам бы запер Богуна в хлев.
   Тут взор пана Заглобы упал на хату, где спал атаман, И остановился на ее замкнутых дверях.
   "О, спи, злодей, спи! Пусть тебе снится, что с тебя черти шкуру сдирают... авось, когда-нибудь это случится. Ты хотел из моей шкуры чепрак сделать; попробуй-ка влезть сюда ко мне, посмотришь, не продырявлю ли я твою так, что она собаке на обувь не пригодится? Если б мне только вырваться отсюда, если б только вырваться! Но как?"
   Действительно, задача представлялась совершенно неразрешимой. Весь двор был так запружен людьми и лошадьми, что если б пану Заглобе удалось выйти из хлева, даже если бы он сумел прыгнуть прямо на одну из верховых лошадей, то и тогда ему не добраться до ворот.
   Однако ему казалось, что он наполовину достиг своей цели: он был свободен, вооружен и сидел под крышей, как в крепости.
   "Что за чертовщина! -- думал он. -- Разве я для того освободился от веревок, чтоб потом повеситься на них?"
   И снова множество планов зароилось в его голове.
   На дворе все более яснело. Окрестности хаты начали выступать из мрака; теперь пан Заглоба мог свободно различать группы людей на площадке: вот красные одежды его людей, вот бараньи тулупы, под которыми спят казаки около хаты.
   Вдруг кто-то из спящих встал и медленным шагом пошел по направлению к хлеву. Сначала пан Заглоба подумал, что это Богун, потому что стража относилась к нему с великим почтением.
   -- Эх! -- сказал он. -- Будь у меня ружье, научил бы я тебя дрыгать ногами.
   В это время идущий поднял голову; то был не Богун, а сотник Голода, которого пан Заглоба отлично знал в Чигирине.
   -- Молодцы, -- сказал Голода, -- не спите?
   -- Нет, батька, а спать смерть как хочется. Пора бы сменить нас.
   -- Сейчас вас сменят. А сучий сын не убежал?
   -- Разве душа из него убежала, а сам он не пошевельнулся.
   -- Хитрая лисица! Посмотрите, однако, что с ним делается, а то он сумеет и в землю спрятаться.
   -- Сейчас, -- и несколько казаков приблизились к дверям хлева.
   -- Да, кстати, и сена возьмите с чердака. Как солнце взойдет, поедем.
   -- Хорошо, батька.
   Пан Заглоба тотчас же оставил свой наблюдательный пост и перебрался ко входу на чердак. Вот скрипнули деревянные засовы, вот солома зашумела под ногами казаков. Сердце пана Заглобы тревожно забилось, он стиснул в руках саблю и повторил свою клятву, что скорее позволить сжечь себя вместе с хлевом, изрубить в куски, но живым не дастся. Он предполагал, что казаки вот-вот подымут своих, но ошибся. Одно время было слышно, как они расхаживали по хлеву, наконец, один из них заговорил:
   -- Куда девался этот черт? Никак его не найдешь! Мы его вот здесь бросили.
   -- Колдун он, что ли? Высеки огня, Василий, тут темно, как в лесу.
   Настало молчание; Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку вызывать пана Заглобу:
   -- Пан шляхтич, где вы тут?
   -- Как же, нашел дурака! -- прошептал Заглоба.
   Наконец, Василий разыскал свое огниво. Поток искр осветил темный хлев и головы казаков в шапках, затем все вновь потонуло во мраке.
   -- Нет его! Нет! -- шептали тревожные голоса. Один из казаков подбежал к дверям.
   -- Батька Голода! Батька Голода!
   -- Что такое? -- отозвался сотник.
   -- Ляха здесь нет!
   -- Как нет?
   -- Словно в землю провалился! Нет нигде. О, Господи, помилуй! Мы огонь высекали -- нету!
   -- Не может быть! Ой, и достанется вам от атамана! Убежал, что ли? Вы заснули?
   -- Нет, батька, мы не спали. Из хлева он не мог уйти с нашей стороны. -
   -- Тише! Не будите атамана! Если лях не вышел, то, должно быть, где-нибудь прячется. А вы везде смотрели?
   -- Везде смотрели.
   -- А на чердаке?
   -- Куда ему было на чердак влезть, когда он связан?
   -- Дурак! Если б он не развязался, то был бы здесь. Искать его на сеновале! Зажечь огонь!
   Искры посыпались снова. В хлев собралась вся стража. Поднялась страшная суматоха. Один советовал одно, другой другое.
   -- На чердак! На чердак!
   -- Смотри снаружи!
   -- Не будите атамана, а то беда!
   -- Лестницы нету!
   -- Принести другую!
   -- Нигде нету!
   -- Беги в хату, нет ли там.
   -- О, проклятый лях!
   -- Лезь по углу на крышу, через крышу можно войти.
   -- Не выйдет, карниз обит досками.
   -- Принести копья! -- загремел голос Голоды.
   Часть казаков побежала за копьями, остальные задрали головы и поглядывали на чердак. Через отворенные двери проникли лучи рассвета и озарили отверстие, ведущее на сеновал, черное и молчаливое.
   Казаки снизу не переставали уговаривать пана Заглобу:
   -- Ну, пан шляхтич! Спусти лестницу и слезь. И так не уйдешь, зачем утруждать людей? Слезь, слезь!
   Тишина.
   -- Ты умный человек! Если б тебе это помогло, так ты бы сидел, но так как это тебе не поможет, ты слезешь добровольно; ты же умный!
   Тишина.
   -- Слезь, а то мы тебе шкуру с головы сдерем, а потом головой в навоз спустим!
   Пан Заглоба оставался одинаково безучастным как к просьбам, так и к угрозам, и сидел в темноте, как барсук в своей норе, готовясь к отчаянной обороне. Только губы его шептали какую-то молитву, да рука все крепче сжимала саблю.
   Казаки возвратились, связали копья по три вместе и поставили их остриями к отверстию. У пана Заглобы мелькнула было мысль втащить их к себе, но не стал этого делать: все равно принесут другие.
   Понемногу весь хлев наполнился народом. Одни светили лучинами, другие понатаскали шестов и лестниц. Лестницы все оказались коротки. Решили связать их ремнями, потому что по копьям, действительно, трудно было взбираться. Однако и на это нашлись охотники.
   -- Я пойду! -- разом крикнуло несколько голосов.
   -- Ждать лестницы! -- скомандовал Голода.
   -- А что помешает, батька, попробовать по копьям?
   -- Василий влезет; он как кошка взбирается.
   -- Ну, пробуй.
   Другие начали подшучивать:
   -- Эй, осторожней! У него сабля, голову раскроит, вот увидишь.
   -- Я сам его за чуб поймаю и стяну вниз.
   Однако Василий не робел.
   -- Он знает, что если пальцем тронет меня, то атаман рассчитается с ним... и вы, братцы.
   То было предостережение для пана Заглобы, который сидел, притаившись на своем месте.
   Казаки начинали приходить в веселое расположение духа; эпизод с паном Заглобой забавлял их.
   -- Одним дураком будет меньше на белом свете.
   -- Он не увидит, как мы заплатим за твою голову.
   -- Он колдун. Черт его знает, во что он там оборотился. Кого ты там найдешь?
   Василий, который уже было собрался лезть, вдруг остановился.
   -- На ляха я пойду, -- сказал он, -- ну, а на черта нет.
   Впрочем, в это время лестница была уже связана и приставлена к чердаку. Взбираться по ней было плохо: тонкие перекладины так и трещали под тяжелыми ногами казаков. Первым полез сам Голода.
   -- Ты видишь, пан шляхтич, тут не шутки, -- сказал он. -- Хочешь сидеть наверху -- сиди, но не обороняйся; мы тебя достанем, хоть бы для этого нам пришлось разобрать весь хлев. Сообрази-ка это!
   Наконец, голова его поравнялась с отверстием; вдруг послышался свист сабли, казак страшно вскрикнул, зашатался и упал вниз с раскроенной пополам головой.
   -- Коли! Коли! -- закричали казаки.
   В хлеве поднялся страшный шум и беспорядок, но надо всем этим царил громовой голос пана Заглобы:
   -- А, злодеи, людоеды! А, негодяи! Всех вас до одного перекрошу, шельмы! Узнаете вы рыцарскую руку. На мирных людей нападать ночью, в хлеву запереть шляхтича... мерзавцы! Идите, идите сюда! Влезайте!
   -- Коли! Коли! -- кричали казаки.
   -- Хлев спалим!
   -- Я и сам спалю, свиные вы хвосты, только с вами!
   -- А ну-ка разом! -- крикнул старый казак. -- Держать лестницу, подпирать копьями! Закройте головы снопами и вперед... Нужно взять его!
   С этими словами он начал взбираться вверх, а за ним еще двое казаков. Перекладины начали трещать, лестница выгнулась еще более, но свыше двадцати сильных рук удерживало ее от падения.
   Еще несколько минут, и три новых трупа свалились вниз.
   Пан Заглоба, разгоряченный триумфом, рычал, как буйвол, и изрыгал такие проклятия, каких еще не слыхал свет и от которых замерла бы душа в казаках, если бы ими не начало овладевать бешенство. Некоторые из них тыкали копьями в чердак, другие карабкались на лестницу, хотя знали, что идут на верную смерть. Вдруг крики смолкли, и в дверях хлева показался сам Богун.
   Он был без шапки, в одной рубашке и шароварах. Глаза его горели, в руках сверкала обнаженная сабля.
   -- Через крышу, собаки! -- крикнул он. -- Содрать солому, разобрать доски и брать живьем.
   Пан Заглоба тоже увидал его.
   -- Подойди ты только сюда, хам! -- зарычал он. -- Нос и уши обрублю... шеи твоей не трону -- она добыча палача. А, что? Струсил, боишься, мальчик? Связать этого негодяя!.. Слышите вы, дураки?.. Прощение получите. Что, висельник, что, кукла жидовская? Подойди, подойди! Выставь только голову на чердак. Что же ты! Я тебе буду рад, я тебя так угощу, что тебе припомнится и твой отец-дьявол, и мать-ведьма.
   Доски на кровле начинали трещать. Вероятно, казаки взобрались и начали отдирать обшивку.
   Заглоба слышал все это, но страх не лишал его сил. Он совершенно опьянел от битвы и крови.
   "Уйду в угол, там и смерть моя", -- подумал он. Но в эту самую минуту на дворе раздались выстрелы, и несколько казаков торопливо вбежали в хлев.
   -- Батька! Батька! -- отчаянно кричали они. -- Иди сюда!
   Пан Заглоба в первую минуту не понял, что произошло, и удивился. Он приблизился к отверстию, заглянул туда -- хлев пуст. Доски на крыше более не трещат.
   -- Что такое? Что такое? -- громко спросил он. -- А! Понимаю. Они хотят поджечь хлев и стреляют в крышу из пистолетов.
   А на дворе шум становился все сильнее. Выстрелы, смешанные с криками, стук железа... "Боже, не битва ли это?" -- подумал пан Заглоба и подскочил к проделанному им отверстию в крыше.
   Один взгляд -- и у него ноги подкосились от радости. На дворе кипела битва, вернее сказать, пан Заглоба увидел страшный погром богуновых казаков. Застигнутые врасплох, под беглым огнем из ружей и пистолетов, теснимые от плетня к плетню, от хаты к амбарам, казаки гибли почти без сопротивления. Солдаты в красной одежде, преследуя обезумевшую толпу, не дозволяли ей ни сформироваться, ни обнажить саблю, ни осмотреться, ни сесть на коней. Защищались только отдельные кучки, другие, побросав сабли и копья, старались проползти под плетень, застревали между жердями, перелезали поверху, выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что сам князь Еремия, как орел, неожиданно упал им на голову со всей своей силой. У них не было времени опамятоваться, оглядеться; крики неприятеля, свист сабель, ружейные залпы гнали их вперед, горячее конское дыхание обжигало им спины. "Люди, спасайтесь!" -- неслось со всех сторон. "Бей, режь!" -- кричал в свою очередь неприятель.
   И увидел, наконец, пан Заглоба пана Володыевского, как тот, стоя у ворот во главе нескольких солдат, командовал боем и только изредка направлял своего гнедого коня в середину свалки, а где побывает пан Володыевский, там тотчас же падает человек, иногда без всякого крика. О, пан Володыевский -- фехтмейстер из фехтмейстеров, солдат по призванию. Он в битве ничего не упускает из поля зрения, поправит, что нужно, и снова на место, словно опытный капельмейстер, который иногда возьмет скрипку в руки, а сам не спускает бдительного ока со своего оркестра.
   Пан Заглоба начал неистово стучать ногами по настилу и хлопать в ладони:
   -- Бей их, бей, убивай! Ну, еще, всех их вырезать до единого!
   Так кричал пан Заглоба, совершенно забыв о своем положении, но потом взору его представилось еще более приятное зрелище: вот, окруженный несколькими десятками казаков, вихрем летит Богун, а за ним гонится пан Володыевский со своими солдатами. "Бей! -- крикнул было Заглоба, -- это Богун", но голос его не был услышан, а тем временем Богун перескочил через плетень, пан Володыевский за ним. Некоторые остались на дворе, у других лошади не осилили преграды. Смотрит Заглоба: Богун на равнине, и пан Володыевский на равнине. Казаки рассыпались в разные стороны, преследование стало в одиночку. У Заглобы захватило дух, глаза чуть не вылезли из орбит... Что видит он? Вот Володыевский настигает Богуна, как охотничья собака кабана, атаман оборачивается, достает саблю... "Дерутся", -- кричит Заглоба... еще минута, и Богун падает вместе с конем, а Володыевский перескакивает через него и гонится за другими.
   Но Богун жив, он поднимается с земли и бежит к скалам, поросшим кустарником.
   -- Держи, держи, -- рычит Заглоба, -- то Богун!
   А вот летит новая ватага казаков, которая пряталась за пригорком, а теперь, обнаруженная, ищет нового пути в бегстве. За ними, на расстоянии сотни сажен, видны польские солдаты. Ватага догоняет Богуна, подхватывает его и увозит с собой. Наконец, все исчезает за поворотом оврага.
   На дворе -- полнейшая тишина, потому что даже солдаты пана Заглобы, отбитые Володыевским, овладели казацкими конями и поскакали вместе со своими вдогонку за растерявшимся неприятелем.
   Пан Заглоба спустил лестницу, вышел на двор и оглянулся вокруг.
   -- Я свободен...
   На дворе полегло множество казацких и польских воинов. Шляхтич медленно проходил между ними, внимательно осматривая каждого, наконец, склонился над одним.
   Через минуту он выпрямился с жестяной флягой в руке.
   -- Полная, -- самодовольно сказал он.
   Он приложил манерку к губам.
   -- Неплоха!
   Тут он снова оглянулся по сторонам и вновь повторил, но уже более решительным голосом:
   -- Я свободен.
   Пан Заглоба пошел в хату и споткнулся на пороге о тело старого бочара, убитого казаками. Когда он вышел, вокруг его бедер красовался пояс Богуна, сплошь расшитый золотом, а за поясом нож с крупным рубином в рукоятке.
   -- Бог награждает мужество, -- сказал пан Заглоба, -- вот и пояс... да полный, вдобавок. А, разбойник! Надеюсь, что теперь он не вывернется. Но этот Володыевский, вот так штучка! Я знал, что он добрый солдат, но чтобы сразиться с Богуном -- этого я не ждал от него. Богун мог бы просто за пояс его заткнуть, как ножик. Эх да, мал, но удал.. Чтоб ему... впрочем, дай ему Бог всякого счастья! Вероятно, он не узнал Богуна, иначе прикончил бы его. Фу! Как тут порохом пахнет, не продохнешь! Ну и вывернулся же я из беды! Никогда не приходилось бывать в такой переделке. Слава Богу! А на Володыевского нужно обратить особое внимание.
   Размышляя таким образом, Заглоба уселся на пороге хлева и стал ждать.
   Вскоре на равнине показались солдаты, возвращающиеся из погони, а пан Володыевский во главе их. Увидев Заглобу, он прибавил шагу и, лихо соскочив с коня, пошел ему навстречу.
   -- Вас ли я вижу? -- издали закричал он.
   -- Меня, меня, -- отвечал Заглоба. -- Дай вам Бог всего хорошего за то, что вы подоспели с помощью.
   -- Благодарите Его, что вовремя, -- ответил рыцарь, радостно пожимая руку пана Заглобы.
   -- Откуда вы узнали о том, что я нахожусь в таком отчаянном положении?
   -- Крестьяне с этого хутора дали знать.
   -- О, а я думал, что они-то меня и предали.
   -- Что вы! Они добрые люди. Едва и сами живые ушли, т.е. новобрачные, а что с остальными сталось, не знаю.
   -- Если они не изменники, то побиты казаками. Здешний хозяин лежит возле хаты. Ну, да ладно. Скажите мне, Богун жив? Убежал?
   -- Разве это был Богун?
   -- Ну да, без шапки, в рубашке; которого вы свалили вместе с конем.
   -- Я его ранил в руку. Какая досада, что я не узнал его. Но вы, вы, пан Заглоба, что вы-то тут сделали?
   -- Что я сделал? -- повторил пан Заглоба. -- Подите сюда и посмотрите!
   Он взял пана Володыевского за руку и повел в хлев.
   -- Посмотрите.
   Пан Володыевский сначала ничего не увидел, но когда глаза его достаточно освоились с темнотой, когда он увидел казаков, неподвижно лежащих на земле, его взяло недоумение.
   -- Кто убил этих людей?
   -- Я! -- скромно сказал Заглоба. -- Вы спрашивали меня, что я сделал: вот!
   Молодой офицер покачал головой.
   -- Каким же это образом?
   -- Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и через крышу. Не знаю, как долго это длилось; в битве для воина время останавливается. Но ведь это был Богун, Богун со всей своей силой. Помнит он вас, помнит и меня! Как-нибудь на досуге я вам расскажу, как попал в плен, что вытерпел и как перехитрил Богуна, но теперь я так устал, что еле держусь на ногах.
   -- Ничего не скажешь, -- проговорил Володыевский, -- вы храбро сражались; я только замечу одно, что вы хороший рыцарь, но плохой командир.
   -- Пан Михал, -- возразил шляхтич, -- об этом не время толковать. Возблагодарим лучше Творца, что он даровал нам обоим такую победу, память о которой не умрет никогда.
   Пан Володыевский с изумлением посмотрел на Заглобу. До сих пор ему казалось, что это он одержал победу, которую теперь пан Заглоба хочет разделить с ним.
   Но он только посмотрел на шляхтича, покачал головой и сказал:
   -- Пусть так и будет.
   Час спустя оба наши приятеля во главе соединенных отрядов выезжали на Ярмолинец.
   Из людей Заглобы не погиб ни один. Застигнутые врасплох, они не сопротивлялись, а Богун, высланный главным образом за "языком", приказал всех брать в плен живыми.
  

Глава VIII

  
   Несмотря на его мужество и опыт Богуну не повезло в столкновении с дивизией (как он предполагал) князя Еремии. Он еще более утвердился во мнении, что князь действительно вышел со всеми своими силами против Кривоноса. Так говорили взятые в плен солдаты пана Заглобы, которые сами свято верили, что князь идет за ними по пятам. Несчастному атаману не оставалось ничего другого, как спешить назад к Кривоносу, но это было не так-то легко. Только на третий день около него собралась ватага казаков из двухсот с небольшим человек; остальные или полегли на поле боя, или получили тяжелые раны, или скрывались в оврагах и лесах, не зная, что делать, куда идти. Да и собравшиеся являли печальное зрелище, все были деморализованы и готовы при первых признаках опасности разбежаться в разные стороны: настолько сильно повлиял на них налет Володыевского. А ведь это был цвет казачества, лучших во всей Сечи не отыщешь. Богун оказался в самом скверном положении: раненный в руку, разбитый, больной, он выпустил из рук заклятого врага и утратил значительную долю своего авторитета; казаки, которые накануне готовы были слепо идти за ним хоть в пекло, теперь только о том и думали, как бы унести ноги. А ведь Богун сделал все, что мог, ничего не упустил из виду, порасставил охрану и остановился на ночлег только потому, что утомленные кони не были способны идти далее. Но пан Володыевский, всю свою жизнь воевавший с татарами, подкрался ночью, как волк, и он, Богун, еле смог спастись в одной рубашке да шароварах. При одной мысли об этом в глазах его темнело, а в сердце закипала бессильная ярость. Он, кто на Черном море нападал на турецкие галеры; он, кто доходил до Перекопа; он, кто на глазах у князя, под самыми Лубнами, вырезал его гарнизон в Василевке, должен теперь бежать в одной рубашке, без шапки... даже без сабли -- и ту он потерял в стычке с маленьким рыцарем. Когда он оставался один, то хватал себя за голову и кричал: "Где моя слава молодецкая, где моя подруга-сабля?". Им овладевало дикое отчаяние, он начинал пьянствовать, собирался идти на князя, ударить по всей его рати и погибнуть.
   Он-то хотел, да казаки не хотели. "Хоть убей, батька, не пойдем!" -- упорно отвечали они, и напрасно он, в припадке безумия, размахивал перед ними саблей, опаливал им лица выстрелами из пистолета -- они не хотели и не пошли.
   Земля словно уходила из-под ног атамана; но несчастья его на этом еще не кончились. Опасаясь идти прямо на юг, он кинулся на восток и наткнулся на отряд пана Подбипенты. Но чуткий, как журавль, пан Лонгинус не дал себя обойти, первый ударил по атаману и разбил его без труда, потому что казаки не хотели, драться. Затем злосчастный Богун повстречался с паном Скшетуским, который добил его окончательно, и, наконец, после долгого блуждания по степям, с ничтожными остатками своего отряда, без славы, без добычи и без "языка", он едва добрался до лагеря Кривоноса.
   Но дикий Кривонос, столь страшный для подчиненных, на этот раз не разгневался. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремией, и поэтому ласково встретил Богуна и как мог утешал его, а когда атаман свалился в жестокой горячке, приказал ухаживать за ним и беречь его, как зеницу ока.
   А княжеские рыцари, наведя страх на всю округу, благополучно возвратились в Ярмолинец, где и рассчитывали отдохнуть несколько дней. Каждый по очереди дал отчет пану Скшетускому, потом все собрались вместе за бутылкой меду, дабы излить душу в дружеской беседе. Впрочем, пан Заглоба почти никому не давал рта раскрыть. Он никого не хотел слушать и требовал, чтобы слушали только его, ведь в конце концов его приключения гораздо интереснее.
   -- Господа! -- ораторствовал он. -- Я попал в плен, это правда, но колесо фортуны ни на миг не останавливается. Богун всегда побеждал, а вот теперь мы его побили. Так и бывает на войне! Сегодня ты колотишь, завтра поколотят тебя. Но Богуна Бог покарал за то, что он на нас, сладко спящих сном праведным, напал и разбудил очень грубо. Ха-ха! Он думал, что устрашит меня своими глупыми угрозами, а на деле вышло иначе: я его так к стенке прижал, что он сразу растерялся и выболтал то, чего не хотел рассказывать. Что тут долго говорить! Если б я не попал в плен, мы с паном Михалом не нанесли бы неприятелю такого удара; я говорю: мы -- потому, что здесь не обошлось и без моего участия; это я буду твердить до самой смерти. Слушайте дальше: если бы мы с паном Михалом не начали, то ему пан Подбипента не подбил бы пят, наконец, он не наткнулся бы на пана Скшетуского, или, вернее сказать, если б мы его не разгромили, он разгромил бы нас. Спрашивается, кому мы обязаны блестящим исходом дела?
   -- Вы словно лисица, -- заметил пан Лонгинус, -- тут махнете хвостом, там след запутаете и отовсюду целым выйдете.
   -- Глупа та собака, что догоняет собственный хвост -- и не догонит, и ничего хорошего не вынюхает, и в конце концов нюх потеряет. Интересно: сколько человек вы-то потеряли?
   -- Всего-навсего двенадцать человек и несколько раненых. Там нас не особенно сильно били.
   -- А вы, пан Михал?
   -- Человек тридцать.
   -- А вы, пан поручик?
   -- Столько же, сколько пан Лонгинус.
   -- А я всего только двоих. Скажите сами, кто лучший полководец? Вот то-то и оно! Зачем мы были отправлены? По княжескому поручению, собрать побольше сведений о Кривоносе, и я теперь говорю вам, что первый узнал о его планах из самого достоверного источника, от Богуна. Я знаю, что Кривонос стоит под Каменцем, но хочет прекратить осаду, потому наложил полные портки. Это я знаю de publicis {О делах общественных (лат.).}, но знаю и еще кое-что, отчего у вас сердце запрыгает от радости. Я не говорил об этом раньше, потому что был нездоров и измучен... Вы думаете, легко провести столько времени связанным самым варварским способом? Я думал, что умру.
   -- Да не тяните же вы, ради Христа! -- воскликнул Володыевский. -- О княжне слышали что-нибудь?
   -- Слышал, да благословит ее Бог! -- ответил Заглоба.
   Пан Скшетуский поднялся во весь свой рост, а потом опять опустился на скамью. В комнате наступила такая тишина, что было слышно, как за окном жужжат мухи. Пан Заглоба заговорил снова:
   -- Она жива, это я знаю наверняка, но сейчас во власти Богуна. Господа, это страшный человек, но Бог не допустит, чтобы она была обижена или опозорена. Это мне сказал сам Богун, а он не преминул бы похвастаться, если б было чем.
   -- Возможно ли это? Возможно ли это? -- залихорадило пана Скшетуского.
   -- Если я вру, пусть меня поразит гром небесный, -- важно сказал Заглоба, -- это святое дело. Слушайте: Богун измывался надо мной, когда я, связанный, лежал у его ног. И говорил: "Ты думаешь, что я ее для холопа привез из Бара? Разве я холоп, чтобы насиловать ее? Разве у меня не хватит денег, чтобы нас обвенчали в Киеве, чтобы в церкви горело триста свечей, не хватит у меня, атамана, гетмана?". Тут он затопал ногами и нож к горлу приставил -- все думал испугать меня, но я ему сказал, чтоб он собак пугал этим ножиком.
   Скшетуский уже овладел собою, страдальческое лицо его вновь осветилось радостью и надеждой.
   -- Где же она теперь? Где она? -- расспрашивал он. -- Если вы и это узнали, то я не знаю, чем и отплатить вам.
   -- Этого он мне не говорил, но для умного человека достаточно одного намека. Заметьте господа, что он все продолжал издеваться надо мной. "Прежде всего, я отвезу тебя к Кривоносу, а потом просил бы тебя на свадьбу, да свадьба будет не скоро, теперь война". Заметьте: еще не скоро, значит, у нас есть время! Во-вторых, тоже обратите внимание: сначала к Кривоносу, потом на свадьбу, значит, ее уж точно нет у Кривоноса. Она далеко, куда война еще не дошла.
   -- Золотой вы человек! -- воскликнул Володыевский.
   -- Я думал сначала (пан Заглоба самодовольно улыбнулся), что он ее отослал в Киев, но нет; он говорит, что поедет в Киев вместе с ней, значит, и в Киеве ее нет. Да он, кроме того, не так глуп, чтобы везти ее туда, потому что, если бы Хмельницкий пошел на Червонную Русь, Киев легко мог бы стать добычей литовских войск.
   -- Правда, правда! -- восторженно сказал пан Лонгинус. -- Клянусь Богом, не один человек с удовольствием поменялся бы с вами умом.
   -- Да я-то не со всяким буду меняться; боюсь, как бы вместо ума в обмен не получить ботвиньи. Между литвинами это часто бывает {Ботвинья -- национальное литовское кушанье (примеч. перев.).}.
   -- Опять принялись за свое, -- слегка обиделся Лонгинус.
   -- Позвольте же мне закончить. Так если ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, где же она, я вас спрашиваю?
   -- В том-то и вопрос!
   -- Если вы догадываетесь, то говорите скорей, я не могу больше ждать! -- крикнул Скшетуский.
   -- За Ямполем! -- проговорил Заглоба и обвел всех единственным, но торжествующим оком.
   -- Откуда вы это знаете?
   -- Откуда я знаю? А вот откуда: сижу я в хлеву (этот негодяй приказал меня запереть в хлев, чтоб его свиньи за это съели!), а вокруг казаки разговаривают. Я приложил ухо к стене и слышу, как один говорит: "Теперь атаман, должно быть, за Ямполь поедет", а другой: "Молчи, говорит, если тебе жизнь дорога". Я даю голову на отсечение, что она за Ямполем.
   -- И сомнений никаких быть не может! -- вскричал Володыевский.
   -- В Дикие Поля он ее не увез, а по-моему разумению, спрятал где-нибудь между Ямполем и Егорлыком. Я бывал в тех краях. Там, над самым Днестром, много оврагов, укромных мест и камышей; там в хуторах живут люди, ни о чем не ведая. У таких-то диких отшельников он, вероятно, и спрятал ее; там и безопасней.
   -- Да, но как доберешься туда, когда Кривонос дорогу загораживает? -- сказал пан Лонгинус. -- А Ямполь, как я слышал, это просто разбойничье гнездо.
   Скшетуский вскочил с места.
   -- Даже если бы мне грозило десять смертей, я попытаюсь спасти ее. Переоденусь и буду искать. Бог мне поможет, я найду ее.
   -- И я с тобой, Ян! -- воскликнул Володыевский.
   -- И я, в нищенском платье, с торбаном. Доверьтесь мне, я более вас опытен в этом деле. А так как торбан мне окончательно опротивел, я возьму волынку.
   -- Может быть, и я на что-нибудь сгожусь тебе, Ян? -- жалобно протянул пан Лонгинус.
   -- Наверняка, -- подхватил Заглоба. -- Когда придется нам перебираться через Днестр, вы будете переносить нас на плечах, как святой Христофор.
   -- От души благодарю вас, -- сказал Скшетуский, -- и принимаю вашу помощь. Дай мне, великий Боже, отплатить вам за все, что вы сделали для меня.
   -- Мы все как один человек! -- крикнул Заглоба. -- Бог любит согласие, и вы увидите, что мы скоро пожнем плоды трудов своих.
   -- Мне не остается ничего другого, -- после минутного молчания сказал Скшетуский, -- как отвести хоругвь к князю и немедленно отправляться на поиски. Мы пойдем Днестром, на Ямполь, до самого Егорлыка, и всюду будем искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или будет разбит, прежде чем мы дойдем до князя, то и наш долг по отношению к отечеству нам мешать не будет. Войска, вероятно, пойдут на Украину, чтобы погасить остатки бунта, но там и без нас обойдутся.
   -- А после Хмельницкого наступит очередь Кривоноса, тогда мы можем вместе с войсками идти на Ямполь, -- сказал Володыевский.
   -- Нет, нам нужно там быть раньше, -- воспротивился Заглоба, -- но прежде всего отвести хоругви, чтоб иметь руки свободными. Я думаю, что князь останется доволен нами.
   -- В особенности вами.
   -- В особенности мной, потому что я привезу ему добрые вести. Знаете ли, я рассчитываю на награду?
   -- Так, значит, в путь?
   -- До утра нужно отдохнуть, -- сказал Володыевский. -- Впрочем, пусть распоряжается Скшетуский, он тут командир, но я предупреждаю, что если мы выйдем сегодня, все мои лошади попадают.
   -- Я знаю, что сегодня идти нельзя, но к завтрашнему дню они отдохнут.
   На следующий день наши друзья двинулись в путь. Следуя княжескому приказу, они должны были возвратиться в Збараж и там ожидать дальнейших указаний. В Волочиске был назначен привал.
   Но едва лишь рыцари, утомленные долгим переходом, заснули, как в лагере поднялся шум, и стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. То были свои, татары пана Вершула. Заглоба, пан Лонгинус и Володыевский тотчас же собрались в хате Скшетуского, а вслед за ними в комнату стремительно влетел человек, задыхающийся, весь покрытый грязью, донельзя измученный. Скшетуский, как только увидел его, всплеснул руками:
   -- Вершул!?
   -- Да... я! -- еле простонал вошедший.
   -- От князя?
   -- Да!.. Не могу говорить!
   -- Какие вести? Хмельницкого больше нет?
   -- Нет больше... республики!
   -- Ради Бога, что вы говорите! Поражение?
   -- Поражение, позор, срам... без битвы!.. Все погибло!.. О! О!
   -- Ушам не хочется верить. Говорите же, говорите, ради Христа!.. Гетманы?..
   -- Бежали...
   -- Где наш князь?
   -- Уходит... без войска... Я от князя... приказ... сейчас же во Львов... нас преследуют.
   -- Кто? Вершул! Вершул! Опомнитесь, рыцарь! Кто?
   -- Хмельницкий, татары!
   -- Боже праведный! -- воскликнул Заглоба. -- Земля разверзается.
   Но Скшетуский понял, в чем дело.
   -- Оставим расспросы, -- сказал он, -- теперь на коней!
   -- На коней, на коней!
   Татары Вершула еще не слезали с лошадей; жители проснулись и вышли из домов с фонарями и факелами в руках. Горестная весть молнией облетела весь город. Колокола забили тревогу, спокойный до того городок весь взволновался. Жители хотели уходить вслед за войском и торопливо укладывали на телеги более ценные пожитки; пришла депутация с бургомистром во главе просить пана Скшетуского, чтобы он не уезжал и проводил бы жителей хоть до Тарнополя, но пан Скшетуский и слышать об этом не хотел, имея перед собой четкий приказ идти на Львов.
   По дороге Вершул немного отдохнул и начал рассказывать, как было дело.
   -- С тех пор, как существует республика, еще не было такого поражения. Что в сравнении с этим Цецора, Желтые Воды, Корсунь!
   Скшетуский заломил в отчаянии руки.
   -- Невероятно! -- сказал он. -- Где же был князь?
   -- Оставленный, умышленно отстраненный от всего, он не мог распоряжаться даже своей дивизией.
   -- Кто же командовал?
   -- Все и никто. Я давно служу, зубы на войне съел, но таких войск и таких полководцев еще не видывал.
   Заглоба, который мало знал и вообще недолюбливал Вершула, с сомнением покачал головой.
   -- Может быть, вы сразу были настолько ошеломлены, что приняли небольшую стычку за генеральное поражение, -- сказал он. -- То, что вы рассказываете, просто уму непостижимо.
   -- Я согласен, что это невероятно, и охотно пожертвовал бы своей головой, если мне докажут, что я ошибаюсь.
   -- Каким же образом вы раньше всех оказались в Волочиске? Не могу даже думать, что вы первым бежали с поля битвы. Где же тогда войска? Куда они пошли? Что с ними сталось? Почему они не опередили вас? На все эти вопросы я жду ответа!
   В другое время Вершул не спустил бы такие вопросы, но теперь ответил только:
   -- Я первый оказался в Волочиске, тогда как другие уходят на Ожиговец потому, что меня князь специально послал в эту сторону, где я мог бы соединиться с вами, чтобы вас заранее уведомить. Наконец, ваш отряд из пятисот человек теперь для него много значит: его дивизия частью погибла, частью разбежалась.
   -- Странные вещи! -- пробормотал Заглоба.
   -- Страшно подумать! Сердце разрывается, слезы сами текут из глаз! -- простонал Володыевский. -- Отечество погибло, обесславлено! Такие войска -- и разбиты! Наступает конец света!
   -- Не перебивай его, -- сказал Скшетуский, -- дай ему все рассказать.
   Вершул замолчал, словно собирался с силами. Крупные дождевые капли тяжело шлепались в придорожные лужи; лошади с трудом брели по размокшей дороге. Среди темной осенней ночи, под проливным дождем как-то особенно зловеще звучали слова Вершула, когда он начал свой рассказ.
   -- Если бы я не рассчитывал погибнуть в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите о конце света, и я тоже думаю, что он скоро наступит, потому что все рушится, все узы порваны, зло берет верх над добродетелью, и антихрист уже ходит по свету. Вы не видели того, что видел я, но если вы не можете равнодушно слушать мой рассказ, то каково же мне, свидетелю неслыханного поражения и позора! Бог помогал нам в начале войны. Наш князь переломил себя и помирился под Чолганским Камнем с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию и благодарили Бога. Князь одержал новую победу под Константиновом и вновь взял город. Мы пошли на Пилавец, хотя князь не советовал идти туда. Тут-то по дороге и начались разные интриги и подкопы под князя. Его не слушали на советах, не обращали внимания на его слова, а прежде всего старались разъединить его дивизию, чтоб он не мог распоряжаться ею целиком. Если б он сопротивлялся, на него взвалили бы все грехи, но он молчал, страдал и все переносил. По приказу генерал-фельдмаршала легкие полки князя остались в Константинове, вместе с Вурцелем, с артиллерией и Махницким; пана обозного литовского Осиньского и полк Корыцкого тоже отделили от князя, так что при нем остались только гусары Зацвилиховского, два драгунских полка и я с частью моей хоругви -- всего-навсего менее двух тысяч человек. С нами начали обращаться с нескрываемым презрением, я сам слышал, как говорили клевреты князя Доминика: "Теперь после победы уже не скажут, что это дело рук одного Вишневецкого". Говорилось вслух, что если князь еще прославится, то влияние его усилится настолько, что при выборах верх одержит королевич Карл, тогда как они хотят Казимира. Если б я вам рассказал о падении дисциплины, о безумных пирах, хвастливых тостах и еще более безумной роскоши, вы не поверили бы мне. Что были колонны Пирра в сравнении с этими войсками, сияющими золотом и драгоценными каменьями! Двести тысяч слуг, огромное количество телег шли за нами; кони падали под тяжестью парчовых и шелковых наметов, телеги трещали под тяжестью серебряной посуды. Со стороны казалось, что мы собираемся на завоевание всего света. Шляхта всеобщего ополчения с утра до ночи помахивала батогами: "Вот, мол, чем хамов успокоим, не вынимая сабли из ножен". А мы, старые солдаты, привыкшие бить, не рассуждая, мы уже при одном только виде этого самодовольного бахвальства предчувствовали что-то недоброе. Прежде всего, начались ссоры из-за пана Киселя; одни говорили, что он изменник, другие защищали его. Под пьяную руку пошли в ход сабли. Обозных стражников не было. Никто не смотрел за порядком, никто никого не слушался, всякий делал, что ему хотелось, шел куда угодно, челядь творила безобразия... о, Боже милосердный! То был пир, а не война, -- пир, на котором славу республики проели, пропили и протанцевали без остатка.
   -- Но мы еще живы! -- сказал Володыевский.
   -- И Бог на небе! -- прибавил Скшетуский. Вершул продолжал:
   -- Мы все погибнем, если только Бог не смилуется, не перестанет казнить нас и дарует нам милость. Иногда я и сам не верю своим глазам и думаю, что меня мучит кошмар.
   -- Рассказывайте дальше, -- понукал Заглоба. -- Вы пришли под Пилавец и...
   -- И стали. О чем там советовались гетманы, я не знаю; они дадут за то ответ Богу, потому что, если б ударили сразу по Хмельницкому, победа осталась бы за нами несмотря на неурядицу и отсутствие полководца. Между казаками пошли распри, чернь уже хотела выдать старшин и Хмельницкого, а сам он собирался бежать. Наш князь разъезжал от намета к намету, просил, умолял, грозил: "Ударим, пока не подошли татары, ударим!", рвал волосы на голове, а они там только переглядывались -- и ничего, и ничего! Пили, сеймы собирали... Прошли слухи, что идут татары, хан с двумястами тысячами конницы, а они советуются да советуются. Князь заперся у себя, потому что на него уже совсем никакого внимания не обращали. В войске начинали поговаривать, что канцлер запретил князю Доминику вступать в битву, что идут переговоры; беспорядок еще более усилился. Наконец, пришли татары, но Бог помог нам: в первый день татары наткнулись на князя, пана Осиньского и пана Лаща и потерпели поражение, а потом...
   Голос Вершула дрогнул и прервался.
   -- А потом? -- спросил пан Заглоба.
   -- Пришла страшная ночь. Помню, я стоял на страже со своими людьми возле реки. Вдруг слышу, в казацком лагере палят из пушек и кричат, точно приветствуют кого-то. Я вспомнил, что не все татары подошли, только Тугай-бей, и подумал: уж не самого хана ли это встречают? А тут и в нашем лагере шум начинается. Я поскорее туда, спрашиваю: что случилось? Мне говорят. "Гетманы ушли!". Я к князю Доминику -- нет его, к подчашему -- нет, к коронному хорунжему -- нет! Господи Иисусе! Солдаты мечутся по площади, крик, шум, машут факелами, кричат "Где гетманы? Где гетманы?", другие: "Спасайтесь! Измена! Измена!". У всех лица, как у сумасшедших, глаза помутившиеся, все топчутся на одном месте, седлают лошадей и скачут, сами не зная куда. А тут идет князь с своими гусарами; на нем серебряные латы, около него несут шесть факелов, а он стоит в стременах и кричит: "Господа, я остался, сюда, ко мне!". Да где там! Его не слышат, не видят, летят на гусаров, смешивают их ряды, люди падают вместе с лошадьми, -- едва самого князя спасли, -- потом, по затоптанным кострам, в густом мраке, словно бешеный поток, словно река в половодье, все войско в диком беспорядке хлынуло из обоза, рассыпается в разные стороны, гибнет, бежит... Теперь уже нет более войска, нет вождей, нет республики, остался только один несмываемый позор...
   Тут Вершул застонал. Отчаяние его передалось и слушателям. Долго длилось молчание. Первым заговорил Заглоба.
   -- Без битвы, о, шельмы! О, сучьи дети! Помните, как хорохорились они в Збараже, как собирались съесть Хмельницкого без соли и перца? О, шельмы!
   -- Как же! -- крикнул Вершул. -- Они бежали после первой победы над чернью и татарами, после битвы, где даже ополченцы дрались, как львы.
   -- Во всем этом виден перст Провидения, -- сказал Скшетуский, -- но вместе с тем и тайна, которая должна разъясниться.
   -- Если бы войско отступило, -- заметил Володыевский, -- то это еще ничего, на свете все случается, но тут предводители первыми оставили лагерь, как будто для того, чтобы облегчить неприятелю победу и отдать всю армию на гибель.
   -- Да, да! -- согласился Вершул. -- Говорят, что они с умыслом так сделали.
   -- Нарочно? Клянусь Богом, этого не может быть!
   -- Говорят, что нарочно, но для чего -- кто узнает, кто догадается?
   -- Чтобы им и в сырой земле не видать покоя, чтобы бесславие навеки покрыло их род! -- воскликнул Заглоба.
   -- Аминь! -- сказал Скшетуский.
   -- Аминь! -- повторил Володыевский.
   -- Аминь! -- закончил пан Лонгинус.
   -- Есть один человек, который может спасти отчизну, если ему отдадут булаву и остаток сил республики, только один, потому что о другом ни войско, ни шляхта слышать не захочет.
   -- Князь! -- сказал Скшетуский.
   -- Да.
   -- Около него будем стоять, около него погибнем. Да здравствует Еремия Вишневецкий! -- крикнул Заглоба.
   -- Да здравствует! -- ответило несколько неуверенных голосов, но крик тотчас же оборвался, потому что к такой минуте, когда земля расступается под ногами, а небесный свод обрушивается на голову, не подходят крики торжества и радости.
   На востоке появился слабый отблеск зари. Вдали показались стены Тарнополя.
  

Глава IX

  
   Первые остатки войска из-под Пилавца достигли Львова на рассвете 26 сентября. Страшная весть сразу разнеслась по городу, возбудив недоверие в одних, страх в других и страстную, отчаянную жажду отмщения в третьих. Пан Скшетуский со своим отрядом прибыл через два дня, когда весь город был наполнен дезертирами, шляхтой и вооруженными горожанами. Подумали об обороне (татары могли явиться сюда не сегодня так завтра), но кто станет во главе ее, как взяться за дело? Повсюду царили беспорядок и паника. Одни бежали с семействами и пожитками из города, другие, окрестные жители, искали в нем убежища; и те и другие запрудили улицы и чуть не дрались за свободный проезд; всюду телеги, тюки, узлы, лошади, солдаты самых разнообразных полков, на всех лицах выражение тревоги, лихорадочное ожидание или отчаяние. Что ни минута, то фальшивая тревога. Раздается крик "Едут! Едут!", и толпа волнуется, как море во время бури, бежит, сама не зная куда, объятая безотчетным страхом, пока не окажется, что приближается какой-нибудь новый отряд разбитых войск. Отрядов этих собиралось все больше и больше, но -- Боже! -- какое жалкое зрелище представляли собой эти солдаты, которые еще так недавно в золоте и страусовых перьях шли с песней и гордо поднятой головой на взбунтовавшееся мужичье! Теперь, оборванные, голодные, измученные, покрытые грязью, на истомленных лошадях, с печатью позора на лбах, более похожие на нищих, чем на рыцарей, они могли бы возбудить жалость к себе, если б жалости было место в городе, стены которого каждую минуту могли рассыпаться под напором могущественного врага. И каждый из этих опозоренных рыцарей мог утешать себя только тем, что видел вокруг себя такое множество, столько тысяч товарищей по бесславью. Сначала все как-то таились для того, чтобы потом, опомнившись немного, разразиться целою бурею проклятий и угроз, таскаться по улицам, пьянствовать в шинках и еще более увеличивать беспорядок и тревогу.
   Каждый повторял: "Татары близко! Вот они!". Одни видели за собою зарево пожаров, другие клялись всеми святыми, что им пришлось отбиваться от запорожцев. Толпа, окружающая солдат, слушала с замиранием сердца. Крыши и башни костелов были усеяны тысячами любопытных; колокола били в набат, а женщины и дети теснились в костелах, где посреди ярко горящих свечей сверкали золотые сосуды со Святыми Дарами.
   Пан Скшетуский с трудом протолкался со своим отрядом через Галицкие ворота сквозь плотную массу лошадей, телег, солдат, сквозь городские цехи, стоящие под своими значками, сквозь горожан, которые с удивлением смотрели на отряд, входящий в город не врассыпную, а чуть ли не в боевом порядке. Кто-то крикнул, что подходит помощь, и ни на чем не основанная радость охватила толпу, которая забурлила около стремян пана Скшетуского. Сбежались и солдаты с криками: "То вишневецкие! Да здравствует князь Еремия!". Толпа росла и росла, и полк Скшетуского с великим трудом мог продвигаться вперед.
   Наконец, впереди показался отряд драгунов с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, офицер кричал: "С дороги! С дороги!" и хлестал нагайкой тех, кто скоро не уступал ему пути.
   Скшетуский узнал Кушеля.
   Молодой офицер сердечно приветствовал знакомых.
   -- Что за времена! Что за времена! -- сказал он.
   -- Где князь? -- спросил Скшетуский.
   -- Он умер бы с горя, если б вы еще несколько дней не приехали: настолько дорожит он вами и вашими людьми. Теперь он у бернардинов; меня послал водворить порядок в городе, но я пойду с вами в костел. Там теперь идет совет.
   -- В костеле?
   -- Да. Князю предложат булаву; солдаты говорят, что под другим началом не станут защищать город.
   -- Поедем! Мне тоже нужно видеть князя.
   Они поехали. Дорогой Скшетуский расспрашивал обо всем, что происходило во Львове, и решено ли защищаться.
   -- Теперь, собственно, об этом и идет речь, -- сказал Кушель. -- Горожане хотят обороняться. Что за времена! Люди низкого положения выказывают большее присутствие духа, чем шляхта и солдаты.
   -- А полководцы? Что с ними стало? В городе они? Будут сопротивляться выбору князя?
   -- Только бы он сам не отказался! Был более подходящий момент, когда ему могли бы вручить булаву, -- теперь поздно. Полководцы глаз показать не смеют. Князь Доминик лишь отдохнул в архиепископском дворце, да и дальше, и хорошо сделал, потому что вы даже поверить не можете, как ненавидит его войско. Его давно уже нет, а они все кричат: "Давайте его сюда! В клочья его разорвем!". Наверное, ему и не миновать бы этого. Пан коронный подчаший первый прибыл сюда, мало того, начал было в чем-то обвинять князя, но теперь сидит смирно, потому что и против него все настроены. Ему все в глаза, не стесняясь, выставляют его вину, а он только слезы глотает. Вообще ужас, что творится... Вот какие времена подошли! Говорю вам: благодарите Бога, что вас не было под Пилавцем, потому что, если у нас, бежавших оттуда, не совсем помрачился ум, то одно это -- чудо.
   -- А наша дивизия?
   -- Ее уже нет, остались только остатки. Вурцеля нет, Махницкого нет, Зацвилиховского нет. Первые два не были под Пилавцем; этот Вельзевул, князь Доминик, оставил их в Константинове, чтоб ослабить силу войск нашего князя. Ушли ли они, окружены ли неприятелем -- неизвестно. Старый Зацвилиховский, как камень в воду, канул. Дай Бог, чтоб цел остался.
   -- А солдат много здесь собралось?
   -- Много, да что толку? Один князь сумел бы справиться с ними, если бы принял булаву, а другого они и слушать не хотят. Князь все тревожился о вас и ваших солдатах. Ведь это единственная уцелевшая хоругвь. Мы уже вас оплакивали.
   -- Теперь тот счастлив, кого оплакивают.
   -- А орда скоро сюда придет? -- спросил Заглоба.
   -- Кто ее знает? Сегодня, может быть. Город не может долго защищаться, не выдержит. Хмельницкий идет с двумястами тысячами казаков, не считая татар.
   -- Конец! -- сделал вывод шляхтич. -- Лучше бы нам ехать прямо и сломать где-нибудь шею. Зачем мы столько побед одержали?
   -- Над кем?
   -- Над Кривоносом, над Богуном... один дьявол знает, над кем только мы этих побед не одерживали.
   -- Вот как! -- Тут Кушель понизил голос: -- А вам, пан Ян, Бог ни в чем не послал утешения? Не нашли того, что искали? По крайней мере, узнали что-нибудь?
   -- Об этом не время говорить! -- чуть не с гневом крикнул Скшетуский. -- Что значу я и мои тревоги в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, а впереди смерть.
   -- И мне кажется, что весь свет скоро погибнет, -- согласился Кушель.
   Они подъехали к костелу бернардинов, освещенному изнутри огнями. Перед дверями стояли неисчислимые толпы народа, но цепь алебардистов охраняла вход и допускала внутрь только более известных рыцарей.
   Скшетуский приказал своим людям выстроиться во вторую линию.
   -- Войдемте, -- сказал Кушель. -- В этот костел теперь собралась половина республики.
   Они вошли. Кушель был почти прав. Что было более значительного, заслуженного в войске и городе, все собрались сюда на совет. Здесь были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и ротмистры, и офицеры иностранных войск, и духовенство, и шляхта, и городские советники с своим головою Грозвайером. Тут же присутствовал и князь, и пан коронный подчаший, один из полководцев разбитой армии, и воевода киевский, и староста стобницкий, и Весель, и Арцишевский, и пан обозный литовский Осиньский -- эти сидели перед большим алтарем, так что публика могла их видеть. Дела решали поспешно, лихорадочно, как всегда в таких случаях: ораторы становились на скамьи и заклинали не отдавать город в неприятельские руки без обороны. Даже если бы пришлось погибать, город удержит неприятеля, а республика в это время соберется с силами. Чего не достает для обороны? Стены есть, войско есть, недостает только организатора. При этих словах присутствующие волновались и начинали кричать. Всех охватывал энтузиазм. "Погибнем! Погибнем с радостью! -- слышалось из всех углов. -- Загладим пилавецкий позор, заслоним своею грудью отчизну!" Обнаженные сабли сверкали при блеске тысяч свечей. Иные же призывали: "Тише! По порядку!" -- "Обороняться или не обороняться?" -- "Обороняться! Обороняться!", -- отвечало большинство, так что даже эхо, отражаясь от церковных сводов, повторяло: "Обороняться!" -- "Кто будет вождем?" -- "Князь Еремия, он вождь! Он герой! Пусть защищает город, республику, пусть ему отдадут булаву! Да здравствует князь Еремия!"
   Тут из тысячи уст вырвался крик, такой громкий, что стены задрожали и стекла зазвенели в рамах:
   -- Князь Еремия! Князь Еремия! Да здравствует и да побеждает!
   Все глаза устремились на князя, а он встал, спокойный, с нахмуренными бровями. Все сразу замолкли. Воцарилась мертвая тишина.
   -- Господа! -- сказал князь звучным, ясным голосом. -- Когда кимвры и тевтоны напали на римскую республику, никто, кроме Мария, не хотел брать консульства. Но Марий имел право взять его при отсутствии вождей, назначенных сенатом... И я в эту черную годину, которую мы переживаем, не отказался бы от власти, и я хочу всю жизнь отдать отечеству, но булавы принять не могу, потому что нарушу этим решение сената, а самозваным вождем быть не хочу. Между нами находится тот, кому республика вручила булаву, то пан коронный подчаший...
   Дальше князь говорит не мог. При первом намеке на пана подчашего поднялся страшный шум и бряцанье саблями; толпа всколыхнулась и вспыхнула, как порох от прикосновения искры. "Прочь! На погибель! Pereat! {Да погибнет (лат.).} -- раздался тысячеголосый крик. -- Pereat! Pereat!". Подчаший вскочил с места, бледный, с крупными каплями холодного пота на лбу, а тем временем крики становились все грозней, слышалось уже: "Давайте его!". И десятки разъяренных людей бросились к главному алтарю. Князь увидал это, встал и поднял правую руку. Толпа подумала, что он хочет говорить, и усмирилась сразу.
   Но князь хотел только остановить готовящийся взрыв, не допустить пролития крови в храме. Но увидев, что опасный порыв угас, снова сел на свое место.
   Через два кресла от него, подле киевского воеводы, сидел несчастный подчаший. Седая голова его опустилась, руки беспомощно повисли, а из груди вырывались глухие рыдания.
   -- Боже! За грехи мои с покорностью принимаю свой крест.
   Старец мог возбудить жалость в самом безжалостном сердце, но толпа всегда безжалостна. Угрожающие крики опять было возобновились, как с места встал киевский воевода и сделал рукою знак, что хочет говорить.
   То был товарищ князя Еремии по победам и триумфу. Его слушали охотно.
   Он обратился к князю и начал заклинать его не отвергать булаву и не колебаться. Когда республика гибнет, пусть закон спит, пусть отечество защищает полководец, не назначенный правительством, а тот, кто может спасти его.
   -- Возьми же булаву ты, непобедимый вождь! Возьми, спаси... не город, но всю республику! Устами ее я, старец, умоляю тебя, а за мной все сословия общества, все мужи, женщины и дети... спаси нас, спаси!
   В это время произошел случай, который растрогал всех присутствующих: женщина в глубоком трауре приблизилась к алтарю, бросила под ноги князю золотые украшения и драгоценные камни в оправе и с рыданием опустилась перед ним на колени.
   -- Мы приносим тебе наше достояние, мы отдаем свои жизни в твои руки, спаси нас, спаси! Мы погибнем!
   Все сенаторы, рыцари, а за ними вся толпа, заплакали; все повторяли только одно:
   -- Спаси нас!
   Князь закрыл глаза руками, а когда поднял голову, то было заметно, что и он плачет. Однако он все колебался. Что будет с достоинством республики, если он примет булаву?!
   Наконец, встал и сам коронный подчаший.
   -- Я человек старый, несчастный и раздавленный стыдом и горем, -- сказал он. -- Я имею право сбросить тяжесть, превышающую мои силы, и возложить ее на более молодые плечи. В присутствии Распятья и всего рыцарства я вручаю булаву тебе... бери ее!
   Он протянул булаву Вишневецкому. Наступила такая тишина, что слышно было, как трещат свечи. Но вот раздался торжественный голос Еремии:
   -- За грехи мои, принимаю.
   Все присутствующие точно опьянели враз. Толпа сломала перегородки, теснилась у ног Вишневецкого, бросала ему деньги и драгоценности. Радостная весть с быстротою молнии разнеслась по всему городу. Солдаты чуть с ума не сошли от радости и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о капитуляции, а об обороне до последней капли крови; армяне добровольно несли деньги в ратушу, евреи в синагоге читали благодарственные молитвы. С валов палили пушки, на улицах раздавались выстрелы из самопалов и пистолетов. Крики: "Да здравствует!" продолжались всю ночь. Можно было подумать, что город празднует победу.
   А между тем каждую минуту трехсоттысячная неприятельская армия -- армия, которую не могли бы поставить под ружье ни немецкий цезарь, ни французский король, -- армия кровожаднее полчищ Тамерлана, должна была осадить стены этого города.
  

Глава X

  
   Неделю спустя, утром 6 октября, во Львове разнеслась весть настолько же неожиданная, насколько и пугающая, что князь Еремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и выехал неизвестно куда.
   Перед архиепископским дворцом собралась огромная толпа. Никто не хотел верить в это. Солдаты твердили, что если князь и выехал, то только для того, чтобы во главе сильного отряда осмотреть окрестности. Возможно, ему показалось, что беглецы дают неточные сведения, что, мол, Хмельницкий и татары появятся с минуты на минуту, между тем как с 26 сентября прошло десять дней, а неприятеля нет как нет. Князь будто бы хотел собственными глазами увидеть, верно ли это, и немедленно возвратиться назад. В конце концов он оставил несколько полков, и к обороне все было готово.
   Так было и на самом деле. Приказы были все выданы, места всем определены, пушки выставлены на вал. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами. Его окружили массы любопытных, но он поспешил к генералу Арцишевскому; они пригласили Грозвайера и после совещания направились в ратушу. Там Грозвайер объявил пораженным советникам, что князь не вернется.
   В первую минуту руки у всех опустились; кто-то даже крикнул: "Изменник!", но в это время поднялся Арцишевский, старый военачальник, прославившийся на голландской службе, и обратился к рыцарям и советникам со следующей речью:
   -- Я слышал дерзкое, кощунственное слово и стыжусь за того, кто выкрикнул его. Князь выехал и не возвратится -- это правда! Но имеете ли вы право требовать от вождя, на котором лежит спасение всей отчизны, защиты только одного вашего города? Что бы случилось, если б остаток сил всей республики был здесь окружен неприятелем? Ни запасов продовольствия, ни оружия, потребных для такого большого войска, здесь нет. Я утверждаю, -- а вы можете верить моему опыту, -- что чем большая армия была бы заперта здесь, тем меньше длилась бы оборона; голод победил бы нас быстрее неприятеля. Хмельницкий более озабочен намерениями князя, чем взятием вашего города. Когда он узнает, что князь собирает новые войска и в любой момент может прибыть на помощь, он быстрее вступит с вами в мирные переговоры. Вы теперь ропщете, а я говорю вам, что князь, оставив ваш город и угрожая Хмельницкому извне, тем самым спасет вас и ваших детей. Держитесь, защищайтесь, остановите неприятеля хоть ненадолго, и вы спасете город и заслужите вечную благодарность республики. Тем временем князь соберет новые силы, поставит гарнизоны в другие крепости, разбудит дремлющую республику и поспешит вам на помощь. Идите же на валы спасать себя, своих детей и всю республику.
   -- На валы! На валы! -- повторило несколько более смелых голосов.
   Грозвайер, человек смелый и энергичный, заявил, что будет стоять насмерть.
   Надежда вновь ожила в сердцах граждан. А тут еще Цихоцкий в заключение прибавил:
   -- Князь присылает вам известие, что неприятель близко. Поручик Скшетуский встретился с двухтысячным чамбулом и разбил его. Пленники говорят, что за ними идет огромная сила.
   -- На валы! -- скомандовал Грозвайер.
   -- На валы! На валы! -- повторили офицеры и горожане.
   За окнами послышался необычный шум. Тысячи людских голосов слились в один крик. Внезапно двери с грохотом распахнулись, и в комнату ворвались несколько горожан.
   -- Зарево на небе! Зарево! -- объявили они, прежде чем Грозвайер успел спросить их, в чем дело.
   -- Свершилось! -- молвил Грозвайер. -- На валы!!!
   Зал опустел. Вскоре пушечный залп объявил жителям самого города, предместий и ближайших деревушек, что неприятель приближается.
   На востоке все небо было окрашено кровавым заревом, словно море огня подходило к обреченному городу.
  

* * *

  
   А князь тем временем поспешил к Замостью и, разбив чамбул, о котором упоминал Цихоцкий, занялся укреплением и без того сильной крепости. Скшетуский вместе с паном Лонгинусом и частью своей хоругви остался в крепости при пане Вейгере, старосте валецком, а князь умчался в Варшаву, чтоб побудить сейм к сбору новых войск и вместе с тем принять участие в предстоящем избрании короля. От этого избрания зависела и судьба Вишневецкого да и всей республики, потому что, если будет избран королевич Карл, партия войны возьмет верх, князь получит власть над всеми силами республики и борьба с Хмельницким начнется не на живот, а на смерть. Королевич Казимир, тоже известный своим мужеством, считался сторонником канцлера Оссолиньского и политики уступок по отношению к казакам. Оба брата не скупились на обещания и делали все, что могли, для привлечения сторонников. Силы обеих сторон были равны. Кто одержит верх? Канцлер опасался, как бы князь Еремия при теперешних обстоятельствах не склонил чашу весов на свою сторону; князь, в свою очередь, в силу тех же соображений, спешил лично поддержать своего кандидата. Потому-то он так и стремился в Варшаву, уверенный, что Замостье в состоянии долго удержать всю силу Хмельницкого и татар. Львов, по всей вероятности, можно считать спасенным, ибо Хмельницкий не мог долго оставаться перед этою крепостью, имея впереди более сильную -- Замостье, которая преграждала ему дорогу в сердце республики. Эти соображения укрепляли решимость князя и вселяли новую надежду в его сердце, терзаемое опасениями за судьбу республики. Пусть выберут даже Казимира, война все равно неизбежна, и бунт должен быть потоплен в потоках крови. Еремия надеялся, что республика еще раз выставит мощную армию, потому что и мирные переговоры возможны только при этом усло веще, что пан Заглоба, окончательно очнувшийся, подумал сначала, что на него смотрит сам дьявол; он опять зажмурил глаза и быстро открыл их. А глаза смотрели на него с прежним упорством; лицо показалось ему знакомым. Вдруг пан Заглоба вздрогнул, холодный пот выступил на лбу, по телу забегали мурашки.
   Он узнал лицо Богуна.
  

VII

  
   Заглоба лежал привязанный, как палка, к собственной сабле, в той самой избе, где была свадьба; страшный атаман сидел на скамье и тешил свои глаза испугом пленника.
   -- Добрый вечер! -- сказал он, увидев, что его жертва открыла глаза. Заглоба ничего не ответил, но в ту же минуту так протрезвился, точно
   никогда не брал в рот ни капли вина, и лишь почувствовал, как по всему телу, с ног до головы, пробежали мурашки, а мозг застыл. Говорят, что утопающий в последнюю минуту видит всю свою прошлую жизнь и в то же время отдает себе отчет во всем, что с ним происходит. Той же необычайной ясностью мысли обладал сейчас и пан Заглоба... А последним словом этой ясности был тихий, безмолвный крик: "Ну и задаст же он мне трепку!" А атаман повторил спокойно:
   -- Добрый вечер, ваша милость!
   "Брр! -- пронеслось в голове у Заглобы. -- Я предпочел бы, чтоб он впал в бешенство".
   -- Не узнаете меня, пане шляхтич?
   -- Мое почтение! Как здоровье?
   -- Ничего себе. А о вашем уж я сам позабочусь.
   -- Не просил я у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтобы ваши лекарства мне помогли, но... да будет воля Господня!
   -- Ну ведь ты лечил меня, теперь я тебя отблагодарю. Мы -- старые друзья. Помнишь, как ты обвязывал мне голову в Розлогах?
   Глаза Богуна сверкали, как два угля, и усы вытянулись в линию в страшной улыбке.
   -- Помню, -- ответил Заглоба, -- что я мог тогда пырнуть тебя ножом и не пырнул!
   -- Да разве я тебя пырнул или собираюсь пырнуть? Ведь ты мой любимец, друг сердечный; я тебя беречь буду как зеницу ока.
   -- Я всегда говорил, что ты благородный рыцарь, -- сказал Заглоба, делая вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, и в то же время в голове его мелькнула мысль: "Видно, он приготовил для меня что-то особенное; не умереть мне попросту".
   -- Ты это правильно сказал, -- продолжал Богун, -- ты тоже благородный рыцарь; мы ведь искали друг друга и вот нашли!
   -- Правду говоря, я тебя не искал, но спасибо на добром слове.
   -- Скоро ты еще больше будешь благодарить меня, и я тебя поблагодарю за то, что ты привез мне княжну из Розлог в Бар. Я нашел ее там и вот пригласил бы тебя хоть сейчас на свадьбу, да нельзя ее справить ни сегодня, ни завтра, теперь война, а ты человек старый, может, и не доживешь.
   Заглоба, несмотря на весь ужас своего положения, насторожил уши.
   -- На свадьбу? -- пробормотал он.
   -- А ты что думал? -- сказал Богун. -- Что я, мужик, что ли, чтобы неволить ее без попа, или у меня денег не хватит, чтобы в Киеве повенчаться? Ты ведь привез ее в Бар не для мужика, а для атамана, для гетмана...
   "Ладно!" -- подумал Заглоба.
   Потом, повернув голову к Богуну, сказал:
   -- Вели развязать меня.
   -- Полежи, полежи! Тебе в дорогу ехать, а ты человек старый, тебе отдохнуть надо перед дорогой.
   -- Куда ты хочешь меня везти?
   -- Ты мне друг, и я свезу тебя к другому своему другу, к Кривоносу. Уж мы оба позаботимся, чтобы тебе было там хорошо.
   -- Ну и жарко же мне там будет! -- пробормотал шляхтич, и по спине его снова забегали мурашки.
   Наконец он заговорил:
   -- Я знаю, что ты сердит на меня, но, видит Бог, напрасно, напрасно! Мы с тобой в Чигирине жили и распили не одну бочку меду; я любил тебя, как отец, за твою рыцарскую удаль, ведь равной ей не найти во всей Украине. Разве я становился у тебя на дороге? Если бы я тогда не поехал с тобою в Розлоги, то мы до сих пор жили бы душа в душу; а из-за чего же я ехал, как не из привязанности к тебе? Не взбесись ты, не убей ты тех несчастных людей, -- видит Бог, я не стал бы тебе поперек дороги. Зачем мне мешаться в чужие дела! Я хотел бы, чтоб эта девушка досталась тебе, а не кому-нибудь другому. Но после того, как ты напал на них, словно татарин, во мне заговорила совесть -- ведь это шляхетский дом. Ты сам поступил бы не иначе. Ведь для меня лучше было отправить тебя на тот свет, но я не сделал этого. Почему? Потому, что я шляхтич и стыдно бы было мне так поступить. Постыдись и ты! Ведь знаю, ты будешь издеваться надо мной. Девушка уж и так в твоих руках -- чего ж ты от меня хочешь? Разве я не берег ее пуще зеницы ока для твоего же добра? Коли ты не обидел ее, значит, и у тебя есть рыцарская честь и совесть. Неужто ты подашь ей руку, запятнанную моей кровью? Как ты посмеешь сказать ей, что замучил человека, который провел ее сквозь толпы черни и татар? Постыдись и освободи меня из неволи, в которую ты взял меня изменой. Ты молод и не знаешь, что может случиться с тобой, а за мою смерть Бог тебя накажет тем, что тебе дороже всего.
   Богун встал со скамьи, бледный от бешенства, и, подойдя к Заглобе, проговорил голосом, глухим от злобы:
   -- Свинья паршивая, я надеру ремней из твоей шкуры, буду жечь тебя на медленном огне, прибью тебя гвоздями к столбу, разорву на клочки!
   И в бешенстве он выхватил нож, висевший у пояса, с минуту судорожно сжимал его рукой, лезвие засверкало уже перед глазами Заглобы, но атаман сдержался, снова вложил нож в ножны и крикнул:
   -- Эй, молодцы!
   Шестеро запорожцев вбежали в комнату.
   -- Взять эту ляшскую падаль и бросить в хлев, но беречь как зеницу ока!
   Двое казаков подхватили Заглобу за руки, двое за ноги, пятый за чуб и понесли его из избы через весь двор и бросили наконец на навоз в хлеву, стоявшем в стороне от двора... Двери захлопнулись, и пленник очутился в совершенной темноте, лишь в щели между бревнами и в дыры в крыше просачивался кое-где бледный ночной свет. Через несколько минут глаза Заглобы уже освоились с темнотой; осмотревшись по сторонам, он увидел, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков; разговор последних ясно доносился до него со всех сторон хлева. Видно, его тщательно караулили, но, несмотря на это, Заглоба вздохнул свободнее.
   Во-первых, он жив. Когда Богун замахнулся ножом, он был уверен, что настал его последний час, и вручал уже свою душу Богу, хотя, правду говоря, страшно трусил при этом. Но Богун, видно, решил придумать для него более замысловатую казнь. Он хотел не только отомстить, но и насладиться этой местью над человеком, отнявшим у него красавицу, лишившим его молодецкой славы и выставившим его на посмешище, спеленав как ребенка. Заглобе рисовалась в перспективе печальная участь, но он все-таки радовался, что еще жив; вернее всего, его повезут к Кривоносу и там уже начнут пытать; ему, значит, оставалось жить еще несколько дней; он лежит в хлеву один и может здесь среди ночной темноты придумать какой-нибудь фортель.
   Это была одна, благоприятная, сторона дела, но, когда Заглоба подумал о других, у него по спине опять забегали мурашки.
   Фортель!..
   -- Если бы тут, в хлеву, лежал боров или свинья, -- бормотал пан Заглоба, -- они могли бы придумать фортелей больше, чем я, так как они не были бы, как я, связаны! Будь сам Соломон так связан, и тот оказался бы тут не умнее моих шаровар. О Боже, Боже! За что ты так караешь меня? Из всех, кого я только знаю, я больше всего хотел избегнуть этого злодея, и так уж мне везет, что его-то я и не избегнул. Ну разделает он мне шкуру, как свебодинское сукно. Попадись я к кому-нибудь другому, можно бы сказать, что пристаю к бунту, а потом бежать, хоть и другой-то вряд ли бы поверил, а этот и подавно не поверит. Чувствую, что у меня замирает сердце. И какой черт принес меня сюда! Господи! Господи! Пошевельнуть не могу ни рукой, ни ногой. Боже, Боже!
   Через минуту ему пришла в голову мысль, что если б его руки и ноги были свободны, то ему легче было бы придумать какой-нибудь фортель. "А что, если попробовать? Только бы удалось вытащить из-под колен саблю, остальное пошло бы уж легче. Но как ее тут вытащишь?" Повернулся на бок -- плохо... Заглоба задумался.
   Потом он начал раскачиваться на спине все быстрее и быстрее, и каждый раз подвигался вперед на полдюйма. Ему стало жарко, и он вспотел еще больше, чем во время танцев, по временам останавливался, чтобы отдохнуть или прислушаться -- порой ему казалось, что кто-то из казаков идет к дверям, -- потом снова продолжал свою работу; наконец придвинулся к стене. Тогда он начал уж раскачиваться иначе, с боку на бок, и при каждом движении слегка ударял в стену концом сабли, таким образом она высовывалась из-под колен все больше, перевешиваясь на сторону рукояти.
   Сердце Заглобы запрыгало, он увидел, что этот путь может привести к желанной цели.
   Он продолжал свою работу, стараясь ударять как можно тише и как раз тогда, когда его стук заглушался разговором казаков. Но вот конец сабли оказался на одном уровне с локтем и коленом, и дальнейшие раскачивания уже не могли выталкивать ее. Но зато с другой стороны свешивалась более тяжелая часть -- на рукоятке был крестик, на него и рассчитывал Заглоба.
   Он опять стал раскачиваться так, чтобы ногами повернуться к стене. Добившись этого, он начал делать продольные движения. Сабля все еще торчала между коленями и руками, но рукоятка при каждом движении Заглобы задевала за землю; наконец крестик задел сильнее -- Заглоба сделал еще одно движение, и радость пригвоздила его на минуту к месту.
   Сабля выдвинулась совсем.
   Шляхтич снял с колен руки и, несмотря на то что они были еще связаны, ухватился ими за саблю и, ногами придерживая ножны, вытащил из них саблю.
   Разрезать веревки на ногах было делом одной минуты. Разрезать веревки на руках было труднее. Ему пришлось упереть саблю в навоз острием вверх и тереть веревками по лезвию до тех пор, пока оно не перерезало их.
   Наконец сделав все это, он оказался не только свободным, но и вооруженным.
   Он вздохнул глубоко, перекрестился и стал благодарить Бога.
   Но до освобождения из рук Богуна было еще далеко.
   "Что же дальше?" -- спросил самого себя пан Заглоба.
   -- Вижу, что все мое остроумие пригодно разве лишь на смазку сапог, да и то у венгерца на ярмарке можно купить мазь получше. Если Бог не просветит меня какой-нибудь мыслью, то я попаду воронью на жаркое, а если просветит, то я дам обет целомудрия, как пан Лонгин.
   Громкий разговор казаков за стеной прервал его дальнейшие размышления; он подскочил к стене и приложил ухо к щели между бревнами; сухие сосновые бревна отражали звуки не хуже торбана, и потому все слова слышались ясно.
   -- А куда мы пойдем отсюда, батько Овсивуй? -- спросил один голос.
   -- Не знаю, должно, к Каменцу, -- отвечал другой.
   -- Да ведь кони еле ноги волочат, не дойдут.
   -- Мы оттого и стоим -- к утру отдохнут.
   Наступило минутное молчание; потом первый голос спросил тише:
   -- А мне сдается, батько, что атаман из-под Каменца пойдет за Ямполь. Заглоба затаил дыхание.
   -- Молчи, коли тебе жизнь мила! -- прозвучал ответ.
   Снова минута молчания; доносился лишь шепот из-за других стен.
   -- Всюду, всюду стерегут! -- проворчал Заглоба и направился к противоположной стене.
   На этот раз он услышал фырканье лошадей, жевавших овес; они, должно быть, стояли у самой стены, а казаки разговаривали, лежа между ними, так как голоса доносились снизу.
   -- Эх, -- сказал один, -- мы ехали не спали, не ели, лошадей не кормили только затем, чтобы попасть к Ереме на кол.
   -- Верно ли, что он здесь?
   -- Люди, что бежали из Ярмолинец, видели его вот так, как я тебя. Просто страсти, что они говорят: будто он ростом с сосну, во лбу две головни, а конь под ним -- змий!
   -- Господи помилуй!
   -- Нам бы взять этого ляха с его солдатами, да и бежать!
   -- Как бежать? Кони и так подыхают!
   -- Плохо, братцы родные! Если бы я был атаманом, то свернул бы этому ляху шею, а сам хоть пешком вернулся б к Каменцу.
   -- Мы возьмем его с собой в Каменец. Там с ним наши атаманы поиграют!
   -- Прежде с вами черти поиграют! -- пробормотал Заглоба. Несмотря на весь свой страх перед Богуном, а может быть, именно
   вследствие страха, Заглоба поклялся, что не дастся в руки живым. Он освободился от веревок, в руках у него сабля -- значит, он будет защищаться. Зарубят так зарубят, а живым не возьмут.
   Между тем фырканье и вздохи лошадей, очевидно страшно измученных, заглушили дальнейший разговор, а Заглобу навели на мысль:
   "Вот если бы я мог пробраться через эту стену и вскочить на лошадей! -- думал он. -- Ночь теперь, и прежде чем они успеют оглянуться, я уже скроюсь с глаз. В этих ярах и лощинах трудно найти и днем, а ночью и подавно. Боже, помоги мне как-нибудь!"
   Но помочь тут было нелегко. Можно бы высадить стену, но для этого нужно было быть паном Подбипентой; можно бы подкопаться под нее, как лисица; но и тогда казаки наверное бы услыхали и схватили бы беглеца за шиворот, прежде чем он успел бы вдеть в стремя ноги.
   В голове пана Заглобы теснились тысячи выдумок, но именно потому, что их было тысячи, ни одна из них не представлялась ему ясно.
   "Не может быть иначе, придется поплатиться шкурой!" -- подумал он и направился к третьей стене.
   Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и пощупал: это была лесенка. Хлев был не свиной, а коровий, а наверху, под крышей, был устроен склад для соломы и сена. Заглоба недолго думая полез наверх. Потом он сел, передохнул и стал постепенно втягивать за собой лесенку.
   -- Ну вот я и в крепости! -- проворчал он. -- Если они найдут другую лестницу, то все же не скоро доберутся сюда. А коли я не расшибу первую же башку, которая сунется сюда, то позволю из себя окорок сделать! О, черт возьми! -- проговорил он вдруг. -- Они в самом деле могут не только прокоптить меня, но даже изжарить и сало вытопить! Ну пусть их! Захотят хлев сжечь -- пусть! Тем более живым им не дамся, а не все ли равно, съедят ли меня вороны сырым или жареным. Только бы вырваться из этих разбойничьих рук, а об остальном я не беспокоюсь, надеюсь, что все как-нибудь обойдется.
   Пан Заглоба быстро переходил от крайнего отчаяния к надежде. Вдруг такая бодрость вступила в него, точно он находился уже в лагере князя Еремии. А ведь положение его улучшилось немногим. Он сидел на чердаке с саблей в руках и мог, правда, долго защищать к себе подступ. Но это и все. От чердака до освобождения было еще очень далеко, ведь внизу ждали сабли и пики казаков.
   -- Как-нибудь обойдется! -- пробормотал пан Заглоба и, подойдя к крыше, начал тихонько разбирать ее, чтобы сделать в ней отверстие.
   Эта работа оказалась нетрудной, так как казаки все время разговаривали под стенами, чтобы как-нибудь убить время от скуки, к тому же поднялся довольно сильный ветер и заглушал шумом листьев шелест отрываемой соломы.
   Через несколько времени дыра была уже готова. Заглоба просунул в нее голову и начал оглядываться кругом.
   Ночь кончалась, на востоке загорались первые проблески зари; при бледном их свете пан Заглоба увидел весь двор, заполненный лошадьми; около хаты ряды спящих казаков, вытянувшиеся в длинные и неясные линии, дальше колодезный журавль, где в желобе отсвечивала вода, а около -- снова ряд людей и несколько казаков, с саблями наголо, которые прохаживались вдоль этого ряда.
   -- Это мои люди связаны, -- проворчал шляхтич. -- Ба! -- прибавил он через минуту. -- Будь они мои, они ведь князя Еремии. Недурным вождем я оказался для них, нечего сказать! Завел их прямо в пасть этому псу! Стыдно будет показаться на глаза, если Господь вернет мне свободу! А все из-за чего? Из-за выпивки! Какое мне было дело до того, что хамы женятся? Я так же был там у места, как на собачьей свадьбе. Нет, я отрекаюсь от этого изменника-меда, который ударяет в ноги, а не в голову. Все зло на свете от пьянства; если бы напали на нас трезвых, то, видит бог, я одержал бы победу и сам бы запер в хлев Богуна.
   Взор пана Заглобы снова упал на хату, в которой спал атаман, и остановился на ее дверях.
   -- Спи, злодей! -- бормотал он. -- Спи! Пусть тебе приснится, что с тебя черти кожу сдирают, это и так не минует тебя. Ты хотел из моей шкуры решето сделать, а попробуй-ка теперь влезть ко мне наверх -- вот и увидим, не продырявлю ли я твою так, что она и псам на сапоги годиться не будет. Ах, если бы я только мог вырваться отсюда, если бы только мог!.. Но как?
   Действительно, задача эта была почти невыполнима. Весь двор был переполнен людьми и лошадьми, и если бы пану Заглобе и удалось выбраться из хлева и, спустившись с крыши, вскочить на одну из лошадей, которые стояли около хлева, то он никак не успел бы добраться даже до ворот, а уж нечего и говорить о том, чтобы выбраться за ворота!
   А между тем ему казалось, что главная часть задачи была уже решена: он не связан, вооружен и сидит под крышей, точно в крепости.
   "Что за черт! -- думал он. -- Неужели я только затем освободился от веревок, чтобы повеситься на них?"
   И снова в голове у него стали тесниться тысячи выдумок, но их была такая масса, что нельзя было выбрать ни одной.
   Между тем серело все больше. Предметы, окружавшие избу, стали выступать из мрака, а крыша точно подернулась серебром. Пан Заглоба мог уже ясно различать отдельные группы на дворе; он уже разглядел красные мундиры своих людей, лежавших у колодца, и бараньи кожухи, под которыми спали казаки у хаты.
   Вдруг какая-то фигура поднялась из ряда спящих и медленно направилась через двор, останавливаясь то тут, то там около людей и лошадей, поговорила немного с казаками, караулившими пленников, и, наконец, подошла к хлеву. Пан Заглоба думал сначала, что это Богун, -- он заметил, что караульные говорили с ним как подчиненные с начальником.
   -- Эх, -- пробормотал он, -- будь у меня теперь в руках ружье, я бы тебя научил, как вверх тормашками летают!
   В эту минуту человек этот поднял голову вверх, и на лицо его упал серый блеск рассвета; это был не Богун, а сотник Голода, которого пан Заглоба сейчас узнал, ибо отлично знал его еще с тех пор, когда водил компанию с Богуном в Чигирине.
   -- Хлопцы, -- сказал Голода, -- вы не спите?
   -- Нет, батько, хоть и спать хочется. Пора бы нас сменить.
   -- Сейчас сменят. А вражий сын не бежал?
   -- Ой, ой! Разве что душа из него убежала; он даже не двигается.
   -- Хитер он, старая лисица! Посмотрите-ка, что с ним, а то он может и сквозь землю провалиться.
   -- Сейчас, -- ответило несколько молодцов, подходя к дверям хлева.
   -- Сбросьте и сена с сеновала. Надо вытереть лошадей. Как солнце встанет, мы в путь.
   -- Хорошо, батько.
   Пан Заглоба моментально бросил свой наблюдательный пост у крыши и притаился у входа на сеновал. Одновременно с этим он услышал скрип деревянного затвора и шелест соломы под ногами казаков. Сердце бешено застучало в груди, а рука сжимала рукоять сабли; в душе он повторил обет, что скорее позволит сжечь себя вместе с хлевом или изрубить на куски, чем взять живым. Он думал, что вот-вот казаки поднимут страшный крик, но ошибся. Одно время было слышно, как они все торопливее ходили по всему хлеву; наконец один из них отозвался:
   -- Что за черт! Не могу нащупать его! Мы ведь бросили его сюда.
   -- Оборотень, что ли? Высеки огня, Василий, темно тут, как в лесу.
   Наступило минутное молчание. Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку звать:
   -- Пане шляхтич, отзовись!
   -- Поцелуй пса в ухо! -- пробормотал Заглоба.
   Вот огниво лязгнуло о кремень; затем посыпался сноп искр и осветил на минуту внутренность хлева и головы казаков в шапках; потом опять воцарилась темнота.
   -- Нету, нету! -- послышались лихорадочные голоса.
   Один из казаков бросился к дверям.
   -- Батько Голода, батько Голода!
   -- Что такое? -- спросил сотник, показываясь в дверях.
   -- Нет ляха!
   -- Как нет?
   -- Сквозь землю провалился! Нет его нигде! О, господи помилуй! Мы и огонь зажигали, -- нет!
   -- Не может быть! Ой, и влетит вам от атамана. Убежал он, что ли? Заспались?
   -- Нет, батько, мы не спали. Из хлева он не мог выйти в нашу сторону.
   -- Тише, не будить атамана! Если не ушел, то должен быть здесь. А вы везде искали его?
   -- Везде.
   -- А на сеновале?
   -- Как же он мог на сеновал влезть, если он был связан?
   -- Дурень! Если б он не развязался, то был бы здесь. Поискать на сеновале! Высечь огня!..
   Снова посыпались искры. Известие это сейчас же облетело всю стражу. В хлеву началась давка, которая бывает всегда, когда случится что-нибудь неожиданное: слышались торопливые шаги, торопливые вопросы и ответы, Советы сыпались со всех сторон.
   -- На сеновал! На сеновал!
   -- Осмотри снаружи!
   -- Не будить атамана, не то быть беде!
   -- Лестницы нет!
   -- Принести другую.
   -- Нигде нет!
   -- Сбегай в избу, нет ли там.
   -- О, лях проклятый!
   -- Полезай на крышу по срубам -- через крышу пройдешь.
   -- Нельзя. Крыша выступает и обшита досками.
   -- Принести пики -- по ним и взойдем! А, собака! Втащил и лестницу!
   -- Принести пики! -- загремел голос Голоды.
   Казаки бросились за пиками, а другие, задрав головы, смотрели на крышу. Сквозь открытые двери в хлев проникал утренний свет, а в его неверном освещении виднелось квадратное отверстие сеновала, темное и безмолвное.
   Снизу раздались отдельные голоса:
   -- Ну, пане шляхтич! Спусти лестницу и слезай! Все равно не уйдешь! Зачем людей утруждать! Слезай, слезай!
   Тишина.
   -- Ты умный человек! Если б это тебе помогло, ты бы сидел там, но ведь это тебе не поможет -- и ты слезешь добровольно, ты добрый!
   Тишина.
   -- Слезай! А не то мы сдерем тебе шкуру со лба и бросим головой на навоз. Но Заглоба оставался глух как к угрозам, так и к лести и сидел в темноте,
   как барсук в своей норе, приготовляясь к отчаянной борьбе. Он только сильнее сжимал свою саблю, сопел и шептал про себя молитву.
   Между тем принесли пики, связали их по три вместе и поставили острием вверх. Пану Заглобе пришло в голову схватить их и втянуть наверх, но он сообразил, что крыша может оказаться слишком низкой и ему не удастся втянуть их совсем.
   Хлев между тем наполнился казаками: одни светили лучинами, другие принесли кольев, решеток от возов, но так как они были коротки, то наскоро связывали их ремнями. По пикам трудно было взобраться, но охотники нашлись.
   -- Я пойду! -- отозвалось несколько голосов.
   -- Подождите, пока свяжут лестницу! -- сказал Голода.
   -- А что, батько, если попробовать по пикам?
   -- Василий влезет! Он лазит, как кот!
   -- Попробуй!
   -- Эй, осторожнее! -- шутили другие. -- У него сабля, он тебе голову снесет, вот увидишь!..
   -- Схватит тебя за волосы и отделает, как медведь!
   Но Василий не испугался.
   -- Он знает, что коли тронет меня хоть пальцем, то задаст ему перцу атаман, да и вы, братцы, -- сказал он.
   Слова эти были предостережением для пана Заглобы, который сидел не шевелясь.
   Казаки, как это часто бывает между солдатами, пришли в веселое настроение духа; все это происшествие начинало забавлять их, и они продолжали подшучивать над Василием:
   -- Одним дурнем меньше будет на белом свете!
   -- Он не будет раздумывать, как мы ему отплатим за твою голову! Он -- смелый молодец!
   -- О-го-го! Да ведь это оборотень! Черт его знает, во что он там обернулся! Это колдун! Кто знает, кого ты найдешь там, Василий!
   Василий, который плюнул уже себе на ладони и взялся за пики, вдруг остановился.
   -- На ляха пойду, -- сказал он, -- а на черта не пойду!
   Между тем лестницу связали и приставили ее к отверстию, но и по ней взбираться было трудно, так как она гнулась и тонкие перекладины трещали под ногами. Первым начал влезать вверх Голода, говоря:
   -- Ты видишь, пане шляхтич, что это не шутки? Ты уперся и хочешь сидеть наверху -- сиди, да только не защищайся, потому что мы тебя достанем, хотя бы пришлось разобрать весь хлев. Не будь же глуп!
   Наконец голова Голоды достигла отверстия и стала уходить в него. Вдруг раздался свист сабли, дикий крик, казак зашатался и упал к своим с разрубленной надвое головой.
   -- Коли! Коли! -- закричали казаки.
   В хлеву поднялась страшная суматоха и крики, заглушаемые громовым голосом Заглобы:
   -- А, злодеи, людоеды, душегубы! Всех вас изрублю, шельмы паршивые! Попробуйте рыцарскую руку! Научу я вас, как нападать по ночам на честных людей! В хлев шляхтича запирать! А, мошенники! Становитесь, становитесь по одному или по два! Только лучше попрячьте ваши башки в навоз, не то отрублю!
   -- Коли! Коли его! -- кричали казаки.
   -- Сожжем хлев!
   -- Я сам сожгу его, собачьи дети, только вместе с вами!
   -- Лезьте, по нескольку сразу! -- закричал старый казак. -- Держите лестницу, подпирайте пиками! Обмотайте головы соломой, мы должны достать его!
   И с этими словами он сам полез наверх, а за ним еще двое казаков; перекладины начали ломаться, лестница совсем перегнулась, но двадцать сильных рук подперли ее пиками. Некоторые из казаков просунули в отверстие свои пики, чтобы ослабить сабельные удары.
   Но через минуту на головы стоявших внизу свалились три новых трупа.
   Пан Заглоба, разгоряченный удачей, рычал, как буйвол, и сыпал такие проклятия, каких свет не слыхал и от которых замерли бы даже души казаков, если бы ими не овладело бешенство. Некоторые из них кололи пиками сеновал, другие взбирались наверх, хотя их и ждала там верная смерть. Вдруг у дверей раздался крик, и в хлев ворвался сам Богун.
   Он был без шапки, в одних шароварах и рубахе; в руках у него была обнаженная сабля, глаза сверкали огнем.
   -- Через крышу, собачьи дети! -- крикнул он. -- Сорвать крышу и взять живьем!
   А Заглоба, увидев его, заревел:
   -- Только подойди, хам! Я тебе отрежу и нос, и уши, а голову уж пусть палач берет, она его! Что? Струсил? Боишься? Связать мне эту шельму, тогда я вас всех помилую! Ну что же, висельник, кукла жидовская! Сунь-ка сюда голову! Ну-ка, ко мне, я буду рад! Я так тебя попотчую, что потом тебя ни мать, ни отец не узнают!
   Послышался треск стропил. Казаки, видно, забрались на крышу и начали срывать ее. Заглоба слышал это, но страх не убавил его сил. Он словно опьянел от борьбы и крови.
   "Спрячусь в угол и там погибну", -- думал он.
   Но в эту минуту на дворе раздались выстрелы, и в хлев вбежало несколько казаков.
   -- Батько, батько, -- кричали они, -- скорее сюда!
   Заглоба в первую минуту не понял, что случилось, и удивился. Взглянул вниз -- никого уже не было. Стропила на крыше больше не трещали.
   -- Что случилось? -- сказал он громко. -- А, понимаю! Хотят сжечь хлев и потому стреляют в крышу.
   А на дворе все яснее и яснее слышались страшные крики и лошадиный топот. Выстрелы смешались с воем и звоном оружия.
   "Боже! Неужели битва?" -- подумал Заглоба и бросился к дыре, проделанной им в крыше.
   Едва взглянул он, как от радости под ним подогнулись колена.
   На дворе кипела битва, или, вернее, Заглоба увидел страшный погром казаков Богуна. Застигнутые врасплох, они гибли почти без сопротивления под огнем выстрелов, под ударами мечей и натиском конских грудей. Солдаты в красных мундирах беспощадно били и преследовали, не давая им ни выхватить сабли, ни сесть на лошадей. Защищались только отдельные кучки; одни бросались к лошадям и пытались вскочить на них, но гибли, прежде чем нога успевала коснуться стремени; другие, бросив пики и сабли, прятались под плетнем, вязли между кольями, прыгали через забор, кричали и выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что на них нежданно, как орел, нагрянул сам князь Ерема со всем своим войском.
   У них не было времени ни прийти в себя, ни оглянуться по сторонам; крики нападающих, свист сабель и гул выстрелов преследовали их, как буря, горячее дыхание лошадей жгло им спины.
   -- Спасайтесь, люди! -- кричали со всех сторон.
   -- Бей! Режь! -- кричали нападающие.
   Наконец пан Заглоба увидел маленького Володыевского; он, стоя у ворот с несколькими солдатами, отдавал приказания и словами, и булавою; порой он сам бросался на своем гнедом коне в самую гущу битвы; и где он только ни появлялся, где ни взмахивал саблей, там один за другим падали люди, не успев даже вскрикнуть. О, маленький пан Володыевский был великий мастер своего дела и солдат душой и телом. Не теряя из виду хода битвы, он поправлял, что было надо, словно капельмейстер, который, дирижируя оркестром, иногда заиграет сам, иногда перестанет играть и все наблюдает, чтобы каждый играл, что ему полагается.
   Увидев его, пан Заглоба начал в восторге топать ногами, так что поднял целые облака пыли, хлопать в ладоши и кричать:
   -- Бей их, собачьих сынов! Руби, коли, режь, дери с них шкуру! Руби их всех до единого!
   От крика и усилий глаза его налились кровью, так что несколько мгновений он ничего почти не видел, но, когда снова открыл глаза, перед ним открылось прекрасное зрелище: на коне как молния мчался Богун с горстью казаков, без шапки, в одной рубахе и в шароварах, а за ним со своими солдатами мчался маленький Володыевский.
   -- Бей! -- крикнул Заглоба. -- Это -- Богун!
   Но голос его не долетел до Володыевского. А Богун перескочил через забор, Володыевский за ним; некоторые из казаков отстали, у других лошади свалились от прыжка. Пан Заглоба взглянул опять и увидел Богуна уже на равнине, Володыевский был там же. Казаки Богуна и солдаты Володыевского рассеялись; началась одиночная борьба. Пан Заглоба замер, глаза его чуть не вылезли из орбит: он видел, что Володыевский совсем уж настиг Богуна, как гончая -- кабана; Богун повернул голову и выхватил саблю.
   -- Дерутся! -- кричит пан Заглоба.
   Еще минута, и Богун падает вместе с лошадью, а Володыевский, смяв его, гонится уже за другими.
   Но Богун еще жив; он вскакивает и бежит к скалам, поросшим кустарником.
   -- Держи его, держи! -- кричит Заглоба. -- Это -- Богун!
   Но вот мчится новая ватага казаков; она скрывалась до сих пор под скалами, а теперь, когда ее убежище открыто, ищет другого прикрытия. За ней в нескольких саженях гонятся солдаты. Ватага, догнав Богуна, подхватывает его и увлекает с собой. Наконец она совсем исчезает из глаз, с нею исчезают и солдаты.
   На дворе стало пусто и тихо, даже солдаты пана Заглобы, отбитые Володыевским, вскочив на казацких лошадей, погнались вместе с другими за убегавшим неприятелем.
   Пан Заглоба спустил лестницу, слез вниз и, выйдя из хлева на двор, сказал:
   -- Я свободен...
   И начал оглядываться. На дворе лежало множество убитых казаков и несколько солдат. Шляхтич медленно ходил между ними, пристально разглядывая каждого, и, наконец, опустился перед одним на колени. Через минуту он уже поднялся с жестяной фляжкой в руках.
   -- Полная! -- пробормотал он.
   И, поднесши ее к губам, запрокинул голову.
   -- Недурно!
   Потом снова оглянулся и повторил на этот раз уже гораздо тверже:
   -- Я свободен...
   Потом пошел к хате -- на пороге лежал труп старого бондаря, убитого казаками, -- и вошел в нее.
   Когда он вышел, на жупане его, запачканном навозом, блестел пояс Богуна, густо расшитый золотом, за которым был воткнут нож с крупным рубином на рукоятке.
   -- Бог награждает мужество! -- бормотал Заглоба. -- Пояс набит довольно туго! А, разбойник плюгавый! Надеюсь, что он от меня не ускользнет! Но этот маленький Володыевский -- каков франтик! Я знал, что он храбрый солдат, но никак не ждал, что он так насядет на Богуна! Такой маленький, а сколько в нем храбрости и духу! Богун мог бы носить его у пояса вместо перочинного ножа. А, чтоб его черти взяли! Или лучше помогай ему Бог! Он, должно быть, не узнал Богуна, а то прикончил бы его. Фу, как здесь пахнет порохом! Даже в носу щекочет! Однако я вывернулся из такой беды, в какой еще никогда не бывал! Слава тебе, Боже наш! Надо будет понаблюдать за этим Володыевским -- в нем, должно быть, сидит дьявол.
   И, рассуждая так, пан Заглоба присел на пороге хлева и стал ждать.
   Вдали, на равнине, показались солдаты, которые возвращались с погрома, с Володыевским во главе; Володыевский, увидев пана Заглобу, пришпорил коня и, соскочив на землю, подошел к нему.
   -- Вас ли я вижу? -- крикнул он издали.
   -- Меня, в собственной моей особе! -- ответил пан Заглоба. -- Да благословит вас Бог за то, что вы пришли мне на помощь!
   -- Слава богу, что вовремя! -- ответил маленький рыцарь, радостно пожимая руку пана Заглобы.
   -- А как вы узнали обо всем, что здесь случилось?
   -- Мне дали знать крестьяне с этого хутора.
   -- А я думал, что они мне изменили.
   -- Нет, это добрые люди. Ушли целыми только молодые, а что сталось с другими, -- не знают.
   -- Если они не изменники, то их, значит, перебили казаки. Хозяин лежит около хаты. Но дело не в том... Скажите, Богун жив или убежал?
   -- А разве это был Богун?
   -- Тот, без шапки, в рубахе и шароварах, которого вы повалили вместе с лошадью!
   -- Я его ранил в руку. Черт возьми, как же это я не узнал его! А вы? Вы? Мосци-пане Заглоба, что вы натворили?
   -- Что я натворил? -- повторил Заглоба. -- Пойдем, и вы увидите! С этими словами он взял его за руку и повел в хлев.
   -- Смотрите! -- сказал он.
   Володыевский вошел в хлев и сначала со света ничего не мог разглядеть, но, когда глаза его немного освоились с темнотой, он разглядел кучу мертвых тел, лежавших в навозе.
   -- Кто ж это их нарезал столько? -- с удивлением спросил он.
   -- Я! -- ответил пан Заглоба. -- Вы спрашиваете, что я сделал, -- так вот, смотрите!
   -- Ну, ну! -- сказал молодой офицер, качая головой. -- Каким же это образом?
   -- Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и с крыши. Не знаю, долго ли это продолжалось или нет, ведь в битве времени не считаешь. Это был Богун со всей своей шайкой! Попомнит он и вас, и меня! В другой раз я расскажу вам, как я попал в плен, что я вытерпел и как обругал Богуна. Но теперь я так устал, что еле на ногах стою.
   -- Нечего и говорить, -- сказал Володыевский, -- вы храбро защищались. Одно только скажу, что вы лучший воин, чем полководец.
   -- Теперь не время спорить, -- ответил шляхтич. -- Лучше возблагодарим Бога, что он послал нам победу, которая не скоро забудется людьми.
   Володыевский с недоумением посмотрел на пана Заглобу. До сих пор ему казалось, что он один одержал победу, но пан Заглоба, очевидно, хотел ею с ним поделиться. Он только посмотрел на шляхтича, потом, покачав головою, сказал:
   -- Ну пусть будет и так!
   Через час оба приятеля во главе соединенных отрядов двинулись к Ярмолинцам.
   Люди Заглобы были почти все налицо, так как, настигнутые во сне, они не сопротивлялись, а Богун, которого выслали главным образом за сведениями, велел брать их живьем и не убивать.
  

VIII

  
   Богун, хотя и был вождем опытным и предусмотрительным, потерпел ряд неудач в этой экспедиции, предпринятой против войск князя Еремии. Он еще больше убедился, что князь со всеми своими силами действительно двинулся против Кривоноса, ибо это же утверждали и взятые им в плен солдаты Заглобы, которые сами свято верили, что следом за ними идет сам князь. Несчастному атаману не оставалось ничего другого, как отступить и идти к Кривоносу, но это было делом нелегким: только на третий день он собрал сотни две казаков; остальные либо пали в битве, либо были ранены и блуждали в ярах и тростниках, не зная, что предпринять, как защищаться и куда идти. Но эта кучка людей, собравшихся около Богуна, была ни на что не пригодна, так как малейшая опасность могла обратить ее в бегство. И все же это были молодцы на подбор -- лучших воинов не было во всей Сечи. Но они не знали, с какими ничтожными силами напал на них Володыевский и, лишь потому, что напал на спящих и неподготовленных к борьбе, мог так разгромить их. Они свято верили, что имеют дело если не с самим князем, то по крайней мере с одним из многих передовых его отрядов. Богун горел, как в огне; он был ранен, разбит, болен, выпустил из рук заклятого врага и посрамил свою славу. Казаки, которые еще накануне поражения слепо пошли бы за ним в Крым, в ад, на самого князя, потеряли теперь веру в него и лишились прежнего мужества; они думали теперь только о том, как бы унести ноги. А между тем Богун сделал все, что должен был сделать вождь: расставил около хутора стражу и отдыхал лишь потому, что лошади, шедшие из-под Каменца почти без передышки, не могли продолжать путь. А Володыевский, юные годы которого прошли в походах на татар, подкрался к ним ночью, как волк, захватил стражу прежде, чем она успела крикнуть или выстрелить, и ударил на них так неожиданно, что он, Богун, скрылся в одних шароварах и рубахе. Когда атаман вспомнил об этом, в глазах у него потемнело, в голове все закружилось, а отчаяние стало грызть его душу, как бешеный пес. Он, бросавшийся на Черном море на турецкие галеры, он, преследовавший татар до самого Перекопа и сжигавший улусы под носом у хана, он, который под Лубнами, на глазах у князя, вырезал его полк в Васильевке, должен был бежать в одной рубахе, без шапки, без сабли, так как потерял ее в стычке с маленьким рыцарем! На постоях и остановках, когда оставался один, он хватался за голову и кричал: "Где моя слава молодецкая, где моя сабля верная?" Им овладевало безумие, и он напивался до потери человеческого облика, тогда он порывался идти на князя, нагрянуть на него и погибнуть, сгинуть навеки.
   Но казаки не хотели идти. "Убей, батько, а не пойдем!" -- мрачно отвечали они на порывы его отчаяния, и тщетно он в припадке бешенства рубил их саблями или стрелял в них из пистолета, они идти не хотели и не пошли.
   Казалось, из-под ног атамана ускользала почва, но это не был еще конец его несчастьям. Опасаясь возможной погони, он боялся идти прямо на юг, предполагая, что Кривонос, может быть, уже отказался от осады; он пошел на восток и наткнулся на отряд Подбипенты. Предусмотрительный Лонгин не дал провести себя; он первым ударил на него, разбил легко, ибо казаки даже не хотели драться, и, наконец, пододвинул Богуна к отряду Скшетуского, который так разгромил его, что он, после долгого скитания по степи, обесславленный, без добычи, без казаков, без известий, добрался наконец до Кривоноса.
   Но Кривонос, обычно столь страшный для своих подчиненных, которым не повезло, на этот раз даже не рассердился. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремой; он приласкал его даже, утешил и успокоил, а когда Богун заболел горячкой, велел лечить его и беречь как зеницу ока.
   А тем временем четверо княжеских рыцарей счастливо вернулись в Ярмолинцы, где остановились на несколько дней, чтобы дать передохнуть людям и лошадям. Они остановились в той же квартире, где и в первый раз; каждый из них отдал Скшетускому отчет в том, что с ним случилось и как он поступал; затем они засели за мед и начали дружескую беседу. Но пан Заглоба почти никому не давал говорить. Он никого не слушал и требовал, чтобы слушали только его, ему казалось, что у него больше всех есть о чем рассказать.
   -- Мосци-панове, -- говорил он, -- я попал в плен, это правда, но фортуна изменчива, Богун всю жизнь бил других, а сегодня побили его мы. Так всегда на войне! Сегодня бьешь, а завтра бит будешь! Но Бог покарал Богуна за то, что он напал на нас, спавших сном праведным, и разбудил нас столь недостойным образом. Он думал, что он меня напугает своим плюгавым языком, но я его так прижал, что он совсем спутался и выболтал то, чего совсем не хотел сказать. Да что тут говорить, не попадись я в неволю, мы не разгромили бы его так с Володыевским. Теперь слушайте же дальше. Итак, если бы я с Володыевским не побил его, то нечего было бы делать ни Подбипенте, ни Скшетускому, и наконец, если бы мы не разгромили его, то он разгромил бы нас; а если б этого не случилось, то кто же этому причиной?
   -- Вы -- настоящая лиса, -- сказал пан Лонгин, -- тут хвостом вильнете, там проскользнете и всегда вывернетесь.
   -- Глупа та собака, что гоняется за своим хвостом, она его не догонит, а нюх потеряет. А сколько вы людей потеряли?
   -- Всего около двадцати человек и несколько раненых. Там нас не очень били.
   -- А вы, пане Володыевский?
   -- Человек тридцать, я напал на не приготовленных к битве.
   -- А вы, пане поручик?
   -- Столько же, сколько Лонгин.
   -- Ну а я только двоих. Теперь скажите сами, кто из нас лучший полководец? Вот оно что! Зачем мы сюда приехали? Князь послал нас собрать вести о Кривоносе. Вот я вам и скажу, что я узнал о нем первый и из самого лучшего источника, прямо от Богуна; я знаю, что Кривонос стоит под Каменцем и хочет бросить осаду, так как струсил. Это о делах общественных. Но я знаю нечто такое, что обрадует всех вас, о чем я не говорил до сих пор, так как хотел, чтобы мы вместе обсудили это дело. До сих пор я был нездоров, усталость одолевала, да и внутренности помяло от того, что был связан; я думал, что кровью истеку!
   -- Да говорите же, ради бога! -- воскликнул Володыевский. -- Неужели вы что-нибудь узнали о нашей бедняжке?
   -- Да, так и есть, да благословит ее Бог! -- ответил Заглоба.
   Пан Скшетуский поднялся во весь рост и сейчас же сел опять. Настала такая тишина, что слышно было жужжание комаров на окне. Наконец пан Заглоба продолжал:
   -- Она жива, я знаю это наверно, и в руках у Богуна! Мосци-панове, страшны эти руки, но все не допустил Господь, чтобы он ее обидел или опозорил. Мосци-панове, мне это сказал сам Богун, а он скорей похвастает чем-нибудь другим.
   -- Может ли это быть? Может ли это быть? -- лихорадочно спрашивал Скшетуский.
   -- Если я лгу, пусть меня гром разразит, -- торжественно ответил Заглоба, -- это -- святая истина. Слушайте, что мне говорил Богун, когда думал посмеяться надо мной, прежде чем я обрезал его. "Что же ты думал, говорит, что привез ее в Бар для мужика? Что я, мужик, что ли, чтобы неволить ее силой? Иль у меня не хватит денег, говорит, чтобы венчаться в Киеве и чтобы во время венца пели чернецы и горело триста свечей, у меня, говорит, атамана и гетмана?" И он начал топать ногами и грозить мне ножом, думал, что испугает меня, но я ему сказал, чтобы он собак пугал.
   Скшетуский уже пришел в себя, лицо его сияло, и на нем попеременно отражались то страх, то надежда, то сомнение, то радость.
   -- Где же она, где? -- торопливо спрашивал он. -- Если вы и это узнали, то вы просто с неба нам свалились!
   -- Этого он мне не сказал, но умному человеку довольно и двух слов. Заметьте, Панове, что он все издевался надо мной, пока я его не обрезал. Вот он и говорит мне: "Сначала, говорит, я поведу тебя к Кривоносу, а потом пригласил бы тебя на свадьбу, но теперь война, -- значит, еще не скоро". Заметьте, панове: "еще не скоро". Значит, у нас есть время. Заметьте еще: "сначала сведу тебя к Кривоносу, потом на свадьбу". Значит, она никоим образом не у Кривоноса, она где-нибудь далеко, куда не дошла еще война.
   -- Золотой вы человек, ваць-пане! -- воскликнул Володыевский.
   -- Я думал сначала, -- продолжал приятно польщенный Заглоба, -- что, может быть, он отослал ее в Киев, -- да нет! Ведь он говорил, что поедет туда с нею венчаться. А если поедет, значит, ее там нет. Да и слишком он умен, чтобы везти ее в Киев; если Хмельницкий пойдет к Червонной Руси, то Киев легко могут занять литовские войска.
   -- Правда! Правда! -- воскликнул пан Подбипента. -- Как бог свят, многим бы хотелось поменяться с вами умом.
   -- Только я не с каждым поменяюсь, боюсь, вместо мозгов сено получишь, -- это часто случается на Литве!
   -- Опять за свое! -- сказал Лонгин.
   -- Позвольте же мне кончить. Значит, ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, -- так где же она?
   -- В том-то и дело!
   -- Если вы догадываетесь, то говорите скорей, я весь в огне! -- воскликнул Скшетуский.
   -- За Ямполем! -- сказал Заглоба и торжествующе обвел всех своим здоровым глазом.
   -- Откуда вы знаете это? -- спросил Скшетуский.
   -- Откуда знаю? Вот откуда: сидел я в хлеву, куда велел меня запереть этот разбойник (чтоб его свиньи съели!), а вокруг хлева разговаривали казаки. Приложил я ухо к стене и слышу, как один говорит: "Теперь, видно, атаман за Ямполь поедет", а другой на это: "Молчи, коли тебе жизнь мила". Даю голову на отсечение, что она за Ямполем.
   -- О, как бог свят! -- воскликнул Володыевский. -- В Дикие Поля он ведь ее не увез, значит, по-моему, спрятал ее где-нибудь между Ямполем и Ягорлыком. Я был однажды в тех краях, когда съезжались королевские и ханские судьи; ибо в Ягорлыке, как ведомо ваць-панам, разбираются пограничные споры об угнанных стадах, а таких споров всегда немало. По берегам Днестра много яров, оврагов, потайных мест и разных камышей, где ютятся по хуторам люди, не знающие никакой власти, живущие в пустыне и в одиночестве. У этих диких пустынников, без сомнения, он и скрыл ее; там для нее всего безопаснее.
   -- Да, а как же пробраться туда, если Кривонос загородил дорогу? -- сказал Лонгин. -- Ямполь, я слышал, разбойничье гнездо.
   Скшетуский ответил:
   -- Если б мне десять раз пришлось умереть, я пойду ее спасать! Пойду переодетым и буду искать ее. Бог мне поможет, и я найду ее.
   -- И я с тобой, Ян! -- сказал пан Володыевский.
   -- И я оденусь нищим бандуристом, -- верьте мне, ваць-панове, я опытнее вас всех, но так как мне окончательно опротивел торбан, то я возьму дуду.
   -- Может, и я на что пригожусь, братцы? -- спросил пан Лонгин.
   -- Конечно! -- ответил ему Заглоба. -- Когда нам придется переправляться через Днестр, то вы перенесете нас всех, как святой Христофор.
   -- От души благодарю вас, панове, -- сказал Скшетуский, -- и с радостью принимаю вашу готовность. Друзья познаются только в превратностях судьбы, и, вижу, Господь Бог не лишил меня их. Дай бог отплатить вам тем же!
   -- Все мы как один человек! -- крикнул пан Заглоба. -- Бог любит согласие, и вы увидите, скоро труды наши увенчаются успехом.
   -- Теперь нам не остается ничего другого, -- произнес после некоторого молчания Скшетуский, -- как отвести отряд к князю и всем вместе отправиться на поиски. Пойдем Днестром за Ямполь, до самого Ягорлыка, и будем всюду искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или, пока мы дойдем до князя, будет разбит, тогда и служба не будет нам помехой. Войска, верно, пойдут на Украину, чтобы подавить бунт, но там они уж обойдутся без нас.
   -- Подождите-ка, ваць-панове, -- сказал Володыевский, -- после Хмельницкого придет черед идти на Кривоноса, и мы можем двинуться к Ямполю вместе с войском.
   -- Нет, нам надо быть раньше, -- возразил Заглоба, -- но прежде надо отвести отряд, чтобы развязать себе руки. Надеюсь, что князь будет нами доволен.
   -- Особенно вами.
   -- Конечно, ведь я привезу ему самые лучшие вести. Верьте мне: я ожидаю награды. Значит, в путь?
   -- Мы должны отдохнуть до завтра, -- сказал Володыевский, -- впрочем, пусть Скшетуский распоряжается: он здесь начальник, но только я предупреждаю, что если мы двинемся сегодня, то все мои лошади падут.
   -- Я знаю, что это невозможно, -- ответил Скшетуский, -- но думаю, что после хорошей кормежки завтра мы сможем ехать.
   На следующий день они и двинулись в путь. Согласно приказанию князя, они должны были вернуться в Збараж и ждать там дальнейших распоряжений. Они пошли на Кузьмин, в сторону от Фельштына, к Волочиску, откуда шла проезжая дорога через Хлебановку в Збараж. Дорога была плохая, шли дожди, но было спокойно; только пан Лонгин, шедший впереди с конницею в сто человек, разгромил несколько шаек, которые собрались в тылу регулярных войск. На ночлег остановились только в Волочиске.
   Но прежде чем успели уснуть сладким сном, их разбудила тревога; стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. Но сейчас же узнали татарский полк Вершула, -- значит, свои. Заглоба, пан Лонгин и маленький Володыевский тотчас собрались в комнате Скшетуского, и гуда следом за ними как вихрь влетел офицер легкой кавалерии, запыхавшийся и весь покрытый грязью. Скшетуский, взглянув на него, воскликнул:
   -- Вершул!
   -- Да, я! -- сказал прибывший, еле переводя дух.
   -- От князя?
   -- Да.
   -- Какие вести? Хмельницкий разбит?
   -- Разбита... Речь Посполитая!..
   -- Ради бога! Что вы говорите! Поражение?
   -- Поражение, позор, посрамление!.. Без битвы!.. Паника!.. О! О!
   -- Я ушам своим не верю! Говорите же, ради бога! Полководцы?
   -- Бежали.
   -- Где наш князь?
   -- Уходит... без войска... Я от князя... приказ... сейчас же к Львову... За ними идут...
   -- Кто? Вершул, Вершул! Опомнитесь! Ради бога! Кто?
   -- Хмельницкий, татары!
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! -- воскликнул Заглоба. -- Земля из-под ног уходит!
   Но Скшетуский уже понял, в чем дело.
   -- Спрашивать потом, -- сказал он, -- теперь на коней!
   -- На коней, на коней!
   Копыта вершуловских лошадей уже стучали под окнами; жители, разбуженные появлением войска, выходили из домов с фонарями и факелами в руках. Весть облетела весь город, как молния. Тотчас ударили в набат. Тихое за минуту до этого, местечко наполнилось шумом, топотом лошадей, криками команды и гатдежом евреев.
   Жители хотели уходить вместе с войском, запрягали возы, нагружали на них жен, детей, перины; бургомистр во главе нескольких мещан пришел умолять Скшетуского не уезжать вперед и проводить жителей хотя бы до Тарнополя, но Скшетуский не хотел его и слушать, имея строгий приказ немедленно выступить во Львов.
   Они выступили, и уже в дороге Вершул, немного придя в себя, стал рассказывать, что случилось.
   -- Сколько Речь Посполитая стоит, -- говорил он, -- никогда еще не терпела она такого поражения... Ничто -- Цецора, Желтые Воды, Корсунь!
   А Скшетуский, Володыевский, пан Лонгин Подбипента то хватались за головы, то поднимали руки к небу.
   -- Это выше человеческого понимания! -- говорили они. -- Где был князь?
   -- Он был покинут, нарочно от всего отстранен, он даже не распоряжался своей дивизией.
   -- Кто же командовал?
   -- Все и никто. Я давно служу, на войне зубы съел, но такого войска и таких начальников еще не видел.
   Заглоба, который недолюбливал Вершула и мало знал его, начал качать головою, чмокать губами и наконец сказал:
   -- Мосци-пане, не помутилось ли просто у вас в глазах, не приняли ли вы частичное поражение за общее, ибо то, что вы говорите, уму непостижимо!
   -- Что оно уму непостижимо -- с этим я согласен, но я с радостью отдал бы голову на отсечение, если бы каким-нибудь чудом оказалось, что это неправда.
   -- Но каким же образом вы очутились первым в Волочиске после поражения? Я не хочу допустить мысли, что вы улепетнули? Где же войска? Куда они бегут? Что с ними случилось? Отчего они, убегая, не опередили вас? Я напрасно ищу ответа на все эти вопросы.
   Вершул во всякое другое время не спустил бы даром таких вопросов, но в эту минуту он не мог думать ни о чем, кроме поражения, и только ответил:
   -- Я потому пришел в Волочиск первым, что все бегут на Ожиговцы, а князь нарочно послал меня сюда предупредить вас, чтобы вас не застали врасплох. Во-вторых, ваши пятьсот человек для него теперь не безделица, вся его дивизия большей частью погибла или рассеяна.
   -- Странное дело! -- пробормотал Заглоба.
   -- Страшно подумать! Отчаяние охватывает! Сердце разрывается, а слезы сами льются! -- говорил, ломая руки, пан Володыевский. -- Отчизна погибла! По смерти бесчестие! Такое войско погибло, рассеяно! Это, должно быть, конец света и начало Страшного суда!
   -- Не перебивайте, дайте ему все рассказать! -- обратился к ним Скшетуский.
   Вершул молчал, точно собираясь с силами; несколько времени слышалось только шлепанье копыт по грязи; шел дождь. Ночь была темная, пасмурная, и в этой темноте, при дожде слова Вершула звучали как-то странно, зловеще.
   -- Если бы я не надеялся, что меня убьют в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите, что это конец света, -- я тоже думаю, что он близок, ибо все рушится, зло торжествует над добром, и Антихрист уже ходит по свету. Вы еще не видели того, что случилось, а не в силах слышать рассказа; так что же должен чувствовать я, видевший собственными глазами позор и поражение? Бог послал нам счастливое начало в этой войне. Князь, получив удовлетворение за пана Лаща, остальное предал забвенью и даже помирился с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию, и сам Господь благословлял его. Князь одержал новую победу под Константиновом и взял самый город, который неприятель оставил после первого же штурма. Потом мы пошли к Пилавцам, хотя князь идти туда не советовал. Но уже по пути против него начались козни и разные махинации. Его не слушали на советах, не обращали внимания на то, что он говорил, и старались главным образом разделить его дивизию так, чтобы она не была целиком в его руках. Если бы он противился этому, то все несчастья и всю вину свалили бы на него, но он молчал и терпеливо сносил все. По приказу главнокомандующего легкая кавалерия вместе с пушками Вурцеля и оберштером Махнишсим осталась в Константинове; у него отняли также полки Осинского и Корыцкого, у него остались лишь гусары Зацвилиховского, два полка драгун, да я с частью моего полка. Всего было не больше двух тысяч человек. Тогда-то и начали помыкать им; я сам слышал, как приверженцы князя Доминика говорили: "Теперь уж не скажут, что победа -- дело рук Вишневецкого". И они не стеснялись говорить вслух, что если бы князь действительно пользовался такой славой, то на выборах его кандидат, королевич Карл, получил бы большинство, а между тем все хотят Казимира. Они так заразили этими предвыборными толками все войска, что стали образовываться кружки, начались голосования, затем высылка делегатов, точно на сейме, -- словом, там думали обо всем, кроме войны, точно неприятель был уже разбит. И если бы я стал вам рассказывать о тех пиршествах, о той роскоши, которая царила там, вы бы не поверили. Воины Пирра -- ничто в сравнении с этими воинами, разряженными в золото, драгоценности и страусовые перья. За нами шло двести тысяч слуг и тьма повозок; лошади падали под тяжестью шелковых тканей и ковров, возы ломились под грузом вин. Можно было подумать, что мы идем завоевывать весь мир. Шляхта из народного ополчения по целым дням и ночам хлопала бичами. "Вот чем, -- говорила она, -- мы усмирим хамов, даже не обнажая сабель". А мы, старые солдаты, привыкли драться, а не болтать, и при одном виде этой неслыханной роскоши мы уже чуяли что-то недоброе. Потом начались споры из-за воеводы Киселя. Одни говорили, что он изменник, другие -- что он заслуженный сенатор. В пьяном виде дрались и на саблях. Обозных стражников не было. Никто за порядком не следил, никто не командовал: каждый делал, что хотел, шел, куда хотел, останавливался, где ему вздумалось; челядь затевала споры. Боже милосердный! Это был пикник, а не поход, пикник, на котором пропили, проели и проплясали честь Речи Посполитой, всю без остатка!
   -- Еще мы живы! -- воскликнул Володыевский.
   -- На небе есть Бог! -- прибавил Скшетуский.
   Опять наступило молчание, потом Вершул заговорил:
   -- Мы все погибнем, разве только Бог сотворит чудо, перестанет карать нас за наши грехи и окажет нам не заслуженное нами милосердие. Иногда я сам не верю тому, что видел собственными глазами, и мне чудится, будто это какой-то злой сон...
   -- Продолжайте, -- прервал Заглоба, -- вы пришли в Пилавцы, и что же?
   -- И там остановились. О чем совещались начальники, не знаю; за все это они ответят на Страшном суде, ибо ударь они сразу на Хмельницкого, разбили бы его, как бог свят, несмотря на весь беспорядок, неумелость, раздоры и отсутствие полководца. Там уж поднялась между чернью паника и поговаривали о том, как бы выдать Хмельницкого, да и он сам задумывал бежать. Князь ездил от палатки к палатке, просил, умолял, грозил: "Ударим, пока не подошли татары, ударим!" Он рвал на себе волосы, а те только смотрели друг на друга -- и ничего, ничего! И все пили да рядили. Пошли слухи, что идут татары, хан с двухсоттысячной конницей, а они все совещались. Князь заперся в своей палатке, ибо на него никто не обращал внимания. В войске начали говорить, что канцлер запретил князю начинать битву и что ведутся переговоры. Поднялся еще больший беспорядок. Наконец пришли татары; но в первый день нам была удача; с ними имели стычку князь, Осинский и Лащ; прогнали орду с поля, значительно истребив ее, а потом... Голос Вершула прервался.
   -- А потом? -- спросил Заглоба.
   -- Наступила ночь: страшная, непонятная. Я, помню, стоял со своими людьми на страже у реки и вдруг слышу: в казацком лагере палят из пушек, точно салютуют, и слышатся крики. Тогда я вспомнил -- говорили вчера в лагере, будто в поле вышли не все татарские силы, а только часть: Тугай-бей со своими. Я подумал, что если там салютуют, значит, пришел сам хан. Но, вижу, в нашем лагере паника. Я побежал с несколькими людьми. "Что случилось?" В ответ мне кричат: "Командиры бежали". Я к князю Доминику -- его нет! Я к подчашему -- нет! К коронному хорунжему -- нет! Господи! Солдаты бегают по площади; шум, крик, суматоха: "Где командиры, где командиры?" Другие кричат: "На коней! На коней!" Третьи: "Измена! Измена! Спасайтесь, братья!" Все поднимают руки кверху, лица обезумели, глаза вытаращены, толпятся, душат друг друга, садятся на лошадей и летят куда глаза глядят, без оружия. Побросали шлемы, панцири, оружие, палатки. Вдруг во главе гусар, в серебряных латах, появился князь, вокруг него несли шесть факелов, а он, стоя на стременах, кричал: "Панове, я здесь, я остался, ко мне!" Какое уж там! Его не слышат, не видят, летят на гусар, сбивают их, сносят людей, лошадей... Мы едва спасли самого князя. Потом, по затоптанным кострам, в темноте, словно прорвавшийся поток, все войско несется в диком страхе, рассеивается, бежит и гибнет... Нет войска, нет вождей, нет Речи Посполитой, есть только несмываемый позор и казацкая нога у нас на шее...
   И Вершул начал стенать и дергать коня, его охватило безграничное отчаяние, которое сообщилось и другим. Они ехали ночью, в темноте и под дождем, как бы обезумевшие.
   Ехали долго. Первым начал Заглоба:
   -- Без битвы, о шельмы! Ах вы такие-сякие! Помните, как они хорохорились в Збараже? Как они собирались съесть Хмельницкого без соли и перцу? О шельмы!
   -- Куда им! -- крикнул Вершул. -- Они бежали после первой победы, одержанной над татарами и над чернью, после битвы, в которой даже простые ополченцы дрались, как львы.
   -- В этом перст Божий, -- сказал Скшетуский, -- но в этом и какая-то тайна, которая должна выясниться...
   -- Бывает, что войска бегут, но ведь тут полководцы первые бросили лагерь, точно хотели облегчить неприятелю победу и отдать ему все войско на избиение, -- сказал Володыевский.
   -- Да, да! -- воскликнул Вершул. -- Говорят, что они именно нарочно сделали это.
   -- Нарочно?! Клянусь Богом, это невозможно!
   -- Говорят, нарочно. А зачем? Кто поймет, кто угадает?
   -- Чтоб их, проклятых, в гробу передавило! Чтоб весь их род погиб, а после него остался один только позор! -- вскричал Заглоба.
   -- Аминь! -- сказал Скшетуский.
   -- Аминь! -- повторили Володыевский и Подбипента.
   -- Теперь только один человек может еще спасти отчизну, если ему отдадут булаву и уцелевшие силы Речи Посполитой; один он, потому что о другом ни шляхта, ни войска не захотят и слушать.
   -- Князь? -- спросил Скшетуский.
   -- Да, он.
   -- Пойдем к нему и вместе с ним погибнем! Виват князь Еремия Вишневецкий! -- воскликнул Заглоба.
   -- Виват! -- повторили за ним несколько нетвердых голосов.
   Но возглас этот тотчас замер: под ногами расступалась земля, небо, казалось, давило головы, и теперь было не до кличей и приветствий. Начало светать. Вдали показались стены Тарнополя.
  

IX

  
   Первые беглецы из-под Пилавец добрели до Львова 26 сентября, на рассвете, и не успели еще открыть городских ворот, как страшная весть с быстротой молнии облетела весь город, возбуждая в одних недоверие, в других -- страх, в третьих -- отчаянное желание защищаться. Пан Скшетуский со своим отрядом прибыл двумя днями позже, когда весь город был уже переполнен беглецами, солдатами, шляхтой и вооруженными мещанами. Подумывали уже об обороне, так как с минуты на минуту могли ожидать нападения татар; но никто еще не знал, кто станет во главе войска и как возьмется за дело; всюду поэтому царил беспорядок и паника. Некоторые совсем покидали город, увозя свои семьи, а окрестные жители, наоборот, искали в нем убежища. Уезжавшие и приезжавшие переполняли улицы и подымали шум и споры; всюду было полно возов, узлов, ящиков, тюков, лошадей и солдат разных полков; на лицах -- неуверенность, лихорадочное ожидание, отчаяние и решимость. То и дело вспыхивала, словно пожар, паника и раздавались крики: "Едут! Едут!" И толпа, как волна, слепо мчалась куда глаза глядят, пораженная безумной тревогой, пока не оказывалось, что пришел какой-нибудь новый отряд беглецов. А отрядов этих собиралось все больше и больше. Но какой жалкий вид имели эти солдаты, которые еще так недавно, в золоте и перьях, шли в поход против холопов с песнями на устах и гордостью в глазах! Оборванные, голодные, исхудалые, в грязи, на тощих лошадях, со стыдом на лице, они скорее были похожи на нищих и могли возбуждать только сострадание, если бы кто-нибудь мог думать о жалости и сострадании в этом городе, стены которого каждую минуту могли пасть под напором врага. Каждый из этих опозоренных рыцарей утешал себя лишь тем, что стыд и позор этот был в то же самое время уделом тысячи сотоварищей. Они укрывались лишь первое время, а потом, когда пришли немного в себя, стали роптать, жаловаться, грабить, шатались по улицам, пьянствовали по корчмам и шинкам и еще больше увеличивали беспорядок и тревогу.
   Каждый твердил: "Татары уже тут, тут!" Одни уверяли, что видели за собой пожары, другие, что им приходилось отбиваться от татарских отрядов. Толпа, окружавшая солдат, напряженно слушала эти рассказы. Крыши костелов и башен были усеяны тысячами любопытных; колокола били набат, а женщины и дети толпились в костелах, где среди мерцающих свечей сияла чаша со Святыми Дарами.
   Пан Скшетуский со своим отрядом медленно пробивался от Галицких ворот сквозь сплошную стену лошадей, возов, солдат, мещанских цехов, стоявших под своими знаменами, и сквозь толпу народа, который с удивлением смотрел на этот отряд, входящий в город не врассыпную, а в стройном боевом порядке. Раздались крики, что это подкрепление, и толпой снова овладела ни на чем не основанная радость; она начала тесниться к Скшетускому, хватать его за стремена и целовать их. Сбежались и солдаты и крикнули: "Это воины Вишневецкого! Да здравствует князь Еремия!" Поднялась такая давка, что лошади еле-еле могли передвигать ноги.
   Наконец навстречу показался отряд драгун с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, а офицер кричал: "Дорогу, дорогу!" и бил саблей тех, кто не спешил уступить дорогу.
   Скшетуский узнал Кушеля.
   Молодой офицер радостно приветствовал знакомых.
   -- Что за времена! Что за времена! -- проговорил он.
   -- Где князь? -- спросил Скшетуский.
   -- Он совсем бы извелся от тревоги, если бы вы не приехали. Он с нетерпением ждет вас и ваших людей; а теперь он в костеле у бернардинцев {Бернардинцы -- члены католического монашеского ордена.}, меня послали в город, чтобы водворить в нем порядок, но этим уже занялся Гросвайер. Я поеду с вами в костел. Там совет.
   -- В костеле?
   -- Да. Хотят предложить князю булаву, солдаты объявили, что под начальством другого полководца они не станут защищать город.
   -- Едем! Я тоже спешу к князю.
   Соединенный отряд двинулся. По пути пан Скшетуский расспрашивал обо всем, что творилось во Львове, и решено ли его защищать.
   -- Вот об этом-то теперь там и толкуют, -- сказал пан Кушель. -- Мещане хотят защищаться. Что за времена! Люди низшего происхождения выказывают больше благородства и мужества, чем шляхта и солдаты.
   -- А командующие? Что с ними? Не в городе ли они и не будут ли мешать князю?
   -- Только бы он сам согласился! Было время, когда надо было вручить ему булаву, а теперь поздно! Командующие не смеют показаться на глаза. Князь d>   -- Принести пики -- мы по ним поднимемся наверх! А, собака! Втащил наверх и лестницу!
   -- Принести пики! -- загремел голос Голоды.
   Казаки бросились за пиками, а остальные стали заглядывать! на сеновал. Сквозь открытые двери проникал бледный утренний! свет, слабо освещая четырехугольное отверстие сеновала.
   Снизу раздались отдельные голоса.
   -- Ну, пане шляхтич! Спусти лестницу и слезай! Все равно не уйдешь! Зачем утруждать людей? Слезай, слезай!
   Тишина.
   -- Ты человек умный! Ведь если бы это помогло тебе, то ты сидел бы там; но ты ведь слезешь добровольно! Ты добрый!
   Тишина.
   -- Слезай! А не то мы сдерем с тебя шкуру и бросим лицом в навоз!
   Но Заглоба оставался глух ко всем угрозам и похвалам, и сидел в темноте, точно барсук в своей норе, приготовляясь к отчаянной борьбе. Он только сильнее сжимал свою саблю, сопел и шептал про себя молитву.
   Между тем принесли пики, связали их по три вместе и поставили острием вверх Заглобе пришла было в голову мысль схватить их и втянуть вверх, но он сообразил, что крыша может оказаться чересчур низкой и ему не удастся совершенно втянуть их.
   Весь хлев тем временем наполнился казаками: одни светили лучинами, другие нанесли всевозможных решеток от возов, дубин и прочего, но так как все это было коротко, то они наскоро связывали их ремнями, поскольку по пикам трудно было взобраться. Однако нашлись охотники.
   -- Я пойду! -- отозвалось несколько голосов.
   -- Подождите, пока свяжут лестницу! -- сказал Голода.
   -- А что, батько, если попробовать по пикам?
   -- Василий влезет! Он умеет лазить, как кот!
   -- Попробуй!
   -- Ой, осторожнее, -- шутили другие,-- у него сабля, он тебе срежет голову, вот увидишь!..
   -- Схватит он тебя за волосы и отделает, как медведь!
   Но Василий не испугался.
   -- Он знает, что если тронет меня хоть пальцем, то задаст ему перцу атаман, да и вы, братцы, -- сказал он.
   Слова эти служили предостережением Заглобе, который сидел, не шевелясь.
   Казаки, как это часто случается между солдатами, пришли в хорошее настроение духа; все это происшествие начало забавлять их, и они продолжали подшучивать над Василием:
   -- Будет одним дурнем меньше на белом свете!
   -- Он не будет раздумывать, как мы отплатим ему за твою голову. Он -- смелый молодец!
   -- Ого-го! Это оборотень! Черт его знает, во что он там обернулся! Это чародей! Неизвестно, кого ты найдешь там, Василий!
   Василий, который уже поплевал себе на ладони и взялся за пики, вдруг остановился.
   -- На ляха пойду, -- сказал он, -- а на черта нет!
   Между тем связали лестницу и приставили ее к отверстию, но и по ней было трудно взбираться, так как она стала гнуться, а тонкие ее перекладины трещали под ногами. Первым начал влезать по ней Голода, говоря:
   -- Ты видишь, шляхтич, что это не шутка? Ты уперся и хочешь сидеть наверху -- сиди, но только не защищайся, потому что мы и так достанем тебя, хотя бы пришлось разобрать весь хлев. Не будь же глуп!
   Наконец голова Голоды достигла отверстия и стала уходить в него. Вдруг раздался свист сабли, казак дико вскрикнул, зашатался и упал между казаками, с разрубленной пополам головой.
   -- Коли! Коли! -- закричали казаки.
   В хлеве поднялась страшная суматоха и крики, заглушаемые громовым голосом Заглобы:
   -- А, злодеи, людоеды, душегубы! Всех перерублю вас, шельмы паршивые! Попробуйте рыцарской руки! Научу я вас, как нападать по ночам на честных людей Запирать в хлеву шляхтича! А, мошенники! Подходите, подходите, по одному или по два! Только лучше попрячьте ваши башки в навоз, а не то отрублю!
   -- Коли! Коли его! -- кричали казаки.
   -- Сожжем хлев!
   -- Я сам сожгу его, собачьи дети, только вместе с вами!
   -- Лезьте по нескольку сразу! -- закричал старый казак. -- Держите лестницу, подпирайте пиками! Обмотайте головы соломой, мы должны достать его!
   И с этими словами он сам полез наверх, с ним еще двое казаков; перекладины начали ломаться, лестница совсем перегнулась, но двадцать сильных рук подперли ее пиками: Некоторые казаки просунули в отверстие свои пики, чтобы ослабить сабельные удары.
   Но через минуту на головы стоявших внизу свалилось три новых трупа.
   Заглоба, разгоряченный удачей, рычал, как вол, и сыпал такие проклятия, от которых замерли бы даже души казаков если бы ими не овладело бешенство. Некоторые кололи пиками сеновал, другие опять взбирались наверх, хотя там их ждала верная смерть. Вдруг у дверей раздался крик, и в хлев вбежал сам Богун.
   Он был без шапки, в одних только шароварах и рубахе; в руках у него была обнаженная сабля, глаза сверкали огнем.
   -- Через крышу, собаки! -- крикнул он. -- Сорвать крышу и взять его живым!
   А Заглоба, увидев его, заревел:
   -- Только подойди, хам! Я отрежу тебе и уши, и нос, головы не возьму, потому что она -- достояние палача! Что? Струсил? Боишься? Связать мне эту шельму, тогда я всех прощу! Ну что же, висельник, кукла жидовская! Сунь же сюда голову! Иди, иди, сюда, я буду рад! Я так тебя попотчую, что потом тебя не узнают ни мать, ни отец!
   Послышался треск стропил. Очевидно, казаки забрались на крышу и срывали ее. Заглоба слышал это, но страх не убавил его сил. Он словно опьянел от борьбы и крови.
   "Запрячусь в угол и там погибну", -- подумал он.
   Но в эту минуту во дворе раздались выстрелы, и в хлев вбежало одновременно несколько казаков.
   -- Батько! Батько! -- кричали они. -- Скорей сюда!
   Заглоба в первую минуту не понял, что случилось, и удивился. Взглянул вниз -- никого уж нет. Стропила на крыше уже не трещат.
   -- Что случилось? -- сказал он громко. -- А, понимаю! Хотят сжечь хлев и потому стреляют в крышу.
   А во дворе все яснее и яснее слышались страшные крики людей и лошадиный топот. Выстрелы смешались с воем и звоном оружия.
   "Боже! Неужели это битва?" -- подумал Заглоба и бросился к сделанной им в крыше дыре.
   Едва он взглянул, как от радости под ним подогнулись колени.
   На дворе кипел бой, и Заглоба увидел страшный погром казаков Богуна, Пораженные неожиданным нападением, они почти без сопротивления гибли под огнем выстрелов; ударами мечей и натиском конских грудей. Солдаты в красных мундирах нещадно били и преследовали их, не давая им ни выхватить сабель, ни сесть на коней. Защищались только отдельные кучки: одни бросались к лошадям и силились вскочить на них, но гибли прежде, чем нога их успевала коснуться стремени; другие, побросав, пики и сабли, прятались под забор, застревали между кольями, скакали через забор, кричали и выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что на них как орел, неожиданно налетел сам князь Ерема со всем своим войском. Им не было времени ни опомниться, ни оглянуться кругом: крики победителей, свист сабель и гул выстрелов преследовали их, как буря; горячее дыхание лошадей жгло им спины.
   -- Люди, спасайтесь, -- раздавалось со всех сторон.
   -- Бей! Режь! -- кричали нападающие.
   Наконец, Заглоба увидел маленького Володыевского, который, стоя у ворот с несколькими солдатами, отдавал им приказания и словами, и булавою, время от времени он сам бросался на своем гнедом коне в самый центр битвы; и где он только повернется или взмахнет саблей, там сейчас же падает человек, не успев даже крикнуть. Этот маленький Володыевский был знаток своего дела и солдат душой и телом. Не теряя из виду хода битвы, он то, тут, то там направлял ее, словно капельмейстер, который, дирижируя оркестром, иногда заиграет сам, иногда перестает играть, но все-таки наблюдает, чтобы каждый точно исполнял свою партию.
   Увидев его, Заглоба начал в восторге топать ногами, так что поднял целые облака пыли, хлопать в ладоши и кричать:
   -- Бей их, собачьих сынов! Руби их, коли, режь, дери с них шкуру! Руби их всех до единого!
   От крика и усилий глаза его налились кровью, так что несколько мгновений он ничего почти не видел; но когда он снова открыл их, то ему представилось прекрасное зрелище: на коне, как молния, мчался Богун с. горстью казаков, без шапки, в одной рубахе и шароварах, а за ним гнался со своими солдатами маленький Володыевский.
   -- Бей! -- крикнул Заглоба. -- Это -- Богун!
   Но голос его не долетел до Володыевского. Богун тем временем перепрыгнул через забор, Володыевский -- за ним; некоторые из казаков отстали, а у других лошади свалились от прыжка. Заглоба взглянул опять и увидел Богуна уже на равнине, Володыевский был там же. Казаки Богуна и солдаты Володыевского рассеялись; началась одиночная борьба. Заглоба замер, глаза его чуть не вылезли из орбит он увидел, что Володыевский совсем уже настиг Богуна, как гончая кабана; последний повернул голову и выхватил саблю.
   -- Они уж дерутся! -- кричит Заглоба.
   Еще минута, и Богун падает вместе с лошадью, а Володыевский, стоптав его, гонится уже за другими.
   Но Богун еще жив; он вскакивает и бежит к скатам, заросшим кустарником.
   -- Держи, держи его! -- кричал Заглоба. -- Это -- Богун.
   Но вот мчится новая ватага казаков, которая скрывалась до сих пор под скатами, а теперь, открытая в своем убежище, искала другого прикрытия. За ними в нескольких саженях гонятся солдаты. Ватага эта, догнав Богуна, подхватывает его и увлекает с собой. Наконец она совсем исчезает из глаз; с нею исчезают и солдаты.
   На дворе сделалось пусто и тихо, потому что даже солдаты Заглобы, отбитые Володыевским, вскочив на казацких лошадей, погнались вместе с другими за бегущим неприятелем.
   Заглоба спустил лестницу, слез сверху и, выйдя из хлева, сказал:
   -- Я свободен...
   И начал оглядываться. На дворе лежало множество убитых казаков и несколько солдат. Шляхтич медленно расхаживала между ними, внимательно оглядывая каждого, и наконец опустился перед одним на колени. Через минуту он уже поднялся, с жестяной фляжкой в руках
   -- Полная! -- пробормотал он.
   И, приложив ее к губам, опрокинул голову.
   -- Недурна!
   Затем снова оглянулся и повторил, на этот раз решительнее:
   -- Я свободен...
   Потом пошел к хате, на пороге которой наткнулся на труп старого бондаря, убитого казаками, и вошел в неё.
   Когда он вышел, на жупане его, запачканном в навозе, блестел пояс Богуна, вышитый золотом, за который был заткнут номе с крупным рубином на рукоятке.
   -- Бог награждает мужество! -- бормотал он. -- Пояс набит довольно туго! А плюгавый разбойник! Надеюсь, что он не вывернется теперь! Однако этот маленький Володыевский -- штучка! Я знал, что он храбрый солдат, но никак не ожидал, чтобы он так насел на Богуна! Такой маленький, а сколько в нем храбрости и одушевления! Богун мог бы носить его у пояса, вместо ножа, А, чтоб его черти взяли! Нет, лучше помоги ему, Боже! Он, должно быть, не узнал Богуна, а то прикончил бы его. Фу, как здесь пахнет порохом! Даже в носу крутит! Однако я вывернулся из такой беды, в какой еще никогда не бывал! Слава Всевышнему! Надо присмотреться к этому Володыевскому -- в нем, должно быть, сидит дьявол.
   И, рассуждая таким образом, Заглоба присел на пороге хлева и стал ждать.
   Вдали, на равнину показались солдаты, возвращающиеся с погрома, с ВолоДыевским во главе, который, увидев Заглобу, поскакал скорей и, соскочив с коня, подошел к нему.
   -- Вас ли я вижу? -- кричал он еще издали.
   -- Меня, в собственной моей персоне! -- ответил Заглоба. -- Да благословит вас Бог за то, что вы пришли на помощь!
   -- Слава Богу, что вовремя! -- ответил маленький рыцарь, радостно пожимая руку Заглобы.
   -- А как же вы узнали об всем, что тут случилось?
   -- Мне дали знать крестьяне этого хутора.
   -- А я думал, что они изменили мне.
   -- Нет, это добрые люди. Ушли целыми только молодые, а что сталось с другими -- не знают.
   -- Если не изменники, то, значит, их побили казаки. Хозяин лежит около хаты. Но дело не в том... Скажите, Богун жив или убежал?
   -- Разве это был Богун?
   -- Ведь это был Богун, тот, без шапки, в рубахе и шароварах, которого вы повалили вместе с лошадью.
   -- Я его ранил в руку. Черт возьми, как же это я не узнал его! Но вы? Что вы натворили?
   -- Что я натворил? -- повторил Заглоба. -- Пойдемте, и вы увидите.
   С этими словами он взял его за руку и повел в хлев.
   -- Смотрите! -- сказал он.
   Володыевский, войдя в хлев со света, сначала ничего не мог разобрать, но когда глаза его несколько освоились с темнотой, он разглядел кучу мертвых тел, лежащих в навозе.
   -- Кто же это столько, нарезал их? -- с удивлением спросил он.
   -- Я! -- ответил Заглоба. -- Вы спрашиваете, что я сделал, -- так вот, смотрите!
   -- Ну, ну! -- сказал молодой офицер, качая головой. -- Каким же это образом?
   -- Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и с крыши. Не знаю, долго ли продолжалось все это, потому что в битве время летит незаметно. Это был Богун со всей своей шайкой! Попомнит он и вас, и меня! В другой раз расскажу вам, как я попал в плен, что я вытерпел и как обругал Богуна. Я теперь я так устал, что еле стою на ногах.
   -- Нечего и говорить, -- сказал Володыевский, -- вы храбро защищались. Одно только скажу, что вы лучший воин, чем вождь.
   -- Теперь не время спорить, -- ответил шляхтич. -- Лучше поблагодарим Господа, что он послал нам победу, которая не скоро забудется людьми.
   Володыевский удивленно посмотрел на Заглобу. До сих пор ему казалось, что он один одержал победу, которой Заглоба, очевидно, хотел поделиться с ним. Он только посмотрел на шляхтича, потом, покачав головой, сказал:
   -- Ну, пусть будет так!
   Через час оба приятеля во главе соединенных отрядов двинулись к Ермолинцам.
   Люди Заглобы были почти все целы, так как, настигнутые во сне, они не сопротивлялись, а Богун, высланный главным образом за сведениями, велел брать их живьем и не убивать.
  

Глава VIII

  
   Богуну, несмотря на то, что он был предусмотрительные и опытный вождь, не посчастливилось. Он еще больше убедился, что князь со всеми своими войсками действительно двинулся против Кривоноса, что подтверждали и взятые им в. плен солдаты Заглобы, которые сами свято верили, что следом за ними идет сам князь. Несчастному атаману ничего не оставалось, как только отступить и идти к Кривоносу, но задача эта была не из легких, так как только на третий день он собрал около двухсот казаков; остальные были убиты или ранены и блуждали в ярах и тростниках, не зная, что делать, как защищаться и куда идти. Но эта кучка людей, собравшихся около Богуна, ни к чему не была пригодна, так как малейшая тревога могла обратить ее в бегство. Однако это были все молодцы на подбор, -- лучших солдат нельзя было бы найти во всей Сечи. Они не знали, с какими незначительными силами напал на них Володыевский, и что только благодаря тому, что он напал на спящих и неподготовленных к борьбе, он мог так разгромить их Они свято верили, что имеют дело если не с самим князем, то, по крайней мере, с одним из многочисленных его отрядов. Богун горел как в огне; он был ранен, разбит, болен, выпустил из рук заклятого врага и посрамил свою славу. Те казаки, которые еще накануне поражения слепо пошли бы за ним в Крым, в ад и на самого князя, утратили теперь свою веру в него и свое мужество и думали теперь только о том, как бы унести целыми свои ноги. А между тем, Богун сделал бее. что должен был сделать вождь: расставил около хутора стражу и отдыхал только потому, что лошади, пришедшие из-под Каменца почти без передышки, были не способны к дальнейшей дороге. А Володыевский, юные годы которого прошли в походах и засадах на татар, подкрался к ним ночью, как волк, схватил стражу прежде, чем она успела крикнуть или выстрелить, и так неожиданно ударил на них, что он, Богун, успел скрыться в одних только шароварах и рубахе. Когда атаман вспоминал об этом, в глазах у него делалось темно, в голове все кружилось, а отчаяние грызло его душу, как бешеный пес. Он, который бросался в Черном море на турецкие галеры, он, который преследовал татар до самого Перекопа и сжигал аулы под самым носом хана, он, который под самыми Лубнами, на глазах у князя, вырезал его полк в Васипьевке, -- он должен был бежать в одной рубахе, без шапки и даже без сабли, так как потерял ее в стычке с маленьким рыцарем. И на постоях и остановках, когда его никто не видел, он хватался за голову и кричал: "Где моя слава молодецкая? Где моя сабля верная?" Им овладевало безумие, и он напивался до потери человеческого облика: тогда он хотел идти на князя, ударить на него и пропасть, сгинуть навеки.
   Но казаки не хотели. "Убей, батько, не пойдем!" -- мрачно отвечали они на его взрывы; и напрасно он, в припадке бешенства, рубил их саблями или стрелял в них из пистолета, они не хотели идти и не пошли.
   Из-под ног атамана, казалось, ускользала почва; это не был еще конец его несчастиям. Опасаясь вероятной погони, он не смел идти прямо на юг, предполагая, что Кривонос, может быть, уже отказался от осады, пошел на восток и наткнулся на отряд Подбипенты. Но осмотрительный Лонгин не дал провести себя, первым ударил на него и тем легче разбил, что казаки не хотели драться, и оттеснил к отряду Скшетуского, который так разгромил его, что Богун, после долгого блуждания по степи, обесславленный, без добычи, без казаков, без известий, добрался наконец до Кривоноса
   Однако Кривонос, такой страшный обыкновенно для своих подчиненных, которым не повезло, на этот раз нисколько не рассердился. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремой; он приголубил даже его, утешил и успокоил, а когда тот заболел горячкой, велел лечить его и беречь как зеницу ока.
   А тем временем четверо княжеских рыцарей счастливо вернулись в Ермолинцы, где остановились на несколько дней, чтобы дать отдых людям и лошадям. Они остановились в той же квартире, где и в первый раз; каждый сдал Скшетускому отчет в том, что с ним случилось и как он поступил; затем они засели за мед и начали дружескую беседу. Но Заглоба почти никому не давал говорить. Он не хотел ничего слушать и желал, чтобы слушали только его, ему казалось, что у него больше всех есть о чем рассказать.
   -- Господа, -- говорил он, -- я попал в плен, это правда, но фортуна изменчива. Богун всю жизнь бил других, а сегодня мы его побили. Это всегда так на войне? Сегодня ты бьешь, а завтра бьют тебя. Но Бог покарал Богуна за то, что он напал на нас, спящих сном праведным, и так бесчестно разбудил нас. Он думал, что напугает меня своим плюгавым языком, но я его так притиснул, что он совсем спутался и выболтал то, что совсем не хотел сказать. Да что тут долго говорить, если бы я не попал в неволю, то мы не разгромили бы его так с Володыевским. Теперь слушайте же дальше: итак, если бы я с Володыевским не побил его, то ничего не осталось бы делать ни Подбипенте, ни Скшетускому, и наконец, если бы мы не разгромили его, то разгромил бы он нас; а если этого не случилось, то благодаря кому?
   -- Вы -- настоящая лиса, -- сказал Лонгин, -- тут махнете хвостом, там проскользнете и всегда вывернетесь.
   -- Глупа та собака, которая гоняется за своим хвостом, потому что она все равно его не догонит, а только потеряет нюх
   -- Но сколько вы людей потеряли?
   -- Всего около двенадцати человек и несколько раненых. Там нас не очень били.
   -- А вы, господин Володыевский?
   -- Человек тридцать, потому что я напал на неприготовленных к битве.
   -- А вы, господин поручик?
   -- Столько же, сколько и Лонгин.
   -- Ну а я только двоих Теперь скажите же сами, кто лучший вождь? Вот то-то! Зачем мы сюда приехали? Затем, что нас послал князь собрать вести о Кривоносе. Так вот я вам скажу, что узнал о нем первый и из самого лучшего источника, прямо от Богуна; знаю, что он стоит под Каменцем и хочет бросить осаду, потому что струсил. Это новость вообще. Но я знаю нечто такое, что обрадует всех вас и о чем я не говорил до сих пор, так как хотел, чтобы мы обсудили это все вместе. Да к тому же я был болен и от усталости и оттого, что я был так неудобно связан; я думал, что совсем захлебнусь кровью.
   -- Ах, да говорите же, ради Бога! -- воскликнул Володыевский. -- Может быть, вы что-нибудь узнали о нашей бедняжке?
   -- Да, именно о ней, да благословит ее Бог, -- отвечал Заглоба.
   Скшетуский поднялся, выпрямился во весь свой рост и сейчас же сел опять. Настала такая тишина, что слышно было жужжание комаров на окне. Заглоба продолжал:
   -- Она жива, я знаю это наверно, и находится в руках Богуна. Да, господа, страшные это руки, но Бог не допустил, чтобы он ее обидел или опозорил. Мне это, господа, сказал сам Богун, а он скорей похвастает чем-нибудь другим.
   -- Может ли это быть, может ли это быть? -- лихорадочно спрашивал Скшетуский.
   -- Если я лгу, пускай меня поразит гром, -- торжественно сказал Заглоба, -- это истина. Слушайте же, что мне сказал Богун, когда думал посмеяться надо мной, а потом прикусил язычок. "Что же ты думаешь, -- говорил он, -- что ты привез ее в Бар для мужика, что ли? Что. я, холоп, чтобы неволить ее силой? Или мне не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве и чтобы во время венца пели чернецы и горело триста свечей, -- у меня, атамана и гетмана!" И он начал топать ногами и грозить мне ножом, думал, что испугает меня, но я ему сказал, чтобы он пугал собак.
   Скшетуский опомнился уже, лицо его сияло и на нем попеременно отражались и страх, и надежда, и сомнение, и радость.
   -- Где же она, где? -- торопливо спрашивал он. -- Если вы и это знаете; то вы -- прямо ангел!
   -- Этого он мне не сказал, но умной голове довольно и двух слов. Заметьте, господа, что он все насмехался надо мной, пока я не срезал его. Вот он и говорит мне: "Сначала я поведу тебя к Кривоносу, а потом пригласил бы тебя на свадьбу, но теперь война, так что она не скоро еще будет". Заметьте, господа: "еще не скоро". Значит, у нас есть еще время. Заметьте еще: "сначала поведу тебя к Кривоносу, а потом на свадьбу". Значит, никоим образом нет ее у Кривоноса, она где-нибудь далеко, куда еще война не дошла.
   -- Золотой вы человек! -- воскликнул Володыевский.
   -- Я думал сперва, -- продолжал приятно польщенный Заглоба, -- что, может быть, он отослал ее в Киев, но потом решил, что нет, так как он говорил мне, что поедет туда с нею венчаться. А если поедет, то значит, ее там нет. Да и слишком он умен, чтобы везти ее в Киев, потому что если Хмельницкий пойдет к Червонной Руси, то Киев легко могут занять литовские войска.
   -- Правда, правда! -- воскликнул Подбипента. -- Как Бог свят, многие хотели бы поменяться с вами умом.
   -- Только я не с каждым менялся бы, а то вместо мозгов получишь сено -- это часто случается на Литве.
   -- Опять за свое! -- сказал Лонгин.
   -- Позвольте же мне кончить. Раз ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, то должна же она быть где-нибудь?
   -- В том-то оно и дело!
   -- Если вы догадываетесь, где она, то говорите скорей, я весь горю! -- воскликнул Скшетуский.
   -- За Ямполем! -- сказал Заглоба и торжествующе обвел присутствующих своим здоровым глазом.
   -- Откуда вы знаете это? -- спросил Скшетуский.
   -- Откуда знаю? Вот откуда: сидел я в хлеву, куда велел меня запереть этот разбойник, чтоб его свиньи съели! А вокруг хлева разговаривали казаки. Приложив ухо к стене, я услышал, как один говорит: "Теперь, видно, атаман поедет за Ямполь", а другой на это: "Молчи, коли тебе жизнь еще мила". Даю голову на отсечение, что она за Ямполем.
   -- О, как Бог в небе! -- воскликнул Володыевский.
   -- В Дикие Поля он, понятно, ее не повез, так что, по-моему, он ее спрятал где-нибудь между Ямполем и Ягорлыком. Был я раз в тех странах, когда съезжались королевские и ханские судьи; в Ягорлыке, как вам должно быть известно, разбираются пограничные споры о забранных стадах, а в таких спорах недостатка не чувствуется. По берегам Днестра встречается много яров, рвов, укромных мест и разных камышей, в которых ютятся, как в хуторах, люди, не признающие никакой власти, живущие пустынно и в одиночестве. Без сомнения, он и скрыл ее у этих диких пустынников; там для него было всего безопаснее.
   -- Ну а как добраться туда, когда Кривонос загородил дорогу? -- сказал Лонгин. -- Ямполь, насколько я знаю, разбойничье гнездо.
   -- Хотя бы мне десять раз пришлось умереть, я пойду ее спасать! -- перебил Скшетуский. -- Пойду переодетым и стану, искать ее. Бог поможет, и я найду ее.
   -- И я с тобой, Ян! -- сказал Володыевский.
   -- И я дедом с теорбаном, -- прибавил Заглоба. -- Я опытнее вас всех, господа: но так как мне до смерти надоел теорбан, то я возьму дуду.
   -- Братцы, может быть, и я на что-нибудь пригожусь? -- спросил Лонгин.
   -- И наверное! -- возразил ему на это Заглоба. -- Когда нам придется переправляться через Днепр, то ты перенесешь нас всех, как святой Христофор.
   -- Сердечно вас всех благодарю, господа, -- сказал Скшетуский, -- и с большой радостью, принимаю вашу готовность. Друзья познаются только в горе, и я вижу, что Господь Бог не обидел меня таковыми. Дай Бог, чтобы мне привелось отплатить вам за все!
   -- Все мы, как один человек, пойдем с тобою! -- сказал Заглоба. -- Бог любит comacHet и поверьте, скоро труды наши увенчаются успехом.
   -- Теперь ничего иного ле остается, -- произнес после некоторого молчания Скшетуский, -- как отвести к князю отряд и отправиться на поиски. Пойдем Днестром за Ямполь, до самого Ягорлыка, и будем всюду искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или будет разбит, пока мы доберемся до князя, значит, и служба не помешает нам. Войско, наверное, пойдет на Украину, чтобы окончательно подавить бунт, но там уже обойдется без нас.
   -- Подождите-ка, -- сказал Володыевский, -- после Хмельницкого дойдет очередь до Кривоноса, и мы можем двинуться к Ямполю вместе с войском.
   -- Нет, нам надо ехать раньше, -- возразил Заглоба, -- но прежде надо отвести отряд чтобы развязать себе руки. Надеюсь, что князь будет доволен нами.
   -- В особенности вами.
   -- Конечно, потому что я привезу ему самые лучшие вести. Я ожидаю награды.
   -- Мы должны отдохнуть до утра, -- сказал Володыевский, -- впрочем, пусть распоряжается Скшетуский: он тут начальник, но я только предупреждаю, что если мы двинемся сегодня, то все мои лошади попадают.
   -- Я знаю, что это невозможно, -- ответил Скшетуский, -- но думаю, что после хорошей кормежки мы сможем ехать завтра.
   На следующий день отряд двинулся в путь. Согласно приказанию князя, им надо было вернуться в Збараж и ждать там дальнейших распоряжений. Они пошли на Кузьмин, в сторону от Фельпотына к Волочиску, откуда вела дорога через Хлебановку в Збараж Дорога была плохая, так как все время шли дожди, но спокойная; только Лонгин, шедший впереди, с конницею в сто человек, разогнал несколько шаек мятежников, которые собрались в тылу правительственных войск Они остановились на ночлег только в Волочиске.
   Но едва только успели они уснуть сладким сном, как их разбудила тревога: стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. Но они сейчас же узнали татарский полк Вершула. Заглоба, Лонгин и Володыевский немедленно собрались в комнате Скшетуского, куда следом за ними влетел, как вихрь, офицер легкой кавалерии, израненный и весь покрытый грязью. Скшетуский, взглянув на него, воскликнул:
   -- Вершул!
   -- Да, я! -- ответил прибывший, еле переводя дух
   -- От князя? Да
   -- Какие вести? Хмельницкий разбит?
   -- Разбита... Польша!
   -- Ради Бога! Что вы говорите! Поражение?
   -- Поражение, позор, посрамление! Без битвы! Паника!
   -- Я не верю своим ушам! Говорите же, ради Бога! Региментарии...
   -- Бежали.
   -- Где же наш князь?
   -- Уходит... без войска... я от князя... приказ... немедленно идти к Львову... за нами идут...
   -- Кто? Вершул, Вершул, опомнитесь! Кто?
   -- Хмельницкий, татары!
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! -- воскликнул Заглоба. -- Под нами расступается сама земля.
   Но Скшетуский уже понял, в чем дело.
   -- Спрашивать будем потом, -- сказал он, -- теперь на коней.
   -- На коней, на коней!
   Копыта вершуловских лошадей уже стучали под окнами; горожане, разбуженные появлением войска, выходили из домов с фонарями и факелами в руках Весть, как молния, облетела весь город. Забили в набат. Тихое за минуту до этого местечко наполнилось шумом, криками, лошадиным топотом, командами и криками евреев.
   Жители хотели уйти вместе с войском, запрягали возы, нагружали их своими женами, детьми и разной рухлядью; бургомистр, во главе нескольких мещан, пришел умолять Скшетуского, чтобы он не уезжал вперед и проводил бы их хотя бы в Тарнополь, но Скшетуский не хотел даже и слушать, имея строгий приказ немедленно ехать во Львоа
   Они выступили в поход и только по дороге Вершул, немного придя в себя, начал рассказывать, что случилось.
   -- С тех пор, как существует Польша, -- говорил он, -- никогда еще не терпела она такого поражения... В сравнении с этим ничто Цецера, Желтые Воды и Корсунь.
   А Скшетуский, Володыевский и Подбипента хватались за головы и взмахивали руками.
   -- Это переходит границы человеческого понимания,-- говорили они. -- Где же был князь?
   -- Он был покинут; его нарочно отстранили, он даже не распоряжался своею дивизией.
   -- Кто же командовал?
   -- Все и никто. Я давно уже служу и съел на войне зубы, но такого войска и таких начальников еще не видел.
   Заглоба, который не особенно любил Вершула и мало знал его, начал качать головой и чмокать губами, а потом сказал:
   -- Может быть, вы ошиблись и незначительное поражение приняли за всеобщее, поскольку то, что вы рассказываете, уму непостижимо.
   -- Что непостижимо -- с этим я согласен, но я готов дать голову на отсечение, если это неправда.
   -- Каким же образом после поражения вы первым очутились в Волочиске? Я не могу допустить мысли, что вы дали деру! Где же теперь войско? Куда оно бежит? Что с ним случилось? Отчего убегающие не опередили вас? Я напрасно ищу ответа на все эти вопросы.
   Вершул во всякое другое время не спустил бы даром таких вопросов, но в эту минуту он ни о чем не мог думать, кроме поражения, поэтому только ответил:
   -- Я потому пришел в Волочиск первым, что все бегут на Ожиговцы, а князь нарочно послал меня сюда, чтобы я предупредил вас и чтобы вас не застали врасплох Во-вторых, ваши пятьсот человек теперь для него не безделица, потому что дивизия его большей частью погибла или рассеялась.
   -- Удивительно! -- пробормотал Заглоба.
   -- Страшно подумать! Отчаяние овладевает мною! Сердце разрывается, а слезы сами льются! -- говорил, ломая руки, Володыевский. -- Отчизна погибла] По смерти бесчестие! Такое войско погибло, обращено в бегство! Это, должно быть, конец света и начало страшного суда!
   -- Не перебивайте его, дайте ему все рассказать! -- обратился к ним Скшетуский.
   Вершул молчал, как бы собираясь с силами; несколько времени слышалось только шлепанье копыт по грязи: шел дождь. Ночь была темная, пасмурная, и в этой темноте, при дожде, слова Вершула звучали удивительно зловеще:
   -- Если бы я не надеялся быть убитым в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите, что это конец света, и я тоже думаю, что он скоро наступит, так как все рушится, зло торжествует над добром и антихрист уже ходит по свету. Вы еще не видели того, что случилось, и не можете даже слышать рассказа, так что же должен чувствовать я, который собственными глазами видел позор и поражение? Бог послал нам счастливое начало в этой войне. Князь забыл все и даже помирился с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию, и сам Бог благословлял его. Князь одержал новую победу под Константиновой и взял самый город, который неприятель очистил после первого же штурма Потом мы двинулись к Пипавицам, хотя князь не советовал идти туда. Но уже на пути принялись строить против него козни и разные махинации. Его не слушали на советах, не обращали внимания на то, что он говорил, а главное, старались разделить нашу дивизию, чтобы она не была целиком в его руках Если бы он противился, то все несчастья и вину свалили бы на него; поэтому он молчал и терпеливо сносил все По приказу главнокомандующего, легкая кавалерия вместе с пушками Вурцля и оберштером Махницким осталась в Константинове; 6т него отделили также полки Осинского и Корицкого, так что при нем остались гусары Зацвилиховского, два, полка драгун да я с частью моего полка Всего не более двух тысяч человек Тогда-то и начали помыкать им; я сам слышал, как говорили приверженцы князя Доминика: "Теперь уж не скажут после победы, что она -- дело рук Вишневецкого". И они громко говорили, что если бы князь действительно пользовался такой славой, то на выборах его кандидат, королевич Карл, получил бы преимущество, а между тем все хотят Казимира. Они так заразили этими предубеждениями все войска, что там начали образовываться кружки, затем стали высылать делегатов, точно на сейме, одним словом, там думали обо всем, кроме войны, как будто неприятель был уже поражен. И если б я стал вам рассказывать о тех пирах, о той роскоши, которая царила там, то вы не поверили бы. Воины Пирра были ничто в сравнении с этими воинами, покрытыми золотом, драгоценностями и страусовыми перьями. А за нами шло двести тысяч слуг и тьма повозок; кони падали под тяжестью шелковых тканей и ковров, возы ломались под тяжестью вин. Можно было подумать, что мы идем завоевывать весь свет. Шляхта по целым дням и ночам хлопала бичами. "Вот чем, -- говорила она, -- успокоим мы хамов, не обнажая даже сабель". Мы же, старые воины, привыкли драться, а не болтать, и при одном только виде этой неслыханной роскоши мы уже чуяли что-то недоброе. Потом начались споры из-за воеводы Киселя: одни говорили, что он изменник, другие -- что он почтенный сенатор. В пьяном виде дрались и саблями. Обозных стражников не было. Никто не следил за порядком, никто не предводительствовал: каждый делал, что хотел, шел -- куда ему хотелось, останавливался там, где ему вздумалось; челядь поднимала споры. Боже милосердный! Это был праздник, а не война, праздник, на котором была пропита, съедена и протанцована честь Республики, вся, без остатка!
   -- Еще мы живы! -- воскликнул Володыевский.
   -- И Бог есть на небе! -- прибавил Скшетуский.
   Наступило молчание, потом Вершул снова заговорил:
   -- Мы все погибнем, разве только Бог сотворит чудо, перестанет карать нас за наши грехи и окажет нам незаслуженное нами милосердие. Иногда я сам не верю тому, что видел собственными глазами, и мне кажется, что это какой-то кошмар.
   -- Говорите же дальше, -- прервал Заглоба, -- вы пришли в Пилавицы, и что же?
   -- И стали там. О чем там советывались региментарии, не знаю; за все это они ответят на Страшном суде, потому что ударь они сразу на Хмельницкого, то разбили бы его, как Бог свят, несмотря на весь беспорядок, неумелость, раздоры и отсутствие вождя. Там уж началась паника между чернью и толковали о том, как бы выдать Хмельницкого, да и он сам задумывал бегство. Князь ездил от палатки к палатке, просил, умолял, грозил; "Ударим, пока не подошли татары, ударим". Он рвал на себе волосы, а те только смотрели друг на друга и -- ничего, ничего! Только пили да рядили. Пришли слухи, что идут татары, хан с двухсоттысячной конницей, а они все советовались. Князь заперся в своей палатке, так как на него решительно не обращали внимания. В войске начали говорить, что канцлер запретил князю начинать битву и что начаты переговоры. Начался еще больший беспорядок Наконец пришли татары; но в первый день Бог помог нам: с ними имели стычку князь, Осинский и Лащ; они прогнали орду с поля, значительно истребив ее, а затем...
   И голос Вершула замер в груди.
   -- А потом? -- спросил Заглоба.
   -- Наступила ночь: страшная, непонятная. Я, помню! стоял со своими людьми на страже у реки и вдруг слышу, в казацком обозе палят из пушек, как бы салютуя, и слышатся крики. Тогда я вспомнил, что вчера говорили в лазере, будто в поле вышли не все татарские силы, а только часть -- Тугай-бей со своими людьми. Я подумал, что если там салютуют, то стало быть, явился сам хан. Но вижу, что в нашем лагере начинается паника. Я подскочил с несколькими людьми. Спрашиваю: "Что случилось?" В ответ мне кричат: "Региментарии ушли". Я к князю Доминику -- нет его! Я к подчашему -- нет! К коронному хорунжему -- нет! Иисусе Христе! Солдаты бегают по майдану; шум, крик, суматоха: "Где региментарии, где региментарии?" Другие кричат: "На коней! На коней!", третьи: "Измена! Измена! Спасайтесь, братья". Они поднимают кверху руки, лица обезумели, глаза вытаращены; они толкаются, душат друг друга, садятся на лошадей и летят, наугад без оружия. Наконец они начали хватать шлемы, панцири, оружие и палатки. Вдруг во главе гусар в серебряных латах появился князь; около него несли шесть факелов, а он, стоя на стременах, кричал: "Господа, я здесь, я остался, ко мне". Но где там! Не слышат его, не видят, летят на гусар, сбивают их, опрокидывают людей и лошадей, так что мы едва спасли самого князя; потом, по потоптанным кострам, в темноте, словно прорвавшийся поток, в диком страхе несется все войско, рассеивается, бежит и гибнет... Нет теперь войска, нет вождей, нет Польши, есть только несмытый позор и казацкая нога у нас на шее...
   И Вершул начал стонать и дергать коня; им овладело безграничное отчаяние, которое сообщилось и другим. Они ехали ночью, в темноте и под дождем, как обезумевшие.
   После долгого молчания первым начал Заглоба:
   -- Без битвы, о шельмы! Ах вы такие-сякие! Помните, как они хорохорились в Збараже? Как они собирались съесть Хмельницкого без соли и перцу? О, шельмы!
   -- Куда им! -- крикнул Вершул. -- Они бежали после первой победы, одержанной над татарами и чернью, битвы, в которой даже простые ополченцы дрались, как львы.
   -- Тут виден перст Божий, -- сказал Скшетуский, -- но вместе и какая-то тайна, которая должна выясниться...
   -- Случается, что войска бегут, но тут вожди первые бросили обоз, как будто намеренно хотели облегчить неприятелю победу и отдать ему все войско на избиение, -- сказал Володыевский
   -- Да, да! воскликнул Вершул. -- Говорят, что они именно нарочно сделали это.
   -- Нарочно! Но, клянусь Богом, это невозможно!
   -- Говорят, что нарочно. А зачем? Кто поймет, кто угадает?
   -- Чтобы им, проклятым, в гробу было трудно пошевельнуться, чтобы погиб весь их род, а после него остался один только позор! сказал Заглоба.
   -- Аминь! -- сказал Скшетуский.
   -- Аминь! -- повторили за ним Володыевский и Подбипента.
   -- Теперь только, один человек может еще спасти отчизну, если ему отдадут булаву и остальные силы Польши; один он, потому о другом ни шляхта, ни войска не станут и слушать.
   -- Князь? -- спросил Скшетуский.
   -- Да, он.
   -- Пойдем к нему и вместе с ним погибнем! Да здравствует Иеремия Вишневецкий!-- воскликнул Заглоба.
   -- Да здравствует! -- повторили за ним несколько неуверенных голосов.
   Но возглас этот тотчас же замер, потому что когда под ногами расступалась земля, а небо, казалось, давило на головы, было не до криков и приветствий.
   Начинался рассвет. Вдали показались стены Тарнополя
  

Глава IX

  
   Первые беглецы из-под Пилавец добрели до Львова на рассвете, 26-го сентября, и не успели еще открыть городских ворот, как страшная весть с быстротой молнии облет тела весь город возбуждая в одних недоверие, в других--страх, в третьих -- отчаянную жажду обороны. Скшетуский со своим отрядом прибыл двумя днями позже, когда весь город был переполнен убегавшими солдатами, шляхтой и вооруженными мещанами. Уже подумывали о защите, так как каждую минуту могли ожидать нападения татар; но никто еще не знал, кто станет во главе и как возьмется за дело; всюду поэтому царствовали беспорядок и паника. Некоторые совсем покидали город, увозя свои семьи, а окрестные жители, наоборот, искали в нем убежища. Выезжавшие и приезжавшие переполняли улицы и подымали шум и споры; всюду было полно возов, узлов, ящиков, пакетов, коней и солдат разных полков; на лицах у всех неуверенность, лихорадочное ожидание, отчаяние или решимость. Поминутно подымалась, словно вихрь, паника и раздавались крики: "Едут, едут!" -- и толпа, как волна, слепо бежала вперед, пораженная безумной тревогой, пока наконец не оказывалось, что это какой-нибудь новый отряд беглецов. А отрядов этих собиралось все больше и больше. Но какой жалкий вид имели эти солдаты, которые еще так недавно шли в поход против холопов в золоте и перьях, с песнями на устах и гордостью во взоре! Оборванные, голодные, истомленные, в грязи, на исхудалых конях, со стыдом в лице, они скорей были похожи на нищих и могли только возбуждать сострадание, если бы на жалость и сострадание было время в этом городе, стены которого каждую минуту могли рушиться под напором врага. Каждый из этих опозоренных рыцарей утешал себя только тем, что стыд и позор этот был тогда уделом тысяч сотоварищей. Они укрывались только первое время, а потом начались нарекания, жалобы и угрозы; шатались по улицам, пьянствовали по корчмам и шинкам и еще больше увеличивали беспорядок и тревогу.
   Каждый твердил: "Татары уже тут". Одни уверяли, что видели за собою пожары, другие -- что им уже приходилось отбиваться от татарских отрядов. Толпа, окружавшая солдат, с напряженным вниманием слушала эти вести. Крыши костелов и башен были усеяны тысячами любопытных; колокола били тревогу, а женщины и дети толпились в храмах, где среди мерцающих свечей сияла чаша со Святыми Дарами
   Скшетуский медленно протискивался со своим отрядом от Галицких ворот, сквозь сплошную стену лошадей, возов, солдат, мещанские цехи, стоявшие под своими знаменами, и сквозь толпу народа, с удивлением смотревших на этот отряд, входящий в город не врассыпную, а в стройном боевом порядке. Послышались крики, что это подкрепление, и толпой снова овладела ни на чем не основанная радость; толпа эта начала тесниться к Скшетускому, хватать его стремена и целовать их. Сбежались и солдаты и крикнули: "Это воины Вишневецкого! Да здравствует князь Иеремия!" Началась такая давка, что лошади еле-еле могли передвигать ноги.
   Наконец навстречу показался отряд драгун с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, а офицер кричал: "Дорогу, дорогу!" -- и ударял саблей тех, кто не спешил отскочить в сторону.
   Скшетуский узнал Кушеля.
   Молодой офицер радостно приветствовал знакомых
   -- Что за времена! Что за времена! -- проговорил он.
   -- Где князь? -- спросил Скшетуский.
   -- Он заморился бы совсем от тревоги, если бы ты не приехал. Он с нетерпением ждет тебя и твоих людей; а теперь он у бернардинцев; меня послали в город, чтобы привести его в порядок, но этим уже занялся Гросвайер. Я поеду с тобою в костел. Там идет теперь совет.
   -- В костеле?
   -- Да. Хотят предложить князю булаву, так как солдаты объявили, что при другом начальнике они не будут защищать город.
   -- Едем! Я тоже спешу к князю.
   Соединенный отряд двинулся. По пути Скшетуский расспрашивал обо всем, что делалось во Львове и решена ли его оборона.
   -- Вот именно об этом-то теперь и толкуют там, -- сказал Кушель. -- Мещане хотят защищаться. Что за времена! Люди низшего происхождения выказывают больше благородства и мужества, чем шляхта и солдаты.
   -- А региментарии? Что с ними сталось? Не в городе ли они и не будут ли мешать князю?
   -- Лишь бы только он сам согласился! Было время, когда надо было вручить ему булаву, а теперь поздно! Региментарии не смеют показать глаза. Князь Доминик только покутил в архиепископском дворце и сейчас же убрался, да и хорошо сделал. Ты не поверишь, до какой степени ожесточены против него солдаты. Его уже нет, а они все еще кричат "Давай его сюда, мы его сейчас изрубим". И если бы он не ушел, то не миновать бы беды. Подчаший коронный первым прибыл сюда и начал наговаривать на князя, а теперь сидит смирно, потому что солдаты настроены и против него. Его а глаза укоряют во всем, а он только глотает слезы. Что творится, страх! Что за времена! Благодари Бога, что ты не был под Пилавицами и что тебе не пришлось бежать. Удивительно, как мы не сошли с ума!
   -- А наша дивизия?
   -- Ее уже нет, мало кто остался. Вурцеля нет, Махницкого и Зацвилиховского тоже. Вурцель и Махницкий не были под Пилавицами. они были в Константинове. Их оставил там этот Вельзевул -- князь Доминик, чтобы ослабить нашего князя. Неизвестно, ушли они или окружены неприятелем. Старик Зацвилиховский тоже пропал, словно канул в воду. Дай Бог, чтобы он не сгинул!
   -- А много ли собралось здесь Солдат?
   -- Довольно! Но что с них толку? Один только князь и мог бы справиться с ними, если бы согласился принять булаву, а то они никого не слушают. Князь страшно беспокоился о тебе и о твоих солдатах. Это ведь единственный уцелевший полк! Мы уж тут оплакивали тебя.
   -- Теперь мертвые только и счастливы!
   Они некоторое время ехали молча, разглядывая толпу, прислушиваясь к возгласам и крикам; "Татары! татары!" В одном месте их глазам представилось страшное зрелище раздираемого на куски человека, которого толпа заподозрила в шпионстве. Колокола звонили не переставая.
   -- Скоро придет сюда орда? -- спросил Заглоба.
   -- Черт ее знает! Может, еще и сегодня. Этот город не долго продержится, Хмельницкий идет с двумястами тысяч казаков, не считая татар.
   -- Капут! -- ответил Заглоба. -- Нам надо бы ехать дальше, и как можно скорей. И на что только мы одержали столько побед!
   -- Над кем?
   -- Над Кривоносом, над Богуном, да черт знает над кем еще!
   -- Вот как! -- сказал Кушель и, обращаясь к Скшетускому, тихо спросил: -- А тебя, Ян, ничем Господь не утешил? Не нашел ты того, кого искал? Не узнал ли, по крайней мере, чего?
   -- Теперь не время думать об этом! -- воскликнул Скше-туский. -- Что значат мои личные дела в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, а в конце нас ждет смерть!
   -- Мне тоже кажется, что скоро погибнет весь свет, -- сказал Кушель.
   Они доехали уже до костела бернардинцев, внутренность которого была залита светом. Около костела стояли несметные толпы народа, но войти в него не могли, так как вход заграждал ряд алебардцев, пропуская только знатнейших граждан и военных старшин.
   Скшетуский велел своим людям образовать второй ряд.
   -- Войдем! -- сказал Кушель. -- Тут, в костеле, собралось теперь пол-Польши.
   Они вошли. Кушель не преувеличил. Все, что было выдающегося в войске и в городе, все это собралось на совещание; тут были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и офицеры иноземных полков, и духовенство, и такая масса шляхты, что костел еле мог вместить всех; были также низшие военные чины и несколько городских советников во главе с Гросвайером, который должен был быть представителем мещан. Присутствовал здесь и князь, и коронный подчаший, один из региментариев и киевский воевода, и стобницкий староста, и Весел, и Арцишевский, и литовский обозный -- Осинский; все они сидели перед главным алтарем, так что публика хорошо могла видеть их. Совещания шли быстро, горячо, как обыкновенно в таких случаях: говорившие вставали на скамьи и заклинали старшин не отдавать города в руки неприятеля без обороны. Если б даже пришлось и погибнуть, все-таки город задержит неприятеля, а Польша покамест соберется с силами. Чего недостает для защиты города? Есть стены, есть войска, есть готовность к борьбе -- нет только вождя. Во время этих речей в толпе начинался глухой шум, который постепенно переходил в громкие возгласы; собранием овладевало одушевление: "Погибнем! Смоем пила-вецкий позор и защитим отчизну!" -- раздавались крики. Слышался стук сабель, лезвия которых блестели при огне свечей. Другие кричали: "Тише! Надо совещаться толком". -- "Защищаться или не защищаться?" -- "Защищаться, защищаться", -- кричало собрание, а за ними повторяло и эхо: "Защищаться..." -- "Кому быть вождем?" -- "Князю Иеремии! Он вождь! Он герой! Пусть он защищает город, Польшу! Отдадим ему булаву! За здравствует князь Иеремия!"
   Из тысячи грудей вырвался такой громкий крик, что стены костела задрожали и стекла зазвенели в окнах
   -- Да здравствует князь Иеремия! Да здравствует и побеждает!
   Сверкнули тысячи сабель, взоры всех устремились на князя, он встал спокойный, но нахмуренный. Все моментально стихло.
   -- Господа! -- проговорил он звучным голосом, слышным каждому. -- Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока наконец ее не принял Марий. Но Марий имел право принять ее, так как там не было, вождей, назначенных сенатом. Я тоже в минуту гибели не отказался бы принять власть и отдать жизнь на служение отчизне, но принять булавы я не могу, так как, приняв ее, я оскорбил бы отечество, сенат и верховную власть, а быть самозваным вождем я не хочу. Между нами есть тот, кому Польша вверила булаву, -- коронный подчаший...
   Князь не мог продолжать дальше, потому что едва только он произнес имя подчашего, как поднялись страшные крики и бряцание сабель; толпа заколыхалась и вспыхнула, как порох, на который попала искра. "Долой его! Погибель ему!" -- раздавалось в толпе все громче и громче. Подчаший вскочил с места, бледный, с каплями холодного пота на лбу, а грозные фигуры приближались к креслам, к алтарю и даже слышалось зловещее: "Давайте его сюда!" Князь, видя к чему клонится дело, встал и вытянул правую руку.
   Толпа остановилась, думая, что он будет говорить; все утихло в мгновение ока.
   Но князь хотел только одержать бурю, остановить толпу и не допустить кровопролития в костеле и поэтому, увидев, что самая опасная минута миновала, снова опустился на место.
   А через два кресла, отделенный от него только воеводой киевским, сидел несчастный подчаший: седая голова его была опущена на грудь, руки опустились, а из уст вырвался крик, прерываемый рыданием:
   -- Боже! За грехи мои с покорностью принимаю этот крест! Старец мог возбудить сострадание в самом безжалостном сердце, но толпа не знает жалости. Снова поднялись крики, но вдруг киевский воевода дал знак рукой, что желает говорить.
   Он был товарищем Иеремии в победах, поэтому его охотно слушали.
   А он обратился к князю и в самых трогательных словах заклинал его не отказываться от булавы и не колебаться перед спасением отчизны. Польша гибнет, и нельзя придерживаться буквы закона, ее должен спасать не номинальный вождь, а тот, кто больше всех способен спасти ее.
   -- Бери же ее, вождь непобедимый! Бери и спасай! Не только город, но всю Польшу! Я, старик, ее устами умоляю тебя, а со мною все сословия, мужи, жены и дети! Спасай, спасай!
   И случилось нечто, что тронуло все сердца: к алтарю подошла женщина в трауре и, бросив к ногам князя золотые уборы и драгоценности, опустилась перед ним на колени и, громко рыдая, сказала:
   -- Мы отдаем в твои руки наше имущество, нашу жизнь!.. Спаси нас! Мы погибаем!..
   Сенаторы, воины, а за ними вся толпа разразились громким рыданием, и во всем костеле раздалось единогласное:
   -- Спасай!
   Князь закрыл глаза руками, и когда он отнял их, на них тоже блестели слезы, однако он еще колебался Тогда поднялся коронный подчаший.
   -- Я старт,-- сказал он, -- несчастен и угнетен. Я имею право отказаться от непосильного для меня бремени и передать его более способному и молодому. И вот, пред изображением распятого Христа и в присутствии всего рыцарства, я отдаю тебе булаву -- бери ее!
   И он протянул ее Вишневецкому. Наступила минута такого молчания, что слышно было, как летали мухи; наконец прозвучал торжественный голос Иеремии:
   -- За грехи мои -- принимаю ее!
   Собранием овладела безумная радость. Толпа, ломая скамьи, тиснулась к Вишневецкому, обнимая его ноги и бросая к ним драгоценности и золото. Весть эта молнией облетела весь город Солдаты от радости сходили с ума и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о сдаче города, а о защите его до последней капли крови. Армяне добровольно несли деньги в ратушу, а евреи радостно кричали в своих синагогах Пушки с валов возвестили радостную новость; на улицах стреляли из самопалов, пищалей и пистолетов Крики "Да здравствует!" раздавались всю ночь. Не знающий, в чем дело, мог бы подумать, что город празднует какое-нибудь торжество.
   А между тем каждую минуту могли начать осаду города триста тысяч неприятельского войска -- армия большая, чем могли бы выставить немецкий государь или французский король, и более дикая, чем полчища Тамерлана.
  

Глава Х

  
   Неделю спустя, утром 6-го октября, по Львову разнеслась страшная и неожиданная весть, что князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел неизвестно куда.
   Перед дворцом архиепископа собралась толпа народа; сначала никто не хотел верить: Солдаты уверяли, что если князь уехал, то, наверно, во главе значительного отряда, для того чтобы осмотреть окрестность. "Оказалось, -- говорили в городе, -- что беглецы распространяли фальшивые слухи, предсказывая скорый приход Хмельницкого и татар". Но от 26-го сентября прошло уже дней десять, а неприятеля еще не было. Князь, должно быть, хотел собственными глазами убедиться в опасности и вернется, проверив слухи Да, притом он оставил несколько полков, и все уже было готово к обороне.
   В действительности так и было. Все распоряжения были сделаны, места назначены, на валах поставлены пушки. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами Любопытные немедленно обступили его, но он не захотел разговаривать с толпой и направился прямо к генералу Арцишевскому. Оба они вызвали к себе Гросвайера и после совещания с ним пошли в ратушу. Там Цихоцкий объявил испуганным советникам, что князь уехал и не вернется.
   В первую минуту у всех опустились руки, и кто-то даже осмелился произнести слово "изменник". Тогда Арцишевский, старый вождь, прославившийся подвигами на службе в Голландии, встал и обратился к воинам и советникам со следующей речью:
   -- Я слышал дерзкое слово, которое никто не должен бы произносить, так как ничто не может оправдать его, даже отчаяние. Князь уехал и не вернется -- это правда! Mo какое же вы имеете право требовать от вождя, на которого все возлагают надежду, что он спасет отчизну, чтобы этот вождь исключительно защищал ваш город? Что бы сталось, если бы неприятель окружил тут последнее войско Польши? Здесь нет ни припасов, ни оружия для такого многочисленного войска. Я вам говорю, а моей опытности вы можете поверить, что чем больше войска заперлось бы в этих стенах, тем короче была бы оборона, потому что голод победил бы нас раньше, чем неприятель. Хмельницкому важнее князь, чем город, и когда он узнает, что князя в городе нет и что он набирает новые войска, то станет сговорчивее и скорее уступит. Сегодня вы ропщете, а я говорю вам, что князь, оставив этот город, спас вас и детей ваших. Держитесь дружно и защищайтесь, и если вы хоть немного остановите наступательные действия неприятеля, то окажете этим огромную услугу Польше, потому что князь в это время соберет новые силы, осмотрит другие крепости, разбудит дремлющую Польшу и поспешит к вам на помощь. Он выбрал единственный путь к спасению, потому что здесь он пал бы, изнуренный голодом, вместе с войском, а тогда уже никто не остановил бы неприятеля, который пошел бы на Краков и Варшаву и захватил бы всю нашу отчизну, не встречая нигде отпора. Поэтому вместо того, чтобы роптать, спешите лучше на валы защищать себя, своих детей, города и всю отчизну...
   -- На валы! На валы! -- повторило несколько смелых голосов.
   А Гросвайер, человек смелый и энергичный, сказал:
   -- Меня утешает ваша решительность, и не сомневайтесь, что князь не уехал бы, не обдумав защиты. Каждый знает, что ему надо делать. Случилось то, что должно было случиться. Защита в моих руках, и я буду защищаться до последней капли крови.
   Сердца павших духом снова оживились надеждой; Цихоцкий, видя это, сказал:
   -- Его светлость князь прислал меня объявить вам, что неприятель близко. Поручик Скшетуский столкнулся с двухтысячным чамбулом, который он и разбил. Пленники говорят, что за ними идут огромные полчища.
   Известие это произвело сильное впечатление. Наступило минутное молчание; сердца всех забились сильнее.
   -- На валы!-- воскликнул Гросвайер.
   -- На валы! На валы! -- повторили присутствующие офицеры и горожане.
   Внезапно под окнами раздались крики; послышался говор тысячи голосов, слившийся в один неопределенный гул, похожий на шум морских волн. Вдруг двери растворились с треском, в комнату вбежало несколько горожан, и прежде чем совещающиеся успели спросить их, в чем дело, раздались крики:
   -- На небе видно зарево! Зарево!
   -- На валы! -- еще раз повторил Гросвайер, -- на валы!
   Зала опустела. Через несколько времени пушечные выстрелы, потрясая городские стены, возвестили жителям города, предместья и окрестных деревень, что уже подходит неприятель.
   На востоке все небо уже стало багровым, казалось, к городу приближалось огненное море.
  
   Князь между тем шел к Замостью и, разбив по пути чамбул, о котором Цахоцкий говорил горожанам, занялся исправлением и осмотром этой внушительной крепости, которую он вскоре сделал неприступной. Скшетуский вместе с Лонгином Подбипентой и частью своего отряда остался в крепости, при Вейгере, старосте валецком, а князь пошел а Варшаву, чтобы испросить у сейма средств для набора новых войск, а вместе с этим и принять участие в предстоящих выборах короля. На этих выборах решалась участь Вишневецкого и всей Польши: если бы на престол был избран королевич Карл, то верх одержала бы партия войны, а князь получил бы главное начальство над всеми военными силами Польши, и тогда началась бы борьба с Хмельницким на жизнь и на смерть. Королевич Казимир, хотя известный своим мужеством и знанием дела, тем не менее считался сторонником политики канцлера Оссолинского, следовательно, политики переговоров с казаками и значительных уступок. Оба брата не жалели обещаний и старались привлечь к себе сторонников; так как силы обеих партий были одинаковы, то никто не мог предвидеть результата выборов. Сторонники канцлера опасались, чтобы Вишневецкий, благодаря возрастающей своей славе и любви к нему воинов и шляхты, не склонил бы умы на сторону Карла; князь именно ради этих причин желал лично поддержать своего кандидата. Поэтому-то он, и торопился в Варшаву, уверенный, что Замостье надолго задержит силы Хмельницкого и татар. Львов, по всем вероятиям, можно было считать спасенным, так как Хмельницкий не мог тратить много времени на этот город, имея перед собою более сильное Замостье, которое преграждало ему путь в самое сердце Польши. Мысли эти подкрепляли князя и наполняли надеждой его сердце, изнемогавшее при виде таких бедствий родины. Он был уверен, впрочем, что если даже будет избран Казимир, то и тогда война неизбежна и страшный бунт должен быть залит морем крови. Он надеялся также, что Польша выставит еще раз сильную армию, потому что самые переговоры были возможны только в том случае, если Польша могла опираться на военную силу.
   Убаюканный такими мыслями, князь ехал с несколькими полками, имея при себе Заглобу и Володыевского. Заглоба клялся всеми святыми, что он добьется выбора королевича Карла, потому что умеет говорить со своей братией шляхтой и знает, как надо обращаться с ней. Володыевский командовал княжеским эскортом. В Сеннице, недалеко от Минска, князя ожидала радостная и вместе с тем неожиданная встреча -- он съехался с княгиней Гризельдой, которая, для большей безопасности, ехала из Брест-Литовска, в Варшаву, надеясь, что туда прибудет и князь. Они нежно приветствовали друг друга после долгой разлуки. Княгиня, несмотря на то, что обладала железной силой воли, так была взволнована, что не могла успокоиться в течение нескольких часов, потому что часто бывали такие минуты, что она не надеялась больше видеть его, а между тем Бог позволил ему вернуться, и притом стяжать такую силу, какой никогда еще и никто не пользовался из рода Вишневецких Он был теперь великим вождем, надеждой всей Польши. Княгиня, отрываясь каждую минуту от его груди, со слезами глядела на его исхудавшее, почерневшее лицо, на его высокий лоб, изборожденный от забот и трудов глубокими морщинами, на эти воспаленные от бессонных ночей глаза, и снова заливалась слезами, которым также вторил и весь ее штат. Княжеская чета постепенно успокоилась и пошла в обширный церковный дом; тут начались расспросы о друзьях, придворных и рыцарях, которые как бы составляли одну родную семью и память о которых была неразлучна с воспоминаниями о Лубнах. Князь прежде всего успокоил княгиню о Скшетуском, сказав, что он потому остался в Замостье, что не хотел в своем горе погружаться в столичный шум и предпочитал лечить свои сердечные раны тяжелой военной жизнью. Потом князь представил княгине Заглобу и рассказал о его подвигах
   -- Это -- несравненный муж, -- сказал князь, -- который не только вырвал княжну Курцевич из рук Богуна, но даже провел ее сквозь войско Хмельницкого и татар, а потом вместе с нами, к великой славе своей, отличился под Константиновом.
   Слыша это, княгиня не жалела похвал Заглобе и несколько раз давала ему целовать свою руку, обещая в будущем лучшую награду, а "несравненный муж" кланялся и поглядывал на фрейлин. Хотя шляхтич уже был стар и не мог ничего ожидать от прекрасного пола, ему все-таки было приятно, что они столько наслышались о его подвигах При этой радостной встрече не было недостатка и в печали, ибо когда на вопросы княгини о знакомых рыцарях, князь отвечал: "убит, убит, пропал без вести", то каждый раз княгиня не могла удержаться от слез; плакали и фрейлины, потому что при этом называлось не одно дорогое для них имя.
   Так радость мешалась с печалью, слезы с улыбкой. Но больше всех был огорчен Володыевский: напрасно он поглядывал по сторонам, княжны Варвары не было нигде. Правда, среди военных трудов, постоянных битв, стычек и походов, он немного уже забыл о ней, потому что насколько он был влюбчив, настолько же -- непостоянен, но теперь, когда маленький рыцарь снова увидел весь женский штат княгини, когда перед глазами его воскресла вся лубненская жизнь, он подумал, что было бы недурно немножко отдохнуть и снова поухаживать за кем-нибудь. Но когда этого не случилось, а прежнее чувство, как назло, ожило снова, Володыевский огорчился и выглядел, тонне мокрая курица. Голова его склонилась на грудь, усики, обыкновенно закрученные вверх и торчавшие, как у жука, повисли вниз; нос вытянулся, с лица исчезло веселое выражение; он даже не пошевельнулся, когда князь расхваливал его мужество и подвиги. Что значили ему теперь эти похвалы, если она не могла их слышать?
   Наконец Ануся Барзобогатая сжалилась над ним и, хотя они часто раньше ссорились, она решилась утешить его. С этой целью, не спуская глаз с княгини, Ануся незаметно стала подвигаться к нашему рыцарю и в конце концов очутилась около него.
   -- День добрый! -- сказала она. -- Давно мы не виделись с вами!
   -- Да -- меланхолично ответил Володыевский. -- Много воды утекло с тех пор, и не в веселое время встречаемся мы снова, да и не все.
   -- Да, конечно, потому что пало столько рыцарей!
   Ануся вздохнула, а потом продолжала:
   -- Да и мы не все в сборе; Сенюта вышла замуж, а княжна Варвара осталась у жены виленСкого воеводы.
   -- И, должно быть, тоже собирается выйти замуж?
   -- Нет, она не очень-то думает об этом. А зачем вы об этом расспрашиваете?
   И с этими словами Ануся прищурила черные глазки, так. что остались одни только узенькие щелки, и искоса, из-под ресниц, посматривала на. рыцаря.
   -- Из преданности к их семейству, -- возразил Володыевский.
   -- О, вы хорошо делаете, потому что княжна Варвара ваш друг. Она не раз спрашивала: "А где-то мой рыцарь, который на турнире в Лубнах больше всех снял турецких голов, за что я ему дала награду? Что он делает? Жив ли он еще и думает ли о нас?"
   Володыевский с благодарностью поднял глаза на Анусю, и при этом заметил, что она чрезвычайно похорошела.
   -- Неужели правда, что княжна Варвара говорила это? -- спросил он.
   -- Как Бог свят! Она вспоминала также, как вы перепрыгивали через канаву и упали в воду.
   -- А где теперь жена виленского воеводы?
   -- Была с нами в Бресте, а неделю тому назад уехала в Бельск, а оттуда поедет в Варшаву.
   Володыевский еще раз взглянул на Анусю и не выдержал: -- А вы, однако, так похо вии.
   Князь ехал под прикрытием нескольких хоругвий, имея при себе пана Володыевского и Заглобу, который клялся всеми святыми, что привлечет сотни голосов на сторону королевича Карла, что он умеет ладить с братией-шляхтою и заставлять их плясать под свою дудку; Володыевский же командовал княжеским эскортом. В Сеннице, неподалеку от Минска, князя ожидала радостная, хотя и нежданная встреча с княгиней Гризельдой, которая для вящей безопасности ехала из Бресталитовского в Варшаву, рассчитывая встретить там мужа. Свидание супругов после долгой разлуки было самое трогательное. Княгиня, несмотря на всю свою твердость духа, с рыданиями бросилась в объятия мужа и несколько часов не могла успокоиться. Как часто она тревожилась о его судьбе, как мало надеялась вновь встретиться с ним, а теперь Бог смилостивился, и она видит мужа, осененного великою славою, более могущественного, чем когда-либо, первым вождем, единственной надеждой всей республики. Княгиня сквозь слезы с любовью смотрела на это дорогое, осунувшееся лицо, на это высокое чело, изрезанное морщинами, на эти глаза, воспаленные от бессонных ночей, и вновь заливалась слезами. Фрейлины, глядя на нее, тоже плакали. Наконец, княгиня успокоилась. Начались расспросы о друзьях, родственниках, знакомых. Князь рассказывал, как Скшетуский, падая под бременем своего горя, сам не захотел окунуться в шумную жизнь столицы и предпочел в суровой военной обстановке лечить раны своего сердца. Потом он представил жене пана Заглобу: "Это vir incomparabilis {Муж несравненный (лат.).}, -- сказал князь, -- который не только вырвал бедную Елену из рук Богуна, но и провел ее через лагерь Хмельницкого, а потом вместе с нами доблестно дрался под Константиновом". Княгиня осыпала пана Заглобу любезностями, протянула ему руку, a "vir incomparabilis" не переставал отвешивать поклоны, рельефно оттеняя скромностью свое геройство. Впрочем, это не мешало ему исподтишка поглядывать на фрейлин. Пан Заглоба, хотя и потерял надежду одерживать победы над женскими сердцами, но все-таки ему было приятно, что столько хорошеньких женщин слушают повествование о его славных деяниях. Конечно, не обошлось тут и без горьких минут, сколько раз на вопросы княгини о том или другом рыцаре князю приходилось отвечать: "Убит, убит, погиб", сколько раз при таких ответах слышалось рыдание из толпы фрейлин!
   Так радость мешалась с горем, слезы с улыбкою. Но больше всех был огорчен маленький Володыевский. Напрасно он оглядывался по сторонам -- княжны Барбары нигде не было. Правда, среди лишений войны, среди постоянных сражений, стычек и походов, рыцарь немного позабыл о ней, но теперь любовь опять вступила в свои права. Бедный Володыевский уныло опустил голову на грудь; усики его, обыкновенно так тщательно и высоко закрученные кверху, также повисли вниз; лицо утратило обычную безмятежность. Он стоял молчаливый, не оживился даже и тогда, когда князь начал и его расхваливать перед женою. Что для него значили все похвалы, если она не могла их слышать?
   К счастью, над ним сжалилась Анна Божобогатая и несмотря на старые ссоры решила утешить его. Незаметно, шаг за шагом, она двигалась к цели и, наконец, оказалась рядом с ним.
   -- Добрый день, -- сказала она, -- давно мы с вами не виделись.
   -- О, панна Анна, -- меланхолически ответил пан Михал, -- много воды утекло за это время... в тяжелую минуту приходится встречаться нам... скольких знакомых недосчитаешься!
   -- Да, да! Столько рыцарей погибло! Тут Анна вздохнула и продолжала:
   -- И наше число тоже поубавилось. Панна Сенютова вышла замуж, а княжна Барбара осталась у пани воеводши виленской.
   -- И тоже, вероятно, замуж собирается?
   -- Нет, она об этом мало думает. Почему вы спрашиваете? Анна прищурила черные глазки и искоса взглянула на рыцаря.
   -- Я так предан всей фамилии Вишневецких, -- ответил пан Михал.
   -- О, это очень хорошо с вашей стороны! -- подхватила Анна. -- Вы можете видеть в княжне Барбаре большого друга. Она не раз спрашивала: где-то теперь мой рыцарь, который на турнире в Лубнах более всех прочих срубил в мою честь турецких голов, за что и получил мою награду? Что он поделывает теперь? Жив ли еще и помнит ли о нас?
   Пан Михал с признательностью поднял глаза на Анну и заметил, что она необыкновенно похорошела.
   -- Неужели княжна Барбара действительно так говорила? -- спросил он.
   -- Уверяю вас. Она еще, кроме того, вспоминала, как вы в ее честь прыгали через ров... помните, когда вы еще в воду свалились?
   -- А где теперь пани воеводша виленская?
   -- Была с нами в Бресте, но с неделю тому назад выехала в Бельск, оттуда -- в Варшаву.
   Пан Володыевский во второй раз посмотрел на Анну и уже не мог выдержать.
   -- А вы так похорошели, что глазам смотреть больно, -- сказал он.
   Девушка улыбнулась.
   -- Вы говорите так, чтобы вскружить мне голову.
   Володыевский пожал плечами.
   -- В свое время я стремился к этому, видит Бог, стремился, но безуспешно, а теперь хотел бы, чтобы пан Подбипента был удачливей меня.
   -- A где пан Подбипента? -- тихо спросила Анна и опустила глаза.
   -- В Замостье со Скшетуским; он там остался наместником в хоругви, но если б знал, кого здесь увидит, о, тогда, клянусь Богом, взял бы отпуск и поскакал бы, сломя голову, за нами. Он храбрый рыцарь и достоин любви и уважения.
   -- А на войне... как он там?
   -- Вы, вероятно, хотите спросить о трех головах, которые он намеревается срубить?
   -- Я не верю в серьезность этого намерения.
   -- А между тем, должны верить, без этого ничего не получится. Он усердно ищет такого случая. Под Махновкой мы ездили осматривать место, где он дрался, и сам князь с нами ездил, а вот что я скажу вам: много повидал я на войне, но подобного зрелища -- никогда. Когда он перед битвой опояшется вашим шарфом, страх что вытворяет. Уж найдет он свои три головы, будьте уверены, найдет.
   -- Пусть каждый найдет то, что ищет, -- со вздохом сказала Анна.
   За нею вздохнул и Володыевский и поднял было глаза к небу, как вдруг внимание его обратилось в другую сторону. Из противоположного угла комнаты на него свирепо глядели глаза совершенно не известного ему человека, обладающего гигантским носом и таковыми же усищами.
   Можно было испугаться этого носа, этих глаз и усов, но Володыевский был не робкого десятка. Он только изумился и спросил:
   -- Что это за фигура, вон в том углу? Смотрит на меня, точно съесть меня хочет, и усами шевелит, как кот на сметану.
   -- Этот? -- спросила Анна и рассмеялась. -- Это пан Харламп.
   -- Что это за язычник?
   -- Вовсе не язычник. Он из хоругви пана воеводы виленского, ротмистр легкой кавалерии, провожает нас до Варшавы и там будет ждать воеводу. Вы не ссорьтесь с ним, он людоед.
   -- Я вижу, вижу. Но если он людоед, то ведь здесь есть люди пожирней, меня, почему же он на меня зубы точит?
   -- Потому что... -- Анна вновь рассмеялась.
   -- Потому что?..
   -- Он в меня влюблен, и сам мне сказал, что каждого, кто подойдет ко мне, разрубит на куски, и теперь (я не шучу) только присутствие князя удерживает его, иначе он искал бы случая поссориться с вами.
   -- Вот тебе на! -- весело сказал Володыевский. -- Так вот как, панна Анна? Ой, недаром певали мы: "Как татарская орда, берешь в плен сердца!". Помните, панна! Вы шагу не можете сделать без того, чтоб в вас кто-нибудь не влюбился!
   -- Таково мое несчастье! -- сказала Анна и потупилась.
   -- А что скажет на это пан Лонгинус?
   -- Чем я виновата, что пан Харламп преследует меня? Я его не выношу и глядеть не хочу на него.
   -- Ну-ну, смотрите, как бы из-за вас не вышло кровопролития. Подбипента -- воплощенная кротость, но в деле любви шутки с ним небезопасны.
   -- Пусть он ему уши отрежет, я буду очень рада.
   Она повернулась, порхнула в сторону Карбони, доктора княгини, и что-то начала шептать ему на ухо.
   На ее место к Володыевскому подошел Заглоба и таинственно подмигнул ему своим здоровым глазом.
   -- Пан Михал, -- спросил он, -- что это за штучка?
   -- Панна Анна Божобогатая, любимая фрейлина княгини.
   -- Красива, черт возьми! Глазки так и светятся, а шейка...
   -- Вы оставьте ее в покое. Она невеста пана Подбипенты.
   -- Пана Подбипенты? Побойтесь вы Бога! Да ведь он поклялся сохранять целомудрие. И кроме того, какая же из них выйдет пара? Ведь она на его усах, как муха, может усесться.
   -- Э! Посмотрите, она еще приберет его к рукам. Геркулес был сильней, да и то подпал под власть женщины.
   -- Только бы она ему рога не наставила. Я первый постараюсь украсить моего друга рогами.
   -- Охотников и без вас будет немало, хотя я не думаю, чтобы вы все в этом преуспели. Она девушка хорошая, из старинной фамилии, а если теперь дурачится, то только потому, что молода и красива.
   -- У вас доброе сердце, поэтому вы так ее и хвалите; но посмотрите, что это за рожа, с кем она теперь разговаривает?
   -- Итальянец Карбони, лекарь княгини.
   -- Заметьте, как у него глазищи разгорелись и бегают, словно в белой горячке. Эх, и несладко же придется бедному пану Лонгинусу! Я знаю это по опыту, смолоду сам прошел эту науку. Когда-нибудь я расскажу вам в подробностях, а теперь не время.
   Действительно, наступило время отъезда. Князь с княгиней сели в карету, чтоб наговориться вволю после долгой разлуки, фрейлины заняли коляски, рыцари вскочили на своих коней -- и все двинулось в путь. Дорога от Сенницы лежала на Минск, оттуда прямо на Варшаву. Благодаря огромному стечению народа ехать пришлось шагом. Все спешили на выборы из ближайших окрестностей и неблизкой Литвы. Навстречу попадались и панские поезда, целая цепь золоченых карет, окруженных гигантами-гайдуками в турецких костюмах, и отряды солдат в роскошных мундирах. Каждый вельможа старался изо всех сил пустить другим пыль в глаза. Рядом с ними двигались более скромные кавалькады земских и уездных представителей, а то и одиночные экипажи шляхты, запряженные парой или четверкой лошадей. Все до одного вооружены: с одной стороны сиденья мушкет, с другой -- сабля, а у бывших военных еще и длинное копье. За экипажами бежали охотничьи или легавые собаки, но не для охоты, а лишь для панской забавы, за ними скрипучие телеги с багажом и запасами продовольствия. Когда порыв ветра разгонял тучи пыли, вся дорога казалась разноцветной лентой, вытканной золотом и шелком. Кое-где слышалась музыка, потому что некоторые паны тащили за собой целые оркестры, но и она то и дело заглушалась криками, говором и бранью, когда одни не хотели уступить другим дороги.
   И к княжескому поезду не раз являлись конные солдаты с просьбой пропустить вперед того или иного сановника, но, узнав, с кем имеют дело, они быстро ретировались, и вельможи сами сворачивали с дороги. Во время остановок шляхта и войско толпились у дороги, чтобы увидать великого вождя республики. Не было недостатка и в приветственных криках, на которые князь отвечал вежливыми поклонами, отчасти благодаря свойственной ему любезности, отчасти для привлечения сторонников в партию королевича Карла.
   С одинаковым любопытством толпа рассматривала и княжеские хоругви, этих "русинов", как их называли. Они уже не были так утомлены и оборваны, как после константиновской битвы, -- в Замостье князь одел своих солдат в новое платье, -- но все-таки вызывали интерес жителей окрестностей столицы, как люди, явившиеся с того света. Целые легенды ходили о безграничных степях и дремучих лесах, где родится такое рыцарство, с гордым взглядом и диким обликом, заимствованным от варваров.
   Но после князя больше всех обращал на себя внимание пан Заглоба, который вскоре заметил это и начал бросать кругом такие презрительные взгляды, что в толпе шептали: "Должно быть, это самый первый рыцарь среди них!".
   Иногда он вступал в разговор с окружающими, а по большей части подтрунивал над ними, в особенности над литовскими хоругвями. Иной литвин разозлится, схватится за саблю, но как сообразит, что дерзости исходят от рыцаря из хоругви русского воеводы, то плюнет и отойдет в сторону.
   Около Варшавы дорога оказалась настолько забитой, что продвигаться вперед можно было только шагом. Выборы обещали быть более многолюдными, чем обычно. В Варшаву стекалась шляхта из самых отдаленных русских и литовских провинций, но главным образом для собственной безопасности. И хотя до выборов было еще время, и заседания сейма еще только начинались, шляхта спешила в столицу за месяц, за два, чтобы заранее снять квартиру получше, возобновить старые знакомства, повеселиться в панских дворцах и отдохнуть от однообразия сельской жизни.
   Князь с грустью посматривал через окно кареты на толпы рыцарства, солдат и шляхты и думал, какое войско можно было бы создать из этих людей. Почему же эта республика, такая сильная, многолюдная и богатая храбрыми рыцарями, в то же время настолько бессильна, что не может сладить с каким-то Хмельницким и ордой диких татар? Почему? Против сотен тысяч Хмельницкого можно выставить тоже сотни тысяч, если б только эта шляхта, эти солдаты, это богатство и роскошь, эти полки и хоругви хотели бы так же ревностно служить общему делу, как и собственным интересам. "Доблесть умирает в республике, -- думал князь, -- и великое тело начинает разлагаться; мужество гибнет, и пиры да веселье шляхта предпочитает военным трудам и военной славе!" Князь был отчасти прав, но о недостатках республики рассуждал, как солдат: ему хотелось бы всех превратить в солдат и двинуть на неприятеля. Доблесть еще не умерла; она и обнаружилась, когда над республикой собрались еще более грозные тучи. Республике недоставало чего-то еще... Чего -- князь-воин не знал, но это было хорошо известно его недругу, более проницательному политику, коронному канцлеру.
   Но вот в туманной дали показались стрельчатые башни Варшавы, и князь вернулся к действительности. Он отдал приказ начальнику эскорта; Володыевский оставил свое место около коляски панны Анны и помчался наводить порядок в отряде. Но едва он проехал несколько шагов, как вдруг услыхал, что кто-то его преследует. Он оглянулся, за ним стоял пан Харламп, ротмистр легкой хоругви пана воеводы виленского, обожатель Анны.
   Володыевский остановил коня. Он сразу понял, что тут дело без стычки не обойдется, а пан Михал в душе очень любил всякие приключения. Пан Харламп поравнялся с ним и сначала ничего не говорил, только сопел и сердито поводил усами, очевидно, не зная, с чего начать, но, наконец, промолвил:
   -- Челом бью, пан драгун!
   -- Бью челом, пан конвойный!
   -- Как вы смеете называть меня конвойным? -- рассвирепел пан Харламп. -- Меня, ротмистра?
   Пан Володыевский начал подбрасывать свой чекан, обращая все внимание, казалось, лишь на то, чтобы каждый раз поймать его за рукоятку.
   -- По вашим цветам я не мог разобрать вашего звания, -- небрежно проговорил он.
   Пан Харламп рассвирепел еще более. Хладнокровие Володыевского окончательно выводило его из себя.
   -- Как вы смеете становиться на моей дороге?
   -- Вы, как я вижу, ищете повода к ссоре? -- все так же спокойно спросил Володыевский.
   -- Может быть, и ищу и скажу вам (тут пан Харламп наклонился к уху Володыевского и закончил шепотом), что обрежу вам уши, если увижу вас когда-нибудь около панны Анны.
   Пан Володыевский вновь занялся своим чеканом и притом с таким увлечением, как будто занимался самым серьезным делом.
   -- Эх, пан ротмистр, позвольте мне еще пожить, не обращайте на меня внимания! -- почти просительным тоном сказал он.
   -- О нет! Вы не отвертитесь от меня! -- воскликнул пан Харламп и схватил за рукав маленького рыцаря.
   -- Я и не отвертываюсь, -- все так же спокойно продолжал Володыевский, -- но теперь я на службе и еду по приказу князя, моего начальника. Пустите мой рукав, пустите, пан ротмистр, иначе мне, бедному, ничего не останется делать, как заехать обухом прямо вам в лоб.
   Тут в кротком голосе Володыевского зазвучали такие угрожающие нотки, что пан Харламп с невольным удивлением посмотрел на маленького рыцаря и выпустил его рукав.
   -- О! Все равно! -- сказал он. -- Вы ответите мне в Варшаве. Уж я доберусь до вас!
   -- Я не буду скрываться, только как же нам драться в Варшаве? Уж вы будьте любезны, поучите меня! Я там еще ни разу в жизни не бывал, я простой солдат, но слышал о маршальских судах, которые за поединок в резиденции короля наказывают смертью.
   -- Это и видно, что вы не бывали в Варшаве и что вы, действительно, человек недалекий, коль скоро боитесь маршальских судов и не знаете, что во время безкоролевья судит другой суд, с которым иметь дело все-таки легче. Да и, наконец, за ваши уши меня не приговорят к смерти, в этом отношении можете быть покойны.
   -- Благодарю за науку и теперь всегда буду обращаться к вам за советами. Вы, я вижу, человек опытный и умный, а я едва прошел первый класс в школе и с грехом пополам сумею согласовать adjectivum cum substantivo {Прилагательное с существительным (лат.).}, хотя, если б, сохрани Боже, захотел назвать вас дураком, то сказал бы: stultus {Глупый (лат.).}, а не stulta или stultum {Глупая, глупое (лат.).}. Пан Харламп сначала ошалел, потом сразу выхватил свою саблю, но и маленький рыцарь с поразительной быстротою сделал то же самое. С минуту они смотрели друг на друга, но пан Харламп все же сообразил, что ему придется иметь дело с самим князем, если он нападет на офицера, едущего с княжеским приказом, и первый спрятал саблю в ножны.
   -- Я уж найду тебя, сучий сын! -- сказал он.
   -- Найдешь-найдешь, литва-ботва! -- ответил Володыевский. И они разъехались в разные стороны. Пан Михал быстро
   установил в надлежащем порядке пехоту и конницу и поехал впереди. Вскоре к нему присоединился пан Заглоба.
   -- Чего затребовало от вас это чудище морское? -- спросил он.
   -- Пан Харламп? Ничего, на дуэль меня вызвал.
   -- Вот тебе на! Да он вас насквозь проткнет своим носом. Смотрите, пан Михал, когда будете драться, не отсеките самый большой нос во всей республике. Счастливец виленский воевода! Другие должны высылать разъезды во вражеские тылы, а ему ротмистр издалека пронюхает врага. Да за что же он вас вызвал?
   -- За то, что я ехал возле коляски панны Анны Божобогатой.
   -- Ба! Ему нужно было сказать, чтоб он отправился к пану Лонгинусу в Замостье. Тот бы его угостил перцем с имбирем. Эта ботвинья обратилась не по адресу. Счастье-то у него, видать, короче носа.
   -- Я ему ничего не говорил о пане Подбипенте, -- сказал Володыевский, -- а ну, как бы он меня оставил в покое? Я ему назло теперь буду ухаживать за Анной -- все-таки развлечение, по крайней мере. А то чем еще заняться в этой Варшаве?
   -- Найдем занятие, найдем, пан Михал, -- заверил, подмигивая, Заглоба. -- Когда в молодых летах я был депутатом от хоругви, в которой служил, то разъезжал по всей стране, но такого житья, как в Варшаве, нигде не встречал.
   -- Вы говорите, что там веселее, чем у нас в Заднепровье?
   -- Э, да уж повеселей!
   -- Очень любопытно посмотреть, -- сказал пан Михал и прибавил: -- а этому дураку я все-таки усы укорочу, а то они у него длинноваты.
  

Глава XI

  
   Прошло несколько недель. Шляхта все съезжалась на выборы. Население города увеличилось в десять раз; вместе со шляхтой прибывали тысячи торговцев со всех сторон света начиная от далекой Персии до заморской Англии. На Воле для сената была возведена деревянная постройка, вокруг нее белели тысячи палаток. Никто не мог сказать, который из двух кандидатов будет избран, -- королевич ли Казимир, кардинал, или Карл-Фердинанд, епископ плоцкий. Обе стороны не оставались бездеятельными. Тысячи памфлетов и листков расписывали добродетели и пороки обоих кандидатов. На стороне Карла стоял, как нам известно, князь Еремия, поддерживаемый любовью и привязанностью шляхты, от которой в конце концов и зависело все, но и у Казимира не было недостатка в сторонниках. Его поддерживали высшие сановники, канцлер, примас, большинство магнатов и в числе последних князь Доминик Заславский, воевода сандомирский, самый могущественный человек не только во всей республике, но и в Европе, способный в любую минуту при помощи своих несметных богатств склонить решение на сторону своего кандидата.
   Однако сторонникам Казимира приходилось нередко переживать горькие минуты сомнений. Шляхта все прибывала и прибывала и, подчиняясь авторитету имени Вишневецкого, почти вся стояла на стороне щедрого, патриотически настроенного королевича Карла, который еще так недавно без малейшего колебания пожертвовал значительные суммы на формирование новых войск. Казимир охотно последовал бы его примеру, но не скупость удерживала его, а скорее излишняя щедрость, благодаря которой он испытывал вечный недостаток в деньгах. Братья не переставали пререкаться друг с другом. Гонцы каждый день летали между Непорентом и Яблонной. Казимир во имя своего старшинства и братской любви заклинал Карла уступить; епископ стоял на своем, доказывая, что ему негоже отказываться от предстоящего ему жребия, а время все шло, шестинедельный срок приближался к концу, а вместе с ним надвигалась и казацкая гроза. Пришли вести, что Хмельницкий прекратил осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует последний оплот республики.
   Говорили также, что кроме депутатов, которых Хмельницкий выслал в Варшаву с заявлением, что он как польский шляхтич подает голос за Казимира, в городе было немало переодетых казацких старшин. Они явились под видом шляхты и ничем, даже речью не отличались от прочих избирателей из русских земель. Одни приехали из праздного любопытства, другие с целями выведать намерения республики. Действительно, среди запорожских старшин было немало оказаченных шляхтичей, отчасти знакомых даже с латынью, тогда как наука вообще мало процветала в далеких окраинах, и такие князья, как Курцевичи, во многом уступали некоторым атаманам.
   Подобные толки вместе с известиями о приближении Хмельницкого и татарско-казацких передовых отрядов, которые будто бы подошли уже к Висле, сильно тревожили общество и вызывали различные беспорядки. Достаточно было упасть на кого-нибудь подозрению в принадлежности к казацкому лагерю, чтоб несчастный в одну минуту, не успев оправдаться, был уже разорван в клочья. Так могли погибнуть и люди ни в чем не повинные; да и процедура проведения выборов постоянно нарушалась, в особенности при тогдашнем повальном пьянстве. И если лучшие люди, согретые любовью к отечеству, оплакивающие его падение, приходили в отчаяние от царящих вокруг беспорядка и безобразий, то гуляки и буяны тогдашнего времени чувствовали себя в своей стихии и ни перед чем не останавливались.
   Нечего и говорить, что в этом буйном лагере не последнюю роль играл пан Заглоба, осиянный блестящею рыцарскою славою, неутолимою жаждою, уменьем врать, не краснея, и самоуверенностью, которую ничто не в состоянии было поколебать. Временами и на него нападали припадки "меланхолии"; тогда он запирался в комнате или палатке и никуда не выходил, а если и выходил, то в самом дурном и задиристом расположении духа. Тогда он допускал к себе только пана Михала, перед которым мог изливать свои чувства к пану Скшетускому и "бедняжке". "Покинули мы ее, -- плакался пан Заглоба, -- предали ее, как Иуда, в злодейские руки. Что-то теперь делается с нею, а?"
   Напрасно пан Михал втолковывал, что если б не Пилавец, то они разыскивали бы "бедняжку", а теперь это невозможно, теперь они отрезаны от нее всей армией Хмельницкого. Шляхтич стоял на своем, не хотел утешиться и впадал в еще более скверное расположение духа.
   Но такие моменты длились недолго. Зато потом пан Заглоба, как бы желая вознаградить себя за утраченное время, гулял и пил больше, чем прежде, время проводил в тавернах, в обществе самых отчаянных пьяниц, в чем пан Михал постоянно сопутствовал ему.
   Володыевский, превосходный солдат и офицер, ни на йоту не обладал тем нравственным величием, каким осенили Скшетуского посланные ему испытания. Свои обязанности по отношению к республике Володыевский понимал очень просто -- он бил, кого ему приказывали, об остальном не заботился, в политических делах ничего не понимал и готов был оплакивать всякое поражение, на ему и в голову не приходило, что буйство и раздоры шляхты гораздо опаснее военных неудач. Это был, попросту говоря, ветреный юноша, который, однажды попав в столичный водоворот, утонул в нем по уши и ни на шаг не отставал от Заглобы, человека незаменимого в этом случае. Володыевский толкался с ним и в обществе шляхты, которой пан Заглоба рассказывал за стаканом вина невероятные истории, вербуя, таким образом, сторонников для королевича Карла, и пил наравне с ним и за него при надобности заступался. Они побывали везде -- и на выборном поле, и в городе, и в тавернах; не было угла, куда бы они ни забирались. Были в Непоренте и в Яблонной, на всех пирах и обедах, были всюду и участвовали во всем. У пана Михала чесались руки проявить себя хоть в чем-нибудь и тем доказать, что украинская шляхта лучше всякой иной, так же, как княжеские солдаты лучше прочих.
   Так прошло почти шесть недель, и общественные дела значительно продвинулись. Борьба между братьями-кандидатами, маневры их сторонников, горячка и накал страстей -- все прошло без малейшего следа. Всем стало известно, что непременно Ян Казимир будет избран, что королевич Карл уступил брату и добровольно отрекся от участия в выборах. Странное дело -- голос Хмельницкого получил особое значение: рассчитывали, что он покорится королю, избранному по его желанию. Предположения эти в значительной степени оправдались. Зато для Вишневецкого, который, как Катон, не переставал настаивать, чтобы запорожский Карфаген был разрушен, такой поворот дела был новым ударом. Теперь восторжествует мирная политика, начнутся переговоры. Князь знал, что эти переговоры или ни к чему не приведут, или вскоре силою обстоятельств будут нарушены. Он видел впереди только войну, и тревога охватывала его при мысли об исходе этой войны. После мира Хмельницкий еще более укрепится, республика еще более ослабеет. И кто тогда поведет его войска против такого славного полководца, как Хмельницкий? А впереди новые поражения, новые погромы, которые до конца исчерпают силы республики. Князь не обольщался ложными надеждами; он знал, что ему, горячему стороннику Карла, не отдадут булавы. Казимир, правда, обещал брату, что осыплет милостями его сторонников. Казимир обладал широкой душой, но вместе с тем, он следовал политике канцлера. Кто-то другой -- не князь -- получит булаву, и горе республике, если этот новый вождь не будет опытнее Хмельницкого. При этой мысли сжималось сердце Еремии; тут было и опасение за будущность родины, и то горестное чувство, которое испытывает человек, когда его заслуги не оценены по достоинству. Князь Еремия не был бы Вишневецким, если б не был горд. Он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы держать булаву, он заслужил ее и поэтому страдал вдвойне.
   Среди офицеров ходил слух, что князь не будет ждать конца выборов и вот-вот выедет из Варшавы, но это было неверно. Князь не только не выехал, но и посетил королевича Казимира в Непоренте, был им принят с величайшей любезностью и затем вновь вернулся в город. Требовалось раздобыть денег на войско, и князь хлопотал об этом. К тому же, на средства Карла формировались новые полки драгунов и пехоты. Одни уже пошли в Русь, другие должны были скоро выйти. Князь повсюду разослал своих офицеров, сведущих в военном деле, чтобы все привести в надлежащий порядок. Сначала были командированы Кушель и Вершул, наконец, пришло время и Володыевского. Однажды его пригласили к князю.
   -- Вы поедете в Заборов, -- сказал Еремия. -- Там ждут лошади, предназначенные для нового полка. Осмотрите их, выберите, заплатите деньги и препроводите в полк.
   Пан Володыевский рьяно принялся за дело, получил деньги по княжеской записке и в тот же день с паном Заглобой и десятью солдатами, конвоирующими телегу с деньгами, выехал в Заборов. Они ехали медленно, потому что все дороги были переполнены шляхтою и поляками, все дома в окрестных деревеньках заняты проезжающими. При такой толчее трудно было избежать какого-нибудь приключения, и наши друзья несмотря на все предосторожности вляпались-таки в историю.
   Подъезжая к Бабице, Володыевский увидел у корчмы группу шляхтичей, уже готовящихся к отъезду. Один из них, не говоря ни слова, пришпорил своего коня и рысью подскакал к пану Михалу.
   -- А, это вы! -- крикнул он. -- Прятались от меня, да я нашел вас; теперь от меня не уйдете. Эй, товарищи, подождите минутку! Я хочу кое-что сказать этому офицерику и желал бы, чтобы вы были моими свидетелями.
   Пан Володыевский довольно улыбнулся: он узнал пана Харлампа.
   -- Бог мне свидетель, что я не прятался, -- сказал он. -- Я сам искал вас, чтобы спросить, все ли вы продолжаете гневаться на меня, но, к несчастью, мы не сталкивались.
   -- Пан Михал, вы по службе едете! -- шепнул Заглоба.
   -- Помню, -- тоже шепотом ответил Володыевский.
   -- Ну, пожалуйте! -- горячился Харламп. -- Господа, я обещал этому мальчику обрезать уши и обрежу, не будь я Харламп! Оба, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, господа, а вы... как вас там?. Пожалуйте!
   -- Я не могу сейчас, -- ответил Володыевский, -- подождите два дня.
   -- Как не можете? Трусишка этакий! Дерзости говорить умеет, а как дело дошло до сабли, так и назад.
   -- Я драться сейчас не могу, но даю вам слово, что через три или четыре дня, как только исполню данное мне поручение, явлюсь в назначенное вами место. Если же это обещание не удовлетворяет вас, я прикажу своим солдатам стрелять. Выбирайте сами и затем убирайтесь к черту, мне некогда разговаривать с вами!
   Пан Харламп подумал с минуту.
   -- Ну, хорошо. Так через четыре дня, в субботу, в Липкове. Там вы найдете меня возле корчмы, а теперь с Богом!
   Через четыре дня Володыевский вместе с Заглобой и Кушелем сидели в корчме в Липкове.
   -- А что, у тебя много народу? -- расспрашивал у хозяина пан Заглоба.
   -- Нет. Один только пан. Сидит теперь в комнате. Богатый пан, прислуги много, коней.
   -- Откуда приехал, не знаешь?
   -- Не знаю, должно быть, издалека, из-за Вислы. Лошади все измучены.
   -- Может быть, это Харламп, -- сказал Заглоба и подошел к дверям комнаты.
   -- Можно войти? -- спросил он.
   -- Кто там? -- отозвался голос из-за двери.
   -- Свои. -- И пан Заглоба приоткрыл дверь. -- С вашего позволения... может быть, не вовремя? -- прибавил он, заглядывая в комнату, но вдруг отпрянул назад, точно увидел что-то страшное. На лице его одновременно отразились испуг и изумление, рот остался полуоткрытым, а глаза с недоумением смотрели на Кушеля и Володыевского.
   -- Что с вами? -- спросил Володыевский.
   -- Ради Христа, тише! -- задыхаясь, прошептал Заглоба. -- Там... Богун!..
   Оба офицера сразу вскочили на ноги.
   -- Вы с ума сошли! Опомнитесь! Кто, говорите вы?
   -- Богун! Богун!
   -- Не может быть!
   -- Клянусь Богом и всеми Его святыми!
   -- Чего же вы так перепугались? Если он действительно там, то Бог отдал его в ваши руки. Успокойтесь же. Да действительно ли вы уверены, что это он?
   -- Уверен ли! Я видел, как он переодевается.
   У Володыевского глаза засверкали.
   -- Эй, хозяин! -- тихо произнес он. -- Из спальни есть другой выход?
   -- Нет, только через эту комнату.
   -- Кушель, под окно! -- распорядился пан Михал. -- О, теперь он уже не уйдет от нас!
   Кушель, не говоря ни слова, выбежал вон.
   -- Придите же, наконец, в себя! -- уговаривал Заглобу маленький рыцарь. -- Не над вашей, над его головою висит погибель. Что он может сделать с вами? Ничего.
   -- Я только от изумления не могу в себя прийти, -- поспешил оправдаться пан Заглоба, а сам подумал: "Правда, чего мне бояться? Пан Михал здесь, пусть Богун боится!".
   И, нахмурив брови, он схватился за рукоять сабли.
   -- Пан Михал, он не должен уйти!
   -- Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?
   -- Хмельницкий послал его в качестве шпиона. Это ясно, как день! Подождите, пан Михал. Мы схватим его и поставим условие: или пусть отдает княжну, или мы его сами выдадим правосудию.
   -- Только бы княжну отдал, а так черт с ним.
   -- Только не мало ли нас: двое и Кушель третий? Он будет обороняться, как бешеный, да, кроме того, у него люди.
   -- Харламп подъедет с двумя товарищами, тогда нас будет шестеро! Достаточно!.. Шш...
   Двери отворились, и в комнату вошел Богун.
   Должно быть, раньше он не разглядел Заглобу, и теперь при его виде вздрогнул, лицо его вспыхнуло румянцем, руки судорожно ухватились за рукоять сабли. Но все это длилось одну минуту. Богун снова овладел собою.
   Заглоба смотрел на него и не говорил ни слова; атаман тоже хранил молчание. Люди, которых судьба так часто сталкивала вместе, теперь делали вид, что не знают друг друга.
   -- Хозяин! -- наконец, крикнул Богун. -- Далеко отсюда до Заборова?
   -- Недалеко, -- ответил корчмарь. -- А вы сейчас изволите ехать?
   -- Да.
   И Богун пошел к двери, ведущей в сени.
   -- Позвольте! -- загремел голос Заглобы.
   Атаман остановился как вкопанный и, обернувшись к Заглобе, впился в него своими черными, страшными глазами.
   -- Чего вы от меня хотите? -- коротко спросил он.
   -- Мне кажется, мы когда-то были знакомы. Уж не с вами ли мы свадьбу гуляли на хуторе?
   -- А-а, помню! -- презрительно протянул казак и снова положил руку на рукоять сабли.
   -- Ну, и как ваше здоровье? -- продолжал расспрашивать Заглоба. -- Вы тогда так поспешно уехали с хутора, что я и проститься с вами не успел.
   -- А вы очень жалели об этом?
   -- Конечно, жалел. Компания наша увеличилась. (Тут пан Заглоба показал на Володыевского.) Вот этот рыцарь тогда приехал. Он очень желал бы поближе познакомиться с вами.
   -- Довольно! -- крикнул пан Михал, поднимаясь на ноги. -- Изменник, я арестую тебя!
   -- По какому праву? -- спросил атаман, гордо поднимая голову.
   -- Как бунтовщика, врага республики и шпиона.
   -- А вы кто такой?
   -- Мне нечего говорить тебе, кто я, но ты не отвертишься.
   -- Посмотрим, -- сказал Богун. -- И я ничего не сказал бы вам о том, кто я, если бы вы вызвали меня, как рыцарь рыцаря, на поединок, но коль скоро вы мне грозите арестом, то я откроюсь: вот письмо от гетмана запорожского к королевичу Казимиру. Арестуете ли вы меня теперь?
   Богун с издевкой посмотрел на Володыевского. Тот смутился и вопросительно поглядывал на Заглобу. Настала минута тягостного молчания.
   -- Да, -- сказал Заглоба, -- трудно! Коль скоро вы посол, мы арестовать вас не можем, а драться с этим рыцарем я вам не посоветую: вы уже однажды убегали от него.
   Лицо Богуна побагровело; он только сейчас узнал Володыевского. Стыд и оскорбленная гордость вновь всколыхнулись в душе неустрашимого атамана. Воспоминание о позорном бегстве жгло его, как огонь. Это было единственное пятно на его славе, которую он берег больше всего, больше жизни своей.
   А неумолимый Заглоба продолжал с прежним хладнокровием.
   -- Вы и шапку, кажется, по дороге потеряли, хорошо, что этот рыцарь сжалился над вами и подарил вам жизнь. Тьфу! Пан казак, женское у вас личико, да и сердце тоже бабье. Вы были храбры со старой княгиней и ребенком-князьком, а перед настоящим рыцарем поджали хвост! Вам только письма возить, девушек похищать, а не на войну ходить. Вот и теперь вы о сабле что-то смело заговорили, а все потому, что письмо везете. Как же нам сражаться с вами, коли вы заслоняетесь этим письмом? Скажите, пан казак, а? Хмель добрый солдат, Кривонос тоже, но среди казаков немало и трусов.
   Богун быстро кинулся на пана Заглобу, а пан Заглоба так же быстро спрятался за Володыевского, но так, чтобы рыцари оказались друг против друга.
   -- Я не от страха бежал тогда, -- сказал Богун, -- а чтобы спасти своих людей.
   -- Я не знаю причины вашего бегства, но видел, как вы бежали.
   -- Я всегда готов к вашим услугам.
   -- Вы вызываете меня? -- переспросил, прищуривая глаза, Володыевский.
   -- Вы запятнали мою славу, вы опозорили меня -- мне нужна ваша кровь.
   -- Согласен.
   -- Volenti non fit injuria {Согласившемуся не содеется дурного (лат.).}, -- прибавил Заглоба. -- Но кто же доставит письмо королевичу?
   -- Пожалуйста, не тревожьтесь об этом, уж это мое дело.
   -- Ну, деритесь, Бог с вами, если нельзя иначе, -- сказал Заглоба. -- Если вам посчастливится, пан атаман, знайте, я займу место этого рыцаря. А теперь, пан Михал, подите сюда на минутку, мне надо сказать вам кое-что.
   Друзья вышли вон и отозвали Кушеля с его поста.
   -- Вот что, -- заговорил Заглоба, -- дело наше плохо. У него действительно есть письмо к королевичу; убьем его -- уголовное дело. Помните, что суд "propter securitatem loci" в двух милях от поля избрания судит, а ведь он quasi {Вроде бы (лат.).} посол! Скверное дело! Нам потом придется куда-нибудь прятаться, или князь защитит нас, иначе будет плохо. С другой стороны, отпустить его на свободу тоже нехорошо. Ведь это единственный способ освободить нашу бедняжку. Если его не будет на свете, ее легко будет отыскать. Очевидно, сам Бог хочет помочь Скшетускому. Подумайте, что нам делать.
   -- Вы не придумаете ли чего-нибудь? -- спросил Кушель.
   -- Я и придумал, чтоб он сам нас вызвал. Но нам нужно свидетелей, посторонних людей. Мое предложение -- подождать Харлампа. Я беру все на себя, он уступит свое право первенства и в случае нужды будет свидетельствовать, что мы были вызваны и поставлены перед необходимостью защищаться. Но и у Богуна нужно хорошенько разузнать, куда он спрятал девушку. Если же он подохнет, то ему все равно, авось, и скажет, если мы уговорим его. А не скажет, то и черт с ним. Нужно только все умно делать и не терять времени. Ох, у меня голова трещит!
   -- Кто же с ним будет драться? -- спросил Кушель.
   -- Пан Михал первый, я второй.
   -- А я третий.
   -- Ну, нет, -- прервал пан Михал, -- я дерусь один, на том и конец. Убьет он меня -- его счастье, пусть себе едет с Богом.
   -- О! Я уже вызвал его, -- воскликнул пан Заглоба, -- но если вы, господа, решите иначе, я должен буду уступить.
   Богун сидел в корчме и попивал мед. Он был совершенно спокоен.
   -- Послушайте-ка, -- обратился к нему входящий Заглоба, -- у нас есть важное дело, о котором мы хотим поговорить с вами. Вы вызвали этого рыцаря -- хорошо; но вам нужно знать, что если вы являетесь в качестве посла, то становитесь под защиту закона, потому что приехали не к дикарям, а в просвещенную страну. Мы можем принять ваш вызов при условии, что вы при посторонних свидетелях повторите, что хотите драться по своей воле. Сюда приедут несколько шляхтичей, с которыми мы тоже хотели драться; вот перед ними-то вы и засвидетельствуете, о чем мы вас просим, а мы, в свою очередь, даем вам рыцарское слово, что в случае благоприятного для вас исхода поединка с паном Володыевским, вы можете ехать беспрепятственно, если не захотите драться со мной.
   -- Согласен, -- сказал Богун. -- Я прикажу своим людям отвезти письмо, если сам погибну, и заявлю при ваших свидетелях, что вызов был сделан мною. А повезет мне с этим рыцарем, тогда я к вашим услугам.
   Он посмотрел Заглобе прямо в глаза. Тот немного смутился и закашлялся.
   -- Познакомьтесь сначала с моим учеником, а потом уж и со мною. Ну да об этом рано говорить, перейдем к другому, более важному пункту. Мы обращаемся к вашей совести, не как казака, а как рыцаря. Вы похитили княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища, и держите ее где-то в плену. Теперь вы идете на смертный поединок и можете погибнуть; спросите самого себя, что в таком случае будет с несчастной девушкой? Неужели вы хотите погибели той, которую любите? Неужели обречете ее на позор и несчастье? Неужели будете преследовать ее и после своей смерти?
   Голос пана Заглобы звучал с несвойственной ему торжественностью. Богун побледнел.
   -- Чего же вы от меня хотите? -- спросил он.
   -- Укажите нам место ее заточения, чтобы мы в случае вашей смерти смогли ее найти и возвратить жениху. Бог за это смилуется над вашей душой.
   Атаман опустил голову на руки и глубоко задумался.
   Три товарища внимательно следили за его подвижным лицом, которое вдруг открыло такую бездну горестной печали и муки, -- можно было подумать, что оно никогда не искажалось ни гневом, ни бешенством, как будто человек этот был создан только для одной любви и страдания. Молчание длилось долго, наконец, Заглоба заговорил дрогнувшим голосом:
   -- Если вы обесчестили ее, да накажет вас Бог, а она пусть найдет хоть в монастыре убежище...
   Богун поднял свои влажные, грустные глаза.
   -- Если я ее обесчестил? Я не знаю, как любите вы, паны шляхта и рыцари, но я, казак, я пас ее в Баре, хранил ее как зеницу ока, пальцем до нее не дотронулся, падал перед ней на колени, как перед образом. Она приказала мне уйти, я ушел и не видел ее более.
   -- Бог зачтет вам это на страшном суде! -- сказал, вздохнув полной грудью, Заглоба. -- Но в безопасности ли она находится? Там Кривонос и татары!
   -- Кривонос стоит под Каменцем а меня послал к Хмельницкому спросить, идти ли ему на Кудак, и теперь, должно быть, уже пошел. А там, где живет она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар; она в безопасности.
   -- Так где же она?
   -- Слушайте, паны шляхтичи! Пусть будет по-вашему, я скажу вам, где она, и прикажу ее вернуть, но за это вы обяжетесь рыцарским словом, что в случае моей победы вы больше не будете ее разыскивать. Вы дадите слово за себя и за пана Скшетуского, а я тогда скажу.
   Друзья переглянулись между собою.
   -- Мы не можем этого сделать! -- сказал пан Заглоба.
   -- Конечно, не можем! -- воскликнули вместе Кушель и Володыевский.
   -- Да? -- спросил Богун, и брови его нахмурились, а глаза засветились недобро. -- Почему же вы, паны ляхи, не можете этого сделать?
   -- Пана Скшетуского здесь нет, и, кроме того, знайте, ни один из нас не перестанет искать ее, хоть спрячьте ее под землю.
   -- Так вы бы так и торговались со мной: ты, казак, отдай душу, а мы тебя за это саблей! Ну нет, не дождетесь! А может, подумали, что моя казацкая сабля не из стали? Что надо мной уже, как над падалью, вороны каркают? Почему мне погибать, а не вам? Вам нужна моя кровь, а мне ваша! Посмотрим, чья прольется.
   -- Так вы не скажете?
   -- Как не сказать! На погибель вам всем!
   -- На погибель тебе! Ты стоишь того, чтобы тебя разрубили саблей на куски.
   -- Попробуйте, -- сказал атаман и встал с места.
   Кушель и Володыевский тоже вскочили на ноги. Враги обменивались грозными взглядами, и дело дошло бы до боя, если б не Заглоба, который в это время выглянул в окно и заявил, что Харламп и его свидетели приехали.
   Действительно, минуту спустя в комнату вошел ротмистр в сопровождении двух товарищей, панов Селицких. После обычных приветствий Заглоба отвел их в сторону и начал объяснять им суть дела.
   Он говорил так красноречиво, что вскоре убедил их, в особенности уверением, что пан Володыевский просит только небольшой отсрочки и после поединка с казаком готов драться с Харлампом. Литвин позволил себя уговорить и согласился отложить поединок.
   Богун тем временем отправился к своим и возвратился с есаулом Ильяшенко, которому заявил, что вызвал сам на поединок двух шляхтичей, и потом повторил то же самое в присутствии пана Харлампа и Селицких.
   -- Мы, в свою очередь, ручаемся, -- сказал Володыевский, -- что если вы выйдете победителем из поединка со мной, то лишь от вашей воли будет зависеть, драться ли вам с паном Заглобой, или нет. Во всяком случае, вас никто другой вызывать не будет, никто не нападет на вас. В этом мы даем вам слово, и я прошу сделать то же и вновь прибывших панов.
   -- Клянемся, -- торжественно произнес Харламп. Богун отдал Ильяшенке письмо к королевичу и сказал:
   -- Ты отдашь это письмо королевичу и, если я погибну, скажешь ему и Хмельницкому, что то была моя воля и измены здесь никакой не было.
   Заглоба, не упускавший ничего из вида, заметил, что на угрюмом лице Ильяшенки не выразилось ни тени беспокойства, значит, он твердо был уверен в своем атамане.
   После этого Богун надменно обратился к шляхте:
   -- Ну, кому смерть, кому жизнь, -- сказал он. -- Теперь мы можем идти.
   -- Пора, пора! -- согласились присутствующие и потянулись за своими саблями.
   Все вышли из корчмы и направились к речке, бежавшей среди густых зарослей. Стоял бледный осенний день, полный грустного очарованья. Солнце кротким, ласковым светом озаряло обнаженные ветви деревьев и желтые песчаные отмели вдоль правого берега реки. Противники и их товарищи и шли именно к этим отмелям.
   -- Там, -- указал пальцем Заглоба. Все единодушно согласились.
   Заглоба начинал все сильнее тревожиться, наконец, он будто невзначай приблизился к Володыевскому.
   -- Пан Михал, -- шепнул он.
   -- Что?
   -- Ради Бога, пан Михал, старайтесь! Теперь в ваших руках судьба Скшетуского, свобода княжны, ваша собственная жизнь... и моя. Потому что, если, сохрани Бог, вас постигнет несчастье, что я буду делать с этим разбойником?
   -- Зачем же вы вызывали его?
   -- Да сорвалось. Я понадеялся на вас, пан Михал. Я человек старый и к тому же страдающий одышкой, быстро утомляюсь, а эта бестия может прыгать, сколько душе угодно. С ним шутки плохи.
   -- Постараюсь.
   -- Помоги вам Господь, не теряйте только присутствия духа.
   -- Хорошо, хорошо.
   В это время к ним подошел один из панов Селицких.
   -- Что это за птица, ваш казак? -- шепотом спросил он. -- Обращается с нами не только как равный с равными, а даже свысока. Право! Должно быть, его мать когда-нибудь загляделась на шляхтича.
   -- Э! -- возразил Заглоба. -- Скорее какой-нибудь шляхтич загляделся на его мать.
   -- И мне так кажется, -- сказал Володыевский.
   -- Стой! -- вдруг крикнул Богун.
   -- Стой, стой!
   Все остановились, Володыевский и Богун друг против друга, шляхта полукругом.
   Володыевский, человек, не лишенный опыта в подобных делах, прежде всего попробовал ногою, достаточно ли тверд песчаный грунт, потом осмотрелся вокруг, желая отметить все неровности почвы. Видно было, что он серьезно относился к предстоящему поединку. Ведь ему приходилось иметь дело с рыцарем, известным по всей Украине, о котором повсюду распевались песни, имя которого гремело по всей Руси до самого Крыма. Пан Михал, простой драгунский поручик, знал, что его ожидает или славная победа, или не менее славная смерть, и старался быть равным своему сопернику. Может быть, поэтому лицо его стало необыкновенно серьезным, настолько, что пан Заглоба перепугался и подумал: "Теряет присутствие духа! Сначала его, а потом меня!". Наконец, Володыевский, окончательно исследовав отмель, начал расстегивать куртку.
   -- Холодно, -- сказал он, -- но все равно, согреемся.
   Богун последовал его примеру. Противники остались в одних лишь шароварах и рубашках.
   Каким ничтожно жалким казался маленький пан Михал в присутствии рослого и сильного атамана! Свидетели с беспокойством поглядывали на широкую грудь казака, на железные мускулы, видневшиеся из-под засученных рукавов рубахи. Им казалось, что это цыпленок выступает против могучего степного ястреба. Ноздри Богуна широко раздулись, точно почуяли близкую кровь, брови сдвинулись. Он остановил на противнике свой злобный взор в ожидании команды.
   Пан Володыевский тщательно осмотрел клинок своей сабли, повел рыжеватыми усиками и стал в позицию.
   -- Достанется ему, -- шепнул Харламп своему соседу.
   Наконец, послышался нетвердый голос Заглобы:
   -- С Богом! Начинайте!
  

Глава XII

  
   Сабли сверкнули, и сталь ударилась о сталь. Поле боя переместилось сразу, потому что Богун с таким напором напал на Володыевского, что тот отступил на несколько шагов назад, а за ним и свидетели. Движения сабли Богуна были так быстры, что свидетели не могли уследить за нею; пана Михала разве только один Бог мог вырвать из когтей неминуемой смерти. Удар следовал за ударом, сталь со свистом рассекала воздух. Неистовство атамана возрастало, им овладевало опьянение боя, и он, как ураган, гнал перед собою маленького рыцаря. Володыевский все пятился и только защищался: вытянутая правая рука его оставалась почти неподвижной, только кисть описывала небольшие, но быстрые, едва заметные полукруги, отражая мощные удары Богуна. Пан Михал не спускал глаз с лица казака и среди ожесточенного боя оставался спокойным; только на щеках его выступил яркий румянец.
   Пан Заглоба сомкнул очи и слышал только, как сабля ударяется о саблю.
   "Еще защищается!" -- думал он.
   -- Еще защищается! -- прошептал Харламп.
   -- Еще шаг, и он увязнет в песке, -- также тихо прибавил Кушель.
   Заглоба вновь открыл глаза.
   Володыевский, действительно, находился в нескольких шагах от отмели, но по всей вероятности до сих пор не был ранен, только румянец его еще более сгустился, а на лбу выступило несколько капель пота.
   Сердце Заглобы забилось надеждой.
   "Ведь и пан Михал умеет владеть саблей, -- подумал он. -- Богун тоже, должно быть, утомился".
   Лицо Богуна стало еще бледнее, мокрые черные пряди волос прилипли к влажному лбу, но сопротивление Володыевского только еще более усиливало его неистовство. Белые зубы казака сверкали из-под усов, а из груди вырывалось тяжелое дыхание.
   Володыевский не спускал с него глаз и все защищался.
   Вдруг на самой границе отмели он сжался, точно кошка (присутствующие подумали, что он падает), наклонился, присел и сразу сделал огромный прыжок вперед, прямо на казака.
   -- Атакует! -- воскликнул пан Заглоба.
   Так и было на самом деле: теперь отступал атаман, а маленький рыцарь, определив всю силу своего противника, наступал так энергично, что у свидетелей сердце замирало в груди. Володыевский, очевидно, разгорячился, маленькие глазки его так и сыпали искры; он то приседал, то вновь вскакивал, каждую минуту менял свою позицию, описывал круги около Богуна и заставлял его поворачиваться на месте.
   -- О, фехтмейстер! -- кричал Заглоба.
   -- Погибнешь! -- вдруг выдохнул Богун.
   -- Погибнешь! -- как эхо, отозвался Володыевский.
   Тут атаман движением, известным только знатокам фехтовального искусства, перебросил саблю из правой руки в левую и нанес ею такой страшный удар, что пан Михал, словно пораженный громом, пал наземь.
   -- Иисус, Мария! -- вырвалось у Заглобы.
   Но пан Михал упал намеренно, чтобы сабля Богуна рассекла только воздух. Тогда маленький рыцарь вскочил, точно дикий кот, и почти на всю длину сабли поразил казака в открытую грудь.
   Богун зашатался, сделал шаг вперед, собрал последние силы и нанес последний удар. Пан Володыевский без труда отбил его, ранил казака в голову, и сабля выпала из ослабевших рук казака. Богун упал лицом на песок, который тотчас же окрасился его кровью.
   Ильяшенко с громким криком бросился к атаману. Свидетели несколько минут не могли промолвить ни слова; пан Михал молчал тоже. Он обеими руками оперся на саблю и еле переводил дыхание.
   Заглоба первый прервал молчание.
   -- Пан Михал, идите в мои объятия, -- изрек он растроганным голосом.
   Тогда, словно по сигналу, заговорили и все прочие. В особенности пришел в восторг пан Харламп.
   -- Вот уж я не ожидал! -- воскликнул он. -- Теперь моя очередь, чтоб не обвиняли меня в трусости. Хотя я знаю, что вы и меня так же изрубите, тем не менее, поздравляю вас, поздравляю!
   -- Оставили бы его лучше в покое, -- вмешался Заглоба, -- тем более, что вам и драться-то не из-за чего.
   -- Нельзя, нельзя! Тут дело идет о моей чести, а она мне всегда была дороже, дороже жизни.
   -- Ничто вашей жизни не угрожает, -- сказал Володыевский, -- оставим лучше этот разговор. Сказать по правде, мне и во сне не снилось быть вашим соперником.
   -- Это правда?
   -- Даю вам слово.
   -- Если так... -- и пан Харламп раскрыл объятия.
   Недавние враги дружески расцеловались.
   Тем временем Ильяшенко перевернул тело атамана лицом кверху и с рыданиями отыскивал в нем хоть искру жизни. Богун был весь покрыт запекшейся кровью, но все-таки слабо дышал. Ноги его слегка вздрагивали в предсмертной конвульсии, а скорченные пальцы судорожно царапали по песку. Заглоба посмотрел на него и махнул рукою.
   -- Кончено, -- сказал он, -- прощается с белым светом.
   -- А хороший был рыцарь, -- пробормотал, кивая головой, Володыевский.
   -- Да, я знаю о нем кое-что, -- промолвил Заглоба.
   Ильяшенко хотел было унести несчастного атамана, но должен был отказаться от этого; слабому старику не под силу было тащить павшего гиганта. До корчмы было не близко, а Богун мог умереть каждую минуту. Есаулу ничего не оставалось делать, как обратиться к шляхте.
   -- Паны, -- умоляющим голосом сказал он, складывая руки, -- во имя Спаса и Пречистой Девы, помогите! Не дайте ему умереть здесь, как собаке. Я -- старик, не осилю, а люди наши далеко...
   Шляхтичи переглянулись друг с другом. Ненависть к Богуну как рукой сняло.
   -- Конечно, нельзя его тут оставить, как собаку, -- первый сказал Заглоба. -- Коль скоро мы дрались с ним, так он уже не мужик, а воин, которому необходимо помочь. Господа, кто понесет его со мной?
   -- Я, -- сказал Володыевский.
   -- Так понесем его на моей бурке, -- добавил Харламп. Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой взяли
   Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и вся процессия, в сопровождении Харлампа и Селицких, вольным шагом направилась к корчме.
   -- Жизни в нем много, -- рассуждал дорогой Заглоба, -- еще дышит. Господи ты Боже мой! Если б кто-нибудь сказал мне, что я буду за ним ухаживать, я принял бы это за неприличную шутку. Сердце у меня мягкое, сам знаю об этом, но поверить не поверил бы! Еще и раны ему перевяжу. Надеюсь, что на этом свете мы не встретимся, так пусть по крайней мере он с благодарностью вспомнит обо мне на том.
   -- Вы думаете, что он ни за что не выкарабкается? -- спросил Харламп.
   -- Он? Я за его жизнь не дал бы старого сапога. Так уж у него, верно, на роду было написано; если б ему и повезло с паном Володыевский, то все равно не миновал бы моих рук. Но я рад, что дело обошлось без меня; уж мне и так надоели упреки, что я без жалости убиваю всех, кто выйдет со мной на поединок. А что же мне прикажете делать, если меня оскорбят?.. Но посмотрите-ка... у него опять раны раскрылись. Бегите поскорее в корчму, пан Харламп, скажите, чтобы корчмарь приготовил хлеба с паутиной. Не поможет это бедняге, но христианин обязан перевязать раны христианину. Живей, пан Харламп!
   Пан Харламп побежал вперед, а когда, наконец, атамана внесли в комнату, Заглоба тотчас же мог приняться за свое дело. Он остановил кровь, перевязал раны и потом обратился к Ильяшенке:
   -- Ты, старик, здесь не нужен, -- сказал он. -- Поезжай поскорей в Заборов, проси, чтоб тебя допустили пред лицо королевича, отдай ему письмо и расскажи все, что ты видел. Да смотри, не ври, а если соврешь, я тотчас узнаю, я приближенный королевича, и велю тебе отрубить голову. Хмельницкому тоже от меня кланяйся; он меня знает, мы приятели с ним. Атамана твоего мы похороним как следует, а ты делай свое дело, по корчмам не шатайся, потому что тебя убьют, прежде чем скажешь, кто ты такой. Ну, с Богом! Поезжай!
   ^ааь>^ --
   -- Позвольте, пан, мне остаться, пока он не отойдет.
   -- Поезжай, говорят тебе, -- грозно крикнул Заглоба, -- а нет, так плохо тебе будет! Да не забудь Хмельницкому от меня поклониться.
   Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал, обращаясь к Харлампу:
   -- Я нарочно отправил этого казака, во-первых, потому, что ему здесь делать нечего, а во-вторых, если его действительно где-нибудь придушат (что легко может случиться), тогда вся вина падет на нас. Первые прихвостни Заславского и канцлера начнут распевать на все лады, что люди князя-воеводы безбожно и бесчеловечно вырезали все казацкое посольство. Но при уме всегда можно избежать неприятности. Мы не дадим этим щелкоперам живьем загрызть нас, а вы, господа, в свою очередь, засвидетельствуете, конечно, как было все дело и что вызов последовал с его стороны. Я должен еще приказать здешнему старшине, чтоб он похоронил его. Они тут не знают, кто он таков, будут думать, что шляхтич, и похоронят прилично. Ну, а нам, пан Михал, пора в дорогу, нужно еще и князю дать отчет.
   Хриплое дыхание Богуна прервало слова пана Заглобы.
   -- Душа ищет дороги, -- сказал шляхтич. -- Вот уж ему и темно делается, и душа его ощупью пойдет на тот свет. Но коль скоро он не обидел нашу бедняжку, то дай ему, Боже, царство небесное, аминь! Едем, пан Михал. От всей души отпускаю ему все его провинности, хотя, сказать по чести, я больше нагадил ему, чем он мне. Но теперь все кончено. Будьте здоровы, господа! Мне очень приятно было познакомиться с такими доблестными рыцарями. Не забудьте свидетельствовать в случае надобности.
  

Глава XIII

  
   Князь Еремия довольно равнодушно принял весть о гибели Богуна, в особенности, когда узнал, что рыцари, не принадлежавшие к его войску, готовы в любое время заявить, что вызов был сделан не Володыевским. Если бы все это случилось не перед самым оглашением избрания Яна Казимира, если б борьба кандидатов все еще продолжалась, противники Еремии с канцлером и князем Домиником во главе не преминули бы воспользоваться этим обстоятельством вопреки любым свидетельствам. Но после удаления Карла со сцены умы были заняты другими делами, и история с Богуном не могла повести ни к каким осложнениям.
   Один Хмельницкий мог бы раздуть эту искру в целый пожар, как пример несправедливости шляхты, но князь верно рассчитывал, что запорожский гетман известие о гибели своего посла получит от самого королевича и не осмелится сомневаться в справедливости королевских слов.
   Князь более всего заботился, чтобы столкновение его рыцарей не наделало шума в политических сферах. С другой стороны, вспомнив о Скшетуском, князь не мог не радоваться: теперь отыскать княжну Елену можно было гораздо легче. Ее можно отыскать, отбить, выкупить, и князь не пожалел бы ничего, чтоб возвратить потерянное счастье своему любимому рыцарю.
   Пан Володыевский с великим страхом шел к князю; человек неробкого десятка, он как огня боялся сурового взгляда воеводы. Каковы же были его удивление и радость, когда князь, выслушав его рассказ и подумав с минуту, снял с пальца дорогой перстень и сказал ему:
   -- Ваша выдержка заслуживает полнейшего одобрения, напади вы первыми -- на сейме поднялись бы Бог знает какие крики. Если княжна отыщется, Скшетуский будет обязан вам по гроб жизни. До меня дошли слухи, что вы, пан Володыевский, как болтун, который не может удержать языка, также не можете удержать сабли в ножнах, и за это, по справедливости, надлежало бы наказать. Но коли вы вступились за друга и честь наших хоругвий отстояли в поединке со столь искусным рыцарем, то мне ничего не остается делать, как подарить вам этот перстень на память об этом дне. Я знал, что вы добрый солдат и хорошо владеете саблей, но теперь вижу, что вы можете давать уроки любому фехтмейстеру.
   -- Он? -- вмешался Заглоба. -- Да он у черта с третьего взмаха рога отрубит. Если ваше сиятельство прикажет когда-нибудь снести мне голову, то прошу вас назначить палачом именно его, тогда, по крайней мере, сразу отправишься на тот свет.
   Князь довольно улыбнулся и спросил:
   -- Вы встречали кого-нибудь равного вам по искусству сабельного боя?
   -- Однажды Скшетуский слегка поцарапал меня, и я его тоже... это тогда ваше сиятельство посадили нас за это под арест. Пан Подбипента тоже, пожалуй, сладил бы со мной, благодаря своей сверхчеловеческой силе, да и Кушель, будь у него глаз поострее.
   -- Не верьте ему, князь! -- воскликнул Заглоба. -- С ним никто не сладит.
   -- А Богун долго сопротивлялся?
   -- С ним трудно иметь дело. Он и левою рукою дерется.
   -- Знаете что, пан Володыевский? -- с шутливою серьезностью сказал князь. -- Поезжайте-ка под Замостье, вызовите на поединок
   Хмельницкого и одним ударом избавьте республику от грозящей ей беды.
   -- Если ваше сиятельство прикажет, я поеду, только бы Хмельницкий согласился драться со мной.
   -- Мы шутим, -- продолжал князь, -- а мир гибнет! Но под Замостье-то вы, действительно, должны ехать. Я имею сведения из казацкого лагеря, что как только выбор королевича Казимира будет объявлен, Хмельницкий снимет осаду и уйдет на Русь. Он, видимо, так и поступит, руководимый, может быть, верноподданническим чувством к королю или опасением, что под Замостьем все его могущество рассыплется в прах. В этом случае вы поедете сообщить Скшетускому, что произошло, -- и пусть он отыскивает княжну. И передадите ему, чтобы он выбрал из моих хоругвий столько людей, сколько будет необходимо для его экспедиции. Кроме того, я напишу ему письмо. Вообще я дорого бы дал за удовольствие видеть его счастливым.
   -- Ваше сиятельство, вы всегда были отцом для нас, -- сказал Володыевский, -- и мы до гроба останемся вашими верными слугами.
   -- Не знаю, не придется ли вам скоро голодать на моей службе, -- ответил князь, -- если мои заднепровские владения будут разграблены, но пока у меня есть хоть что-нибудь, все мое -- ваше.
   -- О! -- воскликнул пан Михал. -- И наши скудные средства всегда в вашем распоряжении.
   -- И мои! -- сказал Заглоба.
   -- Пока еще в этом нет необходимости, -- ласково сказал князь. -- Я все-таки надеюсь, что в случае моего полного разорения республика вспомнит о моих детях.
   Князь, не сознавая этого, сказал пророческие слова. Спустя несколько лет республика вручила его единственному сыну лучшее из того, что имела, -- корону, а покамест от громадного состояния Еремии действительно почти ничего не оставалось.
   -- Вот мы и вывернулись, -- сказал Заглоба, когда они с Володыевским вышли от князя. -- Вас можно поздравить. Покажите-ка перстень. Ей-Богу, он стоит, по крайней мере, сто червонцев, камень чудесный. Завтра приценитесь у какого-нибудь армянина. На эти деньги можно погулять наславу. А вы как Думаете, пан Михал? Знаете солдатское правило -- сегодня живу, завтра сгнию, а мораль: на завтра нечего надеяться? Человеческая жизнь коротка, пан Михал. Самое важное то, что князь отныне не забудет вас. Он дал бы вдесятеро больше, чтоб подарить голову Богуна Скшетускому, а вы уж все это сделали. Можете рассчитывать на великие милости, верьте мне. Мало деревень князь своим рыцарям раздал в пожизненное владение, а то и совсем подарил? А то перстень! И вас ожидает великая милость, и в конце концов князь вас, пожалуй, на своей родственнице обвенчает.
   Пан Михал так и подпрыгнул.
   -- Откуда вы знаете, что...
   -- Что?
   -- Я хотел сказать, что за мысль пришла вам в голову? Возможно ли что-нибудь подобное?
   -- Да почему же нет, почему? Разве вы не шляхтич? Разве один шляхтич не равен другому? Мало ли у магнатов родственниц, которых они раздают замуж за лучших своих дворян? Наконец, что далеко ходить: Суффчинский из Сенчи женат на какой-то дальней родственнице Вишневецких. Все мы братья, пан Михал, все братья, хотя одни другим служат, все происходим от Иафета и отличаемся друг от друга лишь состоянием и общественным положением... а всего этого при известной сноровке можно достигнуть. Конечно, и между шляхтичами в иных краях бывает большая разница... ну да что ж это тогда за шляхта? Я еще понимаю разницу между собаками: бывают легавые, борзые, гончие, но заметьте, пан Михал, что между шляхтой такой разницы быть не может, потому что тогда мы были бы собачьими детьми, а не шляхтой, а Господь не допустит такого унижения столь почтенного сословия!
   -- Вы говорите справедливо, -- согласился Володыевский, -- но ведь Вишневецкие -- это почти королевский род.
   -- А вы, пан Михал, разве не можете быть избраны королем? Я первый подал бы за вас голос, как пан Зигмунт Скрошевский, который клялся, что будет голосовать за себя, если только не заиграется в кости. У нас ведь, хвала Творцу, все решается in liberis sufiragiis {В свободном голосовании (лат.).}, и только наша бедность, а не происхождение нам помеха.
   Пан Михал сочувственно вздохнул в знак согласия Доминик слегка кутнул в архиепископском дворце и сейчас же убрался. И хорошо сделал. Ты не поверишь, как ожесточены против него солдаты. Его уже нет, а они все еще кричат: "Давай его сюда, мы его изрубим". И если бы он не уехал, не миновать бы беды. Подчаший коронный первым прибыл сюда и начал клеветать на князя, а теперь воды в рот набрал, потому что солдаты вооружены и против него. Его в глаза укоряют во всем, а он только слезы глотает. Ужас просто, что здесь происходит! Что за времена! Благодари Бога, что ты не был под Пилавцами и что тебе не пришлось бежать. Просто чудо, как мы, бывшие там, не сошли с ума!
   -- А наша дивизия?
   -- Ее уж нет, почти никого не осталось. Вурцеля нет, Махницкого и За-цвилиховского тоже. Вурцель и Махницкий не были под Пилавцами, они были в Константинове. Их оставил там этот Вельзевул -- князь Доминик, чтобы ослабить нашего князя. Бог весть, ушли ли они или окружены неприятелем. Старик Зацвилиховский тоже точно камень в воду канул. Дай бог, чтобы он не погиб!
   -- А много здесь собралось солдат?
   -- Порядочно! Но что в них толку? Один только князь и мог бы справиться с ними, если бы согласился принять булаву; кроме того, они никого не слушаются. Князь страшно беспокоился о тебе и твоих солдатах. Ведь это единственный уцелевший полк! Мы уж тут оплакивали тебя.
   -- Ныне только и счастливы те, кого оплакивают:
   Некоторое время они ехали молча, присматриваясь к толпе, прислушиваясь к возгласам и крикам: "Татары! Татары!" В одном месте их глазам представилось страшное зрелище: толпа разрывала на куски человека, которого заподозрили в шпионстве. Колокола звонили не переставая.
   -- Скоро придет сюда орда? -- спросил Заглоба.
   -- Черт ее знает! Может, еще и сегодня. Этот город долго не продержится. Хмельницкий ведет двести тысяч казаков, не считая татар.
   -- Капут! -- ответил шляхтич. -- Нам надо ехать как можно скорей дальше. И на что только мы одержали столько побед?
   -- Над кем?
   -- Над Кривоносом, над Богуном, да и черт знает над кем еще!
   -- Вот как! -- сказал пан Кушель и, обращаясь к Скшетускому, тихо спросил: -- А тебя, Ян, ничем Господь не утешил? Не нашел, кого искал? Не узнал ли по крайней мере чего?
   -- Теперь не время думать об этом! -- воскликнул Скшетуский. -- Что значат мои личные дела в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, и все кончается смертью!
   -- Мне тоже кажется, что мир скоро погибнет! -- ответил Кушель.
   Они уже доехали до костела бернардинцев, залитого внутри светом. Около костела стояли несметные толпы народа, но войти в него не могли, так как вход загородил ряд солдат с алебардами, пропускавший только знатнейших граждан и военных старшин.
   Скшетуский велел своим людям образовать второй ряд.
   -- Войдем! -- сказал Кушель. -- Тут, в костеле, собралось теперь половина Речи Посполитой.
   Они вошли. Кушель не преувеличил. Все, что было выдающегося в войске и в городе, все собралось на это совещание; тут были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и ротмистры, и офицеры иностранных полков, и духовенство, и такая масса шляхты, что костел еле мог вместить всех; были и низшие военные чины и несколько городских советников во главе с Гросвайером, который был представителем мещан. Был здесь и князь, и коронный подчаший, один из главнокомандующих, и киевский воевода, и стобницкий староста, и Вессель, и Арцишевский, и литовский обозный -- Осинский; все они сидели перед главным алтарем так, чтобы толпа могла хорошо видеть их. Совещание шло быстро, горячо, как всегда в таких случаях; говорившие вставали на скамьи и заклинали старшин не отдавать город в руки неприятеля без сопротивления. Если бы даже пришлось погибнуть, то все же город задержит неприятеля, а Речь Посполитая тем временем соберется с силами. Чего недостает для защиты города? Есть стены, есть войско, есть готовность к борьбе -- нет только вождя. Во время этих речей в толпе начался глухой рокот, который постепенно переходил в громкие возгласы; собранием овладевало одушевление. "Погибнем! Сгинем охотно! Смоем пилавецкий позор и защитим отчизну!" -- раздавались крики. Застучали сабли, лезвия которых блестели при огне свечей. Другие кричали: "Тише! Надо толком совещаться".
   -- Защищаться или не защищаться?
   -- Защищаться, защищаться! -- кричало собрание, и эхо под сводами повторяло за ними: "защищаться".
   -- Кому быть вождем?
   -- Князю Еремии! Он вождь! Он герой! Пусть он защищает город и Речь Посполитую! Отдадим ему булаву! Да здравствует князь Еремия!
   Из тысячи грудей вырвался такой громкий крик, что стены костела дрогнули и стекла зазвенели в окнах:
   -- Да здравствует князь Еремия! Да здравствует и побеждает!
   Сверкнули тысячи сабель, -- взоры всех устремились на князя, -- он встал спокойный, но нахмуренный. Все тотчас стихло.
   -- Мосци-панове! -- сказал князь звучным голосом, который был явственно слышен. -- Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока ее не принял Марий. Но Марий имел право принять ее, ибо не было вождей, назначенных сенатом. Я тоже в минуту гибели не отказался бы принять власть и отдать жизнь на служение отчизне, но принять булавы я не могу, ибо, приняв ее, я оскорбил бы отечество, сенат и верховную власть, быть же самозваным вождем я не хочу. Между нами есть тот, кому Речь Посполитая вверила булаву, -- коронный подчаший...
   Князь не мог продолжать, -- едва он произнес имя подчашего, как поднялись страшные крики и бряцание сабель; толпа колыхнулась и вспыхнула, как порох, в который попала искра. "Долой его! Погибель ему!" -- раздавалось в толпе все громче и громче. Подчаший вскочил с места, бледный, с каплями холодного пота на лбу, а грозные фигуры приближались к креслам, к алтарю, и даже слышалось зловещее: "Давай его сюда!" Князь, видя, к чему клонится дело, встал и поднял правую руку.
   Толпа остановилась, думая, что он будет продолжать; все мгновенно утихло.
   Но князь только хотел сдержать бурю, остановить толпу и не допустить пролития крови в костеле; увидев, что самая опасная минута миновала, он снова опустился на место.
   А через два кресла, отделенный от него только воеводой киевским, сидел несчастный подчаший: его седая голова склонилась на грудь, руки опустились, а из уст вырвался крик, прерываемый рыданиями:
   -- Боже! За грехи мои с покорностью принимаю этот крест!
   Старец мог возбудить сострадание в самом безжалостном сердце, но толпа жалости не знает. Снова поднялись крики; вдруг воевода киевский дал знак, что хочет говорить.
   Он был товарищем Еремии в победах, и его охотно слушали.
   Он обратился к князю, заклиная его в самых трогательных выражениях не отказываться от булавы и не колебаться перед спасением отчизны. Речь Посполитая гибнет, и нельзя придерживаться буквы закона, -- ее должен спасать не номинальный вождь, а тот, кто действительно способен спасти ее.
   -- Бери же булаву, вождь непобедимый! Бери и спасай, -- не только город, но всю Речь Посполитую! Я, старик, ее устами умоляю тебя, а со мной все сословия, мужи, жены и дети! Спасай, спасай!
   И случилось нечто, что тронуло все сердца: к алтарю подошла женщина в трауре и, бросив к ногам князя золотые уборы и драгоценности, опустилась перед ним на колени и, громко рыдая, сказала:
   -- Мы отдаем в твои руки наше имущество, нашу жизнь!.. Спаси нас! Мы гибнем!
   Сенаторы, воины, а за ними вся толпа разразились громкими рыданиями, и во всем костеле раздалось единогласное:
   -- Спаси!
   Князь закрыл глаза руками, и, когда отнял их, на них блестели слезы, но он все еще колебался.
   Тогда поднялся коронный подчаший.
   -- Я стар, -- сказал он, -- несчастен и подавлен. Я имею право отказаться от непосильного бремени и передать его более достойному и молодому. И вот пред распятием Христа и в присутствии всего рыцарства я отдаю тебе булаву -- бери ее!
   И он протянул ее Вишневецкому. Наступила минута такого молчания, что слышно было жужжание мух; наконец прозвучал торжественно голос Еремии:
   -- За грехи мои -- принимаю!
   Собранием овладела безумная радость. Толпа, ломая скамьи, теснилась к Вишневецкому, обнимая его ноги и бросая к ним драгоценности и золото. Весть эта как молния облетела весь город. Солдаты от радости сходили с ума и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о сдаче города, а о защите его до последней капли крови. Армяне добровольно несли деньги в ратушу, евреи радостно кричали в своих синагогах. Пушки с валов возвестили радостную новость; на улицах стреляли из самопалов, пищалей и пистолетов. Крики "виват" раздавались всю ночь. Тот, кто не знал, в чем дело, мог подумать, что город празднует какое-нибудь торжество.
   А между тем с минуты на минуту могло начать осаду города трехсоттысячное неприятельское войско, -- армия большая, чем могли бы выставить немецкий государь или французский король, и более дикая, чем полчища Тамерлана.
  

X

  
   Неделю спустя, утром 6 октября, по Львову разнеслась страшная и нежданная весть: князь Еремия, забрав большую часть войска, покинул город тайком и ушел неизвестно куда.
   Перед дворцом архиепископа собралась толпа народа; сначала никто не хотел верить. Солдаты уверяли, что если князь уехал, то, конечно, чтобы во главе большого отряда осмотреть окрестности. "Оказалось, -- говорили в городе, -- что беглецы распространяли фальшивые слухи, предсказывая скорый приход Хмельницкого и татар. С 26 сентября прошло уже дней десять, а неприятеля еще не было. Князь, вероятно, хотел собственными глазами убедиться в опасности и, наверно, вернется, проверив слухи. К тому же он оставил несколько полков и все уже было готово к обороне".
   Так и было. Все распоряжения были сделаны, места назначены, на валах поставлены пушки. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с полусотней драгун. Любопытные тотчас окружили его, но он не захотел разговаривать с толпою и направился прямо к генералу Арцишевскому. Оба они вызвали к себе Гросвайера и после совещания с ним отправились в ратушу. Там Цихоцкий объявил испуганным советникам, что князь уехал и не вернется.
   В первую минуту у всех опустились руки, и кто-то даже осмелился произнести слово "изменник". Тогда Арцишевский, старый воин, прославившийся военными подвигами на службе в Голландии, встал и обратился к офицерам и советникам со следующей речью:
   -- Я слышал дерзкое слово, которого никто не смеет произносить, ибо ничто не может оправдать его, даже отчаяние. Князь уехал и не вернется -- это правда! Но какое вы имеете право требовать от вождя, в лице которого надеялись видеть спасителя отчизны, чтобы этот вождь защищал только ваш город? Что было бы, если бы неприятель окружил здесь последнее войско Речи Посполитой? Здесь нет ни припасов, ни оружия для такого многочисленного войска. Я вам говорю, а моей опытности вы можете верить, что чем больше войска заперлось бы в этих стенах, тем короче была бы оборона, ибо голод одолел бы нас раньше, чем неприятель. Для Хмельницкого важнее князь, чем город, и когда он узнает, что князя в городе нет и что он собирает новые войска, то станет сговорчивее и скорее уступит. Вы ропщете теперь, а я говорю вам, что князь, оставив город, спас вас и детей ваших. Держитесь дружно и защищайтесь, и если вы хотя немного задержите наступательное движение неприятеля, то окажете этим огромную услугу Речи Посполитой: князь тем временем соберет новые силы, осмотрит другие крепости, разбудит дремлющую Речь Посполитую и поспешит к вам на помощь. Он выбрал единственный путь к спасению, ибо здесь он пал бы изнуренный голодом вместе с войском, а тогда некому было бы уже остановить неприятеля, который пошел бы на Краков и Варшаву и захватил бы всю нашу отчизну, не встречая нигде сопротивления. Поэтому, вместо того чтобы роптать, спешите на валы защищать себя, своих детей, город и отчизну...
   -- На валы! На валы! -- повторило несколько смелых голосов. А Гросвайер, человек смелый и энергичный, сказал:
   -- Меня утешает ваша решимость, и знайте, что князь не уехал бы, не обдумав защиты. Каждый знает, что ему надо делать. Случилось то, что должно было случиться. Защита в моих руках, и я буду защищаться до последней капли крови.
   Сердца павших духом снова оживились надеждой; Цихоцкий, видя это, сказал:
   -- Его светлость князь прислал меня объявить, что неприятель близко. Поручик Скшетуский столкнулся с двухтысячным чамбулом, который он разбил. Пленные говорят, что за ними идут огромные полчища.
   Известие это произвело огромное впечатление. Наступило минутное молчание; сердца забились сильнее.
   -- На валы! -- воскликнул Гросвайер.
   -- На валы! На валы! -- повторили присутствующие офицеры и горожане.
   Вдруг под окнами раздались крики; послышался говор тысячи голосов, слившийся в сплошной неопределенный гул, похожий на шум морских волн. Двери с треском распахнулись, и в залу вбежало несколько горожан; прежде чем совещавшиеся успели спросить их, в чем дело, раздались крики:
   -- На небе зарево! Зарево!
   -- На валы! -- еще раз повторил Гросвайер. -- На валы!
   Зала опустела. Через несколько минут пушечные выстрелы, потрясая городские стены, возвестили жителям города, предместья и окрестных деревень, что неприятель подходит.
   На востоке все небо уже побагровело, казалось, к городу приближается огненное море.
  
   Князь между тем шел к Замостью и, разбив по пути чамбул, о котором Цихоцкий говорил горожанам, занялся исправлением и осмотром этой внушительной крепости, которую он вскоре сделал неприступной. Скшетуский вместе с паном Лонгином Подбипентой и частью своего отряда остался в крепости, при Вейгере, старосте валецком, а князь пошел в Варшаву, испросить у сейма средств для набора новых войск, а вместе с тем и принять участие в выборах короля. На этих выборах решалась участь Вишневецкого и всей Речи Посполитой: если бы на престол был избран королевич Карл, то победу одержала бы партия войны, а князю досталось бы главное начальство над всеми военными силами Речи Посполитой, и тогда началась бы борьба с Хмельницким на жизнь и на смерть. Королевич Казимир хотя и был известен своим мужеством и знанием дела, но считался сторонником политики канцлера Оссолинского, следовательно, политики переговоров и уступок. Оба брата не жалели обещаний и старались привлекать к себе сторонников; силы обеих партий были равны, и никто поэтому не мог предвидеть результата выборов. Сторонники канцлера боялись, как бы Вишневецкий, благодаря росту своей славы и любви к нему солдат и шляхты, не склонил умы на сторону Карла; князь именно в силу этих причин хотел лично поддержать своего кандидата. Поэтому-то он и торопился в Варшаву, уверенный, что Замостье надолго задержит силы Хмельницкого и татар. Львов, по всей вероятности, можно было считать спасенным, так как Хмельницкий ни в коем случае не мог тратить много времени на этот город, раз перед ним было более сильное Замостье, которое преграждало ему путь в самое сердце Речи Посполитой. Мысли эти подкрепляли князя и наполняли надеждой его сердце, изнемогавшее при виде бедствий отчизны. Он был уверен, впрочем, что если даже будет избран Казимир, то и тогда война неизбежна и страшный бунт должен быть залит морем крови. Он надеялся, что Речь Посполитая выставит еще раз сильную армию, ибо самые переговоры будут действительны лишь тогда, когда Речь Посполитая сможет опереться на военную силу.
   Убаюканный такими мыслями, князь ехал с несколькими полками в сопровождении Заглобы и Володыевского. Заглоба клялся всеми святыми, что добьется избрания королевича Карла, так как умеет говорить со шляхетской братией и знает, как надо обращаться с ней. Володыевский командовал княжеским конвоем. В Сеннице, недалеко от Минска, князя ожидала радостная и вместе с тем неожиданная встреча -- он съехался с княгиней Гризельдой, которая для большей безопасности переезжала из Бреста Литовского в Варшаву, надеясь, что туда придет и князь. Они нежно встретились после долгой разлуки. Княгиня, несмотря на то что обладала железной силой воли, была так взволнована, что не смогла успокоиться в течение нескольких часов: бывали такие минуты, что она не надеялась больше видеть князя, а между тем Бог дал ему вернуться, и притом стяжать такую славу, какой никогда и никто из рода Вишневецких не пользовался. Он был теперь великим вождем, надеждой Речи Посполитой. Княгиня, отрываясь каждую минуту от его груди, со слезами глядела на его исхудавшее, почерневшее лицо, на его высокий лоб, изборожденный морщинами забот и трудов, на эти воспаленные от бессонных ночей глаза и заливалась слезами, которым вторил весь ее двор. Княжеская чета понемногу успокоилась и пошла в обширный церковный дом; здесь начались расспросы о друзьях, о придворных и рыцарях, составлявших как бы одну семью и память о которых была неразрывно связана с воспоминаниями о Лубнах. Князь прежде всего успокоил княгиню насчет Скшетуского, сказав, что он потому остался в Замостье, что не хотел в своем горе окунуться в столичный шум и предпочел лечить свои сердечные раны тяжелой военной жизнью. Потом князь представил княгине Заглобу и рассказал о его подвигах,
   -- Это -- несравненный муж, -- сказал князь, -- который не только вырвал княжну Курцевич из рук Богуна, но даже провел ее сквозь войска Хмельницкого и татар и вместе с нами, к великой славе своей, отличился под Константиновом.
   Услышав это, княгиня не жалела похвал Заглобе и несколько раз давала ему целовать свою руку, обещая в будущем лучшую награду, а "несравненный муж" кланялся и поглядывал на фрейлин. Хотя шляхтич был уже стар и не мог ничего ждать от прекрасного пола, но все же ему было приятно, что дамы столько наслышались о его подвигах. При этой радостной встрече было немало и печали, ибо когда на вопросы княгини о знакомых рыцарях князь отвечал: "Убит", "Убит", "Пропал без вести", то каждый раз княгиня не могла удержаться от слез: плакали и фрейлины, ибо при этом называлось не одно дорогое для них имя.
   Радость перемешивалась с печалью, слезы -- с улыбками. Но больше всех был огорчен пан Володыевский: напрасно поглядывал он по сторонам -- княжны Варвары нигде не было. Правда, среди воинских трудов, постоянных битв, стычек и походов он уже немного забыл о ней, -- насколько он был влюбчив, настолько и непостоянен; но теперь, когда маленький рыцарь снова увидел весь женский штат княгини и когда перед его глазами воскресла вся лубенская жизнь, ему пришло в голову, что недурно было бы немножко отдохнуть и снова за кем-нибудь поухаживать. Но когда этого не случилось, а прежнее чувство, как назло, ожило снова, Володыевский огорчился и был похож на мокрую курицу. Голова его склонилась на грудь, усики, обыкновенно закрученные вверх и торчавшие, как у жука, повисли вниз; нос вытянулся, с лица исчезла веселость; он даже не шевельнулся, когда князь расхваливал его мужество и подвиги. Что значили для него теперь эти похвалы, если она не могла их слышать?
   Наконец Ануся Божобогатая сжалилась над ним и, хотя они раньше часто ссорились, решилась утешить его. С этой целью, не спуская глаз с княгини, Ануся стала незаметно подвигаться к нашему рыцарю и наконец очутилась около него.
   -- День добрый! -- сказала она. -- Давно мы не виделись с вами!
   -- Да, -- меланхолично ответил Володыевский, -- много воды утекло с тех пор, и не в веселое время встречаемся мы, да и то не все.
   -- Да, пало столько рыцарей!
   Ануся вздохнула и потом продолжала:
   -- Да и мы не все в сборе; Сенюта вышла замуж, а княжна Варвара осталась у жены виленского воеводы.
   -- И, верно, тоже собирается замуж?
   -- Нет, она об этом не думает. А почему вы расспрашиваете?
   И с этими словами Ануся прищурила черные глазки, так что остались только узенькие щелочки, и искоса, из-под ресниц, посматривала на рыцаря.
   -- Из преданности к их семейству, -- ответил Володыевский.
   -- О, это хорошо, княжна Варвара ваш друг. Она не раз спрашивала: "А где-то мой рыцарь, который на турнире в Лубнах больше всех снял турецких голов, за что я ему дала награду? Что он делает? Жив ли еще и думает ли о нас?"
   Володыевский с благодарностью поднял глаза на Анусю и заметил при этом, что она очень похорошела.
   -- Неужели княжна Варвара говорила это? -- спросил он.
   -- Как бог свят! Она вспоминала также, как вы перепрыгивали через канаву и упали в воду.
   -- А где теперь жена виленского воеводы?
   -- Была с нами в Бресте, а на прошлой неделе уехала в Бельск, а оттуда в Варшаву.
   Володыевский еще раз взглянул на Анусю и не выдержал:
   -- А вы, ваць-панна, так похорошели, что даже глазам смотреть больно! Девушка усмехнулась.
   -- Вы говорите это, чтобы расположить меня к себе.
   -- Когда-то я хотел этого, -- сказал маленький рыцарь, пожимая плечами, -- видит бог, хотел и не мог, а теперь от души желаю успеха пану Подбипенте.
   -- А где пан Подбипента? -- тихо спросила Ануся, опуская глазки.
   -- В Замостье, с паном Скшетуским; он теперь наместник в полку и занят службой, но знай он только, кого он тут увидит, то, как бог свят, взял бы отпуск и поспешил бы приехать сюда. Этот рыцарь достоин всяческих милостей.
   -- А на войне... с ним ничего не случилось?
   -- Я вижу, вы не то хотите спросить, вы, верно, насчет трех голов, которые он задумал срубить?
   -- Я не верю, чтобы он действительно задумал это.
   -- А все же верьте, что без этого ничему не бывать. Да, он не ленится подыскивать подходящие случаи. Под Махновкой мы все ездили осматривать то место, где он дрался, сам князь ездил с нами; могу вас уверить, что я много видел битв, но такой резни никогда не видел. Как опояшется вашим шарфом, то не дай бог, что разделывает! Он, наверно, найдет три головы, в этом не сомневайтесь.
   -- Дай Бог каждому найти то, чего он ищет! -- сказала, вздохнув, Ануся. Вздохнул и Володыевский, поднял глаза кверху и вдруг с удивлением посмотрел в один из углов комнаты.
   Из этого угла на него смотрело чье-то искаженное гневом, совершенно незнакомое ему лицо, вооруженное огромным носом и усами, похожими на две метлы, которые шевелились словно от сдерживаемого гнева.
   Можно было испугаться и этого носа, и глаз, и усов, но маленький пан Володыевский был не из робких, он только удивился и, обернувшись к Анусе, спросил:
   -- Что это за фигура вон в том углу так смотрит на меня, точно хочет проглотить целиком, и так угрожающе шевелит своими усищами.
   -- Эта? -- с улыбкой спросила Ануся. -- Это Харламп!
   -- Это что за нехристь?
   -- Это не нехристь, а ротмистр пятигорского полка виленского воеводы, он провожает нас до Варшавы и будет там ждать воеводу. Не становитесь ему поперек дороги, он страшный людоед.
   -- Вижу, вижу. Но раз он такой людоед, то зачем же он точит на меня зубы, есть ведь люди пожирнее меня.
   -- Потому что... -- сказала Ануся и тихонько засмеялась.
   -- Почему?
   -- Потому что влюблен в меня и сам мне сказал, что изрубит на куски всякого, кто подойдет ко мне. Теперь он сдерживается только потому, что здесь князь с княгиней, а не то он сейчас же затеял бы ссору.
   -- Вот тебе на! -- весело сказал Володыевский. -- Так вот как! Недаром же вам пели: "Как татарская орда, ты в полон берешь сердца". Помните? Вы не можете шагу ступить, чтоб кто-нибудь в вас не влюбился.
   -- Таково уж мое несчастье! -- ответила, опуская глазки, Ануся.
   -- О, какая же вы лицемерка! А что скажет на это Подбипента?
   -- Разве я виновата, что Харламп меня преследует? Я его терпеть не могу и смотреть на него не хочу!
   -- Ну, ну, смотрите, как бы из-за вас не пролилась кровь. Подбипента, вообще, кроткий человек, но в любви с ним шутки плохи.
   -- Пусть он обрежет уши пану Харлампу, я даже буду рада.
   И с этими словами Ануся повернулась и порхнула в другой коней комнаты, к Карбони, доктору княгини, с которым начала быстро шептаться; итальянец вперил свои глаза в потолок, точно в каком-то экстазе.
   В это время к Володыевскому подошел пан Заглоба и начал лукаво подмигивать ему своим здоровым глазом.
   -- Это что за птичка? -- спросил он.
   -- Это панна Анна Божобогатая-Красенская, фрейлина княгини.
   -- Ух и хороша же шельма, глазки так и блестят, личико словно картинка, шейка -- ух!
   -- Ничего себе!
   -- Поздравляю вас!
   -- Успокойтесь. Это невеста пана Подбипенты, или почти невеста.
   -- Подбипенты! Побойся Бога! Ведь он дал обет девственности. Да ведь вдобавок между ними такая пропорция, что он мог бы носить ее в кармане, а она может усесться у него на усах, как муха.
   -- Ну, она еще не так заберет его в руки. Геркулес был сильнее, а женщина и с ним справилась.
   -- Лишь бы только она не наставила ему рога. Я первый готов постараться на этот счет!
   -- Таких, как вы, найдется много, но эта девушка из хорошей семьи. Она ветрена, но потому, что молода и хороша.
   -- Вы настоящий рыцарь и потому защищаете ее.
   -- Красота притягивает людей; вот, например, тот ротмистр, он, кажется, страшно влюблен в нее.
   -- Ого! Посмотрите-ка на этого ворона, с которым она разговаривает; это что за черт?
   -- Это итальянец Карбони, доктор княгини.
   -- Посмотрите-ка, как лоснится его физиономия и как он ворочает глазами. Плохо придется пану Лонгину. Я ведь тоже кое-что понимаю в этом, сам был молод. Я как-нибудь расскажу вам о моих приключениях, а если хотите, то хоть сейчас!
   И Заглоба принялся что-то шептать на ухо маленькому рыцарю и подмигивать своим глазом сильнее обыкновенного. Но вот настала минута отъезда. Князь сел с княгиней в карету, чтобы дорогой наговориться с нею после столь долгой разлуки, фрейлины разместились в колясках, рыцари вскочили на коней и тронулись в путь. Впереди ехал двор, войско следовало за ним на некотором расстоянии, так как в этой местности было спокойно, и военные отряды нужны были больше для представительства, чем для охраны. Из Сенницы тронулись в Минск, а оттуда в Варшаву, по обычаю того времени часто останавливаясь для корма лошадей. Дорога была так переполнена, что с трудом можно было двигаться шагом. Все спешили на выборы, и из ближайших окрестностей, и далекой Литвы: то тут, то там встречались золоченые кареты, окруженные гайдуками, одетыми по-турецки, венгерские и немецкие роты, казацкие отряды, польские драгуны. Наравне с пышными каретами попадались и простые, обитые черной кожей и запряженные парой или четверкой лошадей; в них обыкновенно сидел какой-нибудь шляхтич с распятием или образком Пресвятой Богородицы, повешенным на шее на шелковом шнурке. Все были вооружены: с одной стороны мушкет, с другой -- сабля, а у некоторых, бывших на действительной службе, торчали еще пики за сиденьем. За повозками шли борзые и гончие, которых вели с собой не для охоты, а только для развлечения. За ними шли конюхи, вели верховых лошадей, покрытых попонами от дождя и пыли, дальше тянулись повозки с шатрами и запасами. Порою ветер сдувал пыль с дороги на поле, и тогда дорога пестрела, как узкая, длинная змея или лента, вытканная из шелка и серебра. То тут, то там играла военная музыка, особенно перед коронными и литовскими отрядами, которых было тоже немало, так как они обязаны были сопровождать сановников. Всюду слышались крики, возгласы, вопросы и ссоры, когда не уступали друг другу дорогу. Подъезжали солдаты и слуги к княжескому отряду, требуя, чтобы он уступил дорогу такому-то сановнику, или спрашивая, кто едет. Но, узнав, что едет русский воевода, они сейчас же давали знать своим господам, которые тотчас освобождали путь, сворачивая в сторону, чтобы посмотреть на княжеский отряд. На остановках около князя теснились толпы солдат и шляхты, желавшей посмотреть на этого первого рыцаря Речи Посполитой. Не было недостатка и в "виватах", на которые князь отвечал приветливо, во-первых, будучи по натуре любезен, а во-вторых, чтобы этой приветливостью привлечь побольше сторонников королевичу Карлу, которых ему удавалось располагать к себе одним уже своим видом.
   С таким же любопытством смотрели на княжеские полки, на этих "русинов", как их называли. Они не были уже так оборваны и грязны, как после константиновской битвы, князь в Замостье одел их в новые мундиры, но все же на них смотрели как на какое-то заморское чудо, ибо, по мнению окрестных жителей, они пришли с другого конца света. Рассказывали о степях и борах, в которых родились эти рыцари, дивились смуглому цвету их лиц, выдубленных ветрами с Черного моря, их гордому взору и некоторой суровости, заимствованной ими у диких соседей.
   Но больше всех после князя обращал на себя всеобщее внимание пан Заглоба, который, заметив общее внимание, так гордо и грозно поглядывал по сторонам, что все шептали: "Это, должно быть, самый храбрый их рыцарь", а другие говорили: "Он, верно, немало душ отправил на тот свет, такой он сердитый". А когда эти слова долетали до пана Заглобы, он старался сделаться еще суровее, чтобы скрыть свое внутреннее удовольствие.
   Порой он заговаривал с толпой, иногда шутил над нею, а всего больше подсмеивался над литовскими отрядами, у которых тяжелая кавалерия имела золотые петли на плечах, а легкая -- серебряные.
   -- Эй, петелька, вот тебе крючок, -- обращался он к ним.
   Задетый им злился, хватался за саблю, но, зная, что это воин Вишневец-кого, только сплевывал и оставлял его в покое.
   Ближе к Варшаве давка была такая, что едва можно было продвигаться шаг за шагом. Выборы обещали быть многолюднее обыкновенного, съезжалась и шляхта с далеких окраин Руси и Литвы, которая теперь приехала сюда не ради одних только выборов, а ради собственной безопасности. День выборов был еще далек, едва лишь начались первые заседания сейма. Но все собирались за месяц и за два вперед, чтобы поместиться в городе, побывать у того, у другого, похлопотать кое о чем, наконец, попить и поесть у вельмож и повеселиться в столице. Князь с грустью смотрел из окон своей кареты на эту толпу рыцарей, воинов и шляхты, на богатство и роскошь одежды, думая, какое войско можно было бы создать из них. Отчего же Речь Посполитая, такая сильная, многолюдная, богатая, обладающая таким храбрым рыцарством, в то же время так слаба, что не может справиться с одним Хмельницким и татарской ордой? Почему? Против сотни тысяч Хмельницкого можно было бы выставить столько же, если бы эта шляхта, эти воины, эти полки захотели служить общему делу так же, как они служат своим личным делам. "Гибнет доблесть в Речи Посполитой, -- думал князь. -- Общественный организм начинает гнить: исчезает прежнее мужество, а воины и шляхта больше любят отдых, чем военные труды". Князь был отчасти прав, но о недостатках Речи Посполитой он думал только как воин, который хотел бы всех людей сделать солдатами и вести на неприятеля. Доблесть могла бы явиться и явилась, когда вскоре Речи Посполитой стали грозить войны во сто раз опаснее. Не хватало чего-то другого, о чем князь-воин в эту минуту не догадывался, но что отлично знал его противник, более опытный политик, чем он, коронный канцлер.
   В серовато-синей дали заблестели остроконечные башни Варшавы; думы князя прервались, он стал отдавать приказания, которые дежурный офицер сейчас же передал Володыевскому, командовавшему княжеским конвоем. Во-лодыевский отскочил от Анусиной коляски, возле которой ехал все время, и направился к значительно отставшим полкам, чтобы построить их и уже в полном порядке вести дальше. Но не успел он сделать несколько шагов, как услышал, что за ним кто-то гонится, обернувшись, он увидел пана Харлампа, ротмистра легкой кавалерии виленского воеводы и Анусиного обожателя.
   Володыевский придержал коня, сразу поняв, в чем дело. Он любил подобные приключения; Харламп поравнялся с ним и сначала ничего не говорил -- сопел лишь да сердито шевелил усами, придумывая, что бы сказать, -- наконец произнес:
   -- Мое почтение, пан драгун!
   -- Привет вам, пан отрядный!
   -- Как вы смеете называть меня отрядным, меня, ротмистра? -- спросил, скрежеща зубами, Харламп.
   Пан Володыевский начал подбрасывать рукой свой обушок, обратив, по-видимому, все внимание на то, чтобы ухватить его за рукоять, и отвечал как бы нехотя:
   -- По петлице я ведь не могу знать ваш чин.
   -- Вы оскорбляете все товарищество, с которым не можете равняться.
   -- Это почему? -- спросил Володыевский.
   -- Потому что служите в иноземном отряде.
   -- Успокойтесь, пожалуйста, -- сказал Володыевский, -- я служу в драгунах, и не в легком отряде, а в латном, я такой же товарищ, как и вы, и вы должны говорить со мной не как с равным, а как со старшим {Офицер, "товарищ", латного отряда не мог быть отдан под команду даже генерала иностранных войск, и, наоборот, часто генерал попадал под команду "товарища". Чтобы избежать этого, офицеры и генералы иностранных войск старались одновременно числиться в рядах "товарищей" польских войск. Таким "товарищем" и был пан Володыевский.}.
   Харламп стал немного сдержаннее, заметив, что имеет дело с офицером поважнее, чем он думал, но не переставал скрежетать зубами, так как его бесило хладнокровие Володыевского.
   -- Как вы смеете мне становиться поперек дороги? -- спросил он.
   -- Э, да вы, кажется, не прочь поссориться?
   -- Может быть; и скажу тебе (тут Харламп нагнулся к самому уху Володыевского), что обрублю тебе уши, если ты мне будешь мешать ухаживать за панной Красенской.
   Володыевский стал снова подбрасывать свой обушок, точно ничто другое его не занимало, и наконец самым убедительным тоном сказал:
   -- Послушайте, дайте мне еще немного пожить!
   -- О нет! Ты не вывернешься! -- крикнул Харламп, хватая за рукав маленького рыцаря.
   -- Да я и не вывертываюсь, -- отвечал ласково Володыевский, -- но я исполняю долг службы по приказанию князя. Пустите меня, или я этим обушком свалю вас с коня.
   Харламп взглянул на него с удивлением, заскрежетал зубами и выпустил из рук рукав.
   -- Все равно, -- сказал он, -- я в Варшаве не выпущу вас из своих рук, вы должны будете дать мне удовлетворение.
   -- Я не буду укрываться, но все-таки научите меня, как же мы будем драться в Варшаве? Я там не был ни разу в жизни, я простой солдат, но слышал о маршалковских судах, которые казнят тех, которые осмеливаются обнажить саблю под боком у короля.
   -- Видно, что вы не были в Варшаве и что вы простачок, если боитесь маршалковских судов; притом вы не знаете, что во время междуцарствия есть временное правительство, с которым дело вести легко и которое не казнит меня за ваши уши, будьте покойны.
   Тут Володыевский начал снова подбрасывать обушок, и Харламп снова удивился; вдруг кровь бросилась ему в голову, и он выхватил саблю, но в то же мгновение и маленький рыцарь, спрятав обушок под колено, выхватил свою. Целую минуту они смотрели друг на друга разъяренными глазами, раздувая ноздри, -- но Харламп первый успокоился, вспомнив, что ему придется иметь дело с самим воеводой, если он нападет на его офицера, едущего с приказами, и первый спрятал в ножны свою саблю.
   -- О, найду я тебя, сынок! -- воскликнул он.
   -- Найдешь, найдешь, ботвинник, -- сказал Володыевский.
   И они разъехались. Заглоба приблизился тогда к Володыевскому и спросил:
   -- Чего хотело от тебя это заморское чудище?
   -- Ничего. Он вызвал меня на поединок.
   -- Вот тебе и на! -- сказал Заглоба. -- Он, пожалуй, проткнет тебя своим носом. Смотри, Володыевский, будешь с ним драться, не обруби самого большого носа в Речи Посполитой, ибо для него отдельную яму копать придется. Счастливчик виленский воевода! Другие должны посылать авангарды против неприятеля, а ему стоит только сказать своему офицеру, и тот под носом найдет врага. Но за что он вызывал тебя?
   -- За то, что я ехал у коляски Анны Божобогатой.
   -- Вот как! Надо было сказать ему, чтоб он обратился к Лонгину, в Замостье. Тот бы его угостил перцем с имбирем. Неудачно попал этот ботвинник!
   -- Я ничего не говорил ему о Подбипенте, -- сказал Володыевский, -- не то он и не стал бы драться со мной. Теперь я назло ему буду еще больше ухаживать за Анусей: надо же иметь какое-нибудь развлечение. Что же нам еще делать в этой Варшаве?
   -- Найдем, найдем, что делать, -- сказал, подмигивая ему, пан Заглоба. -- Когда я в молодости был депутатом полка, в котором служил, я разъезжал всюду, но такой жизни, как в Варшаве, нигде не видал.
   -- Разве не такая, как у нас, в Заднепровье?
   -- Ну никакого сравнения!
   -- Это любопытно! -- сказал пан Володыевский. -- А через минуту прибавил: -- А все-таки я подрежу усы этому ботвиннику, слишком они длинны.
  

XI

  
   Прошло несколько недель. На выборы собралось много шляхты. Население города увеличилось вдесятеро, так как одновременно со шляхтой сюда съехались тысячи купцов и торговцев со всего света, начиная с далекой Персии и кончая заморской Англией. На Воле выстроили сарай для сената, вокруг белели тысячи палаток и шатров, которые совершенно покрывали широкое поле. Никто не знал еще, кто из кандидатов будет избран: королевич Казимир, кардинал, или Карл-Фердинанд, епископ плоцкий. С обеих сторон пускались в ход всевозможные усилия и ухищрения. Выпускались тысячи летучих листков, в которых говорилось о достоинствах претендента и недостатках его соперника -- у обоих были многочисленные и могущественные сторонники. На стороне Карла был, как известно, князь Еремия, особенно грозный для противников тем, что за ним, вероятно, пошла бы шляхта, которая его обожала и от которой, в сущности, все зависело. Но и Казимир был силен. Его сторону держали высшие власти, на его стороне был канцлер; склонялся, по-видимому, на его сторону и примас; за него стояло большинство магнатов, из которых каждый имел многочисленных приверженцев; в числе магнатов был и князь Доминик Заславский-Острожский, воевода сандомирский, хоть и обесславивший себя под Пилавцами и даже подвергшийся суду, но все же самый влиятельный вельможа во всей Речи Посполитой, даже во всей Европе, обладавший такими несметными богатствами, что мог бы перетянуть весы на сторону своего кандидата. Но на сторонников Казимира находили минуты сомнения, и все зависело от шляхты, которая со всех сторон съезжалась в Варшаву, а она стояла за князя Карла, увлекаемая именем Виш-невецкого и готовностью королевича к самопожертвованию для общего дела. Королевич, человек дальновидный и богатый, не задумываясь пожертвовал бы крупные суммы на формирование новых полков, начальство над которыми хотел вверить Вишневецкому. Казимир охотно последовал бы его примеру, но его удержала не жадность, а, наоборот, излишняя щедрость, последствием которой был постоянный недостаток денег в его казне. Между тем оба претендента вели оживленные переговоры. Каждый день гонцы летали из Непоренты в Яблонную. Казимир заклинал брата во имя своего старшинства и братской любви отречься от престола, а епископ не соглашался и отвечал, что ему хочется попробовать счастья, которое ему может улыбнуться при свободной подаче голосов. Время летело: шестинедельный срок подходил к концу, а вместе с тем близилась опасность со стороны казаков: пронеслись слухи, что Хмельницкий, бросив осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует последний оплот Речи Посполитой.
   Говорили также, что кроме послов, посланных Хмельницким в Варшаву с письмом, в котором он, как шляхтич Речи Посполитой, заявлял, что подает голос за Казимира, -- между шляхтой и во всем городе было немало переодетых казацких старшин, которых было трудно узнать, ибо они ничем не отличались от шляхтичей-избирателей, даже языком, особенно те, что были родом из украинских земель. Одни, как говорили, пробрались сюда из любопытства, чтобы посмотреть на выборы и на Варшаву; другие -- выведать, что говорят о предстоящей войне и сколько войска намерена выставить Речь Посполитая и откуда она достанет денег. Может быть, в этом и была доля правды, так как между казацкими старшинами было много шляхтичей, знавших по-латыни, и их трудно было отличить от других; впрочем, в далеких степях латынь не процветала, и некоторые князья, как, например, Курцевичи, знали ее хуже, чем Богун и другие атаманы.
   Но эти толки, ходившие и по выборному полю, и по городу, вместе со слухами об успехах Хмеля и казацко-татарских отрядов, доходивших будто бы до самой Вислы, вызывали беспокойство и тревогу и часто служили поводом к беспорядкам. Достаточно было среди шляхты высказать против кого-нибудь подозрение, что он -- переодетый запорожец, чтобы его тотчас же зарубили саблями.
   Таким образом, легко могли погибнуть и невинные люди, и совещания теряли необходимое достоинство -- тем более что, по тогдашнему обычаю, не слишком соблюдалась трезвость. "Каптур" (временное правительство) не мог справиться с постоянными беспорядками, повод к которым давал малейший пустяк. Но если людей серьезных, любящих мир и встревоженных опасностью, грозившей отчизне, огорчали эти ссоры, стычки и пьянство, то зато игроки и гуляки чувствовали себя как рыба в воде, считая, что это их время, их жатва, и тем смелее пускались на разные беззаконные поступки. Нечего и говорить, что среди них первенствовал пан Заглоба, гегемония которого была установлена рыцарской славой и постоянной жаждой, благодаря которой он мог выпить массу вина. Да кроме того, он отличался редким остроумием и величайшей, ничем не поколебимой, самоуверенностью. Порой на него находила меланхолия, и тогда он сидел, запершись в своей комнате, и не выходил, а если выходил, то сердитый и готовый затеять драку или ссору. Раз случилось, что в таком настроении он изрубил пана Дунчевского из Равы за то, что тот, проходя мимо него, задел за его саблю. Он выносил присутствие только одного Володыевского, которому жаловался на ужасную тоску по Скшетускому и княжне: "Мы бросили ее, отдали, как Иуды, во вражьи руки... Вы уж мне не говорите про ваше "nemine excepto"... Что случилось с нею, пане Михал, скажите?"
   Напрасно пан Володыевский объяснял ему, что если бы не Пилавцы, то они отыскали бы ее, но теперь, когда их разделяют все силы Хмельницкого, это невозможно; шляхтича ничто не могло утешить, он впадал в гнев и проклинал всех и все на свете.
   Но припадки грусти бывали непродолжительны.
   Пан Заглоба, точно желая вознаградить себя за потерянное время, начинал гулять и пить еще больше, чем обыкновенно, проводил время в кабаках, в обществе пьяниц или столичных красоток, а пан Володыевский поддерживал компанию.
   У него, превосходного солдата и офицера, не было в характере той серьезности, какой отличался Скшетуский, особенно после всех перенесенных им несчастий и страданий. Обязанности свои к родине Володыевский понимал так, что бил, кого прикажут, а об остальном уж не заботился; он не понимал общественных дел и хотя всегда готов был оплакивать военные неудачи, но ему и в голову не приходило, что ссоры и кутежи столь же вредны общественным интересам, как и военные поражения. Словом, это был молодой ветрогон, который, попав в столичный омут, погряз в нем по уши и как репейник пристал к пану Заглобе, своему наставнику в кутежах. Он ездил с Заглобой к шляхте, которой тот рассказывал за рюмкой разные небылицы, и вместе с ним увеличивал число сторонников королевича Карла, пил с Заглобой, а в случае надобности и заступался за него; они побывали всюду и везде; побывали и на выборном поле, и в городе -- словом, не было угла, в который бы они не проникли. Они были в Непоренте, в Яблонной, на всех званых пирах и обедах у вельмож и в кабаках, одним словом, принимали участие во всем. У Володыевского постоянно чесались руки, он хотел показать, что украинская шляхта лучше всякой другой, а княжеские солдаты в особенности. Они нарочно ездили искать приключений к ленчичанам, самым отчаянным забиякам, но более всего их влекло к приверженцам князя Доминика Заславского, к которому оба они питали особенную ненависть. Они задевали только тех рубак, которые пользовались уже славой в этом отношении, и всегда заранее обдумывали повод к ссоре. "Вы, пане Заглоба, -- говорил обыкновенно Володыевский, -- затеете ссору, а я примусь за дело". Пан Заглоба, мастер в фехтовании и не трусивший в поединке со своим братом-шляхтичем, не всегда соглашался, чтобы Володыевский заменял его, особенно в ссорах с заславцами; но если ему приходилось иметь дело с каким-нибудь ленчичанином-рубакой, то он затевал ссору и, когда задетый шляхтич выхватывал саблю и вызывал его, говорил:
   -- Я не такой бессовестный, чтобы подвергать вас верной смерти, и драться с вами сам не буду; лучше померяйтесь с моим учеником, и, поверьте, вы даже с ним не справитесь!
   После этого высовывался пан Володыевский со своими торчащими кверху усиками и носом и, хотел ли того противник или нет, начинал драку; как мастер своего дела, он после нескольких ударов побеждал противника. Такие-то забавы они придумывали с паном Заглобой, и слава их между шляхтой и беспокойными людьми росла все больше, особенно слава Заглобы. "Если таков ученик, -- говорили они между собою, -- то каков же должен быть учитель!" Одного только Харлампа Володыевский долго не мог найти, он думал даже, что того услали опять в Литву по делам.
   Так прошло около шести недель; за это время изменился и ход общественных дел.
   Ожесточенная борьба между братьями-кандидатами, посредничество их приверженцев, волнения и пыл -- все прошло, не оставив ни следа. Все знали, что будет избран Ян Казимир, ибо королевич Карл уступил брату и отказался от выборов. Странное дело, но здесь очень повлиял голос Хмельницкого; все надеялись, что он покорится власти короля, особенно короля, избранного по его желанию. Предположения эти отчасти и осуществились. Но для Вишневецкого такой оборот дела был новым ударом. Он не переставал повторять, как когда-то Катон, что запорожский Карфаген должен быть разрушен. Теперь наступил черед переговоров. Князь знал, что переговоры или ни к чему не приведут, или будут вскоре прерваны силой обстоятельств, и предвидел в будущем войну, но его беспокоила мысль об исходе этой войны. После переговоров Хмельницкий станет еще могущественнее, Речь Посполитая слабее. Кто поведет войска против такого славного вождя, как Хмельницкий? Не будет ли новых разгромов, новых поражений, которые окончательно обессилят Речь Посполитую? Князь не обольщал себя надеждой и знал, что ему, как приверженцу Карла, не дадут булавы. Казимир обещал брату, что он будет так же добр к нему, как и к своим приверженцам, и хотя у него была возвышенная душа, но он был сторонником канцлера; значит, булава должна была быть отдана кому-нибудь другому, а не князю, и горе Речи Посполитой, если избранный ею вождь не будет искуснее Хмельницкого! При этой мысли Еремия страдал вдвойне: и за будущность отчизны, и от горького чувства, испытываемого человеком, который видит, что его заслуги не будут оценены по справедливости и что его обойдут. Еремия не был бы Вишневецким, если бы не был горд. Он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы держать булаву, чувствовал, что заслужил ее, и потому страдал вдвойне. Между офицерами ходили слухи, что князь не будет ждать конца выборов и уедет из Варшавы, но это не было правдой. Князь не только не уехал, но даже навестил в Непоренте королевича, который принял его очень милостиво; потом он вернулся в город на более продолжительное время, так как этого требовали военные дела. Ему необходимо было найти средства на наем войска, чего он решил непременно добиться. Кроме того, на деньги королевича Карла формировались новые полки драгун и пехоты. Одни полки уже были посланы на Русь, другие нужно было еще привести в порядок. С этой целью князь рассылал во все стороны офицеров, опытных в военной организации, чтобы они должным образом подготовили эти полки. Посланы были Кушель и Вершул; наконец дошла очередь и до Володыевского. Однажды его позвали к князю, который дал ему такой приказ:
   -- Поезжай через Бабицы и Липков в Заборово, где ждут предназначенные для полка лошади, осмотришь их там, выберешь и заплатишь за них пану Тшасковскому, а затем приведешь их для солдат. Деньги под мою расписку получишь у казначея здесь, в Варшаве.
   Володыевский сразу принялся за дело, получил деньги и в тот же день поехал с Заглобой в Заборово; с ним было десять солдат и воз с деньгами. Они ехали медленно, так как вся окрестность с той стороны Варшавы была запружена шляхтой, челядью, возами и лошадьми; деревни до самой Бабицы были так переполнены, что все избы были заняты. Среди такого множества людей нетрудно было натолкнуться на какое-нибудь приключение, и, несмотря на все старания и скромное поведение, два приятеля не обошлись без него.
   Доехав до Бабиц, они увидали перед корчмой толпу шляхты, которая садилась на лошадей, чтобы ехать своим путем. Оба отряда, отдав друг другу салют, уже должны были разъехаться, как вдруг один из всадников взглянул на пана Володыевского и, не сказав ни слова, рысью подъехал к нему.
   -- А, вот ты где, братец! -- крикнул он. -- Прятался ты, да я тебя нашел; теперь ты от меня не уйдешь! Эй, мосци-панове, -- закричал он своим товарищам, -- погодите немного. Мне надо кое-что сказать этому офицерику, и прошу вас быть свидетелями моих слов.
   Пан Володыевский усмехнулся от удовольствия, так как он узнал Харлампа.
   -- Бог свидетель, что я не прятался, -- сказал он, -- и сам искал вас, чтобы спросить: сохранили ли вы еще обиду на меня, -- но нам не удалось встретиться!
   -- Пан Михал, мы едем по делам службы, -- шепнул Заглоба.
   -- Помню, -- пробормотал Володыевский.
   -- Становитесь! -- закричал Харламп. -- Мосци-панове, я обещал этому молодчику, этому молокососу, обрезать уши и обрежу оба уха, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, а ты, молодчик, становись!
   -- Не могу. Видит бог, не могу! -- говорил Володыевский. -- Подождите хоть два-три дня.
   -- Как не можете? Струсили? Если сейчас не станете, я вас так отделаю, что вам дедушка с бабушкой вспомнятся! Ах ты, жук! Гад ядовитый! Становиться поперек дороги умеешь, мешать умеешь, а от сабли бежишь!
   Тут вмешался Заглоба:
   -- Я вижу, что вы ему хотите на шею сесть, -- только смотрите, как бы этот жук не укусил вас, тогда никакие пластыри не помогут. Тьфу, черт! Разве вы не видите, что этот офицер едет по делам службы? Посмотрите на воз с деньгами, которые мы везем в полк, и поймите -- черт вас возьми! -- что, охраняя казну, этот офицер собой не располагает и драться не может. Кто этого не понимает, тот дурак, а не солдат! Мы служим у русского воеводы и били не таких, как вы, ваць-пане, но сегодня нельзя. Подождите, время терпит!
   -- Это верно, если они едут с деньгами, то драться не могут, -- сказал один из товарищей Харлампа.
   -- А мне что за дело до их денег, -- кричал Харламп, -- пусть выходит, не то бить буду!
   -- Сегодня не выйду, но даю рыцарское слово, -- сказал пан Михал, -- что через три или четыре дня явлюсь куда угодно, как только кончу служебные дела. А если вы не довольствуетесь этим обещанием, то я велю в вас стрелять, ибо буду думать, что имею дело не с шляхтичами и солдатами, а с разбойниками. Выбирайте, черт вас возьми! Мне некогда стоять с вами!
   Услышав это, конвойные драгуны сейчас же направили дула мушкетов на нападающих, и движение это, как и решительные слова пана Михала, произвело впечатление на товарищей Харлампа.
   -- Обожди, -- говорили они ему, -- ты сам солдат и знаешь, что значит служба, а что ты удовлетворение получишь, это верно: этот парень не из робкого десятка, как и все из русских отрядов. Успокойся, пока честью просят!
   Харламп метался еще, но, сообразив, что он рассердит товарищей или подвергнет их неравной борьбе с драгунами, обратился к Володыевскому и сказал:
   -- Вы даете слово, что станете на поединок?
   -- Я вас вызову за то, что вы дважды спрашиваете об этом. Через четыре дня буду здесь; сегодня среда -- значит, в субботу, в два часа. Выбирайте место.
   -- Тут, в Бабицах, много народа, -- сказал Харламп, -- что-нибудь может помешать. Соберемся лучше в Липкове, там спокойнее, и мне недалеко, наша квартира в Бабицах.
   -- А вас будет такая же большая компания, как и сегодня? -- спросил предусмотрительный Заглоба.
   -- Нет, -- ответил Харламп, -- приеду только я да Панове Селицкие, мои родственники. Вы тоже явитесь без драгун?
   -- Может быть, у вас на поединок приходят с войском, а у нас этого обычая нет.
   -- Значит, через четыре дня, в субботу, в Липкове? -- повторил Харламп. -- Съедемся у корчмы, а теперь с Богом!
   -- С Богом! -- ответили Володыевский и Заглоба.
   Противники спокойно разъехались. Пан Михал был в восторге от предстоявшей забавы и обещал привезти в подарок пану Лонгину усы пятигорца. Он ехал в Заборово в прекраснейшем настроении; там он застал королевича Казимира, который приехал туда на охоту. Но пан Михал только издали видел будущего короля, так как торопился. Через два дня он кончил свои дела, осмотрел лошадей, заплатил Тшасковскому, съездил в Варшаву и явился в Липково даже часом раньше назначенного с Заглобой и паном Кушелем, которого пригласил вторым секундантом.
   Подъехав к корчме, которую держал еврей, они вошли в избу промочить горло медом и за кружками начали разговаривать с евреем.
   -- Слышь, пархатый, а пан дома? -- спросил Заглоба.
   -- Пан в городе.
   -- А много у вас шляхты в Липкове?
   -- У нас пусто. Один только пан остановился у меня и все сидит в горнице, богатый пан -- со слугами и лошадьми.
   -- А почему он не заехал в усадьбу?
   -- Видно, не знаком с нашим паном. Впрочем, усадьба уж целый месяц стоит запертой.
   -- Может, это Харламп? -- сказал Заглоба.
   -- Нет, -- ответил Володыевский.
   -- Эх, пан Михал! А мне кажется, что это он.
   -- Что за пустяки!
   -- Пойду посмотрю, кто это. Жид, а давно пан стоит у тебя?
   -- Сегодня приехал, двух часов нет.
   -- А не знаешь, откуда он?
   -- Не знаю, должно быть, издалека: лошади были измучены; люди говорили, что из-за Вислы.
   -- Чего же он здесь, в Липкове, остановился?
   -- Кто его знает?
   -- Пойду посмотрю, -- повторил Заглоба, -- может, кто знакомый.
   И, подойдя к запертой двери горницы, он постучал в нее саблей и спросил:
   -- Можно войти?
   -- А кто там? -- раздался голос изнутри.
   -- Свой, -- сказал Заглоба, отворяя дверь. -- Извините, может, я не в пору? -- прибавил он, просовывая голову в комнату.
   Вдруг он попятился и захлопнул дверь, точно увидел за нею смерть. На его лице отразился ужас и беспредельное удивление, он разинул рот и блуждающими глазами смотрел на Володыевского и Кушеля.
   -- Что с вами? -- спросил Володыевский.
   -- Ради Христа... Тише... Там... Богун... Оба офицера вскочили на ноги.
   -- Да вы с ума сошли?! Опомнитесь, кто?
   -- Богун! Богун!
   -- Не может быть!
   -- Верно, как я стою перед вами, клянусь вам Богом и всеми святыми!
   -- Чего же вы так испугались? -- сказал Володыевский. -- Если это он, значит, Бог отдал его в наши руки. Успокойтесь. Вы уверены, что это он?
   -- Как в том, что говорю с вами. Я видел его, он переодевается.
   -- А вас он видел?
   -- Не знаю, кажется, нет.
   Глаза Володыевского разгорелись, как угли.
   -- Жид! -- сказал он тихо, махнув рукой. -- Иди сюда! Есть другие двери из горницы?
   -- Нет, ход только через эту избу.
   -- Кушель, под окно! -- шепнул пан Михал. -- О, теперь он не уйдет от нас! Кушель, не говоря ни слова, выбежал из избы.
   -- Да придите вы в себя, ваць-пане! -- сказал Володыевский Заглобе. -- Не вам, а ему грозит гибель. Что он вам может сделать? Ничего.
   -- Я не могу от удивления опомниться, -- возразил Заглоба, а про себя подумал: "Правда, чего мне его бояться! Пан Михал со мной: пусть Богун боится!" -- и с воинственной миной схватился за саблю.
   -- Пан Михал, он не должен уйти из наших рук.
   -- Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?
   -- Хмельницкий прислал его шпионить. Это уж вернее верного. Погодите, пан Михал! Мы схватим его и поставим условие: или пусть отдает княжну, или мы его отдадим в руки правосудия.
   -- Лишь бы княжну отдал, а там черт с ним.
   -- Только не мало ли нас? Нас двое да Кушель. Он будет защищаться, как бешеный, а с ним несколько человек.
   -- Харламп приедет с двумя, нас будет шестеро!.. Довольно!.. Молчите! В эту минуту дверь открылась, и вошел Богун.
   Он, должно быть, не заметил раньше входившего к нему в комнату Заглобу, так как теперь, увидев его, вздрогнул вдруг, лицо его вспыхнуло огнем, и рука мигом схватилась за рукоятку сабли... Но все это продолжалось только мгновение. Огонь на лице тотчас погас, и оно лишь слегка побледнело.
   Заглоба смотрел на него и ничего не говорил, атаман тоже молчал; в избе можно было расслышать жужжание мух, и эти два человека, судьба которых несколько раз так странно сплеталась, делали вид, что не знают друг друга.
   Это продолжалось довольно долго. Пану Михалу показалось, что прошла вечность.
   -- Жид, -- сказал вдруг Богун, -- далеко отсюда до Заборова?
   -- Недалеко! -- ответил жид. -- Ваша милость сейчас едет?
   -- Да, -- ответил Богун и направился к двери, ведущей в сени.
   -- Позвольте! -- прозвучал голос Заглобы.
   Атаман остановился как вкопанный и, обернувшись к Заглобе, впился в него своими черными, страшными зрачками.
   -- Что вам угодно? -- спросил он коротко.
   -- Да вот... Мне кажется, что мы немного знакомы. Уж не встречались ли мы на свадьбе на хуторе, на Руси?
   -- Да, -- гордо сказал атаман, снова положив руку на саблю.
   -- Как здоровьице? -- спросил Заглоба. -- Вы так скоро уехали с хутора, что я не успел с вами даже проститься!
   -- А вы об этом жалели?
   -- Как не пожалеть, мы бы потанцевали, и компания бы увеличилась. -- Пан Заглоба указал на Володыевского. -- Тогда подъехал этот кавалер, он рад был поближе познакомиться с вами.
   -- Довольно! -- крикнул пан Михал, вдруг вставая. -- Я тебя арестую, изменник!
   -- А по какому праву? -- спросил атаман, гордо поднимая голову.
   -- Ты бунтовщик, враг Речи Посполитой и приехал сюда шпионить.
   -- А ты кто такой?
   -- Я не стану тебе объяснять, но ты от меня не уйдешь!
   -- Увидим! -- сказал Богун. -- Не стал бы и я объяснять вашей милости, кто я такой, если бы вы вызвали меня на поединок, как солдат; но если вы мне грозите арестом, то скажу вам: вот письмо, которое я везу от запорожского гетмана к королевичу Казимиру, если не найду его в Непоренте, то еду в Заборово. Как же вы меня арестуете?
   Сказав это, Богун гордо и насмешливо посмотрел на Володыевского, а пан Михал смутился, как гончая, которая чувствует, что дичь уходит от нее, и не знает, что делать. Он вопросительно посмотрел на пана Заглобу.
   Настала минута тяжелого молчания.
   -- Ха! Нечего делать! -- сказал Заглоба. -- Если вы посол, то арестовать вас мы не можем, но все-таки не советую вам лезть к этому кавалеру с саблей -- ведь вы уж раз от него улепетывали, так что земля гудела!
   Лицо Богуна побагровело, только теперь он узнал Володыевского. Стыд и оскорбленное самолюбие заговорили в бесстрашном атамане. Воспоминание об этом бегстве жгло его огнем. Это было единственное несмытое пятно на его молодецкой славе, которая была ему дороже всего на свете, дороже жизни. А неумолимый Заглоба продолжал хладнокровно:
   -- Вы чуть шаровары не потеряли. Этому кавалеру жаль вас стало, и он оставил вас в живых. Тьфу, казак! Лицо у тебя девичье, да и сердце, видно, бабье. Ты был храбр со старой княгиней и ребенком-князем, а перед рыцарем -- давай бог ноги! Ты только на то и годишься, чтобы письма возить, девок похищать, а не на войну ходить. Вот как бог свят! Я собственными глазами видел, как с тебя штаны слетали! Тьфу, тьфу! Вот и теперь о сабле говоришь ты только потому, что везешь письмо. Как же нам с тобой драться, коли ты письмом заслоняешься. Ты, молодчик, только пыль в глаза пускаешь! Хмель -- хороший солдат, Кривонос хороший, а все ж между казаками немало трусишек.
   Богун рванулся вдруг к Заглобе, который быстро спрятался за пана Володыевского, и два молодых рыцаря очутились лицом к лицу.
   -- Я не от страха бежал от вас, ваць-пане, а чтобы людей спасти,
   -- Не знаю почему, но знаю, что вы бежали, -- сказал Володыевский.
   -- Я всюду готов с вами драться, хоть здесь, сейчас.
   -- Вы вызываете меня? -- спросил, прищуривая глаза, Володыевский.
   -- Ты отнял у меня мою славу молодецкую! Ты обесславил меня! Мне крови твоей надо!
   -- Ну ладно! -- сказал Володыевский.
   -- Volenti non fit injuria {Давшему согласие не содеется дурного (лат.).}, -- прибавил Заглоба. -- Но кто же отдаст грамоту королевичу?
   -- Не ваше дело, моя забота!
   -- Ну, деритесь, коли нельзя иначе! -- сказал Заглоба. -- Если тебе посчастливится с этим кавалером, пане атаман, так помни, что после него я стану. А теперь, пан Михал, выдь в сени -- мне нужно тебе кое-что важное сказать.
   Оба друга вышли и позвали Кушеля, который стоял у окна. Заглоба сказал:
   -- Мосци-панове, плохо дело! Богун на самом деле везет грамоту к королевичу. Если мы его убьем, дело уголовщиной пахнет! Помните, что суд конфедератов propter securitatem {Вроде бы (лат.).} имеет право суда на две мили от избирательного округа, а он ведь как бы посол. Дело нелегкое! Придется нам потом куда-нибудь спрятаться, или князь нас защитит -- иначе может быть плохо! А в то же время отпустить его тоже нельзя, это единственная возможность освободить от него нашу бедняжку. Если его не будет в живых, нам легче будет ее найти. Видно, сам Господь Бог хочет помочь ей и Скшетускому. Вот как! Давайте советоваться, мосци-панове!
   -- Надеюсь, что вы придумаете какой-нибудь фортель, -- сказал Кушель.
   -- Уж и так, благодаря моему фортелю, он сам вызвал нас. Нам нужны свидетели посторонние. Мне думается, надо подождать Харлампа. Берусь убедить его уступить первенство и в случае нужды быть свидетелем, что Богун сам вызвал нас и мы должны были защищаться. Нужно также получше разузнать у Богуна, где он спрятал девушку. Если ему суждено погибнуть, зачем она ему? Может, и скажет, если мы попросим его. А если и не скажет, так все же лучше, что его не будет в живых. Нужно все делать с толком и осторожно. У меня, панове, голова отказывается работать.
   -- Кто же будет драться с ним? -- спросил пан Кушель.
   -- Володыевский первый, я второй, -- ответил Заглоба.
   -- А я третий! -- прибавил Кушель.
   -- Это невозможно! -- возразил Володыевский. -- Буду драться я один; если он победит меня -- его счастье, пусть едет с Богом.
   -- Я уже вызвал его, -- сказал Заглоба, -- но если вы так решаете, то я уступаю.
   -- Это уж его дело, драться ли ему с вами.
   -- Пойдем к нему.
   -- Пойдем.
   Они пошли и застали Богуна в главной горнице за ковшом меда. Атаман был уже совсем спокоен.
   -- Послушайте, -- сказал пан Заглоба, -- нам нужно поговорить с вами о важных делах. Вы вызвали этого кавалера -- хорошо; но нужно вам знать, что вы, как посол, под защитой закона. Вы не между дикими зверями; и мы можем драться с вами лишь тогда, когда вы заявите при свидетелях, что вызвали нас по собственной воле. Сюда приедут еще несколько шляхтичей, с которыми мы тоже должны биться; вы скажете при них, что сами вызвали нас, а мы даем вам рыцарское слово, что если вам с Володыевским посчастливится, то мы отпустим вас и никто вам не воспрепятствует; если только вы сами не захотите биться еще и со мной.
   -- Согласен, -- сказал Богун. -- Я заявлю об этом при этих шляхтичах, а своим людям велю отвезти письмо и, если я буду убит, сказать Хмельницкому, что я сам вызвал на поединок. А если мне Бог поможет, померившись с этим кавалером, вернуть свою молодецкую славу, так и ваць-пана еще попрошу помериться на сабельках.
   Сказав это, он посмотрел Заглобе в глаза. Заглоба, немного смешавшись, закашлялся, сплюнул и сказал:
   -- Согласен, но прежде испробуйте ваши силы на моем ученике, тогда вы узнаете, легко ли будет справиться со мной. Но дело не в этом. Важнее то, с чем мы обращаемся к вашей совести, ибо хотя вы и простой казак, но мы хотим обойтись с вами по-рыцарски. Вы увезли и спрятали княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища и друга. Итак, знайте, что если бы мы привлекли вас к суду за это, то вам не помогло бы и то, что Хмельницкий избрал вас своим послом, ибо похищение девушки -- дело уголовное и должно подлежать немедленному суду. А теперь, перед поединком, в решительную для вас минуту, подумайте, что будет с этой бедняжкой в случае вашей гибели? Неужели вы жела рошели, что даже больно глазам смотреть на вас.
   Девушка усмехнулась.
   -- Вы говорите мне это для того, чтобы расположить меня к себе.
   -- Когда-то я хотел этого, -- сказал маленький рыцарь, пожимая плечами, -- видит Бог, хотел и не мог, а теперь от души желаю успеха Подбипенте.
   -- А где Подбипента? -- тихо спросила Ануся, опуская глазки.
   -- В Замостье, с Скшетуским; он теперь наместником в полку и связан службой, но если бы он знал, кого он тут мог увидеть, то, как Бог свят, взял бы отпуск и поспешил бы приехать сюда. Этот рыцарь достоин милостей.
   -- А на войне... Ничего не случилось с ним?
   -- Я вижу, что вы совсем не об том хотите спросить, а о трех головах, которые он задумал срубить.
   -- Я не верю, чтобы он действительно задумал это.
   -- Однако верьте, что без этого ничему не бывать. Да он не ленится подыскивать подходящих случаев. Под Махновкой мы все ездили осматривать то место, где он дрался, сам князь ездил с ними; могу вас уверить, что я много видел битв, но такой -- никогда. Как опояшется вашим шарфом, то страх, что он проделывает. Он наверняка найдет три головы, в этом не сомневайтесь.
   -- Дай Бог каждому найти то, что он ищет, -- сказала, вздохнув, Ануся.
   Вздохнул и Володыевский, поднял глаза кверху и вдруг с удивлением посмотрел в один из углов комнаты.
   Из этого угла на него смотрело какое-то искаженное гневом и совершенно незнакомое ему лицо, вооруженное огромным носом и усами, похожими на две метлы, которые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.
   Можно было испугаться этого носа, глаз и усов, но маленький Володыевский был не из робкого десятка, поэтому он только удивился и, обернувшись к Анусе, спросил:
   -- Что это за фигура, вот в том углу, которая так смотрит на меня, точно желает проглотить целиком, и которая так угрожающе шевелит своими усищами?
   -- Эта? -- с улыбкой спросила Ануся. -- Это Харламп.
   -- Это что за басурман?
   -- Это не басурман, а ротмистр пятигорского полка виленского воеводы, который провожает нас до Варшавы и будет ждать там воеводу. Не становитесь ему поперек дороги, потому что это страшный людоед.
   -- Я уж вижу, вижу. Но раз он такой людоед, зачем же он точит на меня зубы, есть ведь люди жирнее меня.
   -- Потому что... -- сказал Ануся и тихонько засмеялась.
   -- Потому?
   -- Потому что он влюблен в меня и сам мне сказал, что изрубит на куски всякого, кто подойдет ко мне. А теперь он сдерживается только потому, что здесь князь с княгиней, а то он сейчас же затеял бы ссору.
   -- Вот тебе раз! -- весело сказал Володыевский. -- Так вот как! Недаром же вам пели: "как татарская орда, берешь в плен сердца". Помните? Вы не можете ступить шагу, чтобы кто-нибудь не влюбился в вас.
   -- Такое уж мое несчастье! -- возразила, опуская глазки, Ануся.
   -- О, какая же вы лицемерка! А что скажет на это Подбипента?
   -- Разве я виновата, что Харламп преследует меня? Я его терпеть не могу и не хочу смотреть на него!
   -- Ну, ну, смотрите, чтобы за вас не пролилась кровь. Подбипента вообще кроткий человек, но в любви с ним шутки плохи.
   -- Пусть обрежет уши Харлампу, я буду даже рада
   И с этими словами Ануся повернулась и порхнула в другой конец комнаты, к Карбони, доктору княгини, с которым начала болтать и шептаться, а итальянец вперил свои глаза в потолок, точно в каком-то экстазе.
   В это время к Володыевскому подошел Заглоба и стал лукаво подмигивать ему своим здоровым глазом.
   -- Что это за птичка? -- спросил он.
   -- Это Анна Барзобогатая-Красенская, фрейлина княгини.
   -- А хорошенькая шельма, глазки так и блестят, личико, словно картинка, шейка -- ух!
   -- Ничего себе!
   -- Поздравляю вас!
   -- Успокойтесь. Это невеста Подбипенты, или почти невеста.
   -- Подбипенты! Побойся Бога! Ведь он дал обет целомудрия. Кроме того, между ними такая разница, что он мог бы носить ее в кармане, она может усесться у него на усах, как муха.
   -- О, она еще не так заберет его в руки. Геркулес был сильнее, а ведь женщина справилась с ним.
   -- Лишь бы только она не поставила ему рога. Я первый готов постараться об этом.
   -- Таких как вы много найдется, но эта девушка из хорошей семьи. Она немного ветрена, но это потому, что она молода и хороша
   -- Вы настоящий рыцарь и потому защищаете ее.
   -- Красота притягивает людей; вот, например, тот ротмистр, он, кажется, страшно влюблен в нее.
   -- Эге! посмотрите-ка на этого ворона, с которым она разговаривает, это что еще за черт?
   -- Это итальянец Карбони, доктор княгини.
   -- Посмотрите-ка, как сияет его физиономия и как он ворочает глазами. Ой. плохо придется Лонгину. Я ведь тоже кое-что понимаю в этом, сам был молод. Я как-нибудь расскажу о всех моих приключениях, а если хотите, то я хоть сейчас расскажу вам.
   И Заглоба принялся что-то шептать на ухо маленькому рыцарю и моргать своим глазом сильнее обыкновенного, но в это время настала минута отъезда. Князь сел с княгиней в карету, чтобы дорогой наговориться с нею после такой долгой разлуки, фрейлины разместились в колясках, рыцари вскочили на коней и двинулись в путь. Впереди ехал двор, войско следовало за ним в отдалении, так как в этой местности было спокойно и военные отряды нужны были больше для почета, чем для охраны. Из Сенницы все направились в Минск, а оттуда в Варшаву, по обычаю того времени, часто останавливаясь для корма лошадей. Тракт был так переполнен, что с трудом можно было двигаться шагом. Все спешили на выборы, и из ближайших окрестностей, и с далекой Литвы: то тут, то там встречались золоченые кареты, окруженные гайдуками, одетыми по-турецки, венгерские и немецкие роты, казацкие отряды и польская кавалерия. Наравне с пышными каретами попадались и простые, обитые черной кожей и запряженные парой или четверкой лошадей, в которых обыкновенно сидел какой-нибудь шляхтич с распятием или образком Пресвятой Богородицы, повешенном на шее на шелковом шнурке. Все были вооружены: с одной стороны был мушкет, с другой -- сабля, а у некоторых, состоящих на действительной службе, торчали еще пики за сиденьем. За повозками шли борзые и гончие собаки, которых вели с собой не для охоты, а только для развлечения. За ними шли конюхи, ведя верховых лошадей, покрытых попонами от дождя и пыли, дальше тянулись повозки с шатрами и запасами. По временам ветер сдувал пыль с дороги на поле, и тогда дорога пестрела, как узкая, длинная змейка или лента, искусно вытканная из шелка и серебра. То тут, то там играла военная музыка, в особенности перед коронными и литовскими отрядами, в которых тоже не было недостатка, так как они обязаны были сопровождать сановников. Всюду слышались крики, возгласы, вопросы, расспросы и ссоры, когда никто не хотел уступать друг другу. Подскакивали также солдаты и слуги к княжескому отряду, то требуя, чтобы он уступил дорогу такому-то сановнику, то спрашивая, кто едет. Но как только они узнавали, что едет русский воевода, то сейчас же давали знать своим господам, которые освобождали путь или же сворачивали в сторону, чтобы посмотреть на княжеский отряд На остановках около князя теснились кучи солдат и шляхты, желающие наглядеться на этого первого рыцаря Польши. Не было недостатка и в виватах, на которые князь отвечал приветливо, во-первых, по врожденной ласковости, во-вторых, желая этой приветливостью привлечь побольше сторонников королевичу Карлу.
   С таким же любопытством смотрели на княжеские полки, на этих "русинов", как их называли. Они не были уже так оборваны и худы, как после константиновской битвы, потому что князь в Замостье одел им новые мундиры, но все же на них смотрели, как на какое-то заморское чудо, так как, по мнению окрестных жителей, они пришли с другого конца света. Рассказывали о степях и борах, в которых родились эти рыцари, удивлялись их смуглому цвету лица, загоревшему от ветров с Черного моря, их гордому взору и некоторой суровости, заимствованной ими у диких соседей.
   Но больше всех, после князя, обращал на себя всеобщее внимание Заглоба, который, заметив это. так гордо и грозно поглядывал кругом, что все шептали: "Это, должно быть, самый храбрый их рыцарь", а другие говорили: "Он, наверное, много душ отправил на тот свет, такой сердитый". А когда эти слова долетали до Заглобы, он старался сделаться еще суровее, чтобы скрыть внутреннее удовольствие.
   Иногда он заговаривал с толпой, иногда шутил над нею, а больше всего подсмеивался он над литовскими отрядами, у которых тяжелая кавалерия имела золотые петли на плечах, а легкая -- серебряные
   -- Послушайте, петелька, вот вам крючок, -- обращался он к ним.
   Задетый им воин злился, хватался за саблю, но подумав, что это воин Вишневецкого, только сплевывал и оставляй его в покое.
   Ближе к Варшаве толпа стала так густа, что едва можно было подвигаться нога за ногу. Выборы обещали быть многолюднее обыкновенного, потому что теперь съезжалась шляхта и из далеких окраин Руси и Литвы, которая теперь явилась сюда не ради одних только выборов, а ради собственной безопасности. А день выборов был еще далек, потому что едва только начались первые заседания сейма. Но все собирались за месяц и за. два вперед, чтобы устроиться в городе, побывать у того, у другого, похлопотать о том о сем, наконец, попить и поесть у вельмож и повеселиться в столице.
   Князь с грустью смотрел сквозь окна своей кареты на эту толпу рыцарей, воинов и шляхты, на это богатство и роскошь одежды, думая, какое войско можно было бы создать из них. Отчего это Польша, такая сильная, людная, богатая, обладающая таким храбрым рыцарством, вместе с тем так слаба, что не может справиться с одним Хмельницким и татарской ордой? Почему это? Против сотни тысяч Хмельницкого можно было бы выставить столько же, если бы эта шляхта, эти воины, эти полки захотели служить общему делу так, как они служат личным своим делам. "Исчезает доблесть в Польше, -- думал князь. -- Общественный организм начинает гнить; исчезает прежнее мужество, а воины и шляхта больше любят отдых, чем военные труды". Князь отчасти был прав, но о недостатках Польши думал исключительно как воин, который хотел бы всех людей сделать воинами и вести на неприятеля. Мужество могло бы явиться и явилось, когда вскоре Польше Начали грозить войны в сто раз опаснее. Ей недоставало чего-то другого, о чем князь-воин в эту минуту не догадывался, но что отлично знал его противник, более опытный политик, коронный канцлер.
   Вот в серовато-синей дали заблестели остроконечные башни Варшавы; думы князя прервались, и он начал отдавать приказания, которые дежурный офицер сейчас передал Володыевскому, предводительствовавшему княжеским эскортом. Последний отскочил от Анусиной коляски, возле которой ехал все время, и направился к значительно отставшим полкам, чтобы выстроить их и уже в порядке вести дальше. Но едва он сделал несколько шагов, как услышал, что за ним кто-то гонится, он обернулся: это был Харламп, ротмистр легкой кавалерии виленского воеводы и Анусин обожатель.
   Володыевский приостановил коня, сразу поняв, в чем дело. Он любил подобные приключения; Харламп сравнялся с ним и сначала ничего не говорил, только сопел, да сердито шевелил усами, очевидно придумывая, что сказать, потом произнес
   -- Челом, челом вам, драгун!
   -- Челом, челом вам, отрядный!
   -- Как вы смеете называть меня отрядным, меня, ротмистра? -- спросил, скрежеща зубами, Харламп.
   Володыевский начал подбрасывать рукой свой обушок, обратив, по-видимому, все свое внимание на то, чтобы ухватить его за рукоять, и отвечал как бы нехотя:
   -- По петлице я ведь не могу узнать ваш чин.
   -- Вы таким образом оскорбляете целую дружину, с которой не можете равняться.
   -- Это почему? -- спросил Володыевский.
   -- Потому что служите в иноземном отряде.
   -- Успокойтесь, пожалуйста, -- сказал Володыевский, -- потому что я служу в драгунах, и не в каком-нибудь легком* отряде, а в латном, так что я такой же товарищ, как и вы, и вы должны говорить со мной не как с равным, а как с высшим.
   Харпамп стал несколько сдержаннее, заметив, что имел дело с особой поважнее, чем он думал, но не переставал скрежетать зубами, потому что его бесило хладнокровие Володыевскопо.
   -- Как вы смеете становиться мне поперек дороги? -- говорил он.
   -- Э, да вы, кажется, не прочь поссориться.
   -- Может быть, и скажу тебе (тут Харламп нагнулся к самому уху Володыевского), что обрублю тебе уши, если ты мне будешь мешать ухаживать за Красенской.
   Володыевский стал снова подбрасывать свой обушок, как будто бы ничто иное его не занимало, и самым убедительным тоном сказал:
   -- Послушай, позволь мне еще малость пожить!
   -- О, нет! ТЫ не вывернешься! -- крикнул Харламп, хватая за рукав маленького рыцаря.
   -- Да я и не вывертываюсь,--отвечал ласково последний, -- но я исполняю долг службы по приказанию князя. Пустите меня, или я этим обушком свалю вас с коня.
   Харламп посмотрел на него с удивлением, заскрежетал зубами и выпустил его рукав.
   -- Все равно,-- сказал он, -- в Варшаве я тебя не выпущу из своих рук, ты должен будешь дать мне удовлетворение,
   -- Я не буду укрываться; но все-таки научите меня, как же мы будем драться в Варшаве? Я не был там ни разу в своей жизни, я простой солдат, но я слышал о маршалковских судах, которые казнят тех, которые осмеливаются обнажить саблю под боком у короля.
   -- Видно, что вы не были в Варшаве и что вы порядочный простачок, если боитесь маршалковских судов; притом вы не знаете, что во время междуцарствия есть временное правительство, с которым дело легче вести и которое не казнит меня за ваши уши, будьте покойны.
   Тут Володыевский начал снова подбрасывать обушок, Харламп же снова начал удивляться; потом кровь ему бросилась в голову, и он выхватил саблю, а в это же самое мгновение и маленький рыцарь, спрятав обушок под колено, выхватил свою. В продолжение целой минуты смотрели они друг на друга разъяренными глазами с расширенными ноздрями, но Харламп первый успокоился, так как подумал, что ему придется иметь дело с самим воеводой, если он нападет на его офицера, идущего с приказами, и первый спрятал в ножны свою саблю.
   -- О, найду я тебя, сынок! -- воскликнул он.
   -- Найдешь, найдешь, ботвинник -- сказал Володыевский.
   И оба разъехались. Заглоба приблизился тогда к Володыевскому и спросил:
   -- Чего от тебя хотело это морское чудовище?
   -- Ничего. Он вызвал меня на поединок.
   -- Вот тебе и на! -- сказал Заглоба. -- Он, пожалуй, проколет тебя своим носом. Смотри, Володыевский, когда будете драться, не обруби самого большого носа в Польше, потому что для него отдельную яму придется копать. Счастливый виленский воевода! Другие должны посылать подъезды против неприятеля, а ему стоит только сказать своему товарищу, и тот уже издали разнюхает его. Но за что он вызвал тебя?
   -- За то, что я ехал у коляски Анны Барзобогатой.
   -- Ба! Надо было сказать ему, чтобы он обратился к Лонгину, в Замостье. Тот его угостил бы перцем с имбирем. Неудачно попал этот ботвинник!
   -- Я ничего не говорил ему о Подбипенте, -- сказал Володыевский, -- а то, пожалуй, он и не стал бы драться со мною: Теперь я назло ему буду еще больше ухаживать за Анусей, надо же иметь какое-нибудь развлечение. Что же нам больше делать в этой Варшаве.
   -- Найдем, найдем, что делать, -- сказал, подмигивая ему, Заглоба. -- Когда я в молодости был депутатом полка, в котором служил, я разъезжал всюду, но такой жизни, как в Варшаве, нигде не видел.
   -- Разве не такая, как у нас, в Заднепровье?
   -- Э! что и говорить!
   -- Это любопытно! -- сказал Володыевский. А через минуту прибавил: -- А все-таки я подрежу усы этому ботвиннику, а то они слишком длинны.
  

Глава XI

  
   Прошло несколько недель. На выборы собралось много шляхты. Население города увеличилось вдесятеро, так как одновременно с шляхтой сюда стекались тысячи купцов и торговцев со всего света, начиная с далекой Персии и кончая заморской Англией. На Воле выстроили сарай для сената, вокруг белелись тысячи палаток-шатров, которые совершенно покрывали широкое поле. Никто еще не знал, кто из кандидатов будет избран: королевич Казимир -- кардинал или Карл-Фердинанд -- епископ плоцкий. С обеих сторон предпринимались старания и усилия. Выпускались тысячи летучих листков, в которых говорилось о достоинствах претендента и недостатках его соперников,-- у обоих были многочисленные и могущественные сторонники. На стороне Карла был, как нам известно, князь Иеремия, тем более грозный для противников, что за ним, вероятно, пошла бы обожавшая его шляхта, от которой, в конце концов, и зависело все. Но и Казимир был силен. Сторону его держали высшие власти, на его стороне был канцлер, а также склонялся, как видно, и примас; за него стояло большинство вельмож, из коих каждый имел многочисленных приверженцев; в числе магнатов были и князь Доминик Заславский, Осторожский, воевода Сайдомирский, хотя обесславивший себя под Пилавицами и даже подвергавшийся суду, но все же самый влиятельный из вельмож во всей Польше, даже во всей Европе, и обладавший такими несметными богатствами, что мог бы перетянуть весы на сторону своего кандидата. Однако же на сторонников Казимира находили минуты сомнения, потому что все зависело от шляхты, которая со всех сторон съезжалась в Варшаву и стояла за князя Карла, увлекаемая именем Вишневецкого и готовностью королевича к жертвам для общего дела. Королевич, как человек расчетливый и богатый, не задумывался пожертвовать крупные суммы на образование новых полков, начальство над которыми намеревался вверить Вишневецкому. Казимир охотно последовал бы его примеру, но его удержала не жадность, а, напротив, излишняя щедрость, следствием которой был вечный недостаток денег в его казне. Тем временем они вели оживленные переговоры. Каждый день летали гонцы между Непорентой и Яблонной. Казимир заклинал брата, во имя своего старшинства и братской любви, отречься от престола, но епископ не соглашался и отвечал, что хочет попробовать счастья, которое ему может улыбнуться при свободной подаче голосов. А время летело: шестинедельный срок подходил к концу, а вместе с тем приближалась опасность со стороны казаков, ибо пронеслись слухи, что Хмельницкий, бросив осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует этот последний оплот. Польши.
   Говорили также, что кроме послов, отправленных Хмельницким в Варшаву с письмом, в котором он заявлял, что, как польский шляхтич, подает голос за Казимира, между шляхтой и во всем городе было еще много переодетых казацких старшин, которых трудно было узнать, так как они ничем не отличались от шляхтичей-избирателей, даже языком, в особенности те, что были родом из украинских земель. Одни, как говорили, пробрались сюда из любопытства, чтобы посмотреть на выборы и на Варшаву; другие -- выведать, что говорят о предстоящей войне, сколько войска намеревается выслать Польша и откуда она достанет денег. Может быть, в этом была и доля правды, потому что между казацкими старшинами было много шляхтичей, знавших латынь, так что их трудно было отличить от других; впрочем, в далеких степях вообще латынь не процветала, и некоторые князья, как, например, Курцевичи, знали ее гораздо хуже, чем Богун и другие атаманы.
   Но подобные полки, ходившие и по выборному полю, и по городу, вместе с вестями об успехах Хмеля и казацко-татарских отрядов, доходивших будто бы до самой Вислы, причиняли беспокойство и тревогу и часто служили поводом к беспорядкам. Достаточно было выказать среди шляхты против кого-нибудь подозрение, что он переодетый запорожец, чтобы его тотчас же изрубили саблями.
   Таким образом легко могли погибнуть и невинные люди, что часто нарушало совещания, тем более, что, по тогдашнему обычаю, не особенно соблюдалась трезвость. "Каптур" (временное правительство, избранное после смерти короля) не могло справиться-с постоянными ссорами, повод к которым давал малейший пустяк. Но если людей серьезных, любящих мир и встревоженных опасностью, грозившей отчизне, огорчали эти ссоры, стычки и пьянство, то игроки и гуляки чувствовали себя свободными, считая, что это их время, ум жизнь, и тем смелее пускались на разные беззаконные поступки. Нечего и говорить, что между ними отличался Заглоба, гегемония которого была установлена его рыцарской славой и постоянной жаждой, благодаря которой он мог выпить море вина. Кроме того, он отличался редким остроумием и величайшей, непоколебимой самоуверенностью. Иногда на него находила меланхолия, и тогда он сидел, запершись в своей комнате или в палатке, и, не выходил, а если выходил, то сердитый, готовый затеять драку и ссору. Однажды случилось, что в таком настроении он изрубил Дунчевского из Равы за то, что тот, проходя мимо него, зацепился за его саблю. Он выносил присутствие только одного Володыевского, которому жаловался на ужасную тоску по Скшетускому и княжне: "Мы бросили ее, отдали, как Иуды, во вражеские руки... вы уж мне не говорите про особенные обстоятельства! Что случилось с нею, скажите?"
   Напрасно Врлодыевский объяснял ему, что если бы не Пилавицы, они отыскали бы ее; но теперь, когда между ними и нею стоят все силы Хмельницкого, это невозможно; шляхтича ничто не могло утешить, он впадал в гнев и проклинал всех и все на свете.
   Но минуты грусти бывали непродолжительны.
   Заглоба, как будто желая вознаградить себя за потерянное время, начинал гулять и пить еще больше, чем обыкновенно, проводил время в кабаках, в обществе пьяниц или столичных красоток, а Володыевский поддерживал компанию.
   Последний, будучи отличным солдатом и офицером, не имел в своем характере той серьезности, какой обладал Скшетуский, особенно после всех перенесенных им несчастий и страданий. Обязанности свои к отчизне Володыевский понимал таким образом, что бил, кого прикажут, об остальном Он уже не заботился; он не понимал общественных дел, хотя всегда готов был оплакивать военные неудачи, но ему и в голову не приходило, что ссоры и кутежи вредят общественным интересам так же, как и военные поражения. Одним словом, это был молодой ветрогон, который, попав в столичный омут, погряз в нем по уши и, как репейник, пристал к Заглобе, своему наставнику в кутежах Он ездил с Заглобой к шляхте, которой последний рассказывал за рюмкой разные небылицы, и вместе с ним увеличивал число сторонников королевича Карла, пил с ним, а в случае надобности и заступался за него; они побывали всюду и везде: вертелись и по выборному полю, и по городу, словом, не было угла, в который бы они не проникли. Они были в Непоренте, Яблонной, на всех званых пирах и обедах у вельмож и в трактирах принимали участие во всем. У Володыевского постоянно чесались руки, он хотел показать, что украинская шляхта вообще лучше другой, а княжеские солдаты в особенности. Они нарочно ездили искать приключений среди ленчицан, как самых отчаянных забияк, а особенно среди приверженцев князя Доминика Заславского, к которому оба они питали особенную ненависть. Они задевали только таких рубак, которые пользовались уже известностью в этом отношении, и всегда заранее обдумывали повод к ссоре. "Вы, господин Заглоба. -- говорил обыкновенно Володыевский, -- затеете ссору, я же после примусь за дело". Заглоба же, будучи мастером в фехтовании и не трусивший в поединке со своим братом-шляхтичем, не всегда соглашался, чтобы Володыевский заменял его, в особенности в ссорах с заславцами, но если ему приходилось иметь дело с каким-нибудь ленчицким игроком, то он затевал ссору, и когда задетый шляхтич хватался за саблю и вызывал его, он говорил:
   -- Я не такой бессовестный, чтобы подвергать вас верной смерти, лично борясь с вами; лучше вы померяйтесь с моим учеником и, поверьте, вы не справитесь даже с ним!
   После этого высовывался Володыевский со своими задранными вверх усиками и носом и, соглашался ли противник или нет, -- начинал драку; а будучи мастером своего дела, после нескольких же ударов побеждал противника. Такие-то забавы они придумывали с Заглобой, а слава их между шляхтой и беспокойными людьми росла все больше и больше, в особенности слава Заглобы. "Если таков ученик, -- говорили они между собою, -- то каков же должен быть учитель?" Однако только Харлампа долго не мог найти Володыевский; он думал даже, что его послали опять в Литву по делам.
   Так прошло около шести недель; в это время изменился и ход общественных дел.
   Ожесточенная борьба между братьями-кандидатами, посредничество их приверженцев, волнение и жар -- все прошло, не оставив ни следа. Все знали, что будет избран Ян-Казимир, так как королевич Карл уступил брату. Странное дело, но здесь много повлиял голос Хмельницкого; все надеялись, что он покорится власти короля, в особенности же короля, избранного по его желанию. Предположения эти осуществились. Но для Вишневецкого такой оборот дела был новым ударом, так как он не переставал повторять, как когда-то Катон, что этот запорожский Карфаген должен быть разрушен. Теперь наступила очередь переговоров. Князь знал, положим, что эти переговоры или совсем ни к чему не приведут, или вскоре будут прерваны силой обстоятельств, и предвидел в будущем войну, -- но его тревожила мысль об исходе этой войны. После переговоров Хмельницкий станет еще сильнее, а Польша слабее. Кто поведет войска против такого славного вождя, как Хмельницкий? Не наступят ли новые погромы, новые поражения, которые окончательно обессилят Польшу? Князь не льстил себя надеждой и знал, что ему, как приверженцу Карла, не дадут булавы. Казимир обещал брату, что он будет так же добр к нему, как и к своим приверженцам, и хотя у него была возвышенная душа, но m был сторонником канцлера; поэтому булава должна быть отдана кому-нибудь другому, а не князю, и горе Польше, если избранный ею вождь не окажется искуснее Хмельницкого. При этой мысли Иеремия страдал вдвойне: и за будущность отечества, и от горького чувства, испытываемого человеком, который видит, что его заслуги не оценены по справедливости и что другие будут задирать перед ним голову. Иеремия не был бы Вишневецким, если бы не был горд. Он чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы держать булаву, знал, что заслужил ее, и глубоко страдал. Между офицерами ходил слух, что князь не будет ждать конца выборов и уедет из Варшавы, -- но они ошибались: князь не только не уехал, но даже навестил королевича Казимира в Непоренте, который принял его очень милостиво; потом он вернулся в город, так как этого требовали военные дела. Нужно было найти средства на наем войска, чего непременно требовал князь. На деньги королевича Карла были сформированы полки драгун и пехота. Одни полки были уже посланы на Русь, а другие нужно было еще привести в порядок. С этой целью князь рассылал во все стороны опытных в военной организации офицеров, чтобы они привели, эти полки в надлежащий порядок. Посланы были Кушель и Вершул; наконец дошла очередь и до Володыевского.
   В один прекрасный день его позвали к князю, который дал ему такой приказ:
   -- Поезжайте через Бабицы и Липков в Заборово, где ждут назначенные для полка лошади; осмотрите их там, выберите и заплатите за них Тшасковскому; приведите их для солдат. Деньги вы получите под расписку у казначея, в Варшаве.
   Володыевский усердно занялся делом, получил деньги и в тот же день поехал с Заглобой в Заборово; за ними следовал воз с деньгами. Они ехали медленно, потому что вся окрестность с той стороны Варшавы была запружена шляхтой, челядью, возами и лошадьми; деревни до самой Бабицы были так переполнены народом, что не было ни одной свободной хаты. В такой толпе легко было нарваться и на ссору, и, несмотря на все старания и скромное поведение, наши два приятеля не обошлись без приключений.
   Доехав до Бабиц, они увидали перед корчмой много шляхтичей, которые садились на лошадей, чтобы ехать своим путем. Оба отряда, поздоровавшись, уже готовы были разъехаться, как вдруг один из всадников посмотрел на Володыевского и, не сказав ни слова, рысью поскакал к нему.
   -- А, вот ты где, братец! -- воскликнул он. -- Наконец-то я нашел тебя; теперь ты не уйдешь от меня! Эй, господа! -- закричал он своим товарищам. -- Погодите немного. Мне надо что-то сказать этому офицеру, а вас прошу быть свидетелями моих слов.
   Володыевский усмехнулся от удовольствия: он узнал Харлампа.
   -- Бог свидетель, что я не прятался, -- сказал он, -- и сам даже искал вас, чтобы спросить: не сердитесь ли вы на меня, но мне не удалось встретиться с вами.
   -- Ведь вы едете по делам службы, -- шепнул Заглоба.
   -- Помню, -- пробормотал Володыевский.
   -- Становитесь! -- закричал Харламп. -- Господа! Я обещал этому молокососу обрезать уши, и обрежу, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, а вы, молокосос, становитесь!
   -- Не могу! Ей-Богу, не могу! -- говорил Володыевский. -- Подождите хоть два-три дня.
   -- Как не можете? Струсили? Если сейчас не станете, то я вас так отделаю, что ни дедушка, ни бабушка вас не узнают. Ах ты комар! Гад ядовитый! Становиться поперек дороги умеешь, язвить умеешь, а от сабли бежишь!
   -- Я вижу, -- вмешался Заглоба, обращаясь к Харлампу, -- что вы не хотите отстать от него; смотрите, чтобы этот комар не укусил вас, тогда вам не помогут никакие пластыри Тьфу, черт! Разве вы не видите, что этот офицер едет по службе? Посмотрите на этот воз с деньгами, которые он везет в полк, и поймите, что, охраняя казну, он не может располагать собой и драться на дуэли не смеет. Кто не понимает этого, тот дурак, а не солдат. Мы служим у русского воеводы и бились не с такими, как вы, но сегодня нельзя; подождите, придет и на вас очередь.
   -- Это верно, -- сказал один из товарищей Харлампа, -- если они везут казну, то не могут драться.
   -- А мне что за дело до их денег! -- кричал Харламп. -- Пусть выходит на поединок, а то буду бить.
   -- Сегодня на поединок не выйду, но даю рыцарское слово, -- сказал Володыевский, -- что через три или четыре дня явлюсь куда угодно, как только кончу служебные дела. А если не хотите довольствоваться этим обещанием, то я велю стрелять в вас, как в разбойника; очевидно, я имею дело не со шляхтичем и солдатом. Выбирайте, черт вас возьми! Мне некогда стоять с вами!
   Услышав это, драгуны сейчас же направили дула мушкетов на нападающих, и движение это, вместе с решительными словами Володыевского, произвело впечатление на товарищей Харлампа. которые начали его уговаривать:
   -- Уступи; ты сам солдат и знаешь, что значит служба, а что твое желание будет удовлетворено, это верно: посмотри, какой это смельчак, как, впрочем, все из русских отрядов. Успокойся, пока просят!
   Харламп еще пометался немного, но сообразив, что он рассердит товарищей или подвергнет их неравной борьбе с драгунами, обратился к Володыевскому и сказал:
   -- Вы даете слово, что явитесь на поединок?
   -- Я тебя сам вызову за то, что ты два раза спрашиваешь об этом. Через четыре дня явлюсь сюда; сегодня среда, значит, в субботу, в два часа пополудни. Выбирайте место.
   -- Тут, в Бабицах, множество народа, -- сказал Харламп, -- Сможет случиться какое-нибудь приключение. Соберемся лучше в Линкове, там спокойнее, и мне недалеко, наша квартира в Бабицах
   -- А у вас будет такая же большая компания, как и сегодня? -- спросил предусмотрительный Заглоба.
   -- Нет, -- сказал Харламп, -- приедем только я да Селицкие, мои родственники. Вы тоже явитесь без драгун?
   -- Может быть, у вас являются на поединок с войском, а у нас этого обычая нет.
   -- Значит, через четыре дня, в субботу, в Линкове? -- повторил Харламп. -- Съедемся у корчмы, а теперь с Богом!
   -- С Богом, -- ответили Володыевский и Заглоба.
   Противники мирно разъехались. Володыевский был в восторге от предстоящей забавы и обещал привезти в подарок Лонгину усы пятигорца. Он ехал в Заборово в самом лучшем расположении духа; там он застал королевича Казимира, который приехал туда на охоту. Но Володыевский торопился и только издали посмотрел на будущего короля. Через два дня он кончил свои дела, осмотрел лошадей, заплатил Тшасковскому, съездил в Варшаву и явился в Линково, даже часом раньше назначенного, с Заглобою и Кушелем, которого пригласил вторым секундантом.
   Подъехав к корчме, они вошли в избу промочить горле медом и начали забавляться разговором с евреем.
   -- Слышь ты, пархатый, господин дома? -- спросил Заглоба.
   -- В городе.
   -- А много шляхты стоит здесь у вас в Линкове?
   -- У нас пусто. Один только стоит у меня и все сидит в горнице, богатый, со слугами и лошадьми.
   -- А почему он не заехал в господский дом?
   -- Видно, не знаком с нашим господином. Притом двор уже целый месяц стоит запертый.
   -- Может, это Харламп? -- спросил Заглоба.
   -- Нет, -- сказал Володыевский.
   -- А мне кажется, что это он.
   -- Где же?
   -- Пойду посмотрю, кто это. Слушай, жид давно он стоит у тебя?
   -- Сегодня, не больше двух часов.
   -- А не знаешь, откуда он?
   -- Не знаю, должно быть, издалека; лошади были измучены, а люди говорили, что из-за Вислы.
   -- Чего же он остановился в Линкове?
   -- Кто его знает.
   -- Пойду посмотрю, -- повторил Заглоба, -- может, кто знакомый. -- И, подойдя к затворенной двери горницы, он постучал в нее саблей и спросил:
   -- Можно войти?
   -- А кто там? -- спросил голос из комнаты.
   -- Свой, -- сказал Заглоба, отворяя дверь. -- Извините, может, я не в пору? -- прибавил он, просовывая голову в комнату. Но вдруг отскочил и хлопнул дверью, как будто увидел смерть. На его лице выразились ужас и удивление, он разинул рот и идиотическими глазами посмотрел на Володыевского и Кушеля.
   -- Что с вами? -- спросил Володыевский.
   -- Там... Богун!
   Оба офицера вскочили на ноги.
   -- Что вы, сума сошли?!
   -- Да, Богун, Богун!
   -- Не может быть!
   -- Так верно, как то, что я стою перед вами, клянусь Богом.
   -- Чего же вы так испугались? -- сказал Володыевский. -- Если это он, значит, Бог послал его в наши руки. Успокойтесь. Вы уверены, что это он?
   -- Как в том, что я говорю с вами. Я видел его, он одевается.
   -- А вас он видел?
   -- Не знаю; кажется, нет.
   Глаза Володыевского разгорелись, как уголья.
   -- Эй, жид! -- сказал он тихо, махая рукой. -- Иди сюда. Есть другие двери из этой горницы?
   -- Нет, ход только через эту избу.
   -- Кушель, под окно! -- шепнул Володыевский. -- Ну, теперь он не уйдет от нас. -- Кушель, не говоря ни слова, вышел из избы.
   -- Успокойтесь, -- сказал Володыевский Заглобе. -- Не вы, а он погиб. Что он вам может сделать? Ничего.
   -- Яне могу опомниться от удивления, -- возразил Заглоба, а про себя прибавил: "Правда, чего мне бояться его! Володыевский со мною; пусть Богун боится!"
   -- Послушайте, ведь его нельзя выпустить из рук, -- сказал он, ободряясь.
   -- Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?
   -- Хмельницкий послал его шпионить, наверное. Погодите. Мы схватим его и поставим условия: или пусть отдаст княжну, или мы его отдадим в руки правительства.
   -- Лишь бы княжну отдал, а там черт с ним.
   -- Не мало ли нас? Всего трое: ты, я да Кушель. Он будет защищаться, как бешеный, а с ним ведь несколько человек.
   -- Харламп приедет с двумя, нас будет шестеро -- довольно! Молчи!
   В эту минуту отворились двери и Богун вошел.
   Он, должно быть, не заметил входившего к нему в комнату Заглобу, потому что теперь, увидев его, вздрогнул, лицо его вспыхнуло, и рука машинально схватилась за рукоятку сабли -- но все это продолжалось только мгновение. Лицо его приняло спокойный вид, только было бледно.
   Заглоба молча смотрел на него, атаман тоже молчал; в избе воцарилась тишина: эти двое людей, судьба которых несколько раз так удивительно сплеталась, делали вид что не знают друг друга.
   Молчание это показалось Володыевскому вечностью.
   -- Послушай, жид -- сказал вдруг Богун, -- далеко отсюда до Заборова?
   -- Недалеко, -- ответил жид. -- Ваша милость сейчас едете?
   -- Да, -- сказал Богун, направляясь к двери.
   -- Извините, -- прозвучал голос Заглобы.
   Атаман остановился, как вкопанный, и устремил на него свои грозные черные глаза.
   -- Что вам надо? -- спросил он.
   -- Мне кажется, что мы немного знакомы. Не встречались ли мы с вами на свадьбе на хуторе, на Руси?
   -- Да, -- сказал гордо атаман, хватаясь за саблю.
   -- Как ваше здоровье? -- спросил Заглоба. -- Вы так скоро уехали с хутора, что я не успел попрощаться с вами.
   -- А вы жалели, конечно!
   -- Да, жалел, мы бы потанцевали, так как тогда и компания наша увеличилась, -- и Заглоба указал на Володыевского. -- Тогда подъехал этот кавалер, он желал поближе познакомиться с вами.
   -- Довольно, -- крикнул вдруг Володыевский, вставая. -- Я тебя арестую, изменник!
   -- А по какому праву? -- спросил атаман, гордо поднимая голову.
   -- Потому что ты бунтовщик, враг Польши и приехал сюда шпионить.
   -- А вы кто такой?
   -- Я не стану объясняться с тобою, но ты не уйдешь от моих рук.
   -- Увидим, -- сказал Богун. -- И я бы не стал говорить вам, кто я такой, если бы вы вызвали меня на дуэль; но если вы мне грозите арестом, то скажу вам: у меня есть письмо, которое я везу от запорожского гетмана к королевичу Казимиру; если не найду его в Непоренте, то еду с ним в Заборово. Вот и арестуй меня теперь!
   Сказав это, Богун свысока и насмешливо посмотрел на Володыевского, который смутился, как гончая, чувствующая, что дичь уходит от нее, и не зная, что делать, вопросительно посмотрел на Заглобу.
   Наступила минута тяжелого молчания
   -- Нечего делать, -- сказал Заглоба, -- если ты действительно посол, арестовать мы тебя не можем, но все-таки не советую тебе хвастаться перед этим кавалером своим умением владеть саблей, ведь ты уж раз улепетывал от него во все лопатки.
   Лицо Богуна побагровело, теперь только он узнал Володыевского. Стыд и задетое самолюбие заговорили в отважном атамане Воспоминание о бегстве жгло его огнем, оно было единственным несмытым пятном на его молодецкой славе, которая была ему дороже всего на свете, даже самой жизни. Между тем неумолимый Заглоба продолжал хладнокровно:
   -- Ты чуть-чуть не потерял шаровар. Этому кавалеру до того стало жаль тебя, что он оставил тебя в живых. Тьфу, казак! У тебя бабье лицо и, как видно, бабье сердце. Ты был храбр со старой княгиней и юношей князем, а перед рыцарем спасовал. После того тебе остается только возить письма и похищать девушек, а не ходить на войну. Ей-Богу! Я видел собственными глазами, как с тебя сваливались штаны. Тьфу! Вот и теперь ты заговорил о сабле только потому, что везешь грамоту и знаешь, что нам нельзя поэтому драться с тобой. Ты, молодчик, только пускаешь пыль в глаза. Хмельницкий и Кривонос храбрые солдаты, но между ними много босяков.
   Богун быстро подошел к Заглобе, который, в свою очередь, так же быстро спрятался за Володыевского, так что оба молодых рыцаря очутились лицом к лицу.
   -- Я не из страха бежал от вас, а только для того, чтобы спасти людей.
   -- Не знаю почему, но знаю, что ты бежал, -- сказал Володыевский.
   -- Я готов удовлетворить вас хоть сейчас, если желаете, -- сказал Богун.
   -- Ты вызываешь меня? -- спросил, прищуривая глаза, Володыевский.
   -- Ты отнял у меня мою добрую славу! Ты обесчестил меня! Мне нужна твоя кровь.
   -- Вот и отлично, -- сказал Володыевский.
   -- Сама себя раба бьет. -- прибавил Заглоба, -- но кто же отдаст грамоту королевичу?
   -- Не ваше дело, я сам позабочусь об этом.
   -- В таком случае, деритесь. -- сказал Заглоба. -- Если тебе, атаман, удастся победить этого кавалера, то смотри, ты будешь иметь дело со мной. А теперь, друг мой, -- сказал Заглоба, обращаясь к Володыевскому, -- выйди в сени, мне нужно тебе кое-что сказать.
   Они вышли и позвали Кушеля. который стоял у окна
   -- Господа, -- сказал Заглоба. -- дело плохо! Богун на самом деле везет грамоту к королевичу. Если мы его убьем, то совершим уголовное преступление. Не забывайте, что "каптур" имеет право суда на две мили от избирательного округа, а он ведь как-никак посол. Дело не легкое! Разве после нам куда-нибудь спрятаться или прибегнуть под защиту князя? Иначе может быть плохо. А ведь отпустить его тоже нельзя, это единственная возможность освободить нашу бедняжку. Если его не будет в живых, нам легче будет найти ее. Видно, сам Господь Бог хочет помочь ей и Скшетускому. Посоветуемся, господа!
   -- Надеюсь, что вы придумаете какой-нибудь фортель, -- сказал Кушель.
   -- Уж и так благодаря моему фортелю он сам вызвал нас. Но нам нужны посторонние свидетели. Мне кажется, что нужно подождать Харлампа. Берусь убедить его уступить первенство и, в случае надобности, быть свидетелем, что Богун сам вызвал нас и мы должны были защищаться. Нужно также обстоятельно узнать, где он спрятал девушку. Если ему суждено погибнуть, то зачем она ему? Может быть, он и скажет, если мы станем настойчиво спрашивать, а если и не скажет, так все-таки лучше, если он не останется в живых Нужно все делать с толком и осторожно. У меня, господа, голова уж отказывается работать.
   -- Кто же будет драться с ним? -- спросил Кушель.
   -- Володыевский первый, а я второй, -- ответил Заглоба.
   -- А я третий, -- добавил Кушель.
   -- Нет! -- возразил Володыевский. -- Один только я буду с ним драться; если он победит меня -- его счастье, пусть едет себе с Богом.
   -- Я уж объявил ему, -- сказал Заглоба, -- но если вы так решаете, то я уступаю.
   -- Ну это уж его воля, драться ли ему с вами.
   -- Пойдем к нему.
   -- Пойдем.
   Они пошли и застали Богуна в главной избе распивающим мед. Атаман был уже совсем спокоен.
   -- Послушайте, -- сказал Заглоба, -- нам нужно поговорить с вами о важных делах. Вы вызвали на дуэль этого кавалера -- хорошо; но нужно вам знать, что вы находитесь, как посол, под защитой закона. Вы же не между дикими зверями; и мы можем драться с вами только тогда, когда вы скажете при свидетелях что по собственной воле вызвали нас на поединок. Сюда придут еще несколько шляхтичей, с которыми мы тоже должны биться, и вы скажите в их присутствии, что сами вызвали нас на дуэль, а мы даем вам рыцарское слово, что если вам посчастливится с Володыевским, мы отпустим вас и никто вам не помешает, если вы сами не хотите померяться со мной. Я согласен. Но прежде попробуй драться с моим учеником, а тогда узнаешь, сколько тебе предстоит труда, чтобы справиться со мной. Но дело не в том; важнее то, с чем мы обращаемся к твоей совести, потому что хотя ты и простой казак, но мы хотим обойтись с тобой по-рыцарски. Ты увез и спрятал княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища и друга. Знай же, что если бы тебя притянули за это к суду, тебе бы не помогло даже и то, что Хмельницкий избрал тебя своим послом, потому что похищение девушки -- уголовное дело и должно подлежать немедленному суду. А теперь, перед поединком, в эту решительную для тебя минуту, подумай, что станется с этой бедняжкой в случае твоей гибели? Неужели ты желаешь ей зла? Неужели лишишь ее покровительства друзей и выдашь на позор и несчастье? Неужели захочешь остаться и после смерти ее палачом? -- Голос Заглобы звучал несвойственной ему торжественностью; Богун побледнел и спросил: -- Что вы от меня хотите?
   -- Укажи нам, куда ты ее увез, чтобы в случае твоей смерти мы могли бы найти ее и возвратить жениху: Бог помилует твою душу, если ты сделаешь это.
   Атаман подпер руками голову, а трое товарищей внимательно следили за выражением его подвижного лица, на котором внезапно отразилось столько нежной печали, что казалось, будто на нем никогда не было выражения гнева, ярости или другого какого-нибудь свирепого чувства, как будто он был создан для одной только любви и любовных страданий. Долго длилось молчание, наконец его прервал дрожащий от волнения голос Заглобы:
   -- Если ты уже опозорил ее, да осудит тебя Бог, она же найдет приют в монастыре.
   Богун поднял влажные и полные тоски глаза на Заглобу и сказал:
   -- Я ее опозорил? Не знаю, как вы любите, господа шляхтичи, рыцари и кавалеры, но я казак, я спас ее в Баре от смерти и позора и отвез в пустыню. Там я берег ее как зеницу ока, бил перед ней челом и молился на нее, как на святую. Когда же она велела мне уйти -- я ушел и не видел ее больше, так как меня задержала мать-война.
   -- Бог на страшном суде наградит тебя за это! -- сказал, вздохнув свободнее, Заглоба. -- Но разве там она в безопасности? Ведь там Кривонос и татары.
   -- Кривонос под Каменцом, он и послал меня к Хмельницкому спросить, идти ли ему в Кудак; верно, он уже пошел туда; а там, где она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар; она в безопасности.
   -- Где же она?
   -- Слушайте, господа ляхи, я скажу вам, где она и велю выдать ее вам, но зато дайте вы мне рыцарское слово, что если мне посчастливится, то вы не будете разыскивать ее. Обещайте за себя и за Скшетуского, тогда я вам скажу.
   -- Мы этого не можем сделать, -- сказал Заглоба.
   -- Да, не можем! -- воскликнул Кушель и Володыевский.
   -- Да? -- сказал Богун и глаза его засверкали. -- Почему же вы не можете?
   -- Потому что здесь нет Скшетуского, и знайте, что мы не перестанем разыскивать ее, если бы даже вы скрыли ее под землей.
   -- Так вы заключили бы со мной такой торг ты, казак, отдай душу, а мы тебя саблей по голове! Что же вы думаете, что у меня сабля не из стали, что вы каркаете надо мною, как вороны над падалью? Почему я должен погибнуть, а не вы? Вы хотите моей крови, а я -- вашей, увидим, кому она достанется.
   -- Не скажете?
   -- К чему мне говорить? Погибель вам всем!
   -- Тебе погибель! Ты стоишь того, чтобы изрубить тебя в куски!
   -- Попробуйте, -- сказал атаман, вставая.
   Кушель и Володыевский тоже встали. Грозные взоры их метали молнии, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не Заглоба, который выглянул в окно и сказал:
   -- Приехал Харламп со своими свидетелями!
   Вскоре в избу вошел пятигорский ротмистр с двумя товарищами, Селицкими. После первых приветствий Заглоба начал объяснять им, в чем дело, и так убедительно, что Харламп дал отсрочку с условием, чтобы Володыевский сейчас после поединка с казаком вышел на дуэль с ним. Заглоба рассказал ему, какую страшную ненависть питают все воины Вишневецкого к Богуну, что он враг Польши, один из главных мятежников; рассказал также, как он похитил княжну, шляхтянку и невесту шляхтича, настоящего рыцаря.
   -- Вы, господа шляхтичи, должны считать эту обиду общей, нанесенной целому сословию в лице одного из его членов, -- можете ли вы оставить ее неотомщенной?
   Харламп сначала, не соглашался и говорил, что если так, то надо тотчас же убить Богуна и что Володыевский сейчас же должен с ним биться. Заглобе пришлось опять объяснять, что это невозможно и даже не по-рыцарски нападать на одного. К счастью, ему помогли и Селицкие, люди толковые и положительные, так что упрямый литвин согласился на отсрочку.
   Между тем, Богун пошел к своим людям и вернулся со своим есаулом Ильяшенкой, которому он объявил, что вызвал на поединок двух шляхтичей, то же повторил он и Харлампу и Селицким.
   -- Мы, со своей стороны, объявляем, -- сказал Володыевский, -- что если он выйдет победителем, то от его желания будет зависеть, биться с Заглобой или нет; никто не нападет на него, в чем мы и даем наше рыцарское слово, и просим вас всех, господа, обещать то же самое.
   -- Обещаем, -- сказали торжественно Харламп и Селицкие. Тогда Богун вручил письмо Хмельницкого к королевичу Ильяшенке и сказал:
   -- Если я погибну, то ты отдашь это письмо королевичу и скажешь и ему, и Хмельницкому, что я сам виноват в том, что меня убили.
   Заглоба, внимательно следивший за всем, заметил, что на мрачном лице Ильяшенки не выразилось ни малейшей тревоги, он, как видно, был уверен в своем атамане.
   -- Ну, кому жить и кому умирать? -- гордо обратился Богун к шляхте. -- Можем идти.
   -- Пора! -- отвечали все, затыкая за пояс полы контушей и беря под мышки сабли.
   Они вышли из корчмы и направились к реке, которая текла среди кустов боярышника, шиповника и диких слив. Ноябрь уже сорвал листья с кустов, но густая чаща еще чернела траурной полосой до самого леса. День был не яркий, но ясный, и солнце золотило обнаженные ветви деревьев и освещало песчаную насыпь, тянувшуюся по правому берегу речки. Противники прямо направились к этой насыпи.
   -- Остановимся тут, -- сказал Заглоба.
   -- Хорошо! -- ответили все.
   Заглоба становился все тревожнее, потом подошел к Володыевскому и шепнул ему:
   -- Послушайте... А что?
   -- Ради Бога, постарайтесь! В твоих руках теперь судьба Скшетуского, свобода княжны, твоя и моя жизнь: если он убьет тебя, то мне с ним не справиться.
   -- Зачем же вы вызывали его?
   -- Слово уж сказано. Я надеялся на тебя... Я уж стар, страдаю одышкой, а он скачет, как козел, -- это ловкий заяц.
   -- Постараюсь, -- сказал маленький рыцарь.
   -- Помоги тебе Господь. Не бойся!
   -- Чего же бояться?
   В эту минуту к ним подошел один из Селицких
   -- Ловкая эта штука, ваш казак, -- шепнул он, -- он держит себя, как ровня нам, настоящий герой.
   -- Должно быть, мать его засмотрелась на какого-нибудь шляхтича.
   -- Скорей какой-нибудь шляхтич загляделся на его мать, -- сказал Заглоба.
   -- И мне так кажется, -- сказал Володыевский.
   -- Становитесь! -- крикнул Богун.
   Богун стал против Володыевского, шляхта окружила их Володыевский, как человек опытный в этих делах, попробовал сначала ногою, тверд ли песок, потом посмотрел кругом, чтобы заметить все неровности почвы, и видно было, что он относился к делу не легкомысленно. Ему предстояло бороться с самым славным рыцарем Украины, о котором народ пел песни, а имя его было знакомо всей Руси, до самого Крыма. Володыевский, простой драгунский поручик, ожидал от этого поединка или славной смерти, или славной победы, потому что он не пренебрегал ничем, чтобы быть достойным такого соперника. Он был очень серьезен, и Заглоба, заметив это, перепугался даже. Между тем, Володыевский, осмотрев местность, стал снимать куртку.
   -- Холодно, -- сказал он, -- но мы скоро согреемся.
   Богун последовал его примеру, и оба, сбросив верхнее платье, остались в одних только шароварах и рубахах; оба засучили рукава на правой руке.
   Каким жалким казался маленький рыцарь я сравнении с сильным и рослым атаманом! Его почти совсем не было видно. Присутствующие с беспокойством смотрели на широкую грудь казака, на его сильные мускулы и на Володыевского, который, как маленький петушок, собирался бороться с могучим степным ястребом. Ноздри Богуна широко раздувались, как бы заранее чувствуя запах крови, черные волосы свесились на самые брови, сабля слегла дрожала в его руке, а дикие глаза его устремились на противника.
   Он ждал команды.
   Володыевский осмотрел лезвие сабли, приподнял вверх рыжие усики и стал в позицию.
   -- Здесь будет резня! -- сказал Харламп Селицкому.
   Вдруг раздался дрожащий от волнения голос Заглобы:
   -- С Богом! Начинайте!
  

Глава XII

  
   Мелькнули сабли, лезвия скрестились. Но вдруг место сражения переменилось, потому что Богун бросился, как бешеный, на Володыевского, и тот должен был отскочить на несколько шагов назад, свидетели тоже отступили. Удары Богуна были так быстры, что глаза изумленных свидетелей не могли уследить за ними: казалось, что Володыевский окружен ими и что один Бог только может вырвать его из этих громов и бури. Удары слились в один беспрерывный свист. Атаманом овладело бешенство, и он, как ураган, гнал вперед Володыевского, а маленький рыцарь все отступал и защищался: его правая рука почти не двигалась, только кисть описывала полукруги, он подхватывал удары Богуна, подставлял лезвие под лезвие, парировал и снова прикрывал себя саблей, все отступая и устремив свой взор на казака; он казался совершенно спокойным, и только на щеках его выступили красные пятна. Заглоба закрыл глаза и слушал удар за ударом.
   -- Он еще защищается? -- спрашивал он.
   -- Защищается! -- шептали Селицкие и Харламп.
   -- Он уже припер его к самой насыпи, -- прибавил тихо Кушель.
   Заглоба открыл глаза и посмотрел.
   Володыевский оперся спиной о насыпь, но не был ещё ранен, только румянец стал ярче, да на лбу выступил пот.
   Сердце Заглобы забилось надеждой.
   "Володыевский ведь знаменитый дуэлист, -- подумал он, -- да и тот устанет наконец".
   Лицо Богуна побледнело, пот струился по лбу. а сопротивление противника только усиливало его бешенство, его белые зубы сверкали из-под усов, а из груди вырывалось тяжелое хрипение.
   Володыевский не спускал с него глаз и все защищался.
   Вдруг, почувствовав за собой насыпь, он съежился и зрителям показалось, что он падает, а он между тем нагнулся, присел и бросился на казака.
   -- Начал атаку! -- сказал Заглоба.
   -- Начал атаку! -- повторили и другие.
   Атаман начал отступать, а маленький рыцарь, испытав на себе силу противника, напирал на него так быстро, что у присутствующих захватило дыхание; он явно был возбужден, и его маленькие глазки заискрились; он то приседал, то вскакивал, мгновенно менял позицию, делал круги около Богуна и принуждал его вертеться на месте.
   -- Вот мастер! -- воскликнул Заглоба.
   -- Погибнешь! -- произнес Богун.
   -- Погибнешь! -- ответил Володыевский.
   Вдруг казак движением, знакомым только опытным бойцам, перекинул саблю с правой руки в левую и ударил так сильно, что Володыевский упал на землю, точно сраженный громом.
   -- Господа! -- крикнул Заглоба.
   Но Володыевский сделал это нарочно, и сабля Богуна разрезала только воздух, а маленький рыцарь вскочил, как дикий кот, и ударил казака прямо в грудь.
   Богун зашатался, отступил на шаг и, собрав последние силы, взмахнул в последний раз саблей; Володыевский ловко оттолкнул удар и сам ударил Богуна еще два раза в голову -- сабля выскользнула из ослабевших, немощных рук Богуна, и он упал лицом на песок, на который тотчас же вылилась широкая лужа крови.
   Ильяшенко, присутствовавший при поединке, бросился к атаману.
   Свидетели несколько минут не могли вымолвить ни слова. Володыевский тоже молчал, опершись обеими руками на саблю, и тяжело вздыхал.
   Заглоба первый прервал молчание:
   -- Придите в мои объятия, -- сказал он с нежностью.
   Все окружили Володыевского.
   -- Вы первоклассный дуэлист, -- говорили Селицкие.
   -- Видно, что в тихом омуте черти водятся, -- сказал Харламп, -- но я буду с вами биться, чтобы не сказали, что я струсил, и хотя вы, быть может, убьете меня, все-таки я вас поздравляю.
   -- Вы лучше оставьте ваши недоразумения, и нечего вам драться, -- сказал Заглоба.
   -- Нет, нельзя; дело идет о моей славе, -- ответил пятигорец, -- за которую я отдам охотно свою голову.
   -- Мне не нужна ваша голова, лучше помиримся; я, правду сказать, не становился вам поперек дороги. Может, кто-нибудь другой помешает вам, который будет лучше меня, но не я.
   -- Как так?
   -- Честное слово!
   -- Так уж помиритесь, -- воскликнули Селицкие и Кушель.
   -- Пусть будет так, -- произнес Харламп, раскрывая объятия.
   Володыевский бросился к нему, и они начали целоваться так, что эхо разошлось по всей насыпи.
   -- А чтоб вас! Как вы побили такого великана? А саблей он владел мастерски, -- сказал Харламп.
   -- Я и не ожидал, что он такой фехтмейстер! -- заметил Володыевский. -- Где он мог научиться этому?
   И лежавший на земле атаман снова привлек общее внимание. Ильяшенко повернул его на спину и со слезами искал признаков жизни; но его лица нельзя было узнать, так было оно покрыто запекшейся кровью, лившейся из ран на голове. Вся рубаха была тоже в крови, однако он еще подавал признаки жизни, очевидно, бился в предсмертных судорогах; ноги его дрожали, а искривленные пальцы царапали песок. Заглоба взглянул на него и махнул рукой.
   -- Довольно жил! -- сказал он. -- Теперь он прощается с Божьим светом.
   -- Но он уже умер, -- воскликнул один из Селицких, взглянув на Богуна.
   -- Да, он почти весь изрублен на куски.
   -- Это был отличный рыцарь, -- пробормотал Володыевский, качая головой.
   -- Я знаю! -- прибавил Заглоба.
   А Ильяшенко тем временем хотел поднять и унести несчастного атамана, но не мог, потому что был немолод и притом слаб, а Богун мог считаться гигантом. До корчмы было далеко, а атаман каждую минуту мог скончаться; есаул обратился с просьбой к шляхте.
   -- Господа, -- просил он, складывая руки, -- помогите, ради. Бога и Святой Пречистой, не дайте ему умереть здесь, как собаке. Я стар, сам снести не могу, а люди далеко...
   Шляхта переглянулась. Злоба к Богуну у всех уже исчезла.
   -- Верно, что нельзя оставить его здесь, как пса, -- промолвил первый Заглоба. -- Если мы вышли с ним на поединок, то он уже для нас не мужик, а солдат, которому нужно помочь. Господа, кто понесет его со мной?
   -- Я, -- сказал Володыевский.
   -- Так несите его на моей бурке, -- прибавил Харламп.
   Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой подхватили Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и шествие, в сопровождении Харлампа и Селицких, медленно направилось к корчме.
   -- Однако он живучий, -- сказал Заглоба, -- еще шевелится. Господи, если б мне кто сказал, что я буду нянчить его и носить, то я подумал бы, что надо мной смеются. Я слишком чувствителен, но уж не переделаю себя! Надо ему перевязать раны. Надеюсь, что на этом свете мы уж больше с ним не встретимся, так пусть он вспомнит меня добром хоть на том.
   -- Так вы думаете, что он не поправится? -- спросил Харламп.
   -- Я бы не дал теперь за его жизнь и старой мочалы. Так было предназначено ему, и он не мог уйти от этого; если б ему посчастливилось с Володыевским, то он не ушел бы от моих рук Но я рад, что так случилось, потому что уже и так кричат, что я убийца. А что мне делать, если мне становятся поперек дороги? Я должен был заплатить Дуньчевскому пятьсот золотых штрафа, а вы знаете, что имения на Руси не приносят теперь никакого дохода.
   -- Правда, ведь вас там совсем ограбили... -- сказал Харламп.
   -- Однако он тяжелый, -- продолжал Заглоба, -- я совсем устал. Ограбить-то нас ограбили, но я надеюсь, что сейм выдумает нам какое-нибудь вознаграждение, а то мы погибнем. Посмотрите, опять идет кровь; сбегайте, господин Харламп, в корчму и велите жиду приготовить хлеба с паутиной. Это не очень-то поможет покойнику, но помочь ему все-таки надо -- это долг христианина, и ему легче будет умирать.
   Он остановил кровь, залепил ему раны хлебом и сказал Ильяшенко:
   -- А ты, старик, здесь не нужен. Поезжай скорее в Заборово, проси, чтоб тебя допустили к королевичу, и расскажи все, как было. Если наврешь, велю тебе снять голову; я все узнаю, потому что я в хороших отношениях с его милостью королевичем. Поклонись тоже Хмельницкому, он со мной знаком и любит меня. А мы похороним прилично твоего атамана,-- ты же делай свое, не шатайся по закоулкам, не то тебя убьют, прежде чем ты успеешь сказать, кто ты такой. Прощай! С Богом!..
   -- Позвольте остаться, пока он остынет.
   -- Поезжай, говорят тебе! -- сказал грозно Заглоба. -- А не то я велю мужикам свезти тебя в Заборово. Не забудь, кланяйся Хмельницкому.
   Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал Харлампу и Селицким:
   -- Я отправил этого казака, так как ему нечего здесь делать, а если его действительно убьют, что легко может случиться, то всю вину свалят на нас. Заславские и канцлерские сторонники первые кричали бы во все горло, что люди князя-воеводы перерезали все казацкое посольство и не уважают закона. Но мы не дадим себя на съедение этим объедалам и ухаживателям, вы же будьте свидетелями, что он сам вызвал нас. Я велю войту похоронить его хорошо. Нам тоже пора отправляться и дать отчет князю-воеводе.
   Хрипение Богуна прервало слова Заглобы.
   -- Ого, душа ищет выхода, -- сказал шляхтич. -- Уже темно, и его душа ощупью пойдет на тот свет. Но если он не обидел нашу богиню, то пошли ему Господи вечный покой. Аминь! Едем, Володыевский! От всего сердца прощаю ему его вину, хотя, правду сказаться больше мешал ему, чем он мне. Но теперь конец. Прощайте, господа, мне было очень приятно познакомиться с вами. Не забывайте же быть свидетелями, в случае надобности.
  

Глава XIII

  
   Князь Иеремия довольно равнодушно принял известие об убийстве Богуна, в особенности, когда узнал, что есть люди не из его полка, которые готовы свидетельствовать, что Володыевский был вызван Богуном. Если бы дело произошло не за несколько дней до избрания Яна-Казимира и если бы борьба кандидатов за корону продолжалась, то противники Иеремии, а главное, канцлер и князь Доминик воспользовались бы этим случаем как оружием против князя, несмотря на свидетелей и их показания. Но после отречения карла все были заняты другим, и нетрудно было догадаться, что дело это будет предано забвению.
   Его мог возбудить только Хмельницкий, представив как доказательство новых обид, но князь надеялся, что королевич, посылая ответ, письменно или устно велит передать Хмельницкому, каким образом погиб его посол, и он не посмеет сомневаться в истине королевских слов.
   Князь беспокоился, чтобы из-за его солдат не вышло политического волнения, но ради Скшетуского он был доволен тем, что случилось, потому что явилась возможность снова отыскать княжну. Теперь можно было найти ее, отнять силой или выкупить, а князь не пожалел бы и больших издержек, лишь бы только избавить Скшетуского от горя и вернуть ему счастье.
   Володыевский шел к князю с большим страхом, и хотя он был не робкого характера, но боялся, как огня, сурового взгляда князя. Но каковы были его удивление и радость, когда князь, выслушав отчет и немного подумав, снял с руки драгоценное кольцо и сказал:
   -- Ваша сдержанность похвальна, как и то, что вы не задели его первый, так как из-за этого могли бы на сейме возникнуть большие и лишние беспорядки. Если княжна найдется, то Скшетуский будет вам благодарен по гроб жизни До меня дошли слухи, что подобно тому, как другие не умеют держать язык за зубами, так и вы, Володыевский, не умеете держать сабли в ножнах, за что следовало бы вас наказать; но, так как вы дрались за вашего друга и поддержали добрую славу наших хоругвей в битве с таким хватом, то возьмите вот этот перстень, чтобы иметь воспоминание об этом дне. Я знал, что вы хороший солдат и фехтовальщик, но теперь вижу, что вы в этом отношении превосходите всех
   -- Он, -- сказал Заглоба, -- и самому черту снес бы рога в три приема; если вы, ваша светлость, повелите когда-нибудь снять мне голову с плеч, то пусть ее снимет никто другой, как Володыевский, по крайней мере, я сразу отправлюсь на тот свет. Он разрубил пополам грудь Богуну и потом еще два раза съездил ему по башке.
   Князь любил рыцарские дела и добрых солдат, поэтому, улыбаясь, спросил:
   -- Встречали ли вы кого-нибудь равного вам в искусстве фехтования?
   -- Раз только мне попало немного от Скшетуского, но и я перед ним не остался в долгу, это было тогда, когда вы, ваша светлость, посадили нас обоих под арест, а из других только один Подбипента мог бы со мной сравниться, у него ведь сверхъестественная сила, и, пожалуй, Кушель, будь у него лучше зрение.
   -- Не верьте ему князь, -- сказал Заглоба, -- с ним никому не справиться.
   -- Долго ли защищался Богун?
   -- Да, тяжеловато с ним было биться, -- сказал Володыевский, -- он умел искусно перебрасывать саблю в левую руку.
   -- Богун сам мне рассказывал, -- перебил его Заглоба, -- что он, для упражнения, по целым дням фехтовал с Курцевичами, да и я сам видывал в Чигирине, как он с другими упражнялся
   -- Знаете что, Володыевский, -- сказал с напускной важностью князь, -- поезжайте под Замостье, вызовите на поединок Хмельницкого и одним махом освободите Польшу от всех бедствий и хлопот.
   -- По вашему повелению, милостивый князь, поеду, лишь бы только Хмельницкий захотел принять мой вызов, -- сказал Володыевский.
   -- Мы шутим, а кругом нас гибнут, -- возразил князь, -- но все-таки под Замостье вы на самом деле должны отправиться. У меня есть известие из казацкого лагеря, что как только будет объявлен выбор королевича Казимира, Хмельницкий бросит осаду и отступит на Украину, это он сделает ради истинной .
   -- Что же делать? Разорили нас вконец, и мы должны погибнуть, если республика не позаботится о нашей судьбе! Удивительно ли, что человек, по природе своей воздержанный, напивается при подобных обстоятельствах? Пойдем-ка, пан Михал, выпьем по стакану меду, авось, на сердце легче станет.
   Они дошли до Старого Мяста и уселись в таверне за бутылкою меда. Разговор, конечно, касался событий последнего дня.
   -- Если Хмельницкий действительно уйдет от Замостья, и война прекратится, тогда княжна, наверное, наша, -- сказал Заглоба.
   -- Нам нужно спешить к Скшетускому. Теперь мы его уже не оставим, пока он не отыщет девушку.
   -- Конечно, мы сейчас поедем. Только теперь нет возможности пробраться в Замостье.
   -- День или два ничего не значат, только бы нас Бог не оставил.
   Заглоба залпом выпил стакан меду.
   -- Не оставит! Знаете, пан Михал, что я вам скажу?
   -- Что?
   -- Богун убит!
   Володыевский с изумлением посмотрел на собеседника.
   -- Кому же это знать, как не мне?
   -- Пошли вам Господь за это счастье! Вы знаете, и я знаю; я видел, как вы дрались; глядя на вас теперь, я должен постоянно повторять себе это, потому что иногда мне кажется, что это был только сон. Какой камень с плеч долой, что за узел рассекла ваша сабля! О, чтоб вас!.. Поверите ли, хочу сказать что-то, а что, и сам не знаю! Подите сюда, не могу больше выдержать! Подите, еще раз расцелую вас! От Богуна ни следа, ни памяти, ничего нет! Убит насмерть, во веки веков, аминь!
   Заглоба стиснул Володыевского в своих объятиях.
   -- Мы не присутствовали при его кончине, -- сказал пан Михал, когда вновь уселся на свою лавку, -- а ну, как он оживет?
   -- Ради Бога, что вы говорите! -- встревожился Заглоба. -- Я хотел завтра утром ехать в Липков и похоронить его самым торжественным образом, только бы он умер.
   -- Зачем вам ехать? Раненого вы не добьете, а с сабельным ударом всегда так бывает кто не испустит дух сразу, тот чаще всего выздоравливает. Сабля не пуля.
   -- Нет, не может быть! Он совсем умирал, когда мы выезжали. Ей-Богу, не может быть. Я сам видел раны... Грудь насквозь пробита. Ну да Бог с ним. Нам нужно поскорее ехать к Скшетускому, помочь ему, утешить, а то он умрет от горя.
   -- Или в монахи уйдет; он сам мне говорил.
   -- Ничего тут удивительного нет. И я на его месте поступил бы так же. Я не встречал более достойного рыцаря, но не встречал и более несчастного. О, много горя Бог послал на его долю, много!
   -- Перестаньте! -- заговорил немного охмелевший Володыевский, -- а то я сейчас заплачу.
   -- А я не заплачу? Такой рыцарь, такой воин... а она! Вы ее не знаете... бедная моя!
   Пан Заглоба зарыдал, Володыевский последовал его примеру.
   Долго друзья сидели молча, прихлебывая из своих стаканов, наконец, Заглоба грохнул кулаком по столу.
   -- Пан Михал, а чего мы плачем? Богун-то убит!
   -- Правда, -- сказал Володыевский.
   -- Нам радоваться нужно. Дураки мы будем, если ее не отыщем.
   -- Едем!
   И пан Михал встал из-за стола.
   -- Выпьем! -- поправил Заглоба. -- Бог даст, еще их детей крестить будем... а все потому, что мы убили Богуна.
   -- Туда ему и дорога! -- закончил Володыевский, не замечая, что пан Заглоба начинает уже делить с ним победу и над атаманом.
  

Глава XIV

  
   Наконец, в варшавском кафедральном соборе прозвучало "Те Deum laudamus" и "Государь восшел на престол", пушки загрохотали, колокола весело зазвонили, и надежда начала появляться там, где было лишь отчаяние. Время бескоролевья, время неурядиц и смуты миновало, время тем более страшное для республики, что оно совпало с внешними поражениями. Те, что дрожали при мысли о грозящей беде, теперь вздохнули полною грудью. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз и навсегда и новоизбранному монарху остается только судить виновных. Надежды эти отчасти подкреплялись поведением самого Хмельницкого. Казаки, штурмующие Замостье, громогласно объявили себя сторонниками Яна Казимира. Хмельницкий прислал письмо, полное верноподданнических уверений, и просил милости для себя и запорожского войска. Всем было известно, что король, согласный с политикой канцлера Осолиньского, был готов сделать казакам большие уступки. Как перед пилавецкой битвой все ожидали войны, так теперь рассчитывали на мир. Все надеялись, что после стольких злоключений республика отдохнет и залечит под новым царствованием свои раны.
   Скоро из Варшавы выехал к Хмельницкому Сняровский, и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья, отступают на Украину, где спокойно будут ожидать королевских приказов и комиссию, которая займется рассмотрением их жалоб. Казалось, над истомленной страной после страшной бури засияла яркая радуга надежды.
   Правда, не было недостатка и в зловещих приметах, но при всеобщем радостном оживлении никто не обращал на них внимания. Король поехал в Ченстохово возблагодарить Святую Деву за избрание, а оттуда в Краков на коронацию. За ним последовали все сановники. Варшава опустела; в ней остались только exules {Беженцы (лат.).} из Руси, те, которые не хотели возвращаться в свои разграбленные поместья или которым незачем и некуда было возвращаться. Князь Еремия, как сенатор республики, должен был ехать за королем, а Володыевский и Заглоба во главе одной драгунской хоругви, не теряя времени, отправились в Замостье, чтобы обрадовать Скшетуского известием о Богуне и потом вместе отправиться разыскивать княжну.
   Пан Заглоба оставил Варшаву не без некоторого чувства сожаления: в этом съезде шляхты, в водовороте выборов, в постоянных попойках и приключениях он чувствовал себя как рыба в воде. Но шляхтич утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, где способности его могут иметь надлежащее применение. Кроме того, у него составилось особое мнение об опасностях столичной жизни, и вот как он делился им с Володыевским:
   -- Положим, пан Михал, мы в Варшаве совершили много славных дел, но если б, сохрани Бог, остались там еще, то вконец изнежились бы, как некий славный карфагенянин под лазурным небом Капуи. А женщины... это хуже всего. Они каждого доведут до гибели, и знайте, что ничего нет коварнее женщины. Человек начинает стареть, а его все тянет...
   -- Э, что вы за вздор несете! -- перебил его Володыевский.
   -- Я часто сам себе повторяю, что пора бы мне остепениться, но чувствую, что кровь моя все еще не остыла. Вы человек более флегматичный, вам что! Но оставим это. Теперь мы вступаем в новую жизнь. Я уже соскучился без войны. Полк наш вооружен отлично, а вокруг Замостья шатаются разные шайки, значит, можно позабавиться. Кроме того, увидим нашего Скшетуского и того умника, того литовского журавля, ту хмелевую жердь, пана Лонгинуса. Сколько времени мы не виделись!
   -- Вы скучаете по нему, а как сойдетесь вместе, то не даете ему покоя.
   -- Да ведь он, что ни слово -- то уши вянут. Да из него и слова-то не вытянешь! Вся сила у него ушла в руки, а в голову ничего. Если кого сдавит в объятиях, тот, считай, покойник, а вместе с тем во всей республике нет младенца, который бы не одурачил его. Слыханное ли дело, чтобы человек с таким состоянием был таким тупым?
   -- Разве он так богат?
   -- Он? Когда я с ним встретился, пояс его был туго-претуго набит червонцами. Сколько там было, не знаю, много что-то. Потом он перечислял мне свои деревни: Мышьи Кишки, Песьи Кишки, Пигвишки, Сыруцяны... черт упомнит все эти языческие названия! Ему принадлежит половина всего уезда. У литовцев род Подбипентов в большом почете.
   -- А вы не преувеличиваете его владений?
   -- Нисколько. Я повторяю то, что слышал от него, а он за всю свою жизнь не соврал ни разу, потому что и для этого слишком туп.
   -- Ну, значит, Анна будет большой барыней. Но я никак не могу согласиться с вами, что он глуп. Человек он положительный, храбрый, в случае надобности никто лучше его не даст совета, а что красноречием не отличается, так не всякому же Бог дал такой язык, как вам. Что толковать, рыцарь он такой, каким следует быть, да вы и сами его любите.
   -- Наказание с ним божеское, -- проговорил Заглоба. -- Я только одним и утешаюсь, что буду ухаживать за панной Анной.
   -- Не советую. Человек он кроткий, но при этом и его терпенье может лопнуть.
   -- Пусть лопнет. Я ему уши обрублю, как пану Дунчевскому.
   -- Я и кровному врагу не желал бы ссориться с ним.
   -- Ну-ну, все равно. Только бы нам увидеть его. Желание пана Заглобы исполнилось раньше, чем он ожидал.
   В Конской Воле Володыевский решил остановиться, чтобы дать отдых лошадям. Кто опишет изумление обоих друзей, когда, войдя в темные сени постоялого двора, они нос к носу столкнулись с самим паном Подбипентой.
   -- Боже мой! -- обрадовался Заглоба. -- Сколько времени не виделись! Казаки не изрубили вас в Замостье?
   Подбипента бросился обнимать приятелей.
   -- Куда едете? -- спросил Володыевский.
   -- В Варшаву, к князю.
   -- Князя нет в Варшаве; он уехал с королем на коронацию в Краков.
   -- А меня пан Вейгер отправил в Варшаву с письмом и за указаниями, куда идти княжеским полкам. Они, слава Богу, уже не нужны в Замостье.
   -- Вам не нужно никуда ездить. Мы везем приказ.
   Пан Лонгинус опечалился. Он рассчитывал увидеть двор и в особенности полюбоваться на одну особу. Заглоба многозначительно подмигнул Володыевскому.
   -- Тогда я в Краков поеду, -- решил, поразмыслив, литвин. -- Мне приказано отвезти письмо, я и отвезу... а вы куда едете?
   -- В Замостье, к Скшетускому.
   -- Поручика нет в Замостье.
   -- Вот тебе на! Где же он?
   -- Где-то около Хороший, бьет разбойничьи шайки. Хмельницкий ушел, но полковники его безобразничают по дорогам. Староста валецкий послал на них пана Якуба Реговского...
   -- И Скшетуского?
   -- Да. Только они действуют порознь.
   Заглоба приказал принести три гарнца пива и уселся за стол вместе с Володыевским и паном Лонгинусом.
   -- А вы, пан Подбипента, еще не знаете самой важной и приятной новости, -- начал Заглоба, -- мы с паном Михалом Богуна убили.
   Литвин так и подскочил на месте.
   -- Родные мои! Может ли это быть?
   -- Это так же верно, как и то, что вы нас видите.
   -- И вы вдвоем убили его?
   -- Да.
   -- Вот новость! О, Боже, Боже! -- и пан Лонгинус захлопал в ладоши. -- Вы говорите вдвоем. Как же это -- вдвоем?
   -- Сначала я обошел его так, что он нас вызвал, понимаете? Потом пан Михал первым вышел с ним на поединок и отделал его, как святочного поросенка.
   -- А вы не дрались с ним?
   -- Ну, надо же!? -- рассердился Заглоба. -- Я думаю, вы недавно пускали себе кровь, и от этого ваш ум помутился. Что же вы думали, что я стану с трупом драться или добивать лежачего?
   -- Вы ведь говорили, что вдвоем... Пан Заглоба пожал плечами.
   -- С этим человеком и у святого терпенье лопнет. Пан Михал, разве Богун не обоих нас вызвал?
   -- Обоих, -- подтвердил Володыевский.
   -- Теперь вы поняли?
   -- Пусть будет так, -- согласился Лонгинус. -- Пан Скшетуский тоже искал Богуна под Замостьем, но его там не было.
   -- Как? Скшетуский искал его?
   -- Я вижу, вам надо все рассказать по порядку. Как вам известно, мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Казаков нам не пришлось долго ждать, они целою тучею нагрянули из-под Львова. Но наш князь так укрепил Замостье, что они простояли бы под его стенами два года. Мы думали, что они и не приступят к штурму, и очень жалели об этом, так как рассчитывали видеть их поражение. А так как с ними были и татары, то и я принадлежал к числу недовольных. Я все надеялся, что милосердный Господь пошлет мне три головы...
   -- Просите одну, просите одну, только умную, -- перебил Заглоба.
   -- Вы опять за свое... Слушать гадко... Мы думали, что нас не будут штурмовать, оказалось, нет: сумасшедшие казаки сейчас же принялись строить осадные машины, а потом полезли на нас. Потом уж выяснилось, что Хмельницкий был против, но Чарнота, их обозный, насел на него, обвинил его в трусости, в измене; Хмельницкий согласился и послал первым Чарноту. Что творилось, родные мои, того словами не выскажешь. Света белого не видно было за дымом и выстрелами. Пошли они сначала отважно, засыпали рвы и пробрались на стены, но мы им такого задали жару, что они потом и от стен, и от своих машин убежали. Тогда мы поскакали вдогонку и перерезали их, как телят.
   Володыевский потер руки.
   -- Ух! Жаль, что меня не было на этой свадьбе! -- восторженно вскричал он.
   -- И я бы там пригодился, -- со спокойной самоуверенностью сказал Заглоба.
   -- Больше всех отличились пан Скшетуский и пан Якуб Реговский, оба славные рыцари, хотя враждебно настроенные друг против друга, в особенности пан Реговский против Скшетуского. Он непременно вызвал бы его, если бы пан Вейгер не запретил поединка под страхом смертной казни. Сначала мы не понимали, в чем дело, и только потом узнали, что пан Реговский -- родственник пана Лаща, которого князь, помните, выгнал из полка за историю со Скшетуским. Отсюда и обида Реговского на князя, на всех нас, в особенности на поручика, отсюда и их соперничество, которое в итоге принесло им только славу, потому что один старался превзойти другого. Оба были первыми и на стенах, и во время вылазок. Наконец, Хмельницкому надоел штурм, и он повел правильную осаду, не пренебрегая хитростями, которые помогли бы ему взять город. Решительный он человек, но вместе с тем и obscurus {Невежественный (лат.).}. Он думал, что пан Вейгер немец, видно, никогда не слыхал о поморских воеводах этой фамилии, и написал ему письмо, в котором склонял старосту к измене как чужеземца. Пан Вейгер отписал гетману, кто он таков и какой неудачный путь избрал Хмельницкий для его искушения. Свое письмо староста хотел послать с кем-нибудь более значительным, чем простой трубач, но охотников идти в лагерь к этому дикому сброду нашлось немного. Один отговаривался тем, другой -- сем, и вот тут-то начинается самая интересная история... Вы слушаете?
   -- Слушаем, слушаем.
   -- Отвезти письмо взялся я и когда приехал, застал гетмана пьяным. Принял он меня прескверно, даже булавой грозил, когда прочел письмо, а я, смиренно поручив свою душу Богу, думал так: "Тронь только, я тебе башку кулаком размозжу". А что мне было делать, дорогие мои, а?
   -- Весьма неглупая мысль! -- с некоторым чувством умиления воскликнул Заглоба.
   -- Но его удерживали полковники и близко ко мне не подпускали, -- продолжал пан Лонгинус, -- в особенности один, молодой, такой смелый, что хватал его за руку и отталкивал. Смотрю я, кто это меня защищает, и дивлюсь его смелости... Оказывается, Богун.
   -- Богун? -- вскрикнули разом Володыевский и Заглоба.
   -- Он самый. Я узнал его, потому что видел в Розлогах, да и он меня тоже. Слышу, говорит Хмельницкому: "Это мой знакомый". А Хмельницкий с быстротою, как это обычно бывает у пьяных, отвечает. "Коли он твой знакомый, сынок, дай ему пятьдесят талеров, а я дам ответ". И дал мне ответ, а насчет денег я сказал, чтоб он их для своих гайдуков приберег, так как княжескому офицеру не след пользоваться подачками. Меня довольно вежливо проводили из палатки, но едва я вышел, как ко мне подходит Богун: "Мы, говорит, виделись в Розлогах". -- "Так точно, говорю, только тогда я не ведал, голубчик, что найду вас в этом лагере". А он на это: "Не своя воля, несчастье загнало". В разговоре я напомнил ему, как мы его под Ярмолинцами побили. "Я не знал, с кем имею дело, говорит он, кроме того, был ранен в руку, а люди мои думали, что их бьет сам князь Еремия". И мы ничего не знали (это я говорю), иначе, прознай пан Скшетуский, что это вы, одному бы из вас не жить на белом свете.
   -- Так бы и было непременно. А он что на это? -- спросил Володыевский.
   -- Он сразу переменил разговор. Рассказал мне, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому под Львов, чтоб дать ему небольшой отдых, как Хмельницкий не хотел отсылать его назад, назначая его для другого, более важного дела. Наконец, спрашивает: "Где пан Скшетуский?", а когда я сказал ему, что в Замостье, он прибавил: "Может быть, встретимся" -- и простился со мной.
   -- Я полагаю, что вслед за этим Хмельницкий отправил его с письмами в Варшаву, -- сказал Заглоба.
   -- Так оно и есть, только подождите. Я возвратился в крепость и дал отчет пану Вейгеру о моем поручении. Была уже поздняя ночь. На другой день снова штурм, еще более ожесточенный, чем первый. Я не имел времени увидеться с паном Скшетуским и только на третий день говорю ему, что видел Богуна и говорил с ним. А тут было много офицеров и пан Реговский в том числе. Тот услыхал и сказал с насмешкой: "Я знаю, что тут дело идет о женщине; если вы такой рыцарь, как говорят о вас, Богун в ваших руках: вызовите его и будьте уверены, что этот забияка не откажется, а мы со стены полюбуемся на интересное зрелище. Впрочем, о вас, вишневецких, говорят больше, чем вы того заслуживаете". Тут пан Скшетуский так посмотрел на Реговского, что тот сразу прикусил язык. "Вы думаете так? Хорошо! Я только не знаю, решитесь ли вы, сомневающийся в нашей храбрости, пойти в казацкий лагерь и вызвать от моего имени Богуна". А Реговский говорит: " Отчего бы не пойти, но я вам не брат, не сват, поэтому и не пойду". Тут все подняли Реговского на смех; тот обиделся не на шутку и на другой день действительно пошел в казацкий лагерь, но уже не застал там Богуна. Сначала мы не верили этому, но теперь, после вашего рассказа, я вижу, что Реговский сказал правду. Хмельницкий, должно быть, действительно послал Богуна, а вы его убили.
   -- Так оно и было, -- сказал Володыевский.
   -- Скажите нам, -- спросил Заглоба, -- где мы найдем теперь Скшетуского? Нам необходимо отыскать его, чтобы вместе отправиться на поиски княжны.
   -- В Замостье найдете; его там все знают. Он вместе с Реговским казацкого полковника Калину наголову разбил. А потом Скшетуский уже без Реговского уничтожал татарские чамбулы. А теперь вышел на охоту за бандами.
   -- А Хмельницкий что, молчит?
   -- Хмельницкий за них не заступается; он говорит, что они грабят вопреки его приказаниям. Иначе кто бы поверил его покорности королю?
   -- Какая мерзость это пиво! -- сказал Заглоба.
   -- За Люблином вы поедете краем совершенно опустошенным, -- продолжал далее литвин. -- Казацкие отряды заходили даже дальше Люблина, татары брали там пленных, и сколько полонили около Замостья и Грубешова, это только Богу одному известно. Несколько тысяч отбитых пленников Скшетуский уже отправил в крепость. Он там трудится изо всех сил, забывая о себе.
   Пан Лонгинус вздохнул и поник головою.
   -- Я думаю, что Бог непременно пошлет утешение Скшетускому и возвратит ему потерянное счастье, потому что велики заслуги этого рыцаря. В эти времена порока и себялюбия, когда каждый думает только о себе, он всем жертвует для отечества. Милые вы мои, ведь он давно бы мог получить отпуск у князя, мог бы ехать на розыски княжны, а вместо этого ни на минуту не бросил свою службу и, нося в сердце муку, не знает ни минуты отдыха.
   -- Римлянин по натуре, что и говорить! -- вздохнул Заглоба.
   -- Пример нам брать с него нужно.
   -- В особенности вам, пан Подбипента. Вы на войне ищете не славы отечеству, а три какие-то глупые головы.
   -- Бог услышит мои молитвы! -- воскликнул пан Лонгинус и поднял очи к небу.
   -- Скшетуского Бог уже вознаградил смертью Богуна, -- сказал Заглоба, -- и тем, что послал минуту покоя республике. Теперь для него настало время подумать о себе.
   -- Вы поедете с ним? -- спросил литвин.
   -- А вы нет?
   -- Я бы хотел всею душою, если бы не эти письма. Одно от старосты валецкого к королю, другое к князю, а третье от пана Скшетуского тоже к князю с просьбой об отпуске.
   -- Мы везем ему разрешение на отпуск.
   -- Да, но все-таки как же мне быть с письмами?
   -- Вы должны ехать в Краков, иначе и быть не может. Но я откровенно скажу вам: ваши руки очень пригодились бы нам в нашем предприятии, ведь ни на что другое вы и не годитесь. Там нужно держать ухо востро, и прежде всего переодеться в казацкие свитки, прикидываться мужиками, а вы так бросаетесь в глаза своим ростом, что каждый спросит: это что за жердь, откуда взялся такой казак? Нет, нет! Поезжайте-ка вы в Краков, а мы как-нибудь и без вас управимся.
   -- И я так же думаю, -- сказал Володыевский.
   -- Стало быть, я поеду, -- ответил пан Подбипента. -- Да благословит вас милосердный Бог и да поможет Он вам. А вы знаете, где ее прячут?
   -- Богун не хотел говорить. Мы знаем только то, что мне удалось подслушать во время моего плена, но и этого совершенно достаточно.
   -- Как же вы ее найдете?
   -- А голова моя на что? И не такие загадки разгадывать приходилось. Теперь все дело в том, как бы поскорей добраться до Скшетуского.
   -- Спросите о нем в Замостье. Пан Вейгер должен знать; они связь поддерживают. Ну, да благословит вас Бог!
   -- И вас также, -- сказал Заглоба. -- Когда будете у князя в Кракове, поклонитесь от меня пану Харлампу.
   -- Кто он такой?
   -- Литвин; красавец писаный. В него все фрейлины княгини повлюбились.
   Пан Лонгинус задрожал.
   -- Ну, будьте здоровы! Что за гадкое пиво в этой Конской Воле, -- заключил Заглоба, подмигивая Володыевскому.
  

Глава XV

  
   Пан Лонгинус с тревожным сердцем поехал в Краков, а коварный пан Заглоба вместе с Володыевским в Замостье, где им пришлось пробыть всего только один день. Комендант крепости сообщил им, что он давно не получал никаких известий от Скшетуского и думает, что войска, находящиеся под его началом, пойдут на Збараж. Это было тем более правдоподобно, что Збараж, как владение Вишневецких, скорее всего мог подвергнуться нападению заклятых врагов князя. Перед паном Володыевским и Заглобой открывалась длинная и трудная дорога, но делать более ничего не оставалось -- все равно рано или поздно придется идти за княжной, и рыцари пустились в путь, останавливаясь только для необходимого отдыха или усмирения разбойничьих шаек, до сих пор шляющихся по дорогам.
   Край был весь опустошен. Иногда в течение целого дня не встретишь живого человека. Города лежали в развалинах, деревни сожжены и пусты, народ вырезан или забран в плен, по дороге -- только трупы, остовы домов, костелов, церквей да псы, воющие на развалинах. Кто пережил татарское нашествие, тот хоронился в лесных трущобах, замерзал от холода, умирал от голода, не смея показаться на Божий свет, не веря, что лихо могло миновать. Володыевский вынужден был кормить своих лошадей корою деревьев или полуобгорелою соломою с крестьянских крыш. Стоял конец октября, но зима вступала в свои права и грозила быть настолько же холодною, насколько мягка была прошлогодняя. Земля замерзла, поля были покрыты снегом, а берега речек по утрам затягивались тонким слоем ледяной коры. Погода стояла сухая, бледные солнечные лучи не согревали землю и в полуденную пору, зато по утрам и вечерам на небе ярко разгорались красные зори -- верный признак скорой и суровой зимы.
   После войны и голода должен был явиться третий враг людской -- мороз, но люди ждали его с нетерпеньем; он вернее всяких переговоров положит конец войне. Пан Володыевский был уверен, что очень скоро у него будет реальная возможность отправиться на поиски княжны. Главное препятствие, война, было устранено.
   -- Не верю я в чистосердечие Хмельницкого, -- повторял он. -- Хитрая лисица знает, что казаки бессильны, если не могут окопаться, и в открытом поле не устоят против наших полков. Теперь они отойдут на зимовники, а стада выгонят на снег. Татарам тоже нужно отправить пленных. Если зима будет суровая, мы сможем отдыхать до новой травы.
   -- Может быть; но нам и не потребуется столько времени. Даст Бог, перед заговеньем отпразднуем свадьбу пана Скшетуского, -- говорил Заглоба.
   -- Только бы нам теперь не разойтись с ним.
   -- При нем три хоругви; это ведь не иголку искать в стоге сена. Может быть, мы его нагоним под Збаражем, если он еще не управился с шайками гайдамаков.
   -- Догнать-то мы его не догоним, хоть бы весточку какую иметь о нем.
   Однако вести добиться было нелегко. Крестьяне видели много проходящих мимо хоругвий, слышали и о стычках их с разбойниками, но не могли определенно сказать, чьи это хоругви, Реговского или Скшетуского, от этого наши друзья окончательно теряли голову. А тут подоспела весть о неудачах казаков при столкновении с литовскими войсками. За победу, одержанную Хмельницким над коронными войсками, теперь пришлось заплатить поражением. Пал Полумесяц, старый и опытный атаман, и дикий Небаба, и Кшечовский, который в рядах бунтовщиков добрался не до званий и почестей, а до кола. Казалось, Немезида отомстила ему за немецкую кровь, пролитую на берегу Днепра, за кровь Флика и Вернера. Кшечовский попал в руки немецкого радзивилловского полка и, тяжело раненный, был посажен на кол, на котором мучился целый день, пока не испустил дух. Таков был конец того, кто по своему мужеству и военным способностям мог бы стать вторым Стефаном Хмелевским, если бы жажда богатств и почестей не толкнула его на путь измены, вероломства и кровавых бесчинств.
   С ним, с Полумесяцем и Небабой почти двадцать тысяч казаков сложили свои головы на поле брани или потонули в болотах Припяти. Страх, как вихрь, пролетел над буйной Украиной. Всем казалось, что после великих триумфов, после Желтых Вод, Корсуня, Пилавца настало время великих поражений вроде Солоницы и Кумеек. Сам Хмельницкий, хотя и стоящий на вершине славы, более сильный, чем когда-либо, струсил при известии о смерти Кшечовского и вновь начал выпытывать свое будущее у вещуний. Колдуньи ворожили разно, предсказывали новые великие войны и победы и поражения, только так и не смогли сказать, что будет с самим гетманом.
   С одной стороны, зима, с другой -- поражение Кшечовского предвещали долгий мир. Край начинал успокаиваться, опустевшие деревушки понемногу вновь заселялись, и робкие надежды опять вселялись в людские сердца.
   С такой же надеждой наши друзья после долгой и трудной дороги благополучно добрались до Збаража и тотчас же отправились к коменданту, в котором, к немалому своему удивлению, узнали Вершула.
   -- А Скшетуский где? -- перво-наперво спросил Заглоба.
   -- Его нет.
   -- Вы управляете этою крепостью?
   -- Я. Сначала управлял Скшетуский, но он уехал и сдал гарнизон мне до своего возвращения.
   -- А когда он хотел возвратиться?
   -- Он ничего не говорил, потому что и сам не знает, только сказал на прощанье: "Если кто приедет ко мне, скажите, чтоб подождали меня".
   Заглоба и Володыевский переглянулись.
   -- Как давно он выехал? -- спросил пан Михал.
   -- Десять дней тому назад.
   -- Пан Михал! -- сказал Заглоба. --Хорошо бы пан Вершул угостил нас ужином. На голодный желудок как-то плохо говорится. За трапезой и потолкуем.
   -- С радостью готов служить вам, тем более что и сам собирался садиться за стол. В конце концов командование переходит к пану Володыевскому, как к старшему офицеру. Значит, он может распорядиться всем.
   -- Оставьте команду при себе, пан Криштоф, -- сказал Володыевский. -- Вы старше меня летами, а мне, кроме того, вот-вот придется выехать.
   Вскоре подали ужин. Пан Заглоба, несколько утолив первый голод двумя мисками похлебки, спросил у Вершула:
   -- Как вы думаете, куда мог поехать Скшетуский? Вершул отослал людей, прислуживающих за столом, и, поразмыслив, сказал:
   -- Я могу только догадываться, ведь Скшетуский держал это в секрете, потому-то мне и не хотелось говорить при прислуге. Он воспользовался моментом, зная, что мы простоим здесь до весны, и, должно быть, отправился на поиски княжны, чтобы, отыскав, вырвать ее из рук Богуна.
   -- Богуна нет более на свете, -- сказал Заглоба.
   -- Как так?
   Пан Заглоба в третий или четвертый раз принялся рассказывать приятную для него историю. Вершул, так же как и пан Лонгинус, не мог прийти в себя от изумления.
   -- Если так, то Скшетускому будет легче, -- сказал он.
   -- Все дело в том, отыщет ли он ее. А людей много взял он с собою?
   -- Никого, только одного пажа русского.
   -- Он поступил умно, потому что тут надо брать только хитростью. До Каменца можно было бы, пожалуй, дойти с небольшим отрядом, но уже в Ушице и Могилеве, вероятно, стоят казаки; там хорошие зимовники, а в Ямполе самое казацкое логово. Туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.
   -- А почему вы думаете, что он пошел в ту сторону? -- спросил Вершул.
   -- Она спрятана за Ямполем, и он знал об этом. Но там столько оврагов, буераков, столько болот и камышей, что, даже зная место, трудно добраться до него, а не зная, и подавно. Если бы мы были вместе, дело пошло бы, может быть, быстрее, но ему одному... сомневаюсь, чтобы ему повезло... разве только случай укажет ему дорогу, потому что ведь там даже и расспрашивать нельзя.
   -- Так вы хотели сами ехать с ним?
   -- Да. Но что же мы станем делать теперь, пан Михал? Ехать за ним или не ехать?
   -- Я полагаюсь на ваше решение.
   -- Гм! Десять дней, как уехал... Не догоним... И самое главное, он приказал ждать себя. Бог знает, какою дорогою он поехал. Мог на Плоскиров и Бар, по старому тракту, а мог и на Каменец-Подольский. Дело хитрое.
   -- Не забудьте, -- сказал Вершул, -- что это мое предположение. Я не могу сказать с полной уверенностью, что он поехал за княжной.
   -- В том-то и дело, в том-то и дело! А если он поехал только для того, чтобы взять где-нибудь "языка", и потом вернется в Збараж? Он ведь знал что мы собирались идти вместе, и мог ждать нас. Как тут решишь?
   -- Я советовал бы подождать дней десять.
   -- Это ни к чему не приведет. Или ждать, или не ждать вовсе.
   -- А я думаю ждать нам нечего. Что мы потеряем, если выедем завтра утром? Не найдет пан Скшетуский княжны, тогда, может быть, Бог нам поможет, -- сказал Володыевский.
   -- Видите ли, пан Михал, здесь нельзя поступать так опрометчиво, -- заметил Заглоба. -- Вы человек молодой, вам хочется приключений, но мы подвергнемся прямой опасности, если мы сами по себе, а он сам по себе будет искать. Этим мы можем возбудить подозрение в тамошних людях. Казаки хитры и боятся, чтобы кто-нибудь не открыл их замыслов. Они могут вести переговоры с пашою, ближайшим к Хотину, или заднестровскими татарами, на случай будущей войны, кто их там знает! Тогда на посторонних людей они обратят особое внимание. Выдать себя легко, а потом что?
   -- Тем более, что и Скшетуский может оказаться в переделке, из которой не выйдет без посторонней помощи.
   -- И это правда.
   Заглоба погрузился в глубокие размышления. Наконец он очнулся и сказал:
   -- Взвесив все, я решил ехать. Володыевский с облегчением вздохнул.
   -- А когда?
   -- Дня три отдохнем, соберемся с силами.
   Наутро два друга приступили к сборам, как вдруг неожиданно прибыл слуга Скшетуского, молодой казачонок Цига, с письмом к Вершулу. Услышав об этом, Заглоба и Володыевский поспешили к коменданту. Вот что писал Скшетуский.
   "Я теперь нахожусь в Каменце и еду в Егорлык с купцами-армянами, с которыми меня познакомил пан Буковский. У них пропускная грамота от татар и казаков на проезд до Аккермана. Мы поедем на Ушицу, Могилев и Ямполь с татарами, останавливаясь повсюду; может быть, Бог поможет нам найти то, что мы ищем. Товарищам моим, Володыевскому и пану Заглобе, скажите, пан Криштоф, чтоб они ждали меня в Збараже, если у них нет другого дела. По дороге, где я еду, даже небольшим отрядом ехать нельзя из-за страшной подозрительности казаков, которые зимуют в Егорлыке. Что я сделаю один, того мы втроем не сделали бы, а я, в случае чего, могу выдать себя за армянина. Поблагодарите их за их готовность помогать мне, но ждать их я не мог: каждый лишний день приносил мне новые мучения, да и не знал я, приедут ли они в Збараж, а время все уходило. Сейчас как раз все купцы разъезжаются с своими товарами. Пан Буковский ручается за моих купцов, а я вполне надеюсь на милосердие Божие. Аминь!"
   Пан Заглоба дочитал письмо и посмотрел на своих товарищей. Те молчали; наконец, Вершул проговорил:
   -- Я знал, что он туда поедет.
   -- Что нам теперь делать? -- спросил Володыевский.
   -- Что ж делать? -- сказал Заглоба и развел руками. -- Теперь нам и незачем ехать. То, что он едет с купцами, это хорошо; значит, повсюду может заглянуть, не возбуждая подозрений. Теперь всякий казак богат, ведь они разграбили половину республики. Плохо было бы нам, пан Михал, за Ямполем. Скшетуский-то черный, как валах, и легко может сойти за армянина, а вас тотчас же раскусили бы, узнали по вашим пшеничным усикам. В мужицкой одежде тоже не так-то просто... Ну, да сохранит его там Бог! В нас никакой и надобности нет, хотя я крайне сожалею, что не могу способствовать вызволению моей бедняжки. Все-таки мы оказали Скшетускому огромную услугу, заколов Богуна. Иначе я не ручался бы за голову пана Яна.
   Володыевский был явно огорчен. Он уже предвкушал множество приключений во время дороги, а теперь ему предстояло Долгое и скучное пребывание в Збараже.
   -- А не проехаться ли нам хоть до Каменца? -- спросил он.
   -- Что мы там будем делать? Да и расходы одни, -- ответил Заглоба. -- Все равно прирастем, как грибы к какой-нибудь стене; нужно ждать, запасясь терпением; такое путешествие, в какое отправился Скшетуский, займет немало времени. Завтра пойдем в церковь, помолимся за него Богу. Богуна устранили -- это самое главное. Прикажите расседлать коней, пан Михал; ничего не поделаешь -- придется ждать.
   Действительно, со следующего дня для наших приятелей начались однообразные дни ожидания и потянулись один за другим скучной и долгой вереницей. Ни пьянством, ни игрой в кости, ничем не скрасишь времени ожидания. Тем временем наступила суровая зима. Снег толстым слоем покрыл збаражские укрепления, зверь и дикая птица искали спасения в человечьем жилье. Прошел декабрь, январь и февраль, а о Скшетуском не было ни слуху ни духу.
   Пан Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений; Заглоба нахохлился и неожиданно почувствовал, что начинает стареть.
  

Глава XVI

  
   Комиссары, высланные республикой для заключения договоров с Хмельницким, после неописуемых трудностей добрались до Новоселок и остановились там, ожидая ответа победоносного гетмана, который в это время проживал в Чигирине. Комиссары сидели унылые и перепуганные; всю дорогу смерть постоянно заглядывала им в очи, а трудности все увеличивались на каждом шагу. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей до последней степени от своих зверств, и выли, требуя смерти послов. Что ни день, то приходилось натыкаться на ни от кого не зависимые ватаги разбойников или диких чабанов, не имеющих ни малейшего представления ни о каких законах, жаждущих только крови и добычи. Правда, комиссары имели при себе конвой из ста всадников, да, кроме того, Хмельницкий на всякий случай прислал им полковника Донца с четырьмя сотнями казаков, но весь этот эскорт легко мог оказаться недостаточным, потому что толпы черни росли с каждым часом и все более распоясывались. Кто из конвоя удалялся хоть на минуту от своих, тот пропадал без следа. Это была по сути просто горстка путников, окруженная стаей голодных волков. Так проходили целые дни, недели, а однажды ночью узникам в Новоселках показалось, что подошла последняя минута. Драгунский конвой и эскорт Донца еще с вечера вели борьбу за жизнь комиссаров, которые, оплакивая себя заживо, уже препоручали свою душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал каждого, а из-за окон вместе с порывами ветра доносились дикий шум, звуки выстрелов, гомерический хохот, крики: "На погибель!" и требования головы воеводы Киселя, особенно ненавидимого казаками.
   То была страшная, долгая зимняя ночь. Кисель подпер голову рукою и несколько часов просидел неподвижно. Он не боялся смерти; с самой минуты выезда из Гущи он был так истомлен, измучен, что с радостью простился бы с жизнью, но его душу терзало бездонное отчаяние. Он, русин по крови, первый взял на себя роль умиротворителя этой беспримерной войны, он выступал везде, в сенате и на сейме, горячим сторонником мира, он стоял на стороне примаса и канцлера, он всегда противился Еремии, он делал все для добра и пользы республики и свято верил, что договоры, уступки все уладят, примирят, сблизят позиции сторон, и ют теперь, в эту минуту, когда он привез булаву Хмельницкому и уступки казакам, теперь он усомнился во всем, ясно увидел тщету своих усилий, увидел пропасть, разверзнутую прямо под его ногами.
   "Неужели они не хотят ничего, кроме крови, неужели добиваются одной этой свободы, свободы убийства и грабежа?" -- в отчаянии спрашивал у себя воевода и с трудом удерживал стон, готовый вырваться из его благородной груди.
   -- Голову Киселя, голову Киселя! На погибель! -- словно отвечала ему толпа.
   И охотно отдал бы воевода свою седую голову, если бы не сознание, что для спасения республики и самих казаков этого явно недостаточно. Им нужно дать что-то большее. Пусть же грядущий день заставит их желать этого.
   Когда он думал так, слабый проблеск надежды и упования вновь осветил его скорбящую душу. Несчастный старик повторял себе, что эта чернь не составляет еще всего казачества, что здесь еще не Хмельницкий и его полковники, а только с ними и начнутся переговоры.
   Но могут ли договоры быть прочны, пока полмиллиона холопов стоят под ружьем? Не растают ли они при первом дуновении весны, как снега, которыми теперь укрыта степь. И воеводе вновь приходили в голову слова Еремии: " Даровать прощение можно только побежденным", и вновь пропасть разверзлась под его ногами.
   Наступила полночь. Шум и выстрелы немного стихли, на дворе свирепела вьюга; утомленная толпа начала мало-помалу расходиться по домам.
   Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся с лавки и подошел к занесенному снегом окну.
   -- Кажется, с Божьей помощью, до завтра доживем, -- сказал он.
   -- Кто бы мог сказать, что мы представляем из себя мирное посольство! -- сказал пан Зеленский, подчаший брацлавский, и горько улыбнулся.
   -- Я не раз бывал послом у татар, -- прибавил пан хорунжий новогрудский, -- но такого никогда еще не приходилось видеть. В нашем лице республике нанесено еще большее оскорбление, чем под Корсунем и Пилавцем. Я повторяю вам, господа: возвратимся назад; о переговорах и речи быть не может.
   -- Возвратимся, -- как эхо, повторил пан Бжозовский, каштелян киевский. -- Мира быть не может, да будет война!
   Кисель поднял голову и уставился на каштеляна.
   -- Желтые Воды, Корсунь, Пилавец! -- глухо сказал он и замолчал, а за ним и все замолчали, только пан Кульчинский, скарбник киевский, начал громко читать молитву, а пан ловчий Кшетовский обхватил руками голову и все повторял:
   -- Что за времена! Что за времена! Боже, смилуйся над нами.
   Вдруг двери отворились, и Брышовский, капитан драгунов епископа познанского, начальник конвоя, вошел в комнату.
   -- Пан воевода, -- сказал он, -- какой-то казак желает видеть панов комиссаров.
   -- Хорошо, -- ответил Кисель, -- а чернь разошлась уже?
   -- Все разошлись, завтра обещали вернуться.
   -- Сильно они напирали?
   -- Страшно, казакам Донца пришлось уложить нескольких. Завтра обещали сжечь нас.
   Двери вновь отворились, и какой-то высокий, чернобородый человек остановился на пороге.
   -- Кто ты? -- спросил Кисель.
   -- Ян Скшетуский, гусарский поручик князя-воеводы русского.
   Каштелян Бжозовский, пан Кульчинский и ловчий Кшетовский вскочили с лавок. Все они в прошлом году бились под предводительством князя под Махновкой и Константиновом и отлично знали пана Яна. Кшетовский, кроме того, был его хорошим приятелем. Он заключил Скшетуского в свои объятия.
   -- Что ты тут делаешь и как добрался до нас? -- спросил он.
   -- В холопском одеянии, как видишь.
   -- Пан воевода! -- крикнул Бжозовский. -- Это лучший рыцарь из хоругви воеводы русского, прославленный на все войско.
   -- Приветствую вас всем сердцем, -- сказал Кисель, -- и вижу, что вы действительно должны быть храбрым и опытным рыцарем, если сумели пробраться к нам. Чего же вам нужно от нас?
   -- Я прошу вас дозволить мне идти вместе с вами.
   -- Вы собираетесь идти в пасть ко льву, но если таково ваше намерение, мы не хотим препятствовать вам.
   Скшетуский молча поклонился.
   Кисель с удивлением рассматривал его. Суровое лицо молодого рыцаря сразу поразило его каким-то скорбным величием.
   -- Скажите мне, -- спросил он, -- что заставляет вас идти туда, куда никто бы не пошел по доброй воле?
   -- Несчастье, пан воевода.
   -- С моей стороны нескромно было бы расспрашивать далее, -- сказал Кисель. -- Вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из близких и теперь отправились на его поиски?
   -- Да.
   -- И давно это случилось?
   -- Прошлою весною.
   -- Как! И вы только теперь начинаете разыскивать? Ведь прошел почти год! Что же вы делали до сих пор?
   -- Дрался под знаменами русского воеводы.
   -- Неужели князь не давал вам отпуска?
   -- Я сам этого не хотел.
   Кисель снова посмотрел на молодого рыцаря.
   -- Всем нам, служившим вместе с князем, -- заговорил киевский каштелян, -- известны несчастья этого рыцаря, не раз мы плакали над его злоключениями, а он предпочитал служить отчизне, вместо того чтоб заниматься своими делами. Редкий это пример в нынешнее проклятое время.
   -- Если вам понадобится мое ходатайство у Хмельницкого, то, поверьте, я не постесняюсь просить его содействия, -- сказал Кисель.
   Скшетуский снова поклонился.
   -- Идите, отдохните теперь, -- ласково продолжал воевода. -- Вы, вероятно, утомлены, как и все мы. И мы ни на минуту не имели покоя.
   -- Я его возьму к себе; он мой друг, -- сказал ловчий Кшетовский.
   -- Пойдемте и мы. Кто знает, будем ли мы спать следующую ночь?
   -- Может быть, сном вечности, -- заключил воевода.
   С этими словами он удалился в спальню, а за ним разошлись и все прочие. Кшетовский повел Скшетуского на свою квартиру, которая располагалась неподалеку. Впереди шел паж с фонарем в руках.
   -- Какая темь, -- сказал ловчий, -- а вьюга все усиливается. О, пан Ян, ну и страху натерпелись мы здесь! Я думал, что день страшного суда наступил. Чернь почти приставила нож к нашим глоткам. Мы уже начинали прощаться друг с другом.
   -- Я находился среди черни, -- сказал Скшетуский. -- Завтра вечером ждут новую ватагу разбойников, которой дали знать о вас. Завтра непременно нужно выехать. Ведь вы в Киев едете?
   -- Все зависит от ответа Хмельницкого. К нему Четвертинский поехал. А вот и квартира моя. Войди, друг. Я приказал согреть вина, поужинаем.
   В комнате у ловчего горел веселый огонь, на столе стояло дымящееся вино. Скшетуский с жадностью схватил чарку.
   -- Со вчерашнего дня у меня крошки во рту не было, -- сказал он.
   -- Как ты страшно похудел. Труды ратные да сердечные печали совсем изменили тебя. Ну, говори, рассказывай. Так ты задумал искать там, среди врагов, княжну?
   -- Либо ее, либо смерть.
   -- Скорее смерть найдешь. Да откуда ты знаешь, что княжна там?
   -- Я ее уже везде искал.
   -- Где именно?
   -- Вдоль по Днепру, вплоть до Егорлыка. Я ездил с купцами-армянами, потому что были сведения, что она в тех краях, а теперь еду в Киев, потому что Богун должен был отвезти ее туда.
   Едва поручик вымолвил имя Богуна, как ловчий схватил себя за голову.
   -- Боже ты мой! -- воскликнул он. -- Я тебе не сказал самой важной вещи. Я слышал, что Богун убит.
   Скшетуский побледнел.
   -- Как? -- спросил он. -- Кто тебе об этом сказал?
   -- Шляхтич, который однажды уже спас княжну, тот, что отбил знамя под Константиновом. Я встретил его, когда ехал в Замостье. Едва я его спросил, что нового, он первым делом сказал мне, что Богун убит. Я спросил, кто убил его, и он ответил: "Я". На этом мы и разъехались.
   Глаза Скшетуского погасли.
   -- Этот шляхтич что ни слово скажет, то соврет, -- сказал он. -- Ему нельзя верить. Нет! Нет! Он не сладил бы с Богуном.
   -- А ты не виделся с ним? Он говорил, что едет к тебе в Замостье.
   -- Я не дождался его в Замостье. Он теперь должен быть в Збараже, но я из Каменца возвращался не через Збараж, поэтому мы и не встретились. Одному Богу только известно, правда ли и то, что он в свое время говорил мне, будто Богун скрыл ее за Ямполем и потом хочет везти на свадьбу в Киев. Может, и неправда, как, впрочем, и все, что ни говорит Заглоба.
   -- Тогда зачем же ты в Киев едешь?
   Скшетуский молчал. Только посвист вьюги нарушал тишину, царившую в комнате.
   -- Ведь если Богун не убит, ты легко можешь попасть в его лапы.
   -- Я затем и еду, чтобы отыскать его, -- глухо проговорил Скшетуский.
   -- Но зачем?
   -- Пусть сам Бог решит наше дело.
   -- Но он не станет драться с тобой, а просто схватит, убьет или продаст татарам.
   -- Я не один еду, под охраной посольства.
   -- Дай Бог, чтоб мы сами остались живы, а ты говоришь об охране.
   -- Кому жизнь в тягость, тот не боится смерти.
   -- Побойся Бога, Ян! Тут дело идет не о смерти, потому что она никого не минет, ведь казаки могут продать тебя на турецкие галеры.
   -- А ты думаешь, что мне там будет горше, чем теперь?
   -- Я вижу, что ты сомневаешься в милосердии Божием.
   -- Ты ошибаешься! Я говорю, что мне невыносимо жить на свете, но с волею Божиею я давно примирился. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь головой об стену, я хочу только исполнить свой долг, пока сил и жизни моей хватит.
   -- Но горе убивает тебя, как медленный яд.
   -- Бог затем и послал горе, чтоб отравляло, и исцеление пошлет, когда пожелает.
   -- Против такого довода нечего возразить. Бог -- единственная надежда и для нас, и для всей республики. Король поехал в Ченстохово; может быть, ему удастся умилостивить Святую Деву, иначе все мы погибнем.
   Опять водворилась тишина, только за окном перекликались драгунские часовые.
   -- Да, да, -- через несколько минут вновь заговорил ловчий. -- Все мы принадлежим скорее к числу умерших, чем живых. Во всей республике люди разучились смеяться и только стонут, как этот ветер в трубе. Верил и я, что настанут лучшие времена, пока вместе с послами не приехал сюда, но теперь вижу, что мы обольщали себя ложными надеждами. Руины, война, голод, смерть и ничего более, ничего более!
   Скшетуский молчал; красноватые отсветы огня освещали его похудевшее, суровое лицо.
   Наконец он поднял голову и проговорил задумчиво:
   -- Все это земное, тленное, все пройдет и ничего не оставит за собою.
   -- Ты говоришь, как монах, -- сказал пан ловчий.
   Скшетуский не сказал в ответ ни слова.
  

Глава XVII

  
   Рано утром на следующий день комиссары, а вместе с ними и пан Скшетуский оставили Новоселки. Невеселым было их путешествие. На каждом постое, в каждом местечке грозили им смерть и оскорбления страшнее всякой смерти, потому что в лице комиссаров попирались честь и величие республики. От бессонных ночей и утомления совсем расхворался пан Кисель, капитан Брышовский тоже. Скшетуский занял его место и вел далее несчастное посольство посреди угроз, оскорблений и обид.
   В Белгороде комиссарам вновь показалось, что наступила их последняя минута. Толпа избила больного Брышовского, убила пана Гняздовского, и только прибытие митрополита на свидание с воеводой остановило неминуемую резню. В Киев и вовсе не хотели допускать комиссаров. Князь Четвертинский возвратился 11 февраля без всякого ответа Хмельницкого. Комиссары не знали, что дальше делать, куда идти. Обратный путь был отрезан огромными ватагами, которые только и ждали прекращения переговоров, чтоб перерезать все посольство. Дерзость толпы возрастала с каждой минутой.
   Казаки хватали за поводья лошадей, загораживали дорогу, бросали камни и куски льда в сани воеводы. В Гроздовой Скшетуский и Донец вынуждены были вступить в схватку и посекли несколько сотен черни. Хорунжий новогрудский и Снаровский вновь отправились к Хмельницкому с просьбой прибыть для переговоров в Киев, но воевода и не надеялся, что они доедут живыми. А пока комиссары должны были сложа руки смотреть, как толпа убивает пленников без различия пола и возраста, как несчастных топят в прорубях, поливают водой на морозе или насаживают на колы. Так прошло восемнадцать дней, прежде чем пришел ответ от Хмельницкого, что в Киев он ехать не желает, а будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславле.
   Послы вздохнули свободнее и, переправившись через Днепр, остановились на ночь в Воронкове, от которого до Переяславля оставалось всего шесть миль. Хмельницкий выехал им навстречу, но как он не походил на прежнего Хмельницкого, обиженного, оскорбленного, -- "quantum mutatus ab illo!" {Сколь непохожий на прежнего (лат.).}, как справедливо писал Кисель.
   Он выехал в сопровождении многочисленной свиты, с полковниками, есаулами, войсковой музыкой, под бунчуком и красным знаменем, точно удельный князь. Посольство остановилось, а Хмельницкий подъехал к передним саням и долго всматривался в лицо воеводы.
   -- Бью челом вам, господа, и вам, пан воевода, -- наконец сказал он, слегка приподнимая шапку. -- Надо было вам давно завести со мной переговоры, когда я был глупее и не знал собственной силы, но коли вас прислал король, то я с радостью принимаю сию ассамблею на своей земле.
   -- Приветствую вас, пан гетман! -- ответил Кисель. -- Его величество король послал нас уверить вас в своем милостивом расположении и установить справедливость.
   -- За расположение благодарю, а справедливость я установил сам на ваших шеях, вот этим (он ударил по рукоятке сабли) и буду поступать так и далее, если будет не по-моему.
   -- Плохо же вы приветствуете нас, гетман запорожский, нас, королевских послов.
   -- Не буду говорить на морозе, -- грубо ответил Хмельницкий, -- на это будет еще время. Пустите меня в ваши сани; я хочу оказать вам честь и ехать вместе.
   Он слез с коня и приблизился к саням. Кисель подвинулся вправо, оставляя свободною левую сторону.
   Хмельницкий увидел это, нахмурился и крикнул:
   -- Уступите мне правую сторону!
   -- Я сенатор республики.
   -- А мне что за дело, что сенатор! Пан Потоцкий первый сенатор и гетман коронный, а я его держу в цепях вместе с другими и завтра, если захочу, прикажу посадить на кол.
   На бледных щеках Киселя выступил румянец.
   -- Я представляю здесь особу короля!
   Хмельницкий нахмурился еще сильнее, но сдержался и сел слева, ворча:
   -- Пусть король будет в Варшаве, а я на Руси. Мало еще, видно, я показал вам!
   Кисель не отвечал ничего, только поднял глаза к небу. Он предчувствовал, что его ждет впереди.
   В городе гремели двадцать пушек и звонили все колокола. Хмельницкий, точно опасаясь, как бы послы не приняли это за знак особого почета, сказал воеводе:
   -- Так я не только вас, но и других послов принимаю.
   Он говорил правду: к нему, действительно, как к удельному князю, прибывали посольства. Возвращаясь из-под Замостья под впечатлением выборов и поражений, нанесенных ему литовскими войсками, гетман не носил в своем сердце и половины той гордости, но когда весь Киев вышел навстречу ему с хоругвями и иконами, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moijesem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bone omine Bohdan {Равный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа от рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).} -- от Бога данный", когда, наконец, его назвали и "illustrissimus princeps {Наиславнейший государь (лат.).}", тогда, по словам современников, "в нем проснулся зверь". Тогда он действительно почувствовал свою силу и твердь под ногами, которой ему до сих пор недоставало.
   Заграничные посольства были молчаливым признанием как его могущества, так и независимости; крепкий союз с татарами -- союз, оплачиваемый богатою добычею и пленниками, которых этот народный вождь дозволял набирать из своего народа, обеспечивал казакам помощь против любого неприятеля. И вот Хмельницкий, еще под Замостьем признавший власть короля, а теперь ослепленный гордостью, уверенный в своей силе и в бессилии республики, готов был поднять руку на самого короля, мечтая в глубине своей мрачной души уже не о казацкой свободе, о возвращении старинных привилегий Запорожью, не о справедливости, а об удельном государстве, о княжеской шапке и скипетре.
   Он чувствовал себя владыкою Украины. Запорожье стояло за него, ибо еще не под чьею булавою ни утопало так в крови, не видело такой добычи; дикий по натуре люд льнул к нему, потому что в то время, когда мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил свое бремя, которое во всей Европе тяготело над "потомками Хама", украинец вместе с воздухом степей впитывал в себя любовь к свободе, такой же дикой и беспредельной, как сами степи. Что ему за охота ходить за панским плугом, когда взор его терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечи взывали к нему: "Брось пана и иди на волю!", когда свирепый татарин учил его войне -- приучал его глаза к пожарам и сценам убийств, а руки к оружию? Разве не лучше ему у Хмеля буйствовать и "панов резать", нежели гнуть гордую спину перед подстаростой?
   С другой стороны, кто не шел к Хмельницкому, того брали в плен. В Стамбуле за десять стрел давали одного невольника, за лук троих: так много их было.
   Народу не предоставлялось выбора, и это отразилось в одной песне -- песне странной для тех времен. Долго еще потом последующие поколения распевали по своим хатам эту песню о народном вожде, названном Моисеем: "Ой, чтоб того Хмеля первая пуля не минула!".
   Города, местечки и деревни исчезали с лица земли, населенный край превращался в пустыню, но вождь и гетман не видел или не хотел видеть этого, и пьянел от пролитой им крови, топил в этом море крови свой же народ и вот теперь ввозил комиссаров в Переяславль при громе пушек и колокольном звоне, как удельный князь, господарь, владыка.
   Комиссары, поникнув головами, вступали в логово льва и чувствовали, как последние лучи надежды начинают гаснуть в их сердцах. Скшетуский внимательно всматривался в лица полковников Хмельницкого, надеясь увидеть средь них Богуна. После безуспешных поисков княжны в душе пана Яна созрело твердое намерение найти Богуна и вызвать его на смертный бой. Несчастный рыцарь отлично понимал, что среди такого беспредела Богун может уничтожить его без всякой борьбы, может выдать его татарам, но думал о нем лучше: он знал отвагу и мужество атамана и был почти уверен, что тот не уклонится от поединка. В его голове даже созрел план, как он свяжет атамана клятвой, чтобы тот, в случае его смерти, освободил Елену. О себе пан Скшетуский не заботился и, допуская, что Богун может сказать: "Если я погибну, то пусть она ни тебе, ни мне не достанется", готов был пойти и на это и дать со своей стороны такую же клятву, только бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она найдет покой в монастыре -- он же поищет его сначала на поле битвы, а если там не доведется найти вечного успокоения, будет отыскивать его под монашеской рясой, как делали в те времена все скорбящие душой. Путь этот казался Скшетускому прямым и верным, а когда в Замостье ему явилась мысль о поединке с Богуном, когда поиски в надднестровских камышах не привели ни к чему, он еще более укрепился в мысли, что другого пути нет. И вот от Днестра, нигде не отдыхая, он пошел к комиссарам, рассчитывая или в свите Хмельницкого, или в Киеве непременно отыскать Богуна, тем более что, по словам Заглобы, атаман намеревался ехать в Киев для заключения брака.
   Но Скшетуский напрасно искал его теперь среди полковников. Вместо него он обнаружил множество других своих старых знакомых: Дзедзялу, Яшевского, Яроша, бывшего сотника князя, и многих других. Он решился расспросить их.
   -- Мы давние знакомые, -- сказал он, приближаясь к Яшевскому.
   -- Я видел вас в Лубнах; вы рыцарь князя Еремы, -- ответил полковник. -- В Лубнах, помнится, мы пировали вместе. А как ваш князь?
   -- Здоров.
   -- Весной здоров не будет. Они еще с Хмельницким не сталкивались, а должны столкнуться, и один из них должен погибнуть.
   -- Это уж как Бог решит.
   -- Ну, Бог нашего батьку, Хмельницкого, любит. Уж князь в Заднепровье, на своей татарский берег не вернется. У Хмельницкого много войска, а у князя что?.. Вы все у него же в хоругви?
   -- Я еду с комиссарами.
   -- Ну, я рад видеть вас.
   -- Если вы рады, то окажите мне услугу, а я за то век буду благодарить.
   -- Какую услугу?
   -- Скажите вы мне, где теперь Богун, тот славный атаман, который теперь, должно быть, один из старших среди вас?
   -- Замолчи! -- грозно крикнул Яшевский. -- Счастье твое, что мы старые знакомые, а то я тебя сейчас же угостил бы этим буздыганом.
   Скшетуский с изумлением взглянул на него и стиснул рукою булаву.
   -- Вы с ума сошли?
   -- Не с ума я сошел, не угрожать хотел вам, но таков приказ Хмеля, что если кто-то из вас, даже комиссар, будет выспрашивать о чем-нибудь, следует немедля убить его на месте. Не сделаю этого я, сделает другой, поэтому я, помня старое, и предупреждаю вас.
   -- Да я-то спрашиваю по своему личному делу.
   -- Неважно. Хмель сказал нам, полковникам, и приказал повторить другим: "Даже если о дровах спросят, убивать на месте". Вы это передайте своим.
   -- Благодарю за добрый совет, -- сказал Сюпетуский.
   -- Это я вас предостерегаю, а другого ляха уложу на месте.
   Они замолчали. Процессия уже приближалась к городским воротам. По обеим сторонам дороги и на улице толпились вооруженные казаки и чернь. Присутствие Хмельницкого, конечно, лишало их возможности оскорблять посольство, хотя все они недобро посматривали на комиссаров и сжимали кулаки или рукоятки сабель.
   Скшетуский построил своих драгунов, высоко поднял голову и спокойно ехал широкою улицей, не обращая ни малейшего внимания на угрюмые взгляды толпившегося воинства. Как много же потребуется хладнокровия, сдержанности и терпения, думал он, чтобы исполнить то, что он замыслил, и не утонуть с первых же шагов в этом море ненависти.
  

Глава XVIII

  
   На следующий день комиссары долго совещались о том, сейчас ли вручить Хмельницкому королевские дары, или подождать до тех пор, пока он не выкажет хоть какого-то знака покорности или сокрушений. Решено было тронуть его человечностью и добротою короля, и на следующий день торжественный акт вручения даров состоялся. С самого утра палили пушки и звонили колокола. Хмельницкий ожидал перед своим домом, посреди полковников, старшин, огромного количества казаков и черни; он хотел, чтоб весь народ знал, какие почести оказывает ему король. Гетман восседал под бунчуком на возвышении, окруженный послами соседних государств. Из волнующегося людского моря неслись радостные крики при виде предводителя, в котором толпа, признающая только одну силу, видела воплощение этой силы. Именно таким народное воображение и могло представить себе своего вождя, победителя гетманов, шляхты и вообще "ляхов", которые до того были овеяны славой непобедимых. Хмельницкий за минувший год немного постарел, но не согнулся, в могучих его плечах все еще угадывалась мощь, способная повергать в прах государства или творить новые; широкое лицо, покрасневшее от неумеренного пьянства, выражало железную волю, беспредельную горделивость и самонадеянную уверенность, которую породили его победы. Ярость и гнев дремали в складках этого лица, и легко можно было понять, что лишь проснутся они, то все склонится перед ними, как степная трава под яростным порывом ветра. Из его глаз, окруженных красными кругами, уже вылетали молнии нетерпения -- что комиссары что-то долго не являются с дарами, из ноздрей на морозе валил клубами пар, и в этом облаке гетман сидел красный, угрюмый, надменный, среди послов и полковников, окруженный волнующимся морем черни.
   Наконец, показалось и посольство. Впереди ехали довбыши с котлами и трубачи, извлекавшие из своих медных инструментов тягучие, жалобные звуки, как будто на похоронах самой республики. За оркестром Кшетовский на бархатной подушке нес булаву, Кульчинский, киевский скарбник, красное знамя с орлом и надписью, за ними шел одинокий Кисель, высокий, худой, с белой бородою, падавшею на грудь, со следами страданий на благородном лице и невысказанной болью в душе. За воеводою шли остальные комиссары, а драгуны со Скшетуским во главе замыкали шествие.
   Кисель шел медленно. Только теперь он ясно увидел, как сквозь строки мирного договора, королевских милостей и прощений проглядывает настоящая, голая и ужасающая истина, которая прямо бьет в глаза и оглушает его криком: "Не прощение несешь ты, о, воевода, ты сам идешь просить его, ты хочешь купить его за эту булаву и знамя, ты, сенатор и воевода, идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени всей республики". Душа Киселя надрывалась от боли; он чувствовал всю горечь и унижение своего положения, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше нам не жить, чем жить в неволе у холопства и язычества". Кем же он был в сравнении с лубенским князем, который всему восставшему казачеству представлялся в образе Зевса, с грозно нахмуренными бровями, среди запахов серы, пламени войны и порохового дыма? Кем же был он? Вопрос этот тяжелым гнетом лег на сердце воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица; он чувствовал, что предпочел бы умереть, чем сделать несколько шагов вперед, но все-таки шел -- его толкало все его прошлое, все труды, усилия, вся неумолимая логика его былых деяний.
   Хмельницкий поджидал его с надутыми губами и нахмуренными бровями.
   Посольство, наконец, приблизилось. Кисель выступил вперед и подошел к самому возвышению. Трубачи перестали трубить, наступила мертвая тишина, только холодный ветер шелестел красным знаменем, которое нес пан Кульчинский.
   Вдруг эту тишину разорвал чей-то голос, громкий, повелительный, который скомандовал:
   -- Драгуны, назад! За мной!
   То был голос пана Скшетуского.
   Все головы повернулись в его сторону. Сам Хмельницкий немного приподнялся на своем сиденье; комиссары побледнели.
   Скшетуский стоял в стременах, прямой, бледный, с посверкивающими глазами и обнаженной саблей в руке; полуобернувшись к драгунам; он громовым голосом повторил приказ:
   -- За мной!
   Конские копыта застучали по замерзшей земле. Хорошо вымуштрованные драгуны повернули на месте коней, поручик стал впереди них, дал отмашку саблею, и весь отряд медленно двинулся назад, к квартирам комиссаров.
   Удивление и недоумение выразилось на лицах, не исключая и Хмельницкого; в голосе и движениях поручика было что-то необычное. Никто толком не знал, входило ли внезапное удаление эскорта в программу церемониала. Один только Кисель понял все, понял, что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с эскортом в эту минуту висят на волоске. Он поднялся на возвышение и прежде чем Хмельницкий успел опомниться, начал свою речь.
   Он начал объявлением прощения и милости короля Хмельницкому и всему Запорожью, но тут произошло нечто, что совершенно отвлекло общее внимание от ранее случившегося. Дзедзяла, старый полковник, стоящий около Хмельницкого, начал потряхивать своею булавой и закричал на воеводу:
   -- Что ты там городишь, Кисель? Король королем, но вы, королевичи, князья, шляхта, нагадили много. И ты, Кисель, кость от костей наших, оторвался от нас и пристал к шляхте. Довольно нам твоей болтовни! Мы саблей добудем то, чего нам нужно.
   Воевода с укором посмотрел на Хмельницкого.
   -- В таком-то порядке вы, пан гетман, держите своих полковников.
   -- Молчи, Дзедзяла! -- крикнул гетман.
   -- Молчи, молчи! С утра напился! -- повторили другие полковники. -- Пошел прочь, иначе вытолкаем отсюда.
   Дзедзяла продолжал кричать, но его схватили за шиворот и вытолкали вон из круга.
   Воевода продолжал свою гладкую речь о том, какие великие символы получает гетман теперь; то символы законной власти, которою раньше он пользовался только самочинно. Король, имея право покарать, прощает его за послушание, выказанное им под Замо ете ей зла, вы, столь любящий ее? Неужели вы лишите ее покровительства друзей и предадите позору и несчастьям? Неужели вы захотите остаться и после смерти ее палачом?
   Голос пана Заглобы звучал с несвойственной ему торжественностью; Богун побледнел и спросил:
   -- Чего вы от меня хотите?
   -- Укажите нам, куда вы ее увезли, чтобы в случае вашей смерти мы могли найти ее и вернуть жениху. Бог помилует вашу душу, если вы сделаете это!
   Атаман подпер руками голову, а трое товарищей внимательно следили за выражением его подвижного лица, на котором вдруг отразилось столько нежной печали, что казалось, будто оно никогда не знало выражения гнева, ярости или другого какого-нибудь жестокого чувства, будто человек этот был создан только для любви и любовных мук. Долго длилось молчание, наконец его прервал дрожащий от волнения голос Заглобы:
   -- Если вы уже опозорили ее, то вас осудит Бог, а она найдет себе приют в монастыре...
   Богун поднял влажные, полные тоски глаза на Заглобу и сказал:
   -- Я -- опозорил? Не знаю, как любите вы, Панове шляхта, рыцари и кавалеры, но я, казак, я спас ее в Баре от смерти и позора и отвез ее в пустыню. Там я берег ее как зеницу ока, челом бил и молился на нее, как на икону. Когда она велела мне уйти -- я ушел и не видел ее больше, меня задержала мать-война.
   -- Бог на страшном суде вознаградит тебя за это! -- сказал, вздохнув свободнее, пан Заглоба. -- Но в безопасности ли она там? Ведь там Кривонос и татары!
   -- Кривонос под Каменцом, он и послал меня к Хмельницкому спросить, идти ли ему на Кудак; должно быть, уже пошел туда; а там, где она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар: она в безопасности.
   -- Так где же она?
   -- Слушайте, панове ляхи, я вам скажу, где она, и велю выдать ее вам, но дайте вы мне рыцарское слово, что, если мне посчастливится, вы разыскивать ее не будете. Обещайте за себя и за Скшетуского, тогда я скажу.
   Приятели переглянулись.
   -- Не может так быть! -- вскричал Заглоба.
   -- Не может! -- воскликнули Кушель и Володыевский.
   -- Да? -- сказал Богун, и глаза его засверкали. -- Почему же не может?
   -- Потому что Скшетуского здесь нет, и знайте, что мы не перестанем разыскивать ее, если б вы ее даже под землей скрыли.
   -- Так вот вы какой торг ведете: ты, казак, отдай ее, а мы тебя саблей по голове! Да что ж вы думаете, -- у меня не из стали сабля, что ли? Что вы каркаете надо мной, как вороны над падалью? Почему я должен погибнуть, а не вы? Вы моей крови хотите, а я -- вашей, увидим -- чья кому достанется.
   -- Не скажешь?
   -- К чему говорить? Погибель вам всем!
   -- Тебе погибель! Ты стоишь того, чтобы изрубить тебя на куски!
   -- Попробуйте! -- сказал атаман, вставая.
   Кушель и Володыевский тоже встали. Грозные взоры их метали молнии, и, бог весть, чем бы все это кончилось, если бы не пан Заглоба, который выглянул в окно и сказал:
   -- Харламп приехал со свидетелями!
   Вскоре в избу вошел пятигорский ротмистр с двумя товарищами, Селицкими. После первых же приветствий Заглоба начал объяснять им, в чем дело, и так убедительно, что Харламп согласился уступить очередь с тем, чтобы Володыевский сейчас же после поединка с казаком вышел драться с ним. Заглоба рассказал ему про страшную ненависть всех воинов Вишневецкого к Богуну, рассказал, что он враг Речи Посполитой, один из главных мятежников, рассказал, как он похитил княжну и невесту шляхтича, истого рыцаря.
   -- Вы, панове-шляхта, должны считать эту обиду нашей общей обидой, нанесенной всему шляхетству в лице одного из его членов, -- можете ли вы оставить ее неотмщенной?
   Харламп сначала упирался и говорил, что если так, то надо просто убить Богуна, и что Володыевский должен биться с ним в первую очередь. Заглобе пришлось опять объяснять, что не пристало рыцарям нападать на одного. К счастью, ему помогли панове Селицкие, люди степенные и рассудительные, так что упрямый литвин согласился наконец уступить очередь.
   Между тем Богун пошел к своим людям и вернулся с есаулом Ильяшенком, которому он объявил, что сам вызвал на поединок двух шляхтичей и повторил это Харлампу и Селицким.
   -- Мы, со своей стороны, заявляем, -- сказал Володыевский, -- что если он выйдет победителем, то от его желания зависит, биться ли ему с паном Заглобой или нет; никто не нападет на него, в чем мы и даем наше рыцарское слово и просим вас всех, панове, обещать то же.
   -- Обещаем! -- торжественно сказали пан Харламп и панове Селицкие. Тогда Богун передал письмо Хмельницкого Ильяшенке и сказал:
   -- Если я погибну, ты отдашь это письмо королевичу и скажешь ему и Хмельницкому, что я сам виноват в том, что меня убили.
   Пан Заглоба, внимательно следивший за всем, заметил, что на мрачном лице Ильяшенки не было ни тени тревоги, он, видно, был уверен в своем атамане.
   -- Ну, кому жизнь, кому смерть! -- твердо обратился Богун к шляхте. -- Можем идти!
   -- Пора! -- отвечали все, затыкая за пояс полы кунтушей и беря сабли под мышки.
   Они вышли из корчмы и пошли к реке, которая протекала среди кустов боярышника, шиповника и диких слив. Ноябрь сорвал уже листья с кустов, и густая чаща чернела траурной полосой до самого леса. День был неяркий, но светлый, и солнце золотило голые ветви деревьев и заливало светом песчаный откос, тянувшийся вдоль правого берега реки. Противники направились прямо к этому откосу.
   -- Остановимся тут, -- сказал Заглоба.
   -- Хорошо! -- ответили все.
   Заглоба становился все тревожнее, наконец подошел к Володыевскому и шепнул ему:
   -- Послушайте...
   -- Ну!
   -- Ради бога, старайтесь! В ваших руках судьба Скшетуского, свобода княжны, ваша и моя жизнь: если он убьет вас, то мне с ним не справиться.
   -- Зачем же вы его вызвали?
   -- Слово сказано! Я на вас надеялся... Я уж стар, у меня одышка, а он скачет, как козел, -- это ловкач.
   -- Постараюсь, -- сказал маленький рыцарь.
   -- Помогай вам Бог! Не бойтесь!
   -- Чего же мне бояться?!
   В эту минуту к ним подошел один из Селицких.
   -- Хорош гусь ваш казак, -- шепнул он, -- он держит себя как ровня, -- удали в нем сколько! Должно быть, мать его на какого-нибудь шляхтича засмотрелась.
   -- Ну, скорей шляхтич на его мать загляделся, -- сказал Заглоба.
   -- И мне так кажется, -- сказал Володыевский.
   -- Становитесь! -- крикнул Богун.
   Богун стал против Володыевского, шляхта окружила их.
   Володыевский, как человек в этих делах опытный, попробовал сначала ногой, тверд ли песок, потом осмотрел кругом все неровности почвы, и видно было, что он относился к делу не легкомысленно. Ему предстояло бороться с самым славным рыцарем Украины, о котором народ слагал песни и имя которого было знакомо всей Руси до самого Крыма. Володыевский, простой драгунский поручик, ждал от этого поединка либо славной смерти, либо славной победы и не пренебрегал ничем, чтобы быть достойным такого соперника. Он был очень серьезен, и Заглоба, заметив это, даже испугался. Между тем Володыевский, осмотрев местность, стал снимать куртку.
   -- Холодно, -- сказал он, -- но мы скоро согреемся;
   Богун последовал его примеру, и они, сбросив верхнюю одежду, остались в одних лишь шароварах и рубахах; оба засучили рукав на правой руке.
   Каким жалким казался маленький рыцарь перед сильным и рослым атаманом! Его почти совсем не было видно. Присутствующие с тревогой смотрели на широкую грудь казака, на его сильные мускулы и на Володыевского, маленького петушка, который собирался бороться с могучим степным ястребом. Ноздри Богуна широко раздувались, точно он заранее чуял запах крови, черные волосы свесились до самых бровей, сабля слегка дрожала в его руке, а дикие глаза его впились в противника.
   Он ждал команды.
   Володыевский осмотрел лезвие сабли, пошевелил рыжими усами и стал в позицию.
   -- Быть резне! -- сказал Харламп Селицкому.
   Вдруг раздался дрожащий от волнения голос Заглобы:
   -- Во имя Божие! Начинайте!
  

XII

  
   Мелькнули сабли, лезвия с лязгом скрестились. Но вдруг место сражения сразу переменилось: Богун как бешеный бросился на Володыевского, и тот должен был отскочить на несколько шагов назад; свидетели тоже отступили. Удары Богуна были так быстры, что глаза изумленных свидетелей не могли за ними уследить -- казалось, будто Володыевский окружен ими и что один Бог может вырвать его из этого огненного круга. Удары слились в беспрерывный свист. Атаманом овладело бешенство, и он как ураган напирал на Володыевского, а маленький рыцарь все отступал и защищался: его правая рука почти не двигалась, лишь кисть описывала едва заметные полукруги, он подхватывал удары Богуна, подставлял лезвие под лезвие, парировал удары и снова прикрывал себя саблей, все отступая и впиваясь глазами в казака; он на вид был совершенно спокоен, и лишь на щеках его выступили красные пятна.
   Заглоба закрыл глаза и прислушивался к ударам.
   -- Еще защищается? -- спрашивал он.
   -- Защищается! -- шептали Селицкие и Харламп.
   -- Он уже прижал его к самому откосу, -- тихо прибавил Кушель.
   Заглоба открыл глаза и взглянул.
   Володыевский оперся спиной на откос, но, видно, не был еще даже ранен, лишь румянец стал ярче и на лбу выступил пот.
   Сердце Заглобы забилось надеждой.
   "Володыевский ведь знаменитый рубака, -- подумал он, -- да и тот наконец устанет".
   Лицо Богуна побледнело, пот струйками стекал по лбу, сопротивление только усиливало его бешенство; белые зубы сверкали из-под усов, из груди вырывался тяжелый хрип.
   Володыевский не спускал с него глаз и продолжал защищаться.
   Вдруг, почувствовав за спиной откос, он съежился, и зрителям показалось, будто он падает, а он между тем нагнулся, присел и как камень ударил в грудь казака.
   -- Атакует! -- сказал Заглоба.
   -- Атакует, -- повторили другие.
   Атаман начал отступать, а маленький рыцарь, испробовав силу противника, наступал на него так быстро, что у присутствующих захватило дыхание; он, видно, был возбужден, и его маленькие глазки искрились; он то приседал, то вскакивал, мгновенно менял позицию, делал круги около Богуна и заставлял его вертеться на месте.
   -- Вот мастер! -- воскликнул Заглоба.
   -- Погибнешь! -- крикнул Богун.
   -- Погибнешь! -- как эхо ответил Володыевский.
   Вдруг казак приемом, знакомым лишь первейшим мастерам, перекинул саблю из правой руки в левую и ударил так сильно, что Володыевский упал на землю, точно сраженный громом.
   -- Господи! -- вскрикнул Заглоба.
   Но Володыевский упал нарочно, и сабля Богуна разрезала только воздух, а маленький рыцарь вскочил, как дикий кот, и всей длиной лезвия ударил казака прямо в грудь.
   Богун зашатался, отступил на шаг и, собрав последние силы, взмахнул еще раз саблей; Володыевский ловко отбил удар и сам ударил Богуна еще два раза в голову -- сабля выскользнула из ослабевших, бессильных рук Богуна, и он упал лицом в песок, на который тотчас же полилась широкая струя крови.
   Ильяшенко, присутствовавший при поединке, бросился к атаману.
   Свидетели несколько минут не могли произнести ни слова. Володыевский тоже молчал, опершись обеими руками на саблю, и тяжело дышал.
   Заглоба первый прервал молчание.
   -- Пан Михал, приди в мои объятия! -- сказал он с нежностью. Все окружили Володыевского.
   -- Однако вы рубака чистейшей воды! -- говорили Селицкие.
   -- Видно, в тихом омуте черти водятся, -- сказал Харламп, -- но я буду с вами биться, чтоб не сказали, будто я струсил, и хотя вы, может, и убьете меня, а все же я вас поздравляю.
   -- Оставили вы бы лучше ваши недоразумения, и нечего драться, -- сказал Заглоба.
   -- Нет, невозможно: здесь замешана моя репутация, -- ответил пятигорец, -- за которую я охотно отдам свою голову.
   -- Мне вашей головы не нужно, лучше помиримся; я, правду говоря, не становился вам поперек дороги. Кто-то другой, почище меня, помешает вам, но не я.
   -- Как так?
   -- Слово чести.
   -- Так помиритесь же! -- воскликнули Селицкие и Кушель.
   -- Пусть будет по-вашему, -- произнес Харламп, раскрывая объятия. Володыевский бросился к нему, и они начали целоваться так, что эхо разошлось по всему откосу.
   -- А чтоб вас, ваць-пане! Так изрубить этакого великана! А саблей он владел лихо, -- сказал Харламп.
   -- Я и не ожидал, что он такой! -- заметил Володыевский. -- Где он мог научиться этому?
   Лежавший на земле атаман снова привлек общее внимание. Ильяшенко повернул его на спину и со слезами искал признаков жизни; лица его нельзя было узнать, оно было сплошь покрыто запекшейся кровью, лившейся из ран на голове. Вся рубаха была тоже в крови, но он еще подавал признаки жизни: очевидно, бился в предсмертных судорогах; ноги его вздрагивали, а скрюченные пальцы царапали песок. Заглоба взглянул на него и махнул рукой.
   -- Хватит с него! -- сказал он. -- Теперь он прощается с Божьим светом.
   -- Он уже умер! -- воскликнул один из Селицких, взглянув на Богуна.
   -- Он почти в куски изрублен.
   -- Это был недюжинный рыцарь, -- пробормотал Володыевский, качая головой.
   -- Знаю я кое-что об этом! -- прибавил Заглоба.
   А Ильяшенко между тем хотел поднять и унести несчастного атамана, но не мог -- он был уже немолод и притом слаб, а Богун мог считаться великаном. До корчмы было далеко, а атаман каждую минуту мог скончаться; есаул обратился с просьбой к шляхте.
   -- Панове, -- просил он, складывая руки, -- помогите, ради Христа и Святой Пречистой, не дайте ему умереть здесь как собаке. Я стар, сам не могу унести, а люди далеко...
   Шляхта переглянулась. Злоба к Богуну у всех уже исчезла.
   -- Конечно, нельзя оставить его здесь как пса, -- первый сказал Заглоба. -- Если мы вышли с ним на поединок, то он для нас уже не мужик, а солдат, которому нужно помочь. Панове! Кто понесет его со мной?
   -- Я, -- сказал Володыевский.
   -- Так несите его на моей бурке, -- прибавил Харламп.
   Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой подхватили Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и шествие в сопровождении Харлампа и Селицких медленно подвигалось к корчме.
   -- Ну и живуч же он, -- сказал Заглоба, -- еще шевелится. Господи, если б мне кто сказал, что я буду нянчить его и носить, я бы подумал, что надо мной смеются! Слишком уж я чувствителен, да, видно, себя не переделаешь! Надо ему перевязать раны. Надеюсь, что на этом свете мы с ним больше не встретимся, так пусть он помянет меня добром хоть на том свете!
   -- Вы думаете, что он уж не поправится? -- спросил Харламп.
   -- Я бы не дал теперь за его жизнь и старой мочалы. Так ему было на роду написано, и не мог он уйти от этого; если б ему посчастливилось с Володыевский, он не ушел бы из моих рук. Но я рад, что так случилось, ведь уж и так кричат, что я душегуб. А что же мне делать, коли мне становятся поперек дороги? Я должен был заплатить Дунчевскому пятьсот злотых штрафа, а вы знаете, что имения на Руси не приносят теперь никакого дохода.
   -- Правда, вас ведь там совсем ограбили, -- сказал Харламп.
   -- Ну и тяжесть, -- продолжал Заглоба, -- я совсем устал. Ограбить-то нас ограбили, но я уповаю, что сейм выдумает нам какое-нибудь вознаграждение, а то мы погибнем. Посмотрите, опять кровь идет; сбегайте, пане Харламп, в корчму и велите жиду приготовить хлеба с паутиной. Хоть оно и не очень поможет покойнику, но помочь ему все же надо -- это христианский долг, ему легче будет умирать.
   Он остановил кровь, залепил раны хлебом и сказал Ильяшенке:
   -- А ты, старик, здесь не нужен. Поезжай скорее в Заборово, проси, чтоб тебя допустили к королевичу, и расскажи все как было. Коли соврешь, велю тебе голову снести; я все узнаю, потому что дружу с его высочеством королевичем. Поклонись от меня и Хмельницкому, он меня знает и любит. А мы похороним твоего атамана прилично, -- ты знай делай свое дело, не шатайся зря, не то тебя убьют, прежде чем ты успеешь сказать, кто ты такой. Прощай! С Богом!
   -- Позвольте мне остаться, пане, пока он остынет.
   -- Поезжай, говорят тебе! -- грозно сказал Заглоба. -- Не то я велю мужикам отвезти тебя в Заборово. Не забудь, кланяйся Хмельницкому.
   Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал Харлампу и Селицким:
   -- Я отправил этого казака, так как ему нечего здесь делать. Ведь если его убьют, что легко может случиться, то всю вину свалят на нас. Заславские и канцлерские сторонники первые станут кричать на всех перекрестках, что люди князя-воеводы перерезали все казацкое посольство и не чтут закона. Но мы не дадим себя на съедение этим щеголям, этим объедалам; вы же будьте свидетелями, что он сам вызвал нас. Я прикажу здешнему войту похоронить его хорошенько. Нам тоже пора в путь -- дать отчет князю-воеводе. Хриплое дыхание Богуна прервало слова Заглобы.
   -- Ого! Душа ищет выхода, -- сказал шляхтич. -- Уж темно, и душа его ощупью пойдет на тот свет. Но если он не опозорил нашу богиню, то пошли ему, Господи, вечный покой! Аминь! Едем, Володыевский! От всего сердца прощаю ему его вину, хотя, правду сказать, я ему больше мешал, чем он мне. Но теперь конец! Прощайте, панове, очень приятно было познакомиться! Не забывайте, будьте свидетелями в случае надобности.
  

XIII

  
   Князь Еремия принял известие об убийстве Богуна довольно равнодушно, особенно когда узнал, что есть люди не из его хоругви, которые готовы показать, что Володыевский был вызван Богуном. Если б дело произошло не за несколько дней до избрания Яна Казимира и если бы борьба претендентов на престол продолжалась, то противники Еремии, а главное, канцлер и князь Доминик, воспользовались бы этим случаем, как оружием против князя, несмотря на свидетелей и их показания. Но после того как Карл уступил, все были заняты другим, и нетрудно было догадаться, что дело это будет предано забвению.
   Его мог возбудить разве лишь Хмельницкий как доказательство новых обид, но князь надеялся, что королевич, посылая ответ, письменно или устно передаст Хмельницкому, как погиб его посол, и он не посмеет усомниться в истине королевских слов.
   Князь беспокоился только о том, как бы из-за его солдат не вышло политического шума; но, с другой стороны, любя Скшетуского, он был доволен тем, что случилось, -- отыскать княжну стало делом гораздо более вероятным. Теперь ее можно было найти, отнять силой или выкупить, и князь не пожалел бы и больших денег, лишь бы выручить любимого рыцаря из беды и вернуть ему счастье.
   Пан Володыевский шел к князю с немалым страхом, и хотя он был не из робких, но боялся как огня сурового взгляда князя. И каковы же были его удивление и радость, когда князь, выслушав отчет и подумав немного, снял с руки драгоценный перстень и сказал:
   -- Ваша сдержанность похвальна, похвально и то, что вы не вызвали его первый, так как из-за этого мог бы произойти на сейме ненужный шум! Если княжну удастся отыскать, то Скшетуский будет вам благодарен по гроб жизни. До меня дошли слухи, что как другие не умеют держать языка за зубами, так и вы, мосци-пане Володыевский, не умеете удержать сабли в ножнах. За это вас следовало бы наказать! Но так как вы дрались за вашего друга и поддержали добрую славу наших полков в битве с таким рубакой, то возьмите этот перстень на память об этом дне. Я всегда знал, что вы хороший солдат и рубака, а теперь говорят, что вы мастер, каких на свете мало!
   -- Он? -- спросил Заглоба. -- Он и самому черту рога снесет в три приема! Если вы, ваша светлость, велите когда-нибудь снять мне голову с плеч, то пусть ее снимет Володыевский, и никто другой: я сразу отправлюсь на тот свет. Он разрубил пополам грудь Богуну и потом дважды ударил его по голове.
   Князь любил рыцарские подвиги и хороших солдат и поэтому, улыбаясь, спросил:
   -- Вы встречали ли кого-нибудь, равного вам в искусстве?
   -- Раз только мне досталось немного от Скшетуского, но и я перед ним в долгу не остался, вы потом, ваша светлость, обоих нас под арест посадили; из других один Подбипента мог бы против меня устоять, ибо у него сила нечеловеческая, да, пожалуй, и Кушель, будь у него лучше глаза.
   -- Не верьте ему, ваша светлость, -- сказал Заглоба, -- против него никто не устоит.
   -- Долго Богун защищался?
   -- Да, с ним было нелегко, -- сказал Володыевский, -- он умел перебрасывать саблю в левую руку.
   -- Богун сам мне рассказывал, -- перебил Заглоба, -- что он ради упражнения целыми днями фехтовался с Курцевичами, да и сам я видывал в Чигирине, как он упражнялся с другими.
   -- Знаете что, мосци Володыевский, -- с напускной серьезностью сказал князь, -- поезжайте под Замостье, вызовите на поединок Хмельницкого и сразу освободите Речь Посполитую от всех бедствий и хлопот.
   -- Слушаю-с, ваша светлость, поеду, только бы Хмельницкий принял мой вызов! -- сказал Володыевский.
   -- Мы шутим, а кругом мир гибнет, -- продолжал князь, -- но все-таки под Замостье вы действительно должны отправиться. Я получил известие из казацкого лагеря, что, как только будет избран Казимир, Хмельницкий снимет осаду и уйдет на Украину, он это сделает из истинной или притворной любви к королю или же потому, что Замостье может легко сломить все его силы. Поэтому вы должны ехать и рассказать Скшетускому, что случилось, пусть он отправляется искать княжну. Скажите ему, чтобы он из моих полков, оставшихся при старосте валецком, взял столько людей, сколько ему нужно для экспедиции. Впрочем, я пошлю ему с вами письмо и разрешение на отпуск, так как я от всего сердца желаю ему счастья.
   -- Ваша светлость всем нам отец! -- сказал Володыевский. -- Мы до гроба ваши верные слуги!
   -- Не знаю, не придется ли вам голодать на моей службе, -- ответил князь, -- если разорят все мои имения на Заднепровье, но пока все, что мое, -- ваше.
   -- О, -- воскликнул пан Михал, -- и наши убогие именьица принадлежат вашей светлости!
   -- И мое! -- прибавил Заглоба.
   -- Ну, пока еще мне не нужно! -- ласково ответил князь. -- Надеюсь, что если я лишусь всего, то Речь Посполитая вспомнит хоть о моих детях.
   Эти слова князь говорил, точно видел будущее. Речь Посполитая спустя несколько лет отдала его единственному сыну то, что имела лучшего -- корону, но до этого большое состояние князя Еремии очень расшаталось.
   -- Вот мы и вывернулись, -- сказал Заглоба, когда они ушли от князя. -- Теперь вы, верно, получите повышение. Покажите-ка кольцо. Ей-богу, оно стоит сотню червонцев, камень прекрасный. Спросите завтра на базаре какого-нибудь армянина. При таких деньгах ешь-пей вволю, да и прочие радости доступны. Что вы думаете? Знаете солдатскую пословицу: "Вчера жил, нынче сгнил", а смысл ее таков: не заботься о завтрашнем дне. Коротка жизнь человеческая, ох как коротка! Самое главное, что вас с нынешнего дня будет любить князь. Он дал бы в десять раз больше, чтобы подарить Богуна Скшетускому, а вы предупредили это желание и теперь можете ждать больших милостей. Мало ли деревень князь роздал пожизненно своим любимцам, или даже совсем подарил! Что перстень -- пустяк. Верно, он и вас наградит каким-нибудь имением, а потом женит на какой-нибудь своей родственнице. Володыевский даже подпрыгнул.
   -- Откуда вы знаете это?
   -- Что?
   -- Я хотел сказать, как это пришло вам в голову? Разве это возможно?
   -- А разве так не бывает? Разве вы не шляхтич? Разве шляхта не равна между собой? Мало ли у магнатов родни между шляхтой, а таких родственниц они охотно выдают замуж за своих придворных. Ведь и Суфчинский из Сеньчи женат на дальней родственнице Вишневецкого. Все мы братья, хоть и служим одни другим; все мы потомки Иафета, и разница лишь в богатстве и чинах, каких можно достигнуть. Говорят, в других местах есть большие различия между шляхтой, но это какая-то паршивая шляхта!.. Я понимаю разницу между собаками: есть гончие, борзые, но заметьте, что со шляхтой этого быть не может, мы бы тогда были собачьими детьми, а не шляхтой, но Бог не допустит до такого позора благородное сословие!
   -- Вы правы, -- сказал Володыевский, -- но Вишневецкий почти королевской крови.
   -- А разве вы не можете быть избраны королем? Я первый готов голосовать за вас, как Зигмунд Скаржевский, который клянется, что подаст голос за самого себя, если не заиграется в кости. У нас, слава богу, свобода, и нам мешает только наша бедность, а не рождение.
   -- Так-то так! -- вздохнул Володыевский. -- Но что же делать! Нас совершенно ограбили, и мы погибнем, если Речь Посполитая не придумает для нас каких-нибудь наград! Нет ничего странного, что даже самый воздержный человек потянется выпить с горя! Пойдем, выпьем по чарке, чтобы развеселиться.
   Так разговаривая, они дошли до Старого Города и зашли в винную лавку, перед которой несколько слуг стояли с шубами и бурками выпивавшей в погребке шляхты. Усевшись за стол, они велели подать себе бутылку вина и начали говорить о том, что им делать теперь, когда Богун погиб.
   -- Если правда, что Хмельницкий отступит от Замостья и настанет мир, то княжна наша, -- говорил Заглоба.
   -- Нужно как можно скорее ехать к Скшетускому. Мы не оставим его, пока не отыщем девушку.
   -- Конечно, поедем вместе, но теперь добраться до Замостья почти невозможно.
   -- Все равно, лишь бы потом нам Бог помог.
   -- Поможет, поможет! -- сказал пан Заглоба, выпив бокал вина. -- Знаете, что я вам скажу?
   -- Что?
   -- Богун убит!
   Володыевский с недоумением посмотрел на него.
   -- Ну кто же лучше меня это знает!
   -- Дай вам Бог здоровья! Вы это знаете, и я знаю: я смотрел тогда, как вы бились, и теперь смотрю и все повторяю себе: Богун убит! И все же мне кажется, будто это только сон... Теперь одним горем меньше -- какой узел разрубила ваша сабля! Молодец! Ей-богу, не выдержу! Дайте мне еще раз обнять вас, пан Михал, за это! Знаете, что, когда я вас увидел в первый раз, я подумал: вот фертик! А этот фертик даже Богуна зарубил. Нет уже Богуна, и след его простыл, убит до смерти во веки веков... Аминь!
   И Заглоба стал целовать Володыевского, а пан Михал так растрогался, что готов был пожалеть Богуна, наконец освободившись из объятий Заглобы, сказал:
   -- Мы не были при его смерти, а он живуч -- вдруг оживет?
   -- Бог с вами! Что вы говорите? -- сказал Заглоба. -- Я готов завтра сам поехать в Липково, устроить ему самые лучшие похороны, лишь бы он умер.
   -- Зачем же вы поедете? Раненого добивать не станете. А с саблей всегда так бывает: если человек сразу не испустил дух, так жить будет. Ведь сабля -- не пуля.
   -- Нет, это немыслимо. Он уже начал хрипеть, когда мы уезжали. Это немыслимо! Я же ему раны перевязывал. Вы выпотрошили его, как зайца. Нам нужно скорей отправляться к Скшетускому, помочь ему и утешить... не то он умрет с тоски.
   -- Или пойдет в монахи -- он сам мне это говорил.
   -- И нечего удивляться! Я на его месте поступил бы так же. Я не знаю рыцаря доблестнее и несчастнее. Ох, тяжко испытывает его Господь, тяжко!
   -- Перестаньте, -- сказал немного захмелевший Володыевский, -- я не могу слез удержать.
   -- А я разве могу? -- ответил Заглоба. -- Такой хороший малый, такой прекрасный солдат... А она! Вы не знаете, как мила эта крошка...
   И Заглоба завыл низким басом, так как очень любил княжну, а Володыевский вторил ему тенорком, и оба пили вино, смешанное со слезами, а потом, свесив головы на грудь, сидели несколько времени мрачные. Наконец Заглоба ударил кулаком по столу.
   -- Чего же мы плачем? Богун умер!
   -- Правда! -- ответил Володыевский.
   -- Нам радоваться надо, и мы дураками будем, если теперь не найдем ее!
   -- Едем! -- сказал вставая Володыевский.
   -- Выпьем! -- прибавил Заглоба. -- Бог даст, будем еще детей их крестить, а все потому, что мы Богуна убили!
   -- Так ему и надо! -- докончил Володыевский, не замечая, что Заглоба разделяет уже с ним и победу над Богуном.
  

XIV

  
   Наконец в варшавском соборе загремело "Те, Deum, laudamus" {Слава Тебе, Господи!} и "Король воссел в величии своем", загудели пушки, зазвонили колокола, и надежда вселилась в сердца всех. Минуло междуцарствие, время тревог и замешательства, оказавшееся для Речи Посполитой тем страшнее, что совпало с общественным бедствием. Те, кто дрожал при мысли о грозящих опасностях, вздохнули свободнее после благополучных выборов. Многим казалось, что беспримерная междоусобица кончилась раз навсегда и что новому монарху остается только судить виновных. Эту надежду поддерживало и поведение Хмельницкого. Казаки под Замостьем, отчаянно штурмуя крепость, громко голосовали за Яна Казимира. Хмельницкий посылал через ксендза Гунцля Мокрского письма, полные верноподданнических чувств, а через других послов -- всеподданнейшую просьбу помиловать его и все запорожское войско. Было известно, что король, следуя политике канцлера Оссолинского, хочет сделать значительные уступки казакам. Как некогда перед пилавским сражением, только и говорили о войне, так теперь на устах у всех был мир. Все питали надежду, что после стольких бедствий Речь Посполитая отдохнет и новый король излечит ее от всех ран.
   Наконец к Хмельницкому с королевским письмом поехал пан Сняровский, и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья в Украину, где будут ждать распоряжений короля и решения комиссии, которая займется рассмотрением жалоб казаков на обиды. Казалось, что после грозы засияла над страной семицветная радуга, предвещавшая мир и тишину.
   Было много и дурных предзнаменований и примет, но счастливое настоящее заставляло не обращать на них никакого внимания. Король поехал в Ченстохов, благодарить Всевышнюю Заступницу за избрание на престол и молить о дальнейшем покровительстве, а оттуда -- на коронацию в Краков. За ним потянулись сановники. Варшава опустела, в ней остались только беглецы из Руси, которые не решались еще вернуться в свои разоренные имения или которым некуда было вернуться.
   Князь Еремия, как сенатор Речи Посполитой, должен был сопровождать короля. Пан Володыевский и Заглоба с драгунским полком пошли скорым маршем в Замостье, чтобы передать Скшетускому счастливое известие о гибели Богуна и вместе ехать разыскивать княжну.
   Заглоба расставался с Варшавой не без сожаления: среди этого громадного сборища шляхты, среди шума выборов, среди пирушек и драк, затеваемых им вместе с Володыевским, он чувствовал себя как рыба в воде. Но он утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, то есть к розыскам княжны, и что в приключениях и фортелях, до которых он был большой охотник, недостатка не будет; кроме того, у него были свои понятия об опасностях столичной жизни, о которых он говорил Володыевскому так:
   -- Правда, что мы с вами совершили великие подвиги в Варшаве, но сохрани Бог пробыть в ней долго, мы бы так изнежились, как тот карфагенянин, который ослаб от сладости воздуха в Капуе. А хуже всего женщины! Они каждого до гибели доведут; и заметьте, что нет ничего на свете коварнее женщин! Человек старится, а они его все еще манят!..
   -- Ну вот еще! Бросьте вы! -- перебил Володыевский.
   -- Я и сам себе часто повторяю, что пора остепениться, но у меня кровь еще горяча. В вас много флегмы, а во мне бес сидит! Но дело не в том. Начнем теперь другую жизнь. Я уж соскучился по войне, отряд у нас хороший, а под Замостьем гуляют еще мятежные шайки; мы ими и займемся, когда будем разыскивать княжну. Мы увидим Скшетуского и этого великана, этого литовского журавля Лонгина, а его мы давно не видали.
   -- Вот вы по нему скучаете, а когда видите, то вечно пристаете к нему.
   -- Это потому, что он что ни скажет, то словно лошадь хвостом махнет, тянет каждое слово, как скорняк кожу. Видно, у него все в силу ушло, а не в голову. Если он обнимет кого-нибудь, то все ребра переломает, зато любой ребенок его проведет. Слыханное ли дело, чтобы такой богач был так глуп!
   -- Разве он действительно так богат?
   -- Когда я познакомился с ним, то его пояс был до того полон, что он не мог им опоясаться и носил его, как копченую колбасу! Он сам мне говорил, сколько у него деревень: Мышьикишки, Песьикишки, Пичвишки, Сыруцьяны, Цяпуцьяны, Капусьцяны, Балтуны. Кто запомнит все эти басурманские названия! Пол-уезда принадлежит ему. Подбипенты знатный род на Литве.
   -- А вы не преувеличиваете немного его состояния?
   -- Я не преувеличиваю, а повторяю, что слышал от него, а он никогда в жизни не солгал: слишком он глуп для этого.
   -- Ну, значит, Ануся будет барыней вовсю. Но я не согласен с вами, что он так глуп. Напротив, он очень рассудительный и степенный человек, и никто лучше его не сможет дать хорошего совета! А что он не краснобай, так что же делать! Не всех Бог создал такими красноречивыми, как вы. Что и говорить! Он доблестный рыцарь и прекрасный человек, да вы сами его любите и рады его видеть.
   -- Просто наказание с ним! -- пробормотал Заглоба. -- Я только потому и радуюсь, что буду допекать его Анусей.
   -- Не советую, это опасно. Хотя он очень добр, но тут может потерять терпение.
   -- Пусть теряет! Я ему обрублю уши, как Дунчевскому.
   -- Ну это оставьте. И врагу я не посоветую лезть к нему!
   -- Пусть он только подвернется мне под руку!
   Это желание Заглобы исполнилось скорее, чем он ожидал. Приехав в Конскую Волю, Володыевский решил остановиться на отдых, так как лошади его были измучены. Каково же было удивление обоих друзей, когда они, войдя в темные сени постоялого двора, в первом встретившемся им шляхтиче узнали Подбипенту.
   -- Как поживаете? Давно мы вас не видали! -- воскликнул Заглоба. -- Как же могло случиться, что казаки не зарубили вас в Замостье?
   Подбипента обнимал и целовал то одного, то другого.
   -- Вот мы и встретились! -- повторял он с радостью.
   -- Куда вы едете? -- спросил Володыевский.
   -- В Варшаву, к князю.
   -- Князя в Варшаве нет, он поехал в Краков с королем, будет нести перед ним булаву.
   -- А меня Вейгер послал с письмом и запросом, куда отправляться княжеским полкам, -- слава богу, они уже не нужны в Замостье.
   -- В таком случае вам нечего ездить. Мы везем приказы.
   Пан Лонгин нахмурился: он всей душой хотел доехать до князя, видеть двор и, главным образом, одну маленькую особу. Заглоба подмигнул Володыевскому.
   -- А я все-таки поеду в Краков, -- сказал литвин, подумав. -- Мне велено отдать письмо, я и отдам.
   -- Идем в избу, велим подогреть пива, -- сказшт Заглоба.
   -- А вы куда едете? -- спросил по дороге литвин.
   -- В Замостье, к Скшетускому.
   -- Поручика в Замостье нет.
   -- Вот тебе на! А где же он?
   -- Около Хорошина, громит шайки мятежников. Хмельницкий отступил, но его полковники жгут, грабят и режут по дороге; валецкий староста послал на них пана Якова Реговского.
   -- А Скшетуский с ним?
   -- Да, но они ходят отдельно, так как соперничают; об этом я потом расскажу подробно.
   Между тем они вошли в избу. Заглоба велел подогреть три гарнца пива, потом, подойдя к столу, за которым уже сидели Володыевский и Лонгин, сказал:
   -- Вы не знаете самой важной и счастливой новости: мы с Володыевским убили Богуна.
   Лонгин вскочил с места.
   -- Братья родненькие, да может ли это быть?
   -- Чтоб нам не сойти с этого места.
   -- И вы вдвоем его убили?
   -- Да!
   -- Вот новость. Боже! Боже! -- воскликнул литвин, всплеснув руками. -- Вы говорите вдвоем: то есть как вдвоем?
   -- Я хитростью довел его до того, что он вызвал нас, понимаете? Потом Володыевский дрался с ним и изрезал его, как пасхального поросенка или жареную курицу, понимаете?
   -- Но вы, значит, не дрались с ним?
   -- Ну, извольте радоваться! -- сказал Заглоба. -- Я вижу, что вы часто пускали себе кровь и от слабости у вас пострадал рассудок. Как же мне было драться с трупом или лежачего добивать?
   -- А вы говорили, что вдвоем убили его. Заглоба пожал плечами.
   -- Ну и терпение нужно с этим человеком. Не правда ли, пан Михал, Богун вызвал нас обоих?
   -- Да, -- подтвердил Володыевский.
   -- Теперь поняли?
   -- Пусть и так будет, -- ответил Лонгин. -- Скшетуский искал Богуна под Замостьем, но его там уже не было.
   -- Что? Скшетуский искал его?
   -- Дело было так, -- начал Лонгин. -- Мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Казаков ждать пришлось недолго. Они нахлынули из-под Львова целыми тучами, и глазом не окинуть. Но наш князь так укрепил Замостье, что они могли и два года простоять под ним. Мы думали было, что они так и не будут нас штурмовать, и это нас очень огорчало; мы хотели порадоваться их поражению, а так как между ними были и татары, то я надеялся, что мне Бог пошлет мои три головы.
   -- Просите у него одну, да хорошую, -- прервал Заглоба.
   -- А вы все такой же -- даже слушать гадко, -- сказал литвин. -- Мы думали, что они штурмовать не будут, а они вдруг как угорелые принялись подводить мины, а потом штурмовать. Оказалось, что Хмель не хотел штурма, но Чарнота, их обозный, начал на него нападать и говорить, что он трус и готов уже брататься с ляхами. Тогда Хмель позволил и первым послал на штурм Чар-ноту. Что там было, братья милые, я и сказать не могу. Света Божьего не было видно из-за огня и дыма. Казаки сначала шли храбро, засыпали рвы, полезли на стены, но мы их так оттрепали, что они бежали и от стен, и от мин; тогда мы сделали им вслед вылазку в четыре хоругви и перерезали их как баранов!
   -- Жаль, что меня не было на этом празднике! -- воскликнул Володыевский, потирая руки.
   -- И я бы там пригодился! -- твердо сказал Заглоба.
   -- Там больше всех отличился пан Скшетуский и пан Яков Реговский, -- продолжал литвин, -- оба отменные рыцари, но они не дружны между собой. Особенно Реговский косился на Скшетуского и, наверно, затеял бы с ним ссору, если б Вейгер под страхом казни не запретил поединков. Мы не понимали сначала, почему Реговский пристает к Скшетускому, а потом узнали, что он родственник Лаща, которого князь из-за Скшетуского выгнал из отряда. Вот источник злобы Реговского к князю и к нам всем, а особенно к поручику; оттуда и соперничество между ними, которое покрыло их великой славой, ибо оба они старались отличиться друг перед другом, оба старались быть первыми и на стенах, и на вылазках. Но наконец Хмелю надоело штурмовать, и он начал правильную осаду, пуская в ход и хитрости с целью овладеть городом...
   -- Он больше всего рассчитывает на свою хитрость! -- сказал пан Заглоба.
   -- Шальной он человек, да притом obscurus! {Темный (лат.).} -- сказал Подбипента. -- Он думал, что Вейгер немец; он не слыхал о поморских воеводах этой же фамилии и написал ему письмо, думая склонить его к измене, как иностранца и наемника. А Вейгер ответил ему, как и что, и что он неудачно к нему обратился. Письмо это староста хотел непременно отправить не с трубачом, а с кем-нибудь познатнее, чтобы показать свое значение. Но как идти к казакам, этим диким зверям? Охотника между офицерами не нашлось. Другие боялись уронить свое достоинство; я и вызвался свезти, и -- слушайте! -- теперь-то и начинается самое интересное.
   -- Слушаем внимательно, -- сказали оба друга.
   -- Я поехал и застал гетмана пьяным. Он принял меня ядовито, особенно когда прочел письмо, и стал грозить булавой, а я, поручив свою душу Богу, думал так: если он меня тронет, я ему кулаком голову разобью! Что ж мне было делать, братья милые?
   -- Это было благородно с вашей стороны -- так думать!
   -- Но его сдержали полковники и заслонили меня собою, -- продолжал Лонгин, -- особенно один молодой, он обхватил его, отташил и говорит: "Не пойдешь, батько, ты пьян". Смотрю, кто меня так защищает, дивлюсь его дерзости с Хмельницким и вижу: это Богун.
   -- Богун? -- крикнули Володыевский и Заглоба.
   -- Да. Я узнал его, ведь я его видел в Розлогах и он меня видел. И сказал он Хмельницкому: "Это мой знакомый". А Хмельницкий -- быстро меняются решения у пьяных -- ответил: "Коли он твой знакомый, сынок, то дай ему пятьдесят талеров, а я дам ответ". И он дал ответ, а насчет талеров я, чтобы не дразнить зверя, сказал, чтоб он отдал их своим гайдукам, а офицеру не пристало получать подачки. Он проводил меня из шатра довольно учтиво, но едва я вышел, как подходит ко мне Богун: "Мы виделись в Розлогах", -- говорит он. "Да, -- ответил я, -- но тогда я не ожидал, что встречу вас в этом лагере". А он: "Не своя воля, а несчастье загнало меня сюда". В разговоре я сказал, что мы победили его под Ярмолинцами. "Я не знал, с кем имею дело, и ранен был в руку, люди мои думали, что это сам Ерема их бьет". -- "И мы не знали, -- говорю, -- если бы знал это Скшетуский, то одного из вас уж не было бы в живых".
   -- Это верно... А что он ответил? -- спросил Володыевский.
   -- Смутился и переменил разговор. Рассказывал, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому во Львов, чтобы он немного отдохнул, а Хмельницкий не хотел его отпустить назад и дал ему другие поручения, как человеку представительному. Наконец, он спросил: "Где Скшетуский?" ...Я сказал ему, что в Замостье, а он прибавил: "Может быть, встретимся", и простился со мной.
   -- Я догадываюсь, что вслед за этим Хмельницкий отправил его с письмами в Варшаву, -- сказал Заглоба.
   -- Так оно и есть, только подождите. Я возвратился в крепость и отдал отчет пану Вейгеру в моем деле. Была уже поздняя ночь. На другой день снова штурм, еще более ожесточенный, чем первый. Я не имел времени видеться с паном Скшетуским и только на третий день говорю ему, что видел Богуна и говорил с ним. А тут было много офицеров и пан Реговский в том числе. Тот услыхал и сказал с насмешкой: "Я знаю, что тут дело идет о женщине, если вы такой рыцарь, как говорят о вас, Богун в ваших руках: вызовите его, и будьте уверены, что этот забияка не откажется, а мы со стены полюбуемся на интересное зрелище. Впрочем, о вас, вишневецких, больше говорят, чем вы есть на самом деле". Тут пан Скшетуский так посмотрел на Реговского, что тот сразу прикусил язык. "Вы так думаете? Хорошо! Я только не знаю, решитесь ли вы, который сомневается в нашей храбрости, пойти в казацкий лагерь и вызвать от моего имени Богуна". А Реговский говорит: "Отчего бы не пойти, но я вам ни брат ни сват, поэтому и не пойду". Тут все подняли Реговского на смех; тот обиделся не на шутку и на другой день действительно пошел в казацкий лагерь, но уже не застал там Богуна. Сначала мы не верили этому, но теперь, после вашего рассказа, я вижу, что Реговский сказал правду. Хмельницкий, должно быть, действительно послал Богуна, а вы его убили.
   -- Так оно и было, -- сказал Володыевский.
   -- Скажите нам, -- спросил Заглоба, -- где мы найдем теперь Скшетуского? Нам необходимо отыскать его, чтобы вместе отправиться на поиски княжны.
   -- В Замостье вы его легко найдете; его там все знают. Он вместе с Регов-ским казацкого полковника Калину наголову разбил. Позже Скшетуский один два раза уничтожал татарские чамбулы.
   -- А Хмельницкий что, молчит?
   -- Хмельницкий за них не заступается; он говорит, что они грабят вопреки его приказаниям. Иначе кто бы поверил его покорности королю?
   -- Какая мерзость это пиво! -- сказал Заглоба.
   -- За Люблином вы поедете краем, совершенно опустошенным, -- продолжал далее литвин. -- Казацкие отряды заходили даже дальше Люблина, татары брали пленных и сколько перехватали около Замостья и Грубешова, это только Богу одному известно. Несколько тысяч отбитых пленников Скшетуский уже отослал в крепость. Он там трудится изо всех сил, забывая о себе.
   Пан Лонгин вздохнул и понурил голову.
   -- Я думаю, что Бог непременно пошлет утешение Скшетускому и возвратит ему потерянное счастье, потому что велики заслуги этого рыцаря. В наше время порока и себялюбия, когда каждый думает только о самом себе, он всем жертвует для отечества. Милые вы мои, ведь он давно бы мог получить отпуск у князя, мог бы ехать на розыски княжны, а вместо этого ни на минуту не бросил своей службы, нося в сердце муку, не отдыхает ни минуты.
   -- Римлянин по душе, что и говорить! -- вздохнул Заглоба.
   -- Пример нам брать с него нужно.
   -- В особенности вам, пан Подбипента. Вы на войне ищете не славы отечества, а три каких-то глупых головы.
   -- Бог видит мою душу! -- воскликнул пан Лонгин и поднял очи к небу.
   -- Скшетуского Бог наградил смертью Богуна, -- сказал Заглоба, -- и тем, что послал минуту спокойствия Республике. Теперь для него настало время подумать о себе.
   -- Вы поедете с ним? -- спросил литвин.
   -- А вы нет?
   -- Я бы рад всей душой, если бы не эти письма: одно от старосты валецкого к королю, другое к князю, а третье от пана Скшетуского тоже к князю с просьбой об отпуске.
   -- Мы везем ему разрешение на отпуск.
   -- Да, но как же мне все-таки быть с письмами?
   -- Вы должны ехать в Краков, иначе и быть не может. Наконец, я откровенно скажу вам: ваши руки очень пригодились бы нам в нашем предприятии, но ни на что другое вы не годитесь. Там нужно держать ухо востро, прежде всего переодеться в казацкие свитки, прикидываться мужиками, а вы так бросаетесь в глаза своим ростом, что каждый спросит: что это за верзила, откуда взялся такой казак? Нет, нет! Поезжайте вы в Краков, а мы как-нибудь и без вас управимся.
   -- И я так же думаю, -- сказал Володыевский.
   -- Так я поеду, -- ответил пан Подбипента. -- Да благословит вас милосердый Бог и да поможет он вам. А вы знаете, где ее скрывают?
   -- Богун не хотел говорить. Мы знаем только то, что мне удалось подслушать во время моего плена, но и этого совершенно достаточно.
   -- Как же вы найдете?
   -- А голова моя на что? Не в таких тяжелых положениях бывать приходилось. Теперь все дело в том, как бы поскорей добраться до Скшетуского.
   -- Спросите о нем в Замостье. Пан Вейгер должен знать: они переписываются. Ну, да благословит вас Бог!
   -- И вас также, -- сказал Заглоба. -- Когда будете у князя в Кракове, поклонитесь от меня пану Харлампу.
   -- Кто он такой?
   -- Литвин, красавец писаный. В него все фрейлины княгини повлюблялись.
   Лонгин вздрогнул.
   -- Вы шутите? -- сказал он.
   -- Будьте здоровы! И дрянь же пиво в этой Конской Воле! -- закричал Заглоба, подмигивая Володыевскому.
  

XV

  
   И пан Лонгин уехал в Краков с сердцем, пронзенным стрелой, а жестокосердный Заглоба с Володыевским поехали в Замостье, где пробыли только день, так как комендант, староста валецкий, сказал им, что от Скшетуского он уже давно не имеет никаких известий и что, вероятно, полки под его командой двинутся к Збаражу для защиты края от мятежных шаек. И это было очень возможно, так как Збаражу, как собственности Вишневецких, грозила наибольшая опасность от нападения смертельных врагов князя. Благодаря этому Заглобе и Володыевскому предстояло долгое и трудное путешествие, а так как они отправились в поиски за княжной, то рано или поздно должны были ехать, и потому отправились немедленно, останавливаясь лишь по необходимости для отдыха или разгрома разбойничьих шаек, которые бродили еще там и сям.
   Они ехали по таким разоренным местам, где по целым дням не видали живой души. Местечки были разрушены, деревни сожжены и пусты, народ перебит и взят в плен. Везде встречались им лишь трупы людей, остовы домов, костелов, церквей да воющие на пепелищах собаки. Кто пережил татарско-казацкое нашествие, тот прятался в лесах и умирал там от холода и голода, боясь покинуть свое убежище и не веря, что несчастье уже миновало. Володыевский поневоле должен был кормить лошадей древесной корой или остатками зерна, которые находил в полуобгоревших амбарах. Но все же они подвигались довольно быстро, запасаясь главным образом теми припасами, которые отбивали у разбойничьих шаек.
   После войны и голода наступили холода -- третий враг несчастного народа, -- но этого врага народ все же ждал с нетерпением, так как он был верным препятствием войны. Володыевский, как человек опытный и хорошо знавший Украину, надеялся, что поиски княжны скоро увенчаются успехом, так как главное препятствие -- война -- им не помешает.
   -- Не верю я, -- говорил Володыевский, -- чтобы Хмельницкий из любви к королю отступал на Украину, это хитрая лиса! Он отлично знает, что казаки, когда они не за окопами, ничего не стоят, и если б их было впятеро больше против нас, им не устоять. Теперь они пойдут на зимовку, а стада свои выпустят в степь. Татарам тоже нужна добыча, и если зима будет суровая, то мы будем спокойны до весны.
   -- Может, и дольше -- они все-таки короля уважают. Да нам и не нужно так много времени; если Бог позволит, то на Масляной мы и отпразднуем свадьбу Скшетуского.
   -- Только бы нам с ним не разъехаться, это вызвало бы новое замедление.
   -- Не булавку же ищем: с ним ведь три полка. Быть может, мы его догоним под Збаражем, если он не застрял где-нибудь с гайдамаками.
   -- Догнать мы его не можем, а, может быть, узнаем, что-нибудь о нем по дороге, -- возразил Володыевский.
   Но узнать было трудно. Крестьяне рассказывали, что видели кое-где отряды, слышали о стычках с мятежниками, но не могли сказать, чьи это войска; они могли быть как Реговского, так и Скшетуского. Вот все, что узнали два друга. До их сведения дошло, что казаки в стычке с литовцами потерпели поражение. Весть эта пролетела как эхо еще до отъезда Володыевского из Варшавы, хотя в этом многие сомневались, но теперь она распространилась по всей стране со всеми подробностями и выдавалась за истину. За поражения, причиненные Хмельницким коронным войскам, заплатили литовские. Сложил свою голову Пулксенжыц, вождь старый и опытный, и дикий Небаба, и вождь сильнейший, чем они, -- Кшечовский, который в рядах мятежников дослужился не до почестей и отличий, не до староств и воеводств, а до посадки на кол. Казалось, что сама Немезида мстила ему за немецкую кровь, пролитую в Заднепровье, -- кровь Флика и Вернера, так как он попал в руки радзивилловских немцев и, несмотря на тяжелые раны, был посажен на кол, на котором судорожно бился целый день, пока не испустил дух. Таков был конец того, кто по своей храбрости и военному гению мог стать вторым Стефаном Хмелецким и которого жажда богатства и славы толкнула на путь измены, клятвопреступления и страшных убийств, достойных дикого Кривоноса.
   Вместе с ним, Пулксенжыцом и Небабой в этом побоище сложили свои головы около двадцати тысяч казаков, а те, что уцелели, погибли в болотах Припяти. Ужас как вихрь пролетел по всей Украине; всем казалось, что после побед под Желтыми Водами, Корсунью, Пилавцами настали времена таких погромов, какие прежде бывали -- под Солоницей и Кумейками. Сам Хмельницкий, хотя был уже в зените славы и сильнее чем когда-нибудь, испугался, узнав о смерти своего "друга" Кшечовского, и снова начал обращаться к колдуньям, чтобы узнать свою судьбу. Они предвещали большие войны, победы и поражения, но не могли угадать, какая участь ждет гетмана.
   Между тем можно было ожидать продолжительного затишья как благодаря поражению Кшечовского, так и по случаю зимы. Народ стал успокаиваться, опустошенные деревни заселялись; мало-помалу все ободрялись.
   С такой же бодростью два приятеля после продолжительного пути благополучно прибыли в Збараж и, назвав себя в замке, тотчас же отправились к коменданту, в котором, к великому своему удивлению, узнали Вершула.
   -- А где же Скшетуский? -- спросил Заглоба после первых приветствий.
   -- Его нет, -- ответил Вершул.
   -- Значит, вы командуете крепостью?
   -- Да. Прежде командовал Скшетуский, но он уехал, вверив мне гарнизон до своего возвращения.
   -- А когда он обещал вернуться?
   -- Он ничего не сказал, -- сам не знал, видно, сказал лишь перед отъездом: "Если кто ко мне приедет, пусть ждет меня здесь".
   Володыевский и Заглоба переглянулись.
   -- Давно он уехал? -- спросил Володыевский.
   -- Дней десять тому назад.
   -- Пан Михал, пусть же пан Вершул даст нам поужинать, на пустой желудок трудно рассуждать о делах. За ужином поговорим.
   -- От души рад вам, я и сам собирался садиться за стол. Впрочем, пан Володыевский, как старший офицер, примет начальство, я буду у него в гостях, а не он у меня.
   -- Нет, оставайтесь командовать, -- сказал Володыевский, -- вы старше меня по годам, к тому же мне, верно, придется уехать.
   Вскоре ужин был подан на стол, за который сейчас же сели, и Заглоба, утолив голод двумя мисками похлебки, обратился к Вершулу и сказал:
   -- Вы не догадываетесь, куда мог уехать Скшетуский?
   Вершул велел слугам, прислуживавшим у стола, выйти и, подумав немного, сказал:
   -- Догадываюсь, но так как Скшетускому важно сохранение тайны, то я не хотел говорить при людях. Он воспользовался благоприятным моментом, так как мы, наверное, простоим здесь до весны, и, как я думаю, поехал искать княжну, которая в руках Богуна.
   -- Богуна уже нет на свете, -- сказал Заглоба.
   -- Как так?
   Заглоба рассказал все, как было, и это доставляло ему явное удовольствие. Вершул, как и Лонгин, не мог надивиться этому происшествию и сказал:
   -- Тогда Скшетускому будет легче ее найти.
   -- Весь вопрос в том, отыщет ли он ее. Взял ли он с собой людей?
   -- Никого, кроме одного казачка-русина и трех лошадей.
   -- И хорошо сделал, там без хитрости не обойдешься. До Каменца можно бы дойти и с полком, но в Ушице и Могилеве, верно, стоят казаки, там у них хорошая зимовка, а в Ямполе -- их гнездо; туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.
   -- Откуда вы знаете, что он отправился именно в ту сторону? -- спросил Вершул.
   -- Княжна спрятана за Ямполем, и он знает об этом, но там столько оврагов, буераков и камышей, что и знающему попасть туда трудно, а о незнающем и говорить нечего. Я ездил на суд в Ягорлык, за лошадьми туда тоже ездил и знаю. Если б мы были вместе, может быть, дело пошло бы скорее, а как он там в одиночку -- не знаю, может, только случайно узнает дорогу, так как и спрашивать опасно.
   -- Так вы хотели ехать вместе?
   -- Да, а теперь я и не знаю, как нам быть, -- сказал Заглоба, -- ехать или нет?
   -- Предоставляю решать вам.
   -- Гм!.. Прошло десять дней с тех пор, как он уехал, не догнать его; тем более что он велел ждать его здесь. Бог весть, какой дорогой он поехал? Или на Бар и Проскуров, старой проезжей дорогой, или на Каменец-Подольск. Трудно решить.
   -- Не забудьте притом, -- сказал Вершул, -- мы только предполагаем, что он поехал за княжной.
   -- В том-то и дело! -- сказал Заглоба. -- Может быть, он поехал что-нибудь разузнать, а потом вернется в Збараж; он знал, что мы должны были ехать вместе, и мог нас ждать. Трудно угадать!
   -- Я советовал бы вам подождать дней десять! -- заметил Вершул.
   -- Если ждать, то ждать больше или совсем не ждать!
   -- По-моему, не ждать, -- заметил Володыевский, -- мы ничего не теряем, если завтра поедем. Если Скшетуский не отыщет княжны, то, может быть, нам Бог поможет.
   -- Видите ли, пан Михал... Нельзя в этом деле ничего оставлять без внимания, -- сказал Заглоба. -- Вы еще молоды и ищете приключений, а здесь опасно именно то, что если мы будем разыскивать ее порознь, то возбудим подозрение в тамошних людях. Казаки хитры и боятся, как бы кто не открыл их замыслов. Они могут быть в сношениях с пограничным пашой или заднестровскими татарами, кто их знает! Они могут обратить внимание на посторонних людей, которые будут расспрашивать о дороге. Я их знаю. Выдать себя легко, а потом что?
   -- А может быть, Скшетуский попадет в такое положение, что ему нужна будет наша помощь?
   -- Это возможно!
   Заглоба задумался так, что жилы вздулись у него на висках. Наконец, точно очнувшись, он сказал:
   -- Обсудив все, я нахожу, что лучше ехать.
   Володыевский вздохнул с облегчением.
   -- А когда?
   -- Дня через два или три, чтобы быть бодрыми душой и телом. На следующий день друзья начали собираться в дорогу, как вдруг накануне их отъезда слуга Скшетуского, казачок Цыга, привез известия и письмо к Вершулу. Услыхав об этом, Заглоба и Володыевский отправились в квартиру коменданта и прочли следующее:
   "Я в Каменце, куда дорога через Сатанов безопасна. Еду в Ягорлык, вместе с купцами-армянами, которых мне указал пан Буковский. У них татарские и казацкие грамоты на свободный проезд до Аккермана. Едем с товарами на Ушицу, Могилев и Ямполь и будем останавливаться по пути везде, где только есть живые люди; может, Бог поможет найти чего ищем. Скажите моим друзьям, Заглобе и Володыевскому, чтобы они ждали меня в Збараже, если им нечего делать, так как по той дороге, куда я теперь еду, ехать нельзя: можно возбудить подозрение казаков, что зимуют в Ямполе и над Днестром до Ягорылыка и держат лошадей в снегах. Чего не сделаю я один, того не сделать втроем, притом же я похож на армянина. Поблагодарите их от души за желание помочь мне, чего я до гроба не забуду; ждать же я их не мог, это было выше моих сил, и я не мог знать наверное, приедут ли они или нет; теперь самое лучшее время для поисков, купцы разъезжают с бакалейными и суконными товарами. Посылаю к вам верного слугу и прошу о нем позаботиться, он для меня лишний, и я боюсь, чтобы он, по своей молодости, не проговорился. Буковский ручается за честность купцов. То же думаю и я и верю, что все в руках Господа: если он захочет, то окажет нам свое милосердие и сократит мучения. Аминь!"
   Заглоба окончил чтение и взглянул на своих товарищей; они молчали; наконец Вершул заговорил первым:
   -- Я знал, что он туда поехал.
   -- Что же нам делать? -- спросил Володыевский.
   -- Что делать? -- разводя руками, переспросил Заглоба. -- Теперь нам нечего делать. Хорошо, что он едет с купцами, так он может всюду заглядывать без всякой опасности, не возбуждая подозрения. В каждой хате, на каждом хуторе найдется кому что купить, так как казаки ограбили половину Речи Посполитой. Трудно было бы нам попасть за Ямполь. Скшетуский смугл, как валах, и легко может сойти за армянина, а по вашим белобрысым усам сейчас бы узнали. В крестьянской одежде тоже трудно было бы пробраться... Помогай ему Бог! Мы были бы там лишние, хоть, признаюсь, я очень жалею, что мы будем непричастны к освобождению нашей бедняжки. Зато мы оказали Скшетускому большую услугу, убив Богуна: будь он жив, я бы не поручился за здоровье пана Яна.
   Володыевский был очень недоволен; он надеялся на путешествие, полное приключений, а между тем предстояло длинное и скучное прозябание в Збараже.
   -- Не доехать ли нам хотя бы до Каменца? -- спросил Володыевский.
   -- Что же мы там будем делать и чем жить? -- ответил Заглоба. -- Нам все равно, где сидеть; нужно ждать и ждать, путешествие, наверно, займет много времени у Скшетуского. Человек молод до тех пор, пока он может двигаться, -- Заглоба меланхолически опустил голову на грудь, -- а старится в бездействии, да что же делать, обойдется он и без нас. Завтра мы отслужим торжественную обедню, чтобы ему посчастливилось. Главное, мы избавились от Богуна. Прикажите-ка расседлать лошадей, и будем ждать.
   Для двух друзей настали длинные, однообразные дни ожидания, которые не могла сократить ни игра в кости, ни попойки, и тянулись они без конца. А уже настала суровая зима. Снег выпал на аршин и покрыл збаражские окрестности; звери и птицы приблизились к человеческому жилью. По целым дням слышалось карканье воронов. Прошел декабрь, потом январь и февраль, а о Скшетуском не было слышно ни звука.
   Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений. Заглоба грустил и уверял, что он старится.
  

XVI

  
   Комиссары, высланные Речью Посполитой для переговоров с Хмельницким, добрались наконец с большим трудом до Новоселок, где и остановились в ожидании ответа от непобедимого гетмана, который между тем пребывал в Чигирине. Они сидели грустные и подавленные, ибо во все время пути им грозила смерть и на каждом шагу увеличивались препятствия. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей вконец в убийствах и войне, и добивались смерти комиссаров. То и дело встречались им отдельные шайки разбойников и диких чабанов, не имевших ни малейшего понятия о правах послов и жаждавших лишь крови и добычи. Правда, комиссары имели в своем распоряжении сотню всадников, которыми командовал пан Брышовский, и кроме того, Хмельницкий, предвидя, что может встретить их по пути, прислал им полковника Донца с четырьмя сотнями молодцов, но конвой этот мог оказаться недостаточным, так как дикие толпы росли с каждой минутой, и образ действий их с каждым разом становился все более угрожающим. Кто только из конвоя отдалялся хоть на минуту от общей массы, тот пропадал бесследно. Они были похожи на горсть путников, окруженных бесчисленной стаей проголодавшихся волков.
   Так проходили дни и недели; на ночлеге в Новоселках им казалось, что настал их последний час. Драгуны и конвой Донца с вечера вели настоящую войну за жизнь комиссаров, а те, молясь за умирающих, поручали душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал их, а между тем в окна вместе с дуновением ветра неслись отголоски выстрелов, адский хохот, крики, требования о выдаче воеводы Киселя, который был предметом ненависти черни. Это была страшная, долгая зимняя ночь! Воевода Кисель, опершись головой на руку, сидел без движения в продолжение нескольких часов. Он не боялся смерти, -- со времени отъезда из Гущи он был так утомлен и измучен, что, казалось, готов был с радостью встретить смерть, -- но душу его охватило безграничное отчаяние. Ведь именно он, русский по крови и плоти, первый взял на себя роль миротворца в этой беспримерной войне, он выступал везде, в сенате и на сейме, как горячий сторонник переговоров; он поддерживал политику канцлера и примаса; он больше всех порицал Еремию и действовал, по своему крайнему разумению, на пользу казачества и Речи Посполитой. И верил всей душой, что переговоры и уступки умиротворят все, успокоят. И именно теперь, в минуту, когда он вез Хмельницкому булаву и уступки казачеству, он усомнился во всем: он увидел всю тщетность своих усилий, увидел под ногами пустоту и бездну.
   "Неужели они ничего не хотят, кроме крови? -- думал Кисель. -- Хотят ли они настоящей свободы или свободы грабежей и поджогов?" И он сдерживал стоны, разрывавшие его благородную грудь.
   -- Голову Киселеву! Голову Киселеву! Погибель ему! -- отвечала толпа на его мысли.
   И воевода охотно принес бы им в дар свою горемычную голову, если б не вера, что для спасения Речи Посполитой им и всему казачеству нужно дать больше, чем его голова. Пусть же будущее научит их желать этого!
   Когда он так раздумывал, какой-то дух надежды и отваги осветил на минуту тот мрак, который поселило в нем отчаяние; несчастный старик уверял себя, что эта чернь -- далеко не все казачество, не Хмельницкий и его полковники и что с ними только и начнутся переговоры.
   -- Но могут ли они быть прочны, пока полумиллионная толпа крестьян стоит под оружием? Не растают ли они с первым веянием весны, как снег, который покрывает теперь степь? -- И ему снова приходили в голову слова Еремии: "Милость можно оказать только побежденным!"
   И снова мысли его тонули во мраке, а под ногами открывалась бездонная пропасть.
   Было уже за полночь. Шум и выстрелы немного утихли, их сменил свист ветра, на дворе бушевала метель, усталая толпа, по-видимому, стала расходиться по домам, и надежда вернулась в сердца комиссаров.
   Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся со скамьи, прислушиваясь у окна, занесенного снегом, и сказал:
   -- Видно, с Божьей помощью, мы доживем еще до утра!
   -- Быть может, Хмельницкий пошлет побольше людей для охраны, -- сказал пан Смяровский, -- с этим конвоем нам не дойти.
   Пан Зеленский, подчаший брацлавский, горько улыбнулся.
   -- Кто бы мог сказать, что мы -- послы мира?
   -- Я бывал не раз послом у татар, -- говорил новогрудский хорунжий, -- но такого посольства я не видывал никогда в жизни. В нашем лице Речь Посполитая унижена больше, чем под Корсунью и Пилавцами. И я вам советую вернуться, а о переговорах нечего и думать.
   -- Да, вернемся, -- повторил как эхо пан Бржозовский, каштелян киевский. -- Если нельзя заключить мир, пусть будет война.
   Воевода Кисель поднял свои стеклянные глаза и остановил их на каштеляне.
   -- Желтые Воды, Корсунь, Пилавцы! -- глухо произнес он и замолчал, и за ним замолчали все, и лишь пан Кульчинский, скарбник киевский, нач или притворной любви к королю или же потому, что под Замостьем все его силы легко могут сломиться. Поэтому вы должны ехать и рассказать Скшетускому, что случилось, чтобы он отправлялся искать княжну. Скажите ему, чтобы он из моих хоругвей, оставшихся при старосте Валецком, взял столько людей, сколько ему понадобится для экспедиции. Впрочем, я пошлю ему с вами письмо и разрешение, так как мне очень дорого его счастье.
   -- Ваша милость всем нам -- отец, -- сказал Володыевский, -- и мы вам до гроба будем служить.
   -- Не знаю, не придется ли вам голодать на моей службе, -- ответил князь, -- если разорят все мои имения на Заднепровье; но пока кое-что есть, и все, что мое -- то и ваше.
   -- И наши мелкие имения принадлежат вашей милости, -- воскликнул Володыевский.
   -- И мое тоже! -- прибавил Заглоба.
   -- Пока еще мне не нужно, -- ласково ответил князь. -- Я надеюсь, что если я лишусь всего, то Польша вспомнит хотя бы о моих детях.
   Эти слова князя оказались пророчеством. Польша, спустя несколько лет, отдала его единственному сыну то, что имела лучшего, -- корону, но до этого большое состояние князя Иеремии очень расшаталось.
   -- Вот мы и вывернулись. -- сказал Заглоба, когда они ушли от князя--Теперь вы, наверно, получите повышение. Покажите-ка это кольцо. Ей-Богу, оно стоит сотню червонцев, камень прекрасный. Спросите завтра на базаре какого-нибудь армянина. За его стоимость можно насладиться и едой, и питьем, и другими лакомствами. Что вы думаете? Знаете солдатскую пословицу: "сегодня живу, а завтра гнию", а смысл ее таков, что не стоит думать о завтрашнем дне. Коротка жизнь человеческая, о, как коротка! Самое главное, что вас теперь князь полюбил. Он дал бы вдесятеро больше, чтобы сделать из Богуна подарок Скшетускому, а вы предупредили это желание и теперь можете ждать больших милостей. Мало ли деревень князь роздал пожизненно своим любимым рыцарям, или даже совсем подарил! Что значит такой перстень -- пустяк! Верно, он и вас наградит имением, а потом женит на какой-нибудь своей родственнице.
   Володыевский даже прыгнул.
   -- Откуда вы знаете это?
   -- Что?
   -- Я хотел сказать, как вам это пришло в голову? Как это может случиться?
   -- Разве это не случается? Разве вы не шляхтич? Разве шляхта не равна между собой? Мало ли у магнатов родни между шляхтой, и родственниц они охотно выдают замуж за своих высокопоставленных придворных. Кажется, и Суфчинский из Сеньчи женат на дальней родственнице Вишневецкого. Все мы между собой братья, хотя и служим одни другим; все мы от Иафета происходим, и вся разница в богатстве и чинах, каких все могут достигнуть. Кажется, в других местах есть различие между шляхтой; но какая же это шляхта!.. Я понимаю различие между собаками, так как есть гончие, борзые, но заметьте, что со шляхтой этого быть не может; мы были бы тогда собачьими детьми, а не шляхтой; но Бог не допустит до такого позора благородное сословие!
   -- Вы правду говорите, -- сказал Володыевский, -- но Вишневецкие почти королевской крови.
   -- А разве вы не можете быть избраны королем? Я первый готов тебе положить знак, как Сигизмунд Скаржевский, который клянется, что подаст голос за самого себя, если только не заиграется в кости. У нас, слава Богу, свобода, и нам мешает только наша бедность, а не рождение.
   -- Так-то оно так! -- вздохнул Володыевский. -- Но что ж делать! Нас решительно ограбили и мы погибнем, если Польша не придумает для нас каких-нибудь наград! Неудивительно, что человек, хотя бы и самый воздержанный, любит выпить с горя. Пойдем выпить по стаканчику, чтобы развеселиться.
   Так беседуя, они дошагали до Старого Города и зашли в винную лавку, перед которой несколько слуг держали шубы и бурки распивающей в погребе шляхты. Усевшись там за столом, они велели подать себе бутылку вина и начали рассуждать о том, что им делать после поражения Богуна.
   -- Если правда, что Хмельницкий, отступит от Замостья и настанет мир, тогда княжна наша, -- говорил Заглоба
   -- Нужно нам как можно скорей ехать к Скшетускому. Мы не оставим его, пока не отыщем девушки.
   -- Разумеется, поедем вместе, но теперь почти невозможно добраться в Замостье.
   -- Все равно, лишь бы лотом нам Бог помог.
   -- Поможет, поможет! -- сказал Заглоба, выпив бокал вина. -- Знаете, что я вам скажу?
   -- Что такое?
   -- Богун убит.
   Володыевский с удивлением посмотрел:
   -- Ба! кто же лучше меня знает!
   -- Бог вас благословит. Ты знаешь, и я знаю: я смотрел тогда, как вы бились, и теперь смотрю и все повторяю это себе, а то мне кажется, что это только сон... Теперь одним горем меньше какой узел рассекла твоя сабля! Молодец, ей-Богу! Нет, не выдержу! Позвольте еще раз обнять вас за это. Вы поверите, что когда я вас увидел первый раз, я подумал: вот хлыстик! А тот хлыстик даже Богуна изрубил! Нет уж Богуна, ни следа, ни останков, убит до смерти, во веки веков. Аминь.
   И Заглоба начал обнимать и целовать Володыевского, а последний так растрогался, как будто пожалел Богуна, -- наконец, освободившись от объятий Заглобы, сказал:
   -- Мы не были при его смерти, а он живучий, вдруг оживет!
   -- Бог с вами, что вы говорите! -- сказал Заглоба. -- Я готов сам завтра поехать в Линково, сделать ему самые лучшие похороны, лишь бы он только умер.
   -- И чего же вы поедете? Ведь вы раненого не станете добивать. А с саблей всегда так бывает если дух сразу не вышел, так жить будет. Ведь сабля -- не пуля.
   -- Нет, этого не может быть. Он уже начал хрипеть, когда мы уезжали Это невозможно! Я же ему раны перевязывал. Вы выпотрошили его, как зайца. Нам нужно скорей отправляться к Скшетускому, помочь ему и утешить... а то он помрет от тоски.
   -- Или пойдет в монахи, он сам мне это говорил.
   -- Не удивительно. И я на его месте так же поступил бы. Не знаю рыцаря честней его, но и несчастнее. Ох, тяжело Бог испытывавшего, тяжело!
   -- Перестаньте, -- сказал немного опьяневший Володыевский, -- я не могу от слез удержаться.
   -- А я разве могу? -- ответил Заглоба. -- Такой славный малый, такой хороший солдат... А она! Вы не знаете ее, такая милая кошечка.
   Заглоба завыл басом, так как очень любил княжну, а Володыевский помогал ему тенором, -- и они пили вино пополам со слезами, а потом, свесив головы на грудь, сидели некоторое время пасмурные. Наконец Заглоба ударил кулаком по столу.
   -- Чего же мы плачем? Богун умер.
   -- Правда, -- ответил Володыевский.
   -- Нам радоваться надо, и мы будем дураками, если теперь не найдем ее.
   -- Едем, -- сказал, вставая, Володыевский.
   -- Выпьем! -- прибавил Заглоба. -- Бог даст, будем еще детей их крестить, это потому, что Богун убит.
   -- Так ему и следовало! -- докончил Володыевский, не замечая, что Заглоба разделяется с ним заслугой победы над Богуном.
  

Глава XIV

  
   Наконец в Варшавском соборе загремело "Те Deum laudamus" и король сел на престол, загудели пушки, раздался звон колоколов, и надежда вступала в сердца всех Минуло уже междуцарствие, время тревоги и замешательств, оказавшееся тем страшнее для Польши, что оно совпало с общей бедой. Те, которые дрожали при мысли о грозящих опасностях, вздохнули свободнее после благополучных выборов. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз навсегда и что новому монарху остается только судить виновных Эту надежду поддерживало и поведение Хмельницкого. Казаки под Замостьем, штурмуя бешено замок, громко высказывались за Яна-Казимира Хмельницкий послал через ксендза Гунцля Морского письма, полные верноподданических чувств, а через других послов -- покорную просьбу помиловать его и все запорожское войско. Известно было, что король, согласно с политикой канцлера Осолинского, хочет сделать значительные уступки казакам. Как некогда, перед пилавским сражением, была война, так теперь на устах у всех был мир. Надеялись, что после стольких бедствий Польша отдохнет и что новый пороль излечит ее от всех ран.
   Сняровский поехал с королевским письмом к Хмельницкому. и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья в Украину, где будут спокойно ждать приказов короля и комиссии, которая займется разбором их жалоб и обид Казалось, что после грозы засияла над страной семицветная радуга, предвещавшая мир и тишину.
   Много было и дурных предзнаменований и примет, но ввиду счастливого настоящего не обращали на них никакого внимания. Король поехал в Ченстохов благодарить Божественную Заступницу за выбор на престол и молить о дальнейшем покровительстве, а оттуда на коронование в Краков. За ним потянулись сановники, Варшава опустела, остались в ней только беглецы из Руси, не решавшиеся возвратиться в свои разоренные имения, а может быть, им и некуда было возвращаться.
   Князь Иеремия, как сенатор польский, должен был сопровождать короля. Володыевский и Заглоба с драгунской хоругвью пошли скорым маршем в Замостье, чтобы передать Скшетускому счастливое известие о гибели Богуна, а потом вместе ехать разыскивать княжну.
   Заглоба расставался с Варшавой не без сожаления: среди этого громадного сбора шляхты, шума выборов, среди пирушек и драк, затеваемых им вместе с Володыевским, было ему хорошо, как рыбе в море. Но он утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, те есть розыскам княжны, а что касается приключений и фортелей, до которых он был большой охотник, то в них недостатка не будет; а кроме того, у него были свои понятия об опасностях столичной жизни, о которых он так говорил Володыевскому:
   -- Правда, что мы с вами совершили великие дела в Варшаве, но сохрани Бог долго в ней пробыть; мы бы так изнежились, как тот карфагенянин, который расслабился в Капуе от излишка наслаждений. А хуже всего женщины, человек стареет, а они все-таки липнут...
   -- Лучше оставьте это все, -- перебил Володыевский.
   -- Я и сам часто себе повторяю, что пора быть степенным, -- но у меня кровь еще горяча. Вы флегматик, а я чистый холерик Но дело не в том. Начнем теперь другую жизнь. Я уже соскучился по войне, отряд у нас хороший, а под Замостьем действуют еще мятежные шайки, так мы ими и займемся, разыскивая княжну.
   -- Мы увидим Скшетуского и этого великана, этого литовского журавля Лонгина, а его мы уж давно не видали.
   -- Сейчас вы об нем скучаете, а когда видите, то постоянно беспокоите его.
   -- Да ведь он что ни скажет, то словно лошадь хвостом махнет; тянет каждое слово, как сапожник кожу. Видно, у него все в силу пошло, а не в голову. Если кого возьмете свои объятия, то все ребра переломает, а по уму каждый ребенок проведет его. Слыханное ли дело, чтобы такой состоятельный человек был так глуп.
   -- Он действительно очень богат?
   -- Когда я познакомился с ним, то его пояс был до того полон, что он не мог им опоясаться, а носил его, как копченую колбасу, в кармане. Он сам мне говорил, сколько у него деревень: Мышекишки, Псикитки, Пшвишки, Сыруцяны, Цяпуцяны, Каписьцяны, Балтуны. Да кто там запомнит все эти басурманские имена. Пол-уезда принадлежит ему. Знатный род этого ботвинника Подбипенты.
   -- А не преувеличиваете вы немного этого состояния?
   -- Я не преувеличиваю, а повторяю, что от него слышал, а он никогда в жизни не солгал; он и на это слишком глуп.
   -- Ну, значит, Ануся будет большой барыней. Однако я не согласен с вами, что он глуп. Напротив, он очень рассудительный и степенный человек, и никто лучше его не сумеет дать хорошего совета, а что он не франт, так не всех Бог создал такими красноречивыми, как вас. Что и говорить! Знатный он рыцарь и отличный человек; да вы сами его любите и рады его видеть.
   -- С ним просто наказание, -- пробормотал Заглоба, -- только потому я и радуюсь, что буду его допекать Анусей.
   -- Не советую этого делать, это опасно. Хотя он очень добр, но в этом случае, может и потерять терпение.
   -- Пусть теряет. Я ему обрублю уши, как Дуньчевскому.
   -- Оставьте. И врагу не советовал бы к нему соваться.
   -- Ну, пусть я только увижу его.
   Это желание Заглобы исполнилось скорее, чем он ожидал. Приехав в Конскую Волю, Володыевский решил остановиться для отдыха, так как лошади были измучены. Какое же было удивление обоих друзей, когда они, войдя в темные сени постоялого двора, в первом встретившемся шляхтиче узнали Подбипенту.
   -- Как же вы поживаете? Давно вас не видали! -- воскликнул Заглоба. -- Как же это случилось, что казаки не зарубили вас в Замостье?
   Подбипента обнимал и целовал то одного, то другого по очереди.
   -- Как я рад, что мы встретились, -- повторял он с радостью.
   -- Куда вы едете? -- спросил Володыевский.
   -- В Варшаву, к князю.
   -- Князя нет в Варшаве, он поехал в Краков с королем; он будет нести перед ним булаву.
   -- А меня Вейгер выслал с письмом и запросом, куда идти княжеским полкам, слава Богу, они уже не нужны в Замостье.
   -- Так вам не нужно никуда ехать: мы везем приказы.
   Лонгин нахмурился: он всей душой желал доехать до князя, увидеть двор и в особенности одну маленькую особу.
   Заглоба подмигнул Володыевскому.
   -- А все-таки я поеду в Краков, -- сказал, поразмыслив, литвин. -- Велели мне отдать письмо, так я и отдам.
   -- Идем в избу, прикажем согреть пива, -- сказал Заглоба.
   -- А вы куда едете? -- спросил по дороге Лонгин. -- В Замостье, к Скшетускому.
   -- Поручика в Замостье нет.
   -- Вот тебе и раз! Где же он?
   -- Около Хорощина, разбивает мятежные шайки. Хмельницкий отступил, но его полковники жгут, грабят и режут по дороге; гагюцкий староста послал на них Якова Роговского.
   -- И Ошетуский с ним?
   -- Да; только они ходят отдельно, потому что соперничают; об этом я потом расскажу подробно.
   Между тем они вошли в избу. Заглоба велел согреть три гарнца пива, лотом, подойдя к столу, за которым уже сидели Володыевский и Лонгин, сказал:
   -- Но вы не знаете самой важной и счастливой новости: мы с Володыевским убили Богуна
   Литвин вскочил с места.
   -- Братья родные, может ли это быть?
   -- Это верно, как то, что вы нас здесь видите живыми.
   -- И вы вдвоем его убили?
   -- Да.
   -- Вот новость. Боже! Боже! -- сказал литвин, всплеснув руками. -- Вы говорите вдвоем: как вдвоем?
   -- Я хитростью довел его до того, что он вызвал нас, понимаете? А потом Володыевский вышел на поединок и так его изрезал, словно пасхального поросенка или жареную кудрицу, -- понимаете?
   -- Так вы-то, значит, не дрались с ним?
   -- Ну, посмотрите! -- сказал Заглоба -- Я вижу, что вы часто пускали себе кровь и потому от слабости у вас ум не действует. Что же мне, драться с трупом или добивать лежащего?
   -- Вы говорили, что вы вдвоем его убили.
   Заглоба пожал плечами.
   -- Адское терпение нужно иметь с этим человеком. Не правда ли, Володыевский, что Богун обоих нас вызвал?
   -- Да, -- подтвердил Володыевский.
   -- Теперь понял?
   -- Пусть будет так, -- ответил Лонгин. -- Скшетуский искал Богуна под Замостьем, но его там уже не было.
   -- Как это, Скшетуский искал его?
   -- Вот как было дело, сказав Лонгин. -- Мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Недолго пришлось ждать казаков. Они пришли из-под Львова целыми тучами, так что и глазом не окинуть. Но наш князь так укрепил Замостье, что они могли два года под ним простоять. Мы думали, что они совсем не будут нас штурмовать, что нас очень огорчало; мм хотели порадоваться их поражению; а так как между ними были и татары, то я надеялся, что мне Бог пошлет мои три головы...
   -- Проси у него одну, да хорошую, -- прервал Заглоба.
   -- А вы все такой же -- неприятно даже слушать, -- сказал литвин. -- Мы думали, что они не станут штурмовать, между тем они, как безумные, принялись строить мины, а потом давай штурмовать. Потом оказалось, что Хмель не хотел, но Чарнота, их обозный, начал на него нападать и говорить, что он трус и хочет уж брататься с ляхами, тогда Хмель позволил и первого Чарноту послал на штурм. Что там делалось, братцы, и сказать вам не могу. Света Божьего не было видно из-за огня и дыма. Казаки сначала пошли храбро, засыпали рвы, лезли на стены, но мы так нагрели их, что они убежали и от стен, и от мин; тогда мы полетели за ними в четыре хоругви и перерезали их, как скотов.
   -- Жаль, что меня не было на этом пиру! -- воскликнул Володыевский, потирая руки.
   -- И я бы там пригодился, -- сказал уверенно Заглоба.
   -- Там больше всех отличились Скшетуский и Яков Роговский, -- продолжал литвин, -- оба знатные рыцари, но недружны между собой. В особенности Роговский косился на Скшетуского и, наверно, затеял бы с ним ссору, если б Вейгер, под страхом смертной казни, не запретил поединка. Мы не понимали сначала, отчего Роговский пристает к Скшетускому, а потом узнали, что он. родственник Лаща, которого из-за Скшетуского князь выгнал из полка. Отсюда и происходит злоба Роговского к князю и ко всем нам, а в особенности к поручику, оттуда и соперничество между ними, которое покрыло их великой славой, потому что они старались отличиться друг перед другом. Оба старались быть первыми и на стенах крепости, и в вылазках, но наконец надоело Хмелю штурмовать и он начал правильную осаду, пуская в ход и хитрость, с целью овладеть городом...
   -- Он всего более рассчитывает на свою хитрость! -- сказал Заглоба.
   -- Сумасшедший он человек, да притом и глуп, -- сказал Подбипента, -- он думал, что Вейгер немец; он не слыхал о поморских воеводах этой фамилии и написал ему письмо, думая склонить к измене, как иностранца и наемника. А Вейгер ответил ему, что он неудачно вздумал искушать его. Письмо это староста хотел непременно отправить не с трубачом, а с кем-нибудь знатным, чтобы показать свое значение. Но как идти к казакам, этим диким зверям? Поэтому не нашлось охотника между дружиной. Другие боялись уронить свое достоинство; так я и вызвался свезти, -- и слушайте, теперь-то и начинается самое интересное.
   -- Слушаем внимательно, -- сказали оба друга.
   -- Я поехал и застал гетмана пьяным. Он принял меня ядовито, в особенности когда прочел письмо, и грозил булавой; а я, поручив свою душу Богу, думал так: если он тронет меня, так я ему кулаком голову разобью. Что ж мне было делать, братцы?
   -- Это было благородно с вашей стороны так думать.
   -- Но его сдерживали полковники и заслоняли меня собою, -- продолжал Лонгин, -- в особенности один молодой, который, обхватив его, оттаскивал, говоря при этом: "Не пойдешь, батька, ты пьян!" Смотрю, кто меня так защищает, и удивляюсь его смелости с Хмельницким, -- а это. был Богун.
   -- Богун? -- крикнули Володыевский и Заглоба.
   -- Да. Я его узнал, так как виден в Разлогах, и он меня тоже. И сказал Хмельницкому: "Это мой знакомый", а Хмельницкий, переменив мысли, ответил: "Если он твой знакомый, сынку, то дай ему пятьдесят талеров -- а я дам ответ". И он дал ответ, а что касается талеров, чтобы подразнить зверя, я сказал, чтобы он их отдал своим гайдукам, а дружиннику не пристало получать подачки. Он отправил меня довольно вежливо, но едва я вышел, подходит ко мне Богун. "Мы виделись в Разлогах", -- говорит он. "Да, -- ответил я, -- но я тогда не ожидал, что встречу тебя в этом обозе". А он на это: "Не собственная воля, а несчастье загнало меня сюда!" В разговоре я сказал, что это мы его победили под Ермолинцами. "Я не знал, с кем имею дело, и был ранен в руку, а люди мои думали, что это сам Ерема их бьет". И мы не знали, говорю, а то если бы Скшетуский знал, что это ты, один из вас не был бы уже в живых
   -- Это верно... А что ж он на это? -- спросил Володыевский.
   -- Смутился и переменил разговор. Он рассказывал, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому во Львов, чтобы он немного отдохнул, а Хмельницкий не хотел его отпустить обратно и дал ему другие поручения, как человеку представительному. Наконец он спросил: "Где Скшетуский?" А когда я ему ответил, что в Замостье, он сказал: "Так, может быть, встретимся там!" -- и с этим мы расстались.
   -- Теперь догадываюсь: значит, после этого Хмель послал его в Варшаву, -- сказал Заглоба.
   -- Да, но погодите еще. Я вернулся в крепость и отдал отчет о моем посольстве Вейгеру. Была уже поздняя ночь. На следующий день штурм был еще сильнее, чем первый. Я не успел повидаться с Скшетуским и только на третий день сказал ему, что виден Богуна и говорил с ним. При этом было много офицеров, между прочими и Роговский. Тот, услыхав это, язвительно сказал: "Я знаю, что здесь дело идет о девушке; если вы такой рыцаре, каким вас прославляют, так вызовите Богуна на поединок и будьте уверены, что этот забияка не откажется. Будем иметь, по крайней мере, прекрасное зрелище со стен. Впрочем, о вас Вишневецкие больше говорят, чем вы а действительности есть". -- "Так вы советуете мне вызвать его на поединок? -- сказал Скшетуский, смотря на Роговского так, что у того ноги подкосились. -- Хорошо! Вы не верите нашим достоинствам, не знаю только, решитесь ли вы пойти к этой черни и вызвать Богуна от моего имени?" А Роговский ответил: "Смелости у меня хватит, но я вам ни сват ни брат, а потому и не пойду". И все начали смеяться над Роговским: "О, ты струсил, а когда дело шло о чужой шкуре, ты был храбр!" Роговский, будучи человеком самолюбивым, решился идти. На другой день он пошел: вызвать Богуна, но уже не застал его. Мы сразу не поверили этому, а только теперь, после того что вы мне рассказали, вижу, что это правда. Хмель, должно быть, послал Богуна, и вы его там убили.
   -- Так это и было, -- сказал Володыевский.
   -- Скажите же нам, где мы теперь найдем Скшетуского, ведь надо же его разыскать, чтобы с ним вместе ехать спасать княжну?
   -- Вы узнаете о нем под Замостьем, там все говорят про него. Он и Роговский разбили казацкого полковника Калину, перебрасывая его от одного к другому. Потом Скшетуский единолично разбил два раза татарские чамбулы, Бурлая и несколько шаек.
   -- Как же Хмель позволяет это?
   -- Хмель от них отрекается и говорит, что они грабят вопреки его приказу. Иначе никто не поверил бы в его верность и послушание королю...
   -- Однако же скверное пиво в этой "Конской Воле", -- заметил Заглоба.
   -- Проехав Люблин, вы уже поедете по опустошенному краю, -- продолжал литвин, -- потому что неприятельские подъезды зашли далеко и татары везде брали ясырь, а сколько они захватили около Грубешова и Замостья, одному Богу известно!
   -- Несколько тысяч отбитых пленных Скшетуский отослал в крепость. Он работает изо всех сил. не заботясь о собственном здоровье.
   И Лонгин вздохнул, опустив голову, а потом продолжал:
   -- Я думаю, что Бог милосердный утешит Скшетуского и даст ему то, в чем он видит счастье свое, потому что велики заслуги этого рыцаря В эти времена испорченности и безнравственности каждый думает больше о себе, он же забыл себя. Он давно получил бы позволение от князя ехать искать княжну, а он, напротив, когда настали дни несчастья для дорогой отчизны, ни на минуту не оставил своей службы, продолжает трудиться, хотя в душе страдает.
   -- У него душа римлянина, -- сказал Залюба
   -- Пример с него брать надо.
   -- В особенности вам, господин Подбипента, так как вы на войне не ищете пользы отчизны, а трех голов.
   -- Бог видит мою душу! -- сказал Лонгин, поднимая глаза к небу.
   -- Бог наградил уже Скшетуского смертью Богуна, -- сказал Заглоба, -- и тем, что хоть на время в Польше установился мир, теперь он может подумать о розысках своей потери,
   -- Вы с ним поедете? -- спросил литвин.
   -- А вы -- нет?
   -- Я бы рад от всей души, да как поступить е письмами? Одно письмо я везу от валецкого старосты королю, другое князю, а третье к князю же от Скшетуского с просьбой о позволении...
   -- Мы ему уж везем позволение.
   -- Ну а как же с другими?
   -- Поезжай, если нельзя иначе. Впрочем, я вам скажу откровенно, что я рад бы иметь ваши кулаки в поисках княжны, но в другом отношении вы ни к чему, так как придется, по всей вероятности, переодеться в казацкие свитки, разыгрывать роль холопов, а ты всем лезешь в глаза своим ростом, и каждый спросит: "Что это за громадина? Откуда взялся такой казак?" Кроме того, вы не знаете их языка. Нет! Поезжайте в Краков, а мы сами как-нибудь справимся.
   -- И я так думаю, -- сказал Володыевский.
   -- Верно, так должно быть, -- ответил Подбипента. -- Пусть вас Бог благословит и поможет. А вы знаете, где она находится?
   -- Богун не хотел сказать. Я знаю только то, что подслушал, когда Богун держал меня в хлеву, но и этого довольно.
   -- Как же вы ее найдете?
   -- Этолок моя беда! -- сказал Заглоба. -- Я бывал и в более затруднительном положении. Теперь дело только в том, чтобы скорей найти Скшетуского.
   -- Спросите в Замостье. Вейгер должен знать, он ведет с ним переписку, и Скшетуский отсылает к нему пленных Ну, Бог в помощь!
   -- И вам тоже, -- сказал Заглоба. -- Как будете у князя в Кракове, поклонитесь от нас Харлампу.
   -- Это кто такой?
   -- Это, литвин, такой красавец, что все фрейлины княгини с ума сходят по нем.
   Лонгин задрожал.
   -- Вы шутите? -- сказал он.
   -- Будьте здоровы! Противное здесь пиво, в этой "Конской Воле", -- закончил Заглоба, подмигивая Володыевскому.
  

Глава XV

  
   Подбипента уехал в Краков, с сердцем, пронзенным стрелой амура, а Заглоба с Володыевским -- в Замостье, где они пробыли только один день, так как комендант, староста валецкий, объявил, что от Скшетуского он давно не получал никаких известий и что полки под его командой двинутся к Збаражу для охраны края от мятежных шаек. И. это было вероятным, потому что Збараж, как собственность Вишневецких, более всего подвергался опасности от нападения смертельных врагов князя. Благодаря этому Заглобе и Володыевскому предстояло долгое и трудное путешествие, а так как они собирались за княжной, то и отправились немедля, останавливаясь только по необходимости для отдыха или разгрома разбойничьих шаек, которые там и сям бродили еще.
   Они ехали по таким разоренным местам, что по целым дням не видали живой души. Местечки были разрушены, деревни сожжены и пусты, народ побит и взят в плен. Везде встречались им только трупы людей, остовы домов, костелов, церквей да воющие на пепелищах собаки. Кто пережил татарско-казацкое нашествие тот прятался в лесных чащах и ежился от холода и голода, не смея выйти из своих убежищ, не веря, что несчастье уже миновало. Володыевский поневоле должен был кормить лошадей древесной корой или остатками зерна, оставшимися а полуобгоревших амбарах. Но они двигались довольно быстро, запасаясь, главным образом, теми припасами, которые отбивали у разбойничьих шаек.
   После войны и голода наступил мороз -- третий враг несчастного народа, но которого все-таки с нетерпением ждали, потому что он был верным препятствием войны. Володыевский, как человек опытный и хорошо знакомый с Украиной, надеялся, что поиски княжны скоро благополучно окончатся, так как главное препятствие, война, не помешает им.
   -- Не верю я, -- говорил Володыевский, -- чтобы Хмельницкий из-за любви к королю отступал, к Украине, это хитрая лиса! Он отлично знает, что казаки, не засев в траншеях, ничего не стоят, хотя бы их было впятеро больше против нас, им не устоять. Теперь они пойдут на зимовку, а стада свои выпустят в степь. Татарам тоже нужна добыча, и если зима будет суровая, то мы будем спокойны до новой травы.
   -- А может, и дольше: они все-таки уважают короля. Да нам и не нужно столько времени; если Бог позволит, то на масляной отпразднуем свадьбу Скшетуского.
   -- Только бы нам теперь не разъехаться с ним, а то было бы новое замедление.
   -- Не булавку же ищем, при нем ведь три полка. Быть может, мы его догоним под Збаражем, если он не замешкается где-нибудь с гайдамаками.
   -- Едва ли мы его догоним, но, вероятно, что-нибудь узнаем о нем по дороге, -- возразил Володыевский.
   Но узнать что-нибудь о нем оказалось трудно. Крестьяне рассказывали, что видели кое-где отряды, слышали о столкновениях с разбойниками, но не имели понятия, чьи это были войска; они могли быть как Роговского, так и Скшетуского. Вот все, что узнали два друга. Вместо этого до их сведения дошло, что казаки в стычке с литовцами потерпели поражение. Весть эта пролетела эхом еще до отъезда Володыевского из Варшавы, хотя в этом многие сомневались, теперь- же она распространилась по всему краю со всеми подробностями и выдавалась за истину. За бедствия, причиненные Хмельницким коронным войскам, заплатили литовские. Сложил свою голову Полксенжиц, старый и опытный вождь, и дикий Небаба, и Кшечовский, который добился не почестей и достоинств, не старосте и воеводств, а смерти на колу, как бунтовщик Казалось, сама Немезида отомстила ему за немецкую кровь, пролитую у Заднепровья, -- кровь Флика и Вернера, так как он попал в руки немецких радзивилловских войск и, несмотря на тяжелые раны, был посажен на кол, на котором судорожно бился целый день, пока не испустил дух Таков был конец того, который, по своей храбрости, и военному гению, мог сделаться вторым Стефаном Хмельницким и которого жажда богатств и славы толкнула на путь измены, клятвопреступления и страшных убийств, достойных самого Кривоноса.
   Вместе с ним, Полксенжицом и Небабой около двадцати тысяч молодцов положили свои головы на этом побоище или утонули в болотах Припяти. Ужас, как вихрь, пролетел по всей Украине; всем казалось, что после побед под Желтыми Водами, Корсуныо, Пилавицами настали времена таких погромов, какие прежде испытывались под Слоницею и Кумейками. Сам Хмельницкий, хоть и был наверху славы и могущественнее, чем когда-либо, испугался, узнав о смерти своего "друга" Кшечовского и снова начал обращаться к колдуньям, узнать насчет своей судьбы. Они предвещали большие войны, победы и поражения, но не могли угадать, какая участь ждет гетмана.
   Между тем предвиделось продолжительное спокойствие, как по случаю поражения Кшечовского, так и по случаю зимы. Народ начинал успокаиваться, опустошенные деревни населялись народом, мало-помалу все ободрялись.
   Точно с такой же бодростью наши приятели после продолжительного путешествия благополучно прибыли в Збараж и, объявив о себе в замке, тотчас же отправились к коменданту, в котором, к великому своему удивлению, узнали Вершула.
   -- А где же Скшетуский? -- спросил Заглоба после обыкновенных приветствий.
   -- Его нет, -- ответил Вершул.
   -- Значит, вам поручено командование крепостью?
   -- Да. Прежде был Скшетуский, но он уехал, вверив мне гарнизон до своего возвращения.
   -- А когда он обещал вернуться?
   -- Он ничего не сказал, потому что и сам не знал, только сказал перед отъездом: "Если кто ко мне приедет, пусть меня здесь ждет!"
   Володыевский и Заглоба посмотрели друг на друга.
   -- Давно он уехал? -- спросил Володыевский.
   -- Дней десять тому назад.
   -- Угостите же нас ужином, господин Вершул, на пустой желудок трудно рассуждать о делах За ужином поговорим.
   -- От души рад вам, я и сам собирался садиться за стол. Впрочем, Володыевский, как старший офицер, примет начальство, и я буду у него в гостях, а не он у меня.
   -- Нет, оставайтесь командиром, -- сказал Володыевский, -- как старший меня по годам, к тому же мне, вероятно, придется уехать:
   Вскоре ужин был подан на стол, за который сейчас же сели, и когда Заглоба успокоил свой голод двумя мисками похлебки, он обратился к Вершулу и сказал:
   -- Как вы думаете, куда мог уехать Скшетуский?
   Вершул велел уйти слугам и, подумав немного, сказал:
   -- Я думаю, что отсутствие и прибытие Скшетуского зависят от разъяснения тайны, о которой я не хотел говорить при людях. Он воспользовался благоприятным временем, так как мы( наверное, простоим здесь до весны, и, как мне кажется, он поехал на поиски княжны, которая находится в руках Богуна.
   -- Да Богуна уже нет на свете, -- сказал Заглоба.
   -- Как так?
   Заглоба с явным удовольствием рассказал все, как было. Вершул, как и Лонгин, не мог надивиться этому случаю и сказал:
   -- Тогда Скшетускому будет легче ее найти.
   -- Дело в том, отыщет ли он ее. Взял ли он с собой людей?
   -- Никого, кроме одного казачка-русина и трех лошадей.
   -- И хорошо сделал, там только хитростью можно действовать. До Каменца можно дойти и со знаменем, но в Утицах и
   Могилеве, верно, стоят казаки, там их хорошая зимовка, а в Ямполе -- их гнездо; туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.
   -- Откуда же вы знаете, что он отправился именно в ту сторону? -- спросил Вершул.
   -- Потому что княжна скрыта за Ямполем, а он знает об этом; но там столько оврагов, западней и камышей, что и сведущему трудно попасть туда, а о несведущем и говорить нечего. Я ездил на суд и за лошадьми в Ягорлык, так уж знаю. Если б мы были вместе, может быть, дело пошло бы лучше, но он один, так что сомневаюсь; может, только случайно узнает дорогу, так как и спрашивать опасно.
   -- Так вы хотели ехать вместе?
   -- Да. А теперь уж не знаю, что нам делать, -- сказал Заглоба, -- ехать или нет?
   -- Делайте по вашему усмотрению.
   -- Гм!.. Прошло десять дней, как он уехал, не догнать его, тем более что он велел ожидать здесь. Бог весть, какой дорогой он поехал? Или на Бар и Проскуров, по старому тракту, или на Каменец-Подольский. Трудно решить.
   -- Не забудьте притом, -- сказал Вершул, -- что это только предположение, что он поехал за княжной.
   -- В том-то и дело! -- сказал Заглоба. -- Может, он поехал кое-что разузнать, а потом вернется в Збараж, он знал, что мы должны были ехать вместе, и мог нас ожидать. Трудно угадать.
   -- Я советовал бы вам подождать дней десять, -- заметил Вершул.
   -- Если ждать, так ждать дольше, или совсем не ждать?
   -- А я думаю, не ждать, -- заметил Володыевский, -- и мы ничего не теряем, если завтра поедем. Если Скшетуский не отыщет княжны, то, может быть, нам Бог поможет.
   -- Нельзя к этому делу относиться легкомысленно, -- сказал Заглоба, -- вы еще молоды и ищете приключений, а здесь в том опасность, что если мы отдельно будем разыскивать ее, то возбудим подозрение в тамошних людях Казаки хитры и боятся, чтобы кто не открыл их замыслов. Они могут иметь сношения с пограничным пашой или с татарами за Днестром. Наверняка они обратят внимание на посторонних людей, которые, будут расспрашивать о дороге. Я их знаю. Выдать себя легко, а потом что?
   -- А может быть, Скшетуский попадет в такое место и положение, где наша помощь будет нужна.
   -- Это верно.
   Заглоба задумался так сильно, что у него вздулись жилы на висках Наконец, как бы пробудившись, сказал:
   -- Обсудив все, я нахожу, что лучше ехать.
   Володыевский радостно вздохнул.
   -- А когда?
   -- Через денька два-три, чтобы быть бодрыми душой и телом.
   На следующий день наши приятели начали собираться в дорогу, как вдруг накануне их отъезда приехал слуга Скшетуского, казачок Цыга, с известиями и письмом к Вершулу. Услыхав об этом, Заглоба и Володыевский отправились в квартиру коменданта и прочли следующее:
   "Я в Каменце, в который дорога на Сатанова безопасна Еду в Ягорлик вместе с купцами-армянами, которых мне рекомендовал Буковский. Они имеют татарские и казацкие охранные грамоты на свободный проезд до Аккермана. Едем с товарищами на Ушицы, Могилев и Ямполь и будем останавливаться по пути везде, где только есть живые люди; может быть, Бог поможет найти, чего ищем. Скажите моим друзьям, Заглобе и Володыевскому, чтобы они ждали меня в Збараже, если им нечего делать, потому что по этой дороге большим обществом ехать нельзя: можно возбудить подозрение казаков, которые зимуют в Ямполе и над Днестром до Ягорлыка. Чего я один не сделаю; того нам не сделать и втроем, а я притом похож на армянина. Поблагодарите их от души-за желание услужить мне, чего я до гроба не забуду, но ждать их я не мог, это превышало мои силы, и я не мог знать, приедут они или нет, а теперь лучшее время для поисков, когда купцы разъезжают с бакалейными и мануфактурными товарами. Посылаю к вам верного слугу и прошу позаботиться об нем, он для меня лишний, а я боюсь, чтобы он, по своей молодости, не проговорился. Буковский ручается за честность этих купцов, с чем я согласен, и я верю, что все в руках Всевышнего Бога, который, если захочет, окажет нам свое покровительство и сократит мучения. Аминь!"
   Заглоба окончил чтение и взглянул на своих товарищей. Они молчали наконец Вершул первый отозвался:
   -- Я знал, что он туда поехал.
   -- Что же нам делать? -- спросил Воподыевский.
   -- Что ж делать, -- разводя руками, сказал Заглоба. -- Теперь нам незачем ехать. Хорошо, что он едет с купцами, потому что всюду может заглянуть без всякой опасности, не возбуждая подозрения. В каждой хате, в каждом хуторе найдется кому что купить, так как они ограбили половину Польши. Трудно было бы нам попасть за Ямполь. Скшетуский смуглый, как валах, и легко может сойти за армянина, а вас, по вашим белобрысым усикам, сейчас бы узнали. В крестьянском платье тоже трудно было бы пробраться. Господи, помоги ему! Мы были бы там лишние, хотя, признаюсь, очень жаль, что мы не примем участия в освобождении нашей бедняжки.
   -- Однако мы сделали Скшетускому большую услугу, убив Богуна, ведь если бы он жил, здоровье Скшетуского было бы в опасности.
   Воподыевский остался недоволен; он надеялся на путешествие, полное приключений, а между тем предстояло длинное и скучное пребывание в Збараже.
   -- Не дойдем ли хотя бы до Каменца? -- сказал Володыевский.
   -- Что мы там будем делать и с чего жить? -- ответил Заглоба. -- Все равно, к какому бы месту мы ни приросли; нужно ждать, потому что это путешествие, наверно, займет у Скшетуского много времени. Человек до тех пор молод пока в движении (Заглоба меланхолически опустил голову на грудь), а старится в бездействии, но что ж делать, обойдется он и без нас. Завтра отслужим торжественную обедню, чтобы ему посчастливилось. Главное, мы избавились от Богуна. Прикажите-ка расседлать лошадей, и будем ждать.
   Для двух приятелей настали длинные однообразные дни ожидания, которые не помогали сократить ни игра в кости, ни кутежи. Между тем настала суровая зима. Снегу выпало на аршин, покрыв збаражские окрестности; звери и птицы приблизились к жилищам. По целым дням слышалось карканье ворон. Прошел декабрь, потом январь и февраль, а о Скшетуском не было слышно ничего.
   Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений, Заглоба грустили уверял, что он старится.
  

Глава XVI

  
   Комиссары, высланные Польшей для переговоров с Хмелем, пробрались наконец с большим трудом до Новоселок, где и остановились, дожидаясь ответа от непобедимого гетмана, который между тем пребывал в Чигирине. Они сидели грустные и удрученные, потому что во все время пути им грозила смерть и на каждом шагу увеличивались препятствия. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей вконец по случаю войны, и добивались смерти комиссаров. Беспрестанно встречали они независимые ватаги, состоявшие из разбойников и диких чабанов, не имеющих ни малейшего понятия о правах народов, а жаждущих крови и добычи. Правда, комиссары имели в своем распоряжении сотни всадников, которыми командовал Брашовский, кроме того Хмельницкий, предвидя, что их может встретить на пути, прислал им полковника Донца с четырьмястами молодцов; но конвой этот легко мог оказаться недостаточным, так как дикие толпы росли с каждой минутой и принимали угрожающий вид. Едва кто осмеливался отлучиться из конвоя или от службы хоть на минуту, пропадал бесследно. Они похожи были на горсть путешественников, окруженных бесчисленной стаей проголодавшихся волков. Так проходили дни и недели; на ночлеге в Новоселках им казалось, что пришла их последняя минута. Драгуны и конвой Донца с вечера вели формальную войну за жизнь комиссаров, а те, молясь за умирающих, поручали душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал их, между тем через окна вместе с дуновением ветра до них доносились отголоски выстрелов, адский хохот, крики о выдаче головы воеводы Киселя, главного предмета остервененной черни. Это была страшная ночь, долгая, зимняя ночь! Воевода Кисель, опершись головой на руку, сидел неподвижно в продолжение нескольких часов. Он не боялся смерти: со времени отъезда из Гущи он был так утомлен, измучен, что, казалось, готов с радостью встретить ее, но в душу его проникло безграничное отчаяние. Он, как настоящий русин по крови и плоти, первый взял на себя роль умиротворителя в этой беспримерной войне; он выступал везде, в сенате и на сейме, как самый горячий сторонник переговоров; он поддерживал политику канцлера и примаса; он более всех порицал Иеремию, действуя в пользу казачества и Польши, и верил всей душой, что переговоры и уступки умиротворят все, успокоят. И теперь именно в эту минуту, когда он вез булаву Хмельницкому и уступки казачеству, он усомнился во всем; он увидел ничтожность своих усилий, увидел под своими ногами пустоту и пропасть.
   "Неужели они более ничего не желают, кроме крови! -- думал Кисель, -- Идет ли речь о настоящей свободе или свободе грабежей и поджогов?" И он подавлял стоны, разрывавшие его благородную душу.
   -- Голову Киселя! Погибель ему! -- отвечала толпа на его мысли.
   И воевода охотно принес бы им в дар эту седую голову, если знал, что это остановит кровопролитие.
   Пока он так раздумывал, какой-то луч надежды и отваги осветил на минуту тот мрак, которой водворило в нем отчаяние, и несчастный старик уверял себя, что эта чернь далеко не все казачество, не Хмельницкий и его полковники, и что с ними только начнутся переговоры.
   "Но могут ли они быть прочны, пока полумиллионная толпа крестьян стоит под оружием? Не растаят ли они с первым веянием весны, как этот снег, который теперь покрывает степь?" И ему снова приходили в голову слова Иеремии; "Милость оказать можно только побежденным!" -- и его мысль погружалась во мрак, а под ногами открывалась бездонная пропасть.
   Между тем уже было за полночь. Шум и выстрелы немного притихли, а вместо них увеличивался свист ветра, на дворе стояла метель, усталая толпа начала расходиться по домам, и надежда вернулась в сердца комиссаров.
   Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся со скамьи, прислушиваясь у окна, занесенного снегом, и сказал:
   -- По-видимому, с Божьей помощью мы доживем еще до утра.
   -- Быть может, Хмель подошлет побольше людей, -- сказал Смировский, -- с этим конвоем нам не дойти.
   Зеленский, подчаший брадлавский, горько улыбнулся.
   -- Кто бы мог сказать, что мы сделаемся "комнатными" комиссарами.
   -- Я уж был послом у татар, -- говорил новгородский хорунжий, -- но такого посольства я не видал никогда в жизни. В нашем лице Польша больше унижена, чем под Корсунью и Пилавицами. И я вам советую вернуться, а о переговорах нечего и думать.
   -- Да, вернемся, -- повторил, как эхо, Бржозовский, каштелян киевский. -- Если нельзя заключить мира, пусть будет война.
   Воевода Кисель поднял свои стеклянные глаза и остановил их на каштеляне.
   -- Желтые Воды, Корсунь, Пилавицы! -- глухо произнес он и замолчал, а за ним смолкли и все, только Кульчинский, скарбник киевский, начал вслух читать молитву, а ловчий Кшечовский, сжав голову руками, повторял:
   -- О, что за время! что за время! Господи, помилуй нас!
   В эту минуту дверь раскрылась, и Брышовский, капитан драгунов епископа познанского, командующий конвоем, вошел в избу.
   -- Ясновельможный воевода, -- сказал он, -- какой-то казак желает видеть комиссаров.
   -- Хорошо, -- ответил Кисель, -- а чернь разошлась?
   -- Разошлась, но обещала завтра вернуться.
   -- Сильно напирали?
   -- Ужасно, но казаки Донца убили нескольких из их; завтра обещали сжечь нас.
   -- Хорошо; пусть войдет казак.
   Через минуту дверь открылась, и какая-то чернобородая фигура остановилась у порога.
   -- Кто ты?-- спросил Кисель.
   -- Ян Скшетуский, гусарский поручик князя воеводы русского.
   Каштелян Бржозовский, Кульчинский и ловчий Кшечовский повскакали со скамеек. Все они служили последнее время вместе с князем под Махновкой и Константиновой и очень хорошо знали поручика, а Кшечовский был даже его родственником.
   -- Правда! правда! это Скшетуский, -- повторяли они.
   -- Что ты здесь делаешь и как попал сюда? -- спросил Кшечовский, обнимая его.
   -- Как видите, в крестьянской одежде, -- сказал Скшетуский.
   -- Воевода! -- крикнул каштелян Бржозовский. -- Это наипервейший рыцарь их хоругви, воеводы русского.
   -- Сердечно приветствую его, -- сказал Кисель, -- я вижу, что он храбрый кавалер, если пробрался к нам.
   И, обращаясь к Скшетускому, прибавил:
   -- Чего вы желаете от меня?
   -- Чтоб вы позволили мне ехать вместе с вами.
   -- Неужели вам хочется попасть в драконову пасть?.. Впрочем, если вы желаете, мы против этого ничего не имеем.
   Скшетуский молча поклонился. Кисель смотрел на него с удивлением. Суровое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и печалью.
   -- Скажите мне, -- сказал воевода, -- какая причина гонит вас в тот ад, куда никто по собственной воле не идет?
   -- Несчастье, воевода.
   -- Напрасно я спросил. Верно, вы потеряли кого-нибудь из близких и едете отыскивать там?
   -- Точно так
   -- Давно это случилось?
   -- Прошлой весною.
   -- Как так? А вы теперь только собрались на поиски? Это почти год! Что же вы до сих пор делали?
   -- Я воевал в рядах русского воеводы.
   -- Разве такой добрый господин не хотел вас отпустить?
   -- Я сам не хотел.
   Кисель опять взглянул на молодого рыцаря, настало молчание, которое прервал киевский каштелян:
   -- Всем нам, кто служил у князя, известно несчастье этого рыцаря, над которым мы уже плакали; а что он желал, пока была война, служить отчизне в ущерб собственным интересам, тем похвальнее с его стороны. Это редкий случай в нынешнее испорченное время.
   -- Если окажется, что мое слово значит что-нибудь у Хмельницкого, то поверьте, что я не пожалею его в вашем деле,-- сказал Кисель.
   Скшетуский опять поклонился.
   -- А теперь идите отдохнуть, -- ласково сказал воевода, -- вероятно, вы устали, как и мы все, не имея ни минуты покоя.
   -- Я его возьму с собою, он мой родственник, -- сказал возчий Кшечовский.
   -- Пойдем и мы все отдохнуть, -- сказал Бржозовский, -- может быть, не придется нам спать следующую ночь.
   -- Может, уснем вечным сном, -- докончил воевода. С этими словами он отправился в комнату, у двери которой ожидал слуга; за ним разошлись все остальные. Кшечовский повел Скшетуского к себе на квартиру, находившуюся через несколько домов дальше. Слуга с фонарем шел впереди.
   -- Какая темная ночь, -- сказал ловчий, -- и вьюга усиливается. Эх, Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, что настает страшный суд. Чернь почти держала нож у самого горла. У Бржозовского, бедняги, руки устали драться. Мы уж начали было прощаться.
   -- Я был среди черни, -- ответил Скшетуский. -- Завтра к вечеру ожидают новой шайки разбойников, которым донесли о вас. Завтра непременно нужно уезжать отсюда.. Вы едете в Киев?
   -- Это зависит от распоряжения Хмельницкого, к которому поехал князь Четвертинский. Вот моя комната войди, я велел согреть вина, так подкрепимся перед сном.
   Они вошли в избу, в камине которой пылал яркий огонь. Дымящееся вино стояло на столе. Скшетуский с жадностью схватил стакан.
   -- Со вчерашнего дня я ничего не. ел, -- сказал он.
   -- Ты страшно похудел. Видно, печаль и труд подорвали твое здоровье. Но расскажи мне про себя, я знаю кое-что про твои дела, -- ты думаешь отыскать там, у них, княжну?
   -- Или ее, или смерть, -- ответил рыцарь.
   -- Вернее смерть найдешь; почему же ты знаешь, что княжна там? -- спросил ловчий.
   -- Потому что я уже везде искал.
   -- Где же именно?
   -- От Днестра до Ягорлика я ездил с купцами-армянами, так как были следы, что она там; везде я был, а теперь еду в Киев, потому что Богун намеревался отвезти ее туда.
   Едва поручик выговорил имя Богуна, как ловчий схватился за голову.
   -- Ведь я тебе не сообщил самой важной новости. Я слыхал, что Богун убит!
   Скшетуский побледнел.
   -- Как? Кто тебе сказал?
   -- Да тот шляхтич, который уж раз спас княжну под Константиновом. Я его встретил по дороге в Замостье. Мы разъехались в дороге. Едва я успел спросить его о новостях, он мне сказал, что Богун, убит. "Кто убил?" -- спросил я. "Да я", -- ответил он. И потом мы разъехались.
   Огонь, воспламенивший лицо Скшетуского, погас вдруг.
   -- Этому шляхтичу едва ли можно верить. Нет, он не был бы в состоянии убить Богуна!
   -- А ты его не видел? Мне помнится, он говорил, что едет к тебе в Замостье.
   -- Я не дождался его в Замостьи, он, верно, теперь поехал в Збараж, но мне необходимо было догнать комиссию, и я с Каменца не возвращался на Збараж и не виделся с ним. Он мне раньше говорил, будто в плену у Богуна подслушал, что она скрыта за Ямполем и что потом Богун хотел перевезти ее в Киев и повенчаться с нею. Может быть, и это ложь, как все, что Заглоба говорит.
   -- Чего же ты, в таком случае, едешь в Киев?
   Скшетуский умолк; через минуту слышен был только шум и свист ветра.
   -- Если только Богун не убит, то ты можешь попасть в его руки, -- сказал ловчий, прикладывая пальцы ко лбу.
   -- Да я с этой целью и еду, чтобы его найти, -- глухо возразил Скшетуский.
   -- Как так?
   -- Пусть свершится над нами суд Божий!
   -- Да он биться с тобой не станет, а просто велит убить или продаст татарам.
   -- Ведь я теперь в числе комиссарского конвоя.
   -- Дай Бог, чтобы мы сами спасли свои головы, а что уж говорить о конвое.
   -- Кому жизнь тяжела, тому могила будет легка.
   -- Побойся Бога, Ян! Здесь дело не о смерти идет, она никого не обойдет, но они могут отдать тебя на турецкие галеры.
   -- Неужели ты думаешь, что мне там хуже будет, чем здесь?
   -- Я вижу, что ты в отчаянии и не веришь в милосердие Божье.
   -- Ошибаешься! Я только говорю, что мне худо на свете, но я давно примирился с волей Бога. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь об стену головой, но хочу, пока жив, исполнить свой долг.,
   -- Но боль отравляет тебя.
   -- На то Бог и посылает мучение, чтобы оно отравляло человека, а пошлет лекарство, когда сам захочет.
   -- Мне нечего отвечать на такой аргумент, -- сказал ловчий. -- В Боге наша надежда и спасение -- как для нас, так и для Польши. Король поехал в Ченстохов, может быть, вымолит что у Пресвятой Девы, иначе, все погибнем,
   Настала тишина, из-за окон слышались только драгунские вопросы: "Кто идет?"
   -- Да, да, -- сказал через минуту ловчий. -- Мы все принадлежим скорей к мертвецам, чем к живым. В Польше разучились смеяться, слышны только стоны, как вой ветра в трубе. И я верил, что настанут лучшие времена, пока вместе с прочими не приехал сюда, но вижу теперь, что тщетна была моя надежда. Разорение, война, голод, убийства и ничего больше, ровно ничего.
   Скшетуский молчал; пламя огня, горевшего в камине, освещало его исхудалое и суровое лицо.
   Наконец он поднял голову и серьезно сказал:
   -- Земная жизнь пройдет и не оставит после себя никакого следа.
   -- Ты говоришь, как монах, -- сказал ловчий. Скшетуский не отвечал, а ветер все жалобнее стонал в трубе.
  

Глава XVIII

  
   На следующий день между комиссарами было долгое совещание, вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому, или ждать, пока тот не изъявит раскаяния и покорности. Решили на том, чтобы обласкать его гуманностью и королевской милостью, и на следующий день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Мельницкий ждал их перед своим домом, среди полковников, старшин, толпы казаков и черни; ему хотелось, чтобы весь народ видел, какой почестью окружает его даже сам король. Он сел на возвышении, под знаменем и бунчуком, в собольей фасной шапке, упершись руками в бока и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой: он ждал комиссаров, имея сбоку иностранных послов. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Так только м могло представить воображение народа своего великого героя, победителя гетманов, шляхты и вообще ляхов. Хмельницкий немного постарел за этот год, но не согнулся, а его могучие плечи выказывали силу, способную разрушать государства или создавать новые; его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления крепкими напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Гроза и гнев дремали под складками морщин на его лице. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение, что комиссары недостаточно скоро шли с королевскими дарами; а из ноздрей его выходили два столба пара, казавшиеся на морозе столбами дыма из ноздрей Люцифера, и в этом пару он сидел весь пурпурный, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.
   Наконец появилась свита послов; во главе шли барабанщики, бившие в котлы, и трубачи с надувшимися щеками, извлекая из медных инструментов жалобные звуки, точно на похоронах славы и величия Польши. За этой капеллой ловчий Кшечовский нес булаву на бархатной подушке, Кульчинский -- скарбник киевский -- знамя с орлом и надписью; за ними шел одиноко Кисель, худой, высокий, с белой бородой, спускавшейся на грудь, со страданием на аристократическом лице и глубокой болью в душе. За воеводой шли в отдалении остальные комиссары, а шествие замыкал отряд драгун Брышевского под командой Скшетуского.
   Кисель шел медленно, потому что в эту-минуту Он ясно видел, что из-за куска разорванного договора, из-за предлога изъявления королевской милости и прощения виднелась иная, противная истина, которую увидели бы даже слепые и услышали глухие и которая громко говорила ему: "Не изъявление королевской милости несешь ты, Кисель, а сам идешь просить ее, купив ценой булавы и знамени; ты идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени Польши, ты, сенатор и воевода"... Его душа раздиралась на куски, и он чувствовал себя ничтожнее червя и пылинки, а в ушах его звучали слова Иеремии: "Лучше не жить, чем жить в неволе у мужиков и басурманов". Чем же он, Кисель, был в сравнении с князем из Лубен, который являлся перед бунтовщиками не иначе как с нахмуренными бровями; среди запаха серы, пламени войн и дыма пороха, чем же он был? Под гнетом этих мыслей рвалось сердце воеводы, улыбка навсегда улетела с его лица, а радость -- из сердца; он готов был лучше умереть, чем сделать ещё один шаг, однако он шел, потому что его толкало вперед прошлое, все труды и усилия, вся неумолимая логика его прошлых действий...
   Хмельницкий ждал его, упершись в бока, с надутыми губами и нахмуренным челом.
   Шествие приблизилось наконец. Кисель подошел несколько шагов вперед к возвышению. Барабанщики и трубачи умолкли, и воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только морозным ветром, который хлопал развевавшимся красным знаменем
   -- Драгуны, в тыл! За мной! Это был голос Скшетуского.
   Все взоры обратились в его сторону. Даже Хмельницкий поднялся на своем возвышении, чтобы взглянуть, что случилось. Лица комиссаров побледнели; Скшетуский сидел на лошади бледный, с блестящими глазами, с саблей наголо, и, обратившись к драгунам, повторил еще раз команду:
   -- За мной!
   Среди глубокой тишины раздался топот лошадей по замерзшей земле. Дисциплинированные драгуны повернули лошадей на месте, поручик, став во главе, сделал знак саблей, и отряд двинулся медленно в помещение комиссаров.
   Удивление и сомнение выразилось на лицах-всех, не исключая и Хмельницкого; в голосе Скшетуского слышалось что-то странное, однако, никто точно не знал, не принадлежит ли внезапное удаление драгун к церемониалу торжества. Один Кисель понял все: и трактат, и жизнь комиссаров вместе с отрядом висели в эту минуту на волоске; и чтобы не дать опомниться Хмельницкому, он начал речь с изъявления королевской милости гетману и всему Запорожью. Но вдруг речь его была прервана новым происшествием, которое было тем хорошо, что отвлекло внимание от первого. Старый полковник Дедяла, стоя подле Хмельницкого, начал потрясать булавой на воеводу, бросаться и кричать:
   -- Что ты говоришь -- король! Король и есть король, но вы -- королевичи, князья и шляхта -- натворили многое... Ты, Кисель, кровь из крови нашей, отлучился от нас и пристал к ляхам. Довольно нам твоей болтовни, если нам нужно чего, то мы сумеем добыть саблей.
   Воевода изумленно посмотрел на Хмельницкого и сказал:
   -- В такой-то дисциплине вы держите своих полковников, гетман!
   -- Молчать, Дедяла! -- крикнул Хмельницкий.
   -- Молчи! Молчи! Успел напиться, хотя еще рано! -- повторили другие полковники. -- Пошел прочь, а то мы вытащим тебя за чуб.
   Дедяла хотел продолжать, но его схватили за плечи и вытолкали за круг.
   Воевода продолжал свою красивую и гладкую речь, объясняя Хмельницкому, какой он удостаивается чести, получив знаки власти, которыми он пользовался до сих пор только как похититель. Король, имея право карать, милует его за то послушание, которое он оказал ему под Замостьем, и за то, что прежние преступления совершены были не при его владычестве. Будет вполне справедливо, если он, Хмельницкий, так много виноватый, выразит свою благодарность королю за оказанную ему милость, прекратит кровопролитие и, успокоив чернь, приступит с комиссарами к трактатам.
   Хмельницкий молча принял булаву и знамя, которое приказал развернуть над собою. При виде этого чернь завыла так, что несколько минут нельзя было ничего расслышать.
   На лице Хмельницкого выразилось удовольствие, и он, спустя минуту, сказал:
   -- За такую великую милость, оказанную мне через вас королем, который дает мне власть над войском и прощает прошлые преступления, я покорно благодарю. Я всегда говорил, что король ко мне благосклоннее, чем к вам, королевичам, и вот лучшее тому доказательство: он мне присылает знаки своего расположения за то, что я рубил вам головы; так я буду поступать и впредь, если вы не будете слушаться меня и короля.
   Последние слова Хмельницкий сказал возвышенным голосом, морща брови, как будто начинал возгораться гневом; комиссары оцепенели при таком неожиданном обороте ответа.
   -- Король приказывает вам прекратить кровопролитие и начинать с нами переговоры.
   -- Не я проливаю кровь, а литовские войска, -- резко ответил гетман, -- я получил известие, что Радзивилл вырезал Туров и Мозырь, и если это верно, то у меня много ваших пленных, и даже знатных, и я всем им велю срезать головы. К переговорам и я не приступлю теперь, так как моего войска здесь нет, кроме нескольких полков, все на зимовке; без него я не могу начинать. Впрочем, не стоит дольше говорить на морозе. То, что вы должны были мне вручить, я получил; все видели и знают, что я гетман от имени короля, а теперь я вас угощу водкой и обедом, да я и сам голоден.
   С этими словами Хмельницкий пошел в свой дворец, а за ним комиссары и полковники... В большой избе посередине стоял накрытый стол, гнувшийся под тяжестью награбленного серебра, между которым воевода Кисель, может быть, нашел бы и свое собственное, взятое прошлым летом в Гущи. На столе была масса свинины, воловьего мяса и татарского пилава; в избе пахло водкой -- просянкой, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий сел, посадив по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бржозовского, и, указав рукой на водку, сказал:
   -- Говорят в Варшаве, что я пью ляшскую кровь, но я предпочитаю водку, предоставляя кровь собакам.
   Полковники начали хохотать так, что стены задрожали. Такую пилюлю преподнес Хмельницкий комиссарам перед обедом, и они ее молча проглотили, чтобы, как писал подкоморий львовский, "не дразнить зверя". Только пот струился по челу Киселя.
   Началось угощение. Полковники брали пальцами из блюд говядину. Киселю и Бржозовскому клал на тарелку гетман собственноручно, и начало обеда пришло в молчании; каждый спешил успокоить голод. В тишине слышалось только хрустение костей на зубах собеседников или фырканье пьющих; по временам, кто-нибудь произносил слово, которое оставалось без ответа, только потом Хмельницкий, выпив несколько ковшей просянки и закусив говядиной, обратился к воеводе и спросил;
   -- Кто у вас начальником?
   На лице Киселя виднелось беспокойство.
   -- Скшетуский, честный молодой человек! -- ответил он.
   -- Яего знаю, -- сказал Хмельницкий. -- А почему он не хотел присутствовать, когда вы мне вручали дары?
   -- Потому что он принадлежит не к числу свиты, а послан ради нашей безопасности; такой он получил приказ.
   -- А кто ему дал такой приказ?
   -- Я, -- ответил воевода -- я находил неприличным присутствие драгун при поднесении даров, которые стояли бы у вас и у нас за спиной.
   -- А я думал совсем другое; я знаю, что у этого солдата крепкая спина.
   -- Мы-то уже не боимся драгун, -- вмешался Ячевский. -- Сильны они были прежде для нас, но мы узнали под Пилавицами, что это уж не те ляхи, которые били когда-то турок, татар и немцев.
   -- Не Замойские, Жолкевские, Ходкевичи, Хмелезские и Конецпольские, -- прервал Хмельницкий, -- а Тхоржевские и Заюнчковские, дети, вооруженные железом. Они замерли от страха, как увидали нас, и убежали, хотя татар было не более трех тысяч.
   Комиссары молчали, только еда и напитки казались им все горче и горче.
   -- Прошу покорно, кушайте и пейте -- сказал Хмельницкий, -- иначе я подумаю, что наша казацкая пища не хочет пройти через ваше горло.
   -- Если они у них тесны, то мы можем расширить, -- воскликнул Дедяла.
   Развеселившиеся полковники рассмеялись, но Хмельницкий грозно посмотрел, и все утихло.
   Больной несколько дней Кисель был бледен, Бржозовский же, наоборот, покраснел так, что, казалось, кровь готова брызнуть сквозь кожу. Наконец он не выдержал и крикнул:
   -- Разве мы пришли сюда не обедать, а слушать оскорбления?
   -- Вы приехали для переговоров, -- сказал Хмельницкий -- а между тем литовские войска режут и жгут. Мозырь и Туров вырезали, и если это известие оправдается, то я четыремстам пленным на ваших глазах велю отрубить головы.
   Бржозовский сдержался, хотя кровь в нем кипела.
   Что было делать: жизнь пленных зависела от каприза гетмана, и нужно былЬ все выносить и заискивать, чтобы его успокоить.
   В этом духе, тихо и скромно, отозвался кармелит Лентовский:
   -- Бог милостив, -- сказал он, -- быть может, известия о Турове и Мозыре не подтвердятся.
   Едва он кончил, как Фёдор Весняк, полковник черкасский, нагнулся и махнул булавой, чтобы ударить кармелита; к счастью, не достал, потому что его отделяли четыре человека.
   -- Молчи, поп! -- крикнул он. -- Не твое дело приписывать мне ложь. Выйди только на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников!
   Все начали успокаивать его, но не могли с ним ничего поделать и выволокли за волосы из избы.
   -- Когда вы, гетман, желаете, чтобы комиссия опять собралась?-- спросил Кисель, желая дать разговору другой оборот.
   К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян и поэтому дал скорый и ядовитый ответ
   -- Завтра будет суд и расправа; теперь я пьян. Что вы мне здесь про комиссию толкуете, не даете ни пить, ни есть! -- И он ударил кулаком по столу так, что ковши и блюда забренчали. -- Через четыре недели я все переверну вверх дном, вас разобью или продам турецкому царю. Король королем и будет, чтобы рубить головы шляхтичам и князьям! Согрешит князь -- срезать голову! Вы угрожаете шведами, но и они не сдержат меня. Тугай-бей -- брат мой, душа моя, один сокол на свете, готов все сделать, что я захочу!
   Хмельницкий, со свойственной пьяным наглостью, перешел от гнева к ласке; голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.
   -- Вы хотите, чтобы я поднял саблю на турок и татар, но напрасно! Я на вас пойду с добрыми моими друзьями, Я уж разослал приказания по полкам, чтобы молодцы кормили лошадей и готовились в путь без телег и пушек; все это я найду у ляхов. Если кто из казаков возьмет телегу, я велю ему голову снести; я и сам не возьму коляски, только мешки, и так дойду до Вислы и скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете каркать из-за Вислы, я вас и там найду. Довольно вам владычествовать с вашими драгунами, гады вы проклятые!..
   И он стьем, и еще потому, что прежние проступки Хмельницкого были совершены не во время его царствования. Он уверен, что Хмельницкий, так много провинившийся, будет признателен за милость и прощение, остановит пролитие крови, успокоит холопов и вступит в переговоры с комиссарами.
   Хмельницкий в молчании принял булаву и знамя, которое приказал тотчас же развернуть над собою. Чернь, увидев это, радостно завыла и заглушила дальнейшие слова воеводы. На лице гетмана выразилось удовольствие. Он выждал с минуту и заговорил:
   -- За великую милость, которую вы передали мне от имени короля, за то, что его величество и властью над войском наградил меня, и прежние мои прегрешения прощает, смиренно благодарю. Я всегда говорил, что король будет заодно со мною против вас, лукавые вельможи и магнаты! И вот лучшее доказательство -- он награждает меня за то, что я вам головы рубил; так я буду поступать и впредь, если вы ни мне, ни королю во всем не будете послушны.
   Последние слова Хмельницкий проговорил, возвысив голос и хмуря брови, как будто гнев совсем овладел им. Комиссары окаменели при таком, совсем неожиданном повороте его речи. Кисель ответил спокойно:
   -- Король приказывает вам, пан гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.
   -- Кровь проливал не я, а литовские войска, -- грубо перебил гетман. -- Я получил сведения, что Радзивилл вырезал мои Мозырь и Туров, и если это правда, -- ваших пленных вельмож немало у меня, -- всех их сейчас же прикажу обезглавить. К переговорам сейчас я не приступлю. Войска теперь у меня нет, только несколько полковников, остальные на зимовниках, а без них я не могу начать. Однако что тут долго толковать на морозе! Что вы должны были мне отдать, то отдали; теперь все знают, что я гетман по королевскому повелению, а теперь прошу вас пожаловать ко мне на обед. Я голоден.
   Хмельницкий пошел к своему дому, а за ним комиссары и полковники. В большой средней комнате стоял накрытый стол, сгибающийся под тяжестью добытого серебра, среди которого Кисель мог бы найти и свое из разграбленной в прошлом году Гущи. На столе возвышались горы свинины, говядины и татарского плова, по всей же комнате носился запах водки, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий усадил по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бжозовского и, указав рукою на горилку, сказал:
   -- В Варшаве говорят, что я пью ляшскую кровь, а я предпочитаю горилку, кровь оставляя собакам.
   Полковники разразились хохотом, от которого задрожали стены.
   Вот такой закускою угостил гетман комиссаров перед обедом, и тем пришлось проглотить это, не пикнув, дабы, как писал подкоморий львовский, "не раздразнить зверя".
   Только крупные капли пота выступили на бледном лбу Киселя.
   Обед начался. Полковники брали из мисок руками куски мяса. Киселю и Бжозовскому накладывал сам гетман, и начало обеда прошло в молчании, потому что каждый спешил утолить голод. В тишине слышалось только чавканье да громкое иканье обедающих; только изредка кто-нибудь бросит слово, но и оно останется без ответа. Наконец Хмельницкий, выпив несколько чарок просяной водки, вдруг обратился с вопросом к Киселю:
   -- Кто у вас начальствовал конвоем?
   На лице Киселя отразилось беспокойство.
   -- Скшетуский, хороший рыцарь, -- сказал он.
   -- Я его знаю. Но отчего же он не захотел быть при поднесении мне даров?
   -- Он был приставлен к нам не для представительства, а только для конвоя.
   -- А кто ему дал такой приказ?
   -- Я. Я рассудил, что было бы неуместно, если бы драгуны торчали у нас перед носом во время передачи.
   -- А я думаю тут другое -- у этого солдата твердая душа.
   Тут в беседу вмешался Яшевский.
   -- Мы теперь драгунов не боимся, -- сказал он. -- Ляхи давно когда-то были сильны ими, а теперь под Пилавцем мы убедились, что они стали теперь не те, что бивали когда-то и турок, и татар, и немцев...
   -- Не замойские, жулкевские, ходкевичи, хмелецкие и конецпольские, -- прервал Хмельницкий, -- а трусовские дети, одетые в железо. Со страху чуть не померли, как увидели нас, и убежали, хотя татар было не больше трех тысяч...
   Комиссары молчали. Яства и напитки уже не шли в горло.
   -- Покорнейше прошу, -- угощал Хмельницкий, -- а то я подумаю, что наши простые казацкие кушанья не лезут в ваши панские горла.
   -- Если они чересчур тесны, то можно их и подрезать, -- закричал Дзедзяла.
   Полковники, уже порядком захмелевшие, разразились хохотом, но Хмельницкий обвел их грозным взглядом, и все утихло снова.
   Кисель, больной вот уже несколько дней, был бледен, как полотно, Бжозовский же сидел красный, как рак. Наконец, он не выдержал и разразился:
   -- На обед мы пришли сюда или на поношение?
   -- Вы приехали вести переговоры, а в это время литовские войска жгут и режут, -- поспешил ответить Хмельницкий. -- Мозырь и Туров вырезаны, и если это правда, я на ваших глазах велю обезглавить сорок ваших пленников.
   Бжозовский, хоть и через силу, но все же сдержался. Да! Жизнь пленников зависела от настроения гетмана, от одного его взгляда; нужно было все сносить да еще сдерживать его порывы, чтобы он не потерял здравомыслия.
   Тут тихим голосом заговорил кармелит Лентовский, человек мирный и боязливый:
   -- Милосердный Бог даст, что, может быть, известия из Литвы о Турове и Мозыре неверны.
   Но едва он договорил, как Федор Весняк, полковник черкасский, наклонился и замахнулся булавой, чтобы ударить кармелита в затылок, но, к счастью, их разделяли четверо обедающих. Пришлось ограничиться бранью:
   -- Молчи, поп! Не твое дело брехней своей дурачить меня! Пойдем на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников.
   Товарищи начали было унимать буйного полковника, но, не преуспев в этом, вытолкали его вон из комнаты.
   -- Когда, пан гетман, вы желаете, чтобы собралась комиссия? -- спросил Кисель, желая дать разговору другой поворот.
   К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян изрядно.
   -- Завтра и дело, и расправа будет; теперь я пьян! -- закричал он. -- Что вы мне долдоните о комиссии, ни поесть, ни выпить спокойно не даете! Довольно с меня этого! Быть войне (он грохнул кулаком по столу)! Я в четыре недели переверну все вверх ногами и потопчу вас, а потом продам султану. Король на то и король, чтобы резать шляхту, королевичей и князей. Провинился князь -- голову с него долой, провинился казак -- голову с него долой! Вы грозите мне шведами, но меня и шведы не удержат. Тугай-бей недалеко от меня, брат мой, душа моя, сокол мой единственный; он готов сделать все, что я ни захочу.
   Тут Хмельницкий, с непоследовательностью пьяного человека, перешел от гнева к умилению. Даже голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.
   -- Вы хотите, чтобы я поднял саблю, на татар и турок, но ничего из этого не выйдет! Я на вас пойду с друзьями моими. Я отослал мои полки, чтобы казаки кормили коней и были готовы в дорогу без возов, без пушек -- у ляхов все это найдется. Кто из казаков возьмет телегу, того я повешу, и сам коляски не возьму, только седло да торбу, а как дойду до Вислы -- скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете кричать из-за Вислы, я найду вас и там. Довольно вашего владычества, ваших драгунов, кровопийцы проклятые и лживые!
   Он вскочил с места, плюнул на пол, схватил себя за чуб и, топая ногами, продолжал кричать, что войне -- быть, что он получил на нее Божье разрешение и благословение, что ему нет дела до комиссии и комиссаров, что он не желает даже перемирия.
   Наконец, он заметил изумление комиссаров, вспомнил, что если они уедут, то война начнется тотчас же, зимою, когда казаки не будут иметь возможности окапываться, и, успокоившись, вновь сел на лавку. Голова его опустилась на грудь, руки повисли вдоль тела. Гетман отдыхал после приступа. Потом вдруг схватил чарку водки.
   -- За здоровье его величества короля! -- крикнул он.
   -- Да здравствует! -- повторили полковники.
   -- Ну, ты, Кисель, не печалься, -- продолжал гетман, -- и не принимай к сердцу того, что я говорил сейчас. Теперь я пьян. Мне ворожея говорила, что война должна быть, но я подожду до первой травы, тогда пусть и собирается комиссия. Я тогда и пленников выпущу. Мне говорили, что вы больны, так будьте и вы здоровы.
   -- Благодарю вас, гетман запорожский, -- сказал Кисель.
   -- Вы мой гость; я помню об этом.
   Тут Хмельницкий снова расчувствовался и полез обнимать воеводу. За ним потянулись другие полковники, дружески пожимали комиссарам руки, трепали их по плечу и повторяли за гетманом: "До первой травы!". Комиссары сидели точно на угольях. Впрочем, не было недостатка и в угрозах и среди проявлений казацкой нежности. Одни кричали воеводе: "Мы хотим резать ляхов, а ты наш человек!". Другие говорили: "А что, паны? Прежде вы били нас, а теперь прощения просите! Смерть вам, белоручкам!". Атаман Волк, бывший мельник из Нестервара, заявил: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" -- "Выдайте нам Ерему, -- кричал, покачиваясь, Яшевский, -- и мы простим вас!"
   В комнате царила невыносимая духота; стол, покрытый остатками мяса, хлебными крошками, лужами пролитой водки и меда, являл омерзительную картину. Наконец, вошли ворожеи, с которыми гетман имел обыкновение пьянствовать до глубокой ночи, слушая их прорицания. Киселю совсем стало дурно.
   -- Благодарим вас, гетман, за обед, -- сказал он слабым голосом.
   -- Я приеду к вам завтра обедать, -- ответил гетман, -- а теперь идите себе. Донец с казаками проводит вас домой, чтобы вас не обидел кто-нибудь из черни.
   Комиссары поклонились и вышли. Донец, действительно, поджидал их перед резиденцией гетмана.
   Посольство в молчании двинулось по домам. Оказалось, что квартиры их находятся в разных частях города. Хмельницкий нарочно устроил так, чтобы лишить их возможности часто встречаться и советоваться.
   Измученный, истерзанный Кисель тотчас же лег в постель и не вставал до следующего дня. Только в полдень он приказал позвать к себе Скшетуского.
   -- Что же вы наделали? -- сказал он. -- Что вы наделали? Вы и себя и всех нас обрекли на верную смерть.
   -- Mea culpa {Моя вина (лат.).}, пан воевода! -- ответил рыцарь. -- Я сам не знаю, что со мною было, только я предпочел бы умереть сто раз, чем видеть все это.
   -- Хмельницкий счел себя оскорбленным. Мне едва удалось успокоить efferatum bestiam {Дикого зверя (лат.).} и объяснить ваш поступок. Сегодня он должен быть у меня и, вероятно, спросит у вас об этом. Тогда вы скажете, что получили такой приказ от меня.
   -- С сегодняшнего дня прошу вас передать команду Брышовскому -- он выздоровел.
   -- Тем лучше; ваш характер не годится для нынешнего времени. Трудно обвинить вас в чем-нибудь, кроме неосторожности, но ваша молодость и неумение сдержать свои порывы видны на каждом шагу.
   -- Я привык ко всему, пан воевода, только позора снести не в силах.
   Воевода тихо простонал, как раненый, которого ударили по больному месту, и грустно усмехнулся.
   -- Мне не впервой слышать такие слова... прежде я плакал над ними горькими слезами, а теперь уж у меня и слез не стало.
   Скшетуский почувствовал жалость к этому старцу с лицом мученика, который влачил свои последние дни под двойным бременем душевной и телесной немощи.
   -- Пан воевода, -- сказал он, -- Бог свидетель, что я говорил лишь о тех страшных временах, когда сенаторы и сановники государства должны бить челом перед бунтовщиком, которому единственной наградой может служить лишь виселица.
   -- Да благословит вас Бог за ваши слова. Я знал, что вы не имели злого намерения. Но то, что говорите вы, говорит и ваш князь, за ним войска, шляхта, сеймы, половина республики -- и все это бремя презрения и ненависти падает на меня.
   -- Каждый служит отчизне, как разумеет, пусть Бог судит только деяния, а что касается князя Еремии, тот отдает родине и жизнь и все свое достояние.
   -- И слава недаром окружает его, -- ответил воевода. -- А меня? Что встречает меня? О! Вы хорошо говорите: пусть Бог судит по делам нашим и даст хотя спокойную смерть тому, кто терпел сверх меры.
   Скшетуский молчал. Кисель поднял очи горе в немой молитве, а потом сказал так:
   -- Я русин и по крови, и по духу. В этой земле лежат кости князей Святолидичей, и я любил эту землю и весь люд Божий, который живет на ней. Я видел несправедливости с обеих сторон, видел дикое своеволие Запорожья, но вместе с тем видел и невыносимую гордыню тех, кто хотел покорить этот воинственный народ. Что же должен был делать я, русин и вместе с тем верный сын и сенатор республики? Я присоединился к тем, которые говорили: "Pax vobiscum!" {Мир вам (лат.).} -- так повелевали мне кровь, сердце, потому что в числе людей мира были и покойный король, и канцлер, и примас, и много других; я знал, что разлад, междоусобица -- это гибель. Я хотел до конца жизни, до последнего дыхания работать для согласия, и когда кровь уже полилась, думал: я буду ангелом примирения. И я пошел, я трудился и теперь тружусь, хотя с горем, страданием, позором и, что всего страшнее, с сомнением... Клянусь Богом! Я теперь не знаю, пришел ли ваш князь с мечом раньше времени или я опоздал со своей оливковой ветвью, но вижу, что гибнут труды мои, что силы мои на исходе, что напрасно я бьюсь своею седою головою о стену и что, сходя в гроб, вижу пред собою только один мрак и погибель, о, Боже великий!.. Всеобщую погибель.
   -- Бог пошлет средство спасения.
   -- О, если Он пошлет этот луч света перед моею смертью, я умру не с отчаянием, я буду благодарить Его за все муки, за мой тяжкий крест, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за позор, который покрывает мое имя, за всю горькую награду, которую я получил с обеих сторон!
   Воевода протянул к небу свои иссохшие руки, и две крупные слезы, может быть, две последние слезы в его жизни скатились по его щекам.
   Скшетуский не мог более выдержать. Он бросился на колени перед воеводой и воскликнул прерывающимся от волнения голосом:
   -- Я солдат и иду иной дорогой, но склоняю голову перед вашими заслугами и вашим горем!
   И с этими словами шляхтич и соратник Вишневенкого прижал к устам руку того русина, которого сам несколько месяцев тому назад вместе с прочими называл изменником.
   Кисель положил обе руки на его голову.
   -- Сын мой, -- сказал он тихо, -- да утешит и благословит тебя Бог, как я тебя благословляю.
  

* * *

  
   На обед к воеводе Хмельницкий приехал довольно поздно и в сквернейшем расположении духа. Он сразу заявил, что вчерашние его слова о перемирии, созывании комиссии на Троицу и освобождении пленников были сказаны им в пьяном виде, а теперь он понял, что его хотят провести. Кисель, насколько мог, успокаивал его, объяснял резоны, но все это было, по словам львовского подкоморья, "surdo tyranno fabula dicta" {Сказкой, рассказанной глухому тирану (лат.).}. Гетман начинал вести себя так, что комиссарам пришлось пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой единственно за то, что тот появился не вовремя.
   Не помогли никакие уговоры, и только после горилки и превосходного гущанского меда гетман все же повеселел, но зато о делах и слушать ничего не хотел: "Пить так пить -- завтра дело делать будем, а нет, так я и уйду!". В третьем часу ночи Хмельницкий пожелал отправиться в спальню воеводы, чему тот противился под разными предлогами. Он запер там Скшетуского, опасаясь, как бы не произошло столкновения между ним и гетманом. Хмельницкий настаивал на своем и пошел в спальню, а за ним и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидав рыцаря, кивнул ему головой и закричал:
   -- Скшетуский! Отчего вы не пьете с нами? И дружелюбно протянул ему руку.
   -- Я болен, -- ответил, поклонившись, поручик.
   -- То-то вы вчера так скоро и уехали.
   -- У него был такой приказ, -- вставил Кисель.
   -- Вы уж не рассказывайте мне. Знаю я его, знаю, что он не хотел видеть, как вы мне почести воздавали. Это та еще птица! Но что другим не сошло бы с рук, ему пройдет. Я его люблю; он мой друг сердечный.
   Кисель широко раскрыл глаза от изумления, гетман же неожиданно спросил Скшетуского:
   -- А вы знаете, за что я люблю вас?
   Скшетуский отрицательно покачал головой.
   -- Вы думаете за историю на Омельничке? Нет, не за то. Я тогда дал вам перстень с прахом гроба господня. Но вы не показали его мне, когда были в моих руках... впрочем, я вас и так отпустил. Но не за это люблю. Вы мне другую услугу оказали, за которую я считаю вас другом и за которую обязан вам признательностью.
   Скшетуский, в свою очередь, вопросительно посмотрел на Хмельницкого.
   -- Ишь, как удивляется, -- сказал гетман, -- ну, так я расскажу вам, о чем узнал в Чигирине, когда я приехал туда из Базавлука с Тугай-беем. Я расспрашивал везде о недруге моем, о Чаплинском, и не нашел его, но мне расписали, что вы с ним сделали после нашего первого свидания, как вы схватили его за шиворот и за штаны, вышибли им двери и окровянили, как собаку... Ха-ха-ха!
   -- Да, это правда, -- согласился Скшетуский.
   -- Хорошо вы это сделали, отлично сделали! Ну, я еще доберусь до него, иначе к черту все переговоры да комиссии... Уж я достану его и поиграю с ним, но и вы задали ему перцу.
   Тут гетман оборотился к Киселю и начал рассказывать все сызнова:
   -- Схватил его за шиворот и за штаны, поднял, как щепку, вышиб им двери и на улицу вышвырнул.
   Он громко расхохотался.
   -- Пан воевода, прикажите дать меду; я должен выпить за здоровье этого рыцаря, друга моего сердечного.
   Кисель приотворил двери и приказал подать три кубка гущанского меду.
   Хмельницкий чокнулся с воеводой и Скшетуским, выпил, и лицо его расцвело добродушной улыбкой. Он повернулся к поручику:
   -- Просите у меня чего хотите!
   Бледное лицо Скшетуского вспыхнуло ярким румянцем. На минуту воцарилось молчание.
   -- Не бойтесь, -- сказал Хмельницкий. -- Мое слово -- не дым; просите, о чем хотите, только не о том, о чем пан воевода.
   Хмельницкий, действительно, всегда держал свое слово, даже если оно было дано спьяну.
   -- Если я могу воспользоваться вашим расположением, пан гетман, то буду просить вас оказать мне услугу. Один из ваших полковников обидел меня...
   -- Голову с него долой! -- с гневом крикнул Хмельницкий.
   -- Дело не в этом, прикажите только ему драться со мной.
   -- Голову с него долой! -- повторил Хмельницкий. -- Кто таков?
   -- Богун.
   Хмельницкий начал моргать, потом хлопнул себя по лбу.
   -- Богун? Богун убит. Мне король писал, что он убит на поединке.
   Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
   -- А что сделал вам Богун? -- спросил Хмельницкий.
   Еще более яркий румянец залил лицо поручика. Он боялся говорить о княжне в присутствии полупьяного гетмана, опасаясь услышать оскорбительный комментарий на этот счет.
   Но Кисель выручил его.
   -- Это серьезное дело, -- сказал он, -- мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун похитил, пан гетман, невесту этого рыцаря и скрыл ее неизвестно где.
   -- Так ищите ее.
   -- Я искал по Днестру, потому что он спрятал ее где-то там, но не нашел. Слышал я, что он должен был привезти ее в Киев для венчания. Дайте мне, пан гетман, право ехать в Киев и искать ее там. Ни о чем другом я просить вас не буду.
   -- Вы мой друг, вы отколотили Чаплинского. Я дам вам не только право ехать и искать всюду, но и приказ, чтобы тот, у кого она скрыта, отдал вам ее в руки. И пернач я вам дам, и письмо к митрополиту, чтобы вы могли искать ее по монастырям у монахинь. Мое слово -- не дым.
   Он отворил двери, позвал Выховского и заставил его писать приказ и письмо. Чарнота, несмотря на четвертый час утра, должен был идти за печатью. Дзедзяла принес пернач, а Донец получил приказ сопровождать Скшетуского с двумястами всадников до Киева и далее, до первых польских аванпостов.
   На следующий день Скшетуский оставил Переяславль.
  

Глава XIX

  
   Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не менее томился и Володыевский, который всегда тосковал без войны и приключений. Правда, из Збаража время от времени выходили отряды преследовать разбойничьи шайки, но то была не война, а мелкие стычки, причиняющие много хлопот без всякой надежды на славу. Все эти причины побуждали пана Михала ежедневно приставать к Заглобе и побуждать его идти на помощь к Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.
   -- Наверное, он там попал в беду, а может быть, и убит, -- твердил Володыевский. -- Нам непременно нужно ехать, хотя бы даже для того, чтобы погибнуть вместе с ним.
   Пан Заглоба не очень сопротивлялся, он куксился в Збараже и удивлялся, как еще на нем грибы не вырастут, но тянул время, рассчитывая, что вести от Скшетуского могут подойти с минуты на минуту.
   -- Он человек мужественный и ловкий, -- отвечал он неизменно на все речи Володыевского. -- Подождем еще дня два, может быть, придет письмо, и окажется, что наша помощь не нужна.
   Пан Володыевский признавал весомость этого аргумента и вооружался терпением, хотя время тянулось для него невыносимо медленно. В конце декабря морозы уняли даже разбойников. В окрестностях воцарился покой. Единственным развлечением служили политические новости, попадавшие и за старые збаражские стены.
   Толковали о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, которая принадлежала ему по праву более, чем кому-нибудь другому, бранили сторонников Киселя. Володыевский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, пан Заглоба столько же раз напивался, и можно было опасаться, что сопьется совсем, потому что он, гуляя со шляхтой и офицерами, не чурался и компании мещан, посещал их пирушки, крестины, свадьбы и восхищался медом, которым так славился Збараж. Володыевский всячески поносил его за это, говоря, что дворянам неприлично якшаться с неблагородными людьми, но Заглоба отвечал, что виноваты в этом законы, которые позволяют мещанам богатеть, утверждал, что это не приведет к добру, но все-таки продолжал пьянствовать в любых компаниях. И, правда, трудно было его винить за это: зимнее время так мало предоставляет развлечений.
   Мало-помалу княжеские хоругви начали собираться в Збараж, что предвещало скорое возобновление военных действий. Стало немного повеселее. Вместе с прочими приехал и пан Подбипента. Он привез весть о немилости, в которой находится князь в глазах двора, о смерти Януша Тышкевича, киевского воеводы, о слухах, что на его место будет назначен непременно Кисель, и, наконец, о тяжкой болезни пана Лаща. Относительно войны пан Подбипента слышал от самого князя, что она может начаться только в случае самой крайней необходимости, потому что комиссары уже поехали с наказом сделать любые уступки казакам. Сообщения пана Подбипента рыцари Вишневецкого приняли с величайшим негодованием, а пан Заглоба предложил внести протест и собрать конфедерацию, потому что он не хотел, чтобы плоды его трудов под Константиновой пропали зря.
   Так прошел весь февраль и половина марта, а о Скшетуском не было ни слуху, ни духу.
   Володыевский еще решительнее стал настаивать на отъезде.
   -- Уж теперь не княжну, теперь Скшетуского нам надо разыскивать, -- повторял он.
   Но как оказалось, пан Заглоба был прав, откладывая со дня на день отъезд: в конце марта в Збараж прибыл казак Захар с письмом к Володыевскому из Киева. Пан Михал тотчас же призвал к себе Заглобу, разломил печать и начал читать:
   "По Днестру до самого Егорлыка я не обнаружил ни малейших следов. Рассчитывая, что она, возможно, в Киеве, я присоединился в Переяславле к комиссарам. Там неожиданно встретился с Хмельницким и благодаря его помощи прибыл в Киев. Разыскиваю теперь повсюду, в чем мне помогает и сам митрополит. Тут много наших и в монастырях, и у горожан, но они, опасаясь черни, скрываются. Искать трудно. Бог помог мне, и я надеюсь, что Он и далее смилуется надо мной. Прошу ксендза Муховецкого помолиться за меня, и вы молитесь. Скшетуский".
   -- Слава Всевышнему! -- воскликнул Володыевский.
   -- Тут еще постскриптум, -- сказал Заглоба, заглядывая через плечо пана Михала.
   -- Правда! -- сказал маленький рыцарь и продолжал читать: "Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился
   обо мне, когда я был в неволе в Сечи и теперь, в Киеве, помогал мне и взялся везти мое письмо с опасностью для жизни. Прошу тебя, Михал, позаботиться о нем, чтобы ему не было ни в чем недостатка".
   -- Вот хороший казак, кажется, единственный из всех! -- сказал Заглоба, подавая руку Захару.
   Старик пожал ее без тени подобострастия.
   -- Можешь рассчитывать на награду, -- прибавил Володыевский.
   -- Он сокол, -- сказал казак, -- я его люблю, я сюда пришел не из-за денег.
   -- И в них у тебя, как видно, нет недостатка, в чем тебе не один шляхтич может позавидовать, -- продолжал Заглоба. -- Не все скоты среди вас, не все! Но об этом после! Так пан Скшетуский в Киеве?
   -- Да.
   -- А в безопасности он?.. Там, говорят, чернь бунтует?
   -- Он живет у Донца, полковника. Ему ничего не сделают дурного. Батька Хмельницкий приказал Донцу беречь его пуще глаз.
   -- Чудеса истинные творятся! Откуда же у Хмельницкого явилось такое расположение к Скшетускому?
   -- Он его издавна любит.
   -- А говорил тебе Скшетуский, кого разыскивает в Киеве?
   -- Как не говорить, коли он знал, что я ему друг; я искал и с ним вместе и врозь. Он же должен был сказать мне, что мы ищем.
   -- Но вы все-таки до сих пор не нашли?
   -- Не нашли. Ляхов там немало, но все прячутся, один о другом ничего не знает, так что и найти нелегко. Вы слышали, что там чернь бунтует, а я это видел; не только ляхов режут, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и черниц. В монастыре Николы Доброго у монахинь было двенадцать полек, так их вместе с черницами в келье дымом удушили... А сколько в Днепре потопили, страх!..
   -- Может быть, и ее убили?
   -- Может быть, и ее.
   -- Нет! Нет! -- перебил Володыевский. -- Если ее туда сам Богун привез, то, вероятно, поселил в безопасном месте.
   -- Уж где безопасней, чем в монастыре, да и там находят.
   -- Уф! -- вздохнул Заглоба. -- Так вы думаете, Захар, что она могла погибнуть?
   -- Не знаю.
   -- Видно, что Скшетуский надеется, -- сказал Заглоба. -- Бог испытывал его, может быть, теперь смилуется. А вы, Захар, давно выехали из Киева?
   -- Ой, давно, пане. Я тогда вышел, когда комиссары проезжали обратно мимо Киева. Много ляхов хотело бежать с ними и бежали, бедняжки, как кто мог, по снегу, через леса, к Белгороду, а казаки гнались за ними и били. Много убегало, многих убили, а некоторых пан Кисель выкупил за все деньги, какие только были у него.
   -- О, собачьи души! Так вы с комиссарами ехали?
   -- С комиссарами до самой Гущи, а оттуда до Острога. Дальше я уже шел один.
   -- Вы давно знаете пана Скшетуского?
   -- В Сечи узнал его, ухаживал за ним, раненым, а потом и полюбил, как родного сына. Я старик, и некого мне любить.
   Заглоба велел пажу принести меду и мяса. Они засели ужинать. Захар набросился на еду, как волк. Он был утомлен дорогой и страшно голоден. Наконец, он жадно припал к кубку с медом и вытянул его до дна.
   -- Славный мед!
   -- Лучше, чем кровь, которую вы пьете, -- сказал Заглоба. -- Но я думаю, что вы хороший человек и любите пана Скшетуского... зачем вам идти опять к бунтовщикам? Оставайтесь с нами; тут вам будет лучше.
   Захар поднял голову.
   -- Я отдал письмо и уйду. Я казак; мне с казаками быть, а не с ляхами брататься.
   -- И бить нас будете?
   -- Буду. Я из Сечи. Мы себе батьку Хмельницкого выбрали гетманом, а теперь ему король прислал булаву и знамя.
   -- Вот видите, пан Михал! -- воскликнул Заглоба. -- Не говорил ли я, что надо протестовать?
   -- Вы из какого куреня?
   -- Из миргородского, только его уже теперь нет.
   -- А что с ним случилось?
   -- Гусары пана Чарнецкого под Желтыми Водами положили. Теперь я у Донца с теми, кто остался. Пан Чарнецкий добрый солдат, он у нас в неволе, за него комиссары просили.
   -- И у нас есть ваши пленники.
   -- Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший самый казак у ляхов в неволе, хотя иные говорят, что он убит.
   -- О ком речь?
   -- О! Славный атаман Богун.
   -- Богун убит насмерть на поединке.
   -- А кто его убил?
   -- Вот этот рыцарь, -- указал Заглоба на Володыевского.
   Захар, который в это время допивал вторую кварту меду, вытаращил глаза, побагровел, затем не выдержал и засмеялся.
   -- Этот рыцарь... Богуна убил? -- спросил он, покатываясь со смеху.
   -- Черт побери! -- рассердился, нахмурив брови, Володыевский. -- Этот посланец чересчур уж много себе позволяет.
   -- Не сердитесь, пан Михал, -- начал успокаивать Заглоба. -- Он человек почтенный, а если себя вести не умеет, так ведь он всего-навсего казак. С другой стороны, для вас тем большая честь, что вы с вашей комплекцией проявили столько геройства. Я сам, помню, глаз с вас не сводил после поединка, хотя все видел на деле. Как-то не верилось, чтобы такой щенок...
   -- Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое! -- буркнул Володыевский.
   -- Я вам не отец, поэтому нечего на меня злиться, хотя, откровенно скажу вам, желал бы иметь такого сына. Если хотите, я завещаю вам все мое состояние... И князь не крупнее вас, а сам Александр Македонский не сгодился бы ему даже в пажи.
   -- Если меня что и беспокоит, -- сказал несколько успокоившийся Володыевский, -- так это то, что из письма Скпгетуского мы не узнали ничего хорошего. Что он сам над Днестром не сложил головы, за это хвала Богу, но княжны не отыскал до сих пор, да и кто поручится, что отыщет когда-нибудь?
   -- Что правда, то правда! Но если Бог нашими трудами избавил ее от Богуна и провел невредимо через столько опасностей, да еще смягчил живым чувством твердое сердце Хмельницкого, то все это для того, чтобы наш бедный друг вновь возвратился к жизни и радости. Если вы, пан Михал, во всем этом не видите перста Провидения, то, значит, ваша проницательность тупее вашей сабли. Это также верно, как и то, что не всякий может обладать всеми достоинствами сразу.
   -- Я вижу одно, -- заметил, покручивая усики, Володыевский, -- что нам там делать нечего, и мы должны сидеть здесь, пока не заплесневеем совсем.
   -- Первым зарасту грибами я -- я старее вас. Поблагодарим лучше Бога за то, что он обещает счастливый конец всем нашим горестям. Немало уже я горевал о княжне, и за Скшетуского, и за себя... Ведь она дочка моя милая... я и родную не так бы любил. Говорят даже, что она, как две капли воды, на меня похожа, но я ее и без того люблю, и не видать бы вам меня ни веселым, ни спокойным, если б я не надеялся вскоре увидеть ее счастливою. Завтра напишу оду -- знаете ли, я пишу отличные стихи, только в последнее время променял Аполлона на Марса.
   -- Что вы мне теперь станете говорить о Марсе! -- рассердился Володыевский. -- Черт бы побрал этого изменника Киселя, всех комиссаров и их переговоры! Весной заключат мир; это верно, как дважды два четыре. Пан Подбипента, который виделся с князем, так, по крайней мере, говорит.
   -- Пан Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в изысканном лакомстве. Он там все свое свободное время при княжеском дворе посвящал той ветреннице и гонялся за ней, словно пес за куропаткой. Я был бы очень рад, если эту пташку поймает кто другой, но теперь речь не об этом. Я не спорю, что Кисель изменник, вся республика это отлично знает, что же касается переговоров, то тут еще бабушка надвое сказала.
   Тут пан Заглоба вновь обратился к казаку.
   -- А что там у вас говорят, Захар? Будет война или нет?
   -- До первой травы будет мир, а по весне придется погибать или нам, или ляхам.
   -- Утешьтесь же, пан Михал; я тоже слышал, что чернь повсюду вооружается.
   -- Будет такая война, какой не бывало, -- продолжал Захар. -- У нас говорят, что и султан турецкий придет к нам со всеми ордами, а наш друг, Тугай-бей, стоит близко и вовсе домой не пошел.
   -- Утешьтесь же, пан Михал, -- повторил Заглоба. -- О новом короле есть пророчество, что он весь свой век процарствует с оружием в руках. Когда вам придется драться, пан Михал, держитесь невдалеке от меня... многому научитесь, узнаете, как мы когда-то в доброе старое время воевали. Боже ты мой! Что теперешние люди? Те ли, что бывали прежде? И вы тоже, пан Михал, хоть и зарубили Богуна!
   -- Справедливо вы говорите, -- согласился Захар. -- Не те теперь люди, что бывали...
   Он посмотрел на Володыевского и покачал головой.
   -- А чтобы этот рыцарь убил Богуна... ну и ну!..
  

Глава XX

  
   Старый Захар, отдохнув, уехал назад в Киев, и тут пришло известие, что комиссары возвратились не только без больших надежд на мир, но даже с большими сомнениями на благоприятный исход дела. Они успели заключить перемирие только до Троицы, после которой должна была собраться комиссия, облеченная правами на заключение мирных договоров. Однако притязания Хмельницкого были так велики, условия примирения так тяжелы, что никто не верил, чтобы республика могла согласиться на них. Хмельницкий слал посла за послом к хану, призывая его на помощь со всеми своими силами, слал и в Стамбул, где давно уже проживал посол короля Бечиньский; в республике с минуты на минуту ожидали призыва ополчения. Пришли известия о назначении новых полководцев: подчашего Остророга, Лянцкоронского и Фирлея и о полном отстранении от дел Еремии Вишневецкого, который теперь мог только с собственными силами и на свой страх и риск защищать отчизну. Не только княжеские солдаты, не только русская шляхта, но даже сторонники прежних военачальников возмущались таким решением, справедливо полагая, что если можно было пожертвовать Вишневецким в надежде мирного разрешения вопроса, то теперь, накануне войны, его устранение являлось величайшей, непростительной ошибкой. Только он один мог помериться силами с Хмельницким и сломить могущественного вождя восстания. Наконец, в Збараж прибыл и сам князь с намерением собрать как можно больше войска и стать на границе в ожидании войны. Перемирие, правда, было заключено, но заключено более на словах. Хмельницкий, правда, обезглавил несколько полковников, позволивших себе, вопреки договору, нападать на польские замки и хоругви, но и он был бессилен перед массами черни и многочисленными ватагами, которые и слыхом не слыхивали о перемирии или вовсе не хотели о нем слышать. И шайки то и дело переступали определенные договором границы, нарушая, таким образом, все обещания Хмельницкого. С другой стороны, королевские и частные войска, увлекаясь погонею за разбойниками,-- часто переходили Припять и Горынь в киевском воеводстве, заходили вглубь брацлавского, и там, атакуемые казаками, завязывали с ними настоящие битвы, нередко весьма кровавые и ожесточенные. Поэтому постоянные жалобы сыпались как с польской, так и с казацкой стороны о нарушении договора, который, в силу обстоятельств, не мог быть соблюден. Все перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, король и гетманы -- с другой не начинали военных действий, но фактически война разгоралась все сильнее, и прежде чем главные силы вступили в борьбу, первые теплые лучи солнца озарили по-прежнему горящие деревни, города, местечки, замки, осветили резню и человеческое горе.
   К Збаражу подходили ватаги из-под Бара, Хмельника, Махновки, грабя и сжигая все окрест. Еремия громил их руками своих полковников, потому что сам не хотел принимать участия в позиционной войне, предпочитая двинуться с целою дивизией тогда, когда и гетманы выйдут на поле брани.
   Он повсюду разослал отряды, приказав платить кровью за кровь, колом за грабежи и убийства. Вместе с прочими пошел и пан Лонгинус Подбипента и разбил какую-то шайку под Черным Островом. Но страшный в битве рыцарь чересчур мягко обращался с пленниками, взятыми с оружием в руках, поэтому его больше и не посылали. Лучше всех в подобных экспедициях отличался пан Володыевский, который разве только в одном Вершуле мог найти соперника. Никто не совершал таких молниеносных маршей, никто не умел так неожиданно подойти к неприятелю, разбить его в бешеной атаке, рассеять на все четыре стороны, окружить, вырезать, уничтожить. Казаки боялись его как огня, князь благоволил к нему. С конца марта до середины апреля пан Володыевский разбил семь ватаг, каждая из которых была втрое сильнее его отряда, и не знал устали, как будто черпал силу в пролитой им крови.
   Маленький рыцарь, а вернее сказать, маленький дьявол, горячо уговаривал пана Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях; ему очень нравилась компания старого шляхтича, но тот ни на какие уговоры не поддавался и твердил одно и то же:
   -- У меня чересчур велико брюхо, пан Михал, чтобы без толку скакать сломя голову, к тому же, каждый только для своего дела предназначен. Ударить среди белого дня с гусарами по многочисленному неприятелю, разбить вражеский лагерь, взять знамя -- это дело мое, для этого меня Господь Бог сотворил, к этому приспособил; но гоняться ночью за разбойниками -- это уж я предоставляю вам, вы на эти дела мастер. Я рыцарь старого образца и предпочитаю раздирать добычу, как лев, чем гнаться по следам, как охотничья собака. Да и вообще по ночам я люблю спать.
   Поэтому пан Володыевский отправлялся на вылазки один, один и побеждал.-- Однажды, выехав в конце апреля, он вернулся к середине мая такой расстроенный и мрачный, точно потерпел поражение и потерял всех своих людей. Так, по крайней мере, казалось, но это было не так. В тяжком и утомительном походе пан Володыевский зашел за Острог и разгромил под Головнею уже не шайку черни, а целый отряд запорожцев, причем одну половину перебил, а вторую взял в плен. Тем удивительнее казалась туча, покрывающая его всегда веселое лицо. Все старались разузнать причину этой озабоченности, но пан Володыевский, не сказав никому ни слова, отправился к князю в сопровождении двух незнакомых рыцарей, а потом опять с ними, не останавливаясь, прошел прямо к пану Заглобе.
   Пан Заглоба с недоумением разглядывал двух рослых незнакомцев, одежда которых доказывала их принадлежность к литовскому войску.
   -- Заприте двери, -- сказал Володыевский, -- и прикажите никого не пускать. Нам нужно переговорить с вами о важных делах.
   Заглоба отдал необходимые распоряжения, а сам все не спускал глаз с лиц прибывших, подсознательно чувствуя, что ничего хорошего они ему не скажут.
   -- Это, -- указал на них рукою Володыевский, -- князья Булыги-Курцевичи, Юрий и Андрей.
   -- Двоюродные братья Елены?! -- воскликнул Заглоба. Князья поклонились и проговорили вместе:
   -- Двоюродные братья покойной Елены.
   Красное лицо Заглобы сразу посинело; он судорожно взмахнул руками, как человек, раненный в грудь, широко раскрыл глаза и спросил, вернее, простонал:
   -- Как?
   -- Есть сведения, -- грустно сказал Володыевский, -- что княжна убита в монастыре Николы Доброго.
   -- Чернь удушила дымом двенадцать девушек и несколько черниц, в том числе нашу сестру, -- прибавил князь Юрий.
   Заглоба ничего не отвечал. Теперь лицо его покраснело так, что присутствующие опасались, как бы с ним не случилось удара.
   А князья и Володыевский продолжали рассказывать, причитая:
   -- Собрались мы было, родственники твои и друзья, прелестная панна, чтоб вызволить тебя из разбойничьих рук, -- вздыхал молодой рыцарь, -- да, знать, опоздали со своею помощью. Теперь уже не нужно наше усердие, не нужны наши сабли и отвага, ты теперь в лучшем мире, у Пречистой Девы.
   -- Сестра! -- крикнул гигант Юрий в припадке отчаяния, -- прости нам наши вины, а мы за каждую каплю твоей крови прольем ведро вражьей.
   -- Помоги нам в этом Бог! -- добавил Андрей.
   Они оба подняли руки к небу. Заглоба встал с лавки, сделал несколько шагов, зашатался, как пьяный, и упал на колени перед образом.
   В замке раздался колокольный звон, возвещая полдень. Он звучал так печально, как будто звонили по умершим.
   -- Нет ее, нет! -- снова заговорил Володыевский. -- Ее взяли ангелы на небо, а нам оставили слезы и воздыхания.
   Рыдания потрясали тучное тело Заглобы, а погребальный звон все продолжался.
   Наконец Заглоба успокоился (пан Михал думал, что он уснул на коленях), но прошло еще несколько минут, и шляхтич поднялся и сел на лежанку. Только теперь это был уже совсем другой человек: глаза его налились кровью, голова поникла на грудь, нижняя губа отвисла, на лице -- откровенно старческая немощь, и, казалось, прежний пан Заглоба, умный, веселый, полный остроумия и изобретательности, умер, а остался только старик, изнуренный страданием, согбенный тяжестью лет.
   За дверью послышался шум и в комнату несмотря на протесты пажа вошел пан Подбипента. Литвин с горестью припомнил Роз-логи и первую встречу с княжной, ее красоту и молодость, наконец, припомнил, что есть кто-то еще несчастнее -- жених, пан Скшетуский, и начал расспрашивать о нем Володыевского.
   -- Скшетуский остался у князя Корецкого в Корце, куда приехал из Киева, и теперь лежит больной, света Божьего не видит, -- сказал Володыевский.
   -- Не поехать ли нам к нему? -- спросил литвин.
   -- Незачем, -- ответил Володыевский. -- Княжеский доктор ручается за его здоровье; там пан Суходольский, приятель Скшетуского, там и наш старик Зацвилиховский; оба ухаживают за ним. Ему ни в чем нет недостатка, а что горячка не оставляет его, то это для него же лучше.
   -- О, великий Боже! -- воскликнул литвин. -- Вы сами видели Скшетуского?
   -- Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы не узнал его, до такой степени его извели горе и болезнь.
   -- А он узнал вас?
   -- Должно быть, узнал, хотя ничего не говорил, потому что усмехнулся и кивнул головою, а меня разобрала такая жалость, что я дольше не мог оставаться. Князь Корецкий хочет идти в Збараж с своими полками, Зацвилиховский тоже пойдет с ними, и пан Суходольский... он клянется, что ни на что не посмотрит, даже если будет иметь от князя Доминика противоположный приказ. Он-то и привезет сюда Скшетуского, если тот переможет болезнь.
   -- А откуда вы знаете о смерти княжны? Не эти рыцари рассказали вам? -- спросил пан Лонгинус, указывая на князей.
   -- Нет, они случайно узнали в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского. Мне же сказал Зацвилиховский, а он слышал от самого Скшетуского. Скшетускому сам Хмельницкий разрешил искать в Киеве, причем сам митрополит должен был помогать ему. Они искали главным образом в монастырях, потому что все наши попрятались туда, и думали, что Богун, верно, скрыл в одном из них и нашу княжну. Искали, искали и не теряли надежды, хоть знали, что чернь у Николы Доброго погубила двенадцать польских девушек. Сам митрополит заверял, что невесту Богуна никто не посмел бы тронуть, но на деле вышло иначе.
   -- Так она все же была там?
   -- Да. В одном из монастырей Скшетуский встретил укрывающегося пана Иоахима Ерлича, и так как у всех расспрашивал о княжне, то и его спросил, а Ерлич и сообщил ему, что в числе погибших в монастыре Николы находилась и Елена. Скшетуский сначала не поверил пану Ерличу и полетел вторично в монастырь. Монахини, к несчастью, не знали имен погибших, но когда Скшетуский описал им наружность и приметы княжны, они подтвердили, что такая действительно была. Тогда Скшетуский выехал из Киева и тотчас же захворал.
   -- Удивительно еще, как он жив остался.
   -- Он бы непременно умер, если бы не тот старый казак, который ухаживал за ним в Сечи, во время плена, а потом, возвратившись в Киев, помогал ему в поисках. Онто и привез его в Корец и сдал на руки пану Зацвилиховскому.
   -- Да утешит его Господь; ему нет теперь другого утешения, -- вздохнул пан Лонгинус.
   Пан Володыевский примолк, и все в комнате погрузилось в тяжелое молчание. Князья сидели неподвижно, Подбипента возвел очи к небу, а пан Заглоба уставился в стену, погруженный в глубочайшую задумчивость.
   -- Проснитесь же! -- сказал, наконец, Володыевский и потряс его за плечо. -- О чем вы задумались так? Теперь уж ничего не выдумаете, и вся ваша изобретательность теперь ни к чему.
   -- Я знаю, -- севшим голосом ответил Заглоба, -- и думаю теперь о том, что я стар и у меня уже ничего не осталось на этом свете.
  

Глава XXI

  
   -- Представьте себе, -- по прошествии нескольких дней сказал Володыевский пану Лонгинусу, -- этот человек так изменился в один час, как будто бы постарел на двадцать лет. Такой веселый, такой словоохотливый, такой изобретательный, что самого Улисса заткнул бы за пояс, а теперь сидит целый день на месте, дремлет да на старость постоянно жалуется. Я знал, что он ее любит, но не думал, что до такой степени.
   -- Что же тут удивительного? -- вздохнул литвин. -- Он тем более привязался к ней, что вырвал ее из рук Богуна и из-за нее подвергался стольким опасностям. Пока была надежда, он держался на ногах, но теперь, и его можно понять, -- что ему делать на белом свете, одинокому, к кому прилепиться сердцем?
   -- Я пробовал уж и пить с ним, в надежде, что мед возвратит ему прежнюю бодрость, -- куда там! Пить -- пьет, но ничего не рассказывает о своих старых похождениях, не хвастается, только ослабеет, а потом повесит голову и спит. Я не думаю, что пан Скшетуский отдается большему отчаянию.
   -- Жаль его невыразимо; ведь это все-таки был великий рыцарь. Пойдемте к нему, пан Михал. Прежде он имел привычку подтрунивать надо мной, не давал мне слова сказать. Может быть, и теперь ему придет такая охота. Господи ты Боже мой, как люди меняются! Такой был веселый человек.
   -- Пойдемте, -- сказал Володыевский. -- Поздно уже, но ему по вечерам хуже бывает. Днем-то надремлется, а ночью спать не может.
   Они нашли пана Заглобу сидящим у открытого окна, с головою, опущенной на руки. В замке уже прекратилось всякое движение, только стража перекликалась протяжными голосами, да в густой роще, отделяющей крепость от города, соловьи выводили свои звонкие трели. В открытое окно летел теплый весенний воздух, и ясные лучи месяца освещали унылое лицо пана Заглобы и его лысину.
   -- Добрый вечер, пан Заглоба.
   -- Добрый вечер.
   -- Что это вы размечтались у окна, вместо того, чтобы идти спать? -- спросил Володыевский.
   Заглоба вздохнул.
   -- Мне не до сна, -- сказал он каким-то протяжным голосом. -- Год тому назад, ровно год, мы были с нею над Кагам-ликом, и птицы пели точь-в-точь так же, как поют теперь... а где она теперь?
   -- Бог так рассудил, -- сказал Володыевский.
   -- На горе и слезы, пан Михал! Нет уж для меня отрады. Он замолчал, и только за окном все отчетливей раздавались
   соловьиные трели.
   -- О, Боже, Боже! -- вздохнул Заглоба. -- Точь-в-точь, как над Кагамликом!
   Пан Лонгинус смахнул слезу с длинных усов, а маленький рыцарь сказал после некоторого молчания:
   -- Знаете что? Горе -- горем... давайте-ка лучше выпьем меду; от горя нет лучшего средства. Будем за кубком вспоминать лучшие времена.
   -- Пожалуй, -- безучастно согласился Заглоба.
   Володыевский приказал слуге принести меду и огня и, зная, что воспоминания лучше всего оживляют пана Заглобу, начал расспрашивать:
   -- Так уже год прошел, как вы с княжной из Розлог бежали от Богуна?
   -- В мае это было, в мае, -- ответил Заглоба. -- Мы перешли Кагамлик, чтобы идти в Золотоношу. Ох, тяжело жить на свете!
   -- Она была переодета?
   -- В казацкое платье. Волосы я должен был ей саблей отрубить, чтобы ее не узнали. Я помню место, куда я спрятал их вместе с саблей.
   -- Прелестная была панна! -- добавил со вздохом пан Лонгинус.
   -- Я говорю вам, что с первого дня так полюбил ее, как будто воспитывал с малых лет. А она только ручки складывала передо мной и все благодарила, все благодарила за помощь и попечение. Лучше бы меня убили, чем дожить до сегодняшнего дня. Лучше бы мне не дожить до него!
   Снова наступило молчание. Рыцари глотали мед, перемешанный со слезами. Наконец, Заглоба заговорил опять:
   -- Я думал при них прожить спокойно остатки дней моих, а теперь...
   Его руки бессильно упали.
   -- Неоткуда ждать отрады, нигде не найдешь покоя, разве только в гробу.
   Но прежде чем пан Заглоба договорил, в сенях послышался какой-то шум: кто-то непременно хотел войти, а прислужник не впускал. Володыевскому показалось, что он слышит знакомый голос; он крикнул слуге, чтобы тот впустил гостя.
   Двери отворились, и на пороге показалось молодое румяное лицо Жендзяна, который, осмотрев всех присутствующих, поклонился:
   -- Во имя Отца и Сына!
   -- Во веки веков! -- сказал Володыевский. -- Это Жендзян.
   -- Я, я, -- сказал паж, -- и пришел засвидетельствовать вам свое почтение. А мой пан где?
   -- Твой пан в Корце и болен.
   -- Боже мой, что вы говорите? А тяжело он болен, сохрани Бог?
   -- Был тяжело, а теперь выздоравливает. Доктор говорит, что будет жив.
   -- А я приехал к нему с вестями о панне. Маленький рыцарь меланхолически покачал головой.
   -- Незачем тебе спешить. Пан Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы теперь тоже горько оплакиваем ее.
   Глаза Жендзяна чуть на лоб не полезли.
   -- Чур меня! Что я слышу, панна умерла?
   -- Не умерла, а убита в Киеве злодеями.
   -- В каком еще Киеве, что вы мне рассказываете?
   -- В каком еще Киеве, ты что Киева не знаешь!
   -- Ради Бога! Вы что, шутите со мною, что ли? Что ей было делать в Киеве, когда она живет в овраге над Валадинкой, недалеко от Рашкова? И колдунья получила строгий приказ ни на шаг ее не отпускать до приезда Богуна. Клянусь Богом, я просто начинаю терять разум!
   -- Какая колдунья? Ты-то о чем толкуешь?
   -- А Горпина, длинная такая... я ее хорошо знаю.
   Пан Заглоба вдруг вскочил с лавки и начал размахивать руками, как утопающий в водовороте.
   -- Ради Бога! -- задыхаясь, крикнул он на Володыевского, -- помолчите ради Бога, дайте мне расспросить.
   Володыевский вздрогнул: так бледен был Заглоба, крупные капли пота покрывали его лысину. А старый шляхтич подскочил к Жендзяну, схватил мальчика за плечи и хрипло проговорил:
   -- Кто тебе сказал, что она... около Рашкова скрыта?
   -- Кто же мне мог сказать? Богун!
   -- Мальчишка, ты с ума сошел? -- вспыхнул пан Заглоба, тряся Жендзяна изо всех сил. -- Какой Богун?
   -- Господи! -- заорал Жендзян. -- Чего вы меня так трясете? Дайте мне вздохнуть, опомниться... я совсем одурел. Вы из меня все мозги вытрясете. Какой может быть Богун? Или вы его не знаете?
   -- Говори, или я тебя ножом пырну! Где ты видел Богуна?
   -- Во Владаве! Да чего вы от меня хотите? -- Паж окончательно перепугался. -- Что я за злодей какой...
   Пан Заглоба упал на лавку; ему нечем было дышать. Володыевский поспешил ему на помощь:
   -- Когда ты видел Богуна?
   -- Три недели тому назад.
   -- Так он жив?
   -- Отчего ему не жить! Он мне сам рассказывал, как вы его искромсали, но он все-таки оправился...
   -- И он тебе говорил, что панна под Рашковом?
   -- Кто ж другой!
   -- Слушай, Жендзян, тут дело идет о жизни твоего пана и княжны... Сам ли Богун говорил тебе, что ее не было в Киеве?
   -- Пан Володыевский, как она могла быть в Киеве, когда он ее спрятал под Рашковом и приказал Горпине под страхом смерти, чтоб она не выпускала ее, а теперь дал мне пернач и свой перстень, чтоб я ехал к ней, потому что раны его вновь открылись, и он неизвестно сколько должен пролежать?
   Пан Заглоба снова вскочил с лавки, схватил себя за остатки волос и начал кричать, как сумасшедший:
   -- Жива моя дочка, жива! Это не ее убили в Киеве! Жива, радость моя, голубка моя!
   И старик топал ногами, смеялся, всхлипывал, наконец, схватил Жендзяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что мальчик только попискивал:
   -- Ох! Отпустите душу на покаяние! Ей-Богу, я задыхаюсь... Да жива она, жива... Сейчас можно и ехать за ней... Пан Заглоба... ну... пан Заглоба!
   -- Пустите вы его, пусть рассказывает, ведь мы еще ничего не знаем, -- вмешался Володыевский.
   -- Говори, говори! -- кричал Заглоба.
   -- Рассказывай сначала, миленький, -- сказал пан Лонгинус, по лицу которого тоже текли обильные слезы.
   -- Позвольте отдохнуть немного... и окно прикрыть надо, а то эти соловьи так свищут в кустах, что и слова не слышно.
   -- Меду! -- крикнул Володыевский.
   Жендзян закрыл окно со свойственной ему неторопливостью и попросил позволения сесть.
   -- Садись! -- Пан Володыевский налил ему меду. -- И пей с нами. Ты заслужил это, только рассказывай как можно скорей.
   -- Добрый мед! -- сказал паж, посматривая через стакан на огонь.
   -- А, пропасть бы тебе! Будешь ли ты рассказывать? -- торопил его Заглоба.
   -- А вы сразу и гневаться! Буду рассказывать сколько угодно...
   -- Начинай сначала!
   -- Вы, конечно, помните, как пришла весть о взятии Бара, как мы все думали, что княжна окончательно погибла? Так я тогда вернулся в Жендзяны к родителям и дедушке. А дедушке-то девяносто лет... шутка сказать!.. Да еще не девяносто, а девяносто один...
   -- Ну, хоть девятьсот!..
   -- Что ж, дай ему Бог! Благодарю вас за доброе пожелание. Так вот, тогда я вернулся домой, чтобы отвезти родителям мою добычу. Вы знаете, что в прошлом году меня в Чигирине захватили в плен казаки, считали меня за своего, что я ухаживал за больным Богуном и подружился с ним, а потом скупал у злодеев понемногу серебро и драгоценности...
   -- Знаем, знаем! -- сказал Володыевский.
   -- Вот я и приехал к родителям, а они так обрадовались, глазам не хотят верить, когда я им показал все, что привез. Дедушке я должен был поклясться, что добыл это честным путем. Надо вам сказать, что они ведут процесс с Яворскими о груше, что стоит на меже, наполовину над нашей, наполовину над ихней землею. Когда Яворские трясут дерево, то и наши груши падают, и на межу падает много. Они и говорят, что те, которые на меже, ихние, а мы...
   -- Холоп, не приводи меня в раздражение, -- закричал Заглоба, -- и не говори того, что к делу не относится!
   -- Прежде всего (извините!), я не холоп, а шляхтич, хотя и бедный, но гербовный, что вам пан поручик Володыевский и пан Подбипента как друзья пана Скшетуского подтвердить могут, а во-вторых, тот процесс тянется уже пятьдесят лет...
   Заглоба стиснул зубы и дал себе слово, что более уже не издаст ни звука.
   -- Хорошо, миленький, -- сладко промолвил пан Лонгинус, -- ты нам лучше рассказывай о Богуне, а не о грушах.
   -- О Богуне? Пусть будет и о Богуне. Этот Богун думает, пане, что у него нет более верного слуги и приятеля, чем я, хотя чуть не убил меня в Чигирине. Правда, я ухаживал за ним, глаз с него не сводил, после того как его изрубили князья Курцевичи. Я тогда соврал ему, что не хочу более служить у пана Скшетуского и предпочитаю быть с казаками, потому что там скорее добьешься выгод, а он взял да и поверил. Да и как ему не верить, когда я его возвратил к жизни? Он меня ужасно полюбил, ничего не скажешь, наградил щедро. Он не знал, что я поклялся отомстить за чигиринскую историю, и если не отправил его на тот свет, то единственно потому, что шляхтичу не к лицу убивать лежачего врага...
   -- Хорошо, хорошо! -- перебил Володыевский. -- Мы все это тоже знаем, но как ты его отыскал теперь?
   -- А это, видите ли, было так: когда мы Яворских приперли к стене, -- уж пойдут они с сумою, иначе и быть не может, -- я и думаю себе: ну, теперь пора и мне поискать Богуна и заплатить ему за свою обиду. Я рассказал все по секрету родителям и дедушке, а он, как истинный рыцарь, и говорит "Если ты поклялся, то иди, не позорь имя наше". Я и пошел. Кроме того, я думал, что если найду Богуна, то и о панне что-нибудь разузнаю, а потом, когда подстрелю его и вернусь к моему пану с добрыми вестями, он меня не оставит без награды.
   -- Конечно, не оставит! И мы тебя наградим, -- сказал Володыевский.
   -- От меня, миленький, получишь лошадку со всей сбруей, -- прибавил пан Лонгинус.
   -- Покорнейше благодарю, -- обрадовался паж. -- Оно и справедливо, что за добрые вести награждают, а я уж не пропью того, что мне достанется...
   -- Ах, черти бы тебя взяли, негодяя! -- пробормотал Заглоба.
   -- Итак, ты выехал из дома... -- подсказал Володыевский.
   -- Итак, я выехал из дома, -- продолжал Жендзян, -- и думаю: куда мне ехать? Разве, в Збараж, потому что там и до Богуна недалеко, и о пане Скшетуском вернее узнаю? Еду я, пане, еду на Бялу и Владаву, и во Владаве -- лошаденка моя совсем из сил выбилась -- останавливаюсь на ночлег. А там ярмарка, все постоялые дворы переполнены шляхтой, я к горожанам -- и там шляхта! Вот мне один жид и говорит: "У меня есть изба, да ее раненый шляхтич занял". -- "Отлично, -- говорю, -- я умею ухаживать за больными, а ваш цирюльник во время ярмарки и так завален работой". Жид еще говорил, что шляхтич сам перевязывает свои раны и никого не хочет видеть, а потом пошел спросить. Тому, должно быть, хуже стало, потому что приказал впустить меня. Вхожу я, смотрю, кто лежит на жидовской перине, и вижу -- Богун!
   -- Вот тебе на! -- воскликнул Заглоба.
   -- Я перекрестился: во имя Отца и Сына и Святого Духа!
   И даже сначала перепугался, а он меня узнал сразу, обрадовался ужасно (он ведь меня за друга считает) и говорит: "Тебя мне сам Бог посылает! Теперь уж я не умру". А я говорю: "Что вы тут делаете?". Он приложил палец к губам и только потом рассказал мне о своих приключениях, как его Хмельницкий выслал из-под Замостья к королю и как пан поручик Володыевский изрубил его в Липкове.
   -- Хорошо он вспоминал меня? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Не могу сказать, чтобы плохо. "Я, говорит, думал сначала, что это какой-то подросток, думал, говорит, что это щенок, а он оказался богатырем чистейшей воды, который меня чуть пополам не разрезал". Только вот, как о пане Заглобе вспомнит, то еще сильнее прежнего скрежещет зубами, за то, что вы его подбили на поединок...
   -- Пусть его черт возьмет! Уж я теперь не боюсь! -- ответил Заглоба.
   -- Мы зажили вновь по-дружески, -- продолжал Жендзян, -- да еще больше подружились, и он мне рассказал все: как был на волосок от смерти, как его взяли на шляхетский двор в Ямполе, считая за шляхтича, а он выдавал себя за пана Гулевича из Подолии, как его лечили, ухаживали за ним, как он остается им благодарен.
   -- А во Владаве что же он делал?
   -- Пробирался на Волынь; но в Парчеве раны его открылись (он упал вместе с телегой), и он принужден был остановиться, хотя боялся, как бы его не узнали. Он мне сам все это рассказывал. "Я, говорит, был послан с письмами, но теперь никакого свидетельства у меня нет, только пернач, и если узнают, кто я, то меня не только шляхта убьет, но первый комендант повесит, ни у кого не спрашивая на то разрешения". Я согласился с ним и взялся ухаживать за ним. Он меня поблагодарил и обещал наградить как следует. "Теперь, говорит, денег у меня нет, но я отдам тебе все мои драгоценности, а позже осыплю тебя золотом, только окажи мне еще одну услугу".
   -- Ага! Дело, наконец, доходит до княжны! -- сказал Заглоба.
   -- Так точно, пане; я же должен все по порядку рассказывать. Когда он сказал, что денег у него нет, я уж совершенно охладел к нему и думаю себе: "Погоди, окажу я тебе услугу!". А он говорит: "Я болен, силы мои все иссякли, а меня ждет далекая и опасная дорога. Если я доберусь до Волыни, а это отсюда недалеко, тогда буду среди своих, но к Днестру не смогу ехать, сил моих не хватит. Нужно проезжать вражеский край, мимо замков и войск; поезжай ты за меня". Я спрашиваю: "А куда?" -- "Под Рашков; она там укрыта у сестры Донца, Горпины, колдуньи". Спрашиваю: "Княжна?" -- "Да, говорит. Я ее спрятал там, где ее никто не увидит; там ей хорошо; она, как княгиня Вишневецкая, спит на золотой парче".
   -- Да рассказывай же поскорей, ради Бога! -- крикнул Заглоба.
   -- Тише едешь, дальше будешь, -- невозмутимо проговорил Жендзян. -- Как я это услыхал, то так обрадовался, так обрадовался... только виду не показал и спрашиваю: "И точно она там? Ведь она там, должно быть, давно, если вы сами ее отвозили". Он начал клясться, что Горпина -- его верная собака, будет хоть десять лет сторожить, и что княжна обязательно там, потому что туда ни ляхи, ни татары, ни казаки не придут, а Горпина не ослушается приказания.
   Во время рассказа Жендзяна пан Заглоба трясся, как в лихорадке, маленький рыцарь радостно кивал головой, а пан Подбипента возводил очи горе.
   -- Что она там, то это верно, -- продолжал паж, -- лучшим доказательством этому служит мое поручение. Я поначалу уперся для виду и говорю: "А зачем я туда поеду?". -- "Затем, говорит, что я туда ехать не могу. Если я дойду живой из Владавы в Волынь, то прикажу себя перенести в Киев, там уже все наши, казаки взяли верх, а ты, говорит, поезжай и прикажи Горпине везти ее в Киев, в монастырь Пречистой Девы".
   -- А что! Значит, не Николы Доброго! -- крикнул Заглоба. -- Я же говорил, что Ерлич или сумасшедший или врал.
   -- В монастырь Пречистой Девы! -- продолжал Жендзян. -- "Я, говорит, тебе дам перстень, пернач и нож, а уж Горпина будет знать, что все это значит; мы так уговорились. Я тем более рад тебе, что она тебя знает, знает, что ты мой лучший друг. Поезжайте сейчас, казаков не бойтесь, только татар опасайтесь, они и на пернач не посмотрят. Деньги, дукаты закопаны там на месте, в овраге; выкопай их. По дороге говорите одно: "Пани Богунова едет", и ни в чем вам отказу не будет. Да и колдунья знает, что ей делать, только ты-то согласись ехать, потому что кого же я, несчастный, пошлю, кому доверюсь в чужом краю, окруженный врагами?" Так он меня просил, так плакал; наконец, разбойник приказал мне поклясться, что я поеду. Я и поклялся, только в глубине души прибавил: поеду, но со своим паном! Он тогда обрадовался, тотчас же отдал мне пернач, перстень и нож и все драгоценности, какие у него были, а я взял все, потому что думал: лучше им быть у меня, чем у этого разбойника. На прощанье он рассказал мне, какой это именно овраг над Валадинкой, как ехать, и рассказал так, что я с завязанными глазами найду дорогу. Вот сами увидите, потому что, я думаю, мы поедем немедленно?
   -- Завтра же утром! -- сказал Володыевский.
   -- Чего там утром! Поедем на рассвете. Прикажите коней седлать.
   Радость, безумная радость охватила всех присутствующих. Жендзяна одолевали со всех сторон расспросами, на которые паж отвечал со свойственной ему неторопливостью.
   -- Ах, чтоб тебе! -- крикнул Заглоба! -- Что за слуга у пана Скшетуского! Ведь он озолотит тебя.
   -- Я тоже думаю, что не останусь без награды, хотя и служу моему пану от чистого сердца.
   -- А что же ты с Богуном сделал? -- спросил Володыевский.
   -- Вот, доложу я вам, была для меня пытка, когда он лежал больной, и мне нельзя было прикончить его, потому что меня за это пан Скшетуский сжил бы со света. Такова уж судьба моя! Что же мне оставалось делать? Вот когда он мне все рассказал, что мог, отдал, что мог отдать, я и начал соображать. Зачем, говорю себе, такому злодею ходить по белому свету? Он и панну держит в плену, и меня чуть не убил в Чигирине. Пусть его лучше не будет, пусть он палачу достанется. А ну, как он выздоровеет да за нами погонится с казаками? Вот я недолго думая и пошел к пану коменданту Реговскому, который во Владаве стоит с хоругвью, и донес ему, что это Богун, самый страшный из всех бунтовщиков. Его теперь там, должно быть, давно уж и повесили.
   Жендзян самодовольно расхохотался и посмотрел на окружающих, точно ожидая, что и они последуют его примеру, но каково же было его изумление, когда ответом ему было лишь молчание.
   Только по прошествии некоторого времени Заглоба пробормотал: "Все это вздор!", но Володыевский сидел тихо, а пан Лонгинус крутил головой, чмокал языком и, наконец, сказал:
   -- Ты, миленький, поступил нехорошо, а точнее говоря, дурно.
   -- Как же так? -- изумился Жендзян. -- Значит, мне было бы лучше его больного прирезать?
   -- И так было бы нехорошо, и так нехорошо, хотя я не знаю, что лучше: быть убийцей или иудою.
   -- Что вы мне говорите? Разве Иуда выдал какого-нибудь бунтовщика? Ведь это враг и короля, и всей республики!
ал вслух читать молитву, а ловчий Кшечовский, сжав голову руками, повторял:
   -- Что за времена, что за времена! Господи, помилуй нас!
   В эту минуту дверь раскрылась и пан Брышовский, капитан драгун епископа познанского, командовавший конвоем, вошел в избу.
   -- Ясновельможный воевода, -- сказал он, какой-то казак хочет видеть панов комиссаров.
   -- Хорошо, -- ответил Кисель, -- а чернь разошлась?
   -- Разошлась, но обещала завтра вернуться.
   -- Очень напирали?
   -- Страшно, но казаки Донца убили нескольких из них; завтра они обещали сжечь нас.
   -- Хорошо, пусть войдет казак.
   Через минуту дверь открылась, и какая-то фигура с черной бородой остановилась у порога.
   -- Кто ты? -- спросил Кисель.
   -- Ян Скшетуский, гусарский поручик князя-воеводы русского.
   Каштелян Бржозовский, Кульчинский и ловчий Кшечовский вскочили с мест. Все они служили последнее время вместе с князем под Махновкой и Константиновом и хорошо знали поручика, а Кшечовский слыл даже его родственником.
   -- Правда! Правда! Это Скшетуский! -- повторяли они.
   -- Что ты здесь делаешь и как попал сюда? -- спросил Кшечовский, обнимая его.
   -- Как видите, Панове, в крестьянской одежде, -- ответил Скшетуский.
   -- Мосци-воевода, -- крикнул каштелян Бржозовский, -- это первейший рыцарь из хоругви воеводы русского.
   -- Сердечно приветствую его, -- сказал Кисель, -- я вижу, что это великой храбрости кавалер, если он пробрался к нам.
   И, обращаясь к Скшетускому, прибавил:
   -- Чего вы хотите от нас?
   -- Чтобы вы, панове, позволили мне ехать вместе с вами.
   -- Вы лезете в пасть дракону!.. Впрочем, если такова ваша воля, мы против этого ничего не имеем.
   Скшетуский молча поклонился.
   Кисель смотрел на него с удивлением.
   Суровое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и скорбью.
   -- Скажите мне, ваць-пане, -- сказал воевода, -- какая причина гонит вас в тот ад, куда никто по доброй воле не идет?
   -- Несчастье, ясновельможный воевода.
   -- Напрасно я спросил. Вы, верно, потеряли кого-нибудь из близких и едете отыскивать там?
   -- Точно так.
   -- Давно это случилось?
   -- Прошлой весной.
   -- Как так? И вы только теперь собрались на поиски. Ведь уж почти год! Что же вы до сих пор делали?
   -- Я дрался в рядах русского воеводы.
   -- Неужели столь добрый начальник не хотел вас отпустить?
   -- Я сам не хотел.
   Кисель снова взглянул на молодого рыцаря; наступило молчание, которое прервал каштелян киевский:
   -- Всем нам, кто служил у князя, известны несчастья этого кавалера, над коими мы пролили уже не одну слезу, а что он желал, пока была война, служить отчизне вместо того, чтобы думать о себе, достойно еще большего одобрения. Это редкий пример в нынешнее испорченное время.
   -- Если окажется, что мое слово что-нибудь значит у Хмельницкого, то поверьте, что я не пожалею его в вашем деле, -- сказал Кисель.
   Скшетуский опять поклонился.
   -- А теперь идите отдохнуть, -- ласково сказал воевода, -- вы, верно, устали, как и мы все, не имея ни минуты покоя.
   -- Я возьму его с собой, он мой родственник, -- сказал пан ловчий Кшечовский.
   -- Пойдем и мы все отдохнуть, -- оказал Бржозовский, -- может быть, сегодня мы спим уже последнюю ночь.
   -- Может быть, уснем вечным сном, -- докончил воевода.
   С этими словами он направился в комнату, у двери которой ожидал слуга; за ним разошлись и все остальные. Кшечовский повел Скшетуского к себе на квартиру, которая была на несколько домов дальше. Слуга с фонарем шел впереди.
   -- Какая темная ночь, -- сказал ловчий, -- и вьюга усиливается. Эх, пан Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, что это судный день. Чернь почти что держала нож у нашего горла. У Брышовского, бедняги, руки устали драться. Мы уж начали было прощаться.
   -- Я был среди черни, -- ответил Скшетуский. -- Завтра к вечеру ожидают новую шайку разбойников, которым донесли о вас. Завтра надо непременно уезжать отсюда. Вы едете в Киев?
   -- Это зависит от распоряжений Хмельницкого, к которому поехал князь Четвертинский. Вот моя комната, войди, пан Ян, я велел согреть нам вина, и мы подкрепимся перед сном.
   Они вошли в избу; в печке горел яркий огонь. Дымящееся вино стояло на столе. Скшетуский с жадностью схватил стакан.
   -- Со вчерашнего дня у меня ничего не было во рту, -- сказал он.
   -- Ты страшно похудел. Видно, печали и труды подкосили твое здоровье. Ну, расскажи-ка мне про себя. -- Я знаю кое-что про твои дела -- ты думаешь найти там, среди казаков, княжну?
   -- Или ее, или смерть, -- ответил рыцарь.
   -- Смерть найти легче; почему же ты знаешь, что княжна там? -- спросил ловчий.
   -- Потому что я искал ее уже везде.
   -- Где же?
   -- От Днестра до Ягорлыка я ездил с купцами-армянами, так как были сведения, что она там; я был везде, а теперь еду в Киев, потому что Богун намеревался свезти ее туда.
   Едва поручик произнес имя Богуна, как ловчий схватился за голову.
   -- Ведь я тебе не сообщил самой важной новости. Я слышал, что Богун убит!
   Скшетуский побледнел.
   -- Как? Кто тебе сказал?
   -- Да тот шляхтич, который уже раз спас княжну, который под Константиновой так показал себя. Я его встретил по пути в Замостье. Мы разминулись с ним в дороге. Едва я успел его спросить о новостях, как он мне говорит, что Богун убит. Я спросил его: "Кто его убил?" "Я!" -- ответил он. И потом мы разъехались.
   Огонь, вспыхнувший на лице Скшетуского, вдруг погас.
   -- Этому шляхтичу едва ли можно верить. Нет, он не мог бы убить Богуна!
   -- А ты его не видел? Помнится, он говорил, что едет к тебе в Замостье.
   -- Я в Замостье его не дождался, он, по-видимому, поехал теперь в Збараж, но мне необходимо было догнать комиссаров, и я из Каменца не возвращался в Збараж и с ним не виделся. Бог весть, правда ли это, что он мне раньше говорил про нее, будто он, будучи в плену у Богуна, подслушал, что она спрятана за Ямполем и что Богун хотел потом перевезти ее в Киев и повенчаться с нею. Может быть, это ложь, как все, что говорит Заглоба...
   -- Зачем же ты в таком случае едешь в Киев?
   Скшетуский замолчал; некоторое время слышен был только шум и свист ветра.
   -- Если Богун не убит, то ты можешь попасть в его руки, -- сказал ловчий, прикладывая пальцы ко лбу.
   -- Да я затем и еду, чтобы его найти, -- глухо ответил Скшетуский.
   -- Как так?
   -- Пусть свершится над нами суд Божий!
   -- Ведь он драться с тобой не станет, а просто велит убить тебя или продаст татарам.
   -- Но я теперь в свите комиссаров!
   -- Дай бог, чтобы мы сами спасли свои головы, а что уж говорить о свите!
   -- Кому жизнь тяжела, тому могила легка.
   -- Побойся ты Бога, пан Ян! Здесь дело не в смерти, она никого не обойдет, но они могут продать тебя туркам.
   -- Неужели ты думаешь, что мне там хуже будет, чем здесь?
   -- Я вижу, что ты впал в отчаяние и не веришь в милосердие Божье.
   -- Ошибаешься! Я говорю лишь, что мне плохо на свете, но я давно примирился с волей Господней. Я не прошу, не молю, не проклинаю, не бьюсь лбом о стену, я хочу лишь, пока жив, исполнить свой долг.
   -- Однако печаль снедает тебя, как яд.
   -- На то Бог и посылает муки, чтобы они отравляли человека, а когда захочет, пошлет и лекарство.
   -- Мне нечего отвечать на такой довод, -- сказал ловчий. -- В Боге наша надежда и спасение, как наша, так и Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохов, может быть, он вымолит у Пресвятой Девы что-нибудь, иначе все мы погибнем.
   Настала тишина, из-за окон слышались только окрики драгун: "Кто идет?"
   -- Да, да, -- сказал немного спустя ловчий. -- Все мы скорее мертвецы, чем живые люди. Разучились люди смеяться в Речи Посполитой, слышны лишь стоны, как вой ветра в трубе. И я верил, что настанут лучшие времена, пока вместе с прочими не приехал сюда; а теперь я вижу, что напрасна была моя надежда. Разорение, война, голод, убийства, и больше ничего, ничего.
   Скшетуский молчал; пламя огня, из топившейся печки, освещало его исхудалое, суровое лицо.
   Наконец он поднял голову и серьезно сказал:
   -- Земная жизнь пройдет и не оставит после себя даже следа.
   -- Ты говоришь, как монах, -- сказал ловчий.
   Скшетуский не ответил, а ветер все жалостнее стонал в трубе.
  

XVII

  
   На следующий день утром комиссары, а с ними и Скшетуский, уехали из Новоселок, но путешествие это было плачевно: на каждой остановке, в каждом местечке им грозила смерть и горшее чем смерть -- оскорбление, и оно было тем чувствительнее, что комиссары олицетворяли собой величие и могущество Речи Посполитой. Пан Кисель расхворался, так что его на каждом ночлеге вносили в избу прямо из саней. Львовский подкоморий заливался слезами, так как был не в силах переносить оскорблений, наносимых ему и его отчизне; капитан Брышовский тоже заболел от бессонницы и трудов, и место его занял пан Скшетуский, продолжая вести этот злосчастный отряд среди натиска толпы, оскорблений, угроз и даже сражений.
   В Белгороде комиссарам опять показалось, что настал их последний час. Чернь избила больного Брышовского, убила Гняздовского, и комиссаров спасло от готовившейся уже резни лишь то, что приехал митрополит для переговоров с воеводой. В Киев комиссаров совсем не хотели впускать. Князь Четвер-тинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля без всякого ответа. Комиссары не знали, что им дальше делать и как быть. Возвращаться было невозможно, так как дорогу загородили мятежные шайки черни, ждавшие только неудачи переговоров, чтобы изрубить посольство. Народ становился все более и более дерзким, он хватал лошадей под уздцы, бросал камнями, льдышками, снегом в сани воеводы. В Гвоздовой Скшетуский и Донец должны были вступить в кровавый бой, чтобы разогнать толпу черни в несколько сот человек.
   Хорунжий новогрудский и Смяровский поехали к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать в Киев для переговоров, но воевода мало надеялся, что они доедут до него живыми. А между тем в ожидании ответа комиссары должны были смотреть сложа руки, как в Хвастове мучили пленных без различия пола и возраста, топили в прорубях, поливали водой на морозе, кололи вилами или сдирали кожу с живых. Так прошло восемнадцать дней, пока наконец пришел ответ от Хмельницкого, что он не желает ехать в Киев и будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславе.
   Несчастные послы немного передохнули, думая, что кончилась уже их мука, и, переправившись через Днепр, отправились на ночлег в Воронково, откуда было только шесть миль до Переяслава. Им навстречу выехал Хмельницкий, якобы для того, чтобы оказать честь королевскому посольству, но как же он изменился с тех пор, как стал считать себя обиженным. Quantum mutatus ab illo {Сколь же он отличается от того. Каким был (лат.).}, -- как справедливо писал о нем воевода Кисель.
   Он выехал в сопровождении нескольких десятков всадников с полковниками, есаулами и военной музыкой, со значком, бунчуком и красным знаменем, совсем как удельный князь. Комиссарское шествие тотчас же остановилось, а он подскакал к саням, в которых ехал воевода и, некоторое время всматриваясь в его старческое лицо, слегка приподнял шапку и сказал:
   -- Поклон вам, Панове комиссары, и тебе, пане воевода! Лучше бы раньше начать со мной переговоры, когда я не так много значил и не был так силен, но так как вас послал ко мне король, то принимаю вас на своей земле от чистого сердца.
   -- Привет тебе, мосци-гетман! -- сказал Кисель. -- Его величество король послал нас выразить тебе его благосклонность и учинить во всем справедливость.
   -- Благодарю за милость, а справедливость я уже установил вот этим, -- он ударил рукой по сабле, -- и сделаю еще больше, если вы меня не удовлетворите.
   -- Не слишком-то ласково ты встречаешь нас, гетман запорожский, нас, послов королевских...
   -- Не буду говорить на морозе, будет время способнее, -- возразил Хмельницкий, -- холодно. Пусти меня, Кисель, в свои сани, я хочу честь вам оказать и ехать вместе с вами.
   С этими словами Хмельницкий слез с лошади и подошел к саням. Кисель же подвинулся к правой стороне, оставляя свободной левую сторону.
   -- Да ты мне давай правую руку.
   -- Я -- сенатор Речи Посполитой!
   -- Да что мне, что ты сенатор! Потоцкий первый сенатор и коронный гетман, а я держу его в руках вместе с другими и завтра, если захочу, велю на кол посадить.
   Густая краска выступила на бледном лице Киселя.
   -- Я представляю особу короля!
   Хмельницкий нахмурился еще больше, но сдержался и сел с левой стороны, ворча:
   -- Пусть король будет в Варшаве, а я -- на Руси! Мало я вам намылил шеи... Кисель ничего не ответил и лишь поднял глаза к небу; он предчувствовал
   заранее, что его ожидало, и справедливо думал в эту минуту, что если дорога к Хмельницкому была Голгофой, то быть у него послом -- настоящая крестная мука.
   Лошади тронулись к городу, где палили из двадцати пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, опасаясь, как бы послы не подумали, что это делается исключительно в честь их приезда, обратился к воеводе и сказал:
   -- Я не только вас, я и других послов, которых ко мне присылали, так принимал.
   И Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, как к удельному князю, присылали посольства. Возвращаясь из-под Замостья, под впечатлением выборов и поражений, нанесенных литовским войском, он лишился и половины той надменности, которая была в нем раньше, но, когда Киев встретил его со свечами и хоругвями и когда академия приветствовала его словами: "Tmquam Moysem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bono nomine Bohdan" {Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).} -- Богом данный, когда назвали его illustrissimus princeps {Наиславнейший государь (лат.).}, -- тогда, по словам его современников: "возгордился этим зверь".
   Действительно, он почувствовал за собой силу и почву под ногами, которой до тех пор ему не хватало.
   Иностранные посольства были молчаливым признанием его могущества и власти; непоколебимая дружба татар, оплачиваемая большей частью добычей и несчастными пленными, которых этот народный вождь позволял брать, -- обещала мощную помощь против каждого врага. Поэтому Хмельницкий, еще под Замостьем чувствовавший власть и волю короля, теперь, гордый, убежденный в своей силе и в непорядках в Польше, слабости ее вождей, -- готов был поднять руку на самого короля, думая, в гордости своей, не о свободе казаков, но о возвращении прежних привилегий, не о справедливости для себя, но об удельном княжестве, о княжеской шапке и жезле.
   Он чувствовал себя властелином Украины; Запорожье всегда останется при нем; ни под чьей властью не купалось оно так в крови, не имело такой богатой добычи, как под его властью. Дикий по натуре народ тянулся к нему, ибо, как мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил иго власти и угнетения, во всей Европе доставшееся в удел "потомками Хама", так украинец вместе с воздухом широких степей вдыхал в себя любовь к свободе, столь неограниченной, дикой и буйной, как самые степи. Зачем ему было ходить за панским плугом, когда его взор терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечь звала его к себе: "Брось пана и иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал к поджогам и убийствам, а руки -- к оружию? Не лучше ли ему буйствовать у Хмеля и резать панов, чем гнуть свою спину перед подстаростой?
   Кроме того, к Хмельницкому народ стремился потому, что кто не присоединялся к нему добровольно, тот попадал в неволю. В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за один лук, закаленный в огне, -- трех: так много их было. Черни выбирать было нечего, и только сложилась, в то время странная песенка, долго переходившая из поколения в поколение, песнь удивительная, о том вожде, которого звали Моисеем: "Ой, щоб того Хмеля перша куля (пуля) не минула".
   Исчезали города, местечки и деревни, страна превращалась в пустыню и разв&дины, в сплошную рану, которой не могли излечить целые века; но этот вождь и гетман не видел этого или не хотел видеть, он никогда ничего не видел за собою, рос и питался огнем и мечом, в своем чудовищном самолюбии топил собственный народ и страну. И вот он ввозил теперь комиссаров в Переяслав при пушечных выстрелах, при звоне колоколов, как удельный владыка, господарь, князь.
   Комиссары, свесив головы, ехали в логовище льва, и остаток их надежды погас окончательно, а между тем Скшетуский, ехавший за вторым рядом саней, пристально всматривался в лица полковников, прибывших с Хмельницким, не видно ли между ними Богуна. После бесплодных поисков над Днестром, до Ягорлыка и дальше, в душе его созрел последний и единственный план отыскать Богуна и вызвать его на смертный бой. Впрочем, несчастный рыцарь знал, что Богун может его без борьбы стереть с лица земли или просто отдать татарам, но он был лучшего мнения о нем: он знал его мужество и был уверен, что, имея выбор, Богун станет биться за княжну. Поэтому он начал составлять в своей истерзанной душе целый план, как он свяжет Богуна клятвой, чтобы в случае смерти его тот отпустил Елену. О себе он не заботился и допускал, что Богун скажет ему: "Если я погибну, то она ни твоя, ни моя!" Он готов был и на это согласиться, только бы ее освободить из вражьих рук. Пусть уж лучше она ищет в монастыре покоя в дальнейшей жизни, он тоже найдет его в войне или под рясой монаха (в те времена многие находили спокойствие в монастырях). Скшетускому этот путь казался прямым и ясным, и когда под Замостьем ему подали мысль бороться с Богуном, а поиски княжны в надднестровских камышах ни к чему не привели, то этот путь казался ему единственным. С этой целью он без передышки мчался в комиссарский отряд, надеясь найти Богуна или в свите Хмельницкого, или в Киеве, тем более что в Ярмолинцах Заглоба говорил, что атаман намерен был приехать в Киев и гам повенчаться при трехстах свечах.
   Но Скшетуский тщетно искал Богуна между полковниками; вместо него он нашел много прежних знакомых: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, присланного от Сечи к князю, Яроша, прежнего княжеского сотника, Грушу и многих других, и он решил расспросить их.
   -- Ведь мы старые знакомые, -- сказал он, приближаясь кЯшевскому.
   -- Я тебя в Лубнах видел, ты рыцарь князя Еремы, -- сказал полковник. -- Мы вместе с тобой кутили в Лубнах. А как поживает ваш князь?
   -- Ничего, здоров.
   -- Весной он не будет здоров. Он еще не встречался с Хмельницким, но, когда встретятся, один из них должен погибнуть.
   -- Кому будет суждено...
   -- К нашему батьке Бог милостив! Уж не вернуться вашему князю на свой заднепровско-татарский берег! У Хмельницкого много молодцов, а у князя что? Он хороший солдат. А ты уже не под его хоругвью?
   -- Я еду с комиссарами.
   -- Ну, рад встретить старого знакомого.
   -- Если рад, то окажи мне услугу, я буду век за это благодарен.
   -- Какую услугу?
   -- Скажи мне, где Богун, этот знаменитый атаман, бывший в переяславском полку; он, верно, занимает у вас высший пост?
   -- Молчи! -- грозно крикнул Яшевский. -- Твое счастье, что мы старые знакомые и что я пил с тобой, не то бы я сейчас вот этим буздыганом уложил тебя на снегу.
   Скшетуский взглянул на него с удивлением, но, как человек вспыльчивый, сжал свою булаву в руке.
   -- Да ты с ума сошел?
   -- Я с ума не сошел и не думаю угрожать тебе, но от Хмеля вышел такой приказ, что, если кто из комиссаров будет о чем-нибудь спрашивать, -- убить его на месте. Если я этого не делаю, сделает другой, я по дружбе предупреждаю.
   -- Да ведь я спрашиваю по своему частному делу.
   -- Все равно, Хмель сказал нам, полковникам, и велел передать другим, что, буде кто спросит даже о "дровах в печи", убить его. Вы это передайте своим.
   -- Благодарю за дружеский совет, -- сказал Скшетуский.
   -- Тебя я предупредил, а другого ляха убил бы первый. Они замолчали. Отряд уже подошел к городским воротам.
   По обеим сторонам дороги стояли толпы черни и вооруженных казаков, которые в присутствии Хмельницкого не смели ругаться и бросать снегом в сани воеводы, но зато бросали презрительные взгляды на комиссаров, сжимали кулаки или рукояти сабель. Скшетуский, построив своих драгун по четыре в ряд, гордо и спокойно ехал по широкой улице Переяслава, не обращая никакого внимания на грозные взгляды толпы, и только думал, сколько хладнокровия, самоотверженности и христианского терпения нужно будет ему, чтобы достигнуть выполнения своего намерения и не утонуть при первом шаге в этом море ненависти.
  

XVIII

  
   На следующий день между комиссарами было продолжительное совещание: вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому или ждать, пока он проявит раскаяние и покорность? Решено было покорить его снисходительностью и королевской милостью, и на следующий же день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Хмельницкий ждал посольство перед своим домом среди полковников, старшин, толпы казаков и черни: ему хотелось, чтобы весь народ видел, какими почестями окружал его даже сам король. Он сел на возвышении под знаменем и бунчуком, в красной отороченной соболем шапке, подбоченившись и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой; он ждал комиссаров, окружив себя послами из соседних земель. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Только так народ и мог представить себе своего непобедимого героя, победителя гетманов, шляхты -- словом, ляхов, считавшихся до него непобедимыми. Хмельницкий немного постарел в течение этого года, но не согнулся, и его могучие плечи изобличали силу, способную разрушать государства и создавать новые; его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления спиртными напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Ярость и гнев дремали под складками морщин на его лице, и легко было заметить, что народ склонялся перед их страшным пробуждением, как лес перед бурей. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение по поводу того, что комиссары не скоро шли с королевскими дарами; а из ноздрей его валил пар, казавшийся на морозе дымом из ноздрей Люцифера; и в этом пару он сидел весь в пурпуре, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.
   Наконец появилась свита послов; во главе шли барабанщики, бившие в котлы, и трубачи с надутыми щеками, извлекавшие из медных инструментов жалобные звуки, точно на похоронах славы и величия Речи Посполитой. За этим оркестром ловчий Кшечовский нес булаву на бархатной подушке, Кульчинский -- скарбник киевский -- знамя с орлом и надписью; за ними одиноко шел Кисель, худой, высокий, с белой бородой, спускавшейся на грудь, с выражением страдания на породистом лице и глубокой болью в душе. За воеводой шли в некотором отдалении остальные комиссары, шествие замыкал отряд драгун Брышовского под командой Скшетуского.
   Кисель шел медленно -- в эту минуту он ясно видел, что из-за лоскута разорванного договора, из-под изъявления королевской милости и прощения проглядывала другая, обидная, нагая истина, которую увидели бы даже слепые и услышали глухие, ибо она громко вопияла: "Не изъявление королевской милости несешь ты, Кисель, а сам идешь молить о ней и купить ее ценой булавы и знамени, -- идешь пешком к ногам этого холопского вождя, от имени Речи Посполитой, -- ты -- сенатор и воевода..." Его душа разрывалась на части, и он чувствовал себя ничтожнее червя и пылинки, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше не жить, чем жить в неволе у мужиков и басурман". Что он, Кисель, в сравнении с лубенским князем, который являлся перед мятежниками не иначе как с нахмуренными бровями, среди запаха серы, огня, войны и порохового дыма -- что он? Под гнетом этих мыслей сердце воеводы разрывалось, улыбка навсегда улетела с его лица, а радость -- из сердца; он готов был лучше умереть, чем сделать еще один шаг; и все же он шел, ибо его толкало вперед прошлое, все труды и усилия, вся неумолимая логика его прошлых действий...
   Хмельницкий ждал его, подбоченясь, с надутыми губами и нахмуренным челом.
   Шествие приблизилось наконец. Кисель подошел и остановился в нескольких шагах от возвышения. Барабанщики и трубачи умолкли, и воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только морозным ветром, который хлопал развевавшимся красным знаменем.
   -- Драгуны, полуоборот кругом! Это был голос Скшетуского.
   Все повернули глаза в его сторону. Даже Хмельницкий поднялся на своем возвышении, чтобы взглянуть, что случилось; лица комиссаров побледнели; Скшетуский стоял на стременах, прямой, бледный, с блестящими глазами, с саблей наголо, и, обратившись к драгунам, повторил еще раз команду:
   -- За мной!
   Среди глубокой тишины застучали копыта лошадей по мерзлой земле. Дисциплинированные драгуны повернули лошадей на месте, поручик, став во главе, сделал знак саблей, и отряд двинулся медленно в помещение комиссаров.
   Удивление и неуверенность выразились на лицах всех, не исключая и Хмельницкого; в голосе Скшетуского слышалось что-то необыкновенное, но никто, вероятно, не знал, не полагается ли внезапный уход драгун по церемониалу торжества. Один Кисель понял все: что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с конвоем висели в эту минуту на волоске; и, чтобы не дать опомниться Хмельницкому, он начал речь с изъявления королевской милости гетману и всему Запорожью. Но вдруг речь его прервало новое происшествие, которое было тем хорошо, что отвлекло внимание от первого. Старый полковник Дедяла, стоявший подле Хмельницкого, начал грозить булавой воеводе, метаться и кричать:
   -- Что ты говоришь: король! Король и есть король, не король, а вы, вы -- королевичи, князья и шляхта -- натворили многое... Ты, Кисель, кровь от крови нашей, отрекся от нас и пристал к ляхам. Довольно с нас твоей болтовни: если нам чего нужно, мы сумеем добыть это саблей.
   Воевода с негодованием взглянул на Хмельницкого и сказал:
   -- Вот в каком повиновении держишь ты своих полковников, гетман!
   -- Молчать, Дедяла! -- крикнул Хмельницкий.
   -- Молчи! Молчи! Успел напиться, хоть еще рано! -- подхватили другие полковники. -- Пошел прочь, не то мы тебя за чуб вытащим!
   Дедяла хотел продолжать, но его схватили за плечи и вытолкали за круг.
   Воевода продолжал свою красивую и гладкую речь, объясняя Хмельницкому, какой чести он удостаивается, получив знаки власти, которыми он пользовался до сих пор самозванно. Король, имея право карать, милует его за то послушание, которое он оказал ему под Замостьем, и имея в виду то, что прежние преступления совершены были не в его царствование. Будет вполне справедливо, если он, Хмельницкий, столь виновный, выразит свою благодарность королю за оказанную ему милость, прекратит кровопролитие и, успокоив чернь, приступит с комиссарами к переговорам.
   Хмельницкий молча принял булаву и знамя, которое приказал развернуть над собою. При виде этого чернь завыла так, что несколько минут нельзя было ничего расслышать.
   На лице Хмельницкого выразилось удовольствие, и он спустя минуту сказал:
   -- За столь великую милость, оказанную мне через вас королем, за власть над войском и прощение прошлых преступлений я благодарю покорно. Я всегда говорил, что король ко мне благосклоннее, чем к вам, королевичам. И лучшее доказательство то, что он мне присылает знаки своего расположения за то, что я рубил вам головы; так буду я поступать и впредь, если вы не будете слушаться ни меня, ни короля.
   Последние слова Хмельницкий сказал, повысив голос и морща брови, точно начинал воспламеняться гневом; комиссары оцепенели от столь неожиданного ответа.
   -- Король повелевает тебе, мосци-гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.
   -- Не я проливаю кровь, а литовские войска, -- резко ответил гетман, -- мною получено известие, что Радзивилл вырезал Туров и Мозырь, если это верно, то у меня много ваших пленных, даже знатных, -- всем им я велю срубить головы. К переговорам не приступлю теперь, ибо моего войска здесь нет, кроме нескольких полков, многие на зимовке; без войска я не могу начинать. Впрочем, нечего говорить больше на морозе. То, что вы должны были мне вручить, я получил; все видели и знают, что я гетман по королевской воле; теперь же я угощу вас водкой и обедом, я и сам голоден.
   С этими словами Хмельницкий пошел в свои палаты, а за ним комиссары и полковники... Посередине большой избы стоял накрытый стол, гнувшийся под тяжестью награбленного серебра, среди которого воевода Кисель мог бы найти и свое собственное, забранное прошлым летом в Гуще. На столе было много свинины, воловьего мяса и татарского пилава; в избе пахло водкой-просянкой, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий сел, посадив по правую руку Киселя, по левую -- каштеляна Бржозовского, и, указав рукой на водку, сказал:
   -- Говорят в Варшаве, что я пью ляшскую кровь, а я предпочитаю водку, предоставляя кровь собакам.
   Полковники захохотали так, что стены задрожали.
   Такую пилюлю поднес Хмельницкий комиссарам перед обедом, и они молча проглотили ее, чтобы, как писал подкоморий львовский, -- "не дразнить зверя". И только пот струился по челу Киселя.
   Началось угощение. Полковники говядину ели руками. Киселю и Бржозовскому гетман клал на тарелку собственноручно, и начало обеда прошло в молчании, каждый спешил утолить голод. В тишине слышался только хруст костей на зубах собеседников или кряканье пьющих; по временам кто-нибудь произносил слово, которое оставалось без ответа, и лишь потом Хмельницкий, выпив несколько ковшей просянки и закусив говядиной, обратился к воеводе и спросил:
   -- Кто у вас вел конвой?
   На лице Киселя отразилось беспокойство.
   -- Скшетуский, доблестный кавалер! -- ответил он.
   -- Я его знаю, -- сказал Хмельницкий. -- А почему он не хотел присутствовать, когда вы мне вручили дары?
   -- Он не принадлежит к свите, а послан для нашей безопасности; такой он получил приказ.
   -- А кто ему дал такой приказ?
   -- Я, -- ответил воевода, -- я считал непристойным присутствие драгун при поднесении даров; они стояли бы у вас и у нас за спиной.
   -- А я думал другое; я знаю, что у этого солдата спина не гнется.
   -- Мы уж не боимся драгун, -- вмешался Яшевский. -- Они были прежде страшны для нас, а под Пилавцами мы узнали, что это уж не те ляхи, что били когда-то турок, татар и немцев.
   -- Не Замойские, не Жолкевские, не Ходкевичи, не Хмелевские, не Конецпольские, -- прервал Хмельницкий, -- а трусливые зайцы, дети, вооруженные железом. Они замерли от страха, как увидали нас, и бежали, хотя татар было не более трех тысяч.
   Комиссары молчали: кусок не лез им в горло.
   -- Прошу покорно, кушайте и пейте, -- сказал Хмельницкий, -- иначе я подумаю, что наша казацкая пиша не может пройти через ваше панское горло.
   -- Если у них глотки тесны, мы их можем расширить! -- воскликнул Делила.
   Развеселившиеся полковники рассмеялись, но Хмельницкий взглянул грозно, и все утихло.
   Болевший несколько дней Кисель был бледен, Бржозовский, наоборот, красен, и казалось, что кровь готова у него брызнуть сквозь кожу. Наконец он не выдержал и крикнул:
   -- Разве мы пришли сюда не обедать, а выслушивать оскорбления?
   -- Вы приехали для переговоров, -- сказал Хмельницкий, -- а между тем литовские войска режут и жгут. Мозырь и Туров вырезали, и если это правда, то я четыремстам пленным на ваших глазах велю отрубить головы.
   Бржозовский сдержался, хотя кровь в нем кипела.
   Так и было: жизнь пленных зависела от каприза гетмана, от одного его мановения; и нужно было все выносить и заискивать, чтобы его успокоить. В этом духе, тихий и скромный по природе, отозвался кармелит Лентовский.
   -- Бог милостив, -- сказал он, -- быть может, известия о Турове и Мозы-ре не подтвердятся.
   Едва он кончил, как Федор Весняк, полковник черкасский, нагнулся и замахнулся булавой, чтобы ударить кармелита; к счастью, он не достал, потому что их отделяли четыре человека.
   -- Молчи, поп! -- крикнул он. -- Не твое дело говорить, что я лгу! Выдь на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников!
   Все начали его успокаивать, но не могли с ним ничего поделать и выволокли его за волосы из избы.
   -- Когда, мосци-гетман, хочешь ты, чтобы комиссия собралась опять? -- спросил Кисель, который хотел переменить разговор.
   К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян и поэтому дал скорый и ядовитый ответ:
   -- Завтра будет суд и расправа; теперь я пьян. Чего вы мне про комиссию толкуете и не даете ни пить, ни есть! -- Он ударил кулаком по столу так, что ковши и блюда забренчали. -- Через четыре недели я все переверну вверх дном, вас ногами растопчу или продам турецкому царю. Король на то королем и будет, чтоб рубить головы шляхтичам и князьям! Согрешит князь -- снести голову! Согрешит казак -- снести голову! Вы грезите шведами, но и они не удержат меня. Тугай-бей -- брат мой, душа моя, один сокол на свете -- готов все сделать, что я захочу!
   Хмельницкий со свойственной пьяным быстротой перешел от гнева к ласке; голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.
   -- Вы хотите, чтобы я поднял саблю на турок и татар, -- напрасно! Я на вас пойду с моими добрыми друзьями. Я уж разослал приказы по полкам, чтобы молодцы кормили лошадей и готовились в путь без телег и пушек; все это я найду у ляхов. Если кто из казаков возьмет с собой телегу, я велю ему голову снести; и я сам не возьму коляски, а лишь мешки, и так дойду до Вислы и скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете каркать из-за Вислы, я вас и там найду. Довольно вам панствовать с вашими драгунами, гады проклятые!..
   И он вскочил с места, начал рвать и метать, топать ногами, кричать, что война будет, что позволение и благословение им уже получено, что ни к чему все комиссии и комиссары и что он не согласится даже на временное перемирие.
   Наконец, видя ужас комиссаров и вспомнив, что если они уедут сейчас, то война начнется в такое время, когда казаки не смогут окружить себя окопами, а в открытом поле они плохо бьются, он успокоился и опять сел на скамью. Свесив голову на грудь, он уперся руками в колени и тяжело захрапел. Наконец, схватив стакан водки, крикнул:
   -- За здравие короля!
   -- На славу и здравие! -- ответили полковники.
   -- Ну а ты, Кисель, не печалься, -- сказал гетман, -- не принимай близко к сердцу то, что я говорю, теперь я пьян. Мне ворожеи сказали, что будет война, и я подожду до первой травы, а потом соберем комиссию и я выпущу пленных. Мне говорили, что ты болен, так желаю тебе здоровья!
   -- Благодарю тебя, гетман запорожский, -- ответил Кисель.
   -- Ведь я помню, что ты мой гость.
   И опять Хмельницкий перешел к ласке и, положив руки на плечи воеводы, пододвинул свое раскрасневшееся лицо к его бледным исхудалым щекам.
   За ним стали подходить к комиссарам полковники, фамильярно хлопая их по плечу, пожимали им руки, повторяя за гетманом: "До первой травы".
   Комиссары сидели как на раскаленных угольях. Дыхание мужиков, пропитанное запахом водки, обдавало лица благородных шляхтичей, для которых прикосновение потных рук было столь же неприятно, как и все оскорбления. Было и угроз немало среди грубого изъявления дружеских чувств. Одни кричали воеводе: "Мы ляхов хотим резать, а ты наш человек", другие: "А что, панове! Прежде вы били нас, а теперь нашей милости просите! Погибель вам, белоручкам!" Атаман Волк, бывший мельник в Нестерваре, кричал: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" "Дайте нам Ерему, -- кричал Яшевский, -- мы вас отпустим целыми и невредимыми!"
   В избе стояла страшная духота; стол, покрытый остатками мяса, хлеба, залитый водкой и медом, был противен. Вошли наконец ворожеи, или колдуньи, с которыми гетман пил до поздней ночи, слушая их предсказания; странные фигуры, старые, сгорбленные, желтые или, наоборот, еще в полном соку, гадали ему на воске, на зернах пшеницы, на огне, на пене, на дне бутылки. Между полковниками и прочими начальниками слышался смех и шутки. Кисель чуть не лишился чувств.
   -- Благодарю тебя, гетман, за угощение и прощай, -- произнес он слабым голосом.
   -- Я завтра приеду к тебе на обед, -- сказал Хмельницкий, -- а теперь идите. Донец с молодцами проводит вас домой, чтобы с вами чего от черни не приключилось.
   Комиссары поклонились и ушли. Донец с молодцами действительно ждал их перед дворцом.
   -- Боже! Боже! -- шептал Кисель, закрывая лицо руками.
   Шествие молча двинулось к квартире комиссаров. Но оказалось, что они будут размещены не все вместе. Хмельницкий нарочно разместил их в разных концах города, чтобы они не могли совещаться.
   Воевода Кисель, усталый, измученный, еле держался на ногах; придя домой, он лег в постель и до следующего дня не хотел никого видеть; а на следующий день, около полудня, он велел позвать Скшетуского.
   -- Что вы наделали? -- сказал он, когда тот вошел. -- Что вы наделали! Вы подвергали опасности свою и нашу жизнь!
   -- Ясновельможный воевода, -- mea culpa! {Моя вина (лат.).} -- ответил рыцарь, -- но бешенство меня охватило, и я готов был скорее умереть, чем смотреть на такой позор.
   -- Хмельницкий заметил, в чем дело; едва удалось успокоить этого зверя и объяснить ваш поступок. Он сегодня будет у меня и, вероятно, спросит вас; тогда вы ему скажите, что исполнили мое приказание, как солдат и подчиненный.
   -- С сегодняшнего дня пан Брышовский принимает команду над конвоем; он поправился.
   -- Тем лучше; у вас слишком гордая спина по теперешним временам. Трудно в настоящем положении порицать ваш поступок, но ведь все же это была большая неосторожность, -- видно, что вы молоды и не умеете переносить душевной боли.
   -- К боли я привык, ясновельможный воевода, но позора перенести не могу.
   Кисель застонал тихо, как стонут больные, когда кто-нибудь дотронется до их ран, потом улыбнулся и грустно ответил:
   -- Такие слова для меня повседневный хлеб, который я прежде ел, обливаясь горькими слезами, но теперь у меня и слез уж нет.
   Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезнях тела и страданиях души.
   -- Ясновельможный воевода, -- сказал он, -- Бог свидетель, что я думал только о теперешних страшных временах, когда сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этим сбродом, для которого кол должен быть единственной наградой.
   -- Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и я знаю, что у тебя не было дурной мысли; но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Речи Посполитой, -- и все это бремя презрения и ненависти обрушилось на меня.
   -- Каждый служит отчизне по своему разумению, пусть же Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Еремии, -- он служит отчизне не только здоровьем, но и достоянием.
   -- Зато и слава окружает его, и он сияет в ней как в лучах солнца, -- ответил воевода. -- А что встречает меня? О, ты хорошо говоришь: пусть же Бог пошлет спокойный отдых хотя бы после смерти тем, кто так много натерпелся в жизни.
   Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу и потом начал:
   -- Я кровный русский. Могилы князей Святольдичей находятся в этой земле, и я любил ее и тот Божий народ, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но видел и надменность тех, которые хотели поработить его; что же я должен был делать, я -- русский и верный сын и сенатор Речи Посполитой? Я и присоединился к тем, кто говорил: "Мир вам!", -- так мне подсказывали кровь и сердце, ибо между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других; я видел, что для обеих сторон разногласие -- гибель. Я хотел трудиться ради мира до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-миротворцем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хоть с болью, хоть с мукой, позором и сомнением, страшнейшими из всех мук. И, Бог мне свидетель, я не знаю -- запоздал ли ваш князь с мечом, или запоздал я с оливкового ветвью мира, -- но вижу только, что труд мой напрасен, сил у меня не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головою; уходя в могилу, я вижу перед собой только мрак и гибель! О, Боже... Всеобщую гибель!
   -- Бог пошлет спасение.
   -- Пусть пошлет он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть мне от отчаяния, а я возблагодарю его за тот крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за мое разорение, за мой позор и за всю несправедливость, которую получаю я с обеих сторон.
   С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились по его лицу, может быть, последние в его жизни.
   Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и прерывающимся от страдания голосом сказал:
   -- Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге вашей и скорби воздаю должное.
   Сказав это, шляхтич и рыцарь из хоругви Вишневецкого прижал к своим губам руку русского, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад считал изменником.
   Кисель положил ему обе руки ни голову.
   -- Сын мой, -- сказал он тихо, -- да благословит и да утешит тебя Господь, как я благословляю тебя!
   Бесконечная канитель переговоров началась с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в дурном расположении духа и объявил, что все, что он вчера говорил о перемирии, о собрании комиссии в Духов день и об освобождении пленных, он говорил пьяный и теперь видит, что его хотели провести. Кисель снова успокаивал его, представляя доводы, но это было, по словам львовского подкомория, surdo tyranno fabula dicta {Сказка, рассказанная глухому тирану (лат.).}. Хмельницкий вел себя так грубо, что комиссары с тоской вспоминали о вчерашнем Хмельницком. Он ударил булавою Лозовского только за то, что тот не вовремя подошел к нему, несмотря на то что тот был болен и даже близок к смерти.
   Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только опохмелившись водкой и прекрасным гущинским медом, он повеселел, но не хотел говорить об общественных делах и даже вспоминать о них и твердил: "Коли пить, так пить; завтра -- суд и расправа; а коли нет, я уйду"! В третьем часу ночи Хмельницкий захотел идти в спальню воеводы, чему последний всеми силами воспротивился, так как там спрятан был Скшетуский; боялись, как бы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Но Хмельницкий поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
   -- Скшетуский, а ты почему не пьешь с нами? И он дружески протянул ему руку.
   -- Я болен, -- сказал поручик, поклонившись гетману.
   -- Ты и вчера уехал, а без тебя у меня ни до чего охоты не было.
   -- Таков был приказ! -- вмешался Кисель.
   -- Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его, он не хотел смотреть на почести, которые вы мне воздавали. Ну и птица! Но чего я не прощу другому, -- ему прощу, он мой друг сердечный.
   Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
   -- А ты знаешь, за что я тебя люблю?
   Скшетуский покачал головой.
   -- Ты думаешь за то, что разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и когда за мной гнались, охотились, как на зверя? Нет, не за то. Я тогда дал тебе перстень с землею с гроба Христова. Но ты, бодливая душа, не показал мне его, когда был в моих руках, -- я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю тебя моим сердечным другом, а себя -- твоим вечным должником.
   Скшетуский в свою очередь с недоумением взглянул на Хмельницкого.
   -- Смотри, как удивляются! -- сказал гетман, точно обращаясь к четвертому лицу. -- Так я тебе напомню, что мне говорили в Чигирине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базавлука. Я спрашивал всех про моего недруга Чаплинского, которого я не нашел, и мне сказали, что ты с ним сделал после нашей первой встречи; ты схватил его за чуб и, открыв им двери, разбил его в кровь, как собаку? А!
   -- Действительно, я это сделал, -- сказал Скшетуский.
   -- И хорошо сделал, прекрасно! Я его еще поймаю -- иначе и трактаты и комиссары нипочем, -- я его поймаю и поиграю с ним по-своему... Задал же ты ему перцу!
   Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
   -- Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как соломинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
   И он захохотал так громко, что эхо отдалось по всей квартире и вернулось в комнату, где находились собеседники.
   -- Мосци-воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, друга моего.
   Кисель открыл дверь и крикнул мальчику принести меду; тот подал три кружки.
   Хмельницкий чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его чуба, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им, и, обращаясь к поручику, он воскликнул:
   -- Проси меня, о чем хочешь!
   На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; на минуту воцарилось молчанье.
   -- Не бойся! -- говорил Хмельницкий. -- Слово не дым; проси о чем хочешь, кроме того, о чем надлежит думать Киселю.
   Хмельницкий хотя и был пьян, но оставался самим собою.
   -- Если я могу пользоваться твоим расположением ко мне, гетман, то я хочу только справедливости... Один из твоих полковников обидел меня...
   -- Голову ему снять! -- крикнул, вспылив, Хмельницкий.
   -- Не в том дело: прикажи ему только биться со мной.
   -- Снять ему голову! -- повторил гетман. -- Кто это?
   -- Богун!
   Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
   -- Богун? -- сказал он. -- Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
   Скшетуский был поражен. Значит, Заглоба говорил правду.
   -- А что тебе сделал Богун? -- спросил Хмельницкий.
   Поручик покраснел еще сильнее. Он боялся говорить про княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
   -- Это серьезное дело, -- сказал он, -- про него рассказывал мне каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
   -- Так ты ее ищи! -- сказал Хмельницкий.
   -- Я уже искал ее у Днестра, он там ее спрятал, -- но не нашел. Я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
   -- Ты мой друг, ты Чаплинского избил! Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, и приказ, чтобы тот, кто ее скрывает, отдал ее в твои руки, дам тебе пропуск и письмо к митрополиту, чтобы искать ее по монастырям. Мое слово не дым!
   Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, которому велел написать приказ и письмо. И Чарнота, несмотря на то что было уже около четырех часов пополуночи, должен был идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумя сотнями всадников в Киев, и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
   На следующий день Скшетуский уехал из Переяслава.
  

XIX

  
   Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский -- по войне и приключениям. Правда, случалось иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски шаек разбойников, которые под Збручем жгли и резали, но это была маленькая война, неприятная благодаря суровой зиме и морозам, сулившая много трудов и мало славы. Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не получалось никаких известий.
   -- Он, верно, в опасности, а может, его и в живых нет! -- говорил Володыевский. -- Нужно непременно ехать; если суждено погибнуть, так уж вместе.
   Заглоба особенно этому не противился; по его мнению, он старился в Збараже и удивлялся, что на нем еще не растут грибы, но все оттягивал, надеясь, что вот-вот может прийти известие от Скшетуского.
   -- Он храбр и расторопен, -- отвечал он Володыевскому, -- подождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
   Володыевский соглашался с Заглобой и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря ударили такие морозы, что прекратились даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
   Говорили о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, на которую он имеет наибольшие права по сравнению с другими. Возмущались против тех, кто утверждал, что, благодаря уклону политики в сторону переговоров с Хмельницким, один лишь Кисель может пойти в гору. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все боялись, что он окончательно сопьется от скуки: он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но не стыдился даже ходить к мещанам на крестины, на свадьбы, расхваливая их мед, которым славился Збараж. Володыевский делал ему замечания, что шляхтичу не пристало брататься с людьми низкого рода, ибо он умаляет этим достоинство всей шляхты, но Заглоба отвечал, что в этом вина законов, которые позволяют мещанам доходить до такой зажиточности, какая должна быть уделом одной шляхты; и хотя предсказывал, что из таких преимуществ для людей низкого рода ничего хорошего выйти не может, но все же делал по-своему. Да и трудно было ставить это ему в вину в длинные и мрачные дни скучного ожидания.
   Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, и понемногу все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости, в какой князь находился при дворе, и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, наконец, о тяжелой болезни пана Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, то пан Лонгин от самого князя слышал, что если она и начнется, то лишь в силу обстоятельств и крайней необходимости, ибо комиссары посланы с инструкциями сделать казакам всевозможные уступки. Известие это привело в бешенство солдат Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать конфедерацию, говоря, что он не желает, чтобы труды его под Константиновом пропали даром.
   В таком неопределенном положении прошел весь февраль и половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
   Володыевский все больше настаивал на отъезде.
   -- Теперь уж нужно искать не княжну, а Скшетуского, -- говорил он.
   Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар с письмом к Володыевскому, который тотчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, вскрыл печать и прочел следующее:
   "Над Днестром, до самого Ягорлыка, я не нашел никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам и дошел до Переяслава. Там неожиданно получил пропуск от Хмельницкого, прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях: они боятся черни, знаков о себе не подают, и потому трудно искать. Бог руководил мною и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне... И я надеюсь, что и впредь он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховеикого отслужить за меня торжественную обедню, на которой помолитесь и вы. Скшетуский".
   -- Слава тебе, Господи! -- воскликнул Володыевский.
   -- Есть еще приписка, -- сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
   -- Правда! -- сказал рыцарь и продолжал чтение:
   "Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был в Сечи в плену; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо с опасностью для жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался".
   -- Вот хоть один благородный казак нашелся! -- сказал Заглоба, подавая Захару руку.
   Старик пожал ее с достоинством.
   -- Мы его вознаградим! -- прибавил Володыевский.
   -- Это сокол, -- ответил казак, -- я его люблю и не ради грошей пришел сюда.
   -- И у тебя в гордости недостатка нет, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, -- сказал Заглоба. -- Не все между вами мерзавцы, не все... Но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?
   -- Точно так.
   -- И в безопасности? Ведь, говорят, там чернь шалит.
   -- Он у полковника Донца живет, ему ничего не сделают; наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу ока.
   -- Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такая любовь к Скшетускому?
   -- Он его давно любит.
   -- А говорил тебе Скшетуский, чего он ищет в Киеве.
   -- Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг... Я искал ее и с ним, и один, так должен он был сказать, чего ищет.
   -- Но вы до сих пор не отыскали ее?
   -- Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, потому трудно найти. Вы только слышали, что там чернь убивает, а я это видел. Не только режут ляхов, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и монашенок. В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами удушили дымом в кельях; через каждые два дня казаки сговариваются и ловят ляхов по улицам, а потом топят их в Днепре. Ох как много потопили!..
   -- Может, и ее убили?
   -- Может!
   -- Да нет! -- прервал Володыевский. -- Уж если Богун привез ее туда, то, верно, устранил все опасности.
   -- Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.
   -- Ох! -- сказал Заглоба. -- Так ты думаешь, Захар, что она могла погибнуть?
   -- Не знаю.
   -- Видно, Скшетуский не теряет надежды, -- продолжал Заглоба. -- Господь послал ему испытания, но он и утешит его. А ты, Захар, давно из Киева?
   -- Ох, давно. Я ушел, когда комиссары возвращались через Киев. Много ляхов хотело бежать с нами и бежали несчастные, кто как мог: по снегам, по сугробам, через леса в Белгород, а казаки гнались за ними и били. Много ушло, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были.
   -- О, песьи души!.. Так ты ехал с комиссарами?
   -- Да, с комиссарами до Гущи, а оттуда до Острога и дальше шел уж сам.
   -- Так ты старый знакомый Скшетуского?
   -- Я познакомился с ним в Сечи и стерег его, раненого, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, мне любить некого.
   Заглоба позвал мальчика, велел ему подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом омочил свои седые усы в меду, выпил и произнес:
   -- Славный мед!
   -- Лучше, чем кровь, которую вы пьете,-- сказал Заглоба. -- Но думаю, что ты честный человек, Скшетуского любишь, не будешь бунтовать, а останешься с нами! Тебе хорошо будет у нас.
   Захар поднял голову.
   -- Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо с братьями-казаками быть, а не с ляхами.
   -- И ты будешь нас бить?
   -- Буду! Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король послал ему булаву и знамя.
   -- Не угодно ли! -- сказал Заглоба. -- Разве я не говорил, что нужно протестовать?
   -- А из какого ты куреня?
   -- Из миргородского, но его уж нет.
   -- Что же с ним случилось?
   -- Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, что уцелели. Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него комиссары просили.
   -- И у нас много ваших пленных.
   -- Так и быть должно. В Киеве говорили, что лучший наш молодец у ляхов в неволе, хоть многие говорят, что он погиб.
   -- Кто такой?
   -- Славный атаман Богун.
   -- Богун убит в поединке.
   -- А кто его убил?
   -- Вот этот кавалер, -- сказал Заглоба, указывая на Володыевского.
   Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, -- лицо его побагровело, и он расхохотался.
   -- Этот рыцарь убил Богуна? -- спросил казак, заливаясь смехом.
   -- Что за черт! -- крикнул Володыевский, хмуря брови. -- Этот посланец слишком много себе позволяет!
   -- Не сердись, -- прервал Заглоба. -- Видно, он хороший человек, а что не знает обхождения, так на то он и казак. Ведь это делает вам честь, что, имея такой неказистый вид, вы одержали так много побед. Я и сам присматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой фертик...
   -- Оставь! -- проворчал Володыевский.
   -- Не я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что хотел бы иметь такого сына, и, если хочешь, усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние; совсем не стыдно быть большим человеком в маленьком теле. И князь немногим больше тебя, однако сам Александр Македонский не стоит того, чтобы быть его оруженосцем.
   -- Что меня бесит, -- сказал, успокоившись, Володыевский, -- так это письмо Скшетуского: из него ничего нельзя понять. Что он сам не сложил головы над Днестром, слава богу, но княжну он не нашел, и кто поручится, что он найдет ее?
   -- Правда. Если Господь благодаря нам освободил ее от Богуна, провел через столько опасностей и внушил каменному сердцу Хмельницкого любовь к Скшетускому, то не затем, чтобы он иссох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите перста Божия, то ум ваш тупее сабли. Впрочем, никто не может обладать всеми качествами сразу.
   -- Я вижу лишь то, -- ответил Володыевский, шевеля усиками, -- что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока вконец не раскиснем.
   -- Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя; ты знаешь, что и репа рыхлеет, и сало горкнет от старости. Нужно Бога благодарить, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, больше, чем ты, и немногим меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень на меня похожа, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, не будь у меня надежды, что ее страдания скоро кончатся. С завтрашнего дня я начну сочинять epitalamium {Эпиталаму (лат.).} в стихах, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона ради Марса.
   -- Что говорить о Марсе! -- ответил Володыевский. -- Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, это как дважды два -- четыре. Пан Лонгин, который видел князя, говорил то же.
   -- Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах. Он при дворе занимался больше своей птичкой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтоб кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отрицаю, что Кисель изменник, это знает вся Речь Посполитая, но что касается переговоров, то они вилами на воде писаны.
   -- А что у вас говорят, Захар? -- обратился Заглоба к казаку. -- Будет война или мир будет?
   -- До первой травы будет спокойно, а весною погибель нам или ляхам.
   -- Утешься, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.
   -- Будет такая война, какой еще не бывало, -- сказал Захар. -- У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и домой не уходит.
   -- Ну, утешься, -- повторил Заглоба. -- Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне; вернее всего, что сабли еще долго не лягут в ножны. Придется человеку истрепаться, как метле, от вечной работы, такова уж наша солдатская доля. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в былые времена. Боже! Теперь уж не те люди, что бывали прежде, и ты не такой, хоть ты храбрый солдат и убил Богуна.
   -- Верно вы говорите: не такие теперь люди, как прежде... -- сказал Захар. Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:
   -- Чтоб этот рыцарь убил Богуна -- ну, ну!
  

XX

  
   Старый Захар, отдохнув еще несколько дней, вернулся в Киев; а между тем пришло известие, что комиссары вернулись не с надеждой на мир, а с полнейшим сомнением; им удалось лишь продлить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия снова должна будет начать переговоры. Но требования и условия Хмельницкого были так непомерны, что никто не верил, чтобы Речь Посполитая согласилась на них. Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение. Хмельницкий посылал посла за послом к хану, чтобы тот, во главе всех своих сил, спешил к нему на помощь; посылал послов и в Стамбул, где давно уже гостил королевский посол пан Бечинский. В Речи Посполитой каждую минуту ждали призыва в ополчение. Пришли известия о назначении новых вождей: подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея и о совершенном устранении от военных действий Еремии Вишневецкого, который мог теперь охранять отечество только во главе своих собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних правителей возмущались таким выбором полководцев и немилостью к князю и говорили, что если отстранение Вишневецкого, пока была надежда на благополучный исход переговоров, имело свой политический смысл, то устранение его во время войны -- непростительная ошибка, ибо только он один мог помериться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного вождя. Наконец и сам князь приехал в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказалось бессильным. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки трактату, позволяли себе нападать на замки и полки, разбросанные по стоянкам, но он не мог справиться с массой черни и шайками, которые или не знали о перемирии, или не хотели его знать, или даже не понимали этого слова. Они нападали на границы, отмежеванные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и коронные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили в глубь Браплавского воеводства, и там казаки вступали с ними в настоящие битвы, часто ожесточенные и кровавые. Отсюда возникали постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, которого в действительности нельзя было соблюсти. Перемирие существовало лишь потому, что Хмельницкий с одной стороны, а король и гетманы -- с другой -- не выступали, но война фактически началась раньше, чем бросились в борьбу главные силы; первые теплые лучи весеннего солнца по-прежнему освещали горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе.
   Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки подвигались к Збаражу, грабили, резали и сжигали все на пути. Полковники князя Еремии громили шайки; сам князь в мелких стычках не принимал участия, готовясь в поход с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.
   Он посылал отряды с приказанием платить кровью за кровь, колом за пожары и грабеж.
   Вместе с другими вышел и пан Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом; но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень милостиво, и потому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, с которым в партизанской войне мог соперничать один только Вершул. Никто не мог так быстро собраться в поход, никто не мог так внезапно преградить путь неприятелю, разбить его бешеным натиском, рассеять на все четыре стороны, поймать, перерезать, перевешать, как Володыевский. Вскоре имя его стало внушать ужас, и в то же время он снискал себе особую милость князя. С конца марта до половины апреля Володыевский победил семь огромных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его; он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, точно черпая ее в пролитой крови. Маленький рыцарь -- скорее маленький дьявол -- подбивал Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях, так как более всего любил его общество, но шляхтич противился и объяснял свое бездействие так:
   -- У меня слишком большое брюхо, чтобы трястись попусту, притом же каждому свое. С гусарами би вскочил с места, начал рвать и метать, топать ногами, кричать, что война должна быть, что уже и позволение и благословение им получено, что ни к чему все комиссии и комиссары и что он не согласится даже на временное перемирие.
   Наконец, видя ужас комиссаров и вспомнив, что если они сейчас уйдут, то война начнется зимой, в такое время, когда казаки не могут окопаться, а в открытом поле они плохо бьются, он успокоился и опять сел на скамью. Свесил голову на грудь, уперся руками в колени и тяжело захрапел. Потом, схватив стакан водки, крикнул:
   -- За здоровье короля!
   -- На славу и здоровье! -- ответили полковники.
   -- Ну ты. Кисель, не печалься, -- сказал гетман, -- не принимай так близко к сердцу того, что я говорю, теперь я- пьян Мне ворожеи сказали, что будет война, но я подожду до первой травы, а потом соберем комиссию, и я выпущу пленных Мне, говорили, что ты болен, так будь здоров.
   -- Благодарю тебя, гетман запорожский, -- ответил Кисель.
   -- Ведь я помню, что ты мой гость.
   И опять Хмельницкий перешел к ласке и, положив руки на плечи воеводы, приблизил свое раскрасневшееся лицо к его бледным, исхудалым щекам.
   За ним подходили полковники к комиссарам, фамильярно хлопая их по плечам, пожимали им руки, повторяя за гетманом: "До первой травы".
   Комиссары были как на раскаленных углях. Мужицкое дыхание, пропитанное запахом водки, обдавало лица благородных шляхтичей, для которых прикосновение потных рук было так же неприятно, как и оскорбления. Не было недостатка и в угрозах среди грубого изъявления дружеских чувств. Одни кричали воеводе: "Мы ляхов хотим резать, а ты наш человек", другие: "А что вы, господа, прежде били нас, а теперь нашей ласки просите? Погибель вам, белоручкам!" Атаман Волк, бывший мельник в Нестеваре, кричал: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" "Дайте нам Ерему! -- кричал Яшевский, -- а мы вас отпустим невредимыми".
   В избе стояла ужасная духота; стол, покрытый остатками мяса, хлеба, облитый водкой и медом, был противен. Вошли наконец ворожеи, или колдуньи, с которыми гетман пил до поздней ночи, слушая их предсказания; странные фигуры -- старые, скорченныеё желтые или, наоборот, еще в полной силе молодости -- гадали ему. на воске, зернах пшеницы, огне, пене воды, на дне бутылки. Между полковниками и прочими начальниками раздавался смех и шутки. Кисель чуть не упал в обморок
   -- Благодарю тебя, гетман, за угощение, и прощай, -- произнес он слабым голосом.
   -- Я завтра к тебе приеду на обед, -- сказал Хмельницкий, -- а теперь идите. Донец с молодцами проводит вас домой, чтобы чернь не наделала вам каких-нибудь неприятностей.
   Комиссары поклонились и ушли. Донец с молодцами действительно ждал их перед дворцом.
   -- Боже! Боже! -- шептал Кисель, закрывая лицо руками.
   Шествие молча двинулось в квартиру комиссаров. Однако оказалось, что они будут не все вместе на квартире. Хмельницкий нарочно разместил их в разных концах города, чтобы они не могли совещаться между собою.
   Воевода Кисель, усталый, измученный, едва держался на ногах; придя домой, он лег в постель и до следующего дня не хотел никого видеть; а на следующий день, около полудня, велел позвать Скшетуского.
   -- Что вы сделали? -- сказал он, когда тот вошел. -- Что вы сделали! Вы подвергли опасности свою и нашу жизнь.
   -- Виноват, -- ответил рыцарь, -- но я возмутился и готов был скорее умереть, чем смотреть на такой позор.
   -- Хмельницкий понял, в чем дело, едва удалось успокоить эту бестию и объяснить ваш поступок. Он сегодня будет у меня- и, вероятно, спросит вас, тогда вы ему скажите, что исполнили мое приказание, как солдат и подчиненный.
   -- С сегодняшнего дня Брышовский принимает команду над конвоем; он поправился.
   -- Тем лучше; у вас слишком крепкая спина на теперешние времена. Трудно нам в нынешнем положении порицать их поступки, ведь это была большая неосторожность, видно, что вы молоды и не умеете переносить боль в груди.
   -- К боли я привык, воевода, но я не могу перенести позора.
   Кисель застонал, как обыкновенно больные, когда кто-нибудь дотронется до их раны, потом улыбнулся и грустно ответил:
   -- Такие слова для меня хлеб насущный, который я ел, обливая горькими слезами, а теперь у меня уж и слез нет.
   Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезни тела и страданиях души.
   -- Милостивый воевода! -- сказал поручик. -- Бог свидетель, что я только и думаю о теперешних страшных временах, в которых сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этими негодяями, для которых кол должен быть единственной наградой.
   -- Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и " знаю, что у тебя не было дурного намерения; но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Польши, а все это бремя презрения и ненависти обрушивается на меня.
   -- Каждый служит отчизне по своему уму, пусть уж Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Иеремии, -- он служит отчизне не только здоровьем, но и состоянием.
   -- За то и слава его окружает, и он сияет, в ней, как в лучах солнца, -- ответил воевода. -- Между тем, что ждет меня? Ты хорошо говоришь: пусть хотя бы после смерти Бог пошлет спокойный отдых тем, которые терпели так много в жизни.
   Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу, потом сказал:
   -- Я кровный русин. Могилы князей Святольдычей находятся в этой земле, и я любил ее и этот люд Божий, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но и гордость тех, которые хотели поработить этот народ; что же я должен был делать, я русин, а вместе с тем верный сын и сенатор Польши? Я и присоединился к тем, которые говорили: "Бог с нами", так мне подсказывала кровь и сердце, потому что между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других; потому что я видел, что для обеих сторон разногласие -- погибель. Я хотел ради мира трудиться до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-примирителем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хотя с болью, мукой, позором и сомнением, страшнейшим из всех мук Я, ей-Богу, не знаю -- поздно ли пришел ваш князь с мечом, или я опоздал с оливковой ветвью, но только вижу, что мой труд напрасен, сил мне не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головой; уходя в могилу, я вижу перед собою только мрак и погибель! О Боже, всеобщую погибель!
   -- Бог пошлет спасение.
   -- Пусть пошлет Он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть с отчаяния, а я поблагодарю Его за крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах называют меня изменником, за ограбление, за позор и за всю несправедливость, которую я получил с обеих сторон.
   С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились с его глаз, может быть, последние в его жизни.
   Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и отрывистым от сочувствия голосом сказал:
   -- Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге и печали отдаю честь.
   Сказав это, шляхтич и рыцарь из-под знамени Вишневецкого прижал к своим губам руку того русина, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад называл изменником.
   Кисель положил ему обе руки на голову.
   -- Сын мой, -- сказал он тихо, -- да благословит и утешит тебя Господь, как и я благословляю тебя!
   Опасное колесо переговоров завертелось с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в худом расположении духа и объявил, что говорил вчера о перемирии: собраний комиссии в Духов день и выпуске пленных спьяну и что его хотели провести. Кисель опять успокаивал его, представляя доводы, но это был тиран, по словам львовского подкомория. Он ударил булавою Позовского только за то, что тот не вовремя пришел к нему, несмотря на то что последний, будучи больным, был близок к смерти.
   Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только похмелившись водкой и прекрасным гощанским медом, Хмельницкий развеселился, но все равно не хотел толковать об общественных делах и даже вспоминать о них, говоря: "Если пить -- так пить; послезавтра -- суд и расправа; а нет, то я уйду!" В третьем часу ночи Хмельницкий намеревался пойти в спальню воеводы, чему последний всеми силами препятствовал, так как там нарочно спрятан был Скшетуский, ибо боялись, чтобы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Хмельницкий, однако, поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
   -- Скшетуский! А ты почему не пьешь с нами? -- причем дружески протянул ему руку.
   -- Я болен, -- сказал тот, поклонившись гетману.
   -- Ты вчера уехал, а без тебя ни к чему у меня охоты не было.
   -- Такой приказ получил, -- вмешался Кисель.
   -- Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его -- он не хотел смотреть на честь, отданную мне вами. Ой, это птица! Но что я не простил бы другому -- ему прощу, потому что он мой друг сердечный.
   Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
   -- А ты знаешь, за что я тебя очень люблю? Скшетуский покачал головой.
   -- Ты думаешь за то, что ты разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и за мной охотились, как за зверем? Нет. не за это. Я тогда дал тебе перстень с землею гроба Христа. Но ты, рогатая душа, мне не показал его, когда был в моих руках, я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но теперь я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю себя твоим сердечным другом и вечным должником.
   Скшетуский, в свою очередь, с удивлением взглянул на Хмельницкого.
   -- Смотри, как удивляются, сказал гетман, будто бы обращаясь к четвертому лицу, -- так я тебе припомню, что мне говорили в Чигорине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базан-лука. Я спрашивал всех про моего неприятеля Чаплинского, которого я не нашел, но мне сказали, что ты сделал с ним после нашей первой встречи; ведь ты схватил его за чуб и, открыв им двери, окровавил его, как собаку? А?
   -- Действительно, я это сделал, -- сказал Скшетуский.
   -- О, отлично ты сделал, великолепно поступил! И я еще поймаю его -- иначе и трактаты и комиссары мне незачем, я его поймаю и поиграю с ним по-своему... Да, задал ты ему перцу...
   Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
   -- Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как былинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
   И он начал смеяться так громко, что эхо разнеслось по всей квартире и дошло до комнаты, где находились собеседники,
   -- Милостивый, воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, моего друга.
   Кисель открыл дверь и крикнул мальчику, чтобы он принес меду; тот подал три кружки.
   Хмельницкий чокнулся с воеводой и с Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его губ, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им и он, обращаясь к поручику, воскликнул:
   -- Проси меня, о чем хочешь!
   На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; настала минута молчания.
   -- Не бойся, -- говорил Хмельницкий. -- Слово не дым; проси обо всем, что хочешь, кроме того, что принадлежит Киселю.
   Хмельницкий даже пьяный был самим собой.
   -- Если я могу пользоваться вашим расположением ко мне, гетман, то желаю только справедливости... Один из ваших полковников обидел меня...
   -- Голову ему снять! -- крикнул возбужденно Хмельницкий.
   -- Не в том дело: прикажите ему только биться со мной.
   -- Срезать ему голову! -- повторил гетман. -- Кто это?
   -- Богун!
   Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
   -- Богун? -- сказал он. -- Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
   Скшетуский был поражен. Заглоба, значит, правду говорил.
   -- А что тебе сделал Богун? -- спросил Хмельницкий. Поручик еще сильнее покраснел. Он боялся говорить про
   княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
   -- Это серьезная вещь, -- сказал он, -- про которую мне рассказывал каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
   -- Так ты ее ищи, -- сказал Хмельницкий.
   -- Я уже искал ее у Днестра, там он ее скрыл,-- но не нашел.
   -- О, я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
   -- Ты мой друг, ты Чаплинского побил. Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, но и приказ, чтобы тот, кто скрывает, отдал ее в твои руки, и пропуск дам тебе и письмо к митрополиту, чтобы по монастырям искали ее. Мое слово не дым!
   Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, чтобы тот пришел написать приказ и письмо. Чарнота должен был, несмотря на то что было около четырех часов по полуночи, идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумястами всадников в Киев и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
   На следующий день Скшетуский уехал из Переяславля.
  

Глава XIX

  
   Если Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский -- по войне и приключениям. Правда, бывало иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски за шайками разбойников, которые под Збучем жгли и резали; но это была маленькая война, неприятная из-за суровой зимы и морозов, представляющая много трудов и мало славы Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.
   -- Вероятно, он в опасности, а может, даже лишился жизни, -- говорил Володыевский, -- нужно непременно ехать; если гибнуть, то вместе.
   Заглоба не особенно противился этому; по его мнению, он состарился в Збараже и удивлялся как на нем еще не растут грибы, но все медлил, надеясь, что каждую минуту может прийти известие от Скшетуского,
   -- Он храбр и расторопен, -- отвечал он Володыевскому, -- подождем еще несколько дней, а то придет письмо, и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
   Володыевский соглашался с мнением Заглобы и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря морозы прекратили даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
   Говорилось о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Иеремия булаву, которая принадлежала ему прежде всех других воинов: Возмущались против тех, которые утверждали, что переговоры с Хмельницким только возвысят Киселя. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все опасались, что он окончательно распьянствуется от скуки; он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но даже не стыдился ходить к мещанам на крестины, свадьбы, расхваливая их мед, которым так славился Збараж Володыевский делал ему замечания, что неприлично шляхтичу брататься с людьми ниже себя, потому что он уменьшает этим уважение ко всей шляхте, но Заглоба отвечал, что в этом вина закона, который позволяет мещанам обрастать перьями и пользоваться такой зажиточностью, какая по праву должна принадлежать шляхте; и хотя предсказывал, что из-за таких преимуществ для ничтожных людей ничего хорошего выйти не может, все-таки делал свое. Да и трудно было ставить это ему в вину во время длинных и мрачных зимних дней скучного ожидания.
   Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, но между тем все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости князя при дворе и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, и, наконец, о тяжелой болезни Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, Подбипента слышал от самого князя, что если она и наступит, то в силу обстоятельств и крайней необходимости, так как комиссары посланы с инструкциями, чтобы сделать казакам всевозможные уступки. Известие это возбудило бешенство в солдатах Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать совет, говоря, что он не желает, чтобы труд его под Константиновом пропал даром.
   В таком неопределенном положении прошел весь февраль и даже половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
   Володыевский тем более настаивал на отъезде.
   -- Теперь уж не княжну, а Скшетуского нужно нам искать, -- говорил он.
   Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар и письмом к Володыевскому, который сейчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, сломал печать и прочел следующее:
   "Над Днестром, до самого Ягорлика, я не открыл никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам, с которыми и дошел до Переяславля. Там, получив неожиданно пропуск от Хмельницкого, я прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает и сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях; они опасаются черни, чтобы она не побила их, они скрываются, и потому трудно искать. Бог руководил мной и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне... и я надеюсь, что и впредь Он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховецкого отслужить за меня торжественную мессу, на которой помолитесь и вы, Скшетуский".
   -- Слава тебе, Господи! -- воскликнул Володыевский.
   -- Есть еще постскриптум, -- сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
   -- Правда! -- сказал рыцарь и продолжал чтение.
   "Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был на Сечи в неволе; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо, с опасностью для своей жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался".
   -- Вот нашелся хоть один благородный казак, -- сказал Заглоба, подавая Захару руку.
   Старик пожал ее без унижения. -- Он будет вознагражден! -- прибавил Володыевский.
   -- Это сокол, -- ответил казак, -- я его люблю и не за гроши пришел сюда.
   -- И у тебя нет недостатка в гордости, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, -- сказал Заглоба. -- Не все между вами негодяи, не все; но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?
   -- Точно так;
   -- И в безопасности? А то говорят, что там шумит чернь.
   -- Он живет у полковника Донца, ему ничего не сделают, наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу своего ока.
   -- Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такое расположение к Скшетускому?
   -- Он его давно любит.
   -- А говорил тебе Скшетуский, что ищет в Киеве?
   -- Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг... Я искал ее вместе с ним и отдельно, и ему пришлось мне сказать, что он ищет.
   -- Но вы все-таки до сих пор не отыскали ее?
   -- Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, поэтому трудно найти. Вы только слышали, что там убивает чернь, а я это видел; не только режут ляхов, но и тех, кто их скрывает, даже монахов и монашек В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами задушили дымом в келье, и через каждые два дни казаки сговариваются и ловят по улицам и топят в Днепре. Ох, как много потопили...
   -- Быть может, и ее убили?
   -- Может быть.
   -- Да нет, -- прервал Володыевсний. -- Уж если Богун привез ее туда, то, вероятно, удалил опасности
   -- Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.
   -- Ох Так вы думаете, Захар, -- сказал Заглоба, -- что она погибла?
   -- Не знаю.
   -- Видно, что Скшетуский не теряет надежды,-- продолжал Заглоба -- Господь послал ему испытания, но и утешит его, А вы, Захар, давно из Киева?
   -- Ох, давно. Я тогда ушел, когда комиссары возвращались в Киев обратно. Много ляхов хотело бежать с нами, и бежали несчастные кто как мог. по снегам, по сугробам, через леса -- в Белгород а казаки гнались за ними и били. Многие ушли, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были
   -- О, собачьи души!.. Так вы ехали с комиссарами?
   -- Да, с комиссарами до Гощи, а оттуда до Острога, дальше я уже шел сам.
   -- Так вы давнишний знакомый Скшетуского?
   -- Я познакомился с ним в Сечи и стерег его раненного, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, и мне некого любить.
   Заглоба позвал мальчика, приказал подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом окунул свои седые усы в мед, выпил и произнес:
   -- Славный мед!
   -- Лучше, чем кровь, которую вы пьете, -- сказал Заглоба. -- Но я думаю, что вы честный человек, любите Скшетуского, не будете бунтовать, а останетесь с нами! Вам будет хорошо у нас.
   Захар поднял голову.
   -- Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо брататься с казаками, а не с ляхами.
   -- И будете нас бить?
   -- Да, буду. Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король прислал ему булаву и знамя
   -- Вот вам, сказал Заглоба, не говорил ли я, что нужно протестовать?
   -- А с какого вы куреня?
   -- С миргородского; но его уж нет.
   -- Что же с ним случилось?
   -- Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, которые уцелели Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него просили комиссары.
   -- И у нас есть много ваших пленных.
   -- Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший молодец у ляхов в неволе, хотя многие говорили, что он погиб.
   -- Кто такой?
   -- Ой, славный атаман Богун.
   -- Богун убит на поединке.
   -- А кто его убил?
   -- Вот этот кавалер, сказал Заглоба, указывая на Володыевского.
   Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, лицо его побагровело, и он расхохотался.
   -- Этот рыцарь убил Богуна? -- спросил казак, заливаясь смехом.
   -- Что за дьявол! -- крикнул Володыевский. хмуря брови. -- Этот посланец много позволяет себе!
   -- Не сердись,-- прервал Заглоба.-- Как видно, он хороший человек, а что не знаком с вежливостью, так ведь он казак К тому же это делает вам честь, что, выглядя так невзрачно, вы одержали так много побед Я и сам всматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой хлыстик...
   -- Ах, оставьте! -- проворчал Володыевский.
   -- Нет, я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что я желал бы иметь такого сына, и если хочешь, я усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние; вовсе не стыдно быть большим человеком в маленьком теле И князь не намного больше тебя, между тем Александр Македонский недостоин даже быть его оруженосцем.
   -- Что меня бесит,-- сказал Володыевский,-- так это письмо Скшетуского, из него ничего не видно. Что он сам над Днестром не положил головы, слава Богу; но княжну он не нашел, и кто может поручиться, что он разыщет ее?
   -- Правда. Если Господь, благодаря нам, освободил его от Богуна, провел через столько опасностей и внушил закаменелому сердцу Хмельницкого любовь к нему, то не для того, чтобы он высох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите Провидения Божия, то ваш ум тупее сабли, -- впрочем, никто не может обладать всеми качествами
   -- Я вижу только то, -- возразил Володыевский, шевеля усами, -- что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока окончательно не раскиснем.
   -- Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя; ты знаешь, что и репа дрябнет и сало горкнет от старости. Нужно благодарить Бога, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, более чем ты, и немного меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень похожа на меня, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, если б я не надеялся, что скоро ее страдания кончатся. С завтрашнего, дня я начну сочинять эпитафию стихами, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона для Марса.
   -- Что говорить о Марсе! -- ответил Володыевский. -- Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, как дважды два -- четыре. Подбипента, который видел князя, говорил то же.
   -- Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах Он при дворе занимался больше этой хохлаткой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтобы кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отвергаю, что Кисель изменник, это знает вся Польша; но что касается трактатов, то я думаю, что бабушка еще надвое ворожила.
   -- А что у вас говорят, Захар? -- обратился Заглоба к казаку. -- Будет война или мир?
   -- До первой травы будет спокойно; а весной придет погибель или нам, или ляхам.
   -- Утешьтесь, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.
   -- Будет такая война, какой еще не бывало, -- сказал Захар. -- У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и совсем не уходит домой
   -- Ну, утешьтесь, -- повторил Заглоба -- Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне; вернее всего, что сабли еще долго не вложатся в ножны. Придется человек истрепаться, как метле от постоянной работы, уж такая наша солдатская судьба. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в старые времена. Боже, уже теперь не те люди, которые бывали в прежние времена, и вы не такие, хотя вы храбрый солдат и убили Богуна.
   -- Верно вы говорите, не такие теперь люди, как прежде... -- сказал Захар.
   Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:
   -- Но чтобы это рыцарь убил Богуна -- никогда!
  

Глава XX

  
   Отдохнув несколько дней, старый Захар вернулся в Киев; между тем пришла весть, что комиссары возвратились не с надежной на умиротворение, а даже с сомнением; им удалось только отсрочить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия начнет опять переговоры. Однако требования и условия Хмельницкого были так велики, что никто не верил, чтобы Польша согласилась на них Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение Хмельницкий слал посла за послом к хану, чтобы тот во главе всех своих сил поспешил к нему на помощь; он посылал и в Стамбул, где давно уже пребывал королевский посол Бечинский. В Польше каждую минуту ждали призыва к всеобщему ополчению. Пришли вести о назначении новых вождей -- подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея -- и о совершенном устранении от военных действий Иеремии Вишневецкого, который мог охранять теперь отечество только во главе собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних региментариев возмущались таким выбором полководцев и немилостью, утверждая, что если опала Вишневецкого, пока была надежда на благополучные переговоры, имела политический смысл, то устранение его во время войны было непростительной ошибкой, потому что только он один мог померяться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного полководца. Наконец приехал и сам князь в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказывалось бессильно. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки договору, позволяли себе нападать на замки и полки. разбросанные по стоянкам, но он не мог управлять массой черни и ватагами, которые или не знали о перемирии, или не хотели знать, или даже не понимали этого слова Нападали они на границы, огражденные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и квартяные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили и в глубь брацлавского воеводства, а там казахи завязывали с ними формальную битву, нередко ожесточенную и кровавую. Отсюда происходили постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, который и в самом деле было невозможно соблюдать. Перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, а король и гетманы -- с другой не выступали друг против друга, но война фактически началась раньше, чем главные силы бросились в борьбу, а первые теплые весенние лучи солнца освещали по-прежнему горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе. Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки двигались к Збаражу, грабя все, режа и сжигая Полковники Иеремии громили шайки, сам князь в мелких стычках не принимал участия, приготовляясь в путь с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.
   Он посылал отряды с приказанием, чтобы платить кровьюза кровь, колом за пожары и грабеж.
   Между прочими вышел Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом; но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень ласково, и поэтому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, который, как партизан, находил себе соперника только в одном Вершуле. Никто не мог так быстро пуститься в поход никто так неожиданно не мог преградить путь неприятелю, разбить его бешеным нападением, разогнать на все четыре стороны, выловить, вырезать, как Володыевский. Вскоре им овладело какое-то бешенство, которое поддерживалось покровительством князя. С конца марта и до половины апреля Володыевский победил семь громадных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его; он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, как бы черпая ее в пролитой крови. Маленький дьяволенок подбивал Заглобу, чтобы он сопутствовал ему в этих экспедициях, потому что более всего любил его общество; но шляхтич противился, объяснял свое бездействие следующим образом:
   -- Я слишком тяжел для таких передряг и столкновений, притом каждый годится на что-нибудь другое. С гусарами биться среди бела дня -- мое дело, для этого Бог сотворил меня; но охотиться ночью в кустах за этой дичью лучше предоставлю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и, как лев, предпочитаю рвать, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это -- лучшая моя пора
   Володыевский ездил один и побеждал; однажды выехал он в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и грустный, точно его разбили наголову. Все думали, что именно так и было, но ошибались. Напротив, в этом долгом и тяжелом пути он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил там не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.
   Тем удивительнее была грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать причину ее, но Володыевский не говорил никому ни слова, и едва сошел с коня, как тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей а затем вместе с ними пошел к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.
   Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых перед тем никогда в жизни не видел, и только их мундиры с золотыми петличками служили доказательством, что они служат в литовском войске.
   -- Заприте двери, -- сказал Володыевский,-- и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах
   Заглоба сделал распоряжение и беспокойно смотрел на прибывших, догадываясь по их лицам, что они не сообщат ему ничего хорошего.
   -- Это князья Булыги-Курцевичк, сказал Володыевский, представляя двух юношей, -- Юрий и Андрей.
   -- Двоюродные братья Елены! -- воскликнул Заглоба.
   Князья поклонились и отвечали:
   -- Двоюродные братья покойной Елены.
   Красное лица Заглобы сделалось бледно-синим; он начал размахивать руками, точно оглушенный из пушки, разразившейся над его головой, не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:
   -- Как так покойной?
   -- Есть слухи,-- глухо произнес Володыевский, -- что княжна убита в монастыре Доброго Николы,
   -- Чернь задушила в келье двенадцать девиц и несколько черниц, между которыми находилась и наша сестра,-- прибавил Юрий.
   Заглоба ничего не ответил, только синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара; веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:
   -- Боже! Боже!
   Потом он умолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:
   -- О, милая княжна! -- вздохнув, сказал молодой рыцарь. -- Мы все здесь собрались, родные и знакомые твои, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.
   -- Сестра!-- восклицал великан Юрий, хватаясь за голову.-- Ты нам прости, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки крови.
   -- Да поможет нам Бог! -- прибавил Андрей. И оба рыцаря подняли руки к небу; Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой
   Вскоре в замке раздался звон колоколов, возвещающий полдень, он звучал тоскливо, будто похоронный
   -- Нет ее, нет! -- сказал опять Володыевский. -- Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.
   Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже горевали, а колокола все звонили.
   Наконец Заглоба успокоился; думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он, спустя несколько времени, поднялся и сел на скамью; но это был уже другой человек: его глаза покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла на бороду, на лице виднелись беспомощность и внезапная дряхлость, казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался только старик, угнетенный годами и усталостью.
   В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел Подбипента и снова начались жалобы и стенания; литвин вспомнил Разлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то несчастней их всех, это жених Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря
   -- Скшетуский остался в Корце у корецкого князя, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, -- сказал Володыевский.
   -- Не нужно ли нам поехать к нему? -- спросил литвин.
   -- Незачем нам ехать, -- возразил Володыевский. -- Княжеский доктор ручается за его выздоровление; есть там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский; оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что в бреду, тем лучше для него.
   -- О, Боже всемогущий! -- воскликнул литвин. -- Вы видели Скшетуского собственными глазами!
   -- Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал, так истощила его болезнь.
   -- А он узнал вас?
   -- Вероятно, узнай, хотя не говорил, но усмехнулся и кивнул головой, а мной овладело такое чувство жалости, что я не мог дальше смотреть. Князь корецкий хочет идти со своими знаменами в Збараж, Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем противоположные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.
   -- Откуда же вы имеете известие о смерти княжны? -- спросил Лонгин. -- Не эти ли кавалеры привезли его? -- прибавил он, указывая на князей.
   -- Нет. Они случайно узнали о том в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, и сюда они пришли вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, а комиссия уже не состоится.
   -- Мы уже знаем это, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?
   -- Мне сказал Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского, которому Хмельницкий дал пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они разыскивали ее преимущественно по монастырям, так. как все, оставшиеся в Киеве, скрывались в них Предполагали, что Богун поместил и княжну в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя и знали, что чернь задушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы, даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли задушить, но оказалось наоборот.
   -- Так она была у Доброго Николы?
   -- Да Скшетуский встретился в одном монастыре с Ерличем и, спрашивая всех о княжне, спросил и его; тот ответил, что всех девиц разобрали казаки, а остальных задушили дымом, и что между ними была и дочь князя Курцевича: Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз полетел в монастырь Николы, к несчастью, монахини не знали имен удушенных, но по описанию Скшетуским ее наружности говорили, что такая была между ними. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжко заболел
   -- Удивительно, что он еще жив!
   -- Верно, умер бы, если б не этот старый казак, который сторожил его в плену на Сечи, а потом привез письмо от него и, возвратившись, опять помогал ему искать княжну. Он-то отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.
   -- Да поддержит его Бог, а то он уже никогда не утешится, -- сказал Лонгиа
   Володыевский замолчал, и между всеми присутствующими воцарилась гробовая тишина. Князья, подпершись руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.
   -- Проснитесь! -- сказал наконец Володыевский. топкая его в плечо. -- О чем вы так задумались? Ничего уже не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему.
   -- Я знаю,-- ответил угнетенным голосом Заглоба, -- только думаю, что я уже стар и что мне нечего делать на этом Божьем свете.
  

Глава ХХI

  
   Вообразите себе, -- сказал через несколько дней Володыевский Лонгину, -- этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, запасом фортелей превосходивший самого Улисса, теперь стал точно немым; сидит да дремлет по Целым дням, сетуя на свою старость, и говорит, как во сне. Я зная, что он любитеNo, но никак не ожидал, чтобы любовь его доходила до такой степени.
   -- Нечего удивляться. -- ответил, вздыхая, литвин, -- что он так привязался к ней; ведь он вырвал ее из рук Богуна и в бегстве испытал из-за нее много опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, до тех пор острил и еще держался на ногах а теперь, будучи одиноким, не знает, для кого ему и жить на свете, не имея никакого утешения для сердца.
   -- Я пробовал уже пить с ним, чтобы развлечь его и возвратить к прежней веселости, но напрасно! Пить-то он пил, но не острил по-прежнему, не распространялся о своих победах, только, расчувствовавшись, свесил голову и слал. Верно, и Скшетуский страдает не меньше Заглобы.
   -- Очень жаль его, это был великий рыцарь! Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунить надо мной, может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О Боже, как несчастье изменяет людей! Какой это был весельчак!
   -- Пойдем, -- сказал Володыевский -- Хотя уже немного поздновато, но ему к ночи тяжелее, потому что. выспавшись днем, он не может ночью спать.
   С этими словами они оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидящим у открытого окна с опущенной головок Было уже поздно; в замке была тишина, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в чащах, отделяющих замок от города, соловьи заливались в кустах, насвистывая свои трели Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову Заглобы.
   -- Добрый вечер, -- сказали вошедшие.
   -- Вечер добрый, -- ответил Заглоба.
   -- О чем вы так задумались, сидя у окна, вместо того чтобы идти спать? -- спросил Володыевский.
   Заглоба вздохнул.
   -- Не до сна мне теперь, -- ответил он протяжным голосом -- Год тому назад я бежал с ней от Богуна над Кагаряыком, и тогда также пели соловьи, а теперь где она?
   -- Видно, так Богу угодно, -- сказал Володыевский.
   -- Для меня нет уже утешения, только слезы и грусть. Они замолкли, только через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполняя эту чудесную ночь приятными звуками.
   -- О, Боже, Боже! вздохнул Заглоба -- Совсем не так они пели над Кагарлыком.
   Лонгин смахнул слезу со своих рыжеватых усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
   -- Знаете что? Тоска тоской, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего утешения от всякой тоски. За стаканами лучше вспоминать хорошие времена.
   -- Да, я выпью, -- сказал безропотно Заглоба.
   Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду, и, когда они сели за стол, зная, что воспоминания лучше всего оживляют Заглобу, спросил:
   -- Ведь это уж год, как вы из Разлог с покойницей бежали от Богуна?
   -- Это было в мае, -- ответил Заглоба, -- мы бежали через Кагарлык в Золотоношу. Ой, тяжело на свете!
   -- И она была переодета?
   -- Да, казачком; волосы бедняжке я вынужден был обрезать саблей, чтобы не узнали ее. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
   -- Милая она была девица! -- прибавил со вздохом Лонгин.
   -- Я вам говорю, что с первого дня я ее так полюбил, как будто с детства сам воспитывал ее. А она только умиленно складывала свои ручки и благодарила меня за спасения и опеку. Пусть бы меня лучше убили, чем я дождался нынешнего дня, лучше бы не жить:
   Опять настало молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
   -- Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, -- продолжал Заглоба, -- а теперь...
   Его руки бессильно опустились.
   -- Нет утешения для меня, нет утешения, только одна могила может успокоить меня...
   Едва Заглоба успел высказать эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, в котором Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить человека. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендяна, который обвел взглядом присутствующих поклонился и сказал:
   -- Да славится имя Господне!
   -- Во веки веков. Аминь! -- ответил Володыевский. -- Ведь это Жендян!
   -- Да, это я, -- ответил слуга, -- и приветствую вас, господа. А где же мой барин?
   -- Твой барин в Корце: он болен.
   -- О, что вы говорите! И опасно болен?
   -- Да, был опасно болен, но теперь поправляется. Доктор говорит, что будет здоров.
   -- Я приехал к нему с известиями насчет княжны. Маленький рыцарь меланхолически начал кивать головой.
   -- Напрасно торопился... Скшетуский уже знает о смерти, и мы оплакиваем ее кончину...
   Жендян широко раскрыл глаза.
   -- Что я слышу? Девица умерла?
   -- Не умерла, а убита разбойниками в Киеве.
   -- В каком Киеве, что вы говорите?
   -- В каком Киеве! Разве ты не знаешь Киева?
   -- Да вы, господа, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она скрыта в яре под Валадинкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О Боже, придется сойти с ума, что ли?
   -- Какая колдунья? О чем ты говоришь?
   -- Да Горпина, я хорошо знаю эту дубину.
   Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
   -- Ради Бога, молчите! -- крикнул он Володыевскому. -- Позвольте мне расспросить его.
   Присутствующие задрожали -- так побледнел Заглоба; на лысине его выступил пот, он подскочил через скамью к Жендяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:
   -- Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?
   -- Кто сказал? Богун!
   -- Что ты с ума сошел? крикнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. -- Какой Богун?
   -- О Боже? -- воскликнул Жендян. Зачем вы меня так трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем поглупел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же его тоже знаете!
   -- Говори, или я тебя пырну ножом! -- вскричал Заглоба. -- Где ты видел Богуна?
   -- Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, господа? -- вскричал перепуганный юноша. -- Разве я разбойник...
   Заглоба потерял сознание, не мог дышать и упал на скамейку, тяжело вздыхая; Володыевский подошел к нему на помощь.
   -- Когда ты видел Богуна? -- спросил Володыевский Жендяна.
   -- Три недели тому назад
   -- Так он жив?
   -- Отчего же ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился...
   -- И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?
   -- Кто же другой, он сам мне это сказал
   -- Слушай, Жендян, здесь дело идет о жизни твоего господина и княжны! Тебе сказал сам Богун, что она не была в Киеве?
   -- Ах, Боже мой, как же она могла быть в Киеве, когда он спрятал ее под Рашковом и приказал Горпине не отступать от княжны, а теперь дал мне свою пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать неизвестно сколько времени.
   Продолжение рассказа Жендяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос на своей голове обеими руками, начал кричать как бешеный:
   -- Моя дочь жива! Боже мой, она жива! Значит, ее не задушили в Киеве! Она жива, милая моя!
   И старик топтал ногами, смеялся, плакал; наконец, схватил Жендяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что юноша едва не лишился чувств.
   -- Оставьте мена пожалуйста... вы так задушите меня. Конечно, она жива. Даст Бог, поедем вместе за ней... пустите меня
   -- Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, -- сказал Володыевский.
   -- Говори, говори! -- кричал Заглоба.
   -- Расскажи нам, братец, с начала, -- сказал Лонгин, на глазах которого виднелись слезы.
   -- Позвольте, господа, я вздохну, -- сказал Жендян -- и запру окно, а то соловьи так дерутся в кустах, что не дадут собраться с мыслями.
   -- Меду! -- крикнул слуге Володыевский.
   Жендян запер окно, по обыкновению медленно, потом обратился к присутствующим и сказал:
   -- Господа, позвольте мне присесть, а то я устал.
   -- Садись, садись, -- сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой. -- пей с нами, ты заслужил этого твоей новостью, говори только скорее.
   -- Хороший мед -- сказал юноша, поднимая стакан к свету.
   -- А, чтоб тебя убили! -- прогремел Заглоба.-- Будешь ты говорить?
   -- А вы сейчас и сердитесь. Конечно, буду говорить, если-хотите; ваше дело приказывать, а мое, как слуги, слушать. Уж я вижу, что придется мне рассказать вам все с самого начала.
   -- Говори с начала!
   -- Господа, вы помните, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, что барышня погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет... да, верно, девяносто... нет, девяносто один.
   -- Пусть ему будет хоть девятьсот!.. -- воскликнул Заглоба.
   -- Да продлит ему Господь его лета! Благодарю вас за доброе слово, -- ответил Жендян. -- Так я тогда вернулся домой чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью мне удалось собрать между разбойниками; да вы уже знаете, что я в прошлом году был окружен казаками в Чигирине; они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним большую дружбу, а между тем я понемногу покупал у них то серебро, то драгоценности...
   -- Знаем, знаем! -- сказал Володыевский.
   -- Ну вот, я и приехал к родителям, которые мне были рады и не верили своим глазам, когда я им показал все, что собрал... Я должен был поклясться дедушке, что все это было приобретено мною честным путем. Вот они тогда обрадовались, а нужно вам сказать, что они судятся с Яворскими за грушу, которая стоит на меже; груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей; поэтому, когда Яворские трясут грушу на своей половине -- груши падают на нашу землю, а они говорят, что груши принадлежат им, а мы...
   -- Ты, холоп, не выводи меня из терпения, -- крикнул Заглоба, -- и не говори того, что не касается дела!
   -- Во-первых, позвольте вам сказать, что я не холоп, а шляхтич хотя и бедный, но коронный, что подтвердят поручик Володыевский и Подбипента, как хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уже пятьдесят лет.
   Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать его больше.
   -- Хорошо, милый мой, -- сладко сказал Подбипента, -- но ты нам говори о Богуне, а не о грушах
   -- О Богуне! Пусть будет о Богуне! Итак, Богун думает, что нет вернейшего и преданнейшего ему друга и слуги, как я, хотя он в Чигирине ранил меня; я присматривал за ним во время болезни, перевязывал раны, когда-Курцевичи его ранили. Я его еще надул тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она прибыльнее, а он поверил. Ну как ему было не поверить мне, когда я возвратил ему здоровье?! За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная о том, что я дал себе клятву отомстить ему за эту чигиринскую обиду, и если я не убил его тогда, так это только потому, что не пристало шляхтичу убивать больного неприятеля в постели ножом под мышку, как свинью.
   -- Хорошо, мы это тоже знаем, -- сказал Володыевский, -- но где и как ты теперь отыскал его?
   -- А это, видите ли, было так: когда мы прижали Яворских (они, наверное, пойдут с сумой, иначе и быть не может!), то я подумал, теперь мне пора поискать Богуна и отомстить ему за мою обиду. Я доверил свою тайну родителям и дедушке; а он (у него богатая фантазия) сказал: "Если ты поклялся отомстить, то ступай с Богом, иначе будешь дураком". Ну, я и пошел с мыслью, что если найду Богуна, то и о княжне, если она жива, быть может, кое-что узнаю, а лотом, когда застрелю его и приеду к моему господину с новостями, то не останусь без вознаграждения!
   -- Конечно, не останешься без награды! И мы тебя вознаградим за это, -- сказал Володыевский.
   -- А от меня, братец, ты получишь лошадь с полным убором, -- прибавил Лонгин.
   -- Покорно благодарю, -- сказал обрадованный юноша, -- за добрые вести; лошадь с седлом и мундштуком -- прекрасная награда, а я если получу подарок, то не пропью...
   -- Черт меня побери, -- проворчал Заглоба.
   -- Итак, выехав из дому... -- подсказал Володыевекмй.
   -- Выехав из дому, -- продолжал Жендян, -- я думал, куда ехать? В Збараж -- потому что оттуда и до Богуна недалеко и скорей я узнаю о моем господине; ну, я и поехал на Белую и Влодаву; во Влодаве лошади мои устали, и я остановился покормить их. А там была ярмарка, и все постоялые дворы были заняты шляхтой; я обратился к мещанам -- и там шляхта! А только один жид сказал мне: "У меня была пустая изба, но и ту занял какой-то раненный шляхтич". Тем лучше, говорю, я умею ходить за больными, а ваш цирюльник, как водится во время ярмарки, вероятно, всюду не может успеть. Говорил еще жид что этот шляхтич сам себя лечит и не хочет никого видеть, а потом пошел спросить. Видно, больному было хуже, потому что он велел впустить меня. Я вошел и смотрю, кто лежит в постели? Оказалось, что это Богун. Я перекрестился. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я испугался, а он меня сразу узнал, обрадовался -- ведь он считает меня своим приятелем, -- и сказал: "Тебя Бог послал ко мне! Теперь я не умру". А я говорю: "Что вы здесь делаете?" На это он палец приложил к губам и потом только рассказал мне свои приключения, как его Хмельницкий поспал из-под Замостья к королю, тогда еще королевичу, и как поручик Володыевский ранил его в Линкове.
   -- Что ж он? С благоговением вспоминал обо мне? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Не могу иначе сказать, он неплохо отзывался о вас "Я думал, -- говорил Богун, -- что это какой-то малыш, выкидыш, а оказалось, что он рыцарь первой руки и чуть не разрубил меня пополам". Но когда он вспоминает Заглобу, то хуже, чем прежде, скрежещет зубами, за то, что он подговорил вас драться с ним.
   -- Черт его побери, я теперь уж не боюсь его! -- ответил Заглоба.
   -- Мы подружились с ним по-прежнему, -- продолжал Жендян, -- даже еще больше, и он мне все рассказал: как он был близок к смерти, как его в Линкове взяли в барский дом, приняв его за шляхтича, а он отрекомендовал себя Гулевичем из Подолии, как его потом вылечили и как гуманно обходились с ним, за что он поклялся им вечной благодарностью,
   -- Что же он делал во Влодаве?
   -- Он пробирался на Волынь, но в Ларчеве у него снова вскрылись раны, потому что когда он ехал, выпал из телеги, и пришлось ему остаться там, хотя и со страхом, так как его легко могли убить. Он сам мне это сказал: "Я был послан с письмами, но теперь не имею доказательств, кроме пернача, и если бы узнали кто я, то меня не только разорвала бы шляхта, но первый встретившийся комендант повесил бы меня, не спрашивая позволения". Когда он мне это сказал, я ему и говорю: "Хорошо знать, что первый комендант может вас повесить". А он: "Как так?" -- "Да так, говорю, нужно быть очень осторожным и ничего не говорить о том, а я вам окажу эту услугу". Он начал благодарить меня и уверять, что наградит меня за это. "Теперь у меня нет денег, но есть драгоценности, и я их отдам тебе, а потом осыплю золотом, но только сделай для меня еще одну услугу".
   -- Ага! -- воскликнул Володыевский. -- Пойдет о княжне дело.
   -- Совершенно верно; но я должен изложить все по порядку. Когда он сказал мне, что у него нет денег, так я окончательно потерял к нему уважение; постой, думаю, я теперь тебе отплачу! А он говорит: "Я болен, сил нет, а меня ждет далекий и опасный путь. Если я, говорит, попаду на Волынь, отсюда туда недалеко, то уж буду между своими, но туда, к Днестру, я не могу ехать, во-первых, сип у меня не хватит, а во-вторых, -- нужно проезжать через вражий край, около замков и войск; поезжай ты вместо меня". -- "Куда?" -- спрашиваю. "Под Рашков, потому что княжна скрыта у сестры Донца, колдуньи Горпины". Я спрашиваю: "Княжна?". -- "Да", -- ответил он,-- я ее там скрыл чтоб людской глаз не мог ее увидеть. Ей там хорошо, и она, как княжна Вишневецкая, спит на парче".
   -- Говори, ради Бога, скорее! -- крикнул Заглоба.
   -- Что скоро, то не хорошо, -- спокойно ответил Жендян. -- Услышав это, я очень обрадовался но, не выдав себя, сказал: "Там ли она и теперь? Ведь уж давно как вы ее отвезли туда?" Он поклялся, что Горпина, его верная собака, будет держать ее хоть десять лет, пока он не вернется назад, и что княжна наверняка там, потому что туда ни ляхи, ни татары, ни казаки не могут прийти, а Горпина не нарушит его приказания.
   Во время рассказа Жендяна Заглоба лихорадочно дрожал, маленький рыцарь радостно качал головой, а Подбипента поднял глаза к небу.
   -- Что она там -- это верно, -- продолжал слуга, -- лучшим тому доказательством служит то, что он меня послал туда Сначала я, будто колебался, чтобы не обнаружить своей радости, и говорю: "А зачем мне ехать туда?" -- "А потому, что я сам не могу туда ехать. Если я живым с Влодавы на Волынь попаду, то поеду в Киев, там уже везде наши казаки главенствуют, а ты поезжай к Горпине и прикажи, чтобы она с княжной тоже ехала в Киев, в монастырь Пресвятой Девы".
   -- А, значит, не к Доброму Николе! -- вскричал Заглоба. -- Я говорил, что Ерлич солгал.
   -- В монастырь Пресвятой Девы, -- продолжал Жендян. -- "Я, говорит, дам тебе пернач, перстень и нож, а уж Горпина знает, что это значит, такое наше условие, и тем лучше, что дна знает тебя, что ты мой лучший друг. Поезжайте вместе, не бойтесь казаков, но татар остерегайтесь; и если заметите их, то избегайте встречи, им и пернач нипочем. Деньги, червонцы там есть, говорит, они зарыты в яре; на всякий отучай возьми их. По дороге говорите только: "Жена Бегуна едет!" -- и вы не будете ни в чем нуждаться. Впрочем, колдунья сама сумеет поступить как нужно, только ты поезжай туда, а то мне, несчастному, некого послать и некому довериться здесь, в чужой стране, между врагами!" Он просил меня со слезами на глазах, и в конце концов эта бестия заставила меня поклясться, что я поеду к ней, и я, конечно, поклялся, прибавив про себя: поеду, но с моим барином! Обрадованный моим обещанием, он сейчас же дал мне пернач, перстень, нож и все драгоценности, какие только у него были при себе, и я взял их, подумав: пусть лучше все это останется у меня, чем у разбойника... На прощанье он мне рассказал, который тот яр над Валадинкой, как ехать и как вернуться; все мне рассказал так ясно, что я с завязанными глазами попал бы туда, и это вы увидите сами, господа, потому что я думаю, что мы все вместе туда поедем.
   -- Завтра же! -- сказал Володыевский.
   -- Зачем завтра, сегодня еще с зарею велим седлать лошадей.
   Несказанная радость овладела всеми, и слышалась только благодарность Создателю; другие потирали руки от удовольствия, задавая новые вопросы Жендяну, на которые он флегматично отвечал.
   -- Ах, чтоб тебе пуля в лоб! -- воскликнул Заглоба. -- Какого верного слугу имеет в тебе Скшетуский!
   -- Еще бы! -- сказал Жендян.
   -- Он озолотит тебя.
   -- Я так и думаю, что он не оставит меня без вознаграждения, я же ему служу верно.
   -- А что же ты сделал с Богуном? -- спросил Володыевский.
   -- Вот то и было для меня горе, что он лежал больной в постели и неловко было его пырнуть ножом; за это и мой пан не похвалил бы меня Такая уж судьба! Но что же мне было делать? Когда он все уже рассказал, что хотел сказать, и все отдал, я хватился за ум. Зачем, сказал я про себя, такой негодяй будет жить на свете, который и княжну запер, и меня побил в Чигорине? Пусть лучше не существует, и черт с ним! И о том я беспокоился, что он может выздороветь и двинуться с казаками за нами! Недолго думая, я пошел к коменданту Роговскому. который во Влодаве стоит со своим полком, и донес ему. что это -- Богун, хуже всех бунтовщиков. Вероятно, он уже повешен
   Сказав это, Жендян глупо рассмеялся и посмотрел на присутствовавших, как бы дожидаясь одобрения; но как он удивился, когда ему ответили молчанием. Только Заглоба, спустя некоторое время, проворчал: "Ну, не беда!", но Володыевский сидел молча, а Лонгин, чмокая, покачал головой и сказал:
   -- Ты, братец, нехорошо поступил, что называется, скверно.
   -- Почему? -- спросил с удивлением Жендян. -- Неужели лучше было ткнуть в него ножом?
   - И так было бы нехорошо, и так неладно; но не знаю, чем лучше быть: убийцей или Иудою предателем?
   -- Что вы говорите? Ведь Иуда выдал не бунтовщика! А он враг как короля, так и Польши.
   -- Это правда, но все-таки нехорошо. А как зовут этого коменданта?
   -- Роговский. Говорили, что его зовут Яковом.
   -- Ну, это тот самый проворчал Лонгин -- Родственник Лаща и личный враг Скшетуского.
   Но никто не слыхал этого замечания, потому что Заглоба начал говорить:
   -- Господа! -- сказал он. -- Нельзя медлить. Господь устроил, через посредство этого юноши, что мы будем искать ее в лучших обстоятельствах, чем до сих пор. Богу честь и слава! Завтра же мы должны ехать. Князь уехал, но мы и без его позволения двинемся в путь, нет времени. Поедет со мной Володыевский и Жендян, а вы, Подбипента, останетесь здесь, потому что рост ваш и простодушность могут нас выдать.
   -- Нет, братцы, я тоже поеду, -- сказал литвин.
   -- Ради ее безопасности вы должны остаться здесь. Кто видел вас раз, тот никогда в жизни не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначом не поверят. Ведь вы душили Пульяна на глазах всех кривоносых гуляк -- и они вас сейчас узнают. Нет, вам никак нельзя с нами ехать. Вы там трех голов, наверное, не найдете, а ваша одна мало принесет нам пользы. Чем портить дело, лучше сидите здесь.
   -- Жаль, -- сказал литвин.
   -- Жаль или нет, а вы должны остаться, Когда поедем собирать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь нет.
   -- Слушать неприятно!
   -- Дайте мне пощечину, потому что мне весело, а все-таки останьтесь. НО вот еще что, господа! Очень важно сохранить это дело в тайне, чтобы весть эта не распространилась между солдатами, а от них к мужикам. Никому ни слова.
   -- Ба! А князю?
   -- Князя нет.
   -- А Скшетускому, если он приедет?
   -- Ему-то именно не говорите ни слова, потому что он захотел бы ехать с нами; времени на радость будет довольно, а в случае нового обмана он сума сойдет. Обещайте, что никому ни слова не скажете, господа!
   -- Честное слово! -- сказал Подбипента
   -- Честное слово! -- повторили все вместе.
   -- А теперь возблагодарим Бога.
   С этими словами Заглоба стал на колени, а за ним все остальные, и они долго и горячо молились.
  

Глава XXII

  
   Несколько дней тому назад князь действительно уехал в Замостье для набора войска, и не скоро предвиделось его возвращение. Поэтому Володыевский, Заглоба и Жендян поехали в дорогу без всякого разрешения и под строгим секретом, в который был посвящен только Лонгин, и он, связанный словом, молчал, как мертвый. Вершул и другие офицеры, зная о смерти княжны, не допускали, чтобы отъезд Володыевского и Заглобы имел связь с невестой несчастного Скшетуского, и думали, что они именно к нему и поехали, тем более что между ними находился и Жендян, который, как всем было известно, служил у Скшетуского. Они же поехали прямо в Хлебановку и там приготовились в путь.
   Заглоба купил на деньги, занятые у Лонгина, пять рослых подольских лошадей, способных на далекое путешествие; такими лошадьми охотно пользовалась польская конница и казацкие старшины; этот конь мог целый день гнаться за татарским скакуном; своей быстротой он превосходил турецких и легче выносил все перемены погоды и холодные и сырые ночи; кроме того, Заглоба купил для себя и для других, а равно и для княжны, казацкие свиты; Жендян занялся юками, а когда все было готово, помолились Богу и двинулись в путь.
   Переодетых таким образом друзей можно было принять за каких-нибудь казацких атаманов, и нередко случалось, что их затрагивали солдаты из польской стражи, разбросанной до самого Каменца,-- но с ними скоро объяснялся Заглоба. Они долго ехали по безопасной местности, занятой войсками региментария Ланцкоронского, который приближался к Бару для наблюдения за собиравшимися там казацкими войсками. Все уже знали, что из переговоров ничего не выйдет и война почти решена, хотя главные силы не тронулись еще с места. Переяславское перемирие окончилось еще до Троицына дня; междоусобие не прекращалось, даже увеличилось, и с обеих сторон ждали только сигнала. Между тем весна была в полном разгаре. Земля, разрытая лошадиными ногами, покрылась бисером зеленеющей травы и цветами, выросшими на могилах убитых воинов. Над полем битвы, в небесной лазури, порхали жаворонки; разлившиеся воды морщились легкой, блестящей мелкой зыбью под теплым дуновением ветерка, а по вечерам в согревшейся воде лягушки вели свои мудреные разговоры.
   Казалось, что сама природа жаждет излечить раны народа и украсить могилы усопших цветами. Было ясно на небе и на земле, воздух дышал свежестью и ароматом, а вся степь блестела, точно парча, перепивалась, как радуга или как польский пояс, на котором ловкая мастерица соединила талантливо все цвета
   В такое время сердца трепещут от радости -- и наши рыцари были в прекрасном настроении при виде этой, картины. Володыевский напевал песенки, а Заглоба потягивался на лошади, подставляя спину под оживляющие лучи солнца, и когда хорошо согрелся, сказал маленькому рыцарю:
   -- Хорошо мне; правду сказать, после меда и венгерского, ничего не может быть лучше для старых костей, как солнце.
   -- Для всех оно хорошо, -- ответил Володыевский, -- заметьте, что даже животные любят погреться на солнце.
   -- Счастье, что мы в такое хорошее время едем за княжной, -- продолжал Заглоба, -- зимой, во время морозов, трудно" было бы бежать с девушкой.
   -- Пусть она нам только достанется в руки, и я буду последний негодяй, если ее отнимут у нас.
   -- Говоря откровенно, -- сказал Заглоба, -- я опасаюсь только того, чтоб в случае войны нас не окружили татары; с казаками мы справимся кое-как, а мужикам нечего говорить, они принимают нас за старшин, запорожцы почитают пернач, и имя Богуна послужит нам защитой.
   -- О, я знаю татар, потому что част    -- Так-то оно так, но все-таки это нехорошо. А как ты говоришь этот комендант назывался?
   -- Пан Реговский. Говорили, что его зовут Якуб.
   -- Он самый! -- прошептал литвин. -- Родственник пана Лаща и враг пана Скшетуского.
   Никто не услышал его слов, потому что Заглоба возвысил голос:
   -- Господа! Тут нечего медлить! Бог через этого мальчика устроил дело так, что теперь ее разыскать проще простого. Хвала Всевышнему! Завтра мы должны ехать. Князь выехал, но мы и без его дозволения пустимся в дорогу, потому что время не ждет! Поедет пан Володыевский, я и Жендзян, а вы, пан Подбипента, лучше останьтесь, потому что нас могут выдать ваш рост и простодушие.
   -- Нет, милый, я тоже поеду.
   -- Вы должны остаться для ее же безопасности. Кто вас видел хоть один раз в жизни, тот никогда не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначем не поверили бы. Вы душили Пулуяна на глазах всего кривоносова сброда, а если б такая жердь была среди казаков, ее бы знали. Нет, вам нельзя ехать с нами. Там вы трех голов не найдете, а одна ваша немного поможет. Вы можете сгубить все дело, а потому лучше сидите на месте.
   -- Жаль, -- сказал литвин.
   -- Жаль не жаль, а придется остаться. Когда мы соберемся снимать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь нет.
   -- Слушать гадко!
   -- Дайте я расцелую вас, потому что у меня на сердце весело, но все-таки останьтесь. Да, вот еще что. Дело это огромной важности: чтобы секрет наш не перешел к солдатам, а от них к холопам. Никому ни слова.
   -- И даже князю?
   -- Князя здесь нет.
   -- А пану Скшетускому, если он вернется?
   -- Ему тем более, потому что он тотчас же поскакал бы за нами; придет время, порадуется еще, а сохрани Бог, случись новое несчастье, совсем помешаться может. Рыцарское слово, господа, что все останется в тайне.
   -- Слово! -- сказал пан Подбипента.
   -- Слово, слово!
   -- А теперь возблагодарим Бога.
   И Заглоба первый опустился на колени. Остальные последовали его примеру.
  

Глава XXII

  
   Князь, действительно, несколько дней тому назад выехал в Замостье для сбора войск и не рассчитывал вернуться назад скоро. Володыевский, Заглоба и Жендзян выехали, не сказав никому ни слова. Остался лишь один человек, знающий все обстоятельства дела, -- пан Лонгинус, но и тот молчал как рыба.
   Вершул и другие офицеры, знающие о смерти княжны, и не предполагали, что отъезд маленького рыцаря и Заглобы находится в какой-то связи с невестой несчастного Скшетуского, и думали, что причиной выезда двух друзей был скорее сам Скшетуский, тем более, что с ними отправился и паж его, Жендзян. А наши друзья направились прямо в Хлебановку и там занялись приготовлениями к походу.
   Заглоба прежде всего на деньги, занятые у пана Лонгинуса, купил пять рослых подольских коней, способных вынести дальнюю дорогу, такой конь мог целый день гнаться за татарами, а скоростью они превосходили даже турецких, отличаясь от них большей выносливостью. Вот таких-то скакунов и приобрел пан Заглоба; кроме того, для себя и товарищей, а также и для княжны он купил нарядные казацкие свитки; Жендзян занялся вьюками. Когда все было готово, маленький отряд двинулся в дальнюю дорогу, поручив себя Богу и святому Николаю, покровителю девственниц.
   По одежде всю троицу легко можно было счесть за казацких атаманов, и, действительно, их часто останавливали польские отряды, но с теми пану Заглобе легко было столковаться. Долгое время пришлось ехать спокойным краем; повсюду были расположены полки военачальника Лянцкоронского, который медленно приближался к Бару, чтобы не терять из вида собирающихся там казаков. Уже всем было известно, что мирные переговоры ни к чему не привели, что война не за горами, только главные силы еще не выступали в поле. Переяславское перемирие кончилось на Троицу; партизанская война почти нигде не прекращалась, а теперь еще более усилилась, и с обеих сторон ждали только сигнала. А тем временем весна украсила степь. Взрытая копытами земля покрылась цветами и травами, проросшими сквозь тела павших воинов. Над полями битв весело щебетали и тонули в лазури небес жаворонки, на пригорках устраивались стаи разнообразных птиц, вода золотилась рябью под дуновением легкого ветерка, а по ночам лягушки весело перекликались между собою.
   Казалось, сама природа хочет залечить раны, успокоить горе, укрыть могилы под цветами. Ясно было на небе и на земле, свежо, радостно, вся степь блестела, как парча или как княжеский пояс, на котором искусная рука вышила чудные узоры.
   Степь переполнена птицами, и ходит по ней буйный ветер, который сушит воды и придает смуглый цвет лицу человека.
   Тогда радуется каждое сердце, и наполняет его надежда и упование без границ; так же радовались и надеялись и наши рыцари. Пан Володыевский безумолку распевал песни, пан Заглоба потягивался и подставлял спину теплым лучам солнца, а однажды, когда его хорошенько припекло, сказал маленькому рыцарю:
   -- Хорошо теперь... Сказать правду, после меда и венгерского для старых костей нет ничего лучше, как солнышко.
   -- Для всех оно хорошо. Посмотрите, скотина и та радуется.
   -- Счастье наше, что в такую пору мы едем за княжной, а зимою, да еще при морозах, трудно было бы бежать с нею.
   -- Только бы вырвать нам ее, а там черт меня возьми, если я позволю отбить ее у себя.
   -- Я вам скажу, пан Михал, что у меня было только одно опасение, чтобы сюда не нахлынули татары, потому что с казаками-то мы как-нибудь управимся. Заметили, холопы нас принимают за старшин, а запорожцы уважают пернач, да и Богуново имя будет служить нам неплохой защитой. Татар я отлично знаю, долго пришлось мне прожить с ними. Я мог бы добиться многого, только мне не хотелось переходить в их басурманскую веру. Ну, я и бросил все, да еще чуть не умер мученической смертью за то, что хотел их муллу обратить в нашу веру.
   -- А вы когда-то говорили, что это было в Галате.
   -- В Галате было одно, а в Крыму другое. Если вы думаете, что в Галате свет кончается, то жестоко ошибаетесь. Сынов Аллаха больше на этом свете, чем христиан.
   Тут и Жендзян вмешался в разговор.
   -- Татары еще ничего, -- сказал он, -- а вот мне Богун сказывал, что этот овраг стерегут бесовские силы. Сама великанша, которая ухаживает за княжной, тоже, может быть, знается с чертями. Может быть, они уже предупредили ее о нас. Правда, у меня есть заколдованная пуля, другою ее не убить, но там еще гнездятся целые полчища упырей и стерегут вход в овраг. Уж это ваше дело, чтоб со мной чего дурного не случилось, а то прощай моя награда.
   -- Ах ты, трутень этакий! -- сказал пан Заглоба. -- Нам только и дела, что заботиться о твоем здоровье. Авось, черт не свернет тебе шеи, а если бы и свернул, то не беда; все равно ты попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, меня на мякине не проведешь, а ты заруби у себя на носу, что если Горпина -- колдунья, то я еще больший колдун, потому что учился в Персии черной магии. Она дьяволам служит, а они мне. Я могу на них хоть воду возить, только связываться с ними не хочу, мне свою душу беречь надо.
   -- Спасение души -- великое дело, но на этот раз вы уж пустите в ход вашу силу. Всегда лучше, если заранее оберечься.
   -- А я больше верю в правоту нашего дела и Божию помощь, -- сказал Володыевский. -- Пусть там Горпину и Богуна стерегут черти -- с нами ангелы небесные, с которыми целый полк чертей ничего не поделает. Обещаю святому архангелу Михаилу семь свечей из белого воска.
   -- И я одну приложу, -- сказал Жендзян, -- чтоб меня пан Заглоба не пугал адом.
   -- Я первый тебя туда отправлю, -- сказал шляхтич, -- если окажется, что ты не знаешь дороги.
   -- Как я не знаю? Только бы нам до Валадинки доехать, а там я хоть с завязанными глазами поведу вас. Мы поедем берегом к Днестру, а яр будет по правую руку. Узнаем мы его по скале, которая преграждает проход в него. На первый взгляд кажется, что туда совсем нельзя проехать, но в скале есть пролом, куда две лошади рядом пройдут. Как только мы будем там, оттуда уже никто не выберется: выход из яра один, а вокруг стены такте высокие, что через них только птица может перелететь. Колдунья убивает людей, которые туда входят без позволения, и уже немало таких погибло, но Богун сказал, что не надо обращать на это внимания, а ехать и кричать: "Богун! Богун!". Тогда она примет нас ласково. Кроме Горпины там еще живет Черемис, отличный стрелок из пищали. Обоих придется убить.
   -- Черемиса-то, пожалуй, но бабу достаточно связать.
   -- Так она вам и дастся! Она такая сильная, что разрывает панцирь, как рубашку, и ломает подковы. С нею разве только один пан Подбияента сладит, а не мы. Вы уж предоставьте это мне; у меня есть освященная пуля. Пусть на эту чертовку придет конец, иначе она помчится за нами, и мы не только панну не довезем благополучно, но и сами погибнем.
   В подобных разговорах проходило время. Наши друзья быстро ехали на Ярмолинец, откуда должны были повернуть в сторону Ямполя. Иногда приходилось ночевать под открытым небом, в степи, и тогда-то пан Заглоба начинал рассказывать о своих приключениях, которые действительно были, и о тех, которых никогда не было. Впрочем, больше толковали о княжне, о ее освобождении из неволи.
   А вот и чисто казацкий край, где не осталось ни одного ляха; тех, которые не спаслись бегством, перебили. Кончился май, и наступил знойный июнь, а они одолели только третью часть пути. На счастье, со стороны казаков не грозило никакой опасности. Холопских шаек нечего было бояться; те их и так принимали за старшин. Впрочем, время от времени их расспрашивали, кто они такие, и тогда пан Заглоба, если спрашивающий был низовец из Сечи, показывал пернач Богуна, а простого "резуна" молча толкал ногою в грудь и сваливал наземь. Другие, видя это, тотчас же уступали дорогу, думая, что это не только свой едет, но и кто-нибудь важный, если дерется. "Может быть, Кривонос, Бурлай, а может, и сам батько Хмельницкий".
   Пан Заглоба был очень недоволен популярностью Богуна; низовцы сильно надоедали ему расспросами об атамане, и расспросам этим конца не было: здоров ли он, жив ли, потому что весть о его смерти дошла до Егорлыка и порогов. А когда путники объясняли, что Богун здоров, на свободе, а они его посланцы, казаки не знали, как и угодить, открывали перед ними не только сердца, но и кошельки, чем ловкий паж пана Скшетуского не преминул пользоваться.
   В Ямполе их встретил старый славный полковник Бурлай, который ждал здесь татар с запорожцами и чернью. Он когда-то учил Богуна военному ремеслу, ходил с ним на Черное море (в одну из таких экспедиций они разграбили Синоп), любил его, как сына, и потому ласково принял его посланцев, в которых не усомнился ни на минуту, тем более, что Жендаяна видел при атамане еще в прошлом году. Более того: узнав, что Богун жив и идет на Волынь, он закатил пир, и на радостях сам напился с посланцами.
   Пан Заглоба боялся, как бы Жендзян, подвыпивши, не проболтался, но опасения его оказались напрасными. Ловкий паж врал, не краснея, приправляя, где нужно, ложь правдой, отчего вся история получала уже совершенно правдивый вид. Нашим рыцарям все-таки странно было слышать речи, где имена их со страшною откровенностью повторялись чуть не на каждом шагу.
   -- Слышали мы, -- сказал Бурлай, -- что Богун ранен на поединке. Вы не знаете, кто его ранил?
   -- Володыевский, офицер князя Еремии, -- спокойно отвечал Жендзян.
   -- Эх, попался бы он в мои руки, заплатил бы я ему за нашего сокола. Шкуру с него содрал бы!
   Пан Володыевский повел своими белобрысыми усиками и посмотрел на Бурлая таким взглядом, каким охотничья собака смотрит на волка, не имея возможности схватить его за горло, а Жендзян как на зло еще и прибавил:
   -- Поэтому-то я и назвал вам, пан полковник, его имя.
   "Из этого мальчика со временем выйдет прок", -- подумал Заглоба.
   -- Но тот не так уж и виноват; его сам Богун вызвал на поединок, не зная, с кем имеет дело. Там был и другой шляхтич, злейший враг Богуна, который уже однажды увел княжну у него из-под носа.
   -- Кто такой?
   -- Так, старый пьянчуга, который прихлебательствовал у нашего атамана в Чигирине, юлил перед ним и выдавал себя за его доброго друга.
   -- Уж висеть ему! -- крикнул Бурлай.
   -- Гореть мне в огне, если не обрублю уши этому поросенку, -- проворчал тихонько Заглоба.
   -- И так его изрубил, что другого давно бы вороны клевали, но в нашем атамане душа засела крепко; вот он и выкарабкался, и сумел дотащиться до Владавы, и неизвестно, чем бы дело кончилось, если б не мы. Мы его на Волынь отправили, где наши взяли верх, а самих нас он сюда выслал за девушкой.
   -- Уж погубят его эти чернобровые, -- проворчал Бурлай, -- я ему давно это предсказывал. А не лучше ли было ему поиграть с девушкой по-казацки, а потом камень на шею -- да и в воду, как это мы делывали на Черном море?
   Пан Володыевский едва усидел: так он был уязвлен в своих же чувствах к прекрасному полу. Заглоба расхохотался и сказал:
   -- Конечно, так было бы лучше!
   -- Но вы -- хорошие люди, -- продолжал Бурлай, -- вы его не покинули во время нужды, а ты, мальчик (он кивнул головою Жендзяну), ты лучше всех; я видел еще в Чигирине, как ты ухаживал за нашим голубем. Ну, значит, и я вам друг... говорите, что вам нужно, казаков или лошадей? Я дам вам все, чтобы вы в дороге ни в чем нужды не имели.
   -- Казаков нам не нужно, пан полковник, -- ответил Заглоба, -- мы тут свои люди и едем по своей земле, а в случае дурной встречи, нам, втроем, легче будет управиться, чем целой ватагой. Вот лошадей, если есть получше... они бы нам пригодились.
   -- Я вам дам таких, которых никакие гонцы не догонят.
   Тут заговорил и Жендзян, не желая упускать удобного случая:
   -- И денег нам, атаман, дал мало. У него самого не было, а за Брацлавом мера овса -- талер.
   -- Что ж ты молчал? Иди за мной! -- скомандовал Бурлай.
   Жендзян не заставил повторять два раза это приказание и исчез вместе со старым полковником за дверями, а когда вернулся, румяное лицо его светилось радостью, а карманы синего жупана изрядно оттопыривались.
   -- Ну, поезжайте с Богом, -- сказал старый казак, -- а как возьмете девушку, то заезжайте ко мне, и мне хочется посмотреть на Богунову невесту.
   -- Нельзя, пан полковник, -- смело ответил паж, -- эта полька очень боязлива, и уж однажды поранила себя ножом. Мы боимся, как бы с ней чего дурного не случилось. Лучше уж пусть сам атаман ладит с нею.
   -- Он сладит, она станет его бояться. Полька -- белоручка! Ишь ты, казаком брезгует! Ну, поезжайте с Богом, теперь уж вам недалеко!
   От Ямполя до Валадинки рукой подать, но ехать пришлось бездорожьем, потому что в то время этот край был почти совершенной пустыней, кое-где заселенной. Уже загоралась заря, когда кончился пир у Бурлая, а пан Заглоба рассчитал, что раньше вечера они не дойдут до яра. Это было ему на руку; ему хотелось похитить Елену именно ночью. До сих пор им везло, и пан Заглоба, вспоминая по дороге пирушку у Бурлая, рассуждал так:
   -- Присмотритесь, в какой дружбе живут казаки, как помогают друг другу. Они готовы один за другого броситься в огонь, не так, как наша шляхта.
   -- Я долго прожил между ними и видел, -- ответил Жендзян, -- что Бурлай пользуется среди них большим уважением, и сам Хмельницкий его отмечает.
   -- А ты, небось, его тоже зауважал, потому что ограбил его совершенно. Эх, Жендзян, Жендзян! Не умрешь ты своей смертью!
   -- Кому что на роду написано. А обмануть неприятеля не грех, а заслуга в глазах Божьих.
   -- Я тебя не за то браню -- за жадность твою. Скверное чувство, недостойное шляхтича. Уж гляди, попадешь ты за это в ад.
   -- Я не пожалею денег на свечи, если мне удастся заработать, чтобы и Богу что-нибудь досталось. Он за это благословит меня, а родители добром помянут.
   -- Вот шельмец! -- воскликнул пан Заглоба. -- Я думал, что вместе со мной сойдет в могилу вся моя изобретательность, но вижу, что этот проныра и меня перещеголяет. Итак, благодаря хитрости этого мальчишки мы освободим нашу княжну от Богунова плена по Богунову же приказу на Бурлаевых конях. Видел ли кто-нибудь подобную вещь? А на вид за него никто бы и трех грошей не дал.
   Жендзян самодовольно улыбнулся.
   -- А разве это дурно, пан Заглоба?
   -- Мне это нравится, и, если б не твоя жадность, я бы взял тебя к себе в услужение... Ну, да ладно: за то, что провел за нос Бурлая, я тебе прощаю, что ты назвал меня пьяницей.
   Прошла ночь; вот и солнце высоко взошло над землею, теперь недалеко и Валадинка. Рыцари были у самой цели, но тревога помимо воли закрадывалось в их сердца. Жива ли Елена, и если жива, найдут ли они ее в яру? Горпина могла увезти ее, спрятать в глухом углу, наконец, просто умертвить ее. Препятствия еще не преодолены, опасности еще грозят на каждом шагу. У них были все знаки, по которым Горпина признает в них посланцев Богуна, исполняющих его волю, ну, а как нечистая сила заранее предуведомит ее? Больше всего опасался Жендзян, да и пан Заглоба, хотя и опытный в черной магии, не мог об этом думать без тревоги. Вот из-за поворота оврага блеснула светлая лента ручья, и румяное лицо Жендзяна сразу побледнело.
   -- Валадинка! -- прошептал он.
   -- Уже? -- так же тихо проговорил Заглоба. -- Как близко!.,
   -- Сохрани нас Бог! Пан Заглоба, вы бы начали свои заклинания, а то я страшно боюсь.
   -- Вздор! Перекрестим реку и вход в овраг, это поможет.
   Пан Володыевский был спокойней всех; он внимательно оглядел пистолеты, подсыпал пороху и попробовал, свободно ли выходит сабля из ножен.
   -- Вот в этом пистолете освященная пуля, -- проговорил Жендзян. -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Вперед!
   -- Вперед! Вперед!
   Еще несколько десятков шагов, и они оказались на берегу речки, вдоль которой и поехали. Пан Володыевский на минуту задержал своих товарищей:
   -- Пусть Жендзян возьмет пернач и толкует с колдуньей. Она его знает, а нас, пожалуй, испугается и убежит невесть куда вместе с княжной.
   -- Я первый не поеду, что хотите делайте, -- воспротивился Жендзян.
   -- О, трусишка! Ну, езжай позади.
   Пан Володыевский поехал вперед, за ним Заглоба, а Жендзян за ними с запасными лошадьми. Конские копыта звонко цокали по каменным плитам, вокруг царила глухая тишина, только кузнечики, скрытые в расщелинах, стрекотали вовсю. Стояла жара, хотя солнце начинало клониться к западу. Всадники приблизились к круглому пригорку, где скалы и каменья, наваленные в кучу, напоминали развалины домов и церковных башен: словно еще вчера здесь стоял город, ныне разрушенный. Жендзян тронул рукою пана Заглобу.
   -- Это чертово урочище, -- сказал он. -- Я узнаю его по рассказам Богуна. Здесь ночью никто пройти не может.
   -- Если не пройти, то хоть проехать, -- ответил Заглоба. -- Тьфу! Что за проклятый край. Зато мы, по крайней мере, на верной дороге.
   -- Теперь уже недалеко.
   -- Слава Богу, -- сказал пан Заглоба, и мысль его унеслась к княжне.
   На душе у него было как-то странно. Вглядываясь в дикие берега Валадинки, в эту пустыню и глушь, он почти не верил, чтобы княжна, для которой он не жалел ни себя, ни своей жизни, которую полюбил всею дунюю, могла быть так близко. Когда пришло известие о ее смерти, пан Заглоба почувствовал, что жизнь его потеряла всякий смысл. С другой стороны, человек примиряется со всем, даже со своим несчастьем, а пан Заглоба давно сжился с мыслью, что Елена похищена, и теперь не смел сказать себе: близок конец горю, конец поискам, приближается желанное время покоя и радости. В то же время и другие вопросы теснились в его голове: что она скажет, когда увидит его, вероятно, зальется слезами, потому что спасение явится ей так неожиданно, так чудесно? "Пути Божьи неисповедимы, -- думал Заглоба. -- Господь свяжет все звенья событий так, что добродетель восторжествует, а порок будет наказан. Сам Бог отдал Жендзяна в руки Богуна, а потом сделал их друзьями. Бог сделал так, чтобы война призвала атамана из пустыни, куда он, словно дикий волк, унес свою добычу. Бог впоследствии послал на него Володыевского, а потом вновь столкнул с Жендзяном, и все сложилось так, что теперь, когда Елена утратила последнюю надежду, и не ждет уже ниоткуда помощи, -- помощь здесь, скоро! Кончатся твои слезы, дочка моя милая, -- продолжал думать пан Заглоба, -- и скоро ждет тебя безмерная радость. О, как она будет благодарить, как сложит ручки!"
   Елена, как живая, встала в глазах пана Заглобы, шляхтич умилился и совершенно погрузился в свои мечтания.
   Вдруг он почувствовал, как Жендзян дернул его за рукав.
   -- Пан Заглоба!
   -- Что тебе? -- спросил шляхтич недовольно.
   -- Вы видели, сейчас волк перебежал дорогу?
   -- Так что же?
   -- А это был волк, вы точно знаете?
   Тут и Володыевский остановил своего коня.
   -- Мы не заблудились? -- спросил он. -- Давно пора бы уж быть на месте.
   -- Нет, -- ответил Жендзян, -- мы едем так, как говорил Богун. A я еще вот что хотел сказать вам: обратите особое внимание на Черемиса. Этот мошенник без промаху стреляет из ружья.
   Не успели наши всадники проехать несколько шагов, как кони начали прясть ушами и храпеть. Зубы Жендзяна стучали, как в лихорадке; вот-вот за поворотом скалы раздастся вой упыря или выскочит какая-нибудь тварь, но дело объяснилось гораздо проще: лошади проходили мимо логовища волка, который так напугал пажа. Вокруг было тихо, даже кузнечики унялись; солнце опустилось еще ниже; Жендзян перекрестился и успокоился.
   Вдруг Володыевский опять остановился.
   -- Я вижу яр, -- сказал он, -- и вход, заваленный скалой, и отверстие в скале.
   -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа, -- шепнул Жендзян. -- Здесь!
   -- За мной! -- скомандовал пан Михал и повернул коня.
   Через несколько минут они проехали темным каменным коридором, и перед ними открылся яр, густо заросший по краям деревьями, образующий подковообразную равнину.
   Жендзян закричал что было мочи:
   -- Богун! Богун! Эй, ведьма, сюда! Сюда! Богун, Богун!
   Только одно молчание в ответ. Паж завопил вновь:
   -- Богун! Богун!
   Издали послышался лай собак
   -- Богун! Богун!
   На левом склоне яра, освещенном красноватыми лучами заходящего солнца, зашелестели ветви диких слив, и на самой вершине вскоре появилась какая-то фигура и, прикрыв глаза рукою, внимательно начала рассматривать прибывших.
   -- Это Горпина! -- сказал Жендзян и, приставив руки ко рту, закричал в третий раз:
   -- Богун! Богун!
   Горпина начала спускаться вниз, откидываясь назад для равновесия. Она шла быстро, а за ней катился какой-то маленький человечек, с длинным турецким ружьем в руках. Под огромными ногами ведьмы ломались ветви, на дно яра с грохотом падал град камней, а она, озаренная красным светом солнца, казалась действительно каким-то гигантским фантастическим существом.
   -- Кто вы? -- спросила она зычным голосом, остановившись внизу.
   -- Как поживаешь? -- спросил Жендзян, к которому при виде людей вернулось обычно хладнокровие.
   -- Ты слуга Богунов? Узнаю тебя, мальчик!.. А те, кто за тобой едет?
   -- Друзья Богуна.
   -- А красивая ведьма, -- тихонько заметил пан Володыевский.
   -- Зачем вы приехали сюда?
   -- Вот тебе пернач, нож и перстень... Знаешь, что это обозначает? Великанша взяла все вещи в руки и внимательно осмотрела их.
   -- Они самые! Так вы за княжной?
   -- Да. А здорова она?
   -- Здорова. Отчего Богун сам не приехал?
   -- Он ранен.
   -- Ранен? Я это видела в мельничном колесе.
   -- А коли ты ведьма, то зачем расспрашиваешь? Врешь ты, кажется.
   Ведьма засмеялась, сверкнув белыми волчьими зубами, и шутя толкнула Жендзяна в бок кулаком.
   -- А когда вы возьмете княжну?
   -- Сейчас, только дадим отдохнуть лошадям.
   -- Ну, берите, и я с вами поеду.
   -- А ты зачем?
   -- Моему брату суждена смерть. Его ляхи на кол посадят. И я поеду с вами.
   Жендзян наклонился на седле, как бы для того, чтобы удобнее разговаривать с колдуньей, и рука его незаметно легла на рукоять пистолета.
   -- Черемис! Черемис! -- крикнул он, чтобы обратить внимание товарищей на уродца.
   -- Зачем ты зовешь его? У него язык отрезан.
   -- Я не зову его, я только дивлюсь его красоте. Ты от него не уедешь, он твой муж.
   -- Он моя собака.
   -- И вас только двое в яре?
   -- Двое, княжна третья.
   -- Хорошо. Так ты его не оставишь?
   -- Я говорю, что поеду с вами.
   -- А я говорю тебе, что останешься.
   В голосе пажа было что-то такое, заставившее колдунью повернуться к нему с беспокойством; в ее душу закрадывалось подозрение.
   -- Что ты? -- спросила она.
   -- А вот, что я, -- ответил Жендзян и выпалил ей в грудь в упор из пистолета.
   Горпина попятилась назад; глаза ее широко раскрылись, из груди вырвался нечеловеческий вопль. Она заметалась и грянулась оземь.
   В то же самое мгновение пан Заглоба ударил Черемиса саблей по голове так, что кость хрястнула под металлом. Отвратительный карлик не издал ни стона, только свернулся в клубок, как червяк, извивающийся в пыли. Пальцы его рук попеременно то сжимались, то разжимались, словно когти умирающей рыси.
   Заглоба обтер полою жупана дымящуюся саблю, а Жендзян слез с лошади, бросил камень на широкую грудь Горпины и принялся искать что-то у себя за пазухой.
   Тело великанши еще вздрагивало, конвульсии страшно искажали ее лицо, на оскаленных зубах осела кровавая пена, а из горла вырывалось глухое хрипение.
   Жендзян вытащил, наконец, кусочек освященного мела, начертил им крест на камне и сказал:
   -- Теперь не встанет.
   Он вскочил в седло.
   -- Вперед! -- скомандовал пан Володыевский.
   Они вихрем помчались вдоль ручья, бегущего посередине яра, миновали несколько групп деревьев, и глазам их открылась хата. За нею виднелась высокая мельница, влажное колесо которой сверкало, словно пурпурная звезда, в лучах заходящего солнца. У хаты два огромных черных пса с бешеным лаем рвались со своих цепей. Володыевский подъехал первым, соскочил с коня и, торопясь, бряцая саблей, вбежал в сени.
   В сенях было две двери: одна, направо, вела в комнату, наполненную ворохом дров и щепок, с очагом, устроенным посередине, дверь налево была прикрыта.
   "Она должна быть здесь", -- подумал пан Володыевский, толкнул дверь и, как вкопанный, остановился на пороге.
   В глубине комнаты, опершись одною рукою о спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными волосами, а ее испуганные глаза как бы спрашивали у Володыевского: "Кто ты? Чего ты хочешь?". Она никогда раньше не видала маленького рыцаря; он же, в свою очередь, стоял, пораженный ее красотой и роскошным убранством ее комнаты. Наконец, он пришел в себя и поспешно проговорил:
   -- Не бойтесь, панна. Мы друзья Скшетуского!
   Княжна упала перед ним на колени.
   -- Спасите меня! -- умоляла она, складывая руки.
   Но в эту самую минуту в комнату ворвался и Заглоба, дрожащий, красный, задыхающийся.
   -- Это мы! Мы с помощью!
   Княжна увидела знакомое лицо, побледнела, руки ее опустились, глаза закрылись длинными ресницами. Она лишилась чувств.
  

Часть 4

  

Глава I

  
   Ясный месяц еще только начинал свой путь, а наши друзья были уже в окрестностях Студенки за Валадинкой. Впереди ехал пан Володыевский, внимательно поглядывающий по сторонам, за ним Заглоба с Еленой. Шествие замыкалось Жендзяном, который вел вьючных лошадей и двух верховых, которых не преминул увести из конюшни Горпины. Заглоба не закрывал рта: так много нужно было рассказать княжне, которая, сидя в своем заточении, не знала, чтя творится на белом свете. Он рассказывал, как разыскивали ее, как Скшетуский ходил в Переяславль, не зная о болезни Богуна, как, наконец, Жендзян выпытал у атамана тайну ее заточения и привез добытые сведения в Збараж.
   -- Боже милосердный, -- сказала Елена, поднимая к небу свое прелестное бледное лицо, -- значит, пан Скшетуский ходил за Днепр ради меня?
   -- В Переяславль, я вам повторяю. Он непременно явился бы сюда вместе с нами, если бы мы имели время известить его. Он ничего еще не знает о вашем спасении и каждый день молится за вашу душу, но вы его не особенно жалейте. Пусть еще погорюет, зато какая отрада ожидает его!
   -- А я думала, что обо мне все забыли, и только просила у Бога смерти.
   -- Забыли! Мы только и думали, как бы освободить вас. Странное дело! Если я и Скшетуский ломали себе голову над этим, то здесь нет ничего удивительного, но тот рыцарь, который едет впереди, наравне с нами не щадил ни времени, ни сил.
   -- Да вознаградит его Бог! Мне пан Скшетуский еще в Розлогах много говорил о пане Володыевском как о лучшем друге.
   -- Он прав. Это великая душа в малом теле. Теперь он как-то поглупел, вероятно, при виде вашей красоты, но подождите, скоро освоится и придет в себя. Чего мы только с ним не вытворяли на выборах в Варшаве!
   -- У нас новый король?
   -- Вы и об этом не слышали в проклятой этой глухомани? Как же! Яна Казимира выбрали еще прошлой осенью; он царствует восьмой месяц. Теперь предстоит большая война с бунтовщиками... Дай Бог, чтобы она окончилась счастливо, потому что князя Еремию устранили, а назначили других, которые так же пригодны к войне, как я к женитьбе.
   -- А пан Скшетуский пойдет на войну?
   -- Едва ли вы его удержите. Мы с ним одного поля ягода. Как только запахнет порохом, никакая сила нас не удержит. О, и дали же мы себя знать смутьянам в прошлом году! Ночи не хватило бы, если бы я начал вам рассказывать все по порядку. Конечно, мы пойдем, но с легким сердцем, потому что отыскали, наконец, ту, без которой нам жизнь была не в радость.
   Княжна повернула к Заглобе свое милое лицо.
   -- Не знаю, за что вы полюбили меня, но думаю, что едва ли любите меня больше, чем я вас.
   Заглоба улыбнулся с довольным видом.
   -- Так вы меня тоже любите?
   -- Клянусь вам!
   -- Бог заплатит вам за это. С вами и старость покажется мне легче. Пора уже мне унять жар своей крови и удовольствоваться отцовскими чувствами.
   Стояла ясная ночь. Месяц взбирался все выше на небо, усеянное мерцающими звездами. Утомленные лошади мало-помалу уменьшали ход. Володыевский придержал своего коня.
   -- Пора бы отдохнуть, -- сказал он. -- До рассвета уже недалеко.
   -- Пора, -- повторил Заглоба, -- а то у меня в глазах все начинает двоиться.
   Жендзян все же начал хлопотать об ужине, развел огонь и начал вынимать из вьюков различные припасы, которыми запасся еще в Ямполе: хлеб из кукурузы, холодное мясо, валашское вино. Увидев два объемистых бурдюка, пан Заглоба забыл о сне. Остальные тоже присели к разложенным яствам. Наконец, шляхтич утолил голод и обтер полою губы.
   -- До конца жизни не перестану повторять: чудны дела Божьи! -- сказал он. -- Вот вы теперь, панна, свободны, а мы сидим и спокойно попиваем винцо Бурлая. Не скажу, чтоб венгерское было хуже, это кожей попахивает, но в дороге и оно сгодится.
   -- Я одного только не могу понять, -- проговорила Елена, -- как Горпина так легко согласилась отдать меня.
   Пан Заглоба многозначительно переглянулся с Володыевским и Жендзяном.
   -- Согласилась поневоле. Да нечего скрывать от вас: мы их обоих, с Черемисом вместе, на тот свет спровадили...
   -- Как так? -- со страхом спросила княжна.
   -- Разве вы не слышали выстрелов?
   -- Слышала, но я думала, что это Черемис стреляет.
   -- Не Черемис, это Жендзян навылет прострелил колдунью. Скверно это, согласен я, но иначе он поступить не мог. пронюхала ли что колдунья, или просто без всякой причины, но собиралась ехать с нами. Трудно было согласиться на это; она тотчас же увидела бы, что мы едем не в Киев. Вот он и пристрелил ее, а я с Черемисом разделался. Перед самым отъездом я оттащил тела с дороги, чтобы вы их не испугались или не сочли это за дурное предзнаменование.
   Княжна грустно покачала головой.
   -- За последнее ужасное время мне столько пришлось видеть кошмаров, что вид убитых не устрашил бы меня, но я все-таки предпочитала бы не оставлять за собою крови. Как бы Бог не покарал нас за нее.
   -- То был не рыцарский поступок, -- резко сказал Володыевский, -- и я не принимал в нем участия.
   -- Что тут жалеть, -- вмешался Жендзян, -- когда иначе быть не могло? Если б мы убили какого-нибудь хорошего человека, тогда все верно, а врагов Бога можно. Я сам видел, как эта колдунья вступала в сговор с дьяволом. Мне не того жаль.
   -- А о чем вы жалеете, пан Жендзян? -- спросила княжна.
   -- Там, Богун говорил, деньги зарыты, а вы так спешили, что мне не хватило времени отыскать их, хотя я отлично помню, где он... возле мельницы. У меня сердце разрывалось, что нужно оставить на месте все добро в комнате, где вы жили.
   -- Посмотрите, каков у вас будет слуга, -- обратился к княжне Заглоба. -- За исключением своего пана, он с самого черта готов содрать кожу, чтоб сшить из нее кошелек.
   Володыевский почти все время молчал, на что обратил внимание Заглоба.
   -- Что-то у нас пан Михал и слова не промолвит. Не говорил ли я вам, княжна, что это ваша красота совершенно помутила его разум и сковала язык?
   Старый шляхтич был прав. Княжна произвела на Володыевского чарующее впечатление. Он смотрел на нее, смотрел и спрашивал самого себя: не обманывают ли его глаза? Немало красавиц он видел на своем веку: красивы были сестры Збаражские, очаровательны, спору нет, Анна Божобогатая и Скоропадская, но ни одна из них не могла сравниться с этим чудесным степным цветком. В присутствии тех речь пана Володыевского лилась живым потоком, а теперь, когда он глядел в эти бархатные, сверкающие очи, на эти шелковые ресницы, на эти пышные волосы, рассыпавшиеся по плечам, на стройный стан, на яркие, правильной формы губы, речь замирала на устах маленького рыцаря, и, что хуже всего, он казался самому себе неуклюжим, глупым, маленьким, до обидного маленьким. Ему хотелось, чтобы случилось что-нибудь необычайное, чтобы из мрака появился какой-нибудь великан... тогда бедный пан Михал показал бы, что он вовсе не так мал, как это кажется. А тут, как на зло, пан Заглоба подмигивает глазом и нет-нет, да и отпустит какую-нибудь остроту.
   -- Признайтесь, пан Михал, -- сказал старый шляхтич, когда они проснулись на следующее утро, -- такой красавицы не отыщешь во всей республике. Если вы мне покажете другую такую же, я позволю себя назвать старой бабой.
   -- Я не спорю с вами. Да, она хороша, дивно хороша. Что в сравнении с ней мраморные богини, которых мы видели во дворце Казановских! Неудивительно, что лучшие люди насмерть дерутся из-за нее, -- она того стоит.
   -- А я что говорю? То-то... И я когда-то был очень красив, но и тогда должен был бы красотою уступить ей, хотя многие утверждают, что она, как две капли воды, похожа на меня.
   -- Убирайтесь вы к черту! -- рассердился Володыевский.
   -- Не гневайтесь, пан Михал; вы и так что-то не в духе в последнее время. Поглядываете на нее, как козел на капусту, и все брови морщите; кто-нибудь подумает, что вас обуревают дурные помыслы, да не про вас этот кусочек.
   -- Тьфу! Как вам, старому человеку, не стыдно говорить такие глупости?
   -- А чего вы хмуритесь?
   -- Вы думаете, что все опасности уже миновали и нам теперь нечего бояться? Нет, нам еще много трудов предстоит -- то обойти, этого избежать... Впереди длинная дорога, и Бог весть, что мы можем встретить, потому что край, куда мы едем, весь объят восстанием.
   -- Когда я увез ее от Богуна из Розлог, еще хуже было: за нами гнались, а впереди был бунт; однако я прошел через всю Украину и благополучно довел ее до Бара. А почему? Потому что у меня голова на плечах! В крайнем случае, и до Каменца недалеко.
   -- Что вы мне толкуете!
   -- Толкую дело, и над этим-то делом на мешает подумать.
   -- Нам лучше миновать Каменец и идти на Бар, потому что казаки уважают пернач, с чернью мы как-нибудь управимся, а как только нас хоть один татарин увидит, тогда пиши пропало! Я давно знаю их, могу лететь перед чамбулом вместе с птицами и волками, но если мы нос к носу столкнемся, тогда и я ничего сделать не могу.
   -- На Бар так на Бар; пусть черти передушат всю татарву. Вы еще не знаете, что Жендзян взял и у Бурлая пернач. Теперь мы свободно можем идти к казакам. Самую глухомань мы проехали, теперь войдем в населенный край. По вечерам нам нужно останавливаться на хуторах; для княжны это и пристойнее, и удобнее. Но мне кажется, пан Михал, что вы все видите в чересчур черном свете. Черта с два! Чтобы мы да пропали в этих степях! Соединим нашу ловкость с вашей саблей -- и марш! Лучшего нам не дано. У Жендзяна Бурлаев пернач, и это главное, потому что Бурлай управляет всею Подолией, а как только за Бар выйдем, там Лянцкоронский со своими хоругвями. Итак, вперед, пан Михал, не будем терять времени.
   Наши друзья и так не теряли времени и скакали степью на запад, насколько позволяли силы коней. Вот и более заселенный край, где вечером нетрудно было отыскать ночлег на хуторе или в деревне. К счастью, лето стояло сухое, дни знойные, ночи росистые; ветер высушил степь, реки обмелели и не затрудняли переправы. Таким образом маленький отряд добрался до Шаргорода, где стоял полк, подчиненный Бурлаю. Там же находился и сотник Куня, которого пан Заглоба видел в Ямполе, на пиру у Бурлая. Сотник подивился, что они идут на Киев не через Брацлав, Райгород и Сквиру, но старый шляхтич объяснил ему, что они не пошли тою дорогою из опасения повстречаться с татарами, которые должны были явиться со стороны Днепра. Куня сообщил, что Бурлай прислал его в полк с приказом приготовиться к походу, а сам со всеми ямпольскими войсками и буджакскими татарами не сегодня завтра тоже прибудет в Шаргород, откуда двинется дальше.
   К Бурлаю пришли гонцы от Хмельницкого с вестью, что война началась, и приказом двинуть войска на Волынь. Бурлай сам давно уже хотел идти к>Бару, но ждал татарского подкрепления: в последнее время под Баром удача начала изменять казакам. Так, пан Лянцкоронский разбил несколько значительных ватаг, взял город и усилил крепость гарнизоном. Несколько тысяч казаков остались на поле битвы, за них-то и собирался мстить старый Бурлай или, по крайней мере, взять крепость. Куня прибавил, впрочем, что последние приказы Хмельницкого расстроили эти планы, и Бар теперь осаждать не станут, разве только татары уж сильно будут настаивать на этом.
   -- А что, пан Михал, -- сказал на другой день пан Заглоба, -- Бар перед нами, и я мог бы еще раз оставить там княжну, да теперь не верю ни Бару, ни другой крепости, с тех пор, как у бунтовщиков появилось огромное количество пушек. Меня что-то начинает тревожить, словно какие-то тучи собираются вокруг нас.
   -- Не тучи, -- ответил рыцарь, -- а целая буря, то есть татары и Бурлай, который очень удивится, узнав, что мы едем в сторону, противоположную Киеву.
   -- И покажет нам дорогу. Ну, пусть сперва ему черт покажет, какая дорога прямее ведет в преисподнюю. Заключим союз, пан Михал: с казаками и чернью я буду ладить, а о татарах вы позаботьтесь.
   -- Вам будет легче, -- сказал Володыевский, -- казаки нас за своих принимают. Что касается татар, то нам остается одно: бежать сломя голову, пока ноги несут. Если эти лошади устанут, по дороге будем покупать новых.
   -- Вот кошелек пана Лонгинуса и пригодится, а опустеет он, возьмем у Жендзяна Бурлаев. А теперь вперед!
   И они помчались вперед, нахлестывая лошадей. Так проехали Дерлу и Лядаву. В Борке пан Володыевский купил новых лошадей, не бросая старых; подарок Бурлая приберегался на крайний случай. Все путники были в отличной форме, и даже Елена, хоть и измученная дорогой, чувствовала, как силы ее прибывают с каждым днем. Румянец вновь показался на ее щеках, лицо покрылось загаром, глаза понемногу приобретали прежний блеск, а когда ветер развевал ее волосы, всякий подумал бы: вот едет цыганка, волшебница, цыганская царица, едет степью широкою, перед нею цветы, за нею рыцари.
   Пан Володыевский постепенно привыкал к ее необычайной красоте. К нему вновь возвратились веселость и разговорчивость, и часто, следуя рядом с нею, он рассказывал о Лубнах, а больше о своей дружбе с Скшетуским, потому что заметил, что княжне приятно это слушать. Случалось, он поддразнивал ее:
   -- Я друг Богуна и везу вас к нему.
   Тогда она складывала руки и говорила умоляющим голосом:
   -- О, жестокий рыцарь, лучше убейте меня сразу.
   -- Нельзя, нельзя! Я должен отвезти вас к нему, -- настаивал "жестокий" рыцарь.
   -- Убейте! -- повторяла княжна, закрывая свои чудные очи и склоняя головку.
   Тогда по телу маленького рыцаря начинали пробегать мурашки. "Кружит голову эта девушка, словно крепкое вино, -- думал он, -- но я-то не прикоснусь к нему, чужое оно", и благородный пан Михал встряхивался и пускал коня вперед. Тогда мурашки исчезали, и все внимание рыцаря устремлялось на дорогу: безопасна ли она, так ли они едут, не грозит ли им что? Он привставал на стременах, принюхивался и прислушивался, как татарин, рыскающий посреди бурьяна в Диких Полях.
   Пан Заглоба тоже находился в отличном расположении духа.
   -- Теперь нам легче бежать, -- утверждал он, -- чем тогда, когда мы должны были, как собаки, с высунутыми языками, удирать на своих двоих. Язык мой тогда так высох, что я мог бы им запросто тесать бревна, а нынче, слава Богу, и отдохнуть ночью можно, и горло смочить есть чем время от времени.
   -- А помните, как вы меня через воду переносили? -- вспоминала Елена.
   В подобных разговорах и воспоминаниях проходил целый день. Наконец, за Борком начинался край, где отчетливо были видны страшные приметы войны. Здесь бесчинствовали вооруженные толпы казаков и черни, пан Лянцкоронский жег и резал все вокруг и только несколько дней тому назад отступил к Збаражу. Пан Заглоба узнал от местных жителей, что Хмельницкий с ханом выступили со всеми силами против ляхов, вернее сказать, против гетманов, у которых войска бунтуют, желая служить только под булавой Вишневецкого. Все были едины во мнении, что теперь кому-то должен прийти конец: или ляхам, или казакам, -- когда батька Хмельницкий встретился с Еремой. Весь край был в огне. Все брались за оружие и устремлялись на север, чтобы соединиться с Хмельницким. С юга, с Низов, шел Бурлай со всею своею силой, снимая по дороге с зимовников все полки и гарнизоны. Сотни, полки, хоругви шли одни за другими, а около них плыла волна черни, вооруженная цепами, вилами, ножами, кольями. Чабаны бросали на произвол судьбы свои стада, пасечники -- пасеки, дикие рыбаки -- свои наддне-стровские камыши, охотники -- леса. Деревни, местечки и города пустели. В трех воеводствах остались только бабы да дети; молодицы, и те шли с казаками на ляхов. А одновременно с этим с востока приближался с главными силами сам Хмельницкий, как зловещая буря сокрушая по дороге замки и крепости и Добивая оставшихся в живых после прошлых погромов.
   Миновав Бар, полный грустных воспоминаний для княжны, наши путники вышли на старую дорогу, ведущую через Латичев и Плоскиров до Тарнополя и далее, до самого Львова. Тут на каждом шагу им попадались то вооруженные таборы, то отряды казацкой пехоты и кавалерии, то ватаги черни, то неисчислимые стада волов, предназначенных для прокормления казацких и татарских войск. Тут было совсем не безопасно; постоянно приходилось отвечать на вопросы: кто такие, откуда и куда идете? Казацким сотням пан Заглоба показывал пернач Бурлая и объяснял, что они везут невесту Богуна.
   При виде пернача грозного полковника казаки расступались и давали дорогу, но с полудикою чернью, с пьяными чабанами ладить было гораздо труднее. Об охранной грамоте они имели весьма слабое представление. Заглобу, Володыевского и Жендзяна они еще могли бы счесть за своих, если бы не княжна, но Елена обращала на себя всеобщее внимание своей принадлежностью к прекрасному полу и красотою. Это могло стать причиной множества столкновений и опасностей.
   Не раз и не два пан Заглоба показывал свой пернач, а пан Володыевский свои зубы -- не один покойник остался лежать на обочине. Сколько раз наших путников спасала только быстрота чудесных коней Бурлая, и путешествие, начавшееся при таких благоприятных условиях, с каждой минутой становилось все тяжелее. Елена несмотря на свое природное мужество начинала терять силы и здоровье от постоянной тревоги и бессонницы и в конце концов действительно стала походить на пленницу, помимо воли увлекаемую в неприятельский лагерь. Пан Заглоба каждую минуту изобретал что-нибудь новое, маленький рыцарь немедленно осуществлял это, и каждый, по мере сил, старался ободрить княжну.
   -- Только бы нам благополучно пробраться через этот муравейник и добраться до Збаража, прежде чем казаки и татары заполнят его окрестности, -- повторял Володыевский.
   Он узнал по дороге, что гетманы собрали свои войска в Збараже и там намереваются обороняться, рассчитывая, что к ним примкнет и князь Еремия со своими силами, тем более, что значительная часть его войска и без того стоит в Збараже. На дороге действительно кишел муравейник: через десять миль начинался край, занятый королевскими войсками, и казацкие ватаги не смели проникать далее, предпочитая выжидать на почтительном отдалении прибытия Бурлая с одной стороны, Хмельницкого -- с другой.
   -- Только десять миль, только десять миль! -- воскликнул, потирая руки, пан Заглоба. -- Нам бы только до первой хоругви дойти, а там и опасаться нечего.
   Пан Володыевский, однако, счел необходимым запастись новыми конями в Плоскирове: те, что были куплены в Борке, уже никуда не годились, а лошадей Бурлая нужно беречь на черный день -- предосторожность тем более необходимая, что, по слухам, Хмельницкий находился уже под Константиновом, а хан идет от Пилавца.
   -- Мы с княжной останемся здесь, нам лучше не показываться на рынке, а вы ступайте, разведайте, не продаст ли кто лошадей, -- сказал пан Михал пану Заглобе, когда они остановились в заброшенном доме, саженях в трехстах от города. -- Теперь уже вечер, но мы выедем на ночь.
   -- Я мигом все обделаю, -- сказал Заглоба и поехал в город, а Володыевский, отдав приказание Жендзяну ослабить подпруги у лошадей, провел княжну в комнату.
   -- Хотелось бы мне проехать эти десять миль до рассвета, -- сказал он, -- выспаться успеем после.
   Едва он успел принести баклагу с вином, как снаружи раздался конский топот.
   Володыевский выглянул в окно.
   -- Пан Заглоба уже вернулся, -- сказал он, -- видно, не нашел лошадей.
   В эту минуту двери комнаты распахнулись, и на пороге появился Заглоба, бледный и запыхавшийся.
   -- На коней! -- закричал он.
   Пан Михал был достаточно опытным солдатом, чтобы при подобных обстоятельствах не терять времени на расспросы. Он даже забыл о баклаге (которую, впрочем, пан Заглоба все-таки захватил), быстро вывел княжну на двор и помог ей сесть на коня.
   Застучали копыта, и всадники и кони исчезли во мраке, как ночные видения.
   Долго скакали они без отдыха, и только когда отъехали от Плоскирова на целую милю и темнота еще более сгустилась, пан Володыевский приблизился к Заглобе и спросил:
   -- Что же случилось?
   -- Подождите... пан Михал, подождите! Я страшно запыхался, едва ноги не отнялись... уф!
   -- Да что случилось-то?
   -- Дьявол в собственном своем образе, говорю вам, дьявол или змей, у которого вырастает другая голова, если срубишь первую.
   -- Да говорите вы ясней.
   -- Богуна видел на рынке.
   -- Да вы не в горячке ли?
   -- На рынке видел, вот как вас вижу, и при нем пять или шесть человек. Понять не могу, как у меня ноги не отнялись... Факелы несли за ним... Я думаю, что бес стоит нам поперек дороги, я совсем потерял надежду в счастливый исход нашего дела. Бессмертный, что ли, этот висельник? Не будем говорить о нем Елене... Это чертовщина какая-то! Вы его искромсали, Жендзян его выдал, так нет: он жив, свободен и опять пакости нам учиняет. Уф! О, Боже, Боже! Говорю вам, что я предпочел бы видеть мертвеца на погосте, только бы не этого злодея. И что за дьявольское мое счастье, что я всегда первый встречаю его! Собаке бы подавиться таким счастьем. Будто нет других людей на свете? Пусть бы другие встречались с ним. Нет, одному мне везет!
   -- А он вас видел?
   -- Если б он меня видел, тогда уж вам, пан Михал, меня не видать. Только этого и недоставало!
   -- Очень важно было бы узнать, гонится ли он за нами, или едет на Валадинку, к Горпине, в надежде, что по дороге сцапает нас?
   -- Мне кажется, что на Валадинку.
   -- Так оно, видно, и есть. Теперь мы едем в одну сторону, он в другую; теперь между нами миля или две; а через час будет пять. Прежде чем он узнает о нас по дороге и повернет назад, мы будем в Жолкве, если только не в Збараже.
   -- Вы так думаете, пан Михал? Слава Богу! Вы пролили бальзам на мое сердце. Но, скажите мне, как могло случиться, что он на свободе, когда его Жендзян сдал в руки владавского коменданта?
   -- Просто убежал.
   -- Тогда голову долой с такого коменданта. Жендзян! Эй, Жендзян!
   -- Что прикажете? -- спросил Жендзян, придерживая коня.
   -- Кому ты выдал Богуна?
   -- Пану Реговскому.
   -- А кто это такой -- пан Реговский?
   -- Важный человек, панцирный поручик его величества короля.
   Володыевский щелкнул пальцами.
   -- Помните, что пан Лонгинус рассказывал о вражде Скшетуского с Реговским? Он родственник пана Лаща и, вследствие этого, враг Скшетуского.
   -- Понимаю, понимаю! -- воскликнул пан Заглоба. -- Значит, он сразу выпустил Богуна. Да, ведь такое преступление пахнет колом. Я первый донесу.
   -- Только бы встретиться с ним, -- шепнул Володыевский, -- а там уж в суд не надо ходить.
   Жендзян не слышал, о чем речь. Он сразу возвратился на свое место, рядом с княжной.
   Теперь наши путники ехали вольным шагом. Вышел месяц и озарил спящую землю. Володыевский погрузился в глубокую задумчивость, пан Заглоба старался прийти в себя от давешнего испуга и, наконец, сказал:
   -- Задал бы Богун и Жендзяну, если бы тот попался ему в руки.
   -- Расскажите ему новость, пусть и он обрадуется, а я поеду возле княжны, -- сказал маленький рыцарь.
   -- Хорошо. Эй, Жендзян!
   Паж опять вернулся назад.
   Пан Заглоба поравнялся с ним и пождал, пока Володыевский с княжной удалятся на достаточное расстояние.
   -- Ты ничего не знаешь? -- спросил он спустя несколько минут.
   -- Ничего.
   -- Пан Реговский выпустил Богуна на свободу. Я его видел в Плоскирове.
   -- В Плоскирове? Сегодня? -- переспросил Жендзян.
   -- Сейчас! Ну что, не слетел с седла?
   Лучи месяца падали прямо на румяное лицо пажа, и пан Заглоба, к своему великому изумлению, увидел на нем не страх, не ужас, а выражение почти звериной свирепости, какая была на нем, когда Жендзян убивал Горпину.
   -- Разве ты не боишься Богуна? -- спросил старый шляхтич.
   -- Если пан Реговский выпустил его на свободу, то я теперь должен сам отплатить ему за позор и оскорбления. Я не прощу ему этого, я поклялся, и если б не панна, то сейчас же поехал бы по его следам... за мной не пропадет!
   "Тьфу ты! -- подумал Заглоба. -- Не хотел бы я обидеть этого мальчишку".
   Он стегнул коня и поравнялся с княжной и Володыевским. Через час они переправились через Медведовку и въехали в лес, чернеющий двумя стенами по обеим сторонам дороги.
   -- Эти места мне уже знакомы, -- сказал Заглоба. -- Бор скоро кончится, затем будет небольшое поле, по которому идет дорога от Черного Острова, потом опять лес до самого Матчина. Даст Бог, в Матчине найдем польские хоругви.
   -- Два волка перебежали дорогу! -- вдруг воскликнула Елена.
   -- Вижу, -- сказал пан Володыевский, -- а вот и третий.
   В сотне шагов от путников, действительно, промелькнула какая-то серая тень.
   -- И четвертый!
   -- Нет, это косуля; посмотрите, панна, две, три!
   -- Что за чертовщина! -- закричал пан Заглоба. -- Косули гонятся за волками! Свет, кажется, перевернулся кверху ногами.
   -- Поедем поскорей, -- сказал с беспокойством в голосе пан Володыевский. -- Жендзян! Сюда! И с панной вперед!
   Они помчались, но Заглоба наклонился к уху Володыевского.
   -- Пан Михал, что это значит?
   -- Плохо! Видели вы: зверь выходит из логовищ, оставляет сон и бежит ночью?
   -- Ой! А что это значит?
   -- Это значит, что его полошат.
   -- Кто?
   -- Войска, казаки или татары; они идут справа от нас.
   -- А может, это наши хоругви?
   -- Не может быть; зверь бежит с востока, от Пилавца, значит, татары идут широким фронтом.
   -- Так бежим, пан Михал, ради Бога!
   -- Больше делать нечего. Эх, если б не было княжны, подошли бы мы к самому чамбулу, подстрелили бы кого-нибудь, но с ней...
   -- Бойтесь Бога, пан Михал! Повернем мы в лес за теми волками или что?
   -- Her, в этом случае, если они и не поймают нас, то заполонят весь край. Как же мы тогда выберемся?
   -- Ах, чтоб их гром поразил! Только этого недоставало... А вы не ошибаетесь? Волки за войсками тянутся, а не убегают от них.
   -- Те, что по краям, идут за войсками, но эти передовые -- их явно вспугнули. Видите там, направо, между деревьями, зарево?
   -- Иисус Назарянин, царь иудейский!
   -- Тише! Долго еще тянется этот лес?
   -- Сейчас кончится.
   -- А потом поле?
   -- Да. О, Господи!
   -- Да тише же! За полем другой лес?
   -- Да, до Матчина.
   -- Хорошо! Только бы они не настигли нас в поле. Если благополучно доберемся до другого леса, тогда все в порядке. Теперь поедем вместе. Счастье еще, что княжна и Жендзян на Бурлаевых конях.
   Они пришпорили коней и поравнялись с едущими впереди.
   -- Что это за зарево направо? -- спросила Елена.
   -- Княжна! -- ответил Володыевский. -- Здесь нечего скрывать. То могут быть татары.
   -- Иисус, Мария!
   -- Не тревожьтесь! Ручаюсь вам головой, что мы убежим, а в Матчине наши хоругви.
   -- Ради Бога, поскачем! -- сказал Жендзян.
   Они замолчали и понеслись стрелой. Деревья начинали редеть, лес кончился, но вместе с тем и зарево уменьшилось. Вдруг Елена обратилась к маленькому рыцарю.
   -- Пан Володыевский, -- сказала она, -- поклянитесь мне, что я живая не достанусь им.
   -- Клянусь! -- ответил Володыевский.
   Они выехали в поле, вернее, в степь, протянувшуюся на четверть мили до нового леса. Открытая со всех сторон прогалина лежала перед ними вся залитая ярким серебристым светом месяца. На ней было светло, как днем.
   -- Самое опасное место, -- шепнул Заглобе Володыевский. -- Если они в Черном Острове, то пойдут между лесами.
   Заглоба ничего не ответил, только стиснул ногами бока лошади. Лес становился все ближе, виднее, как вдруг маленький рыцарь вытянул руку по направлению к востоку.
   -- Посмотрите... видите?
   -- Какие-то пни и заросли в отдалении.
   -- Эти пни шевелятся! Ну, пришпорим коней; теперь они нас заметят непременно!
   Ветер засвистел в ушах беглецов. Желанный лес приближался.
   Вдруг с правой стороны поля долетел сначала гул, похожий на рокот морских волн, и спустя минуту один громовой возглас потряс воздух.
   -- Видят нас! -- прорычал Заглоба. -- Псы, мерзавцы, дьяволы!
   Лес был так близко, что беглецы, казалось, чувствовали его свежее, холодное дыхание.
   Но, с другой стороны, и туча татар все подвигалась; от темного ее тела начали отделяться длинные полосы, точно щупальца морского чудовища. Они с ужасающей быстротой приближались к беглецам. Чуткое ухо Володыевского начинало различать отдельные возгласы: "Алла! Алла!".
   -- Конь мой споткнулся! -- крикнул Заглоба.
   -- Ничего! -- ответил Володыевский.
   Но в голове у него один за другим мелькали быстрые, как молнии, вопросы: что будет, если кони не выдержат, что будет, если один из них упадет? У них были великолепные татарские бахматы, необычайно выносливые, но они шли уже от Плоскирова, почти не отдыхая. Можно было бы пересесть на запасных, но и запасные были утомлены. "Что будет?" -- думал Володыевский, и сердце его, может быть, в первый раз в жизни забилось тревогой не за себя, а за Елену, которую он за время путешествия полюбил, как родную сестру. Он хорошо знал, что татары, погнавшись, уже не скоро оставят свое преследование:
   -- Пусть гонятся, но ее не видать! -- сказал он сам себе, стискивая зубы.
   -- Конь мой споткнулся! -- закричал во второй раз пан Заглоба.
   -- Ничего! -- повторил Володыевский.
   А вот и лес. Всадников поглотил мрак, но и татары были близко, в нескольких сотнях шагов.
   Но маленький рыцарь уже знал, как ему поступить.
   -- Жендзян! -- крикнул он. -- Сворачивай с панной на первую же тропинку с дороги.
   -- Хорошо! -- ответил паж.
   Володыевский обратился к Заглобе:
   -- Пистолеты в руки!
   И вместе с этим он ухватил поводья его лошади.
   -- Что вы делаете? -- крикнул шляхтич.
   -- Ничего, придержите вашего коня.
   Расстояние между ними и Жендзяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они прискакали к месту, где дорога круто поворачивала на Збараж, а прямо шла узкая лесная дорожка, полузакрытая ветвями. Жендзян и Елена поехали прямо и скоро скрылись во мраке леса.
   Володыевский остановил свою лошадь и лошадь пана Заглобы.
   -- Ради Бога! Что вы делаете? -- рычал шляхтич.
   -- Мы задерживаем погоню. Для княжны нет другого спасения.
   -- Погибнем!
   -- Ну, и погибнем! Становитесь здесь, на обочине! Здесь! Здесь!
   Они притаились во тьме под деревьями; бешеный топот татарских бахматов все приближался.
   -- Вот и конец пришел! -- сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.
   Он долго пил, но наконец встрепенулся.
   -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! -- крикнул он. -- Я готов идти на смерть!
   -- Сейчас, сейчас! -- сказал Володыевский. -- Трое скачут впереди; я того и хотел.
   Действительно, на светлой полосе дороги показались трое всадников, сидящих, очевидно, на самых резвых бахматах, прозванных на Украине волкогонами, потому что на них можно было преследовать волка; за ними, в двухстах или трехстах шагах, неслись еще несколько всадников, а за ними густая, сплошная масса ордынцев. Лишь только трое татар поравнялись с засадой -- грянули два выстрела, Володыевский, как рысь, кинулся на середину дороги, и прежде чем пан Заглоба успел опомниться, третий татарин упал, как подкошенный.
   -- Вперед! -- крикнул маленький рыцарь.
   Пан Заглоба не заставил повторять команду еще раз, и они помчались по тракту, как два волка, преследуемые стаей охотничьих собак. В это время другие татары подъехали к своим поверженным товарищам и остановились в ожидании остальных. Они убедились, что эти волки умеют кусаться насмерть.
   -- Видите! -- сказал Володыевский. -- Я знал, что они остановятся.
   Но наши друзья выиграли только несколько сот шагов; остановка в преследовании длилась недолго, теперь татары гнались уже большим отрядом и поодиночке не высовывались вперед.
   Кони Володыевского и Заглобы были изнурены долгой и бешеной скачкой и мало-помалу замедляли ход. Особенно тяжело приходилось коню старого шляхтича: под бременем его веса он споткнулся еще раз, другой, и остатки волос пана Заглобы встали дыбом при мысли, что он вот-вот упадет.
   -- Пан Михал, дорогой пан Михал, не оставляйте меня! -- отчаянно кричал он.
   -- Не беспокойтесь! -- отвечал Володыевский.
   -- О, чтоб эту лошаденку волки...
   Он недоговорил; около его уха просвистела первая стрела, за нею, словно пчелы, начали жужжать другие. Одна пролетела так близко, что едва не задела лица пана Заглобы.
   Володыевский обернулся и два раза выстрелил по татарам.
   Конь пана Заглобы споткнулся еще раз и так сильно, что чуть не упал совсем.
   -- Ради Бога! Конь мой падает! -- в отчаянии крикнул шляхтич.
   -- С седла и в лес! -- загремел Володыевский.
   Он осадил коня, соскочил с него, и оба они с паном Заглобою исчезли в темноте.
   Но маневр этот не укрылся от внимания косых глаз татар. Несколько десятков басурман тоже спешились и пустились в погоню.
   Ветки сорвали шапку с головы пана Заглобы, били его по лицу, рвали его жупан, но шляхтич несмотря на это бежал пока, словно ему было тридцать лет отроду. Он падал, поднимался вновь и мчался еще быстрее, сопя, как кузнечный мех, пока, наконец, не свалился в какую-то глубокую яму. Силы окончательно покинули его. Он понял, что уже никогда не выберется отсюда.
   -- Где вы? -- тихо спросил Володыевский.
   -- Здесь, внизу. Я пропал, окончательно пропал, обо мне нечего заботиться! Спасайтесь сами!
   Но пан Михал без колебаний прыгнул в яму и зажал рукою рот пана Заглобы.
   -- Тише! Может быть, они пройдут мимо! В конце концов мы можем защищаться.
   Едва он успел проговорить эти слова, как появились татары. Одни, действительно, миновали яму, полагая, что беглецы ушли вглубь леса, другие шли шумно, ощупывая деревья и оглядываясь по сторонам.
   Рыцари затаили дыхание.
   "Пусть кто-нибудь пожалует сюда, -- в отчаянии подумал Заглоба, -- угощу же я его!"
   Вдруг посыпались искры: татары начали высекать огонь.
   При слабых вспышках можно было разглядеть их дикие лица с выступающими скулами и толстые губы, дующие в тлеющий трут. Несколько минут они прохаживались вокруг ямы, похожие на лесных чудовищ, все более и более внимательно выслеживая добычу.
   Прошла еще минута, минута тяжелого, тревожного ожидания. Вдруг со стороны дороги донеслись какие-то неясные звуки и нарушили покой лесной чащи.
   Татары остановились как вкопанные: пальцы Володыевского впились в плечо пана Заглобы.
   Крики становились все слышней, вот блеснул красноватый огонь, а вслед за ним раздался залп мушкетов -- один, другой, третий, возгласы: "Алла!". Стук сабель, ржание коней, топот... На дороге кипела битва.
   -- Наши! Наши! -- крикнул Володыевский.
   -- Бей, режь! Бей, секи, убивай! -- рычал пан Заглоба. Мимо ямы быстро промелькнули татары, которые что было
   мочи бежали к своим. Володыевский не выдержал, выскочил из ямы и не разбирая дороги погнался за ними.
   Заглоба остался на дне ямы один.
   Он попытался выбраться, но не смог. У него болели все кости, и он еле держался на ногах.
   -- А, мерзавцы! -- сказал он, оглядываясь по сторонам. -- Бежите? Хоть бы один остался. Я бы ему показал на дне этой ямы, что значит польский рыцарь. И перебьют же вас там! Что это? Выстрелы все чаще! Хотел бы я, чтобы это был сам князь Еремия... Алла! Алла! Погодите, скоро над вами юлки завоют: алла! Но пан Михал, как он меня одного оставил? Впрочем, что ж тут странного? Молод, подраться хочется. Эх, хорошо бы баклага была со мной, да ее, должно быть, черти взяли или лошади растоптали. Как бы еще меня какая-нибудь гадина не укусила. А это что?
   Крики и залпы мушкетов начали удаляться в сторону поля.
   -- Ага! Преследуют вас! Не выдержали, собачьи дети! Хвала Всевышнему!
   Шум почти затих в отдалении.
   -- Ловко бегут! -- ворчал старый шляхтич. -- Однако я вижу, что мне придется посидеть в этой яме. Пожалуй, еще волки съедят. Сначала Богун, потом татары, а в конце волки. Пошли, Господи, Богуну кол, волкам бешенство, а с татарами наши молодцы справятся. Пан Михал! Эй, пан Михал!
   Тишина была ответом пану Заглобе, только бор шумел, да издали еле долетали звуки битвы.
   -- Спать что ли мне здесь ложиться, или еще что делать? О, черти бы все это побрали! Эй! Пан Михал!
   Терпению пана Заглобы предстояло еще долгое испытание. Уже рассветало, когда на дороге послышался топот, и в глубине леса мелькнули огоньки.
   -- Пан Михал! Я здесь! -- закричал шляхтич.
   -- Так вылезайте.
   -- Не могу.
   Пан Михал, зажав зажженную ветку в одной руке, протянул другую Заглобе.
   -- Ну! Татар больше нет. Мы проехались на их спине за тот лес.
   -- Кто это были из наших?
   -- Кушель и Розтворовский, с двумя тысячами всадников, и мои драгуны.
   -- А язычников много было?
   -- Нет! Всего тысячи две.
   -- Слава Богу! Дайте мне чего-нибудь выпить -- не то помру.
   Два часа спустя пан Заглоба, напоенный и накормленный, сидел уже в седле и ехал среди драгунов Володыевского, рядом с паном Миха ться среди бела дня -- это мое дело, для того Бог меня и создал, но охотиться ночью в кустах за этой дичью я предоставляю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и предпочитаю рвать, как лев, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это -- лучшая моя пора.
   Володыевский ездил один и побеждал; однажды он выехал в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и печальный, точно его разбили наголову. Все думали, что так и было, но ошибались. Наоборот, в этом долгом и тяжелом походе он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.
   Тем страннее казалась грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать ее причину, но Володыевский не говорил никому ни слова и как только сошел с коня, так тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей, а затем пошел с ними к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.
   Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых никогда в жизни не видал, и лишь их мундиры с золотыми петличками говорили о том, что они служат в литовском войске.
   -- Заприте двери, -- сказал Володыевский, -- и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах.
   Заглоба распорядился и стал беспокойно смотреть на прибывших: их лица не обещали ему ничего хорошего.
   -- Это князья Булыги-Курцевичи, -- сказал Володыевский, представляя двух юношей, -- Юрий и Андрей.
   -- Двоюродные братья Елены! -- воскликнул Заглоба.
   Князья поклонились и отвечали:
   -- Двоюродные братья покойной Елены.
   Красное лицо Заглобы стало бледно-синим; он начал размахивать руками, точно оглушенный выстрелом из пушки над головою, -- не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:
   -- Как так: покойной?
   -- Есть вести, -- глухо произнес Володыевский, -- что княжна убита в монастыре Доброго Николы.
   -- Чернь удушила в келье двенадцать девушек и несколько черниц, между которыми была и наша сестра, -- прибавил Юрий.
   Заглоба ничего не ответил, и лишь синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара; веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:
   -- Боже! Боже!
   Потом он замолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:
   -- Вот, все мы собрались здесь, родные и знакомые твои, княжна, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, -- ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.
   -- Сестра, -- воскликнул великан Юрий, хватаясь за голову, -- ты прости нам, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки!
   -- Да поможет нам Бог! -- прибавил Андрей.
   И оба рыцаря подняли руки к небу. Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой.
   Вскоре в замке раздался звон колокола, возвещающий полдень, звон этот был таким мрачным, точно это был похоронный звон.
   -- Нет ее, нет! -- сказал опять Володыевский. -- Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.
   Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже причитали, а колокола все продолжали звонить.
   Наконец Заглоба успокоился. Думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он спустя немного поднялся и сел на скамье. Но это был уже другой человек: глаза его покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла, на лице виднелась беспомощность и какая-то необыкновенная старческая дряхлость. Казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался жить только старик, согнувшийся под бременем годов и усталости.
   В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел пан Подбипента, и снова начались жалобы и сетования. Литвин вспомнил Розлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то, кто несчастнее их всех, это жених ее -- Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря.
   -- Скшетуский остался в Корце у князя Корецкого, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, -- сказал Володыевский.
   -- Не поехать ли нам к нему? -- спросил литвин.
   -- Незачем ехать, -- возразил Володыевский. -- Княжеский доктор ручается за его выздоровление; там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский; оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что он в беспамятстве, то тем лучше для него.
   -- О, Боже всемогущий! -- воскликнул литвин. -- Вы видели Скшетуского собственными глазами?
   -- Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал -- так извела его болезнь.
   -- А он узнал вас?
   -- Должно быть, узнал, хотя не говорил, улыбнулся только и кивнул головой, а мной овладела такая жалость, что я не мог дальше смотреть. Князь Корецкий хочет идти со своими полками в Збараж. Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем обратные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.
   -- Откуда же вы знаете о смерти княжны? -- спросил Лонгин. -- Не эти ли кавалеры привезли его? -- прибавил он, указывая на князей.
   -- Нет. Они случайно узнали об этом в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, а сюда они приехали вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, и от комиссии не будет никакого толка.
   -- Мы это уже знаем, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?
   -- Мне сказал это Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского; Хмельницкий дал ему пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они искали ее, главным образом по монастырям, так как все оставшиеся в Киеве скрывались в них. Думали, что Богун и княжну поместил в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя знали, что чернь удушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы; даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли удушить, но вышло наоборот.
   -- Значит, она была у Доброго Николы?
   -- Да. Скшетуский встретил в одном из монастырей Ерлича, а так как он всех спрашивал о княжне, то спросил и его. Он ответил, что всех девиц забрали казаки, а остальные задохлись в дыму, и что среди них была и дочь князя Курцевича. Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз бросился в монастырь Николы. К несчастью, монахини не знали имен удушенных, но, когда Скшетуский описал им ее наружность, они сказали, что такая между ними была. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжело заболел.
   -- Странно, что он еще жив?
   -- И умер бы, если бы не тот старый казак, который ходил за ним в плену в Сечи, а потом привез от него письмо. Вернувшись, он опять помогал ему искать княжну. Потом он отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.
   -- Да поддержит его Бог, ибо он уж никогда не утешится, -- сказал Лонгин.
   Володыевский замолчал, и в комнате воцарилась гробовая тишина. Князья, подперев головы руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.
   -- Очнитесь! -- сказал наконец Володыевский, толкнув его в плечо. -- О чем вы так задумались? Ничего уж не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему...
   -- Я знаю! -- ответил подавленным голосом Заглоба. -- Думаю только, что я уж стар и что мне нечего делать на Божьем свете.
  

XXI

  
   -- Представьте себе, -- сказал через несколько дней пан Володыевский Лонгину, -- этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, с массой выдумок, превосходивший самого Улисса, -- он стал теперь точно немым: сидит да дремлет по целым дням, жалуется на свою старость и говорит, как в бреду. Я знал, что он любит ее, но никак не ожидал, что любовь его так сильна.
   -- Нечего удивляться, -- ответил, вздыхая, литвин, -- что он так привязался к ней: ведь он вырвал ее из рук Богуна и испытал из-за нее немало опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, острил и держался еще на ногах, а теперь, когда он одинок, -- ему и жить на свете не для кого, и нет никакого утешения для его сердца.
   -- Я пробовал уж пить с ним, чтобы развлечь его и вернуть к прежней веселости, да напрасно! Пить-то он пил, но не балагурил по-прежнему, не разглагольствовал о своих победах, а, расчувствовавшись, свесил голову и заснул. Верно, и Скшетуский страдает не больше Заглобы.
   -- Жаль его, это великий рыцарь. Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунивать надо мной, -- может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак!
   -- Пойдем, -- сказал Володыевский. -- Хотя уж и поздно, но к ночи ему тяжелее; выспавшись днем, он не может ночью спать.
   С этими словами оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидевшим у открытого окна с опущенной головой. Было уже поздно; в замке было тихо, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в густом кустарнике, отделявшем замок от города, заливались соловьи, насвистывая свои трели. Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову пана Заглобы.
   -- Добрый вечер, -- сказали вошедшие.
   -- Вечер добрый, -- ответил Заглоба.
   -- О чем вы задумались, сидя у окна, вместо того, чтобы идти спать? -- спросил Володыевский.
   Заглоба вздохнул.
   -- Не до сна мне теперь, -- ответил он протяжно. -- Год тому назад я бежал с ней от Богуна, над Каганлыком тогда тоже пели соловьи, а где она теперь?
   -- Видно, так Богу угодно, -- сказал Володыевский.
   -- Для меня нет утешения, остались только слезы и печаль.
   Они замолчали -- через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполнявшие эту чудесную ночь приятными звуками.
   -- О боже, боже! -- вздохнул Заглоба. -- Совсем так, как они пели над Каганлыком.
   Лонгин стряхнул слезу со своих рыжих усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
   -- Знаете что? Тоска тоскою, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего лекарства от всякой тоски. За стаканом лучше вспоминать хорошие времена.
   -- Что ж, я выпью, -- безропотно сказал Заглоба.
   Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду и, когда они сели за стол, он, зная, что воспоминания легче всего оживляют Заглобу, спросил:
   -- Ведь вот уж год как вы с покойницей бежали от Богуна из Розлог?
   -- Это было в мае, -- ответил Заглоба, -- мы бежали через Каганлык в Золотоношу. Ох, тяжко жить на свете!
   -- И она была переодета?
   -- Да, казачком; волосы я должен был бедняжке обрезать саблей, чтобы ее не узнали. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
   -- Чудная панна была она! -- прибавил со вздохом Лонгин.
   -- Я вам говорю, ваць-панове, что с первого дня я ее так полюбил, точно с детства сам воспитывал ее. А она лишь складывала свои ручки и благодарила меня за спасение и заботы. Пусть бы лучше меня убили, чем мне дождаться нынешнего дня, лучше бы не жить!
   Опять наступило молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
   -- Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, -- продолжал Заглоба, -- а теперь...
   Его руки бессильно опустились.
   -- Нет утешения мне, нет утешения, одна могила может меня успокоить...
   Едва Заглоба успел произнести эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендзяна; он обвел присутствовавших глазами, поклонился и сказал:
   -- Да прославится имя Господне!
   -- Во веки веков, аминь! -- ответил Володыевский. -- Ведь ты Жендзян!
   -- Да, это я, -- ответил слуга, -- низко кланяюсь вам, панове! А где же мой пан?
   -- Твой пан в Корце: болен.
   -- О, что вы говорите! И опасно болен?
   -- Да, был болен опасно, теперь поправляется. Доктор говорит, что выздоровеет.
   -- Я приехал к нему с известиями насчет княжны.
   Маленький рыцарь стал меланхолически качать головой.
   -- Напрасно торопился... Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы оплакиваем ее кончину...
   Жендзян широко раскрыл глаза.
   -- Что я слышу! Панна умерла?
   -- Не умерла, а убита разбойниками в Клеве.
   -- В каком Киеве, что вы говорите?
   -- В каком Киеве? Да ты Киева не знаешь, что ли?
   -- Да вы, Панове, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она спрятана в яру под Валадынкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О боже! Да тут сойти с ума придется, что ли?
   -- Какая колдунья? О чем ты говоришь?
   -- А Горпина; ведь я хорошо знаю эту бабу!
   Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
   -- Ради бога, молчите! -- сказал он Володыевскому. -- Дайте мне расспросить его!
   Присутствующие даже задрожали, так побледнел Заглоба; на лысине у него выступил пот, он перепрыгнул через скамью к Жендзяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:
   -- Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?
   -- Кто сказал? Богун!
   -- Да ты с ума сошел? -- рявкнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. -- Какой Богун?
   -- Ради бога, пане! -- воскликнул Жендзян. -- Зачем вы меня трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем одурел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же знаете его!
   -- Говори или я тебя ножом пырну! -- рявкнул Заглоба. -- Где ты видел Богуна?
   -- Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, Панове? -- вскричал перепуганный юноша. -- Разве я разбойник...
   Заглоба терял сознание, он не мог дышать и упал на скамейку, с усилием вдыхая воздух; пан Михал подоспел к нему на помощь.
   -- Когда ты видел Богуна? -- спросил Володыевский Жендзяна.
   -- Три недели тому назад.
   -- Так он жив?
   -- Почему ж ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился...
   -- И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?
   -- Кто же другой, он сам и сказал.
   -- Слушай, Жендзян, здесь дело идет о жизни твоего пана и княжны! Говорил ли тебе Богун, что она не была в Киеве?
   -- Ах боже мой! Как же она могла быть в Киеве, коли он спрятал ее под Рашковом и велел Горпине не отступать от нее ни на шаг, а теперь дал мне пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать бог весть сколько времени.
   Продолжение рассказа Жендзяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос обеими руками, начал кричать как помешанный.
   -- Моя дочь жива! Боже мой, жива! Значит, ее не удушили в Киеве! Она жива! Милая моя!
   И старик топал ногами, смеялся, плакал, наконец, схватил Жендзяна, прижал его к своей груди и стал так целовать, что парень совсем потерял голову.
   -- Да оставьте же меня, пане... Вы так задушите меня. Конечно, жива! Даст бог, вместе поедем за нею... Пустите меня.
   -- Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, -- сказал Володыевский.
   -- Говори, говори! -- кричал Заглоба.
   -- Расскажи нам, братец, все сначала, -- сказал Лонгин, -- в глазах которого блестели слезы.
   -- Позвольте, Панове, дайте передохнуть, -- сказал Жендзян, -- я запру окно, а то соловьи так и заливаются в кустах, не дадут собраться с мыслями.
   -- Меду! -- крикнул Володыевский слуге.
   Жендзян запер окно, медленно, как всегда, потом обратился к присутствующим и сказал:
   -- Панове, позвольте мне присесть, я устал.
   -- Садись, садись, -- сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой, -- пей с нами, ты заслужил этого своей новостью, только говори скорее.
   -- Хороший мед, -- сказал парень, поднимая стакан к свету.
   -- А, чтоб тебя разорвало! -- прогремел Заглоба. -- Будешь ты говорить или нет?
   -- А вы сейчас уж сердитесь. Конечно, буду говорить, если вы хотите, Панове! Ваше дело приказывать, а мое, слуги, слушать. Вижу уж, что придется рассказать все сначала.
   -- Говори сначала!
   -- Панове, вы помните, что, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, будто панна погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет... да, верно, -- девяносто... нет, девяносто один.
   -- Да пусть ему будет хоть девятьсот! -- воскликнул Заглоба.
   -- Да продлит ему Господь его лета! Спасибо, пане, на добром слове, -- ответил Жендзян. -- Ну вот, вернулся я домой, чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью удалось мне собрать среди разбойников; вы уж знаете, что я в прошлом году был захвачен казаками в Чигирине: они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним дружбу, а я между тем понемногу скупал у них то серебро, то драгоценности.
   -- Знаем, знаем! -- сказал Володыевский.
   -- Ну вот, я и приехал к родителям; они были мне рады и не верили своим глазам, когда я показал им все, что собрал... Я должен был поклясться дедушке, что все это я нажил честным трудом. Вот-то они обрадовались! Нужно вам сказать, что у них тяжба с Яворскими из-за груши, которая стоит на меже; груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей. Потому, когда Яворские трясут грушу на своей половине, груши падают на нашу землю. Они говорят, что груши принадлежат им, а мы...
   -- Да ты, хам этакий, не выводи меня из терпения, -- крикнул Заглоба, -- и не говори того, что не касается дела.
   -- Во-первых, позвольте вам сказать, ваша милость, что я не хам, а шляхтич, хотя и бедный, но с гербом, что подтвердит и пан поручик Володыевский, и пан Подбипента, хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уж пятьдесят лет.
   Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать больше.
   -- Хорошо, рыбка моя, -- сладко сказал Подбипента, -- но ты нам говори о Богуне, а не о грушах.
   -- О Богуне! Пусть будет о Богуне... Итак, Богун думает, что нет друга вернее и слуги преданнее меня: хотя он в Чигирине меня ранил, я присматривал за ним во время болезни, перевязывал его раны, когда Курцевичи его ранили. Я ему еще наврал тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она, мол, прибыльнее, и он поверил. Да и как было ему не поверить, если я вернул его к жизни? За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная, что я дал себе клятву отомстить ему за чигиринскую обиду; если я не убил его тогда, так только потому, что не годится шляхтичу резать больного в постели, как свинью.
   -- Хорошо, это мы тоже знаем, -- сказал Володыевский, -- но где и как ты теперь отыскал его?
   -- А вот видите, Панове, было это так. Когда мы прижали Яворских (они, наверное, пойдут с сумой, иначе и быть не может!), я и подумал: теперь мне пора поискать Богуна и отомстить ему за мою обиду. Я доверил свою тайну родителям и дедушке, а он (у него много рыцарского духу) сказал: "Если ты поклялся отомстить, то ступай с Богом, иначе будешь дурак". Ну я и пошел с мыслью, что если найду Богуна, то и о княжне, если она жива, что-нибудь узнаю, а потом, когда застрелю его и приеду к моему пану с новостями, то не останусь без награды!
   -- Конечно, не останешься без награды! И мы тебя наградим за это, -- сказал Володыевский.
   -- А от меня, братец, ты получишь лошадь с полным убором, -- прибавил Лонгин.
   -- Покорно благодарю, -- сказал обрадованный юноша, -- за добрые вести: лошадь с седлом и мундштук -- прекрасная награда, а уж если мне что подарят, то я не пропью...
   -- Однако меня черти берут, -- проворчал Заглоба.
   -- Итак, выехав из дому... -- подсказал Володыевский.
   -- Выехав из дому, -- продолжал Жендзян, -- я думал, куда ехать? В Збараж -- оттуда и до Богуна недалеко и я скорей узнаю о моем пане; ну я и поехал на Белую и Влодаву; во Влодаве лошади мои устали, и я остановился покормить их. А там была ярмарка, и все постоялые дворы были заняты шляхтой; я к мещанам, и там шляхта! И только один жид говорит мне: "У меня была пустая изба, но ее занял какой-то раненый шляхтич". "Тем лучше, говорю, я умею ходить за больными, а ваш цирюльник, верно, во время ярмарки не может успеть всюду". Говорил еще жид, что этот шляхтич сам себя лечит и никого не хочет видеть, а потом пошел спросить. Видно, больному было хуже, он велел меня впустить. Я вошел и смотрю: кто в постели? Оказалось, Богун.
   -- Я перекрестился. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Испугался я, а он меня сразу узнал и обрадовался. Ведь он считает меня своим другом. Вот и говорит: "Бог тебя послал мне! Теперь я не умру". А я говорю: "Что вы здесь делаете?" Тут он приложил палец к губам и только потом рассказал мне свои приключения: как Хмельницкий послал его из-под Замостья к королю, тогда еще королевичу, и как поручик Володыевский ранил его в Липкове.
   -- Что же он, вспоминал обо мне с благодарностью? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Ничего не могу сказать, довольно дружелюбно! "Я думал, -- говорил Богун, -- что это какой-то малыш, недоносок, а это, говорит, был рыцарь чистой воды и чуть не разрубил меня пополам". Но когда он вспомнит пана Заглобу, ух и скрежетал зубами, что он подговорил вас драться с ним.
   -- Черт с ним, я уж теперь не боюсь его! -- ответил Заглоба.
   -- Мы подружились с ним по-прежнему, -- продолжал Жендзян, -- даже больше, и он мне все рассказал, как он был близок к смерти, как его в Липкове приютили в барском доме, приняв за шляхтича; там он назвал себя Гулевичем из Подолии; потом его вылечили и обходились с ним прекрасно, за что он и поклялся им в вечной благодарности.
   -- Что же он делал во Влодаве?
   -- Он пробирался на Волынь, но в Парчеве у него снова вскрылись раны, он по пути упал из телеги и должен был остаться там, хотя и со страхом, так как его легко могли убить. Он сам мне это сказал: "Я был послан с письмами, но теперь не имею никаких доказательств, кроме пернача, и если б узнали, кто я, то меня не только разорвала бы шляхта, но первый встречный офицер повесил бы меня, не спрашивая позволения". Когда он мне это сказал, я ему и говорю: "Надо принять к сведению, что первый офицер может тебя повесить", а он: "Как так?" -- "Да так, говорю, нужно быть очень осторожным и ничего не говорить о том, а я вам окажу эту услугу". Он начал благодарить меня и уверять, что наградит меня за это. "Теперь у меня нет денег, есть только драгоценности, но я и их отдам тебе, а потом осыплю золотом, но только сделай для меня еще одну услугу".
   -- Ага! -- воскликнул Володыевский. -- Дело идет о княжне.
   -- Совершенно верно, но я должен изложить все по порядку. Когда он сказал мне, что у него нет денег, я окончательно потерял к нему уважение: стой, думаю, я тебе теперь отплачу! А он говорит: "Я болен, сил нет, а меня ждет далекий и опасный путь. Если я попаду на Волынь, отсюда туда недалеко, то уж буду между своими, но туда, к Днестру, я не могу ехать: во-первых, сил не хватит, во-вторых, нужно проезжать через вражий край, мимо замков и войск. Поезжай ты вместо меня". "Куда?" -- спрашиваю. "Под Рашков, княжна спрятана у сестры Донца, колдуньи Горпины". Я спрашиваю: "Княжна?" -- "Да, говорит, я ее там спрятал, чтобы глаз человеческий не мог ее увидеть. Ей там хорошо, и она, как княжна Вишневецкая, спит на парче".
   -- Говори, ради бога, скорее! -- крикнул Заглоба.
   -- Тише едешь, дальше будешь, -- спокойно ответил Жендзян. -- Услышав это, я очень обрадовался, но не выдал себя, а сказал: "Да там ли она теперь? Ведь ее, верно, давно отвезли туда". Он поклялся, что Горпина, его верная сука, будет держать ее хоть десять лет, пока он не вернется назад, и что княжна там, потому что туда не могут прийти ни ляхи, ни татары, ни казаки, а Горпина не нарушит его приказания.
   Во время рассказа Жендзяна Заглоба дрожал как в лихорадке, маленький рыцарь радостно качал головой, а Подбипента поднял глаза к небу.
   -- Что она там -- это верно, -- продолжал слуга, -- лучшим доказательством этому служит то, что он меня туда послал. Сначала я отказывался, чтобы не выдать своей радости, и говорю: "А зачем мне туда ехать?" -- "Затем, что я сам не могу. Если я попаду живым из Влодавы на Волынь, то поеду в Киев, там наши казаки, а ты, говорит, поезжай к Горпине и вели ей с княжной тоже ехать в Киев, в монастырь Пресвятой Девы..."
   -- Значит, не к Доброму Николе! -- вскричал Заглоба. -- Я говорил, что Ерлич врал!
   -- ...в монастырь Пресвятой Девы, -- продолжал Жендзян. -- Я, говорит, дам тебе пернач, перстень и нож, а уж Горпина знает, что это значит: мы так уговорились, и она знает, что ты мой лучший друг. Поезжайте, говорит, вместе, не бойтесь казаков, но татар остерегайтесь: если заметите их, то избегайте встречи, им и пернач нипочем. Деньги, дукаты там есть, говорит, они зарыты в яре; возьми их на всякий случай. По дороге говорите только: "Жена Богуна едет!", и вы ни в чем нуждаться не будете. Впрочем, колдунья сама знает, что делать, ты только поезжай туда, а то мне, горемычному, некого послать, некому и довериться здесь, на чужой стороне, между врагами!" Он просил меня со слезами на глазах и в конце концов, бестия, заставил меня поклясться, что я поеду к ней, я и поклялся, прибавив про себя: "Поеду, но с моим паном!" Обрадованный моим обещанием, он тотчас дал мне пернач, перстень, нож и все драгоценности, какие только у него были при себе, я их взял и подумал: пусть лучше все это останется у меня, чем у разбойника!.. На прощанье он мне рассказал, где этот яр над Валадынкой, как ехать и как повернуть; все мне рассказал так ясно, что я с завязанными глазами туда попаду; и вы это увидите сами, Панове, потому что думаю, что мы все вместе туда поедем.
   -- Завтра же, -- сказал Володыевский.
   -- Зачем завтра, еще сегодня на заре велим седлать лошадей.
   Радость овладела всеми, и слышалась только благодарность Создателю; все потирали руки от удовольствия, задавая новые вопросы Жендзяну, на которые он флегматично отвечал.
   -- Ах, чтоб тебя пулей разразило! -- воскликнул Заглоба. -- Какой верный слуга у Скшетуского!
   -- Еще бы! -- сказал Жендзян.
   -- Он озолотит тебя.
   -- И я так думаю. Уж он не оставит меня без награды, я ему верно служу.
   -- А что же ты сделал с Богуном? -- спросил Володыевский.
   -- То-то и было для меня горе, что он лежал больной в постели и не пристало его пырнуть ножом; за это и мой пан не похвалил бы меня. Такая уж моя судьба! Но что же мне было делать? Когда он уж все рассказал, что хотел, и все отдал, я взялся за ум. Зачем, говорю я себе, такой негодяй будет жить на свете? Он и княжну запрятал, и меня побил в Чигирине... Пусть его лучше не будет на свете, и черт с ним! Думал я и о том, что он может выздороветь и двинуться с казачьем за нами. И недолго думая я пошел к коменданту Реговскому, который во Влодаве стоит со своим полком, и донес ему, что это -- Богун, худший из всех бунтовщиков. Верно, его уж тал повесили!
   Сказав это, Жендзян глуповато рассмеялся и посмотрел на присутствовавших, точно дожидаясь одобрения, но, к его удивлению, ему ответили молчанием. Только Заглоба спустя некоторое время проворчал: "Ну, не беда!" Но Володыевский сидел молча, а Лонгин зачмокал языком, покачал головою и сказал:
   -- Ты, братец, поступил скверно, что называется, некрасиво!
   -- Почему? -- спросил с удивлением Жендзян. -- Неужели лучше было пырнуть его ножом?
   -- И так было бы нехорошо, и так неладно; но не знаю, чем лучше быть: убийцей или Иудой?
   -- Что вы говорите? Ведь Иуда выдал не мятежника? А он враг короля и Речи Посполитой.
   -- Это правда, а все-таки нехорошо. А как зовут этого коменданта?
   -- Реговский. Говорили, зовут его Яковом Реговским.
   -- Ну, это тот самый! -- проворчал Лонгин. -- Родственник Лаша и враг Скшетуского.
   Но никто не слыхал этого замечания, потому что Заглоба начал:
   -- Мосци-панове! -- сказал он. -- Нельзя медлить. Господь сделал так, что, благодаря этому юноше, мы будем искать ее при лучших условиях, чем до сих пор. Богу и слава! Завтра же мы должны ехать. Князь уехал, но мы и без его разрешения двинемся в путь, времени нет. Поедет со мной Володыевский и Жендзян, а вы, пане Подбипента, останьтесь здесь, потому что рост ваш и простодушие могут нас выдать.
   -- Нет, братец, я тоже поеду, -- сказал литвин.
   -- Ради ее безопасности вы должны остаться здесь. Кто видел вас раз, тот вас никогда в жизни не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначом не поверят. Вы ведь душили Пульяна на глазах у всего кривоносовского сброда, -- они вас сейчас же узнают. Нет, вам никак нельзя с нами ехать. Вы там трех голов не найдете, а одна ваша принесет нам мало пользы. Чем портить дело, лучше сидите здесь.
   -- Жаль, -- сказал литвин.
   -- Жаль не жаль, а вы должны остаться. Когда мы поедем снимать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь не возьмем.
   -- Даже слушать гадко!
   -- Давайте-ка я вас расцелую, потому что мне весело, а все-таки останьтесь! Но вот что еще, панове! Очень важно сохранить тайну, чтобы весть эта не распространилась между солдатами, а от них среди мужиков. Никому ни слова!
   -- Ба! А князю?
   -- Князя нет.
   -- А Скшетускому, если он приедет?
   -- Ему-то именно не говорите ни слова, иначе он захочет ехать за нами. Времени радоваться будет довольно, а в случае нового обмана он с ума сойдет. Обещайте, что никому и слова не скажете, мосци-панове!
   -- Слово! -- сказал Подбипента.
   -- Слово!
   -- А теперь возблагодарим Бога!
   С этими словами Заглоба первый упал на колени, а за ним и все остальные, и они долго и горячо молились.
  

XXII

  
   Несколько дней тому назад князь действительно уехал в Замостье, чтобы набрать войско, и возвращение его предвиделось нескоро. Поэтому Володыевский, Заглоба и Жендзян отправились в путь без всякого разрешения и под строгим секретом, в который был посвящен только Лонгин, но он, связанный словом, молчал как мертвый. Вершул и другие офицеры, зная о смерти княжны, не предполагали, что отъезд Володыевского и Заглобы имеет отношение к невесте несчастного Скшетуского, и думали, что они именно к нему и поехали, тем более что среди них был и Жендзян, который, как всем было известно, служил у Скшетуского; поехали они прямо в Хлебановку и там приготовились в путь.
   Заглоба на деньги, занятые у Лонгина, купил пять рослых подольских лошадей, пригодных в далекое путешествие; такими лошадьми охотно пользовалась польская конница и казацкие старшины, -- они могли гоняться целый день за татарскими скакунами, по быстроте превосходили турецких лошадей и легче выносили все перемены погоды, холодные и сырые ночи. Кроме того, Заглоба купил для себя и для других, а также и для княжны казацкие свитки, Жендзян занялся вьюками, а когда все было готово, поручили себя Господу и святому Николаю, покровителю дев, и двинулись в путь.
   Переодетых друзей можно было принять за каких-нибудь казацких атаманов, и нередко случалось, что их останавливали солдаты из польской стражи, разбросанной до самого Каменца, но с ними умел объясняться Заглоба. Долгое время они ехали по безопасной местности, занятой войсками Ланцкоронского, который приближался к Бару для наблюдения за собиравшимися там запорожскими войсками. Все уже знали, что из переговоров ничего не выйдет и война почти решена, хотя главные силы еще не двинулись с места. Переяславское перемирие окончилось еще до Духова дня; стычки передовых отрядов, не прекращавшиеся и раньше, теперь усилились, и с обеих сторон ждали только сигнала. Весна между тем была в полном разгаре. Земля, разрытая лошадиными копытами, покрылась изумрудом зеленеющей травы и цветами, выросшими на могилах убитых. Над полями битв в небесной лазури порхали жаворонки; разлившиеся воды морщились легкой, блестящей зыбью под теплым дуновением ветра, а по вечерам в согревшейся воде лягушки вели свои радостные разговоры.
   Казалось, что сама природа хочет излечить раны народа и украсить могилы погибших цветами. Стояли ясные дни, на небе и на земле было свежо, бодро, весело, а вся степь блестела точно парча, отливала, как радуга или как польский цветной пояс, на котором искусная рукодельница соединила все цвета. Степи звенели от гомона птиц, и ходил по ним вольный ветер, который сушил воды и делал лица людей смуглыми...
   В такое время радуются сердца, и надежда вступает в них, и наши рыцари были полны надежд. Пан Володыевский распевал песенки, а пан Заглоба потягивался на лошади, с наслаждением подставлял спину под солнце и раз, когда оно хорошо его согрело, сказал маленькому рыцарю:
   -- Хорошо мне; правду говоря, после меда и венгерского нет ничего лучше для старых костей, как солнце.
   -- Для всех оно хорошо, -- ответил пан Володыевский, -- заметьте, ваць-пане, что даже животные любят греться на солнце.
   -- Счастье, что мы в такое хорошее время едем за княжной, -- продолжал Заглоба, -- зимой, в морозы, трудно было бы бежать с девушкой.
   -- Пусть только она достанется нам в руки, а там уж быть мне последним бараном, если ее у нас отнимут.
   -- Скажу я тебе, пан Михал, -- сказал Заглоба, -- что я боюсь только того, чтобы в случае войны туда не двинулись татары; с казаками мы справимся кое-как, с мужиками мы и разговаривать не станем, они принимают нас за старшин, запорожцы почитают пернач, и имя Богуна будет нам щитом.
   -- О, я знаю татар, в лубенском княжестве вся наша жизнь проходила в стычках с ними; и я, и Вершул без отдыха вели с ними борьбу.
   -- И я их знаю, -- сказал Заглоба. -- Ведь я говорил тебе, что провел среди них несколько лет и мог дойти до высоких почестей, но не захотел обасурманиться и пренебрег ими; они хотели убить меня за то, что я направил их главного мурзу на путь истинной веры.
   -- А вы говорили, ваць-пане, что это с вами в Галате случилось.
   -- В Галате одно, а в Крыму само собой. Вы думаете, что Галатой свет кончается, и, вероятно, не знаете, где раки зимуют. Ведь сынов дьявола больше, чем христиан на свете.
   -- Не одни татары могут нам вредить, -- вмешался Жендзян, -- я вам еще не пересказал всего, что говорил мне Богун: этот яр сторожит нечистая сила. Колдунья, которая бережет княжну, -- сильная ведьма и с чертями в дружбе, те могут предупредить ее о нашем приезде. Правда, у меня есть освященная пуля, и она, конечно, ее уложит, если простая не пригодится: немало чертей стерегут и вход в этот яр. Вы уж, Панове, сами подумайте о том, чтобы со мной не случилось чего дурного, иначе моя награда пропадет.
   -- Ах ты трутень этакий! -- сказал пан Заглоба. -- Только у нас и заботы, что о твоем здоровье. Черт тебе шеи не свернет, а если и свернет, то все равно ты и так попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, и на мякине меня не проведешь. Если Горпина страшная колдунья, то я еще страшней ее, -- я в Персии черное искусство изучил. Она служит чертям, а они -- мне, и я мог бы пахать землю на них, как на волах, -- боюсь только лишиться спасения души.
   -- Это хорошо, и на этот раз вы уж употребите всю свою силу: все-таки лучше быть в безопасности!
   -- Но все же я больше надеюсь на покровительство Всевышнего, -- сказал Володыевский. -- Пусть Горпину и Богуна стерегут черти, а нас охраняют небесные ангелы, которых черти одолеть не могут, а я обещаюсь поставить святому Михаилу семь свечей из белого воска.
   -- И я присоединю свою лепту в одну свечу, чтобы пан Заглоба не пугал меня вечным наказанием.
   -- Я первый отправлю тебя в ад, -- ответил шляхтич, -- если только окажется, что ты не знаешь, где находится княжна.
   -- Как не знаю? Только бы нам доехать до Валадынки, а там я с завязанными глазами попаду. Мы поедем по берегу к Днестру, а яр будет на правом берегу. Мы его узнаем, потому что вход в него заслонен большой скалой. Сначала кажется, что там совсем нельзя пройти, но в скале есть расщелина, куда свободно проходят две лошади рядом. Нам бы только добраться туда, а там уж никто от нас не убежит, там только один вход и выход: вокруг яра такие высокие стены, что только птица может пролететь. Колдунья убивает людей, которые входят без ее позволения, там уж много человеческих скелетов, но Богун не велел обращать на это внимания, а ехать и кричать: "Богун! Богун!.." -- тогда она встретит нас дружелюбно. Кроме Горпины там есть еще Черемис, который прекрасно стреляет из мушкета. Нужно их обоих убить.
   -- Насчет Черемиса я не перечу, но бабу -- достаточно связать!
   -- Да как же вы ее свяжете? Она такая сильная, что разрывает панцирь, как полотняную рубашку, а подкова только хрустит у нее в руках; один разве пан Подбипента справился бы с нею, а мы не справимся. Но не беспокойтесь, у меня есть для нее освященная пуля. Пусть издохнет чертовка! Иначе она побежит за нами волчицей -- и тогда нам собственных голов не увезти, не то что княжну.
   Среди таких разговоров и советов время проходило незаметно. А ехали они быстро, минуя местечки, города, села, хутора и курганы. Ехали к Ярмолинцам и Бару, откуда думали свернуть в сторону Ямполя и Днестра. Теперь они проезжали местность, где Володыевский некогда побил Богуна и освободил Заглобу из его рук. Они попали на тот же хутор и остановились там на ночлег. Случалось им ночевать под открытым небом, в степи; тогда Заглоба веселил спутников рассказами о своих прежних приключениях, былями и небылицами. Но больше всего говорили они о княжне и ее будущем освобождении из рук колдуньи.
   Наконец выехав из местности, находившейся во власти Ланцкоронского, они въехали во владения казаков, там уж совсем не было ляхов: те, что не успели бежать, были истреблены огнем и мечом. Май кончился, и настал знойный июнь, а они едва проехали третью часть пути, -- дорога была длинная и трудная. К счастью, со стороны казаков им не грозила никакая опасность. Лишь порой их спрашивали, кто они такие. Тогда Заглоба, если спрашивавший был казак, показывал пернач Богуна, а если это был кто-нибудь из черни, то, не слезая с лошади, пинал его ногой в грудь, и тот падал на землю. Другие при виде этого живо пропускали их, думая, что это не только свои, но к тому же и старшины, если бьют, и принимали Заглобу за Кривоноса, за Бурлая и даже за самого батьку Хмельницкого.
   Но Заглоба очень сетовал на славу Богуна, -- казаки слишком надоедали им своими расспросами о нем и это тоже замедляло путешествие. По большей части не было конца вопросам: здоров ли и жив? Весть о его смерти дошла до Ягорлыка и дальше. Когда путешественники сообщали, что Богун жив и здоров и что они посланы им, их целовали и угощали, открывали перед ними сердца; открывались даже мешки с деньгами, чем Жендзян пользовался очень охотно.
   В Ямполе их принял Бурлай, старый полковник, который со своим войском и чернью ждал буджакских татар. Он учил Богуна военному искусству, вместе с ним участвовал в черноморской экспедиции, вместе грабил Синоп и потому любил его, как родного сына, и сердечно принял его послов, не выказывая ни малейшего подозрения, тем более что в прошлом году видел с Бргуном Жендзяна. Напротив, узнав, что Богун жив и отправился на Волынь, Бурлай устроил для них целый пир, на котором от радости напился и сам.
   Заглоба боялся, как бы Жендзян, напившись, не проболтался, но оказалось, что слуга был хитрой лисой и держал себя прекрасно: говорил правду лишь тогда, когда ее можно было сказать, и не только не портил дела, а приобрел даже доверие Бурлая. Но все же странно было слушать нашим рыцарям разговоры, которые велись между ними с такой откровенностью и в которых часто упоминались и их имена.
   -- Мы слышали, -- сказал Бурлай, -- что Богун был ранен в поединке. Ты не знаешь, кто его ранил?
   -- Володыевский, офицер князя Еремии, -- спокойно ответил Жендзян.
   -- Ну, попадись он в мои руки, я бы ему отплатил за нашего сокола... Я с него живого кожу содрал бы!
   Володыевский закусил свои белобрысые усики и посмотрел на Бурлая таким взглядом, каким смотрит собака на волка, которого ей нельзя схватить за горло.
   -- Я затем и говорю тебе его имя, пан полковник, -- сказал Жендзян. "Ну, и растет же этот щенок на утешение дьяволу!" -- подумал Заглоба.
   -- Только, -- продолжал Жендзян, -- он не так виноват, его вызвал сам Богун, не зная, на какую саблю наткнется. Но там был другой шляхтич, величайший враг Богуна, который увез от него княжну.
   -- А это кто такой?
   -- Да тот старый пьяница, что притворялся другом Богуна.
   -- За это мы его повесим! -- воскликнул Бурлай.
   -- Дураком я буду, если я не обрежу уши этому щенку, -- проворчал Заглоба.
   -- Его так изрубили, -- рассказывал Жендзян, -- что другой не перенес бы таких ран, но у нашего атамана душа бодливая, и он выздоровел, хоть с трудом, но добрался до Влодавы. А уж там бы не справился, если б не мы. Мы его отправили на Волынь, где наши, а нас он послал за девушкой.
   -- Ой, погубят его эти чернобровые, -- проворчал Бурлай, -- я ему давно это пророчил. Не лучше ли было ему по-казацки поиграть с девкой, а затем камень на шею, да и в воду, как мы делали это на Черном море...
   Володыевский едва удержался, так в нем было оскорблено чувство уважения к женщине. Заглоба рассмеялся и сказал:
   -- Конечно, лучше!
   -- Но вы -- добрые друзья! -- сказал Бурлай, -- вы его не оставили в нужде; а ты, малый, -- обратился он к Жендзяну, -- ты лучше всех, я тебя еще в Чигирине знал и видел, как ты ходил за нашим соколом и голубил его. Знайте, что и я ваш друг, -- говорите, что вам нужно: молодцов или лошадей? Я вам все дам, чтобы вас не обидели на обратном пути.
   -- Молодцов нам не надо, полковник, -- мы свои люди и поедем своей страной; а не дай бог какой встречи, то большой толпой нам будет хуже, чем маленькой; а вот быстрые кони пригодятся.
   -- Я дам вам таких, каких не догонят и ханские. Жендзян воспользовался случаем:
   -- Да и денег атаман дал мало, у него у самого не было, а за Брацлавом мера овса стоит талер.
   -- Так пойдем со мной в кладовую, -- сказал Бурлай.
   Жендзян не заставил себя ждать и исчез вместе со старым полковником за дверью, а когда он немного спустя вернулся назад, лицо его сияло от радости и синий жупан оттопыривался на животе.
   -- Ну, теперь поезжайте с Богом, -- сказал старый казак, -- а как возьмете девушку, то на обратном пути заезжайте ко мне, дайте взглянуть на Богунову зозулю.
   -- Не может того быть, пан полковник, -- смело ответил Жендзян, эта ляшка страсть как робка: она раз уже пырнула себя ножом. Мы боимся, как бы с нею не случилось чего нехорошего. Пусть лучше сам атаман делает с нею что хочет.
   -- И сделает; не будет она его бояться. Ляшка-белоручка! Казак-запорожец ей не по нраву! -- ворчал Бурлай. -- Поезжайте с Богом! Недалеко вам уж ехать.
   Из Ямполя было уже недалеко до Валадынки, но дорога была трудная, или, скорее, бездорожье, ибо местность была пустынная и лишь кое-где заселена людьми и застроена. Поэтому от Ямполя они свернули на запад, удалясь от Днестра, чтобы идти по течению Валадынки к Рашкову, только этим путем и можно было попасть в Яр. Занимался уже рассвет, тогда кончился пир у Бурлая; Заглоба рассчитывал, что до захода солнца они не смогут найти Яра, но это-то и было ему на руку: он хотел, чтобы освобождение Елены совершилось ночью. Уехав от Бурлая, Заглоба вспоминал бурлаевский пир и говорил о счастье и удаче, которые сопутствуют им всю дорогу.
   -- Смотрите, как дружно живут казаки, как они поддерживают во всем друг друга. Я не говорю о черни, которую они презирают; и если черт поможет им отнять у нас власть над ними, то они будут управлять ею хуже нас; но, живя в братстве, они готовы идти друг за друга в огонь и в воду, не так, как наша шляхта.
   -- Ну, какое, ваша милость! -- возразил Жендзян. -- Я долго жил между ними и видел, что они, точно волки, дерутся друг с другом; и если б не Хмельницкий, который держит их в повиновении силой и политикой, то они уже давно бы перегрызлись. Но Бурлай -- славный воин, и сам Хмельницкий уважает этого старика.
   -- А ты, верно, полюбил его, потому что он позволил тебе обобрать себя. Эх, Жендзян, Жендзян! Не умереть тебе своей смертью.
   -- Что кому суждено, пане; ведь врага провести и похвально, и Богу угодно.
   -- Да я и не это в тебе порицаю, а твою жадность. Это мужицкое чувство, недостойное имени шляхтича, и за это ты будешь наказан.
   -- За это я не пожалею Богу на свечку, чтобы ему была корысть от меня и чтобы он благословил меня и впредь, а то, что я родителям помогаю, это не грех.
   -- Ну и пройдоха же он! -- воскликнул Заглоба, обращаясь к Володыевскому. -- Я думал, что вместе со мной будут схоронены и мои фортели, но вижу, что он еще половчее будет. Благодаря хитрости этого слуги мы освободим княжну из рук Богуна с его же разрешения и прокатимся на бурлаевских жеребцах. Видел ли ты что-нибудь подобное?.. Посмотришь на Жендзяна, подумаешь, что за него и ломаный грош дать жалко, а он...
   Жендзян самодовольно улыбнулся и ответил:
   -- Разве вам от этого хуже?
   -- Ты мне нравишься, и если б не твоя алчность, я взял бы тебя к себе на службу. Но раз ты провел Бурлая, то я прощаю тебе, что ты назвал меня пьяницей.
   -- Да ведь это не я назвал так, а Богун.
   -- Бог его за это и наказал, -- возразил Заглоба.
   В этих разговорах прошло утро, а когда солнце поднялось высоко на небо, наших путешественников охватило раздумье: через несколько часов они должны были увидеть Валадынку. После долгого путешествия они были наконец у цели, но тревога, естественная в таких случаях, закралась в их сердца. Жива ли еще Елена? Если жива, то найдут ли они ее в Яре? Горпина могла увезти ее или в самую последнюю минуту скрыть ее в неведомых им пещерах, или даже убить. Препятствия не были еще устранены, опасность еще не миновала. Правда, у них были все знаки доверия Богуна, и Горпина должна была признать в них послов, исполняющих его волю, но если духи или черти предостерегут ее? Этого больше всего боялись Жендзян и Заглоба, который, несмотря на то что изучил черное искусство, думал об этом не без волнения. В таком случае они застали бы Яр пустым или, еще хуже, застали бы там казаков из Рашкова, скрытых в засаде. Сердца их бились тревожно, и когда они несколько часов спустя заметили издали блестящую ленту воды, красное лицо Жендзяна немного побледнело.
   -- Это Валадынка, -- сказал он глухим голосом.
   -- Неужели? -- тихо спросил Заглоба. -- Как мы близко!
   -- О Господи! Храни нас! -- сказал Жендзян. -- Ну, начинайте ваши заклинания, а то я боюсь.
   -- Глупости все это! Перекрестим реку и пропасть -- это больше поможет. Володыевский был спокойнее всех, но молчал; он осмотрел пистолеты и
   подсыпал свежего пороха на полки, попробовал, легко ли выходит сабля из ножен.
   -- В этом пистолете у меня освященная пуля, -- сказал Жендзян, -- во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Вперед!
   -- Вперед! Вперед!
   Вскоре они очутились на берегу реки и свернули по ее течению. Здесь Володыевский остановил их на минуту и сказал:
   -- Пусть Жендзян возьмет пернач, колдунья знает его, поэтому пусть он первый переговорит с нею, чтобы она не испугалась нас и не убежала с княжной в какую-нибудь трущобу.
   -- Как хотите, Панове, а я первым не поеду, -- сказал Жендзян.
   -- Тогда поезжай последним, дурак.
   С этими словами Володыевский поехал первым, за ним Заглоба и, наконец, слуга со свободными лошадьми, беспокойно оглядывавшийся по сторонам. Лошадиные копыта стучали по камням; вокруг царила глубокая тишина, лишь саранча и стрекозы, скрытые в трещинах и расщелинах, трещали не умолкая; день был знойный, хотя солнце клонилось уже к западу. Наконец путешественники въехали на гору, похожую на рыцарский щит, на которой громоздились распавшиеся и выветрившиеся скалы, похожие на развалины или церковные башни; можно было подумать, что это замок или город, разрушенный только вчера неприятелем.
   -- Это Вражье Урочище, -- сказал Жендзян, -- я узнал его со слов Богуна. Ночью здесь никто не может пройти живым.
   -- Если не пройдет, то, может быть, проедет, -- возразил Заглоба. -- Тьфу! Что за проклятая страна! Но мы по крайней мере на хорошей дороге!
   -- Теперь уж недалеко! -- сказал Жендзян.
   -- Слава богу, -- произнес Заглоба, и мысли его устремились к княжне.
   У него было как-то странно на душе, и при виде диких берегов Валадынки, пустыни и глуши ему не верилось, будто княжна, ради которой он перенес столько невзгод и опасностей и которую он так любит, что после вести о смерти ее не знал, что делать со своей жизнью, со своей старостью, -- была уже совсем близко. Но человек привыкает даже к несчастью, и Заглоба за это долгое время освоился с мыслью, что она похищена и находится в руках Богуна; а теперь он не смел даже думать, что настал конец печали и поискам, что начнется радость и спокойствие. Много мыслей приходило ему в голову: что она скажет, когда увидит его? Не заплачет ли? После столь продолжительного заключения она будет поражена как молнией своим неожиданным спасением. "Бог может все устроить, -- подумал Заглоба, -- наказать злых и наградить добрых. Бог отдал Жендзяна в руки Богуна, а потом связал их дружбой. Бог устроил так, что война, эта злая мачеха, отозвала дикого атамана из пустыни, где он стерег свою добычу, как волк. Бог выдал его в руки Володыевского и опять сблизил с Жендзяном, и все устроилось так, что теперь, когда княжна, может быть, теряет последнюю надежду на свое освобождение, -- помощь тут как тут! Наконец-то кончатся твои страдания, моя дочурка, -- думал Заглоба, -- и ждет тебя безмерная радость. Ой, как ты будешь благодарна нам!"
   И она встала перед глазами как живая; старик расчувствовался и погрузился в размышления о том, что вскоре случится. В это время Жендзян дернул его за рукав.
   -- Ваша милость! -- сказал он.
   -- Что? -- спросил Заглоба, недовольный, что Жендзян прервал его размышления.
   -- Вы видели? Волк перебежал нам дорогу.
   -- Ну так что ж, что перебежал?
   -- Да волк ли это был?
   -- Поцелуй его в нос!
   В эту минуту Володыевский придержал лошадь.
   -- Не заблудились ли мы? Ведь мы должны быть уже на месте.
   -- Нет! -- возразил Жендзян. -- Мы едем так, как говорил мне Богун. Дал бы Бог, чтобы всему поскорее был конец.
   -- Вероятно, скоро, скоро конец будет, если только мы едем по верной дороге.
   -- Я еще хотел просить вас, -- отозвался Жендзян, -- когда я буду говорить с колдуньей, следите за Черемисом; он, говорят, паскудник великий и прекрасно стреляет из ружья!
   -- Не бойся! Вперед!
   Едва путешественники сделали несколько шагов, как лошади их стали прясть ушами и храпеть. У Жендзяна кожа сделалась как у гуся: он ждал каждую минуту, что из-за скалы раздастся вой упыря или выползет какой-нибудь страшный гад, но оказалось, что лошади храпели только потому, что проходили мимо логовища испуганного волка, который так напугал юношу.
   Кругом царила тишина, даже саранча перестала стрекотать, а солнце перекатилось на другую сторону неба. Жендзян перекрестился и успокоился.
   Володыевский вдруг опять придержал лошадь.
   -- Я вижу ущелье, -- сказал он, -- загороженное скалой, в ней отверстие.
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! -- шепнул Жендзян. -- Здесь!
   -- За мной! -- скомандовал Володыевский, погоняя лошадь.
   Через минуту они остановились у ущелья и проехали в отверстие под каменный свод. Перед ними открылся глубокий яр, густо поросший по бокам зеленью и расширявшийся вдали в полукруглую равнину, окруженную гигантскими стенами. Жендзян начал кричать во всю мочь:
   -- Богун, Богун! Выходи, ведьма, выходи, Богун!
   Все сдержали лошадей и стояли в молчании, а Жендзян продолжал кричать:
   -- Богун! Богун!
   Вдали послышался лай собак.
   -- Богун, Богун!
   С левой стороны яра, куда падали алые и золотистые лучи солнца, зашелестели листья кустов боярышника и дикой сливы, и вскоре почти на самом обрыве показалась человеческая фигура, которая присела и, прикрыв глаза рукой, пристально всматривалась в прибывших.
   -- Это Горпина, -- сказал Жендзян и, сложив руки у рта, снова закричал: -- Богун, Богун!
   Горпина начала спускаться со скалы, откинувшись для равновесия назад. Она шла скоро, а за ней спускался какой-то коренастый человек с турецким мушкетом в руках.
   Под тяжелыми ногами ведьмы ломались кусты, камни с шумом срывались на дно яра; в лучах заходящего солнца она действительно казалась каким-то сверхъестественным существом.
   -- Кто вы? -- спросила она грубым голосом, спустившись.
   -- Как живешь, касатка? -- спросил Жендзян, к которому, когда он увидел людей, а не духов, вернулась вся его смелость.
   -- А, это ты, слуга Богуна? Я узнала тебя, малыш. А это что за люди?
   -- Друзья Богуна!
   -- Какая красивая ведьма, -- проворчал про себя Володыевский.
   -- А зачем вы приехали сюда?
   -- Вот тебе пернач, перстень и нож. Ты знаешь, что это значит?
   Великанша взяла все три предмета в руки и начала пристально рассматривать их.
   -- Да, эти самые, -- сказала она. -- Вы за княжной?
   -- Да. Она здорова?
   -- Здорова. Но почему Богун не приехал сам?
   -- Богун ранен.
   -- Ранен? Я это видела на воде, на мельнице.
   -- Зачем же ты спрашиваешь, если видела? -- резко спросил Жендзян.
   Ведьма улыбнулась, показав свои белые волчьи зубы, и толкнула Жендзяна в бок кулаком:
   -- Ты, малый!
   -- Пошла прочь!
   -- А когда вы возьмете княжну?
   -- Сейчас, только лошади отдохнут.
   -- Так берите!.. И я поеду с вами.
   -- Зачем?
   -- Моему брату смерть на роду писана: его ляхи посадят на кол. Я поеду с вами.
   Жендзян нагнулся в седле, точно для того, чтобы удобнее было говорить с великаншей, и незаметно положил руку на рукоять пистолета.
   -- Черемис, Черемис! -- крикнул он, обращая на него внимание своих спутников.
   -- Зачем ты его зовешь? Ведь у него язык отрезан.
   -- Я не зову, а только любуюсь его красотой. Ведь ты не уедешь без него -- он твой муж.
   -- Он мой пес.
   -- И вас только двое во всем яре?
   -- Двое, княжна третья.
   -- Это хорошо. Но ты ведь не уедешь без него?
   -- Сказала, что уеду, -- и уеду.
   -- А я говорю, что не уедешь!
   В голосе юноши было что-то такое, что ведьма беспокойно повернулась на месте с тревожным лицом: в ее душу закралось подозрение.
   -- Что ты? -- спросила она.
   -- Вот что! -- ответил Жендзян и выстрелил ей прямо в грудь из пистолета так близко, что пороховой дым покрыл ее всю, и пуля засела в груди.
   Горпина попятилась, раскинув руки; глаза ее выкатились из орбит, она издала какие-то нечеловеческие звуки и упала на землю.
   В ту же минуту Заглоба хватил Черемиса саблей по голове так, что кость хрустнула под лезвием. Уродливый карлик даже не вскрикнул и, лишь изогнувшись как червь, начал конвульсивно вздрагивать, пальцы его рук скрючивались, как когти рыси.
   Заглоба вытер полой жупана окровавленную саблю, Жендзян соскочил с коня и, схватив камень, бросил его на грудь Горпины, а затем начал чего-то искать у себя за пазухой.
   Тело великанши еще вздрагивало, лицо ее конвульсивно исказилось, оскаленные зубы покрылись кровавой пеной, из горла вырывалось глухое хрипение. Между тем слуга вынул из-за пазухи кусок освященного мела и, начертав им на камне крест, сказал:
   -- Теперь не встанет. И вскочил на седло.
   -- Вперед! -- скомандовал Володыевский.
   Они помчались как вихрь вдоль ручья, протекавшего среди яра, миновали дубы, разбросанные по дороге, и глазам их представилась изба, за ней -- высокая мельница с колесом, блестящим от слизи, как красная звезда в лучах солнца. У избы две черные собаки на цепи лаяли и рвались к приезжим. Володыевский ехал первым; соскочив с лошади, он толкнул дверь ногой и ворвался в сени, бряцая саблей; из нее, направо, виднелась просторная светлица, наполненная стружками, с разложенным посредине дымившимся костром; дверь налево была заперта.
   "Она, верно там!" -- подумал Володыевский и подскочил к двери.
   Он рванул ее и, отворив, остановился как вкопанный на пороге.
   В глубине комнаты, опершись на спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными волосами; испуганные глаза ее остановились на Володыевском, точно спрашивая: "Кто ты и зачем?" Она никогда прежде не видала маленького рыцаря, он же был поражен ее красотой и видом комнаты, убранной бархатом и парчой.
   Наконец он пришел в себя и сказал:
   -- Не бойтесь, ваць-панна, мы друзья Скшетуского! Тогда княжна бросилась на колени.
   -- Спасите меня! -- вскричала она, складывая руки.
   В ту же минуту в комнату вбежал, запыхавшись, Заглоба, красный и дрожавший.
   -- Это мы, -- кричал он, -- с помощью!
   Услышав эти слова и увидев знакомое лицо, княжна покачнулась, как срезанный цветок, руки ее бессильно свесились, глаза закрылись длинными бархатистыми ресницами, и она лишилась чувств.
  

XXIII

  
   Еле дав лошадям передохнуть, они понеслись с такой быстротой, что, когда на небе появилась луна и осветила степь, они были уже в окрестностях Студенки, за Валадынкой. Впереди ехал Володыевский, внимательно всматривавшийся по сторонам, за ним -- Заглоба возле Елены, а сзади Жендзян, который вел вьючных и верховых лошадей, захваченных им из конюшни Горпины. Заглоба говорил не умолкая, так как действительно у него было о чем рассказывать княжне; она, сидя взаперти в Диком яре, ничего не знала обо всем происшедшем. И вот шляхтич рассказывал ей, как ее искали, как Скшетуский ходил искать в Переяславе Богуна, о ране которого не знал, как Жендзян наконец допытался у атамана, где она спрятана, и привез эту новость в Збараж.
   -- Боже милостивый! -- говорила Елена, подымая свое прелестное бледное лицо. -- Значит, пан Скшетуский ездил за мной до самого Днепра?
   -- До Переяслава, повторяю тебе. И, наверно, прибыл бы сюда вместе с нами, будь у нас время послать за ним, так как мы решили сейчас же идти к тебе на помощь. Он еще ничего не знает о твоем спасении и каждый день молится за твою душу, но ты не жалей его. Пусть он еще некоторое время погрустит, если его ожидает такая награда.
   -- А я думала, что все забыли меня, и просила у Бога смерти...
   -- Мы не только о тебе не забыли, но все время об одном и думали, как бы прийти к тебе на помощь. Что я и Скшетуский ломали над этим голову, это естественно, но удивительно то, что вот этот рыцарь, который едет впереди нас, также не щадил ни своих трудов, ни рук.
   -- Да наградит его Бог за это!
   -- Должно быть, вы оба обладаете чем-то особенным, что люди к вам льнут; но Володыевскому ты действительно должна быть благодарна, мы вдвоем, как я уже говорил, изрубили Богуна, как щуку.
   -- Мне пан Скшетуский еще в Розлогах говорил о пане Володыевском, как о лучшем своем друге.
   -- И правду говорил! Великая душа в этом малом теле. Теперь он поглупел, так как его, видно, твоя красота одурманила, но погоди, он освоится и придет в себя. Мы с ним немало погуляли во время избрания.
   -- Значит, избран новый король?
   -- И этого ты, бедняжка, не знала в той проклятой пустыне? Возможно ли! Ян Казимир избран еще прошлой осенью и правит уже восьмой месяц. Теперь будет великая война с казаками, но, даст Бог, счастливая.
   -- А пан Скшетуский пойдет на войну?
   -- Он истинный воин, и не знаю, сумеешь ли ты его удержать. Мы оба с ним таковы, что как услышим запах пороха, то никакая сила нас не удержит. Ого! В прошлом году мы лихо колотили казаков! Ночи бы не хватило, если бы начать рассказывать все как было. Конечно, мы пойдем на войну, но уже с легким сердцем, так как мы нашли тебя, бедняжку, без коей жизнь нам была в тягость.
   Княжна повернула свое прелестное лицо к Заглобе.
   -- Не знаю, -- сказала она, -- за что вы меня полюбили, но, верно, вы любите меня не больше, чем я вас.
   Заглоба стал сопеть от удовольствия.
   -- Так ты меня любишь?
   -- Очень.
   -- Да наградит тебя Бог за это! Для меня старость будет легче... Правда, на меня и теперь еще поглядывают женщины; в Варшаве, во время выборов, это не раз бывало, пан Володыевский свидетель! Но что уж мне любовь... Я наперекор моей горячей крови охотно буду довольствоваться отцовским чувством.
   Настало молчание, лишь лошади стали сильно фыркать одна за другой, что всадники считали хорошим предзнаменованием.
   Ночь была светлая. Луна подымалась все выше по небу, усеянному мигающими звездами, и становилась все меньше и бледнее. Измученные скачкой лошади убавили шагу, и всадниками стала овладевать усталость. Володыевский первый остановил лошадь.
   -- Пора бы отдохнуть, -- проговорил он, -- скоро рассвет.
   -- Пора, -- повторил Заглоба. -- От дремоты мне чудится, будто у моей лошади две головы.
   Но перед тем как отдохнуть, Жендзян позаботился об ужине; он развел огонь, затем, сняв с лошадей вьюки, стал вынимать из них припасы, взятые им у Бурлая в Ямполе: хлеб из кукурузы, мясо и вино. При виде двух кожаных мехов, наполненных вином, Заглоба забыл о сне, остальные тоже охотно принялись есть и пить. Съестных припасов с избытком хватило на всех. Когда путники утолили голод, Заглоба утер губы полой и сказал:
   -- До самой смерти не перестану повторять: неисповедимы пути Господни! Вот ты, панна, свободна, а мы, радостные, сидим себе здесь sub Jove {Под открытым небом (лат.).} и пьем вино Бурлая. Не скажу, что венгерское хуже, это пахнет кожей, но в дороге и оно пригодится.
   -- Одного я не могу понять, -- промолвила Елена, -- почему Горпина так легко согласилась меня выдать?
   Заглоба посмотрел на Володыевского, потом на Жендзяна и сильно заморгал глазами.
   -- Она согласилась, -- сказал он наконец, -- потому что должна была согласиться. Впрочем, скрывать нечего, -- ведь это не стыдно, -- мы их обоих с Черемисом убили.
   -- Как так? -- со страхом спросила княжна.
   -- А разве ты не слышала выстрелов?
   -- Слышала, но думала, что это Черемис стрелял.
   -- Не Черемис, а тот парень застрелил чародейку. Правда, в нем сидит черт, но он иначе не мог поступить, так как колдунья, не знаю почему, непременно хотела ехать с нами. Нельзя же было на это согласиться, она сейчас же смекнула бы, что мы едем не в Киев. Он застрелил ее, а я зарубил Черемиса. Это настоящее африканское чудовище, и я думаю, что Бог не поставит мне этого в вину. Должно быть, и в аду его встретят не очень-то любезно. Пред самым отъездом из яра я поехал вперед и оттащил их немного в сторону, чтобы ты не испугалась трупов и чтобы не сочла это дурным предзнаменованием.
   -- В это ужасное время, -- ответила княжна, -- я видела слишком часто смерть близких мне людей и не боюсь убитых, но все же я предпочла бы не оставлять за собой крови, -- как бы Бог не покарал нас за нее.
   -- Не рыцарское это было дело, -- резко заметил пан Володыевский, -- и я не желал в нем участвовать.
   -- Что тут толковать, -- проговорил Жендзян, -- коли иначе не могло быть. Иное дело, если бы мы убили кого-нибудь хорошего, но врагов Божьих -- можно. Ведь я сам видел, как эта колдунья водилась с дьяволами. Мне не этого жаль!
   -- А чего же вам жаль, пан Жендзян? -- спросила княжна.
   -- Да того, что там зарыты деньги, о которых мне рассказа! Богун, а вы, Панове, так спешили, что не было времени их откопать, -- хоть я и хорошо знал то место около мельницы. У меня сердце разрывалось от досады, что пришлось оставить столько всякого добра в той комнате, где вы, княжна, жили.
   -- Взгляни, какой у тебя будет слуга, -- сказал Заглоба, -- за исключением своего пана он с самого черта содрал бы шкуру, чтобы сшить себе из нее воротник.
   -- Даст бог, пан Жендзян не будет жаловаться на мою неблагодарность, -- ответила Елена.
   -- Покорно благодарю! -- сказал Жендзян, целуя руку княжны.
   Володыевский все это время сидел молча и пил вино, так что вскоре это странное молчание бросилось в глаза Заглобе.
   -- А пан Володыевский, -- заметил он, -- все молчит. -- Тут старый шляхтич обратился к княжн о приходилось иметь дело с ними в Лубнянском имении; и я, и Вершул без отдыха вели с ними борьбу.
   -- Да и я их знаю, -- сказал Заглоба. -- Ведь я говорил тебе, как между ними провел несколько лет и как мог дойти до высоких почестей, но я не желал обасурманиться и пренебрег ими; они хотели убить меня за то, что я направил их старшего священника на путь истинной веры.
   -- Вы, кажется, говорили, что это с вами случилось в Галате.
   -- В Галате само собой, а в Крыму тоже. Вы думаете, что в Галате кончается свет, и, вероятно, не знаете, где растет перец. Ведь сынов Белияля больше, чем христиан на свете.
   -- Не одни татары могут нам вредить, -- вмешался Жендян, -- мне Богун говорил, что этот яр сторожит нечистая сила. Колдунья, которая стережет княжну, могущественна и имеет сношения с чертями; те могут предупредить ее о нашем приезде. Правда, у меня есть освященная пуля, и та, конечно, поразит ее. если простая не годится; и там, кроме того, масса чертей, которые стерегут вход в этот яр. Вы уж, господа, подумайте сами о том. чтобы со мною не случилось чего-нибудь дурного, иначе моя награда пропадет.
   -- Ах ты трутень этакий! -- сказал Заглоба. -- Только нам и думать о твоем здоровье. Черт тебя не возьмет, а если и возьмет, то все равно, ты и так попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, и на мякине меня не проведешь, и если Горпина страшная колдунья, то я еще страшней ее -- я в Персии научился магии. Она служит чертям, а они -- мне, и я мог бы пахать землю на них, как на быках, -- только не хочу, боюсь лишиться спасения души.
   -- Это хорошо, и на этот раз вы употребите всю свою силу: все-таки лучше быть в безопасности
   -- Я, однако, больше надеюсь на покровительство Всевышнего, -- сказал Володыевский. -- Пусть Горпину и Богуна оберегают черти, а нас охраняют небесные ангелы, с которыми черти не могут соперничать, а я обещаю поставить святому Михаилу семь свечей из белого воска.
   -- И я присоединю свою ленту на одну свечу, чтобы господин Заглоба не пугал меня вечным наказанием.
   -- Я первым отправлю тебя в ад, -- ответил шляхтич, -- если только окажется, что не знаешь местности, где находится княжна
   -- Как не знаю? Только бы нам доехать до Валандинки, а там я с завязанными глазами попаду. Мы поедем по левому берегу Днестра, а яр находится на правом берегу, который мы узнаем по тому, что вход в него завален большой скалой. Сначала кажется, что там совсем нельзя пройти, но в скале есть пробоина, в которую свободно проходят две лошади рядом. Нам бы только добраться туда, и там уже никто не убежит от нас, там один только вход и выход; вокруг яра такие высокие стены, что едва птица может пролететь. Колдунья мучит людей, которые входят туда без ее позволения, и там уже много человеческих скелетов, но Богун велел не обращать на это вникания, только ехать и кричать: "Богун! Богун!", тогда она встретит нас радушно. Кроме Горпины, там есть еще Черемис, который прекрасно стреляет из мушкета. Нужно их обоих убить.
   -- Что касается Черемиса, не говорю, но бабу достаточно связать.
   -- Да, как вы ее свяжете? Она такая сильная, что разрывает панцирь, как полотняную рубашку, а подкова только хрустит в ее руках; один только господин Подбипента справился бы с нею, а не мы. Но не беспокойтесь, есть у меня для нее освященная пуля, пусть уже эта чертовка пропадет, иначе она полетит за нами, как волчица, -- и тогда не только княжны мы не увезли бы, но и собственных голоа
   Среди таких разговоров и советов время шло незаметно. А ехали они быстро, оставляя позади местечки, города, села, хутора и курганы. Они ехали по направлению к Ермолинцам и Бару, откуда намеревались свернуть в сторону Ямполя и Днестра. Теперь они проезжали местность, где некогда Володыевский побил Богуна и освободил Заглобу из его рук Они попали в тот же хутор и остановились там на ночлег. Им случалось ночевать и под открытым небом, в степи; тогда Заглоба веселил своих спутников рассказами о прежних своих приключениях, бывалых и небывалых. Более всего, однако, говорили о княжне и ее будущем освобождении из рук колдуньи.
   Наконец, выехав из околицы, находившейся во власти Ланцкоронского, они въехали в казачьи владения; в них совсем не осталось ляхов; которые не успели убежать, те были уничтожены огнем и мечом. Май кончился, и настал знойный июнь, а они едва проехали третью часть своего путешествия, -- дорога была, длинная и трудная. К счастью, со стороны казаков им не угрожала никакая опасность. Время от времени их спрашивали, кто они такие; тогда Заглоба, если спрашивавший был сановник, показывал пернач Богуна, а если это был кто-нибудь из черни, то, не слезая с лошади, толкал его ногой в грудь, и тот падал на землю; другие при виде этого живо пропускали их, воображая, что это не только свой, но к тому же и знатные, если бьют, и принимали Заглобу за Кривоноса, Бурлая или даже за самого батьку Хмельницкого,
   Однако Заглоба был очень зол на Богуна: казаки слишком надоедали им своими расспросами о нем, что тоже замедляло путешествие. Обыкновенно не было конца допросам: здоров ли и жив, а то весть о его смерти дошла до Ягорлыка и дальше Когда путешественники рассказали, что Богун жив и здоров и что они его послы, тогда их целовали и угощали, раскрывали двери своих куреней и даже мешки с деньгами, чем Жендян пользовался с большим удовольствием.
   В Ямполе их принял Бурлай, старый полковник, который со своим войском и чернью ждал будятских татар. Он учил Богуна военному искусству, вместе с ним участвовал в черноморской экспедиции, вместе грабил Синоп и поэтому любил его, как своего сына, и сердечно принял его послов, не выказывая ни малейшего подозрения, тем более что в прошлом году видел при нем Жендяна Напротив, узнав, что Богун жив и отправился на Волынь, Бурлай-устроил для них целый пир, на котором от радости напился и сам.
   Заглоба боялся, чтобы Жендян, выпив, не проболтался, но оказалось, что слуга был хитрая лиса и держал себя хорошо, говорил правду только тогда, когда можно было сказать ее, и не только не портил дела, но приобрел доверие Бурлая. Странно было, однако, слушать нашим рыцарям разговоры, которые велись между ними с такой откровенностью и в которых часто упоминались и их имена.
   -- Мы слышали, -- сказал Бурлай,--что Богун был ранен на поединке. А не знаете, кто его ранил?
   -- Володыевский, офицер князя Иеремии, -- спокойно ответил Жендяа
   -- Эх, если бы он попался в мои руки, я бы ему отплатил за нашего сокола Я с него живого снял бы кожу.
   Володыевский закусил свои белобрысые усики и посмотрел на Бурлая таким взглядам, каким смотрит собака на волка, которого ей нельзя схватить за горло.
   -- Поэтому-то я вам и говорю его имя, полковник, -- сказал Жендян.
   "Вот утешится дьявол, когда поймает в свои когти этого юношу!" -- подумал Заглоба.
   -- Но, -- продолжал Жендян, -- тот не столько виноват, так как его вызвал сам Богун, не зная, на какую саблю наткнется. Но там был другой шляхтич, величайший враг Богуна, который увез от него княжну.
   -- А тот кто такой?
   -- Да тот -- старый пьяница, который притворялся другом Богуна.
   -- За это он будет повешен! -- воскликнул Бурлай.
   -- Дураком буду, если я не обрежу уши этому глупцу, -- проворчал Заглоба.
   -- Его так изрубили, -- болтал Жендян, -- что другой не перенес бы таких ран, но у нашего атамана рогатая душа, и он выздоровел, хотя с трудом добрался до Влодавы и там он не помог бы себе, если б не мы. Мы его отправили на Волынь, где господствуют наши, а нас он послал за девушкой
   -- Ой, погубят его эти чернобровые,-- проворчал Бурлай,-- я ему давно предвещал это. Не лучше ли было ему по-казацки поиграть с девушкой, а затем камень на шею да и в воду, как мы делали это на Черном море?
   Володыевский едва удержался, так оскорбился он за честь всех женщин. Заглоба рассмеялся и сказал:
   -- Конечно, было бы лучше.
   -- Но вы добрые друзья, сказал Бурлай, -- вы его не оставили в нужде; а ты, малый, -- обратился он к Жендяну, -- ты лучше всех, я тебя знал еще в Чигорине и видел, как ты ухаживал за нашим соколом и голубил его. Знайте, что я и ваш друг; говорите, что вам нужно, молодцов или лошадей? Я вам дам, чтобы вас не обидели на обратном пути.
   -- Молодцов нам не нужно, полковник,-- мы свои люди и поедем своей стороной; а не дай Бог какой-нибудь встречи, то с большой ватагой нам будет хуже, чем с маленькой; но быстрые лошади пригодятся.
   -- Я дам вам таких, что их не догонят и ханские.
   Жендян воспользовался случаем:
   -- Денег-то атаман дал мало, потому что у него у самого не было, а за Брацлавом мера овса, стоит талер.
   -- Ты иди со мной в кладовую, -- сказал Бурнай.
   Жендян не заставил себя ждать и исчез вместе со старым полковником за дверью, а когда через минуту он вернулся назад лицо его сияло от радости и синий жупан оттопыривался на животе.
   -- Ну, теперь поезжайте с Богом, -- отозвался старый казак, -- а как возьмете девушку, то на обратном пути заезжайте ко мне, пусть и я взгляну на Богунову зозулю.
   -- Это невозможно, господин полковник, -- смело ответил Жендян, -- эта ляшка ужасно строптива: она раз уж ткнула себя ножом. Мы боимся, чтобы с нею не случилось чего-нибудь нехорошего. Пусть уж лучше сам атаман делает с нею что хочет.
   -- И сделает; не будет она его бояться. Ляшка белоручка! Казак-запорожец противен ей -- ворчал Бурлак -- Поезжайте с Богом! Недалеко уж вам ехать.
   Из Ямполя было уже недалеко до Валадынки, но дорога была трудная, или скорей -- бездорожье, так как в то время тамошние; окраины были еще пустынны и только кое-где заселены людьми и застроены. Поэтому от Ямполя они шли на запад удаляясь от. Днестра, чтобы идти по течению Валадинки к Рашкову, только этим путем и можно было попасть в яр, Начинался уже рассвет, когда кончился пир у Бурная, и Заглоба рассчитал, что до захода солнца они, пожалуй, и не найдут яр, но это было ему на руку: он хотел, чтобы освобождение Елены совершилось ночью. Уехав от Бурлая. Заглоба вспоминал бурлаевский пир и говорил о счастье и благополучии, сопутствовавшим им всю дорогу.
   -- Смотрите, как казаки живут дружно и поддерживают во всем друг друга. Я не говорю о черни, которой они пренебрегают, а если черт им поможет, отнять от нас власть над ними, то они будут управлять ею хуже нас; ко, живя в братстве, они готовы броситься друг за друга в огонь, не то что наша шляхта.
   -- Где же? -- возразил Жендян. -- Я жил долго между ними и видел, как они, точно волки, дерутся друг с другом; и если б не Хмельницкий, который держит их в повиновении силой и политикой, то они перегрызлись бы. Однако Бурлай -- славный воин, и сам Хмельницкий уважает этого старика.
   -- А ты, верно, очень расположен к нему, потому что он позволил обобрать себя. Ох, Жендян, Жендян! Тебе не умереть своей смертью
   -- Что кому суждено, господин; ведь провести своего врага и похвально, и Богу угодно.
   -- Да я не это порицаю в тебе, а твою жадность. Это мужицкое чувство, недостойное имени шляхтича, и за это ты будешь наказан.
   -- За это я не пожалею Богу на свечку, чтобы Ему была корысть от меня и чтобы он благословил меня и впредь; а что я помогаю родителям, это не грех
   -- Что за негодяй этот юноша!-- воскликнул Заглоба, обращаясь к Володыевскому. -- Я думал, что вместе со мной будут схоронены в могиле и мои фортели, но вижу, что он еще остроумнее. Благодаря хитрости этого слуги, мы освободим княжну из рук Богуна с его позволения и прокатимся на бурлаевских бехметах. Видели вы что-нибудь подобное?.. Посмотрев на Жендяна, кажется, не дал был за него и трех грошей.
   Последний самодовольно улыбнулся и ответил:
   -- Разве нам от этого хуже?
   -- Ты понравился мне, и если б не твоя алчность, я взял бы тебя к себе на службу; но если ты провел Бурлая, то я прощаю тебе, что ты назвал меня пьяницей.
   -- Да ведь это не я так назвал, а Богун.
   -- Бог его за это и наказал, -- возразил Залтоба.
   В этих разговорах прошло утро, и когда солнце поднялось высоко на горизонте, нашими путешественниками овладела задумчивость; через несколько часов они должны были увидеть Валадынку. После долгого путешествия они были наконец у цели, но тревога, естественная в подобных случаях вкрадывалась в их сердца. Жива ли еще Елена? Если жива, найдут ли они ее в яре? Горпина могла увезти ее или в последнюю минуту скрыть в неизвестных им пещерах или даже умертвить. Препятствия не были еще устранены, опасность еще не миновала. Правда, они имели все знаки доверия Богуна, и Горпина должна была признать их как послов, исполняющих его волю, -- но если духи или черти предостерегут ее? Этого боялся больше всего Жендян, и Заглоба, хоть и изучил магию, думал об этом не без волнения В таком случае они застали бы яр пустым или, еще хуже, казаков из Рашкова, скрытых в засада Сердца их тревожно бились, и когда несколько часов спустя они заметили издали блестящую длинную ленту воды, красное лицо Жендяна немного побледнело.
   -- Это Валадынка, -- сказал он глухим голосом.
   -- Неужели? -- тихо спросил Заглоба -- Как мы уж близко!
   -- О Господи! Храни нас!.. -- сказал Жендян.-- Но начинайте ваши заклинания, а то я боюсь.
   -- Глупости заклинания! Перекрестим реку и пропасть -- это больше поможет.
   Володыевский был спокойнее всех но молчал; он только осмотрел пистолеты и подсыпал свежего пороху на полки, попробовал, легко ли выходит сабля из ножен.
   -- В этом пистолете у меня есть освященная пуля, -- сказал Жендян. -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа -- вперед!
   -- Вперед! Вперед!
   Вскоре они очутились на берегу реки и повернули лошадей по ее течению. Здесь Володыевский остановил их на минуту и сказал:
   -- Пусть Жендян возьмет пернач, потому что колдунья знает его, и пусть он первый переговорит с ней, чтобы она не испугалась нас и не убежала с княжной в какую-нибудь трущобу.
   -- Как хотите, господа, но я не поеду первым,--сказал Жендян.
   -- Так поезжай, дурак, последним.
   С этими словами Володыевский поехал первым, за ним Заглоба и, наконец, слуга со свободными лошадьми, беспокойно озираясь во все стороны. Лошадиные копыта стучали по камням; вокруг царствовала глубокая тишина, только саранча и стрекозы, скрытые в щелях и расселинах, трещали не умолкая; день был знойный, хотя солнце значительно клонилось к западу. Наконец путешественники въехали на гору наподобие рыцарского щита, на которой громоздились распавшиеся и выветрившиеся скалы, похожие на развалины дома или церковные башни; можно было подумать, что это замок или город, разрушенный только вчера неприятелем,
   -- Это заколдованное урочище, -- сказал Жендян,-- я узнал его со слов Богуна. Ночью здесь никто живым не пройдет.
   -- Если не пройдет, то, может быть, проедет, -- возразил Заглоба. -- Тьфу, что за проклятый край! Но мы хотя бы на верной дороге!
   -- Да уж недалеко! -- сказал Жендян.
   -- Слава Богу, -- произнес Заглоба; и мысль его помчалась к княжне.
   При виде диких берегов Валадынки, пустыни и глуши Заглоба не верил, что княжна, для которой он перенес столько трудов и опасностей и которую он так любил, что после вести о смерти ее не знал, что делать со своей жизнью и своей старостью, была уже совсем близко. Но человек привыкает даже к, несчастью, и Заглоба за это долгое время освоился с мыслью, что она похищена и находится где-то далеко, в руках Богуна; а теперь он не смел даже подумать, что пришел конец грусти, розыскам, что теперь начнется радость и спокойствие; много мыслей приходило ему в голову: что она скажет, когда увидит его? не расплачется ли? После такого продолжительного заключения она будет потрясена своим неожиданным спасением. "Бог может все устроить, -- подумал Заглоба, -- наказать злых и наградить хороших. Бог отдал Жендяна в руки Богуна, а потом подружил их Бог так устроил, что война, эта злая мачеха, отозвала дикого атамана из этой пустыни, где он скрыл свою добычу, как волк Бог выдал его в руки Володыевского и опять сблизил с Жендяном, и так все устроилось, что теперь, когда княжна, может быть, теряет последнюю надежду на свое освобождение, помощь тут как тут! Наконец-то кончатся твои страдания, моя доченька,-- думал Заглоба,-- и ждет тебя необыкновенная радость. Ой, как ты будешь благодарна нам!"
   И она предстала перед его глазами как живая; старик расчувствовался и погрузился в размышления о том, что вскоре случится. В это время Жендян дернул его за рукав.
   -- Послушайте! -- сказал он.
   -- Что?-- спросил Заглоба, недовольный, что Жендян прервал его размышления.
   -- Вы видели? Волк перебежал нам дорогу.
   -- Ну так что ж, что перебежал?
   -- Но настоящий ли это волк?
   -- Так поди спроси его и поцелуй в нос
   В эту минуту Володыевский сдержал лошадь.
   -- Не заблудились ли мы? Ведь уже должно быть...
   -- Нет! -- возразил Жендян. -- Мы едем так, как говорил мне Богун. Дал бы Бог, чтобы всему был уже конец.
   -- Вероятно, скоро будет, если только мы едем по верной дороге.
   -- Я еще хотел просить вас, -- отозвался Жендян, -- когда я буду говорить с колдуньей, обращайте внимание на Черемиса, это величайший негодяй, но зато великолепно стреляет из мушкета.
   -- Не бойся -- вперед!
   Едва путешественники сделали несколько шагов, как лошади их навострили уши и начали храпеть. У Жендяна кожа сделалась как у гуся; он ждал каждую минуту, что из-за скалы раздается вой упыря или выползет какой-нибудь ужасный гад но оказалось, что лошади храпели только потому, что проходили мимо логовища спугнутого волка, который так обеспокоил юношу.
   Кругом царствовала тишина, даже саранча перестала цыкать, а солнце перекатилось на другую сторону неба. Жендян перекрестился и успокоился.
   Володыевский вдруг опять сдержал коня
   -- Я вижу ущелье, -- сказал он, -- заваленное скалой, а в ней отверстие.
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!-- шепнул Жендян. Это здесь!
   -- За мной! -- скомандовал Володыевский погоняя лошадь.
   Через минуту они остановились у ущелья и проехали в отверстие под каменный свод. Перед ними открылся глубокий яр, густо поросший по бокам зеленью и расширяющийся вдали в полукруглую равнину, окруженную гигантскими стенами. Жендян начал кричать во всю мочь:
   -- Богун, Богун! Выходи, ведьма, выходи! Богун!
   Все сдержали лошадей и стояли в молчании; а Жендян продолжал кричать:
   -- Богун, Богун!
   Вдали послышался лай собак.
   -- Богун, Богун!
   С левой стороны яра, на которую падали пурпуровые и золотистые лучи солнца, зашелестели листья густых кустов боярышника и дикой сливы, и вскоре показалась почти на самом обрыве человеческая фигура, которая присела и, прикрыв глаза рукой, пристально всматривалась в прибывших
   -- Это Горпина, -- сказал Жендян и, сложив руки у рта, снова закричал:
   -- Богун, Богун!
   Горпина начала сходить со скалы, перегибаясь для равновесия назад. Она шла скоро, а за ней спускался какой-то коренастый человек с турецким мушкетом в руках.
   Под тяжелыми ногами ведьмы ломались кусты, камни с шумом скатывались на дно яра; освещаемая лучами заходящего солнца, она действительно казалась каким-то сверхъестественным существом.
   -- Кто вы? -- спросила она грубым голосом, спустившись на дно яра.
   -- Как поживаешь. Бандура? -- спросил Жендян, к которому при виде людей, а не духов вернулась вся его смелость.
   -- А это ты, слуга Богуна? Я узнала тебя, малыш. А это что за люди?
   -- Друзья Богуна.
   -- А какая красивая ведьма!-- проворчал про себя Володыевский?
   -- А зачем вы приехали сюда?
   -- Вот тебе пернач, перстень и нож; ты ведь знаешь, что это значит?
   Исполинка взяла все три предмета в руки и начала пристально рассматривать их
   -- Да, эти самые, -- сказал она -- Вы за княжной?
   -- Да. Здорова ли она?
   -- Здорова. Но почему Богун не приехал сам?
   -- Богун ранен.
   -- Ранен? Я это видела в воде, на мельнице.
   -- Зачем же ты спрашиваешь, если видела? -- резко спросил Жендян.
   Ведьма улыбнулась, показав свой белые волчьи зубы, и ткнула кулаком в бок Жендяна.
   -- Ты, малый!
   -- Пошла прочь!
   -- А когда вы возьмете княжну?
   -- Сейчас, только лошади отдохнут.
   -- Так берите... и я поеду с вами.
   -- Зачем?
   -- Моему брату смерть суждена; его ляхи посадят на кол. Я поеду с вами.
   Жендян нагнулся в седле, как бы для того, чтобы удобнее было говорить с ведьмой-гиганткой, и незаметно положил руку на рукоять пистолета.
   -- Черемис, Черемис! -- сказал он, обращая на него внимание своих спутников.
   -- Зачем ты его зовешь? Ведь у него отрезан язык.
   -- Я не зову, а только любуюсь его красотой. Ведь ты не уедешь без него -- он твой муж.
   -- Он мой пес.
   -- И вас только двое во всем яре?
   -- Двое -- княжна третья.
   -- Это хороша Но ты все-таки не уедешь без него?
   -- Я сказала, что уеду, -- и уеду.
   -- А я говорю, что нет.
   Голос юноши прозвучал как-то подозрительно, и ведьма беспокойно повернулась на месте.
   -- Что ты? -- спросила она.
   -- Вот что я! -- ответил Жендян и выстрелил ей прямо в грудь из пистолета так близко, что пороховой дым покрыл ее всю, и пуля засела в груди.
   Горпина отскочила назад, раскрыв руки; ее глаза выкатились из орбит, а она издала какие-то нечеловеческие звуки и упала на землю.
   В ту же минуту Заглоба ударил Черемиса саблей по голове так, что череп его раскололся от удара; Черемис даже не крикнул, а только, свернувшись, как червь, начал конвульсивно вздрагивать, пальцы его рук корчились и раскрывались наподобие когтей рыси.
   Заглоба вытер полой жупана окровавленную саблю, а Жендян соскочил с коня и, схватив камень, бросил его на грудь Горпины, а затем начал что-то отыскивать у себя за пазухой.
   Тело исполинки еще вздрагивало, ее лицо исказилось судорогой, оскаленные зубы покрылись кровавой пеной, из горла выходило глухое хрипенье. Между тем слуга вынул из-за пазухи кусок освященного мела и, начертав им на камне крест, сказал:
   -- Теперь не встанет.
   Затем Жендян вскочил на лошадь.
   -- Вперед! -- скомандовал Володыевский.
   Все помчались, как вихрь, вдоль ручья, протекавшего среди яра; они миновали дубы, разбросанные по дороге, и глазам их представилась изба, дальше -- высокая мельница с блестящим колесом. У избы две черные собаки, привязанные на цепи, лаяли и рвались к приезжим. Володыевский подъехал первым; соскочив с лошади, он толкнул дверь ногой и ворвался в сени, побрякивая саблей; из нее, направо, виднелась просторная изба, наполненная стружками, с разложенным посредине дымившимся костром; налево находилась запертая дверь. "Верно, она там", -- подумал Володыевский и подскочил к двери.
   Он дернул ее за ручку и, отворив, остановился как вкопанный на пороге избы.
   В глубине комнаты, опершись на спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными, волосами; ее испуганные глаза остановились на Володыевском как бы спрашивая: "Кто ты и зачем?" Она никогда прежде не видала маленького рыцаря, -- он же был поражен ее красотой и видом комнаты, убранной бархатом и парчой.
   Наконец он пришел в себя и сказал:
   -- Не бойтесь, княжна, мы друзья Скшетуского!
   -- Спасите меня! -- вскричала она, складывая руки и опускаясь на колени.
   В ту же минуту в комнату вбежал запыхавшийся Заглоба, красный и дрожавший.
   -- Это мы! -- кричал он. -- Мы с помощью!
   Услышав эти слова и увидев знакомое лицо, княжна наклонилась, как подрезанный цветок, руки ее бессильно свесились, глаза закрылись длинными бархатными ресницами, и она упала в обморок.
  

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

  

Глава I

  
   Еле дав лошадям передохнуть, они неслись с такой быстротой, что, когда на небе появилась луна и озарила степь, были уж в окрестностях Студенки, за Валадынкой. Впереди ехал Воледыевский, внимательно осматриваясь во все стороны, за ним -- Заглоба, возле Елены, а сзади Жендян, который вел вьючных и верховых лошадей, захваченных им из конюшни Горпины. Заглоба не переставал говорить, так как у него действительно было о чем рассказать княжне, которая, запертая в Диком Яре, ничего не знала обо всем происшедшем. И вот шляхтич рассказывал ей, как ее искали, как Скшетуский ходил искать в Переяславль Богуна, о ране которого не знал, как наконец Жендян допытался у атамана, где она находится, и привез эту новость в Збараж,
   -- Милостивый Боже, -- говорила Елена, подымая свое прелестное бледное лицо, -- так господин Скшетуский ездил за мной до самого Днепра?
   -- До Переяславля, говорю тебе. И, наверно, прибыл бы сюда вместе с нами, если бы не то обстоятельство, что у нас не было времени посылать за ним, так как мы хотели сейчас же идти к тебе на помощь. Он еще ничего не знает о твоем спасении и ежедневно молится за твою душу, но ты не жалей его. Пусть еще некоторое время погрустит, раз его ожидает, такая награда.
   -- А я думала, что все забыли про меня, и просила у Бога смерти.
   -- Мы не только о тебе не забыли, но все время только и думали, как бы прийти к тебе на помощь Что я и Скшетуский ломали над этим голову, так это натурально, но удивительно то, что вот этот рыцарь, который едет впереди нас, так же охотно не Щадил ни своих трудов, ни рук.
   -- Да наградит его за это Бог!
   -- Должно быть, вы оба обладаете чем-то особенным, что люди к вам льнут, но Володыевскому ты действительно должна быть благодарна, потому что, как я уже говорил, мы вдвоем изрубили Богуна, словно щуку.
   -- Мне Скшетуский еще в Разлогах говорил о господине Володыевском как о самом лучшем своем друге.
   -- И говорил правду. Это великая душа в малом теле. Теперь он как-то поглупел, видно, твоя красота его одурманила, но погоди, пусть он освоится и придет в себя. Мы с ним немало орудовали во время избрания.
   -- Значит, уже новый король.
   -- И этого ты, бедняжка, не знала, сидя в той проклятой пустыне? Возможно ли! Ян-Казимир избран еще прошлой осенью и правит вот уже восьмой месяц. Теперь будет большая война с казаками, но дай Бог, чтобы счастливая.
   -- А господин Скшетуский пойдет на войну?
   -- Он истинный воин, и не знаю, сумеешь ли ты его удержать. Мы оба с ним таковы, что когда до нас донесется запах пороха, то никакая сила нас не удержит. Эх, в прошлом году мы здорово колотили казаков. Ночи не хватило бы, если бы рассказывать все. как было. Разумеется, мы пойдем на войну, но уже бодро, так как мы нашли тебя, бедняжку, без которой нам жизнь была в тягость.
   Княжна повернула свое прелестное лицо к Заглобе.
   -- Не знаю, -- промолвила она, -- за что вы меня полюбили, но, наверно, вы пюбите меня не меньше, чем я вас
   Заглоба стал сопеть от удовольствия.
   -- Ты меня так любишь?
   -- Очень.
   -- Да наградит тебя Бог за это! Для меня старость будет" легче... Правда, еще и теперь на меня поглядывают женщины; в Варшаве, во время избрания, это не раз бывало. Володыевский свидетель! Но я, наперекор горячей крови, охотно буду довольствоваться отцовским чувством.
   Настало молчание, только лошади стали сильно фыркать одна за другой, что всадники считали хороший предзнаменованием.
   Ночь была ясная. Луна подымалась все выше по небу, усеянному мигающими звездами, и становилась все меньше и бледнее Измученные скачкой лошади убавили шагу, и ездоками стала овладевать усталость; Володыевский первым остановил коня
   -- Пора бы отдохнуть, -- проговорил он, -- скоро рассвет.
   -- Пора, -- повторил Заглоба. -- Со сна мне чудится, будто у моей лошади две головы.
   Однако перед тем как отдохнуть, Жендян позаботился об ужине; он развел огонь, затем, сняв с лошадей вьюки, стал вынимать из них съестные припасы, взятые у Бурлая в Япмоле: хлеб из кукурузы, мясо и вино. При виде двух кожаных мехов. наполненных вином, Заглоба забыл про сон; остальные тоже охотно принялись есть и пить. Съестных припасов с избытком хватило на всех Когда путники насытились, Заглоба утер губы попой и сказал:
   -- До самой смерти не перестану повторять: неисповедимы пути Господни! Вот ты, барышня, свободна, а мы, радостные, сидим себе здесь и пьем вино Бурлая. Не скажу, чтобы венгерское не было лучше, так как это пахнет кожей, но в дороге и оно пригодится.
   -- Одного я не могу понять, -- промолвила Елена, -- почему Горпина так легко согласилась меня выдать?
   Заглоба стал посматривать на Володыевского, потом на Жендяна и сильно заморгал глазами.
   -- Она согласилась, -- сказал он наконец, -- потому что должна была согласиться. Впрочем, нечего скрывать, так как это не стыд, что мы их обоих с Черемисом убили.
   -- Как так? -- со страхом спросила княжна.
   -- А разве ты не слышала выстрелов?
   -- Я слышала, но думала, что это Черемис стреляет.
   -- Это не Черемис, а вон этот юноша застрелил чародейку. Правда, в нем сидит черт, но он не мог иначе поступить, так как чародейка, не знаю почему, непременно хотела ехать с нами. Нельзя же было на это согласиться, потому что она сейчас смекнула бы, что мы едем не в Киев. Он застрелил ее, а я зарубил того Черемиса. Это настоящее африканское чудовище, и я думаю, что Бог не поставит мне этого в вину. Должно быть, и в аду встретят его не особенно любезно. Перед самым отъездом из яра я поехал вперед и оттащил их немного в сторону, чтобы ты не испугалась трупов и не сочла их дурным предзнаменованием.
   -- В это ужасное время, -- ответила княжна, -- я видела слишком часто смерть близких мне людей, чтобы бояться убитых, но все же я предпочла бы не оставлять за собой крови, чтобы Бог не покарал нас за нее.
   -- Не рыцарское это было дело, -- резко заметил Володыевский, -- и я не пожелал в нем участвовать.
   -- Что об этом говорить, проговорил Жендян, -- коли иначе не могло быть. Иное дело, если бы мы умертвили кого-нибудь хорошего, но врагов Бога -- можно. Ведь я сам видел, как эта чародейка имела дело с дьяволами. Мне не этого жаль!
   -- А чего же вам жаль, господин Жендян? -- спросила княжна.
   -- Да там зарыты деньги, о которых мне рассказал Богун, а вы, господа, так спешили, что не было времени их откопать, хотя я хорошо знал это место, около мельницы. У меня также сердце разрывалось с досады, что пришлось оставить столько всякого добра в той комнате, в которой вы, княжна, жили.
   -- Взгляни-ка, какой у тебя будет слуга, -- сказал Заглоба. -- За исключением своего господина, он с самого черта содрал бы шкуру, чтобы сшить из нее воротник
   -- Даст Бог, господин Жендян не будет жаловаться на мою неблагодарность, -- ответила Елена.
   -- Покорно вас благодарю! -- сказал Жендян, целуя княжне руку.
   Володыевский все это время молча сидел и пил вино, так что вскоре это необыкновенное молчание бросилось в глаза Заглобе.
   -- А господин Володыевский, -- заметил он, -- все молчит. -- Тут старый шляхтич обратился к княжне: -- Вот видишь, разве я не говорил тебе, что твоя красота отняла у него ум и язык
   --- Вы бы лучше легли спать, -- сказал, смутившись, рыцарь и стал шевелить усиками, точь-в-точь как заяц, который хочет придать себе храбрости.
   Но старый шляхтич был прав. Необыкновенная красота княжны как бы одурманила маленького рыцаря. Он смотрел на нее, смотрел и спрашивал в душе: неужели возможно, чтобы такая красавица существовала на земле? Ибо в жизни своей он много видел красавиц: красивы были Анна и Варвара Збараские, удивительно красива была и Анна Барзобогатая, и Скоропадская, но ни одна из них не могла сравниваться с этим чудным степным цветком. В присутствии тех женщин господин Володыевский был весел и разговорчив, а теперь, когда он смотрел на эти бархатные глаза, сладостные и томные, на эти шелковые ресницы, тень которых падала на щеки, на эти рассыпавшиеся по плечам волосы, на стройную фигуру, на выпуклую, слегка колеблемую дыханием грудь, от которой веяло сладостным теплом, -- когда на все это смотрел Володыевский, то он действительно немел и, что еще хуже, сам себе казался неловким, глупым, а главное, маленьким до смешного. "Это княжна, а я мальчуган!" -- думал он с некоторой горечью, и ему очень хотелось, чтобы случилось какое-нибудь приключение, чтобы из темноты показался какой-нибудь гигант, ибо лишь тогда показал бы бедный Володыевский, что он не такой маленький, как кажется. Его раздражало и то, что Заглоба, очевидно довольный тем, что его дочь так привлекает людские взоры, ежеминутно откашливался и уже начинал подшучивать и странно моргать глазами.
   А тем временем княжна сидела у костра, озаренная его розовым пламенем и бледным светом луны, нежная, спокойная и еще более прекрасная.
   -- Признайтесь, господин Володыевский, -- говорил на следующий день утром Заглоба, когда они на минуту остались одни, -- что другой такой красавицы не сыскать во всей Республике. Если вы мне покажете такую другую, то я позволю вам назвать меня дураком.
   -- Я этого не отрицаю, -- ответил маленький рыцарь. -- Это и правда такая красавица, какой я еще никогда не видывал, так как даже те статуи богинь, которые мы видели во дворце Козановских, не могут выдержать с ней сравнения. Теперь меня не удивляет, что лучшие рыцари дерутся из-за нее, -- она стоит того.
   -- А что? -- говорил Заглоба. -- Ей-Богу, неизвестно, когда она красивее, утром или вечером, потому что она всегда прекрасна, как роза. Я ведь вам рассказывал, что и я некогда был необыкновенно красив, -- но и тогда по красоте должен был ей уступить, хотя иные говорят, что она замечательно на меня похожа.
   -- Идите вы к черту! -- крикнул маленький рыцарь. -- Вот еще что выдумали!
   -- Не сердитесь, господин Володыевский, не сердитесь. Вы посматриваете на нее, как козел на капусту, а между тем постоянно хмуритесь: кто-нибудь поклялся бы, что вас обуревают страсти, но она не про вас
   -- Как вам не стыдно, -- сказал Володыевский, -- на старости лет говорить такие глупости!
   -- Так зачем вы хмуритесь?
   -- Потому что вам кажется, будто все дурное пронеслось, как птица в воздухе, и что мы уже в полной безопасности, а между тем вам надо хорошенько пораздумать, как бы избежать одного, миновать другое. Нам предстоит еще очень большой путь, и Бог знает, что с нами может случиться, так как местность, в которую мы едем, наверно, до сих пор в огне.
   -- Когда я похитил княжну из Разлог, было хуже, так как нас преследовали сзади, а впереди был бунт, однако мне удалось пройти через всю Украину, точно через пламя, и достигнуть до самого Бара. Для чего же у нас голова на плечах? В самом худшем случае не так уж далеко до Каменца.
   -- Да, но туркам и татарам до него так же недалеко.
   -- Что вы мне говорите!
   -- Говорю, что есть, и говорю, что стоит об этом подумать. Для нас лучше будет миновать Каменец и двинуться к Бару, так как казаки относятся с уважением к перначам; с чернью мы справимся, но если нас заметит хотя один татарин, то все пропало! Я давно знаю их и сумею нестись впереди чамбула вместе с птицами и волками, но если бы мы попали прямо на чамбул, тогда и я уже ничего не мог бы поделать.
   -- В таком случае идем на Бар или в окрестности Бара, пусть этих каменецких татар и черемисов чума передушит. Вы, наверно, не знаете, что Жендян взял у Бурлая пернач. Мы всюду между казаками свободно пройдем, даже с песнями! Самые худшие пустыни мы уже проехали, теперь войдем в населенный край. Надо подумать и о том, чтобы останавливаться в хуторах обыкновенно к вечеру, так как это будет удобнее и приличнее для княжны. Но мне кажется, господин Володыевский, что вы видите вещи в черном цвете. Черт возьми, чтобы три таких молодца, как мы, не сумели управиться в степи! Соединим нашу хитрость с вашей саблей -- и гайда! Нам не остается ничего лучшего. У Жендяна есть пернач Бурпая, а это главное лак как теперь Бурлай правит всей Подолией Нам только перейти бы Бар, а там уж стоят полки Ланцкоронского. Не будем терять времени. Гайда!
   Путники не теряли времени и во весь дух неслись к северо-западу. Вскоре они вступили в более населенный край, так что по вечерам нетрудно был найти хутора или деревни, в которых они останавливались на ночлег, но утренние румяные зори всегда заставали их на конях и в дороге. К счастью, лето было сухое, дни знойные, ночи росистые, и по утрам вся степь серебрилась, словно покрытая инеем. Воды в реках было немного, и потому наши путники переезжали их без труда. Подвигаясь некоторое время вдоль и вверх по Лозовой, они остановились на более продолжительный отдых в Шарограде, в котором стоял один из казацких полков, находившихся под командой Бурлая. Там они застали его послов и, между прочим, сотника Куну, которого видели на пиру у Бурпая. Сотник немного удивился, что они едут на Брацлав, Райгрод и Сквиру в Киев, но у него ни на минуту не явилось подозрение, тем более что Заглоба объяснил ему, что они не поехали по той дороге из боязни встретиться с татарами, которые намеревались двинуться со стороны Днепра. Куна говорил им, что Бурлай послал его в полк, чтобы объявить поход, и что сам он не сегодня-завтра направится в Шароград со всеми войсками, стоявшими теперь в Ямполе, и с будякскими татарами, откуда тотчас двинется дальше.
   К Бурлаю прибыли гонцы от Хмельницкого с вестью, что началась война, и с приказом, чтобы все попки двинулись на Волынь. Бурлай уже давно хотел идти на Бар и только поджидал татар, так как под Баром дела восставших шли не особенно удачно. Ланцкоронский сильно разгромил значительные отряды инсургентов, взял город и в замке поставил гарнизон Там на поле брани, пало несколько тысяч казаков, и за них именно старый Бурлай хотел отомстить или, по крайней мере, отнять замок.
   Куна, однако, говорил, что последние приказы Хмельницкого относительно движения на Волынь воспрепятствовали осуществить этот план и что теперь казаки не будут осаждать Бар, разве уж если татары непременно будут настаивать на этом.
   -- А что, господин Володыевский? -- говорил на следующий день Заглоба. -- Перед нам Бар, и я мог бы второй раз спрятать там княжну, но, черт его возьми! Теперь я уже не верю ни Бару и никакой крепости с того времени, как оказалось, что у неприятели больше пушек, чем в наших войсках. Меня, однако, очень беспокоит, что около нас собираются тучи.
   -- Не только собираются тучи, -- ответил рыцарь, -- но вслед за нами несется буря, то есть татары и Бурлай, который, если бы нас догнал, был бы очень удивлен, что мы едем не в Киев, но в противоположную сторону.
   -- И он готов указать нам иную дорогу. Пусть же сначала черт ему покажет, по какой дороге можно скорее всего попасть в ад. Господин Володыевский, условимся так: я буду за всех вас действовать с казаками и чернью, а с татарами -- вы.
   -- Вам, конечно, легче будет с казаками, которые принимают нас за своих, -- ответил рыцарь. -- Что касается татар, то единственный теперь совет -- как можно скорее удирать, чтобы, пока еще есть время, ускользнуть из западни. Лошади у нас хорошие, но если удастся, купим еще по дороге, чтобы иметь постоянно свежих
   -- На это хватит кошелька Лонгина Подбипенты, а если даже не хватит, то возьмем у Жендяна данные ему Бурлаем, а теперь -- вперед!
   И они ехали еще скорее, так что бока лошадей покрылись пеной, которая, точно снежные хлопья, падала на траву. Проехали Дэрпу и Ладаву. В Парке Володыевский купил новых лошадей, но не оставил старых, полученных в дар от Бурлая, так как они были очень хорошей породы. Теперь они все более и более сокращали время на отдых и ночлег. Здоровье всех было в отличном состоянии; и даже княжна, хотя и утомленная дорогой, чувствовала, что у Нее с каждым днем прибывают силы В яре она вела замкнутую жизнь и почти не выходила из своей вызолоченной комнаты, не желая встречаться с бесстыдной Горпиной и слушать ее уговоры, -- теперь же свежий степной воздух возвращал ей здоровье. Щеки ее зарумянились, и хотя лицо ее покрылось загаром, но зато в глазах появился блеск; и когда по временам ветер развевал ее волосы, кто-нибудь мог бы подумать, что это цыганка, прекраснейшая чародейка или цыганская королева едет по степи и перед ней цветы, а за нею рыцари.
   Господин Володыевский мало-помалу осваивался с ее необыкновенной красотой, а так как путешествие их сближало, он постепенно привык к ней. Он опять стал весел, разговорчив и часто, будучи возле нее, рассказывал о Лубнах, но более всего о своей дружбе с Скшетуским, так как заметил, что она с удовольствием слушает его, иногда же дразнил ее, говоря:
   -- Я -- друг Богуна и везу вас к нему.
   А она, точно от страха, с умоляющим видом складывала руки и сладостным голосом просила:
   -- Не делайте этого, милый рыцарь, лучше сразу срубите мне голову.
   -- О, нет, этого нельзя! Я сделаю так, как сказал, -- отвечал свирепый рыцарь.
   -- Срубите! -- повторяла княжна, закрывая свои прелестные глаза и протягивая к нему шею.
   В такие минуты у маленького рыцаря мурашки бегали по спине. "Эта девушка возбуждает меня, как вино! -- думал он. -- Но я не опьянею от него, так как оно чужое". И честный Володыевский только вздрагивал и отъезжал в сторону. А лишь только рыцарь погружался с конем в высокие травы, как тотчас мурашки исчезали и все его внимание обращалось на дорогу: безопасна ли она и не предстоит ли какое-нибудь приключение. Тогда он подымался на стременах, смотрел и прислушивался, как татарин, который в Диких Полях рыщет среди бурьяна.
   Заглоба был в самом бодром настроении.
   -- Теперь нам легче удирать, -- говорил он, -- чем тогда, около Каганлыка, когда мы должны были бежать пешком, как собаки с высунутыми языками. У меня в то время до такой степени высох язык, что я мог бы им строгать дерево, а нынче, слава Богу, и отдыхаем ночью, и есть чем освежить глотку.
   -- А помните, как вы меня на руках переносили через воду? -- спросила Елена.
   -- Даст Бог, и ты дождешься того, что будешь носить кого-нибудь на руках! Об этом позаботится Скшетуский.
   Жендян засмеялся.
   -- Прошу вас. перестаньте говорить об этом, -- прошептала княжна, краснея и опуская глаза.
   Так вот они беседовали в степи, чтобы сократить время в дороге. Наконец за Барком и Иолтушком они выехали в край, только что разоренный войной. Там до сих пор рыскали вооруженные отряды инсургентов, и там же недавно Ланцкоронский жег и рубил головы, так как только дней десять тому назад он отступил к Збаражу. Наши путники узнали от местных жителей, что Хмельницкий и хан со всеми своими войсками двинулись на ляхов или, вернее, на полковников, полки которых бунтуют и не хотят иначе служить, как только под предводительством Вишневецкого. Все притом предвещали, что теперь уже, когда батька Хмельницкий столкнется с Еремойло окончательно погибнут или ляхи, или казаки. Тем временем весь край был точно в огне. Все жители хватались за оружие и тянулись на север, чтобы присоединиться к Хмельницкому. С низовьев Днестра двигался Бурлай со всем своим войском, а по дороге к нему приставали разные полки, стоявшие в городах и селениях, так как всюду были посланы приказы. И вот шли отдельные сотни, отряды, полки, а возле них волнами плыла недисциплинированная чернь, вооруженная цепами, вилами, ножами и пиками. Здесь были конюхи, чабаны, пасечники, дикие рыбаки из днестровских камышей и охотники из дремучих лесов. Деревни, посады и города опустели. В трех воеводствах остались в селениях только пожилые бабы да дети, так как даже молодицы шли за своим молодцами на ляхов. Одновременно с востока, точно зловещая буря, приближался с главными сипами Хмельницкий, разоряя по дороге замки, города и убивая оставшихся в живых от прежних разгромов.
   Миновав Бар, полный грустных для княжны воспоминаний, наши путники поехали по дороге, ведущей на Латичов, Плоскиров до Тарнополя и далее до Львова Здесь им все чаще встречались то военные обозы, то пешие и конные казацкие отряды, то бесчисленные стада волов, подымавшие облака пыли, гонимые для продовольствия татарских и казацких войск. Дорога становилась теперь опасной, так как их то и дело спрашивали: кто они, откуда и куда идут. Заглоба им показывал пернач Бурлая и говорил:
   -- Мы послы Бурлая, везем Богуну молодицу.
   При виде пернача грозного полковника казаки обыкновенно расступались, тем более что каждый из них понимал, что если Богун жив, то он, наверно, находится где-нибудь около Збаража и Константинова. Но гораздо труднее было путникам с чернью, с отрядами диких пастухов, пьяных и почти не имеющих никакого понятия об охранных грамотах и знаках, выдаваемых казацкими полковниками для безопасного проезда. Если бы не Елена, эти полудикие люди считали бы Заглобу, Володыевского и Жендяна за своих и за старших, да так иногда бывало, но княжна всюду обращала на себя внимание как своим полом, так и необыкновенной красотой, вследствие чего возникали опасности, которые с величайшим трудом приходилось преодолевать.
   Поэтому иногда Заглоба показывал пернач, а иногда Володыевский саблю, и ему не одного из пристававших пришлось зарубить до смерти. Несколько раз только великолепные скакуны Бурлая спасли их от опасности. Таким образом, путешествие, столь благополучное вначале, с каждым днем становилось все труднее для Елены, хотя она по натуре была мужественна, однако от постоянной тревоги и бессонницы начала недомогать и на самом деле казалась пленницей, против воли везомой в неприятельский стан. Заглоба потел, придумывая все новые фортели, которые маленький рыцарь тотчас приводил в исполнение, и оба они утешали княжну, как могли.
   -- Только бы нам проехать еще вот эту местность,-- говорил маленький рыцарь -- и достигнуть Збаража, пота Хмельницкий и татары не займут его окрестностей.
   По дороге Володыевский узнал, что польские войска сосредоточились в Збараже и намерены в нем защищаться. -- вследствие чего путники направились туда в надежде, что и князь Иеремия присоединится к войскам со своей дивизией тем более что часть его сил, и притом значительная, обыкновенно квартировала в Збараже.
   Тем временем путники добрались до Плоскирова. На дороге уже реже попадались инсургенты, так как в десяти милях пути начиналась местность, занятая польскими полками, а потому казацкие ватаги не осмеливались туда проникать, так как предпочитали ждать в безопасном отдалении прибытия Бурлая с одной и Хмельницкого с другой стороны
   -- Осталось только десять миль! -- говорил Заглоба, потирая руки. -- Лишь бы нам добраться до первого полка, а там уже мы в безопасности дойдем до Збаража.
   Володыевскмй, однако, решил запастись в Плоскирове свежими лошадьми, так как лошади, купленные в Браке, уже никуда не годились, а скакунов Бурлая следовало беречь на черный день. Предосторожность эта была необходима, особенно когда пронеслась весть, что Хмельницкий уже под Константиновом, а хан со всеми ордами, идет со стороны Пилавиц.
   -- Мы здесь с княжной останемся под городом, так как нам лучше не показываться на рынок,-- сказал маленький рыцарь Заглобе, когда они остановились в версте от города, около какой-то пустой избы, -- а вы ступайте и спросите у мещан, нет ли у них лошадей на продажу или на обмен. Хотя уже вечер, но мы двинемся в путь и пробудем в пути всю ночь.
   -- Я вскоре вернусь, -- проговорил Заглоба.
   И он тотчас поехал в город Володыевский приказал Жендяну немного распустить подпруги седел, чтобы лошади могли немного передо>муть, а сам ввел княжну в избу и попросил ее, чтобы она для подкрепления сил выпила вина и немного соснула.
   -- Мне хочется до зари проехать эти десять миль, -- сказал он Елене, -- а там мы все отдохнем.
   Однако лишь только он принес баклаги с вином и живность, как перед избой раздался лошадиный топот. Маленький рыцарь выглянул в окно.
   -- Господин Заглоба уже вернулся, -- проговорил он, -- очевидно, не нашел лошадей.
   В эту минуту с шумом распахнулись двери избы и в них показался Залюба, бледный, посиневший, вспотевший, запыхавшийся.
   -- На коней -- крикнул ок.
   Володыевский был опытным воином и в подобных случаях не терял времени на расспросы, не терял даже на спасение баклаги с вином (которую, однако, схватил Заглоба), но как можно скорее вывел княжну на двор, посадил на лошадь, быстро осмотрел подпруги и сказал:
   -- Марш, марш!
   Вскоре в темноте наступившего вечера исчезли и всадники, и лошади, точно кортеж привидений.
   Путники мчались долго без отдыха. Только когда расстояние в семь вера отделяло их от Плоскирова и когда стало так темно, что всякая погоня сделалась невозможной, Володыевский приблизился к Заглобе и спросил:
   -- Что случилось?
   -- Погодите, господин Володыевский... погодите. Я страшно запыхался, ног под собой не чувствую -- уф!
   -- Но что же там было?
   -- Черт собственной персоной, уверяю вас, черт или дракон, у которого, коли отрубить одну голову, другая отрастает.
   -- Да говорите же яснее!
   -- Я видел на рынке Богуна.
   -- Вы, должно быть, в белой горячке?
   -- Я видел его на рынке, а с ним пять или шесть человек, я не мог сосчитать, так как у меня ноги отнялись... Они держали факелы. Мне кажется что нам какой-то черт становится поперек дороги, и теперь я совершенно потерял надежду на счастливое окончание нашего дела... Бессмертный он, этот дьявол, что ли? Не говорите о нем Елене. О Господи! Вы его зарубили, Жендян его выдал, а между тем он жив, свободен и становится нам поперек дороги О Боже, Боже, уверяю вас, господин Володыевский, что я предпочел бы скорее увидеть на кладбище призрак, чем его. Черт возьми! Почему-то я всюду первый встречаюсь с ним!.. Собаке в глотку всадить такое счастье. Разве на свете нет иных людей? Пусть другие встречаются с ним! Нет -- всегда я!
   -- А он видел вас?
   -- Если бы он меня видел, то вы меня уже не видели бы. Этого еще только не доставало!
   -- Важно было бы знать, -- заметил Володыевский, -- гонится ли он за нами или же едет в Валадынку к Горпине в надежде, что по дороге поймает нас.
   -- Мне кажется, что он едет в Валадынку.
   -- Должно быть, так и есть. В таком случае мы едем в одну сторону, а он в другую, и теперь нас отделяет от него расстояние в милю или, пожалуй, в две, а через час будет пять. Пока он узнает нас, мы будем в Жолкве, не только в Збараже.
   -- В самом деле? Ну, слава Богу! Вы точно приложили мне пластырь. Но скажите, пожалуйста, каким образом Богун на свободе, коль скоро Жендян выдал его влодавскому коменданту?
   -- Он, наверно, убежал.
   -- В таком случае этому коменданту следует срубить голову. Жендян, эй, Жендян!
   -- Что вам угодно? -- спросил Жендян, сдерживая лошадь.
   -- Кому ты выдал Богуна?
   -- Господину Роговскому.
   -- А кто же этот господин Роговский?
   -- Это поручик королевского панцирного полка.
   -- А, чтоб тебя! -- проговорил Володыевский. -- Да разве вы не помните, что Подбипента рассказывал нам о вражде Роговского к Скшетускому? Ведь Роговский родственник Лаща, которого оскорбил Скшетуский, и потому он питает ненависть к нашему другу.
   -- Теперь понимаю, понимаю, -- воскликнул Заглоба. -- Он-то, наверно, назло Скшетускому и отпустил Богуна! Но это уголовное дело и пахнет виселицей. Я первый донесу!
   -- Дай Бог только с ним встретиться, -- пробормотал Володыевский, -- а уж тогда мы не пойдем в суд.
   Жендян до сих пор не знал, о чем идет речь, так как после ответа, данного Заглобе, он ехал впереди, возле Елены.
   Теперь путники ехали не спеша. Взошла луна, мгла рассеялась, и ночь была ясная. Володыевский погрузился в задумчивость. Заглоба еще некоторое время находился в тревожном состоянии, но спустя немного промолвил:
   -- Задал бы Богун и Жендяну, если бы захватил его!
   -- Скажите ему эту новость, попугайте его, а я тем временем поеду возле княжны, -- ответил маленький рыцарь.
   -- Хорошо! Эй, Жендян!
   -- Что такое? -- спросил юноша, остановив своего коня.
   Заглоба поравнялся с ним и с минуту молчал, ожидая, пока
   Володыевский и княжна отдалятся, потом сказал:
   -- Знаешь, что случилось?
   -- Не знаю.
   -- Комендант Роговский выпустил Богуна на свободу. Я видел его в Плоскирове.
   -- В Плоскирове? Теперь? -- спросил Жендян.
   -- Теперь. А что ты не падаешь с лошади?
   Лучи месяца освещали лицо юноши, и Заглоба не заметил на нем испуга, но, наоборот, с удивлением увидел выражение той жестокой, почти зверской ненависти, которое было в лице Жендяна, когда он убивал Горпину.
   -- Да ты разве не боишься Богуна? -- спросил старый шляхтич.
   -- Если господин Роговский его отпустил, -- ответил юноша, -- то мне придется самому сызнова искать случая, чтобы отомстить ему за мою обиду и позор. Я ему не прощу, так как поклялся; и если бы теперь не надо было везти княжну, я тотчас поехал бы вслед за ним...
   "Ого! -- подумал Заглоба. -- Хорошо, что я этому юноше, не причинил никакой обиды".
   Потом он погнал коня и через минуту поравнялся с княжной и Володыевским. Через час они переправились через Медведовку и въехали в лес, тянувшийся от самого берега реки двумя черными стенами по обеим сторонам дороги.
   -- Я хорошо знаю эту местность, -- сказал Заглоба. -- Вскоре этот лес кончится, за ним будет около двух верст поле, через которое идет дорога из Черного Острова, а потом опять начнется лес, который еще больше этого и тянется вплоть до Матчина. Даст Бог, в Матчине мы застанем польские полки.
   -- Пора уж, чтобы пришло спасение, -- пробормотал Володыевский.
   Некоторое время все молча ехали по дороге, освещенной луной.
   -- Два волка перешли через дорогу! -- внезапно сказала Елена.
   -- Вижу, -- ответил Володыевский,-- а вот третий.
   Действительно, серая тень промелькнула шагах в пятидесяти от всадников.
   -- Вот четвертый! -- воскликнула княжна.
   -- Нет, это серна, смотрите: две, три!
   -- Что за черт! -- крикнул Заглоба. -- Серны преследуют волков! Я вижу, свет переворачивается вверх ногами.
   -- Едемте скорее, -- сказал тревожным голосом Володыевский. -- Жендян! Вперед с княжной!
   Все понеслись... Заглоба на скаку наклонился к Володыевскому и спросил:
   -- Что там такое?
   -- Скверно! -- ответил маленький рыцарь. -- Вы видели: зверь из логовищ срывается со сна и бежит ночью.
   -- Ой! Что это значит?
   -- Это значит, что его тревожат.
   -- Кто?
   -- Войска. Казаки или татары, -- они идут справа от нас.
   -- А быть может, это наши полки?
   -- Не может быть, так как зверь бежит с востока, со стороны Пилавиц. Это, наверно, идут татары широкой колонной.
   -- Бежим, господин Володыевский, ради Бога!
   -- Ничего иного не остается. Эх, если бы не было с нами княжны, мы подошли бы к самым чамбулам и зарубили бы нескольких татар, но с нею... иное дело... Туго нам придется, если нас заметят.
   -- Свернем в лес, за этими волками.
   -- Нельзя, так как если даже нас сразу не поймают, то они наводнят всю местность впереди, и как же мы потом выберемся?
   -- Да поразит их молния! Этого еще нам только недоставало. Эй, господин Володыевский, не ошибаетесь ли вы? Ведь волки обыкновенно идут позади войска, а не бегут впереди его.
   -- Да, те, что по бокам, тянутся за войском и собираются из всех окрестностей, но те, что впереди, пугаются и убегают. Взгляните-ка вправо, между деревьями, там зарево.
   -- Иисус Назарянин! Царь Иудейский!
   -- Тише! Много еще этого леса?
   -- Он сейчас кончится.
   -- А дальше поле?
   -- Да О Господи!
   -- Тише! За полем другой лес?
   -- Вплоть до Матчина.
   -- Хорошо! Лишь бы только татары не наткнулись на нас в поле. Если мы благополучно доберемся до второго леса, тогда мы дома. Счастье, что княжна и Жендян едут на конях Бурлая.
   Они погнали лошадей и поравнялись с ехавшими впереди.
   -- Что это за зарево там, справа? -- спросила Елена.
   -- Княжна, -- ответил маленький рыцарь, -- теперь уже нечего скрывать. Возможно, что это татары.
   -- О Господи!
   -- Не тревожьтесь, княжна. Клянусь вам, что мы убежим от них, а в Матчине стоят наши полки.
   -- Ради Бога! Едемте скорей! -- сказал Жендян.
   Они умолкли и неслись, как духи. Деревья редели, пес кончался. Зарево немного побледнело. Внезапно Елена обратилась к маленькому рыцарю.
   -- Господа, -- проговорила она, -- поклянитесь мне, что я живая не попаду в их руки.
   -- Не попадете, -- ответил Володыевский, -- пока я жив.
   В эту минуту путники выехали из леса в поле или, вернее, в степь, которая здесь тянулась версты две, а дальше опять чернел лес. Теперь это со всех сторон открытое пространство было освещено луной.
   -- Это самый худший кусок дороги, -- прошептал Заглобе Володыевский, -- так как если татары находятся в Черном Острове, то они пойдут по этой дороге, между лесами.
   Заглоба ничего не ответил и только пришпорил коня. Они уже доехали до половины, как вдруг маленький рыцарь протянул руку по направлению к востоку.
   -- Смотрите, -- сказал он Заглобе, -- видите?
   -- Вижу в отдалении какие-то кусты и заросли.
   -- Эти кусты движутся. Теперь скорее вперед, вперед, так как не подлежит сомнению, что нас заметят.
   Ветер засвистел в ушах скачущих Спасительный лес все более приближался.
   Внезапно из темной массы, приближавшейся с правой стороны поля, сначала донесся какой-то неясный шум, подобный шуму волн морских а через минуту явственно раздался громкий крик
   -- Нас видят! -- зарычал Заглоба. -- Собаки! шельмы! черти! волки! негодяи!
   Лес был уже так близко, что наши всадники почти чувствовали его холодное дыхание.
   Но одновременно и туча татар становилась все более отчетливой. От нее начали отделяться длинные тени, точно лапы гигантского чудовища, и они приближались к убегающим с непонятной быстротой. Володыевский уже ясно слышал крики: "Алла, алла!"
   -- Конь мой споткнулся, -- крикнул Заглоба.
   -- Это ничего, -- ответил маленький рыцарь
   Но у него молнией проносились вопросы: что будет, если лошади не выдержат, если какая-нибудь из них падет? Это были прекрасные татарские скакуны, железной выносливости, но они уже шли от Плоскирова и мало отдыхали после той бешеной скачки от города до первого леса Правда, можно было пересесть на свободных, но и те утомились. "Что будет?" -- думал Володыевский, и сердце его, быть может, в первый раз в жизни тревожно забилось -- не за себя, но за Елену, которую за время путешествия он полюбил, как родную сестру. Он хорошо знал, что татары, начав преследование, не скоро отстанут.
   -- Пусть гонятся, а все-таки ее не догонят! -- пробормотал маленький рыцарь.
   -- Конь мой опять споткнулся! -- вторично воскликнул Заглоба.
   -- Это ничего! -- повторил Володыевский.
   Тем временем они въехали в лес. Их охватил мрак, но некоторые татары были уже на расстоянии нескольких сот шагов. Однако маленький рыцарь знал, как ему поступить.
   -- Жендян! -- крикнул он. -- Сверни с княжной в сторону, на первую дорогу!
   -- Хорошо, -- ответил Жендян.
   Володыевский обратился к Заглобе:
   -- Взять пистолеты!
   И одновременно он стал сдерживать коня Заглобы.
   -- Что вы делаете?-- крикнул шляхтич. - Это ничего! Сдержите вашего коня!
   Расстояние между ними и Жендяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они достигли того места, где дорога внезапно поворачивала к Збаражу, а дальше шла прямо узкая просека, наполовину скрытая ветвями. Жендян и Елена направились туда и через минуту исчезли в темноте чащи.
   Между тем Володыевский сдержал своего коня и коня Заглобы.
   -- Ради Бога, что вы делаете?-- рычал шляхтич.
   -- Мы задержим погоню. Для княжны нет иного спасения.
   -- Мы погибнем!
   -- Погибнем так погибнем. Станьте здесь, на краю дороги!.. Здесь! здесь!
   Оба они притаились в темноте под деревьями. А громкий топот татарских лошадей приближался и гудел, как буря, так что эхо отдавало по всему лесу.
   -- Свершилось! -- сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.
   Он пил, пил, а затем встряхнулся и воскликнул:
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Теперь я готов к смерти!
   -- Сейчас, сейчас! -- промолвил Володыевский. -- Впереди скачут только три татарина, это мне и надо.
   Действительно, на озаренной луной дороге показались три всадника, сидевшие, очевидно, на самых лучших скакунах, на, так называемых на Украине "волчарах", так как они в состоянии были догнать волка; за ними на расстоянии двухсот или трехсот шагов мчалось еще человек десять, а дальше -- густая толпа ордынцев.
   Когда три первые поравнялись с засадой, грянули два выстрела, после чего Володыевский, как рысь, бросился на середину дороги и в одно мгновение, прежде чем Заглоба успел взглянуть и подумать о том, что случилось, третий татарин пал, точно пораженный громом.
   -- Марш, марш! -- крикнул маленький рыцарь.
   Заглоба не заставил своего товарища повторять этого приказания два раза, и они понеслись по дороге, как два волка, за которыми гонится стая собак; между тем ордынцы подъехали к трупам, и узнав, что эти гонимые ими волки сумеют загрызть насмерть, на минуту остановились, поджидая других товарищей.
   -- Видите, -- заметил Володыевский,-- знал, что они остановятся.
   Однако, хотя убегавшие выиграли расстояние в несколько сот шагов, перерыв в погоне продолжался недолго. Татары теперь скакали более сплоченной массой и поодиночке не высовывались вперед
   К несчастью, лошади нашцх всадников были утомлены продолжительной дорогой, и бег их ослабевал. Конь Заглобы, имея на себе столь значительную тяжесть, опять споткнулся раз и другой. У старого шляхтича при мысли, что он падет, остатки волос стали дыбом.
   --- Господин Володыевский, дорогой господин Володыевский! Не оставляйте меня! -- восклицал он с отчаянием.
   -- Будьте уверены! -- ответил маленький рыцарь.
   -- Чтоб этого коня волки...
   Шляхтич не успел кончить, как мимо его уха прожужжала стрела, а за ней другие стали жужжать, свистеть и петь, точно пчелы или шмели. Одна из них пролетела так близко, что почти коснулась уха Заглобы.
   Володыевский обернулся назад и опять два раза выстрелил в преследователей.
   Внезапно лошадь Заглобы так споткнулась, что мордой коснулась земли.
   -- О Господи, мой конь падает! -- завопил шляхтич.
   -- С коней и в лес! -- загремел Володыевский.
   Сказав это, он осадил коня, соскочил с него, и через минуту оба они исчезли в темноте леса.
   Но маневр этот не ускользнул от глаз татар, и несколько десятков из них, в свою очередь, спрыгнув с лошадей, пустились в погоню за убегающими.
   Ветви деревьев и кустов сорвали с головы Заглобы шапку, были его по лицу, рвали жупан, но, несмотря на это, шляхтич бежал во всю прыть, точно ему было тридцать лет. Иногда он падал, но тотчас подымался и бежал еще скорее, сопя, как кузнечный мех наконец свалился в глубокий овраг и почувствовал, что уже не выкарабкается оттуда, так как окончательно выбился из сил.
   -- Где вы? -- шепотом спросил Володыевский.
   -- Здесь, внизу... Я пропал, спасите меня!
   Володыевский не колеблясь прыгнул в ров и приложил руку к губам Заглобы.
   -- Тише! Быть может, они нас не заметят. В случае чего будем защищаться.
   Тем временем прибежали татары. Одни из них действительно прошли мимо оврага, предполагая, что беглецы продолжают бежать, другие шли медленно, ощупывая деревья и осматриваясь во все стороны.
   Рыцари притаили дыхание.
   "Пусть только кто-нибудь сюда попадет, -- в отчаянии думал Заглоба, -- тогда я ему попаду!"
   Внезапно посыпались искры. Это татары стали высекать огонь...
   При свете его видны были дикие лица с выдающимися скулами и вздутыми губами. В течение некоторого времени они ходили около оврага, напоминая каких-то зловещих лесных призраков, и все более приближались к тому месту, где находились рыцари.
   Но вскоре со стороны дороги стали долетать какие-то смешанные крики и странный шум, пробуждавшие спящую чащу.
   Татары перестали высекать огонь и остановитесь, точно вкопанные; рука Володыевского впилась в плечо Заглобы.
   Крики усиливались. Внезапно блеснули красные огоньки и одновременно с ними раздался залп мушкетов -- один, другой, третий, -- а затем крики "Алла!", бряцание сабель, ржание лошадей, топот и смешанные крики. На дороге кипела битва.
   -- Наши! Наши! -- крикнул Володыевский.
   -- Бей! убивай! бей, руби! режь! -- рычал Заглоба.
   Еще минута -- и мимо оврага в величайшем замешательстве пробежало несколько десятков татар, которые теперь во весь дух удирали лом.
   -- Вы не огорчайтесь, -- успокаивал его маленький рыцарь, -- что мы не приедем в Збараж вместе с княжной. Хуже было бы, если бы она попала к татарам.
   -- A может, Жендзян сумеет пробраться в Збараж?
   -- Этого он не сделает, потому что дорога будет занята. Чамбул, разбитый нами, скоро вновь соберется и пойдет по нашим следам. Наконец, и Бурлай может подойти каждую минуту и встанет под Збаражем раньше, чем Жендзян сможет попасть туда. С другой стороны, от Константинова идут Хмельницкий и хан.
   -- Великий Боже, тогда они с княжной попадут, словно в ловушку.
   -- Все зависит от смекалки Жендзяна. Может быть, он успеет вовремя проскочить между Збаражем и Константиновом и не попадется в руки Хмельницкого или татар. И, знаете, я почти уверен в этом.
   -- Хорошо, если будет так.
   -- Он хитер, как лисица. У вас изобретательности много, а у него еще больше. Сколько мы ломали голову, чтобы спасти девушку, а в конце концов руки наши опустились, и только благодаря ему все опять пошло на лад. Теперь он будет извиваться змеею, тем более, что и его жизнь зависит от этого.
   Заглоба несколько успокоился.
   -- Пан Михал, -- спросил он немного погодя, -- а вы не спрашивали у Кушеля, что со Скшетуским?
   -- Он в Збараже и, слава Богу, здоров. Приехал с Зацвилиховским от князя Корецкого.
   -- А что мы ему скажем?
   -- Вот то-то и оно! Что мы ему сказать можем?
   -- Ведь он думает, что княжна убита в Киеве?
   -- Да.
   -- А вы никому не говорили, откуда мы едем?
   -- Нет; я думал, что надо мне посоветоваться с вами.
   -- Лучше нам молчать обо всем этом. Сохрани Бог, если девушка вновь попадет в татарские или казацкие руки, тогда Скшетускому новое горе.
   -- Я головой ручаюсь, что Жендзян ее вызволит.
   -- И я охотно отдал бы свою, да беда теперь, словно чума, ходит по белу свету. Лучше будем молчать и надеяться на Бога.
  

Глава II

  
   Пан Володыевский и Заглоба застали в Збараже все коронные войска, готовые ударить по неприятелю. Там был и подчаший коронный, который пришел сюда из-под Константинова, и Лянцкоронский, каштелян каменецкий, и третий полководец, пан Фирлей из Домбровицы, каштелян белзкий, и пан Андрей Сераковский, писарь коронный, и пан Конецпольский, хорунжий, и пан Пшеимский, артиллерийский генерал, старый, опытный воин. С ними было десять тысяч квартового войска, не считая уже ранее прибывших в Збараж хоругвий князя Еремии.
   Пан Пшеимский на южной окраине города, за речкой Гнезной и двумя прудами устроил сильное укрепление иноземного образца -- укрепление почти неприступное, потому что взять его можно было только спереди, так как тыл защищался прудами, замком и речкой. В этом-то укреплении вожди и рассчитывали дать отпор Хмельницкому и задержать врага до тех пор, пока не подоспеет король с остальными силами и шляхетским ополчением. Но осуществим ли этот замысел, если принять во внимание военную мощь Хмельницкого? Многие сомневались и подкрепляли свои соображения вескими доводами, ссылаясь главным образом на положение дел в самом лагере. Прежде всего, между военачальниками существовала скрытая вражда. Все они не по своей воле пришли под Збараж, а лишь уступая требованию князя Еремии. Сначала они хотели держать оборону под Константиновой, но когда разошлась весть, что Еремия явится лично лишь в том случае, когда местом обороны будет избран Збараж, солдаты тотчас же заявили королевским полководцам, что хотят идти на Збараж и в другом месте драться не станут. Ни уговоры, ни устрашения -- ничто не помогало, и вожди вскоре поняли, что в случае дальнейшего давления все войска, начиная с лучших гусарских хоругвий до последнего солдата иноземных рот, оставят их и убегут под знамена Вишневецкого. Это было одним из многочисленных проявлений упадка военной дисциплины, явлением, порожденным бездарностью полководцев, несогласием их между собою, беспримерным страхом перед силою Хмельницкого и небывалыми дотоле поражениями, в особенности пилавецким.
   И вожди должны были двинуться под Збараж, где власть вопреки королевским указам волей-неволей должна была перейти из их рук в руки Вишневецкого, потому что войска желали повиноваться только ему одному, биться и умирать только под его командованием. Но вождя еще не было в Збараже, и беспокойство в войске все более возрастало, беспорядок увеличивался наравне с возникновением безотчетного страха. Уже всем было известно, что Хмельницкий и хан близко, и ведут они такую силу, равной которой люди не видели со времен Тамерлана. В лагерь, что ни день, слетались все более зловещие вести и лишали солдат мужества. Существовали опасения, как бы сразу все они не поддались панике вроде пилавецкой, что могло бы рассеять войска, которые заграждали Хмельницкому дорогу к сердцу республики. Вожди сами теряли голову.
   Их противоречивые распоряжения или вовсе не выполнялись, или выполнялись с неохотою. Несомненно, один только Еремия мог предотвратить погибель, висящую над лагерем, войском и страной.
   Пан Заглоба и Володыевский, прибывшие вместе с хоругвями Кушеля, сразу оказались в водовороте лагерной жизни. Едва они появились на площади, как были окружены любопытными товарищами. При виде пленных татар все как-то приободрились. "Татар побили! Татарские пленники! Бог даровал победу!" -- повторяли одни. -- "Татары близко и Бурлай с ними!" -- кричали другие. -- "К оружию! На валы!" Размеры победы Кушеля возрастали с каждой минутой. Кушель, не отвечая на сотни вопросов, пошел с реляцией на квартиру каштеляна бельского; Володыевский и Заглоба тоже всеми способами старались отвертеться от приветствий товарищей из русских хоругвий -- им не терпелось поскорее разыскать Скшетуского.
   Они нашли его в замке. С ним был старик Зацвилиховский, два ксендза-бернардина и пан Лонгинус Подбипента. Скшетуский, увидев друзей, слегка побледнел и опустил глаза: так много тяжелых воспоминаний всколыхнулось в нем при их появлении. Но все-таки он спокойно, даже радостно приветствовал их, расспрашивал, где были, и удовлетворился первым же более-менее правдоподобным ответом. Вместе с исчезновением княжны у него пропал всякий интерес к жизни, всякая надежда. Друзья, в свою очередь, ни словом не обмолвились о цели их поездки, хотя пан Лонгинус пытливо посматривал то на одного, то на другого, вздыхал и ерзал, желая обнаружить на их лицах хотя бы тень надежды. Пан Михал почти не выпускал Скшетуского из объятий; сердце его смягчалась при виде старого товарища, который пережил столько испытаний и утрат, что и жизнь ему опротивела.
   -- Вот и опять мы все вместе, -- сказал он. -- Тебе хорошо будет с нами. Война, по всем приметам, предстоит такая, какой еще не бывало, а вместе с нею и потеха сердцу солдатскому. Только бы Бог дал тебе здоровья, и ты еще не раз поведешь в бой гусаров.
   -- Бог возвратил мне здоровье, -- ответил Скшетуский, -- а сам я более ничего не хочу, кроме как служить отечеству.
   Он, и правда, был здоров, молодость и сила победили болезнь. Скорбь выжгла его душу, но тела осилить не могла. Он лишь сильно похудел, и лицо его приобрело желтовато-восковой цвет. На нем покоился прежний отпечаток суровости и сдержанного спокойствия, в черной бороде прибавилось серебряных нитей, но во всем остальном он ничем не отличался от иных людей, разве только тем, что вопреки солдатским обычаям избегал бесед, попоек и пиршеств, предпочитал общество монахов и разговоры о монастырской жизни. Впрочем, это нисколько не мешало ему деятельно заниматься службой.
   Разговор, между тем, перешел на самый жгучий вопрос -- на войну. Зацвилиховский расспрашивал о татарах и Бурлае, своем старом знакомом.
   -- Это великий воин, -- сказал он, -- и жаль, что теперь идет вместе с другими против отчизны. Мы с ним вместе служили под Хотином; мальчик он был еще, но уже и тогда подавал большие надежды.
   -- Ведь он из Заднепровья и начальствует над заднепровцами, -- сказал Скшетуский, -- как же случилось, что теперь он идет со стороны Каменца?
   -- Должно быть, Хмельницкий специально назначил ему зимовать там. Тугай-бей остался возле Днепра, а Тугай-бей с давних пор питает злобу к Бурлаю. Никто не мял так бока татарам, как Бурлай.
   -- А теперь он их соратник!
   -- Да, -- вздохнул Зацвилиховский, -- такие уж времена! Хмельницкий будет приглядывать, как бы они не погрызлись.
   -- А Хмельницкого вы когда ожидаете? -- спросил Володыевский.
   -- Со дня на день, а впрочем, кто его знает! Гетманы должны каждый день высылать разведочные отряды, но они этого не делают. Я едва упросил, чтобы Кушеля выслали на юг, а панов Пигловских на Чолганский Камень. Я и сам хотел идти, но тут все советы да советы... Говорят, отправят пана коронного писаря с несколькими хоругвями. Пусть спешат, а то будет поздно. Дай Бог, чтобы поскорей наш князь приехал, иначе такая же напасть стрясется, как под Пилавцем.
   -- Видел я этих солдат, когда мы через площадь проезжали, -- сказал Заглоба, -- и думаю, что среди них больше дряни, чем добрых молодцов. Шалопаи они, не годятся в товарищи нам. Мы-то всегда ценили славу выше жизни.
   -- Что вы толкуете? -- немного обиделся Зацвилиховский. -- Я не умаляю вашего мужества, хотя раньше был другого мнения, но и все собравшееся здесь рыцарство -- лучшие солдаты, каких когда-либо видела республика. Нужно только настоящего вождя! Пан Лянцкоронский -- хороший наездник, но какой же он вождь? Пан Фирлей стар, а что касается коронного подчашего, то этот вместе с князем Домиником Заславским составил себе репутацию под Пилавцем. Поэтому ничего удивительного нет в том, что их не хотят слушать. Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без надобности не станут губить. Вот и теперь. Вместо того, чтобы думать об осаде, они препираются о том, кто где стоять будет.
   -- Провиант заготовлен в достаточной ли степени? -- беспокойно спросил Заглоба.
   -- Да маловато, но с сеном и овсом еще хуже. Если осада протянется месяц, то лошадей придется кормить камнями.
   -- Время еще есть, -- сказал Володыевский.
   -- Так подите, скажите им. Повторяю: поскорей бы Бог послал князя!
   -- Не вы один вздыхаете о нем, -- перебил пан Лонгинус.
   -- Я знаю. Посмотрите на площадь. Все сидят на валах и с грустью поглядывают в сторону Старого Збаража, иной даже на колокольню влезет, а если кто крикнет: "Едет!", то все чуть с ума не сходят от радости. Не так жаждущий олень desiderat aquas {Жаждет воды (лат.)}, как мы его появления.
   Молитвы и желания всего рыцарства должны были скоро исполниться, хотя следующий день принес еще более тревожные известия. Восьмого июля, в четверг, над городом и вновь возведенными валами лагеря разразилась страшная гроза. Дождь лил как из ведра, часть земляных укреплений была уничтожена, Гнезна и оба пруда вышли из берегов. Вечером молния ударила в знамя пехотной хоругви Фирлея, несколько человек погибло, а древко знамени разнесло в щепы. Это сочли за злое предвестие, за проявление гнева Господня, тем более, что пан Фирлей был кальвинистом. Заглоба предложил выслать к нему депутацию с просьбой обратиться в лоно католической церкви, "ибо не может быть благословения Божия на войске, вождь которого пребывает в грехах, противных небу". Многие разделяли мнение шляхтича, и только уважение к особе каштеляна и булаве помешало отправить депутацию. Но боевой дух тем не менее упал еще больше. Буря бесилась без перерыва; валы, несмотря на свою каменную облицовку, размокли так, что пушки начинали тонуть в грязи. Пришлось подкладывать доски. В глубоких рвах вода поднялась выше человеческого роста. Ветер гнал на восток новые громады туч, которые, клубясь и со страшным грохотом сталкиваясь друг с другом, извергали на Збараж все свои запасы дождя, грома и молний. В лагере осталась только прислуга; все офицеры, начальники, гетманы, за исключением пана Лянцкоронского, укрылись в городе. Приди Хмельницкий вместе с бурей, он взял бы лагерь без боя.
   Наутро погода улучшилась, хотя дождь все еще шел. Только около шести часов пополудни ветер разогнал тучи, над лагерем засинело небо, а в стороне Старого Збаража загорелась яркая радуга, опираясь одним концом на Старый Збараж, другим на Черный лес; она играла и переливалась яркими цветами на фоне убегающих туч.
   И вновь надежда проснулась в людских сердцах. Рыцарство возвратилось в лагерь и карабкалось на раскисшие валы, чтобы полюбоваться на радугу. Начались толки, предположения, что предвещает эта радуга, как вдруг пан Володыевский, стоящий вместе со всеми над самым рвом, прикрыл свои рысьи глаза рукою и воскликнул:
   -- Войско выходит из-под радуги! Войско!
   Все двинулось, всколыхнулось... Слова: "Войско идет!" стрелою пролетели из одного конца лагеря в другой. Солдаты начали тесниться, толкать друг друга. Шум то усиливался, то затихал; все глаза с ожиданием устремились вдаль, все сердца забились тревогой и надеждой.
   А там, под семицветной аркой, что-то росло, выходило из туманной дали, приближалось, становилось видней... Вот показались знамена, значки, бунчуки... Глаза уже не могли ошибаться: то было войско.
   И вдруг один громовой крик вырвался из всех глоток, крик неописуемой радости:
   -- Еремия! Еремия! Еремия!
   Старыми солдатами овладело какое-то исступление. Одни бросились с валов, перебрались через ров и побежали по залитой водою равнине навстречу приближающимся полкам; иные смеялись, иные плакали и простирали к небу руки. Могло показаться, что осада уже снята, а Хмельницкий разбит наголову. Княжеские полки продвигались все ближе; теперь можно было уже рассмотреть цвет знамен и значков. Впереди, по заведенному порядку, шли легкие полки татар и валахов, за ними чужеземная пехота Махницкого, дальше артиллерия, драгуны и гусары. Лучи солнца играли на их доспехах, на концах поднятых копий. Скшетуский, стоящий на валу рядом с паном Лонгинусом, издали узнал свою хоругвь, и пожелтевшие его щеки покрылись легким румянцем; он глубоко вздохнул, как человек, сбросивший страшную тяжесть; ему вроде и полегчало. Приближалось время нечеловеческих испытаний, время сражений -- они-то лучше всего врачуют сердце и заставляют хоть на время забывать скорбь. Войска еще больше приблизились; теперь не более тысячи шагов отделяло их от лагеря. На валы вышли, и начальники -- пан Пшеимский, пан коронный хорунжий, пан староста красноставский, пан Корф и многие другие. Они также разделяли всеобщую радость, в особенности пан Лянцкоронский; более солдат; чем командир, но все же со страстью отдающийся драке, он указывал булавою в сторону Еремии и громко повторял:
   -- Вот наш истинный вождь, и я первый передаю ему свою власть.
   Княжеские солдаты начали вступать в лагерь. Их было всего только три тысячи человек, но зато это были победители под Погребищами, Немировом, Махновкой и Константиновом. За легкими полками с трудом въехала и артиллерия Вурцеля с двенадцатью орудиями. Князь приехал позже, после захода солнца. Все сбежались его встречать -- ни одной живой души в городе не осталось. Солдаты зажгли факелы и пучки лучин, теснились вокруг княжеского коня, хватали его за поводья, чтобы вдоволь наглядеться на героя. Восторг дошел до такой степени, что не только польские солдаты, но даже и чужеземные заявили, что будут бесплатно служить четверть года. Князя чуть не смяли, он не мог тронуть с места своего белого жеребца, а вокруг него раздавались неистовые приветствия.
   Вечер был тихий, погожий. На темном небе загорелись тысячи звезд. Когда к князю приблизился Лянцкоронский, чтоб вручить ему булаву, одна из звезд, сорвавшись с небесного свода и оставив после себя яркий след, скатилась в сторону Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий. "Это звезда Хмельницкого! -- кричали солдаты. -- Чудо! Чудо! Видимое предвестие!" -- "Виват Еремия -- победитель!" -- повторяли тысячи голосов. Каштелян каменецкий сделал знак, что хочет говорить, и все затихло.
   -- Король вручил мне булаву, -- сказал он, -- но я ее отдаю в более достойные руки, и первый готов подчиниться вашим приказам.
   -- И мы тоже! -- повторили два других вождя.
   Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку.
   -- Не я вручил вам эти булавы, и не мне забирать их обратно.
   -- Будьте же над тремя четвертым! -- сказал Фирлей.
   -- Виват Вишневецкий! Виват гетманы! -- кричало рыцарство. -- Умереть за них!
   В эту минуту княжеский конь поднял голову, встряхнул выкрашенной в пурпурный цвет гривою и громко заржал. Кони всего лагеря ответили ему ржанием.
   И это тоже было сочтено доброй приметой. Глаза солдат горели, сердца бились жаждой битвы, даже начальники разделяли всеобщий энтузиазм. Подчаший плакал и молился, каштелян и староста бряцали саблями.
   Никто не спал эту ночь в лагере, возгласы и крики продолжались до утра.
   На рассвете прибыл с рекогносцировки пан коронный писарь Сераковский и принес известие, что неприятель находится в пяти милях от лагеря. Его отряд имел столкновение с превосходящими силами татар; в схватке погибло несколько офицеров. Привезенные "языки" утверждали, что вскоре прибудут Хмельницкий и хан со всеми силами. День прошел в ожидании и приготовлениях к обороне. Князь, принявший без дальнейших колебаний командование на себя, осматривал войско, назначал каждому, где стоять, как защищаться и как приходить на помощь другим. В лагере воцарился превосходный дух; дисциплина вновь укрепилась, беспорядков как не бывало. К полудню все уже были на своих позициях. Стражи, расставленные перед лагерем, каждую минуту доносили, что делается вокруг. В окрестные деревушки были высланы люди забрать всю провизию, какая только отыщется. Солдаты на валах весело разговаривали и распевали песни, а ночь проводили у костров, с саблями в руках, как будто в ожидании неожиданного штурма.
   Действительно, на рассвете со стороны Вишневца что-то зачернело. Городские колокола забили тревогу, а в обозе протяжные голоса труб объявили, что неприятель близко. Пешие полки вышли на валы, кавалерия стояла готовой при первом знаке броситься в атаку, у пушек зажгли фитили.
   В эту самую минуту появился князь на своем белом коне. Он был в серебряных латах, но без шлема. На лице его не было и следа тревоги; напротив, глаза его смотрели бодро и весело.
   -- А вот и наши гости, господа! Вот и гости! -- повторял он, проезжая вдоль валов.
   Наступила тишина; слышно было, как ветер шелестит знаменами, обвивая их вокруг древков. Неприятель подошел так близко, что его уже можно было хорошо разглядеть.
   То была первая волна, но не сам Хмельницкий с ханом, передовой отряд из тридцати тысяч ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив полторы тысячи человек, высланных за провизией, они шли густой толпой от Вишневца, потом, вытянувшись в полумесяц, начали заходить с противоположной стороны, к Старому Збаражу.
   Князь, убедившись, что это был лишь отряд, приказал кавалерии выйти из окопов. Раздались голоса команды, и полки начали вылетать из-за валов, как пчелы из улья.
   Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было разглядеть с буздыганами в руках ротмистров, осматривающих хоругви и строящих их в боевом порядке; лошади весело фыркали. Наконец из общего строя выехали две хоругви княжеских татар и медленным шагом двинулись вперед. Первым скакал рыжий Вершул, с трудом сдерживая коня, который, как шальной, рвался навстречу врагу.
   Лазурь небес не омрачала ни одна тучка. День был на диво солнечный, светлый.
   В это же время со стороны Старого Збаража показался княжеский обоз, который не поспел прийти вовремя со всем войском и теперь опасался, как бы ордынцы не окружили его сразу. Так и случилось: полумесяц стремительно двинулся ему навстречу. Крики "Алла!" долетели до ушей стоящей на валах пехоты; хоругви Вершула также ринулись на помощь.
   Но полумесяц достиг обоза раньше и опоясал его, словно черной лентой, а одновременно с этим несколько тысяч татар с диким воем кинулись к Вершулу, стараясь окружить и его. Вот тут и можно было увидеть, сколь опытен Вершул и ловки его солдаты. Заметив, что его обходят справа и слева, он разделил свой отряд на три части. Неприятель вынужден был всею своею массою разворачиваться сообразно его маневрам, не имея возможности напасть сразу. Наконец, враги столкнулись грудь в грудь, но Вершул ударил в самое слабое место, разорвал линию татар и сразу оказался у них в тылу, но, не обратив внимания на это, вихрем помчался к обозу.
   Старые стратеги, глядя с валов, восклицали:
   -- Только княжеские офицеры могут так сражаться!
   Тем временем Вершул ударил острым клином в кольцо, окружающее обоз, пробил его, как стрела пробивает тело солдата, и в мгновение ока оказался в самой его середине. Теперь закипела отчаянная битва. Чудное зрелище! Обоз, точно подвижная крепость, выбрасывал длинные ленты дыма, изрыгал огонь, а вокруг роился человеческий муравейник, по краям которого носились кони без седоков: в середине -- шум, треск, грохот ружей. Как и кабан обороняется белыми зубами и не дается наседающим на него псам, так и обоз среди тучи татар оборонялся с отчаянием и надеждой на помощь, более значительную, чем отряд Вершула.
   Но вот на равнине запестрели красные колеты драгунов Кушеля и Володыевского, словно лепестки красных цветов, гонимые ветром. Вот и они доскакали до массы татар и погрузились в нее совсем... вот и ничего не видно, только свалка сделалась еще сильней. Солдаты на валах удивлялись, отчего князь не пошлет сразу большую помощь, но у князя были на это свои соображения. Он хотел всем показать, с какими людьми пришел он, закалить примером сердца солдат и подготовить их к еще большим опасностям.
   Огонь из табора ослабевал, значит, не было времени заряжать, или, может быть, ружейные стволы чересчур накалились, зато крики татар становились все сильней. Князь дал знак, и три хоругви -- одна его собственная под началом Скшетуского, другая старосты красноставского, третья королевская -- двинулись к обозу. Они ударили, сразу разорвали татарское кольцо, потом оттеснили его на равнину, погнали к лесу, разбили еще раз, и обоз, среди радостных криков и пушечных выстрелов, благополучно въехал в свои окопы.
   Однако татары, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан, не исчезли из вида, напротив, вскоре появились опять, окружили весь лагерь, занимая дороги и ближайшие деревушки, из которых тотчас же поднялись к небу столбы черного дыма. Множество татарских всадников приблизилось к самым окопам, а навстречу им из крепости высыпали княжеские и коронные солдаты.
   Вершул уже не мог принимать участия в обороне; раненный в голову при защите обоза, он лежал без движения в своей палатке, зато пан Володыевский, хотя весь и окровавленный, чувствовал себя неудовлетворенным и выскочил в числе первых. Схватки длились до вечера. Рыцари с валов смотрели на бой, как на красочное зрелище. Мундир пана Володыевского мелькал по всему полю. Скшетуский обратил на него внимание пана Лянцкоронского, а Заглоба, хотя пан Михал и не мог его слышать, поощрял его криками и только изредка обращался к стоящим поблизости солдатам:
   -- Посмотрите, господа! Это я его выучил действовать саблей. Хорошо! Отлично! Ей-Богу, он скоро со мной сравняется!
   Но солнце зашло, и бой подходил к концу. На поле остались лишь бездыханные тела людей и трупы лошадей. В городе зазвонили к вечерне.
   Ночь надвигалась медленно, но мрак разгоняло зарево пожаров вокруг. Горели Залостицы, Люблянки, Кретовицы, Вахловка -- вся окрестность пылала. Ночью дым казался красным, звезды бледно светились на розовом фоне неба. Стаи птиц из лесов, зарослей, с прудов с громкими криками поднимались и кружились в воздухе, освещенные пожаром, словно летучие огоньки. В лагере скот, пораженный невиданным зрелищем, издавал жалобное мычание.
   -- Не может быть, -- говорили между собою старые солдаты, -- чтобы один татарский отряд мог учинить столько пожаров; наверное, это приближается Хмельницкий с казаками и всею ордой.
   Гетмана ждали в эту ночь. Солдаты все до единого были на конях, народ усыпал крыши и башни. Все сердца бились неспокойно. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Тревожное ожидание тяготело над всем городом, крепостью и лагерем.
   Но ждать пришлось недолго. Ночь еще не наступила, как на горизонте показались первые шеренги татар и казаков, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные. Можно было подумать, что это все леса сорвались со своих корней и идут на Збараж. Напрасно глаза человека искали границы этих полчищ далеко, необозримо далеко чернели массы людей и лошадей, теряясь в дымке и зареве пожарищ Они шли, словно саранча, которая покрывает всю землю своим страшным, подвижным покровом. Наконец, за четверть мили от крепости, казаки остановились и начали разжигать костры.
   -- Видите костры? -- шептали солдаты. -- Они тянутся дальше, чем конь может проскакать без остановок.
   -- Иисус, Мария! -- сказал Заглоба Скшетускому. -- Вы знаете, что у меня сердце льва, что я не ведаю страха, но все-таки желал бы, чтоб их до утра черти прибрали. Ей-Богу, их уж чересчур много. И в долине Иосафата, пожалуй, такой толкотни не было. Скажите, пожалуйста, чего нужно этим злодеям? Чего всякий дурак не сидит дома, не справляет спокойно барщины? Чем мы виноваты, что нас Господь Бог сотворил панами, а их мужиками и приказал повиноваться нам? Тьфу! Меня злоба разбирает! Кроткий я человек, на все уступки согласный, но для них было бы лучше не доводить меня до каленья. Слишком много дали им воли, слишком много хлеба, вот они и расплодились, как мыши на гумне, а теперь аж на котов кидаются. Погодите ужо! Тут есть один коток, который прозывается князем Еремией, и другой, которого зовут Заглоба! Как вы думаете, пойдут они на переговоры? Если бы они изъявили покорность, то ведь можно было бы даровать им жизнь, а? Одно меня лишает покоя: достаточно ли в лагере провианта? А, черт возьми! Посмотрите: одни огни за теми огнями и дальше... все огни! Ах, чума бы на вас напала!
   -- Что вы тут толкуете о переговорах, -- сказал Скшетуский, -- если они думают, что мы находимся в их руках и завтра они возьмут нас?
   -- Но ведь не возьмут? Нет?
   -- Все в Божией власти. Во всяком случае, если здесь князь, им недешево это достанется.
   -- Как вы меня утешили. Мне вовсе нет дела, дешево или дорого, мне нужно, чтобы мы им совсем не доставались.
   -- Для настоящего солдата большая честь -- сознание, что он не зря отдает свою жизнь.
   -- Верно, верно... Провалиться бы им всем вместе с вашим утешением!
   К беседующим подошли пан Подбипента и Володыевский.
   -- Говорят, ордынцев и казаков полмиллиона, -- сказал литвин.
   -- Чтоб язык у вас отсох! -- воскликнул Заглоба. -- Хороша новость!
   -- При штурмах их легче бить, чем в поле, -- кротко заметил пан Лонгинус.
   -- Коль скоро наш князь и Хмельницкий столкнулись, -- сказал пан Михал, -- то и говорить нечего о мирных переговорах. Или пан, или пропал! Завтра будет решительный день!
   И он весело потер руки.
   Маленький рыцарь был прав. За время этой долгой войны два льва еще не становились друг против друга. Один громил гетманов и вождей, другой -- атаманов казацких, за тем и за другим следом шла победа, тот и другой были грозою неприятелю, но только теперь должно было решиться, на чью сторону при прямом столкновении склонится победа. Вишневецкий смотрел с окопов на сонмища татар и казаков, тщетно стараясь объять их взглядом, Хмельницкий поглядывал на замок и лагерь и думал про себя: "Там самый страшный враг мой; если одолею его, кто станет сопротивляться мне?".
   Легко было догадаться, что битва меж двумя этими полководцами будет долгая и ожесточенная, но исход ее едва ли подлежал сомнению. Князь Лубен и Вишневца стоял во главе пятнадцати тысяч человек, включая в это число и прислугу, за народным вождем шел весь люд степей от Азовского моря и Дона до устья Дуная. С ними шел хан во главе Крымской, Белгородской, Ногайской и Добруджской орд, шли низовцы и неисчислимые толпы черни, из степей, яров, городов, городков, деревень и хуторов и все те, что когда-то служили в панских или коронных полках; шли черкесы, валахи, силистрийские и румелийские турки, шли даже ватаги сербов и болгар. Казалось, это было новое переселение народов, которые бросили свои степные поселения и потянулись на запад, чтобы занять новые земли, создать новое государство.
   Таково было соотношение борющихся сил... горсть против тысяч, островок в сравнении с морем! Неудивительно, что не одно сердце билось тревогой и что не только этот город, но и вся республика смотрели на одинокий лагерь, окруженный тучами диких воинов, как на могилу рыцарей и великого их вождя.
   Так же думал и Хмельницкий, потому что, едва костры хорошенько разгорелись в его обозе, перед крепостью появился парламентер-казак с белым знаменем.
   Стража вышла и тотчас схватила его.
   -- От гетмана к князю Ереме, -- сказал он.
   Князь еще не слезал с коня и со спокойным лицом стоял на валу. Зарево отражалось в его глазах и розовыми бликами освещало его ввалившиеся щеки. Казак почувствовал некоторую робость несмотря на то, что был старым степным волком.
   -- Кто ты? -- спросил князь-воевода, вперившись в него своим спокойным взором.
   -- Я сотник Сокол... от гетмана.
   -- С чем ты пришел?
   Сотник начал отвешивать поклоны.
   -- Смилуйся, владыка! Что мне приказали, то я и должен сказать; я не виноват!
   -- Говори смело.
   -- Гетман приказал мне сказать, что прибыл в гости и завтра навестит вас в замке в Збараже.
   -- Скажи ему, что не завтра, а сегодня я даю пир в замке! -- ответил князь.
   Спустя час раздались салютные выстрелы пушек, радостные крики, и все окна замка осветились.
   Хан, услыхав пиршественные звуки, вышел из палатки в сопровождении брата Нуреддина, султана Галги, Тугай-бея и множества мурз, а потом послал за Хмельницким.
   Гетман, слегка подвыпивший, явился тотчас же и, отвешивая поклоны и прикладывая руку ко лбу, бороде и груди, ожидал вопроса.
   Хан долгое время глядел на замок, издали похожий на гигантский фонарь, и слегка покачивал головой, наконец, пригладив рукою редкую бороду, спросил, указывая на светящиеся окна:
   -- Гетман запорожский, что там такое?
   -- Могущественнейший царь! -- ответил Хмельницкий. -- То князь Еремия пирует.
   Хан задумался.
   -- Пирует?
   -- То завтрашние покойники веселятся сегодня, -- ответил Хмельницкий.
   С валов послышались новые выстрелы, загремели трубы, и разноголосые восклицания дошли до священных ушей хана.
   -- Нет Бога, кроме Аллаха, -- пробормотал он, -- львиное сердце в груди у этого гяура.
   И, помолчав немного, прибавил:
   -- Я бы предпочел быть с ним, а не с тобою. Хмельницкий задрожал. Дорого оплачивал он дружбу татар и
   до сих пор еще не был уверен в своем страшном союзнике. Один жест хана -- и все орды могли обратиться против казачества, которое тогда неминуемо бы погибло. Хмельницкий знал еще и то, что хан помогал ему единственно из-за добычи, даров, пленников и, почитая себя за настоящего монарха, в глубине души стыдился помогать бунтовщикам против короля, становиться на стороне какого-то "Хмеля" против Вишневецкого.
   Казацкий гетман часто напивался не только по привычке, но и от отчаяния.
   -- Великий государь, -- сказал он, -- Еремия твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он убитых мурз, как волков, развешивал на деревьях для устрашения, он хотел идти на Крым с огнем и мечом...
   -- А разве вы не творили бед в улусах?
   -- Я твой раб.
   Синие губы Тугай-бея начали дрожать; у него среди казаков находился смертельный враг, который когда-то вырезал поголовно его чамбул и чуть не схватил его самого. Имя его срывалось с языка Тугай-бея с неумолимою силою мстительных воспоминаний. Он не выдержал:
   -- Бурлай! Бурлай!
   -- Тугай-бей, -- поспешил Хмельницкий, -- вы с Бурлаем по мудрому приказу хана в прошлом году лили воду на мечи.
   Новый залп в замке прервал дальнейший разговор. Хан вытянул руки, как бы желая охватить ими Збараж, крепость и лагерь.
   -- Завтра это будет моим? -- спросил он у Хмельницкого.
   -- Завтра они умрут...
   И Хмельницкий вновь начал кланяться, считая разговор законченным. Хан плотнее закутался в своей меховой халат, потому что ночь стояла довольно прохладная, и пошел к своей палатке, повторяя:
   -- Нет Бога, кроме Аллаха!..
   Хмельницкий удалился тогда к своим и все ворчал дорогого:
   -- Я отдам тебе и замок, и город, и добычу, и пленников, только Ерема будет мой, а не твой, даже если бы мне пришлось заплатить за него жизнью.
   Костры мало-помалу начали гаснуть, понемногу умолкали голоса сотен тысяч людей, только кое-где раздастся звук пищалки или крик татарина, выгоняющего коней на ночное пастбище; но вскоре и эти звуки стихли, и глубокий сон объял несметные полчища татар и казаков.
   Только замок шумел и гремел, точно в нем справляли свадьбу.
   В польском лагере ожидали, что штурм начнется завтра. Действительно, с рассветом к окопам потянулись толпы черни, казаков, татар, точно темные тучи, ползущие по склону горы. Поляки, которые вчера напрасно старались сосчитать число неприятельских костров, теперь окаменели при виде этого моря голов. То еще не был настоящий штурм -- лишь осмотр поля, укреплений и всего польского лагеря. И как вспучившаяся морская волна, гонимая ветром, подойдет, поднимется, ударит с шумом о берег и отхлынет назад, так и казаки то набегали, то отступали и ударяли вновь, как бы испытывая силу отпора, как бы желая убедиться, не уничтожат ли они одним своим видом всякое присутствие духа в неприятеле, прежде чем разгромить эти стены.
   Пушки палили, ядра градом сыпались в польский лагерь, откуда отвечали тем же. На валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять упавший было дух войска. Ксендз Муховецкий нес на уровне глаз золотой сосуд, иногда поднимая его кверху; он шел под балдахином с закрытыми глазами, со спокойным аскетическим лицом. Его сопровождали два ксендза, а палки балдахина несли четверо шляхтичей, среди которых был и Заглоба, перед процессией девочка разбрасывала цветы. Процессия продвигалась вдоль валов; за нею следовали военачальники, и в солдатских сердцах вновь вселялась отвага. Ветер разносил запах курений, все головы благоговейно склонялись.
   Густой бас пушек вторил напевам священного гимна, время от времени над балдахином и ксендзами с ревом пролетит неприятельское ядро или, ударившись ниже, в вал, засыплет их землею, так что пан Заглоба съежится и прижмется к палке. В особенности им овладевал страх, когда процессия останавливалась. Тогда кругом воцаряется молчание, тогда слышно, как летят ядра, точно гигантские птицы; Заглоба все более и более краснеет, а ксендз Яскульский, старый солдат, не может сдержать себя, смотрит в поле и ворчит: "Капусту им сажать, а не из пушек стрелять!". Пушкари казаков, действительно, были очень плохи, и он не мог спокойно смотреть на такую неловкость и непроизводительную затрату пороха. Процессия дошла до другого конца валов, куда неприятель еще не нападал. Попробовав там и здесь, не удастся ли вызвать паники, татары и казаки вернулись к своим стоянкам и засели в них, не высылая наездников даже на турнир. Процессия Муховецкого укрепила-таки дух осажденных.
   Теперь стало ясно, что Хмельницкий ожидает лишь прибытия своего обоза. Его уверенность, что он возьмет крепость первым штурмом, была настолько велика, что он почти не предпринимал никаких осадных земляных работ. Обоз пришел на другой день и был расставлен телега к телеге в несколько десятков в ряд, в целую милю длиною, от Верняков до Дембины; с обозом пришли новые силы -- великолепная запорожская пехота, почти равная турецким янычарам.
   Достопамятный день, вторник 13 июля, прошел в лихорадочных приготовлениях с обеих сторон; теперь уже не было сомнения, что штурм неминуем: трубы, котлы и литавры с утра играли тревогу в казацком лагере, а среди татар гудел, как гром, большой священный бубен, так называемый балт... Спустился вечер, тихий, погожий; только с обоих прудов и Гнезны поднимался легкий туман, наконец, и первая звезда замигала на небе.
   В эту минуту шестьдесят казацких пушек заговорили в один голос, неисчислимые полки татар и казаков с криком бросились к валам, и штурм начался.
   Войска стояли на валах, и им казалось, что земля дрожит у них под ногами; самые старые солдаты не могли припомнить ничего подобного.
   -- Иисус, Мария! Что это? -- спросил Заглоба Скшетуского, стоящего с гусарами между двумя валами. -- Это не люди идут на нас.
   -- Точно вы не знаете: неприятель гонит перед собою волов, чтобы мы истратили на них первые выстрелы.
   Старый шляхтич покраснел, как бурак, глаза его чуть не выскочили из орбит, а из уст вырвалось одно слово, в котором заключались и гнев, и страх, и все, что в данную минуту могло волновать его душу:
   -- Негодяи!
   Волы, как бешеные, гонимые дикими полунагими чабанами, подпаливаемые факелами, обезумевшие со страху, опрометью бежали вперед с ужасающим ревом, то сбиваясь в кучу, то врассыпную, и приближались к окопам. Но Вурцель выпустил залп из пушек, дым затмил небо, напуганный скот совсем рассеялся, точно пораженный громом. Половина его пала, но неприятель по тушам убитых волов шел далее.
   Впереди, подгоняемые ударами копий и огнем из самопалов, бежали пленники с мешками песка, чтобы засыпать рвы. То были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели укрыться в крепости, молодые, старые, женщины. Они бежали с криком, плачем, простирая руки к небу и умоляя о пощаде. От этого воя волосы вставали дыбом, но сострадание исчезло в это время с лица земли: с одной стороны, казацкие копья кололи их спины, с другой -- ядра Вурцеля били несчастных, картечь рвала их на куски и пробивала глубокие борозды в их рядах, а они все бежали, скользили в крови, падали, поднимались и вновь бежали, потому что их гнала волна казацкая, казацкую -- турецкая, татарская.
   Ров в одну минуту наполнился телами, кровью, мешками с песком, и когда заполнился до краев, казаки с воем бросились через него. Полки шли один за другим; при вспышках выстрелов видно было старшин, загоняющих буздыганами на окопы новые отряды. Самое отборное воинство бросилось на войска Еремии; Хмельницкий знал, что именно там встретит наибольшее сопротивление. За куренями Сечи шли страшные переяславцы с Лободой, за ними Вороченко вел черкасский полк, Кулак-карвовский, Нечай-брацлавский, Степка-уманский, Мрозовецкий-корсунский, шли и кальничане, и могучий белоцерковский полк, численностью в пятнадцать тысяч, а с ним и сам Хмельницкий мчался в огонь, как огненный дьявол, подставляя широкую грудь пулям, с лицом льва, с глазами орла, в хаосе, дыме, среди резни и переполоха, все видящий, всем предводительствующий.
   За ними шли дикие донские казаки; далее черкесы со своими ножами; тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ним Субагази аккерманских татар, Курдлук смуглых астраханцев, вооруженных огромными луками и стрелами; они шли одни за другими так густо, что горячее дыхание идущих сзади обжигало спины передних.
   Сколько их пало, прежде чем они достигли рва, засыпанного телами пленников, кто расскажет, кто воспоет это? Но они дошли и перешли ров и начали карабкаться на валы. Казалось, что эта звездная ночь -- ночь светопреставления. Пушки, будучи не в состоянии разить тех, кто подошел уже совсем близко, изрыгали свой неустанный огонь на дальние шеренги. Гранаты, описывая огненные дуги, пролетали с адским хохотом, обращая ночь в ясный день. Немецкая и польская полевые пехоты, наравне со спешившимися княжескими драгунами, чуть не в упор косили запорожцев огнем и свинцом.
   Первые ряды казаков попытались было отступить, но, подпираемые с тылу, не смогли -- и умирали на месте. Ноги наступающих утопали в крови. Валы стали скользкими, осыпались под ногами, но казаки все карабкались по ним, падали и вновь лезли, окутанные дымом, черные от копоти, исколотые, изрубленные, но гордящиеся своими ранами и смертью. Местами дело дошло до холодного оружия. Некоторые так и пали с оскаленными зубами, с залитыми кровью лицами... Живые исступленно дрались на содрогающейся массе убитых и умирающих. Команд никто не слушал, стоял только общий страшный крик, который заглушал все: и выстрелы, и хрипенье раненых, и стоны, и шипенье гранат.
   И длилась эта гигантская беспощадная бойня уже много часов. Около вала вырос другой -- из тел и сдерживал натиск наступающих.
   Сечевых перебили почти всех; переяславский полк вповалку лежал возле вала; карвовский, брацлавский и уманский полки заметно поредели, но казаки все лезли, подпираемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. Однако в рядах нападающих уже началось замешательство, тогда как польская полевая пехота, немцы и драгуны до сих пор не отступили ни на пядь. Разъяренные, покрытые кровью, объятые опьянением боя, они рвались навстречу неприятелю, как кровожадные волки рвутся к стаду овец. И тогда Хмельницкий ударил вторично с остатками разбитых полков и со всею, еще не тронутою силою белоцерквян, татар, турок и черкесов.
   Пушки с окопов перестали греметь, гранаты не озаряли темноты, только ножи и сабли работали на всем протяжении вала. Наконец, и ружейная пальба смолкла. Мрак покрыл сражающихся.
   Ни один самый зоркий глаз не мог рассмотреть, что там творится, -- что-то копошилось в темноте, как огромное тело чудовища в предсмертных конвульсиях. Даже по возгласам нельзя было определить, что звучит в них -- торжество или отчаяние. По временам и они смолкали, и тогда слышался один ужасающий стон. Раздающийся словно бы отовсюду, он слышался из-под земли и с неба, разносился в воздухе, выше и выше, как будто души с этим стоном улетали с поля битвы.
   Но это были лишь краткие перерывы; после недолгого затишья шум и вой возобновлялись с удвоенной силой, вой становился еще более хриплым, еще более нечеловеческим.
   Вдруг раздались ружейные выстрелы. То Махницкий с остатками пехоты приходил на помощь утомленным войскам. В задних рядах запорожцев трубы заиграли отступление.
   Наступил перерыв, казацкие полки удалились от окопов и остановились под защитой собственных пушек; но не прошло и получаса, как Хмельницкий снова погнал их на штурм.
   Но в это время на валах показался на коне сам князь Еремия. Его нетрудно было узнать по знамени и гетманскому бунчуку, развевающимся над его головой, а перед ним несли несколько факелов, разгоняющих мрак своим кровавым светом. В него выстрелили несколько раз из пушек, но неопытные пушкари посылали ядра чересчур далеко, и он стоял спокойно и смотрел на приближающиеся тучи.
   Казаки замедлили шаг, точно очарованные этим зрелищем.
   -- Ерема! Ерема! -- тихим шепотом пролетело по рядам.
   Стоящий на валу в красных отсветах факелов грозный князь казался им каким-то сказочным великаном. Дрожь поневоле пробегала по утомленному телу, рука творила крестное знамение. А он все стоял.
   Вот он взмахнул золотой булавой, и зловещая стая гранат прошумела по воздуху и обрушилась в наступающие шеренги; полки свернулись, словно смертельно раненный змей; крик ужаса пролетел с одного конца колонны на другой.
   -- Вперед! Бегом! -- раздались голоса казацких полковников.
   Черная волна стремительно хлынула к валам, под которыми могла найти укрытие от гранат, но не успела преодолеть половины пути, как князь повернулся к западу и вновь махнул золотою булавой.
   По его знаку из просвета между прудом и валом показалась конница и в мгновение ока разлилась по краю рва; не только Хмельницкий, но и последний казак понял сразу, что дерзкий вождь решил бросить всю свою конницу во фланг неприятелю.
   В рядах казаков сигнальная труба заиграла отступление. "Лицом к коннице! Лицом к коннице!" -- раздались встревоженные команды. Одновременно с этим Хмельницкий пытался переменить строй своих войск и конницей же заслониться от конницы. Но было уже поздно. Прежде чем он успел установить свои ряды, княжеские хоругви сорвались с места и летели как на крыльях с криками "Бей, убивай!", с шелестом знамен, с бряцаньем металлического вооружения. Гусары устремили копья в неприятельскую стену и навалились на нее, как ураган, сметая и сокрушая все, что попадалось по пути. Никакая сила, никакие приказы, никакой вождь не могли уже удержать пешие полки, подвергшиеся такому натиску. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерквяне бросали самопалы, пищали, копья, сабли, косы, кистени и, прикрывая голову руками, бежали в страхе со звериным рычанием на стоящие в тылу отряды татар. Но татары встретили их дождем стрел, они бросились в сторону и бежали вдоль лагеря под огнем пехоты и пушек Вурцеля, устилая землю плотным слоем тел.
   А в это время дикий Тугай-бей, поддерживаемый Субагази и Урум-пашой, остервенело ударил по княжеским гусарам. Он и не рассчитывал сломить их, лишь хотел выиграть хоть немного времени, чтобы дать возможность силистрийцам и румелийским янычарам сформироваться в каре, а белоцерквянам опомниться от страха. Он кинулся в самую середину свалки и скакал сам в первом ряду не как полководец, а как простой солдат, наравне с другими. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям рыцарей, а их крики заглушили все остальные голоса. Но и татары не смогли выдержать. Сбитые с места, теснимые страшною тяжестью железных всадников к янычарам, они, однако, дрались с такою яростью, что движение гусаров, действительно, приостановилось. Тугай-бей поспевал повсюду, и ногайцы шли за ним, как волчата идут за волчицей.
   Уже крики "Алла!", доносящиеся с поля, показывали, что янычары построились в боевые порядки, когда на дикого Тугай-бея налетел Скшетуский и ударил его кончаром в лоб. Но, вероятно, к рыцарю не вернулись еще все силы после тяжкой болезни, или дамасский шлем ослабил удар -- кончар скользнул по голове и, ударившись плашмя, разлетелся в куски. Несмотря на это в глазах Тугай-бея потемнело, он покачнулся и упал на руки ногайцев, которые, подхватив своего вождя, стремительно отступили назад -- так густой туман исчезает от дуновения ветра. Теперь конница князя стояла лицом к лицу с янычарами и ватагами отуреченных сербов, которые вместе с янычарами образовывали могучий четырехугольник и медленно отступали к своему лагерю, обратившись к неприятелю фронтом, вооруженным стволами мушкетов, остриями копий и дротиков.
   На них, как вихрь, неслись панцирные драгунские хоругви, а впереди с шумом и посвистом летела гусарская хоругвь Скшетуского. Сам он мчался очертя голову в первой шеренге, а рядом с ним пан Лонгинус на своей лифляндской кобыле с кошмарным сорвиглавцем в руках.
   От одного конца четырехугольника до другого словно пробежала огненная лента, -- пули засвистали в ушах всадников, -- там раздался стон, тут лошадь свалилась наземь, линия всадников сгибается, но они летят вперед; вот они уже близко, вот янычары слышат тяжелое дыхание скачущих во весь опор коней... четырехугольник смыкается еще тесней и устремляет лес луков навстречу неприятелю. Сколько стрел в этой туче, столько рыцарей унесет смерть!
   Вдруг какой-то гусар-великан подскакивает вплотную к строю янычар... вот мелькают в воздухе поднятые копыта огромного, под стать наезднику коня, потом рыцарь и лошадь врезаются в самую гущу, сея вокруг себя смерть и опустошение.
   Как орел падает камнем на стаю белых лебедей, и те, сбившись боязливо в кучу, становятся добычею хищника, рвущего их когтями и клювом, так пан Лонгинус Подбипента, вломившись в среду неприятеля, свирепствовал со своим сорвиглавцем. Никакой ураган не делает таких опустошений в молодом и густом лесу, какие произвел этот рыцарь в рядах янычар. Он был страшен; фигура его приняла нечеловеческие размеры, кобыла превратилась в какого-то змия, изрыгающего пламя из ноздрей, а сорвиглавец троился в руках рыцаря. Кизляр-Бак, рослый ага, кинулся ему навстречу и пал, рассеченный пополам. Напрасно татарские витязи пытаются преградить ему дорогу, он мнет их, кидается туда, где толпа гуще, взмахивает мечом -- и все валится вокруг, словно колосья под серпом, слышны только стоны, гром ударов да храп адской кобылы.
   В это время железная конница со Скшетуским во главе хлынула через брешь, пробитую литвином; стороны четырехугольника треснули, как стены падающего дома, и массы янычар бросились врассыпную.
   Приспело время, чтобы ногайцы, как голодные юлки, снова вступили в битву, а с другой стороны Хмельницкий, собравший остатки белоцерковцев, поспешил на помощь янычарам, но момент был уже упущен. Казаки, татары, янычары бежали в величайшем беспорядке и панике к своему лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Конница преследовала их. Кто не погиб в бою, погибал теперь. Погоня оставила позади последние ряды убегающих, руки солдат онемели от ударов. Татары бросали оружие, знамена, шапки, даже одежду. Белые чалмы янычар, словно снежные хлопья, покрыли все поле. Вся гвардия Хмельницкого -- пехота, конница, артиллерия, вспомогательные татарские и турецкие отряды слились в одну бесформенную массу, потерявшуюся, ослепленную ужасом. Гусары, разбив пехоту и татар, сделали свое дело, теперь драгуны и легкая кавалерия соперничали друг с другом. Кушель и Володыевский творили чудеса храбрости. Кровь сплошь залила все поле битвы и брызгала во все стороны из-под конских копыт.
   Отступающие смогли перевести дух только среди телег своего обоза, когда трубы отозвали назад княжескую конницу.
   Рыцари возвращались с песнями и криками радости, считая по дороге трупы неприятелей. Но кто мог одним взглядом определить размеры поражения, кто мог сосчитать всех павших, когда у самых окопов тела лежали одно на другом "в человеческий рост вышиною"? Солдаты чуть не задыхались от смрада, идущего с поля боя. К счастью, со стороны прудов налетел сильный ветер и очистил воздух.
   Так закончилась первая встреча страшного "Еремы" с Хмельницким.
   Но штурм еще не был окончен. В то время, когда Вишневецкий отражал атаку на правом крыле, Бурлай на левом чуть не завладел окопами. Он во главе заднепровских воинов тихо обошел город и замок, добрался до восточного пруда и ударил по Фирлею. Венгерская пехота не устояла против натиска (около пруда валы еще не были насыпаны), и хорунжий отступил первым, а за ним и весь полк. Бурлай ворвался в середину обороны, и заднепровцы залили все неудержимым потоком. Крики победы достигли противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили небольшой отряд конницы, взяли несколько пушек и добирались уже до позиций каштеляна бельского, когда пан Пшеимский во главе нескольких немецких рот подоспел с помощью. Подхватив знамя, он бросился на неприятеля, немцы столкнулись с казаками. Закипела страшная рукопашная свалка, в которой бешеный натиск и численное превосходство полков Бурлая спорили с мужеством ветеранов тридцатилетней войны. Напрасно Бурлай, словно раненый кабан, бросался в самую гущу неприятеля. Ни презрение к смерти, с каким сражались казаки, ни их стойкость не могли удержать немцев, которые после получасовой борьбы вытеснили неприятеля за валы. Пан Пшеимский, весь залитый кровью, водрузил свое знамя на недоконченной насыпи.
   Положение Бурлая стало теперь отчаянным. Он должен был отступать тем же путем, каким пришел раньше, а Еремия, управившись на правом фланге, легко мог отрезать Бурлаю отступление.
   Правда, к Бурлаю пришел на помощь Мрозовецкий с корсунскими конными казаками, но одновременно показались гусары пана Конецпольского и возвращающийся после разгрома янычар Скшетуский.
   Одним ударом они разбили Бурлая, вот тогда-то и загорелась страшная резня. Казакам была отрезана дорога к обозу, оставалась одна свободная -- дорога к смерти. Некоторые, не прося о пощаде, собравшись кучками, отчаянно сопротивлялись, другие напрасно простирали руки к гусарам.
   Прискакал им на помощь Субагази, проявивший в тот день чудеса храбрости, но славный Марк Собский, староста красноставский, осадил его на месте, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что ему неоткуда ждать помощи, но старый полковник дорожил своей славой больше, чем жизнью, и потому не искал спасения. Другие скрывались во мраке, таились в неровностях почвы, проскальзывали меж конских копыт, он же сам искал врагов. От его руки пали пан Домбек, пан Русецкий, молодой львенок Аксак, прославившийся под Константиновом, и пан Савицкий, затем чуть ли не одним ударом Бурлай поверг на землю двух гусаров и, наконец, завидев какого-то пузатого шляхтича, перебегающего поле битвы с диким ревом, бросился на него.
   Пан Заглоба -- а это был он -- заревел от страха еще сильней и поворотил коня назад. Остаток волос на его голове встал дыбом, но все-таки он не потерял присутствия духа. Напротив, разные планы так и мелькали в его голове; он орал что было силы: "Господа! Кто в Бога верует!.." и вихрем мчался к более многочисленной группе гусар. Бурлай, в свою очередь, скакал ему наперерез. Пан Заглоба закрыл глаза и мысленно предавал душу свою Богу; он слышал за собою тяжелое дыхание вражеского коня, видел, что никто не бросается ему на помощь и никакая рука, за исключением его собственной, не вырвет его из пасти Бурлая.
   Но в последнюю минуту отчаяние и страх его вдруг сменились яростью; он зарычал так страшно, как никогда не рычал еще ни один тур, и, повернув коня на месте, набросился на своего противника.
   -- С Заглобой имеешь дело! -- крикнул он, нападая на него с поднятой саблей.
   Бурлай взглянул на него и опешил.
   Не имя поразило его, -- он никогда и не слышал его, -- но он узнал человека, которого как друга Богуна угощал недавно в Ямполе.
   Эта роковая минута изумления и сгубила мужественного вождя запорожцев; едва он успел опомниться, как Заглоба взмахнул саблей и одним ударом свалил его с коня.
   Происходило это на глазах всего войска. Радостным крикам гусаров отозвался вопль ужаса запорожцев, которые, увидев гибель старого черноморского льва, окончательно утратили остатки присутствия духа и погибали уже без сопротивления. Кого не успел спасти Субагази, те погибли все до одного, потому что в эту страшную ночь совсем не брали пленников.
   Субагази отступил к лагерю, преследуемый старостой красноставским и легкой кавалерией. Штурм был отбит по всей линии окопов, только под самым казацким лагерем еще свирепствовала посланная в погоню кавалерия.
   Крики радости и триумфа потрясли весь польский лагерь. Солдаты, покрытые кровью, пылью, черные от порохового дыма, с неуспокоившимися еще лицами, с горящими глазами, стояли, опершись на оружие, готовые вновь броситься в бой, если это потребуется. Но конница уже начинала возвращаться после своей кровавой жатвы; на поле битвы выехал сам князь, а с ним вожди -- пан Марк Собский, пан Пшеимский. Еремия медленно проезжал вдоль окопов.
   -- Да здравствует Еремия! -- кричало войско -- Да здравствует наш отец!
   Князь, без шлема, кланялся и поводил булавою на все стороны.
   -- Благодарствую! -- повторял он звучным, громким голосом. А за княжеской свитой восторженные солдаты с громкими
   возгласами несли на руках в лагерь пана Заглобу как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать крепких рук высоко подняли величественную фигуру героя, а герой, весь красный, взволнованный, размахивая руками для равновесия, кричал во всю глотку:
   -- А! Задал я ему перцу!.. Нарочно сделал вид, что бегу от него, чтобы приманить его поближе. Господа, ведь нужно же было дать пример младшим! Ради Бога, осторожней, вы меня уроните и разобьете. Держите крепче, тут есть что держать! Да и была же мне с ним работа! О, шельмы! Каждый мужик теперь со шляхтичем лезет равняться! Вот и досталось ему за это. Осторожней! Пустите, ну вас к черту!
   В это же время гетман запорожский, вернувшись в свой лагерь, рычал, как дикий раненый зверь, рвал свою одежду, царапал лицо. Атаманы и полковники, уцелевшие от погрома, в угрюмом молчании окружали его, не проронив ни слова утешения. А он совсем терял рассудок. Губы его покрылись пеной, он топал ногами и рвал на себе волосы.
   -- Где мои полки? Где казаки? -- повторял он хриплым голосом. -- Что скажет хан, что скажет Тугай-бей! Выдайте меня Еремии. Пусть он наденет на кол мою голову!
   Старшины молчали.
   -- Почему колдуньи предвещали мне победу? -- продолжал бушевать гетман. -- Перерезать горло ведьмам! Зачем они пророчили мне, что я возьму Ерему?
   Обычно, когда рыкание льва потрясало воздух, полковники молчали, но теперь, когда лев был повержен, и удача, казалось, совсем оставила его, -- это придало храбрости старшинам.
   -- С Еремией не совладаешь! -- угрюмо промолвил Степка.
   -- Сгубишь и нас, и себя! -- прибавил Мрозовецкий. Гетман, как тигр, подскочил к ним.
   -- А кто был под Желтыми Водами, кто под Корсунем, кто под Пилавцем?
   -- Ты! -- грубо сказал Воронченко. -- Но там Вишневецкого не было.
   Хмельницкий вновь схватился за чуб.
   -- Я обещал хану ночевать нынче в замке! -- выл он в отчаянии, но Кулак перебил его:
   -- Что ты обещал хану, за это ты отвечаешь головой! Смотри, как бы она с плеч не слетела... но нас-то на штурм не води, не губи рабов Божьих! Окружи ляхов валами, под пушки прикажи насыпать шанцы, иначе горе тебе.
   -- Горе тебе! -- повторило несколько голосов.
   -- Горе вам! -- ответил Хмельницкий.
   Так и толковали они. Кончилось тем, что Хмельницкий зашатался и упал на кучу овечьих шкур, покрытых коврами. Полковники стояли возле него с опущенными головами, и долго длилось молчание, наконец, гетман поднял голову и хрипло вскричал:
   -- Горилки!
   -- Ты не будешь пить! -- рявкнул Выховский. -- Хан пришлет за тобою.
   Хан сидел за милю от поля сражения, не ведая, что там делается. Ночь была тихая и теплая. Он сидел под навесом, окруженный муллами и агами, и в ожидании известий поглядывал на искрящееся звездами небо.
   Вдруг на взмыленном коне прискакал задыхающийся, весь забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, приблизившись к хану, начал бить поклоны, ожидая расспросов.
   -- Говори! -- сказал хан.
   Слова жгли огнем уста Субагази, но он не смел обойтись без обычных титулов.
   -- Могущественный хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, государь мудрый, государь счастливый, владыка древа, раскинувшегося от восхода до заката...
   Хан прервал его движением руки. Он видел кровь на лице Субагази, отчаяние и боль в его глазах и сказал:
   -- Говори скорей, Субагази: взят ли лагерь неверных?
   -- Бог не дал.
   -- Ляхи?
   -- Победили.
   -- Хмельницкий?
   -- Побит.
   -- Тугай-бей?
   -- Ранен.
   -- Нет Бога, кроме Аллаха! -- сказал хан. -- Сколько правоверных пошли в рай?
   Субагази поднял глаза кверху и указал окровавленной рукой на звездное небо.
   -- Сколько тех светил у стоп Аллаха, -- торжественно сказал он.
   Теперь лицо хана побагровело: гнев начинал завладевать им.
   -- Где тот пес, -- спросил он, -- который обещал мне, что мы будем ночевать в замке? Где та ядовитая змея, которую Аллах истопчет моею ногою? Пусть встанет здесь и отдаст отчет в своих лживых обещаниях.
   Несколько мурз тотчас же бросились за Хмельницким. Хан понемногу начинал успокаиваться.
   -- Субагази, на лице твоем кровь!
   -- То кровь неверных, -- ответил воин.
   -- Говори, как ты пролил ее, и услади наши уши мужеством сыновей Аллаха.
   Субагази начал подробно рассказывать о битве, прославляя мужество Тугай-бея, Галги и Нуреддина; он не промолчал и о Хмельницком, отдавая ему честь наравне с первыми, и приписывал поражение только воле Аллаха да ярости неверных.
   Одна подробность особенно поразила хана: это то, что в татар не стреляли в начале битвы, и княжеская конница ударила в них лишь тогда, когда они загородили дорогу.
   -- Аллах! Они не хотели войны со мною, -- сказал хан, -- но теперь уже поздно...
   Он был прав. Князь Еремия с начала битвы запретил стрелять в татар, желая вселить в солдат убеждение, что переговоры с ханом уже начаты и что орды толы" для видимости стоят на стороне казаков. Позже волей-неволей пришлось столкнуться и с татарами.
   Хан кивал головою, обдумывая, не лучше ли будет теперь обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг сам гетман предстал перед ним. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с поднятой головою, смело глядя в глаза хана.
   -- Приблизься, изменник, -- сказал хан.
   -- Приближается гетман казацкий и не изменник, а верный союзник, которому ты не только в случае удачи обещал помощь, -- ответил Хмельницкий.
   -- Иди, ночуй в замке, иди, вытащи за чуб ляхов из окопов, как ты обещал мне!
   -- Великий хан крымских орд! -- уверенно заговорил Хмельницкий. -- Ты могуч, и после султана сильней тебя нет на свете; ты мудр и силен, но можешь ли ты послать из лука стрелу под самые звезды или измерить глубину моря?
   Хан с удивлением посмотрел на него.
   -- Не можешь, -- все усиливая голос, продолжал Хмельницкий. -- Так и я не могу измерить всей гордости и самонадеянности Еремы! Мог ли я подумать, что он не испугается тебя, хан, что не смирится при виде тебя, что не ударит челом перед тобою, что он поднимет святотатственную руку на самого тебя, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобою, могучий монарх, как над последним из твоих мурз? Если б я смел так думать, я оскорбил бы тебя -- тебя, которого я так чту и люблю.
   -- Аллах! -- сказал хан, приходя все в большее изумление.
   -- Я тебе скажу только одно, -- продолжал уже с большей уверенностью в фигуре и голосе Хмельницкий, -- ты велик и могуч; от восхода до заката народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц пред твоею брадою; если ты не сотрешь его в прах, если не согнешь его дугою и не будешь по его спине взбираться на коня, то что же значат твоя слава, твое могущество? Все скажут, что один ляшский князь опозорил крымского царя и не получил возмездия, что он сильнее, могущественнее тебя...
   Наступило глухое молчание; мурзы, аги и муллы не спускали глаз с лица хана, удерживая дыхание, а он закрыл глаза и думал.
   Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.
   -- Ты сказал, -- наконец, промолвил хан. -- Я согну хребет Еремы, я по его спине буду садиться на коня, никто не скажет от восхода до заката, что один неверный пес опозорил меня.
   -- Аллах велик! -- в один голос закричали мурзы.
   Глаза Хмельницкого осветились радостью: одним махом он отвратил гибель, висевшую над его головою, и превратил сомнительного союзника в вернейшего друга.
   Этот лев умел в один миг обращаться в лисицу.
   Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят выроившиеся пчелы, пригретые весенним солнцем, а на месте битвы спали непробудным мертвым сном рыцари, пронзенные стрелами, проколотые копьями, изрубленные мечами. Взошел месяц и пошел обходом по этому полю смерти: там отразится в луже застывшей крови, здесь вырвет из мрака новые груды убитых, тихо сойдет с них и взберется на другие, заглянет в открытые мертвые глаза, осветит синие лица, обломки оружия, и лучи его станут бледней, точно от ужаса всего виденного. По полю мечутся в одиночку и небольшими группами какие-то зловещие фигуры -- то прислуга пришла обирать погибших: так шакалы приходят после львиной битвы. Но и их неведомый страх торопит и гонит прочь. Что-то жуткое, что-то таинственное было на этом поле, покрытом трупами, в этом покое и неподвижности недавно еще живых людей, в тихом согласии, в каком лежали рядом поляки, турки, татары и казаки. Иногда в зарослях зашумит ветер, а солдатам, стоящим на страже, кажется, что то людские души кружатся над телами. Говорили, что когда в Збараже пробило полночь, со всего поля, от валов до казацкого лагеря, будто бы с шумом поднялись в небо стаи каких-то птиц. Будто бы слышались неясные голоса, какие-то вздохи, стоны, от которых волосы на голове вставали дыбом. Те, которым суждено было лечь на поле брани, слуху которых были доступны неземные призывы, ясно слышали, как польские души взывали, отлетая: "Пред Тобою, Господь, слагаем наши прегрешения", а казацкие стонали: "Христос, Христос, помилуй!", ибо, полегшие в братоубийственной войне, они не могли прямо вознестись к престолу вечной славы; им суждено было лететь в земную даль, вместе с вихрем кружиться над обителью слез, и плакать, и стенать по ночам, покуда не вымолят у Христовых ног отпущения обоюдных грехов и забвения...
   Но человеческие сердца ожесточились еще сильнее, и ни один ангел примирения не пролетел над побоищем.
  

Глава III

  
   Наутро, прежде чем солнце разлило свой золотистый свет, в польском обозе вырос у е: -- Вот видишь, разве я не говорил тебе, что твоя красота отняла у него и язык, и рассудок.
   -- Вы бы лучше легли спать, -- сказал, смутившись, рыцарь и стал шевелить усиками, точно заяц, который хочет придать себе храбрости.
   Но старый шляхтич был прав. Необыкновенная красота княжны точно отуманила маленького рыцаря. Он смотрел на нее, смотрел и спрашивал в душе: неужели возможно, чтобы такая красавица существовала на земле? В жизни своей он много видел красавиц: красивы были панна Анна и панна Барбара Збараские, поразительно красива была и Анна Божобогатая, и Скоропадская, но ни одна из них не могла сравниться с этим дивным степным цветком. В присутствии тех женщин пан Володыевский был весел и разговорчив, а теперь, когда он смотрел на ее бархатные глаза, сладостные и томные, на эти шелковые ресницы, тень которых падала на щеки, на эти рассыпавшиеся по плечам волосы, на стройную фигуру, на выпуклую, слегка волнующуюся от дыхания грудь, от которой веяло сладостным теплом, -- он действительно немел и, что еще хуже, сам себе казался неловким, глупым, а главное, маленьким до смешного. "Это княжна, а я мальчишка!" -- думал он с некоторой горечью, и ему очень хотелось, чтобы случилось какое-нибудь приключение, чтобы из темноты показался какой-нибудь великан, ибо лишь тогда бедный Володыевский мог бы показать, что он не такой маленький, как кажется. Его раздражало и то, что Заглоба -- очевидно, довольный тем, что его "дочурка" так привлекает взоры людей, -- ежеминутно откашливался и уже начинал подшучивать и странно моргать глазами.
   А тем временем княжна сидела у костра, освещенная его розовым пламенем и бледным светом луны, нежная, спокойная и еще более прекрасная.
   -- Признайтесь, пане Володыевский, -- говорил на следующий день утром Заглоба, когда они на минуту остались одни, -- что другой такой красавицы не сыскать во всей Речи Посполитой. Если вы мне покажете такую другую, то я позволю вам назвать меня дураком.
   -- Я этого не отрицаю, -- ответил маленький рыцарь. -- Это действительно такая красавица, какой я еще никогда не видывал, ибо даже те статуи богинь, которые мы видели во дворце Казановских, не могут идти с ней в сравнение. Теперь меня не удивляет, что лучшие рыцари дерутся из-за нее, ибо правда она того стоит.
   -- А что? А что? -- говорил Заглоба. -- Ей-богу, неизвестно, когда она красивее: утром или вечером! Всегда она прекрасна, как роза. Я ведь вам рассказывал, что и я был когда-то необыкновенно красив, -- но и тогда по красоте я должен был бы ей уступить, хотя иные говорят, что она поразительно на меня похожа.
   -- Пошли вы к черту! -- крикнул маленький рыцарь. -- Вот еще что выдумали!
   -- Не сердись, пан Михал, нечего брови хмурить. Ты смотришь на нее, как козел на капусту, а между тем все морщишься: голову даю, что тебя обуревает страсть, но она не про тебя писана!
   -- Как вам, ваць-пане, не стыдно, -- сказал Володыевский, -- на старости лет говорить такие глупости!
   -- Так почему же ты хмуришься?
   -- Вот вам кажется, будто все дурное пронеслось, как птица в воздухе, и что мы уже в полной безопасности. Между тем нам надо пораздумать хорошенько, как бы избегнуть одного, миновать другое. Нас ожидает еще очень большой путь, и бог знает что может случиться с нами, ибо местность, в которую мы едем, наверное, до сих пор в огне.
   -- Когда я похитил княжну из Розлог, было хуже, так как за нами гнались сзади, а впереди был бунт, но все же мне удалось пройти через всю Украину, точно через пламя, и достигнуть Бара. Для чего же у нас голова на плечах? В самом худшем случае мы уж не так далеко до Каменца.
   -- Да, но туркам и татарам до него также недалеко.
   -- Что вы мне говорите!
   -- Говорю то, что есть, и что стоит об этом подумать. Нам лучше будет миновать Каменец и идти к Бару, так как казаки относятся с уважением к перначам; с чернью мы справимся, но если нас заметит хоть один татарин, все пропало! Я давно знаю их и сумею нестись впереди чамбула вместе с птицами и волками, но если бы мы наткнулись прямо на чамбул, то и я ничего не мог бы поделать.
   -- В таком случае пойдем на Бар или в окрестности Бара, пусть этих каме-нецких татар и черемисов чума передушит! Вы, верно, не знаете, что Жендзян взял у Бурлая пернач. Мы всюду между казаками пройдем свободно, даже с песнями! Самые худшие пустыни мы уже проехали, теперь мы вступаем в населенный край. Надо подумать и о том, чтобы останавливаться на хуторах к вечеру, это будет удобнее и приличнее для княжны. Но, мне кажется, пан Михал, что вы видите все в черном свете. Черт возьми, чтобы таких три молодца, как мы, не сумели управиться в степи! Соединим нашу хитрость с вашей саблей, и вперед! Нам не остается ничего лучшего. У Жендзяна есть пернач Бурлая, это главное, ибо теперь Бурлай правит всей Подолией. Нам нужно лишь перейти Бар, а там уж стоят полки Ланцкоронского. Не будем терять времени. Вперед!
   Путники не теряли времени и во весь дух неслись к северо-западу. Вскоре они вступили в более населенный край, так что по вечерам нетрудно было найти хутора или деревни, в которых они останавливались на ночлег, но утренние румяные зори всегда заставали их на конях, в пути. К счастью, лето было сухое, дни знойные, ночи росистые, и по утрам вся степь серебрилась, точно от инея. Воды в реках было немного, и потому наши путники переезжали их без труда. Подвигаясь некоторое время вдоль и вверх по Лозовой, они остановились на более продолжительный отдых в Шаргороде, где стоял один из казацких полков, бывший в числе других под командой Бурлая. Там они застали его послов и, между прочим, сотника Куну, которого видели на пиру у Бурлая. Сотник немного удивился, что они не едут на Брацлав, Рай-город и Сквиру в Киев, но у него ни на минуту не было подозрения, тем более что Заглоба объяснил ему, что они не поехали по этой дороге из боязни наткнуться на татар, которые намеревались идти со стороны Днепра. Куна говорил им, что Бурлай послал его в полк объявить поход и что сам он не сегодня завтра направится в Шаргород со всеми войсками, которые стоят теперь в Ямполе, и с буджакскими татарами, откуда тотчас двинется дальше.
   К Бурлаю прибыли гонцы от Хмельницкого с вестью, что началась война, и с приказом всем полякам идти на Волынь. Бурлай уже давно хотел идти на Бар и только ждал татар, так как под Баром дела восставших шли не очень удачно. Ланцкоронский разгромил значительные отряды мятежников, взял город и в замке поставил гарнизон. Там на поле брани пало несколько тысяч казаков, и за них-то и хотел старый Бурлай отомстить или по крайней мере отнять замок.
   Куна, однако, говорил, что последние приказы Хмельницкого относительно движения на Волынь помешали осуществить этот план и что теперь казаки не будут осаждать Бар, разве что очень будут на этом настаивать татары.
   -- А что, пане Володыевский, -- говорил на следующий день Заглоба, -- перед нами Бар, и я мог бы второй раз спрятать там княжну, но черт его возьми! Теперь я уже не верю ни Бару, ни какой другой крепости с тех пор, как оказалось, что у неприятеля больше пушек, чем в наших войсках. Меня все же очень беспокоит, что около нас собираются тучи.
   -- Не только собираются тучи, -- ответил рыцарь, -- но вслед за нами несется буря -- татары и Бурлай, который, если он нас догонит, будет очень удивлен, что мы едем не в Киев, а в противоположную сторону.
   -- И он готов указать нам иную дорогу. Пусть же сначала черт ему покажет, по какой дороге можно скорее всего попасть в ад! Пан Михал, условимся так: я буду за всех вас действовать с запорожцами и чернью, а с татарами -- вы.
   -- Вам, конечно, легче будет с казаками, которые принимают нас за своих, -- ответил рыцарь. -- Что же касается татар, то единственный теперь совет -- убегать как можно скорее, чтобы, пока еще есть время, ускользнуть из западни. Лошади у нас хорошие, но, если что случится, купим еще по дороге, чтобы были свежие.
   -- На это хватит кошелька Лонгина Подбипенты, а если не хватит, то возьмем у Жендзяна те деньги, которые дал ему Бурлай, а теперь вперед.
   И они ехали еще скорее, так что бока лошадей покрылись пеной, которая, точно нежные хлопья, падала на траву. Проехали Дерлу и Лядаву. В Барке Володыевский купил новых лошадей, но не оставил старых, которых получил в дар от Бурлая, так как они были очень хорошей породы. Теперь они все более и более сокращали время на отдых и ночлег. Здоровье всех было в отличном состоянии, и даже княжна, хотя и утомленная дорогой, чувствовала, что у нее с каждым днем прибывают силы. В яре она вела замкнутую жизнь и почти не выходила из своей золоченой комнаты, не желая встречаться с бесстыдной Горпиной и слушать ее разговоры и уговоры, -- теперь же свежий степной воздух вернул ей здоровье. Щеки ее зарумянились, и хотя лицо ее покрылось загаром, но зато в глазах появился блеск, и когда по временам ветер развевал ее волосы, можно было подумать, что это цыганка или прелестная колдунья, или цыганская королевна едет по степи, и перед нею цветы, а за нею рыцари.
   Пан Володыевский мало-помалу освоился с ее необыкновенной красотой, а так как путешествие их сближало, он постепенно привык к ней. Он стал опять весел, разговорчив, и часто, едучи возле нее, рассказывал о Лубнах, особенно о своей дружбе со Скшетуским, так как заметил, что она с удовольствием слушает это, иногда же дразнил ее, говоря:
   -- Я -- друг Богуна и везу вас к нему.
   А она точно от страха складывала с умоляющим видом руки и сладостным голосом просила:
   -- Не делайте этого, милый рыцарь, лучше сразу отрубите мне голову.
   -- О нет, нельзя! Я сделаю так, как сказал, -- отвечал свирепый рыцарь.
   -- Рубите! -- повторила княжна, закрывая свои прелестные глаза и протягивая к нему шею.
   В такие минуты у маленького рыцаря по спине пробегали мурашки. "Эта девушка ударяет мне в голову, как вино, -- думал он, -- но я не упьюсь им, оно чужое". И честный пан Михал только вздрагивал и отъезжал в сторону. Но лишь только рыцарь погружался с конем в высокие травы, тотчас мурашки исчезали и все его внимание обращалось на дорогу: безопасна ли она, и не предстоит ли какого-нибудь приключения. Тогда он подымался на стременах, присматривался и прислушивался, как татарин, который в Диких Полях рыщет среди бурьяна.
   Заглоба был в самом веселом настроении.
   -- Теперь нам легче удирать, -- говорил он, -- чем тогда, около Каганлыка, когда мы должны были бежать пешком, как собаки, высунув язык. У меня тогда так высох язык, что я мог бы им строгать дерево, а нынче, слава богу, и отдыхаем ночью, и есть чем горло промочить.
   -- А помните, как вы меня на руках переносили через воду? -- спросила Елена.
   -- Даст бог, и ты дождешься того, что будешь носить кого-нибудь на руках! Об этом позаботится Скшетуский.
   Жендзян засмеялся.
   -- Прошу вас, перестаньте! -- прошептала княжна, краснея и опуская глаза.
   Так вот они беседовали в степи, чтобы сократить время в дороге. Наконец за Барком и Ялтушковом они въехали в край, только что разоренный войной. Там до сих пор рыскали вооруженные отряды мятежников, и там же еще недавно Ланцкоронский жег и рубил головы, ибо только дней десять тому назад отступил к Збаражу. Наши путники узнали от местных жителей, что Хмельницкий и хан со всеми войсками идут на ляхов или, вернее, на полковников, полки которых бунтуют и не хотят служить иначе как под командой Вишневецкого. Все притом предсказывали, что теперь, когда батька Хмельницкий столкнется с Еремой, то погибнут либо ляхи, либо казаки. Тем временем вся страна была точно в огне. Все жители хватались за оружие и тянулись на север, чтобы присоединиться к Хмельницкому. С низовьев Днестра двигался Бурлай со всем своим войском, а по дороге к нему присоединялись разные полки, стоявшие в городах и селениях, так как всюду были посланы приказы. И вот шли отдельные сотни, отряды, полки, а за ними волнами плелась необученная чернь, вооруженная цепами, вилами, ножами и пиками. Здесь были конюхи, пасечники, чабаны, дикие рыбаки из днестровских камышей и охотники из дремучих лесов. Деревни, посады и города опустели. В трех воеводствах остались в селениях только старые бабы да дети, так как даже молодицы ушли за своими молодцами на ляхов. С востока, точно зловещая буря, приближался с главными силами Хмельницкий, разоряя по дороге замки, города и убивая тех, кто остался в живых от прежних разгромов.
   Миновав Бар, полный грустных для княжны воспоминаний, наши путники поехали по дороге, ведущей на Летичев и Проскуров до Тарнополя и далее до Львова. Здесь им все чаще встречались то военные обозы, то пешие и конные казацкие отряды, то несметные стада волов, поднимавшие облака пыли, которых гнали для прокормления татарских и казацких войск. Дорога становилась теперь опасной, так как их то и дело спрашивали: кто они, откуда и куда едут. Заглоба им показывал пернач Бурлая и говорил:
   -- Мы послы Бурлая, везем Богуну молодицу.
   При виде пернача грозного полковника казаки обыкновенно расступались, тем более что каждый из них понимал, что если Богун жив, то он, наверное, где-нибудь около Збаража и Константинова. Но гораздо труднее было путникам с чернью, с отрядами диких невежественных пастухов, пьяных и не имеющих почти никакого понятия о перначах и знаках, выдаваемых казацкими полковниками для безопасного проезда. Если бы не Елена, эти полудикие люди считали бы Заглобу, Володыевского и Жендзяна за своих и за старших, так иногда и бывало, но княжна всюду обращала на себя внимание тем, что была женщиной, и к тому же необыкновенно красивой, оттого и возникали опасности, которые с величайшим трудом приходилось преодолевать.
   Поэтому Заглоба иногда показывал пернач, а Володыевский -- саблю, и ему не одного из пристававших приходилось зарубить до смерти. Несколько раз великолепные скакуны Бурлая спасали их от опасности. Таким образом, путешествие, столь благополучное вначале, с каждым днем становилось все труднее для Елены, и хотя она по природе была храбрая, но от постоянной тревоги и бессонницы стала недомогать и на самом деле казалась пленницей, которую против воли везли в неприятельский стан. Заглоба потел, придумывал все новые фортели, которые маленький рыцарь тотчас приводил в исполнение, и оба они утешали княжну как могли.
   -- Только бы проехать еще эту местность, -- говорил маленький рыцарь, -- и достигнуть Збаража, пока Хмельницкий и татары не займут его окрестностей.
   По дороге Володыевский узнал, что польские войска сосредоточились в Збараже и намерены в нем защищаться, а потому путники направились туда в надежде, что князь Еремия присоединится к войскам со своей дивизией, тем более что часть его сил, и значительная притом, обыкновенно находилась в Збараже.
   Между тем добрались до Проскурова. На дороге уже реже попадались мятежники, так как в десяти милях пути начиналась местность, занятая польскими войсками, и потому казацкие шайки не осмеливались проникнуть туда, ибо предпочитали ждать на безопасном расстоянии прихода Бур-лая с одной и Хмельницкого с другой стороны.
   -- Осталось только десять миль! -- говорил Заглоба, потирая руки. -- Только бы нам добраться до первого полка, а там уж мы в безопасности доедем до Збаража.
   Но Володыевский решил запастись в Проскурове свежими лошадьми, так как лошади, купленные в Барке, уже никуда не годились, а скакунов Бурлая надо было беречь на черный день. Предосторожность эта была необходима особенно, когда пронеслась весть, что Хмельницкий уже под Константиновом, а хан со всеми ордами идет со стороны Пилавиц.
   -- Мы с княжной останемся здесь, под городом, нам лучше не показываться на рынке, -- сказал маленький рыцарь Заглобе, когда они остановились в версте от города, около какой-то пустой хаты, -- а вы ступайте и спросите у мещан, нет ли у них лошадей на продажу или в обмен. Хотя уже вечер, но мы двинемся в путь и пробудем в пути всю ночь.
   -- Я скоро вернусь, -- проговорил Заглоба.
   И он тотчас поехал в город. Володыевский приказал Жендзяну немного распустить подпруги седел, чтобы лошади могли передохнуть, а сам ввел княжну в избу и попросил ее, чтобы она для подкрепления сил выпила вина и немного вздремнула.
   -- Мне хочется проехать эти десять миль до зари, -- сказал он Елене, -- а там уж мы все отдохнем.
   Но лишь только он принес баклаги с вином и припасы, как перед избой раздался лошадиный топот.
   Маленький рыцарь взглянул в окно.
   -- Пан Заглоба уже вернулся, -- проговорил он, -- очевидно, не нашел лошадей.
   В эту минуту с шумом распахнулась дверь избы и показался Заглоба, бледный, посиневший, вспотевший, запыхавшийся.
   -- На коней! -- крикнул он.
   Володыевский был опытный воин и в подобных случаях не терял времени на расспросы, не терял его даже на спасение баклаги с вином (которую все же успел схватить Заглоба) и как можно скорее вывел княжну на двор, посадил на лошадь, быстро осмотрел подпруги и сказал:
   -- Вперед!
   Вскоре в темноте наступившего вечера исчезли, точно привидения, всадники и лошади.
   Путники мчались без отдыха. И лишь когда от города их отделяли верст семь и когда стало так темно, что всякая погоня становилась невозможной, Володыевский приблизился к Заглобе и спросил:
   -- Что случилось?
   -- Подожди, пан Михал... Подожди! Я страшно запыхался, ног под собой не чувствую... Ух!
   -- Но что же там было?
   -- Черт собственной персоной, уверяю вас, черт или дракон, у которого, если отрубить одну голову, отрастает другая.
   -- Да говорите же яснее!
   -- Я видел на рынке Богуна.
   -- У вас, верно, белая горячка?
   -- Я видел его на рынке, а с ним пять или шесть человек, не мог сосчитать, так как у меня ноги отнялись... Они держали факелы. Мне кажется, что какой-то черт становится нам поперек дороги, а теперь я совершенно потерял надежду на счастливое окончание нашего дела... Бессмертен он, этот дьявол, что ли? Не говорите о нем Елене. О боже! Вы его зарубили, Жендзян его выдал, а между тем он жив, свободен и становится нам поперек дороги. О боже, боже! Уверяю вас, пан Михал, что я предпочел бы скорее увидеть на кладбище привидение, чем его. Черт возьми! Почему-то я всюду первый встречаюсь с ним!.. Собаке в глотку такое счастье! Разве на свете нет других людей? Пусть они встречаются с ним! Так нет же -- всегда я и я!
   -- А он видел вас?
   -- Если бы он меня видел, то вы бы меня не видели! Этого еще только недоставало!
   -- Важно было бы знать, -- заметил Володыевский, -- гонится ли он за нами или же едет в Валадынку к Горпине в надежде, что по дороге поймает нас.
   -- Мне кажется, что он едет в Валадынку.
   -- Должно быть, так. Значит, мы едем в одну сторону, а он в другую, и теперь нас отделяет от него расстояние в милю или, пожалуй, в две, а через час будет пять миль. Пока он узнает о нас и вернется, мы будем в Жолкве, а не только в Збараже.
   -- В самом деле? Ну, слава богу! Вы точно приложили мне пластырь к ранам. Но скажите, пожалуйста, каким образом Богун на свободе, если Жендзян выдал его влодавскому коменданту?
   -- Он, верно, бежал!
   -- В таком случае этому коменданту следует снести голову. Жендзян, эй Жендзян!
   -- Что вам угодно? -- спросил Жендзян, сдерживая лошадь.
   -- Кому ты выдал Богуна?
   -- Пану Реговскому.
   -- А кто же этот пан Реговский?
   -- Поручик королевского панцирного полка.
   -- А чтоб тебя! -- проговорил Володыевский. -- Да разве вы не помните, что Подбипента рассказывал нам о вражде Реговского к Скшетускому? Ведь Реговский -- родственник Лаща, которого оскорбил Скшетуский, а потому он питает ненависть к нашему другу.
   -- Теперь я понимаю, понимаю, -- воскликнул Заглоба. -- Онто, наверное, назло Скшетускому и выпустил Богуна! Но это уголовное преступление и пахнет виселицей. Я первый донесу.
   -- Дай бог только с ним встретиться, -- пробормотал Володыевский, -- уж мы в суд не пойдем.
   Жендзян до сих пор не знал, в чем дело, так как после ответа, данного Заглобе, он ехал впереди, возле Елены.
   Теперь путники ехали не спеша. Взошла луна, мгла рассеялась, а ночь была ясная. Володыевский погрузился в задумчивость. Заглоба некоторое время все еще беспокоился, но спустя немного времени проговорил:
   -- Задал бы Богун и Жендзяну, если бы захватил его!
   -- Скажите ему эту новость, попугайте его, а я тем временем поеду возле княжны, -- ответил маленький рыцарь.
   -- Хорошо! Эй, Жендзян!
   -- Что такое? -- спросил юноша, останавливая своего коня.
   Заглоба поравнялся с ним и с минуту молчал, ожидая, пока Володыевский и княжна отдалятся, и наконец сказал:
   -- Знаешь, что случилось?
   -- Не знаю.
   -- Комендант Реговский выпустил Богуна на свободу. Я видел его в Проскурове.
   -- В Проскурове? Теперь? -- спросил Жендзян.
   -- Теперь. А что, с лошади падаешь?
   Лучи месяца падали прямо на полное лицо юноши, и Заглоба не заметил на нем испуга, наоборот, он с удивлением увидел ту жестокость, почти зверскую ненависть, которая была на лице Жендзяна, когда он убивал Горпину.
   -- Да ты разве не боишься Богуна? -- спросил старый шляхтич.
   -- Если пан Реговский его выпустил, -- ответил юноша, -- то мне придется самому сызнова искать случая, чтобы отомстить ему за мою обиду и позор. Я ему не прощу, так как поклялся, -- и если бы теперь не надо было везти княжну, я тотчас же поехал бы вслед за ним...
   "Ого! -- подумал Заглоба. -- Хорошо, что я этого юнца ничем не обидел".
   Потом он погнал коня и через минуту поравнялся с княжной и Володыевским. Через час они переправились через Медведевку и въехали в лес, тянувшийся от самого берега реки двумя черными стенами по обеим сторонам дороги.
   -- Я хорошо знаю эту местность, -- сказал Заглоба. -- Скоро лес кончится, за ним около двух верст тянется поле, через которое идет дорога из Черного Острова, а потом опять начнется лес, который еще больше этого и тянется вплоть до Матчина. Даст бог, в Матчине мы застанем уже польские полки.
   -- Пора уж, чтобы пришло спасение, -- пробормотал Володыевский. Некоторое время все молча ехали по дороге, освещенной луной.
   -- Два волка перешли через дорогу! -- сказала вдруг Елена.
   -- Вижу, -- ответил Володыевский, -- а вот третий. Действительно, серая тень промелькнула шагах в пятидесяти от всадников.
   -- Вот четвертый! -- воскликнула княжна.
   -- Нет, это серна; смотрите: две, три!
   -- Что за черт! -- крикнул Заглоба. -- Серны преследуют волков! Я вижу, свет перевернулся вверх ногами.
   -- Едемте скорее, -- сказал тревожным голосом Володыевский. -- Жендзян! Вперед с княжной!
   Все помчались... Заглоба на скаку наклонился к Володыевскому и спросил:
   -- Что там такое?
   -- Плохо, -- ответил маленький рыцарь. -- Вы видели: зверь из логовищ срывается со сна и бежит ночью.
   -- Ой! А что это значит?
   -- Это значит, что его тревожат.
   -- Кто?
   -- Войска. Казаки или татары, -- они идут справа от нас.
   -- А быть может, это наши полки?
   -- Это невозможно, зверь бежит с востока, со стороны Пилавиц. Это, наверное, идут татары широкой колонной.
   -- Бежим, пан Михал, ради бога!
   -- Ничего другого не остается. Эх, не будь с нами княжны, мы подошли бы к самым чамбулам и зарубили бы нескольких татар, а с нею -- другое дело... Туго нам придется, если нас заметят.
   -- Свернем в лес, за этими волками.
   -- Нельзя, если даже нас сразу не поймают, то они наводнят всю местность впереди, как же мы потом выберемся.
   -- Да разразит их молния! Этого еще нам только не доставало! Эй, пан Михал, не ошибаетесь ли вы? Ведь волки обыкновенно идут сзади войска, а не бегут впереди его.
   -- Да, те, что по бокам, тянутся за войском и собираются из всех окрестностей, но те, что впереди, пугаются и убегают. Взгляните-ка направо, между деревьями, там зарево.
   -- Господи Иисусе! Царю иудейский!
   -- Тише! Много еще этого леса?
   -- Он сейчас кончится.
   -- А дальше поле?
   -- Да. О боже!
   -- Тише! За полем другой лес?
   -- Вплоть до Матчина.
   -- Хорошо! Лишь бы татары не наткнулись на нас в поле. Если мы благополучно доберемся до второго леса, тогда мы дома. Счастье, что княжна и Жендзян едут на конях Бурлая.
   Они погнали лошадей и поравнялись с ехавшими впереди.
   -- Что это за зарево, справа? -- спросила Елена.
   -- Княжна, -- ответил маленький рыцарь, -- теперь уж нечего скрывать. Возможно, что это татары.
   -- О боже!
   -- Не тревожьтесь, княжна. Клянусь вам, что мы убежим от них, а в Матчине стоят наши полки.
   -- Ради бога, едемте скорей! -- сказал Жендзян.
   Они замолчали и понеслись, как духи. Деревья редели, лес кончался. Зарево немного побледнело. Вдруг Елена обратилась к маленькому рыцарю.
   -- Панове, -- проговорила она, -- поклянитесь мне, что я живой не попаду в их руки!
   -- Не попадете, -- ответил Володыевский, -- пока я жив!
   В эту минуту путники выехали из леса в поле или, вернее, в степь, которая тянулась версты две, а дальше опять чернел лес. Теперь это открытое со всех сторон пространство было освещено луной.
   -- Это самый опасный кусок дороги, -- прошептал Заглобе Володыевский, -- если татары в Черном Острове, то они пойдут по этой дороге, между лесами.
   Заглоба ничего не ответил и только пришпорил коня. Они уже доехали до половины поля, как вдруг маленький рыцарь протянул руку к востоку.
   -- Смотрите, -- сказал он Заглобе, -- видите?
   -- Вижу какие-то кусты и заросли вдали...
   -- Эти кусты движутся. Теперь скорее вперед, иначе нас заметят.
   Ветер засвистел в ушах скачущих. Спасительный лес все более приближался.
   Вдруг из темной массы, приближавшейся с правой стороны поля, сначала донесся какой-то неясный шум, подобный шуму волн, а через минуту явственно раздался громкий крик.
   -- Нас видят! -- закричал Заглоба. -- Собаки, шельмы, черти, волки, негодяи!..
   Лес был уже так близко, что наши всадники почти уже чувствовали его холодное дыхание.
   Но в то же время и туча татар становилась все более отчетливой. От нее начали отделяться длинные тени, точно лапы гигантского чудовища, и приближались к убегающим с невероятной быстротой. Володыевский уже ясно слышал крики: "Алла! Алла!"
   -- Конь мой споткнулся, -- заревел Заглоба.
   -- Это ничего, -- ответил маленький рыцарь.
   Но у него молнией проносились вопросы: что будет, если лошади не выдержат, если одна из них падет? Это были прекрасные татарские скакуны, железной выносливости, но они уже шли от Проскурова, почти не отдыхая, после той бешеной скачки от города до первого леса. Правда, можно было пересесть на свободных, но и те устали. "Что будет?" -- думал Володыевский, и сердце его, быть может, в первый раз в жизни забилось тревожно -- не за себя, а за Елену, которую за время путешествия он полюбил, как родную сестру. Он хорошо знал, что татары, начав преследование, отстанут не скоро.
   -- Пусть гонятся, все-таки ее они не догонят! -- пробормотал маленький рыцарь.
   -- Мой конь опять споткнулся! -- вторично воскликнул Заглоба.
   -- Это ничего! -- повторил Володыевский.
   Между тем они въехали в лес. Их охватил мрак, но некоторые из татар были уже на расстоянии нескольких сот шагов. Но маленький рыцарь знал, как ему поступить.
   -- Жендзян, -- крикнул он, -- сверни с княжной в сторону, на первую дорогу!
   -- Хорошо! -- ответил Жендзян. Володыевский обратился к Заглобе:
   -- Взять пистолеты!
   И стал сдерживать коня Заглобы.
   -- Что вы делаете? -- крикнул шляхтич.
   -- Ничего! Остановите вашего коня!
   Расстояние между ними и Жендзяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они достигли того места, где дорога сворачивала к Збаражу, а дальше шла прямо узкая просека, наполовину скрытая ветвями. Жендзян и Елена свернули туда и через минуту исчезли в темноте чаши.
   Между тем Володыевский сдержал своего коня и коня Заглобы.
   -- Ради бога, что вы делаете? -- рычал шляхтич.
   -- Мы задержим погоню. Для княжны нет иного спасения.
   -- Мы погибнем.
   -- Погибнем так погибнем. Становитесь здесь, на краю дороги!.. Здесь, здесь!
   Они притаились в темноте под деревьями. Между тем сильный топот татарских лошадей приближался и гудел, как буря, так что эхо отдавалось по всему лесу.
   -- Свершилось! -- сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.
   Он пил и пил, а затем встряхнулся и воскликнул:
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Теперь я готов к смерти.
   -- Сейчас, сейчас! -- сказал Володыевский. -- Впереди скачут только три татарина, этого мне и надо.
   Действительно, на освещенной луной дороге показались три всадника, сидевшие, по-видимому, на самых лучших скакунах, на так называемых на Украине волчарах, так как они в состоянии были догнать волка; за ними на расстоянии двухсот или трехсот шагов мчалось еще человек десять, а дальше толпа ордынцев.
   Когда три первых всадника поравнялись с засадой, грянули два выстрела, после чего Володыевский, как рысь, бросился на середину дороги, и в одно мгновение, прежде чем Заглоба успел опомниться и сообразить, что случилось, третий татарин упал, точно пораженный громом.
   -- Скачем! -- крикнул маленький рыцарь.
   Заглоба не заставил своего товарища повторять это приказание два раза, и они понеслись по дороге как два волка, за которыми гонится стая собак; тем временем ордынцы подъехали к трупам и, узнав, что эти преследуемые волки грызут насмерть, на минуту остановились, поджидая других товарищей.
   -- Видите, -- заметил Володыевский, -- я знал, что они остановятся.
   Но хотя беглецы и выиграли расстояние в несколько сот шагов, перерыв в погоне продолжался недолго. Татары скакали теперь сплоченной массой и поодиночке не высовывались вперед.
   К несчастью, лошади наших всадников были утомлены продолжительной дорогой, и бег их ослабевал. Конь Заглобы особенно устал, опять споткнулся раз и другой. У старого шляхтича при мысли, что он падает, остатки волос стали дыбом.
   -- Пан Михал, дорогой пан Михал! Не оставляйте меня! -- кричал он с отчаянием.
   -- Будьте уверены! -- ответил маленький рыцарь.
   -- Чтоб этого коня волки...
   Шляхтич не успел кончить, как мимо его уха прожужжала стрела, а за ней другие стали жужжать, свистеть и петь, точно пчелы или шмели. Одна из них пролетела так близко, что почти коснулась уха Заглобы.
   Володыевский обернулся назад и два раза выстрелил в преследующих.
   Вдруг лошадь Заглобы споткнулась так, что мордой коснулась земли.
   -- Господи, моя лошадь падает! -- завопил шляхтич.
   -- С коней и в лес! -- загремел Володыевский.
   Сказав это, он осадил коня, соскочил с него, и через минуту оба они исчезли в темноте леса.
   Но этот маневр не ускользнул от глаз татар и несколько десятков из них, в свою очередь спрыгнув с лошадей, пустились в погоню за убегающими.
   Ветви деревьев и кустов сорвали с головы Заглобы шапку, били его по лицу, рвали жупан, но, несмотря на это, шляхтич бежал изо всех сил, точно ему было тридцать лет. Иногда он падал, но тотчас вставал и бежал еще скорее, сопя, как кузнечный мех, наконец, свалился в глубокий овраг и почувствовал, что уже не выкарабкается оттуда, так как окончательно выбился из сил.
   -- Где вы? -- шепотом спросил Володыевский.
   -- Здесь, внизу... Я уже погиб, спасите меня, пан Михал! Володыевский, не колеблясь, прыгнул в ров и приложил руку к губам Заглобы.
   -- Тише! Быть может, они нас не заметят. В случае чего будем защищаться.
   Между тем прибежали татары. Одни из них действительно прошли мимо оврага, предполагая, что беглецы продолжают бежать, другие шли медленно, ощупывая деревья и осматриваясь во все стороны.
   Рыцари затаили дыхание.
   "Если только кто-нибудь попадет сюда, -- в отчаянии думал Заглоба, -- тогда я ему покажу!"
   Вдруг посыпались искры. Это татары стали высекать огонь...
   При свете его видны были дикие лица с выдающимися скулами и вздутыми губами. В течение некоторого времени они ходили около оврага, напоминая каких-то зловещих лесных призраков, и все более приближались к тому месту, где находились рыцари.
   Но вот со стороны дороги стали долетать какие-то смешанные крики, странный шум, пробуждавшие спящую чащу.
   Татары перестали высекать огонь и остановились точно вкопанные; рука Володыевского впилась в плечо Заглобы.
   Крики усиливались. Вдруг блеснули красные огоньки, и вместе с тем раздался залп мушкетов -- один, другой, третий, -- а затем крики: "Алла!", бряцанье сабель, ржанье лошадей, топот и смешанные крики. На дороге кипела битва.
   -- Наши! Наши! -- крикнул Володыевский.
   -- Бей! Убивай! Бей, руби, режь! -- рычал Заглоба.
   Еще минута -- и мимо оврага в величайшем замешательстве пробежало несколько десятков татар, которые теперь во весь дух удирали к своим. Володыевский не утерпел, бросился за ордынцами и в темноте рубил их направо и налево саблей.
   Заглоба остался один на дне оврага.
   Через минуту он попытался выкарабкаться, но не смог. У него болело все тело, и он еле держался на ногах.
   -- Ах, мерзавцы! -- ворчал шляхтич, оглядываясь во все стороны. -- Удрали! Жаль, что кто-нибудь из вас не попал сюда. У меня была бы компания в этой яме, и я показал бы ему, где раки зимуют! О, басурманы, зарежут вас там, как скотов! Шум там все усиливается. Мне бы хотелось, чтобы это был сам князь Еремия, он бы вас отделал. Вы кричите: "Алла!" Вот погодите, скоро над вашими трупами волки будут кричать: "Алла!" Но как же это Володыевский меня здесь оставил! Впрочем, нечего удивляться. Он жаждет битвы, так как молод. После этого приключения я за ним пойду в ад, это не такой друг, что в несчастье оставляет. Ну и оса же он! В один миг насмерть укусил тех троих. Если б со мной была хоть эта баклага, но ее уже, наверное, черти взяли... лошади растоптали. Пожалуй, еще какая-нибудь змея укусит меня в этой яме! Что это?
   Крики и залпы мушкетов стали отдаляться в сторону поля и первого леса.
   -- Ага! -- проговорил Заглоба. -- Наши уже гонят их. Не выдержали собачьи дети! Слава Всевышнему!
   Крики все более отдалялись.
   -- Здорово лупят! -- бормотал шляхтич. -- А мне, верно, долго придется сидеть в этом рву. Не хватает только, чтоб меня волки съели. Сначала Богун, потом татары и, наконец,-- волки! Пошли, Боже, Богуну смерть на колу, а волкам бешенство, с татарами наши, видно, недурно расправляются. Пан Михал! Пан Михал!
   В ответ Заглобе шумел только бор да издали все слабее доносились крики.
   -- Уж не лечь ли мне спать? Черт возьми! Эй, пан Михал!
   Но пану Заглобе пришлось еще долго просидеть во рву, так как только перед рассветом на дороге послышался лошадиный топот, а затем в сумраке леса показались огни.
   -- Пан Михал! Я здесь! -- воскликнул шляхтич.
   -- Так вылезайте.
   -- Не могу!
   Володыевский с лучиной в руке стал на краю оврага и, подавая руку Заглобе, сказал:
   -- Ну татар уж нет! Мы их прогнали за тот лес.
   -- А кто же это пришел?
   -- Кушель и Растворовский с отрядом в две тысячи человек. С ними и мои драгуны.
   -- А басурман много было?
   -- Нет! Должно быть, тысячи две, может, немного больше.
   -- Слава богу! Дайте же мне чего-нибудь напиться, я чувств лишился. Спустя два часа Заглоба, основательно выпив и поев, сидел на лошади
   среди драгун Володыевского, а возле него ехал маленький рыцарь и так говорил ему:
   -- Вы уж не огорчайтесь, так как хотя мы приедем в Збараж без княжны, но было бы хуже, если бы она попала в руки неверных.
   -- А может быть, Жендзян повернет еще в Збараж? -- спросил Заглоба.
   -- Этого он не сделает, дорога будет занята: тот чамбул, который мы отогнали, скоро вернется и поедет вслед за нами. Наконец, и Бурлай с минуты на минуту станет под Збаражем, прежде чем Жендзян успеет туда попасть. Затем со стороны Константинова идут Хмельницкий и хан.
   -- О боже! Значит, Жендзян с княжной попадет как бы в западню.
   -- Жендзян позаботится о том, чтобы, пока не поздно, проскользнуть между Збаражем и Константиновом и не допустить окружить себя полкам Хмельницкого или чамбулам хана. Я очень надеюсь, что он сумеет это сделать.
   -- Дай бог!
   -- Этот парень хитер как лиса. Вы мастер на выдумки, но он вас хитрее. Мы долго ломали себе голову над тем, как спасти девушку, и в конце концов у нас опустились руки, и только благодаря ему все удалось устроить. Теперь Жендзян будет изворачиваться, так как дело идет и о его шкуре. Надейтесь, ибо над ней и Бог, который спасал ее столько раз. Вспомните, ведь сами вы в Збараже велели мне надеяться, когда приезжал Захар.
   Заглоба несколько успокоился после этих слов Володыевского, а потом погрузился в глубокую задумчивость.
   -- Пан Михал, -- сказал он после долгого молчания, -- не спрашивали ли вы Кушеля, что со Скшетуским?
   -- Он уже в Збараже и, слава богу, здоров. Скшетуский приехал с Зацвилиховским от князя Корецкого.
   -- Что же мы ему скажем?
   -- В том-то и дело!
   -- Ведь он все думает, что девушка убита в Киеве.
   -- Да.
   -- А вы говорили Кушелю или кому-нибудь другому, откуда мы едем.
   -- Не говорил, так как думал, что лучше будет сначала нам посоветоваться.
   -- Я думаю, что лучше умолчать обо всем происшедшем, -- проговорил Заглоба. -- Если, сохрани бог, девушка попала теперь в руки казаков или татар, то для Скшетуского это новое горе. Это было бы то же, что растравить у него зажившую рану.
   -- Я головой ручаюсь, что Жендзян ее спасет.
   -- Я охотно поручился бы и своей головой, но теперь несчастье гуляет по свету, как чума. Лучше уж будем молчать и предадим все на волю Божью.
   -- Пусть будет так. Но не откроет ли Подбипента этой тайны Скшетускому?
   -- Разве вы его не знаете! Он дал рыцарское слово, а это для него священная вещь.
   Тут к ним присоединился Кушель, и дальше они ехали вместе, беседуя при первых лучах восходящего солнца об общественных делах, о приходе полковников в Збараж, о предстоящем приезде князя и о неизбежной уже страшной войне с казаками.
  

XXIV

  
   В Збараже Володыевский и Заглоба застали все коронные войска, собравшиеся здесь в ожидании неприятеля. Тут были и коронный подчаший, который пришел из-под Константинова, пан Ланцкоронский, каменецкий каштелян, который недавно под Баром разгромил казаков, и третий полководец -- пан Фирлей, из Домбровицы, каштелян бельский, пан Андрей Сераковский, коронный писарь, и хорунжий Конецпольский, и артиллерийский генерал Пшиемский, даровитый полководец, особенно искусный в деле осад и возведения укреплений. С ними было десять тысяч регулярного войска, не считая нескольких полков князя Еремии Вишневецкого, которые и прежде квартировали в Збараже.
   Генерал Пшиемский на южной стороне города и замка, за речкой Гнезной и двумя прудами, устроил укрепленный лагерь по иностранному образцу, который можно было взять только с фронта, ибо сзади его защищали пруды, замок и речка. В этом лагере полковники и намеревались дать отпор Хмельницкому и задержать его до тех пор, пока не придет король с остальными войсками и ополчением всей шляхты. Но был ли выполним этот план, если принять во внимание могущество Хмельницкого?
   Многие сомневались в этом и в подтверждение своих сомнений указывали на то, что в самом лагере дела шли плохо.
   Прежде всего, между вождями не было согласия, так как полковники поневоле пришли в Збараж, подчиняясь лишь требованию князя Вишневецкого. Сначала они хотели защищаться под Константиновой, но, когда пронеслась весть, что князь Вишневецкий обещает прийти лишь в том случае, если местом обороны будет выбран Збараж, солдаты тотчас заявили королевским вождям, что они хотят идти в Збараж, а в другом месте сражаться не будут. Не помогли ни уговоры, ни авторитет начальников, и вскоре полковники поняли, что если они будут настаивать на своем, то войска, начиная с гусарских полков и кончая последним солдатом иностранного отряда, оставят их и перейдут под знамена Вишневецкого. Это был один из тех печальных и все чаще повторявшихся в то время примеров нарушения военной дисциплины, которое породили неспособность вождей, их несогласие между собой, страх перед могуществом Хмельницкого и небывалые до сих пор поражения, особенно под Пилавицами.
   Таким образом, полковники принуждены были двинуться в Збараж, где власть, помимо королевских назначений, силой вешей перешла к Вишневецкому, ибо только его одного хотело слушаться войско, только под его командой сражаться и в случае нужды погибнуть. Между тем этого настоящего вождя еще не было в Збараже, а потому в войсках росло беспокойство, ослабевала дисциплина, замечался упадок духа, ибо пришло известие, что идет Хмельницкий и хан с такими полчищами, каких со времен Тамерлана не видывали люди. Все новые вести приходили в лагерь, точно зловещие птицы, и уменьшали храбрость солдат. Некоторые опасались, как бы не произошло такой же паники, как в Пилавицах, и как бы она не рассеяла этой горсти войска, которая преграждала Хмельницкому дорогу в сердце Речи Посполитой. Сами вожди теряли головы. Их противоречивые распоряжения или вовсе не исполнялись, или если и исполнялись, то неохотно. Действительно, только один князь Еремия мог отвратить несчастье, висевшее над лагерем, войском и всей страной.
   Пан Заглоба и Володыевский, прибыв с полками Кушеля в Збараж, тотчас были окружены офицерами, которые расспрашивали их о новостях. Увидев пленных татар, любопытные ободрились: "Ущипнули татар! Пленные татары! Бог дал победу!" -- говорили одни. "Татары уже здесь, и с ними Бурлай! -- восклицали другие. -- К оружию, Панове! На валы!" Весть о победе Кушеля летела через весь лагерь, и размеры ее в рассказах возрастали. Солдаты все большей толпой теснились вокруг пленных: "Снести им головы! -- кричали они. -- Что мы здесь с ними будем делать?" Градом посыпались вопросы, но Кушель не пожелал отвечать и пошел с рапортом на квартиру к бельскому каштеляну. Володыевский и Заглоба постарались отделаться от всяких расспросов, так как спешили поскорее увидеться со Скшетуским.
   Они нашли его в замке, а с ним старого Зацвилиховского, двух местных ксендзов, монахов-бернардинцев, и Лонгина Подбипенту. Скшетуский, когда увидел их, немного побледнел и на минуту закрыл глаза, так как они вызвали в нем слишком много горестных воспоминаний. Но он поздоровался с ними спокойно, даже радостно, -- спрашивал, где они были, и удовлетворился их первым пришедшим в голову ответом, так как, считая княжну умершей, он ничего уже не желал, ни на что не надеялся и совершенно не подозревал, что их долгое отсутствие имеет какое-нибудь отношение к Елене. Они же не проронили ни слова о цели своей поездки, хотя Лонгин Подбипента внимательно смотрел то на одного, то на другого, вздыхал и вертелся на месте, пытаясь увидать на их лицах хоть тень надежды. Но оба они были заняты Скшетуским. Володыевский поминутно его обнимал, и сердце его разрывалось при виде этого верного старого друга, который столько перенес и столько утратил, что жизнь ему была не в жизнь.
   -- Вот мы опять все вместе, -- говорил он Скшетускому, -- и нам будет хорошо. Скоро будет война, да такая, какой еще не бывало, а с нею всякие наслаждения, столь желанные душе каждого воина. Лишь бы Бог дал тебе здоровье, ты еще не раз поведешь в бой своих гусар.
   -- Бог уже вернул мне здоровье, -- ответил Скшетуский, -- и я сам ничего иного не желаю, как только служить, пока есть надобность.
   Действительно, Скшетуский был уже здоров, молодость и могучая сила победили в нем болезнь. Страдания истерзали его душу, но не могли истерзать тела. Он только очень исхудал и так пожелтел, что казалось, будто его лоб, щеки и нос сделаны из воска. В лице его осталось строгое выражение и такое ледяное спокойствие, какое бывает на лицах умерших. В его черной бороде кой-где проглядывали седые волосы, но в общем он ничем не отличался от остальных, разве лишь тем, что, вопреки обычаям, избегал шума, толпы, попоек и охотнее беседовал с монахами о монастырской и загробной жизни. Но все же Скшетуский ревностно выполнял свои служебные обязанности и наравне с прочими интересовался всем, что касалось войны или предстоящей осады.
   Разговор, конечно, скоро перешел на эту тему, ибо никто во всем лагере, в замке и городе ни о чем ином и не думал. Старик Зацвилиховский расспрашивал про татар и Бурлая, с которым давно был знаком.
   -- Это великий воин, -- говорил Зацвилиховский, -- жаль, что он вместе с другими восстал против отчизны. Мы вместе с ним служили под Хотином, -- он был тогда юнцом, но уже подавал большие надежды.
   -- Да ведь он из Заднепровья, -- сказал Скшетуский, -- и командует заднепровцами, как же случилось, что Бурлай теперь идет с юга, со стороны Каменца?
   -- Видно, -- ответил Зацвилиховский, -- Хмельницкий нарочно назначил ему там зимовку, так как Тугай-бей остался над Днепром, а этот великий мурза с давних пор в ссоре с Бурлаем. Никто столько не насолил татарам, как Бурлай.
   -- А теперь он будет их союзником!..
   -- Да, -- промолвил Зацвилиховский -- таковы времена! Но здесь за ними будет наблюдать Хмельницкий, чтобы они не пожрали друг друга.
   -- Когда же вы ждете сюда Хмельницкого? -- спросил Володыевский.
   -- Со дня на день, -- впрочем, кто может знать наверное? Командующие должны посылать разъезд за разъездом, а они этого не делают. Я еле упросил послать Кушеля на юг, а панов Пигловских под Чолганский Камень. Мне самому хотелось идти, но здесь все совещания да совещания... Они предполагают послать еще пана коронного писаря и несколько отрядов. Пусть спешат, иначе будет поздно. Дай бог, чтобы как можно скорее приехал наш князь, потому что иначе нас ожидает такой же позор, как под Пилавцами.
   -- Я видел этих солдат, когда мы проезжали через двор, -- сказал Заглоба, -- и думаю, что им лучше торговать на базаре, чем быть нашими ратниками, так как мы любим славу и ценим ее больше здоровья.
   -- Что вы толкуете! -- с досадой проговорил старик. -- Я не отказываюсь признать вас храбрым рыцарем, хотя прежде был другого мнения, но все же должен сказать, что здесь -- лучшие солдаты, какие когда-нибудь были в Речи Посполитой. Надо только вождя отыскать. Пан Каменецкий хороший наездник, но вовсе не вождь, пан Фирлей стар, а подчаший вместе с князем Домиником уже прославился столь печально под Пилавцами. Что же в том удивительного, что их не хотят слушать. Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без нужды не погубят. Вот и теперь, вместо того чтобы думать об осаде, они спорят о том, где кто будет стоять.
   -- Хватит ли съестных припасов? -- с беспокойством спросил Заглоба.
   -- И этого не столько, сколько нужно, а с фуражом еще хуже. Если осада протянется месяц, то мы, вероятно, будем кормить лошадей стружками и камнями.
   -- Есть еще время об этом позаботиться, -- заметил Володыевский.
   -- Так ступайте и скажите им это! Повторяю, дай бог, чтобы скорее прибыл князь.
   -- Не вы одни по нему вздыхаете! -- прервал его Подбипента.
   -- Знаю, знаю, -- ответил старик. -- Взгляните, Панове, на площадь. Все ходят около валов и с тоскою смотрят в сторону старого Збаража, иные даже на башни влезают, а если кто крикнет: "Идет!" -- все не знают, что делать от радости. Лишь бы князь успел прийти раньше Хмельницкого; боюсь, как бы не возникли какие-нибудь препятствия.
   -- Мы по целым дням молим Бога о приходе князя, -- заметил один из бернардинцев.
   Молитвам и желаниям всего рыцарства вскоре суждено было исполниться, хотя следующий день принес еще больше опасений и зловещих предзнаменований. Восьмого июля, в четверг, над городом и лагерем разразилась страшная гроза. Дождь лил потоками и размыл часть земляных работ. Гнезна и оба пруда выступили из берегов. Вечером молния ударила в лагерь пешего полка белзского каштеляна Фирлея, убила нескольких человек и расколола знамя. В лагере это сочли дурным предзнаменованием -- явным знаком гнева Божия, тем более что Фирлей был кальвинист. Заглоба предлагал послать к нему депутацию и требовать от него обращения на путь истинный. "Ибо не может быть Божьего благословения для войска, коего вождь пребывает в противных небу заблуждениях". Многие разделяли это мнение, и лишь авторитет особы каштеляна и его булава помешали отправлению депутации. Но это еще более ослабило бодрость войск. Гроза бушевала без перерыва. Валы, хотя и были укреплены камнями, лозняком и кольями, размокли так, что пушки ушли в землю, и под них пришлось подкладывать доски. Во рвах глубина воды достигла человеческого роста. Ночь не принесла спокойствия. Ветер гнал с востока новые огромные тучи, которые, клубясь, со страшным грохотом неслись по небу и извергали на Збараж весь свой запас дождя, громов и молний... Лишь челядь оставалась в лагере, а все офицеры, исключая каменецкого каштеляна, ушли в город. Если бы Хмельницкий пришел вместе с этой бурей, то взял бы лагерь без сопротивления.
   На следующий день распогодилось, хотя дождь все еще накрапывал. Лишь около пяти часов вечера ветер разогнал тучи, очистилось небо, а в стороне старого Збаража засияла великолепная семицветная радуга, один конец которой уходил за старый Збараж, а другой, казалось, проникал в Черный лес. Радуга блестела и играла на фоне исчезающих туч.
   Все ободрились. Рыцари вернулись в лагерь и вошли на скользкие валы, чтобы полюбоваться видом радуги. Сейчас же начались разговоры о том, что это хорошее предзнаменование, как вдруг Володыевский, стоя вместе с другими над самым рвом, прикрыл от солнца рукой свои рысьи глаза и крикнул:
   -- Войско выходит из-под радуги! Войско!
   Толпа тотчас зашевелилась. Слова "Войско идет!" -- стрелой пролетели с одного конца валов до другого. Все зашумели и, затаив дыхание, напряженно всматривались в даль. Вдруг под семицветной радугой чтотто замелькало все яснее, отчетливее и, наконец, показались знамена, пики и бунчуки. Теперь уже не было сомнения, что это было войско.
   Тогда у всех из груди вырвался один крик, крик безмерной радости:
   -- Еремия! Еремия! Еремия!
   Старые солдаты совершенно обезумели, одни из них спрыгнули с валов, перебрались через ров и бежали по затопленной водой равнине к подходившим полкам, другие кинулись к лошадям, кто смеялся, кто плакал, складывая руки и простирая их к небу с криком: "Идет наш отец, наш спаситель, наш вождь!" Можно было подумать, будто осада уже снята и Хмельницкий разбит. Между тем полки князя подходили все ближе, так что можно было различить отдельные полки. Впереди, как всегда, шла легкая кавалерия: полки княжеских татар, казаков и валахов, за ними иностранная пехота под командой Махницкого, дальше артиллерия под командой Вурцеля, за ней драгуны и гусары. Лучи солнца играли на доспехах воинов, на шлемах и остриях копий. Они шли, освещенные блеском, точно их озарял ореол победы. Скшетуский, стоя на валу подле Лонгина Подбипенты, издали узнал свой полк, оставленный им в Замостье, и его пожелтевшие щеки немного зарумянились, он несколько раз глубоко вздохнул, точно сбрасывая с груди какую-то неимоверную тяжесть, и несколько повеселел. Для него наступали дни нечеловеческих трудов, геройских битв, которые лучше всего исцеляют сердце и сбрасывают глубоко на дно души все мучительные воспоминания. Полки все приближались и теперь уже были в тысяче шагов от лагеря. Навстречу князю выбежали все старшие офицеры гарнизона: три полковника, с ними генерал Пшиемский, коронный хорунжий, пан староста красноставский, пан Корф и другие. Все разделяли общую радость, особенно командующий Ланцкоронский, бывший более рыцарем, чем вождем, и страшно любивший воинскую славу. Он протягивал булаву в ту сторону, откуда приближался князь Еремия, и говорил так, чтобы его слышали:
   -- Вот там наш главный вождь, и я первый передаю ему свою власть!
   Между тем княжеские полки стали входить в лагерь. Было всего три тысячи солдат, но они так ободрили збаражцев, точно их было сто тысяч; все это были победители под Погребишами, Немировом, Махновкой и Константиновой. За легкими полками вошла артиллерия Вурцеля, состоявшая из двенадцати пушек и шести мортир, захваченных у неприятеля. Князь, который отправлял свои полки из Старого Збаража, приехал только вечером, после заката солнца. Солдаты со свечами, факелами, лучинами окружили князя такой стеной, что он еле подвигался вперед на своем скакуне. Они хватали его коня за поводья, чтобы подольше насладиться видом героя, целовали его платье, а его самого чуть не несли на руках. Волнение дошло до того, что не только польские солдаты, но и иностранные заявили, что они будут служить даром четверть года. Толпа, окружившая князя, увеличивалась, и он не мог сделать ни шагу и сидел на своем белом коне среди солдат, как пастырь среди овец, -- крикам и приветствиям не было конца. Вечер был тихий, погожий. На темном небе блеснули тысячи звезд, и все окружающие сочли это благоприятным предзнаменованием. Как раз в ту минуту, когда Ланцкоронский подошел к князю с булавой, чтобы передать ее ему, одна из звезд, оторвавшись от небесного свода, увлекла за собой светозарную полосу и с гулом упала в стороне Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий. И погасла. "Это звезда Хмельницкого", -- крикнули солдаты. -- "Чудо! Чудо! Явное знамение!" -- "Vivat Ieremi Victor!" {Победитель (лат.).} -- воскликнули тысячи голосов, а затем подошел каменецкий каштелян и сделал знак рукой, что хочет говорить.
   Тотчас все утихло, и он сказал:
   -- Король дал мне булаву, но я передаю ее в твои руки, ибо они достойнее моих, победитель, и я первый хочу подчиняться твоим приказаниям.
   -- И мы с ним! -- повторили другие полковники.
   Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку и ответил:
   -- Не я вам давал булавы, не мне их и брать.
   -- Тогда будь над тремя четвертым! -- сказал Фирлей.
   -- Да здравствует Вишневецкий! Да здравствуют полковники! -- воскликнули рыцари. -- С ними жить, с ними умереть!
   В эту минуту конь князя поднял голову, встряхнул своей выкрашенной в алый цвет гривой и так громко заржал, что почти все лошади в лагере ответили ему в один голос.
   И это многие сочли предзнаменованием победы. Глаза солдат сверкали огнем, сердца воспламенились жаждой борьбы, всех охватил порыв. Офицеры, вторя солдатам, бряцали саблями; некоторые из них вбежали на валы и, протягивая в темноту руки, кричали в ту сторону, откуда ждали неприятеля:
   -- Идите, собачьи дети, идите сюда! Вы найдете нас готовыми!
   В эту ночь в лагере никто не спал, и до самого утра гремели крики и всюду блестели факелы.
   К утру вернулся из рекогносцировки из-под Чолганского Камня пан коронный писарь Сераковский и сообщил, что неприятель в тридцати пяти верстах от Збаража. Рекогносцировочный отряд имел схватку с большими силами ордынцев, и в ней погибли двое Маньковских, Олексич и еще несколько рыцарей. Захваченные пленные утверждали, что за этим чамбулом идут хан и Хмельницкий. День прошел в ожидании и в отдаче приказаний, касавшихся обороны. Князь без колебаний принял верховное командование над гарнизоном и отдавал приказания, где стоять каждому отряду, как защищаться и как помогать друг другу. В лагере сразу воцарилась дисциплина, и вместо прежней бестолочи, противоречивых распоряжений и неизвестности всюду был порядок и лад. До полудня все были на своих позициях. Раскинутые лагерем аванпосты каждую минуту сообщали о том, что происходит в окрестностях.
   Посланная в ближайшие деревни челядь забирала припасы и корм для скота, где только можно было что-нибудь взять. Солдаты, ставшие на валах, весело разговаривали, даже пели, а ночь провели у костров, при оружии и в таком порядке, точно с минуты на минуту предстоял штурм.
   На заре что-то зачернело в стороне Вишневца. Колокола в городе ударили в набат, а в лагере жалобные голоса труб протрубили тревогу. Пешие полки вышли на валы, в промежутках стала кавалерия, готовая по первому знаку броситься в атаку, а по всей длине окопов потянулись вверх тонкие струи дыма от зажженных фитилей.
   В эту самую минуту показался князь на своем белом коне. Он был одет в серебряные доспехи, но без шлема. На его лице не было заметно никакого беспокойства, наоборот, оно было бодро и весело.
   -- У нас гости, Панове! У нас гости! -- повторял князь, проезжая вдоль линии валов.
   Настала тишина, слышался только шелест знамен и значков, вздымавшихся при каждом дуновении ветра. Между тем неприятель приблизился настолько, что его можно было ясно разглядеть.
   Это была только первая волна, а не Хмельницкий с ханом: передовой отряд, состоявший из тридцати тысяч отборных ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив тысячу пятьсот крестьян, отправленных за провиантом, они шли густой колонной из Вишневца, а потом, растянувшись полумесяцем, приближались с противоположной стороны к Старому Збаражу.
   Между тем князь, убедившись, что это не главные силы неприятеля, приказал кавалерии выступить из окопов. Раздались голоса команды, и полки стали выходить из-за валов, как пчелы из улья. Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было видеть, как ротмистры с буздыганами в руке скакали около своих полков и строили их в боевой порядок, лошади фыркали и ржали. Вскоре от этой массы отделились два эскадрона княжеских татар и казаков. Они ехали молча мелкой рысью, а во главе их рыжий Вершул, конь которого скакал как бешеный, то и дело подымаясь на дыбы, точно желая разорвать удила и скорее броситься в битву. На голубом небе не было ни одного облачка, день был ясный, прозрачный, и все было видно как на ладони.
   В эту самую минуту со стороны Старого Збаража показался княжеский обоз, который не успел войти вместе с войсками и спешил теперь изо всех сил, боясь, как бы ордынцы не захватили его в пути.
   Но обоз не ускользнул от глаз татар, и они тотчас направились к нему. Крики "алла" донеслись до слуха стоявшей на валах пехоты, эскадроны Вер-шула вихрем помчались спасать обоз.
   Но полумесяц достиг обоза скорее и в одну минуту черной лентой окружил его, а несколько тысяч ордынцев с нечеловеческим воем повернули коней к Вершулу, чтобы его окружить. И тут-то можно было увидеть опытность Вершула и ловкость его солдат. Видя, что их окружают справа и слева, они разделились на три части и ударили на неприятельские фланги, потом разделились на четыре части, потом на две, и каждый раз неприятель должен был менять фронт, ибо впереди никого не было и схватка происходила только на флангах. Лишь в четвертый раз столкнулись грудь с грудью, но Вершул ударил со всем своим отрядом в самый слабый пункт, прорвал его, очутился в тылу неприятеля и как буря бросился к обозу, даже не думая о том, что татары тотчас кинутся за ним. Старые, опытные офицеры, глядя на это с валов, с восхищением говорили:
   -- Вот молодцы! Только княжеские ротмистры так ловко умеют маневрировать.
   Между тем Вершул, врезавшись острым клином в кольцо окружавшего обоз неприятеля, пробил его, как стрела пробивает тело солдата, и в одно мгновение проник в середину. Теперь вместо двух битв закипела одна, но еще более яростная. Это было дивное зрелище. Посреди равнины маленький обоз, точно подвижная крепость, выбрасывал длинные струи дыма, извергал огонь, а кругом все кипело, как в огромном водовороте, вне которого виднелись скачущие по полю лошади без седоков, а в нем самом слышались шум, крики и треск самопалов. Как дикий кабан, окруженный стаей собак, защищается и рвет их своими клыками, так и этот обоз, охваченный тучей татар, отбивался с отчаянием и надеждой, что из лагеря придет на помощь отряд более сильный, чем отряд Вершула. Действительно, вскоре на равнине замигали красные колеты драгун Кушеля и Володыевского. Издали казалось, точно это красные цветы, которые несет ветер. Драгуны кинулись в тучу татар, точно в черный лес, и через минуту их уже не было видно, и все закипело, как в котле.
   Даже солдатам, стоявшим на валу, казалось странным, почему князь сразу не послал на помощь достаточно сильный отряд, но Вишневецкий нарочно медлил, чтобы на деле доказать солдатам, какое он привел подкрепление, и этим ободрить остальные войска и приготовить их к еще большим опасностям.
   Но стрельба в обозе стала реже, там, видно, не было времени заряжать мушкеты, или, быть может, стволы мушкетов слишком раскалились. Зато крики татар все усиливались, и потому князь дал знак, и три полка гусар -- один его собственный, под командой Скшетуского, другой -- старосты красноставского и третий -- королевский, под командой Пигловского, -- двинулись из лагеря в битву. Ударив неприятеля точно обухом, они сразу разорвали кольцо татар, сбили их, смяли на равнине, прижали к лесу, разбили еще раз и погнали верстах в двух от лагеря. А обоз среди радостных криков под гул орудий беспрепятственно проскользнул в лагерь.
   Но татары, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан, не исчезли совсем с глаз; вскоре они появились снова, с криком носились вокруг лагеря, заняли все дороги и ближайшие деревни, над которыми тотчас поднялись к небу столбы черного дыма. Множество наездников подъехало к окопам, а против них тотчас вышли поодиночке и группами княжеские и королевские солдаты, особенно из татарских, валахских и драгунских полков.
   Вершул не мог принять участия в поединках, так как, получив шесть ран в голову при обороне обоза, теперь лежал замертво в шатре. Зато пан Володыевский, хотя и был уже красен как рак от крови, все еще не угомонился и выехал первый. Поединки эти продолжались до вечера; пехота и рыцарство смотрели на них, как на красивое зрелище. Бились в одиночку, бились кучками, хватали живьем в плен. А пан Михал только приведет пленного и опять вернется -- его красный мундир мелькал по всему полю. Наконец Скшетуский указал на него пану Ланцкоронскому, как на редкость, потому что каждый раз, когда он сцеплялся с татарином, можно было подумать, что татарина гром поражал. Заглоба, хотя пан Михал и не мог его слышать, подбадривал маленького рыцаря криком, а затем, обращаясь к стоящим тут же товарищам, говорил:
   -- Смотрите, панове! Это я учил его так саблей работать. Хорошо! Вот ему и капут! Ей-богу, он вскоре сравняется со мной!
   Между тем солнце зашло; наездники стали медленно уходить с поля, и на нем остались лишь трупы людей и лошадей. В городе снова прозвонили к вечерне.
   Понемногу наступала ночь, но мрак еще не спускался на землю, так как кругом виднелись зарева пожаров. Горели Залосницы, Бажинцы, Люблянки, Стрыевка, Кретовицы, Зарудзе, Вахлевка -- словом, почти все окрестности были в огне. Ночью дым стал красным, и звезды блестели на розовом фоне неба. Тучи птиц поднялись из лесов, с прудов и с ужасным криком носились в воздухе, освещенном заревом, словно живые факелы. Скот в лагере, испуганный необыкновенным зрелищем, стал жалобно мычать.
   -- Не может быть, -- говорили между собой в окопах старые солдаты, -- чтобы этот татарский отрядик поднял такие пожары, это, должно быть, идет Хмельницкий с казаками и со всей ордой.
   И эти догадки оказались небезосновательными, так как еще накануне пан Сераковский привез известие, что запорожский гетман и хан следуют за отрядом, и потому все ждали их с уверенностью. Солдаты, все до одного, были на валах, народ -- на крышах, башнях и колокольнях. У всех тревожно бились сердца. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Ожидание придавило своей ужасной тяжестью город, замок и лагерь.
   Но это продолжалось недолго. Еще не настала ночь, как на горизонте показались первые ряды казаков и татар, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные... Казалось, будто все леса и рощи внезапно сорвались с корней и идут на Збараж. Напрасно глаза людей искали конца этим рядам; насколько глаз хватал, чернел муравейник людей и лошадей, теряясь в дыму и зареве пожаров. Они шли, как тучи, как саранча, что покрывает всю окрестность страшной движущейся массой. Впереди нее несся рокот голосов, как вихрь, шумящий в лесу среди верхушек старых сосен. Остановившись верстах в двух от Збаража, неприятель стал располагаться лагерем и зажигать костры.
   -- Смотрите, сколько костров, -- шептали солдаты, -- они версты на четыре растянулись.
   -- Господи боже! -- говорил Заглоба Скшетускому. -- Говорю вам, что во мне живет лев, и я не чувствую тревоги, но я предпочел бы, чтобы до завтра их всех перебило молнией. Их уж слишком много. Верно, и в долине Иосафата большей давки не было. И скажите на милость, чего этим ворам нужно? Не лучше ли каждому из этих сукиных детей сидеть дома и спокойно отрабатывать барщину? Чем мы виноваты, что к своим. Володыевский не выдержаа бросился за ордынцами и в темноте рубил их направо и налево саблей.
   Заглоба остался один на дне оврага.
   Через минуту он попытался выкарабкаться, но не смог. У него болело все тело, и он еле держался на ногах.
   -- А, негодяи, -- проговорил шляхтич, оглядываясь во все стороны, -- вы удрали! Жаль, что кто-нибудь из вас сюда не попал. У меня была бы компания в этой яме, и я показал бы ему, где растет перец! О, язычники! Зарежут вас там, как скотов. О Господи, шум все усиливается. Мне бы хотелось, чтобы это был сам князь Иеремия, так как он бы вас огрел. Вы кричите: "Алла!" Вот погодите, скоро над вашими трупами волки будут кричать: "Алла!" Однако как же это Володыевский меня здесь оставил! Впрочем, неудивительно! Он жаждет боя, так как молод. После этого приключения я за ним пойду в ад, потому что это не такой друг, что в несчастье оставляет. Ну и оса же он! В один миг насмерть укусил тех троих Если бы, по крайней мере, со мной была эта баклага... но ее уже. наверно, черти взяли... лошади растоптали. Пожалуй, еще какая-нибудь змея укусит меня в этой яме! Но что это?
   Крики и залпы мушкетов стали отдаляться в сторону поля и первого леса.
   -- Агей -- проговорил Заглоба. -- Наши уже гонят их Не выдержали собачьи дети! Слава Всевышнему!
   Крики все более отдалялись.
   -- Здорово лупят! -- бормотал шляхтич. -- Однако мне, очевидно, придется долго просидеть в этому рву. Не доставало бы еще, чтобы меня волки съели. Дай Бог смерть на колу Богуну, а волкам бешенство, так как с татарами наши, по-видимому, недурно расправляются. Господин Володыевский! Господин Во-лодыевский!
   В ответ Заглобе шумел только бор да издали все слабее доносились крики.
   -- Уж не лечь ли мне спать, что ли? Черт возьми! Эй, господин Володыевский!
   Но господину Заглобе пришлось еще долго просидеть во рву, так как только перед рассветом на дороге послышался лошадиный топот, а затем в сумраке леса показались огни.
   -- Господин Володыевский, я здесь! -- воскликнул шляхтич.
   -- Так вылезайте.
   -- Не могу.
   Володыевский с лучиной в руке стал на краю оврага и, подавая руку Заглобе, сказал:
   -- Ну, татар уже нет. Мы их прогнали за тот лес.
   -- А кто же это пришел?
   -- Кушель и Ростворовский с отрядом в две тысячи человек. С ними и мои драгуны.
   -- А неверных много было?
   -- Нет, должно быть, тысячи две, может быть, немного больше.
   -- Слава Богу! Дайте же мне чего-нибудь напиться, так как я лишился чувств.
   Спустя часа два Заглоба, основательно напоенный и накормленный, сидел на лошади среди драгун Володыевского, а возле него ехал маленький рыцарь и так говорил ему:
   -- Вы уж не огорчайтесь, так как хотя мы приедем в Збараж без княжны, но было бы хуже, если бы она попала в руки неверных
   -- А может быть, Жендян повернет еще в Збараж? -- спросил Заглоба.
   -- Этого он не сделает, дорога будет занята; тот чамбул, который мы отразили! скоро вернется и поедет вслед за нами. Да и Бурлай с минуты на минуту станет под Збаражем, прежде чем Жендян успеет туда попасть. Затем -- со стороны Константинова идут Хмельницкий и хан.
   -- О Господи, так Жендян с княжной попадет как бы в западню?
   -- Жендян позаботится о том, чтобы успеть проскользнуть между Збаражем и Константиновой и не допустить окружить себя попкам Хмельницкого или чамбулам хана. Я сильно надеюсь, что он сумеет это сделать.
   -- Дай Бог!
   -- Этот парень хитер, как лиса. Вы мастер на выдумки, но он хитрее вас. Мы долго раздумывали над тем, как спасти девушку, -- и в конце концов у нас опустились руки, и только благодаря ему удалось все устроить. Теперь Жендян будет выскальзывать как уж, так как тут дело идет и об его собственной шкуре. Надейтесь, потому что над ней и Бог, который спасал ее столько раз. Вспомните, ведь вы сами в Збараже велели мне надеяться, когда приезжал Захар.
   Заглоба несколько успокоился после этих слов Володыевского, а затем погрузился в глубокую задумчивость.
   -- Господин Володыевский, -- сказал он после продолжительного молчания, -- вы не спрашивали Кушеля, что со Скшетуским?
   -- Он уже в Збараже и, слава Богу, здоров. Скшетуский прибыл с Зацвипиховским от князя Корецкого.
   -- Что же мы ему скажем?
   -- В этом и суть.
   -- Ведь он все думает, что девушка убита в Киеве.
   -- Да.
   -- А вы теперь говорили Кушелю или кому-нибудь другому, откуда мы едем?
   -- Не говорил, так как подумал, что лучше будет сначала нам посоветоваться.
   -- Я предпочитаю умолчать обо всем происшествии, -- проговорил Заглоба. -- Если бы, сохрани Бог, девушка попала теперь в руки казаков или татар, то для Скшетуского было бы новое горе. Это было бы то же, как если бы растравить у него зажившую рану.
   -- Я головой ручаюсь, что Жендян спасет ее.
   -- Я охотно поручился бы и своей головой, но теперь несчастье свирепствует на свете, как чума. Лучше уж будем молчать, и предадим все на волю Божью.
   -- Пусть будет так. Но не откроет ли Подбипента этой тайны Скшетускому?
   -- Разве вы его на знаете! Он дал рыцарское слово, а это для него священная вещь.
   Тут присоединился к ним Кушель, и дальше они ехали вместе, беседуя об общественных делах, о прибытии полковников в Збараж, о предстоящем в скором времени приезде князя и о неизбежной уже страшной войне с казаками.
  

Глава II

  
   В Збараже Володыевский и Заглоба застали все коронные войска, сосредоточившиеся здесь в ожидании неприятеля. Тут были и Ланцкоронский, каменецкий каштелян, который недавно под Баром разгромил казаков, Фирлей, Андрей Сераковский, и Конецпольский, и артиллерийский генерал Пшыемский, талантливый полководец, особенно сведущий в осадном и фортификационном делах С ними было десять тысяч войска, не считая нескольких полков князя Иеремии Вишневецкого, которые и прежде квартировали в Збараже.
   Генерал Пшыемский на южной стороне города и замка, за речкой Гнезной, устроил укрепленный лагерь, который можно было взять только с фронта, так как сзади его защищали пруды, замок и речка. В этом-то лагере полковники намеревались дать отпор Хмельницкому и задерживать его войска до тех пор, пока не подойдет король с остальными войсками и ополчением. Но выполним ли был этот план ввиду могущества Хмельницкого?
   Многие сомневались в этом и в подтверждение своих сомнений указывали на то обстоятельство, что в самом лагере дела шли худо.
   Прежде всего, между вождями не было согласия, так как полковники поневоле пришли в Збараж, подчиняясь лишь требованию князя Вишневецкого. Сначала полковники хотели защищаться под Константиновой, но когда разнеслась весть, что князь Вишневецкий обещает прийти лишь в том случае, если местом обороны будет выбран Збараж, солдаты тотчас заявили королевским вождям, что они хотят идти в Збараж и в ином месте сражаться не будут. Не помогли ни уговоры, ни авторитет гетмана, и вскоре полковники поняли, что если они будут долее настаивать, то войска, начиная с гусарских полков и кончая последним солдатом иностранного отряда, оставят их и перейдут под знамена Вишневецкого. Это был один из тех грустных и все чаще повторявшихся в то время примеров нарушения военной дисциплины, который породил неспособность вождей, их несогласия между собой, боязнь могущества Хмельницкого и небывалые до сих пор поражения, особенно под Пилавицами.
   Таким образом, полковники принуждены были двинуться в Збараж, где власть должна была перейти, от королевских военачальников к Вишневецкому, так как только его одного хотело слушаться войско, только под его командой сражаться и, в случае надобности, погибнуть. Между тем этого фактического вождя еще не было в Збараже, а потому в войсках возрастало беспокойство, ослабевала дисциплина, замечался упадок духа, так как пришло известие, что Хмельницкий и хан идут с такими полчищами, каких со времен Тамерлана люди не видывали. Все новые вести приходили в лагерь, точно зловещие птицы, и подрывали мужество солдат. Некоторые опасались, как бы внезапно не произошла паника такая же, как в Пилавицах, и не рассеяла бы этой горсти войска, которая преграждала Хмельницкому дорогу в сердце Республики. Сами вожди теряли головы Их противоречивые распоряжения вовсе не исполнялись или исполнялись неохотно. Действительно, только один князь Иеремия мог отвратить бедствие, висящее над лагерем, войском и всей страной.
   Заглоба и Володыевский, прибыв с полками Кушеля в Збараж. тотчас были окружены офицерами, которые расспрашивали их о новостях При виде пленных татар любопытные ободрились: "Ущипнули татар! Пленные татары! Бог дал победу!" -- говорили одни "Татары уже здесь -- и с ними Бурлай!" -- восклицали другие. "К оружию, господа! На вал!" Весть летела через весь лагерь, и благодаря рассказам победа Кушеля принимала все более грандиозные размеры. К пленным подходили солдаты, и слышались восклицания: "Срубить им головы! Что мы здесь будем с ними делать?" Градом посыпались вопросы, но Кушель не хотел отвечать и пошел с рапортом на квартиру к белзскому каштеляну. Володыевский и Заглоба постарались отделаться от расспросов, так как спешили поскорее увидеться со Скшетуским.
   Они нашли его в замке, а с ним старого Зацвилиховского, двух местных священников, монахов-бернардинцев и Лонгина Подбипенту. Скшетуский, увидев их, немного" побледнел и на минуту закрыл глаза, так как они вызвали в нем слишком много горестных воспоминаний Однако он поздоровался с ними спокойно, даже радостно, спрашивал, где они были, и удовлетворился их первым попавшимся ответом, так как, считая княжим умершей, ничего уже не желал, ни на что не надеялся и нисколько не подозревал, что их продолжительное отсутствие находится в какой-нибудь связи с Еленой. Они же не проронили ни слова о цели своей поездки, хотя Лонгин Подбипента внимательно посматривал то на одного, то на другого, вздыхал и вертелся на месте, желая увидеть на их лицах хотя бы тень надежды. Но оба они были заняты Скшетуским, которого Володыевский поминутно обнимал, так как сердце его разрывалось при виде этого верного старого друга, который столько перенес и столько утратил, что жизнь ему была не в жизнь.
   -- Вот мы опять все собрались, -- говорил он Скшетускому, -- и нам будет хорошо. Скоро настанет война, да такая, какой еще не бывало, а с ней всякие наслаждения, столь желанные душе каждого воина. Лишь бы тебе Бог дал здоровья, так ты еще не раз поведешь в бой своих гусар.
   -- Бог мне уже вернул здоровье, -- ответил Скшетуский, -- и я сам ничего иного не желаю, как только служить, пока есть надобность.
   Действительно, Скшетуский был уже здоров, так как молодость и могучая сила победили в нем болезнь. Страдания терзали его душу, но не могли истерзать тела. Он только очень исхудал и до такой степени пожелтел, что казалось, будто его лоб, щеки и нос сделаны из костельного воска. В лице его сохранилось строгое выражение и такое ледяное спокойствие, какое бывает на лицах умерших. В его черной бороде кое-где просвечивали седые волосы, но в общем он мало изменился, разве что, вопреки военным обычаям, избегал теперь шума, толпы, попоек и охотнее беседовал с монахами о монастырской и загробной жизни. Однако Скшетуский точно выполняя свои служебные обязанности и наравне с прочими интересовался всем, что касалось войны или предстоящей осады.
   Разговор, конечно, очень скоро перешел на эту тему, так как никто во всем лагере, в замке и в городе ни о чем ином и не думал. Старый Зацвилиховский расспрашивал про татар и Бурлая, с которым давно был знаком.
   -- Это великий воин -- говорил Зацвилиховский, -- и очень жаль, что он вместе с другими восстает против отчизны. Мы вместе с ним служили под Хоцимом; он был тогда еще юношей, но уже и в то время подавал большие надежды.
   -- Да ведь он из Заднепровья, -- сказал Скшетуский, -- и предводительствует заднепровцами, каким же образом, отче, это случилось, что Бурлай теперь идет с юга, со стороны Каменца?
   -- Очевидно, -- ответил Зацвилиховский -- ему Хмельницкий нарочно назначил там зимовать, потому что Тугай-бей остался над Днепром, а этот великий мурза с давних пор в ссоре с Бурлаем. Никто столько не насолил татарам, сколько Бурлай.
   -- А теперь будет их соратником!
   -- Да, -- промолвил Зацвилиховский, -- такие уж времена! Но здесь за ними будет наблюдать Хмельницкий, чтобы они не пожрали друг друга.
   -- Когда же вы, отче, ожидаете здесь Хмельницкого? -- спросил Володыевский.
   -- Со дня на день, да, впрочем, кто может наверно знать? Полковники должны посылать разъезд за разъездом, а они этого не делают. Я еле упросил, что бы послали Кушеля на юг, а Пигловских под Чолганский Камень. Мне самому хотелось идти, но здесь постоянно совещания да совещания... Они предполагают послать еще несколько отрядов. Пусть поспешат, а не то будет поздно. Дай Бог, чтобы как можно скорее приехал наш князь, потому что иначе нас ожидает такой же позор, как под Пилавицами.
   -- Я видел этих солдат, когда мы проезжали через двор, -- сказал Заглоба, -- и думаю, что им более подходит торговать на базаре, чем быть нашими соратниками, так как мы любим славу и ценим ее больше здоровья.
   -- Что вы говорите! -- с досадой проговорил старик -- Я не отказываюсь признать вас мужественным человеком, хотя прежде иначе думал, но и те, что здесь находятся, лучшие солдаты, какие когда-нибудь были в Республике. Надо только вождя! Камбиецкий хороший наездник, но вовсе не вождь, Фирлей стар, а что касается третьего, то он вместе с князем Домиником уже составил себе репутацию под Пилавицами. Что же в том удивительного, что их не хотят слушаться! Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без нужды не погубят. Вот и теперь: вместо того чтобы думать об осаде, они спорят, где кто будет стоять.
   -- Достаточно ли съестных припасов? -- с беспокойством спросил Заглоба.
   -- И этого не столько, сколько нужно, а с пастбищем еще хуже. Если осада протянется месяц, то мы, вероятно, будем кормить лошадей стружками и камнями.
   -- Есть еще время об этом подумать,-- заметил Володыевский.
   -- Так ступайте и скажите им это. Повторяю, дай Бог, чтобы поскорее прибыл князь.
   -- Не вы один по нем вздыхаете, -- прервал Подбипента.
   -- Знаю, знаю, -- ответил старичок -- Взгляните-ка, господа, на площадь. Все бродят около валов и с тоской посматривают в сторону старого Збаража, иные даже на башни влезают, а если кто-нибудь крикнет: "Идет!" -- то все не знают, что делать от радости. Лишь бы только князь успел прибыть раньше прихода Хмельницкого, боюсь, как бы там не возникли какие-нибудь препятствия
   -- Мы по целым дням молим Бога о прибытии князя, -- заметил один из бернардинцев.
   Молитвы и желания всего рыцарства вскоре должны были исполниться, хотя следующий день принес еще больше опасений и зловещих предзнаменований. Восьмого июля, в четверг, над городом и лагерем бушевала страшная буря. Дождь лил потоками и разрушил часть земляных работ. Гнезна и оба пруда выступили из берегов. Вечером молния ударила в пехотный отряд белзского каштеляна Фирлея, убила нескольких человек и расколола знамя. В лагере сочли это дурным предзнаменованием -- очевидным знаком гнева Божьего, тем более что Фирлей был кальвинист. Заглоба предлагал послать к нему депутацию с требованием и просьбой обратиться на пусть истинный. "Ибо не может быть Божьего благословения для войска, предводитель которого пребывает в противных Небу заблуждениях". Многие разделяли это мнение, и только престиж особы каштеляна и булава воспрепятствовали отправлению депутации. Но это еще более ослабило бодрость войск. Гроза бушевала без перерыва. Валы, хотя укрепленные камнями, лозой и кольями, размякли до такой степени, что пушки врылись в землю и под них пришлось подкладывать доски. Во рвах глубина воды достигла человеческого роста. Ночь, не принесла спокойствия. Вихрь гнал с востока все новые гигантские тучи, которые, клубясь и со страшным грохотом проносясь по небу, извергали на Збараж весь свой запас дождя, громов и молний... Только челядь оставалась в лагере, все же офицеры, за исключением каменецкого каштеляна, ушли в город. Если бы Хмельницкий пришел одновременно с этой бурей, то взял бы лагерь без сопротивления.
   На следующий день погода улучшилась, хотя дождь все еще накрапывал. Только около пяти часов пополудни ветер разогнал тучи, небо очистилось, а в стороне старого Збаража засияла великолепная семицветная радуга, один конец которой проходил за старый Збараж, а другой, казалось, проникал в Черный лес. Радуга блестела и играла на фоне исчезающих туч.
   Все ободрились. Рыцари вернулись в лагерь и вошли на скользкие валу, чтобы полюбоваться видом радуги. Тотчас начались разговоры о том, что возвещает этот благополучный знак, как вдруг Володыевский, стоя вместе с другими над самым рвом, прикрыл от солнца рукой свои рысьи глаза и крикнул:
   -- Войско из-под радуги выходит! Войско!
   Толпа моментально зашевелилась. Слова "войско идет" стрелой пролетели с одного конца валов до другого. Все зашумели и, сдерживая дыхание, напряженно всматривались в даль. Внезапно под семицветной радугой что-то стало мелькать все яснее, отчетливее, и наконец показались знамена, пики и бунчуки. Теперь уже не подлежало сомнению, что это было войско.
   Тогда у всех из груди вырвался один крик -- крик неимоверной радости:
   -- Иеремия! Иеремия! Иеремия!
   Старые солдаты положительно обезумели, одни из них спрыгнули с валов, перебрались через ров и бежали пешком по залитой водой равнине к приближающимся полкам, другие кинулись к лошадям, иные смеялись, иные плакали, складывали руки и простирали их к небу, восклицая: "Идет наш отец, наш спаситель, наш вождь!" Тем временем полки князя подходили все ближе, шла легкая кавалерия: полки княжеских татар, казаков и валахов; за ними виднелась иностранная пехота под командой Махницкого, дальше артиллерия под начальством Вурцеля, затем драгуны и гусары. Лучи солнца переливались на доспехах воинов, на шлемах и остриях копий. Все они шли, освещенные необыкновенным блеском, точно их озарял ореол победы. Скшетуский, стоя на валу возле Лонгина Подбипенты, издали узнал свой эскадрон, оставленный им в Замостье, и его пожелтевшие щеки немного окрасились румянцем, он несколько раз глубоко вздохнул, точно сбрасывая с груди какую-то необыкновенную тяжесть, и повеселел. Для него приближались дни нечеловеческих трудов, героических сражений, которые лучше всего исцеляют сердце и сталкивают глубоко на дно души всякие мучительные воспоминания. Полки все приближались и теперь уже находились на расстоянии тысячи шагов от лагеря. Навстречу князю выбежали все старшие офицеры гарнизона: три полковника, а с ними генерал Пшыемский, коронный хорунжий, Корф и другие. Все разделяли общую радость и особенно полковник Ланцкоронский, бывший более рыцарем, чем вождем, и страстно любивший воинскую славу. Он протягивал булаву в ту сторону, откуда приближался князь Иеремия, и громко говорил так, чтобы его слышали:
   -- Вот там наш главный вождь, и я первый передаю ему свою власть.
   Между тем княжеские полки стали входить в лагерь. Всего было три тысячи солдат, но они так ободрили збаражцев, как будто бы их было сто тысяч, потому что все это были победители под Погребищами, Немировом, Махновкой и Константиновой. За легкими полками вошла артиллерия, состоявшая из двенадцати пушек, из которых шесть были захвачены у неприятеля Князь, который отправлял свои полки из старого Збаража, приехал только вечером, после заката солнца. Солдаты, зажегши свечи, факелы, лучины, так плотно окружили князя, что тот еле подвигался вперед на своем скакуне. Они хватали его коня за поводья, чтобы подольше насладиться видом героя, целовали платье князя, а его самого чуть не подняли на руки. Волнение дошло до такой степени, что не только польские солдаты, но и иностранные заявили, что они будут даром служить четверть года. Толпа, окружившая князя, все увеличивалась, так что он шагу не мог сделать и сидел на своем белом коне среди солдат, как пастырь среди овец, а восклицаниям и приветствиям не было конца. Вечер был тихий, погожий. На темном небе блестели тысячи звезд, и, это все окружающие сочли благоприятным предзнаменованием. Как раз в ту минуту, когда Ланцкоронский приблизился к князю с булавой в руке, чтобы ее передать ему, одна из звезд, оторвавшись от небесного свода и увлекая за собой светозарную полосу, с гулом упала в сторону Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий, и погасла. "Это звезда Хмельницкого!" -- крикнули солдаты. -- "Чудо! чудо! очевидное знамение!" -- "Vivat Ieremi Victor!" {Да здравствует Иеремия Победитель!} -- воскликнули тысячи голосов, а затем подошел каменецкий каштелян и сделал знак рукой, что хочет говорить. Тотчас все утихло, и он проговорил:
   -- Король дал мне булаву, но я ее передаю в твои более достойные руки, победитель, и первый хочу подчиняться твоим приказаниям.
   -- И мы с ним! -- повторили другие полковники.
   Три булавы протянулись к князю, но он отнял руку и ответил:
   -- Не я вам давал булавы, а потому и не возьму их
   -- Тогда будь над тремя -- четвертым! -- сказал Фирлей.
   -- Да здравствует Вишневецкий! Да здравствуют полковники! -- воскликнули рыцари. -- Мы хотим вместе с ним жить и умереть!
   В эту минуту конь князя поднял голову, встряхнул своей выкрашенной в пурпуровую краску гривой и так громко заржал, что почти все лошади в лагере ответили ему в один голос
   И это многие сочли предвещанием победы. Глаза солдат сверкали огнем, сердца воспламенились жаждой борьбы, всех охватил энтузиазм. Офицеры, вторя солдатам, бряцали саблями; некоторые из них вбежали на бруствер и, протягивая в темноту руки, кричали в ту сторону, откуда ожидали неприятеля:
   -- Идите, идите сюда! Вы найдете нас готовыми!
   В эту ночь в лагере никто не спал, и до самого утра гремели восклицания, и всюду блестели факелы.
   К утру вернулся с рекогносцировки из Чолганского Камня. Сераковский и сообщил, что неприятель находится в тридцати пяти верстах от Збаража. Рекогносцировочный отряд имел схватку с превосходящими силами ордынцев, и в ней погибли двое Маньковских, Олексич и еще несколько рыцарей. Захваченные пленные утверждали, что за этим чамбулом идут хан и Хмельницкий. День прошел в ожидании и распоряжениях, касавшихся обороны. Князь в конце концов без колебания принял главное начальство над гарнизоном и отдавал приказания, где стоять каждому отряду, как защищаться и как помогать друг другу. В лагере воцарилась дисциплина, и вместо прежней сутолоки, противоречивых распоряжений и неизвестности -- всюду были порядок и аккуратность. До полудня все были на своих позициях Раскинутые перед лагерем аванпосты каждую минуту доносили о том, что происходит в окрестности.
   Посланная в ближайшие деревни челядь забирала живность и корм для скота, где только можно было что-нибудь взять. Солдаты, стоящие на валах, весело беседовали и даже пели, а ночь провели, дремля у костров, при оружии и в таком порядке, точно с минуты на минуту предстоял штурм.
   На заре что-то зачернелось в стороне Вишневца. Колокола в городе забили в набат, а в лагере жалобные голоса труб протрубили тревогу. Пешие полки вышли на валы, в интервалах стала кавалерия, готовая по первому приказанию броситься в атаку, а по всей длине окопов потянулись вверх тонкие струи дыма от зажженных фитилей.
   В эту самую минуту появился князь на своем белом коне. Он был одет в серебряные доспехи, но без шлема. На его лице не было заметно ни малейшего беспокойства, наоборот, отражалось веселое настроение.
   -- У нас гости, господа, у нас гости! -- повторял князь, проезжая вдоль линии валов.
   Настала тишина, слышался только шелест знамен и значков, подымавшихся при каждом дуновении ветра. Тем временем неприятель приблизился настолько, что его можно было ясно видеть.
   Это был только авангард, состоящий из тридцати тысяч отборных ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив тысячу пятьсот крестьян, отправленных за провиантом, они шли густой колонной из Вишневца, потом, растянувшись в форме полумесяца, приблизились с противоположи ной стороны к старому Збаражу.
   Тем временем князь, убедившись, что это не главные неприятельские силы, приказал кавалерии выступить из окопов. Раздались голоса команды, и полки стали выходить из-за валов, как пчелы из улья. Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было видеть, как ротмистры с буздыганами в руках скакали возле своих эскадронов и ставили их в боевой порядок, лошади фыркали и ржали/Вскоре из этой массы выступили два эскадрона княжеских татар и казаков. Они молча ехали мелкой рысью, а во главе их рыжий Вершул, конь которого скакал как бешеный, ежеминутно подымаясь на дыбы, точно желая разорвать удила и поскорее броситься в битву. На лазурном небе не замечалось ни одного облачка, день был ясный, прозрачный, и все было видно как на ладони.
   В эту самую минуту со стороны старого Збаража показался княжеский обоз, который не успел войти вместе с войском и теперь спешил изо всех сил, боясь, чтобы ордынцы не захватили его в пути.
   Однако обоз не ускользнул от глаз татар, и они тотчас направились к нему. Крики "Алла!" донеслись до слуха стоявшей на валах пехоты, эскадроны Вершула вихрем помчались на спасение обоза.
   Но полумесяц скорее достиг обоза, в одну минуту черной лентой окружил его и одновременно несколько тысяч ордынцев с нечеловеческим воем повернуло коней к Вершулу, стараясь и его окружить. И вот тут-то можно было увидеть опытность Вершула и ловкость его солдат. Видя, что их окружают справа и. слева, они разделились на три части и ударили неприятеля во фланги, потом разделились на четыре части, потом на две, так что каждый раз неприятель должен был изменять фронт, так как впереди никого не было, и схватка происходила только на флангах. Лишь за четвертым разом столкнулись грудь грудью, но Вершул ударил со всем своим отрядом в самый слабый пункт, прорвал его и очутился в тылу неприятеля. Тогда он бросился к обозу, не заботясь о том, что татары тотчас кинутся за ним.
   Старые, опытные офицеры, глядя на это с валов, с восхищением говорили:
   -- Вот молодцы! Только княжеские ротмистры так ловко умеют маневрировать!
   Между тем Вершул, кинувшись острым клином на кольцо окружавших обоз неприятелей, пробил его так, как стрела пронизывает тело солдата, и в одно мгновение проник в середину. Теперь вместо Двух битв закипела одна, но тем более яростная. Это было Удивительное зрелище! Посреди равнины маленький обоз, точно движущаяся крепость, выбрасывал длинные струи дыма, извергал огонь, а кругом все кипело, точно в гигантском водовороте, за чертой которого виднелись скачущие по полю лошади без седоков, а в середине шум, крики и треск самопалов. Как дикий кабан, окруженный стаей собак, защищается и рвет их своими клыками, так и этот табор, "хваченный тучей татар, защищался с отчаянием и надеждой, что из лагеря придет на помощь отряд более значительный, чем отряд Вершупа.
   Действительно, надежда была не напрасна. Вскоре на, равнине замигали красные колеты Кушеля и Володыевского. Издали казалось, будто это красные цветы, несомые ветром. Драгуны кинулись в тучу татар, точно в черный лес, так что через минуту их уже не было видно, только в том месте все закипело, как в котле.
   Даже солдатам, стоявшим на валу, казалось странным, почему князь сразу не поспал на помощь достаточной силы, отряд, но Вищневецкий нарочно медлил, желая на деле доказать солдатам, какое он привел подкрепление, и этим ободрить остальные войска и приготовить их к еще большим опасностям.
   Однако огонь в обозе ослабевал, очевидно, там не было времени заряжать мушкеты или, быть может, стволы мушкетов слишком раскалились. Одновременно с этим крики татар все усиливались, а потому князь дал знак, и три эскадрона гусар; один его собственный, под начальством Скшетуского, другой красноставского старосты и третий -- королевский, под командой Пигловского, -- двинулись из лагеря в битву. Гусары помчались во весь опор и, ударив неприятеля, точно обухом, сразу разорвали ряды татар, сбили их с позиции, смяли на равнине, приперли к лесу, еще раз разбили и обратили в бегство. Тем временем обоз среди радостных криков и залпа орудий безопасно вошел в лагерь.
   Татары, однако, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан; исчезли только на время; вскоре они появились опять, заняли все дороги и ближайшие деревни, из которых тотчас поднялись столбы черного дыма. Множество их наездников приблизилось к окопам, а против них немедленно выступили то поодиночке, то маленькими группами княжеские и королевские солдаты -- преимущественно из татарских, валахских и драгунских эскадронов.
   Вершул не мог принять в этом участия: шесть раз раненный в голову при обороне обоза, он теперь лежал в шатре, точно мертвый. Зато Володыевский, хотя весь забрызганный неприятельской кровью, все еще не был удовлетворен и первый выехал на равнину. Поединки продолжались до самого вечеру с высоты валов пехота и рыцарство смотрели на них, как на красивое зрелище. Бились в одиночку, бились и группами, причем живьем хватали неприятеля в плен. Володыезский то и дело приводил пленных и опять возвращался назад, его красный мундир мелькал по всему полю. Скшетуский указал на него Ланцкоронскому как на редкость, потому что каждый раз, когда он сцеплялся с татарином, тот в один миг падал, точно пораженный громом. Заглоба, хотя Володыевский не мог слышать его, словно подбадривал маленького рыцаря восклицаниями, а затем, обращаясь к стоящим тут же офицерам, говорил:
   -- Смотрите, господа! Это я учил его так действовать саблей. Хорошо! Так его, руби! Ей-Богу, он вскоре сравняется со мной!
   Тем временем солнце закатилось. Наездники медленно разъехались, на поле остались только трупы людей и лошадей. В городе раздался колокольный звон на молитву "Ангел Господень".
   Наступала ночь. Однако было еще довольно светло, так как кругом виднелись зарева пожаров. Горели Залосицы, Бажинцы, Пюблянки, Стрыевка, Кретовицы, Зарудзе, Вахлиовка, словом, почти все окрестные селения. Ночью дым стал красным, и звезды блестели на розовом фоне неба. Из лесов и прудов с ужасным криком подымались стаи птиц и кружили в освещенном заревом воздухе. Скот в лагере, испуганный необыкновенным зрелищем, стал жалобно мычать.
   -- Не может быть, -- говорили между собой в окопах старые солдаты, -- чтобы эти пожары были делом одного татарского отряда, это, должно быть, приближается Хмельницкий с казаками и со всей ордой.
   Действительно, это были небезосновательные предположения, так как уже накануне Сераковский известил, что запорожский гетман и хан следуют за прибывшим отрядом, а потому все ждали их с уверенностью. Солдаты, все до одного, находились на валах, народ -- на крышах башнях и колокольнях У всех неспокойно бились сердца. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Ожидание угнетающим образом действовало на город, замок и лагерь.
   Но это продолжалось недолго. Еще не вполне стемнело, когда на горизонте показались первые ряды казаков и татар, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные. Казалось, будто все леса и рощи внезапно сорвались с корней и идут на Збараж, Тщетно глаза людей искали конца тем рядам; куда только можно было кинуть взгляд, всюду виднелись тучи людей и лошадей, теряющиеся в дыму и зареве пожаров. Они шли, словно саранча, которая покрывает всю окрестность движущейся страшной массой От этой массы несся шум голосов, как вихрь, шумящий в лесу среди верхушек старых сосен. Неприятели, остановившись в двух верстах от Збаража, стали устраивать лагерь и зажигать костры.
   -- Смотрите, какая масса костров, -- шептали солдаты.
   -- Уверяю вас, -- говорил Заглоба Скшетускому, -- что во мне лев и я не чувствую тревоги, но все же предпочел бы, чтобы; до завтра их всех поразила молния! Мне кажется, что и в долине Иосафата не будет столько народу. И что им, этим ворам, нужно? Не лучше ли было бы, если бы каждый из этих собачьих сынов сидел дома и спокойно отрабатывал бы барщину? Чем мы виноваты, что Господь Бог сотворил нас шляхтичами, а их хамами и повелел им подчиняться нам? Меня злость охватывает! Я человек кроткий, но пусть меня не доводят до бешенства. Они пользовались большой свободой, слишком много имели хлеба, оттого и размножились, как мыши в гумне, а теперь кидаются на котов" Погодите, погодите! Есть здесь кот, что называется князем Еремой, и другой -- Заглобой!.. Как вы полагаете, вступят ли они в переговоры? Если бы они выказали покорность, можно было бы отпустить их невредимыми -- а? Одно меня постоянно беспокоит, достаточно ли в лагере съестных припасов? Ах, черт возьми! Взгляните-ка, господа, ведь за этими кострами еще костры, и дальше костры! Да поразит такое сборище моровая язва!
   -- Что вы говорите о переговорах, -- ответил Скшетуский, -- когда они полагают, что мы все в их руках и что завтра им удастся взять нас.
   -- Но они нас не возьмут, как вы думаете? -- спросил Заглоба.
   -- Это в воле Бога. Во всяком случае, коль скоро здесь князь, то нелегко им будет это сделать.
   -- Вот так утешили! Меня не интересует, легко ли им будет; или трудно, но важно то, чтобы мы вовсе не попали им в руки.
   -- Для солдата немалое удовлетворение заключается и в том, если он даром не отдаст своей жизни.
   -- Конечно, конечно. Да спалит их молния вместе с вашим удовлетворением.
   В эту минуту к ним подошли Подбипента и Володыевский.
   -- Говорят, что татар и казаков собралось здесь полмиллиона, -- промолвил литвин.
   -- Чтоб у вас язык отсох! -- крикнул Заглоба -- Нечего сказать -- хорошая новость!
   -- При штурмах их легче будет рубить, чем в поле, -- мягкое ответил Подбипента.
   -- Коль скоро наш князь и Хмельницкий наконец встретились,-- заметил Володыевский, -- то уже нечего говорить о переговорах. Завтра будет судный день, -- добавил он, потирая руки.
   Маленький рыцарь был прав. В этой войне, столь продолжительной, еще ни разуме встречались лицом к лицу эти два страшных льва. Один громил гетманов и полковников, другой -- могущественных казацких атаманов, за одним и другим вослед шла победа, один и другой были пугалами для врагов, но кто останется победителем в непосредственном столкновении, должно было решиться только теперь Вишневецкий смотрел с вала на бесчисленные полчища татар и казаков -- и тщетно старался охватить их взглядом? Хмельницкий поглядывал с поля на замок и лагерь, думая в душе: "Там мой самый страшный враг, если я его уничтожу, кто тогда решится противиться мне?"
   Легко было отгадать, что борьба между этими двумя людьми будет продолжительная и отчаянная, но результат ее не подлежал сомнению. Этот князь на Лубнах и Вишневце стоял во главе пятнадцати тысяч воинов, включая в это число обозных слуг, между тем как за крестьянским вождем шли люди, живущие на пространстве от берегов Азовского моря и Дона вплоть до устьев Дуная. С ним шел хан во главе орд Крымской, Белгородской, Ногайской и Добруджской, шел народ, обитающий по берегам всех притоков Днестра и Днепра, шли низовцы и бесчисленная чернь -- из степей, яров, лесов, городов, местечек, деревень и хуторов, и все те, которые прежде служили в польских войсках; шли Черкассы, валахские каралаши, силистрийские и румелийские турки, шли даже разные ватаги сербов и болгар. Могло показаться, будто это новое переселение народов, которые покинули свои сумрачные степные жилища и движутся на запад, чтобы занять новые земли и образовать новое государство.
   Таково было соотношение борющихся сил: горсть против сотен, остров против моря. Поэтому неудивительно, что не одно сердце билось тревогой и что не только в городе, не только в этом крае, но во всей Республике смотрели нггэти одинокие окопы, окруженные морем диких воинов, как на могилу великих рыцарей и их великого вождя.
   Так же, наверное, смотрел и Хмельницкий, так как лишь только загорелись костры в его лагерях, как перед окопами появился казак с белым парламентерским знаменем, который стал трубить и кричать, чтобы не стреляли.
   Стража вышла и тотчас схватила казака.
   -- Я от гетмана к князю Ереме, -- сказал он.
   Князь еще находился на коне и стоял на валу с ясным и совершенно спокойным лицом. Зарево костров освещало его изящное лицо розовым светом. Казак, остановившись перед князем, задрожал и в первую минуту не мог говорить, хотя это был старый степной волк и прибыл в качестве посла.
   -- Кто ты? -- спросил князь-воевода, обратив на него свой спокойный взгляд
   -- Я сотник Сокол... от гетмана.
   -- А с чем ты пришел?
   Сотник стал бить поклоны, а затем проговорил:
   -- Прости, владыко! Что мне приказали, то скажу -- я ни в чем не виноват.
   -- Говори смело.
   -- Гетман приказал мне сказать, что он прибыл в гости в Збараж и завтра навестит вас в замке.
   -- Скажи ему, что я даю пир не завтра, но сегодня!-- ответил князь.
   Действительно, спустя час загремели пушки, раздались радостные крики и все окна замка засияли от тысячи горящих свечей.
   Хан, услышав заздравные выстрелы, звуки труб и литавр, вышел из шатра в сопровождении брата Нурадина, султана Гагки, Тугай-бeя и многих мурз; а затем послал за Хмельницким
   Гетман, хотя немного уже пьяный, немедленно явился и, отдав низкие поклоны, а также прикладывая руку ко лбу, к бороде и груди, ждал вопроса.
   Хан долго глядел на замок, блестевший издали, как гигантский фонарь, и слегка кивал головой. Наконец, погладив рукой свою жидкую бороду, которая двумя длинными космами спускалась на его шубу, он сказал, указывая пальцем на освещенные окна замка:
   -- Запорожский гетман, что там такое?
   -- Могущественнейший царь, -- ответил Хмельницкий, -- там пирует князь Ерема.
   Хан изумился.
   -- Пирует?..
   -- То нынче пируют завтрашние трупы, -- сказал гетман.
   В эту минуту в замке опять загремели выстрелы, зазвучали трубы, и смешанные крики донеслись до достойных ушей хана.
   -- Един Бог, -- пробормотал он. -- Лев в сердце этого гяура И после минутного молчания добавил:
   -- Я предпочел бы быть с ним, чем с тобой.
   Хмельницкий задрожал. Тяжко он оплачивал необходимую дружбу с татарином и к тому еще не был уверен в страшном союзнике. По прихоти хана все орды могли обратиться против казаков, которые тогда окончательно погибли бы! Притом гетман видел, что хан помогал ему, в сущности, ради добычи, ради даров, и что, кроме того, считая себя законным монархом в душе, стыдился становиться на сторону восставших против короля, на сторону какого-то Хмеля против могущественного Вишневецкого.
   Казацкий гетман часто напивался пьяным не только вследствие страсти к вину, но и с отчаяния...
   -- Великий монарх! -- проговорил он. -- Ерема твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он побитых мурз, как волков, вешал по деревьям, это он хотел идти на Крым с огнем и мечом...
   -- А вы разве не разоряли улусов? -- спросил хан.
   -- Я твой невольник
   У Тугай-бея задрожали губы и блеснули клыки, у него между казаками был смертельный враг, который некогда вырезал весь чамбул бея и чуть не схватит! его самого. Он не выдержал и тихо пробормотал фамилию ненавистного атамана:
   -- Бурлай! Бурлай!
   -- Тугай-бей, -- тотчас сказал Хмельницкий, -- по мудрому приказанию хана вы с Бурлаем в прошлом году лили воду на мечи.
   Новый залп пушек прервал дальнейший разговор. Хан протянул- руку по направлению к Збаражу и лагерю.
   -- Завтра это мое? -- спросил он, обращаясь к Хмельницкому.
   -- Завтра они умрут, -- ответил гетман, устремив глаза на замок
   Потом он опять стал бить поклоны и прикоснулся рукой ко лбу, бороде и груди, считая разговор оконченным. Хан запахнул шубу, так как ночь была холодная, хотя и июльская, и сказал:
   -- Уже поздно!
   Тогда все стали бить поклоны, точно движимые одной силой, а хан медленно направился в шатер, тихо говоря:
   -- Един Бог!
   Хмельницкий отправился в свой лагерь, бормоча дорогой:
   -- Я тебе отдам замок и город, и добычу, и пленных, но Ерема будет мой, а не твой, хотя бы мне пришлось заплатить за него своей головой.
   Постепенно костры угасали, постепенно затихал глухой шум нескольких сотен тысяч голосов, еще кое-где слышались звуки дудок и крики татарских конюхов, выгонявших лошадей на пастбище, но вскоре и эти голоса умолкли, и сон овладел бесчисленными полчищами татар и казаков
   Только замок гудел и гремел... точно в нем справляли свадьбу.
   В лагере все ожидали, что завтра последует штурм. Действительно, с утра двинулись толпы черни, казаков, татар и других диких воинов, присоединившихся к Хмельницкому, и все они шли к окопам, подобно черным тучам, охватывающим вершины гор. Солдаты, уже накануне тщетно старавшиеся сосчитать число костров, теперь онемели при виде этого моря голов. Но то был еще не настоящий штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского лагеря. И подобно тому, как волны моря, гонимые ветром, вздымаются, пенятся и с гулом ударяются о берег, а потом отступают назад, так и они ударяли то здесь, то там, отступали и опять ударяли, точно пытаясь узнать силу сопротивления, точно желая убедиться, не сломят ли дух защитников одним своим видом и численностью прежде, чем уничтожат тело.
   Началась канонада, и ядра часто попадали в лагерь, из которого отвечали артиллерийским и ружейным огнем. Почти одновременно с канонадой на валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять дух в войске. Священник Муховецкий нес Святые Дары, держа их обеими руками выше лица, а иногда поднимая над головой; он шел под балдахином с полузакрытыми глазами и аскетическим лицом, спокойный, одетый в серебряную ризу. Его поддерживали два священника: Яскульский, гусарский капеллан, некогда славный воин и очень опытный в военном искусстве, и Жабковский, тоже бывший военный, гигантский монах-бернардинец, во всем лагере уступающий в силе только одному Лонгину Подбипенте. Балдахин несли четыре шляхтича, между которыми был и Заглоба; перед балдахином шли девочки в белых платьях и сыпали цветы. Процессия следовала вдоль всей линии валов, сопровождаемая многими офицерами. Солдаты при виде Святых Даров, блестевших, как солнце, при виде спокойствия священников и девочек в белых платьях ободрялись и воспламенялись энтузиазмом. Ветер разносил запах мирры, горевшей в кадильницах; при прохождении процессии все покорно склоняли головы. Время от времени Муховецкий подымал Святые Дары и, вознося очи к небу, пел молитву, которую подхватывали как сопровождающие его священники, так и все. войско. Густой бас пушек вторил молитве; иногда неприятельское ядро с гудением пролетало над балдахином и священниками, иногда, ударившись немного ниже в вал, оно осыпало их землей, так что Заглоба съеживался и прижимался к древку балдахина. Ему становилось особенно страшно, когда процессия останавливалась для молитв. Тогда воцарялось молчание, и ясно слышалось, как летели ядра. Заглоба все более краснел, а Яскульский искоса посматривал в направлении к неприятелю и, будучи не в состоянии выдержать, бормотал: "Им кур сажать на яйца, а не стрелять из пушек!" Так как у казаков действительно были очень плохие пушки, а он, как бывший военный, не мог спокойно смотреть на такое неумение и такую напрасную трату пороха. Процессия двигалась дальше и наконец дошла до другого конца валов, на которые неприятель не делал большого натиска. Попробовав то здесь, то там, преимущественно со стороны западного пруда, не удастся ли произвести замешательство, татары и казаки отступили к своим позициям и остановились на них, не высылая даже наездников. Между тем процессия окончательно ободрила осажденных.
   Теперь было очевидно, что Хмельницкий ожидает прибытия своего обоза. Он был уверен, что достаточно будет одного настоящего штурма, а потому велел только устроить несколько редутов для батарей, считая излишним заняться какими-нибудь иными земляными работами. Обоз прибыл на следующий день и стал в несколько десятков рядов, растянувшись в длину на несколько верст, от деревни Верняки до Дембины. Одновременно с обозом пришло еще войско, а именно -- великолепная запорожская пехота, почти равная по искусству турецким янычарам и несравненно более способная к штурмам и наступательным действиям, чем татары и чернь.
   Памятный вторник 13 июля прошел как в Збараже, так и в неприятельском стане в лихорадочных приготовлениях Уже не подлежало сомнению, что последует штурм, так как в лагере казаков литавры и барабаны били тревогу, а у татар гудел, как гром, большой святой бубен, так называемый балт... Вечер был тихий, ясный, только с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман, потом на небе замерцала первая звезда.
   В эту минуту раздался залп из шестидесяти казацких пушек -- полчища двинулись с ужасным криком к валам, и начался штурм.
   Польские войска стояли в окопах, и им казалось, что земля дрожит под их ногами, даже старые солдаты ничего подобного не видали.
   -- О Господи! Что это такое? -- спросил Заглоба, стоя в интервале валов возле Скшетуского и его гусар. -- Это не люди идут на нас.
   -- Вы угадали, действительно, это не люди, неприятель гонит перед собой быков, чтобы наши выстрелы сначала были направлены на них и чтобы иметь некоторое прикрытие.
   Старый шляхтич покраснел, вытаращил глаза и с бешенством произнес одно только слово:
   -- Негодяи!..
   Быки, гонимые дикими, полунагими чабанами, которые били их горящими факелами, с ужасным ревом бежали вперед, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь или поворачивая назад, то опять направляясь к валам. Вурцель открыл огонь, все заволокло дымом; небо покраснело; испуганные быки рассыпались во все стороны, точно их разогнали молнии, половина из них пала, -- а по их трупам неприятель шел дальше.
   Впереди, подгоняемые сзади пиками и выстрелами из самопалов, бежали пленные с мешками песку, которым они должны были засыпать ров. Это были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели скрыться в город перед нашествием. Среди них находились как молодые мужчины, так и старцы и женщины. Все они бежали с криком, плачем, простирая руки к небу и умоляя о сострадании. Волосы поднимались дыбом от этого воя, но сострадания не было тогда на земле: с одной стороны казацкие пики поражали их в спину, с другой стороны, спереди, ядра Вурцеля разбивали несчастных, картечь рвала их на части, и вот они бежали, скользили в крови, падали, поднимались и опять бежали, так как их гнала казацкая волна, казацкую -- турецкая, турецкую -- татарская...
   Крепостной ров быстро наполнялся трупами, кровью, мешками с песком -- и через него неприятель с воем бросился к валам.
   Полки теснились одни за другими; при вспышках орудийного огня можно было видеть командиров, гнавших буздыганами на валы все новые отряды. Отборнейшие воины кинулись на позицию, занимаемую войсками князя Иеремии, так как Хмельницкий знал, что там будет самое сильное сопротивление. Туда шли сечевые курени, за ними страшные переяславцы под начальством Лободы, за ними Воронченко вел черкасский полк, Кулак -- харьковский полк, Нечай -- брацлавский, Степка -- уманский, Мрозовский вел корсунский; шли и кальничане, и многочисленный белоцерковский полк, состоящий из пятнадцати тысяч человек, а с ним сам Хмельницкий -- в огне, красный, как сатана, смело подставлявший свою широкую грудь под пули, с лицом льва, со взглядом орла, в хаосе, дыму и пламени внимательно надзирающий за всем и всем руководящий.
   За украинцами следовали дикие донские казаки, далее черкесы, сражающиеся ножами, тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ними Субагази -- белгородских татар, Курдлук -- смуглых астраханцев, вооруженных гигантскими луками и стрелами, из которых каждая по величине почти равнялась дротику. Все они шли густой сплошной массой.
   Сколько их пало, прежде чем они дошли до рва, заваленного трупами пленных, кто же расскажет, кто воспоет! Но все же они дошли, перешли и стали карабкаться на валы. В ту минуту казалось, будто эта звездная ночь -- ночь последнего страшного суда. Пушкари, не будучи в состоянии бить ближайших, уже находившихся в так называемом мертвом пространстве, поражали орудийным огнем дальнейшие ряды. Гранаты, описывая в воздухе огненные дуги, летели с адским хохотом, освещая сражающихся. Пехотинцы, а возле них княжеские драгуны стреляли в неприятелей прямо в упор.
   Первые ряды неприятелей хотели было отступить, но не могли, так как на них напирали сзади, и потому тут же погибали. Кровь плескалась под ногами наступающих Валы стали скользкими, тем не менее неприятель, пренебрегая ранами и смертью, лез на них, падал и опять лез, окутанный дымом, черный от сажи, поражаемый пиками и саблями осажденных. Местами уже сражались холодным оружием. Виднелись люди, словно обезумевшие от ярости, с оскаленными зубами, с залитыми кровью лицами... Живые сражались на конвульсивно вздрагивающей массе умирающих Уже не было слышно команды, а только общий страшный крик, в котором заглушалось все: и треск ружейной пальбы, и хрипение умирающих, и стоны раненых, и рычание гранат.
   И продолжалась эта гигантская, беспощадная борьба в течение целых часов. Вокруг крепостного вала образовался вал из трупов и преграждал дорогу штурмующим. Сечевых изрубили чуть ли не всех Переяславский полк погиб и лежал около вала, от Харьковского, Брацлавского и Уманского полков осталась только десятая часть, но другие все шли вперед, толкаемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. Однако в рядах нападающих уже начиналось замешательство, между тем как польские пехотинцы и драгуны до сих пор не уступили ни одной пяди земли. Покрытые потом и кровью, охваченные воинственным пылом, почти обезумевшие от запаха крови, они рвались к неприятелю так же, как разъяренные волки рвутся к стаду овец.
   В эту минуту Хмельницкий сделал вторичный натиск с войском, состоявшим из остатков первых полков, с еще нетронутыми белоцерковцами, татарами, турками и черкесами.
   Пушки в окопах уже не гремели, только слышалось бряцание холодного оружия вдоль всей линии западного вала. Ружейная пальба прекратилась, тьма покрыла сражающихся.
   Уже нельзя было рассмотреть, что там происходит: во мраке лишь что-то шевелилось, словно конвульсивно вздрагивающее тело гигантского чудовища. Даже из криков нельзя было понять, звучит ли в них триумф или отчаяние. Минутами и они умолкали, а тогда слышался только как бы гигантский стон, раздающийся всюду, из-под земли, на земле, в воздухе и все выше, выше, точно и души со стоном улетали с этого побоища.
   Но то были краткие перерывы; после них крики и вой возобновлялись с еще большей силой и становились еще более хриплыми, еще более нечеловеческими.
   Внезапно загрохотал ружейный огонь: то Махницкий с остальной частью пехоты пришел на помощь к истомленным полкам. В задних рядах казаков заиграли отбой.
   Настал перерыв, казацкие полки отступили от окопов и остановились под прикрытием трупов своих павших товарищей. Но не прошло и получаса, как Хмельницкий в третий раз погнал их на штурм.
   Тогда на валу появился на коне сам князь Иеремия. Его легко можно было узнать, так как над ним развевались знамя и гетманский бунчук, а перед ним и за ним шли слуги с горящими факелами. Неприятель тотчас стал стрелять в него из пушек, но благодаря неопытности артиллеристов ядра перелетали даже за речку Гнезну, он же спокойно стоял и смотрел на приближающиеся тучи.
   Казаки убавили шагу, как бы очарованные этим зрелищем.
   -- Ерема! Ерема! -- точно шум ветра пронеслось по их рядам.
   Стоя на валу, освещенный кровавым светом факелов, этот грозный князь казался им каким-то сказочным гигантом, и потому дрожь пробежала по их утомленным членам, а руки делали знамение креста.
   Он все стоял.
   Наконец он махнул золотой булавой, и тотчас фанаты, словно зловещие птицы, зашумели в воздухе и врезались в ряды наступающего неприятеля, ряды отпрянули, как смертельно пораженный дракон; крик ужаса пронесся с одного фланга войска до другого.
   -- Бегом! Бегом! -- раздались голоса казацких полковников.
   Казаки кинулись к валам, под которыми могли защищаться от гранат, но они не успели пробежать и половины пути, как князь, все время стоявший на виду у всех, повернулся к западу и опять махнул золотой булавой.
   По этому знаку со стороны пруда, из промежутка между ним и окопами, стала выступать кавалерия и в одно мгновение очутилась на равнине; при свете проносящихся гранат можно было отлично видеть гигантские эскадроны гусар Скшетуского и Зацвилиховского, драгун Кушеля и Володыевского и княжеских татар под начальством Ростворовского. За ними выступали полки княжеских казаков и валахов под командой Быховца. Не только Хмельницкий, но и последний из его воинов понял в эту минуту, что дерзкий вождь ляхов решил ударить всей кавалерии во фланг неприятеля.
   Тотчас в рядах казаков подан был сигнал к отступлению. "Лицом к кавалерии! Лицом к кавалерии!" -- послышались испуганные голоса. Одновременно с этим маневром поляков Хмельницкий старался изменить фронт своих войск и прикрыться кавалерией от кавалерии. Но уже не было времени. Прежде чем он успел это сделать, княжеские эскадроны с криком "Бей!" понеслись, точно на крыльях, с шумом и свистом рассекая воздух Гусары пронизывали копьями первые ряды неприятельских колонн и, точно буря, опрокидывали и разбивали все на своем пути. Никакая человеческая сила, ни один военачальник не могли уже удержать на месте пехотных полков, на которые обрушился первый натиск крылатых гусар. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерковцы бросали самопалы, пищали, пики, сабли и, закрывая головы руками, с звериным ревом бежали на стоящие в тылу отряды татар. Но татары встретили их тучей стрел, а потому они кинулись в сторону и бежали вдоль линии обоза, под огнем пехоты и артиллерии Вурцеля, устилая трупами поле.
   Тем временем дикий Тугай-бей, подкрепляемый отрядами мурз Субагази и Урума, с бешенством бросился на гусар. Он не надеялся сломить их, а только хотел задержать, чтобы за это время силистрийские и румелийские янычары могли построиться в каре, а белоцерковцы оправиться от первой паники. Он мчался на коне в первой шеренге, не как вождь, но как простой солдат, рубил и подвергался опасности наравне с прочими. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям гусар, и вой этих храбрых наездников заглушил все остальные голоса. Но ногайцы не смогли выдержать натиска гусар. Теснимые страшными железными всадниками, с которыми не привыкли сражаться в открытом бою, поражаемые их длинными мечами, сбрасываемые с седел, копимые копьями, давимые, как черви, они, однако, защищались с такой яростью, что действительно на время остановили напор гусар. Тугай-бей бросался, подобно уничтожающему пламени, а ногайцы шли за ним, как волки за волчицей.
   Однако вскоре они отступили, устилая равнину трупами. Уже крики "Алла!", доносившиеся с поля, возвестили, что янычары построились в боевой порядок, как вдруг на бешеного Тугай-бея бросился Скшетуский и ударил его палашом в голову. Но, видно, рыцарь после болезни еще не восстановил своих сил или, быть может, сделанный в Дамаске шлем выдержал удар, но что палаш скользнул и, ударившись плашмя, разлетелся на мелкие куски. И все же глаза Тугай-бея тотчас покрылись мраком ночи. Он остановил коня и пал на руки ногайцев, которые, схватив своего вождя, с ужасным криком рассеялись в разные стороны, как рассеивается мгла сильными порывами вихря. Теперь вся княжеская кавалерия очутилась, перед румелийскими и силистрийскими янычарами, а также ватагами сербских потурченцев, которые вместе с янычарами образовали могучее каре и медленно отступали к своему стану, обратившись фронтом к врагам, направив на них дула мушкетов, острия длинных копий, дротиков и бердышей.
   Драгунские и казацкие эскадроны вихрем неслись на янычар, имея впереди себя гусарский эскадрон Скшетуского. Сам он летел в первом ряду, а возле него Лонгин Подбипента на своей инфляндской кобыле, со страшным мечом в руке.
   Янычары дали залп.
   Огонь красной лентой пролетел с одного конца колонны до другого -- пули свистят мимо ушей всадников, кое-где слышится стон, кое-где падает лошадь, но гусары и драгуны несутся далее; вот уже янычары слышат храп лошадей -- колонна смыкается еще плотнее и направляет длинный ряд копий, из которых каждое угрожает смертью рыцарям.
   Но вот какой-то гусар-великан, первый достигает колонны, момент -- и копыта гигантского коня мелькнули в воздухе, а затем рыцарь и конь обрушиваются в середину янычар, ломая копья, опрокидывая, давя, уничтожая людей.
   Подобно тому как орел падает на стаю куропаток, а они, робко сбившись в кучу, делаются добычей хищника, который рвет их когтями и клювом, -- так Лонгин Подбипента, ворвавшись в середину неприятельских рядов, разил окружающих своим длиннейшим мечом. И никогда ураган не производит таких опустошений в густом и молодом лесу, какие он производил в толпе янычар. Он был положительно страшен: его фигура приняла нечеловеческие размеры; кобыла преобразилась в какого-то дракона, испускающего пламя из ноздрей, а меч словно троился в руках рыцаря. Кизляр-Бек, ага колоссального роста, кинулся на него и в ту же минуту пал, разрубленный пополам. Тщетно сильнейшие янычары направляют против него свои копья -- они тотчас умирают, точно пораженные молнией, а он топчет их, врывается в самую густую толпу, и как колосья падают под ударами косы, так под ударом его меча падали воины, слышались крик" испуга, стона, стук ударов о черепа и храп адской кобылы.
   -- Див! Див! -- слышатся испуганные голоса.
   В эту минуту железный строй гусар во главе с Скшетуским ворвался в ворота, раскрытые литовским рыцарем, стены каре лопнули, как стены обрушивающегося дома, и массы янычар обратились в бегство, рассеиваясь в разные стороны.
   Это произошло как раз вовремя, так как ногайцы под начальством Субагази, точно волки, жаждущие крови, опять вернулись на поле сражения, а с другой стороны Хмельницкий, собрав остатки белоцерковцев, шел на помощь к янычарам, но теперь все смешалось: Казаки, татары, потурченцы, янычара бежали в величайшем беспорядке и панике к лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Польская кавалерия преследовала их, рубя направо и налево. Кто не погиб при натиске, погибал теперь. Преследование было такое яростное, что эскадроны обогнали задние ряды убегающих, у солдат руки немели от ударов. Неприятели бросали оружие, знамена, шапки и даже верхнюю одежду. Белые чалмы янычар точно снегом покрыли поле. Вся великолепная милиция Хмельницкого, пехота, кавалерия, артиллерия, вспомогательные отряды татар и турок образовали одну беспорядочную массу, совершенно растерявшуюся и обезумевшую от страха. Целые сотни бежали от одного рыцаря. Гусары, разбив пехоту и татар, выполнили свою задачу, и теперь уже драгуны и легкая кавалерия соперничали между собой в преследовании неприятеля. Тут особенно отличались Володыевский и Кушель. Поле покрылось сплошной лужей крови, которая под сильными ударами конских копыт плескалась, как вода, обрызгивая панцири и лица рыцарей.
   Убегающие толпы свободно вздохнули, лишь достигнув середины своего лагеря, когда трубы заиграли отбой княжеской кавалерии.
   Рыцари возвращались в свой лагерь с радостными восклицаниями и пением, считая дымящимися саблями по дороге трупы павших неприятелей. Но кто же мог одним взглядом обнять размеры поражения? Кто мог сосчитать всех убитых, когда возле окопов лежали груды тел, высотой в человеческий рост? Солдаты были точно в чаду от острых испарений крови и пота. К счастью, со стороны прудов поднялся довольно сильный ветер, который погнал эти удушливые испарения к неприятельским шатрам.
   Так кончилась первая встреча страшного Еремы с Хмельницким.
   Но штурм еще не кончился, потому что, пока Вишневецкий отражал атаки, направленные на правый фланг лагеря, на левом фланге казацкий атаман Бурлай чуть не овладел окопами. Тихо обойдя город и замок во главе заднепровцев, он достиг восточного пруда и ударил на отряд Фурлея. Находившаяся на этой позиции венгерская пехота не могла выдержать натиска вследствие малочисленности и того, что вал возле пруда еще не был окончен, и обратилась в бегство во главе со своим начальником хорунжим. Бурлай ворвался в середину, а за ним неудержимым потоком двинулись заднепровцы. Победоносные крики донеслись до противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили маленький кавалерийский отряд, отняли несколько пушек и уже подходили к позиции белзского каштеляна, как вдруг генерал Пшыемский, во главе нескольких рот немцев, прибежал на помощь. Сразив одним ударом сабли хорунжего, он схватил знамя и бросился с ним на неприятеля, а тем временем немцы сцепились с казаками. Закипел страшный рукопашный бой, в котором боролись за пальму первенства, с одной стороны ярость и подавляющее превосходство сил отрядов Бурлая, с другой -- мужество старых львов Тридцатилетней войны. Тщетно Бурлай, подобно раненому дикому кабану, кидался в самую середину сражающихся. Ни презрение к смерти, с которой сражались казаки, ни их выносливость не могли выдержать напора неукротимых немцев, которые, стеной идя вперед, поражали их с такой силой, что тотчас заставили отступить, приперли к окопам, истребили девять десятых всего войска и после получасового боя отбросили за валы. Генерал Пшыемский, залитый кровью, первый водрузил свое знамя на неоконченной насыпи.
   Положение Бурлая было теперь ужасное, потому что ему приходилось отступать по той самой дороге, по которой он пришел; а так как князь Иеремия уже разбил атаковавших правый фланг, то мог легко отрезать путь к отступлению всему отряду Бурлая Правда, к последнему пришел на помощь Мрозовицкий с корсуньскими конными казаками, но одновременно показались гусары Конецлольского, к которым присоединился возвращающийся с атаки на янычар Скшетуский, и оба они преградили дорогу до сих пор в порядке ретирующемуся Бурлаю.
   Одной атакой Конецпольский и Скшетуский разбили отряд Бурлая в пух и прах Дорога к лагерю для казаков была закрыта и оставалась открытой лишь дорога к смерти. И вот одни из них, не прося пощады, яростно защищались то группами, то в одиночку, другие же тщетно простирали руки к солдатам, с гулом мчавшимся по полю брани. Начались схватки в одиночку, преследование убегающих, отыскивание неприятелей в углублениях почвы. Из окопов, чтобы осветить побоище, стали бросать зажженные мазницы со смолой, которые летели, точно огненные метеоры с пылающей гривой. При их красном свете польские солдаты рубили остатки заднепровцев.
   На помощь им бросился и Субагази, который в этот день выказал чудеса храбрости, но знаменитый Марк Собесский осадил его назад, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что уже неоткуда ждать спасения Но Бурлай любил свою казацкую славу более жизни и оттого не искал спасения Иные убегали, пользуясь темнотой ночи, другие скрывались в расселинах, проскальзывали между копытами лошадей, он же еще искал врагов. Сам срубил шляхтича Домбка, и Русецкого, и молодого львенка Аксака, того самого, что под Константиновой приобрел бессмертную славу, потом зарубил шляхтича Савицкого, затем сразу свалил на сырую землю двоих крылатых гусар, наконец, увидев какого-то громадного шляхтича, который, рыча как зубр, скакал по полю, бросился на него.
   Заглоба -- это был он -- от страха зарычал еще громче и обратился в бегство. Остатки волос на голове поднялись у него дыбом, но все же он не потерял присутствия духа. Наоборот, разные фортели, точно молнии, пролетали у него в голове; одновременно шляхтич орал изо- всех сил: "Господа, кто в Бога верует, спасите!" -- и вихрем мчался к своим. Между тем Бурлай скакал вслед за ним. Заглоба закрыл глаза, а в голове его мелькала мысль: "Издохну я и мои блохи!" Он слышал за собой фырканье коня, заметил, что никто не идет к нему на помощь, что ему не убежать и что ничья рука, кроме его собственной, не вырвет его из пасти Бурлая.
   Но в эту последнюю минуту, в этой уже почти агонии, внезапно его отчаяние и страх перешли в бешенство. Заглоба зарычал так страшно, как не рычит ни один тур, и, осадив коня на месте, повернулся к противнику.
   -- Заглобу преследуешь! -- гаркнул он, нападая с поднятой саблей на противника.
   В эту минуту кинутые с окопов горящие мазницы осветили эту часть поля. Бурлай взглянул, и его охватило изумление.
   Его изумило не имя, которого ему никогда не приходилось слышать, но в этом всаднике он узнал человека, которого недавно угощал в Ямполе как друга Богуна.
   Но именно эта несчастная минута изумления погубила мужественного вождя казаков: прежде чем Бурлай опомнился, Заглоба рубанул его в висок и одним удар же новый оборонительный вал. Старые валы окружали чересчур большое пространство, и князь с паном Пшеимским решили заключить войска в более тесное кольцо. Гусары всю ночь работали не покладая рук, наравне с прочими солдатами и прислугой. Все, кроме стражи, наконец, заснули беспробудным сном; неприятель также работал всю ночь и не спешил что-то предпринять после вчерашнего поражения. Рассчитывали, что штурма в этот день и вовсе не будет.
   Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба сидели в палатке за пивной похлебкой и беседовали о трудах прошлой ночи с тем удовольствием, с каким солдаты разговаривают о недавней победе.
   -- Мой обычай ложиться с курами, а вставать с петухами, -- сказал пан Заглоба, -- но на войне это трудно! Спишь, когда можешь, встаешь, когда тебя будят. Меня бесит только одно, что мы должны из-за такой дряни извращать порядки своей жизни. А что делать, времена теперь такие! Но заплатили же мы им за это вчера! Если бы еще раза два устроить им такое угощение, то это отбило бы у них охоту будить нас.
   -- Вы не знаете, сколько полегло наших? -- спросил Подбипента.
   -- Э! Немного; всегда так бывает, что осаждающих погибает больше, чем осажденных. Вам это дело не так знакомо, но мы, старые вояки, не имеем надобности считать трупы: все и так ясно по ходу битвы.
   -- И я кое-чему научусь около вас, -- кротко заметил пан Лонгинус.
   -- Несомненно, если на это у вас ума хватит, на что я не особенно рассчитываю.
   -- Оставьте вы его в покое, -- отозвался Скшетуский. -- Во всяком случае, это не первая битва для пана Подбипенты, и дай Бог лучшим рыцарям драться так, как он дрался вчера.
   -- Я сделал, что мог, но не столько, сколько хотелось бы.
   -- Напротив! Напротив! Вы вчера действовали вовсе неплохо, -- покровительственно заметил Заглоба, -- а если другие все же вас перещеголяли вас (тут он закрутил усы кверху), то здесь нет вашей вины.
   Литвин слушал, потупив очи, и вздохнул, вспомнив про предка Стовейку и три головы.
   Полы палатки приподнялись, и пан Михал, веселый, как погожее утро, появился на пороге.
   -- Ну, вот мы теперь все в сборе! -- крикнул пан Заглоба. -- Дайте ему пива!
   Маленький рыцарь пожал руки товарищам.
   -- Если б вы знали, сколько ядер лежит на майдане! -- сказал он. -- Просто вообразить трудно. Пройти нельзя, чтобы не споткнуться.
   -- Видели, -- ответил Заглоба. -- Вставши поутру, я прошелся по лагерю. За два года куры всего львовского повета не нанесут столько яиц. Эх, если б это были, действительно, яйца, то мы бы состряпали себе отличную яичницу. А надо вам сказать, что за сковороду яичницы я все готов отдать. Солдатские у меня привычки, так же, как и у вас. Я охотно буду есть все, только было бы много. Поэтому я и на поле битвы действую не так, как нынешняя молодежь.
   -- Ну, и отделали же вы вчера Бурлая, -- сказал маленький рыцарь, -- не ожидал я от вас такой прыти. Ведь это был рыцарь, прославленный на всей Украине и Туретчине.
   -- Каково? А? -- самодовольно проговорил Заглоба. -- Не впервой мне это, не впервой, милый пан Михал. Да, можно сказать, что такой четверки, как мы, во всей республике не отыщешь. Ей-Богу, с вами и с нашим князем во главе я пошел бы охотно хоть на Стамбул. Заметьте только: пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера -- Тугай-бея.
   -- Тугай-бей не убит, -- прервал поручик. -- Я сам почувствовал, что сабля только скользнула по нему, и сразу нас разделили.
   -- Все равно, не перебивайте меня, пан Ян. Пан Михал проколол в Варшаве Богуна, как мы вам говорили...
   -- Лучше бы не вспоминали! -- сказал литвин.
   -- Сказанного не воротишь, -- ответил Заглоба, -- пойдем далее: итак, пан Подбипента из Мышьих Кишок прикончил этого Пулуяна, а я Бурлая. Не могу утаить от вас, что я отдал бы всех ваших за одного моего Бурлая и что самая тяжелая работа выпала на мою долю. Дьявол это был -- не казак, неправда ли? Если б я имел законных сыновей, я оставил бы им хорошее имя. Интересно, как отнесется к этому король и сейм, как наградят нас -- нас, которые больше питаются серою и селитрою, чем другою какою-либо пищей.
   -- Был рыцарь, еще более знаменитый, -- сказал пан Лонгинус, -- но имени его никто не знает и не помнит.
   -- Любопытно знать, кто такой? В древности, может быть? -- спросил задетый за живое Заглоба.
   -- Не в древности, братец. Тот самый, который короля Густава-Адольфа под Тшцяной повалил вместе с конем наземь и взял в плен, -- ответил литвин.
   -- А я слышал, что это было под Пупком, -- вставил пан Михал.
   -- Однако король вырвался от него и убежал, -- сказал Скшетуский.
   -- Да! Я знаю кое-что об этом, -- заговорил, прищуривая один глаз, пан Заглоба. -- Тогда я служил под командой пана Конецпольского, отца нашего хорунжего... знаю кое-что! Но скромность Не позволяет этому рыцарю объявить свое имя, и поэтому его никто не знает. Хотя, поверьте мне, Густав-Адольф был великий воин, почти равный пану Конецпольскому, но в поединке с Бурлаем было потяжелее. Уж я говорю вам!
   -- Неужели это вы свалили Густава-Адольфа? -- спросил Володыевский.
   -- Разве я вам говорил это, пан Михал? Пускай былое остается покрытым мраком неизвестности, мне и теперь есть чем похвалиться! Однако эта пивная похлебка довольно порядочная гадость, я предпочел бы винную, хотя и за эту нужно благодарить Бога. Вон ксендз Жабковский говорит, что провианту осталось немного. Он очень тревожится; брюхо-то у него -- целое гумно. Славный бернардин, очень я полюбил его. В нем больше солдатского, чем монашеского. Кого съездит по роже, так хоть сейчас гроб готовь.
   -- А я вам не рассказывал, что делал в ту ночь ксендз Яскульский? -- воскликнул маленький рыцарь. -- Залез он в башню, на правой стороне замка, и смотрит на битву (надо вам сказать, что он отлично стреляет из ружья), а потом говорит Жабковскому: "В казаков я не буду стрелять; они все-таки христиане, хотя и творят дела, противные Богу, а в татар не выдержу!", и как начал палить, так чуть ли не тридцать человек за время битвы.
   -- Если бы все духовенство было таково! -- вздохнул Заглоба, -- но наш Муховецкий только руки к небу воздевает да плачется, что столько крови христианской льется.
   -- Оставьте его, -- серьезно сказал Скшетуский. -- Ксендз Муховецкий святой человек, и лучшее этому доказательство, что те два ксендза почтительно склоняют перед ним головы, хотя он и не старше их.
   -- Я нисколько не сомневаюсь в его святости, -- сказал Заглоба, -- напротив, думаю, что он мог бы самого хана обратить в христианскую веру. Нет, вы подумайте, каково теперь хану! Сидит в палатке и чуть не лопается от злости. Если вступят с ним в переговоры, то и я поеду с комиссарами. Мы старые знакомые, и когда-то он очень любил меня. Может быть, и теперь вспомнит.
   -- Для переговоров, вероятно, выберут Яницкого, -- сказал Скшетуский, -- он по-татарски говорит, как по-польски.
   -- И я тоже, а с мурзами мы приятели. Они все хотели в Крыму оженить меня на своих дочках, чтоб дождаться достойного потомства, а так как я тогда был молод и с невинностью своею, подобно пану Подбипенте из Мышьих Кишок, не заключал pacta conventa {Сделок (лат.).}, то и натворил там немало дел.
   -- Слушать гадко! -- сказал пан Лонгинус, опуская глаза.
   -- А вы, как ученый скворец, заладили одно и то же. Видно, ботвинников не скоро выучишь говорить по-человечески.
   За палаткой послышался какой-то говор, и рыцари вышли посмотреть, в чем дело. На окопах кучками стояли солдаты, осматривая окрестности, значительно изменившиеся за прошедшую ночь. Казаки тоже не теряли времени даром; они насыпали шанцы, поднимали на них пушки, такие длинные и дальнестрельные, каких не было в польском лагере, начинали рыть извилистые рвы, апроши; издали сеть этих насыпей казалась проходами кротов. Вся пологая равнина была покрыта ими, свежевскопанная земля чернела на зеленом фоне поля. Всюду, точно муравьи, копошились люди. На первых валах уже замелькали красные шапки запорожцев.
   Князь стоял на валу рядом со старостой красноставским и паном Пшеимским. Чуть ниже каштелян бельский внимательно осматривал казацкую работу и объяснял коронному подчашему:
   -- Неприятель начинает правильную осаду. Я вижу, что нам придется оставить лагерь и перейти в замок.
   Князь услышал эти слова и наклонился вниз к каштеляну.
   -- Сохрани Бог! Это значит добровольно лезть в ловушку. Здесь нам или жить, или умирать!
   -- И я так думаю, -- вставил Заглоба, -- даже если мне придется каждый день убивать по Бурлаю. От имени всего войска протестую против предложения пана капггеляна.
   -- Это не вам решать! -- сказал князь.
   -- Молчи! -- шепнул Володыевский и потянул шляхтича за рукав.
   -- Мы перебьем их, как кротов в их коридорах, -- продолжал Заглоба. -- А я, ваше сиятельство, прошу у вас дозволения идти с первой вылазкой. Знают они меня хорошо, теперь еще лучше узнают.
   -- С вылазкой... -- медленно проговорил князь и сдвинул брови, -- подождите -- ночи с вечера бывают темны...
   Он повернулся к старосте, пану Пшеимскому и гетманам и пригласил их на совет.
   -- Ради Христа, что вы делаете?! -- воскликнул Володыевский, когда военачальники ушли с валов. -- Что это такое? Вы не знаете дисциплины, вероятно, если вмешиваетесь в разговор старших. Князь -- вельможа снисходительный, но во время войны с ним шутки плохи.
   -- Ничего, пан Михал! Пан Конецпольский-отец был великий человек, но и он полагался на мои советы, и пусть съедят меня волки, если только не благодаря им он дважды разбил Густава-Адольфа. Я умею говорить с вельможами! Вот и теперь: заметили, как князь obstupuit {Был поражен (лат.).}, когда я намекнул о вылазке? Если Бог пошлет победу, кому припишут заслугу? Вам, что ли?
   В это время к разговаривающим подошел Зацвилиховский.
   -- Что, все роют? -- сказал он, указывая рукою на поле.
   -- Да, роют, -- ответил Володыевский, -- и у нас солдаты сегодня должны были рыть колодцы на позициях пана Фирлея, потому что воду из восточного пруда пить нельзя. Придет пятница, от рыбы придется отказаться -- мясом кормлена.
   -- Правда, -- согласился Зацвилиховский, -- я старый солдат, но столько убитых давно не видал, разве что под Хотином, после штурма нашего обоза янычарами.
   -- Теперь увидите еще больше, я вам ручаюсь!
   -- Кажется, сегодня вечером они опять будут атаковать нас.
   -- А я думаю, что до утра оставят в покое.
   Едва пан Заглоба кончил эту фразу, как на шанцах показался белый дымок, и ядро со свистом пролетело над окопом.
   Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, перерезал все дороги и тропинки, сыпал апроши и шанцы, подкапывался под лагерь, но не пренебрегал и штурмами. Он решил не давать покоя осажденным, изнурять их, устрашать до тех пор, пока оружие само не выпадет из усталых рук. И вот вечером он вновь ударил по отрядам Володыевского, но без успеха, потому что казаки неохотно шли в бой. На следующий день огонь не прекращался ни на минуту. Казацкие земляные укрепления были подведены еще ближе и осыпали польский лагерь непрерывным градом пуль и ядер. Осажденные время от времени выходили из-за валов, и тогда дело доходило до сабель, цепов и кос. Но только поляки выбьют одних казаков из укрепления, на их место тотчас же являются другие. Солдаты целый день не знали покоя, а когда наступил желанный вечер, начался новый генеральный штурм, о вылазке и думать было нечего.
   Ночью 16 июля два храбрых полковника, Гладкий и Небаба, напали на позиции князя и потерпели сокрушительное поражение. Три тысячи лучших запорожцев легли на месте, остальные, гонимые старостою красноставским, в великом смятении бежали в свой лагерь, бросая по дороге оружие и рога с порохом. Такая же печальная участь постигла и Федоренку, который, воспользовавшись густым туманом, чуть не взял город на рассвете. Пан Корф с немцами отразил его атаку, а староста красноставский и пан хорунжий Конецпольский перебили чуть не всех его казаков.
   Но все это было ничто в сравнении с небывалой грозой, какая разразилась над польским лагерем 19 июля. За ночь казаки насыпали напротив позиций Вишневецкого высокий вал и открыли неустанную канонаду из пушек большого калибра, а когда день кончился и первые звезды засветились на небе, десятки тысяч людей были брошены на приступ. Одновременно вдали показалось несколько страшных осадных машин, похожих на башни, которые медленно катились к окопам. По бокам их раскачивались, как крылья, мостки, которые должны были перекинуться через валы, а верхушки дымились и гремели выстрелами легких пушек, ружей и самопалов. Башни двигались среди моря человеческих голов, как гиганты-полководцы, то изрыгающие огонь, то снова прячущиеся в дыму выстрелов.
   Княжеские пушкари посылали ядро за ядром, гранату за гранатой навстречу страшным машинам, но выстрелы почти не попадали в цель.
   А густая масса казаков подходила все ближе, словно черная волна, набегающая ночью из морской дали.
   -- Уф! -- сказал Заглоба, стоя вместе с кавалерией рядом со Скшетуским. -- Мне жарко как никогда в жизни! Что за душная ночь! А тут еще черти принесли эти машины! Дай Бог, чтобы земля под ними расступилась, потому что эти негодяи и так стоят У меня костью в горле... аминь! Ни поесть, ни выпить... Собаки, и те лучше нас живут! Уф! Как душно!
   Действительно, влажный воздух был наполнен удушливой вонью от трупов, гниющих на поле битвы. На небе клубились низко нависшие тучи; над Збаражем собиралась гроза.
   В темноте послышался звук бубнов.
   -- Сейчас нападут! -- сказал Скшетуский. -- Вы слышите?
   -- Слышу, подохнуть бы им! Беда да и только!
   -- Коли! Коли! -- завыли казаки, бросаясь к окопам.
   Битва закипела по всей линии укреплений. Казаки одновременно напали на позиции Вишневецкого, Лянцкоронского, Фирлея и Остророга, чтобы помешать одному приходить на помощь другому; упившиеся горилкою, они шли с большим ожесточением, чем во время предшествующих штурмов, но зато встречали и более энергичный отпор. Героический дух вождя воодушевлял солдат, грозная коронная пехота, состоящая из мазурских крестьян, так, крепко столкнулась с казаками, что сразу с ними перемешалась Под ударами Мазуров полегло несколько сотен казацких пехотив-цев, но все новые толпы окончательно захлестнули их. Бит становилась все более ожесточенной. Стволы мушкетов жгли руки солдат, командиры охрипли от криков. Староста красноставский и Скшетуский вышли с конницей и заходили казакам во фланг, разбивая целые полки и проливая море крови.
   Час проходил за часом, но штурм не прекращался; зияющую пустоту в своих рядах Хмельницкий в мгновение ока заполняя новыми полками. Татары деятельно помогали им, выпуская тучи стрел в обороняющихся поляков; некоторые, стоя позади черни, гнали ее в бой бичами из воловьих шкур. Ярости противостояла ярость, грудь сталкивалась с грудью, человек в смертельных объятиях сжимал другого человека.
   Так разъяренные волны штурмуют скалистый остров.
   Вдруг земля задрожала под ногами воинов, и все небо вспыхнуло синим огнем, словно сам Бог уже не мог долее смотреть m человеческое неистовство. Страшный грохот заглушил людские крики и залпы пушек. То небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома покатились с востока на запад; казалось, небо вместе с тучами треснуло и падает на головы сражающихся.
   Временами ослепительный свет сменялся непроглядною тьмой, но пройдет мгновение, и вновь кровавые зигзаги молнии прорезают черное небо. Шквальный порыв ветра сорвал тысячи шапок, значков, знамен и в мгновение ока разметал их по полю. Молния вспыхивали одна за другой, потом наступал какой-то хаос громовых ударов, вихря, огня и мрака... Небо взъярилось, как и люди.
   Гроза, подобной которой никто и не помнил, разбушевалась над городом, замком, окопами и лагерем. Битва прекратилась. Наконец, небесные хляби разверзлись, и не ручьи, а целые потоки полились на землю. Трупы во рвах начинали всплывать. Казацкие полки, оставив штурм, один за другим бежали к своему табору, бежали вслепую, сталкивались друг с другом и думая, что то неприятель преследует их, спасались врассыпную; за ними, утопая в грязи, катились пушки и телеги. Вода разрушила казацкие земляные укрепления, бурлила во рвах и траншеях и с шумом неслась по равнине, словно преследуя убегающих.
   Дождь все усиливался. В польском лагере пехота ушла с валов, ища укрытия в палатках, только конница старосты красноставского и Скшетуского не получила приказа отступать. Наконец, буря начала стихать, к полуночи дождь совсем прекратился. Из-за туч начали выглядывать звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед хоругвью Скшетуского неожиданно появился сам князь.
   -- Господа, -- спросил он, -- лядунки ваши не подмокли?
   -- Сухи, ваше сиятельство! -- ответил Скшетуский.
   -- Это хорошо! Слезьте с коней, проберитесь к этим машинам, подложите под них порох и подожгите. Да идти тихо! Пан староста красноставский пойдет с вами.
   -- Слушаюсь! -- ответил Скшетуский.
   Тут на глаза князю попался мокрый пан Заглоба.
   -- Вы просились на вылазку, можете отправляться, -- сказал он. "Вот тебе на! -- подумал пан Заглоба. -- Этого еще недоставало!"
   Спустя полчаса два отряда рыцарей по двести пятьдесят человек каждый по пояс в воде пробирались к казацким "гуляй-городинам", стоящим невдалеке от окопов. Один отряд вел "лев изо львов", пан староста красноставский Марек Собский, который не хотел и слышать об отдыхе, другой -- Скшетуский. Прислуга несла за рыцарями мазницы со смолой, сухие факелы и порох; все шли тихо, как волки, пробирающиеся ночью к овчарне.
   Маленький рыцарь в качестве добровольца, присоединился к Скшетускому. Пан Михал больше всего в жизни любил опасные предприятия и теперь шлепал по воде с радостной улыбкой на лице. Рядом с ним шел пан Подбипента с обнаженным сорвиглавцем в руках и недовольный, сердитый пан Заглоба.
   -- Вам хотелось вылазки -- отправляйтесь! -- передразнивал он князя. -- Хорошо! Псу на свадьбу, и тому не захотелось бы идти по такой воде. Если я посоветовал вылазку в такое время, то не пить мне всю жизнь ничего, кроме воды. Я не утка, а мое брюхо не челнок. Я всегда имел отвращение к воде, даже к чистой, а уж к такой, в которой мокнут мужичьи трупы...
   -- Тише! -- перебил пан Михал.
   -- Сами вы тише! Вы не крупнее пескаря и умеете плавать, вам хорошо. Я скажу даже, что со стороны князя невеликодушно после поражения Бурлая не дать мне отдыха. Заглоба довольно уже сделал, пусть каждый столько же сделает, а Заглобе дайте покой... напляшетесь вы, когда его не будет! Ей-Богу! Если я попаду в какую-нибудь яму, вытащите меня за уши, а то я сразу захлебнусь.
   -- Тише, пан Заглоба! -- сказал Скшетуский. -- Казаки сидят в земляных переходах, еще услышат.
   -- Где? Что вы толкуете?
   -- Вон там, в этих землянках.
   -- Этого еще недоставало. О, чтоб их гром небесный поразил!
   Пан Михал зажал рукою рот пана Заглобы. Казацкие землянки были всего на расстоянии каких-нибудь пятидесяти шагов. Рыцари шли тихо, но вода все-таки хлюпала под их ногами; и счастью, вновь пошел дождь и заглушил все звуки. Стражи при машинах не было. Да и кто стал бы ожидать вылазки после штурма и такой грозы?
   Пан Михал с паном Лонгинусом поспешили вперед и первые приблизились к землянке. Маленький рыцарь приложил руку к губам и начал кричать:
   -- Эй, люди!
   -- Что? -- отозвались голоса казаков, очевидно, уверенных, что их окликает кто-нибудь из своих.
   -- Слава Богу! -- ответил Володыевский. -- Пустите!
   -- А сам не знаешь, как войти?
   -- Теперь знаю, -- сказал Володыевский и, нащупав вход, кинулся внутрь землянки.
   Пан Лонгинус и несколько человек последовали за ним.
   Внутренность землянки огласилась пронзительным воем, рыцари тоже издали свой клич и бросились к другим землянкам. Во мраке послышались стоны, лязг железа, замелькали темные фигуры, время от времени раздавались выстрелы, но все это длилось не более четверти часа.
   Казаки, застигнутые врасплох, даже не защищались и погибли все, прежде чем схватились за оружие.
   -- К башням! -- раздалась команда старосты красноставского.
   Рыцари бросились к башням.
   -- Поджигать изнутри, сверху мокро! -- крикнул Скшетуский.
   Но исполнить такой приказ было вовсе не легко. В башнях, сколоченных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни каких-либо других отверстий. Казаки взбирались на них по лестницам, а пушки втягивали на веревках. Рыцари напрасно рыскали вокруг башен, сердито тыкая в них саблями.
   К счастью, у прислуги были топоры; теперь они пригодились.
   Староста приказал зарядить пушки порохом, зажечь мазницы со смолою, факелы, и пламя начало лизать мокрые бревна.
   Прежде чем все разгорелось, пан Лонгинус нагнулся и поднял огромный камень, вырытый казаками из земли.
   Четверо самых сильных людей не сдвинули бы его с места, но литвин удерживал его в своих могучих руках и только покраснел от натуги. Рыцари онемели от восхищения.
   Между тем пан Лонгинус приблизился к еще не подожженной башне, откинулся назад и оросил камень в самую середину стены. Камень просвистел в воздухе, башня зашаталась и с грохотом рухнула на землю.
   Кучу обломков прислуга тотчас же полила смолою и подпалила.
   Немного погодя несколько гигантских факелов осветили всю равнину. Дождь еще шел, но огонь победил его.
   Из казацкого лагеря прибежали Степка, Кулак и Мрозовецкий во главе нескольких тысяч молодцов, попробовали было тушить -- куда там! Столбы огня и красного от пламени дыма все выше поднимались к небу, отражаясь в озерах и лужах дождевой воды.
   Рыцари в строгом порядке возвращались к окопам, откуда навстречу им неслись радостные приветствия.
   Вдруг Скшетуский огляделся по сторонам и крикнул громовым голосом:
   -- Стой!
   Пана Лонгинуса и маленького рыцаря не было среди них.
   Вероятно, увлекшись, они чересчур замешкались при поджоге последней башни, может быть, обнаружили еще где-нибудь спрятавшихся казаков и потому совершенно не заметили отступления товарищей.
   -- Вперед! -- скомандовал Скшетуский.
   Староста красноставский, шедший на другом конце шеренги, не понимал, в чем дело, и побежал было расспрашивать, как в ту же минуту пропавшие рыцари словно из-под земли обнаружились на половине дороги меж казацкими башнями и отрядом.
   Пан Лонгинус со сверкающим сорвиглавцем в руках ступал огромными шагами, а рядом с ним трусцой бежал пан Михал. Головы обоих были обращены назад, к преследующим их казакам. При красноватых отсветах пожара вся погоня была видна, как на ладони. Казалось, огромный лось со своим детенышем уходил от охотников, готовый каждую минуту броситься на преследователей.
   -- Они погибнут! Ради Бога, скорей! -- закричал душераздирающим голосом пан Заглоба. -- Их подстрелят из лука или из пищали! Ради Бога, скорей!
   Несмотря на явную опасность он мчался вперед с обнаженной саблей в руках рядом со Скшетуский, бежал, падал, поднимался, кричал и вновь бежал из последних сил.
   Но казаки не стреляли, их самопалы подмокли, а тетивы луков размякли, тем не менее они с каждой минутой приближались к рыцарям. Несколько казаков вырвались вперед, еще немного -- и они достигнут цели, но в это время рыцари раз: вернулись к ним и с устрашающим воплем взметнули сабли. Казаки остановились.
   Пан Лонгинус со своим огромным мечом казался им каким-то фантастическим существом.
   И как волки, преследуемые охотничьими псами, оборачиваются и скалят ослепительно белые клыки, а собаки, визжа, не смеют броситься на них, так и рыцари оборачивались назад и, угрожая, останавливали своих преследователей. Только один казак, посмелей прочих, бросился было вперед с косою в руках, но пан Михал, как дикая кошка, прыгнул к нему навстречу и уложил на месте. Остальные же поджидали товарищей, которые приближались густою толпою.
   Но и отряд был уже недалеко, а пан Заглоба летел впереди всех, размахивая саблей и вопя нечеловеческим голосом:
   -- Бей! Режь!
   Вот с окопов что-то блеснуло, граната, ухая, очертила огненный круг и упала в середину казацкой толпы, за нею другая, третья, десятая. Казалось, битва начинается сызнова.
   Казакам до осады Збаража были не знакомы разрывные снаряды, и они более всего боялись их, видя здесь чары "Еремы"; толпа остановилась на мгновение, потом разделилась на две части, и тут начали рваться гранаты, сея страх и смерть.
   -- Спасайтесь! Спасайтесь! -- раздались испуганные голоса.
   Казаки бросились врассыпную, а пан Лонгинус и маленький рыцарь наконец присоединились к товарищам. Заглоба по очереди кидался на шею то одному, то другому, целовал их в губы, в щеки. Его душила радость, но он не хотел обнаруживать своей слабости и извергал ругательства:
   -- Ах, мерзавцы! Вы думаете, что уж я так люблю вас или боюсь за вашу шкуру? Как же! Изруби вас казаки -- мне все равно! Так-то вы службу знаете, что позади плететесь? Хорошо! Я первый скажу князю, чтобы он наказал вас. А теперь идем спать. Слава Богу и на том! Повезло этому мужичью, что испугалось гранат, а то я бы всех их перекрошил. Лучше уж бить их, чем смотреть на гибель своих учеников. Слава Богу и на том! Я уж думал, что завтра нам придется петь requiem {Отходную (лат.)}. Жаль только, что все же не пришлось проучить их.
  

Глава IV

  
   Поляки вновь должны были сократить линию своих валов и уменьшить обоз, чтобы облегчить оборону поредевшим рядам защитников. Вся ночь после штурма прошла в труде. Но и казаки не сидели сложа руки. В ночь со вторника на среду под покровом темноты они окружили польский обоз другим валом, более высоким; на заре началась пальба и продолжалась четыре дня и четыре ночи. Пострадали одинаково обе стороны, потому что в стрельбе принимали участие лучшие стрелки.
   Время от времени полчища казаков и черни бросались на штурм, но не достигали валов, только стрельба еще более усиливалась. Осаждающие, обладая большими силами, сменяли полки, отправляя одни на отдых, другие вводя в бой. Но в польском лагере сменять и сменяться было некому; одни и те же солдаты должны были и стрелять, и отбивать атаки, и хоронить убитых, и подсыпать повыше валы. Истомившиеся люди просто засыпали на своих позициях под градом пуль. В течение четырех дней никто не сбросил с себя одежды, которая мокла на дожде и сушилась на солнце, четыре дня никто не ел горячей пищи. Солдаты пили горилку, для большей крепости примешивая к ней порох, грызли сухари, рвали зубами твердое вяленое мясо, и все это среди дыма, выстрелов, свиста пуль и грохота пушек.
   И ни минуты покоя... Солдат обматывал грязной тряпицей окровавленную голову и бился дальше. Странные были это люди: в порванных колетах и заржавевших панцирях, с глазами красными от бессонницы, но все время начеку, все время в трудах, день ли стоит, ночь ли, дождь или ведро, всегда готовые идти в бой.
   Солдаты полюбили своего вождя, презрев опасности, атаку, раны и смерть. Какой-то героический дух овладел всеми, сердца окрепли, умы утвердились. В кошмаре происходящего для многих обнаружилось упоение. Одна хоругвь спорила с другою в выносливости, мужестве и храбрости. В конце концов солдат стало трудно удержать на валах: они так и рвались навстречу неприятелю, словно голодные волки в овчарню. Везде царило какое-то бесшабашное веселье. Если бы кто-то заикнулся о капитуляции, того толпа разорвала бы в клочья. Или победить, или умереть!
   Каждый приказ вождя исполнялся с быстротою молнии. Однажды случилось, что князь при вечернем объезде валов услышал, что огонь хоругви Лещинских слабеет, подъехал к солдатам и спросил:
   -- Отчего вы не стреляете?
   -- Порох весь вышел, послали в замок за новым.
   -- До них-то ближе! -- сказал князь, указав на неприятельские шанцы.
   Едва он это договорил, как вся хоругвь бросилась бегом на неприятеля и, как ураган, обрушилась на шанцы. Казаков перебили прикладами мушкетов, заклепали четыре казацкие пушки, и через полчаса солдаты, заплатившие за свой триумф высокую цену, возвратились со значительным запасом пороха.
   Но день проходил за днем. Казацкие апроши все более тесным кольцом охватывали польские укрепления, врезаясь в них, как клин в дерево. Казаки стреляли теперь с такой близкой дистанции, что ежедневно в каждом полку недосчитывались до десяти человек, и это не считая погибших во время штурмов; ксендзы не успевали причащать умирающих. Осажденные загораживались возами, палатками, бычьими шкурами; убитых хоронили ночью там, где их настигла смерть, но оставшиеся в живых еще яростнее дрались на могилах своих товарищей. Хмельницкий не жалел крови своих людей, но всякий новый штурм приводил только к новым разочарованиям. Его поражало упорное сопротивление врага; он рассчитывал, что быстро сломит дух осажденных, но время шло, а они выказывали все большее презрение к смерти.
   Полководцы подавали пример своим солдатам. Князь Еремияз спал на голой земле возле вала, пил горилку и ел вяленое конском мясо, перенося труды и перемены погоды, "несмотря на свое высокое звание". Коронный хорунжий Конецпольский и староста красноставский лично вели свои полки на вылазки и во время штурмов шли в бой без панцирей.
   Даже те командиры, которым, как Остророгу, недоставало военного опыта и на которых солдаты не особенно полагались, и те под рукою Еремии, казалось, превращались в других людей. Старый Фирлей и Лянцкоронский тоже спали у валов, пава Пшеимский днем командовал пушкарями, а ночью, как крот рылся под землею, прокладывая подкопы под казацкими ходами, и прокапывая подземные лазы, посредством которых польские солдаты, как духи смерти, неожиданно появлялись среди уснувших казаков.
   Наконец Хмельницкий решил прибегнуть к переговорам. Под вечер 24 июля казаки начали кричать с шанцев, чтобы прекратили огонь. Запорожец, высланный вперед, сообщил, что гетман желает встретиться с Зацвилиховским. После недолгого совета поляки согласились на предложение, и старик выехал из окопов.
   Рыцари видели издали, как казаки поснимали шапки при появлении Зацвилиховского: во время своего недолгого комиссарства он сумел приобрести уважение всего дикого Запорожья; сам Хмельницкий почитал его. Выстрелы смолкли. Казаки траншеями приблизились к самому валу; рыцари тоже спустились вниз. Обе стороны держались начеку, но без неприязни. Шляхта всегда отдавала преимущество казакам перед чернью, а теперь, видя их мужество и упорство в бою, разговаривала с ними, как с равными, как рыцарь с рыцарем; казаки с удивлением рассматривали это близкое, но неприступное львиное логово, которое смогло выдержать весь напор казацких и татарских сил. Сойдясь и затеяв разговор меж собою, солдаты начали сетовать, что проливается столько христианской крови, затем принялись угощать друг друга табаком и горилкой.
   -- Эх, паны рыцари! -- сказал старый запорожец. -- Если б вы всегда были такими, не было бы и Желтых Вод, и Корсуня, и Пилавца. Словно черти вы, не люди. Таких молодцов мы и не видывали.
   -- Приходите завтра и послезавтра и всегда увидите нас такими же.
   -- Ну, и придем, а пока, слава Богу, передышка. Сколько крови христианской пролилось! Да вас и так голод одолеет.
   -- Король придет раньше, чем голод; пока у нас всего довольно.
   -- А не хватит, мы поищем в вашем обозе, -- сказал Заглоба и подбоченился.
   -- Дай Бог, чтоб батька Зацвилиховский поладил с нашим гетманом, а не поладит, вечером опять на штурм пойдем.
   -- Лучше бы вам с нашим князем ударить по басурманам, чем бунтовать против республики.
   -- С вашим князем... Гм, хорошо было бы.
   -- А вы зачем бунтуете? Придет король -- вот кого надо бояться. Князь Ерема тоже был вам отцом...
   -- Он такой же отец нам, как смерть -- мать. Чума столько добрых молодцев не побила.
   -- Дальше хуже будет, вы еще его не знаете.
   -- Мы и не хотим его знать. Старики у нас говорят, что если казак его увидит, то умрет.
   -- Так и с Хмельницким будет.
   -- Бог знает, что будет. Верно одно: не жить им двоим на свете белом. А наш батька говорит, что если бы вы ему Ерему выдали, так он бы вас на волю пустил и королю бы со всеми нами поклонился.
   Польские солдаты начинали хмуриться и хвататься за сабли. Так и разговаривали враждующие стороны -- временами приятельски, временами недружелюбно; угрозы, помимо воли, срывались с их уст. После полудня в лагерь возвратился пан Зацвилиховский. Мирных переговоров не получилось, и перемирие не было заключено. Хмельницкий ставил жесткие требования: чтобы ему выдали князя и хорунжего Конецпольского. Напоследок он перечислил обиды запорожцев и уговаривал пана Завцвилиховского остаться у него навсегда. Старый рыцарь вспыхнул, вскочил с места и уехал. Вечером начался штурм, успешно, впрочем, отраженный. Весь лагерь в течение двух часов был в огне.
   Казаков не только отбросили от валов: польская пехота взяла ближние шанцы, разворотила земляные укрепления и вновь спалила четырнадцать "гуляй-городов". Хмельницкий в эту ночь поклялся хану, что не отступит, пока в окопах останется хоть один живой человек.
   На следующее утро новая канонада, новая атака на валы, битва в течение всего дня, битва жестокая, немилосердная. Вчерашние добрые чувства и сожаления над пролитою христианской кровью уступили место еще большей жестокости. С самого утра накрапывал дождь. В этот день солдатам выдали только половину пайка; пан Заглоба долго ворчал по этому поводу, но пустой желудок только прибавил храбрости рыцарям. Все поклялись пасть в битве, но не сдаваться. Вечер ознаменовался новыми штурмами казаков, переодетых турками, потом наступила ночь,: страшная, тревожная ночь. Стрельба не умолкала ни на минуту. Бились отрядами и поодиночке. Выходил на турнир и пан Лонгинус, но с ним никто не хотел драться, в него стреляли только издали, зато Володыевский прибавил еще один листок к своему) лавровому венку, поразив в одиночном поединке знаменитого Дударя. Выходил, наконец, и сам пан Заглоба, но только для словесного поединка. "После Бурлая не стоит марать рук от первого встречного", -- утверждал он. Зато в словесной схватке он не находил себе равного среди казаков и приводил их в совершенное отчаяние, когда прикрытый земляным укреплением кричал громким голосом:
   -- Сидите, хамы, тут под Збаражем, а тем временем литовское войско идет вдоль Днепра. К весне в каждой избе найдете по маленькому литвиненку, если, конечно, еще и хаты найдете!
   Литовское войско, действительно, шло под начальством Радзивилла вниз по Днепру, предавая огню и мечу все, что встречалось на пути. Казаки хорошо знали это и осыпали пана Заглобу градом пуль, но старый шляхтич тщательно прятал свою голову за укреплением и продолжал:
   -- Промахнулись, собачьи дети, а я в Бурлая не промахнулся. Я здесь! Ну, кто на поединок со мною? Вы знаете меня! Стреляйте, пока вам дают отсрочку: все равно вам скоро придется татарчат нянчить в Крыму или плотины на Днепр насыпать. Ну, давайте! Грош за голову вашего Хмеля! Чума вам кланяется! Шли бы лучше назад, к своим плугам и волам, негодяи! Вишню и соль возить вам, а не тягаться с нами.
   Казаки, в свою очередь, издевались над "панами, которых дают по три штуки за один сухарь"; спрашивали, почему паны не прикажут своим подданным платить чинш и десятины, но в спорах пан Заглоба все-таки одерживал верх. И продолжались эти споры, сопровождаемые дикими взрывами смеха, целыми ночами, в перерывах между атаками и перестрелками. Пан Яницкий выезжал на переговоры с татарами; хан объявил ему, что уничтожит всех поляков, на что выведенный из терпения посол ответил: "Нам уж давно обещают это, но от слов ничего не меняется! Кто придет за нашими головами, тот потеряет свою!". Хан требовал, чтобы князь Еремия съехался с его визирем в поле, но это оказалось простой ловушкой, и переговоры были прерваны. А битва ни на минуту не прекращалась. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, вылазки, бешеные атаки конницы и кровь, повсюду кровь".
   Поляков поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. На битву они шли с песнями, точно на свадьбу. Все так уже освоились с выстрелами и криками, что отряды, отправленные на отдых, спали среди огня и града пуль непробудным сном. Запасы продовольствия уменьшались с каждым днем: вожди не позаботились об этом заранее, до прибытия князя. Цены взлетели до небес, но кто обладал средствами, чтоб купить хлеба или горилки, тот весело делился с неимущими. Никто не заботился о завтрашнем дне -- все равно что-нибудь да будет: или помощь со стороны короля, или смерть. Солдаты были готовы к тому и другому, но более всего готовы к битве. Пример небывалый в истории: десятки сопротивлялись против тысяч с таким упорством, с таким ожесточением, что каждый новый штурм кончался новым поражением осаждающих. Кроме того, не проходило дня, чтобы осажденные не делали вылазок и не нападали на неприятеля в его собственных укреплениях. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна была уже сломить самых сильных, и тихо готовился к нападению, до его ушей долетали веселые песни. Тогда он в гневе ударял себя по бедрам и начинал верить, что Еремия, действительно, колдун более могущественный, чем все бывшие в казацком лагере.
   Он разъярялся и вновь шел в бой, проливая море крови. Он. понимал, что его звезда начинает меркнуть перед звездою непостижимого князя.
   В казацком лагере распевали песни о Ереме или тихим голосом рассказывали такие истории, от которых волосы на голове вставали дыбом. Говорили, что ночью он появляется на валах и растет на глазах у всех так, что головою превышает збаражские башни, что глаза его в это время сияют, как две луны, а меч в его руках блестит, как та зловещая звезда, которую Бог иногда высылает на небо на погибель людям. Говорили также, что когда он крикнет, рыцари, павшие в сражениях, встают, бряцая оружием, в строй вместе с живыми. Имя Еремии было у всех на устах: о нем распевали песни и старики-гусляры, толковали о нем и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. А во всех этих толках, в той ненависти, в том необъяснимом страхе крылась странная любовь, которою дикий степной люд полюбил своего беспощадного истребителя. Да! Хмельницкий бледнел перед ним не только в глазах хана и татар, но даже и в глазах собственного народа, и видел, что непременно должен взять Збараж, иначе его авторитет рассеется, как сумрак перед утреннею зарей, видел, что должен уничтожить этого льва или погибнуть.
   А лев не только защищался, но и каждый день выходил сам все более и более страшный из своего логова. Ничто не брало его: ни уловки, ни измена, ни численное превосходство. Казаки и чернь начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму, огне, под градом пуль, под дождем и солнцем, лицом к лицу со смертью. Не трудов ратных страшились храбрые молодцы, не лишений, не штурмов, и огня, и крови, и смерти -- они страшились Еремы.
  

Глава V

  
   Множество простых рыцарей снискало бессмертную славу в достопамятном збаражском лагере, но лютня певца прежде всего должна прославить пана Лонгинуса Подбипенту за его великие заслуги, которые могли сравниться разве лишь с его скромностью.
   Была угрюмая ночь, темная и сырая; солдаты, утомленные еще и ночными бдениями, дремали, опершись на мечи. После десяти дней пальбы и штурмов в первый раз установились тишина и покой. Из близких, отстоящих всего только за тридцать шагов казацких шанцев не доносилось ни криков, ни проклятий. Казалось, что казаки, желая измотать своих врагов, сами утомились быстрее. Кое-где мерцали бледные огоньки в землянках; откуда-то неслись тихие, сладостные звуки гусель; далеко-далеко, в татарском лагере, ржали кони, а на валах время от времени раздавались оклики стражи.
   Княжеские коронные хоругви в ту ночь были на пешей службе в лагере. Пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя на валу, перешептывались друг с другом, прислушиваясь к шуму дождя, сбегающему струйками в ров.
   -- Меня тяготит эта тишина, -- сказал Скшетуский. -- Слух так привык к выстрелам и крикам, что тишина тревожит его. Как бы только in hoc silentio {В этом молчании (лат).} не скрывался какой-то подвох.
   -- С того времени, как нас посадили на половинный рацион, мне все едино! -- уныло проворчал пан Заглоба. -- Моя отвага требует трех вещей: доброй еды, хорошей выпивки и спокойного сна. Если не смазывать даже самый хороший ремень, так и тот высохнет и лопнет. А тут еще, словно конопля, мокнешь в воде. Дождь нас мочит, а казаки жарят. Как еще с нас кожа не слезла. Хорошенькое дело: булка стоит флорин, а кварта водки пять. А эту вонючую воду и собака пить не станет, колодцы, и те пропахли мертвечиной, а мне пить хочется так же, как и моим сапогам, которые разинули рты, словно рыбы.
   -- Да ваши сапоги и так пьют и ни на что не жалуются, -- заметил Володыевский.
   -- Молчали бы вы лучше, пан Михал! Вы не крупней куренка, вам легко насытиться зернышком проса и напиться из наперстка. Но я благодарю Бога за то, что не такой мизерный и что меня не курица задней ногой из песка выгребла, а женщина родила, поэтому мне нужно есть и пить, а так как у меня во рту с полудня ничего не было, то я и не намерен искать остроумия в ваших шутках.
   Пан Заглоба сердито засопел, а пан Михал что-то нащупывал У себя на поясе.
   -- Сегодня утром я отбил у одного казака манерку, -- сказал он, -- но коли меня курица из песка выгребла, то я думаю, что и горилка столь ничтожного существа придется вам не по вкусу. Угостись, Ян! -- и он подал манерку Скшетускому.
   -- Давай, а то холодно! -- сказал Скшетуский.
   -- Пей и передай пану Лонгинусу.
   -- Забияка вы, пан Михал, -- смягчился Заглоба, -- но человек хороший и имеете то неоспоримое достоинство, что сами откажетесь от чего-нибудь для того, чтобы отдать другому. И что бы это были за куры, если б они таких рыцарей, как вы, из песка, выгребали? Да, верно, нет таких на свете, и не о вас я думал.
   -- Так возьмите манерку от пана Лонгинуса; я не хочу и вас обижать, -- сказал пан Михал.
   -- Что вы делаете? Оставьте и мне! -- закричал со страхом Заглоба, глядя на пьющего литвина. -- Что вы голову так запрокидываете? Чтоб она навсегда осталась в таком же положении) Кишки-то у вас длинны, скоро ли их заполнишь? Льет, словно в порожнюю бочку. О, чтоб вам провалиться!
   -- Я только чуть отхлебнул, -- ответил пан Лонгинус, отдавая манерку.
   Пан Заглоба запрокинул ее еще круче и выпил все до дна, плюнул в сторону и заговорил:
   -- Одно утешение, что как только кончатся наши несчастья и Бог вынесет нас живыми, то мы вознаградим себя во всем. Накормят же нас когда-нибудь. Вон, например, ксендз Жабковский: умеет хорошо поесть, а и его теперь в козий рог можно запрятать.
   -- Тише! -- перебил Скшетуский. -- Кто-то идет.
   Они умолкли. Возле них остановилась какая-то темная фигура и спросила тихим шепотом:
   -- Не спите?
   -- Не спим, князь, -- ответил, вставая, Скшетуский.
   -- Нужно смотреть в оба. Подозрительно это затишье.
   И князь пошел далее проверять, не поддались ли где сну утомленные солдаты. Пан Лонгинус сложил руки.
   -- Что за вождь! Что за воин!
   -- Он меньше нас отдыхает, -- сказал Скшетуский. -- Весь вал обойдет ночью, вплоть до второго пруда.
   -- Дай Бог ему здоровья!
   -- Аминь!
   Наступило молчание. Все смотрели в темноту, но все было спокойно. Последние огоньки в казацких шанцах погасли.
   -- Их можно перебить, как сусликов, во сне! -- сказал Володыевский.
   -- Как знать! -- ответил Скшетуский.
   -- Что-то на меня сон так накатил, -- проворчал Заглоба, -- что глаза сами собой закрываются, а спать нельзя. Интересно, когда же будет можно? Палят ли, не палят, а ты стой под ружьем и кивай носом от усталости, как жид на молитве. Собачья служба! Сам не знаю, горилка ли так меня разбирает, или последствия головомойки, которая нам с ксендзом Жабковским совершенно незаслуженно досталась сегодня утром.
   -- Как же это было? -- спросил пан Лонгинус. -- Вы начали было рассказывать, да не закончили.
   -- Теперь докончу, авось, сон разгоню. Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок в надежде найти что-нибудь съестное. Ходим-ходим, заглядываем повсюду -- ничего нет. Возвращаемся назад, злые. На дворе встречаем кальвинистского попа, который готовил в последний путь капитана Шемберга... Помните Шемберга? Его вчера подстрелили в хоругви пана Фирлея. Я и говорю ему: долго ты еще, греховодник, будешь повсюду таскаться и гневить Бога? Еще навлечешь на нас его гнев! А он, видимо, рассчитывая на покровительство пана воеводы бельского, отвечает: "Наша вера так же хороша, как и ваша, а может быть, и лучше!". Как он это сказал, мы так и окаменели от ужаса. Но я молчу. Думаю: рядом ксендз Жабковский, пусть ведет с ним спор. А мой ксендз Жабковский как фыркнул и такой аргумент закатил ему под ребро, что тот, ничего не ответив, отлетел к стене и остановился. А тут, как на грех, князь с ксендзом Муховецким, да и на нас! Что мы-де беспорядки и ссоры начинаем, что теперь не время и не место для подобной аргументации. И намылили нам голову, как мальчишкам... хорошо, если справедливо, ибо utinam sim fakus vates {Не хотелось бы быть лжепророком (лат.).}, не то эти патеры пана Фирлея наведут на нас еще и не такую беду...
   -- А капитан Шемберг перед смертью не покаялся? -- спросил пан Михал.
   -- Где там! Умер в грехе, как и жил.
   -- И что это за люди! Не хотят, ради вечного спасения, поступиться своим упорством! -- вздохнул пан Лонгинус.
   -- Бог нас хранит от врагов и чар казацких, -- продолжал Заглоба, -- а они Его еще более гневят. Известно ли вам, что еще вчера казаки...
   Вдруг Володыевский стиснул его руку и прошептал:
   -- Тише!
   Он подскочил к самому краю окопа и начал прислушиваться.
   -- Ничего не слышу! -- сказал Заглоба.
   -- Тс!.. Дождь заглушает! -- ответил Скшетуский.
   Пан Михал начал махать рукой, чтобы ему не мешали, простоял несколько минут в молчании и, наконец, приблизился к товарищам.
   -- Идут! -- шепнул он.
   -- Дай знать князю! Они пошли к позициям Остророга, -- шепотом сказал Скшетуский, -- а мы побежим предупредить солдат.
   И друзья бросились врассыпную, шепча стоящим на страже солдатам:
   -- Идут, идут!
   Слова эти, словно птица, облетели весь лагерь. Через четверть часа приехал князь, уже верхом, и отдал офицерам распоряжения. Так как неприятель хотел застать лагерь во сне, то князь решил оставить его в этом заблуждении.
   Солдаты должны были сохранять тишину и подпустить врага к самым валам и ударить по ним неожиданно лишь тогда, когда раздастся сигнальный выстрел пушки.
   Солдаты стояли в готовности, только стволы мушкетов без шума опустились вниз. Глухое молчание воцарилось вновь.
   Скшетуский, пан Лонгинус и пан Володыевский стояли рядом, пан Заглоба также остался с ними; он знал по опыту, что под прикрытием трех таких сабель безопасней.
   Он разместился позади трех рыцарей, чтобы первый натиск был направлен не на него. Несколько в стороне стоял пан Подбипента с сорвиглавцем в руке, а Володыевский прильнул к уху Скшетуского.
   -- Идут, кажется, -- прошептал он.
   -- Мерным шагом.
   -- То не чернь и не татары.
   -- Пехота запорожская.
   -- Или янычары; они отлично маршируют. Верхом их можно было бы больше нарубить!
   -- Теперь чересчур темно для конницы.
   -- Слышишь теперь?
   -- Тс! Тс!..
   Лагерь казался погруженным в глубочайший сон. Нигде ни малейшего движения, ни огня -- всюду мертвое молчание, нарушаемое только шумом дождя. Но к этому звуку мало-помалу начал присоединяться другой, тихий, но более доступный для слуха звук -- мерный и все более приближающийся, все более ясный; наконец, в нескольких шагах от рва остановилась какая-то тесно сплоченная масса, различимая лишь потому, что была чернее мрака, появилась и вдруг застыла на месте.
   Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь щипнул Скшетуского, чтобы хоть этим показать ему свою радость.
   Нападающие приблизились ко рву и начали спускать лестницы, наконец, спустились сами и прислонили лестницы к валу.
   Кое-где несмотря на предосторожности раздался скрип перекладин.
   "Зададут они нам!" -- думал Заглоба.
   Володыевский перестал щипать Скшетуского, а пан Лонгинус стиснул рукоять сорвиглавца и напряг зрение: он ближе всех находился к валу и рассчитывал нанести первый удар.
   В это время за верхнюю перекладину лестницы ухватились три пары сильных рук, из-за вала начали медленно подниматься три шлема... все выше и выше...
   "Это турки!" -- подумал пан Лонгинус.
   Еще мгновение, и раздался оглушительный залп нескольких тысяч мушкетов; на минуту стало светло, как днем. Прежде чем свет померк, пан Лонгинус размахнулся и нанес страшный удар, так что клинок даже свистнул в воздухе.
   Три тела упали в ров, три головы в шлемах подкатились к ногам рыцаря.
   И пусть вслед за этим на земле начался ад -- все небо раскрылось перед паном Лонгинусом, за спиною его выросли крылья, в душе распевали хоры ангельских голосов. Он сражался, словно во сне, удары его меча были благодарственной молитвой.
   И все давно опочившие Подбипенты, начиная с предка Стовейки, возрадовались в небе, взирая на последнего из сорвиглавцев -- Подбипенту.
   Этот штурм, в котором значительное участие принимали турки и ханская гвардия, был отбит жесточайшим образом и доставил много неприятностей Хмельницкому. Он ручался, что поляки будут менее ожесточенно драться с турками, и, если ему дадут их, он обязательно возьмет лагерь. Теперь ему пришлось успокаивать хана и рассвирепевших мурз, осыпать их подарками. Хану он поднес десять тысяч талеров, Тугай-бею, Корз-Аге, Субагази, Нуреддину и Галге -- по две. А в польском лагере уже все спали; было очевидно, что штурм более не повторится. Все спали непробудным сном, за исключением сторожевых хоругвей и пана Лонгинуса Подбипенты, который целую ночь пролежал, распростершись крестом и благодаря Бога за то, что Он дозволил ему исполнить свой обет и покрыл его имя великою славой. Наутро его призвал к себе князь-воевода и осыпал похвалами, а солдаты целый день приходили поздравлять его и посмотреть на три головы, которые лежали возле его палатки. Немало было удивления, немало и зависти.
   Все пожимали руку пана Лонгинуса, а он стоял с опущенными глазами, раскрасневшийся, сконфуженный, как невеста перед венцом, и говорил, точно оправдываясь:
   -- Очень уж удобно они расположились...
   Некоторые пробовали было его меч, но никто не мог свободно обращаться с тяжелым канцером, не исключая и ксендза Жабковского, хотя он ломал подковы, словно тростинки.
   Около палатки пана Лонгинуса становилось все шумней; пан Заглоба, Скшетуский и Володыевский принимали любопытствующих, угощая их рассказом о происшедшем, за неимением ничего лучшего, так как в обозе сухари почти все вышли, а о мясе, за исключением вяленой конины, давно и помину не было. Под конец, когда все начали расходиться, явился пан Марек Собеский со своим поручиком Стемповским; пан Лонгикус вышел ему навстречу:
   -- А у вас праздник! -- сказал староста.
   -- Праздник и есть, -- подтвердил Заглоба, -- наш друг исполнил свой обет.
   -- Слава Богу; значит, скоро и на вашей свадьбе погуляем. А есть кто-нибудь на примете?
   Пан Подоипента окончательно смутился, раскраснелся до ушей, а староста продолжал:
   -- По вашему смущению я вижу, что есть. Ваша святая обязанность заботиться о продолжении такого рода. Дай Бог, чтоб побольше рождалось таких рыцарей, как вы, господа.
   Он начал пожимать руки пана Лонгинуса, Скшетуского, Заглобы и маленького рыцаря, чем привел их в совершенный восторк Пан староста красноставский представлял совершенный образец мужества, чести и всех рыцарских добродетелей. То было олицетворение Марса; Бог щедро наделил его своими дарами, богатствощ громким именем, а его военные способности сам князь Еремия превозносил до небес. Кто знает, каким ярким светом разгорелась бы эта звезда на горизонте республики, если б по воле Божьей весь этот блеск не перешел на младшего Собеского, Яна, ставшего впоследствии королем, звезда Марека преждевременно угасла в годину бедствий.
   -- Я много слышал о вас от самого князя-воеводы, -- продолжал староста, -- он отдает вам преимущество перед всеми. И меня вовсе не удивляет, что вы служите у него, тогда как в королевских хоругвиях скорее могли бы добиться и богатства и почестей.
   -- Собственно говоря, мы все записаны в королевской гусарской хоругви, -- ответил Скшетуский, -- за исключением пава Загдобы, который состоит в качестве волонтера. А если мы служим под начальством князя, то это, во-первых, потому, что безгранично преданы ему, а во-вторых, из желания принимать как можно более участия в войне.
   -- Если так, то вы правы. Едва ли при других условиях пан Подбилента мог бы найти свои три головы, -- сказал староста. -- Но что касается войны, то теперь у нас ее и так по горло.
   -- Больше, чем чего-нибудь иного, -- прибавил Заглоба. -- К нам приходили многие с поздравлениями, но если бы кто-нибудь пригласил на закуску и глоток горилки, тот более всех угодил бы нам.
   Пан Заглоба пытливо посмотрел старосте прямо в глаза. Староста усмехнулся.
   -- И я со вчерашнего дня ничего ел, -- сказал он, -- но глоток горилки, может быть, у меня найдется. Готов служить вам.
   Но пан Скшетуский, пан Лонгинус и маленький рыцарь вежливо отказались, негодуя на пана Заглобу, который вывертывался как мог и объяснял свое поведение как умел.
   -- Я не навязывался, -- оправдывался он. -- Мое правило -- скорее отдать свое, чем дотронуться до чужого, но отказываться от приглашения столь уважаемой особы просто невежливо.
   -- Так пойдемте, -- сказал староста. -- И мне приятно посидеть в доброй компании, а время теперь есть. На обед я вас не приглашаю, теперь и конины достать трудно, а горилка у меня есть... две фляжки, и не стану же я беречь ее для одного себя.
   Дальше противиться было неудобно. Рыцари пошли, а вперед побежал пан Стемповский и где-то ухитрился добыть несколько сухарей и кусок конины на закуску. Пан Заглоба тотчас же развеселился.
   -- Если Бог даст, что король освободит нас из осады, -- сказал он, -- то мы сразу же доберемся до ополченских возов. Они всегда везут с собою много вкусных вещей, и каждый о своем брюхе заботится более, чем о республике. Я предпочитаю с ними пировать, чем драться, хотя, может быть, здесь, на королевских глазах, они неплохо себя покажут.
   Староста сразу сделался серьезным.
   -- Мы поклялись умереть все до одного, -- сказал он, -- так и будет. Мы должны быть готовы на все, на самое худшее. Провианта почти нет, а что хуже всего, порох на исходе. Другим бы я не сказал этого, но вам можно. Ненадолго мужество останется в наших сердцах, а сабли в руках... придется готовиться к смерти -- ничего больше. Пошли, Боже, поскорее короля -- это единственная наша надежда. Он храбрый государь! Наверное, он не пожалел бы ни трудов, ни здоровья, ни жизни, чтобы вызволить нас, но силы его незначительны, он должен ждать, а вы знаете, как медленно собирается всеобщее ополчение. И, наконец, откуда король может знать, в каких условиях мы защищаемся и что уже Доедаем последние крохи?
   -- Мы готовы умереть, -- сказал Скшетуский.
   -- А если бы ему дать знать? -- спросил Заглоба.
   -- Если бы нашелся человек, который попытался бы пробраться, тот покрыл бы свое имя бессмертною славою, тот спас бы целое войско и отвратил гибель от отечества. Пусть придет хоть не все ополчение, одно имя короля может погасить бунт. Да кто пойдет? Кто, если Хмельницкий так перекрыл все дороги и проходы, что мышь не проскользнет из лагеря? Это явная и очевидная смерть!
   -- А смекалка на что? -- сказал Заглоба. -- Мне в голову приходит один план.
   -- Какой? Какой? -- встрепенулся староста.
   -- Мы каждый день берем пленных. Нельзя ли подкупить кого-то из них? Пусть сделает вид, что бежал от нас, а потом направился бы к королю.
   -- Я поговорю об этом с князем, -- сказал староста.
   Пан Лонгинус глубоко задумался, лоб его покрылся морщинами, наконец, после долгого молчания он поднял голову и несмело проговорил:
   -- Я берусь пробраться через казаков.
   Рыцари в изумлении вскочили с мест, пан Заглоба разинул рот, усы Володыевского встопорщились в разные стороны, Скшетуский побледнел, а староста воскликнул:
   -- Вы беретесь сделать это?
   -- Вы думаете, что говорите? -- спросил Скшетуский.
   -- Среди рыцарей давно поговаривают, что нужно дать знать королю о нашем положении. Вот я и решил: если Бог даст мне исполнить свой обет, я пошел бы. Я человек небольшой, что я значу? Что за беда, если меня убьют по дороге?
   -- Да вы слышали, что говорил пан староста? -- крикнул Заглоба, -- Что это верная смерть?
   -- Так что же, братец? Если Бог захочет, то проведет невредимо, а нет -- наградит на небе.
   -- Да прежде вас схватят, подвергнут ужасным мукам и выдумают какую-нибудь страшную казнь. Да не повредились ли вы умом? -- все не унимался пан Заглоба.
   -- А все-таки я пойду, братец, -- невозмутимо проговорил литвин.
   -- Да там и птица не пролетит -- подстрелят из лука. Нас обложили вокруг, как медведей в яме.
   -- А я пойду! -- упрямо повторил литвин. -- Я обязан Богу, что он дал мне возможность исполнить мой обет.
   -- Ну, вы только посмотрите на него? Посмотрите на него! -- отчаянно кричал Заглоба. -- Лучше прикажите отрубить себе голову и выстрелить ею в казаков, только таким способом вы можете пробраться через них.
   -- Уж вы мне дозвольте, милые мои! -- взмолился литвин, сложив ладони.
   -- О, нет! Вы не пойдете один, я тоже пойду с вами, -- сказал Скшетуский.
   -- И я тоже! -- прибавил Володыевский, ударив по рукоятке сабли.
   -- А, черти бы вас побрали! -- сказал Заглоба и схватился за голову. -- Пусть они вас возьмут с вашими "и я, и я!>, с вашими жертвоприношениями. Мало вам здесь крови, мало смертей, мало ядер? Мало, видно... свою шею хотят сломать. Убирайтесь вы с глаз долой и оставьте меня в покое...
   Заглоба, как сумасшедший, начал метаться из стороны в сторону.
   -- Это меня Бог карает за то, что я променял общество солидных людей на каких-то ветрогонов. Поделом мне!.. Да что, наконец, плохого я вам сделал, что вы меня сведете в могилу?
   -- Сохрани нас Бог! -- ответил Скшетуский. -- С чего вы взяли?
   -- Если пан Подбипента выдумывает такие глупости -- я не удивляюсь! Его вообще природа особым разумом не наградила, а с тех пор, как он обезглавил трех дураков, сам сделался четвертым...
   -- Слушать гадко! -- перебил литвин.
   -- И ему не удивляюсь, -- продолжал Заглоба, указывая на Володыевского. -- Он спрячется за казацкое голенище или, как репейник, прицепится к его штанам и вывернется скорее всех. Их обоих Святой Дух не просветил, но если вы, вместо того, чтоб удержать этих глупцов от безумного шага, еще и сами подстрекаете их своим намерением идти с ними и всех нас четверых подвергаете верной смерти и мукам, так это уж... последнее дело! Тьфу, черт возьми, не ожидал я этого от офицера, которого сам князь считает за положительного человека.
   -- Как четверых? -- изумился Володыевский. -- Значит, и вы?
   -- Ну да, ну да! -- кричал, ударяя себя в грудь, Заглоба. -- И я! Если кто-нибудь из вас пойдет или все трое -- пойду и я. Пусть моя кровь будет на вашей совести. Урок мне впрок с кем связываться, с кем нет.
   -- А, чтоб вас! -- сказал Скшетуский.
   Рыцари начали обнимать Заглобу, но он сердился по-настоящему, сопел и отталкивал их локтями.
   -- Провалиться вам в болото! Не нужно мне ваших иудиных лобзаний!
   Вдруг на валах раздались выстрелы.
   -- Вот вам! Вот вам! Идите! -- сказал старый шляхтич.
   -- Это обычная перестрелка, -- заметил Скшетуский.
   -- Обычная перестрелка! -- передразнил Заглоба. -- Ну, надо же! Мало им этого. Половина войска от этой обычной перестрелки растаяла, а они и ухом не ведут.
   -- Да не унывайте вы, -- сказал пан Подбипента.
   -- Молчали бы вы... ботвинья целомудренная! -- разразился Заглоба. -- Это вы все придумали, вы всему злу корень.
   -- Я и один пойду, -- ответил пан Лонгинус.
   -- Пойду, пойду! Я знаю, для чего! Вы себя за героя не выдавайте, вас и так все знают. Хотите сбыть свое целомудрие, вот и несет вас за окопы. Вы думаете, что вы лучший из всех рыцарей? Нет, худший; просто потаскуха, торгующая добродетелями! Тьфу! Безобразие! Ей-Богу! Не к королю вам нужно; вам хочется, как жеребцу, ржать в поле. Вот так рыцарь, смотрите, невинность продает! Мерзость, чистая мерзость, клянусь Христом!
   -- Слушать гадко! -- крикнул, затыкая уши, пан Лонгинус.
   -- Оставьте ссоры! -- важно сказал Скшетуский. -- Лучше подумаем о деле.
   -- Позвольте! -- сказал староста красноставский, который до тех пор с изумлением слушал пана Заглобу, -- это не шуточное дело, но без князя мы ни на что решиться не можем. Тут не о чем пока пререкаться. Вы состоите на службе и обязаны слушаться начальства. Князь должен быть у себя. Пойдемте к нему, что он скажет?
   -- То же самое, что и я говорил! -- сказал Заглоба и в глазах его блеснул огонек надежды. -- Пойдемте поскорей!
   Они вышли на площадь, куда уже сыпались пули из казацких шанцев. Войска стояли у валов, издали напоминавших ярмарочные балаганы -- столько на них было поразвешено старой пестрой одежды, столько наставлено телег, разодранных палаток и всего, что могло бы служить защитой от пуль, целыми неделями свистящих и днем, и ночью. И сейчас над этими развевающимися лохмотьями тянулась длинная голубоватая лента дыма, а перед ними виднелись шеренги красных и желтых солдат, отвечающих выстрелами на казацкие выстрелы. Площадь являла собой лишь картину полного разрушения: взрытая ядрами, истоптанная конскими копытами, без малейшего следа какой-нибудь растительности. Кое-где возвышались кучи свежей земли возле могил и колодцев, кое-где валялись обломки разбитых телег, пушек, бочек или обгрызенные, побелевшие на солнце кости. Лошадиного трупа нигде не было видно: каждую павшую лошадь забирали тотчас же для прокормления солдат, зато повсюду валялись ядра, которыми ежедневно засыпали этот клочок земли. Тяжелые бои и голод давали себя знать на каждом шагу. Наши рыцари то и дело натыкались на кучки солдат, то несущих раненых и убитых, то спешащих на валы с подмогой к утомившимся товарищам-, лица у всех почернели, исхудали, заросли бородами, глаза воспалены, одежда полиняла, на головах вместо шапок и шлемов грязные тряпки, оружие поломано. И против воли в голову приходил вопрос: что станется с этой горсткой смельчаков, если пройдет еще неделя, две?
   -- Посмотрите, господа, -- сказал староста, -- пора, пора знать об этом королю.
   -- Голод, словно пес, уже скалит зубы, -- ответил маленький рыцарь.
   -- А что будет, когда съедим и лошадей? -- спросил Скшетуский.
   Они подходили уже к княжеским палаткам, около которых стояло несколько всадников, готовых скакать в любое место с княжескими приказами. Лошади их, кормленные копченым конским же мясом, пугаемые постоянной пальбой, рвались с места, вздымаясь на дыбы. Так было с лошадьми всей конницы, а когда она шла на неприятеля, казалось, что это летит целое стадо кентавров.
   -- Князь в палатке? -- спросил староста у одного из всадников.
   -- Он с паном Пшеимским.
   Староста вошел первым, без доклада, рыцари остановились перед палаткой, но полотняный занавес скоро приподнялся, и пан Пшеимский выглянул наружу:
   -- Князь желает видеть вас тотчас же, -- сказал он.
   Пан Заглоба вошел в палатку довольно храбро; он надеялся, что князь не пошлет на верную гибель четырех своих лучших рыцарей, но, увы, не успели они ему поклониться, как он заговорил:
   -- Пан староста сообщил мне о вашем намерении выйти из лагеря, и я охотно принимаю это. Нет жертвы, которой нельзя было бы не принести отчизне.
   -- Мы пришли испросить вашего позволения, -- сказал Скшетуский.
   -- Вы хотите идти вчетвером?
   -- Ваше сиятельство! -- ответил Заглоба. -- Это они хотят идти, а не я; Бог свидетель, я пришел сюда не за тем, чтобы хвалить самого себя, не вспоминать свои заслуги, и если напомню о них, то для того только, чтоб меня не обвинили в трусости. Пан Скшетуский, Володыевский и пан Подбипента из Мышьих Кишок великие рыцари, но и Бурлай, павший от моей руки (о прочих я уж не стану распространяться), также значил что-нибудь, стоил Бурдабута, Бо Господь Бог создал нас шляхтой, а их хамами и повелел им повиноваться нам? Тьфу, черт! Меня злость берет. Я человек кроткий, но пусть меня не доводят до бешенства! Слишком много свободы у них было, слишком много хлеба, оттого они и размножились, как мыши на гумне, а теперь и бросились на котов. Подождите, подождите! Есть здесь кот, которого зовут князем Еремой, и другой -- Заглоба. Как вы полагаете, не вступят ли они в переговоры? Если бы они изъявили покорность, их можно было бы отпустить живыми, правда? Одно меня беспокоит, достаточно ли в лагере съестных припасов? Ах, черт возьми! Смотрите, Панове, ведь за этими кострами еще костры и дальше костры. Пусть же черная смерть поразит этот сброд!
   -- Что вы толкуете о переговорах, -- сказал Скшетуский, --- когда они думают, что мы в их руках и что завтра они нас возьмут.
   -- Но они нас не возьмут? А? -- спросил Заглоба.
   -- Это в Божьей воле. Во всяком случае, раз здесь князь, то им это дастся нелегко.
   -- Вот так утешили! Меня не интересует, легко ли это дастся, а важно, чтобы совсем не далось.
   -- Немалое удовлетворение для солдата, если он не даром отдает свою жизнь.
   -- Конечно, конечно! Пусть же их гром разразит вместе с вашим удовлетворением!
   В эту минуту к ним подошли Подбипента и Володыевский.
   -- Говорят, что татар и казаков будет около полумиллиона, -- сказал литвин.
   -- Чтоб у вас язык отнялся! -- крикнул Заглоба. -- Хорошая новость!
   -- При штурмах их легче рубить, чем в поле, -- мягко ответил Подбипента.
   -- Уж если наш князь и Хмельницкий встретились наконец, -- сказал Володыевский, -- то о переговорах нечего и говорить. Завтра будет судный день, -- прибавил он, потирая руки.
   Маленький рыцарь был прав. В этой войне, столь долгой, еще ни разу не сходились лицом к лицу эти два страшных льва. Один громил гетманов и полковников, другой -- мощных атаманов казацких; за одним и другим вослед шла победа, один и другой были страшилищем для врагов, но на чью сторону склонятся весы победы в непосредственном столкновении, должно было решиться только теперь. Вишневецкий смотрел с вала на бесчисленные полчища татар и казаков и тщетно старался охватить их взглядом; Хмельницкий поглядывал с поля на замок и лагерь и думал в душе: "Там мой страшнейший враг, если я сотру с лица земли и его, кто решится противиться мне?"
   Легко было отгадать, что борьба между этими двумя людьми будет долгая и отчаянная, но в результате ее нельзя было сомневаться. Этот "князь на Лубнах и Вишневце" стоял во главе пятнадцати тысяч людей, считая и обозную прислугу, между тем как за крестьянским вождем шли полчиша, жившие на пространстве от Азовского моря и Дона вплоть до устьев Дуная. С ним шел хан во главе орд крымской, белгородской, ногайской и добруджской, шел народ, обитавший по всем притокам Днестра и Днепра, шли низовцы и бесчисленная чернь -- из степей, яров, лесов, городов, местечек, деревень и хуторов, и все те, кто прежде служил в магнатских или коренных войсках; шли черкесы, валахские каралаши, силистрийские турки, шли даже ватаги сербов и болгар. Могло показаться, будто это новое переселение народов, которые бросили свои мрачные степные жилища и движутся на запад, чтобы занять новые земли и образовать новое государство.
   Таково было соотношение борющихся сил... Горсть против тысяч, остров против моря. И неудивительно, что не одно сердце билось тревогой; и не только в городе, не только в этом краю, но во всей Речи Посполитой смотрели на эти одинокие окопы, окруженные морем диких воинов, как на могилу великих рыцарей и их великого вождя.
   Так же, должно быть, смотрел и Хмельницкий, ибо только лишь загорелись костры в его лагерях, как перед окопами появился казак с белым знаменем, стал трубить и кричать, чтобы не стреляли.
   Стража вышла и тотчас схватила казака.
   -- От гетмана к князю Ереме, -- сказал он.
   Князь еще не сходил с коня и стоял на валу с безоблачно ясным лицом. Зарево костров отражалось в его глазах и озаряло его бледное лицо розовым светом. Казак, остановившись перед князем, не мог проговорить ни слова: колени его задрожали и мурашки пошли по всему телу, хотя это был старый степной волк и прибыл он в качестве посла.
   -- Кто ты? -- спросил князь-воевода, остановив на нем свой спокойный взор.
   -- Я сотник Сокол... от гетмана.
   -- А с чем пришел?
   Старик стал низко, до самого стремени князя, кланяться.
   -- Прости, пане! Что мне приказали, то скажу -- я ни в чем не виноват.
   -- Говори смело!
   -- Гетман велел мне сказать, что он прибыл в гости в Збараж и завтра навестит вас в замке.
   -- Скажи ему, что пир я даю не завтра, а сегодня! -- ответил князь.
   И действительно, час спустя загремели пушки, раздались радостные крики, и все окна в замке засияли от тысячи горящих свечей.
   Хан, услышав салютные выстрелы, звуки труб и литавр, вышел из шатра в сопровождении брата Нурадина, султана Галги, Тугай-бея и многих мурз, а затем послал за Хмельницким.
   Гетман хоть и подвыпил немного, но тотчас явился и, низко кланяясь и прикладывая руку ко лбу, бороде и груди, ждал вопроса.
   Хан долго смотрел на замок, блестевший вдали как огромный фонарь, и слегка кивал головой. Наконец погладил рукой свою жидкую бороду, которая двумя длинными космами спускалась на его соболью шубу, и сказал, указывая пальцем на освещенные окна замка:
   -- Гетман запорожский, что это там?
   -- Могущественнейший царь, -- ответил Хмельницкий, -- это пирует князь Ерема.
   Хан изумился.
   -- Пирует?
   -- Там пируют завтрашние трупы, -- сказал гетман.
   В эту минуту в замке раздались новые выстрелы, зазвучали трубы, и смешанные крики донеслись до ушей хана.
   -- Един Бог, -- пробормотал он. -- Лев в сердце этого гяура!
   И после минутного молчания он прибавил:
   -- Я предпочел бы быть с ним, чем с тобой.
   Хмельницкий вздрогнул. Дорогой ценой оплачивал он необходимую дружбу с татарами и к тому же не был уверен в страшном союзнике. По прихоти хана все орды могли обратиться против казаков, которые тогда окончательно погибли бы. Притом же Хмельницкий видел, что хан помогал ему, в сущности, ради добычи, ради даров, ради несчастных пленников, и что, считая себя законным монархом, в душе он стыдился становиться на сторону восставших против короля, на сторону какого-то "Хмеля", против такого льва, как Вишневецкий.
   Казацкий гетман часто напивался не только из страсти к вину, но и с отчаяния...
   -- Великий монарх! -- сказал он. -- Ерема твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он побитых мурз, как волков, вешал по деревьям, он хотел идти на Крым с огнем и мечом...
   -- А вы разве не разоряли улусов? -- спросил хан.
   -- Я твой невольник.
   Синие губы Тугай-бея задрожали, и блеснули клыки; у него среди казаков был смертельный враг, который когда-то вырезал у него целый чамбул и чуть не схватил его самого. Имя его невольно просилось теперь на его уста со всей силой мстительных воспоминаний, и он пробормотал:
   -- Бурлай! Бурлай!
   -- Тугай-бей, -- тотчас сказал Хмельницкий, -- по мудрому повелению хана вы с Бурлаем в прошлом году лили воду на мечи.
   Новый залп в замке прервал дальнейший разговор. Хан протянул руку и описал ею круг, обнимавший Збараж, замок и окна.
   -- Завтра это мое? -- спросил он, обращаясь к Хмельницкому.
   -- Завтра они умрут, -- ответил гетман, устремив глаза на замок.
   Потом он снова стал бить поклоны и касаться рукой лба, бороды и груди, считая разговор оконченным. Хан запахнулся в соболью шубу, так как ночь была холодная, хотя и июльская, и сказал, повернувшись к шатрам:
   -- Уже поздно!
   Тогда все стали кланяться, точно движимые одной силой, а он медленно шествовал в шатер, тихо повторяя:
   -- Един Бог!
   Хмельницкий тоже ушел к своим, бормоча дорогой:
   -- Я тебе отдам и замок, и город, и добычу, и пленных, но Ерема будет не твой, а мой, хотя бы мне пришлось заплатить за него своей головой.
   Понемногу костры стали гаснуть, постепенно затихал глухой шум нескольких сотен тысяч голосов, еще кое-где слышались звуки свирелей и крики татарских конюхов, выгонявших лошадей в ночное, но вскоре и эти голоса замолкли, и сон объял бесчисленные полчища татар и казаков.
   Только замок гудел и гремел -- салютовал, точно в нем справляли свадьбу...
   В лагере все ожидали, что завтра будет штурм. Действительно, с утра двинулись толпы черни, казаков, татар и других диких воинов, шедших с Хмельницким, и все они шли к окопам, подобно черным тучам, окутывающим вершины гор. Солдаты, уже накануне тщетно старавшиеся сосчитать число костров, онемели теперь при виде этого моря голов. Но то был еще не настоящий штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского лагеря. И как бурные волны моря, которые гонит ветер, -- нахлынут, вздыбятся, вспенятся и с гулом ударятся о берег, а потом отпрянут назад, так и они ударяли то здесь, то там и снова отступали, и снова ударяли, точно испытывая силу сопротивления, точно желая убедиться, не сломят ли они дух защитников одним своим видом и численностью прежде, чем уничтожат тело.
   Поднялась пушечная пальба, -- и ядра часто попадали в лагерь, из которого отвечали артиллерийским и ружейным огнем. Почти в то же время на валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять дух в войске. Ксендз Муховецкий нес золотую дарохранительницу, держа ее обеими руками выше головы; он шел под балдахином с полузакрытыми глазами и аскетическим лицом, спокойный, одетый в парчовую ризу. Его поддерживали под руки два ксендза -- Яскульский, гусарский капеллан, некогда славный воин и на редкость опытный в военном искусстве, и Жабковский, тоже бывший военный, бернардинец огромного роста, во всем лагере уступающий в силе только одному Лонгину. Древки балдахина поддерживали четыре шляхтича, между которыми был и Заглоба; перед балдахином шли девочки с нежными лицами и сыпали цветы. Процессия шла вдоль всей линии валов, за ней шли старшие офицеры. У солдат при виде дарохранительницы, блестевшей как солнце, при виде спокойствия ксендзов и девочек в белом ободрялись сердца, пыл и отвага наполняли душу. Ветер разносил крепящий запах мирры, горевшей в кадильницах; все покорно склоняли головы. Муховецкий порою поднимал дарохранительницу и, возводя очи к небу, пел молитву, которую подхватывали мощными голосами Яскульский и Жабковский, а за ними все войско. Густой бас пушек вторил молитвенной песне; порой пушечное ядро, гудя, пролетало над балдахином и священниками, порой, ударившись немного ниже в вал, оно осыпало их землей, так что Заглоба съеживался и прижимался к древку. Страх хватал его за волосы, особенно тогда, когда процессия останавливалась для молитв. Тогда наступало молчание и полет ядер был явственно слышен. Заглоба лишь краснел все больше, а Яскульский косился на неприятельский стан и, не будучи в силах выдержать, бормотал: "Им кур сажать на яйца, а не из пушек стрелять!" У казаков действительно были очень плохие пушкари, а он, как бывший военный, не мог смотреть равнодушно на такое неумение и на такую трату пороха. И они шли все дальше и наконец дошли до другого конца валов, на который неприятель не делал больше натиска. Попробовав то здесь, то там, главным образом со стороны западного пруда, не удастся ли произвести замешательство, татары и казаки отступили наконец к своим позициям и остановились на них, не высылая даже наездников. Между тем процессия окончательно ободрила осажденных.
   Теперь было уже очевидно, что Хмельницкий ждет прихода своего обоза: он был уверен, что достаточно будет одного настоящего штурма, а потому велел только устроить несколько редутов для пушек и не предпринимал никаких земляных работ для взятия крепости. Обоз подошел на следующий день и стал в несколько десятков рядов, телега к телеге -- на несколько верст, от Верняков до Дембины. С ним пришло еще войско, а именно -- великолепная запорожская пехота, которая почти могла равняться с турецкими янычарами и несравненно более способная к штурмам и наступательным действиям, чем татары и чернь.
   Памятный вторник 13 июля прошел в лихорадочных приготовлениях с обеих сторон. Уже не подлежало сомнению, что будет штурм, так как в лагере казаков литавры и барабаны били тревогу с утра, а у татар гудел как гром большой священный барабан, так называемый "балт"... Вечер был тихий, погожий, только с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман, наконец на небе замерцала первая звезда.
   В эту минуту раздался залп шестидесяти казацких пушек, несметные полчиша двинулись со страшным криком к валам, и начался штурм.
   Войска стояли в окопах, и им казалось, что земля дрожит под их ногами; даже самые старые солдаты не помнили ничего подобного.
   -- Господи Христе! Что это такое? -- спросил Заглоба, стоя возле Скшетуского и его гусар в промежутке между валами. -- Это не люди идут на нас...
   -- Вы угадали, это не люди, неприятель гонит перед собой волов!
   Старый шляхтич покраснел, как свекла, глаза у него вылезли на лоб, а с губ сорвалось одно только слово, в котором было все бешенство, весь страх и все, что он мог чувствовать в эту минуту:
   -- Мерзавцы!
   Волы, погоняемые дикими, полунагими чабанами, которые били их горящими факелами, одичавшие от страха, бежали как бешеные вперед со страшным ревом, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь или поворачивая назад, но под ударами и под пулями снова бросались к валам. Вурцель открыл огонь, все заволокло дымом; небо покраснело; скот в ужасе рассыпался во все стороны, точно его разогнали молнии, половина пала, -- а по трупам волов неприятель шел дальше.
   Впереди -- под ударами пик сзади и под огнем самопалов -- бежали пленные с мешками песка, которым они должны были засыпать ров. Это были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели скрыться в город перед нашествием, тут были и молодые мужчины, и старцы, и женщины. Все они бежали с криком, с плачем, простирая руки к небу и умоляя о пощаде. Волосы поднимались дыбом от этого воя, но сострадания не было тогда на земле: с одной стороны казацкие пики поражали их в спину, с другой -- ядра Вурцеля попадали в несчастных, картечь рвала их на части. И вот они бежали, скользили в крови, падали, поднимались и опять бежали, так как их толкала волна казаков, волна турок, волна татар...
   Крепостной ров тотчас наполнился трупами, кровью, мешками с песком -- и неприятель через него с воем бросился к валам.
   Полки теснились одни за другими; при вспышках пушечного огня можно было видеть старшин, гнавших буздыганами на валы все новые отряды. Отборнейшие воины кинулись на позицию, занимаемую войсками князя Еремии, так как Хмельницкий знал, что там сопротивление будет сильнее всего. Шли сечевые курени, за ними страшные переяславцы, под начальством Лободы, за ними Воронченко вел черкасский полк, Кулак -- харьковский, Нечай -- брацлавский, Степка -- уманский, Мрозовский -- корсунский; шли и кальничане, и мощный белоцерковский полк -- в пятнадцать тысяч человек, -- а с ним сам Хмельницкий -- в огне, красный, как сатана, смело подставлявший свою широкую грудь под пули, с лицом льва, со взглядом орла -- в хаосе, в суматохе, среди резни и вихря -- внимательно за всем наблюдавший и всем руководивший.
   За украинцами шли дикие донские казаки, за ними черкесцы, сражавшиеся ножами, тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ними Субагази -- белгородских татар, Курдлук -- смуглых астраханцев, вооруженных огромными луками и стрелами, из которых каждая по величине почти равнялась дротику. Все они шли густой сплошной массой.
   Сколько их пало, прежде чем они дошли наконец до рва, заваленного трупами пленных, -- кто расскажет, кто воспоет? Но все же дошли, перешли и стали карабкаться на валы. Казалось, будто эта звездная ночь -- ночь Страшного суда. Пушки, которые не могли поражать ближайших, поражали огнем дальние ряды. Гранаты, описывая в воздухе огненные дуги, летели с адским хохотом, превращая ночь в ясный день. Немецкая и польская пехота, а возле них княжеские драгуны стреляли в казаков прямо в упор.
   Первые их ряды хотели было отступать, но не могли и умирали на месте. Кровь брызгала под ногами наступающих. Валы стали скользкими, -- скользили ноги, руки. А они все карабкались, окутанные дымом, черные от сажи, пренебрегая ранами и смертью. Местами уже сражались холодным оружием. Виднелись люди, словно обезумевшие от бешенства, с оскаленными зубами, с залитым кровью лицом... Живые сражались на вздрагивающей массе умирающих. Уж не было слышно команды, а лишь общий страшный крик, в котором исчезало все: и треск выстрелов, и хрипение умирающих, и стоны раненых, и шипение гранат.
   И продолжалась эта страшная, беспощадная борьба целые часы. Вокруг крепостного вала образовался другой вал из трупов и преграждал дорогу штурмующим. Сечевых изрубили чуть ли не до одного человека. Переяславский полк погиб и лежал грудой около вала, от харьковского, брацлавского и уманского полков осталась только десятая часть, но другие все шли вперед, толкаемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. В рядах нападающих уже начиналось замешательство, между тем как польская пехота, немцы и драгуны не уступили еще ни одной пяди земли... Обливаясь потом и кровью, охваченные пылом битвы, почти обезумевшие от запаха крови, они рвались к неприятелю так же, как разъяренные волки рвутся к стаду овец.
   В эту минуту Хмельницкий сделал вторичный натиск с остатками первых полков, и со всей еще не тронутой силой белоцерковцев, татарами, турками и черкесами.
   Пушки в окопах уже не гремели, гранаты не свистели, слышалось только бряцание холодного оружия вдоль всей линии западного вала. Замолкли и выстрелы. Тьма покрыла сражающихся.
   Уже нельзя было рассмотреть, что там происходит: что-то клубилось во мраке, словно судорожно вздрагивающее тело какого-то чудовища. Даже по крикам нельзя было угадать, звучит ли в них торжество или отчаяние. Порой и они умолкали, и тогда слышался только гигантский стон, раздающийся со всех сторон, из-под земли, на земле, в воздухе и все выше, выше, точно души улетали со стоном от места этого побоища.
   Но это были только краткие перерывы; после них крики и вой возобновлялись с еще большей силой и становились все более хриплыми, все более нечеловеческими.
   Вдруг снова загремел треск ружей. Это Махницкий с остатками пехоты шел на помощь истомленным полкам. В задних рядах казаков заиграли отбой.
   Настал перерыв, казацкие полки отступили от окопов и остановились под прикрытием своих пушек. Но не прошло и получаса как Хмельницкий снова метнулся и в третий раз погнал их на штурм.
   Но тогда на валу появился сам князь Ерема верхом на коне. Его легко можно было узнать, так как над ним развевались знамя и гетманский бунчук, а перед ним и за ним несли горящие кровавым светом факелы. Неприятель тотчас стал стрелять в него из пушек, но неопытные пушкари перебрасывали ядра далеко, за речку Гнезну, а он стоял спокойно и смотрел на приближающиеся тучи.
   Казаки замедлили шаг, как бы очарованные этим зрелищем.
   -- Ерема! Ерема! -- точно шум ветра, пронеслось в рядах.
   И стоя на валу, в кровавом свете, этот грозный князь казался им каким-то сказочным великаном, и потому дрожь пробежала по их истомленным членам, а руки творили крестное знамение.
   Он все стоял.
   Махнул золотой булавой, и тотчас зловещая стая гранат зашумела в воздухе и врезалась в ряды наступающего неприятеля, ряды скорчились, как смертельно раненный дракон; крик ужаса пронесся с одного фланга до другого.
   -- Бегом! Бегом! -- раздались голоса казацких полковников.
   Черная лавина хлынула к валам, под которыми она могла найти прикрытие от гранат, но не успела пробежать еще и половины пути, как князь, все время стоявший на виду у всех, повернулся к западу и опять взмахнул золотой булавой.
   По этому знаку со стороны пруда, из промежутка между его гладью и окопами, стала выступать кавалерия и в одно мгновение разлилась по всей равнине; при свете гранат можно было отлично видеть огромные полки гусар Скшетуского и Зацвилиховского, драгун Кушеля и Володыевского и княжеских татар под командой Растворовского. За ними выступали еще полки княжеских казаков и валахов под командой Быховца. Не только Хмельницкий, но и последний казак понял в эту минуту, что дерзкий вождь ляхов решил бросить всю кавалерию во фланг неприятеля.
   Тотчас в рядах казаков был дан сигнал к отступлению. "Грудью к кавалерии! Грудью к кавалерии!" -- раздались испуганные голоса. В то же время Хмельницкий старался изменить фронт своих войск и прикрыться кавалерией от кавалерии. Но было уже поздно. Прежде чем он успел перестроить свои войска, княжеские полки понеслись с криком "бей, убивай!" точно на крыльях, с шумом, свистом и железным лязгом. Гусары врезались копьями в ряды неприятеля и точно буря опрокидывали и разбивали все на своем пути. Никакая человеческая сила, ни один вождь не мог уже удержать на месте пехотных полков, на которые обрушился первый натиск крылатых гусар. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерковцы кидали самопалы, пищали, пики, сабли и, закрывая головы руками, с звериным ревом бежали на стоявшие в тылу отряды татар. Но татары встретили их тучей стрел, тогда они кинулись в сторону и бежали вдоль линии обоза, под огнем пехоты и артиллерии Вурцеля, устилая трупами поле.
   Между тем дикий Тугай-бей, подкрепленный отрядами мурз Субагази и Урума, с яростью бросился на гусар. Он не надеялся сломить их, а хотел лишь на недолго задержать, чтобы за это время силистрийские и румелийские янычары могли построиться в четырехугольники, а белоцерковцы оправиться от паники. Он мчался на коне в первом ряду, не как вождь, а как простой солдат, рубил и подвергался опасности наравне со всеми. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям гусар, и вой этих храбрых наездников заглушил все голоса. Но ногайцы не могли выдержать натиска гусар. Под напором страшных железных всадников, с которыми они не привыкли сражаться в открытом бою, под ударами их длинных мечей они все же защищались с такой яростью, что действительно на время остановили напор гусар. Тугай-бей бросался, подобно уничтожающему пламени, а ногайцы шли за ним, как волки за волчицей.
   Но вскоре отступили, устилая равнину трупами. Крики "алла!", несшиеся с поля, возвестили, что янычары построились в боевой порядок, как вдруг на бешеного Тугай-бея бросился Скшетуский и ударил его палашом в голову. Но, видно, к рыцарю после болезни еще не вернулись силы, или, быть может, кованный в Дамаске шлем выдержал удар, только палаш скользнул и, ударив плашмя, разлетелся на мелкие куски. Но глаза Тугай-бея тотчас подернулись мглой ночи. Он остановил коня и упал на руки ногайцев, которые, схватив своего вождя, со страшным криком рассеялись в стороны, как рассеивается мгла от сильных порывов вихря. Теперь вся княжеская кавалерия очутилась перед румелийскими и силистрийскими янычарами и ватагами сербских потурченцев, которые вместе с янычарами образовали мощную колонну и медленно отступали к лагерю лицом к врагам, направив на них дула мушкетов, острия длинных копий, дротиков и бердышей.
   Драгунские и казацкие полки вихрем неслись на янычар, впереди мчался гусарский полк Скшетуского. Сам он летел в первом ряду, а возле него Лонгин Подбипента на своей инфляндской кобыле, со страшным мечом "сорви-капюшон" в руке.
   Янычары дали залп.
   Огонь красной лентой сверкнул с одного конца колонны до другого -- пули просвистели мимо ушей всадников, кое-где послышался стон, кое-где упала лошадь, но гусары и драгуны неслись дальше; вот уже янычары слышат храп лошадей -- колонна смыкается еще плотнее и направляет длинный ряд копий, из которых каждое угрожает смертью рыцарям.
   Но вот какой-то великан-гусар первый домчался до колонны, момент -- и копыта гигантского коня мелькнули в воздухе, а затем рыцарь и конь обрушились в середину янычар, ломая копья, опрокидывая, давя, уничтожая людей.
   И как орел падает на стаю куропаток, а они, сбившись перед ним в кучу, становятся добычей хищника, который рвет их когтями и клювом, -- так Лонгин Подбипента, ворвавшись в середину неприятельских рядов, разил окружающих своим огромным мечом. Ураган так не опустошит густого и молодого леса, как он опустошил толпу янычар. Он был прямо страшен: его фигура приняла нечеловеческие размеры; кобыла преобразилась в какого-то дракона, испускающего пламя из ноздрей, а меч точно троился в руках рыцаря. Кизляр-бек, ага огромного роста, ринулся на него и в ту же минуту упал, разрубленный пополам. Тщетно сильнейшие из янычар направляли на него свои копья -- они тотчас падали, точно пораженные молнией, а он топтал их, врывался в самую гущу толпы и, как колосья падают под ударами косы, так под ударом его меча падали воины; слышались крики ужаса, стоны, стук ударов о черепа и храп адской кобылы.
   -- Див! Див! -- слышались испуганные голоса.
   В эту минуту железный строй гусар во главе со Скшетуским ворвался в пролом, открытый литовским рыцарем, стены колонны лопнули, как стены обрушивающегося дома, и массы янычар обратились в бегство, рассеиваясь в разные стороны.
   Это произошло как раз вовремя, так как ногайцы под начальством Суба-гази, как волки, жаждущие крови, опять вернулись на поле сражения; с другой стороны -- Хмельницкий, собрав остатки белоцерковцев, шел на помощь янычарам. Но теперь все смешалось. Казаки, татары, потурченцы, янычары бежали в страшнейшем беспорядке и панике к лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Польская конница преследовала их, рубила направо и налево. Кто не погиб при натиске, погибал теперь. Преследование было таким яростным, что полки обогнали задние ряды убегающих. У солдат руки немели от ударов. Неприятель бросал оружие, знамена, шапки и даже верхнюю одежду. Белые чалмы янычар точно снегом покрыли поле. Вся превосходная гвардия Хмельницкого, пехота, кавалерия, артиллерия, вспомогательные отряды татар и турок образовали одну беспорядочную массу, совершенно растерявшуюся и обезумевшую от ужаса. Целые сотни бежали от одного рыцаря. Гусары, разбив пехоту и татар, выполнили свою задачу, и теперь лишь драгуны и легкая кавалерия соперничали друг с другом в преследовании неприятеля. Тут особенно отличились Володыевский и Кушель. Поле покрылось сплошной лужей крови, которая под сильными ударами конских копыт плескалась, как вода, брызгая на панцири и лица рыцарей.
   Убегающие толпы вздохнули посвободнее лишь тогда, когда достигли середины своего лагеря и когда трубы заиграли отбой княжеской коннице.
   Рыцари возвращались в свой лагерь с радостными криками и пением, считая по дороге дымящимися саблями трупы павших неприятелей. Но кто же мог взглядом оценить размеры поражения? Кто мог сосчитать всех убитых, когда возле окопов лежали груды тел высотой в человеческий рост? Солдаты были точно в чаду от острых испарений крови и пота. К счастью, со стороны прудов поднялся довольно сильный ветер, который погнал эти удушливые испарения к неприятельским шатрам.
   Так кончилась первая встреча страшного Еремы с Хмельницким.
   Но штурм еще не кончился. Пока Вишневецкий отражал атаки, направленные на правый фланг лагеря, на левом фланге казацкий атаман Бурлай чуть не овладел окопами. Обойдя потихоньку город и замок во главе заднепровцев, он достиг восточного пруда и ударил на отряд Фирлея. Стоявшая на этой позиции венгерская пехота не могла выдержать натиска вследствие своей малочисленности и вследствие того, что вал возле пруда не был еще окончен, и обратилась в бегство во главе со своим начальником, хорунжим. Бурлай ворвался в середину, а за ним неудержимой лавиной хлынули заднепровцы. Победоносные крики донеслись до противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили маленький кавалерийский отряд, отняли несколько пушек и подходили уже к позиции бельского каштеляна, как вдруг генерал Пшиемский во главе нескольких рот немцев подоспел на помощь. Пронзив одним ударом хорунжего, он схватил знамя и бросился с ним на неприятеля, а тем временем немцы сцепились с казаками. Закипел страшный рукопашный бой, в котором за пальму первенства боролись, с одной стороны, ярость и подавляющая численность отрядов Бурлая, с другой -- мужество старых львов Тридцатилетней войны. Напрасно Бурлай, подобно раненому дикому кабану, кидался в самую середину борющихся. Ни презрение к смерти, с каким сражались казаки, ни их выносливость не могли выдержать напора неукротимых немцев, которые стеной шли вперед, прижали к окопам, истребили девять десятых войска и после получасового боя отбросили его за валы. Генерал Пшиемский, весь в крови, первый водрузил свое знамя на неоконченной насыпи.
   Положение Бурлая было теперь ужасное, ему приходилось отступать по той же дороге, по которой он пришел, а так как князь Еремия уже отбил атаку на правом фланге, то мог легко отрезать путь к отступлению всему отряду Бурлая. Правда, к нему подоспел на помощь Мрозовицкий с корсунскими конными казаками, но в это же время показались гусары Конецпольского, к которым присоединился возвращающийся с атаки на янычар Скшетуский, и оба они загородили дорогу до сих пор в порядке отступавшему Бурлаю.
   Одной атакой Конецпольский и Скшетуский разбили отряд Бурлая в пух и прах. Дорога к лагерю для казаков была отрезана и оставалась открытой лишь дорога к смерти. И вот одни из них, не прося пощады, яростно защищались то группами, то в одиночку, другие тщетно простирали руки к солдатам, с гулом мчавшимся по полю брани. Начались схватки в одиночку, погоня за убегающими, отыскивание неприятелей, затаившихся в углублениях почвы. Из окопов, чтобы осветить побоище, стали бросать зажженные мазницы со смолой, которые летели, точно огненные метеоры с пылающей гривой. При их красном свете польские солдаты рубили остатки заднепровцев.
   На помощь казакам бросился Субагази, который в этот день выказал чудеса храбрости, но знаменитый Марк Собесский отбросил его назад, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что спасения ждать неоткуда. Но Бурлай любил свою казацкую славу больше жизни и оттого не искал спасения. Иные убегали, пользуясь темнотой ночи, другие скрывались в расселинах, проскальзывали между копытами лошадей, он же еще искал врагов. Сам зарубил пана Домба, пана Русецкого и молодого львенка Аксака, того самого, что под Константиновом стяжал бессмертную славу, зарубил шляхтича Савицкого, затем сразу свалил на землю двух крылатых гусар, наконец увидев какого-то громадного шляхтича, который, рыча, скакал по полю, бросился на него.
   Пан Заглоба -- это был он -- от страха зарычал еще громче и обратился в бегство. Остатки волос на голове поднялись у него дыбом, но все же он не потерял присутствия духа. Наоборот, разные фортели как молнии пролетели у него в голове; в то же время шляхтич орал изо всех сил: "Панове, кто в Бога верует, спасите!" и вихрем мчался к своим. Между тем Бурлай скакал вслед за ним. Заглоба закрыл глаза, а в голове его мелькала мысль: "Издохнуть мне и моим блохам!" Он слышал за собой фырканье коня, заметил, что никто не идет к нему на помощь, что ему не убежать и что ничья рука, кроме его собственной, не выведет его из пасти Бурлая.
   Но в эту последнюю минуту, почти на грани жизни и смерти, его отчаяние и страх вдруг перешли в бешенство. Заглоба заревел так страшно, как не ревет ни один тур, и, осадив коня на месте, повернулся к противнику.
   -- Заглобу преследуешь! -- гаркнул он, нападая с поднятой саблей на противника.
   В эту минуту кинули с окопов горящие мазницы, и они осветили эту часть поля. Бурлай взглянул, и его охватило изумление.
   Изумило его не имя, которого ему никогда не приходилось слышать: в этом всаднике он узнал человека, которого недавно угощал в Ямполе как друга Богуна.
   Но именно эта несчастная минута изумления и погубила храброго вождя казаков, так как прежде чем Бурлай опомнился, Заглоба ударил его саблей в висок и свалил с коня.
   Это произошло на глазах всего войска. Радостным крикам гусар ответил крик ужаса казаков, которые, видя смерть старого черноморского льва, упали духом и отказались от всякого сопротивления. Все те, кого не спас Субагази, погибли до одного, так как в эту страшную ночь в плен не брали.
   Субагази, преследуемый легкой кавалерией под начальством Марка Собесского, отступил к лагерю. Штурм по всей линии окопов был отбит.
   Ликующие крики потрясли весь лагерь осажденных и понеслись к небу. Солдаты -- покрытые потом, кровью, пылью, почерневшие от сажи, с опухшими лицами и с все еще нахмуренными бровями, с блестящими глазами, -- стояли, опираясь на оружие, тяжело дыша, готовые снова броситься в бой, если бы явилась надобность. Понемногу возвращалась и конница после кровавой жатвы возле табора; потом выехал на место побоища сам князь, а за ним полковники: Марк Собесский, генерал Пшиемский и другие. Весь этот блестящий кортеж медленно подвигался вдоль окопов.
   -- Да здравствует князь Еремия! -- кричали воины. -- Да здравствует наш отец!
   А князь без шлема кланялся на все стороны.
   -- Благодарю вас, Панове, благодарю! -- повторял Вишневецкий звучным, сильным голосом.
   Потом, повернувшись к генералу Пшиемскому, он сказал:
   -- Этот вал слишком велик!
   Пшиемский кивнул головой в знак согласия.
   И вожди-победители проехали от западного до восточного пруда, осматривая место побоища и поврежденные неприятелем укрепления.
   А за княжеским кортежем солдаты с ликующими криками несли на руках пана Заглобу как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать здоровенных рук поддерживали видную фигуру воина, который, весь красный, вспотевший, размахивал руками, чтобы удержать равновесие, и кричал изо всех сил:
   -- Да, задал я ему перцу! Я нарочно притворился, что обратился в бегство, чтобы заманить его. Больше он уже не будет вредить, собачий сын! Панове, надо было показать пример младшим! Ради бога, осторожнее, уроните! Держите хорошенько, вам есть кого держать!.. Верьте мне, немало было работы с ним. О шельмы! Теперь любой бездельник становится шляхтичу поперек дороги! Но мы их здорово отколотили! Осторожно! Пустите, черт возьми!
   -- Виват! Виват! -- кричали шляхтичи.
   -- К князю с ним! -- говорили иные.
   -- Виват! Виват!
   А в это самое время запорожский гетман, вернувшись в лагерь, рычал, как раненый зверь, рвал на груди жупан, царапал лицо. Казацкие атаманы, уцелевшие от погрома, окружили его в мрачном молчании, не говоря ни слова в утешение, а он, почти сходя с ума от ярости и досады, с пеной у рта, топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове.
   -- Где мои полки? -- хрипло твердил гетман. -- Что скажет хан! Что скажет Тугай-бей! Дайте мне Ерему!
   Полковники и атаманы хранили угрюмое молчание.
   -- Почему же ворожеи сулили мне победу? -- рычал Хмельницкий. -- Срубить головы ведьмам, зачем они говорили мне, что я возьму в плен Ерему?!
   Когда рычание этого льва потрясало лагерь, полковники обычно молчали, но теперь лев был побежден; счастье, казалось, изменило ему, а потому атаманы стали более дерзкими.
   -- Еремы не одолеешь, -- мрачно пробормотал Степка.
   -- Погубишь нас и себя! -- проговорил Мрозовицкий. Гетман бросился к ним, как тигр.
   -- А кто побил ляхов под Желтыми Водами? Под Корсунью? Под Пилавцами?
   -- Ты! -- резко сказал Воронченко. -- Но там не было Вишневецкого... Хмельницкий схватился за голову.
   -- Я обещал хану ночлег в замке! -- завыл он в отчаянии.
   -- Что ты хану обещал, -- заметил Кулак, -- это твоя забота. Ты свою голову береги, как бы она не слетела с плеч, но не пихай нас на штурм, не губи рабов божьих. Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек, -- иначе горе тебе.
   -- Горе тебе! -- мрачно повторили другие полковники.
   -- Горе вам! -- ответил Хмельницкий.
   Так разговаривали они еще некоторое время, угрожая друг другу. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.
   Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:
   -- Горилки!..
   -- Не будешь ты пить, -- пробормотал Выговский. -- Хан пришлет за тобой. Хан в это время находился в семи верстах от места сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, и хан сидел у шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоявшей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:
   -- Магомет Росуллах!
   Но вот на взмыленном коне к хану подскакал забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.
   -- Говори, -- сказал хан с полным фиников ртом.
   Слова огнем жгли Субагази, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:
   -- Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин...
   Тут хан прервал его, махнув рукой. Увидев на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, потом отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:
   -- Говори, Субагази, скоро и мудро: лагерь неверных взят?
   -- Бог не дал!..
   -- Ляхи?
   -- Победили.
   -- Хмельницкий?
   -- Разбит.
   -- Тугай-бей?
   -- Ранен.
   -- Един Бог! -- промолвил хан. -- Сколько верных пошло в рай?
   Субагази поднял глаза вверх и окровавленной рукой указал на усеянное звездами небо.
   -- Сколько светит у ног Аллаха, -- торжественно ответил он.
   Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.
   -- Где тот пес, -- спросил он, -- обещавший мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть он предстанет предо мной и отдаст отчет в своих мерзких обещаниях.
   Несколько мурз тотчас помчались за Хмельницким, хан начал понемногу успокаиваться и наконец сказал:
   -- Един Бог!
   Потом, обратившись к Субагази, он промолвил:
   -- Субагази, на твоем лице кровь.
   -- То кровь неверных, -- ответил воитель.
   -- Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных. Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество
   Тугай-бея, Галги и Нурадина; не умолчал также и о Хмельницком, а прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божией и непомерной яростью неверных. В его рассказе хана поразило то, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская конница ударила на них лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.
   -- Аллах... Они не хотели войны со мной, -- заметил хан, -- но теперь уже поздно...
   Так и было в действительности. Князь Еремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь вселить в солдат убеждение, что с ханом начаты переговоры и что орды только для вида стоят на стороне черни. Только потом волей-неволей пришлось биться и с татарами.
   Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту, не лучше ли обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, глядя прямо в глаза хану; на его лице отражались хитрость и отвага.
   -- Подойди, изменник! -- сказал хан.
   -- Подходит казацкий гетман, а не изменник, верный союзник, которому ты обещал помощь не только в счастье, но и в несчастье, -- ответил Хмельницкий.
   -- Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал.
   -- Великий хан всех орд! -- сильным голосом промолвил гетман. -- Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?
   Хан с удивлением взглянул на него.
   -- Не можешь, -- продолжал еще громче Хмельницкий, -- так и я не мог измерить всей гордыни и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не убоится тебя, хана, не проявит покорности при виде тебя, не станет бить челом перед тобой, а подымет дерзновенную руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.
   -- Аллах! -- промолвил хан, удивляясь все более.
   -- Но я скажу тебе, -- продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и фигуре, -- ты велик и могуч; от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоею бородой, и потому если ты его не сломишь, если не согнешь его выи и с его спины не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, -- что этот один князь более велик и более могуч, чем ты.
   Настало глухое молчание; мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, затаив дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал...
   Хмельницкий оперся на булаву и ждал смело.
   -- Да будет так, -- проговорил наконец хан. -- Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, чтобы не говорили от востока до запада, будто меня посрамил один неверный пес.
   -- Велик Аллах! -- в один голос воскликнули мурзы.
   Глаза Хмельницкого радостно сверкнули: одним махом он предотвратил висевшую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
   Этот лев умел мгновенно превращаться в лукавого змия.
   Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а между тем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствовать по полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, выделяя из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые очи, освещала посиневшие лица, обломки оружия, конские трупы -- и лучи ее все бледнели, точно испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали в одиночку или группами какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов... Но вскоре какой-то суеверный страх заставил их уйти с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, устланном трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном мире, в каком лежали теперь друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Порою ветер шумел в зарослях, кое-где покрывавших поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто это человеческие души кружат над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского стана, точно поднялись с шумом бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышались какие-то плачущие голоса, какие-то глубокие вздохи, от которых волосы на голове вставали дыбом, и какие-то стоны. Те, кому еще предстояло пасть в этой борьбе и кто мог внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: "Пред твои очи, Господи, мы несем наши вины!", а души казаков стонали: "Христе! Христе! Помилуй нас!" -- ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу вознестись к извечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над юдолью слез и плакать и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общих вин, забвения и мира.
   Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.
  

XXV

  
   На следующий день, прежде чем солнце озолотило небо и землю, польский лагерь был укреплен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшиемский решили прикрыть войско более тесными окопами. Над этим усиленно работали все войска, не исключая гусар. Только в три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась лишь стража; неприятели также работали ночью, а потом долго бездействовали после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма не будет вовсе.
   Скшетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и говорили о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты говорят о только что одержанной победе.
   -- У меня привычка ложиться спать с курами, а вставать с петухами, как делали древние, -- говорил Заглоба, -- но на войне это трудно. Спишь, когда можно, встаешь, когда будят. Одно меня злит, что мы должны утруждать себя из-за этого сброда. Но делать нечего, такие уж времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если они еще раз получат такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпадет охота будить нас.
   -- А много наших пало? -- спросил Подбипента.
   -- Немного, ведь всегда осаждающих гибнет больше, чем осажденных. Вы в этом менее сведущи, чем я, ибо не воевали еще столько, но нам, старым солдатам, нет нужды считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя.
   -- Научусь и я при вас, -- мягко заметил Подбипента.
   -- Наверное, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
   -- Что это вы говорите, -- сказал Скшетуский. -- Ведь это не первая война для пана Подбипенты, и дай бог, чтобы самые лучшие рыцари сражались так, как он вчера!
   -- Делал, что возможно, -- ответил литвин, -- хотя и не столько, сколько хотелось бы.
   -- Напротив, напротив, вы очень недурно бились, -- покровительственным тоном проговорил Заглоба, -- а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
   Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах.
   В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
   -- Ну вот мы все в сборе! -- воскликнул Заглоба. -- Дайте же ему пива. Маленький рыцарь пожал руку своим товарищам и сказал:
   -- Если бы вы знали, Панове, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Нельзя пройти, чтобы не споткнуться.
   -- Я видел это, -- промолвил Заглоба, -- так как утром прошелся по лагерю. Курицы за два года во всем львовском повете не снесут столько яиц. Ах, будь это яйца, вот бы мы наслаждались яичницей. Надо вам знать, панове, что я любому изысканному блюду предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура, как и у вас! Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой иду охотнее, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже десятка диких груш, чтобы не схватиться за живот.
   -- Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, -- заметил Володыевский. -- Так зарубить Бурлая -- ого! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был славнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
   -- А что? -- самодовольно сказал Заглоба. -- Но это мне не впервые, не впервые, пан Михал. Мы все вместе -- такая лихая четверка, какой не найти во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хоть на Стамбул, так как, примите во внимание, пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея...
   -- Тугай-бей не убит, -- вмешался поручик, -- я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
   -- Все равно, -- возразил Заглоба, -- не перебивайте меня, пане Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили...
   -- Лучше вы не вспоминали бы об этом, -- заметил Подбипента.
   -- Что сказано, того не воротишь, -- проговорил Заглоба, -- хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я продолжаю: пан Подбипента из Мышьих Кишек зарубил Пульяна, а я Бурлая. Но не могу умолчать, что я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача. Это был черт, а не казак. Будь у меня законные сыновья, я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, нас, что больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь другим.
   -- Был рыцарь более великий, чем мы, -- сказал Подбипента, -- а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
   -- Интересно знать, кто же это? Разве что в древности? -- спросил задетый этим Заглоба.
   -- Не в древности, -- ответил литвин, -- а тот, который под Тшцянной свалил короля Густава Адольфа вместе с конем и взял в плен.
   -- А я слышал, что это было под Пуцком, -- заметил Володыевский.
   -- Но ведь король вырвался от него и убежал, -- сказал Скшетуский.
   -- Да! Я кое-что знаю об этом, -- проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, -- в то время я служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. Да, я кой-что знаю об этом! Лишь скромность не позволяет этому рыцарю назвать свое имя, и оттого никто его не знает. Но, верьте мне, что хотя Густав Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее!
   -- Уж не значит ли это, что вы свалили Густава Адольфа? -- спросил Во-лодыевский.
   -- Разве я похвастал этим, пан Михал? Пусть все это будет предано забвению -- у меня и теперь есть чем похвастать, нечего мне вспоминать былые дни. Но это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в животе сыру, тем больше бурчит. Я больше люблю винную похлебку, хотя благодарю Бога и за то, что есть, ибо вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это его очень беспокоит, у него брюхо как гумно. Он здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил! Он больше солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил по голове, то хоть сейчас заказывай гроб.
   -- Ах, я вам еще не рассказывал, панове, -- промолвил маленький рыцарь, -- как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он превосходно стреляет из ружья. Вот Яскульский и говорит Жабковскому: "Я не буду стрелять в казаков, они все же христиане, хотя и грешат против Бога, но, как увижу татар, не выдержу!" -- и как стал палить, так, говорят, десятка три уложил за время битвы.
   -- Будь у нас все духовенство такое! -- со вздохом сказал Заглоба. -- Но наш Муховецкий то и дело лишь простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
   -- Оставьте! -- серьезно заметил Скшетуский. -- Ксендз Муховецкий святой жизни человек, и лучшим доказательством этому может быть то, что хоть он по своему положению не старше тех двоих, но они перед его добродетелью преклоняются.
   -- Я не только не отрицаю его святости, -- возразил Заглоба, -- но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, панове, должно быть, его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если дело дойдет с ним до переговоров, то и я пойду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и он меня когда-то очень любил. Быть может, вспомнит!
   -- Для переговоров, наверное, выберут Яницкого, потому что он говорит по-татарски так же, как по-польски, -- заметил Скшетуский.
   -- Я тоже по-татарски говорю и прекрасно знаком с мурзами. Они хотели выдать за меня замуж своих дочерей, чтобы дождаться хорошего потомства, а так как я был молод и не давал обета соблюдать девственность, как пан Подбипента из Мышьих Кишек, то напроказил я там немало.
   -- Слушать гадко! -- сказал Подбипента, опуская глаза.
   -- А вы, точно скворец, заладили все одно и одно! Видно, что вы, ботвиники, не умеете еще хорошо говорить.
   Дальнейший разговор был прерван шумом, который долетал из лагеря, а потому рыцари вышли посмотреть, что там происходит. Множество солдат стояли на валу и смотрели на окрестность, которая в течение ночи значительно изменилась и все еще продолжала изменяться. Казаки тоже не ленились со времени последнего штурма, строили шанцы, втаскивали на них пушки, такие длинные и дальнобойные, каких не было в польском лагере, и копали рвы. Вся равнина покрылась насыпями, всюду виднелись работавшие люди. На первых валах виднелись красные шапки казаков.
   Князь стоял на окопе в обществе Марка Собесского и генерала Пшиемского. Немного ниже бельский каштелян смотрел в подзорную трубу на работы казаков и наконец сказал:
   -- Неприятель начинает правильную осаду. Я думаю, что нам придется отказаться от обороны в окопах и перейти в замок.
   Князь Еремия услышал эти слова и сказал, наклоняясь сверху к Каштеляну:
   -- Да хранит нас Бог от этого, мы тогда добровольно ухудшим наше положение! Здесь нам жить или умирать.
   -- Так и я думаю, хотя бы мне пришлось ежедневно убивать по одному Бурлаю, -- заметил Заглоба. -- От имени всего войска я протестую против мнения ясновельможного пана бельского каштеляна.
   -- Это не ваше дело! -- сказал князь.
   -- Тише! -- прошептал Володыевский, схватив шляхтича за рукав.
   -- Мы их передавим в этих укрытиях, как кротов, -- говорил Заглоба. -- Я имею честь покорнейше просить вашу светлость позволить мне первому идти на вылазку. Они уже хорошо знают меня, узнают еще лучше.
   -- На вылазку? -- переспросил князь и нахмурил брови. -- Подождите же... ночи с вечера теперь темные...
   Тут он обратился к Марку Собесскому, к генералу Пшиемскому и к полковникам:
   -- Прошу вас, Панове, на совет, -- сказал князь.
   И он спустился с вала, а за ним последовали все начальники.
   -- Ради бога, что вы делаете? -- говорил Володыевский Заглобе. -- Что это? Разве вы не знаете службы и дисциплины, что вмешиваетесь в разговоры старших? Князь милостив, но во время войны с ним шутить нельзя!
   -- Это ничего, -- ответил Заглоба. -- Конецпольский-отец был очень строг и суров, а все же руководился моими советами, и пусть меня сегодня волки съедят, если не благодаря мне он дважды разгромил Густава Адольфа. Я умею с такими людьми разговаривать! Да хотя бы и теперь! Вы заметили, как князь задумался, когда я ему посоветовал вылазку? Если Бог даст победу, чья это будет заслуга? Ваша, что ли?
   В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
   -- Каковы? Роют! Роют, как свиньи! -- сказал он, указывая на поле.
   -- Я предпочел бы, чтоб это были свиньи, -- ответил Заглоба, -- ибо нам тогда дешево достались бы колбасы, а их падаль не годится и для собак. Сегодня солдаты должны были рыть колодезь около позиции Фирлея: в восточном пруду вода совсем испортилась от массы трупов. К утру желчные пузыри в них лопнули, и они всплыли на поверхность. Как настанет пятница, нельзя будет есть рыбы, она теперь питается мясом.
   -- Правда, -- проговорил Зацвилиховский. -- Я старый солдат, но давно уже не видел такого множества трупов, разве вот под Хотином, когда янычары штурмовали наш лагерь.
   -- Вы увидите здесь еще больше трупов, могу вас в этом уверить!
   -- Я думаю, что сегодня вечером или еще раньше они опять пойдут на штурм.
   -- А я говорю, что они оставят нас в покое до завтрашнего дня! Только что Заглоба кончил, как вдруг на казацких шанцах показался белый дым, и несколько ядер с шумом пролетело над окопом.
   -- Вот вам! -- сказал Зацвилиховский.
   -- Эх, они просто не знают военного искусства, -- возразил Заглоба.
   Старый Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, отрезал осажденным все пути сообщения, все выходы, отнял пастбище, строил окопы, но не отказался и от штурмов. Он решил не давать покоя осажденным, изнурять их, пугать и томить до тех пор, пока у них не выпадет оружие из онемевших рук. И вот вечером он опять ударил на позицию Вишневецкого, но результат был не лучше предыдущего, особенно потому, что казаки шли на приступ уже не так охотно, как в первый раз. На следующий день канонада не прекращалась ни на одну минуту. Неприятельские шанцы были уже так близко, что началась пальба из мушкетов, прикрытия дымились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Это было не генеральное сражение, но беспрестанная перестрелка. Осажденные порой выходили из окопов, и тогда дело доходило до сабель, бердышей и копий. Но лишь осажденные истребляли одних, как прикрытия наполнялись новыми толпами. Солдаты не имели почти ни минуты отдыха, а когда наступил желанный заход солнца, начался новый генеральный штурм, и о вылазке нечего было и думать.
   Ночью 16 июля на позицию князя ударили два лихих полковника, Гладкий и Небаба, и опять потерпели страшное поражение. Три тысячи храбрейших казаков пали на поле брани, остальные, преследуемые отрядом под начальством Марка Собесского, в величайшем смятении бежали в лагерь, бросив оружие и рога с порохом. Такая же неудача постигла и Федоренку, который, пользуясь густой мглой, чуть не взял город на рассвете. Его отбил Корф во главе немцев, а Марк Собесский и Конецпольский почти до одного истребили отряд Федоренки во время бегства.
   Но все это было ничто в сравнении со страшным приступом 19 июля. Накануне казаки построили против позиции Вишневецкого высокий вал, с которого без устали палили в осажденных из пушек крупного калибра, а когда первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч неприятелей пошли на приступ. В это же время вдали показалось несколько десятков страшных стенобитных орудий, похожих на башни, которые медленно подвигались к окопам. По бокам их возвышались, как чудовищные крылья, мосты, которые неприятель предполагал перекинуть через рвы, а вершины башен дымились, сверкали и гудели от выстрелов маленьких пушек, пищалей и самопалов. Башни эти подвигались среди моря голов то озаряемые пушечным огнем, то исчезая в дыму и темноте. Солдаты указывали на них и шептали:
   -- Это гуляй-городищи! Хмельницкий будет нас молоть на этих ветряных мельницах.
   -- Слышите, с каким они грохотом катятся, точно гром!
   -- Стрелять по ним из пушек, из пушек! -- кричали иные.
   Княжеские артиллеристы стали стрелять ядрами и гранатами в эти страшные машины, но они были видны, лишь когда их освещал пушечный огонь, и снаряды чаше всего пролетали мимо.
   Между тем казаки сомкнутой колонной подходили все ближе, подобно черным волнам, несущимся из морской дали.
   -- Ух! -- говорил Заглоба, стоя около Скшетуского и его гусар. -- Мне так жарко, как никогда не бывало. Так парит, что на мне нет нитки сухой. Черт бы драл эти машины. Господи, сделай так, чтобы под ними земля провалилась, они у меня костью в горле стоят, эти негодяи... Аминь! Некогда даже поесть и попить -- собакам лучше живется, чем нам! Ух, как жарко!
   Действительно, воздух был тяжел и зноен и, кроме того, пропитан запахом гниющих в поле трупов. Черные тучи заволокли небо и повисли низко над землей. Надвигалась буря. Солдаты, стоя в полном вооружении, обливались потом и с трудом дышали.
   В эту минуту в темноте раздался барабанный бой.
   -- Вот сейчас ударят! -- сказал Скшетуский. -- Слышите, барабанят!
   -- Слышу. Чтоб черти по ним барабанили! Просто страх божий!
   -- Коли! Коли! -- гаркнули казаки, бросаясь к окопам.
   Битва закипела по всей линии вала. Неприятель ударил одновременно на Вишневецкого, на Ланцкоронского, на Фирлея и Остророга, чтобы они не могли оказывать помощь друг другу. Казаки, опьяненные водкой, шли с большей яростью, чем в предыдущие штурмы, но отпор, который встретили, был сильнее. Геройский дух вождя оживлял солдат, роты пехотинцев, состоявших из мазурских мужиков, так сцепились с казаками, что перемешались с ними. Там бились прикладами, даже кулаками. Под ударами упорных Мазуров пало несколько сотен великолепнейшей запорожской пехоты, но их тотчас захлестнула новая волна. Битва по всей линии становилась все более яростной. Стволы мушкетов так накалились, что жгли руки солдатам, у которых захватывало дыхание: у офицеров прерывался голос от команд. Марк Собесский и Скшетуский снова ударили с конницей во фланг казакам, давя их и беспощадно поражая мечами.
   Проходил час за часом, но штурм не прекращался, ибо страшную убыль в войсках Хмельницкого тотчас пополняли новые силы. Татары осыпали осажденных тучами стрел, а некоторые из них, стоя в тылу черни, гнали ее на штурм сыромятными ремнями. Ярость боролась с яростью, противники сталкивались грудь с грудью и душили друг друга...
   Боролись так, как борются разбушевавшиеся морские волны со скалистым островом.
   Вдруг земля задрожала под ногами воинов, и все небо осветилось синим огнем, точно Бог не мог уже дольше смотреть на эти ужасы. Страшный грохот заглушил крики людей и гул орудий. Это небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома пронеслись с востока к западу. Казалось, небо разверзлось и вместе с тучами рушится на головы сражающихся. Минутами весь мир казался сплошь объят пламенем, затем наступал страшный мрак, и потом снова красные зигзаги молний прорезали черный покров. Налетел вихрь и сорвал тысячи шапок, значков и в одну минуту разметал их по полю. Раскаты грома, блеск молний не прекращались, небо пришло в ярость, как и люди.
   Страшная буря разразилась над городом, замком, окопами и неприятельским лагерем. Бой прекратился. Наконец, полились целые потоки дождя, и стало так темно, что на расстоянии шага ничего не было видно. Казацкие полки, прекратив штурм, бежали одни за другими в лагерь, шли ощупью, сталкивались друг с другом и, принимая друг друга за неприятеля, рассеивались в темноте; за ними, опрокидываясь, скакала артиллерия и возы с амуницией и боевыми припасами. Вода размыла осадные земляные сооружения, шумела в рвах и траншеях, проникала в укрытия и с шумом неслась по равнине, точно преследуя убегающих казаков.
   Дождь все усиливался. Пехотинцы скрылись в шатры, и лишь кавалерия под начальством Марка Собесского и Скшетуского неподвижно стояла на своем посту, точно среди озера. Между тем буря постепенно утихала. Наконец после полуночи дождь прекратился, кое-где между туч блеснули звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед полком Скшетуского вдруг показался сам князь,
   -- Панове, -- спросил он, -- а патронташи у вас не намокли?
   -- Сухи, ваша светлость, -- ответил Скшетуский.
   -- Это хорошо! Долой с коней, марш через воду к тем стенобитным машинам, взорвать их порохом. Идите тихо. С вами пойдет пан Собесский.
   -- Слушаю, -- ответил Скшетуский.
   В эту минуту князь заметил мокрого Заглобу.
   -- Вы просились на вылазку, -- сказал он, -- так отправляйтесь теперь.
   -- Вот тебе и на! -- пробормотал Заглоба -- Еще этого не хватало! Полчаса спустя два отряда рыцарей, в двести пятьдесят человек каждый,
   бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным гуляй-городищам, что стояли недалеко от окопов. Один отряд шел под начальством "льва над львами", Марка Собесского, другой под начальством Скшетуского. Челядь несла за рыцарями мазницы со смолой и порох. Все подвигались тихо, как волки, подкрадывающиеся темной ночью к овчарне. Володыевский пристал в качестве добровольца к Скшетускому, ибо очень любил подобные экспедиции, и теперь с радостью шлепал по воде, держа в руке саблю; а возле него шагал Подбипента с обнаженным мечом, заметный между всеми, так как на две головы превышал ростом даже самых рослых, тут же, сопя, шествовал и пан Заглоба и с неудовольствием бормотал, передразнивая слова князя:
   -- Вам хотелось на вылазку -- так ступайте. Хорошо! Но ведь и псу не захотелось бы идти на свободу по такой воде. Пусть никогда в жизни мне не придется пить ничего, кроме воды, если я советовал вылазку в такое время. Я не утка, а мой живот не челн! Я всегда питал отвращение к воде, а тем более к такой, где мокнет казацкая падаль.
   -- Тише, -- сказал Володыевский.
   -- Сами вы тише! Вы не больше налима и плавать умеете, так вам легко. Я скажу даже, что это неблагодарность со стороны князя не давать мне покоя после победы над Бурлаем. Заглоба уже достаточно сделал, пусть каждый сделает столько. Заглобу оставьте в покое; хороши вы будете, когда его не станет. Ради бога! Если я свалюсь в какую-нибудь дыру, вытащите меня за уши, не то я сейчас же утону.
   -- Тише! -- проговорил Скшетуский. -- Там казаки сидят в укрытиях, еще, сохрани бог, услышат.
   -- Где? Что вы говорите?
   -- Там, в тех окопах!
   -- Этого еще не хватало! Чтоб их гром разразил!
   Он не кончил, так как маленький рыцарь закрыл ему рот рукой -- укрытия были уже не далее чем в пятидесяти шагах. Хотя рыцари шли тихо, но вода плескалась у них под ногами; к счастью, опять пошел дождь, и шум его заглушал шаги.
   Стражи возле прикрытий не было. Кто же мог ожидать вылазки после штурма и после такой бури, что, словно озером, разделила сражающихся.
   Вол ом свалил с коня.
   Это произошло на глазах всего войска. Радостным восклицаниям гусар ответил крик ужаса казаков, которые, увидев смерть старого черноморского льва, окончательно упали духом и отказались от всякого сопротивления. Все те, которых не спас Субагази, погибли до одного, так как в эту страшную ночь в плен не брали.
   Субагази, преследуемый легкой кавалерией под начальством Марка Собесского, отступил к лагерю. Штурм по всей линии окопов был отбит.
   Торжествующие, радостные крики потрясли весь лагерь осажденных и понеслись к небу. Солдаты, покрытые потом, кровью, пылью, почерневшие от сажи, с опухшими лицами и все еще нахмуренными бровями, с сверкающими, взорами, стояли, опираясь на оружие, тяжело дыша, готовые опять броситься в бой, если бы явилась надобность. Постепенно возвращалась кавалерия после кровавой жатвы возле табора; потом выехал на место происходившего побоища сам князь, а за ним полковники: Марк Собесский, генерал Пшыемский и другие, Весь этот блестящий кортеж медленно двигался вдоль окопов.
   -- Да здравствует князь Иеремия! -- кричали воины. -- Да здравствует наш отец!
   А князь без шлема кланялся на все стороны.
   -- Благодарю вас, господа! Благодарю! -- повторял Вишневецкий звучным, сильным голосом.
   Потом, обращаясь к генералу Пшыемскому, он сказал:
   -- Этот вал слишком велик Пшыемский кивнул головой в знак согласия.
   И вожди-победители проехали от западного до восточного пруда, осматривая место побоища и поврежденные неприятелем укрепления.
   Тем временем за княжеским кортежем солдаты с торжествующими криками несли на руках Заглобу, как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать здоровенных рук поддерживали видную фигуру воителя, который, весь фасный, вспотевший, размахивал руками для удержания равновесия и кричал изо всех сил:
   -- Да! Я ему задал перцу! Я нарочно обратился в бегство, чтобы заманить его. Больше уж не будет вредить, собачий сын! Господа, надо было показать пример младшим! Ради Бога, осторожно, не то уроните меня и ушибете. Держите же хорошенько, вам есть кого держать!.. Верьте мне, немало было работы с ним. О, шельмы, теперь любой бездельник становится шляхтичу поперек дороги! Но мы их здорово поколотили!.. Осторожно! Пустите, черт возьми!
   -- Да здравствует! Да здравствует! -- кричали шляхтичи.
   -- К князю с ним! -- говорили иные.
   -- Да здравствует! Да здравствует!!!
   В то же самое время запорожский гетман, вернувшись в лагерь, рычал, как дикий раненый зверь, рвал на груди свой жупан, царапал лицо. Казацкие атаманы, уцелевшие от погрома, окружили его в мрачном молчании, не говоря ни слова в утешение, а он, почти обезумев от ярости и досады, с пеной у рта топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове.
   .-- Где мои полки? -- хриплым голосом повторял гетман. -- Что скажет хан! Что скажет Тугай-бей! Дайте мне Ерему!
   Полковники и атаманы хранили угрюмое молчание.
   -- Почему же мне ворожеи предвещали победу? -- рычал Хмельницкий. -- Срубить головы ведьмам, зачем они говорили мне, что я возьму в плен Ерему?
   Обыкновенно, когда рычание этого-льва потрясало лагерь, полковники молчали, но теперь лев был побежден; счастье, казалось, оставляло его, а потому атаманы стали более дерзкими.
   -- Еремы не сдержишь, -- мрачно пробормотал Стелко.
   -- Погубишь нас и себя! -- проговорил Мрозовецкий. Гетман бросился к ним, как тиф.
   -- А кто нанес поражения ляхам под Желтыми Водами? под Корсунью? под Пилавицами?
   -- Ты! -- резко сказал Воронченко. -- Но там не было Вишневецкого...
   Хмельницкий схватился за голову.
   -- Я обещал хану ночлег в замке! -- завыл он в отчаянии.
   -- Что ты хану обещал, -- заметил Кулак, -- об этом пусть думает твоя голова! Ты береги ее и смотри, как бы она не слетела с плеч... но не пихай нас на штурм, не губи рабов Божиих Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек -- иначе горе тебе.
   -- Горе тебе! -- мрачно повторили другие полковники.
   -- Горе вам! -- ответил Хмельницкий.
   Так они грозно разговаривали еще некоторое время. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.
   Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:
   -- Горылки!..
   -- Нельзя, -- пробормотал Выговский. -- Хан пришлет за тобой.
   Между тем хан находился в семи верстах от поля сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, а потому хан сидел около шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоящей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:
   -- Магомет Розуллах!
   Но вот на взмыленном коне к хану подскакал обрызганный кровью Субагази; он спрыгнул с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.
   -- Говори! -- сказал хан,
   Субагази хотелось тотчас рассказать, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:
   -- Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин...
   Тут хан прервал его, махнув рукой. Видя на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, затем отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:
   -- Говори скоро, Субагази, и мудро: лагерь неверных взят?
   -- Бог не дал!
   -- Ляхи?
   -- Победили.
   -- Хмельницкий?
   -- Разбит.
   -- Тугай-бей?
   -- Ранен.
   -- Един Бог, -- промолвил хан. -- Сколько верных пошло в рай?
   Субагази поднял глаза вверх и указал окровавленной рукой на усеянное звездами небо.
   -- Столько, сколько этих светил у ног Аллаха, -- торжественно ответил он.
   Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.
   -- Где тот пес, -- спросил он, -- который обещал мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть предстанет он предо мной и отдаст отчет в своих лживых обещаниях!
   Несколько мурз немедленно помчались за Хмельницким, хан начал постепенно успокаиваться и наконец сказал:
   -- Един Бог!
   Потом, обратившись к Субагази, промолвил: -- Субагази, на твоем лице кровь.
   -- То кровь неверных, -- ответил воитель.
   -- Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных
   Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество Тугай-бея, Галги и Нурадина; не умолчал также и о Хмельницком, наоборот, прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божьей и необыкновенной яростью неверных. В его рассказе хана поразило одно обстоятельство, а именно, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская кавалерия ударила лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.
   -- Аллах... Они не хотели воевать со мной, -- заметил хан, -- но теперь уже поздно...
   Так и было в действительности. Князь Иеремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь внедрить в солдат убеждение, что уже начаты переговоры с ханом и что орды только для вида становятся на сторону черни. Только потом силой обстоятельств пришлось сразиться и с татарами.
   Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту над тем, не лучше ли было бы обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, смело глядя в глаза хану; на его лице отражались хитрость и отвага.
   -- Подойди, изменник. -- сказал хан.
   -- Подходит казацкий гетман, и не изменник, но верный союзник, которому ты обещал помогать не только в счастье, но и в несчастье, -- ответил Хмельницкий.
   -- Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал!
   -- Великий хан всех орд! -- сильным голосом промолвил гетман. -- Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?
   Хан с удивлением взглянул на него.
   -- Не можешь, -- продолжал еще громче Хмельницкий, -- так и я не мог измерить всей гордости и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не устрашится тебя, хана, не выкажет покорности при виде тебя, не ударит челом пред тобой, но подымет дерзкую руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из твоих мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.
   -- Аллах! -- промолвил хан, все более удивляясь.
   -- Но я скажу тебе, -- продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и позе, -- ты велик и могуч; от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоей бородой, а потому если ты его не сломишь, если не согнешь ему выи и по его спине не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, что этот князь более велик и более могуществен, чем ты.
   Настало глухое молчание; мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, сдерживая дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал...
   Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.
   -- Да будет так, -- проговорил наконец хан. -- Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, дабы не говорили от востока до запада, что меня посрамил один неверный пес.
   -- Велик Аллах!-- в один голос воскликнули мурзы.
   У Хмельницкого радостно блеснули глаза: одним махом он предотвратил висящую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
   Этот лев умел в нужную минуту превращаться в лукавого змея.
   Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а тем временем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствование по этому полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, освобождала из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые глаза, освещала посиневшие лица, куски сломанного оружия, конские трупы -- и лучи ее все бледнели, как бы испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали, в одиночку или группами, какие-то зловещие фигуры: то челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов... Но вскоре какая-то суеверная боязнь заставила их удалиться с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, покрытом трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном согласии, в каком лежали друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Время от времени ветер шумел в зарослях, кое-где покрывающих поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто человеческие души кружатся над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского лагеря с шумом поднялись точно бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышали какие-то плачущие голоса, какие-то необыкновенно глубокие вздохи, от которых волосы на голове становились дыбом, и какие-то стоны. Те, которым еще предстояло пасть в этой борьбе и которые могли внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: "Пред твои очи, Господи, мы складываем наши вины!" -- а души казаков стонали: "Христе! Христе, помилуй нас!" -- ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу; вознестись к вековечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над сей юдолью слез и плакать, и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общей вины, забвения и мира.
   Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.
  

Глава III

  
   На следующий день, прежде чем солнце озарило золотыми лучами небо и землю, польский лагерь был защищен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшыемский решили укрыть войско в более тесные окопы. Над этим усиленно работали и все войска, не исключая гусар. В три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась только стража, потому что и неприятели также работали ночью, а затем долго не двигались после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма вовсе не будет.
   Скщетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и беседовали о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты разговаривают о только что одержанной победе.
   -- У меня обычай ложиться спать во время вечернего удоя, а вставать во время утреннего, как делали древние, -- говорил Заглоба, -- но на войне это трудно. Спишь, когда возможно, встаешь, когда тебя будят. Меня одно только злит, что мы должны утруждать себя из-за этой шушеры. Но делать нечего, такие уж настали времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если бы они еще раза два получили такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпала бы охота будить нас.
   -- А не знаете ли, много ли наших пало? -- спросил Подбипента.
   -- Немного, да всегда осаждающих больше гибнет, чем осажденных Вы, конечно, в этом отношении менее сведущи, чем я, так как столько еще не воевали, но нам, старым практикам, нет надобности считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя
   -- Научусь и я при вас, -- мягко заметил Подбипента.
   -- Наверно, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
   -- Что зто вы говорите, -- сказал Скшетуский. -- Ведь это не первая война для господина Подбипенты, и дай Бог, чтобы самые лучшие рыцари так сражались, как он вчера сражался.
   -- Делал что возможно, -- ответил литвин, -- хотя и не столько, сколько хотелось бы.
   -- Напротив, вы очень недурно сражались, -- покровительственным тоном проговорил Заглоба, -- а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
   Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах
   В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
   -- Ну, вот мы теперь все в сборе! -- воскликнул Заглоба. -- Дайте же ему пива.
   Маленький рыцарь пожал руку товарищам и сказал:
   -- Если бы вы знали, господа, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Пройти нельзя без того, чтобы не спотыкнуться.
   -- Я видел это, -- промолвил Заглоба, -- так как утром немного прошелся по лагерю. За два года курицы во всем Львовском уезде не снесут столько яиц. Ах, если бы это были яйца, вот бы мы насладились яичницей! Надо вам знать, господа, что я любому изысканному кушанью предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура -- так же, как у вас. Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой охотнее иду, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже горшка гнилушек без того, чтобы тотчас не схватиться за живот.
   -- Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, -- заметил Володыевский. -- Так срубить Бурлая -- ого-го! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был известнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
   -- А что, -- самодовольно сказал Заглоба, -- это мне не впервые, не впервые, господин Володыевский. Мы все составляем такую бравую четверку, какой не сыскать во всей Польше. Ей-Богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хотя на Стамбул, так как примите во внимание: господин Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея.
   -- Тугай-бей не убит, -- прервал поручик, -- я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
   -- Все равно, -- возразил Заглоба, -- не прерывайте меня, господин Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили...
   -- Лучше бы вы не вспоминали об этом, -- заметил Подбипента.
   -- Что сказано, того не воротишь, -- проговорил Заглоба, -- хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я иду дальше; господин Подбипента из Мышиных Кишек задавил Пульяна, а я Бурлая. Однако не могу умолчать, что. я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача, Это был черт, а не казак. Если бы у меня были законные сыновья, то я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, -- нас, которые больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь иным.
   -- Был рыцарь более великий, чем мы, -- сказал Подбипента, -- а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
   -- Интересно знать, кто же это такой? Разве в древности? -- спросил задетый этим Заглоба.
   -- Не в древности, -- ответил литвин, -- но тот, который под Тшцянной свалил короля Густава-Адольфа вместе с конем и взял в плен.
   -- А я слышал, что это было под Луцком, -- заметил Володыевский.
   -- Однако король вырвался от него и убежал, -- сказал Скшетуский.
   -- Да! Я кое-что знаю об этом, -- проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, -- так как в то именно время служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. -- Да, я кое-что знаю об этом! Только скромность не позволяет этому рыцарю назвать свою фамилию, и оттого никто его не знает. Однако, верьте мне, что Густав-Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее.
   -- Это будто бы значит, что вы свалили Густава-Адольфа? -- спросил Володыевский.
   -- Разве я похвастался этим, господин Володыевский? Пусть это канет в реку забвения -- у меня и нынче есть чем похвастаться. Однако это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в нем сыру, тем больше бурчит. Я предпочитаю винную похлебку, хотя благодарение Богу и за то, что есть, так как вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это обстоятельство это очень беспокоит, потому что у него брюхо, как гумно. Это здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил. Он более солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил в морду, то хоть сейчас заказывай гроб.
   -- Ах, я вам еще не рассказал, господа, -- промолвил маленький рыцарь, -- как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он великолепно стреляет из ружья. Так вот Яскульский говорит Жабковскому: "Я не буду стрелять в казаков, так как все же они христиане, хотя и грешат против Бога, но при виде татар не выдержу!" -- и как стал палить, так, кажется, десятка три за время битвы подстрелил.
   -- Если бы все духовенство было такое, -- со вздохом сказал Заглоба, -- но наш Муховецкий лишь то и дело простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
   -- Полноте, -- серьезно заметил Скшетуский. -- Ксендз Муховецкий -- святой, и лучшим доказательством этому может служить то, что хотя по своему положению он не старше тех двоих, однако они перед его добродетелью преклоняются.
   -- Я не только не отрицаю его святости, -- возразил Заглоба, -- но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, господа, должно быть, там его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если с ним дело дойдет до переговоров, то и я поеду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и некогда он меня очень любил. Быть может, вспомнит меня.
   -- Для переговоров, наверное, выберут Яницкого, потому что он говорит по-татарски так же, как по-польски, -- заметил Скшетуский.
   -- Я тоже говорю и отлично знаком с мурзами. Они хотели выдать за меня замуж своих дочерей, чтобы дождаться красивого потомства, а так как я был молод и не давал обета соблюдать невинность, как господин Подбипента из Мышиных Кишек, то здорово там напроказничал.
   -- Противно слушать! -- сказал Подбипента, опуская глаза.
   -- А вы, точно скворец, заладили все одна и тоже. Видно, что вы, ботвинники, не умеете еще хорошо говорить.
   Дальнейший разговор был прерван шумом, доносившимся из лагеря, а потому рыцари вышли посмотреть, что там происходит. Множество солдат стояло на валу, поглядывая на окрестность, которая в течение ночи значительно изменилась и еще теперь продолжала изменяться. Казаки, в свою очередь, не ленились со времени последнего штурма, но строили шанцы, стаскивали на них пушки, такие длинные и дальнобойные, каких не было в польском лагере, копали рвы. Вся равнина покрылась насыпями, всюду виднелись работавшие люди. На первых валах мелькали красные шапки казаков.
   Князь стоял на бруствере в обществе Марка Собесского и генерала Пшыемского. Немного ниже белзский каштелян смотрел в подзорную трубу на работу казаков и наконец сказал:
   -- Неприятель начинает правильную осаду. Я полагаю, что нам придется отказаться от обороны в окопах и перейти в замок
   Князь Иеремия услышал эти слова и сказал, наклоняясь сверху к каштеляну:
   -- Да хранит нас Бог от этого, таккак мы тогда добровольно ухудшим наше положение. Здесь нам жить или умирать.
   -- Таково и мое мнение, хотя бы мне пришлось ежедневно убивать по одному Бурлаю, -- заметил Заглоба. -- От имени всего войска я протестую против мнения ясновельможного белзского каштеляна.
   -- Это вас не касается! -- сказал князь.
   -- Тише! -- прошептал Володыевский, схватив шляхтича за рукав.
   -- Мы их передавим в эти прикрытиях, как кротов, -- говорил Заглоба. -- Я покорнейше прошу вашу светлость позволить мне первому идти на вылазку. Они уже хорошо знают меня, узнают еще лучше
   -- На вылазку? -- промолвил князь и нахмурил брови. -- Погодите... ночи теперь темные.
   Тут он обратился к Марку Собесскому, к генералу Пшыемскому и к полковникам.
   -- Прошу вас, господа, на совет, сказал князь.
   И он сошел с окопа, а за ним последовали все военачальники.
   -- Ради Бога, что вы делаете? -- говорил Володыевский Заглобе. -- Что это? Разве вы не знаете службы и дисциплины, что вмешиваетесь в разговоры старших? Князь милостив, но во время войны с ним нельзя шутить.
   -- Это ничего, -- ответил Заглоба. -- Конецпольский-отец был очень строг и суров, однако, руководился моими советами, и пусть меня сегодня волки съедят, если не благодаря этому он дважды разгромил Густава-Адольфа. Я умею с такими лицами разговаривать! Да хотя бы и теперь: вы заметили, как князь задумался, когда я ему посоветовал вылазку? Если Бог даст победу, чья будет заслуга? Что -- ваша?
   В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
   -- Роют! Роют, как свиньи! -- сказал он указывая на поле.
   -- Я предпочел бы, чтоб это были свиньи, -- ответил Заглоба, -- так как нам тогда дешево обошлись бы колбасы, а их падаль не годится и для собак Нынче солдаты должны были рыть колодец около позиции Фирлея, потому что в восточном пруду вода совсем испортилась от массы трупов. К утру желчь в них лопнула, и все они всплыли на поверхность. Как настанет пятница, нельзя будет есть рыб, так как они питались мясом.
   -- Правда, -- проговорил Зацвилиховский. -- Я старый солдат, но давно уже не видел столько трупов, разве под Хотином, когда янычары штурмовали наш лагерь.
   -- Вы увидите здесь еще больше трупов, могу вас в этом уверить.
   -- Я думаю, что сегодня вечером, а то и раньше, они опять пойдут на штурм.
   -- А я говорю, что они оставят нас в покое до завтра.
   Только что Заглоба кончил, как вдруг на казацких шанцах показался белый дым, и несколько ядер с шумом пролетело над окопом.
   -- Вот вам! -- сказал Зацвилиховский.
   -- Эх, они не знают военного искусства, -- возразил Заглоба.
   Старый Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, отрезал осажденным все пути сообщения, все выходы, отнял пастбище, строил шанцы, но не отказался от штурмов. Он решил не давать покоя осажденным, утомлять их, пугать и томить их до тех пор, пока не выпадет оружие из их онемевших рук. И вот, вечером он опять ударил на позицию Вишневецкого, однако результат был не лучше предыдущего, тем более что казаки шли на приступ не так уже охотно, как в первый раз. На следующий день канонада не прекращалась ни на одну минуту. Неприятельские шанцы были уже на таком незначительном расстоянии, что началась пальба из мушкетов, прикрытия дымились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Это было не генеральное сражение, но беспрестанная стрельба. Осажденные иногда выходили из окопов, и тогда дело доходило до сабель, бердышей и копий. Но лишь только осажденные истребляли одних, как прикрытия наполнялись новыми толпами. Солдаты почти не имели ни минуты отдыха, а когда наступил желанный закат солнца, начался новый генеральный штурм, и о вылазке нечего было и думать.
   Ночью 16-го июля ударили на позицию князя двое энергичных полковников, Гладкий и Небаба, и опять потерпели страшное поражение. Три тысячи храбрейших казаков пали на поле брани, остальные, преследуемые отрядом под начальством Марка Собесского, в величайшем беспорядке убежали в лагерь, кинув оружие и рога с порохом. Такая же неудача постигла и Федоренку, который, пользуясь густой мглой, чуть не взял города на рассвете. Его отразил Корф во главе немцев, а Марк Собесский и Конецпольский почти полностью истребили отряд Федоренки во время бегства.
   Но все это было ничто в сравнении с ужасным приступом 19-го июля. Накануне казаки воздвигли против позиции Вишневецкого высокий вал, с которого без перерыва громили осажденных из пушек крупного калибра, а когда первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч неприятелей двинулись на приступ. Одновременно вдали показалось несколько десятков страшных стенобитных орудий, похожих на башни, которые медленно катились к окопам. По бокам их возвышались, в форме чудовищных крыльев, мосты, которые неприятели предполагали перекинуть через рвы, а вершины башен дымились, сверкали и гудели от выстрелов небольших пушек, пищалей и самопалов. Башни эти двигались среди моря голов, то озарясь пушечным огнем, то исчезая в дыму и темноте. Солдаты указывали на них и шептали:
   -- Это гуляй-городины! Хмельницкий будет нас молоть в этих ветряных мельницах!
   -- Слышите, с каким шумом они катятся, словно гром!
   -- Стрелять по ним из пушек! Из пушек! -- кричали иные.
   Княжеские артиллеристы стали стрелять ядрами и гранатами в эти страшные машины, но так как они видны были лишь тогда, когда пушечный огонь освещал их, то снаряды чаще всего пролетали мимо.
   Тем временем казаки сомкнутой колонной подходили все ближе, подобно черным волнам, несущимся из морской дали.
   -- Ух, -- говорил Заглоба, стоя около Скшетуского и его гусар, мне так жарко, как никогда еще не бывало. Так парит, что на мне нет сухой нитки. Черт бы побрал эти машины. Господи, сделай так, чтобы под ними провалилась земля, потому что они уже костью в горле у меня стоят, эти негодяи, -- аминь! Некогда даже поесть и попить -- собакам лучше живется, чем нам! Ух, как жарко!
   Действительно, воздух был тяжел и зноен и, кроме того, пропитан испарениями гниющих на поле трупов. Черные тучи заволокли небо и низко повисли над землей. Надвигалась буря. Солдаты стоя в полном вооружении, обливались потом и е трудом дышали.
   В эту минуту в темноте раздался барабанный бой.
   -- Вот сейчас ударят, -- сказал Скшетуский. -- Слышите -- барабанят...
   -- Слышу. Чтоб в них черти барабанили! Просто отчаяние!
   -- Коли! Коли! -- гаркнули казаки, бросаясь к окопам.
   Битва закипела по всей линии вала. Одновременно неприятели ударили на Вишневецкого, на Ланцкоронского, на Фурлея и Остророга, чтобы они не могли подавать помощи друг другу. Казаки, опьяненные водкой, шли с большей яростью, чем во время предыдущих штурмов, но тем более энергичный отпор встречали они. Геройский дух вождя оживлял солдат, роты пехотинцев, состоящие из мазурских мужиков, так сцепились с казаками, что перемешались с ними. Там бились прикладами и Даже кулаками. Под ударами Мазуров пало несколько сот великолепнейшей запорожской пехоты, но тотчас их совершенно залили новые толпы. Битва на всей линии становилась все более яростной. Стволы мушкетов до такой степени накалились, что жгли руки солдатам, у которых захватывало дыхание; у офицеров прерывался голос во время команды. Марк Собесский и Скшетуский опять ударили с кавалерией во фланг казакам, давя их и беспощадно поражая мечами;
   Час проходил за часом, но штурм не прекращался, так как страшную убыль в войсках Хмельницкий тотчас пополнял новыми силами. Татары осыпали осажденных тучами стрел, а некоторые из них, стоя в тылу черни, гнали ее на штурм сыромятными ремнями. Ярость боролась с яростью, противники сталкивались грудь с грудью и душили друг друга...
   Боролись так, как борются разбушевавшиеся морские волны со скалистым островом.
   Внезапно земля задрожала под ногами воинов, и все небо осветилось синим огнем, как будто Бог не мог уже долее смотреть на эти ужасы. Страшный грохот заглушил крики людей и гул орудий. Это небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома проносились с востока на запад. Казалось, небо разверзлось и вместе с тучами рушится на головы сражающихся. Минутами весь мир казался сплошным пламенем, затем наступал страшный мрак, и потом опять красные зигзаги молний прорезывали черный покров. Налетел вихрь; сорвал тысячи шапок, значков и в одно мгновение разметал их по полю. Раскаты грома, блеск молний не прекращались, словом, небо пришло в ярость, как и люди.
   Необыкновенная буря разбушевалась над городом, замком, окопами и неприятельским лагерем. Бой прекратился. Наконец полились целые потоки дождя, и стало так темно, что на расстоянии одного шага ничего не было видно. Казацкие полки, прекратив штурм, бежали одни за другими в лагерь, шли наугад, сталкивались между собой и, принимая друг друга за неприятеля, рассеивались в темноте, за ними, опрокидываясь, скакала артиллерия и возы с амуницией и боевыми припасами. Вода размыла осадные земляные сооружения, шумела во рвах и траншеях, проникала в прикрытия и с шумом неслась по равнине, точно преследуя убегающих казаков.
   Дождь все усиливался. Пехотинцы скрылись в шатры, и только кавалерия под начальством Марка Собесского и Скшетуского неподвижно стояла на своем посту, точно в озере. Между тем буря постепенно утихала. Наконец после полуночи прекратился дождь, кое-где между туч блеснули звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед эскадроном Скшетуского внезапно показался сам князь.
   -- Господа,-- спросил он, -- а патронташи у вас не замокли?
   -- Сухи, ваша светлость, -- ответил Скшетуский.
   -- Это хорошо! Долой с коней, марш через воду к тем стенобитным машинам и взорвать их порохом. Идите тихо. С вами пойдет господин Собесский.
   -- Слушаю, -- ответил Скшетуский.
   В эту минуту князь заметил мокрого Заглобу.
   -- Вы просились на вылазку, -- сказал он, -- так отправляйтесь теперь.
   -- Вот тебе на! -- пробормотал Заглоба. -- Этого еще недоставало.
   Полчаса спустя два отряда рыцарей, в двести пятьдесят человек каждый, бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным "гуляй-городам", стоявшим недалеко от окопов. Один отряд шел под начальством "льва над львами" Марка Собесского, другой -- под начальством Скшетуского. Челядь несла за рыцарями мазницы со смолой и порох. Все шли тихо, как волки, подкрадывающиеся темной ночью к овчарне. Володыевский присоединился в качестве добровольца к Скшетускому, так как очень любил подобные экспедиции, -- и теперь с радостью шлепал по воде, держа в руке саблю, а возле него шел Подбипента с обнаженным мечом, заметный между всеми, так как на две головы превышал ростом даже самых рослых, тут же сопя шествовал Заглоба и с неудовольствием бормотал, передразнивая слова князя.
   -- "Вам хотелось на вылазку -- так ступайте". Хорошо! Даже псу не захотелось бы идти на свободу через такую воду. Пусть никогда в жизни мне не придется пить ничего иного, кроме воды, если я советовал вылазку в такое время. Я не утка, а мой живот не челнок. Я всегда чувствовал отвращение к воде, а тем более к такой, в которой мокнет казацкая падаль.
   -- Тише, -- сказал Володыевский.
   -- Вы сами тише! Вы не больше налима и умеете плавать, так вам легко. Я даже скажу, что это неблагодарность со стороны князя -- не давать мне покоя после победы над Бурлаем. Заглоба уже достаточно сделал, пусть каждый столько сделает, а Заглобу оставьте в покое, так как хороши вы будете, если его не станет. Ради Бога, если я свалюсь в какую-нибудь дыру, вытащите меня за уши, не то утону.
   -- Тише! -- проговорил Скшетуский. -- Там казаки сидят в прикрытиях, еще, сохрани Бог, вас услышат.
   -- Где? Что вы говорите?
   -- Вон там, в тех траншеях!
   -- Этого еще не хватало! Чтобы их гром поразил...
   Он не докончил, так как маленький рыцарь закрыл ему рот рукой, потому что прикрытия находились уже меньше чем в пятидесяти шагах. Хотя рыцари шли тихо, но вода плескалась у них под ногами; к счастью, опять пошел дождь, и шум его заглушал шаги.
   Стражи возле прикрытий не было. Ибо кто мог ожидать вылазки после штурма и после такой бури, которая, словно озером, разделила сражающихся.
   Володыевский и Подбипента бросились вперед и первые достигли прикрытия. Маленький рыцарь стал звать:
   -- Эй, люди!
   -- А що, -- послышались изнутри голоса казаков, очевидно, убежденных, что это пришел кто-нибудь из их лагеря.
   -- Славу Богу! -- ответил Володыевский. -- Пустите-ка меня.
   -- А разве ты не знаешь, как войти!
   -- Знаю, -- сказал Володыевский и, нащупав вход прыгнул внутрь. Подбипента и еще несколько человек последовали за ним.
   В эту минуту внутри прикрытия раздался пронзительный человеческий вой, и одновременно другие рыцари кинулись к остальным прикрытиям. В темноте послышались стоны и звон оружия, кое-где пробегали какие-то тёмные фигуры, иные падали на землю; кое-где грянул выстрел, -- но все это продолжалось не более четверти часа. Казаки, большей частью застигнутые в глубоком сне, даже не защищались, и все были истреблены прежде, чем успели схватить оружие.
   -- К гуляй-городам! К гуляй-городам! -- раздался голос Марка Собесского.
   Рыцари кинулись к башням.
   -- Жечь с середины, сверху они мокрые! -- сказал Скшетуский.
   Но нелегко было исполнить этот приказ. В беллюардах, построенных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни других каких-нибудь отверстий. Казацкие стрелки взбирались на них по лестницам, а небольшие пушки, которые могли на них. помещаться, втаскивались на канатах. Вследствие этого рыцари некоторое время бегали вокруг башен, тщетно рубя саблями балки.
   К счастью, у челядинцев были топоры, и они стали рубить башни. Собесский велел подложить под них нарочно приготовленные для этой цели коробки с порохом. Кроме того, зажгли мазницы со смолой и факелы -- и пламя стало лизать хоть и мокрые, но пропитанные смолой бревна.
   Однако, прежде чем бревна загорелись, прежде чем вспыхнул порох, Подбипента наклонился и поднял громадный камень, вырытый из земли казаками.
   Четверо сильнейших людей не сдвинули бы его с места, а между тем литвин раскачивал его в своих могучих руках, и только при свете мазниц видно было, как лицо Подбипенты покраснело. Рыцари онемели от удивления.
   -- Это Геркулес! -- воскликнули они, подымая руки вверх.
   Тем временем Подбипента подошел к еще не зажженной беллюарде и бросил камень в самую середину стены.
   Присутствующие даже наклонили головы, до такой степени громко загудел летящий камень. От удара тотчас лопнули связки, раздался треск, беллюарда раскрылась, как сломанные двери и с шумом рухнула.
   Ее тотчас облили смолой и в одну минуту зажгли.
   Вскоре несколько десятков громадных костров осветило всю равнину. Хотя шел дождь, но огонь превозмог его -- и, как говорилось в хрониках, "горели те беллюарды к удивлению обоих войск, хотя день был такой сырой".
   На помощь бросились из казацкого лагеря полковники Степка, Кулак и Мрозовицкий, каждый во главе нескольких тысяч казаков, и пытались потушить огонь -- но тщетно! Столбы пламени и багрового дыма подымались все выше к небу, отражаясь в озерах и лужах, образовавшихся после грозы.
   Между тем рыцари сомкнутыми рядами возвращались в окопы, где уже издали их приветствовали радостными восклицаниями.
   Внезапно Скшетуский окинул взглядом свой отряд и крикнул громовым голосом:
   -- Стой!
   Между возвращающимися не было Подбипенты и маленького рыцаря.
   Очевидно, увлекшись, они застряли около последней беллюарды или, быть может, нашли где-нибудь скрывшихся казаков и не заметили ухода товарищей.
   -- Вперед! -- скомандовал Скшетуский.
   Собесский, идя на другом фланге, не понял, в чем дело, и поспешил к Скшетускому, чтобы спросить его, как в ту же минуту, точно из под земли, показались оба рыцаря на половине дороги между беллюардами и отрядом.
   Подбипента со своим громадным блестящим мечом в руке шагал гигантскими шагами, а рядом с ним рысью бежал Володыевский. Головы рыцарей были обращены к преследующим их подобно стае псов казакам.
   При зареве пожара можно было ясно разглядеть эту картину. Казалось, будто гигантская самка лося бежит от толпы охотников со своим маленьким детенышем, готовая каждую минуту броситься на нападающих
   -- Они погибнут! Ради Бога, скорее! -- кричал раздирающим душу голосом Заглоба. -- Казаки застрелят их из луков или пищалей! Ради Христа, скорей!
   И, не обращая внимания на то, что через минуту может завязаться новый бой, он летел с саблей в руках вместе со Скшетуским и другими на помощь, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал.
   Однако казаки не стреляли, так как самопалы поотсырели, а тетивы луков размякли, и потому они только спешили захватить убегающих. Из них человек десять с лишком чуть было не настигли беглецов, но тогда оба рыцаря повернулись к ним лицом, как два диких кабана, и с криком подняли сабли вверх. Казаки остановились.
   Подбипента со своим гигантским мечом казался им каким-то сверхъестественным существом.
   И подобно тому, как два волка, преследуемые гончими, повертываются к ним и сверкают белыми клыками, а собаки, воя издали, не осмеливаются броситься на них, так и те рыцари несколько раз поворачивались, и каждый раз бежавшие за ними казаки останавливались. Только один раз к ним приблизился один, очевидно, более смелый, с косой в руке, но Володыевский кинулся на него и поразил насмерть. Остальные ждали товарищей, которые бежали густой толпой.
   Но и рыцари тоже приближались к своим товарищам, а Заглоба летел с поднятой над головой саблей, крича нечеловеческим голосом:
   -- Бей! Убивай!
   Внезапно из окопов грянул выстрел, и граната, с шипением описав красную дугу, упала в толпу казаков, за ней другая, третья, десятая. Казалось, опять начинается бой.
   Казакам, до осады Збаража, не были известны такого рода снаряды, и они больше всего боялись их, предполагая, что в них заключаются чары Еремы, -- а потому колонна остановилась, потом разорвалась на две части, одновременно с этим лопнули гранаты, разнося страх, смерть и уничтожение.
   -- Спасайтесь! Спасайтесь! -- раздались испуганные голоса.
   И казаки тотчас рассеялись. Тем временем Подбипента и маленький рыцарь присоединились к своим товарищам.
   Заглоба бросался то одному, то другому на шею, целовал их в лицо и в глаза. Радость душила его, хотя он старался овладеть охватившим его волнением, не желая выказать себя мягкосердечным, и восклицал:
   -- Не скажу, что вас люблю, но все же я боялся за вас. А, чтоб вас изрубили! Так-то вы знаете службу, что остаетесь в тылу? Следовало бы вас привязать за ноги к лошадям и протащить таким образом по площади Я первый скажу князю, чтобы он придумал для вас наказание. А теперь пойдемте спать. Слава Богу и за то. Счастье этих собачьих сынов, что они удрали от гранат, не то я изрубил бы их, как капусту! Я предпочитаю лучше драться, чем спокойно смотреть, как гибнут знакомые. Сегодня мы должны напиться. Слава Богу и за это. Я уже думал, что завтра мы будем петь реквием. Однако жаль, что не пришлось сразиться, так как у меня ужасно чешутся руки, хотя в прикрытиях я хорошо их поколотил.
  

Глава IV

  
   Несмотря на удачную вылазку, осажденным опять пришлось построить новый вал и укоротить пинию окопов, чтобы сделать бесполезными воздвигнутые казаками шанцы и облегчить себе оборону. После штурма вся ночь прошла в работе. Но и казаки не дремали. В темную ночь со вторника на среду они опоясали польский лагерь другим валом, значительно более высоким, чем первый. На заре казаки открыли огонь и продолжали канонаду в течение четырех дней и четырех ночей. Противники причинили друг другу немало вреда, так как с обеих сторон выступали самые лучшие стрелки.
   Время от времени массы казаков и черни шли на штурм, но не доходили до валов и ограничивались беспрерывной пальбой. Неприятель, имея в своем распоряжении множество войска, часто сменял сражающиеся отряды, уводя одни на отдых, а другие посылая в бой. В польском лагере таких смен не могло быть: одни и те же люди должны были постоянно стрелять, каждую минуту быть готовыми к штурму, хоронить убитых, рыть колодцы и воздвигать укрепления. Солдаты спали или, вернее, дремали в окопах среди огня, дыма и летящих снарядов. В течение четырех дней никто не мог переменить одежды, которая мокла под дождем, сохла на солнце, жгла днем, холодила ночью; в течение четырех дней никто не имел теплой пищи. Осажденные пили водку, примешивая к ней порох для большей крепости, грызли сухари и рвали зубами иссохшее вяленое мясо, и все это среди дыма, выстрелов, свиста пуль и грохота ядер.
   И "ничего не значило получить удар в лоб или в бок", как говорилось в хронике. Солдат обвязывал грязной тряпкой окровавленную голову и продолжал сражаться. Это были удивительные люди: в рваных колетах и заржавленных доспехах, с красными от бессонницы глазами, но вечно бдительные и всегда готовые к бою, днем или ночью, в дурную или хорошую погоду.
   Солдаты полюбили опасности, штурму и даже невзгоды. Какая-то геройская экзальтация охватила души осажденных, сердца их стали гордыми, ужасы превратились для них в наслаждение. Эскадроны и роты состязались в аккуратном исполнении служебных обязанностей, в выносливости, в лишениях и в мужестве. Дошло до того, что солдат трудно было удержать в окопах, так как, не ограничиваясь обороной, они рвались к неприятелю, как разъяренные от голода волки к овчарне. Во всех; полках замечалась какая-то дикая веселость. Кто намекнул бы о капитуляции, того в одно мгновение разорвали бы на куски. "Мы здесь хотим умереть!" -- повторяли воины.
   Каждый приказ вождя исполнялся с быстротой молнии. Раз случилось, что князь при вечернем объезде окопов, услышав, что в одном пункте огонь слабеет, подъехал к солдатам и спросил их:
   -- А почему вы не стреляете?
   -- У нас нет пороха, мы послали в замок за новым запасом.
   -- Там ближе! -- сказал князь, указывая на неприятельские шанцы.
   Едва произнес он эти слова, как солдаты спрыгнули уже с валов, бросились бегом к неприятелю и, точно ураган, ворвались в шанцы. Истребив не ожидавших такого внезапного нападения казаков, они вернулись в лагерь с значительным запасом пороха, хотя и понесли громадные потери убитыми и ранеными.
   Дни проходили за днями. Казацкие шанцы все теснее опоясывали окопы, и стрельба происходила уже на таком близком расстоянии, что ежедневно число убитых и раненых увеличивалось, и священники не успевали причащать умирающих Осажденные закрывались возами и чем только было возможно; ночью хоронили убитых, кто где пал, но тем яростнее дрались живые на могилах своих вчерашних товарищей. Хмельницкий ничуть не щадил крови своих людей, но каждый новый штурм причинял ему все большие потери. Он был изумлен столь энергичным сопротивлением и надеялся лишь на то, что время ослабит мужество и силы осажденных, -- однако время проходило, а осажденные выказывали все большее презрение к смерти.
   Вожди подавали пример солдатам. Князь Вишневецкий спал на голой земле возле вала, пил водку и ел вяленую конину, перенося труды и перемены погоды наравне с другими. Конецпольский и Марк Собесский лично вели отряды на вылазки и во время штурмов стояли в самых опасных местах без доспехов.
   Даже такие вожди, у которых, как, например, у Остророга, не было боевого опыта и на которых солдат не полагался, под руководством Иеремии, казалось, превратились в иных людей. Старый Фирлей и Ланцкоронский также спали в окопах, а генерал Пшыемский днем наблюдал за установкой орудий, а ночью рылся под землей, как крот, подводя под казацкие мины контрмины, взрывая на воздух апроши или проделывая подземные ходы, по которым солдаты не раз, как духи смерти, проникали к спящим казакам.
   Наконец Хмельницкий решил попытаться войти в переговоры, надеясь за это время овладеть лагерем с помощью какой-нибудь хитрости. Под вечер 24-го июля казаки стали кричать с своих шанцев, чтобы солдаты прекратили стрельбу. Присланный в польский лагерь запорожец объявил, что гетман желает повидаться со старым Зацвилиховским. После краткого совещания военачальники согласились на предложение, и старец выехал из окопов.
   Рыцари издали видели, как казаки снимали перед ним шапки, потому что Зацвилиховский за короткое время своего пребывания в качестве комиссара сумел заслужить уважение дикого Запорожья и сам Хмельницкий относился к нему с почтением. Стрельба прекратилась. Некоторые рыцари и казаки, выйдя из укреплений, вступили между собой в разговор. Обе стороны соблюдали все предосторожности, но в этих встречах ничего не было неприязненного. Шляхтичи всегда ставили казаков выше черни, а теперь, отдавая должное их мужеству и стойкости в бою, разговаривали с ними, как с равными, как рыцари с рыцарями; казаки с удивлением присматривались вблизи к этому недоступному львиному логовищу, которое сдержало все их и хана полчища. Противники сошлись, стали беседовать и соболезновать, что проливается столько христианской крови, а под конец начали угощать друг друга табаком и водкой.
   -- Эй, господа рыцари! говорили старые запорожцы. Коли бы вы всегда так сражались, то не было бы ни Желтых Вод, ни Корсуня, ни Пилавиц. Вы, должно быть, черти, а не люди. Таких мы еще на свете не видывали.
   -- Приходите завтра и послезавтра, всегда нас такими найдете.
   -- Мы придем, а пока, слава Богу, отдых Много, очень много христианской крови льется. Все же вас голод одолеет..
   -- Скорее придет король, чем голод мы только что рот вытерли после вкусного кушанья.
   -- А если не хватит нам съестных припасов, так мы поищем их в вашем лагере, -- проговорил Заглоба.
   -- Дай Бог, чтобы батька Зацвилиховский как-нибудь поладил с нашим гетманом, ведь коли не поладит, так вечером опять будем вас штурмовать.
   -- Мы тоже стосковались по штурму.
   -- Хан обещал срубить вам головы.
   -- А наш князь обещал хану привязать его за бороду к хвосту своего коня.
   -- Он чародей, но нэ сдэржить.
   -- Лучше бы вам с нашим князем идти на басурман, чем подымать руку на правительство.
   -- С вашим князем... Гм, это хорошо было бы.
   -- Так зачем бунтуете? Придет король, бойтесь короли. Князь Ерема был для вас отцом.
   -- Он такой же отец, как смерть -- мать. Чума не истребила столько добрых казаков, сколько он.
   -- Он будет и хуже: вы его еще не знаете.
   -- Мы и не хотим его знать. Наши старики говорят, что который казак его увидит, тому уже не миновать скорой смерти.
   -- Так будет и с Хмельницким.
   -- Бог знае, що будэ. Верно лишь, что им двоим не жить на белом свете. Наш батька говорит, что если бы вы ему только выдали Ерему, так он бы вас отпустил невредимыми и со всеми нами присоединился бы к королю.
   Услышав это, солдаты стали сопеть, хмурить брови и скрежетать зубами.
   -- Замолчите, а не то мы возьмемся за сабли.
   -- Сердиты вы, ляхи, -- говорили казаки,-- но не сносить вам головы.
   Так они разговаривали, иногда дружески, иногда с угрозами, которые невольно вырывались из уст. После полудня из казацкого лагеря вернулся Зацвилиховский. Переговоры ни к чему не привели Хмельницкий вторично предъявил требование о выдаче ему князя и Конецпольского. Под конец он перечислил все обиды, причиненные запорожскому войску, и стал уговаривать Зацвилиховского, чтобы тот перешел на его сторону. Услышав такое предложение, старый рыцарь вспыхнул и тотчас уехал.
   Вечером произошел штурм, который был отбит, причем казаки потерпели большой урон. Весь польский лагерь в течение двух часов был в огне. Казаковав только отбросили от окопов, но пехота взяла их передние шанцы, разрушила их и опять сожгла четырнадцать беллюард. В эту ночь Хмельницкий поклялся хану, что он не отступит, пока в окопах останется хоть один живой человек
   На следующий день, на заре, опять началась пальба, а затем -- штурм. Вчерашние дружественные чувства и соболезнование о проливаемой христианской крови сменились еще большим ожесточением. Дождь шел с самого утра. В этот день солдатам выдали полрациона, чем был очень недоволен Заглоба, но вообще пустые желудки удвоили ярость рыцарей. Они поклялись лечь костьми, но не сдаваться до последнего вздоха. Вечером на штурм брошены были казаки, одетые турками, однако новые приступы длились короче прежних. Настала ночь "вельми бурливая", полная шума и криков. Стрельба не прекращалась ни на минуту. Завязывались поединки: бились и по одному, и по нескольку человек. Выходил и Лонгин, но никто не хотел с этим рыцарем драться -- по нему лишь стреляли с почтительного расстояния. Зато великую славу снискали, себе Стемповский и Володыевский, который в поединке победил знаменитого рубаку Дударя.
   Напоследок вышел и Заглоба, но... на поединок словесный. "Не могу я, -- говорил он, -- после Бурлая об кого ни попало марать руки!" Зато остротой языка никто не мог с ним сравниться -- старый шляхтич до исступления доводил казаков, когда, осмотрительно укрывшись дерниной, истошно кричал, будто из-под земли:
   -- Сидите; сидите под Збаражем, хамы, а войско литовское тем часом вниз по Днепру валит. Уж они поклонятся женам да девкам вашим. К весне пропасть литвинят в своих хатах найдете, если, конечно, отыщете сами хаты.
   То была правда: литовское войско под командою Радзивилла и впрямь шло вниз по Днепру, все на своем пути предавая огню и мечу, лишь землю за собой оставляя и воду. Казаки об этом знали и, заходясь от ярости, в ответ подымали стрельбу -- точно с дерева груши, сыпались на Заглобу пули. Но он, голову пряча за дерном, снова принимался кричать:
   -- Промахнулись, вражьи души, а я небось не промахнулся, когда рубился с Бурлаем. Да-да, это я и есть! Знайте наших! А ну, выходи один на один! Чего, хамы, ждете! Стреляйте, покуда не допекло, по осени будете в Крыму вшей щелкать на татарчатах либо гребли на Днепре насыпать... Сюда, сюда, давайте! Грош цена вам всем вместе с вашим Хмелем! Съездите который-нибудь ему от меня по роже -- Заглоба, мол, кланяется, скажите. Слышите? Что, мерзавцы? Мало еще вашей падали гниет на поле? От вас дохлятиной за версту разит! Скоро всех приберет моровая! За вилы пора браться, голопузы, за плуги! Вишни и соль вам вверх по реке возить на дубасах, а не против нас подымать руку!
   Казаки не оставались в долгу насмешничали над "панами, что втроем один сухарь грызут", спрашивали, почему оные паны не требуют со своих мужиков оброка и десятины, но Заглоба брал верх во всех перепалках Так и велись разговоры эти, прерываемые то проклятьями, то дикими взрывами смеха, ночи напролет, под пулями, между стычками мелкими и крупными. Потом Яницкий ездил на переговоры к хану, который опять твердил, что всем кесим будет, пока посол не ответил, потеряв терпенье; "Вы это давно уже нам сулите, а мы все живы-здоровы! Кто по наши головы придет, свою сложит!" Еще требовал хан, чтобы князь Иеремия съехался с его визирем в поле, но то была просто ловушка, о которой стало известно, -- и переговоры были сорваны бесповоротно. Да и пока они шли, стычки не прекращались. Что ни вечер, то приступ, днем пальба из органок, из пушек, из пищалей и самопалов, вылазки из-за валов, сшибки, перемещение хоругвей, бешеные конные атаки -- и все ощутимей потери, все страшнее кровопролитье.
   Дух солдата поддерживался какой-то яркой жаждой борьбы, опасностей, крови. В бой шли, словно на свадьбу, с песней. Все так уже привыкли к шуму и грому, что полки, отправляемые на отдых, в самом пекле под пулями спали непробудным сном. С едою становилось все хуже, потому что региментарии до прибытия князя не запасли достаточно провианту. Дороговизна стояла ужасная, но те, у кого были деньги, покупая водку или хлеб, весело делились с товарищами. Никто не думал о завтрашнем дне, всяк понимал: либо король подойдет на помощь, либо всем до единого смерть, -- и готов был к тому и к. другому, а более всего к бою. Случай небывалый в истории: десятки противостояли тысячам с таким упорством, с такой ожесточенностью, что каждый штурм оканчивался для казаков пораженьем. Вдобавок дня не проходило без нескольких вылазок из лагеря: осажденные громили врага в его собственных окопах Вечерами, когда Хмельницкий, полагая, что усталость должна свалить даже самых стойких, тишком готовился к штурму, его слуха достигало вдруг веселое пенье. В величайшем изумлении колотил он себя тогда по ляжкам и всерьез начинал думать, что Иеремия, верно, и впрямь колдун почище тех, которые были в казацком таборе. И приходил в ярость, и опять подымал людей на бой, и проливал реки крови: от гетмана не укрылось, что его звезда пред звездою страшного князя начинает меркнуть.
   В казацком лагере пели о Ереме песни или потихоньку рассказывали такое, от чего у молодцов волосы подымались дыбом. Говорили, будто в иные ночи он является на валу верхом на коне и растет на глазах, покуда головой не превысит збаражских башен, и что они у него как два полумесяца светят, а меч в руке подобен той зловещей хвостатой звезде, которую Господь зажигает порой в небе, предвещая людям погибель. Говорили также, что стоит ему крикнуть, и павшие в бою рыцари подымаются, звеня железом, и встают в строй с живыми рядом. У всех на устах был Иеремия: о нем пели диды, толковали старые запорожцы, и темная чернь, и татары. И в разговорах этих, в этой ненависти, в суеверном страхе находилось место странной какой-то любви, которую внушал степному люду кровавый его супостат. Да, Хмельницкий рядом с ним бледнел не только в глазах хана и татар, но и своего народа, и видел гетман, что должен захватить Збараж, иначе чары его рассеются, как сумрак перед рассветом, видел, что должен растоптать сего льва -- иначе сам погибнет.
   Но лев сей не только оборонялся, а каждодневно сам выползал из логова и все страшней наносил удары. Ничто не могло его сдержать: ни измены, ни хитроумные уловки, ни прямой натиск. Меж тем чернь и казаки начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму и огне, под градом пуль, дыша трупным зловонием, в дождь и в зной, перед лицом смерти. Но не ратных трудов страшились удалые молодцы, не лишений, не штурмов, не огня, крови и смерти -- они страшились Еремы.
  

Глава V

  
   Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в достопамятные дни осады Збаража, но первым изо всех восславит лютня Лонгина Подбипенту, ибо доблести его столь велики были, что сравниться с ними могла лишь его скромность.
   Была ночь пасмурная, темная и сырая; солдаты, утомленные бдением у валов, дремали стоя, опершись на саблю. Впервые за десять дней неустанной пальбы и штурмов воцарились тишина и покой.
   Из недалеких, всего на каких-нибудь тридцать шагов отстоящих казацких шанцев не слышно было проклятий, выкриков и привычного шума. Казалось, неприятель в своих стараниях взять противника измором сам в конце концов изморился. Кое-где лишь поблескивали слабые огоньки костров, укрытых под дерном; в одном месте казак играл на лире, и тихий сладостный ее голос разносился окрест, поодаль в татарском коше ржали лошади, а на валах время от времени перекликалась стража
   В ту ночь княжеские панцирные хоругви несли в лагере пешую службу, поэтому Скшетуский, Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба стояли на валу, переговариваясь тихо, а когда беседа обрывалась, прислушивались к шуму наполняющего ров дождя. Скшетуский говорил:
   -- Странно мне это спокойствие. Столь привычны стали крики и грохот, что от тишины звенит в ушах. Как бы in hoc silento {В этом молчании (лат.).} не скрывалось подвоха.
   -- С тех пор, как нас посадили на половинный рацион, мне все едино! -- угрюмо проворчал Заглоба. -- Моя отвага требует трех условий: хорошей еды, доброй выпивки и спокойного сна. Самый лучший ремень без смазки ссохнется и трещинами пойдет. А если вдобавок его в воде, точно коноплю, непрестанно мочить? Дождь нас поливает, а казаки мнут, как же с нас не сыпаться костре? Веселенькая жизнь: булка уже флорин стоит, а косушка -- все пять. От вонючей этой воды и собака бы нос отворотила -- колодцы доверху трупами забиты, а мне пить хочется не меньше, чем моим сапогам: вон, поразевали пасти, будто рыбы.
   -- Однако ж сапоги твои не гнушаются и этой водичкой, -- заметил Володыевский.
   -- Помолчал бы, Михаил. Хорошо тебе, ты чуть побольше синицы: просяное зернышко склюешь да хлебнешь из наперстка -- и доволен. Я же, слава Создателю, не такого мелкого сложенья, меня не курица задней ногой выгребла из песка, а женщина родила, потому есть и пить мне положено как человеку, а не как букашке; когда с полудня, кроме слюны, во рту ничего не было, то и от шуток твоих воротит.
   И Заглоба засопел сердито, а Михаил, хлопнув себя по ляжке, молвил:
   -- Есть туту меня баклажка -- с казака нынче сорвал, но, будучи курицей из песка вырыт, полагаю, что и водка от столь ничтожного червя вашей милости не придется по вкусу. -- И добавил, обращаясь к Скшетускому: -- Твое здоровье!
   -- Дай глотнуть, холодно! -- сказал Скшетуский.
   -- Лонгину оставь.
   -- Ох, и плут же ты, пан Михаил, -- сказал Заглоба, -- но добрая душа, этого у тебя не отнимешь, -- последнее рад отдать. Благослови Господь тех кур, что подобных витязей из песка выгребают, -- впрочем, говорят, они давно перевелись на свете, да и не о тебе вовсе я думал.
   -- Ладно уж не хочется тебя обижать -- глотни после Лонгина, -- сказал маленький рыцарь.
   -- Ты что, сударь, делаешь?.. Оставь мне! -- испуганно воскликнул Заглоба, глядя на припавшего к баклажке литвина. -- Куда голову запрокинул? Чтоб она у тебя совсем отвалилась! Кишки твои чересчур длинны, все равно враз не наполнишь. Как в трухлявую колоду льет! Чтоб тебе пусто было!
   -- Я только чуточку отхлебнул, -- сказал Лонгин, отдавая баклажку.
   Заглоба приложился поосновательней и выпил все до последней капли, а затем, фыркнув, заговорил уже веселее:
   -- Одно утешение, что ежели нашим бедам конец придет и Создатель дозволит из этой передряги живыми выйти, мы себя вознаградим с лихвою. Какая-никакая кроха и нам перепадет, надеюсь. Ксендз Жабковский не дурак поесть, но за столом ему со мной нечего и тягаться
   -- А что за verba veritatis {Слова правды (лат.).} вы с ксендзом Жабковским от Муховецкого услыхали сегодня? -- спросил Михаил.
   -- Тихо! -- прервал его Скшетуский. -- Кто-то идет с площади.
   Друзья умолкли; вскоре какая-то темная фигура остановилась возле них и притушенный голос спросил:
   -- Караулите?
   -- Караулим, ясновельможный князь, -- ответил, вытянувшись, Скшетуский.
   -- Глядите в оба. Это спокойствие не сулит добра.
   И князь отправился дальше проверять, не сморил ли где сон измаявшихся солдат. Лонгин сложил руки.
   -- Что за вождь! Что за воин!
   -- Он меньше нашего отдыхает, -- сказал Скшетуский. -- Каждую ночь самолично все валы -- до второго пруда -- обходит.
   -- Дай ему Бог здоровья!
   -- Аминь.
   Настало молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не могли увидеть -- казацкие шанцы были спокойны. Последние огни и те погасли.
   -- Можно бы их всех во сне накрыть, как сусликов! -- пробормотал Володыевский.
   -- Как знать... -- отвечал Скшетуский.
   -- В сон клонит, -- сказал Заглоба, -- глаза уже слипаются, а спать нельзя. Любопытно: когда можно будет? Стреляют, не стреляют, а ты стой, не выпуская сабли, и качайся от усталости, как еврей на молитве. Собачья служба! Ума не приложу, с чего меня так разобрало: то ли от водки, то ли от злости на утреннюю выволочку, которой мы с ксендзом Жабковским безвинно подверглись.
   -- Что же случилось? -- спросил пан Лонгинус. -- Ты начал рассказывать, да не докончил.
   -- Сейчас и расскажу -- авось перебьем сон! Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок -- поискать, не завалялось ли где чего съестного. Ходим, бродим, заглядываем во все углы -- хоть шаром покати. Возвращаемся злые. А во дворе навстречу нам патер кальвинистский -- явился готовить в последний путь капитана Шенберка -- того, что на Фирлеевых позициях вчера был подстрелен. Я ему и говори: "Долго ты, греховодник, здесь околачиваться будешь да на Всевышнего хулу возводить? Еще навлечешь на нас немилость Господню!" А он, видно, рассчитывая на покровительство каштеляна, отвечает "Наша вера не хуже вашей, а то и получше!" Как сказал, нас прямо оторопь взяла от возмущения. Но я помалкиваю! Думаю себе: ксендз Жабковский рядом, пускай поспорит. А ксендз мой как зашипит и без размышлений выставляет свой аргумент: хвать богоотступника под ребро. Однако ответа на первый сей довод не получил никакого: тот как покатится, так и не остановился, покуда головой не уткнулся в стену. Тут случился князь с ксендзом Муховецким и на нас: что за шум, что за свара? Не время, мол, не место и не метода! Как школярам, намылили головы... Где тут, спрашивается, справедливость? Utinam sim falsus vates {Да буду я лжепророком (лат.).}, но патеры эти фирлеевские еще на нас беду накличут...
   -- А капитан Шенберк на путь истинный не обратился? -- спросил Михаил.
   -- Какое там! Как жил, заблудшая душа, так и умер.
   -- И отчего только люди коснеют в упорстве своем, отказывая себе во спасении! -- вздохнул Лонгин.
   -- Господь нас от насилия и казацких злых чар хранит, -- продолжал Заглоба, -- а они еще его оскорблять смеют. Известно ли вам, господа, что вчера вон с того шанца клубками ниток по площади стреляли? Солдаты говорили, куда ни упадет клубок, в том месте земля покрывается коростой...
   -- Известное дело: у Хмельницкого нечистая сила на побегушках -- сказал, осеняя себя крестом, Подбипента.
   -- Ведьм я сам видел, -- добавил Скшетуский, -- и скажу вам, милостивые государи...
   Дальнейшие его слова прервал Володыевский, который, сжав локоть Скшетуского, шепнул вдруг.
   -- А ну-ка, тише!..
   И, подскочив к самому краю вала, стал прислушиваться.
   -- Ничего не слышу, -- сказал Заглоба.
   -- Тсс!.. Дождь заглушает! -- объяснил Скшетуский.
   Володыевский замахал рукой, чтоб ему не мешали, и еще несколько времени простоял, насторожившись; наконец он вернулся к товарищам и прошептал:
   -- Идут.
   -- Дай знать князю! Он на позицию Остророга пошел, -- так же тихо приказал Скшетуский, -- а мы побежим предупредить солдат...
   И друзья, ни секунды не медля, припустили вдоль вала, по дороге то и дело останавливаясь и тихим шепотом оповещая бодрствующих воинов:
   -- Идут! Идут!..
   Слова полетели из уст в уста. Спустя четверть часа князь, въехав верхом на валы, уже отдавал офицерам распоряженья. Поскольку противник, видно, рассчитывал застигнуть лагерь врасплох, во сне и бездействии, князь велел его в этом заблуждении оставить. Солдатам приказано было держаться как можно тише и подпустить врага к самой подошве вала, а затем лишь, когда пушечным выстрелом будет дан сигнал, внезапно ударить на него.
   Воинам не пришлось повторять дважды: дула мушкетов были бесшумно взяты на изготовку и настало глухое молчание. Скшетуский, Лонгин и Володыевский стояли рядом; Заглоба остался с ними, зная по опыту, что наибольшее число пуль ляжет посреди площади, а на валу, рядом с тремя такими рубаками, всего безопасней.
   Он только встал чуть позади друзей, чтобы избежать первого удара. Немного поодаль опустился на колено Подбипента с "сорвиголовой" в руке, а Волод гуна и трех янычарских голов, поэтому мне позволительно думать, что и я не хуже других рыцарей. Но мужество -- одно, а безумие -- другое. Крыльев у нас нет, а под землей пробраться невозможно -- это неоспоримо.
   -- Так вы не идете? -- спросил князь.
   -- Я сказал, что не хочу идти, но не говорил, что не пойду. Коли меня Бог покарал такой компанией, то я уж до самой смерти должен пребывать в ней. Если нам придется туго, сабля Заглобы сгодится на что-нибудь... а вот на что наша смерть пригодится, этого я уж не знаю и думаю, что ваше сиятельство не захотите этого и не дадите разрешения на безумное дело.
   -- Вы добрый товарищ, -- ответил князь, -- и с вашей стороны очень хорошо, что вы не оставляете друзей, но во мне вы ошиблись: я принимаю вашу жертву.
   -- Вот те на! -- проворчал Заглоба, и руки его опустились.
   В эту минуту в палатку вошел пан Фирлей, каштелян бельский.
   -- Князь, -- сказал он, -- мои люди схватили казака, который говорит, что на нынешнюю ночь готовится штурм.
   -- Я знаю, -- ответил князь. -- Все готово, пусть только поспешат с насыпкой новых валов.
   -- Они уже почти насыпаны.
   -- Хорошо, -- сказал князь и обратился к четырем рыцарям. -- После штурма, если ночь будет темная, самое лучшее время для выхода.
   -- Как? -- спросил каштелян. -- Вы готовите вылазку?
   -- Вылазка сама по себе, я сам поведу ее, но теперь мы говорим о другом. Вот эти рыцари хотят пробраться через неприятеля и дать знать королю о нашем положении.
   Каштелян изумился, широко открыл глаза и начал поочередно осматривать рыцарей.
   Князь улыбнулся. Он любил, чтобы восхищались его солдатами.
   -- Боже мой! -- воскликнул каштелян. -- Есть же на свете такие люди! И я не стану отговаривать вас от рискованного, но доблестного предприятия.
   Пан Заглоба побагровел от злости, но промолчал, сопя, как медведь. Князь на минуту задумался.
   -- Я все-таки не хочу зря подвергать вас опасности и не соглашусь, чтоб вы вышли все вместе, -- сказал он. -- Сначала пойдет один; если его убьют, мы об этом узнаем... о! Они не замедлят похвалиться этим, как хвалились смертью моего слуги, которого схватили под самым Львовом. Если первого убьют, пойдет другой, потом, в случае надобности, третий и четвертый. Может быть, и первый проберется благополучно, тогда остальным незачем будет идти.
   -- Ваше сиятельство... -- перебил Скшетуский.
   -- Такова моя воля и приказ, -- с ударением сказал Еремия. -- Чтобы помирить вас, объявляю, что пойдет тот, кому первому пришла эта мысль в голову.
   -- Значит, я! -- воскликнул, сияя от радости, пан Лонгинус.
   -- Сегодня вечером, после штурма, если ночь будет достаточно темна, -- прибавил князь. -- Писем к королю не будет; что видите, то и расскажете, только возьмете мою печать.
   Подбипента взял печать и поклонился князю; тот взял его за уши, посмотрел прямо в глаза, потом поцеловал несколько раз в голову и сказал взволнованно:
   -- Теперь ты, словно брат, близок моему сердцу... Да сохранит тебя Бог и Пречистая Дева, Божий воин. Аминь!
   -- Аминь! -- повторили остальные.
   Глаза князя увлажнились, а пан Подбипента так и дрожал от нетерпения. Какое-то пламя разливалось по его жилам, и до самой глубины радовалась эта чистая, покорная, богатырская душа.
   -- История вспомнит ваше имя! -- воскликнул каштелян. Рыцари вышли из палатки.
   -- Тьфу, что-то схватило меня за глотку и не отпускает, а во рту горечь, словно после полыни, -- проговорил Заглоба. -- А те все стреляют, да поразит их гром небесный! Ох, горько жить на свете. Пан Лонгинус... теперь уж, конечно, ничего не поделаешь... Да сохранят вас святые ангелы... Хоть бы мор напал на это мужичье.
   -- Я должен теперь проститься с вами, -- сказал пан Лонгинус.
   -- Как? Куда же вы идете? -- спросил Заглоба.
   -- К ксендзу Муховецкому. Исповедоваться надо, братец, грешную душу очистить.
   Пан Лонгинус поспешно направился к замку, остальные рыцари вернулись к валам. Скшетуский и Володыевский молчали, как убитые, зато пан Заглоба не переставал говорить.
   -- Что-то стиснуло мне горло. Я не ожидал, что мне будет так жаль, но он самый лучший человек на всем свете, и попробуй кто-нибудь спорить со мною -- побью. О, Боже! Боже! Я думал, что каштелян будет удерживать, а он еще начал поддакивать. И черт принес этого еретика! История, говорит, вспомнит о вас. Ну, и пусть история пишет о нем самом, но не на шкуре пана Лонгинуса. Отчего бы ему самому не отправиться? Я говорю вам, что на свете становится все хуже и хуже, и ксендз Жабковский прав, предсказывая близкий конец мира. Посидим немного на валах, а потом пойдем в замок -- нужно же на прощанье побыть с нашим другом.
   Но пан Подбипента после исповеди и причастия все время провел в молитвах и появился только вечером перед штурмом: Казацкая атака была ужасна, тем более потому, что она началась в ту минуту, когда войска перетаскивали пушки и телеги на новые валы. Поначалу казалось, что слабые польские силы уступят напору двухсоттысячного неприятеля. Польские хоругви так перемешались с неприятелем, что своих не узнавали. Хмельницкий напряг все силы: и хан, и собственные его полковники объявили ему, что это последний штурм и что дальше они будут морить осажденных лишь голодом. Но все атаки в продолжение трехчасовой битвы были отбиты, и так жестоко, что казаки, по слухам, потеряли сорок тысяч человек. Под ноги князю бросили целую охапку знамен, а потом, после этой последней битвы, наступили еще более тяжкие времена беспрерывных обстрелов, подкопов, мелких стычек, времена лишений и голода.
   Неутомимый Еремия тотчас же после штурма повел падающих от усталости солдат на новую вылазку, которая закончилась еще одним поражением неприятеля. Наконец, глубокий сон сморил оба враждующих стана.
   Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры тихо и осторожно подвигались к восточной границе валов. То были пан Лонгинус, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.
   -- Пистолеты укройте хорошенько, -- шепнул Скшетуский, -- чтобы порох не отсырел. Две хоругви будут наготове всю ночь. Если дадите сигнал, мы поспешим на помощь.
   -- Темно, хоть глаз выколи! -- шепнул Заглоба.
   -- Тем лучше, -- ответил пан Лонгинус.
   -- Тише! -- прервал Володыевский. -- Я что-то слышу.
   -- Какой-то умирающий хрипит, это ничего!..
   -- Только бы вам до леса добраться...
   -- О, Боже! Боже1 -- вздохнул Заглоба, трясясь, как в лихорадке.
   -- Через три часа начнет рассветать.
   -- Пора! -- сказал пан Лонгинус.
   -- Пора! Пора! -- повторил Скшетуский глухим голосом. -- Идите с Богом!
   -- С Богом! С Богом!
   -- Будьте здоровы, братья, и простите, если я провинился перед кем-нибудь.
   -- Провинился? О, Боже! -- воскликнул Заглоба и бросился в его объятия.
   Затем настала очередь Скшетуского и Володыевского. Рыдания так и рвались из рыцарских грудей, только пан Лонгинус был спокоен.
   -- Будьте здоровы! -- повторил он еще раз.
   И, приблизившись к гребню вала, он сполз в ров, потом показался на другой стороне, еще раз сделал рукою прощальный жест и слился с темнотой.
   Меж двумя дорогами тянулась дубовая роща, перерезанная узкими, идущими поперек луговинами и соединяющаяся со старым, густым, огромным бором, туда-то и намеревался пробраться пан Подбипента.
   Дорога эта была в высшей степени опасна: прежде чем добраться до рощи, нужно было пройти вдоль всего казацкого табора, но пан Лонгинус выбрал ее нарочно, потому что около табора всю ночь шаталось много всяческого люда, и стражи обращали на проходящих мало внимания. К тому же, все остальные дороги, овраги, заросли и тропинки были обставлены стражею, которую постоянно объезжали есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать -- там татарские пастухи со своими лошадьми бодрствовали от сумерек до рассвета.
   Ночь была так темна, что в десяти шагах нельзя было рассмотреть не только человека, но даже и дерева, -- обстоятельство, весьма благоприятное для пана Лонгинуса, хотя, с другой стороны, он должен был продвигаться с величайшей осторожностью, чтоб не попасть в одну из траншей, выкопанных по всему полю казацкими или польскими солдатами.
   Он достиг линии старых польских валов, перебрался через ров и пустился напрямик к казацким шанцам и апрошам. Шанцы были пусты, вылазка Еремии вытеснила оттуда казаков, которые или полегли, или искали спасения в обозе. Множество тел лежало по склонам насыпей. Пан Лонгинус поминутно натыкался на трупы, перешагивал через них и шел вперед. Время от времени слабый стон или вздох показывали, что кто-то из лежащих еще жив.
   За валами обширное пространство, протянувшееся до другого ряда окопов, вырытых еще раньше польскими войсками, тоже было покрыто трупами. Здесь земля была взрыта еще больше, чуть не на каждом шагу возвышались землянки, в темноте похожие на стога сена. Но и землянки были пусты. Повсюду царило глубочайшее безмолвие, нигде ни огонька, ни человека, никого, кроме мертвых.
   Пан Лонгинус, читая молитву за упокой душ павших, шел далее.
   Шум польского лагеря, преследовавший его до других валов, понемногу стихал, таял в отдалении, наконец, совершенно затих.
   Пан Лонгинус остановился и оглянулся в последний раз.
   Он почти ничего не мог рассмотреть, в лагере не было огней, только одно окошко в замке слабо мерцало, точно звездочка из-за тучи или светляк в траве.
   "Милые мои, увижу ли я вас когда-нибудь?" -- подумал пан Лонгинус.
   И на сердце его накатила тоска, словно тяжелый камень. Там, где дрожит этот слабый огонек, там свои, там стучат дружеские сердца, князь Еремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, ксендз Муховецкий, там его любят и рады защитить его, а тут ночь, пустота, трупы под ногами, сонмы душ убитых, вдали же табор кровожадных, заклятых, немилосердных врагов.
   Камень становился слишком тяжел даже для такого великана. Дух его поколебался.
   Подступила к нему и бледная тревога и начала шептать ему в уши: "Ничего не выйдет, это безумие! Возвратись, еще есть время! Выстрели из пистолета, и целая хоругвь кинется спасать тебя. Через эти таборы, через эти толпы диких головорезов не пройдет никто".
   И родной лагерь, голодающий, ежедневно засыпаемый ядрами, полный смерти и трупного запаха, показался теперь пану Лонгинусу безопасной пристанью.
   Там друзья не поставили бы ему в вину его возвращение. Он скажет, что попытка превышает человеческие силы, и они сами уже не пойдут и никого не пошлют, и будут ждать только Божьей да королевской помощи.
   А если Скшетуский все же пойдет и погибнет?
   "Во имя Отца и Сына и Святого Духа! То сатанинское наваждение, -- подумал пан Лонгинус. -- К смерти я готов, а худшее меня встретить не может. Это сатана устрашает слабую душу неведением, трупами, мраком... ему все средства хороши".
   Неужели он покроет свое имя позором, погубит свою славу? Не спасти войско, отречься от небесного венца? Никогда!
   И он пошел дальше, вытянув перед собою руки.
   Вот до его слуха донесся шум, но уже не из польского обоза, а с противной стороны -- шум неясный, но какой-то глубокий и грозный, словно рычание медведя в темном лесу. Но тревога уже ушла из души пана Лонгинуса, перестала тяготить его, и сменилась отрадным воспоминанием о близких; наконец, точно в ответ на угрозу, долетающую со стороны табора, он повторил еще раз:
   "А я все-таки пойду".
   Но вот и поле, на котором в день первого штурма польская конница разбила казаков и янычар. Тут дорога была уже ровнее, рвов и ям меньше и почти совсем нет трупов, потому что казаки похоронили убитых раньше. Тут было немного светлее, ничто не заслоняло поля зрения. Поле полого спускалось к югу, но пан Лонгинус свернул в сторону, желая проскользнуть между западным прудом и табором. Теперь он шел быстро, без остановок, и ему уже казалось, что он достиг границы табора, как вдруг новые звуки привлекли его внимание.
   Он остановился и, прислушавшись, услышал топот и фырканье приближающихся коней.
   "Казацкая стража!"
   До его ушей донеслись и человеческие голоса; он бросился в сторону, нащупал какой-то земельный холмик, упал возле него и вытянулся во весь рост, зажав в одной руке пистолет, в другой -- меч.
   -- Им тяжело, да и нам нелегко, -- сказал чей-то сонный голос. -- Сколько добрых молодцов погибло!
   -- Господи! -- ответил другой голос. -- Говорят, король недалеко, что с нами будет?
   -- Хан разгневался на нашего батьку, а татары грозятся, что заберут нас в плен, если не будет иных пленных.
   -- Они и на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить к ним; кто уходит -- обратно не возвращается.
   -- Говорят, что среди торговцев много переодетых ляхов. Лучше бы не было этой войны!
   -- Теперь нам горше, чем прежде было.
   -- Король недалеко со всею польскою силою -- вот что плохо.
   -- Эх, в Сечи теперь бы спал, а тут таскайся ночью, как волк.
   -- Должно быть, и волки тут ходят... вон лошади захрапели.
   Голоса удалились и, наконец, стихли. Пан Лонгинус поднялся и пошел дальше.
   Пошел мелкий дождь. Стало еще темнее.
   Слева от пана Лонгинуса блеснул маленький огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь он уже был уверен, что находится на границе табора.
   Огоньки были маленькие и тусклые. Казаки, вероятно, уже все спали и только кое-где пили или готовили еду на завтра.
   "Слава Богу, что мне пришлось идти после штурма и вылазки, -- подумал пан Лонгинус. -- Они, должно быть, намаялись в бою и уснули".
   Едва он это подумал, как снова послышался конский топот: ехал второй дозор.
   Но здесь земля была более изрыта, здесь спрятаться было легче. Стража проследовала так близко, что чуть не наехала на пана Лонгинуса. К счастью, лошади привыкли проходить мимо мертвых тел и не перепутались. Пан Лонгинус пошел далее.
   На протяжении какой-нибудь тысячи шагов он наткнулся еще на два патруля. Очевидно, весь круг, занятый лагерем, стерегли как зеницу ока. Пан Лонгинус только радовался, что не нарывается на пешие патрули.
   Но радость его была недолгой. Едва прошел он несколько сотен шагов, как какая-то неясная фигура обрисовалась перед ним совсем рядом. Пан Лонгинус, несмотря на свою неустрашимость, почувствовал дрожь. Отступать назад было поздно. Фигура, очевидно, заметила его и пошла навстречу.
   Наступила минута растерянности, краткая, как мгновение ока. Наконец, раздался тихий оклик:
   -- Василий, это ты?
   -- Я, -- так же тихо ответил пан Лонгинус.
   -- Горилки достал?
   -- Достал.
   -- Давай.
   Пан Лонгинус приблизился.
   -- Что это ты стал такой высокий? -- спросил тот же голос с оттенком беспокойства.
   Что-то мелькнуло в темноте Короткий, сдавленный крик: "Госп...!" вырвался из уст часового, потом послышался треск ломающихся костей, тихий стон, и тело казака тяжело упало на землю.
   Пан Лонгинус двинулся дальше.
   Но он не пошел в том же направлении, -- очевидно, это была линия дозоров, -- а свернул еще ближе к табору, рассчитывая пройти незамеченным около самых возов. Если нет еще одного пояса стражи, пан Лонгинус мог бы встретить только тех, кто выходит из обоза для смены. Конным отрядам охранения здесь делать было нечего.
   Через минуту оказалось, что другого ряда патрулей нет. Зато табор был не дальше, как на два выстрела из лука, и казался еще ближе, как ни старался пан Лонгинус идти на одинаковом расстоянии между ним и возами.
   Оказалось, что в таборе еще не все спали. Возле догорающих костров виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был больше, такой большой, что пламя его почти освещало пана Лонгинуса, и рыцарь должен был снова взять в сторону, чтобы избегнуть освещенного места. Он издали разглядел бычьи туши, висящие на перекладинах. Резники сдирали с них шкуры, остальные внимательно наблюдали за их работой. Это была часть обоза, занимаемая чабанами. Остальные ряды возов тонули во мраке.
   Но стена табора, освещенная слабыми огоньками костров, как будто снова приблизилась к пану Лонгинусу. Сначала она была у него с правой стороны. Вдруг он заметил, что и перед ним возвышается такая же стена.
   Он остановился и начал обдумывать свое положение. Он был окружен. Табор, татарский кош и обоз черни кольцом окружали весь Збараж. В середине этого кольца стояли патрули и разъезжала стража, чтобы никто не мог выйти оттуда.
   Положение пана Лонгинуса осложнилось. Теперь у него оставался выбор: или пробраться между возами, или искать другой выход, между казаками и кошем. Иначе ему придется блуждать до рассвета по этому кругу, если только не надумал бы вернуться в Збараж, но и в этом случае он мог бы попасть в руки стражи. Он сообразил, что неровности почвы не позволяют, чтобы телеги стояли вплотную друг к другу. Должны же между ними быть просветы, и значительные, для передвижения войск, для свободного прохода конницы. Пан Лонгинус решил искать подобного прохода и с этой целью еще ближе подошел к возам. Отблески костров могли выдать его, но, с другой стороны, оказывали ему услугу: без них он не мог бы видеть ни возов, ни просветов между ними.
   После недолгих поисков он, наконец, отыскал дорогу, которая черной полосой пролегала между телегами. На ней не было огней, и казаков не должно было быть, по ней проходила только конница. Пан Лонгинус лег ничком и начал вползать в эту черную пасть, как змея в свою нору.
   Прошло четверть часа, полчаса, он все полз, вручив свое тело и душу небесным силам. Может быть, судьба всего Збаража зависела в эту минуту от того, проберется ли он благополучно, и пан Лонгинус молился не только за себя, но и за тех, кто теперь молился за него.
   По обеим сторонам все было спокойно. Ни один человек не пройдет, ни один конь не захрапит, ни один пес не залает. И пан Лонгинус прополз-таки опасное место. Впереди чернели кусты, за ними дубовая роща, за нею бор до самого Топорова, за бором король, спасение и слава, и заслуга перед Богом и людьми. Что такое три турецкие головы, срубленные им, в сравнении с этим подвигом, для которого нужно обладать чем-то иным, кроме железной руки?
   Пан Лонгинус сам понимал эту разницу, но чистому его сердцу была чужда всякая гордыня.
   Он поднялся и пошел дальше. Патрулей с этой стороны возов было меньше, избегнуть их было гораздо легче. Дождь усилился, зашумел по листьям деревьев и заглушил его шаг. Пан Лонгинус ускорил шаги. Возы становились все дальше, дубовая роща, а вместе с нею и спасение, ближе.
   Вот и роща! В ней темно, как в подземелье, но это и лучше. Поднялся легкий ветер, дубы зашумели, словно зашептали молитву: "Боже великий, Боже всемилостивый, сохрани Твоего слугу, верного сына земли, на которой мы возросли на славу Тебе!".
   Уже полторы мили отделяли пана Лонгинуса от польских окопов. Лоб рыцаря покрылся потом, в воздухе парило, словно перед грозою, а он все шел, не обращая внимания на грозу, потому что в душе его пели ангелы.
   Роща редела. Вероятно, это первая поляна. Дубы зашумели еще сильнее, как будто хотели сказать: "Подожди здесь, под нашею сенью тебе безопаснее", но рыцарю некогда ждать, и он выходит на открытое поле. Посередине его стоит только один дуб, но он выше всех других. Пан Лонгинус направляется к этому дубу. Вдруг, когда он находится в нескольких шагах от него, из-под раскидистых ветвей гиганта появляется десяток черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к рыцарю.
   -- Кто ты? -- спрашивают они.
   Язык их непонятен ему, на головах какие-то остроконечные шапки -- это татары, пастухи, которые спрятались тут от дождя. В эту минуту кровавая молния осветила луг, дуб, дикие фигуры татар и рыцаря. Страшный крик потряс воздух, схватка закипела в одно мгновение.
   Татары бросились на пана Лонгинуса, как волки на оленя, схватили его железными руками, но он встряхнулся, и нападающие попадали, как падает созревший плод с дерева. Потом в воздухе свистнул страшный сорвиглавец, раздались стоны, вой, призыв о помощи, ржание перепуганных коней. Тихая поляна загремела такими жуткими голосами, какие только может издать человеческое горло.
   Татары и раз и два бросались на рыцаря целою кучею, но он уже оперся спиною о дерево, а спереди защищался страшными размахами меча. К ногам его пало несколько человек, остальные татары попятились, объятые тревогой.
   -- Див! Див! -- раздался их дикий вой.
   Но голоса их породили эхо. Не прошло и получаса, как весь луг зароился конными и пешими. Прибежали казаки и татары с дубинами, с косами, с луками, с пучками горящей лучины. Вопросы так и сыпались с разных сторон: что это, что случилось?
   -- Див! -- отвечали пастухи.
   -- Див! -- повторяла толпа.
   -- Лях! Див! Бей! Бери живьем! Живьем!
   Пан Лонгинус дважды выстрелил из пистолетов, но выстрелов этих не могли уже услышать в польском лагере.
   Толпа приближалась к нему полукругом, а он все стоял в тени и ждал с мечом в руках.
   Толпа подходила все ближе. Наконец, раздались слова команды:
   -- Бери его!
   Все разом ринулись вперед. Крики умолкли. Те, которые не могли протолкаться вперед, светили нападающим. Под деревом клубился целый водоворот, откуда вылетали только стоны. Наконец, крик ужаса вырвался из глоток атакующих. Толпа рассыпалась в одно мгновение.
   Под деревом остался пан Лонгинус, а у его ног куча тел, в судорожной, предсмертной агонии.
   -- Веревки! Веревки! -- загремел чей-то голос.
   Несколько человек бросились за веревками и принесли их тотчас. Десятка полтора дюжих казаков схватились за оба конца длинной веревки, стараясь привязать пана Лонгинуса к дереву. Но он взмахнул мечом, и казаки с обеих сторон повалились на землю. Такая же конфузия постигла потом и татар.
   Видя, что большой толпой ничего не поделаешь, на рыцаря пошли несколько ногайцев, желая во что бы то ни стало взять живьем великана, но он отразил нападение. Дуб, сросшийся из двух деревьев, охранял тыл рыцаря, а спереди всякий, кто подходил к нему на расстояние меча, падал наземь. Нечеловеческая сила пана Подбипенты, казалось, росла с каждой минутой.
   Видя это, взбешенная толпа оттеснила казаков. Раздались дикие крики:
   -- Гук! Гук!
   И при виде луков и стрел, доставаемых из колчанов, пан Подбипента понял, что минута смерти приближается, и начал читать отходные молитвы.
   Все стихло. Толпа затаила дух, ожидая, что будет.
   Первая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил "Матерь Избавителя", и оцарапала ему висок.
   Другая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил "Пречистая Дева", и вонзилась в его плечо.
   Слова молитвы смешались со свистом стрел.
   И когда пан Лонгинус произнес: "Звезда утренняя", стрелы уже торчали в его плечах, в боку, в ногах... Кровь со лба заливала его глаза. Словно сквозь мглу видел он луг, татар, уже не слыша свиста стрел. Он чувствовал, что слабеет, что ноги сгибаются под ним, голова падает на грудь... наконец, он опустился на колени.
   Потом с тихим стоном пан Лонгинус прошептал: "Царица ангелов!", и то были последние его слова на земле.
   И ангелы небесные взяли его душу и положили ее, как ясную жемчужину, у ног Владычицы мира.
  

Глава VI

  
   Пан Володыевский и Заглоба утром следующего дня стояли на валах, внимательно поглядывая в сторону табора, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совете у князя, и они, пользуясь минутой покоя, разговаривали о вчерашнем дне и о движении в неприятельском лагере.
   -- Ничего доброго это нам не предвещает, -- сказал Заглоба, указывая на черные массы, идущие подобно гигантской туче. -- Должно быть, опять идут на штурм, а у нас руки уже не в силах держать оружия.
   -- Какой может быть штурм среди белого дня в эту пору? -- ответил маленький рыцарь. -- Займут только наш вчерашний вал, будут подкапываться под новый да стрелять с утра до ночи.
   -- Можно бы их и из пушек пугнуть. Володыевский понизил голос
   -- Пороху мало. При таком положении дел и на шесть дней не хватит. Но к этому времени король должен подоспеть.
   -- Будь что будет. Только бы наш пан Лонгинус, бедолага наш, прошел благополучно. Всю ночь я не мог заснуть, все только о нем и думал, а как заснешь, так его увидишь, и так жалко мне его было, так жалко. Это самый лучший человек, какого можно найти во всей республике, хоть отыскивай с фонарем три года и шесть недель.
   -- Почему же вы всегда насмехались над ним?
   -- Потому что у меня язык злее сердца. Да вы не грызите меня, я уж и так браню самого себя, и сохрани Бог, случится с ним что-нибудь, я до самой смерти не буду иметь покоя.
   -- Вы особенно не огорчайтесь. Он никогда не питал к вам злобы, и я сам слышал, как он говорил: "Язык дурной, а сердце золотое"...
   -- Дай ему Бог здоровья, моему великодушному другу! Положим, он никогда не умел говорить по-человечески, но искупал это сотнями достоинств. Как вы думаете, пан Михал, благополучно прошел он?
   -- Ночь была темная, а казаки после поражения страшно устали. У нас и то охраны почти не было, а у них-то уж и подавно.
   -- Дай-то Бог! Я поручил пану Лонгинусу хорошенько расспросить о нашей бедняжке-княжне, не видели ли ее где-нибудь. Я думаю, что Жендзян должен был добраться с нею до королевских войск. Пан Лонгинус, вероятно, не станет отдыхать и приедет сюда с королем. В таком случае мы скоро узнаем о ней.
   -- Я верю в изворотливость этого мальчика и думаю, что он каким бы то ни было образом убережет ее. Право, будь она моею сестрою, я не любил бы ее больше, чем люблю теперь.
   -- Вам она сестрой представляется, а мне дочерью. Ей-Богу, от этих треволнений борода моя окончательно поседеет, а сердце разорвется от горя. Только кого полюбишь -- хлоп, и уже нет его, а ты сиди, тоскуй, переживай за него, думай... в особенности с пустым брюхом и дырой в шапке, сквозь которую, как через худую крышу, дождь так и льет на лысину. Собакам теперь в республике лучше, нежели шляхте, а нам, четверым, хуже всех. Как вы думаете, не пора ли нам отправляться в лучший мир? А?
   -- Я несколько раз думал, не рассказать ли нам обо всем Скшетускому, но меня удерживало одно: сам он никогда не говорит о ней, а если случайно что-нибудь услышит, то вздрогнет, словно его в сердце укололи.
   -- Говорите, говорите, растравливайте раны души, зажившие в огне войны, а ее там, может быть, какой-нибудь татарин через Перекоп за косу тащит. У меня просто в глазах темнеет, когда я представляю себе эту картину. Право, пора умирать, да иначе и быть не может, на свете одни только мучения и ничего больше. Только бы пан Лонгинус пробрался благополучно.
   -- Он более угоден Богу, потому что человек он доброй души. Но посмотрите-ка, что эти разбойники там делают?
   -- Солнце в глаза бьет, я ничего не вижу.
   -- Вчерашний вал наш раскапывают.
   -- Я же говорил вам, что будет штурм. Ну, пойдемте, однако, довольно постояли.
   -- Они роют не для того, чтобы идти на штурм, а для свободного пути к отступлению. Должно быть, по нему, кроме того, потащат и машины. Смотрите, лопаты так и сверкают! Уж шагов на сорок сравняли.
   -- Теперь вижу.
   Пан Заглоба прикрыл рукою глаза и пригляделся. В эту минуту через расчищенный проход хлынула река черни и сразу залила пространство меж двумя валами. Одни тотчас же начали стрелять, Другие насыпали новые шанцы, которые должны были новым кольцом опоясать польский лагерь.
   -- Ого! -- закричал Володыевский. -- А вот и машины.
   -- Ну, значит, и штурм будет. Пойдемте отсюда.
   -- Нет, это другие, -- сказал маленький рыцарь.
   Действительно, машины, которые показались в проеме, были построены не так, как обыкновенные "гуляй-города"; стены их были решетчатые, покрытые одеждой и шкурами, и сидящие внутри стрелки, начиная с середины сооружения до его верхушки, могли почти безнаказанно поражать неприятеля.
   -- Пойдемте, пусть их там бешеные собаки загрызут, -- повторил Заглоба.
   -- Подождите, -- ответил Володыевский.
   И он начал считать машины по мере их появления.
   -- Раз, два, три... У них, вероятно, порядочный запас... четыре, пять, шесть... идут все выше и выше... семь, восемь... всех собак на нашей площади перестреляют, потому что там должны быть стрелки exqulsitissimi... {Отборнейшие (лат.).} девять, десять... каждую видно как на ладони... одиннадцать...
   Вдруг пан Михал прервал свой счет.
   -- Что это? -- спросил он странным голосом.
   -- Где?
   -- Там, на самой большой... человек висит!
   -- Верно, -- сказал Заглоба.
   Вдруг Володыевский побледнел, как полотно, и пронзительно крикнул:
   -- Боже всемогущий, то Подбипента!
   По валам пролетел глухой говор, словно порыв ветра пробежался по листьям дерев. Заглоба опустил голову, закрыл лицо руками и зашептал окаменелыми губами:
   -- Иисус, Мария! Иисус, Мария!
   Говор все усиливался и перешел в грозный шум, похожий на шум набегающей волны. Все войско, стоявшее на валах, увидело, что на башне висит их товарищ по несчастью, рыцарь без страха и упрека, все увидели, что это пан Лонгинус Подбипента, и страшный гнев поднял дыбом волосы на головах солдат.
   Заглоба, наконец, оторвал руки от лица. Страшно было смотреть на него: на губах его виднелась пена, лицо все посинело, глаза чуть не вылезли из орбит.
   -- Крови! Крови! -- завыл он таким голосом, что все стоящие вблизи вздрогнули.
   И шляхтич прыгнул в ров. За ним бросились все, кто был на валах. Никакая сила, даже приказ князя, не удержали бы этого взрыва гнева. Из рва они взбирались по спинам других, хватались руками и зубами за края вала, а кто выбрался, тот бежал вперед, не оглядываясь, бегут ли за ним прочие. Осадные машины окутались дымом и вздрогнули от грома выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел впереди с саблей над головой, страшный, разъяренный, похожий на взбесившегося быка. И казаки, со своей стороны, пошли навстречу с цепами и косами, словно две стены столкнулись друг с другом. Но сытые собаки не могут долго сопротивляться голодным и бешеным волкам. Вытесненные из своих позиций, поражаемые саблями, казаки не выдержали напора, смешались и бросились назад к проходу. Пан Заглоба свирепствовал, как львица, у которой отобрали львенка, бросался в самую гущу схватки, резал, колол, топтал. Вокруг него образовалась пустота, а рядом с ним шел, как всепожирающий огонь, Володыевский.
   Стрелки, сидящие в машинах, погибли все до одного, остальные казаки убежали назад. Солдаты осторожно сняли с башни пана Подбипенту и опустили его на землю.
   Заглоба бросился на его тело.
   Сердце Володыевского разрывалось на части при виде мертвого друга. Легко было понять, какою смертью погиб пан Лонгинус: все тело его было покрыто ранами от стрел. Только лицо оставалось нетронутым, за исключением одной раны на виске. Несколько капель крови запеклось на его щеке, глаза были закрыты, бледное лицо озарено улыбкой, и, если б не синеватая бледность, не холод смерти, сковавший его черты, можно было бы подумать, что пан Лонгинус спокойно спит. Товарищи взяли и понесли его на плечах в замковую часовню.
   К вечеру сколотили гроб, а ночью совершен был весь похоронный обряд.
   Собралось все духовенство из Збаража, за исключением смертельного раненного при последнем штурме ксендза Жабковского, пришел князь, поручив исполнение своих обязанностей старосте красноставскому, пришли и вожди, и пан коронный хорунжий, и пан Пшеимский, и Скшетуский, и Заглоба, и все офицеры хоругви, в которой служил покойный. Гроб поставили около свежевыкопанной могилы, и церемония началась.
   Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, бросая свет на желтые доски гроба, на фигуру князя и суровые лица рыцарей.
   Дым из кадильниц спокойно возносился к небу, распространяя кругом благоухание мирры; тишину прерывали только сдавленные рыдания пана Заглобы, тяжелые вздохи рыцарей да далекий грохот выстрелов на валах
   Ксендз Муховецкий поднял руку, рыцари задержали дыхание, a он, помолчав минуту, возвел глаза к звездной высоте и начал говорить:
   -- Что за стук слышится ночью там, в небесные врата? -- спросил ключник Христа, пробуждаясь от сладкого сна. -- Отвори, святой Петр, отвори, я -- Подбипента.
   -- Но какие дела, какие заслуги дают смелость тебе, пан Подбипента, беспокоить святого привратника? По какому праву ты желаешь войти туда, куда самовольно не может войти ни вельможа, ни сенатор, ни владыка обширного царства, куда вступают не по широкому, гладкому пути, а по узкой, тернистой дороге добродетели?
   -- 01 Отвори, святой Петр, отвори скорей! Такою крутою тропинкой шел наш дорогой сотоварищ, пан Подбипента и, наконец, пришел к тебе, утомленный, как голубь после долгого полета, пришел нагой, как Лазарь, пришел, как святой Себастьян, пронзенный языческими стрелами, бедный, как Иов, чистый, как агнец, без греховной скверны, с жертвой крови, радостно пролитой для отчизны.
   -- Пусти его святой Петр... если ты не пустишь его, кого пустишь в это время греха и преступления?
   -- Пусти его, святой ключник, пусти этого агнца; да пасется он на райских пастбищах, ибо голодным прибыл он из Збаража.
   Так начал свою речь ксендз Муховецкий и так красноречиво нарисовал образ пана Лонгинуса, что всякий почувствовал себя ничтожным перед этим скромным гробом. Рыцари начинали все яснее и яснее понимать, какую великую потерю понес Збараж. А ксендз все одушевлялся и когда начал описывать выход и смерть мученика, совсем забыл о цитатах и риторике, расплакался, как Заглоба: "Прощай, брат, прощай, товарищ! Не к земному царю, к небесному идешь ты и туда, к подножию Его престола, отнесешь ты наши стоны, наш голод, наше горе и отчаяние и, может быть, там вымолишь нам помощь, но, увы, сам не вернешься более... вот и мы плачем, орошаем слезами твой гроб, потому что сердца наши бились любовью к тебе, наш возлюбленный брат!".
   За ксендзом плакали все, и князь, и вожди, и войско, и более всего друзья покойного. Но когда ксендз в первый раз запел "Requiem aeternam dona ei Domine!" {"Вечный покой даруй ему, Господи!" (лат.).}, раздались общие рыдания, хотя все присутствующие каждый день, каждый час сталкивались со смертью.
   Когда гроб стали опускать в могилу, пан Заглоба так прильнул к нему, как будто бы хоронили его отца или брата. Скшетуский с Володыевским еле оторвали его от гроба. Князь подошел к могиле и взял горсть земли; ксендз проговорил: "Anima ejus" {"Душа его..." (лат.).}... гроб опустился на дно могилы, и земля глухо застучала на его крышке. Сыпали горстями, шлемами, и вскоре над останками пана Лонгинуса Подбипенты вырос высокий холм, на который падал бледный, грустный свет луны.
  

* * *

  
   Трое друзей возвращались из города на площадь, откуда долетал гром несмолкаемых выстрелов. Они шли в молчании, никто не хотел заговорить первым, но другие группы рыцарей говорили между собою о покойнике, единодушно восхваляя его.
   -- Похороны были такие торжественные, -- сказал какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, -- самого пана писаря Сераковского хоронили не с таким почетом.
   -- Да он и заслужил, -- ответил второй офицер. -- Кто решился бы пробраться к королю?
   -- А я слышал, -- добавил третий, -- что между вишневецкими было несколько охотников, но после такого страшного примера, вероятно, у всех отпадет охота.
   -- И правда. Уж не проползет.
   Офицеры прошли мимо. Молчание воцарилось снова. Вдруг Володыевский сказал:
   -- Слышал, Ян?
   -- Слышал, -- ответил Скшетуский. -- Теперь моя очередь.
   -- Ян! -- медленно сказал Володыевский. -- Ты давно знаешь меня, знаешь, что я всегда охотно и с радостью иду на риск, но здесь не риск, а просто самоубийство.
   -- И это говоришь ты, Михал?
   -- Я, потому что я твой друг.
   -- И я твой друг. Так дай мне рыцарское слово, что не пойдешь третий, если я погибну.
   -- О, этому не бывать! -- воскликнул Володыевский.
   -- А, вот видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да свершится воля Божия!
   -- Тогда позволь мне идти вместе с тобой.
   -- Князь запрещает, а ты солдат и должен повиноваться.
   Пан Михал замолк, только начал поводить усами, но, наконец, заговорил:
   -- Ночь уж очень светла, не ходи сегодня.
   -- Желал бы я, чтоб она была темнее, но медлить нельзя. Погода, как видишь, установилась надолго, а тут порох кончается, провиант тоже. Солдаты уже изрыли всю площадь, ищут кореньев, начались болезни. Я пойду сегодня, сейчас, с князем уже простился.
   -- Ты совсем впал в отчаяние и ищешь смерти. Скшетуский грустно улыбнулся.
   -- Полно! Правда, я не купаюсь в счастье, но добровольно не буду искать смерти; во-первых, это грех, во-вторых, дело идет не о том, чтобы погибнуть, а чтобы спастись, дойти до короля и спасти лагерь.
   Володыевский почувствовал непреодолимое желание рассказать Скшетускому все о княжне, слова чуть сами не срывались с его языка, но его остановило одно соображение: "От этой новости голова его пойдет кругом, и его тем быстрее схватят". И вместо этого маленький рыцарь спросил:
   -- В какую сторону ты пойдешь?
   -- Я говорил князю, что пойду через пруд, а потом рекою, пока не уйду далеко от табора. Князь сказал, что лучшего плана быть не может.
   -- Ну, делать нечего. Если человеку предначертана смерть, то лучше встретить ее на поле славы, нежели на перине. Да сохранит тебя Бог, да сохранит Бог, Ян! Если не встретимся на этом свете, то встретимся на том, а я сохраню в душе свое чувство к тебе.
   -- И я тоже. Да вознаградит тебя Бог за все. Слушай, Михал, если я погибну, пусть Зацвилиховский поедет к Хмельницкому за моим телом; я не хочу, чтоб собаки волочили его по их табору.
   -- Будь уверен.
   Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда. Ночь была необыкновенно ясная; середина пруда сверкала, как серебряный щит, но Скшетуский тотчас же скрылся из глаз, потому что берега густо поросли тростником, камышом и осокою. Все эти широкие и узкие листья и Скользкие стебли, цепляясь за ноги и туловище, затрудняли движение вперед, но по крайней мере скрывали рыцаря от бдительного ока стражи. Переплыть через середину пруда и думать было нечего: каждый темный предмет был бы тотчас же замечен. Скшетуский решил пробраться вдоль берега через весь пруд до самого болотца, лежащего на другой его стороне, через которое протекала впадающая в пруд речка. Несомненно, там стояла казацкая или татарская стража, зато рос целый лес тростника. Добравшись до болотца, можно было подвигаться через тростники даже днем. Но и этот путь был чреват опасностями. Под спящею водою таился глубокий слой тины. С каждым шагом Скшетуского на поверхность воды поднималось множество пузырей, и бульканье далеко разносилось среди ночной тишины. Кроме того, несмотря на все его предосторожности на воде образовывались круги, которые шли волнами на самую середину пруда, переливаясь бликами под светом луны. Во время дождя Скшетуский попросту переплыл бы пруд и не более как через полчаса достиг бы болота, но на небе не было ни единой тучки. Целые потоки зеленоватого света лились на поверхность пруда, превращая листья кувшинок в серебряные тарелки, а перья тростника -- в серебряные кисти. Ветер стих, к счастью, выстрелы заглушали весь шум от движений рыцаря. Заметив это, Скшетуский подвигался вперед только тогда, когда залпы становились сильнее. Но эта тихая, погожая ночь превратилась для него в настоящий ад. Из тростника поднялись тучи комаров, столпились над головой рыцаря, садились на его лицо, глаза, распевая над его ушами свои жалобные песни. Скшетуский, выбирая эту дорогу, знал, что его встретит, но не ожидал, что ему будет так страшно. Любой водоем, даже хорошо знакомый, ночью кажется таинственным и страшным, и невольно начинаешь думать: что таится там на дне? А этот збаражский пруд был просто ужасен. Вода его казалась гуще обыкновенной воды и издавала трупный дух. В ней гнили сотни казаков и татар. Несмотря на низкую температуру воды Скшетуского бросало в жар. Что будет, если чьи-нибудь скользкие руки неожиданно схватят его или зеленые глаза блеснут из-под листьев водяных лилий? Длинные стебли цеплялись за его ноги, а ему казалось, что это утопленник ухватился за него и не пускает далее. "Иисус, Мария! Иисус, Мария!" Временами он поднимал глаза к небу и при виде месяца, звезд и небесного покоя немного успокаивался; иногда его взгляд падал на берег... как там хорошо, сколь велик был контраст между берегом и этим гнилым, проклятым болотом! И им овладела такая тоска, что ему хотелось сейчас же выйти на берег.
   Но он все шел вдоль берега. Польский обоз остался далеко лозади. Вон там, в нескольких шагах, виднеется фигура конного татарина, но Скшетуский вместо страха чувствует облегчение: в присутствии живого врага исчезали целые сонмы несравнимо более страшных призраков. Они улетели прочь, и к рыцарю вновь вернулось присутствие духа. Его теперь более интересовал вопрос: спит татарин или нет? Идти дальше или ждать?
   Он пошел, соблюдая еще большую предосторожность. К счастью, поднялся легкий ветерок и зашелестел тростником. Теперь Скшетускому можно было идти смелее среди шумного говора тростника; все зашумело вокруг, даже вода начала бить о берег; теперь звуки его движений не привлекут ничьего внимания.
   Но ветер разбудил не только прибрежные заросли. Вот навстречу Скшетускому плывет какой-то черный предмет, слегка колыхаясь на волнах, и рыцарь с трудом удержал крик, готовый вырваться из его груди. Страх и отвращение подняли дыбом его волосы, а удушливый запах сдавил его горло.
   Но первая мысль, что утопленник нарочно загораживает ему дорогу, прошла, осталось только чувство отвращения, и рыцарь пошел дальше. Шум тростника все усиливался. Сквозь колеблющиеся заросли Скшетуский увидел второй и третий татарские патрули. "Должно быть, я обошел половину пруда", -- подумал он и слегка приподнялся, чтоб рассмотреть, где находится, как вдруг что-то толкнуло его в колено. Он взглянул и увидел около своих ног человеческое лицо.
   "Это уже второй", -- подумал он, но теперь не испугался, только ускорил шага, чтоб избежать головокружения. Заросли становились все гуще. Прошло полчаса, час, он все шел, но чувствовал, что начинает уставать. Вода в некоторых местах не доходила ему до голени, зато в других была чуть не по пояс. Его страшно измотало попеременное вытягивание то одной, то другой ноги из вязкой тины, пот крупными каплями катился по его лбу, по телу пробегала холодная дрожь.
   "Что это? -- со страхом думал он. -- Уж не лихорадка ли? А болота все нет... что, если я не отыщу его среди тростников?"
   В этом таилась еще большая опасность. Он мог кружить всю ночь по берегу пруда, оказаться на том же самом месте, откуда вышел, или попасть в руки казаков.
   Но он все-таки шел вперед. Конечно, двигаясь так медленно, останавливаясь на каждом шагу, он не мог еще дойти до болота. Мысль об отдыхе окончательно овладела им. Лечь где-нибудь... хоть здесь, в грязи, в тине, только бы отдохнуть! Дрожь все чаще пробегала по телу, ноги становились все слабее и слабее. Вид татарских патрулей немного отрезвлял его, но он чувствовал, что голова его начинает гореть, что лихорадка забирает его в свои когти.
   Прошло еще полчаса, а болота все нет как нет.
   Вместо этого трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростников, утомление помутили его разум. Ему начали являться видения. Вот Елена, она в Кудаке, а он плывет с Жендзяном вдоль по Днепру.-- Ксендз Муховецкий... а пан Гродзицкий займет место посаженного отца... Девушка целый день смотрит на реку, того и гляди захлопает в ладоши и закричит: "Едет! Едет!".
   -- Пан! -- говорит Жендзян, трогая его за рукав. -- Панна ждет.
   Скшетуский пробуждается. То спутавшийся тростник загородил ему дорогу. Видения улетают. Теперь он не чувствует утомления, лихорадка удваивает его силы. Что это, не болото ли?
   Но кругом стоит все тот же тростник. Устье реки должно быть открыто... нет, это не болото.
   Рыцарь идет далее, но мысли его настойчиво возвращаются к сладкому видению. Напрасно Скшетуский начинает читать молитву, напрасно старается сохранить ясность мыслей, снова появляется Днепр, чайки, Кудак, Сечь, только теперь видение не так правдоподобно. Здесь много разных лиц: около Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и пан Лонгинус, и Заглоба, и Богун, и Володыевский -- все в лучших нарядах собрались на его свадьбу... Но где же будет свадьба? В каком-то неизвестном городе -- не Лубны, не Розлоги, не Сечь, не Кудак... Вода какая-то, трупы по ней плавают...
   Скшетуский очнулся в третий раз, вернее, его разбудил какой-то звук; он останавливается и прислушивается. Звук приближается, слышен скрип весел, плеск воды -- это челнок.
   Вот уже его видно сквозь тростник В нем сидят двое казаков, один гребет веслом, другой держит в руках длинный шест и раздвигает им водяные заросли.
   Скшетуский присел в воду по самую шею. Наверху осталась только одна голова.
   "Если это обычная стража, так не останется ли она здесь?" -- подумал он.
   Впрочем, нет. Тогда было бы больше лодок, больше народу.
   Они проехали мимо, шум тростника заглушал слова. Скшетускому удалось расслышать лишь одно восклицание:
   -- Черт бы их побрал, и эту вонючую воду стереги!
   И челнок скрылся за островком тростника, только передний казак мерно ударял шестом по зарослям, точно хотел пугать рыбу.
   Скшетуский пошел дальше.
   Вот еще один татарский патруль, на самом берегу. Лунный свет падал прямо на лицо ногайца, но Скшетуский боялся врагов гораздо меньше, чем утраты сознания. Он напряг всю свою волю, чтоб отдавать себе ясный отчет в том, где он и куда идет. Но эта борьба с самим собой еще более увеличила его утомление; вдруг он заметил, что все двоится и троится в его глазах, что временами пруд представляется ему площадью в Збараже, а островки тростника палатками. Он хотел было крикнуть Володыевскому, чтобы тот шел с ним вместе, но вовремя опомнился.
   "Не кричи! Не кричи! -- повторял он себе. -- Это гибель".
   Но бороться с самим собой становилось все труднее. Он вышел из Збаража голодный, страшно истомленный бессонницей, от которой польские солдаты начинали уже умирать. Ночное путешествие, холодная вода, трупный запах, блуждание по зарослям ослабили его вконец. К этому присоединялись и безотчетный страх и боль от укусов комаров, которые в кровь изранили его лицо. Теперь он чувствовал, что если через несколько минут не доберется до реки, то или выйдет на берег... все равно, каков ни будет конец, только поскорей бы!., или упадет среди зарослей и утонет.
   Болотце и устье реки казались ему концом мучений, хотя, собственно говоря, там начинались новые трудности и опасности. Он еще сопротивлялся лихорадке и шел вперед, все менее соблюдая меры предосторожности. В ушах его слышались людские голоса, ему казалось, что о нем-то и ведет беседу весь пруд. Дойдет ли он до болотца, или нет? Комары начинали выводить еще более тонкие, еще более жалобные нотки. Дно становилась все глубже, вода дошла ему до пояса, потом до груди. Если придется плыть, он запутается в цепких стеблях водорослей и утонет.
   И вновь его охватило страстное, непреодолимое желание вызвать Володыевского; он приставил руку ко рту, чтобы крикнуть:
   -- Михал! Михал!
   На счастье, какая-то милосердная тростина ударила его своею орошенной, мокрой кистью прямо по лицу. Он опомнился, вокруг него струился поток чистой воды. Это была река, а по берегам ее расстилалось болотце.
   Рыцарь пошел вдоль ближнего берега. Вскоре, оглядевшись, он увидел, что находится на верном пути: пруд остался позади, а он шел по узкой ленте воды, которая не могла быть ничем иным, как рекою.
   И вода здесь была холоднее.
   Вскоре Скшетуским овладела страшная слабость. Ноги его тряслись, глаза заволакивало черным туманом. "Не могу, -- подумал он, -- не могу идти далее; дойду до берега и отдохну."
   Он наткнулся на что-то и нащупал руками клочок сухой земли. Это был маленький островок посреди тростников.
   Скшетуский сел и начал вытирать руками окровавленное лицо.
   Вот потянуло откуда-то дымом. Скшетуский повернулся к берегу: на расстоянии сотни шагов от воды был разложен костер и вокруг кучка людей.
   Он сидел как раз напротив этого костра, и когда ветер сгибал тростник, мог ясно различить все. То были татары -- пастухи; они грелись возле огня и что-то ели.
   Чувство голода проснулось в Скшетуском. Вчера утром он съел кусочек конины, которым бы не насытился и двухмесячный волчонок, и с тех пор ничего...
   Он начал обрывать и грызть сочные, мясистые листья растений. Жажда мучила его наравне с голодом.
   Огонек костра угасал. Между людьми, сидящими вокруг него, и Скшетуский поднялось странное мглистое облако, точно он уносился куда-то вдаль.
   "Ах! Спать хочется! Здесь и усну, на этой кочке", -- подумал рыцарь.
   Вдруг у костра началась суматоха. Пастухи вскочили; до ушей Скшетуского донеслись крики: "Лось! Лось!". Все кинулись врассыпную. Еще минута, и рыцарь услышал свист и глухой топот копыт по влажной траве.
   Скшетуский не мог понять, почему пастухи уезжают. Только теперь он заметил, что листья тростников побелели, вода светится иначе, не так, как под лунным лучом, над водою поднялся легкий туман.
   Он оглянулся вокруг -- рассветало.
   Целую ночь он потратил на то, чтобы обойти пруд и достичь устья реки и болотца, а значит, был теперь в самом начале пути. Теперь ему придется идти через табор при свете дня.
   Вокруг становилось все светлее. На востоке небо порозовело.
   Скшетуский снова спустился в болото и, дойдя до берега, осторожно высунул голову из тростника.
   С величайшими предосторожностями прополз он к погасшему костру. Не осталось ли там чего-нибудь съестного? Да, вот обгрызенная баранья кость с остатками жил и хрящей, несколько штук печеной репы, забытой в темной золе, и рыцарь с жадностью дикого зверя бросился на свою добычу.
   Через несколько минут он был уже на своем старом месте и улегся спать. Он захватил с собою недоеденную кость и теперь изгрыз ее всю, без остатка. Давно уже не едал он такого в Збараже.
   Теперь он чувствовал себя увереннее. Его подкрепили и пища, и начинающийся день. Становилось все светлее; утренний ветерок, правда, пробирал до костей измокшее тело рыцаря, но его утешала мысль, что скоро взойдет солнце и обогреет его. Он оглянулся: островок его имел круглую форму и был совершенно закрыт стеною тростника от людских взоров.
   "Тут меня не найдут, -- подумал Скшетуский, -- если только не соберутся ловить рыбу в тростниках, а рыба вся от смрада подохла. Здесь можно выспаться и обдумать, что делать дальше". Идти ли ему далее рекою, или нет? Он решил идти, если будет ветреная погода, иначе шум, производимый им, выдаст его, тем более, что ему придется проходить возле самого табора.
   "Слава Тебе, Боже, что. Ты сохранил меня до сих пор!" -- прошептал он и поднял глаза к небу.
   Мысль его унеслась в польский лагерь. Замок был виден отсюда, как на ладони. Может быть, там из башни кто-нибудь поглядывает на пруд и тростники, а Володыевский и Заглоба, наверно, будут целый день дежурить на валах, не появится ли его труп на каком-нибудь "гуляй-городе".
   <Ну нет, не появится, -- подумал Скшетуский, и грудь его наполнилась сладким чувством избавления от опасности. -- Не появится, не появится! -- повторил он несколько раз. -- Я прошел немного, но и это нужно было пройти. Бог поможет мне и дальше".
   Воображение унесло его далеко-далеко... Он за табором, в лесах, среди королевского войска... Всеобщее ополчение, гусары, пехота, иноземные полки... земля дрожит под тяжестью людей, лошадей и пушек, а там, дальше, сам король.
   Потом он видит небывалую еще доселе битву, разбитый татарский лагерь, князя со всей конницей, мчащегося по спинам поверженных врагов, радостные клики войск
   Больные, распухшие глаза сами собой смыкались от невыносимого сияния солнца, голова туманилась от череды мыслей. Скшетуским овладевала сладкая истома; он вытянулся во весь рост и уснул.
   Тростник все шумел. Солнце взошло высоко и обогрело спящего рыцаря, высушило его платье, а он все крепко спал, без движений. Если б кто-нибудь увидел его, лежащего навзничь, с окровавленным лицом, то подумал бы, что лежит покойник, выкинутый волною. Проходили часы, он все спал. Разбудило его только ржание коней и громкие крики пастухов.
   Скшетуский протер глаза, оглянулся вокруг и припомнил, где находится. На небе, озаренном кровавым пламенем заката, зажигались звезды. Он проспал целый день.
   Рыцарь не чувствовал ни малейшего облегчения; напротив, у него болели все кости, каждый сустав был нестерпимою болью. Но он подумал, что новые испытания возвратят ему силы, спустил ноги в воду и двинулся в дальнейший путь.
   Теперь ему пришлось идти чистой водой, около самых тростников, чтоб не обратить на себя внимания пастухов. Последние лучи зари угасли, стало темно. Луна еще не вышла из-за леса. Вода была так глубока, что местами Скшетуский терял дно под ногами и должен был плыть, что было вовсе не легко, потому что шел он против течения. Но зато самый острый татарский глаз не мог заметить головы, продвигающейся вдоль темной стены тростников. Наконец, то вплавь, то вброд он добрался до места, откуда глазам его предстали тысячи и тысячи огней по обоим берегам реки.
   "Табор! -- подумал он. -- Теперь помогай Бог!"
   Он начал прислушиваться.
   До его слуха долетал шум неясных голосов. Да, это был табор. Справа стоял казацкий обоз с тысячами возов и палаток, налево татарский кош, оба полные шума, криков, рева быков и верблюдов. Река разделяла их, образуя преграду для ссор и убийств: татары не могли спокойно стоять рядом с казаками. С одной стороны телеги, с другой -- тростниковые шалаши подходили почти к самому берегу, у самой же воды, по всей вероятности, стояла стража.
   Тростник Делался все реже; очевидно, напротив обоза берег был каменистый. Скшетуский подвинулся на несколько шагов и остановился. Какою-то неясной, но грозной силой повеяло на него от этих людских муравейников. Ему почудилось, что вся ярость, все зверство этих тысяч человеческих существ обращены на него, и в их присутствии он чувствовал все свое бессилие, всю свою беззащитность. Он был один.
   "Здесь никому не пройти!" -- подумал он, но все-таки пошел вперед, гонимый каким-то неудержимым, болезненным любопытством. Ему хотелось поближе рассмотреть эту страшную силу.
   Вдруг он остановился. Лес тростников кончился, точно его ножом обрезали. Дальше чистая вода отражала кровавые отблески огней.
   Два огромных костра пылали над самыми берегами. У одного стоял конный татарин, у другого -- казак с длинным копьем в руках. Оба смотрели друг на друга и в воду. Вдали виднелись точно такие же часовые.
   Огонь костров словно пылающим мостом перекидывался через реку. У берегов виднелись ряды маленьких лодок.
   "Это невозможно!" -- прошептал Скшетуский.
   И отчаяние овладело им. Ни вперед, ни назад! Прошли сутки, как он блуждает по болотам, вдыхает гнилые испарения, мокнет в воде для того только, чтобы, дойдя до таборов, через которые ему нужно пройти, понять, что это невозможно!
   Но и возвращаться невозможно; рыцарь знал, что найдет в себе достаточно сил, чтобы идти вперед, но назад -- нет. В отчаянии его крылось глухая ярость; в первую минуту он хотел выйти на берег, задушить первого попавшегося, потом броситься на толпу врагов и погибнуть.
   Ветер снова зашумел в тростнике, донося слабый отзвук колоколов из Збаража. Скшетуский начал молиться; он бил себя в грудь и просил у неба помощи с силою и отчаянной верой погибающего; он молился, а кош и табор зловеще шумели, словно в ответ на его молитву, черные и красные фигуры сновали взад и вперед, словно силуэты чертей в аду; часовые стояли по-прежнему неподвижно, река по-прежнему струилась огненной полосою.
   ."Наступит ночь, и костры погаснут", -- сказал себе Скшетуский.
   Прошел час, другой. Шум утих, костры действительно начали затухать за исключением двух сторожевых. Те поддерживались с прежним усердием.
   Стражи сменялись; видно, так будет до самого утра.
   Скшетускому пришло в голову, что днем он может проще проскользнуть, но он тотчас же отбросил эту мысль. Днем берут воду, ноят скот, значит, берега реки никогда не остаются пустынными.
   Вдруг взгляд рыцаря упал на лодки. По обоим берегам они стояли по нескольку десятков в ряд, а с татарской стороны стояли вплотную к зарослям.
   Скшетуский погрузился в воду по шею и начал медленно подвигаться к ним, не спуская глаз с татарского часового.
   Через полчаса он был уже около первой лодки. План его был очень прост. Кормы лодок возвышались над водою, образуя своеобразное укрытие, под которым легко могла пройти голова человека. Если все лодки стоят боком друг к другу, то татарский страж не сможет ничего заметить. Казак более опасен, но и тот не заметит, потому что под лодками царит полный мрак. Впрочем, иного пути не было.
   Скшетуский не колебался больше и вскоре оказался под кормами лодок.
   Он полз на четвереньках, потому что лодки стояли на мелководье. Татарин был уже так близко, что Скшетуский слышал фырканье его лошади. Скшетуский остановился на минуту и прислушался. Лодки, к счастью, были расставлены в удобном для него порядке. Теперь все внимание его было обращено на казака, но тот, в свою очередь, не переставал созерцать татарина. Рыцарь миновал десятка полтора лодок, как вдруг услышал на берегу шаги и людские голоса. Он притаился и прислушался. Во время поездки в Крым он научился говорить по-татарски, и теперь дрожь пробежала по его телу, когда он вдруг услыхал слова приказа:
   -- Садиться и отчаливать!
   Скшетуского бросило в жар, хотя он сидел в холодной воде. Если татары сядут в лодку, под которой он скрывается теперь, он погиб; если сядут в одну из стоящих впереди, то погиб также, потому что после лодки останется пустое освещенное пространство.
   Каждая секунда казалась ему часом. Вот доски заскрипели под тяжестью татар; они сели в четвертую или пятую лодку позади него, оттолкнули ее и поплыли по направлению к пруду. Но это движение привлекло внимание казацкого часового. Скшетуский с полчаса оставался в неподвижности. Наконец, стража сменили, и он двинулся дальше.
   Так он добрался до конца причала. За последней лодкой вновь начинались тростники. До предела измученный, утомленный рыцарь прямо в воде опустился на колени и горячо возблагодарил Бога.
   Дальше он подвигался уже смелее, пользуясь каждым порывом ветра, заставляющего шуметь речные заросли. Сторожевые огни начинали удаляться, мигать, слабеть. Тростник становился все гуще, дно более илистым. Тут охранение не могло стоять близко к воде, шум обоза постепенно слабел. Скшетуский почувствовал новый пролив сил. Он продирался сквозь тростник, попадал в тину, тонул, плыл и вновь становился на ноги. Он не смел еще выйти на берег, но уже чувствовал себя вне опасности. Оглянувшись, он увидел, что огни табора еле-еле виднеются; еще несколько шагов, и они исчезли совершенно. Луна ушла за тучу, вокруг было тихо. Вот послышался шум, более сильный и многообразный, чем шум тростников. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: по обоим берегам реки темнел лес.
   Он направился к берегу и выбрался из реки. Сосновый бор начинался прямо от берега: запах смолы ударил ему в ноздри. Кое-где в черной глубине светились, как серебряные, листья папоротника.
   Рыцарь во второй раз упал на колени и горячо поцеловал землю.
   Он был спасен.
   Потом он углубился в чащу леса, спрашивая самого себя: куда идти, куда ведет этот лес, где король и войска?
   Путь его не был завершен, впереди еще было много опасностей, но когда он подумал, что выбрался из Збаража, что прокрался мимо стражи, через болота, через полумиллионный неприятельский лагерь, тогда ему показалось, что все опасности миновали, что лес -- веселая дорога, которая приведет его прямо к королевскому трону.
   И шел этот человек, голодный, иззябший, мокрый, перемазанный собственной кровью, покрытый грязью и ржавчиной болот, с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре не таким слабым и жалким, а сильным, могучим вновь явится в Збараж.
   "Теперь вы не останетесь без помощи, не будете голодать, -- подумал он о своих друзьях в Збараже, -- я приведу к вам короля!"
   И рыцарское сердце радостно забилось при мысли о скором спасении князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, запертых в збаражском капкане.
   Лесные глуби расступались перед ним и укрывали его своею сенью.
  

Глава VII

  
   В гостиной топоровского дворца сидели трое мужчин. Несколько восковых свечей горели на столе, покрытом картами; возле карт лежала высокая шляпа с черным пером, шпага с перламутровой рукояткой, на которой покоился кружевной платок, и пара лосиных перчаток. За столом в кресле сидел человек лет сорока, небольшого роста, худощавый, но крепкого телосложения. Лицо его было бледно и утомлено, на голове черный шведский парик с длинными локонами, спадающими на плечи. Редкие черные усы, закрученные кверху, украшали его верхнюю губу, тогда как нижняя, вместе с бородой, сильно выступала вперед, придавая всей физиономии характерные черты львиной отваги, гордости и упрямства. Оно не было красивым, это лицо, но во всяком случае казалось весьма примечательным. Выражение склонности к наслаждениям странным образом сочеталось в нем с суровой холодностью. Черные глаза казались угасшими, ко легко можно было догадаться, что в минуты увлечения или гнева они могли метать молнии, которые не всякий взгляд мог выдержать. Вместе с тем, они не были лишены оттенка добродушия и кротости. Черная одежда, состоящая из атласного кафтана и кружевного воротника, лишь подчеркивала изящество этой фигуры. Вообще, несмотря на озабоченное выражение лица, в нем было что-то величественное. И не удивительно -- это был сам король, Ян Казимир Ваза, преемник престола Владислава.
   Поодаль, в полутьме, сидел Иероним Радзеевский, староста ломжинский, человек небольшого роста, толстый, румяный, с физиономией ловкого придворного, а напротив, за столом, третий мужчина, опершись на локоть, рассматривал карты, время от времени поднимая глаза на короля.
   Лицо его было отмечено заботами и размышлениями -- холодное лицо государственного человека. Суровость не вредила его необычайной красоте. Голубые глаза не утратили еще своего блеска, роскошная польская одежда и шведская подстриженная борода придавали его правильным, словно высеченным из мрамора чертам еще больше величия. Это был Юрий Оссолиньский, коронный канцлер, имперский князь, оратор и дипломат, удивлявший европейские дворы, знаменитый противник Еремии Вишневецкого.
   Необычайные его способности обратили на него внимание ранее царствовавших королей, доставили ему высшие должности в государстве, которым он управлял почти бесконтрольно, -- государстве, теперь так близком к падению.
   Канцлер словно создан был для управления государственным кормилом. Трудолюбивый, опытный, умный, смотрящий в отдаленное будущее, князь привел бы всякое государство, за исключением республики, к тихой пристани, всякому другому обеспечил бы внешнее могущество и долгие лета внутреннего спокойствия, если бы только был самовластным министром такого монарха, как, например, король французский или испанский.
   Выросший за границей, руководствующийся общими соображениями, несмотря на врожденный ум и проницательность, несмотря на долголетнюю практику, он никак не мог освоиться с бессилием правительства в республике, не научился ладить с ним, хотя об эту скалу разбивались все его планы, намерения, усилия, хотя теперь он видел в будущем одно лишь разрушение и разорение отечества.
   Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком, словно бы попавший в заколдованный круг. Задавшись какой-нибудь идеей, способной дать благие результаты в будущем, он шел к своей цели с упорством фанатика, не обращая внимания, что при существующем порядке вещей он может прийти к совершенно противоположному результату.
   Желая усилить правительство и государство, он ослабил вожжи, которыми сдерживалось казачество, и не предвидел, что буря разразится не только над шляхтой с ее насилиями и своеволием, но и над магнатскими латифундиями, и станет угрожать интересам самого государства.
   Из степей появился Хмельницкий и вырос в одыевский и Подбипента бросились вперед и первые достигли прикрытия. Маленький рыцарь стал звать:
   -- Эй, люди!
   -- А що, -- послышались изнутри голоса казаков, по-видимому убежденных, что это пришел кто-нибудь из их лагеря.
   -- Слава богу! -- ответил Володыевский. -- Пустите меня!
   -- А нешто не знаешь, как войти.
   -- Знаю, -- сказал Володыевский и, ощупав вход, прыгнул в середину. Подбипента и еще несколько человек последовали за ним.
   В эту минуту внутри прикрытия раздался пронзительный вой -- и другие рыцари стремглав кинулись к остальным прикрытиям. В темноте послышались стоны и звон оружия, кое-где пробегали какие-то темные фигуры, иные падали на землю; кое-где прогремел выстрел, но все это продолжалось не более четверти часа. Казаки, большей частью застигнутые во сне, даже не защищались и все были истреблены прежде, чем успели схватиться за оружие.
   -- К гуляй-городищам! К гуляй-городищам! -- раздался голос Марка Со-бесского.
   Рыцари кинулись к башням.
   -- Жечь с середины, сверху мокры! -- сказал Скшетуский.
   Но это нелегко было исполнить. В башнях, построенных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни отверстий. Казацкие стрелки взбирались на них по лестницам, а небольшие пушки, которые могли на них помещаться, втаскивали на канатах. Рыцари некоторое время бегали вокруг башен, тщетно рубя саблями балки.
   К счастью, у челяди были топоры, и они стали рубить башни. Собесский велел подложить под них нарочно заготовленные для этой цели коробки с порохом. Кроме того, зажгли мазницы со смолой и факелы -- и пламя стало лизать хотя и мокрые, но все же пропитанные смолой бревна.
   Но прежде чем бревна загорелись, прежде чем вспыхнул порох, Подбипента наклонился и поднял огромный камень, вырытый из земли казаками.
   Четверо сильнейших людей не сдвинули бы его с места, а литвин раскачивал его в своих могучих руках, и при свете мазниц было видно лишь, как лицо Подбипенты покраснело. Рыцари онемели от удивления.
   -- Вот Геркулес! -- воскликнули они, подымая руки вверх.
   Подбипента подошел к еще не зажженной башне и бросил камень в самую середину стены.
   Присутствующие даже наклонили головы -- с таким грохотом ударился камень. От удара тотчас лопнули соединения, раздался треск, башня раскрылась, как сломанные двери, и с шумом рухнула.
   Ее облили смолой и в одну минуту зажгли.
   Вскоре несколько десятков громадных костров осветило всю равнину. Хотя шел дождь, но огонь осилил его, и... как говорилось в хрониках, "горели те беллюарды к удивлению обоих войск, хотя день был такой сырой".
   На помощь из казацкого лагеря бросились полковники Степка, Кулак и Мрозовицкий, каждый во главе нескольких тысяч казаков, и пытались погасить огонь, но тщетно. Столбы пламени и багрового дыма рвались все выше к небу, отражаясь в озерах и лужах, образовавшихся после ливня.
   Между тем рыцари сомкнутыми рядами возвращались в окопы, откуда их издали приветствовали радостными криками.
   Вдруг Скшетуский окинул взглядом свой отряд и крикнул громовым голосом:
   -- Стой!
   Между возвращающимися не было пана Лонгина и маленького рыцаря. По-видимому, увлекшись, они застряли около последней башни или же нашли где-нибудь скрывшихся казаков и не заметили ухода товарищей.
   -- Вперед! -- скомандовал Скшетуский.
   Собесский, шедший на другом фланге, не понял, в чем дело, и поспешил к Скшетускому, чтобы спросить его, но в ту же минуту точно из-под земли показались оба рыцаря на половине дороги между башнями и отрядом.
   Дан Лонгин со своим громадным блестящим мечом в руке шагал огромными шагами, а рядом с ним рысью бежал Володыевский. Головы рыцарей были обращены к преследующим их, как стая псов, казакам.
   При зареве пожара можно было ясно видеть эту картину. Казалось, точно гигантская самка лося бежит от толпы охотников со своим маленьким детенышем, готовая каждую минуту броситься на нападающих,
   -- Они погибнут! Ради бога, скорее! -- кричал раздирающим душу голосом Заглоба. -- Казаки подстрелят их из луков или пищалей! Ради Христа, скорее!
   И, не обращая внимания на то, что может завязаться новый бой, он помчался с саблей в руках вместе со Скшетуским и другими на помощь, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал.
   Но казаки не стреляли -- самопалы отсырели, а тетивы луков размякли, и они лишь спешили захватить убегающих. Из них человек десять чуть было не настигли беглецов, но оба рыцаря повернулись к ним лицом, как два диких кабана, и с криком подняли сабли вверх. Казаки остановились.
   Пан Лонгин со своим гигантским мечом казался им каким-то чудовищем.
   И как два волка, преследуемые гончими, повертываются к ним и сверкают белыми клыками, а собаки, воя издали, не осмеливаются броситься на них, так и те рыцари несколько раз поворачивались, и каждый раз бежавшие за ними казаки останавливались.
   Только раз к ним подбежал какой-то смельчак с косой в руке, но пан Михал мигом кинулся на него, как рысь, и укусил насмерть. Остальные ждали товарищей, которые бежали густой толпой.
   Но и рыцари все приближались, а пан Заглоба бежал с поднятой над головой саблей и кричал нечеловеческим голосом:
   -- Бей! Режь!
   Но вот из окопов грянул выстрел, ухнула по-совиному граната, со свистом описала красную дугу и упала в толпу казаков; за ней вторая, третья, десятая. Казалось, битва начиналась снова.
   Казаки до осады Збаража не знали такого рода вылазок и под трезвую руку боялись их больше всего, видя в них "чары Еремы"; толпа остановилась, потом разделилась на две -- лопнули гранаты, разнося страх, смерть и уничтожение.
   -- Спасайтесь! Спасайтесь! -- раздались испуганные голоса.
   И все рассеялись. А между тем пан Лонгин и маленький рыцарь подъезжали к рядам гусар-спасителей.
   Заглоба бросался на шею то одному, то другому, целовал их в лицо и в глаза. Радость душила его, но он старался сдерживаться, не желая выказать себя мягкосердечным, и восклицал:
   -- Ах вы, черти! Не скажу, что я люблю вас, но все же боялся за вас. Да чтоб вас изрубили! Так-то вы знаете службу -- остаетесь в тылу. Надо бы вас привязать за ноги к лошадям и протащить таким манером по площади. Я первый скажу князю, чтобы он придумал для вас наказание. А теперь пойдемте спать! Слава Богу и за это! Счастье этих собачьих детей, что они убежали от гранат, не то я изрубил бы их, как капусту. Я предпочитаю драться, а не спокойно смотреть, как гибнут знакомые. Сегодня нам надо выпить. Слава Богу и за это! Я уж думал, что завтра нам придется панихиду служить. Жаль, что не пришлось сразиться, у меня страшное дело как чешутся руки, хотя в укрытиях я им и задал уже перцу.
  

XXVI

  
   Но пришлось все же воздвигнуть новые валы и укоротить линию окопов, чтобы сделать безвредными земляные работы казаков и облегчить себе оборону. После штурма копали всю ночь, но и казаки не бездействовали. В темную ночь со вторника на среду они окружили польский лагерь другим валом, еще более высоким, чем первый. На заре казаки открыли огонь и продолжали стрелять в течение четырех дней и четырех ночей. Противники причиняли друг другу немало вреда, так как с обеих сторон состязались лучшие стрелки.
   Время от времени массы казаков и черни шли на штурм, но не доходили до валов, и лишь пальба становилась все жарче. Неприятель, располагая огромными силами, часто сменял отряды сражающихся, уводя одни на отдых, другие посылая в бой. В польском лагере не было людей на смену, -- одни и те же люди должны были постоянно стрелять, каждую минуту быть готовыми к отражению штурма, хоронить убитых, рыть колодцы и подсыпать валы. Солдаты спали или, вернее, дремали у валов среди огня, дыма и пуль, летавших в таком количестве, что каждое утро приходилось их сметать со двора. В течение четырех дней никто не мог переменить одежды, которая мокла под дождем, сохла на солнце, жгла днем, холодила ночью; в течение четырех дней никто не получал горячей пищи. Пили водку, примешивая к ней для большей крепости порох, -грызли сухари и рвали зубами иссохшее копченое мясо, и все это среди дыма, выстрелов, свиста пуль и грохота пушек.
   И "ничего не значило получить удар в голову или в бок" -- говорится в хронике. Солдат обвязывал грязной тряпкой окровавленную голову и продолжал сражаться. Это были странные люди: в рваных колетах и заржавленных доспехах, с разбитыми ружьями в руках, с красными от бессонницы глазами, вечно бдительные -- они всегда готовы были сражаться, днем или ночью, в дурную или хорошую погоду.
   Солдаты влюбились в своего вождя, в опасности, штурмы, в раны и смерть. Какая-то геройская экзальтация охватила души, сердца "затвердели". Ужасы превратились для них в наслаждение. Разные полки состязались в служебном рвении, в выносливости, в перенесении лишений, в мужестве и упорстве.
   Дошло до того, что солдат трудно было удержать на валах, так как, не ограничиваясь обороной, они рвались к неприятелю, как разъяренные от голода волки к овчарне. Во всех полках царила какая-то дикая веселость. Того, кто намекнул бы о сдаче, разорвали бы на куски. "Мы здесь хотим умереть!" -- повторяли все в один голос.
   Каждое приказание вождя исполнялось с быстротой молнии. Раз случилось, что князь при вечернем объезде валов услышал, что в коронной хоругви Лещинских огонь как будто ослабевает, подъехав к солдатам, он спросил их:
   -- А почему вы не стреляете?
   -- Порох вышел, мы послали в замок за новым.
   -- Там он у вас ближе! -- сказал князь, указывая на неприятельские шанцы. Едва он кончил, как солдаты спрыгнули уже с валов, бегом бросились к
   неприятелю и точно ураган ворвались в шанцы. Казаков перебили колами, прикладами мушкетов, заклепали четыре пушки, и через час солдаты вернулись в лагерь с значительным запасом пороха в бочонках и рогах, хотя и понесли огромные потери.
   Дни проходили за днями. Казацкие шанцы все теснее окружали окопы и врезались в них, как клин в дерево. Стрельба происходила уже на таком близком расстоянии, что, не считая штурма, число убитых и раненых увеличивалось с каждым днем и священники не успевали причащать умирающих. Осажденные закрывались возами, палатками, шкурами, одеждой и чем только было возможно, ночью хоронили убитых, где кто пал, но тем яростнее дрались живые на могилах своих вчерашних товарищей. Хмельницкий не щадил крови своих людей, но каждый новый штурм приносил все большие потери. Он был изумлен столь энергичным сопротивлением, он рассчитывал, что время ослабит мужество и силы осажденных, но время проходило, а они выказывали все большее презрение к смерти.
   Вожди подавали пример солдатам. Князь Вишневецкий спал на голой земле возле вала: пил водку, ел копченую конину, перенося труды и перемены погоды "вопреки панскому сану своему". Коронный хорунжий Конецпольский и Марк Собесский, староста красноставский, лично водили отряды на вылазки и во время штурмов стояли под градом пуль без доспехов.
   Даже такие вожди, у которых, как у Остророга, например, не хватало боевого опыта и на которых солдат привык смотреть с недоверием, теперь, под рукой Еремии, казалось, превратились в других людей. Старый Фирлей и Ланцкоронский также спали возле вала, а пан Пшиемский днем устанавливал орудия, а ночью рылся под землей, как крот, подводя под казацкие мины контрмины, взрывая на воздух редуты или сверля подземные ходы, по которым солдаты не раз, как духи смерти, проникали к спящим казакам.
   Наконец Хмельницкий решил попытаться пойти на переговоры с задней мыслью овладеть за это время лагерем с помощью какой-нибудь хитрости. Под вечер 24 июля казаки стали кричать со своих шанцев, чтобы перестали стрелять. Парламентер-запорожец объявил, что гетман желает повидаться со старым Зацвилиховским. После краткого совещания военачальники согласились на предложение, и старик выехал из окопов.
   Рыцари издали видели, как казаки снимали перед ним шапки, ибо Зацвилиховский за короткое время своего комиссарства сумел заслужить уважение дикого Запорожья, и сам Хмельницкий уважал его. Перестрелка прекратилась. Казаки толпами подходили к самому валу, польское рыцарство спустилось к ним. Обе стороны были настороже, но в этих встречах не было ничего неприязненного. Шляхта всегда ставила казаков выше простой черни, а теперь, отдавая должное их мужеству и боевому упорству, разговаривала с ними, как с равными, как рыцарь с рыцарем; казаки с удивлением присматривались вблизи к этому недоступному львиному логовищу, которое задержало и их, и хановы полчища. Они сошлись, стали беседовать и скорбеть, что проливается столько христианской крови, а под конец угощали друг друга табаком и водкой.
   -- Эй, панове рыцари, -- говорили старые запорожцы, -- коли б вы всегда так стойки были, не было бы Желтых Вод, Корсуня и Пилавец. Черти вы, что ли, а не люди! Таких мы еще на свете не видывали.
   -- Приходите завтра и послезавтра, всегда нас такими найдете!
   -- Ну, и придем, а пока что, слава богу, отдых. Много крови христианской льется. А вас голод одолеет.
   -- Скорее король придет, чем голод: мы только что вытерли усы после вкусного обеда.
   -- А не хватит у нас припасов, мы в вашем лагере поищем, -- сказал Заглоба, подбочениваясь.
   -- Дай бог, чтобы батько Зацвилиховский поладил с нашим гетманом! Коли не поладит, мы вечером на штурм пойдем.
   -- Нам уж тоже скучно...
   -- Хан обещал всем вам головы срубить.
   -- А наш князь обещал хану привязать его за бороду к конскому хвосту.
   -- Хоть он и колдун, а не устоит.
   -- Лучше бы вам с нашим князем на басурман идти, чем подымать руку на власть предержащую.
   -- С вашим князем... Гм... Было б хорошо!
   -- Так зачем бунтуетесь? Придет король, бойтесь короля. Князь Ерема был для вас отцом...
   -- Такой он отец, как смерть -- мать. Чума столько добрых молодцов не перекосила, сколько он.
   -- Он будет и хуже: вы его еще не знаете.
   -- Мы и не хотим его знать. У нас старики говорили, что, кто его увидит, тому уж смерть писана.
   -- Так будет и с Хмельницким.
   -- Бог знае, що буде. Верно, что им двоим не жить на белом свете. Наш батько тоже говорит, что, если бы вы ему только Ерему выдали, он бы вас отпустил и пальцем не тронул, а со всеми вместе королю бы челом бил.
   Солдаты стали сопеть, хмурить брови и скрежетать зубами.
   -- Замолчите, а не то за сабли возьмемся!
   -- Сердитые ляхи! -- говорили казаки. -- А срубят вам все-таки головы!.. Так разговаривали они -- порой дружелюбно, порой с угрозами, которые
   невольно срывались как гроза. После полудня вернулся в лагерь Зацвилиховский. Переговоров не было, и перемирие не состоялось. Хмельницкий вторично предъявил требование о выдаче князя и Конецпольского. Под конец он перечислил все обиды, причиненные запорожскому войску, и стал уговаривать Зацвилиховского остаться с ним навсегда. Услышав это, старый рыцарь вспылил, встал и уехал.
   Вечером наступил кровавый штурм, который был отбит. Весь польский лагерь целых два часа был в огне. Казаков не только отбросили от окопов, но пехота заняла даже передние шанцы, разрушила башни и опять сожгла четырнадцать гуляй-городищ. В эту ночь Хмельницкий поклялся хану, что он не отступит, пока хоть один живой человек останется в окопах. На следующий день, на заре, новая пальба, штурм и стычка с цепами, косами, саблями и камнями в руках.
   Вчерашние дружественные чувства и соболезнование о проливаемой христианской крови уступили место еще большему ожесточению. Дождь шел с утра. В этот день солдатам выдали лишь по полпорции, чем был очень недоволен пан Заглоба, но пустые желудки лишь удвоили ярость рыцарей. Они поклялись лечь костьми, но не сдаваться до последнего вздоха. Вечером были новые штурмы казаков, переодетых турками, но они продолжались недолго. Настала ночь, полная шума и криков, "вельми страшная". Пальба не прекращалась ни на минуту. Противники вызывали друг друга на поединок, бились группами и в одиночку. Выходил и пан Лонгин, но никто не захотел помериться с ним и в него стреляли только издали. Зато великую славу стяжали себе Скшетуский и Володыевский, который в одиночной схватке зарубил известного наездника Дудара.
   Выходил, наконец, и пан Заглоба, но не на поединок, а на словесное состязание. "После победы над Бурлаем, -- говорил он, не могу я обнажать саблю на какого-нибудь первого встречного прохвоста". В словесном состязании он не нашел равного себе между казаками и приводил их в отчаяние, когда, хорошо спрятавшись за валом, кричал, словно из-под земли, громким голосом:
   -- Сидите, хамы, сидите здесь, под Збаражем, а между тем литовское войско идет уже вниз по Днепру. Поклонятся литвины вашим женам, молодицам. К весне найдете вы в своих избах немало литвинят.
   Это была правда: литовское войско действительно шло под начальством Радзивилла вниз по течению Днепра, ровняя с землею все на пути. Об этом знали казаки и потому приходили в бешенство и в ответ посылали Заглобе град пуль. Но пан Заглоба берег свою голову и кричал снова:
   -- Промахнулись вы, песьи души, а я, когда рубанул Бурлая, не промахнулся. Вот я здесь! Выходите против меня в одиночку. Вы меня знаете! Стреляйте, хамы, пока можно, потому как зимой будете в Крыму с татарами нянчиться или строить плотины на Днепре. Идите, идите сюда! Грош за голову вашего Хмеля. Пусть кто-нибудь из вас даст ему в морду от меня, от Заглобы. Слышите? А что, навозники, мало вашей падали лежит здесь на поле? От вас дохлыми псами воняет. Поклон вам от заразы. За вилы, за плуги, мерзавцы! Вишни и соль по Днепру возить, а не с нами сражаться...
   Казаки, в свою очередь, насмехались над панами, которых трое на один сухарь приходится, спрашивали, почему они не требуют от своих крепостных податей, но все же Заглоба в спорах одерживал победу.
   И так, по ночам среди выстрелов и стычек велись эти разговоры, прерываемые проклятиями и взрывами дикого смеха.
   Через несколько дней пан Яницкий ездил к хану для переговоров: хан опять повторил, что он всем осажденным срубит головы, и в конце концов посол, потеряв терпение, воскликнул: "Вы уже давно нам это обещаете, а мы все еще живы и здоровы. Кто придет за нашими головами, тот свою сложит".
   Хан требовал, чтобы князь Еремия выехал в поле для свидания с его визирем, но это была ловушка, которую открыли, и в конце концов переговоры были прерваны. Впрочем, за все время переговоров не было перерыва в военных действиях. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, самопалов и пищалей, вылазки, бешеные атаки конницы и все большее кровопролитие.
   Польских солдат поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. Они шли в бой с песнями, как на свадьбу. Они так уже привыкли к шуму и грохоту, что отряды, которые уводили на отдых, спали непробудным сном в огне и под градом пуль. Провианта становилось все меньше, так как военачальники не позаботились о достаточных запасах до прибытия князя. Настала страшная дороговизна, но у кого были деньги, чтобы покупать водку или хлеб, тот весело делился с товарищами. Все заботились о завтрашнем дне, зная, что одно из двух их не минует: помощь со стороны короля или смерть. И к тому, и к другому они были одинаково готовы, но более всего были готовы к бою. Это был неслыханный в истории пример: десятки сражались против тысяч с таким упорством, с такой яростью, что каждый штурм был поражением для казаков. Кроме того, не проходило дня, чтобы поляки несколько раз не делали вылазок и не нападали бы на неприятеля в его собственных шанцах. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна сломить самых выносливых, и тихо готовился к штурму, до его слуха вдруг долетало веселое пение. Тогда он хлопал себя по бедрам от изумления и на самом деле думал, что Ерема колдун более могущественный, чем все те, что были в казацком лагере. И он приходил в бешенство, вел на бой своих казаков, проливал потоки крови, ибо заметил, что его звезда начинает бледнеть перед звездой страшного князя.
   В казацком лагере пели песни о Яреме или тихо рассказывали о нем такие вещи, от которых у казаков волосы дыбом вставали. Говорили, будто иногда ночью он появляется на валу и растет на глазах, головой выше збаражских башен, что тогда глаза его, точно две луны, а меч в его руке, словно та зловещая хвостатая звезда, которую Бог иногда посылает людям на погибель. Говорили также, что когда он крикнет, то павшие в бою рыцари встают, бряцая оружием, и строятся в ряды вместе с живыми. Еремия был у всех на устах: о нем пели и деды-лирники, разговаривали и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. В этих рассказах, в этой ненависти, в этом суеверном страхе заключалась точно какая-то дикая любовь, которою этот степной народ полюбил своего кровавого истребителя. Да! Хмельницкий бледнел при нем не только в глазах хана и татар, но даже в глазах собственного народа -- и видел, что должен взять Збараж, иначе очарование его рассеется, как сумрак перед утренней зарей, -- должен растоптать этого льва или погибнуть. Но лев не только защищался, но каждый день сам нападал из своих камышей, все более страшный. Не помогали ни хитрости, ни коварство, ни открытое насилие. Между тем чернь и казаки начинали уже роптать. Им тяжело было постоянно сидеть в дыму, в огне, в воздухе, пропитанном трупным запахом, под дождем, под градом пуль, пред лицом смерти. Не трудов, впрочем, боялись добрые молодцы, не лишений, не штурмов и огня, не крови и смерти -- они боялись Яремы.
  

XXVII

  
   Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в этом достопамятном збаражском укреплении, но лира прославит первым пана Лонгина Подбипенту за великие его достоинства, с коими могла сравниться только его скромность.
   Ночь была мрачная, темная и сырая; утомленные бодрствованием, солдаты дремали, опираясь на мушкеты. После стрельбы и штурмов в течение десяти дней впервые настала тишина и спокойствие. Из казацких шанцев, отстоявших шагов на тридцать от крепостного вала, не слышно было ни окликов, ни проклятий, ни обычного шума. Казалось, неприятель, желая утомить своих противников, сам наконец утомился. Лишь кое-где в укрытиях мерцал слабый огонек, откуда-то доносились тихие, сладостные звуки лютни, на которой играл какой-то казак, вдали, в татарском лагере, ржали по временам лошади, на валах порой слышались голоса стражи.
   Княжеские панцирные полки в эту ночь несли пешую службу в лагере, и пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя в окопах, тихо беседовали, время от времени прислушиваясь к шуму дождя, падающего в ров.
   -- Меня удивляет это спокойствие. Уже так привыкли к шуму и грохоту, что от тишины в ушах звенит. Только бы в этом молчании не скрывалась какая-нибудь ловушка.
   -- С того времени как я получаю половинные порции, мне все равно, -- угрюмо бормотал Заглоба. -- Трех вещей требует моя храбрость: хорошо есть, хорошо пить и выспаться. Самый лучший ремень, если его не смазывать, ссохнется и полопается. А что, если он вдобавок мокнет, как конопля в воде? Дождь нас мочит, а казаки нас мелют. Хорошо положеньице! Булка стоит флорин, бутылка водки -- пять. Этой вонючей воды даже пес не стал бы пить, уже и в колодцах трупный запах, а мне так же хочется пить, как и моим дырявым сапогам, что раскрыли рты, как рыбы.
   -- Но ваши сапоги не пренебрегают и водой, -- заметил Володыевский.
   -- Вы бы лучше молчали, пане Михал! Вы не больше канарейки, так и сыты зернышком проса и наперстком воды. А я, слава богу, не такой мизерный, меня женщина родила, а не курица ногой из песка выгребла, и потому мне необходимо есть и пить, как человеку, а не как майскому жуку. У мена с полудня ничего не было во рту, кроме слюны, и потому мне ваши шутки не по вкусу!
   Сказав это, Заглоба стал гневно сопеть, а Володыевский проговорил:
   -- У меня есть здесь баклажка с водкой, которую я сегодня вырвал у казака, но если меня курица из песка выгребла, то, полагаю, что и водка такой ничтожной особы не будет вам по вкусу. Твое здоровье, Ян, -- добавил он, обращаясь к Скшетускому.
   -- Дай глотнуть -- холодно! -- сказал Скшетуский.
   -- Возьми, а потом передай пану Подбипенте.
   -- Хитрец вы, пане Михал, -- сказал Заглоба, -- но парень на славу и тем подкупаете, что от себя отнимете и другому отдадите. Да будут благословенны те куры, что выгребают из песка таких воинов, как вы, -- но их, говорят, нет на свете, и я думал не о вас.
   -- Так возьмите баклажку у пана Подбипенты, я не хочу вас обижать, -- сказал маленький рыцарь.
   -- Что вы делаете, оставьте же мне! -- с испугом восклицал Заглоба, глядя на пьющего литвина. -- Зачем вы так задираете голову? Чтоб она у вас так и осталась! У вас слишком длинные кишки, их нелегко наполнить. Льет, как в полую сосну! А чтоб вас!
   -- Я едва приложился, -- ответил Лонгин, отдавая баклажку. Заглоба закинул голову, выпил все до дна, а затем сказал:
   -- Одно утешение, что если кончатся наши бедствия и Бог даст нам выйти целыми из пучины бедствий, то мы вознаградим себя за все. Уж для нас придумают какое-нибудь пропитание. Ксендз Жабковский умеет хорошо поесть, но я его в этом отношении за пояс заткну.
   -- А что за verba veritatis {Слова правды (лат.).} вы услышали сегодня с Жабковским от Муховецкого? -- спросил Володыевский.
   -- Тише, -- заметил Скшетуский, -- к нам кто-то приближается.
   Они умолкли. Через минуту какая-то темная фигура остановилась около них и послышался тихий голос:
   -- Не спите?
   -- Не спим, ваша светлость, -- ответил Скшетуский.
   -- Будьте настороже. Это спокойствие не предвещает ничего хорошего. И князь пошел дальше, посматривая, не одолел ли сон утомленных солдат. Подбипента сложил руки на груди.
   -- Что за вождь! Что за воин!
   -- Он отдыхает меньше, чем мы, -- сказал Скшетуский. -- Так каждую ночь он обходит валы до второго пруда.
   -- Дай бог ему здоровья!
   -- Аминь!
   Воцарилось молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не было видно. В казацких шанцах было спокойно. Последние огни в них погасли.
   -- Их можно было бы изрубить, как сусликов, во сне, -- пробормотал Володыевский.
   -- Кто знает, -- ответил Скшетуский.
   -- Сон меня одолевает, -- сказал Заглоба, -- а спать нельзя. Любопытно знать, когда будет можно? Стреляют или не стреляют, а ты стой с оружием и качайся от утомления, как жид на молитве. Собачья служба! Сам не знаю, что меня так разбирает: водка или утренняя взбучка, которую мы с ксендзом Жабковским получили от Муховецкого.
   -- Как же это было? -- спросил Подбипента. -- Вы начали говорить и не кончили.
   -- Я расскажу теперь, может быть, сон пройдет. Сегодня утром мы пошли с ксендзом Жабковским в замок, чтобы найти чего-нибудь перекусить. Ходим, ходим, заглядываем всюду -- нет ничего, возвращаемся мы злющие. Вдруг на дворе встречаем кальвинистского священника, который только что подготовил к смерти капитана Шенберка, того самого, которого вчера подстрелили, под хоругвью пана Фирлея. Я ему и говорю: "Чего ты тут шляешься, Богу глаза мозолишь? Еще Божий гнев на нас накличешь!" А он, видно, рассчитывая на покровительство бельского пана, отвечает: "Наша вера так же хороша, как и ваша, если не лучше!" Только он сказал это, как мы онемели от возмущения. Но я ни слова. Думаю: здесь ксендз Жабковский, пусть будет диспут. А мой Жабковский так и вскипел, и угостил его подреберным аргументом. Тот ничего не успел ответить, покатился как шар и ударился о стену. В эту минуту пришел князь с ксендзом Муховецким и как накинутся на нас, что мы, мол, ссоры затеваем, шумим, что не время и не место для диспутов... Намылили они нам головы, как школьникам, но вряд ли справедливо, потому что на самом деле эти пасторы Фирлея, сохрани бог, еще навлекут на нас какую-нибудь беду...
   -- А капитан Шенберк не обратился на путь истинный? -- спросил Володыевский.
   -- Какое там! Умер в заблуждении, как жил.
   -- И как это люди предпочитают лучше отказаться от спасения, чем от своего упорства! -- вздохнул пан Лонгин.
   -- Бог защищает нас от казацкого насилья и чар, -- продолжал Заглоба, -- а они еще оскорбляют Бога. Известно ли вам, Панове, что вчера, вон с того шанца, стреляли клубками ниток? Солдаты рассказывали, что в том месте, где упали клубки, земля тотчас проказой покрылась.
   -- Известное дело, что у Хмельницкого черти служат, -- сказал, крестясь, литвин.
   -- Ведьм я сам видел, -- прибавил Скшетуский, -- и скажу вам, Панове... Дальнейшие слова прервал Володыевский, который сжал вдруг руку
   Скшетуского и прошептал:
   -- Тише!
   Потом прыгнул на край окопа и стал внимательно прислушиваться.
   -- Ничего не слышу, -- сказал Заглоба.
   -- Тсс... Дождь заглушает, -- ответил Скшетуский.
   Пан Михал стал махать рукой, чтоб ему не мешали, и еще некоторое время прислушивался внимательно, наконец соскочив с вала, подошел к товарищам.
   -- Идут, -- прошептал он.
   -- Дай знать князю! Он пошел к квартире Остророга, -- тихо проговорил Скшетуский, -- а мы побежим предостеречь солдат.
   И они тотчас побежали вдоль окопов, то и дело останавливаясь и всюду шепча по дороге солдатам:
   -- Идут! Идут!
   Слова эти точно тихая молния пронеслись по всей оборонительной линии. Через четверть часа появился князь, уже на коне, и отдал приказания офицерам. Так как неприятель хотел, по-видимому, застигнуть осажденных врасплох, то князь велел оставить его в этом заблуждении. Солдаты должны были вести себя как можно тише и подпустить штурмующих к самым валам, а затем, когда выстрел из пушки даст сигнал, ударить на него сразу.
   Солдаты были наготове, лишь дула мушкетов склонились без шума, и наступило глухое молчание. Скшетуский, пан Лонгин и Володыевский стояли рядом, а пан Заглоба за ними. Он знал по опыту, что больше всего ядер и пуль падает на середину лагеря, а у валов, в присутствии таких трех рубак, -- гораздо безопаснее.
   Он поместился позади рыцарей, чтобы не попасть под первый натиск. Немного в стороне стал на одно колено пан Лонгин с мечом в руке, а Володыевский присел возле Скшетуского и шептал ему на ухо:
   -- Они идут...
   -- Мерным шагом.
   -- Это не чернь и не татары.
   -- Это запорожская пехота.
   -- Или янычары... Они хорошо маршируют. С коня их можно больше нарубить!
   -- Сегодня темно для конницы.
   -- Теперь слышишь?
   -- Тсс!.. Тсс!..
   Лагерь, казалось, был погружен в глубокий сон. Нигде ни малейшего движения, ни света -- всюду глухое молчание, прерываемое только шумом мелкого, точно просеиваемого сквозь сито, дождя.
   Но среди этого шума слышался другой шум -- тихий, но более отчетливый и мерный, -- все ближе и ближе; наконец, шагах в пятидесяти от вала появилась какая-то длинная, сомкнутая масса.
   Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь щипал за ляжку Скшетуского, точно желая этим способом выразить свое удовольствие.
   Между тем нападающие подошли ко рву и стали спускать в него лестницы, а затем, спустившись по ним, приставили их к валу.
   Вал все молчал, точно за ним и на нем все умерло и настала смертельная тишина.
   Только кое-где, несмотря на все предосторожности подымающихся, ступени лестницы стали скрипеть и трещать...
   "Зададут вам перцу!" -- думал Заглоба.
   Володыевский перестал щипать Скшетуского, а пан Лонгин сжал рукоять меча и напряг зрение, так как был ближе всех у вала и надеялся первый ударить.
   Вскоре три пары рук показались на краю вала, а затем медленно и осторожно стали подыматься три шишака все выше и выше.
   "Это турки!" -- подумал пан Лонгин.
   В эту минуту раздался страшный гул нескольких тысяч мушкетов; стало светло как днем. Прежде чем свет погас, пан Лонгин замахнулся и нанес такой страшный удар мечом, что воздух завыл под острием.
   Три тела упали в ров, три головы в чалмах покатились к ногам рыцаря.
   Тогда, хотя ад закипел на земле, -- небо разверзлось перед паном Лонги-ном, крылья выросли у него за спиной, хоры ангелов запели у него в душе и точно вознесли его на небо. Он сражался как во сне, и удары его меча были как бы благодарственной молитвой.
   И все давно почившие Подбипенты, начиная от предка Стовейки, возрадовались на небе, что таков был последний потомок Сорвикапюшонов-Подбипент.
   Этот штурм, в котором со стороны неприятеля принимали главное участие вспомогательные отряды румелийских и силистрийских турок, гвардия хана и янычары, был энергично отбит поляками с еще большим уроном, чем прежние, и навлек страшную бурю на голову Хмельницкого. Накануне он ручался, что поляки не так яростно будут сражаться с турками и если ему дадут эти отряды, то лагерь будет взят. Теперь он должен был смягчить хана и взбешенных мурз подарками. Хану он дал десять тысяч талеров, Тугай-бею, Корз-Аге, Субагази, Нурадину и Галде по две тысячи. Между тем челядь вытаскивала трупы изо рва, в чем ей не мешали стрельбой из шанцев. Солдаты отдыхали до утра, так как было несомненно, что штурм не повторится. И все спали крепчайшим сном, кроме стражи и пана Лонгина Подбипенты, который всю ночь лежал ничком на мече, благодаря Бога за то, что он позволил ему выполнить обет и стяжать столь великую славу, что имя его переходило из уст в уста, в лагере и в городе. На следующий день его призвал к себе князь-воевода и очень хвалил, а солдаты толпами приходили поздравлять славного рыцаря и осматривать три головы, которые челядь положила у его шатра и которые уже начали чернеть на воздухе. Все немало удивлялись и завидовали, иные не хотели верить собственным глазам, ибо головы были срублены ровно, вместе со стальными цепочками на чалмах, точно их кто-нибудь бритвой срезал.
   -- Вы страшный рубака, -- говорила шляхта. -- Мы знали, что вы бравый кавалер, но такому удару могли бы позавидовать и герои древности, ибо даже самый ловкий палач не сумел бы лучше срубить.
   -- Ветер так не сорвет шапок, -- говорили иные, -- как сняты эти головы.
   И все пожимали руки пана Лонгина, а он стоял с опущенными глазами, сияющий, ласковый, стыдливый, как девушка перед свадьбой, и говорил, точно оправдываясь:
   -- Они сами в ряд стали...
   Затем все стали пробовать меч, но никто не мог свободно им действовать, не исключая даже ксендза Жабковского, хотя он ломал подкову, как соломинку.
   Около шатра становилось все шумнее, а пан Заглоба, Скшетуский и Володыевский принимали гостей, угощая их рассказами, так как угощать больше было нечем: в лагере доедали последние сухари, а мяса, кроме вяленой конины, давно уже не было. Но бодрость духа заменяла еду и питье. Под конец, когда некоторые из гостей стали уже расходиться, пришел пан Марк Собесский, староста красноставский со своим поручиком Стемповским. Подбипента выбежал ему навстречу, а Собесский учтиво поздоровался с ним и спросил:
   -- У вас сегодня праздник?
   -- Конечно, праздник, -- ответил Заглоба, -- наш друг выполнил обет.
   -- Слава Господу Богу! -- сказал староста. -- Значит, вскоре, братец, мы попируем на вашей свадьбе! А вы уж присмотрели кого-нибудь?
   Пан Подбипента чрезвычайно смутился и покраснел до ушей, а Собесский продолжал:
   -- По смущению вашему я догадываюсь, что так и есть. Ваша священная обязанность позаботиться, чтобы такой род не прекратился. Дай бог, чтобы побольше рождалось таких солдат, как вы четверо, Панове!
   Сказав это, он стал пожимать руки пана Лонгина, Скшетуского, Заглобы и маленького рыцаря, а они обрадовались, что из таких уст слышат похвалу, ибо староста красноставский был воплощением мужества, чести и всех рыцарских добродетелей. Это был воплощенный Марс; на него излились все Божьи дары, ибо необыкновенной красотой он превосходил даже младшего брата Яна, впоследствии короля, богатством и знатностью -- богатейших магнатов, а его военные способности сам великий Еремия превозносил до небес. Это была звезда необычайной величины на небе Речи Посполитой, но по воле Провидения блеск ее перешел на младшего брата, Яна, а она преждевременно угасла в годину бедствий.
   Рыцари наши были очень польщены похвалой героя, но он не ограничился ею и продолжал:
   -- Я очень много слышал о вас от самого князя-воеводы, который любит вас больше всех других. Меня не удивляет, что вы служите ему, несмотря на то, что в коронных войсках скорее могли бы идти ваши повышения.
   -- Мы все числимся в гусарском королевском полку, кроме пана Заглобы, который служит из своего врожденного воинского призвания. Служим же под начальством князя-воеводы, во-первых, из любви к его особе, а во-вторых, потому что нам хотелось как можно больше насладиться войной.
   -- Если таково было ваше желание, то вы поступили правильно. Наверно, пан Подбипента ни под чьим начальством так скоро не нашел бы своих голов, -- заметил староста. -- Впрочем, что касается войны, то в настоящее время у всех нас ее по горло.
   -- Больше чем чего-нибудь другого, -- промолвил Заглоба. -- К нам сюда с самого утра приходили с похвалами, но, если бы нас кто-нибудь пригласил перекусить и глотнуть водки, тот бы ублажил лучше всего нас.
   Сказав это, пан Заглоба стал пристально смотреть в глаза старосте красноставскому и беспокойно заморгал глазами. Собесский усмехнулся и промолвил:
   -- Со вчерашнего полудня у меня ничего не было во рту, но глоток водки, пожалуй, найдется в каком-нибудь шкапчике. Милости просим, панове!
   Но Скшетуский, маленький рыцарь и пан Лонгин стали отказываться и негодовать на пана Заглобу, который выворачивался, как мог, и оправдывался, как умел.
   -- Я не напрашивался, -- говорил он, -- ибо сам предпочитаю отдать свое, чем тронуть чужое, но если такой достойный рыцарь просит, то с нашей стороны было бы грубостью отказываться.
   -- Ну идемте же, -- говорил староста. -- И мне приятно посидеть в хорошей компании, а пока не стреляют, у нас есть время. На закуску я вас не приглашаю, ведь теперь трудно достать и конины.
   Заглоба сейчас же пришел в прекрасное расположение духа и сказал:
   -- Даст бог, его величество король освободит нас от осады, и вот тогда мы доберемся до возов ополченцев. Ой, много они съедобного возят и лучше берегут свое брюхо, чем Речь Посполитую. Я предпочитаю с ними есть, чем воевать, но, быть может, при короле и они будут недурно драться.
   Староста стал серьезен.
   -- Как мы поклялись, что ляжем костьми, а не сдадимся, так оно и будет. Мы должны быть готовы к тому, что настанут еще более тяжелые времена. Провианта уже почти нет, но хуже всего то, что и порох на исходе. Другим я бы этого не говорил, но вам можно. Вскоре у нас останутся только храбрость в сердцах, сабли в руках, готовность умереть, -- и больше ничего. Дай бог, чтобы как можно скорее подошел король, это последняя надежда. Он воин! Он наверняка не пожалел бы ни трудов, ни здоровья, ни жизни, лишь бы нас освободить, но у него пока слишком мало войска, и он должен ждать, а вы, панове, знаете, как медленно собирается ополчение. Наконец, откуда его величество может знать, при каких условиях мы защищаемся и что мы доедаем последние крохи?
   -- Мы уже решили пожертвовать собой, -- сказал Скшетуский.
   -- А если бы дать знать? -- спросил Заглоба.
   -- Если бы нашелся кто-нибудь столь доблестный, -- проговорил староста, -- кто решился бы пробраться к королю, тот при жизни стяжал бы бессмертную славу, был бы спасителем всего войска и отвратил бы бедствие от отчизны. Пусть бы даже ополчение не собралось еще в полном составе -- все же возможно, что одно присутствие короля смогло бы рассеять мятежников. Но кто пойдет? Кто возьмется за это, если Хмельницкий так отрезал все дороги и выходы, что мышь не проскользнет из окопов. Такое предприятие грозит явной и неминуемой смертью.
   -- А голова на что? -- спросил Заглоба. -- Мне уже одна мыслишка пришла в голову.
   -- Какая? -- спросил староста.
   -- Да вот мы ежедневно хватаем по нескольку пленных. Быть может, удастся кого-нибудь подкупить. Пусть он притворится, что убежал от нас, а потом отправится к королю.
   -- Я переговорю об этом с князем, -- сказал староста.
   Пан Лонгин глубоко задумался, так что лоб его покрылся морщинами, и все время сидел молча, потом поднял вдруг голову и проговорил с обычной кротостью:
   -- Я берусь пробраться через казацкий лагерь.
   Рыцари, услышав эти слова, вскочили в изумлении со своих мест, пан Заглоба раскрыл рот, Володыевский зашевелил усиками, Скшетуский побледнел, а староста красноставский всплеснул руками и воскликнул:
   -- Вы беретесь это сделать?
   -- Подумали ли о том, что говорите? -- заметил Скшетуский.
   -- Я давно все обдумал, -- ответил литвин, -- ибо не с сегодняшнего дня среди рыцарей поговаривают о том, что надо дать знать королю о нашем положении. А я, слыша это, думал: пусть бы только Всевышний позволил мне выполнить мой обет и я бы сейчас же пошел. Я -- ничтожный человек, что я значу? Что за беда, если меня и убьют!
   -- И убьют, как бог свят! -- воскликнул Заглоба. -- Вы ведь слышали, что говорил пан староста: это неизбежная смерть!
   -- Ну так что же, братец? -- ответил пан Лонгин. -- Коли Бог захочет, он проведет, а нет, так наградит на небе.
   -- Но сначала тебя схватят, замучат и предадут ужасной смерти. Да у тебя в голове помутилось, что ли? -- говорил Заглоба.
   -- А я-таки пойду, братец, -- кротко ответил литвин.
   -- Тут птица не пролетит -- ее из луков подстрелят. Нас окружили со всех сторон, как медведя в берлоге.
   -- Я пойду! -- повторил рыцарь. -- Я должен Господа поблагодарить за то, что он мне позволил выполнить обет.
   -- Ну смотрите на него, смотрите! -- воскликнул, хватаясь за голову, Заглоба. -- Так лучше вели отрубить себе голову и зарядить собой пушку, только так ты и можешь пробраться через их лагерь.
   -- Нет уж, позвольте, друзья, -- промолвил литвин, складывая руки.
   -- О нет, ты не пойдешь один, так как и я пойду с тобою, -- сказал Скшетуский.
   -- И я с вами, -- прибавил Володыевский, ударяя рукой по сабле.
   -- А чтоб вам провалиться с вашим "и я", "и я"! -- крикнул Заглоба, хватаясь за голову. -- Видно, вам мало еще крови, мало огня и дыма! Им мало того, что здесь происходит, они ищут, где бы повернее свернуть себе шеи! Идите к черту и оставьте меня в покое! Чтоб вас разорвало!..
   Сказав это, он стал метаться по палатке, точно ошалелый.
   -- Бог меня карает, -- кричал он, -- за то, что я путаюсь с этими ветрогонами, вместо того чтобы жить в компании степенных людей. Поделом мне!
   Еще несколько времени он ходил лихорадочными шагами, наконец остановился перед Скшетуским, заложил руки назад и, глядя ему прямо в глаза, стал грозно сопеть.
   -- Что я вам сделал, что вы меня преследуете? -- спросил он с упреком.
   -- Сохрани нас Бог! -- ответил рыцарь. -- Как так?
   -- Ибо если пан Подбипента выдумывает такие вещи, то я не удивляюсь. Все его остроумие всегда было в кулаке, а с тех пор, как он зарубил трех величайших дураков среди турок, сам стал четвертым...
   -- Слушать гадко, -- перебил его литвин.
   -- И ему я не удивляюсь, -- продолжал Заглоба, указывая на Володыевского. -- Он вскочит казаку за голенище или прицепится к шароварам, как репей к собачьему хвосту, и скорее нас всех переберется через казацкий лагерь. Их обоих Дух Святой не просветил, но что вы, ваць-пане, вместо того, чтобы удерживать их от безумства, еще науськиваете их тем, что сами идете и хотите всех нас четверых предать неминуемой смерти и мукам, это уж... последнее дело! Черт возьми! Я не ожидал этого от офицера, которого сам князь считал степенным кавалером.
   -- Как -- четверых? -- с удивлением спросил Скшетуский. -- Значит, и вы?
   -- Да! -- кричал, ударяя себя кулаком в грудь, Заглоба. -- Пойду и я! Если кто-нибудь из вас или вы все пойдете, пойду и я. Пусть моя кровь падет на ваши головы! Это будет для меня впредь наукой, с кем водить компанию!
   -- А, чтоб вас! -- воскликнул Скшетуский.
   И три рыцаря бросились обнимать его, но он и на самом деле сердился, сопел, отталкивал их локтями и говорил:
   -- Идите вы к черту! Не надо мне ваших иудиных поцелуев!
   Вдруг на валах раздались пушечные и мушкетные выстрелы. Заглоба прислушался и сказал:
   -- Вот вам! Идите!
   -- Это обыкновенная стрельба, -- заметил Скшетуский.
   -- Обыкновенная стрельба! -- сказал, передразнивая его, шляхтич. -- Вот, не угодно ли! Им мало этого. Половина войска растаяла от этой обыкновенной стрельбы, а они уж и ей довольны.
   -- Не падайте духом! -- проговорил Подбипента.
   -- Молчите вы, литовская жердь! -- загремел Заглоба. -- Вы более всех виновны. Это вы выдумали эту затею, а если она не глупа, то я глуп!
   -- А все же я пойду, братец, -- сказал пан Лонгин.
   -- Пойдете, пойдете! И я знаю, почему! Вы из себя героя не разыгрывайте, вас знают. Вам надо поскорее сбыть с рук свою невинность, и потому вы торопитесь убраться из окопов. Вы худший между рыцарями, а не наилучший; вы просто блудница, которая торгует добродетелью. Грех, да и только! Вас не к королю тянет, а хочется ржать по деревням, как жеребцу на лугу. Вот смотрите: рыцарь, который невинностью торгует! Грех, грех! Ей-богу, грех!
   -- Слушать гадко! -- воскликнул пан Лонгин, затыкая уши.
   -- Перестаньте ссориться! -- серьезно заметил Скшетуский. -- Лучше подумаем о деле!
   -- Постойте, -- сказал староста красноставский, который с изумлением слушал Заглобу, -- это очень важное дело, и без князя мы ничего не можем решить. Тут нечего спорить. Вы у него на службе и должны повиноваться его приказаниям. Князь, верно, теперь у себя. Пойдем к нему и узнаем, что он скажет на это.
   -- То же, что и я! -- сказал Заглоба, и надежда прояснила его лицо. -- Пойдем скорее!
   Они вышли и пошли через площадь, на которую уже падали пули из казацких окопов. Войска были у валов, которые издали казались ярмарочными будками, так они были увешаны старой пестрой одеждой, тулупами, заставлены возами, остатками шатров и всякого рода вещами, могущими хотя сколько-нибудь защитить от выстрелов, которые не прекращались по целым неделям, ни днем ни ночью. И теперь над этим развешанным тряпьем тянулась длинная полоса голубоватого дыма, а перед ним виднелись ряды лежащих солдат, одетых в красные и желтые мундиры и неутомимо стрелявших в ближайшие позиции неприятеля. Вся площадь была похожа на пепелище: истоптанная лошадьми, она даже нигде не зеленела травой. Кое-где торчали кучи свежевырытой земли, выброшенной при выкапывании колодцев и могил, кое-где лежали остатки разбитых возов, пушек, бочек или груды обглоданных и побелевших на солнце костей. Нигде ни было видно ни одного конского трупа, каждую убитую лошадь сейчас же забирали для пропитания солдат, зато всюду виднелись железные, большей частью заржавевшие, пушечные ядра, которыми неприятель ежедневно осыпал этот кусочек земли. Следы тяжелой войны и голода виднелись на каждом шагу. Нашим рыцарям попадались группы солдат, то несущих из окопов раненых и убитых, то спешащих к валам на помощь слишком утомленным товарищам. Лица у всех почернели, исхудали, обросли, глаза горели, одежда выцвела, изорвалась, у иных на головах вместо шапок и шлемов были какие-то повязки из грязных тряпок. И невольно возникал вопрос: что будет с этой горстью рыцарей, бывших до сих пор победителями, если еще пройдет неделя, другая?..
   -- Смотрите, панове, -- сказал староста, -- пора, пора дать знать королю.
   -- Нужда уже скалит зубы, как пес! -- заметил маленький рыцарь.
   -- А что будет, когда мы съедим лошадей? -- спросил Скшетуский.
   Разговаривая так, они дошли до княжеских шатров, находившихся по правой стороне вала; перед ними виднелось несколько всадников, на обязанности которых лежало развозить приказы по лагерю. Их лошади, которых кормили вяленой кониной, то и дело подымались на дыбы, не желая стоять на месте. Так было с лошадьми во всех конных полках, которые теперь, когда бросались на неприятеля, казались стаей грифов или кентавров, несущихся по воздуху, а не по земле.
   -- Князь в шатре? -- спросил староста одного из всадников.
   -- В шатре с генералом Пшиемским, -- ответил всадник.
   Староста вошел без доклада, а четыре рыцаря остановились перед шатром. Через минуту полотнище отогнулось, и показалась голова генерала Пшиемского.
   -- Князь хочет видеть вас сейчас же, Панове! -- сказал он.
   Пан Заглоба вошел в шатер с твердой надеждой, что князь не захочет подвергать почти неминуемой гибели лучших своих рыцарей, но ошибся, так как князь не успел еще ответить на поклон, как сказал:
   -- Мне говорил пан староста о вашей готовности выйти из нашего лагеря, и я принимаю ваше предложение. Нет жертвы, которая была бы слишком велика для отчизны.
   -- Мы пришли спросить вашего разрешения, -- ответил Скшетуский, -- ибо наша жизнь в распоряжении вашей светлости.
   -- Значит, вы хотите идти вчетвером?
   -- Ваша светлость! -- сказал Заглоба. -- Это они хотят идти, а не я. Бог свидетель, я не пришел сюда ни хвастать, ни напоминать о своих заслугах, и если упомяну о них, то лишь для того, чтобы меня теперь не заподозрили в трусости. Пан Скшетуский, Володыевский и Подбипента из Мышиных Кишек -- великие рыцари, но и Бурлай, который пал от моей руки (об иных подвигах я умолчу), тоже был великий воин, стоил Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, -- а потому я полагаю, что в рыцарском деле я не хуже других. Но иное дело мужество, иное дело безумие. У нас нет крыльев, а по земле мы не пройдем -- это уж верно.
   -- Значит, вы не идете? -- спросил князь.
   -- Я сказал, что не хочу идти, но не сказал, что не иду. Коли Бог уж покарал меня их компанией, мне до самой смерти придется в ней пребывать. Если нам придется здесь туго, сабля Заглобы еще пригодится, но я не знаю, на что пригодится смерть нас четверых, и надеюсь, что ваша светлость не даст разрешения на столь безумное предприятие.
   -- Вы хороший товарищ, -- ответил князь, -- и с вашей стороны благородно, что вы не хотите оставить своих друзей, но в своей уверенности во мне вы ошиблись, так как я принимаю вашу жертву.
   -- А, черт! -- пробормотал Заглоба, и руки у него опустились. В эту минуту в шатер вошел Фирлей, каштелян бельский.
   -- Ваша светлость, -- сказал он, -- мои люди поймали казака, который говорит, что сегодня ночью будет штурм.
   -- Мне уже сообщили об этом, -- ответил князь. -- Все готово; пусть только поторопятся с постройкой валов.
   -- Они почти кончены.
   -- Это хорошо! -- сказал князь. -- К вечеру мы переберемся! Потом он обратился к четырем рыцарям:
   -- После штурма, если ночь будет темная, выйти лучше всего.
   -- Как так? -- спросил Фирлей. -- Разве вы, ваша светлость, предполагаете сделать вылазку?
   -- Вылазка будет своим чередом, -- ответил князь, -- и я сам поведу ее, но мы теперь говорим о другом. Эти господа решились пробраться через неприятельский стан и дать знать королю о нашем положении.
   Каштелян от изумления широко раскрыл глаза и по очереди посмотрел на рыцарей.
   На лице князя появилась довольная улыбка. У него была эта слабость, и он любил, чтобы удивлялись его воинам.
   -- О господи! -- сказал каштелян. -- Значит, есть еще на свете такие сердца! Клянусь Богом, не стану я вас, Панове, отговаривать от этого смелого предприятия.
   Пан Заглоба покраснел от злости, но ничего не ответил и лишь сопел, как медведь; князь задумался на минуту и потом промолвил:
   -- Но я не хочу даром проливать вашу кровь и не согласен пустить вас всех четверых. Сначала пойдет один; если его убьют, то неприятель не замедлит похвастать этим перед нами, как он хвастал смертью того моего слуги, которого схватили под Львовом. Итак, если убьют первого, пойдет второй, затем, в случае надобности, третий и четвертый. Но, быть может, первый пройдет счастливо, и потому я не хочу подвергать опасности остальных трех.
   -- Ваша светлость... -- прервал Скшетуский.
   -- Такова моя воля и приказ, -- с ударением сказал князь. -- Но, чтобы примирить вас, я объявляю, что первым пойдет тот, кто первый предложил.
   -- Это я! -- проговорил Лонгин с сияющим лицом.
   -- Сегодня вечером, после штурма, если ночь будет темная, -- добавил князь. -- Никаких писем к королю я не дам; что вы видите, то и расскажете, а в знак полномочий возьмите этот перстень.
   Подбипента взял перстень и поклонился князю, а он обнял рыцаря и, несколько раз поцеловав в голову, сказал взволнованным голосом:
   -- Ты так же близок моему сердцу, как брат... Да ведет тебя и проведет Царь Царей и Царица ангелов, воин Божий!
   -- Аминь! -- повторили староста красноставский, пан Пшиемский и каштелян бельский.
   У князя были слезы в глазах, -- ибо это был истинный отец рыцарей, -- остальные присутствующие плакали, а Подбипента дрожал от пыла, и его чистая, смиренная, покорная и геройская душа радовалась близости жертвы.
   -- Ваше имя будет внесено в историю! -- воскликнул каштелян бельский.
   -- Non nobis, non nobis, sed nomini Tuo, Domine {Не нам, не нам, но имени твоему. Господи (лат.).}, -- сказал князь.
   Рыцари вышли из шатра.
   -- Тьфу, меня что-то сдавило за горло и держит, а во рту так горько, точно после полыни, -- говорил Заглоба, -- А те все стреляют... чтоб вас молнии перестреляли! -- сказал он, указывая на дымящиеся казацкие шанцы. -- Ох, тяжело жить на свете! Пане Лонгин, так вы уж непременно пойдете? Ну да хранят вас ангелы... Чтоб зараза передушила это хамье!
   -- Я должен с вами проститься, -- сказал пан Лонгин.
   -- Как так? Куда же вы идете? -- спросил Заглоба.
   -- К ксендзу Муховецкому, исповедоваться. Надо очистить свою грешную душу, братец.
   Сказав это, пан Лонгин поспешно отправился в замок, а они вернулись к валам. Скшетуский и Володыевский были как убитые и молчали, Заглоба же говорил:
   -- Меня все еще что-то держит за горло. Я не думал, что мне будет так жаль, но ведь это самый добродетельный в мире человек!.. Пусть мне кто-нибудь начнет перечить, и я ему дам в морду! О боже, боже! Я думал, что каштелян бельский будет удерживать, а тот еще подлил масла в огонь. Черт принес этого еретика! "В истории, говорит, будут писать о вас!" Пусть о нем самом пишут, но только не на шкуре Лонгина. А почему он сам не идет? У него по шести пальцев на ногах, как у кальвиниста, так ему легче ходить. Повторяю вам, Панове, что на свете все хуже и хуже, и, должно быть, правда то, что отец Жабковский пророчествует о конце света. Посидимте немного здесь, а потом пойдем в замок, чтобы хотя до вечера натешиться обществом нашего друга.
   Но пан Подбипента после исповеди и причастия все время провел в молитве и появился только вечером во время штурма, который был одним из самых ужаснейших, так как казаки ударили именно тогда, когда войска, орудия и возы переходили в новые окопы. Был момент, когда казалось, что ничтожные польские силы падут под напором двухсоттысячного войска неприятеля. Польские полки так смешались с неприятельскими, что не могли отличать своих, -- и три раза схватывались так. Хмельницкий напряг все свои силы, так как хан и его собственные полковники заявили ему, что это последний штурм и что с этого времени они только голодом будут морить осажденных. Но через три часа все приступы были отбиты с таким страшным уроном, что потом были вести, будто до сорока тысяч вражеских воинов пало в этом бою. Верно одно, что после сражения польские солдаты сложили к ногам князя целую груду неприятельских знамен и что этот штурм был действительно последним, так как после него неприятель продолжал лишь подкапываться под валы, отбивать возы, стрелять и брать поляков измором.
   Неутомимый Еремия тотчас после штурма повел чуть не падавших от усталости солдат на вылазку, которая закончилась новым поражением неприятеля, -- и только потом воцарилась тишина, как в окопах, так и в неприятельском лагере. Ночь была хотя теплая, но пасмурная. Четыре конные фигуры тихо и осторожно двигались к восточному краю валов. Это были пан Лонгин, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.
   -- Хорошенько прикрой пистолеты, -- шептал Скшетуский, чтобы порох не отсырел. Два эскадрона будут стоять наготове целую ночь. Как только ты выстрелишь, мы бросимся на помощь.
   -- Темно, хоть глаз выколи! -- тихо сказал Заглоба.
   -- Это лучше, -- ответил Подбипента.
   -- Тише! -- прервал Володыевский. -- Я что-то слышу.
   -- Это хрипит какой-то умирающий... Ничего!
   -- Лишь бы тебе добраться до дубовой рощи.
   -- О боже! Боже! -- вздохнул Заглоба, дрожа, как в лихорадке.
   -- Через три часа будет светать!
   -- Значит, пора! -- сказал Скшетуский сдавленным голосом.
   -- С Богом! С Богом!
   -- Будьте здоровы, братья, и простите мне, если я в чем-нибудь перед вами провинился.
   -- Ты провинился? О боже! -- воскликнул Заглоба, бросаясь ему на шею.
   Скшетуский и Володыевский обнимали его по очереди. Сдерживаемые рыдания давили им грудь. Один только Лонгин был спокоен, хотя и взволнован.
   -- Будьте здоровы! -- повторил он еще раз.
   И, подойдя к краю вала, он спустился в ров, через минуту показался на другом берегу, еще раз сделал товарищам знак на прощанье и исчез в темноте.
   Между дорогой в Залощицы и трактом из Вишневиа была роща, пересеченная узкими лугами; она соединялась с громадным, старым, густым бором, уходящим далеко за Залощицы. Туда-то и решил пробраться пан Подбипента.
   Дорога была очень опасная, ибо, чтобы добраться до дубовой рощи, нужно было пройти вдоль всего казацкого лагеря, но пан Лонгин выбрал ее нарочно, так как около табора ночью было больше всего людей и часовые должны были обращать меньше внимания на проходящих. Впрочем, все другие дороги, яры, заросли и тропинки охранялись стражей, которую то и дело проверяли есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать -- там сторожили от сумерек до рассвета татарские конюхи.
   Ночь была пасмурная и такая темная, что в десяти шагах нельзя было заметить не только человека, но даже дерево. Это было очень благоприятное обстоятельство для пана Лонгина, хотя, с другой стороны, он должен был идти очень медленно и осторожно, чтобы не упасть в одну из ям, вырытых поляками и казаками на всем пространстве поля.
   Так он дошел до второго вала, который поляки оставили только сегодня вечером и, перейдя через ров, направился к казацким окопам.
   Он остановился и стал прислушиваться: шанцы были пусты. Вылазка Еремин после штурма вытеснила из них казаков, часть которых пала, часть -- скрылась в лагере. Множество тел лежало на склонах и вершинах этих насыпей. Пан Лонгин то и дело спотыкался о трупы, переходил через них и подвигался вперед. Порой какой-нибудь слабый вздох или стон говорили о том, что некоторые из лежащих еще живы.
   За валами обширное пространство, тянувшееся до вторых окопов, построенных еще до прибытия Еремии, тоже было покрыто трупами. Ям и рвов здесь было еще больше, и всюду виднелись земляные укрытия, походившие в темноте на стога. Но и они были пусты. Везде царило глубокое молчание, нигде ни огня, ни человека -- никого, кроме павших.
   Пан Лонгин начал молитву за души умерших и направился дальше. Тихий шум польского лагеря, который был слышен до вторых окопов, все затихал, теряясь в отдалении, и наконец замолк. Пан Лонгин остановился и оглянулся в последний раз.
   Теперь он уже почти ничего не мог видеть, так как в лагере не было огней, и лишь в одном окне замка слабо мерцал свет, как звездочка, которую то откроют, то закроют тучи, или как светляк, что попеременно то блестит, то гаснет.
   "Братья мои, увижу ли я вас еще в жизни?" -- подумал пан Лонгин.
   И тоска придавила его, как огромный камень. Он едва мог дышать. Там, где мерцает этот блуждающий огонек, там его близкие, там братские сердца, князь Еремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, ксендз Муховеикий. Там его любят и рады защитить его, а здесь ночь, пустота, мрак, трупы под ногами, вверху хороводы душ, а вдали кровожадный табор заклятых, беспощадных врагов.
   Камень на сердце стал таким тяжелым, что его не мог вынести на своих плечах и этот великан. В душе его закрались сомнения.
   В темноте налетела на него бледная тень тревоги и стала шептать ему на ухо: "Ты не пройдешь, это невозможно! Вернись, еще есть время! Выстрели из пистолета, и весь полк бросится к тебе на помощь... Через эти таборы, посреди этих дикарей никто не пройдет".
   В эту минуту польский лагерь, томимый голодом, ежедневно осыпаемый ядрами, полный смерти и трупного запаха, показался пану Лонгину тихой, безопасной пристанью.
   Там его друзья не поставили бы ему в вину, если бы он вернулся. Он скажет им, что это превосходит человеческие силы, а они сами уже не пойдут и никого не пошлют и будут ждать помощи от Бога или короля.
   А если Скшетуский пойдет и погибнет?
   "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Это дьявольское искушение, -- подумал пан Лонгин. -- Я готов к смерти, и ничего худшего со мной не случится. Это дьявол пугает слабую душу пустынностью и мраком, ибо он всем пользуется. Неужели рыцарь может осрамиться, потерять славу, опозорить имя -- не спасти войска, отказаться от небесного венца? Никогда!"
   И он двинулся дальше, протянув вперед руки.
   Вдруг до него донесся шорох, но уж не из польского лагеря, а с противоположной стороны, еще неясный, но какой-то глубокий и грозный, как ворчание медведя в темном лесу. Но тревога оставила уже душу пана Лонгина, тоска перестала мучить его и перешла лишь в сладкое воспоминание о близких; наконец, точно как бы в ответ угрозе, долетавшей со стороны табора, он еще раз повторил в душе: "А все-таки пойду!"
   Через некоторое время он очутился в том месте, где в первый день штурма княжеская конница разбила казаков и янычар. Дорога здесь была ровнее, меньше было ям, рвов и трупов, так как казаки убрали павших в прежних боях. Здесь было немного светлее, так как все пространство было открыто. Оно покато спускалось к югу, но пан Лонгин свернул в сторону, чтобы проскользнуть между западным прудом и табором.
   Он шел теперь быстро, без препятствий, и ему уже казалось, что он достигает линии табора, как вдруг какие-то новые отголоски привлекли его внимание.
   Он тотчас остановился и после четверти часа ожидания услышал приближающийся топот и фырканье лошадей.
   "Казацкая стража", -- мелькнуло у него в голове.
   Вскоре до его слуха донеслись человеческие голоса, и он стремглав бросился в сторону и прилег в первом попавшемся углублении, держа в одной руке пистолет, в другой меч.
   Между тем всадники подъехали еще ближе и наконец поравнялись с ним. Было так темно, что он не мог их сосчитать, но слышал каждое слово разговора.
   -- Им тяжело, да и нам тяжело, -- говорил чей-то сонный голос. -- А мало ль добрых молодцев землю грызет!
   -- Господи, -- сказал другой голос, -- говорят, король недалеко... Что с нами будет?
   -- Хан рассердился на нашего батьку, и татары грозятся, что возьмут нас в неволю, если некого будет брать!
   -- И на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить в кош, кто туда пойдет -- пропадет.
   -- Сказывают, что между татарами есть переодетые ляхи. Эх, чтоб этой войны и не было!
   -- Нам теперь хуже, чем прежде.
   -- Король недалеко с ляшским войском -- вот что плохо!
   -- Эх! В Сечи спал бы я теперь спокойно, а здесь шатайся впотьмах, как сиромаха!..
   -- Должно, тут сиромахи и бродят -- лошади храпят.
   Голоса понемногу удалялись и наконец умолкли. Пан Лонгин поднялся и пошел дальше.
   Стал моросить дождик, мелкий, как пыль. Стало еще темнее.
   По левой стороне от пана Лонгина что-то блеснуло, сначала один огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь он был уверен, что находится на линии неприятельского табора.
   Огоньки были редки и тусклы. Видно, все там уже спали и лишь кое-где пили и варили пищу на завтра.
   "Слава богу, что я иду после штурма и вылазки, -- сказал про себя Подбипента. -- Они, должно быть, устали смертельно".
   Едва он успел это подумать, как издали услышал лошадиный топот -- ехал второй патруль.
   Но земля здесь вся была в рытвинах, и потому легче было скрыться. Патруль проехал так близко, что чуть не наткнулся на пана Лонгина. К счастью, лошади привыкли проходить мимо лежащих тел и не испугались. Пан. Лонгин тронулся дальше.
   На пространстве тысячи шагов он наткнулся еще на два патруля. Очевидно, весь круг, занятый лагерем, стерегли как зеницу ока. Пан Лонгин радовался в душе, что не встречает пеших часовых, которых обыкновенно ставили перед табором, чтобы они подавали вести кон ыевский примостился рядом со Скшетуским и шепнул ему в самое ухо:
   -- Идут, спору нет...
   -- Ровно шагают.
   -- Это не чернь, да и не татары.
   -- Запорожская пехота.
   -- Либо янычары -- они маршируют отлично. С седла можно было бы побольше уложить!
   -- Нынче слишком темно для конного бою.
   -- Теперь слышишь?
   -- Тсс! Тише!
   Лагерь, казалось, погружен был в наиглубочайший сон. Нигде ни шороха, ни огонька -- сплошь гробовое молчанье, нарушаемое лишь шелестом мелкого дождичка, сеющегося как сквозь сито. Помалу, однако, к этому шелестению примешался иной, тихий, но мерный и потому более явственный шорох, который все приближался, становился все отчетливее; наконец в десятке шагов от рва показалась какая-то продолговатая плотная масса, различимая лишь оттого, что была чернее темноты, -- показалась и застыла на месте.
   Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь исщипал ляжку Скшетуского, таким способом выражая свою радость.
   Между тем вражеские воины подошли ко рву, спустили в него лестницы, затем сами слезли на дно, а лестницы приставили к внешнему склону вала.
   Вал по-прежнему хранил молчание, будто на нем и позади него все вымерло -- тишина стояла, как в могиле.
   Но кое-где все же, сколь ни осторожен был враг, перекладины стали потрескивать и скрипеть...
   "Ох, и полетят ваши головы!" -- подумал Заглоба.
   Володыевский перестал щипать Скшетуского, а Лонгин сжал рукоять "сорвиголовы" и напряг зрение -- будучи ближе всех к гребню вала, он намеревался ударить первым.
   Внезапно три пары рук высунулись из мрака и ухватились за гребень, а следом, медленно и осторожно, стали подниматься три мисюрки... Выше и выше...
   "Турки!" -- подумал Лонгин.
   В эту минуту оглушительно грянули тысячи мушкетов: сделалось светло как днем. Прежде чем свет померк, Лонгин размахнулся и ударил -- страшен был его удар, воздух так и взвыл под клинком.
   Три тела упали в ров, три головы в мисюрках скатились к коленям литвина.
   Тот же час, хотя на земле начался ад над Лонгином отверзлись небеса, крылья выросли за спиной, ангельские хоры запели душе, в груди разлилось райское блаженство -- и он дрался, как во сне, и удары его меча были точно благодарственная молитва.
   И все давно преставившиеся Подбипенты, начиная от прародителя Стовейки, возрадовались на небесах, ибо достоин их оказался последний живущий на земле отпрыск рода Подбипенты герба Сорвиголовы.
   Штурм, в котором со стороны неприятеля главное участие принимали вспомогательные отряды румелийских и силистрийских турок и янычары ханской гвардии, отбит был жестоко -- басурманской крови пролилось больше, чем в прошлых сраженьях, что навлекло на голову Хмельницкого страшную бурю. Гетман перед приступом поручился, что турок ляхи встретят с меньшим остервенением, и если их отряды с ним пойдут, лагерю быть взяту. Пришлось ему теперь улещать хана и рассвирепевших мурз и умягчать их сердца дарами; Хану он преподнес десять тысяч талеров, а Тугай-бею, Кош-аге, Субагази и Калге отсчитал по две тысячи. Тем временем в лагере челядь вытаскивала трупы изо рва, и ни единый выстрел с шанцев ей в этом не препятствовал. Солдатам дан был отдых до самого утра, поскольку ясно было, что штурм не возобновится. Все спали крепким сном, кроме хоругвей, назначенных в караул и Лонгина Подбипенты, который ночь напролет крестом пролежал на мече, благодаря Бога, дозволившего ему исполнить обет и стяжать такую громкую славу, что имя его в городе и лагере не сходило с уст. Назавтра его призвал к себе князь-воевода и хвалил от души, а воинство целый день шло толпою поздравить героя да поглядеть на три головы, которые челядь принесла и положила перед его наметом и которые уже почернели на воздухе. Одни восхищались, другие завидовали, а кое-кто глазам отказывался верить: до того все три головы в своих мисюрках со стальными маковками были ровно срезаны -- будто ножницами.
   -- Лихой ваша милость sartor! {Портняжка (лат.).} -- дивилась шляхта -- Слыхали мы о твоих рыцарских доблестях, но такому удару и герои древности могли б позавидовать--искуснейшему палачу не суметь лучше.
   -- От ветру шапка так не слетит, как слетели эти головы! -- говорили иные.
   И всяк спешил пожать Лонгину руку, а он стоял, потупясь, и сиял, и улыбался застенчиво и кротко, как невинная девица перед венчаньем, и говорил, словно бы в свое оправдание:
   -- Очень уж удобно они стали...
   Многим хотелось испробовать его меч, но ни одному этот двуручный крыжацкий кончар по руке не пришелся, не исключая даже ксендза Жабковского, хотя тот подкову переламывал, как щепку.
   Возле намета делалось все шумнее: Заглоба, Скшетуский и Володыевский принимали гостей, потчуя их рассказами, поскольку больше было нечем -- в лагере уже догрызали последние сухари, да и мясо давно перевелось, если не считать вяленой конины. Но воодушевление заменяло любые яства. Под конец, когда иные начали уже расходиться, пожаловал Марк Собесский, староста красноставский, со своим поручиком Стемповским. Лонгин выбежал старосте навстречу, а тот, ласково приветствовав рыцаря, молвил:
   -- Сегодня у тебя, сударь, праздник
   -- Конечно, праздник, -- вмешался Заглоба, -- приятель наш обет исполнил.
   -- И слава Богу! -- ответил староста.-- Что, брат, вскоре свадебку сыграем? Есть у тебя уже кто на примете?
   Подбипента ужасно смешался и покраснел до корней волос, а староста продолжал:
   -- Смущение твое говорит о том, что я не ошибся. Вы обязаны заботиться, чтобы такой род не угас. Дай Бог, чтобы побольше на свет родилось витязей, подобных вам четверым.
   И, сказавши так, каждому пожал руку, а наши друзья возликовали в душе, услыша похвалу из таких уст, ибо красноставский староста являл собой образец мужества, высокого благородства и прочих рыцарских достоинств. Это был воплощенный Марс; Всевышний от щедрот своих одарил его всем в изобилии: необычайною красотой лица Марк Собесский превосходил даже Яна, своего младшего брата, ставшего впоследствии королем, богатством и знатностью не уступал первейшим магнатам, а военные его таланты превозносил до небес сам великий Иеремия. Чрезвычайной яркости была б та звезда, на небосводе Польши, не случись волею провидения, что блеск ее перенял Ян, младший, звезда же эта угасла прежде времени в годину бедствий.
   Рыцари наши весьма и весьма были обрадованы похвале героя, однако тот вовсе ею не ограничился и продолжал:
   -- Я о вас, господа, премного наслышан от самого князя-воеводы, который благоволит к вам больше, чем к другим. Потому и не удивляюсь, что вы ему служите, не помышляя о чинах, хотя на королевской службе скорее б могли получить повышенье. На это ответил Скшетуский:
   -- Все мы как раз к королевской гусарской хоругви причислены, за исключением пана Заглобы, который пошел на; войну волонтером по врожденному призванию. А что при князе-воеводе состоим, так это прежде всего из сердечного расположения к его светлости, а кроме того, хотелось нам сполна вкусить военной жизни.
   -- И весьма разумно поступаете, если таковы ваши побуждения. Уж наверно бы ни под чьей иной рукой господин Подбипента так скоро обета своего не исполнил, -- заметил Собесский. -- А что касается военной жизни, то в нынешнее время все мы ею по горло сыты.
   -- Более, нежели чем другим, -- вставил Заглоба. -- Ходят тут все с утра к нам с поздравлениями, но нет чтобы пригласить на чарку водки с доброй закуской, -- а это была бы наилучшая дань нашим заслугам.
   Говоря эти слова, Заглоба глядел прямо в глаза красноставскому старосте и хитро подмигивал. Староста же с улыбкой сказал:
   -- У меня самого со вчера крошки во рту не было, но водки глоток, быть может, и отыщется. Милости прошу, господа.
   Скшетуский, Лонгин и маленький рыцарь принялись отнекиваться и выговаривать Заглобе, который выкручивался, как мог, и, как умел, оправдывался.
   -- Не напрашивался я, -- говорил он. -- Мое правило: свое отдай, а чужого нетронь, но, когда столь достойная особа просит, невежливо было бы отказаться.
   -- Идемте, идемте! -- повторил староста. -- И мне приятно посидеть в хорошей компании, и время есть, пока не стреляют. На трапезу не прошу: с кониной и той плохо -- убьют на площади лошадь, к ней тотчас сто рук тянется, а водки еще пара фляжек найдется, и уж наверное для себя я их сберегать не стану.
   Друзья еще упирались и отнекивались, но, поскольку староста настаивал, пошли, а Стемповский побежал вперед и так расстарался, что нашлась и закуска к водке: сухари да несколько кусочков конины. Заглоба мгновенно повеселел и разговорился:
   -- Даст Бог, его величество король вызволит нас из этой западни -- тут уж мы не замедлим до ополченских возов добраться. Они страсть сколько разных яств всегда за собою возят, больше заботясь о брюхе, чем о Польше. Я бы по нраву своему предпочел с ними застольничать, нежели воевать, хотя, быть может, перед королевским оком и они тебя неплохо покажут.
   Староста сделался серьезен.
   -- Раз мы друг другу поклялись, -- сказал он, -- что все до единого ляжем костьми, а врагу не уступим, так, значит, оно и будет. Всяк должен приготовить себя к тому, что еще горшие времена настанут. Еда на исходе; хуже того, и порох кончается. Другим я бы не стал говорить, но перед вами могу открыться. Вскоре лишь отвага в сердце да сабля в руке у каждого из нас останутся и готовность умереть -- ничего больше. Дай Бог, чтобы король поскорее в Збараж пришел, на него последняя надежда. Воинствен государь наш! Уж он бы не пожалел ни трудов, ни здоровья, ни жизни, чтобы от нас отвести беду, -- но куда идти с такой малою силой! Надо пополнения ждать, а вам не хуже моего известно, как медленно собирается ополченье. Да и откуда знать его величеству, в каких обстоятельствах мы здесь оборону держим и вдобавок последнее доедаем?
   -- Мы готовы на смерть, -- сказал Скшетуский.
   -- А если б его уведомить? -- предложил Заглоба.
   -- Кабы нашелся смелый воин, -- молвил староста, -- и рискнул пробраться через вражеский лагерь, вечную б себе славу стяжал при жизни, целое войско спас и от отечества отвратил катастрофу. Хотя бы и ополчение не в целости еще собралось -- самая близость короля может развеять смуту. Но кто пойдет? Кто отважится, когда Хмельницкий так загородил все выходы и дороги, что и мыши из окопов не ускользнуть? Подобное грозит неминуемой смертью -- это ясно!
   -- А для чего нам голова дана? -- сказал Заглоба. -- У меня уже одна мыслишка в уме сверкнула.
   -- Какая же? -- спросил Собесский. -- А вот такая; мы ведь что ни день берем пленных. Что, если которого-нибудь подкупить? Пусть представится, будто от нас бежал, а сам -- к королю.
   -- Надо будет об этом переговорить с князем, -- сказал староста.
   Лонгин во время этого разговора сидел молча, глубоко задумавшись, даже чело его избороздилось морщинами. И вдруг, поднявши голову, он промолвил со всегдашней своей кротостью:
   -- Я берусь между казаков пробраться.
   Рыцари, услыхав эти его слова, в изумлении повскакали с мест; Заглоба разинул рот, Володыевский быстро-быстро задвигал усиками, Скшетуский побледнел, а красноставский староста воскликнул:
   -- Вы за это беретесь?
   -- А ты подумал, прежде чем говорить? -- спросил Скшетуский.
   -- Давно думаю, -- отвечал литвин, -- не первый день среди рыцарей идут разговоры, что надо его величество известить о нашем положении. Я как услышу, так и думаю про себя: дозволь мне Всевышний обет исполнить -- сейчас бы и отправился, без промедленья. Что я, ничтожный червь, значу? Невелика будет потеря, даже если зарубят дорогой.
   -- И зарубят, можешь не сомневаться! -- вскричал Заглоба. -- Слыхал, господин староста говорил: смерти не миновать!
   -- Так и что с того, братец? -- сказал Лонгин. -- Соизволит Господь, то и проведет в невредимости, а нет -- вознаградит на небе
   -- Но сперва тебя схватят, пытке подвергнут и ужасную смерть придумают. Нет, ты, однако, рехнулся! -- сказал Заглоба
   -- И все ж я пойду, братец, -- кротко ответил Подбипента.
   -- Птице там не пролететь -- из лука подстрелят. Они ж нас кругом, как барсука в норе, обложили.
   -- И все ж я пойду, -- повторил литвин. -- Всевышний мне позволил зарок исполнить -- теперь я перед ним в долгу.
   -- Нет, вы только на него поглядите! -- кричал в отчаянии Заглоба. -- Уж лучше сразу вели себе башку отрубить и из пушки ею выпалить по казацкому стану -- только одна туда и есть дорога.
   -- Дозвольте, окажите милость! -- взмолился литвин, складывая руки.
   -- Ну, нет! Один не пойдешь, я пойду с тобою, -- сказал Скшетуский.
   -- И я с вами! -- подхватил Володыевский и хлопнул по сабле рукой.
   -- Чтоб вас черти! -- вскричал, схватившись за голову, Заглоба. -- Чтоб вам провалиться с вашим "и я! и я!", с геройством вашим. Мало им еще крови, мало пальбы, смертей мало! Не хватает того, что вокруг творится: нет, ищут, где бы скорее свернуть шею! Ну и катитесь к дьяволу, а меня оставьте в покое! Чтоб вам всем головы снесли...
   И, вскочив, заметался по шатру, как полоумный.
   -- Господь меня покарал! -- кричал он. -- Нет чтобы со степенными людьми водиться -- с ветрогонами, старый дурак, спознался! И поделом мне!
   Еще несколько времени он бегал взад-вперед точно в лихорадке, наконец, остановившись перед Скшетуским, заложил руки за спину и, уставясь ему в глаза, грозно засопел.
   -- Что я вам худого сделал, зачем толкаете в могилу?
   -- Упаси нас Бог! -- отвечал рыцарь. -- С чего ты взял?
   -- Что Подбипента такие несуразности говорит, не диво! У него весь ум в кулаки ушел, а с тех пор, как три наипустейшие турецкие башки снес, и последнего соображенья лишился...
   -- Слушать неприятно, -- перебил его литвин.
   -- И. этому я не удивляюсь, -- продолжал Заглоба, тыча в Володыевского пальцем -- Он любому казаку за голенище вспрыгнет либо прицепится к шароварам, как репей к собачьему хвосту, и скорей всех нас пролезет куда угодно. Ладно, на этих двоих не. сошел Святой Дух, но, когда и ты, сударь, вместо того чтобы от безумного шага удержать глупцов, только, их подзуживаешь, заявляя, что сам пойдешь, и всех нас четверых на муки и верную смерть обречь хочешь, -- это уж... последнее дело! Тьфу, черт, не ждал я такого от офицера, которого сам князь уважает за степенство.
   -- Как это четверых? -- удивленно переспросил Скшетуский -- Неужто и ты, сударь?..
   -- Да, да! -- вскричал, колотя себя кулаком в грудь, Заглоба. -- И я тоже. Если кто-нибудь один отправится или все трое -- пойду и я с вами. Да падет моя кровь на ваши головы! В другой Раз буду глядеть, с кем завожу дружбу.
   -- Ну и ну! -- только и сказал Скшетуский.
   Трое рыцарей бросились обнимать старого шляхтича, но он, всерьез осердясь, сопел и отпихивал их локтями, приговаривая:
   -- Отвяжитесь, ну вас к дьяволу! Обойдусь без иудиных поцелуев!
   Вдруг на валах загремели мушкеты и пушки. Заглоба прислушался и сказал:
   -- Вот вам! Идите!
   -- Обычная перестрелка, -- заметил Скшетуский.
   -- Обычная перестрелка! -- передразнил его шляхтич. -- Подумать только! Им еще мало. Войско от этой обычной перестрелки истаяло вполовину, а для них все детские забавы.
   -- Не печалься, -- сказал Подбипента,
   -- Помолчал бы, ботвинник! -- рявкнул Заглоба. -- Больше всех ведь повинен. Кто затеял эту безумную авантюру? Глупей, хоть тресни, нельзя было придумать!..
   -- И все-таки я пойду, братец, -- отвечая Лонгин.
   -- Пойдешь, пойдешь! А я знаю, почему! Нечего героя строить, тебя насквозь видно. Непорочность не терпится сбыть, вот и спешишь ее из крепости унести. Изо всех рыцарей ты наихудший, а не наилучший вовсе, потаскуха, продающая добродетель! Тьфу! Наказанье Господне! Так-то! Не к королю ты поспешаешь -- тебе бы на волю да взбрыкнуть хорошенько, как на выгоне жеребцу... Полюбуйтесь: рыцарь невинностью торгует! Омерзение, как Бог свят, чистое омерзенье!
   -- Слушать неприятно! -- вскричал, затыкая уши, Лонгин.
   -- Довольно пререкаться! -- серьезно проговорил Скшетуский. -- Подумаем лучше о деле!
   -- Погодите, Христа ради! -- вмешался красноставский староста, до тех пор с изумлением слушавший речи Заглобы. -- Великое это дело, но без князя мы решать не вправе. Нечего спорить, господа. Вы на службе и обязаны слушаться приказов. Князь сейчас должен быть у себя. Пойдемте к нему, послушаем, что он на ваше предложение скажет.
   -- То же, что и я! -- воскликнул Заглоба, и лицо его осветилось надеждой. -- Идемте скорее.
   Они вышли на площадь, уже осыпаемую пулями из казацких шанцев. Войско выстроилось у валов, которые издали казались уставлены ярмарочными лотками -- столько на них было развешано старой пестрой одежды, кожухов, столько понаставлено повозок, изодранных палаток и всяческого роду предметов, могущих служить заслоном от пуль, так как порой по целым неделям стрельба не утихала ни днем, ни ночью. И теперь над этими-лохмотьями висела длинная голубоватая полоса дыма, а перед ними виднелись красные и желтые шеренги лежащих солдат, без устали стреляющих по ближайшим неприятельским шанцам.. Сама площадь подобна была гигантской свалке; на ровной площадке, изрытой заступами, истоптанной копытами, даже травинки нигде не зеленелось. Только высились кучи свежей земли в тех местах, где солдаты рыли могилы и колодцы, да валялись там и сям обломки разбитых телег, орудий, бочек вперемешку с грудами обглоданных, выбеленных солнцем костей. А вот трупа конского нельзя было увидеть -- всякий тотчас прибирался на прокормление войску, зато на глаза то и дело попадались горы железных, большей частью уже порыжелых от ржавчины пушечных ядер, которые каждый день обрушивал на этот клочок земли неприятель. Беспощадная война и голод на каждом шагу оставляли след На пути рыцарям встречались солдаты то большими, то малыми группами: одни уносили раненых и убитых, другие спешили к валам помочь товарищам, от усталости падающим с ног, лица у всех почернелые, осунувшиеся, заросшие, в глазах мрачный огонь, одежда выцветшая, изорванная, на голове зачастую вместо шапок и шлемов грязные тряпицы, оружие исковеркано. И невольно в уме возникал вопрос: что станется с этой горсткой неодолимых дотоле смельчаков, когда пройдет еще одна, еще две недели...
   -- Глядите, господа, -- говорил староста, -- пора, пора оповестить его величество короля.
   -- Беда уже, как пес, щерит зубы, -- отвечал маленький рыцарь.
   -- А что будет, когда лошадей съедим? -- сказал Скшетуский.
   Так переговариваясь, дошли до княжьих шатров, стоящих у правой оконечности вала; возле шатров топилось более десятка конных рассыльных, задачей которых было развозить по лагерю приказы. Лошади их, кормленные искрошенной вяленой кониной и от этого постоянно страдающие нутром, взбрыкивали и вставали на дыбы, ни за что не желая стоять на месте. И так все кони во всех хоругвях когда кавалерия теперь шла в атаку, чудилось, стадо кентавров или грифов несется по полю, более воздуха, нежели земли касаясь.
   -- Князь в шатре? -- спросил староста у одного из гонцов.
   -- У него господин Пшиемский, -- ответил тот.
   Собесский вошел первым, не доложившись, а четверо рыцарей остались перед шатром.
   Но в самом скором времени полог откинулся и высунул голову Пшиемский.
   -- Князь незамедлительно желает вас видеть, -- сказал он.
   Заглоба вошел в шатер, полный радужных надежд, так как полагал, что князь не захочет лучших своих рыцарей посылать на верную гибель, однако же он ошибся: не успели друзья поклониться, как Иеремия молвил:
   -- Сказывал мне господин староста о вашей готовности выйти из лагеря, и я одобряю это благое намерение. Ничто не есть слишком большая жертва для отчизны.
   -- Мы пришли испросить позволения твоей светлости, -- отвечал Скшетуский, -- ибо только ты, ясновельможный князь, волен распорядиться нашей жизнью.
   -- Так вы все четверо идти хотите?
   -- Ваша светлость! -- сказал Заглоба. -- Это они хотят -- не я; Бог свидетель: я сюда не похваляться пришел и не о заслугах своих напоминать, а если и напомню, то для того лишь, чтобы ни у кого не закралось подозрения, будто Заглоба струсил. Скшетуский, Володыевский и Подбипента из Мышекишек -- достойнейшие воины, но и Бурлай, который от моей руки пал (о прочих подвигах умолчу), тоже великий был воитель, стоящий Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, -- посему полагаю, что в искусстве рыцарском я им не уступлю. Но одно дело -- храбрость, а совсем другое -- безумье. Крыльями мы не наделены, а по земле не пробраться -- это ясно как день.
   -- Стало быть, ты не идешь? -- спросил князь.
   -- Я сказал: не хочу идти, но что не иду, не говорил. Раз уж Господь однажды покарал меня, дав в друзья этих рыцарей, стало быть, я обязан этот крест нести до гроба. А туго придется, сабля Заглобы еще пригодится... Одного только не могу понять: какой будет толк, если мы все четверо головы сложим, потому уповаю, что ваша светлость погибели нашей допустить не захочет и не дозволит совершить такое безрассудство.
   -- Ты верный товарищ, -- ответил князь, -- весьма благородно с твоей стороны, что друзей оставлять не желаешь, но на меня ты надеялся напрасно: я вашу жертву принимаю.
   -- Все пропало!-- буркнул Заглоба и пришел в совершенное унынье.
   В эту минуту в шатер вошел Фирлей.
   -- Светлейший князь, -- сказал он, -- мои люди схватили казака, который говорит, что нынче в ночь штурм назначен.
   -- Мне уже известно об этом, -- ответил князь. -- Все готово; пусть только с насыпкой новых валов поспешат.
   -- Уже заканчивают.
   -- Это хорошо! -- сказал князь. -- До вечера переберемся. И затем обратился к четверке рыцарей:
   -- После штурма, если ночь выдастся темная, наилучшее время выходить.
   -- Как так?-- удивился каштелян. -- Ваша светлость вылазку приготовляет?
   -- Вылазка своим чередом, -- сказал князь, -- я сам поведу отряд сейчас не о том речь. Эти рыцари берутся прокрасться через вражеский лагерь и уведомить короля о нашем положении.
   Каштелян, пораженный, широко раскрыл глаза и поочередно обвел взглядом всех четверых.
   Князь довольно улыбнулся. Была за ним такая слабость: любил Иеремия, чтоб восхищались его людьми.
   -- О Господи!-- вскричал каштелян. -- Значит, еще не перевелись такие души на свете? Да простит меня Бог! Я вас от этого смелого предприятия отговаривать не стану!..
   Заглоба побагровел от злости, но промолчал, только засопел, как медведь, князь же, поразмыслив, обратился к друзьям с такими словами:
   -- Не хотелось бы мне, однако, понапрасну вашу кровь проливать, и всех четверых разом отпустить я не согласен. Поначалу пускай один идет, казаки, если его убьют, не преминут тот же час похвалиться, как уже сделали однажды, предав смерти моего слугу, которого схватили под Львовом А тогда, ежели первому не повезет, пойдет второй, а затем, в случае надобности, и третий, и четвертый. Но, быть может, первый проберется благополучно -- зачем тогда других без нужды посылать на погибель?
   -- Ваша светлость... -- перебил князя Скшетуский.
   -- Такова моя воля и приказ, -- твердо сказал Иеремия. -- А чтоб не было между вами спора, назначаю первым идти тому, кто вызвался первый.
   -- Это я -- воскликнул, просияв, Лонгин.
   -- Нынче после штурма, если ночь выдастся темная, -- повторил князь. -- Писем к королю никаких не дам; что видел, сударь, то и расскажешь. А как знак возьми этот перстень.
   Подбипента с поклоном принял перстень, а князь сжал голову рыцаря обеими руками, потом поцеловал несколько раз в чело и сказал с волненьем:
   -- Близок ты моему сердцу, словно брат родной... Да хранит тебя на пути твоем Вседержитель и царица небесная, воин Божий! Аминь!
   -- Аминь! -- повторили староста красноставский, Пшиемский и каштелян.
   У князя слезы стояли в глазах -- вот кто был истинный отец солдатам! -- и прочие прослезились, а у Подбипенты дрожь одушевления пробежала по телу и огонь запылал во всякой жилке; возликовала эта чистая, смиренная и геройская душа, согретая надеждой скорой жертвы.
   -- В истории записано будет твое имя! -- воскликнул каштелян.
   -- Non nobis, non nobis, sed nomine, Tuo, Domine {Не нам, не нам, но имени твоему, Господи (лат.).}, -- промолвил князь.
   Рыцари вышли из шатра.
   -- Тьфу, что-то мне глотку схватило и не отпускает, а во рту горько, как от полыни, сказал Заглоба. -- И эти все палят, разрази их гром!.. -- добавил он, указывая на дымящиеся казацкие шанцы. -- Ох, тяжело жить на свете! Что, Лонгин, твердо решил идти?.. Да уж теперь ничего не изменишь! Храни тебя ангелы небесные... Хоть бы мор какой передушил этих хамов!
   -- Господа, я должен с вами проститься, -- сказал Лонгин.
   -- Это почему? Ты куда? -- спросил Заглоба.
   -- К ксендзу Муховецкому, братец, на исповедь. Душу грешную надо очистить.
   Сказавши так, Лонгин поспешно зашагал к замку, а друзья повернули к валам. Скшетуский и Володыевский молчали как убитые. Заглоба же рта не закрывал ни на минуту:
   -- Ком застрял в глотке и ни взад ни вперед Вот не думал, что так жаль мне его будет. Нет на свете человека добродетельнее! Пусть попробует кто возразить -- немедля в морду получит. О Боже, Боже! Я думал, каштелян вас удержит, а он только масла в огонь подлил. Черт принес еретика этого? "В истории, говорит, будет записано твое имя!" Пускай его имя запишут, да только не на Лонгиновой шкуре. Чего б ему самому не отправиться? Небось у кальвиниста паршивого, как у них у всех, на ногах по шесть пальцев -- ему и шагать легче. Нет, судари мои, мир все хуже делается, и не зря, видно, ксендз Жабкойский скорый конец света пророчит. Давайте-ка посидим немного у валов да пойдем в замок, чтобы обществом приятеля нашего хотя бы до вечера насладиться.
   Однако Подбипента, исповедовавшись и причастившись, остаток дня провел в молитвах и явился лишь вечером перед началом штурма, который был одним из самых ужаснейших, потому что казаки ударили как раз в ту минуту, когда войска с орудиями и повозками перебирались на свеженасыпанные валы. Поначалу казалось, что ничтожные польские силы не сдержат натиска двухсоттысячной вражеской рати. Защитники крепости смешались с неприятелем -- свой своего не мог отличить -- и трижды так меж собой схватывались. Хмельницкий напряг все силы, поскольку и хан, и собственные полковники объявили ему, что этот штурм будет последним и впредь они намерены лишь голодом изнурять осажденных Но все атаки в продолжение трех часов были отбиты с огромным уроном для нападающих: позднее разнесся слух, будто в этой битве пало около сорока тысяч вражеских воинов. И уж доподлинно известно, что после сражения целая груда знамен была брошена к ногам князя, -- то был в самом деле последний большой штурм, после которого еще труднее времена настали, когда осаждающие подкапывались под валы, похищали повозки, беспрестанно стреляли, когда пришли беда и голод.
   Неутомимый Иеремия немедля по окончании штурма повел падающих с ног солдат на вылазку, которая закончилась новым погромом врага, -- и лишь после этого тишина объяла оба лагеря
   Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры бесшумно и осторожно подвигались к восточной оконечности вала. То были Лонгин, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.
   -- Пистолеты хорошенько укрой, чтобы порох не отсырел, шептал Скшетуский. -- Две хоругви всю ночь будут стоять наготове. Выстрелишь -- примчимся на помощь.
   -- Темно, хоть глаз выколи! -- пробормотал Заглоба.
   -- Оно и лучше, -- сказал Лонгин.
   -- А ну, тихо! -- перебил его Володыевский. -- Я что-то слышу.
   -- Ерунда -- умирающий какой-нибудь хрипит!..
   -- Главное, тебе до дубравы добраться...
   -- Господи Иисусе! -- вздохнул Заглоба, дрожа как в лихорадке.
   -- Через три часа начнет светать.
   -- Пора! -- сказал пан Лонгин.
   -- Пора, пора! -- понизив голос, повторил Скшетуский. -- Ступай с Богом!
   -- С Богом! С Богом!
   -- Прощайте, братцы, и простите, ежели перед кем виноват.
   -- Ты виноват? О Господи! -- вскричал Заглоба, бросаясь ему в объятья.
   И Скшетуский с Володыевским поочередно облобызали друга. В эту минуту рыцари не смогли сдержать рвущихся из груди рыданий. Один только Подбипента был спокоен, хотя вместе с тем и взволнован.
   -- Будьте здоровы! -- еще раз повторил он.
   И, подойдя к краю бруствера, он спустился в ров, через минуту показался на другом его берегу, еще раз сделал товарищам знак на прощание -- и исчез в темноте.
   Между дорогой до Залосциц и Вишневецким трактом находилась роща, пересеченная узкими лугами и соединяющаяся с громадным, старым и густым бором, идущим далеко за Залосцицы. Туда-то именно решил пробраться Подбипента.
   Дорога была очень опасная, поскольку чтобы добраться до дубовой рощи, надо было пройти вдоль всего фланга казацкого лагеря, но Подбипента нарочно выбрал ее, так как около лагеря было больше всего людей и часовые меньше обращали внимание на проходящих К тому же все остальные дороги, яры, заросли и тропинки охранялись стражей, которую часто проверяли есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать, потому что там сторожили от сумерек до рассвета татары.
   Ночь была пасмурная и до такой степени темная, что в десяти шагах нельзя было заметить не только человека, но даже и дерево. Это было благоприятное обстоятельство для рыцаря. Хотя, с другой стороны, и ему самому приходилось идти очень медленно и осторожно, чтобы не упасть в какую-нибудь из ям, вырытых поляками и казаками.
   Таким образом он достиг недавно оставленных поляками окопов и, перейдя через ров, направился к казацким шанцам.
   Дойдя до них, Подбилента остановился и стал прислушиваться; шанцы были пустьь Вылазка Иеремии после штурма заставила казаков отступить с позиции. Часть их пала, часть скрылась в лагере. Множество тел лежало на склонах и вершинах этих насыпей. Рыцарь ежеминутно спотыкался о трупы, переходил через них и продвигался вперед Иногда какой-нибудь слабый стон или вздох возвещали, что некоторые из лежащих еще живы.
   За валами обширное пространство, тянувшееся до вторых окопов, построенных еще до прибытия Иеремии, тоже было усеяно трупами. Ям и рвов здесь было еще больше, и всюду виднелись траншеи, в которых также никого не было. Везде царило глубокое молчание, нигде не замечалось ни огня, ни человека -- никого, кроме павших.
   Подбилента прочел молитву за души умерших и направился дальше. Тихий шорох польского лагеря, который доносился до вторых валов, все более затихал, теряясь в отдалении, и наконец совершенно умолк. Рыцарь остановился и оглянулся в последний раз.
   Теперь он уже почти ничего не мог видеть, так как в лагере не было огней, и только в одном окне замка слабо мигал свет, точно звездочка, которую то откроют, то закроют тучи, или как светлячок, что попеременно то блестит, то гаснет.
   "Братья мои, увижу ли вас еще в жизни?" -- подумал рыцарь.
   И тоска придавила его, словно гигантский камень, так что он еле мог дышать. Там, где мерцает этот огонек, там свои, близкие, там братские сердца: князь Иеремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, отец Муховецкий. Там его любят и жаждут защитить его, а здесь ночь, пустота, мрак, под ногами трупы, вверху хороводы душ, вдали же -- стан заклятых, беспощадных врагов.
   Тоска стала до такой степени тяжелой, что превысила силы этого гиганта. Душа его поколебалась.
   В темноте на него налетела бледная тревога и стала шептать ему на ухо: "Ты не пройдешь, это невозможно! Вернись, есть еще время! Выстрели из пистолета, и весь эскадрон бросится к тебе на помощь... Через эти таборы, через этот ужас никто не пройдет".
   В эту минуту польский лагерь, моримый голодом, ежедневно осыпаемый ядрами и гирями, полный смерти и трупного запаха, показался ему тихой, безопасной пристанью.
   Там друзья не поставили бы ему в вину, если бы он вернулся. Он скажет им, что это превосходит человеческие силы, -- а они сами уже не пойдут, никого не пошлют и будут ждать помощи от Бога или короля
   А если Скшетуский пойдет и погибнет?
   "Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа Это дьявольское искушение, -- подумал Подбипента. -- Я готов к смерти и ничего худшего со мной не случится Это дьявол пугает слабую душу трупами и мраком, ибо он всем пользуется".
   Неужели он, рыцарь, осрамится, потеряет славу, опозорит имя, не спасет войска, откажется от небесного венца? Никогда!
   И он двинулся дальше, простирая вперед руки.
   Вдруг до него донесся шорох, но уже не из польского лагеря, а с противоположной стороны, еще неясный, но глубокий и грозный, как ворчание медведя, внезапно раздавшееся в темном лесу. Но тревога оставила уже душу Подбипенты, тоска перестала мучить его и перешла лишь в дорогое воспоминание о близких; как бы отвечая угрозе, долетающей со стороны табора, он еще раз повторил в душе: "А все-таки я пойду".
   Через некоторое время рыцарь очутился на том месте, где в первый день штурма княжеская кавалерия разбила казаков и янычар. Дорога здесь была уже более ровная, не было столько ям, рвов и трупов, так как казаки убрали павших в прежних боях Здесь было немного светлее, потому что это пространство не было занято земляными фортификационными сооружениями. Подбипента свернул в сторону, желая проскользнуть между западным прудом и табором.
   Он теперь шел быстро, без препятствий, и ему уже казалось, что он достигает линии табора, как вдруг какие-то новые отголоски обратили его внимание.
   Рыцарь тотчас остановился и через четверть часа ожидания услышал приближающийся топот и фырканье лошадей.
   -- Казацкий патруль! -- мелькнуло у него в голове.
   Вскоре до его слуха донеслись человеческие голоса, он быстро кинулся в сторону и прилег в первом попавшемся углублении, держа в одной руке пистолет, в другой меч.
   Тем временем всадники еще больше приблизились и наконец поравнялись с ним. Было так темно, что он не мог их сосчитать, но слышал каждое произносимое ими слово.
   -- Им тяжело, но и нам тяжело, -- говорил один из всадников сонным голосом. -- А сколько здесь пало наших воинов!
   -- Господи! -- промолвил другой. -- Говорят, будто король уже недалеко... что с нами будет?
   -- Хан рассердился на нашего батьку, и татары угрожают, что они нас возьмут в неволю, если не будет кого иного.
   -- И на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить в их стан, потому что кто туда пойдет -- пропадет.
   -- Люди сказывают, что между татарами есть переодетые ляхи. Эх, чтоб этой войны не было!
   -- Нам теперь хуже, чем прежде.
   -- Хуже всего то, что недалеко король с большим войском.
   -- Эх! В Сечи теперь спал бы спокойно, а здесь шатайся впотьмах, как сиромаха.
   -- Здесь, должно быть, и сиромахи шляются, потому что лошади храпят.
   Голоса постепенно отдалялись и совсем умолкли. Подбипента поднялся и отправился дальше.
   Пошел мелкий дождик Стало еще темнее.
   Слева от рыцаря что-то блеснуло, сначала один огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь уже рыцарь был уверен, что находится на пинии неприятельского стана.
   Огоньки находились на довольно значительном расстоянии один от другого и тускло горели. Очевидно, там уже все спали и, быть может, только кое-где пили или варили пищу на завтра.
   -- Слава Богу, что я иду после штурма и вылазки, -- сказал про себя Подбипента. -- Они, должно быть, устали.
   Но чуть только он об этом подумал, как опять издали услышал лошадиный топот -- ехал второй патруль.
   К счастью земля здесь более потрескалась и потому легче было скрыться. Патруль прошел так близко, что чуть не наткнулся на Подбипенту. Хорошо; что лошади привыкли проходить мимо лежащих тел и не испугались.
   Рыцарь двинулся дальше.
   На пространстве тысячи шагов ему попались навстречу еще два патруля. Очевидно, весь этот круг был занят лагерем и его стерегли как зеницу ока. Подбипента радовался в душе, что, вероятно, не наткнется на пеших часовых, которых обыкновенно ставили перед табором, чтобы они подавали вести конным патрулям.
   Но радость его продолжалась недолго. Едва прошел он незначительное расстояние, как вдруг шагах в десяти увидел перед собой какую-то черную фигуру. Хотя Подбипента был неустрашим, однако теперь дрожь пробежала по всему телу. Отступать или обойти было уже поздно. Фигура пошевелилась, очевидно, заметила его:
   Настала минута колебания. Внезапно раздался пониженный голос:
   -- Васыль, это ты?
   -- Я, -- тихо ответил рыцарь.
   -- А водка есть?
   -- Есть.
   -- Давай.
   Подбипента приблизился.
   -- Что это ты такой высокий? -- со страхом спросил часовой.
   Что-то закипело в темноте. В ту же минуту короткое сдавленное восклицание вырвалось из уст часового, потом послышался точно треск ломающихся костей, тяжелое хрипение -- и одна фигура упала на землю.
   Подбипента двинулся дальше.
   Но он уже не шел по той самой линии, так как судя по всему, это была линия форпостов, а потому направился еще ближе к лагерю, желая пройти между постами и рядами возов. "Если нет другой цепи постов, -- подумал рыцарь, -- то на этом пространстве я могу встретиться лишь с теми, которые выходят из лагеря на стену".
   Конным патрулям здесь нечего было делать. Действительно, через минуту оказалось, что другой цепи форпостов не было. Зато неприятельский лагерь находился на расстоянии двух выстрелов из лука -- и странное дело, он, казалось, все приближался, хотя рыцарь старался идти параллельно линии возов.
   Оказалось также, что в лагере не все спали. При тлеющих то там, то здесь кострах виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был значительно больше остальных и даже настолько велик, что зарево его достигало Подбипенты, так что рыцарь опять вынужден был отступить к форпостам, чтобы не проходить через полосу света. Он издали увидел около костра на столбах, похожих на кресты, убитых быков, с которых казаки сдирали шкуры. Тут же стояли группы людей, наблюдавших за этой процедурой. Некоторые из них играли на дудках Это была та часть лагеря, которую занимали чабаны. Дальнейшие ряды возов утопали в темноте.
   Но другая часть лагеря, освещенная тусклым светом костров, опять как бы приближалась к Подбипенте. Сначала она находилась только справа, а теперь он внезапно заметил, что она находится и прямо перед ним.
   Тогда рыцарь остановился и стал раздумывать, что делать. Он был окружен. Лагери казаков и татар, а также таборы черни кольцом опоясывали весь Збараж В середине этого кольца стояли форпосты и кружились конные патрули, чтобы никто не мог пробраться.
   Положение Подбипенты было страшное. Теперь ему оставалось или проскользнуть между возами, или искать иного выхода между казацким и татарским лагерями, так как в противном случае придется блуждать до зари в этом заколдованном кругу. Был еще один выход, а именно: отступать назад в Збараж, но даже и в таком случае его могли схватить конные патрули. Однако он понимал, что уже самый характер местности не допускал, чтобы воз стоял возле воза. Вероятно, в их рядах были интервалы, и значительные, так как они были необходимы для сообщения отрядов между собой и для проезда кавалерии. Подбипента решил искать такого прохода и с этой целью еще больше приблизился к возам. Огни горящих кое-где костров могли его выдать, но с другой стороны, они были ему полезны, потому что без них он не видел бы ни возов, ни проходов между ними.
   Действительно, через четверть часа он нашел проход в темноте, казавшийся черной полосой между возами. На этой черной полосе не было костров и не могло быть пеших казаков, так как там должна была проезжать кавалерия. Подбипента лег на живот и пополз к проходу, как уж в яму.
   Прошло четверть часа, полчаса, а он все полз, одновременно молясь и отдавая себя душой и телом под защиту небесных сил. У него мелькала мысль, что, быть может, судьба всего Збаража зависит в эту минуту от того, попадет ли он в проход а потому он молился не только за себя, но и за тех, которые в то же самое время, в окопах, молились за него.
   По обеим сторонам все было спокойно. Нигде не пошевелился человек, ни одна лошадь не захрапела, ни одна собака не залаяла -- и Подбипента прошел. Перед ним чернел бурьян; за которым находилась дубовая роща, за нею бор, вплоть до Топорова, за бором -- король, спасение, слава и заслуга перед Богом и людьми. Что были срубленные им головы янычар в сравнении с этим подвигом, для совершения которого надо иметь нечто большее, чем железную руку?
   Рыцарь сам чувствовал эту разницу; но это чистое сердце не забилось гордостью, а только, как сердце ребенка, излилось в слезах благодарности.
   Он поднялся и отправился дальше. Форпостов на той стороне возов было мало, и между ними легче было пробраться. Тем временем пошел более крупный дождь, который шелестел в зарослях и заглушал шаги. Подбипента теперь пустил в дело свои длинные ноги и шагал, как гигант, топча мелкие кусты. Возы все. отдалялись, дубовая роща все приближалась, а с ней приближалось и спасение.
   Вот уже и дубы! Под их ветвями темно, как в подземелье. Но это и лучше. Поднялся легкий ветер, и дубы слегка шумят, словно шепчут молитву: "Боже великий. Боже милостивый, охрани этого рыцаря, ибо он Твой слуга и верный сын той земли, на которой мы произрастаем во славу Тебе".
   Вот уже рыцаря отделяет от польского лагеря десять верст. По лицу его градом льется пот, так как в воздухе стало душно, точно перед грозой, но он идет, не обращая внимания на приближающуюся грозу, ибо в сердце его поют ангелы. Дубовая роща редеет, впереди виднеется луг. Дубы сильнее шелестят, словно хотят сказать: "Обожди, ты был в безопасности среди нас!" -- не у рыцаря нет времени, и он выходит на открытый луг. Посреди него стоит лишь один дуб, но более могучий, чем его товарищи в роще. Подбипента направляется к тому дубу.
   Внезапно, когда от дуба его отделяют какие-нибудь десять шагов, из-под раскидистых ветвей гиганта выступают двадцать черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к рыцарю.
   -- Кто ты? Кто ты? -- слышатся голоса.
   Головы этих людей покрыты остроконечными шапками -- это татары-табунщики, скрывшиеся под дерево от дождя
   В эту минуту красная молния осветила луг, дуб, дикие лица татар и гигантского рыцаря. Страшный крик потряс воздух, и тотчас закипела борьба.
   Татары бросились на Подбипенту, как волки на оленя, и схватили его своими жилистыми руками, но он встряхнулся, и все нападающие упали с него, как созревшие плоды падают с дерева. Потом заскрежетал вытаскиваемый из ножен меч -- и тотчас раздались стоны, вой, призывы на помощь, свист меча, хрипение умирающих, ржание испуганных лошадей, треск ломаемых татарских сабель. Тихий луг зазвучал всеми дикими голосами, какие только могут вырываться из человеческих глоток.
   Татары раза два толпой бросались на рыцаря, но он уже оперся спиной о дуб, а спереди прикрылся молниеносными движениями меча -- и страшно рубил. Вскоре у его ног зачернелись трупы. Татары отступили, объятые панической тревогой.
   -- Див! Див! -- завыли они.
   Их вой был услышан. Не прошло и получаса, как весь луг наполнился пешими и конными. Бежали казаки и татары с косами, кольями, луками и горящими лучинами. Посыпались вопросы: "Что такое? Что случилось?" -- "Див! -- отвечали табунщики. -- Лях! Див! Убить его! Нет, бери живьем, живьем!"
   Подбипента два раза выстрелил из пистолетов, но этих выстрелов уже не могли услышать в польском лагере его товарищи.
   Между тем толпа приближалась к нему полукругом, он же стоял в тени, опершись о дерево, и ждал с мечом в руке.
   Толпа подходила все ближе. Наконец послышалась команда:
   -- Бери его!
   Все бросились вперед. Крики умолкли. Те, что не могли протиснуться, светили нападающим.
   Толпа закружилась под деревом, точно в водовороте; оттуда раздавались только стоны, и некоторое время ничего нельзя было различить. Наконец крик ужаса вырвался из груди нападающих, и они рассеялись в одну минуту.
   Под деревом остался Подбипента, а у его ног груда вздрагивающих в предсмертной агонии людей.
   -- Веревок, веревок! -- загремел чей-то голос.
   Всадники тотчас поскакали за веревками и в одно мгновение привезли их И вот человек двадцать мужиков схватились за толстую веревку, по десять за каждый конец, и старались привязать рыцаря к дереву.
   Но Подбипента рубанул мечем раз, другой -- и мужики с обоих сторон упали на землю. С тем же самым результатом пробовали затем татары.
   Видя, что слишком большая толпа только мешает, еще раз пошло человек пятнадцать самых смелых ногайцев, желая непременно взять живьем великана, но он их разорвал, как разрывает дикий кабан собак. Дуб, выросший из двух могучих деревьев, закрывал рыцаря сзади -- спереди же тот, кто приближался на длину меча, погибал не издав даже крика. Нечеловеческая сила Подбипенты, казалось, возрастала с каждой минутой.
   Видя это, разъяренные ордынцы отогнали казаков, и кругом раздались дикие крики:
   -- Ук, ук!
   Тогда, при виде луков и высыпаемых из колчанов стрел, Подбипента понял, что приближается час смерти, и стал шептать литанию к Пресвятой Деве:
   Воцарилась тишина. Толпа сдерживала дыхание, ожидая, что будет.
   Первая стрела засвистела, когда рыцарь говорил: "Матерь Искупителя" -- и задела кожу на виске.
   Другая стрела просвистела, когда рыцарь говорил: "Преславная Дева" -- и вонзилась ему в плечо. Слова литании смешались со свитом стрел. И когда рыцарь сказал: "Звезда утренняя!", стрелы вонзились ему в ноги, в плечи и в бока... Кровь с виска заливала ему глаза, и он видел, точно сквозь мглу, луг, татар, но уже не, слышал свиста стрел. Подбипента чувствовал, что слабеет, что ноги подкашиваются под ним, голова его склонилась на грудь, и наконец он склонил колени.
   Потом почти уже со стоном рыцарь сказал: "Царица ангелов!" -- и то были его последние слова на земле.
   Небесные ангелы взяли его душу и положили ее, как светлую жемчужину, у ног царицы ангелов.
  

Глава VI

  
   На следующий день утром Володыевский и Заглоба стояли на валах между солдатами, внимательно посматривая в сторону неприятельского стана, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совещании у князя, а его товарищи, пользуясь временным спокойствием, говорили о событях вчерашнего дня и о движении в неприятельском лагере.
   -- Это не предвещает нам ничего хорошего, -- сказал Заглоба, указывая на идущую толпу неприятелей. -- Наверно, они опять двинутся на штурм, а у нас уже отнялись руки.
   -- Какой там штурм, в ясный день и в такую пору, -- возразил маленький рыцарь.-- Они ничего иного не сделают, как только займут покинутые нами вчера окопы и будут стрелять с утра до вечера.
   -- Хорошо было бы грянуть в них из пушек.
   Володыевский понизил голос:
   -- У нас мало пороху, -- заметил он. -- При таком расходе нам не хватит его даже на шесть дней. Но к этому времени, наверно, прибудет король.
   -- Пусть будет, что будет. Лишь бы только бедняжка наш Лонгин счастливо пробрался. Я не мог спать всю ночь, только и думал о нем, а когда мной овладевала дремота, то видел его в опасности, и мне его так было жаль, что от тревоги все тело у меня покрывалось потом. Это самый благородный человек во всей Польше.
   -- Так почему же вы постоянно лад ним насмехались?
   -- Потому что язык у меня хуже, чем сердце. Но не терзайте меня воспоминанием об этом, так как и без того я укоряю себя, а если, сохрани Бог, что случилось с Лонгином, то я до самой смерти не буду иметь покоя.
   -- Вы уж слишком не упрекайте себя. Лонгин никогда не обижался на вас, и я слышал, как он иногда говорил: "Язык злой, но сердце золотое!"
   -- Дай Бог ему здоровья. Благородный человек! Правда, он никогда не умел говорить по-человечески, но этот недостаток вознаграждался сторицею великими добродетелями. Как вы думаете, господин Володыевский, пробрался ли он счастливо?
   -- Ночь была темная, а неприятели после поражения страшно измучены. У нас не было настоящей стражи, а у них тем более
   -- Слава Богу. Я, между прочим, поручил Лонгину, чтобы он всюду расспрашивал о нашей бедняжке княжне, не видели ли ее где-нибудь, так как думаю, что Жендян должен был достигнуть королевских войск. Лонгин, наверно, не поедет отдыхать в свое имение, а приедет сюда вместе с королем, В таком случае у нас в скором времени может быть известие.
   -- Я надеюсь на ловкость Жендяна и полагаю, что он ее как-нибудь спас. Для меня было бы большим горем, если бы она погибла. Я недавно ее узнал, но уверен, что если бы у меня была сестра, то она была бы для меня не более дорога, чем княжна.
   -- Для вас сестра, а для меня дочь. От этих забот у меня окончательно поседеет борода, а сердце лопнет с горя. Чуть кого-нибудь полюбишь, как -- раз, два, три! -- и его уж нет, а ты сиди, горюй, да еще раздумывай с пустым брюхом ив дырявой шапке, через которую, как через плохую крышу, дождь мочит лысину. Теперь в Польше собакам лучше, чем шляхте, а нам четверым хуже всех Пожалуй, время уже отправиться в лучший мир, не правда ли, господин Володыевский?
   -- Я не раз думал, не лучше ли обо всем рассказать Скшетускому, но меня удерживает то, что он сам никогда не обмолвится о ней ни единым словом, а если кто-нибудь напомнит, то он только вздрогнет, точно у него в сердце кольнуло.
   -- Ну вот, как же ему говорить и растравлять раны, немного зажившие в огне этой войны, а ее, быть может, какой-нибудь татарин за косу ведет через Перекоп. У меня в глазах мутится, когда я представляю ее себе в подобном положении. Да, пора уже умирать, потому что на свете одни только мучения, и ничего больше. Хоть бы Лонгин пробрался благополучно!
   -- Должно быть, Бог его милует более, чем других, потому что он добродетелен. Но смотрите, что это там чернь делает?
   -- Солнце так ярко блестит, что я ничего не виду.
   -- Они, кажется, хотят срыть наш старый вал.
   -- Я ведь говорил, что будет штурм. Идемте отсюда, довольно уже стоять.
   -- Они не для того роют, чтобы, непременно идти на штурм, но потому, что им надо иметь открытый путь для отступления, и притом они, наверно, двинут по этой дороге беллюарды, в которых сидят стрелки. Смотрите, как сровняли землю.
   -- Теперь я вижу.
   Заглоба прикрыл глаза от солнца рукой и смотрел. В эту минуту через сделанную в валу выемку бросилась толпа черни и в одно мгновение рассыпалась по пустому пространству между валами.
   Одни тотчас стали стрелять, иные же, роя землю лопатами, начали воздвигать новую насыпь и шанцы, которые должны были опоясать польский лагерь третьим кольцом.
   -- Ну! -- воскликнул Володыевский. -- Не говорил ли я? Вот уже вкатывают машины.
   -- Значив непременно будет штурм. Пойдем отсюда, -- сказал Заглоба.
   -- Нет, это какие-то иные беллюарды! -- заметил маленький рыцарь.
   И действительно, машины, показавшиеся в выемке вала, были построены иначе, чем обыкновенные "гуляй-города", так как их стены состояли из лестниц, покрытых кожей, из-за которых самые меткие стрелки стреляли в неприятеля.
   -- Пойдем, чтоб их собаки загрызли! -- повторил Заглоба.
   -- Погодите, -- ответил Володыевский.
   И он стал считать беллюарды, по мере того как через выемку вала вкатывались новые.
   -- Раз, два, три... видно, их немало... четыре, пять, шесть... вкатываются все более высокие... семь, восемь.. они перебьют в нашем лагере не только людей, но и всех собак, потому что там, должно быть, сидят избраннейшие стрелки -- девять, десять, одиннадцать.
   Внезапно Володыевский перестал считать.
   -- Что это такое? -- спросил он странным голосом. Где?
   -- Там, на самой высокой беллюарде... человек висит!
   Заглоба напряг зрение: действительно, на самой высокой беллюарде солнце осветило нагой человеческий труп, качавшийся на канате равномерно с движением беллюарды, наподобие гигантского маятника.
   -- Правда, -- проговорил Заглоба.
   Вдруг Володыевский побледнел как полотно и крикнул громким голосом, в котором слышалось отчаяние:
   -- Боже всемогущий! Это Подбипента!
   По валам пронесся шепот, словно ветер зашелестил листьями деревьев. Заглоба склонил голову на грудь, закрыл глаза руками и со стоном прошептал:
   -- О Боже! Боже!
   Через минуту шепот на валу перешел в шум смешанных голосов, а потом в гул словно бушующих волн. Воины, стоявшие на валах, узнали, что на этой позорной веревке висит товарищ их бедствий, рыцарь без страха и упрека, -- все узнали, что это Лонгин Подбипента, и от страшного гнева волосы поднялись на головах солдат.
   Наконец Заглоба отнял руки от глаз, и в эту минуту на него страшно было взглянуть, на губах его была пена, лицо посинело, глаза точно вышли из орбит.
   -- Крови! Крови! -- зарычал он таким страшным голосом, что дрожь проняла стоявших недалеко от него рыцарей.
   И он бросился в ров. За ним кинулись другие. Никакая сила, даже приказы князя, не смогли бы сдержать этого взрыва бешенства. Из рва воины поднимались, влезая друг другу на плечи, хватаясь руками за противоположный край рва, -- а кто выскочил, бежал вперед, не обращая внимания, следуют ли за ним другие. Беллюарды задымились, как смолокурни, и дрогнули от раздавшихся с них выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел первый с саблей над головой, страшный, бешеный, похожий на разъяренного быка, казаки встретили нападающих пиками и косами. Казалось, две стены с шумом ударились одна об другую. Но сытые псы не могли защищаться против голодных и бешеных волков. Поляки с необыкновенной яростью рубили врагов саблями, а схватившись грудь с грудью, давили их и рвали зубами. Казаки не выдержали этого бешеного натиска и вскоре обратились в бегство, направляясь к выемке вала. Заглоба точно обезумел от ярости; он бросался в самую середину неприятеля, как львица, у которой отняли детенышей, храпел, рубил направо и налево, топтал и производил страшное опустошение в рядах казаков. Возле него шел, словно другое уничтожающее пламя Володыевский, похожий на раненую рысь.
   Неприятелей преследовали за выемку вала, а их стрелков засевших в беллюардах, изрубили всех до одного. Потом солдаты влезли на беллюарду и, сняв с каната Подбипенту, осторожно опустили его на землю.
   Заглоба припал к его телу...
   Володыевский, в свою очередь, залился слезами при виде мертвого друга. Легко было узнать, каким образом погиб Подбипента: все его тело было покрыто ранами от стрел. Только лицо не было испорчено стрелами, лишь на виске остался шрам. На щеке застыло несколько капель крови, глаза его были закрыты, на лице было спокойное выражение, и если бы не холод смерти в его чертах, могло бы показаться, что Подбипента спокойно спит. Товарищи взяли его и понесли на плечах в окопы, а оттуда в замковую часовню.
   К вечеру готов был гроб, и похороны произошли ночью на Збаражском кладбище. Из Збаража собралось все духовенство кроме отца Жабковского: раненный в последнем штурме, он был при смерти; пришел князь Иеремия, предварительно сдав начальство Собесскому, пришли и другие военачальники, и генерал Пшыемский, и Скшетуский, и Володыевский, и Заглоба, и весь эскадрон, в котором служил покойный. Гроб поставили возле только что вырытой могилы, и началась церемония.
   Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, освещая гроб с прахом рыцаря, фигуру священника и суровые лица стоявших вокруг могилы воинов.
   Из кадильниц поднимался дым, распространяя залах мирры и можжевельника; царящую вокруг тишину прерывали только рыдание Заглобы, глубокие вздохи, вырывавшиеся из груди рыцарей, и отголоски выстрелов на валах.
   Но вот отец Муховецкий поднял руку в знак того, что хочет говорить; рыцари притаили дыхание.
   Муховецкий с минуту помолчал, потом поднял глаза к звездам и проговорил;
   -- "Что там за стук я слышу ночью во врата неба?" -- спрашивает старый ключарь Христов, пробуждаясь от приятного сна. -- "Отвори, Святой Петр, отвори! я Подбилента". -- "Но какие же деяния, какие военные подвиги, какие заслуги дают тебе смелость, господин Подбилента, беспокоить столь важного привратника? По какому праву ты хочешь войти туда, куда ни происхождение, хотя бы даже такое благородное, как твое, ни звание сенатора, ни высшие должности в государстве/ни даже королевский пурпур еще сами по себе не дают свободного доступа? Куда едут не по широкой дороге, не в карете, запряженной шестерней, но куда надо взбираться по крутому тернистому пути добродетели?" Ах, отвори, Святой Петр, отвори скорее, ибо по такой именно крутой тропинке шел наш соратник и дорогой товарищ, господин Подбилента, и наконец пришел -- нагой, как Лазарь, пронзенный стрелами неверных, как Святой Себастьян, бедный, как Иов, чистый, как дева, не знавшая мужа, покорный, терпеливый и тихий, как агнец, -- рыцарь, не запятнанный грехом и с радостью проливший кровь в жертву ради земной отчизны. Пусти его, Святой Петр, ибо если его не пустишь, то кого же ты пустишь в эти времена испорченности и безобразия? Пуста же его, святой ключарь, пусти этого агнца; пусть он пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо он голодный пришел из Збаража...
   Такими-то словами начал свою речь отец Муховецкий, а затем так красноречиво представил всю жизнь Подбипенты, что каждый из присутствующих счел себя ничтожным перед этим гробом рыцаря без страха и упрека, который превосходил самых незначительных людей скромностью и самых важных -- добродетелью. Все покорно склонили головы и с чувством сожаления все яснее сознавали, какой это удар для отчизны, какая невознаградимая утрата для Збаража. Священник расчувствовался, и когда наконец стал рассказывать о выходе покойного рыцаря из лагеря и его мученической кончине, то уже совсем забыл о риторике и цитатах, а когда стал прощаться с прахом от имени духовенства, вождей и войска, то сам расплакался и, рыдая, как Заглоба, говорил: "Прости, брат, прости, товарищ! Не к земному королю, но к небесному, к более верной инстанции ты отнес наши стоны, наш голод наши бедствия и лишения, -- там еще вернее ты вымолишь для нас спасение, но сам уж не вернешься больше, и вот мы плачем, и вот мы обливаем слезами твой гроб, ибо мы тебя любили, наш дорогой и милый брат!"
   Вслед за достойным священнослужителем плакали все присутствующие: и князь, и военачальники, и войско, но более всего друзья покойного. Когда же отец Муховецкий запел: "Requim aeternam dona ei, Domine!" {"Вечный покой дай ему, Господи!" (лат.).}, все громко зарыдали, хотя это были люди, закаленные в боях, невзгодах и издавна привыкшие к виду смерти.
   В ту минуту, когда гроб поставили на веревки, Заглобу трудно было оторвать от него, точно это умер его брат или отец. Наконец Заглобу оттащили в сторону Скшетуский и Володыевский. Гроб опустили в могилу. Князь Иеремия подошел к краю ее и взял горсть земли; священник стал читать: "Anima ejus..." {"Душа его..." (лат.).} Рыцари бросали землю на гроб руками и шлемами, и вскоре над прахом Лонгина Подбипенты образовался высокий курган, который озарился белым печальным светом луны.
   Скшетуский, Володыевский и Заглоба возвращались из города в окопы, из которых доносились отголоски выстрелов. Они шли в молчании, так как ни один из них не хотел заговорить первым, -- но другие рыцари беседовали между собой о покойном, единогласно прославляя его.
   -- Похороны его были так величественны, -- говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, -- что лучших не сделали даже коренному писарю Сераковскому.
   -- Потому что он заслужил их, -- ответил другой офицер. -- Кто же иной решился бы пробраться к королю?
   -- Я слышал, -- добавил третий, -- что между офицерами князя Вишневецкого несколько человек хотели идти, но после такого страшного примера, наверно, уже у всех отпала охота.
   -- Да потому, что это невозможно. Уж даже не проскользнет.
   -- В самом деле, это было бы безумие!
   Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:
   -- Ты слышал, Ян?
   -- Слышал, -- ответил Скшетуский. -- Сегодня моя очередь.
   -- Ян! -- проговорил Володыевский. -- Ты знаешь меня давно и знаешь, что я неохотно отказываюсь от рискованного предприятия, но иное дело простое самоубийство.
   -- И это ты, Михаил, говоришь?
   -- Да, потому что я твой друг.
   -- И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.
   -- О! Это невозможно! -- воскликнул Володыевский.
   -- Вот видишь, Михаил! Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!
   -- Так пойдем вместе.
   -- Князь запретил, а ты солдат и должен слушаться.
   Володыевский умолк, так как это был прежде всего солдат.
   Через минуту он проговорил:
   -- Ночь очень светлая, не ходи сегодня.
   -- Конечно, я предпочел бы, чтобы она. была темнее, -- ответил Скшетуский, -- но медлить нельзя. Погода, как ты сам видишь, установилась надолго, у нас порох и провиант на исходе. У некоторых солдат десны гниют от всякой дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня и даже сейчас; я уже простился с князем.
   -- Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела.
   -- Разумеется, я не наслаждаюсь жизнью, -- с печальной улыбкой промолвил Скшетуский. -- но я не буду добровольно искать смерти, так как это и грешно, да, наконец, дело идет не о том, чтобы погибнуть, а о том, чтобы пробраться через неприятельский лагерь, дойти до короля и спасти Збараж.
   Володыевского внезапно охватило такое сильное желание все рассказать Скшетускому о княжне, что он уже раскрыл было рот, но тотчас подумал: "От этой новости у него помутится разум, и его тем легче схватят," а потому прикусил язык и после минутного молчания спросил:
   -- По какой дороге поедешь?
   -- Я говорил князю, что пойду через пруд а затем берегом реки, пока не пройду далеко за неприятельский стан. Князь говорил, что эта дорога лучше других
   -- Да, делать нечего, -- заметил Володыевский. -- Коль скоро человеку не избегнуть смерти, то лучше умереть на поkе славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и знай, Ян, что я не забуду тебя.
   -- Как и я тебя. Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, Михаил, если я погибну, то, быть может, враги не захотят показать меня вам, как Лонгина, так как мы их хорошо проучили, но, вероятно, они каким-нибудь иным образом похвастаются; в таком случае пусть старый Зацвилиховский отправится к Хмельницкому за моим прахом, потому что мне не хотелось бы, чтобы собаки таскали меня по лагерю.
   -- Будь уверен, что я исполню твою просьбу, -- ответил Володыевский.
   Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состояния, теперь понял, в чем дело, но уже не нашел в себе достаточно силы, чтобы удержать друга, и только глухо застонал:
   -- Вчера тот, сегодня этот... О Боже, Боже, Боже.
   -- Не теряйте надежды! -- заметил Володыевский.
   -- Ян! -- начал Заглоба.
   Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую голову к груди рыцаря, как беспомощное дитя. Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
   Ночь была очень светлая, середина пруда казалась серебряным щитом, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег был густо покрыт тростником и разными другими растениями, чьи мокрые листья и стволы, подобно змеям, хватали рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняли движение вперед, но вместе с тем скрывали его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть пруд поперек, нечего было и думать, так как на его светлой поверхности каждый предмет легко мог бы быть заметен. Ввиду этого Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, находящегося на другой Стороне и соединяющего пруд с рекой. По всей вероятности, там были посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, опушка которого была вырублена татарами для постройки шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти через тростник даже днем, разве что болото оказалось бы слишком глубоким. Действительно, и эта дорога была страшна. Под этой спящей водой, у берега доходившей только до Щиколотки, таилось болото, глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхности воды показывалось множество пузырей, бульканье которых можно было отлично слышать в ночной тишине.
   Кроме того, несмотря на медленность его движений, на воде образовывались круги, направлявшиеся от него к середине пруда, озаренной лунным светом. Во время дождя Скшетуский попросту переплыл бы пруд и исполина. Республика понесла сокрушительные поражения под Желтыми Водами, Корсунем, Пилавцем. С первых же шагов Хмельницкий соединился с врагом, татарами. Удар следовал за ударом, впереди предвиделась только война и война. Прежде всего нужно было подавить разбушевавшуюся казацкую стихию, чтобы использовать ее впоследствии, а канцлер, погруженный в свои соображения, все медлил и даже верил Хмельницкому.
   Логика событий разрушила его теории; с каждым днем становилось ясней, что все усилия канцлера привели к прямо противоположным результатам. Наконец, началась осада Збаража. Дальше уже не было места сомнениям. Канцлер согнулся под бременем угрызений совести, горьких разочарований и всеобщей ненависти.
   И он поступал так, как поступают люди с непоколебимой верой в себя: искал виноватых.
   Виновна была вся республика, ее правительство, ее история, ее государственный строй, но если кто-нибудь из опасения, чтобы скала, лежащая на склоне горы, не рухнула в пропасть, захочет втащить ее на вершину, но не рассчитает своих сил, тот только ускорит ее падение. Канцлер сделал больше: он призвал на помощь ревущий, страшный казацкий поток, не обращая внимания на то, что его течение может только размыть фундамент, на котором покоится скала.
   А когда он начинал искать виновных, на него самого устремлялись все взгляды, как на причину войны, поражений и несчастий.
   Но король еще верил в него и верил тем более, что общественное мнение, не обращая внимания на его положение, обвиняло и его самого, наравне с канцлером.
   Теперь они сидели в Топорове, удрученные, унылые, не зная, что им предпринять. У короля было всего только двадцать пять тысяч войска. Призыв был сделан поздно, и к этому времени собралась лишь часть всеобщего ополчения. Кто был причиною этой медлительности, не заключалась ли она прежде всего в негибкой политике канцлера, это -- тайна, не раскрытая доселе; достаточно сказать, что в эту минуту они чувствовали себя бессильными перед мощью Хмельницкого.
   Более того, они не имели о нем сколько-нибудь достоверных сведений. В королевском лагере еще до сих пор не знали, помогает ли сам хан Хмельницкому, или с ним только Тугай-бей с несколькими тысячами орды. От этого вопроса зависела жизнь или смерть. С самим Хмельницким, в случае необходимости, король мог бы попытать военной удачи, хотя взбунтовавшийся гетман был в десять раз сильнее его. Авторитет королевского имени был еще силен среди казаков, сильнее, может быть, чем толпы всеобщего ополчения буйной и неприученной к военному делу шляхты, но ежели с казаками и сам хан, то мериться с такой силой просто безрассудно.
   Правда, какие-то слухи приходили, но все они не заслуживали доверия. Предусмотрительный Хмельницкий не выпускал из своего лагеря ни одного отряда казаков или татар, чтобы король не смог достать "языка". У гетмана были свои планы: подавить частью своих сил уже издыхающий Збараж, а самому неожиданно появиться перед королем, окружить его вместе с войском и выдать в руки хана.
   Значит, не без причины туча покрывала теперь королевское чело, ибо для монарха нет большего позора, чем сознание собственного бессилия. Ян Казимир устало откинулся на спинку кресла, уронил руку на стол и проговорил, указывая на карты:
   -- Все это не имеет никакого смысла, никакого! "Языка" мне достаньте.
   -- Ничего большего и я не желаю, -- ответил Оссолиньский.
   -- Разъезды возвратились?
   -- Возвратились, но ничего не привезли.
   -- Ни одного пленника?
   -- Только окрестных крестьян, но они ничего не знают.
   -- А пан Пелка возвратился? Это славный воин.
   -- Ваше величество! -- отозвался из-за кресла староста ломжинский. -- Пан Пелка не вернулся и не вернется: он убит.
   Наступило молчание. Король устремил грустный взгляд на пламя свечи и начал барабанить пальцами по столу.
   -- Так что же нам делать? -- спросил он наконец.
   -- Ждать! -- важно сказал канцлер.
   Лоб Яна Казимира покрылся морщинами.
   -- Ждать? -- переспросил он. -- А это время Вишневецкий и гетманы погибнут в Збараже.
   -- Продержатся еще немного, -- небрежно заметил Радзеевский.
   -- Молчали бы вы лучше, пан староста, если не можете предложить ничего дельного.
   -- У меня как раз есть план, ваше величество.
   -- Какой?
   -- Послать кого-нибудь под предлогом переговоров с Хмельницким под Збараж. Посол узнает, там ли хан, и, возвратившись, расскажет обо всем.
   -- Этого делать нельзя, -- сухо сказал король. -- Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком, назначили цену за его голову и булаву над Запорожьем отдали Забускому, нашему величию не подобает входить в переговоры с Хмельницким.
   -- Тогда послать к хану, -- сказал староста.
   Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые глаза и после некоторого размышления проговорил:
   -- Совет хорош, но Хмельницкий без всякого сомнения задержит посла, и мы все равно ничего не узнаем.
   Ян Казимир махнул рукою.
   -- Мы видим, -- медленно сказал он, -- что все ваши планы неосуществимы, тогда я предложу вам свой. Я прикажу трубить сбор и двинусь со всем войском под Збараж. Пусть свершится воля Божья! Мы сами увидим, стоит там хан или нет.
   Канцлер знал об отчаянной отваге короля и не сомневался, что он готов осуществить на деле свои намерения. С другой стороны, ему слишком хорошо было известно, что если король задумает что-нибудь, то уже никакие советы не смогут изменить его решения. Поэтому он и не возражал, даже одобрил мысль короля, только зачем же непременно сейчас нужно ехать? Можно завтра или послезавтра, а тем временем могут подоспеть благоприятные новости. Молва о приближении короля с каждым днем все настойчивей будет распространяться среди черни, недовольной осадою Збаража. Бунт может растаять от блеска королевского величия, как снег от солнечных лучей, но на все нужно время.
   Король же отвечает за спасение всей республики и перед лицом Бога и потомков не должен рисковать собою, тем более, что в случае неудачи збаражские войска должны будут неминуемо погибнуть.
   -- Делайте, что хотите, только добудьте мне завтра "языка" во что бы то ни стало.
   Снова наступило молчание. В окно заглянула огромная золотая луна, но в комнате потемнело -- свечи обросли нагаром.
   -- Который час? -- спросил король.
   -- Полночь близко, -- ответил Радзеевский.
   -- Я не буду ложиться сегодня, объеду обоз, и вы со мной. Где Убальд и Арцишевский?
   -- В обозе. Я пойду распоряжусь, чтобы подали лошадей, -- сказал староста.
   Он направился было к дверям, как вдруг в сенях послышался какой-то шум, оживленный разговор, торопливые шаги, наконец, двери настежь распахнулись, и в комнату вбежал запыхавшийся Тизенгаузен, королевский стремянный.
   -- Ваше величество! -- воскликнул он. -- Прибыл офицер из Збаража!
   Король вскочил с кресла, канцлер также поднялся, и оба воскликнули разом:
   -- Не может быть!
   -- Это правда! Он в сенях;
   -- Давайте его сюда! -- закричал король. -- Давайте ради Бога!
   Тизенгаузен скрылся за дверями, и через минуту на пороге показалась какая-то высокая, незнакомая фигура.
   -- Ближе! -- сказал король. -- Подойдите поближе! Мы рады видеть вас!
   Офицер подошел к самому столу, и, разглядев его, король, канцлер и староста ломжинский попятились от изумления. Перед ними стояло какое-то фантастическое существо, скорее призрак;
   лохмотья едва прикрывали его истощенное тело, посиневшее лицо покрыто грязью и кровью, глаза горели лихорадочным огнем, черная всклокоченная борода закрывала грудь, а ноги дрожали так, что он вынужден был опереться на стол.
   Король и двое сановников смотрели на него широко открытыми глазами. Двери опять отворились, и вошла целая гурьба сановников: генералы Убальд и Арцишевский, литовский подканцлер Сапега, староста речицкий и другие. Все, встав за спиной короля, разглядывали пришельца.
   -- Кто вы? -- спросил король.
   Несчастный раскрыл было рот, намереваясь ответить, но судорога сжала его горло, борода затряслась, и он сумел лишь прошептать:
   -- Из... Збаража!
   -- Дайте ему вина! -- сказал кто-то.
   Пришельцу подали наполненный кубок. Он с трудом выпил его. В это время канцлер сбросил с себя накидку и прикрыл его плечи.
   -- Теперь вы можете говорить? -- спустя минуту спросил король.
   -- Могу, -- более твердым голосом ответил рыцарь.
   -- Кто вы?
   -- Ян Скшетуский... поручик гусарский...
   -- Чей?
   -- Воеводы русского.
   По зале пробежал шепот.
   -- Ну, как там у вас? Что там? -- нетерпеливо расспрашивал король.
   -- Нужда... голод... могилы... Король закрыл глаза рукой.
   -- Иисус Назарянин! Иисус Назарянин! -- тихим голосом проговорил он.
   -- Долго можете еще продержаться?
   -- Пороху нет. Неприятель у самых валов...
   -- Много его?
   -- Хмельницкий... и хан со всеми ордами.
   -- И хан?
   -- Да.
   Наступило глубокое молчание. Сановники вопросительно переглядывались друг с другом.
   -- Как же вы выстояли? -- спросил канцлер с оттенком недоверия.
   При этих словах Скшетуский поднял голову, как будто у него прибавилось сил, лицо его приняло гордое выражение, голос окреп:
   Qzf
   -- Двадцать отбитых штурмов, шестнадцать битв, выигранных в поле, семьдесят пять вылазок...
   И снова настало молчание.
   Вдруг король выпрямился, тряхнул париком, как лев гривой, желтые щеки его покрылись румянцем, а глаза загорелись.
   -- Клянусь Богом! -- воскликнул он. -- Довольно мне этих советов, этих проволочек! Стоит ли хан, нет ли, пришло ли всеобщее ополчение, нет ли, клянусь Богом, довольно мне всего этого! Сегодня же мы идем на Збараж!
   -- На Збараж! На Збараж! -- повторило несколько решительных голосов.
   Лицо Скшетуского просияло радостью.
   -- О, милостивый король и государь! -- сказал он. -- С тобою и жить и умирать!..
   Благородное сердце короля смягчилось, как воск, и несмотря на отталкивающий вид рыцаря он обнял его и проговорил:
   -- Вы милее мне в ваших лохмотьях, чем иные в шелках. Клянусь Пресвятой Девой, и не за такие заслуги награждают староствами... и вы не останетесь без награды... Не противоречьте мне! Я ваш должник!
   Вельможи хором одобрили слова короля.
   -- Как же вы прошли через казацкий и татарский лагерь!
   -- В болотах скрывался, в тростниках, лесами шел... блуждал... не ел давно.
   -- Накормите его! -- приказал король.
   -- Накормить! -- повторили прочие.
   -- Одеть его!
   -- Пусть ему утром дадут коня и одежду, -- продолжал король. -- Вы ни в чем не будете иметь нужды.
   По примеру короля все рассыпались в похвалах рыцарю. Его забросали вопросами, на которые он отвечал с превеликим трудом. Им все более овладевала страшная слабость, сознание почти покидало его. Принесли пищу, появился и ксендз Цецишовский, королевский проповедник.
   Все сановники расступились. Ксендз был человек ученый, важный; король дорожил его мнением более, чем мнением канцлера, а с амвона он иногда затрагивал такие вещи, каких почти никто не мог коснуться и на сейме. Ксендзу тотчас же рассказали, что прибыл офицер из Збаража, где князь несмотря на голод и недостаток в порохе и снарядах громит и хана и Хмельницкого, который весь прошлый год не потерял столько людей, сколько под Збара-жем, что король намеревается идти на выручку, даже если ему придется погибнуть со всем войском.
   Ксендз слушал молча и время от времени поглядывал на изможденного рыцаря. А тот с жадностью ел, не обращая внимания на короля, который время от времени отпивал глоток за здоровье офицера из маленького серебряного стаканчика.
   -- Как зовут этого рыцаря? -- спросил ксендз.
   -- Скшетуский.
   -- Ян?
   -- Да, Ян.
   -- Поручик князя-воеводы русского?
   -- Да.
   Ксендз поднял глаза кверху и начал молиться.
   -- Возблагодарим Бога! Неисповедимы пути, какими Он приводит человека к счастию и покою. Я знаю этого человека.
   Скшетуский услышал это и поднял глаза на говорящего, но ни лицо, ни голос ксендза не были ему знакомы.
   -- Так это вы один из всего войска взялись пройти через неприятельский лагерь? -- спросил его ксендз.
   -- Передо мною пошел мой товарищ, но погиб, -- ответил Скшетуский.
   -- Тем больше ваша заслуга, что вы решились идти после него. По вашему виду я вижу, что дорога была нелегкой. Бог благосклонно принял вашу жертву, и вашу доблесть, и вашу молодость и благополучно провел вас.
   И ксендз обратился к Яну Казимиру:
   -- Ваше величество, -- сказал он, -- вы твердо решили идти на помощь к князю-воеводе русскому?
   -- Вашим молитвам, святой отец, -- ответил король, -- я поручаю отечество, войска и самого себя, потому что понимаю всю опасность моего предприятия, но не могу допустить, чтобы князь-воевода погиб в Збараже с таким рыцарством, как вот этот офицер.
   Ксендз вознес руки к небу. В зале воцарилась тишина.
   -- Benedico vos, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. {Благословляю вас во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.).}
   -- Аминь! -- сказал король.
   -- Аминь! -- повторили все присутствующие.
   По утомленному лицу Яна Казимира разлилось спокойствие, и только глаза его сверкали необычным блеском. Он взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузену, чтобы тот помог прицепить ее.
   -- Когда ваше величество намерены выступить? -- спросил канцлер.
   -- Бог дал нам погожую ночь, -- сказал король. -- Пан обозный стражник, прикажите трубить сбор и седлать коней.
   Стражник тотчас же вышел. Канцлер тихо заметил королю, что еще не все готовы и что экипажи могут двинуться только утром, но Ян Казимир нетерпеливо перебил его:
   -- Кому экипажи дороже спасения отечества, тот может остаться.
   Королевские покои начали пустеть. Каждый спешил к своей хоругви, чтобы привести ее в готовность и установить в походном порядке. В комнате остались только король, канцлер, ксендз и пан Скшетуский с Тизенгаузеном.
   -- Господа, -- сказал ксендз, -- все, что могло нас интересовать, мы узнали от этого рыцаря. Теперь нужно дать ему отдохнуть, потому что он едва держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его к себе;
   -- О, конечно! Пусть его проводит Тизенгаузен и еще кто-нибудь, один он едва ли дойдет. Идите, идите, милый друг мой, никто больше вас не заслужил себе отдыха. Да помните, что я ваш должник. Скорее о себе забуду, чем о вас!
   Тизенгаузен взял Скшетуского под руку и вышел из комнаты. В сенях им попался староста речицкий, который взял рыцаря под другую руку, впереди шли ксендз и мальчик с фонарем, который, впрочем, оказался не нужен: большая золотая луна тихо плыла над Топоровом. С лагерной стоянки долетали звуки людских голосов, скрип телег и рулады полковых труб. Поодаль, перед костелом, залитым светом луны, виднелись ряды пеших и конных солдат. К скрипу телег примешивался лязг цепей и глухое погромыхивание пушек.
   -- Двинулись уже! -- сказал ксендз.
   -- Под Збараж... на помощь, -- прошептал Скшетуский.
   И неизвестно, от радости или утомления, а может быть, от того и другого, он ослабел так, что Тизенгаузен и староста почти тащили его на себе.
   У самого костела стояли хоругви Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты группировались кучками и загораживали дорогу.
   -- С дороги, с дороги! -- кричал ксендз.
   -- Кто идет?
   -- Офицер из Збаража!
   Солдаты расступились и с изумлением смотрели на героя.
   С величайшим трудом ксендз довел Скшетуского до дома местного священника. Там, приказав отмыть рыцаря от грязи и тины, ксендз уложил его в постель, а сам отправился к войскам.
   Скшетуский был в полубеспамятстве, но лихорадка не давала ему уснуть сразу. Он не понимал, где он теперь и что делается вокруг него. Он слышал только говор, топот, крики солдат, голоса труб, и все это слилось в его сознании в тревожную какофонию. "Войско идет", -- подумал он. Шум начинал удаляться, слабеть, рассеиваться, в Топоровевоцарилась тишина.
   Скшетускому казалось, что он вместе с ложем летит в какую-то бездну.
  

Глава VIII

  
   Скшетуский проспал несколько дней кряду, но и после пробуждения его несколько дней не оставляла жестокая лихорадка. Долго еще он бредил, поминая о Збараже, о князе, о старосте красноставском, вел беседы с паном Михалом и Заглобой, кричал пану Лонгинусу Подбипенте: "Не туда!" -- лишь о княжне не упомянул ни разу. Иногда ему казалось, что над ним склоняется румяное лицо Жендзяна, точно так же, как тогда, когда князь после константиновской битвы отправил его под Заславль истреблять шайки грабителей, а Жендзян неожиданно появился на его привале. Видение это поднимало целую бурю в его душе; ему казалось, что время остановилось, и с той поры ничего не изменилось. Вот он снова под Хомором, а проснувшись, поедет будто бы в Тарнополь снаряжать хоругви. Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому. Жендзян приехал из Гущи и сидит у его изголовья. Скшетуский хочет заговорить, пытается приказать пажу седлать коней, но не может. И вновь ему кажется, что он уже не под Хомором, что с тех пор прошло много времени... был взят Бар, и несчастная его голова снова погружается во мрак. Он уже ничего не видит, ни о чем не ведает, но мало-помалу из этого мрака, из этого хаоса появляется Збараж, осада. Так он не под Хомором? А как же Жендзян все сидит возле него, склоняется к нему? Через узоры в ставнях в комнату врывается луч яркого света и падает на лицо мальчика, полное озабоченности и сострадания.
   -- Жендзян! -- кричит пан Скшетуский.
   -- О, пане, наконец-то вы узнали меня! -- радостно отвечает паж и припадает к его ногам. -- Я думал уже, что вы никогда не очнетесь.
   Мальчик рыдал и обнимал ноги рыцаря.
   -- Где я? -- спросил пан Скшетуский.
   -- В Топорове... Вы пришли к королю из Збаража... Слава Богу, слава Богу!
   -- A король где?
   -- Пошел с войском на помощь к князю-воеводе. Тут Жендзян встал и отворил окно.
   В комнату ворвался свежий утренний ветерок, а вместе с ним к Скшетускому полностью возвратилось сознание. Жендзян уселся в ногах кровати.
   -- Так я из Збаража сумел-таки выйти? -- спросил рыцарь.
   -- Так точно... Никто не мог сделать того, что сделали вы, и благодаря вам король пошел на помощь.
   -- Пан Подбипента пробовал раньше меня, но погиб...
   -- Что вы говорите? Пан Подбипента погиб? Такой щедрый и хороший пан!.. У меня даже дух стеснило... Как они могли сладить с таким силачом?
   -- Расстреляли его из луков.
   -- А пан Володыевский и пан Заглоба?
   -- Были здоровы, когда я выходил.
   -- Ну, и слава Богу. Они большие ваши друзья... ну, разве еще, ой... ксендз говорить мне запретил... Ну, а что будет с состоянием пана Подбипенты? Там ведь немало всякого добра... Неужели он ничего не завещал друзьям? Родственников у него, кажется, не было?
   Скшетуский ничего не ответил. Жендзян понял, что его вопрос пришелся некстати, и переменил разговор.
   -- Хорошо, что пан Заглоба и пан Володыевский здоровы, а я уже было думал, что их татары одолели... Сколько нам пришлось пережить вместе!.. Вот жаль только, что ксендз запретил мне говорить... Я думал, что никогда их не увижу, потому что татары так прижали нас, что и выхода не было...
   -- Ты был с паном Володыевским и Заглобой? Они ничего мне не говорили.
   -- Они могли подумать, что я погиб...
   -- А где же вас так татары прижали?
   -- За Плоскировом, по дороге в Збараж. Мы ведь далеко ездили, за Ямполь... впрочем, ксендз Цецишовский запретил мне говорить.
   -- Да вознаградит вас Бог за ваши намерения, -- сказал Скшетуский. -- Я догадываюсь, зачем вы ездили. И я побывал там перед вами... только напрасно...
   -- Эх, пане, если б не ксендз... Он сказал: "Я должен ехать с королем в Збараж, а ты смотри за господином, но ничего не говори ему, а то он умрет".
   Скшетуский так давно расстался со всякой надеждой, что даже эти слова Жендзяна нисколько не встревожили его.
   -- A ты-то каким образом попал к ксендзу Цецишовскому и к войску? -- спросил он.
   -- Меня пани каштелянша сандомирская, пани Витовская, послала из Замостья уведомить пана каштеляна, что встретится с ним в Топорове... Храбрая она женщина и непременно хочет быть при войске, чтоб не разлучаться с паном каштеляном. Вот я и приехал в Топоров за день до вас. Пани Витовская, того гляди, подъедет...
   -- Не понимаю, как ты очутился в Замостье, когда с паном Володыевским и паном Заглобой ездил за Ямполь. Отчего же ты не приехал в Збараж вместе с ними?
   -- Видите ли, когда на нас напала орда, то уж никакого выхода не оставалось: они вдвоем встали против целого чамбула, а я ускакал и опомнился только в Замостье.
   -- Счастливо они отделались, -- сказал Скшетуский, -- но я думал, что ты более храбрый мальчик. Честно ли было покинуть их во время такой опасности?
   -- Эх, пан, если б мы были одни, втроем, то я, конечно, не оставил бы их... у меня и так сердце разрывалось на части... но нас было четверо... вот они и бросились на татар, а мне сами приказали... спасать... Если б я был уверен, что радость не убьет вас... ведь за Ямполем мы... нашли... Ах, этот ксендз!
   Скшетуский посмотрел на него взглядом человека, пробуждающегося от сна, смертельно побледнел и крикнул громовым голосом:
   -- Кто был с тобою?
   -- Пане! О, пане! -- умоляющим голосом проговорил паж, пораженный переменой рыцаря.
   -- Кто с тобой был? -- продолжал Скшетуский и, схватив Жендзяна за плечи, начал трясти его и давить своими железными руками.
   -- Делать нечего, пусть ксендз обижается: панна была с нами, а теперь она у пани Витовской.
   Скшетуский окаменел, закрыл глаза и тяжело упал на подушки.
   -- Помогите! -- закричал Жендзян. -- Помогите! Что я наделал! Лучше бы мне было молчать. О, ради Бога! Пане, милый, да скажите что-нибудь... Ради Бога!.. Правду ксендз говорил... пане, а пане!..
   -- Ничего! -- отозвался наконец Скшетуский. -- Где она?
   -- Слава Богу, что вы ожили!.. Лучше я ничего говорить не стану... Она с пани каштеляншей сандомирской... того и гляди, сюда приедут... Слава Богу! Вы теперь-то хоть не умирайте... они скоро приедут... мы бежали в Замостье... и там ксендз отдал панну
   каштеляновой... для безопасности, а то в войске Бог знает что творится. Богун ее пощадил, но долго ли до греха... Сколько хлопот мне с нею было! Я все говорил солдатам, что она родственница князя Еремии... ну, они и уважили ее. И потратился я на дорогу немало...
   Скшетуский лежал неподвижно, устремив глаза в потолок. Лицо его было строго и важно. Очевидно, он молился. Наконец, окончив молитву, он сел на край кровати и сказал:
   -- Дай мне платье и прикажи седлать лошадей!
   -- А куда вы хотите ехать?
   -- Дай платье, говорят тебе!
   -- Теперь у нас всякой одежды много; король перед отъездом дал и разные паны надавали. И три лошадки хорошие в конюшне" Если б мне хоть одну такую... Но вам лучше полежать и отдохнуть, а то в вас силы никакой нет.
   -- Ничего. На коня-то я смогу сесть. До поспеши же ты, ради Бога!
   -- Пусть будет так, только вы должны оберечь меня от ксендза Цецишовского... Вот вам и платье... Лучшего не найдете и у армянских купцов. Одевайтесь, а я прикажу подать винной похлебки.
   Скшетуский торопливо начал одеваться, а Жендзян рассказывал ему все по порядку, как он встретил Богуна во Владаве, как разузнал от него о местопребывании княжны, как потом поехали они с паном Михалом и паном Заглобой на Валадинку и, убив колдунью и Черемиса, увезли княжну.
   -- Это еще все ничего, а вот было плохо, когда мы повстречались с ордой в лесу за Плоскировом. Пан Михал с паном Заглобой остались, чтоб отвлечь на себя внимание татар и задержать погоню, а я кинулся в другую сторону, к Константинову, минуя Збараж, потому что татары, по моим расчетам, убив пана Михала и пана Заглобу, пустятся за нами в погоню именно на Збараж. Не знаю, как Бог спас их... Я думал, им конец. Мы тем временем удирали между войском Хмельницкого, который шел от Константинова, и Збаражем, куда двинулись татары.
   -- Они не дошли туда; их пан Кушель разбил. Но рассказывай скорее.
   -- Если бы мне это было известно! Но дело-то в том, что я ничего этого не знал, вот мы и бежали с панной между татарами и казаками, как по ущелью. К счастью, весь край был пуст, мы не встретили ни одной живой души ни в деревнях, ни в городках -- все убежали в страхе перед татарами. У меня душа была не на месте от тревоги, как бы нас не окружили... Так оно и вышло.
   Скшетуский перестал одеваться.
   -- Как так?
   -- А вот как. Я наткнулся на казацкий отряд Донца, брата колдуньи Горпины. К счастью, он хорошо знал меня; я его видывал у Богуна. Передал я ему поклон от сестры, показал Богунов пернач и рассказал все: как меня Богун послал за панной и как ждет меня за Владавой. Он знал, что сестра его действительно стережет княжну, и поверил всему. Я думал, что он сразу отпустит меня и денег еще даст на дорогу, а он и говорит: "Там собирается всеобщее ополчение, ты еще попадешься в руки ляхам; оставайся, говорит, со мной, пойдем к Хмельницкому; девушке в обозе будет лучше; ее сам Хмельницкий будет беречь для Богуна". Как только он мне это сказал, я так и обомлел: что тут ответишь? Я ему говорю, что Богун меня ждет и я головой отвечаю, что доставлю ее, а он мне: "Мы дадим знать Богуну, а ты не езди, говорит, там ляхи". Мы заспорили, а он потом закричал на меня: "Странно, что ты боишься идти с казаками! Уж не изменник ли ты?". Тут я понял, что, кроме как удрать потихоньку, ничего не остается. Я уж начал было готовиться в дорогу, как вдруг на казаков напал пан Пелка.
   -- Пан Пелка? -- спросил, сдерживая дыхание, Скшетуский.
   -- Так точно. Славный был воин, недавно его убили... Упокой Господь его душу! Не знаю, кто лучше его мог незаметно подкрасться к неприятелю, разве только пан Володыевский. Так вот, пришел пан Пелка, разбил отряд Донца, а самого полковника взял в плен. Две недели тому назад его посадили на кол, и поделом! Но и с паном Пелкой хлопот было тоже немало, очень он уж охоч до женщин... упокой душу его, Господи! Я уже боялся, как бы панна, уйдя от врагов, не увидала худого от своих... Тогда я сказал, что она родственница нашего князя. А он, надо вам сказать, очень уважал князя, тотчас переменил обращение с княжной и отправил нас к королю в Замостье. А там ксендз Цецишовский, святой, доложу я вам, человек, взял нас под покровительство и отдал панну пани каштелянше Витовской.
   Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендзяну.
   -- Ты будешь моим другом, братом, но не слугою, -- сказал он, -- но теперь едем. Когда пани каштелянша должна была быть здесь?
   -- Через неделю после меня; уже прошло десять дней, а вы лежали без памяти восемь.
   -- Едем! Едем! -- повторил Скшетуский. -- Кажется, радость задушит меня.
   Но не успел он договорить, как на дворе послышался топот, и перед окнами замелькали фигуры всадников. Сперва Скшетуский увидел старого ксендза Цецишовского, а рядом с ним похудевших донельзя Заглобу, Володыевского, Кушеля и других своих знакомых. Через минуту толпа рыцарей с ксендзом во главе вошла в комнату.
   -- Мир заключен под Збаражем, осада снята! -- прокричал ксендз.
   Скшетуский по очереди переходил из одних дружеских объятий в другие.
   -- Нам сказали, что вы живы, -- кричал Заглоба, -- но для нас еще больше радости, что мы видим вас здоровым! Мы намеренно сюда за вами приехали... Ян! Вы не знаете, какою славою покрылось ваше имя, какая награда ждет вас!
   -- Король наградил, но Царь царей его превзошел, -- сказал ксендз.
   -- Я все знаю уже, -- ответил Скшетуский. -- Да наградит вас Бог! Жендзян мне все рассказал.
   -- И радость не убила вас? Тем лучше! Vivat Скшетуский, vivat княжна! -- закричал Заглоба. -- А что! Мы и не заикнулись о ней, потому что не знали, жива ли она. Но мальчик ловко увез ее. О, vulpes astuta! {Хитрая лиса (лат.).} Князь ждет вас обоих. Мы ведь под самый Егорлык ездили за ней. Я убил урода, который стерег ее. Теперь у меня будут внуки, господа! И много! Жендзян, рассказывай, трудно тебе пришлось? Представь себе: мы удержали вдвоем с паном Михалом огромную орду. Я первый бросился на целый чамбул! Они было и так, и сяк, -- ничего не помогло! Пан Михал тоже храбро дрался... Где же дочка моя милая? Дайте мне мою дочку!
   -- Ну, дай тебе Бог всякого счастья, Ян! -- повторял маленький рыцарь, снова и снова обнимая Скшетуского.
   -- Да воздаст вам Бог за все, что вы для меня сделали. Слов мне не хватает. Жизнью, кровью -- и то я не могу расплатиться с вами! -- ответил Скшетуский.
   -- Хорошо, хорошо, не в том дело, -- кричал Заглоба. -- Мир заключен, плохой мир, господа, но и за то слава Богу, что мы выбрались из этого проклятого Збаража. Итак, мир. Это наша заслуга и моя, потому что, останься в живых Бурлай, переговоры ни к чему бы не привели. Теперь на свадьбу поедем. Ну, Ян, держитесь теперь! Вы и представить себе не можете, какой свадебный подарок приготовил для вас князь! Я, может, и расскажу вам как-нибудь после, а теперь... где же моя дочка, черт возьми! Подайте мне мою дочку! Теперь ее Богун уже не похитит, пусть сам сначала вывернется. Где моя дочка?
   -- Я собирался было седлать коня, чтобы ехать навстречу пани каштелянше, -- сказал Скшетуский. -- Едемте, едемте, иначе я сойду с ума.
   -- Едемте, господа! Вместе с ним! Время не ждет!
   -- Пани каштелянша должна быть уже недалеко, -- сказал ксендз.
   Скшетуский был уже за дверями и вскочил на коня так легко, как будто давно уже выздоровел. Жендзян не отходил от него ни на шаг; ему не хотелось оставаться наедине с ксендзом. Пан Михал и Заглоба присоединились к ним.
   -- Вперед! -- закричал Заглоба, пришпоривая коня.
   И они галопом проскакали несколько миль. Вдруг на повороте дороги показалось несколько телег и колясок, окруженных гайдуками; несколько всадников, завидев вооруженных людей, поспешили навстречу с вопросом, кто они таковы.
   -- Свои, из королевского войска! -- крикнул пан Заглоба. -- А вы?
   -- Пани каштелянша сандомирская!
   Страшное волнение овладело Скшетуским. Не отдавая себе отчета, он соскочил с коня и, пошатываясь, встал на краю дороги. Пан Михал тоже спешился и подхватил под руку ослабевшего рыцаря.
   Поезд поравнялся с рыцарями. С пани Витовской ехали несколько дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, в чем дело.
   Наконец, показалась коляска, более роскошная, чем остальные. В приоткрытом окне ее показалось строгое лицо пожилой женщины, а рядом с ней прелестное личико княжны Курцевич.
   -- Дочка! -- заорал Заглоба, бросаясь к экипажу. -- Дочка! Скшетуский с нами!.. Дочка!
   Кушель и Володыевский подвели к коляске совершенно ослабевшего Скшетуского. Силы оставили его, и он упал на колени у подножки коляски, но рука княжны поддержала склонившуюся голову рыцаря.
   Заглоба, видя недоумение каштелянши, поспешил с объяснениями:
   -- То Скшетуский, збаражский герой. Это он прошел через неприятельский лагерь, он спас войска, князя, всю республику! Да благословит их Бог на многие лета!
   -- Vivant! Vivant! Да здравствуют! -- закричала шляхта.
   -- Да здравствуют! -- повторили княжеские драгуны.
   -- В Тарнополь! К князю! На свадьбу! -- гремел Заглоба. -- Ну, дочка, конец вашим бедам... а Богуну -- палач и топор!
   Скшетуского усадили в карете рядом с княжной, и поезд тронулся в путь. День был чудный, дубравы и поля были залиты веселым солнечным светом. Повсюду носились легкие серебряные нити паутины, предвещая теплую осень. Все было радостно и спокойно вокруг.
   -- Пан Михал! -- сказал Заглоба, коснувшись своим стременем стремени Володыевского. -- Что-то снова схватило меня за горло и держит, как тогда, когда пан Подбипента -- упокой его душу, Господь! -- выходил из Збаража, но когда я подумаю, что эти двое встретились-таки, то на душе становится так легко, как будто бы только что выпил кварту хорошего, старого меду. Если и вам не суждены узы Гименея, то под старость мы будем вместе нянчить их детей. У каждого свое назначение, свой путь, пан Михал, а мы, кажется, созданы больше для войны, чем для семейной жизни.
   Маленький рыцарь ничего не ответил, только неопределенно повел усами.
   Путь лежал на Топоров, оттуда на Тарнополь, где все должны были соединиться с князем и его хоругвями и ехать вместе в Львов на свадьбу. По пути Заглоба рассказывал пани каштелянше, что произошло за последнее время, как король после кровопролитной битвы под Збаражем заключил с ханом мир, не особенно благоприятный, но, по крайней мере, обещающий республике покой на некоторое время. По условиям мира, Хмельницкий по-прежнему оставался гетманом и получал право из неисчислимой толпы черни выбрать сорок тысяч реестровых казаков и за это присягнул на верность королю и правительству.
   -- Несомненно, -- добавил Заглоба, -- что с Хмельницким дело опять дойдет до войны, но если булава не минет нашего князя, все обернется иначе...
   -- Скажите же Скшетускому о самом главном, -- сказал, подъезжая, Володыевский.
   -- Правда. Я давно ему хотел сообщить. Знаете, пан Скшетуский, что случилось после вашего ухода? Богун попал в плен к князю.
   Скшетуский и княжна поразились до такой степени, что не могли и слова промолвить. Наконец Скшетуский пришел в себя.
   -- Как это случилось? Каким образом?
   -- Перст Божий, -- ответил Заглоба, -- не иначе, как перст Божий! Мир был уже заключен, и мы выходили из проклятого Збаража, а князь поехал с кавалерией на левое крыло понаблюдать, как бы орда не нарушила соглашения... они ведь часто ни на какие договоры не смотрят... Вдруг ватага из трехсот всадников бросается на княжескую конницу...
   -- Только один Богун мог отважиться на это, -- сказал Скшетуский.
   -- Он и был. Но не на збаражских солдат нападать казакам. Пан Михал сразу окружил их и перебил всех до одного, а Богун, раненный им, попал в плен. Не везет ему с паном Михалом, и он смог бы убедиться в этом. Но он искал лишь смерти.
   -- Мне показалось, -- прибавил пан Володыевский, -- что Богун спешил из Валадинки в Збараж, но опоздал и, узнав о мире, окончательно потерял рассудок и уже ни на что не обращал внимания.
   -- Пришедший с мечом от меча и погибнет, такова уж ирония судьбы, -- сказал Заглоба. -- Это сумасшедший казак, и еще более обезумел он, когда им овладело отчаяние. По его милости такая каша заварилась между нами и чернью. Мы уж думали, что дело снова дойдет до большого сражения; князь уже объявил, что договор нарушен. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан взъярился: "Он, говорит, опозорил мою клятву и мое слово". Хан пригрозил войной самому Хмельницкому, а к князю прислал гонца с объяснением, что Богун обыкновенный разбойник, и с просьбой, чтобы князь забыл об этом недоразумении, а с Богуном поступил бы как с разбойником. Хану, кажется, прежде всего хотелось, чтобы татары спокойно могли увезти своих пленников, а набрали они их немало.
   -- Что же князь сделал с Богуном? -- с тревогой спросил Скшетуский.
   -- Сначала было приготовил для него кол, а потом передумал и говорит: "Я его подарю Скшетускому, пуста делает с ним, что хочет". Теперь казак сидит в подземелье в Тарнополе; цирюльник ему раны перевязывает. Боже ты мой, сколько раз должна была из него выйти душа! Никакому волку собаки шкуру так не порвали, как мы ему. Один пан Михал три раза укусил его. Но это не простой человек, хотя, сказать по правде, несчастный. Впрочем, черт с ним совсем! Я никакой злобы против него не питаю, хотя он и преследовал меня понапрасну, потому что я и пил с ним, и обращался, как с равным, пока он на вас, княжна, не поднял руки. Я мог его прирезать в Розлогах... но, видно, нет на свете благодарности, и мало кто добром платит за добро... А, черт с ним!..
   И пан Заглоба махнул рукой.
   -- А что вы сделаете с ним? Солдаты говорят, что определите его на должность форейтора, потому что он мужик видный, но мне не хотелось бы верить этому.
   -- Конечно, нет, -- ответил Скшетуский. -- Это славный воин, а если он несчастен, то я тем более не опозорю его мужицким занятием.
   -- Да простит ему Бог все, -- сказала княжна.
   -- Аминь! -- добавил Заглоба. -- Он просит смерти, как избавления... и, наверное, нашел бы ее, если б не опоздал под Збараж.
   Вдалеке показалось Грабово, первый привал. Там все было заполнено солдатами, возвращающимися из Збаража. Там находился и пан каштелян сандомирский, Витовский, поспешивший навстречу жене, и пан староста красноставский, и пан Пшеимский, и множество шляхты из ополчения. Усадьба в Грабове была сожжена, так же, как и другие постройки, но чудесная погода позволяла расположиться на воле, в дубовом лесу, под открытым небом. В провизии и напитках недостатка не было, и прислуга тотчас же принялась за приготовление ужина. Каштелян приказал разбить несколько палаток для дам и высшей шляхты. Рыцари толпились перед палатками в надежде увидеть княжну и Скшетуского. Одни толковали о минувшей войне, другие, побывавшие только под Зборовом, расспрашивали княжеских солдат о подробностях осады. Повсюду кипело веселье, благо Бог послал ясный день.
   Среди шляхты больше всех ораторствовал пан Заглоба и в тысячный раз рассказывал, как он убил Бурлая; ту же самую роль играл Жендзян, окруженный толпою лиц, менее значительных. Впрочем, это не помешало хитрому пажу улучить свободную минуту и отозвать Скшетуского в сторонку.
   -- Пане! -- сказал он, припадая к его коленям. -- Я хотел бы просить вас о милости.
   -- Мне трудно было бы отказать тебе в чем-либо. Благодаря тебе все и устроилось благополучно. Говори, чего ты хочешь?
   Румяное лицо Жендзяна потемнело, глаза загорелись злобой и ненавистью.
   -- Только одного, больше ничего мне не нужно: отдайте мне Богуна.
   -- Богуна? -- изумился пан Скшетуский. -- Что же ты с ним станешь делать?
   -- Я уж знаю... чтобы мое не пропадало и ему с лихвой заплатить за Чигирин. Я знаю, что вы его казните, так дайте же. мне сначала расквитаться с ним.
   Брови Скшетуского нахмурились.
   -- Этому не бывать! -- решительно сказал он.
   -- Боже мой! Лучше бы я погиб! -- горестно воскликнул Жендзян. -- Словно для того я и остался жив, чтобы нести бремя позора!
   -- Проси, чего хочешь, только не этого. Обдумай хорошенько, спроси своих стариков, какой грех больше: сдержать такую клятву или отступиться? Не прикладывай своей руки к карающему Божьему приговору, чтобы и тебя не постигла кара. Постыдись, Жендзян! Этот человек и так просит у Бога смерти... раненый, в неволе. Кем же ты-то хочешь быть? Палачом? Будешь поносить пленника, добивать раненого? Татарин ты, что ли? Пока я жив, я не соглашусь на это, лучше и не проси меня.
   В голосе пана Яна было столько силы и воли, что паж сразу утратил всякую надежду убедить хозяина, но продолжал плакаться.
   -- Когда он здоров, то и с двумя такими, как я, управится, а когда болен, мне мстить не годится... Когда же я верну ему должок?
   -- Оставь Богу мщение, -- сказал Скшетуский.
   Жендзян раскрыл рот, чтобы сказать что-то, но пан Ян повернулся и пошел к палаткам, у которых собралось все общество. Посредине сидела пани Витовская, рядом с нею княжна, рыцари вокруг. Несколько поодаль пан Заглоба рассказывал об осаде Збаража. Слушатели с горячим интересом следили за рассказом шляхтича. Скшетуский сел возле княжны и прижал к губам ее руку. Солнце клонилось к западу; вечерело. Пан Ян тоже прислушивался к рассказу Заглобы, словно мог услышать что-то новое. Пан Заглоба поминутно вытирал лысину, и голос его гремел все сильнее. Недавние воспоминания и отчасти воображение воскрешали перед глазами рыцарей кровавые сцены: они видели перед собою и окопы, окруженные морем неприятеля, и бешеные штурмы, слышали шум, и вой, и грохот пушек и самопалов, видели князя в серебряном панцире на валах под градом пуль... Потом нужда, голод, эти багряные ночи, когда смерть, как зловещая птица, парила над окопами... выход пана Подбипенты, Скшетуского... И все слушали, временами поднимая глаза к небу или хватаясь за рукоятки сабель, а пан Заглоба закончил так:
   -- Теперь это одна могила, один громадный надгробный холм; если под ним не лежит слава республики и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, да и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, то только благодаря одному ему!
   И пан Заглоба указал на Скшетуского.
   -- Верно! -- крикнули в один голос Марек Собеский и пан Пшеимский.
   -- Слава ему! Честь, хвала! -- раздались сотни сильных рыцарских голосов. -- Vivat Скшетуский! Vivat княжна! Да здравствует герой!
   Всех присутствующих охватил восторг. Одни побежали за вином, другие бросали вверх шапки. Солдаты звенели саблями.
   Скшетуский, как настоящий христианский рыцарь, покорно склонил голову, но княжна встала, откинула назад волосы и выпрямилась во весь рост. Лицо ее загорелось румянцем, глаза засветились... ведь этот рыцарь будет ее мужем, а слава мужа падает и на жену, как солнечный свет на землю.
  

* * *

  
   Уже позднею ночью все разъехались в разные стороны. Пан Витовский, пан Пшеимский и староста красноставский пошли с полками в сторону Топорова, а Скшетуский с княжной и хоругвью Володыевского в Тарнополь. Ночь была такая же погожая, как и минувший день. Миллионы звезд сияли на темном небе. Вышел месяц и осветил поля, потом поднялись белые туманы и заволокли все вокруг. Вся земля казалась огромным озером, освещенным небесным светом...
   В такую же ночь Скшетуский выходил когда-то из Збаража.
  

Эпилог

  
   Но величайшая в истории трагедия не закончилась ни под Збаражем, ни под Зборовом; даже ее первый акт там не завершился. Спустя два года все казачество вновь ринулось в бой с республикой. Поднялся Хмельницкий, более сильный чем когда-либо, а с ним шел хан всех орд и те же самые полководцы, что были под Збаражем: и дикий Тугай-бей, и Урум-паша и Артим-Гирей, и Нуреддин, и Галга, и Амурат, и Субагази. Перед ними шли огненные столбы пожаров, стоны людей; тысячи воинов покрывали поля, наполняли леса, воинственные кличи вылетали из более чем полумиллиона уст, и людям казалось, что республике пришел конец.
   Но и республика очнулась от своего оцепенения, отвергла прежнюю политику канцлера, отказалась от переговоров и перемирий. Стало ясно, что только мечом можно обеспечить дальнейшее спокойствие, и когда король выступил против неприятеля, с ним пошли сто тысяч войска и шляхты, не считая массы прислуги и челяди.
   Были среди них и все герои нашего повествования. Был здесь князь Еремия Вишневецкий со всею своею дивизией, в которой по-прежнему служили Скшетуский и Володыевский с волонтером Заглобой; были оба гетмана, Потоцкий и Калиновский, выкупленные к тому времени из татарской неволи. Был и полковник Стефан Чарнецкий, победивший впоследствии шведского короля Карла Густава, и пан Пшеимский, главный начальник артиллерии, и генерал Убальд, и пан Арцишевский, и пан староста красноставский, и брат его, староста яворовский, впоследствии король Ян III, и Людвиг Вейхер, воевода поморский, и хорунжий Конецпольский, и князь Доминик Заславский, и епископы, и коронные сановники, и сенаторы -- вся республика во главе со своим главнокомандующим, королем.
   Эти многотысячные армии столкнулись наконец на полях под Берестечком -- там-то и разыгралась одна из величайших битв в истории войн.
   Длилась она три дня. Первые два дня победа клонилась то на одну, то на другую сторону, на третий -- дело дошло до решительного сражения. Бой начал князь Еремия.
   Все видели его во главе левого фланга, без панциря, с обнаженной головой, видели, как он, словно вихрь, летит на огромные отряды, состоящие из коронных казаков, из татар крымских, ногайских, аккерманских, из турок силистрийских и румелийских, янычар, сербов, валахов и других диких воинов, собранных от Урала и Каспийского моря до Дуная.
   И как река исчезает в бурных морских волнах, так пропали из виду княжеские полки в этом море врагов. Только пыль поднялась на равнине и скрыла сражающихся.
   На этот нечеловеческий бой взирали все войско и король, а подканцлер Лещинский поднял древо животворящего креста и осенил им умирающих.
   А в это время королевское войско с другого фланга обходил огромный казацкий табор, двести тысяч человек, с мощной артиллерией, извивающийся, как фантастический змей, и медленно выползающий из леса.
   Но прежде чем вся армада вышла из облака пыли, в котором скрылись полки Вишневецкого, начали появляться оттуда сначала одинокие всадники, потом десятки, сотни, тысячи... и все это устремилось к пригорку, где стоял хан, окруженный своею отборной гвардией.
   Дикие толпы бежали в безумной панике и беспорядке, польские полки гнались за ними.
   Тела тысяч татар и казаков устилали поле битвы, и среди них лежал надвое рассеченный канцером заклятый враг ляхов, верный союзник казаков, дикий и мужественный Тугай-бей.
   Страшный князь торжествовал.
   Но король, отметив оком опытного полководца успех князя, приказал уничтожить орду, прежде чем подоспеет казацкий табор.
   На татар двинулись все войска, устремились все пушки, сея смерть и замешательство. Брат хана, великий Амурат, пал, смертельно раненный пулей в грудь. Орда издала горестный вопль. Обескураженный, раненный еще в самом начале битвы хан посмотрел на поле сражения. Издали, сквозь дым и огонь, шли пан Пшеимский и сам король с рейтерами, а окрест гудела земля под тяжестью скачущей в бой конницы.
   Тогда дрогнул Ислам-Гирей, дрогнул и побежал, а за ним в беспорядке последовали все татары, и валахи, и конные запорожцы, и силистрийские турки, полетели, как тучи, гонимые шквальным ветром.
   Убегающих догнал впавший в отчаяние Хмельницкий, начал было умолять хана вернуться, но хан при виде его зарычал от ярости, приказал татарам схватить его, привязать к лошади и увез за собою.
   Теперь остался только один казацкий лагерь.
   Начальник лагеря, крапивенский полковник Дзедзяла, не знал, что сталось с Хмельницким, но, видя поражение и постыдное бегство всех орд, отступил с табором и засел в болотах Плешовы.
   На небе тоже разыгралась буря; хлынули потоки дождя. "Бог омывал землю после справедливой битвы".
   Дождь лил несколько дней, несколько дней отдыхали королевские войска, измученные сражениями, а казацкий табор опоясывался валами и превращался в гигантскую подвижную крепость.
   С установлением хорошей погоды началась осада, самая удивительная из всех, которые были когда-либо.
   Сто тысяч королевского войска осадило двухсоттысячную армию Дзедзялы.
   У короля была нехватка в пушках, провианте, аммуниции, а Дзедзяла обладал громадными запасами пороха, продовольствия и, кроме того, семьюдесятью тяжелыми и легкими пушками. Но во главе королевских войск стоял сам король, а казакам явно недоставало Хмельницкого.
   Королевские войска были одушевлены недавней победой, казаки сомневались в себе.
   Прошло несколько дней; надежда на возвращение Хмельницкого и хана исчезла.
   Тогда начались переговоры.
   Дзедзяла склонялся к миру, и сам хотел принести в жертву свою голову, только бы спасти этим войско.
   Но в казацком лагере возникли разногласия. Одни хотели сдаться, другие защищаться до смерти, и все до одного придумывали, как бы убежать из лагеря. Но даже самому храброму это представлялось невозможным. Табор окружен был рукавами реки и непроходимыми болотами. Обороняться в нем можно было целые годы, но к отступлению вела только одна дорога -- через королевские войска
   Об этой дороге никто и не помышлял.
   Переговоры, прерываемые битвами, велись лениво; ссоры среди казаков происходили все чаще. В один из таких моментов Дзедзяла был свергнут с своего места и заменен новым предводителем.
   Его имя вселило новую отвагу в души казаков и, громким эхом огласив королевский лагерь, разбудило в памяти нескольких рыцарей полузабытые воспоминания пережитых горестей и несчастий.
   Новый вождь звался Богун.
   Уже и прежде он занимал высокое положение среди казаков в битвах и на советах. Все указывали на него, как на преемника Хмельницкого.
   Богун первым из казацких полковников пришел под Берестечко вместе с татарами, во главе пятидесяти тысяч человек. Он принимал участие в трехдневной битве конницы и, разбитый вместе с ханом князем Еремиею, сумел спасти от разгрома большую часть своих людей и оказаться в таборе. Теперь, после Дзедзялы, партия непримиримых поручила ему главное предводительство, надеясь, что он один в состоянии спасти лагерь и войско.
   Действительно, новый полководец и слышать не хотел о мире; он жаждал битвы и кровопролития, даже если бы ему пришлось самому утонуть в этой крови.
   Но вскоре он убедился, что с этими полками ему не пройти по трупам королевского войска, и начал выискивать другие средства.
   История сохранила память о беспримерных усилиях этого гиганта спасти войско и чернь.
   Богун решил пройти через бездонные болота Плешовой или, лучше сказать, построить через эти болота такой мост, по которому могли бы пройти все осажденные.
   И целые леса начали валиться под топорами казаков и падать в болото; туда бросали телеги, палатки, кожухи, свитки, и мост удлинялся с каждым днем.
   Казалось, для этого вождя нет ничего невозможного.
   Король медлил со штурмом, не желая кровопролития, но, видя эти титанические работы, убедился, что другого средства нет, и приказал войску готовиться к решительному делу.
   Был понедельник, седьмое июня 1651 года. Утро этого дня встало бледное, словно испуганное чем-то, солнце взошло красное, бросая кровавый свет на воды и леса.
   Из польского лагеря выгоняли коней на пастбище; казацкий шумел людскими голосами. Всюду горели костры, готовилась утренняя пища. Все видели объезд Богуна, его свиту и идущую за ними кавалерию, при помощи которой он хотел смять воеводу брацлавского, занимающего тылы лагеря и разрушающего ядрами казацкие труды.
   Чернь смотрела на объезд спокойно, даже с некоторой надеждой в душе. Тысячи глаз провожали молодого воина, тысячи уст кричали ему вслед:
   -- Да благословит тебя Бог, сокол!
   Вождь, свита и конница медленно отделились от табора, дошли до края леса, мелькнули еще раз в лучах утреннего солнца и вступили на гать.
   И по всему табору пронесся какой-то страшный не то крик, не той вой:
   -- Люди, спасайтесь!
   -- Старшина бежит! -- крикнуло несколько голосов.
   -- Старшина бежит! -- повторили сотни и тысячи голосов.
   Толпа зашумела, как сосновый бор, когда на него налетит ветер, и дикий, нечеловеческий крик вырвался из груди двухсот тысяч человек: "Спасайтесь! Спасайтесь! Ляхи! Старшина бежит!". Поднялся страшный беспорядок. В один миг огни были затоптаны, телеги и палатки опрокинуты, частокол повален. Страшная паника охватила всех. Горы тел загораживали дорогу, а толпа валила по трупам среди шума, крика и стонов и хлынула на плотину. Сметенные в холодную колышащуюся трясину люди взывали о милосердии и тонули. На плотине началась драка за место. Воды Плешовой переполнились телами. Немезида истории жестоко расплачивалась за Пилавец Берестечком.
   Крики ужаса донеслись до ушей Богуна. Он сразу понял, в чем дело. Но напрасно он тотчас же повернул к лагерю, напрасно летел навстречу толпе с поднятыми к небу руками. Голос его терялся среди тысяч голосов, неудержимый поток бегущих подхватил его вместе с конем, свитой и конницей и понес навстречу гибели...
   Коронные войска недоумевали при виде всей этой сумятицы, которая походила на какую-то отчаянную атаку, но недоумение скоро прошло, и все хоругви, не ожидая приказов, двинулись на неприятеля.
   И настал день гнева, отмщения и суда. Кого не раздавили, кто не утонул, тот шел под меч. Реки покраснели от крови. Безумная толпа еще отчаяннее начала метаться и гроздьями тел падать в воду... Смерть поселилась в этих мрачных лесах, и была тем страшнее, чем отчаяннее сопротивлялись некоторые ватаги. Воевода брацлавский отрезал все пути к отступлению. Напрасно король удерживал солдат. Милосердие угасло в сердцах поляков, и резня длилась до самой ночи -- резня, от которой становились волосы дыбом даже на головах старых, бывалых воинов.
   Когда, наконец, мрак спустился на землю, сами победители были поражены результатами своих трудов. Не пели "Те Deum", и не слезы радости, а слезы печали текли по щекам короля.
   Так был разыгран первый акт драмы, автором которой был Хмельницкий.
   Но Богун не сложил головы вместе с другими в этот страшный день. Одни говорили, что, завидев поражение, он спасся бегством, другие, что его спас один знакомый рыцарь. Правды никто не мог дознаться.
   Верно только одно, что имя его частенько всплывало в последующих казацких войнах. После смерти князя Вишневецкого, который умер от военных трудов, когда лубенское княжество отделилось от республики, Богун завладел большею частью его владений. Говорили, что он не признавал над собой и самого Хмельницкого. Сам же Хмельницкий, разбитый, искал покровительства, гордый же Богун отвергал всякую опеку и саблей оберегал свою казацкую свободу.
   Говорили также, что улыбка никогда не появлялась на губах этого необыкновенного человека. Он жил не в Лубнах, а в деревушке, которую воздвиг на пепелище и назвал Розлогами. Там он и умер. Междоусобная война пережила его и долго еще продолжалась. Потом пришли мор и шведы. Татары почти постоянно гостили на Украине, забирая толпы народа в плен. Опустела республика, опустела Украина. Волки выли на развалинах городов, и когда-то цветущий край обратился в пустыню. Ненависть поселилась в сердцах людей и отравила братнюю кровь.
  
ным патрулям.
   Но радость его продолжалась недолго. Едва прошел он несколько сот шагов, как вдруг шагах в десяти увидел перед собой какую-то черную фигуру. Пан Лонгин хотя и был неустрашимым рыцарем, но почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу. Отступать или обойти было уже поздно. Фигура пошевелилась, -- очевидно, заметила его.
   Настала короткая минута колебания. Вдруг раздался приглушенный голос:
   -- Васыль, это ты?
   -- Я, -- тихо ответил рыцарь.
   -- А горилка есть?
   -- Есть.
   -- Давай.
   Пан Лонгин подошел.
   -- Что это ты такой высокий? -- со страхом спросил тот же голос.
   Что-то заклубилось в темноте. Короткий, сдавленный крик: "Госп..." вырвался у часового, потом послышался точно треск ломающихся костей, тяжелое хрипение, -- и одна фигура тихо упала на землю.
   Пан Лонгин пошел дальше.
   Но он уже не шел по той же линии, -- это была, очевидно, линия передовых постов, а потому он направился еще ближе к лагерю, желая пройти между постами и рядами возов.
   "Если нет другой цепи постов, -- подумал Лонгин, -- то на этом пространстве я могу встретиться лишь с теми, которые выходят из лагеря на смену".
   Конным отрядам стражи здесь нечего было делать. Действительно, через минуту оказалось, что другой цепи постов не было. Зато табор был не дальше чем на два выстрела из лука -- и, странное дело, он, казалось, все приближался, хотя рыцарь старался идти параллельно линии возов.
   Оказалось также, что в лагере не все спали. При тлеющих местами кострах виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был больше остальных, и даже настолько велик, что отблеск его доходил до пана Лонгина и рыцарь опять должен был отступить к форпостам, чтобы не проходить через полосу света. Издали пан Лонгин увидел около костра на столбах, похожих на кресты, быков, с которых казаки сдирали шкуры. Тут же стояли кучки зрителей. Некоторые из них тихо играли на дудках. Это была та часть лагеря, которую занимали чабаны. Дальнейшие ряды возов утопали в темноте.
   Но стена табора, освещенная тусклым светом костров, снова как бы приближалась к пану Лонгину. Сначала она была только справа, теперь он вдруг заметил, что она перед ним.
   Тогда он остановился и стал думать, что делать. Он был окружен. Табор казаков и татар и лагерь черни точно кольцом окружили весь Збараж. В середине этого кольца стояли форпосты и кружились конные патрули, чтобы никто не мог пробраться.
   Положение пана Лонгина было страшное. Теперь ему оставалось или проскользнуть между возами, или искать другого выхода между казацким и татарским лагерями, иначе ему придется блуждать до зари в этом заколдованном кругу. Оставалось еще отступить назад в Збараж, но и в этом случае его могли схватить патрули. Но он понимал, что уже самый характер местности не позволял, чтобы воз стоял возле воза. Вероятно, в их рядах должны были быть промежутки, и значительные, впрочем, они были необходимы и для сообщения, для проезда конницы. Пан Лонгин решил искать такого прохода и с этой целью подошел еще ближе к возам. Огни горящих кое-где костров могли его выдать, но, с другой стороны, они были ему полезны, так как без них он не видел бы ни возов, ни проходов между ними.
   Действительно, через четверть часа он нашел проход и узнал его в темноте, так как он казался черной полосой между возами. В нем не было костров, не могло быть и казаков, так как там должна была проезжать коннина. Пан Лонгин лег на живот и пополз в эту черную пасть, как змея в нору.
   Прошло четверть часа, полчаса, а он все полз, молясь в то же время и отдавая себя, с душой и телом, под зашиту небесных сил. У него мелькала мысль, что, может быть, судьба всего Збаража зависит в эту минуту от того, удастся ли ему проползти в проход, а потому он молился не только за себя, но и за тех, кто в это время в окопах молился за него.
   По обеим сторонам все было спокойно. Нигде не пошевельнулся ни один человек, не захрапела ни одна лошадь, ни одна собака не залаяла -- и пан Лонгин прошел. Перед ним чернели кустарники, за которыми начиналась дубовая роща, а за нею бор вплоть до Топорова, за бором король, спасение, слава и заслуга перед Богом и людьми. Что были срубленные им три головы в сравнении с этим подвигом, для совершения которого надо было иметь большее, нежели железная рука?
   Пан Лонгин сам чувствовал эту разницу, но не вступила гордость в его чистое сердце, а лишь, как сердце ребенка, излилось оно в слезах благодарности.
   Потом он поднялся и пошел дальше. Постов на той стороне возов почти не было, и их легче было миновать. Тем временем пошел крупный дождь, который шелестел в зарослях и заглушал его шаги. Пан Лонгин дал теперь волю своим длинным ногам и шагал, как великан, топча мелкие кусты. Возы были все дальше; дубовая роща все ближе, а с нею ближе и спасение.
   Вот и дубы! Под их ветвями темно, как в подземелье. Но это и лучше. Поднялся легкий ветер, дубы слегка шумят, точно шепчут молитву: "Боже великий, Боже всеблагой, охрани этого рыцаря, ибо он слуга твой и верный сын той земли, на которой мы выросли на славу тебе".
   Вот уже от польского лагеря пана Лонгина отделяет верст десять. Пот заливает его лицо. В воздухе стало как-то душно, точно перед грозой, но он идет, не думая о близости грозы, ибо в сердце его поют ангелы. Дубовая роща редеет. Должно быть, впереди первый луг. Дубы шелестят сильнее, точно хотят сказать: "Обожди, ты был в безопасности среди нас!", но у рыцаря нет времени, и он выходит на открытый луг. Посреди него растет только один дуб, но более могучий, чем его товарищи в роще. Пан Лонгин направляется к этому дубу.
   Вдруг, когда он уже в десяти шагах от дуба, из-под раскидистых ветвей гиганта поднимаются двадцать черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к нему.
   -- Кто ты? Кто ты?
   Язык их непонятен. Головы покрыты остроконечными шапками -- это татары-конюхи, скрывшиеся под дерево от дождя.
   В эту минуту красная молния осветила дуб, луг, дикие лица татар и великана-шляхтича. Страшный крик потряс воздух, и тотчас закипела борьба.
   Татары бросились на пана Лонгина, как волки на оленя, и схватили его своими жилистыми руками, но он стряхнул их с себя, и они упали с него, как созревшие плоды падают с дерева. Вот заскрежетал в ножнах страшный меч, и тотчас раздались стоны, вой, крик о помощи, свист меча, хрипение умирающих, ржание испуганных лошадей, треск ломаемых татарских сабель. Тихий луг зазвучал всеми дикими голосами, какие только могут вырваться из человеческой груди.
   Татары дважды толпой бросались на рыцаря, но он уже оперся спиной о дуб, а спереди прикрылся вихрем меча и рубил страшно. Вскоре у его ног зачернели трупы. Татары отступили, объятые паническим страхом.
   -- Див! Див! -- завыли они.
   Их вой не остался без ответа. Не прошло и получаса, как весь луг наполнился и пешими и конными. Бежали казаки и татары с косами, кольями, луками и горящими лучинами. Послышались лихорадочные вопросы: "Что это такое? Что случилось!" -- "Див! -- отвечали конюхи. -- Лях! Див! Убить его! Живьем взять, живьем!"
   Пан Лонгин дважды выстрелил из пистолетов, но этих выстрелов уже не могли услышать в польском лагере его товарищи.
   Между тем толпа приближалась к нему полукругом, а он стоял в тени, опершись о дерево, и ждал с мечом в руке.
   Толпа подходила все ближе. Наконец раздалась команда:
   -- Бери его!
   Все живое бросилось вперед. Крики умолкли. Те, что не могли протиснуться, светили нападающим.
   Толпа закружилась под деревом, точно в водовороте; лишь стоны вырывались из этого водоворота, и некоторое время ничего нельзя было различить. Наконец крик ужаса вырвался из груди нападающих, и они рассеялись в одну минуту.
   Под деревом остался пан Лонгин, а у его ног груда вздрагивающих в предсмертной агонии людей.
   -- Веревок, веревок! -- загремел чей-то голос.
   Всадники тотчас же поскакали за веревками и привезли их в одно мгновение. И вот человек двадцать здоровенных мужиков схватились за толстую веревку, по десять за каждый конец, и старались привязать рыцаря к дереву.
   Но пан Лонгин ударил мечом и мужики с обеих сторон упали на землю. С тем же успехом пробовали затем татары.
   Видя, что слишком большая толпа только мешает, еще раз пошло человек пятнадцать самых смелых ногайцев, желая во что бы то ни стало взять живьем великана, но он разорвал их, как разрывает дикий вепрь собак. Дуб, выросший из двух могучих стволов, закрывал рыцаря сзади, спереди же, кто только приближался на длину меча, погибал, не издав даже крика. Нечеловеческая сила Подбипенты, казалось, все возрастала с каждой минутой.
   Видя это, разъяренные ордынцы оттеснили казаков, и кругом раздались их дикие крики:
   -- Ук! Ук!..
   Тогда, при виде луков и высыпаемых из колчанов стрел, понял пан Подбипента, что приближается час его смерти, и стал молиться Пресвятой Деве.
   Воцарилась тишина. Толпа затаила дыхание, ожидая, что будет.
   Первая стрела просвистела, когда рыцарь читал: "Дева прославленная", и застряла у него в плече.
   Слова литании смешались со свистом стрел.
   И когда рыцарь сказал: "Звезда утренняя", стрелы вонзились ему в руки, в плечи и в ноги... Кровь из виска заливала ему глаза, и он видел, как в тумане: луг, татар, но уже не слышал свиста стрел. Чувствовал, что слабеет, что ноги подкашиваются под ним, голова падает на грудь... и, наконец, склонил колена.
   Потом, почти со стоном уже, сказал пан Лонгин: "Царица ангелов!" -- и то были последние его слова на земле.
   Небесные ангелы взяли его душу и сложили ее, как светлую жемчужину, у ног "Царицы ангелов".
  

XXVIII

  
   Пан Володыевский и Заглоба на следующий день утром стояли на валах между солдатами, пристально всматриваясь в сторону неприятельского лагеря, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совещании у князя, а они, пользуясь временным спокойствием, говорили о вчерашнем дне и о движении в неприятельском лагере.
   -- Это не предвещает нам ничего хорошего, -- сказал Заглоба, указывая на черную массу, надвигавшуюся, подобно огромной туче. -- Наверно, они опять двинутся на штурм, а у нас уже отнялись руки.
   -- Какой штурм может быть в ясный день и в такую пору, -- возразил маленький рыцарь. -- Они разве вот займут вал, который мы вчера оставили, и будут стрелять с утра до вечера.
   -- Хорошо бы пугнуть их из пушек! Володыевский понизил голос:
   -- У нас пороху мало, -- заметил он. -- При таком расходе его, говорят, не хватит и на шесть дней. Но к этому времени, наверно, король подоспеет.
   -- Пусть будет, что будет, лишь бы наш бедняжка пан Лонгин счастливо пробрался. Я всю ночь спать не мог, только и думал о нем, чуть начинал дремать, как видел его в какой-нибудь опасности: мне было так жаль его, что от беспокойства все тело у меня покрывалось потом. Это благороднейший человек во всей Речи Посполитой, и днем с огнем такого не найдешь.
   -- Так почему же вы всегда над ним насмехаетесь?
   -- Потому что язык у меня хуже, чем сердце. Но не мучьте меня, пан Ми-хал, напоминанием об этом, я и без того укоряю себя, а если, сохрани бог, что-нибудь случится с паном Лонгином, я до самой смерти не найду покоя.
   -- Вы уж слишком не упрекайте себя. Пан Лонгин никогда не обижался на вас, и я слышал, как он иногда говорил: "Язык гадкий, а сердце золотое".
   -- Дай Бог ему здоровья, другу дорогому! Правда, никогда он не умел говорить по-человечески, но этот недостаток вознаграждался сторицею великими добродетелями. Как вы думаете, пан Михал, пробрался он?
   -- Ночь была темная, а мужики после поражения были страшно измучены. У нас не было хорошей стражи, а у них и тем более.
   -- Ну, слава богу. Я, между прочим, поручил пану Лонгину хорошенько порасспросить о нашей бедняжке княжне, не видели ли ее где-нибудь, так как думаю, что Жендзян должен был пристать к королевским войскам. Пан Лонгин, наверное, не поедет отдыхать, а пойдет сюда вместе с королем. В таком случае у нас скоро может быть известие о ней.
   -- Я надеюсь на ловкость этого парня, он ее как-нибудь спас. Для меня было бы большим горем, если бы она погибла. Я знаю ее недавно, но уверен, что, будь у меня сестра, она не была бы для меня дороже княжны.
   -- Для вас сестра, а для меня дочурка. От этих забот у меня борода поседела, а сердце лопнет с горя. Чуть кого-нибудь полюбишь, как раз, два, три, и нет его уже, а ты сиди, горюй, терзайся, раздумывай с пустым брюхом и в дырявой шапке, через которую, как через плохую крышу, дождь льется на лысину. Теперь в Речи Посполитой собакам лучше, чем шляхте, а нам четырем хуже, чем всем... Не пора ли уж перебраться в лучший мир, пан Михал, что ли?..
   -- Я не раз думал, не лучше ли обо всем рассказать Скшетускому, но меня удерживает то, что он сам никогда не обмолвится о ней не единым словом, а бывало, что если кто-нибудь и напомнит, он только вздрогнет, точно его укололи в самое сердце.
   -- Ну как же ему говорить и растравлять раны, немного зажившие в огне этой войны: ее, быть может, какой-нибудь татарин за косу ведет теперь через Перекоп. У меня в глазах мутится, когда я представляю себе ее в подобном положении. Да, пора умирать: на свете одни только мучения, и ничего больше! Хоть бы пан Лонгин пробрался благополучно.
   -- Господь должен любить его больше, чем других, за его добродетель. Но смотрите, что это там чернь делает?
   -- Солнце так ярко, что я ничего не вижу.
   -- Они, кажется, хотят срыть наш старый вал.
   -- Я ведь говорил, что будет штурм. Идемте отсюда, довольно уже стоять.
   -- Они роют не затем, чтобы идти на штурм, а чтобы иметь открытый путь для отступления, и притом они, наверно, двинут по этой дороге гуляй-городища, в которых сидят стрелки. Смотрите, лопаты как скрипят! Они уж шагов на сорок сровняли землю!
   -- Теперь вижу! Какой странный свет сегодня! Заглоба защитил рукой глаза от солнца и стал смотреть.
   В эту минуту через пролом, сделанный в валу, бросилась толпа черни и в одно мгновение рассыпалась по пустому пространству между валами.
   Одни стали стрелять, а другие, роя землю лопатами, начали воздвигать новую насыпь и окопы, которые должны были опоясать польский лагерь третьим кольцом.
   -- Ну не говорил ли я! -- воскликнул Володыевский. -- Вот уже катят машины.
   -- Значит, непременно будет штурм. Пойдем отсюда, -- сказал Заглоба.
   -- Нет, это что-то другое! -- заметил маленький рыцарь.
   И действительно, машины, показавшиеся в выемке вала, были построены не так, так обыкновенные гуляй-городища, -- их стены состояли из лестниц, покрытых кожей, из-за которых самые меткие стрелки стреляли в неприятеля.
   -- Пойдем, чтоб их собаки заели! -- повторил Заглоба.
   -- Подождите, -- ответил Володыевский.
   И он стал считать машины, по мере того как через пролом вала вкатывались новые.
   -- Раз, два, три... их, видно, немало... четыре, пять, шесть... вкатываются все более высокие... семь, восемь... они перебьют в нашем лагере не только людей, но и всех собак, ведь там, должно быть, сидят лучшие стрелки... девять, десять, одиннадцать...
   Вдруг Володыевский перестал считать.
   -- Что это такое? -- спросил он странным голосом.
   -- Где?
   -- Там, на самой высокой башне... висит человек.
   Заглоба напряг зрение: действительно, на самой высокой башне солнце осветило голый человеческий труп, качавшийся на канате равномерно с движением машины, подобно гигантскому маятнику.
   -- Правда! -- проговорил Заглоба.
   Вдруг Володыевский побледнел как полотно и крикнул громким голосом, в котором слышалось отчаяние:
   -- Боже всемогущий, это пан Лонгин!..
   По валам пронесся шепот, точно ветер зашелестел листьями деревьев. Заглоба склонил голову на грудь, закрыл глаза руками и со стоном прошептал:
   -- О боже! Боже!
   Спустя минуту шепот на валу перешел в шум смешанных голосов, потом точно в гул бушующих волн. Воины, стоявшие на валах, узнали, что на этой позорной веревке висит товарищ их бедствий, рыцарь без страха и упрека; все узнали, что это пан Лонгин Подбипента, и от страшного гнева волосы дыбом встали на головах солдат.
   Наконец Заглоба отнял руки от глаз, и в эту минуту на него страшно было взглянуть: на губах у него была пена, лицо посинело, глаза точно вышли из орбит.
   -- Крови! Крови! -- рявкнул он таким страшным голосом, что дрожь проняла стоявших вблизи него рыцарей.
   И он бросился в ров. За ним бросились другие. Никакая сила, даже приказы князя, не могли бы сдержать этого взрыва бешенства.
   Из рва воины стали карабкаться наверх, влезая друг другу на плечи, хватаясь руками за противоположный край рва, а кому удалось выкарабкаться, тот бежал вперед, не обращая внимания, бегут ли за ним другие. Осадные башни задымились, как смоляные щепы, и дрогнули от раздавшихся с них залпов, но это не помогло.
   Заглоба бежал первый с саблей над головой, страшный, бешеный, похожий на разъяренного быка; казаки встретили нападающих пиками и косами. Казалось, две стены с шумом ударились одна об другую. Но сытые псы не могли защищаться против голодных и бешеных волков. Поляки со страшной яростью рубили врагов саблями, а схватившись грудь с грудью, давили их и рвали зубами. Казаки не выдержали этого бешеного натиска и обратились в бегство, к пролому вала. Заглоба точно обезумел от ярости: он кидался в самую гущу неприятеля, как львица, у которой отняли детенышей, храпел, рубил направо и налево, топтал и производил страшное опустошение в рядах казаков. Возле него, словно другое уничтожающее пламя, шел Володыевский, похожий на раненую рысь.
   Неприятеля преследовали за проломом вала, а стрелков, засевших в башнях, изрубили до одного. Потом солдаты влезли на башню и, сняв с каната пана Лонгина, осторожно опустили его на землю.
   Заглоба припал к его телу...
   Володыевский залился слезами при виде мертвого друга. Легко было узнать, как погиб пан Лонгин, -- все его тело было покрыто ранами от стрел. Только лицо было нетронуто стрелами, и лишь на виске от одной стрелы остался след. На щеке застыло несколько капель крови, глаза были закрыты, а на бледном лице ясная улыбка, и если б не холод смерти в чертах лица, могло бы показаться, что пан Лонгин спокойно спит. Товарищи взяли его и понесли на плечах в окопы, а оттуда в замковую часовню.
   К вечеру сколотили гроб, и похороны состоялись ночью на збаражском кладбище. Собралось все духовенство из Збаража кроме ксендза Жабковского, который, будучи ранен в последнем штурме в спину, был при смерти; пришел князь, сдав начальство старосте красноставскому, пришли и другие начальники, и пан хорунжий коронный, и хорунжий новогрудский, и пан Пшиемский, и Скшетуский, и Володыевский, и Заглоба, и офицеры полка, в котором служил покойный. Гроб поставили возле только что вырытой могилы, и церемония началась.
   Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, бросая отблеск на желтые доски гроба, на фигуру ксендза и суровые лица стоящих вокруг рыцарей.
   Из кадильниц подымался дым, распространяя запах мирры и можжевельника; тишину прерывали лишь сдавленные рыдания пана Заглобы, глубокие вздохи, вырывавшиеся у рыцарей, и далекий гром выстрелов на валах.
   Но вот ксендз Муховецкий поднял руку в знак того, что хочет говорить; рыцари затаили дыхание; ксендз помолчал еще минуту, потом поднял глаза к звездам и начал:
   -- "Что за стук слышу я ночью во врата небесные? -- спрашивает седоволосый ключарь Христов, пробуждаясь от сладкого сна.
   -- Отвори, святой Петр, отвори! Я Подбипента.
   -- Но какие же дела, какой чин, какие заслуги дают тебе смелость, мосци-пане Подбипента, беспокоить столь высокого привратника? По какому праву хочешь ты войти туда, куда ни происхождение, хотя бы и столь благородное, как твое, ни сенаторское звание, ни коронные должности, ни даже королевский пурпур сами по себе не дают еще свободного доступа? Куда едут не по широкой дороге, не в карете, запряженной шестерней, с гайдуками, но куда надо взбираться по тернистому пути добродетели?
   -- Ах, отвори, святой Петр, отвори скорее, ибо именно по такой крутой тропинке шел наш соратник и дорогой товарищ наш, пан Подбипента, -- и вот пришел наконец нагой, как Лазарь, пришел, как святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, бедный как Иов, чистый, как дева, не знавшая мужа, покорный и тихий, как агнец, не запятнанный грехом, рыцарь радостно проливший кровь свою ради земной отчизны.
   Пусти его, святой Петр, ибо если не пустишь его, то кого же пустишь в эти времена испорченности и безбожия?
   Пусти же его, святой ключарь! Пусти этого агнца; пусть он пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голодный пришел он из Збаража..."
   Такими словами начал свою речь ксендз Муховецкий, а затем так красноречиво изобразил всю жизнь пана Лонгина, что каждый счел себя ничтожным перед этим безупречным рыцарем, лежавшим в гробу, который превосходил самых простых людей скромностью и самых высокопоставленных -- добродетелью. И вот все ударяли себя в грудь и с чувством сожаления все яснее видели, какой это удар для отчизны, какая невознаградимая утрата для Збаража. Ксендз говорил все пламеннее и когда наконец стал рассказывать об уходе и мученической кончине пана Лонгина, он уже совсем забыл о риторике и цитатах, а когда стал прощаться с прахом от имени духовенства, вождей и войска, то сам расплакался и, рыдая, как Заглоба, говорил: "Прощай, брат, прощай товарищ! Не к земному королю, но к небесному, к более верному заступнику, отнес ты наши стоны, наш голод, наши бедствия и лишения -- там ты вернее вымолишь для нас спасение, но сам не вернешься больше, и вот мы плачем, и вот слезами обливаем твой гроб, ибо мы любили тебя, брат наш милый..."
   Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и начальники, и войско, но больше всех друзья покойного. .Когда же ксендз запел: "Requiem aeternam dona ei, Domine!" {"Вечный покой даруй ему, Господи!" (лат.).} -- все зарыдали громко, хоть это были люди закаленные и издавна привыкшие видеть смерть.
   В минуту, когда под гроб подсунули веревки, пана Заглобу трудно было оторвать от него, точно у него умер брат или отец. Наконец его оттащили Скшетуский и Володыевский. Князь подошел и взял горсть земли, ксендз запел: "Anima ejus..." {"Душа его" (лат.). -- Последние слова, произносимые над гробом.} Земля посыпалась на гроб, ее ссыпали руками и шлемами, и вскоре над прахом пана Лонгина Подбипенты образовался курган, который озарился белым печальным светом луны.
  
   Три друга возвращались из города в окопы, откуда неустанно доносились отголоски выстрелов. Они шли молча, ибо ни один из них не хотел заговаривать первым, но другие рыцари говорили между собой о покойном, прославляя его в один голос.
   -- Похороны его были так пышны, -- говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, -- что лучших не устроили даже пану писарю Сераковскому.
   -- Ибо он заслужил их, -- ответил другой офицер. -- Кто же другой взялся бы пробраться к королю?
   -- Я слышал, -- добавлял третий, -- что между офицерами Вишневецкого было несколько охотников идти, но после такого страшного примера, наверно, у них у всех отбило охоту.
   -- Да ведь это и невозможно. Там и змея не проскользнет.
   -- В самом деле это было бы безумием!
   Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:
   -- Слышал, Ян?
   -- Слышал, -- ответил Скшетуский. -- Сегодня моя очередь.
   -- Ян, -- серьезно сказал Володыевский, -- ты знаешь меня давно и знаешь, что я не отступаю перед рискованным предприятием, но рискованное предприятие одно, а самоубийство -- другое.
   -- И это говоришь ты, Михал?
   -- Я, так как я твой друг.
   -- И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.
   -- О, это невозможно! -- крикнул Володыевский.
   -- Вот видишь, Михал. Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!
   -- Так позволь мне идти вместе с тобой!
   -- Князь запретил, а не я; ты солдат и должен слушаться.
   Пан Михал замолчал, так как он прежде всего был солдат. Он лишь лихорадочно зашевелил усиками и сказал:
   -- Ночь очень светлая, не иди сегодня.
   -- Я предпочел бы, чтобы она была темнее, -- ответил Скшетуский, -- но медлить нельзя. Погода, как видишь, установилась надолго, а у нас порох на исходе, провиант на исходе. Солдаты роют землю, ищут корней. У некоторых десны гниют от той дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня, даже сейчас; я уже простился с князем.
   -- Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела! Скшетуский грустно улыбнулся:
   -- Ну тебя, Михал! Конечно, она для меня не очень сладка, но я не буду добровольно искать смерти, ибо это грех, да, наконец, дело не в том, чтобы погибнуть, а в том, чтобы дойти до короля и спасти наш лагерь.
   Володыевского вдруг охватило такое желание рассказать Скшетускому все о княжне, что он уже раскрыл было рот, но подумал: "От этой новости у него в голове помутится, и его тем легче будет схватить", и он прикусил язык и спросил:
   -- По какой дороге пойдешь?
   -- Я говорил князю, что пойду через пруд, а потом по реке, пока не уйду далеко за табор. Князь сказал, что эта дорога лучше других.
   -- Делать, видно, нечего, -- ответил Володыевский. -- Рано или поздно умирать придется, так уж лучше умереть на поле славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Да ведет тебя Бог, Ян. Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и ты всегда будешь в моем сердце.
   -- Как и ты в моем! Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, пан Михал, если я погибну, то, может быть, враги не захотят показать меня вам, как пана Лонгина, так как мы их за это проучили, но, верно, как-нибудь похвастают; в таком случае пусть старый Заивилиховский отправится к Хмельницкому за моим трупом, я не хочу, чтобы собаки таскали меня по их табору.
   -- Будь уверен! -- ответил Володыевский.
   Пан Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состоянии, понял наконец, в чем дело, но не нашел уже в себе достаточно силы, чтобы удерживать или отговаривать, и только глухо застонал:
   -- Вчера тот, сегодня этот... Боже! Боже! Боже!..
   -- Не теряйте надежды! -- сказал Володыевский.
   -- Пане Ян! -- начал Заглоба.
   Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую горемычную голову к груди рыцаря и прижимался к нему, как беспомощный ребенок...
   Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
   Ночь была очень светлая, и середина пруда похожа была на серебряный щит, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег густо порос тростником, камышом и осокой. Эта чаща широких и узких листьев, скользких стеблей и стволов хватала рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняла движение вперед, но вместе с тем скрывала его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть зеркальную гладь пруда, нечего было и думать, ибо каждый предмет на его светлой поверхности легко мог бы быть замечен. И Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, лежавшего с другой стороны и соединявшего пруд с рекой. По всей вероятности, там стояли посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, который лишь местами был вырезан татарами для шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти среди тростника даже днем, разве что болото окажется слишком глубоким. Но и эта дорога была страшная. Под этой стоячей водой, у берега доходившей только до щиколотки, таилось болото глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхность воды выступало множество пузырей, бульканье которых можно было прекрасно расслышать в тишине.
   Кроме того, несмотря на всю медленность его движений, на воде образовывались круги, которые расходились от него к середине пруда, и в них играл лунный свет. В дождливую погоду Скшетуский попросту переплыл бы пруд и самое большее в полчаса достиг бы болота, но на небе не было ни одной тучки. Потоки зеленоватого света лились на пруд, превращая листья водорослей в серебряные шиты, а верхушки тростника в серебряные султаны. Ветра не было; к счастью, грохот выстрелов заглушал бульканье водяных пузырей. Скшетуский, заметив это, подвигался только тогда, когда залпы в окопах и шанцах учащались. Но эта тихая, ясная ночь создала еще новое затруднение. Из тростников подымались рои комаров, которые образовывали целые клубы над его головой, садились ему на лицо и кусали его, лезли в глаза, жужжа и распевая у него над ухом свои вечерние песни. Скшетуский, избрав этот путь, предвидел многие затруднения, но не все. Он не предвидел страха. Во всякой глубине вод, хотя бы вполне известных, есть ночью что-то таинственное и страшное, и невольно возникает вопрос: что там, на дне? А этот Збаражский пруд был попросту ужасен. Вода казалась в нем гуще обыкновенной воды и издавала трупный запах. В ней гнили трупы казаков и татар. Хотя обе стороны и вытаскивали трупы, но все же сколько их могло скрываться среди тростника и густых водорослей... Скшетуский стоял в холодной воде, и все же пот заливал ему лицо. Что будет, если какие-нибудь скользкие руки схватят его вдруг, или какие-нибудь зеленоватые глаза глянут на него из водорослей. Длинные стебли хватали его за колени, и у него волосы дыбом вставали при мысли, что, быть может, это утопленник обнимает его, чтобы не пустить дальше. "Иезус, Мария! Иезус, Мария!" -- то и дело шептал он, подвигаясь вперед. Порою он поднимал глаз и при виде луны, звезд и небесного покоя испытывал некоторое облегчение. "Есть Бог!" -- повторял он вполголоса так, чтобы сам мог слышать. Порою он посматривал на берег, и ему казалось, что из какого-то заколдованного, неземного мира болот, черных глубин, бледного лунного света, духов и трупов, он смотрит на обычную Божью землю, и его охватывала такая тоска, что сейчас же хотелось уйти из этой чащи тростников.
   Но все же он продолжат подвигаться вдоль берега и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел в нескольких десятках шагов от берега конного татарина. Он остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, клонившегося к лошадиной шее, спал в седле.
   Это было страшное зрелище. Татарин все кивал головой, точно молча кланяясь рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский вздохнул с облегчением, ибо перед этим реальным страхом рассеялись более мучительные мнимые страхи. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось его хладнокровие; в мозгу зароились вопросы: спит татарин или не спит? Идти ему дальше или ждать? Наконец он пошел дальше, подвигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале дороги. Он был уже на полпути до болота и реки, как вдруг сорвался легкий ветер. Тотчас заволновался и зашумел тростник. Скшетуский обрадовался, так как, несмотря на все предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут на то, чтобы сделать один шаг, -- какое-нибудь невольное движение, падение или плеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым шумел весь пруд, и все заговорило вокруг, даже вода заплескалась волнами о берег.
   Но этот шум разбудил, очевидно, не только береговые заросли; перед Скшетуским тотчас показался какой-то черный предмет, который стал раскачиваться и надвигаться в его сторону, точно готовясь к прыжку. Скшетуский чуть не крикнул в первую минуту. Но страх и отвращение сдержали крик в груди, и вместе с тем страшное зловоние схватило его за горло.
   Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только отвращение, -- и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарский пост. Он миновал их, миновал и четвертый. "Я, должно быть, прошел полпруда", -- подумал он и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте он находится, как вдруг что-то толкнуло его в ноги. Он оглянулся и увидел тут же, у своих колен, лицо человека.
   "Это уже второй..." -- подумал он.
   Теперь он уже не испугался, так как этот второй труп лежал навзничь, и в его неподвижности не было никаких признаков жизни. Скшетуский только ускорил шаг, чтобы не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, давало безопасное убежище, но с другой -- чрезвычайно затрудняло движение. Прошло еще полчаса, час, он все шел, но все более утомлялся. Вода в некоторых местах была так мелка, что не доходила до колен, зато в других местах он проваливался по пояс. Его страшно утомляло и то, что приходилось медленно вытаскивать ноги из болота. Лицо его было в поту, и вместе с тем его время от времени с ног до головы охватывала дрожь.
   "Что это такое? -- думал он со страхом. -- Уж не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор нет, а вдруг я не найду его среди тростников и пройду мимо?"
   Это было страшно опасно, так как таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том же месте, из которого вышел, или попасть в руки казаков.
   "Я выбрал дурную дорогу, -- думал рыцарь, падая духом, -- через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду, как пан Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть".
   И все же шел вперед, так как понимал, что, надеясь вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает; кроме того, ему пришло в голову, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Все же мысль об отдыхе овладевала им все сильнее. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Он боролся с собственными мыслями и вместе с тем молился. Дрожь пронимала его все чаще, все с большим трудом вытаскивал он ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что и голова его устает, как и тело, и что его охватывает горячка.
   Прошло еще полчаса, а болота все еще не было видно.
   Зато трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, труды и бессонница помутили его мысли. Он стал грезить. Вот Елена в Кудаке, а он плывет на лодке с Жендзяном вниз по течению Днепра. Тростник шумит -- ему слышится песня: "Эй, то не пили пилили... не туманы уставалы". Ксендз Муховецкий ждет его к венцу, а пан Криштоф Гродзицкий будет его посаженым отцом... Девушка там каждый день смотрит на реку со стены -- вот скоро она захлопает в ладоши и крикнет: "Едет! Едет!"
   -- Сударь! -- говорил Жендзян, таща его за рукав. -- Панна стоит...
   Скшетуский приходит в себя. Это спутанные стебли тростника задержали его. Видение исчезает. Сознание возвращается. Теперь он уже не чувствует такой усталости, горячка придает ему силы.
   Неужели это еще не болото?
   Но кругом тот же тростник, точно он не двигался с места.
   Рыцарь идет дальше, но мысль с неумолимым упорством возвращается к сладостному видению. Тщетно он борется, тшетно старается сохранить сознание, -- снова наплывает. Днепр, барки, чайки, Кудак, Сечь -- только на этот раз видение более беспорядочно, в нем множество лиц: возле Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и пан Лонгин, и Заглоба, и Богун, и Володыевский, -- все одеты по-праздничному, собрались на его свадьбу, но где эта свадьба будет? Они в каком-то незнакомом месте, не то в Лубнах, не то в Розлогах, не то в Сечи, не то в Кудаке... какие-то воды, по ним плавают трупы...
   Скшетуский снова приходит в себя, его пробуждает сильный шелест, доносящийся с той стороны, куда он идет; он останавливается и слушает.
   Шелест приближается, слышен плеск воды -- это челнок.
   Его уже видно через тростник. В нем сидят два казака -- один гребет веслом, другой держит в руке длинный шест, блестящий издали, как серебро, и шарит им в водорослях.
   Скшетуский погрузился в воду по шею, так что одна лишь голова торчала в тростнике, и смотрел.
   "Обыкновенный ли это патруль, или они меня уже проследили?" -- подумал он.
   Но тотчас по спокойным и небрежным движениям казаков он понял, что это обыкновенная стража. Челноков на пруду, должно быть, было много, и если бы казаки напали на его след, то, наверно, собралось бы десяток лодок и много народу.
   Между тем они проехали мимо; шум тростника заглушал их слова. Скшетуский уловил только такой отрывок разговора:
   -- Черт бы их побрав, и сей смердячои воды казалы пильноваты!
   И челнок скользнул в глубь тростника, -- стоявший на носу казак мерно ударял шестом в водяные заросли, точно пугал рыб.
   Скшетуский двинулся вперед.
   Спустя некоторое время он опять увидел часового татарина, стоявшего тут же на берегу. Свет луны прямо падал на лицо ногайца, похожее на собачью морду. Но Скшетуский не так боялся стражи, как потери сознания. И он напряг всю силу воли, чтобы ясно сознавать, где он и куда идет. Но эта борьба только усилила его усталость, и он тотчас заметил, что у него в глазах двоится и троится, что минутами пруд кажется ему площадью в замке, а кусты тростника -- шатрами. Тогда ему хотелось звать Володыевского, чтобы он шел с ним вместе, но у него было еще настолько сознания, что он удержался.
   "Не кричи, не кричи, -- повторял он себе, -- это для тебя гибель!"
   Но эта борьба с самим собой становилась все труднее. Он вышел из Збаража истомленный голодом и страшной бессонницей, от которой там умирали солдаты. Это ночное путешествие, холодное купанье, трупный запах, блуждание по болотам, борьба со стеблями тростника совершенно ослабили его. К этому присоединился еще страх и боль от укусов комаров, которые так изжалили ему лицо, что оно все было покрыто кровью. Он чувствовал, что если скоро не дойдет до болота, то или выйдет на берег, чтоб с ним скорее случилось то, что должно случиться, или упадет среди этих тростников и утонет.
   Болото и устье реки казались ему спасительной гаванью, хотя на самом деле там начинались новые затруднения и опасности.
   Он боролся с горячкой и шел, все менее соблюдая предосторожности. В голове шумело -- и в этом шуме ему чудились голоса людей, говор; чудилось также, будто это о нем так говорит пруд. Дойдет ли он до болота или не дойдет? Выберется или не выберется? Комары тонкими голосами распевали над ним все жалобнее. Вода становилась глубже -- вскоре дошла ему по пояс, а затем по грудь. У него мелькнула мысль, что если придется плыть, то он запутается в чаще водорослей и утонет.
   И опять его охватило неудержимое, непреодолимое желание позвать Володыевского, и он уже сложил руки у рта, чтобы крикнуть:
   -- Михал! Михал!
   К счастью, какая-то водоросль сжалилась над ним и ударила его мокрой кистью по лицу. Он пришел в себя и увидел перед собой несколько справа слабый свет.
   Теперь он не сводил глаз с этого света и некоторое время бодро шел к нему.
   Вдруг он остановился, заметив широкую поперечную полосу чистой воды. Он вздохнул с облегчением. Это была река, а по обеим ее сторонам болото.
   "Ну, теперь я перестану кружить по берегу и направлюсь в этот клин", -- подумал он.
   По обеим сторонам клина тянулись две ленты тростника, рыцарь направился к той, до которой дошел. Через минуту он понял, что избрал верный путь. Оглянулся: пруд был уже за ним, а он подвигался теперь вдоль узкой ленты воды, которая не могла быть не чем иным, как рекой. Вода здесь была холоднее.
   Но спустя некоторое время им овладела страшная усталость. Ноги дрожали, а перед глазами -- черный туман. "Как только дойду до берега, лягу, -- подумал он, -- нет сил идти дальше, отдохну".
   Вдруг он упал на колени и руками ощупал сухую, поросшую мохом кочку. Это был точно маленький островок среди тростника.
   Он сел на нем, вытер руками свое окровавленное лицо и вздохнул полной грудьюь.
   Через минуту до его ноздрей донесся запах дыма. Повернувшись к берегу, он заметил шагах в ста костер, а вокруг него группу людей.
   Он сидел прямо против этого огня и, когда ветер немного раскрывал тростник, мог все видеть как на ладони. С первого взгляда он узнал татарских конюхов, которые сидели у костра и ели.
   Тогда в нем проснулся страшный голод. Сегодня утром он съел кусок конины, которым не насытился бы и двухмесячный волчонок, -- с тех пор у него ничего не было во рту.
   И вот он стал срывать растущие вокруг стебли водорослей и жадно высасывать их. Он утолял ими не только голод, но и жажду, мучившую его.
   И все время посматривал на костер, который постепенно все бледнел и гас.
   Люди у костра как бы заволакивались мглой и, казалось, отдалялись.
   "Ага, сон меня одолевает, -- подумал рыцарь, -- я усну здесь, на островке".
   Но возле костра началось движение. Конюхи встали. Вскоре до слуха Скшетуского долетели возгласы: "Лош! Лош!" Им в ответ раздалось короткое ржание. Вокруг костра все опустело, послышался свист и глухой топот лошадей по сырому лугу.
   Скшетуский не мог понять, почему конюхи уехали. Но вдруг он заметил, что кисти тростника как-то побледнели, вода блестит иначе, чем при луне, а воздух заволакивается легкой мглой.
   Он оглянулся -- светало.
   Вся ночь ушла у него на то, чтоб обогнуть пруд и дойти до реки и болота.
   Он был только в начале дороги. Теперь ему надо было идти рекой и пройти через табор днем.
   Воздух все более наполнялся светом зари. На востоке небо стало бледно-зеленым.
   Скшетуский снова спустился с островка в болото и, добравшись до берега, высунул голову из тростника.
   В расстоянии шагов пятисот виднелся один только татарский пост, луг был пуст и лишь вдали догорал костер; рыцарь решил ползти к нему среди высоких трав, перемешанных с росшим еще местами тростником.
   Доползши до костра, он принялся тщательно искать остатков пищи и нашел обглоданные бараньи кости, с остатками жира и жил, и несколько штук печеной репы, брошенных в теплом пепле. Он накинулся на них с жадностью дикого зверя и ел, пока не заметил, что посты, расставленные по пройденной им дороге, уже возвращаются в табор и приближаются к нему.
   Тогда он пополз назад и через несколько минут исчез за стеной тростника. Отыскав сухое место, он лег без шелеста на землю. Между тем стража проехала мимо. Скшетуский тотчас принялся за кости, взятые им с собой, которые теперь стали трещать в его могучих, точно волчьих челюстях. Он обгрыз жир и жилы, высосал мозг, разжевал кости и немного утолил голод. Такого пира он давно уже не мог задать себе в Збараже.
   Он почувствовал себя сильнее. Его подкрепили и пища, и занимающийся день. Становилось все светлее; восточная сторона неба из зеленоватой становилась розовой и золотистой, и хотя утренний холод был очень чувствителен, но рыцаря утешала мысль, что вскоре солнце согреет его утомленное тело.
   Он внимательно оглянулся по сторонам, чтобы хорошенько ориентироваться. Островок был достаточно велик, и на нем легко могли улечься два человека. Он со всех сторон был окружен тростником, точно стеной, что совершенно скрывало его от людских глаз.
   "Меня здесь не найдут, -- думал Скшетуский, -- разве если захотят ловить рыбу, но рыбы здесь нет, она передохла от трупов. Тут я отдохну и подумаю, что делать дальше".
   И он стал раздумывать, идти ли ему дальше вдоль берега реки или нет, и наконец решил идти, если подымется ветер и будет волновать тростник; в противном случае его движения и шелест могут его выдать, особенно если придется проходить вблизи табора.
   -- Благодарю тебя, Боже, что я жив еще до сих пор! -- тихо прошептал рыцарь.
   И поднял глаза к небу, а потом мысленно унесся в польский лагерь.
   С этого островка замок был прекрасно виден, особенно когда его озолотили первые лучи восходящего солнца. Может быть, оттуда с башни кто-нибудь смотрит на этот островок в подзорную трубу, а Володыевский и Заглоба, те уж, верно, весь день будут поглядывать с высоты валов, не увидят ли его висящим на какой-нибудь осадной башне.
   "Вот и не увидят, -- подумал Скшетуский, и грудь его наполнилась блаженным чувством при мысли, что он будет спасен. -- Не увидят, не увидят! -- повторял он несколько раз. -- Я прошел лишь половину пути, но ведь и эту половину нужно было пройти. Бог мне поможет и дальше".
   Вот он уже видел себя в лесах, за которыми стоят королевские войска, ополчение, гусары, пехота, иностранные полки; земля чуть не стонет под тяжестью людей, лошадей и пушек, а среди этого войска сам его величество король.
   Потом он увидел упорнейшую битву, разгром неприятеля, князя, со всей конницей летящего по грудам трупов навстречу войскам.
   Его разболевшиеся и опухшие глаза закрывались от натиска мыслей. Им овладело какое-то сладкое бессилие, наконец он растянулся во весь рост и уснул.
   Тростник шумел. Солнце поднялось высоко на небе и пламенным оком согревало рыцаря, сушило на нем одежду, -- а он спал крепко, не двигаясь. Кто увидел бы его теперь, лежащего на островке с окровавленным лицом, тот принял бы его за труп, который выкинула вода. Проходили часы, а рыцарь все спал. Солнце достигло зенита и стало спускаться на другую сторону неба, а он все еще спал. Его разбудил только пронзительный визг лошадей, грызшихся на лугу, и громкие крики конюхов, хлеставших бичами табунных жеребцов.
   Он протер глаза, оглянулся, вспомнил, где он. Взглянул вверх; на красном от недогоревших отблесков зари небе мерцали звезды; он проспал весь день.
   Скшетуский не отдохнул и не подкрепился сном, наоборот, у него болели все кости. Но он надеялся, что движение вернет телу бодрость и, спустив ноги в воду, он тотчас двинулся в дальнейший путь.
   Теперь он подвигался тут же, у самого тростника, чтобы шелестом не обратить на себя внимание конюхов. Последние отблески зари догорели, и было довольно темно, так как луна еще не взошла из-за леса. Вода была так глубока, что Скшетуский местами терял почву под ногами и должен был плыть, что было очень трудно, так как он был в одежде и плыл против течения, которое хотя и было слабо, но относило его назад к прудам. Но зато самые зоркие татарские глаза не могли заметить этой головы, подвигавшейся вдоль темной стены тростника. И он подвигался смело, иногда вплавь, но большей частью вброд по пояс в воде, и наконец достиг места, с которого увидел по обеим сторонам реки тысячи огоньков...
   "Это таборы, -- подумал он, -- теперь помоги мне, Боже..."
   И стал прислушиваться.
   До него долетал гул множества голосов. Да, то были таборы. На левом берегу реки, вдоль течения, был расположен казацкий лагерь с тысячами возов и шатров, на правом -- татарский обоз. И там, и тут было шумно, слышался людской говор, дикие звуки бубнов, дудок, мычание скота, рев верблюдов, ржанье лошадей, крики. Река разделяла лагерь, являясь вместе с тем препятствием для ссор и убийств, так как татары не могли спокойно стоять возле казаков. В этом месте река была шире, а может быть, ее нарочно расширили. Но с одной стороны возы, а с другой тростниковые шалаши находились, судя по кострам, в расстоянии нескольких десятков шагов от берега, а у самого берега стояли, должно быть, часовые.
   Тростник и камыш редели; Скшетуский прошел еще несколько десятков шагов и остановился. Какой-то мощью и ужасом веяло на него от этих полчищ.
   В эту минуту ему показалось, что вся бдительность и ярость этих тысяч человеческих существ направлены на него, и он чувствовал перед ними полную беспомощность и полную беззащитность. Он был один.
   "Никто здесь не пройдет!" -- подумал он.
   Но все же он пошел вперед, так как его влекло какое-то неудержимое, мучительное любопытство. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу.
   Внезапно он остановился. Стена тростника кончилась, точно ее кто-нибудь ножом отрезал; может быть, тростник вырезали на шалаши. Дальше блестела вода, отражая красные отсветы костров.
   Тут же, у берегов, горели два больших костра. Возле одного костра стоял татарин на коне, возле другого -- казак с длинной пикой в руке. Оба смотрели друг на друга и на воду. Дальше виднелись другие, тоже стоявшие на страже.
   Отсветы костров образовывали огненный мост через реку. У берегов виднелись ряды маленьких лодок, употреблявшихся для объезда прудов.
   -- Невозможно! -- пробормотал Скшетуский.
   И вдруг им овладело отчаяние. Ни вперед, ни назад! Вот уже сутки прошли, как он брел по болотам и тростникам, дышал гнилым воздухом и мок в воде, -- и все это только затем, чтобы, достигнув тех таборов, мимо которых он взялся пробраться, признать, что это невозможно...
   Но и возвращаться было невозможно; рыцарь знал, что, может быть, у него найдется достаточно сил тащиться вперед, но не найдется сил отступать. В его отчаянии было вместе с тем и глухое бешенство. В первую минуту ему захотелось выйти из воды, задушить часового, потом броситься на толпу и погибнуть.
   Ветер снова зашумел в тростнике странным шепотом и одновременно донес отголоски колокольного звона из Збаража. Скшетуский начал горячо молиться, бил себя в грудь и взывал к небу о спасении с силой и верой утопающего; он молился, а неприятельские лагеря как бы в ответ зловеще гудели, черные и красные от огня фигуры сновали, как стадо дьяволов в аду; стража стояла неподвижно; река катила багровые волны.
   "Настанет глухая ночь, и костры погасят", -- сказал про себя Скшетуский и ждал.
   Прошел час, прошел другой. Шум затихал, костры действительно начали понемногу гаснуть, кроме двух сторожевых, которые горели все сильнее.
   Часовые сменялись, и было очевидно, что они будут стоять до утра.
   Скшетускому пришло в голову, что, может быть, ему легче будет проскользнуть днем, но он тотчас отказался от этой мысли. Днем в реке брали воду, поили скот, купались; река, наверно, была полна людей.
   Вдруг взгляд его остановился на лодках. По обоим берегам стояло несколько десятков лодок в ряд. Лодки с татарской стороны доходили до тростника.
   Скшетуский погрузился в воду по шею и стал медленно подвигаться к ним, не спуская глаз с часового-татарина.
   По истечении получаса он был уже возле первой лодки. План его был прост. Вздернутые кормы лодок поднимались над водой, образуя над ней род свода, под которым его голова могла легко проскользнуть. Если все лодки стояли одна возле другой, то татарин-часовой не мог увидеть подвигающейся под ними головы; опаснее был казак, но и он мог не заметить, так как под лодками, несмотря на свет костра, было темно. Впрочем, другого выхода не было.
   Скшетуский не колебался более и вскоре очутился под кормой ближайшей лодки.
   Он шел на четвереньках или, вернее, полз, так как вода была мелкая. Он был так близко от татарина, что слышал фырканье его коня. Остановился на минуту и слушал. К счастью, лодки стояли бортами друг к другу. Теперь он не сводил глаз с казака, которого он видел как на ладони, но тот смотрел на татарский лагерь. Скшетуский прошел уже лодок пятнадцать, как вдруг услышал шаги на берегу и голоса. Он притаился и стал прислушиваться. Во время своих поездок в Крым рыцарь научился понимать по-татарски, и теперь дрожь пробежала по всему его телу, когда он услышал следующий приказ:
   -- Садиться и ехать!
   Скшетуского в жар бросило, хотя он был в воде. Если татары сядут в ту лодку, под которой он сейчас скрывается, то он погиб, если же они сядут в какую-нибудь из стоящих впереди, то он тоже погиб, так как тогда на реке останется пустое освещенное место.
   Каждая минута казалась ему часом. Вдруг застучали доски, татары сели в четвертую или пятую лодку позади него, оттолкнулись и поплыли по направлению к пруду.
   Но их действия обратили внимание казака-часового. Скшетуский в течение получаса не пошевельнулся и, только когда сменили стражу, стал подвигаться дальше.
   Таким образом он достиг конца лодок. За последней опять начинался тростник, а дальше камыш. Добравшись до него, рыцарь, уставший, вспотевший, упал на колени и от всего сердца благодарил Бога.
   Теперь он подвигался несколько смелее, пользуясь каждым порывом ветра, который наполнял шумом берега. Время от времени он оглядывался назад. Сторожевые огни, постепенно отдаляясь, слабо мерцали. Лес тростника становился все чернее, гуще, так как берега были более болотисты. Стража не могла стоять около реки, шум лагеря затихал. Какая-то нечеловеческая сила поддерживала рыцаря. Он прорывался через тростник, проваливался в болото, тонул, плыл и опять поднимался.
   Он не решался еще выйти на берег, но чувствовал себя уже почти спасенным. Он сам не мог отдать себе отчета, долго ли он шел так, но когда оглянулся опять, то сторожевые огни показались ему точно светящимися вдали точками. Еще несколько сот шагов, -- и они совершенно исчезли. Луна зашла, кругом была тишина. Но вот донесся шум более сильный и величественный, чем шум тростника. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: по обеим сторонам реки был лес.
   Тогда он направился к берегу и вышел из тростника. Тут же за тростником начинался сосновый бор. До ноздрей его донесся запах смолы. Кое-где в черной глубине леса, точно серебро, сверкали папоротники.
   Рыцарь во второй раз упал на колени, молился и целовал землю.
   Он был спасен.
   Потом он углубился в темную чащу леса, задавая самому себе вопрос: куда ему идти, куда его заведут эти леса, где король и войско?
   Дорога еще не была кончена, она была нелегка и небезопасна, но, когда он подумал, что выбрался из Збаража, что пробрался через сторожевые посты, через неприятельские полчища численностью в несколько сот тысяч человек, ему показалось, что все опасности миновали, что дремучий бор вокруг -- светлая дорога, которая доведет его прямо к королю.
   И вот шел голодный, иззябший, мокрый, весь в грязи, запачканный собственной кровью, с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре он вернется в Збараж иначе и приведет с собой великие силы.
   "Вы уже не будете голодать и не останетесь без надежды на спасение, -- думал он о друзьях в Збараже, -- я приведу короля!"
   И радовалось его рыцарское сердце предстоящему спасению князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, осажденных в збаражских окопах.
   Лесные глубины открывались перед ним и скрыли его в своей тени.
  

XXIX

  
   Вечером в топоровской усадьбе в гостиной заперлись три человека и вели тайное совещание. На столе, освещенном свечами в канделябрах, были разложены топографические карты, возле них лежала высокая шляпа с черным пером, подзорная труба, шпага с рукояткой, украшенной перламутром, тут же кружевной платок и пара лосиных перчаток. За столом в высоком кресле сидел человек лет под сорок, довольно миниатюрный и худощавый, но крепко сложенный. Лицо у него было смуглое, желтоватое, усталое, глаза черные, на голове шведский парик с длинными локонами, спускавшимися на плечи. Редкие черные усы, зачесанные вверх, украшали его верхнюю губу, а нижняя вместе с подбородком выступала вперед, придавая лицу черты львиной отваги, гордости и упорства. Лицо это нельзя было назвать красивым, но оно было очень недюжинно. В нем странным образом сочеталась чувственность с некоторой мертвенностью и холодностью. Глаза были как угасшие, но легко было отгадать, что в минуты волнения, веселья или гнева в них вспыхивали молнии, которые не каждый смог бы вынести. Но в то же время в них проглядывала доброта и ласковость.
   Черный костюм, состоящий из атласного кафтана и широкого кружевного воротника, из-под которого свешивалась на грудь золотая цепь, усиливал изысканность этой необыкновенной фигуры. Вообще, несмотря на грусть, разлитую в его лице, в нем было что-то величественное.
   Это был сам король, Ян Казимир Ваза, только год тому назад вступивший на престол после брата Владислава.
   Немного позади его, в полутени, сидел Иероним Радзейовский, человек низкого роста, толстый, румяный, с жирным и наглым лицом придворного, а напротив, за столом, находился третий сановник, который, опершись на локоть, рассматривал топографическую карту, порою взглядывая на короля.
   Лицо его было не так величаво, как у короля, но зато необыкновенно красиво и умно. Глаза голубые, проницательные, цвет лица, несмотря на его годы, нежный; величественный польский костюм, по-шведски подстриженная борода и высокий хохол над лбом придавали его правильным, точно изваянным из мрамора чертам еще более сенаторской важности.
   Это был Георгий Оссолинский, канцлер и римский князь, оратор и дипломат, возбуждавший удивление в западноевропейских придворных сферах, знаменитый противник Еремии Вишневецкого.
   Благодаря недюжинным способностям, он обратил на себя внимание предшественников Яна Казимира и рано достиг высших ступеней в государстве. Теперь Оссолинский был кормчим государственного корабля, которому в данный момент угрожало крушение.
   Но канцлер был как бы создан для такой важной роли. Трудолюбивый, выносливый, умный, дальновидный, он спокойно вел бы каждое государство, за исключением Речи Посполитой, к безопасной пристани, каждому другому государству обеспечил бы внутреннюю силу и продолжительное могущество... если бы был полновластным министром таких, например, монархов, как король французский или испанский.
   Воспитанный за границей Оссолинский, несмотря на свой ум и долголетнюю практику, не мог привыкнуть к бессилию правительства Речи Посполитой и не научился считаться с этим в течение всей жизни, хотя это была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия, хотя именно по этой причине он умер впоследствии с отчаянием в сердце.
   Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком и который попал в заколдованный круг. Задавшись идеей, которая только в будущем должна была дать плоды, он стремился к ней с упорством фанатика, не замечая, что эта мысль, в теории спасительная, может, благодаря существующему положению вещей, вызвать в действительной жизни великие бедствия.
   Желая укрепить правительство и государство, Оссолинский невольно вызвал волнения на Украине, не предусмотрев, что буря обратится не только против шляхты и магнатов, но и против коренных интересов самого государства.
   Восстал Хмельницкий и нанес поражения под Желтыми Водами, Корсунью и Пилавцами. В самом начале восстания тот же Хмельницкий вступил в союз с крымским ханом.
   Удар следовал за ударом; оставалась только война и война. Казаков прежде всего следовало усмирить, чтобы в будущем воспользоваться ими, а между тем канцлер, погруженный в свою идею, все еще вел переговоры, медлил и верил -- даже Хмельницкому!
   Порядок вещей разбил его теорию. С каждым днем выяснялось все больше, что последствия усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым результатам, что наконец красноречиво доказала осада Збаража.
   Канцлер падал под бременем огорчений и всеобщей ненависти.
   И вот теперь он поступал так, как поступают люди в дни неудач и бедствий, вера которых в себя сильнее всего, -- он искал виновных.
   Виновна была вся Речь Посполитая и все сословия, ее прошлое и государственный строй; но кто из опасения, как бы камень, лежащий на склоне горы, не рухнул в пропасть, хочет вкатить его наверх, но не рассчитает своих сил, тот ускорит только его падение. Канцлер поступил еще безрассуднее, ибо призвал на помощь страшный казацкий поток, не замечая, что его течение может подмыть и вырвать почву, на которой покоится скала.
   И вот, когда Оссолинский искал виновных, на него самого были обращены взоры всех, как на виновника войны, поражений и бедствий.
   Но король еще верил в него и особенно сильно потому, что общественное мнение обвиняло его самого наравне с канцлером.
   И вот они сидели в Топорове, озабоченные и грустные, не зная, что делать, ибо у короля было всего лишь двадцать пять тысяч войска. Гонцы были разосланы слишком поздно, и только часть ополчения собралась под знамена. Кто был причиной этого промедления и не было ли оно одной из ошибок упрямой политики канцлера, -- это осталось тайной; но достаточно того, что в эту минуту оба они чувствовали себя бессильными перед могуществом Хмельницкого.
   Но что еще важнее: они даже не имели точных сведений о нем. В королевском лагере до сих пор не знали, находится ли с Хмельницким хан со всеми силами, или к нему примкнул только Тугай-бей с отрядом в несколько тысяч человек. Это был вопрос жизни и смерти. В крайнем случае король мог бы попытать счастья и сразиться с Хмельницким, хотя в распоряжении восставшего гетмана была армия, в десять раз превышавшая численностью королевское войско. Авторитет короля много значил в глазах казаков, быть может, даже больше, чем отряды ополчения, состоявшие из недисциплинированных и не подготовленных к войне шляхтичей, -- но если к Хмельницкому примкнул хан, то мериться с такой армией было немыслимо.
   Между тем об этом ходили самые противоречивые слухи, но никто ничего не знал наверно. Дальновидный гетман сосредоточил свою армию на небольшом пространстве и не посылал далеко ни казаков, ни татар, чтобы король не мог захватить кого-нибудь в плен и получить необходимые сведения. Мятежный гетман хотел запереть частью своего войска уже умирающий Збараж и затем со всей своей главной армией и всеми татарскими полчищами врасплох напасть на короля, окружить его вместе с войсками и выдать хану.
   И вот теперь не без причины лицо короля было пасмурно, ибо для монарха нет большей горечи, как сознание собственного бессилия. Ян Казимир прислонился к спинке кресла, опустил руку на стол и сказал, указывая на карту:
   -- Все это ни к чему. Достаньте мне сведения!
   -- Я ничего большего и не желаю, -- ответил Оссолинский.
   -- Вернулись ли разъезды?
   -- Вернулись, но ничего не привезли.
   -- Ни одного пленного?
   -- Захватили только окрестных крестьян, которые ничего не знают.
   -- А пан Пэлка вернулся? Ведь это знаменитый разведчик!
   -- Ваше величество, -- проговорил с кресла староста ломжинский, -- пан Пэлка не вернулся и не вернется -- он погиб.
   Настало минутное молчание. Король остановил сумрачный взгляд на горящих свечах и стал барабанить пальцами по столу.
   -- Значит, вы ничего не можете мне посоветовать? -- сказал он наконец.
   -- Ждать! -- торжественно ответил канцлер. Чело Яна Казимира покрылось морщинами.
   -- Ждать! -- повторил он. -- А тем временем Вишневецкий с войском погибнет под Збаражем...
   -- Еще некоторое время они продержатся, -- небрежно заметил Радзейовский.
   -- Молчите, мосци-староста, если не можете сказать ничего хорошего!
   -- В том-то и дело, ваше величество, что могу!
   -- Что же?
   -- Послать кого-нибудь под Збараж, будто бы для переговоров с Хмельницким. Посол убедится, там ли хан, и, вернувшись, сообщит нам о положении дел.
   -- Это невозможно, -- сказал король. -- Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком и назначили награду за его голову, а запорожскую булаву отдали Забускому, нам не подобает вступать в переговоры с Хмельницким.
   -- В таком случае послать послов к хану, -- ответил староста.
   Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые, строгие глаза, и после минутного размышления сказал:
   -- Совет-то хорош, но Хмельницкий наверняка задержит посла и все это ни к чему не приведет.
   Ян Казимир махнул рукой.
   -- Я вижу, -- медленно промолвил он, -- что у вас нет никакого выхода, а потому скажу тот, который вижу я. Я прикажу трубить в поход и пойду со всем войском под Збараж. Да будет воля Божья! Там мы узнаем, есть ли хан или его нет.
   Канцлер знал неудержимую отвагу короля и не сомневался, что он готов это сделать. С другой стороны, он знал, что если король что-нибудь решит, то никакие уговоры не помогут. А потому Оссолинский сразу не стал противиться, даже одобрил мысль, но советовал не спешить, говорил, что это можно сделать завтра или послезавтра, а между тем могут прийти благоприятные вести. Каждый лишний день будет усиливать замешательство черни, истомленной поражениями под Збаражем и тревожимой вестями о приближении короля. Мятеж может растаять в лучах королевского величия, как снег от лучей солнца, но на это надо время. В руках короля спасение всей Речи Посполитой, и потому он не должен подвергать себя опасности, тем более что в случае несчастья збаражские войска неминуемо погибнут.
   -- Делайте, что хотите, лишь бы у меня завтра были сведения.
   И опять воцарилось молчание. За окном стояла огромная золотистая луна, но в комнате потемнело, так тускло горели свечи.
   -- Который час? -- спросил король.
   -- Скоро полночь, -- ответил Радзейовский.
   -- Я не буду спать эту ночь. Объеду лагерь, и вы поедете со мной. самое большее в полчаса достиг бы болота, но, к несчастью, на небе не было ни одной тучки. Потоки зеленоватого света лились на пруд, превращая листья водорослей в серебряные щиты, а верхушки тростника в серебряные султаны. Ветра не было; К счастью, грохот выстрелов заглушал бульканье водяных пузырей. Скшетуский, заметив это, двигался лишь тогда, когда залпы в окопах и шанцах учащались. Но в эту тихую, ясную ночь явилось новое затруднение. Из тростников подымались рои комаров, которые, жужжа, кружились над головой рыцаря, садились ему на лицо и кусали его. Скшетуский, избрав этот путь, предвидел многие затруднения, но не все -- например, страх Всякая глубина вод, хотя бы. вполне известных, заключает в себе что-то таинственное, страшное и невольно вызывает вопрос: что там на дне? А этот Збаражский пруд был положительно ужасен. Вода, казалось, была гуще обыкновенной воды и издавала трупный запах, ибо в ней гнили сотни казаков и татар. Хотя обе стороны вытаскивали трупы, но все же сколько их могло скрываться среди тростника и водорослей. Скшетуский находился в воде, однако лицо его обливалось потом. Что будет, если какие-нибудь скользкие руки внезапно схватят его или какие-нибудь зеленоватые глаза тянут на него из водорослей? Растения охватали его за колени, и у него волосы поднимались дыбом при мысли, что, быть может, это утопленник обнимает его, чтобы не пустить дальше. "Иисус Мария! Иисус Мария"! -- то и дело шептал он, продвигаясь вперед Порой он подымал глаза вверх и при виде луны, звезд и царящего там, в вышине, покоя испытывал некоторое облегчение. "Есть Бог"! -- повторял он вполголоса. Время от времени Скшетуский посматривал на берег, и ему казалось, что он смотрит на Божий свет из какого-то осужденного, неземного мира болот, черных глубин, духов и трупов, -- и его охватывала такая тоска, что ему тотчас хотелось уйти из этой чащи тростников.
   Тем не менее рыцарь неуклонно шел вперед и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел на расстоянии нескольких десятков шагов от берега конного татарина. Скшетуский остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, спал на седле.
   Это была странная картина. Татарин кивал головой, будто кланялся рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский с облегчением вздохнул, ибо перед этим действительным страхом рассеялся стократно более мучительный, созданный воображением страх. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось хладнокровие, и его интересовали только вопросы; спит татарин или не спит? идти дальше или ждать?
   Наконец он пошел дальше, двигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале пути. Он был уже на половине дороги до болота и реки, как вдруг поднялся легкий ветер. Рыцаря обрадовал этот шум, так как, несмотря на соблюдаемые им предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут, чтобы сделать один шаг, какое-нибудь невольное движение или блеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым зашумел весь пруд, -- и все заговорило вокруг, даже волны, плещущие о берег.
   Но это движение, очевидно, разбудило не одни только береговые заросли, потому что тотчас перед рыцарем появилось что-то черное, которое стало раскачиваться в его сторону, как бы собираясь сделать прыжок Скшетуский в первую минуту чуть не крикнул. Однако страх и отвращение сдержали голос в груди, и одновременно страшное зловоние точно схватило его за горло.
   Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только чувство отвращения, -- и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все продолжался и все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарские посты. Он миновал их, миновал и четвертый пост. "Я, должно быть, прошел вокруг половины пруда", -- сказал он про себя и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте находится, как вдруг его что-то толкнуло в ноги. Рыцарь наклонил голову и увидел тут же около своих колен лицо человека.
   "Это уже второй", -- подумал он. Теперь это его не испугало, так как этот второй труп лежал навзничь и в неподвижности не представлял признаков жизни. Скшетуский только прибавил шагу, чтобы от зловония не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, было хорошо, так как представляло безопасное убежище, но с другой -- чрезвычайно затрудняло движения. Прошло еще полчаса, затем час, он все шел, но все более уставал. Вода в некоторых местах не доходила до копен, зато иногда он проваливался по пояс. Кроме того, его необыкновенно утомляло медленное вытаскивание ног из болота. Лицо его обливалось потом, и вместе с тем его, время от времени, с ног до головы охватывала дрожь.
   "Что это такое? -- со страхом думал он. -- Не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор еще нет, а вдруг я не различу места, идя среди тростников, и пройду мимо?"
   Это была страшная опасность, потому что таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том самом месте, из которого вышел, или в ином месте попасть в руки казаков.
   "Я выбрал дурную дорогу, -- думал рыцарь, падая духом, -- через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду по той же дороге, по которой отправился Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть".
   Однако Скшетуский шел вперед, так как понимал, что, обещая себе вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает, кроме того, ему пришла в голову мысль, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Тем не менее им все более овладевала мысль об отдыхе. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Дрожь пронимала его все чаще, и рыцарь все с большим усилием вытаскивал ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что голова его устает так же, как и тело, и что его охватывает горячка.
   Прошло еще полчаса -- болото все не показывалось.
   Между тем трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, труды и лишения помутили его мысли, он стал грезить наяву. Вот Елена в Кудаке, а он плывет на лодке с Жендяном вниз по течению Днепра. Тростник шумит -- ему слышится песня: "Эй, то нэ пили пилили!.... нэ туманы уставалы". Отец Муховецкий ждет его к венцу, а Криштоф Гродицкий будет его посаженым отцом... Девушка там ежедневно посматривает со стены на реку -- вот скоро она захлопает в ладоши и крикнет. "Едет, едет!" "Послушайте! -- говорил Жендян, таща его за рукав. -- Невеста стоит..."
   Скшетуский приходит в себя. Это спутанные тростины цепляются за него и останавливают на пути. Видение исчезает. Сознание возвращается. Теперь он уже не чувствует такой усталости, так как горячка возбуждает его силы.
   Неужели еще нет болота?
   Но кругом тот же тростник, точно он шагу не сделал вперед.
   Рыцарь идет дальше, но мысль с неумолимым упрямством возвращается к сладостному видению. Тщетно он борется, тщетно молится, тщетно старается сохранить сознание -- опять представляется Днепр, барки, лодки, Кудак, Сечь -- только на этот раз видение более беспорядочно, в нем фигурирует множество лиц: возле Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и Лонгин Подбипента, и Заглоба, и Богун, и Володыевский, -- все одеты по-праздничному, так как будет его свадьба, но где она будет? Они в каком-то незнакомом городе, это не то Лубны, не то Разлоги, не то Сечь, не то Кудак... какие-то воды, по ним плавают трупы...
   Скшетуский пробуждается вторично, вернее, его пробуждает сильный шелест, доносящийся с той стороны, куда он идет, а потому рыцарь останавливается и слушает.
   Шелест приближается, слышен плеск воды -- это челнок
   Его уже видно через тростник. В нем сидят два казака -- один гребет веслом, другой держит в руке длинный шест, издали блистающий, как серебро, и отталкивает водяные растения.
   Скшетуский погрузился в воду по самую шею и смотрел.
   "Обыкновенный ли это объезд пруда, или же меня заметили и преследуют?" -- мелькнул у него вопрос.
   Но рыцарь тотчас понял по спокойным и небрежным движения казаков, что это обыкновенная стража. Если бы казаки ехали по следам, то, наверно, собралось бы с десяток лодок и толпа людей.
   Между тем они проехали мимо; слова их заглушались шумом тростника. Скшетуский уловил только следующую фразу:
   -- Черт бы их побрав, и цей смердячой воды казалы пыльноваты!
   И челнок направился дальше. Сидевший на носу казак всё ударял шестом в водяные заросли, как будто пугал рыбу.
   Скшетуский опять пошел вперед.
   Через некоторое время он снова увидел часового татарина, стоявшего тут же на берегу. Свет луны прямо падал на лицо ногайца, похожее на собачью морду. Но Скшетуского менее уже пугала стража, чем потеря сознания. Ввиду этого он напряг всю силу воли, чтобы ясно сознавать, где он и куда идет. Но эта борьба только усилила его усталость, и он тотчас заметил, что у него в глазах двоится и троится, что минутами ему чудится, будто этот пруд -- площадь в Збараже, а кусты тростника -- шатры. Ему. захотелось позвать Володыевского, чтобы маленький рыцарь шел вместе с ним, но у него еще настолько сохранилось сознание, что он удержался.
   -- Не кричи, не кричи! -- повторял он себе. -- Это будет для тебя гибелью.
   Но борьба с самим собой становилась все труднее. Скшетуский вышел из Збаража истомленный голодом и бессонными ночами, которые окончательно изнурили солдат. Ночное путешествие, холодное купанье, трупный запах, блуждание по болотам и тростникам, рвавшим его одежду и тело, совершенно его ослабили. К этому присоединились страх и боль от укусов комаров, которые так искололи ему лицо, что оно все было покрыто кровью.
   Он чувствовал, что если скоро не дойдет до болота, то или выйдет на берег, что бы там с ним ни случилось, или упадет среди этих тростников и утонет.
   Болото и устье реки казались ему спасительной гаванью, хотя, в сущности, там начинались новые затруднения и опасности.
   Рыцарь боролся с горячкой и шел, все менее соблюдая предосторожности. В шуме тростника ему чудились голоса людей, говор; чудилось также, будто это о нем так говорит пруд: дойдет он до болота или не дойдет? вылезет из тростника или не вылезет? Комары все жалобнее распевали над ним. Вода становилась глубже -- вскоре дошла ему до пояса, а затем до груди. У него мелькнула мысль, что если придется плыть, то он запутается в водорослях и утонет.
   И опять его охватило неудержимое, непреодолимое желание позвать Володыевского, и он уже собирался крикнуть:
   -- Михаил! Михаил!
   К счастью, какая-то милосердная водоросль ударила мокрой кистью в его лицо. Сознание вернулось к нему, и он увидел перед собой, только несколько вправо, слабый свет.
   Теперь рыцарь все смотрел на этот свет и некоторое время бодро шел к нему.
   Внезапно Скшетуский остановился, заметив широкую полосу чистой воды. Он с облегчением передохнул. Это была река, а по обеим ее сторонам болото.
   "Наконец-то я перестану кружиться по берегу пруда, -- подумал он, -- и направлюсь в этот клин".
   По обеим сторонам клина тянулись два ряда тростников, рыцарь направился к тому ряду, до которого дошел. Через минуту ему стало ясно, что он идет правильно. Скшетуский оглянулся: пруд был уже за ним, а он теперь направлялся вдоль узкой ленты воды, которая не могла быть ничем иным, как только рекой. Вода здесь была холоднее.
   Но спустя некоторое время им овладела страшная усталость. Ноги дрожали, а глаза застилались черной мглой.
   "Как только дойду до берега, лягу, -- подумал он,-- нет сил идти дальше, отдохну".
   Внезапно рыцарь упал на колени и руками ощупал сухую, поросшую мохом землю. Это был маленький островок
   Он сел и стал отирать руками свое окровавленное лицо.
   Через минуту до его ноздрей донесся запах дыма. Повернувшись к берегу, он заметил в ста шагах от воды костер, а вокруг него группу людей
   Скшетуский сидел прямо напротив этого костра, и в те минуты, когда ветер немного раскрывал тростник, можно было все видеть, как на ладони С первого взгляда он узнал татарских конюхов, которые сидели у костра и ели.
   Тогда в нем проснулся страшный голод. В день выхода из лагеря Скшетуский утром съел кусок конины, которым не насытился бы и двухмесячный волчонок, -- и с того времени у него ничего не было во рту.
   И вот он стал срывать растущие возле него стебли растений и жадно высасывал их Так он до некоторой степени утолял голод и мучившую его жажду.
   Одновременно рыцарь то и дело посматривал на костер, который постепенно все бледнел.
   Люди, находившиеся возле костра, как бы заволакивались мглой и, казалось, отдалялись.
   "Ага, мной овладевает сон! -- подумал рыцарь. -- Я здесь усну".
   Вдруг возле костра началось движение, татары встали. Вскоре до. слуха Скшетуского долетели возгласы: "лошь! лошь!" Им в ответ раздалось короткое ржание. Через минуту послышался свист и глухой топот лошадей по сырому лугу. Костер потух
   Скшетуский не мог понять, почему татары уехали. Немного спустя он заметил, что тростник как-то яснее выделяется, вода блестит иначе, чем при луне, а воздух заволакивается легкой мглою.
   Начинался рассвет.
   Вся ночь ушла у рыцаря на то, чтоб обогнуть пруд и дойти до реки и болота.
   Он был только в начале дороги. Теперь ему придется идти вдоль по реке
   Воздух все более наполнялся светом зари На востоке небо было бледно-зеленого цвета.
   Скшетуский опять направился к болоту и, дойдя до берега, высунул голову из тростника.
   В расстоянии нескольких сот шагов виднелся один только татарский форпост, в отдалении дымился потухающий костер; рыцарь решил ползти к нему среди высоких трав.
   Добравшись до костра, он стал внимательно искать остатки еды и тотчас нашел обглоданные бараньи кости с оставшимся на них жиром и несколько штук печеной репы, оказавшиеся в теплом пепле. Скшетуский накинулся на них с жадностью дикого зверя и ел, пока не заметил, что форпосты, расставленные по пройденной им дороге, уже возвращаются в лагерь и приближаются к нему.
   Тогда он пополз назад и через несколько минут исчез в тростнике. Отыскав сухое место, он тихо лег на землю. Тем временем всадники проехали мимо. Скшетуский тотчас принялся за взятые им у костра кости, которые теперь стали трещать в его могучих, точно у волка, челюстях. Он обгрыз жир и жилы, съел репу и немного утолил голод. Такого завтрака у него давно уже не было в Збараже.
   Теперь он почувствовал себя сильнее. Его подкрепили пища и начинающийся день. Становилось все светлее; восточная сторона неба из зеленоватой превращалась в розовую и золотистую, и хотя утренний холод был очень чувствителен, но его утешала мысль, что вскоре солнце согреет его утомленное тело.
   Рыцарь внимательно осмотрел свое убежище; здесь легко могли улечься два человека. Оно со всех сторон было окружено тростником, точно стеной, и совершенно скрывало его от людских глаз.
   "Меня здесь не найдут, -- думал Скшетуский, -- разве если захотят ловить рыбу, но здесь рыбы нет, потому что она издохла от разлагающихся трупов. Тут я отдохну и подумаю о том, что делать дальше".
   И вот он стал раздумывать, идти ему берегом реки или нет, и наконец решил идти, если поднимется ветер и будет качать тростник, в противном случае движение и шелест могут его выдать, особенно если придется проходить недалеко от неприятельского лагеря.
   -- Благодарю тебя, Боже, за то, что я до сих пор жив, -- тихо прошептал рыцарь.
   И он поднял глаза к небу, а затем мысленно унесся в польский лагерь.
   С этого места замок был отлично виден, особенно когда его озолотили первые лучи восходящего солнца Быть может, там из башни кто-нибудь смотрит в подзорную трубу, а уж Володыевский и Заглоба наверняка весь день будут поглядывать с высоты валов, не увидят ли его висящим на какой-нибудь беллюарде.
   "Вот и не увидят, -- подумал Скшетуский, и все его существо наполнилось блаженным чувством при мысли, что он спасен. -- Не увидят, не увидят, -- повторил он несколько раз. -- Я прошел мало, но зато самую трудную часть пути. Бог мне поможет и дальше".
   В своем воображении он уже видел себя в лесах, за которыми стоят королевские войска, всеобщее ополчение, гусары, пехота; земля чуть не стонет под тяжестью людей, лошадей и пушек, а среди этого войска король.
   Потом он увидел грандиозное сражение, разбитых неприятелей, князя со всей кавалерией, летящего по грудам трупов, встречу польских войск.
   Его разболевшиеся и опухшие глаза закрылись от слишком сильного света, голова склонилась, утомленная множеством мыслей. Им стала овладевать какая-то сладостная немощь, он растянулся во весь рост и уснул.
   Тростник шумел. Солнце высоко поднялось на небе и согревало горячим взглядом рыцаря, сушило на нем одежду, а он неподвижно лежал, погруженный в глубокий сон. Кто его теперь увидел бы столь неподвижным, с окровавленным лицом, тот предположил бы, что это лежит труп, который выкинула вода. Проходили часы, а рыцарь все спал. Солнце достигло зенита и стало спускаться на другую сторону неба, а он все еще спал. И только к вечеру его разбудил пронзительный визг лошадей, грызущихся на лугу, и громкие крики конюхов, разнимавших кнутами дерущихся табунных жеребцов.
   Рыцарь протер глаза, оглянулся, вспомнил, где он, потом посмотрел на небо: солнце закатилось, и кое-где уже сверкали звезды; он проспал весь день.
   Скшетуский не подкрепился сном, не чувствовал себя сильнее, наоборот, у него болели все кости. Он надеялся, что движение укрепит его и, спустив ноги в воду, немедленно двинулся в дальнейший путь:
   Теперь он двигался по краю тростника, чтобы шелестом не обратить внимания конюхов. Было довольно темно, так как луна еще не вышла из-за леса. Вода была так глубока, что Скшетуский в некоторых местах терял почву под ногами и должен был плыть, что являлось большим препятствием, потому что он был в одежде и плыл против течения, которое хоть и было довольно слабым, однако влекло его назад к прудам. Но зато самые зоркие татарские глаза не могли заметить этой головы, двигающейся вдоль сплошной массы тростников. Ввиду этого он продвигался довольно смело, минутами вплавь, но большей частью идя по пояс в воде, и наконец достиг места, с которого увидел по обеим сторонам реки тысячи огоньков.
   -- Это таборы, -- подумал он, -- ну теперь, Боже, помоги мне.
   Рыцарь стал прислушиваться.
   До него долетел шум смешанных голосов. Да, то были таборы. На левом берегу реки, вдоль по ее течению, находился казацкий лагерь, с тысячами возов и татар. На правом -- татарский стан. И там, и тут слышались людской говор, дикие звуки бубнов, дудок, мычанье скота, рев верблюдов и ржание лошадей. Река разделяла лагерь, составляя вместе с тем препятствие для ссоры и убийств, так как татары не могли спокойно стоять возле казаков. В этом месте она была ниже, а может быть, ее нарочно расширили во избежание столкновений. Но с одной стороны возы, а с другой -- тростниковые шалаши находились, судя по кострам, на расстоянии нескольких десятков шагов от берега, на котором стояли часовые,
   Тростник редел. Скшетуский прошел еще шагов около ста и остановился. Какой-то мощью и угрозой веяло на него от этих полчищ.
   В эту минуту ему показалось, что вся бдительность и ярость этих тысяч человеческих существ направлены против него, и он чувствовал перед ними полную беспомощность и беззащитность.
   Он был совершенно один.
   "Никто не пройдет по такой дороге! -- мелькнула у него мысль".
   Однако рыцарь еще больше подался вперед, так как его влекло какое-то неудержимое, мучительное любопытство. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу.
   Внезапно он остановился. Тростник кончился, точно его кто-нибудь ножом отрезал, а может быть, и на самом деле его срубили на шалаши. Далее блестела вода, освещаемая красным заревом костров.
   Тут же, на обоих берегах, горели два больших костра. На одном берегу стоял татарин на коне, на другом -- казак с длинной пикой в руке. Оба они смотрели друг на друга и на воду. В отдалении виднелись другие воины, тоже стоящие на страже.
   Зарево костров казалось огненным мостом, перекинутым через реку. У берегов стояли ряды маленьких лодок, употреблявшихся для объезда прудов.
   -- Невозможно! -- пробормотал Скшетуский.
   Им овладело отчаяние. Ни идти вперед, ни возвращаться! Прошли уже сутки, как он мыкался по болотам и тростникам, дышал гнилым воздухом и мок в воде, а все это лишь для того, чтобы, достигнув тех таборов, через которые он взялся пробраться, признать, что это невозможно.
   Но и возвращение было невозможно; рыцарь знал, что, быть может, у него найдется достаточно сил, чтобы тащиться вперед, но не найдется их, чтобы отступить. В его отчаянии было вместе с тем и глухое бешенство. Была минута, когда ему хотелось выйти из воды, задушить часового, потом броситься на толпу и погибнуть.
   Опять ветер зашумел в тростнике странным шепотом и одновременно донес отголоски колокольного звона из Збаража. Скшетуский стал горячо молиться, бил себя в грудь и взывал к небу о спасении с силой и верой утопающего; он молился, а в то же время, как бы в ответ на молитву, неприятельские лагери зловеще гудели, черные и красные от огня фигуры сновали, как черти в аду, стража стояла неподвижно, река катила свои волны, озаренная кровавым светом.
   - "Когда настанет глухая ночь, быть может, они потушат костры", -- сказал про себя Скшетуский и стал ждать.
   Прошел час, другой. Шум затихал, костры действительно постепенно угасали, кроме двух сторожевых, которые горели все сильнее.
   Часовые сменялись; очевидно было, что они будут так стоять до самого утра.
   Скшетускому пришла в голову мысль, что, быть может, ему легче удастся проскользнуть днем, но он тотчас отказался от этого намерения. Днем в реке брали воду, поили скот, купались; словом, в такое время река была полна людей.
   Внезапно взгляд его обратился на лодки. По обоим берегам их стояло несколько десятков в ряд. Лодки с татарской стороны доходили до тростника.
   Скшетуский погрузился в воду по самую шею и стал медленно подвигаться к лодкам, не спуская глаз с часового-татарина. По истечении получаса он был уже возле первой лодки. План его был прост. Кормы лодок поднимались над водой, образуя над ней род свода, под которым можно было проскользнуть. Если все лодки стояли одна возле другой, то татарин-часовой не мог увидеть движущейся под ними головы, более опасен был казак, но и этот мог не заметить, потому что под лодками, несмотря на свет костра, падавшего на воду с противоположного берега, царил мрак. Кроме того, иного пути не было.
   Скшетуский не колебался более и вскоре очутился под кормами лодок.
   Он шел на четвереньках -- вернее, полз, так как было мелко, и он находился на таком близком расстоянии от татарина, что слышал фырканье его коня. Рыцарь на минуту остановился и прислушался. К счастью, лодки стояли одна возле другой. Теперь глаза рыцаря были обращены на казака, стоявшего на противоположном берегу, которого он видел как на ладони, но тот смотрел на татарский лагерь. Скшетуский прошел уже лодок пятнадцать, как вдруг услышал на берегу шаги и голоса людей. Он притаился. Во время своих поездок в Крым рыцарь научился понимать по-татарски, и теперь дрожь пробежала по всему его телу, когда он услышал следующий приказ; -- Садиться и ехать!
   Скшетуского бросило в жар, хотя он был в воде. Если татары сядут в ту лодку, под которой он в эту минуту скрывается, то он погиб, если же они сядут в какую-нибудь из стоящих впереди, то также погиб, так как тогда на реке останется пустое освещенное место. Каждая секунда казалась ему часом. Внезапно застучали доски, татары сели в четвертую или пятую лодку позади него, столкнули ее на воду и поплыли по направлению к пруду.
   Но их действия привлекли к лодкам внимание казака-часового. Скшетуский в течение получаса не шевелился, и только когда сменили стражу, стал подвигаться дальше.
   Таким образом он достиг конца лодок, за последней опять начинался тростник Добравшись до него, рыцарь, весь мокрый, вспотевший, упал на колени и от всего сердца благодарил Бога.
   Теперь он двигался немного смелее, пользуясь каждым порывом ветра, который наполнял шумом берега реки. Время от времени Скшетуский оглядывался назад, сторожевые огни постепенно отдалялись, тростник становился все гуще, так как берега были более болотисты, вследствие чего стража не могла стоять около реки, -- шум лагеря затихал. Какая-то нечеловеческая сила поддерживала рыцаря. Он прорывался через тростник, проваливался в болото, тонул, плыл и опять поднимался.
   Скшетуский еще не решался выйти на берег, но уже чувствовал себя почти спасенным. Он не мог отдать себе отчета в том, долго ли таким образом шел, но когда опять оглянулся, то сторожевые огни показались ему светящимися в отдалении точками. Еще несколько сот шагов -- и они совершенно исчезли. Луна скрылась, кругом была тишина. Но вот донесся шум более сильный и величественный, чем шум тростника. Рыцарь чуть не вскрикнул от радости: по обеим сторонам реки был лес.
   Тогда он направился к берегу и вышел из тростника. Тут же начинался сосновый бор. До ноздрей Скшетуского долетел запах смолы. Кое-где в глубине леса, точно серебро, блестели папоротники.
   Рыцарь вторично упал колени, молился и целовал землю.
   Он был спасен.
   Скшетуский углубился в лес, время от времени спрашивая себя, куда ему идти, куда его заведут эти леса, где находится король и войско.
   Дорога еще не была кончена, была нелегка и небезопасна, но когда рыцарь подумал, что он вышел из Збаража, что пробрался через форпосты, через неприятельские полчища численностью в несколько сот тысяч человек, то ему показалось, что все опасности миновали, что окружающий его дремучий бор -- это светлая дорога, которая поведет его прямо к королю.
   И он шел вперед, голодный, иззябший, мокрый, весь в грязи, запачканный собственной кровью, но с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре он в ином виде вернется в Збараж,
   "Вы уж не будете голодать и не останетесь без надежды на спасение, -- думал он о друзьях в Збараже, -- так как я приведу короля!"
   И радовалось это рыцарское сердце предстоящему спасению князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, осажденных в збаражских окопах.
   Между тем перед ним открывались лесные чащи и заволакивали его своей тенью.
  

Глава VII

  
   Вечером в топоровском дворце, в большой зале, сидели три человека и совещались. На столе, освещенном свечами в канделябрах, были разложены топографические карты, возле них лежала высокая шляпа с черным пером, подзорная труба, шпага с рукоятью, украшенной перламутром, тут же --, кружевной платок и пара лосиных перчаток. За столом в высоком кресле сидел человек лет под сорок, некрупный и худощавый, но крепко сложенный. Лицо у него было смуглое, желтоватое, усталое, глаза черные, на голове шведский парик с длинными локонами, спускавшимися на плечи. Редкие черные усы, Зачесанные вверх, украшали его верхнюю губу, нижняя же вместе с подбородком сильно выступала вперед, придавая всей физиономии характерную черту львиной отваги, гордости и упорства. Лицо это нельзя было назвать красивым, но зато оно было очень оригинально. В нем странным образом сплетались чувственное выражение с некоторой мертвенностью и холодностью. Глаза были как бы угасшие, но легко было отгадать, что в минуты волнения, веселости или гнева они могли загореться молниями, которые не каждый сумел бы выдержать. Но в то же самое время в них отражались доброта и ласковость.
   Черный костюм, состоявший из атласного кафтана и широкого кружевного воротника, из-под которого свешивалась на грудь золотая цепь, усиливал изысканность этой необыкновенной фигуры. Вообще, несмотря на грусть, разлитую в его лице, в нем было что-то величественное.
   Это был сам король, Ян-Казимир Ваза, только год тому назад вступивший на престол после брата своего Владислава.
   Немного сзади него, в полутени, сидел Иероним Радзейовский, человек низкого роста, толстый, румяный, с полным И наглым лицом придворного, а напротив за столом, находился третий сановник, который, опершись на локоть, рассматривая топографическую карту, время от времени взглядывая на короля.
   Лицо его было менее величавое, чем у короля, но зато необыкновенно красивое и умное. Глаза у него были голубые, проницательные, цвет лица, несмотря на солидный возраст, нежный; величественный польский костюм, по-шведски подстриженная борода и высокий хохол придавали его правильным, точно изваянным из мрамора, чертам еще более сенаторской важности.
   Это был Георгий Оссопинский, канцлер и римский князь, оратор и дипломат, возбуждавший удивление в западноевропейских придворных сферах, знаменитый противник Иеремии Вишневецкого.
   Благодаря необыкновенным способностям, он обратил на себя внимание предшественников Яна-Казимира и рано достиг высших степеней в государстве. Теперь, Оссопинский был кормчим государственного корабля, которому в данный момент угрожало крушение.
   Однако канцлер был как бы создан для такой важной роли. Трудолюбивый, выносливый, умный, дальновидный, он спокойно вел бы каждое иное государство, за исключением Польши, к безопасной пристани, каждому иному государству обеспечил бы внутреннюю силу и продолжительное могущество... если бы только был полновластным министром таких, например, монархов, как король французский или испанский.
   Воспитанный за границей Оссопинский, несмотря на свой ум, несмотря на долголетнюю практику, не мог привыкнуть к бессилию правительства в Польше w не научился считаться с ним в течение всей жизни, хотя это была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия, хотя по этой причине он впоследствии умер с отчаянием в сердце.
   Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком -- и попал в заколдованный крут. Задавшись какой-то идеей, которая должна была в будущем дать плоды, он стремился к ней с упорством фанатика, не замечая, что эта мысль, в теории спасительная, может, ввиду существующего положения вещей, вызвать на практике великие бедствия.
   Желая укрепить правительство и государство, Оссопинский невольно вызвал волнение на Украине, не предусмотрев, что буря обратится не только против шляхты и магнатов, но и против коренных интересов самого государства.
   Восстал Хмельницкий и нанес поражения под Желтыми Водами, Корсукью и Пилавицами. В самом начале восстания тот же Хмельницкий вступил в союз с крымским ханом.
   Удар следовал за ударом; оставалась только война и война. Казаков прежде всего следовало усмирить, чтобы иметь возможность в будущем воспользоваться ими, -- а между тем канцлер, погруженный в свою идею, все еще вел переговоры, медлил и верил еще -- даже Хмельницкому!
   Реальность разбила вдребезги его теорию. С каждым днем, оказывалось, что последствия усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым результатам, что красноречиво доказала осада Збаража.
   Канцлер сгибался под бременем огорчений и всеобщей ненависти.
   И вот теперь он поступал так, как поступают люди во дни неудач и бедствий, вера которых в себя сильнее всего, а именно -- искал виновных
   Виновата была вся Польша, и все сословия, ее прошлое и государственный строй, но кто из опасения, чтобы Скала, лежащая на склоне горы, не рухнула в пропасть, захочет ее вкатить наверх, но не рассчитает своих сил, тот ускорит только ее падение. Канцлер поступил еще хуже, так как призвал на помощь страшный казацкий поток, не замечая, что его течение может подмыть и вырвать почву, на которой покоится скала.
   Пока Оссолинский искал виновных, все взоры обращались на него, как на виновника войны, поражений и бедствий.
   Но король еще верил в него и верил тем сильнее, что общественное мнение обвиняло его самого, наравне с канцлером.
   И вот они сидели в Топорове, озабоченные и грустные, не зная, что делать, так как у короля было только двадцать пять тысяч войска. Повестки были разосланы слишком поздно, и к этому времени собралась под знамена только самая незначительная часть всеобщего ополчения. Кто был причиной этого промедления и не было ли оно одной из ошибок упрямой политики канцлера -- это осталось тайной; довольно того, что в эту минуту оба они чувствовали себя беззащитными пред могуществом Хмельницкого.
   Но что еще важнее: они даже не имели обстоятельных сведений о нем. В королевском лагере до сих пор не знали, присоединился ли хан к Хмельницкому со всеми-войсками, или к казакам примкнул один только Тугай-бей с отрядом в несколько тысяч человек. Это был вопрос столь же важный, как жизнь или смерть. В крайнем случае, король мог бы попытать счастье и сразиться с одним Хмельницким, хотя и восставший гетман имел в своем распоряжении армию, в десять раз превышавшую королевское войско. Авторитет короля много значил в глазах казаков; быть может, даже больше, чем отряды всеобщего ополчения, состоявшие из недисциплинированных и не подготовленных к войне шляхтичей, -- но если к Хмельницкому примкнул хан, то меряться с такой армией было немыслимо.
   Между тем об этом носились самые разнообразные вести, но никто не знал наверно. Предусмотрительный Хмельницкий сосредоточил свою армию на незначительном пространстве и не посылал далеко ни казаков, ни татар, чтобы король не мог захватить кого-нибудь в плен и узнать необходимые сведения. Мятежный гетман хотел запереть частью своего войска умирающий уже Збараж, а затем со всей своей главной армией и всеми татарскими полчищами неожиданно напасть на короля, окружить его вместе с войском и выдать хану.
   И вот теперь не без причины лицо короля было пасмурно, так как для монарха нет большей горечи, как сознание собственной слабости. Ян-Казимир прислонился к спинке кресла, опустил руку на стол и сказал, указывая на карту
   -- Все это ни к чему. Достаньте мне пленных, от которых можно было бы что-нибудь узнать.
   -- Я ничего большего и не желаю, -- ответил Оссолинский.
   -- Вернулись ли разъезды?
   -- Вернулись, но ничего не привезли.
   -- Ни одного пленного?
   -- Захватили только несколько человек окрестных крестьян, которые ничего не знают.
   -- А господин Пэпка вернулся? Ведь это ловкий воин.
   -- Ваше величество, -- проговорил Радзейовский, -- господин Пэпка не вернулся и не вернется, так как он пал в стычке.
   Настало минутное молчание. Король направил сумрачный взгляд на горящие свечи и стал барабанить пальцами по столу,
   -- Значит, вы ничего не можете мне посоветовать? -- сказал он наконец.
   -- Ждать! -- ответил канцлер.
   Чело Яна-Казимира покрылось морщинами.
   -- Ждать! -- повторил он, -- а тем временем Вишневецкий с войском погибнет под Збаражем.
   -- Гарнизон еще некоторое время продержится. -- небрежно заметил Радзейовский.
   -- Молчите, если вам нечего больше сказать.
   -- Я, ваше величество, мог бы дать совет.
   -- Какой?
   -- Послать кого-нибудь под Збараж, будто бы для переговоров с Хмельницким. Посол убедится, там ли хан и, вернувшись, сообщит нам о положении дел.
   -- Это невозможно, -- сказал король. -- Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком и назначили награду за его голову, а запорожским гетманом назначили Забуского, нам не подобает вступать в переговоры с Хмельницким.
   -- В таком случае отправить послов к хану, -- проговорил Радзейовский.
   Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые строгие глаза и после минутного размышления сказал:
   -- Совет был бы хорош, но Хмельницкий, наверно, задержит посла -- и все это ни к чему не приведет.
   Ян-Казимир махнул рукой.
   -- Я вижу, -- медленно промолвил он,-- что у вас нет в виду никакого способа, а потому, скажу вам свой. Я прикажу протрубить поход и двинуть со всем войском под Збараж. Да будет воля Божья! Там мы узнаем, есть ли хан или его нет.
   Канцлер знал неудержимую отвагу короля и не сомневался, что он готов это сделать. С другой стороны, ему было известно, что если король что-нибудь задумает, то никакие уговоры не помогут. Ввиду этого Оссолинский сразу не противился, даже одобрил мысль, но советовал не спешить, говорил, что это можно сделать завтра или послезавтра, а тем временем могут прийти благоприятные вести. Каждый лишний день будет усиливать замешательство черни, истомленной поражениями под Збаражем и тревожимой вестями о приближении короля. Мятеж может растаять от обаяния одного имени короля, как снег от лучей солнца, но на это надо время. Король держит в своих руках спасение всей Польши и потому не должен подвергать себя опасности, тем более что в случае несчастья збаражские войска неминуемо погибнут.
   -- Делайте, что хотите, лишь бы завтра у меня были необходимые сведения.
   И опять воцарилось молчание. Луна осветила своими лучами окно.
   -- Который час? -- спросил король.
   -- Скоро полночь, -- ответил Радзейовский.
   -- Я не буду спать эту ночь. Объеду лагерь, и вы поедете со мной. Где Убальд и Арцишевский?
   -- В лагере. Я пойду и скажу, чтобы привели лошадей, -- сказал Радзейовский.
   И он приблизился к дверям. Внезапно в сенях послышалось какое-то движение, оживленный разговор, отголоски торопливых шагов, потом двери раскрылись, и в комнату, запыхавшись, вошел придворный Тизенгэуз.
   -- Ваше величество! -- воскликнул он. -- Прибыл офицер из Збаража.
   Король порывисто встал с кресла, канцлер тоже, и у обоих вырвался возглас:
   -- Не может быть!
   -- Прибыл, ваше величество, он стоит в сенях.
   -- Давайте его сюда! -- воскликнул король, хлопнув в ладоши. -- Ради Бога, ведите его.
   Тизенгауз исчез, и через минуту вместо него на пороге появилась какая-то высокая фигура.
   -- Подойдите ближе, -- сказал король, -- ближе! Мы рады вас видеть!
   Офицер подошел к самому столу, и при виде его король, канцлер и Радзейовский отступили в изумлении. Перед ними стоял какой-то страшный человек, чуть ли не призрак; изодранная одежда еле закрывала его исхудалое тело, лицо было посиневшим, запачканным кровью и грязью, глаза горели лихорадочным огнем, черная всклокоченная борода спускалась на грудь; от него шел трупный запах, а ноги его до такой степени дрожали, что он должен был опереться на стол.
   Король и его приближенные смотрели на прибывшего широко раскрытыми глазами. В эту минуту распахнулись двери и в залу вошли разные должностные лица и военачальники: генералы Убальд, Арцишевский, литовский подканцлер Синега и другие. Все Стали за королем и с удивлением смотрели на офицера. Король спросил:
   -- Кто ты?
   Прибывший раскрыл рот, хотел говорить, но судорога свела челюсти, подбородок задрожал, и воин лишь с трудом прошептал.
   -- Из... Збаража.
   -- Дайте ему вина! -- раздался чей-то голос.
   В одно мгновение ему подали кубок вина, который прибывший выпил с усилием. Канцлер скинул с себя мантию и покрыл ею офицера.
   -- Теперь можешь говорить? -- через некоторое время спросил король.
   -- Могу, -- уже более твердым голосом ответил рыцарь.
   -- Кто ты такой?
   -- Ян Скшетуский... гусарский поручик.
   -- Из какого отряда?
   -- Русского воеводы.
   По зале пронесся шепот.
   -- Что слышно у вас? Что слышно? с лихорадочной поспешностью спрашивал король.
   -- Нищета... голод... смерть...
   Король закрыл глаза.
   -- Боже! Боже! -- говорил он тихим голосом и через минуту спросил:
   -- Долго ли еще можете продержаться?
   -- Пороху очень мало. Неприятель подступил к самому валу...
   -- Много ли неприятеля?
   -- Хмельницкий... и хан со всеми ордами.
   -- Хан там?
   -- Да.
   Настало глухое молчание. Присутствующие переглядывались, на всех лицах отразилась неуверенность.
   -- Как же вы могли выдержать? -- спросил канцлер с сомнением в голосе.
   При этих словах Скшетуский поднял голову, лицо приняло гордое выражение, и он ответил неожиданно сильным голосом:
   -- Мы отразили двадцать штурмов, шестнадцать раз разбили неприятеля в открытом поле и сделали семьдесят пять вылазок.
   И опять воцарилось молчание.
   Внезапно король выпрямился, тряхнул париком, как лев гривой, его желтоватое лицо окрасилось румянцем, глаза загорелись огнем.
   -- Клянусь Богом! -- воскликнул он. -- Довольно мне этих советов, этого выжидания. Есть хан или его нет, пришло ли всеобщее ополчение или не пришло -- мне все равно. Мы сегодня же двинемся под Збараж.
   -- Под Збараж! Под Збараж! -- послышались голоса.
   Лицо прибывшего тотчас прояснилось.
   -- Ваше величество! -- проговорил он. -- С вами жить и умереть.
   Эти слова привели в умиление благородного короля, и он, не обращая внимания на грязь и кровь, покрывавшие рыцаря, обнял его и сказал:
   -- Ты мне милее, чем иные в шелках и бархате. Клянусь Мадонной, менее достойных награждают разными почестями! Знай же, что ты не останешься без награды за то, что совершил. Не возражай, я -- твой должник!
   В зале раздались восторженные голоса:
   -- Нет более великого рыцаря, чем он!
   -- Этот и между збаражскими рыцарями первый!
   -- Ты стяжал бессмертную славу!
   -- Как же ты пробрался через станы казаков и татар?..
   -- Я скрывался в болотах, в тростниках, шел через леса... блуждал... прокрадывался...
   -- Дайте ему есть! -- крикнул король.
   -- Есть! -- повторили другие.
   -- Дать ему одежду!
   -- Завтра тебе дадут коня и одежду, -- проговорил король. -- У тебя ни в чем не будет недостатка.
   Все, по примеру короля, рассыпались в похвалах рыцарю. Опять стали закидывать его вопросами, на которые он отвечал с величайшим трудом, так как им все более овладевала слабость. Скшетуский был уже почти в полубессознательном состоянии. Через несколько минут ему принесли пищу. Вскоре в залу вошел королевский проповедник священник Цецишовский.
   Сановники с почтением расступились перед ним, так как это был очень ученый священник, пользовавшийся всеобщим уважением, и его слово значило едва ли не больше в глазах короля, чем слово канцлера, а с амвона он иногда высказывал такие вещи, которые и на сейме не всякий осмелился бы затронуть.
   Его тотчас окружили и стали рассказывать о том, что пришел офицер из Збаража, что там князь Вишнёвецкий с ничтожным по численности отрядом, несмотря на голод и страшные лишения, громит хана и Хмельницкого, который за весь истекший год не потерял столько людей, сколько в последние месяцы под Збаражем, -- и наконец, что король хочет двинуться на выручку, хотя бы там пришлось погибнуть со всем войском.
   Священник молча слушал, ежеминутно поглядывая на измученного рыцаря, который в это время ел, так как король приказал ему не обращать внимания на свое присутствие
   -- А как зовут этого офицера? -- спросил наконец священник.
   -- Скшетуский.
   -- Ян?
   -- Да.
   -- Гусарский поручик князя-воеводы русского?
   -Да-
   Священник поднял кверху свое покрытое морщинами лицо и стал молиться, а потом сказал.
   -- Возблагодарим Бога, ибо неисповедимы Его пути, которыми он ведет человека к счастью и покою. Аминь. Я знаю этого офицера.
   Скшетуский услышал это и невольно обратил взгляд на священника, но его лицо, фигура и голос были ему совершенно незнакомы.
   -- Так вы, один из всего войска, решились пробраться через неприятельский лагерь? -- спросил его священник:
   -- До меня пошел один благородный рыцарь, но он, к несчастью, погиб, -- ответил Скшетуский.
   -- Тем больше ваша заслуга, что вы отважились потом идти. Судя по вашему виду, эта дорога была ужасна. Бог милостиво принял вашу жертву и привел вас сюда
   Внезапно священник обратился к Яну-Казимиру.
   -- Ваше величество, -- проговорил он, -- значит, это вашего величества неизменное решение идти на помощь к князю-воеводе русскому?
   -- Я поручаю вашим молитвам, отче, -- ответил король, -- отчизну, войско и себя, так как знаю, что это страшное предприятие, но мне невозможно допустить, чтобы князь-воевода погиб в этих несчастных окопах с такими доблестными рыцарями, как вот этот, что теперь перед нами...
   -- Бог даст победу!-- воскликнули присутствующие.
   Священник простер руки вверх, и в зале воцарилась тишина:
   -- Benedico voc, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus sancti {Благословляю вас во имя Отца, и Сына, и Святого Духа (лат.).}.
   -- Amen! {Аминь! (лат.).} -- сказал король.
   -- Amen! -- повторили все присутствующие.
   Спокойствие разлилось по озабоченному до сих пор лицу Яна-Казимира, и только глаза его горели необычным огнем. Между сановниками начался тихий разговор о предстоящем походе, многие еще сомневались в том, может ли король двинуться немедленно; он же взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузу, чтобы тот прицепил ее.
   -- Когда ваше величество желаете отправляться? -- спросил канцлер.
   -- Бог дал ясную, хорошую ночь, -- ответил король, -- и наши лошади не так утомятся. Велите, -- добавил он, обращаясь к одному из генералов, -- протрубить сигнал к походу.
   Генерал тотчас вышел из залы. Канцлер Оссолинский мягко заметил, что не все готовы и что обоз ночью не может двинуться
   -- Кому обоз дороже отчизы и короля, тот пусть останется.
   Зала постепенно опустела. Каждый спешил к своему отряду, чтобы поднять его на ноги и снарядить к походу. В зале остались только король, проповедник и Скшетуский с Тизенгаузом
   -- Ваше величество,-- проговорил священник,-- что вы хотели узнать от этого офицера, то уже узнали. Теперь надо ему дать отдых, так как он еле держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его в мою квартиру, где он может переночевать.
   -- Хорошо, -- ответил король. -- Пусть Тизенгауз и еще кто-нибудь проводят его, так как сам он, наверно, не в состоянии идти. Ступай, ступай, милый мой, -- добавил Ян-Казимир, обращаясь к Скшетускому, -- никто здесь не заслуживает так отдыха, как ты. Но помни, что я твой должник. Скорее я о себе забуду, чем о тебе.
   Тазенгауз взял Скшетуского под руку, и они вышли. В сенях они встретились с одним из придворных, который взял под руку шатающегося рыцаря с другой стороны, впереди шел священник, а перед ним мальчик с фонарем. Но мальчик напрасно светил, так как ночь была ясная, тихая и теплая. Над Топоровом сияла луна, из лагеря доносились людской говор, скрип возов и отголоски труб, играющих к походу. Вдали, перед костелом, озаренным лунным светом, виднелись уже группы солдат, конных и пеших. В деревне ржали лошади. Со скрипом возов смешивались звук цепей и громыхание орудий. Шум все усиливался.
   -- Они уже двигаются! -- сказал священник.
   -- Под Збараж... на помощь... -- прошептал Скшетуский.
   И неизвестно, от радости или вследствие перенесенных лишений и трудов, или от всего этого вместе, но он так ослабел, что провожатые должны были почти нести его на руках Направляясь к дому священника, они вошли в толпу солдат, стоявших перед костелом. Тут находились эскадроны Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты стояли группами, преграждая проход.
   -- Дорогу! Дорогу! -- воскликнул священник
   -- А кто там ищет дороги?
   -- Офицер из Збаража.
   -- Челом ему! Челом! -- восклицали многочисленные голоса.
   Солдаты тотчас расступились: иные, наоборот, подходили ближе, желая видеть героя. Они с изумлением смотрели на это изнуренное страшными трудами и лишениями лицо, озаренное бледным светом луны, и тихо перешептывались:
   -- Из Збаража... из Збаража...
   Священник с большим трудом довел Скшетуского до дому. Там он велел рыцаря выкупать и уложить в постель, а сам тотчас вышел к войскам, которые уже отправлялись в поход
   Скшетуский был в полубессознательном состоянии, но вследствие горячки не мог тотчас уснуть. Рыцарь уже несознавал, где он и что случилось. Он слышал только говор людей, топот, скрип возов, мерные шаги пехоты, крики солдат, отголоски труб -- и все это слилось в его ушах в один громадный шум...
   -- Войско идет, -- пробормотал он про себя.
   Тем временем шум этот постепенно отдалялся, ослабевал... и наконец глубокая тишина воцарилась в Топорове.
   Тогда Скшетускому показалось, будто он вместе с ложем летит в какую-то бездонную пропасть...
  

Глава VIII

  
   Скшетуский спал несколько дней, но и после пробуждения был в горячке и долго еще бредил. Говорил о Збараже, о князе, о Марке Собесском, разговаривал с Володыевским и Заглобой, кричал Лонгину Подбипенте: "Не туда!" -- и только ни разу не упомянул о княжне. Очевидно было, что та страшная шла, с помощью которой он подавлял воспоминание о ней, не оставляет его даже в болезни. Между прочим, ему казалось, что он видит перед собой толстое лицо Жендяна, ну совершенно так, как видел его в то время, когда князь после битвы под Константиновом поспал его преследовать бежавшего неприятеля, а Жендян неожиданно появился на ночлеге. Скшетускому чудилось, будто время остановилось в своем течении и что с той поры ничто не изменилось. Вот он опять около Хоморова и спит в хате... Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому... Жендян приехал из Гущи и сидит над ним... Скшетускому хочется заговорить, хочется приказать Жендяну оседлать лошадей, но он не может... Но вдруг ему приходит в голову мысль, что он не около Хоморова и что с того времени произошло взятие Бара; тут Скшетуский чувствует сильную боль, и его несчастная голова опять погружается во тьму. Теперь он уже ничего не знает, ничего не видит, но через несколько минут из этой тьмы, из этого хаоса выступает Збараж... осада. Значит, он уже не около Хоморова.
   Однако Жендян и впрямь сидит над ним, наклоняется к нему. Сквозь отверстия в ставнях в комнату проникает узкая полоска света и отлично освещает лицо юноши, полное заботливости и сочувствия...
   -- Жендян! -- внезапно восклицает Скшетуский.
   -- О Господи! Вы меня узнали!--крикнул юноша и припал к ногам своего господина -- Я думал, что вы уже никогда не проснетесь.
   Настало минутное молчание; слышно было только всхлипывание обрадованного юноши, который все еще обнимал рыцаря
   -- Где я? -- спросил Скшетуский.
   -- В Топорове... Вы пришли к королю из Збаража... Слава Богу, слава Богу!
   -- А где король?
   -- Он пошел с войском спасать князя-воеводу.
   Опять настало минутное молчание. Слезы радости текли по лицу Жендяна, который, немного успокоившись, проговорил:
   -- Еще раз слава Богу, что я вижу вас.
   Потом он встал, открыл ставни и вместе с тем окно. Свежий утренний воздух проник в комнату, а с ним и дневной свет. С этим светом к Скшетускому вернулось сознание...
   -- Так я вышел из Збаража? -- спросил рыцарь.
   -- Да... Никто не в состоянии был сделать того, что сделали вы, и благодаря доставленным вами сведениям король пошел на помощь.
   -- До меня пытался это сделать господин Подбипента, но погиб.
   -- О Боже! Господин Подбипента погиб? Такой щедрый и добродетельный господин... У меня даже дух захватило. Неужели они могли сладить с таким необыкновенным силачом?
   -- Они застрелили его из луков.
   -- А господин Володыевский и господин Заглоба?
   -- Они были здоровы, когда я выходил.
   -- Слава Богу! Это ваши лучшие друзья... Впрочем, мне нельзя с вами разговаривать, пока вы слабы... священник запретил.
   Жендян умолк и некоторое время о чем-то усиленно думал. Задумчивость ясно отразилась на его полном лице. Через несколько минут, он проговорил:
   -- Господин!
   -- Чего тебе?
   -- А что будет с состоянием господина Подбипенты? Ведь, кажется, у него масса имений и всякого добра. Не завещал ли он чего-нибудь своим друзьям, так как, насколько мне известно, у него не было родных!
   Скшетуский ничего не ответил, a потому Жендян понял, что рыцарю не понравился его вопрос, и свел разговор на другое.
   -- Но слава Богу, что господин Володыевский и господин Заглоба здоровы, а то я думал, что их схватили татары... Много мы вместе перенесли всяких невзгод... только священник запретил мне говорить с вами... Эх, мне казалось, что я никогда уже не увижу их, потому что нас так прижала орда, что ничего нельзя было поделать.
   -- Так ты был вместе с господином Володыевским и с господином Заглобой? Мне они ничего об этом не упоминали.
   -- Потому что и они не знали, спасся я или погиб...
   -- А где же это орда вас так прижала?
   -- За Плоскировым, на дороге в Збараж, потому что мы ездили далеко, за Ямполь, только священник Цецишовский запретил мне говорить.
   В комнате воцарилась тишина.
   -- Да наградит вас Бог за ваши желания и труды, -- промолвил Скшетуский,--так как я уже знаю, зачем вы туда ездили. Был и я там до вас... но все тщетно...
   -- Эх, если бы не этот священник... А то он мне сказал; "Я должен ехать с королем под Збараж, ты же (говорит он мне) береги своего господина и ничего не рассказывай ему, не то он помрет".
   Скшетуский так уже давно потерял всякую надежду, что и эти слова Жендяна не произвели на него никакого действия... Некоторое время он неподвижно лежал, потом спросил:
   -- Как же ты очутился здесь, у священника Цецишовского и при войске?
   -- Супруга сандомирского каштеляна, госпожа Витовская, послала меня из Замостья с извещением к господину каштеляну, что она приедет к нему в Топоров. Это храбрая дама и непременно хочет быть при войске, чтобы не разлучаться со своим: мужем. Я приехал в Топоров за день до вашего прихода. Госпожа Витовская должна здесь скоро быть, но какой в этом будет толк, когда муж ее уехал вместе с королем!
   -- Не понимаю, каким образом ты мог быть в Замостье, когда вместе с господином Володыевским и господином Заглобой ездил за Ямполь. Почему же ты вместе с ними не приехал в Збараж?
   -- Да, видите ли, когда нас прижала орда, то не было никакого спасения. И вот они вдвоем решили задержать татар, а я ускакал и прибыл в Замостье!
   -- Счастье, что они не погибли, -- заметил Скшетуский, -- но я был лучшего о тебе мнения. Разве подобало тебе оставить их в таком отчаянном положении?
   -- Да, знаете ли, господин, если мы были одни, втроем, то я, разумеется, не оставил бы их, так как у меня сердце разрывалось на части... но нас было четверо... и потому они бросились на ордынцев, а мне велели... спасать... Если бы я был уверен, что радость не убьет вас... потому что мы за Ямполем... нашли... но, видите ли, священник.
   Скшетуский стал пристально глядеть на Жендяна и моргать глазами, как человек, который пробуждается ото сна. Внезапно в нем словно что-то оборвалось, он страшно побледнел, приподнялся и крикнул громовым голосом:
   -- Кто был с тобой?
   -- Господин!.. -- восклицал Жендян, пораженный переменой происшедшей в лице рыцаря.
   -- Кто с тобой был? -- кричал Скшетуский. И, схватив Жендяна за плечи, стал трясти его и сам трясся, как в лихорадке, и мял слугу в своих железных руках
   -- Я уж скажу, -- говорил Жендян, -- пусть священник делает, что хочет с нами была барышня, а теперь она у госпожи Витовской.
   Скшетуский онемел; закрыл глаза, и голова его упала на подушки.
   -- Горе мне! -- воскликнул Жендян. -- Наверно, он уже испустил дух. Что я наделал! Мне следовало молчать! О, Господи! Дорогой мой господин, скажите что-нибудь... О Господи, недаром священник запретил мне рассказывать... Господин! господин!
   -- Это ничего, -- проговорил наконец Скшетуский. -- Где она?
   -- Слава Богу, что вы ожили!.... Успокойтесь... Княжна у госпожи Витовской... они обе скоро сюда приедут... теперь уж не умирайте... Мы убежали в Замостье... и там местный священник поместил ее у супруги сандомирского каштеляна... для приличия... У меня было много хлопот, я всюду говорил солдатам, что она родственница князя Иеремии, и потому все относились к ней с уважением!.... Я немало истратил денег на дорогу...
   Скшетуский опять лежал неподвижно, но глаза его были открыты и лицо очень сосредоточенно -- очевидно, он молился. Когда он кончил, то сел на. постели и сказал:
   -- Дай мне платье и вели оседлать коня.
   -- А куда же вы хотите ехать?
   -- Давай скорее платье!
   -- Вы будто знаете, что у нас теперь вдоволь всякого добра, потому что и король перед отъездом дал, и разные важные сановники дали. В конюшне стоят три славные лошади... Если бы у меня была хоть одна такая... но вам еще лучше полежать и отдохнуть, так как вы совсем слабы.
   -- Ничего, я могу сесть на коня. Ради Бога, торопись.
   -- Я знаю, что ваше тело из железа. Пусть будет так Только вы защитите меня от священника Цецишовского. Вот здесь лежит платье... Одевайтесь, а я скажу, чтобы вам дали винной похлебки.
   Сказав это, Жендян стал хлопотать насчет завтрака, а Скшетуский начал одеваться. Жендян подал завтрак, рассказал рыцарю все сначала, как он встретил во Владаве только что оправившегося после поединка с Володыевским Богуна, как узнал от него о местопребывании княжны и получил пернач. Как потом они с Володыевским и Заглобой пошли в яр и, убив ведьму и Черемиса, увезли княжну и какие опасности пришлось им испытать, когда они бежали от войск Бурлая.
   -- Господин Заглоба зарубил Бурлая, -- заметил Скшетуский
   -- Это храбрый муж, -- ответил Жендян. -- Я еще такого не видывал, потому что один бывает мужественный, другой -- красноречивый, третий -- ловкий, а у господина Заглобы все это есть. Но хуже всего нам пришлось в лесах за Плоскировом, когда на нас напали татары. Господин Володыевский и господин Заглоба остались, чтобы задержать погоню, я же поскакал с княжной в сторону, по направлению к Константинову, минуя Збараждак как думал, что татары, убив рыцарей, направятся за нами в сторону Збаража. Я уж не знаю, каким образом Бог по своему милосердию спас и господина Володыевского, и господина Заглобу... Мне казалось, что их непременно изрубят. Тем временем мы с княжной бежали между войсками Хмельницкого, который шел со стороны Константинова и Збаража, куда двинулись татары.
   -- Они не пошли туда тотчас, потому что их разбил господин Кушель. Но говори скорее.
   -- Если бы я это знал, но я не знал, и потому мы с княжной мчались между татарами и казаками, как в ущелья К счастью, край был пустынный, так что мы нигде не встретили ни одного человека: ни в деревнях, ни в местечках, так как все бежали от татар, кто куда мог. Но у меня душа замирала от страха, как бы нас не захватили, что в конце концов и случилось,
   -- Как же это? -- спросил Скшетуский.
   -- Да так: я наткнулся на казацкий разъезд Донца, брата той Горпины, у которой находилась княжна. К счастью, он меня хорошо знал, так как видел вместе с Богуном. Я передал ему поклон от сестры, показал пернач Богуна и рассказал, что Богун поспал меня за княжной и ждет меня за Впадавой. Донец был друг Богуна и знал о том, что его сестра сторожит княжну, а потому поверил. Я думал, что Донец отпустит и еще даст что-нибудь на дорогу, но он сказал: "Там собирается ополчение, и ты можешь попасть в руки ляхов, а потому останься со мной, поедем к Хмельницкому, в лагере девушка будет в полной безопасности, так как сам Хмельницкий будет беречь ее для Богуна". Лишь только он мне это сказал, как я помертвел, потому что как тут ему ответить? И вот я заявил ему, что Богун ждет ее и что под страхом смерти я должен сейчас ее увезти. А Донец на это: "В таком случае мы дадим знать Богуну, а ты не езжай, потому что там ляхи". Мы с ним заспорили. Наконец он сказал: "Меня удивляет, что ты так боишься идти с нами, уж не изменник ли ты?" Тогда я понял, что не остается ничего иного, как только ночью убежать от него, потому что он стал меня подозревать. С меня сошло тогда семь потов. И вот я все подготовил к бегству, как вдруг ночью на казаков напал господин Пэлка
   -- Господин Пэлка? -- проговорил, сдерживая дыхание, Скшетуский.
   -- Да. Это был славный воин, он недавно пал в битве, царство ему небесное! Не знаю, сумел ли бы кто-нибудь так ловко производить рекогносцировки под самым носом неприятеля, как он, разве только один господин Володыевский. Так вот, пришел господин Пэлка, уничтожил весь разъезд Донца, а его самого взял в плен и две недели тому назад посадил на кол. Так ему и надо. Но с и господином Пэлкой у меня было немало хлопот, так как этот человек ужасно любит женщин... Я опасался, как бы княжна, избежав обиды от казаков, не испытала худшей от своих, и потому сказал ему, что это родственница нашего князя. А господин Пэлка, надо вам знать, как только вспоминал князя, то снимал шапку и каждый раз выражал желание поступить к нему на службу. Узнав, что княжна -- родственница князя, он стал относиться к ней с большим уважением и проводил нас до Замостья, а там священник Цецишовский (это очень благочестивый человек) взял нас под свою опеку и поместил княжну у жены сандомирского каштеляна, госпожи Витовской.
   Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендяну.
   -- Ты будешь мне другом, братом, а не слугой, -- сказал он. -- А теперь едем Когда госпожа Витовская предполагала здесь быть?
   -- Через неделю после моего отъезда, -- а уже прошло десять дней; вы были в бессознательном состоянии восемь дней.
   -- Едем, едем, -- повторил Скшетуский, -- так как я не могу усидеть от радости.
   Но лишь только он это сказал, как послышался лошадиный топот и двор наполнился всадниками. Через окно Скшетуский заметал прежде всего старого священника Цецишовского, а возле него исхудалые лица Заглобы, Володыевского, Кушеля и других знакомых, в сопровождении княжеских драгун. Раздались веселые восклицания, и через минуту толпа офицеров, со священником во главе, вошла в комнату.
   -- Мир заключен под Зборовом; осада снята! -- воскликнул священник.
   О последнем обстоятельстве Скшетуский тотчас догадался при виде збаражских товарищей Его поочередно обнимали то Заглоба, то Володуевский.
   -- Нам сказали, что ты жив, -- кричал Заглоба, -- но тем большая для нас радость, что мы видим тебя здоровым! Мы нарочно приехали сюда за тобой... Ян, ты даже не предполагаешь, какую стяжал славу и какая тебя ждет награда!
   -- Король наградил, -- промолвил священник, -- но король королей дал большую награду.
   -- Я уже знаю, -- ответил Скшетуский. -- Да наградит вас Бог! Жендян мне все рассказал.
   -- И ты не задохнулся от радости? Тем лучше! Vivat Скшетуский, vivat княжна! -- кричал Заглоба. -- Ян, мы не проронили о ней ни слова, так как не знали, жива ли она Жендян ловко удрал. О, хитрая лиса! Слушай, Ян, князь ждет вас обоих. Мы ездили за ней под самый Ягорлык. Я убил адское чудище, которое стерегло ее. Господа, теперь у меня будут внуки! Жендан, говори, много ли тебе встретилось препятствий? Представь себе, мы вдвоем с господином Володыевским остановили всю орду! Я первый бросился на весь чамбул. Они прятались от нас в овраги, но ничто не помогло! Господин Володыевский тоже хорошо сражался .. Где же моя дочка? Дайте мне мою дочку!
   -- Да пошлет тебе Бог счастье, Ян! -- проговорил Володыевский, опять обнимая Скшетуского.
   -- Да наградит вас Бог за все, что вы для меня сделали! -- ответил растроганный Скшетуский.-- У меня не хватает слов для того, чтобы выразить вам свою признательность! Для этого мало моей жизни и крови.
   -- Дело не в этом! -- воскликнул Заглоба. -- Мир заключен! Плохой мир, господа, но делать нечего! Хорошо, что мы ушли из этого зловонного Збаража. Теперь будет спокойствие. Это ваша работа и моя, так как если бы до сих пор жил Бурлай, то переговоры не привели бы ни к чему. Поедем на свадьбу, Ян, будь молодцом! Ты даже не догадываешься, какой подарок приготовил для тебя князь. Я тебе скажу потом, а теперь где моя дочка? Давайте сюда мою дочку. Богун уж не увезет ее, так как сначала ему придется разорвать путы! Где же наконец моя дорогая дочь?
   -- Я собирался ехать ей навстречу, -- сказал Скшетуский, -- едем, едем, не то потеряю голову!
   -- Едем, господа. Едем вместе с ним!
   -- Госпожа Витовская, должно быть, недалеко, -- заметил священник.
   -- Гайда! -- воскликнул Володыевский.
   Скшетуский так легко вскочил на коня, точно он давно уже выздоровел. Жендян ехал возле него, так как предпочитал не оставаться наедине со священником. Володыевский и Заглоба присоединились к ним и скакали во весь опор во главе толпы шляхтичей и драгун в красных колетах, напоминавших красные лепестки мака, которые ветер несет по полю.
   -- Гайда! -- кричал Заглоба, пришпоривая коня. /dd>
Где Убальд и Арпишевский?
   -- В лагере. Я пойду сказать, чтобы подали лошадей, -- сказал староста.
   И он приблизился к дверям; вдруг в сенях послышалось какое-то движение, оживленный разговор, отголоски торопливых шагов, наконец, двери раскрылись настежь, и в комнату, запыхавшись, вошел Тизенгауз, приближенный короля.
   -- Ваше величество, -- воскликнул он, -- прибыл офицер из Збаража. Король вскочил с кресла, канцлер тоже, и у обоих вырвался возглас:
   -- Не может быть!
   -- Точно так! Он стоит в сенях!
   -- Давайте его сюда! -- воскликнул король, хлопнув в ладоши. -- Ради бога, давайте его сюда!
   Тизенгауз исчез в дверях, и через минуту вместо него на пороге появилась какая-то высокая незнакомая фигура.
   -- Ближе, мосци-пане, -- сказал король, -- ближе! Мы рады тебя видеть!
   Офицер подошел к самому столу, и при виде его король, канцлер и староста ломжинский отступили в изумлении. Перед ними стоял какой-то страшный человек, чуть не призрак; изодранная одежда еле закрывала его исхудалое тело, лицо было посиневшее, запачканное кровью и грязью, глаза горели лихорадочным блеском, черная всклоченная борода спускалась на грудь; трупный запах шел от него, а ноги так дрожали, что он должен был опереться на стол.
   Король и оба вельможи смотрели на прибывшего широко раскрытыми глазами. В эту минуту распахнулись двери, и в залу вошло множество сановников -- военных и гражданских: генералы Убальд, Арцишевский, литовский подканцлер Сапега и другие. Все стали за королем и с удивлением смотрели на офицера. Король спросил:
   -- Кто ты?
   Несчастный раскрыл рот, хотел говорить, но судорога свела челюсти, подбородок задрожал, и он с трудом прошептал:
   -- Из... Збаража.
   -- Дайте ему вина, -- раздался чей-то голос.
   В одно мгновение ему подали кубок вина, который прибывший выпил с усилием. Между тем канцлер скинул с себя плащ и покрыл им офицера.
   -- Теперь можешь говорить? -- спустя некоторое время спросил король.
   -- Могу, -- уже более твердым голосом ответил рыцарь.
   -- Кто ты?
   -- Ян Скшетуский... гусарский поручик.
   -- На чьей службе?
   -- Воеводы русского. По зале пронесся шепот.
   -- Что слышно у вас? Что слышно? -- лихорадочно спрашивал король.
   -- Нищета... голод... могила... Король закрыл глаза.
   -- Боже! Боже! -- проговорил он тихим голосом. И, помолчав, спросил: -- Долго ли еще можете продержаться?
   -- Пороху нет. Неприятель...
   -- Много его?
   -- Хмельницкий... Хан со всеми ордами.
   -- Хан там?
   -- Да.
   Настало глухое молчание. Присутствующие переглядывались, но неуверенность отразилась на всех лицах.
   -- Как же вы могли выдержать? -- спросил канцлер с сомнением в голосе.
   При этих словах Скшетуский поднял голову, точно новая сила влилась в него, и ответил неожиданно сильным голосом:
   -- Двадцать штурмов отбито, шестнадцать битв в открытом поле выиграно и семьдесят пять вылазок.
   И снова настало глухое молчание.
   Вдруг король выпрямился, встряхнул париком, как лев гривой, на желтоватое лицо выступил румянец, глаза загорелись огнем.
   -- Клянусь Богом, -- крикнул он, -- довольно с меня этих советов, этого бездействия, этого выжидания! Есть хан или нет его, пришло ли ополчение или не пришло -- довольно! Мы сегодня двинемся под Збараж.
   -- Под Збараж! Под Збараж! -- повторило несколько сильных голосов.
   Лицо прибывшего просияло, как заря.
   -- Ваше величество, -- проговорил он -- с вами жить и умереть!
   При этих словах благородное сердце короля растаяло как воск, и он, не обращая внимания на отвратительный вид рыцаря, обнял его и сказал:
   -- Ты мне милее, чем иные в шелках и бархате. Клянусь Богоматерью, менее достойных награждают староствами. Знай же, что то, что ты совершил, не останется без награды. Не возражай, я -- твой должник!
   И другие стали повторять вслед за королем:
   -- Не было еще более великого рыцаря, чем он!
   -- Он и между збаражскими первый!
   -- Ты стяжал бессмертную славу!
   -- Как же вы пробрались через станы казаков и татар?..
   -- Я скрывался в болотах, в тростниках, шел через леса, блуждал... не ел...
   -- Дайте ему есть! -- крикнул король.
   -- Есть! -- повторили другие.
   -- Одеть его!
   -- Завтра тебе дадут коня и одежду, -- снова сказал король. -- У тебя ни в чем не будет недостатка!
   Все по примеру короля рассыпались в похвалах перед рыцарем. Его опять стали забрасывать вопросами, на которые он отвечал с величайшим трудом, так как им все больше овладевала слабость. Скшетуский был уже почти без сознания. Через несколько минут ему принесли пищу. Вскоре вошел ксендз Цецишовский, королевский проповедник.
   Сановники с почтением расступались перед ним, ибо это был очень ученый ксендз, пользовавшийся всеобщим уважением, и его слово значило для короля больше, чем слово канцлера, а с амвона он иногда говорил такие вещи, которые и на сейме не всякий осмелился бы затронуть.
   Его тотчас же окружили и стали рассказывать, что пришел офицер из Збаража, что там князь Вишневецкий, несмотря на голод, холод и лишения, громит еще хана и Хмельницкого, который за весь истекший год не потерял столько людей, сколько в последние месяцы под Збаражем, наконец, что король хочет двинуться на выручку, хотя бы там пришлось погибнуть со всеми войсками.
   Ксендз слушал молча, шевеля губами и поглядывая на измученного рыцаря, который ел в это время, так как король приказал ему не обращать внимания на свое присутствие и сам еще наблюдал за ним и чокался с ним маленькой серебряной чаркой.
   -- А как зовут этого офицера? -- спросил наконец ксендз.
   -- Скшетуский.
   -- Ян?
   -- Точно так.
   -- Поручик князя-воеводы русского?
   -- Точно так.
   Ксендз поднял вверх свое морщинистое лицо и стал молиться, а потом сказал.
   -- Восславим имя Господне, ибо неисповедимы пути его, коими он ведет человека к счастью и покою. Аминь. Я знаю этого офицера.
   Скшетуский расслышал это и невольно повернулся к ксендзу, но его лицо, фигура и голос были ему совершенно незнакомы.
   -- Значит, вы, один из всего войска, решились пробраться через неприятельский лагерь? -- спросил его ксендз.
   -- До меня отправился один благородный рыцарь, но погиб, -- ответил Скшетуский.
   -- Тем больше ваша заслуга, что вы потом отважились идти. Судя по вашему виду, это должна была быть страшная дорога. Бог воззрел на вашу жертву и привел вас сюда.
   Вдруг ксендз обратился к Яну Казимиру.
   -- Ваше величество, -- сказал он, -- значит, ваше неизменное решение идти на помощь к князю-воеводе русскому?
   -- Молитвам вашим, отче, поручаю отчизну, войско и себя, ибо знаю, что это страшное предприятие, но я не могу допустить; чтобы князь-воевода погиб в этих несчастных окопах с такими доблестными рыцарями, как этот, что теперь перед нами... -- сказал король.
   -- Бог даст победу! -- воскликнули присутствующие. Ксендз поднял руки вверх, и в зале воцарилась тишина.
   -- Benedicto vos, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti! {Благословляю вас во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! (лат.).}
   -- Amen! {Аминь (лат.).} -- сказал король.
   -- Amen! -- повторили все присутствующее.
   Спокойствие разлилось по озабоченному до сих пор лицу Яна Казимира, и только глаза его горели необычным огнем. Между присутствующими начался тихий разговор о предстоящем походе, ибо многие еще сомневались в том, может ли король двинуться немедленно; он же взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузу прицепить ее.
   -- Когда ваше величество намерены отправиться? -- спросил канцлер.
   -- Бог дал ясную ночь, -- ответил король, -- и наши лошади не утомятся. Мосци-стражник обозный, -- добавил он, обращаясь к одному из сановников, -- велите протрубить "в поход".
   Стражник тотчас вышел из залы. Канцлер Оссолинский тихо заметил, что не все готовы и что обоз не может двинуться ночью.
   -- Кому обоз дороже отчизны и короля, тот пусть останется!
   Зал понемногу пустел. Каждый спешил к своему отряду, чтобы "поставить его на ноги" и снарядить в поход. В зале остались только король, канцлер, ксендз и Скшетуский с Тизенгаузом.
   -- Ваше величество, -- сказал ксендз, -- все, что вы хотели узнать от этого офицера, вы уже узнали. Теперь надо дать ему отдохнуть, ибо он еле держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его в мою квартиру, где он может переночевать.
   -- Хорошо, отче, -- ответил король. -- Это справедливо! Пусть Тизенгауз и еще кто-нибудь проводят его, сам он, верно, не дойдет. Ступай, ступай, рыцарь милый! Никто из нас не заслужил так отдыха, как ты. Но помни, что я -- твой должник. Скорее я о себе забуду, чем о тебе!
   Тизенгауз взял Скшетуского под руку, и они вышли. В сенях они встретились с одним из придворных, который взял под руку шатающегося рыцаря с другой стороны, впереди шел ксендз, а перед ним мальчик с фонарем. Но мальчик светил напрасно, так как ночь была светлая, тихая и теплая. Над Топоровом сияла луна, из лагеря доносился людской говор, скрип возов и отголоски труб, трубивших сигнал к походу. Вдали перед костелом, озаренным луной, виднелись уже группы солдат, конных и пеших. В деревне ржали лошади. Со скрипом возов смешивались звук цепей и громыхание орудий. Шум все усиливался.
   -- Они уже трогаются, -- сказал ксендз.
   -- Под Збараж... на помощь... -- прошептал Скшетуский.
   И неизвестно, от радости, или от перенесенных лишений и трудов, или от всего вместе, но он так ослабел, что провожатые почти несли его на руках. Направляясь к дому ксендза, они вошли в толпу солдат, стоявших перед костелом. Здесь были полки Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты стояли группами, преграждая проход.
   -- Дорогу, дорогу! -- воскликнул ксендз.
   -- А кто там ищет дороги?
   -- Офицер из Збаража.
   -- Привет ему! Привет! -- восклицали многочисленные голоса.
   Солдаты тотчас расступались; другие, наоборот, подходили ближе, чтобы видеть героя. И с изумлением смотрели на это изнуренное страшными трудами и лишениями лицо, озаренное бледным светом луны, и тихо перешептывались:
   -- Из Збаража... Из Збаража...
   Ксендз с огромным трудом довел Скшетуского до дому. Там он велел вымыть рыцаря и уложить в постель, а сам вышел к войскам, которые уже отправлялись в поход. Скшетуский был почти без сознания, но благодаря горячке не мог тотчас уснуть. Рыцарь уже не сознавал, где он и что случилось. Он слышал только голоса людей, топот, скрип возов, мерные шаги пехоты, крики солдат, отголоски труб -- и все это слилось в его ушах в один громадный шум...
   -- Войско идет, -- пробормотал он про себя.
   Тем временем шум этот все отдалялся, ослабевал, таял... и, наконец, глубокая тишина воцарилась в Топорове.
   Тогда Скшетускому показалось, будто он вместе с ложем летит в какую-то бездонную пропасть...
  

XXX

  
   Он спал несколько дней, но и после пробуждения его не оставляла горячка и он долго еще бредил. Говорил о Збараже, о князе, о старосте красноставском, разговаривал с Володыевским и Заглобой, кричал пану Лонгину Подбипенте: "Не туда!" и ни разу лишь не упомянул о княжне. Видно, та страшная сила, с помощью которой он запрятал в глубине души воспоминание о ней, не оставляла его даже в горячке. Между прочим, ему казалось, что он видит перед собой щекастую физиономию Жендзяна совсем такой, как он видел тогда, когда князь после битвы под Константиновом послал его преследовать бежавшего неприятеля, а Жендзян неожиданно появился на ночлеге. Скшетускому показалось, будто время остановилось в своем течении и что с той поры ничто не изменилось. Вот он опять под Хоморовом и спит в хате... Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому... Жендзян приехал из Гущи и сидит над ним... Скшетускому хочется заговорить, хочется велеть Жендзяну оседлать лошадей, но он не может... Вдруг ему приходит в голову мысль, что он не под Хоморовом и что с тех пор был взят Бар... Здесь Скшетуский застывает от страшной боли, и его несчастная голова опять погружается во мрак. Теперь он уже ничего не знает, ничего не видит, но через несколько минут из этой тьмы, из этого хаоса выступает Збараж... осада. Значит, он уже не под Хоморовом.
   Но ведь Жендзян сидит-таки над ним, наклоняется к нему. Сквозь отверстия в ставнях в комнату проникает полоска света и освещает лицо юноши, полное заботливости и сочувствия...
   -- Жендзян! -- восклицает пан Скшетуский.
   -- О сударь! Вы меня узнали! -- вскрикивает юноша и припадает к ногам своего пана. -- Я думал, что вы уж никогда не проснетесь.
   Настало минутное молчание; слышно было только всхлипывание слуги, который все еще обнимал ноги рыцаря.
   -- Где я? -- спросил Скшетуский.
   -- В Топорове... Вы, сударь, пришли к королю из Збаража... Слава богу! Слава богу!
   -- А где король?
   -- Пошел с войсками спасать князя-воеводу.
   Опять наступило минутное молчание. Слезы радости текли по лицу Жендзяна, который, немного успокоившись, проговорил:
   -- И как это я еще вижу вас...
   Потом он встал, открыл ставни и окно.
   Свежий утренний воздух проник в комнату, а с ним и дневной свет. С этим светом к Скшетускому вернулось сознание... Жендзян сел у его ног.
   -- Значит, я вышел из Збаража? -- спросил рыцарь.
   -- Да, сударь... Никто не мог бы сделать того, что сделали вы, и благодаря вам король пошел на помощь.
   -- До меня пытался пан Подбипента, но погиб.
   -- О боже! Пан Подбипента погиб? Такой щедрый и благородный пан... У меня даже дух захватило. Неужели они могли сладить с таким страшным силачом?
   -- Они застрелили его из луков.
   -- А пан Володыевский и пан Заглоба?
   -- Они были здоровы, когда я выходил.
   -- Слава богу! Это ваши лучшие друзья... Впрочем, мне нельзя с вами разговаривать, пока вы слабы... ксендз запретил.
   Жендзян умолк и некоторое время о чем-то усиленно думал. Задумчивость отразилась на его круглом лице. Через несколько минут он проговорил:
   -- Сударь!
   -- Чего тебе?
   -- А что будет с состоянием пана Подбипенты? Ведь, кажется, у него не счесть имений и всякого добра. Не завещал ли он что-нибудь своим друзьям, так как, мне известно, у него не было родных.
   Скшетуский ничего не ответил, и Жендзян понял, что рыцарю не понравился его вопрос, и он перевел разговор на другое:
   -- Но слава богу, что пан Володыевский и пан Заглоба здоровы, я думал, что их схватили татары... Много мы вместе перенесли всяких невзгод... только ксендз запретил мне говорить... Эх, уж мне казалось, что я их никогда не увижу. Нас так прижала орда, что ничего нельзя было поделать.
   -- Так ты был вместе с паном Володыевским и с паном Заглобой? Мне они ничего об этом не говорили.
   -- Потому что они не знали, спасся я или погиб...
   -- А где же это орда вас так прижала?
   -- За Проскуровом, по дороге в Збараж, мы ездили далеко, за Ямполь... только ксендз Цецишовский не велел мне говорить.
   В комнате воцарилась тишина.
   -- Да наградит вас Бог за вашу благожелательность и труды, -- промолвил Скшетуский, -- я уже знаю, зачем вы туда ездили. Был и я там до вас... но напрасно.
   -- Эх, если б не ксендз... А то он мне говорит: "Я должен ехать с королем под Збараж, ты же, говорит, береги своего пана и ничего не рассказывай ему, не то он помрет".
   Скшетуский настолько потерял уже всякую надежду, что и эти слова Жендзяна не произвели на него никакого действия... Некоторое время он лежал неподвижно и наконец спросил:
   -- Как же ты очутился здесь, у ксендза Цецишовского и при войске?
   -- Каштелянша сандомирская пани Витовская послала меня из Замостья с извещением к пану каштеляну, что она приедет к нему в Топоров. Это храбрая пани и непременно хочет быть при войске, чтобы не разлучаться со своим мужем. Я приехал в Топоров за день до вашего прихода. Пани Витовская должна здесь скоро быть, но какой в этом будет толк, коли муж ее уехал уже вместе с королем.
   -- Не понимаю, как ты мог быть в Замостье, если вместе с паном Володыевским и паном Заглобой ездил за Ямполь. Почему же ты с ними не приехал в Збараж?
   -- Да видите ли, сударь, когда нас прижала орда, то не было никакого спасения. И вот они вдвоем решили хоть на время задержать татар, а я ускакал и прибыл в Замостье.
   -- Счастье, что они не погибли, -- заметил Скшетуский, -- но я был лучшего о тебе мнения. Разве пристало тебе оставлять их в таком отчаянном положении?
   -- Эх, сударь, будь мы одни, втроем, я не оставил бы их, у меня сердце разрывалось на части... Но нас было четверо... и потому они бросились на ордынцев, а мне велели... спасать... Если бы я был уверен, что радость не убьет вас... потому... мы за Ямполем были... нашли... да вот ксендз...
   Скшетуский стал пристально смотреть на Жендзяна и моргать глазами, как человек, который пробуждается от сна. Вдруг в нем словно что-то оборвалось, он страшно побледнел, приподнялся и крикнул громовым голосом:
   -- Кто был с тобой?
   -- Сударь! Сударь! -- восклицал Жендзян, пораженный переменой, происшедшей в лице рыцаря.
   -- Кто с тобой был? -- кричал Скшетуский и, схватив Жендзяна за плечи, стал трясти его и сам трясся, как в лихорадке, и мял слугу в своих железных руках.
   -- Уж скажу! -- крикнул Жендзян. -- Пусть ксендз делает, что хочет: с нами была панна, а теперь она у пани Витовской.
   Скшетуский онемел, закрыл глаза, и голова его упала на подушки.
   -- Помогите! -- завопил Жендзян. -- Наверно, он уже испустил дух. Что я наделал! Надо было молчать! О господи! Дорогой пан, скажите что-нибудь... О господи, недаром ксендз запретил мне рассказывать... Сударь! Сударь!
   -- Это ничего, -- проговорил наконец Скшетуский. -- Где она?
   -- Слава богу, что вы ожили... Успокойтесь... Княжна у пани Витовской... Они обе скоро сюда приедут... только не умирайте... Мы убежали в Замостье... и там местный ксендз поместил ее у супруги сандомирского каштеляна... для приличия... У меня было много хлопот, я всюду говорил солдатам, что она родственница князя Еремии, и потому все относились к ней с уважением. Я немало денег истратил.
   Скшетуский опять лежал неподвижно, но глаза его были открыты, и лицо его было сосредоточено, -- он, очевидно, молился. Закончив, он сел на постели и сказал:
   -- Дай мне платье и вели оседлать коня.
   -- А куда же вы хотите ехать?
   -- Давай скорее платье.
   -- Вы, верно, не знаете, что у нас теперь вдоволь всякого добра, король перед отъездом дал, и разные паны дали. В конюшне стоят три славные лошади... Будь у меня хоть одна такая... Но вам еще лучше полежать и отдохнуть, так как вы совсем слабы.
   -- Ничего, я могу сесть на коня. Ради бога, торопись!
   -- Я знаю, что ваше тело из железа. Пусть будет так. Только вы защитите меня от ксендза Цецишовского. Вот здесь лежит платье... Одевайтесь, а я скажу, чтобы вам дали винной похлебки.
   Сказав это, Жендзян стал хлопотать насчет завтрака, а Скшетуский начал одеваться. Жендзян подал завтрак, рассказал рыцарю все сначала, как он встретил во Влодаве только что оправившегося после поединка с Володыевским Богуна, как узнал от него о местопребывании княжны и получил пернач. Как потом они с Володыевским и Заглобой отправились в Яр и, убив ведьму и Черемиса, увезли княжну и, наконец, какие опасности пришлось им испытать, когда они убегали от войск Бурлая.
   -- Пан Заглоба зарубил Бурлая, -- заметил Скшетуский.
   -- Это храбрый муж, -- ответил Жендзян. -- Я еще такого не видывал; всегда так: один бывает храбр, другой -- речист, третий -- ловок, а у пана Заглобы все это есть. Но хуже всего пришлось нам в лесах за Проскуровом, когда на нас напали татары. Пан Володыевский и пан Заглоба остались, чтобы задержать погоню, я же поскакал с княжной в сторону, к Константинову, минуя Збараж; я думал, что татары, убив рыцарей, направятся за нами, в сторону Збаража. Уж и не знаю, как Бог в своем милосердии спас и пана Во-лодыевского, и пана Заглобу... Мне казалось, что их непременно изрубят. Тем временем мы с княжной бежали между войсками Хмельницкого, который шел со стороны Константинова, и Збаражем, куда двинулись татары.
   -- Они не пошли туда, потому что их разбил пан Кушель. Ну, говори скорее!
   -- Если бы я это знал. А ведь я не знал, и потому мы с княжной мчались между татарами и казаками, как в ущелье. К счастью, край был пустынный, мы нигде не встретили ни одного человека: ни в деревнях, ни в местечках, все бежали от татар, кто куда мог. Но у меня душа замирала от страха, как бы нас не захватили, что в конце концов и случилось.
   -- Как же так? -- спросил Скшетуский.
   -- Да так. Я наткнулся на казацкий разъезд Донца, брата той Горпины, у которой была княжна. К счастью, он меня хорошо знал, так как видел вместе с Богуном. Я передал ему поклон от сестры, показал пернач Богуна и рассказал, что Богун послал меня за княжной и ждет за Влодавой. Донец был другом Богуна и знал, что его сестра сторожит княжну, и поверил. Я думал, что Донец отпустит и еще даст что-нибудь на дорогу, а он сказал: "Там собирается ополчение, и ты можешь попасть в руки ляхов, а потому останься со мной, поедем к Хмельницкому; в лагере панна будет в безопасности, так как сам Хмельницкий будет беречь ее для Богуна". Только он мне это сказал, я помертвел, -- как ему ответить? Вот я и говорю, что Богун ждет ее и что под страхом смерти я должен сейчас ее увезти. А Донец говорит: "Так мы дадим знать Богуну, а ты не уезжай, потому что там ляхи". Мы с ним заспорили. Наконец он сказал: "Странно мне, что ты так боишься идти с нами, -- уж не изменник ли ты?" И вот тогда я понял, что не остается ничего другого, как ночью убежать от него, потому что он стал меня подозревать. С меня сошло тогда семь потов. И вот я все подготовил к бегству, как вдруг ночью на казаков напал пан Пэлка.
   -- Пан Пэлка? -- проговорил, сдерживая дыхание, Скшетуский.
   -- Да. Это был славный воин, он недавно пал в битве, царствие ему небесное. Не знаю, смог ли бы кто-нибудь так ловко производить разведку под самым носом неприятеля, как он, разве что пан Володыевский. Так вот пришел пан Пэлка, разбил весь отряд Донца, а его самого взял в плен и две недели тому назад посадил на кол. Так ему и надо. Но и с паном Пэлкой у меня было немало хлопот, этот человек ужасно любил женщин... Я боялся, как бы княжна, избегнув обиды от казаков, не испытала худшей от своих, и потому сказал ему, что это родственница нашего князя. А пан Пэлка, надо вам знать, как только вспоминал князя, то снимал шапку и каждый раз высказывал желание поступить к нему на службу. Узнав, что княжна -- родственница князя, он стал относиться к ней с большим уважением и проводил нас до Замостья, а там ксендз Цецишовский (это очень благочестивый человек) взял нас под свою опеку и поместил княжну у сандомирской каштелянши, пани Витовской.
   Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендзяну.
   -- Ты будешь мне другом, братом, а не слугой! -- сказал он. -- А теперь едем. Когда пани Витовская предполагает здесь быть?
   -- Через неделю после моего отъезда, -- а прошло уж десять дней; вы были без памяти восемь дней.
   -- Едем, едем! -- повторил Скшетуский. -- Я не могу усидеть от радости.
   Но лишь только он сказал это, как послышался лошадиный топот, и двор наполнился всадниками. В окно Скшетуский заметил прежде всего старого ксендза Цецишовского, а возле него исхудалые лица Заглобы, Володыевского, Кушеля и других знакомых в сопровождении княжеских драгун. Раздались веселые восклицания, и через минуту толпа офицеров с ксендзом во главе вошла в комнату.
   -- Мир заключен под Зборовом! Осада снята! -- воскликнул священник.
   Об этом Скшетуский догадался при виде збаражских товарищей. Его по очереди обнимали то Заглоба, то Володыевский.
   -- Нам сказали, что ты жив, -- кричал Заглоба, -- но тем большая для нас радость, что мы видим тебя здоровым! Мы нарочно приехали сюда за тобой... Ян, ты даже подумать не можешь, какую стяжал славу и какая тебя ждет награда...
   -- Король наградил, -- промолвил ксендз, -- но король королей дал большую награду.
   -- Я уж знаю, -- ответил Скшетуский. -- Да наградит вас Бог! Жендзян мне все рассказал.
   -- И ты не задохнулся от радости? Тем лучше. Vivat Скшетуский, vivat княжна! -- кричал Заглоба. -- Ян, мы не проронили о ней ни слова, так как не знали, жива ли она. Жендзян ловко удрал. У, хитрая лиса! Слушай, Ян, князь ждет вас обоих. Ого! Мы ездили за ней под самый Ягорлык. Я убил это адское чудище, которое стерегло ее. От вас чуть не убежало ваших двенадцать сыновей, но теперь они не уйдут... Мосци-панове, теперь у меня будут внуки! Жендзян, говори, много ли тебе встретилось препятствий? Представь себе, мы вдвоем с паном Володыевским всю орду остановили! Я первый бросился на весь чамбул. Они прятались от нас в овраги, но ничто не помогло! Пан Михал тоже хорошо сражался... Где же моя дочурка? Дайте мне мою дочурку!
   -- Да пошлет Бог тебе счастье, Ян! -- проговорил Володыевский, опять обнимая Скшетуского.
   -- Да наградит вас Бог за все, что вы для меня сделали! -- У меня слов не хватает! Жизни, крови за это мало! -- ответил Скшетуский.
   -- Дело не в этом! -- воскликнул Заглоба. -- Мир заключен! Плохой мир, мосци-панове, но делать нечего! Хорошо, что мы ушли из этого проклятого Збаража. Теперь будет спокойствие, мосци-панове. Это ваша работа и моя, если бы Бурлай жил до сих пор, то переговоры не привели бы ни к чему. Поедем на свадьбу! Ян, вперед! Будь молодцом! Ты даже не догадываешься, какой подарок приготовил для тебя князь. Я тебе потом скажу, а теперь где моя дочка, черт возьми! Давайте мне мою дочку! Богун уж не увезет ее, сначала ему придется веревки разорвать! Где моя дочурка?
   -- Я на коня садился, чтоб ехать ей навстречу, -- сказал Скшетуский, -- едем, едем, не то голову потеряю!
   -- Гайда, мосци-панове! Едем вместе с ним. Времени не терять!
   -- Пани Витовская, должно быть, недалеко, -- заметил ксендз.
   -- Гайда! -- воскликнул Володыевский.
   Но Скшетуский был уже на дворе и так легко вскочил на коня, точно он давно выздоровел. Жендзян ехал возле него, так как предпочитал не оставаться наедине с ксендзом. Пан Михал и Заглоба присоединились к ним и понеслись во весь опор во главе толпы шляхтичей и драгун в красных колетах, подобно красным лепесткам мака, которые ветер несет по полю.
   -- Гайда! -- кричал Заглоба, пришпоривая коня.
   И так мчались они несколько верст и наконец на повороте дороги увидели перед собой ряд возов и колясок, окруженных отрядом в несколько десятков человек. Некоторые из них, увидев вооруженных людей, тотчас подъехали к рыцарям и спросили, кто они такие.
   -- Свои! Из королевского войска! -- крикнул Заглоба. -- А кто едет?
   -- Каштелянша сандомирская! -- послышалось в ответ.
   Скшетуского охватило такое волнение, что он, сам не зная, что делает, слез с лошади и, шатаясь, стал на краю дороги. Он снял шапку и от счастья дрожал всем телом. Володыевский тотчас соскочил с коня и поддержал ослабевшего друга.
   За ними все стали на краю дороги с обнаженными головами, а тем временем приблизились коляски, возы и начали проходить мимо. С каштеляншей сандомирской ехало много разных дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, что значит появление их на дороге. Наконец в середине кортежа показалась карета, более нарядная, чем другие; глаза рыцарей сквозь открытые оконца увидели величественное лицо седой дамы, а рядом с ним нежное и прекрасное лицо княжны Курцевич.
   -- Дочурка! -- заорал Заглоба, бросившись к карете. -- Дочурка! Скшетуский с нами!.. Дочурка!..
   В кортеже раздались крики: "Стой! Стой!" -- произошло какое-то замешательство. Кушель и Володыевский между тем вели Скшетуского под руки к карете: он ослабел совершенно и повис у них на руках... Голова упала на грудь, идти он не мог и у самой кареты упал на колени...
   Но тотчас нежные и сильные руки княжны Курцевич поддержали ослабевшую голову истощенного рыцаря. А Заглоба, видя изумление пани Ви-товской, воскликнул:
   -- Это Скшетуский! Збаражский герой! Он прорвался сквозь лагерь неприятеля, он спас войско, князя и всю Речь Посполитую. Да благословит их Бог! Да здравствуют!
   -- Да здравствуют! Vivant! Vivant! -- кричала шляхта.
   -- Да здравствуют! -- повторили княжеские драгуны хором, и эхо раскатилось по топоровским полям...
   -- В Тарнополь! К князю! На свадьбу! -- кричал Заглоба. -- Ну, дочурка, кончились твои бедствия!.. А Богуну -- казнь!
   Ксендз Цецишовский поднял глаза к небу, а губы его повторяли чудесные слова вдохновенного проповедника:
   -- "Посев был в слезах, жатва -- в веселии".
   Скшетуского посадили в карету рядом с княжной, и кортеж тронулся дальше. День был дивный, погожий, дубравы и поля купались в солнечном свете. Низом на полях и выше, над полями, и еще выше, в воздухе, носились серебряные нити паутины, которые в этих местах позднею осенью сплошь покрывают поля, точно снегом. И великий покой был вокруг -- лишь лошади фыркали весело.
   -- Пан Михал, -- говорил Заглоба, дотронувшись стременем до стремени Володыевского, -- что-то опять схватило меня за горло и держит, как тогда, когда пан Подбипента -- царствие ему небесное! -- выходил из Збаража. Но когда я подумаю, что эти двое наконец нашли друг друга, у меня так легко на сердце, точно я залпом выпил кварту крепкого вина. Если тебе не выйдет случай жениться, то мы на старости лет будем за их детьми ходить. Каждому в жизни -- свое, пан Михал, а мы двое созданы для войны, а не для женитьбы.
   Маленький рыцарь ничего не ответил и только быстрее зашевелил усиками.
   Они ехали в Топоров, а оттуда в Тарнополь, где должны были встретиться с князем Еремией и вместе с его полками ехать в Львов, на свадьбу. По дороге пан Заглоба рассказывал пани Витовской, что произошло за последнее время. И она узнала, что король после небывало кровопролитной битвы под Зборовом, оставшейся неразыгранной, заключил договор с ханом, не вполне благоприятный, но обеспечивающий хоть на некоторое время спокойствие Речи Посполитой. Хмельницкий в силу этого договора оставался и впредь гетманом и имел право набрать себе сорок тысяч регулярного войска, -- а за эту уступку он присягнул в верности королю и сословиям.
   -- Уж это вернее верного, -- говорил Заглоба, -- что мы снова будем воевать с Хмельницким, но если так, то нашего князя булава не минует, иначе...
   -- Да скажите же, ваць-пане, Скшетускому -- самое главное, -- сказал, подъехав, маленький рыцарь.
   -- Правда! -- сказал Заглоба. -- Я с этого хотел начать, да только не привелось. Знаешь, Ян, что случилось после того, как ты ушел из Збаража: Богун в плену у князя.
   Скшетуский и княжна так изумились, услышав это известие, что не могли сказать ни слова. Она лишь всплеснула руками... Настала минута молчания. Наконец Скшетуский спросил:
   -- Как же это случилось?
   -- В этом перст Божий, -- ответил Заглоба, -- перст Божий, и кончено! Договор уже был подписан, мы выходили уже из нашего зачумленного Збаража, князь с конницей шел на левом фланге, чтобы не допустить нападения орды на войско, -- они ведь часто нарушают договоры... Вдруг какая-то шайка человек в триста всадников бросились на конницу князя.
   -- Один Богун мог затеять такое дело! -- воскликнул Скшетуский.
   -- Это он и был! Да только не казакам нападать на збаражских солдат. Пан Михал мигом окружил их и вырубил до одного человека, а Богун, которого он дважды ранил, попал в плен. Не везет ему с паном Михалом, он сам уже мог в этом убедиться, так как трижды пробовал с ним биться! Но он ничего другого, кроме смерти, не искал...
   -- Потом выяснилось, -- прибавил пан Володыевский, -- что Богун во что бы то ни стало хотел поспеть из-под Валадынки в Збараж, но так как это путь немалый, то он не успел, а когда узнал, что мир заключен, -- он обезумел от бешенства и уже ни на что не обращал внимания.
   -- Разящий мечом от меча и погибнет, такова уж превратность судьбы! -- сказал Заглоба. -- Этот казак -- безумец, и безумие его тем страшнее, что оно от отчаяния! Ну и шум же поднялся из-за него среди наших и среди того сброда! Мы думали, что дело опять до войны дойдет, князь первый крикнул, что они нарушили договор. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан взъярился: "Он опозорил мое слово и мою клятву!" И стал грозить ему войной, а к нашему князю прислал посла с заявлением, что Богун действовал на свой страх, как простой разбойник, и просил, чтобы князь не придавал всему этому значения, а с Богуном поступил, как с простым разбойником. Говорят, хан был заинтересован и в том, чтобы татары могли спокойно отвезти ясырь, которого они набрали столько, что в Стамбуле мужики будут продаваться за бесценок.
   -- Что же князь сделал с Богуном? -- тревожно спросил Скшетуский.
   -- Велел было посадить его на кол, но потом раздумал и говорит: "Я дарю его Скшетускому, пусть делает с ним, что хочет!" Теперь казачина сидит в тарнопольском подземелье; цирюльник ему голову лечит. Боже мой, сколько раз уж он должен был дух испустить! Ни одному волку псы так не разодрали шкуру, как мы ему! Один пан Михал три раза искусал его. Да он крепко сшит, и, правду говоря, он человек несчастный. Суди его Бог! Нет у меня злобы к нему, хоть он и не давал мне покоя! А напрасно: я пил с ним, дружил, как с равным, пока он на тебя, дочурка, не поднял руку... Ведь мог же я прирезать его в Розлогах... Да я уж давно знаю, что нет на свете благодарности и редко кто добром за добро платит. Бог с ним!
   И пан Заглоба стал качать головой.
   -- А что ты с ним сделаешь, Ян? -- спросил он. -- Солдаты говорят, что ты его крепостным сделаешь, потому что он мужик здоровый, но мне не хочется верить, что ты так поступишь.
   -- Конечно нет! -- ответил Скшетуский! -- Это человек полный рыцарского духа, только несчастный, и я не оскорблю его холопской работой.
   -- Да простит ему все Господь! -- сказала княжна.
   -- Аминь! -- прибавил Заглоба. -- Он молит смерть взять его! И, наверное, нашел бы смерть, если бы не опоздал под Збараж.
   Все замолчали, раздумывая над странными превратностями судьбы. Вдали показалась Грабова, где они остановились на привал. Они застали там массу солдат, возвращавшихся из Зборова. Приехал и пан Витовский, каштелян сандомирский, который шел с полком навстречу жене, и пан староста красноставский, пан Пшиемский, и масса шляхты из ополчения, которая по этой дороге возвращалась домой. Усадьба в Грабовой была сожжена, как и все другие строения, но так как день был прекрасный, тихий и теплый, то все расположились в роще под открытым небом. Привезен был большой запас вин и съестного, и челядь сейчас же принялась за приготовления к ужину. Каштелян сандомирский велел разбить шатры для дам и сановников, и получился точно настоящий лагерь. Рыцари толпились перед шатрами, чтобы поглядеть на Скшетуского и на княжну. Другие разговаривали о только что законченной войне; те, что были не под Збаражем, а только под Зборовом, расспрашивали княжеских солдат о подробностях осады, -- и было шумно и весело, особенно потому, что Бог послал такую чудную погоду.
   Среди шляхты первую роль играл пан Заглоба, который в тысячный раз рассказывал про убийство Бурлая, а среди челяди, приготовлявшей ужин, -- Жендзян. Пронырливый слуга все же выбрал удобную минуту и, отозвав Скшетуского в сторону, смиренно упал к его ногам.
   -- Сударь, -- сказал он, -- я хочу просить у вас великой милости!
   -- Мне трудно отказать тебе в чем-нибудь, -- ответил пан Скшетуский, -- благодаря тебе все случилось так, что лучше и быть не может.
   -- Я уж давно думаю, -- ответил слуга, -- что ваша милость меня чем-нибудь наградит!
   -- Говори, чего ты хочешь?
   Веснушчатое лицо Жендзяна потемнело, в глазах загорелись огоньки ненависти и упорства.
   -- Я только одной милости прошу, и больше ничего не хочу, -- сказал он, -- подарите мне, ваша милость, Богуна.
   -- Богуна? -- спросил с удивлением Скшетуский. -- Что ты хочешь с ним сделать?
   -- Уж я сударь, подумаю о том, чтобы и мое не пропало, чтобы ему отплатить сторицей за мой Чигиринский позор. Я знаю, что ваша милость наверняка казнить его велит, так позвольте же мне первому ему отплатить.
   Скшетуский сдвинул брови.
   -- Этого не будет! -- сказал он решительно.
   -- Боже мой! Уж лучше бы мне погибнуть! -- скорбно воскликнул Жендзян. -- Неужели затем я жил, чтоб позор ко мне прилип...
   -- Проси, чего хочешь, -- сказал Скшетуский, -- я ни в чем тебе не откажу, но этому не бывать. Загляни внутрь себя, спроси духовных отцов, не грешнее ли сдержать такой обет, чем оставить его. К карающей деснице Господней не прилагай своей руки, чтобы она и тебя не поразила. Стыдись, Жендзян: этот человек и так у Бога смерти просит, к тому же он ранен и в плену. Зачем же тебе быть его палачом? Неужто ты опозоришь связанного, добьешь раненого? Разве ты татарин или казак? Пока я жив, не допущу этого, и ты о том не напоминай!
   В голосе пана Яна было столько силы и воли, что слуга сразу потерял всякую надежду и только сказал плаксивым голосом:
   -- Будь он здоров, он бы и с двумя такими, как я, справился, но раз он болен, то мстить ему не годится, но когда же я отплачу ему за свою обиду?
   -- Месть ты оставь Богу! -- сказал Скшетуский,
   Слуга открыл рот, чтобы сказать еще что-то, о чем-то спросить, но пан Ян повернулся и пошел к шатрам, перед которыми собралось много народу. Посредине сидела пани Витовская, рядом с ней княжна, а вокруг рыцари. Перед ними -- пан Заглоба, без шапки, рассказывал тем, что были только под Зборовом, об осаде Збаража. Все слушали его затаив дыхание, лица горели от волнения, и те, что не были там, с грустью сожалели об этом. Пан Ян сел около княжны и, взяв ее руку, прижал к губам, и они, прижавшись друг к другу, молча сидели.
   Солнце заходило, и понемногу занимался вечер. Скшетуский тоже заслушался, точно слышал что-то новое. Пан Заглоба вытирал лысину, и голос его гремел все сильнее. Под действием воспоминаний или воображения у рыцарей как перед глазами вставали эти кровавые дни: они видели окопы, окруженные точно морем, видели бешеные штурмы; слышали крики и вой, гром пушек и самопалов, видели князя в серебряных латах на валах -- среди града пуль... Потом нищету, голод и те багровые ночи, когда смерть, как зловещая птица, кружила над окопами... уход пана Подбипенты, Скшетуского... И все слушали, то поднимая глаза к небу, то хватаясь за рукояти сабель, -- а пан Заглоба закончил так:
   -- Теперь там одна могила, один огромный курган, и если не лежит под ним слава Речи Посполитой, и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, то это сделал он.
   И пан Заглоба указал на Скшетуского.
   -- Клянусь, так оно и есть! -- воскликнул Марк Собесский и с ним пан Пшиемский.
   -- Слава ему! Честь! Благодарность! -- раздались сильные голоса рыцарей. -- Vivat Скшетуский. Vivat молодая пара! Да здравствует герой! -- кричали все громче.
   Всех присутствовавших охватил энтузиазм. Одни бежали за бокалами, другие бросали вверх шапки; солдаты стучали саблями, и вскоре все слилось в один обший крик:
   -- Слава! Слава! Да здравствует! Да здравствует!
   Скшетуский, как истинный рыцарь-христианин, покорно опустил голову, но княжна встала, встряхнула косами, на лице ее вспыхнул румянец, а в глазах загорелась гордость, -- этот рыцарь должен был стать ее мужем, а слава мужа падает на жену, как свет солнца на землю.
   Поздней уже ночью все разъехались в разные стороны. Чета Витовских, пан Пшиемский и староста красноставский двинулись с полками в Топоров, а Скшетуский с княжной и полком Володыевского -- в Тарнополь. Ночь была светлая, как день. На небе сияли рои звезд. Взошла луна и осветила покрытые паутиной поля. Солдаты запели. С лугов поднялась белая мгла, и вся местность превратилась как бы в сплошное огромное озеро, освещенное луной.
   В такую же точно ночь Скшетуский недавно выходил из Збаража, в такую ночь теперь он чувствовал, как бьется сердце княжны Курцевич рядом с ним.
  

ЭПИЛОГ

  
   Но историческая трагедия не закончилась ни под Збаражем, ни под Зборовом, и даже не закончилось там ее первое действие. Спустя два года опять вспыхнула война между Украиной и Речью Посполитой. Восстал Хмельницкий, могущественнее чем когда бы то ни было, а с ним шел хан всех орд и те же самые вожди, которые сражались под Збаражем: дикий Тугай-бей, и Урум-мурза, и Артим-Гирей, и Нурадин, и Галга, и Амурад, и Субагази. Пожары и стоны возвещали об их приходе; тысячи воинов покрывали поля, наполняли леса, из полумиллиона уст слышались воинственные крики, и теперь людям казалось, что настал конец существованию Речи Посполитой.
   Но Речь Посполитая уже очнулась от оцепенения, отказалась от прежней политики канцлера и переговоров. Было уже известно, что только меч может обеспечить более продолжительное спокойствие. И вот, когда король двинулся на полчище неприятеля, с ним шло сто тысяч войска и шляхты, кроме обозных слуг и челяди.
   Здесь были все те, кто участвовал в нашем рассказе: и князь Еремия Вишневецкий со всей своей дивизией, в которой по-прежнему служили Скшетуский, Володыевский и волонтер Заглоба; были оба гетмана, Потоцкий и Калиновский, в то время уже выкупленные из татарской неволи; был и полковник Стефан Чарнецкий, впоследствии победитель шведского короля Карла Густава, и пан Пшиемский, главный начальник артиллерии, и генерал Убальд, и пан Арцишевский, и староста красноставский, и брат его, впоследствии король Ян III, и поморский воевода Людвиг Вейгер, и воевода мальборский Яков, и хорунжий Конецпольский, и князь Доминик Заславский, и епископы, и сановники, и сенаторы, -- словом, все во главе с верховным вождем, королем.
   На полях под Берестечком столкнулись наконец две враждебные армии, и там именно произошла одна из величайших в истории битв, отголоски которой гремели по всей тогдашней Европе.
   Она продолжалась три дня. В первые два дня чаша удачи колебалась, на третий день произошел генеральный бой, в котором победа осталась на стороне поляков. Этот бой начал князь Еремия Вишневецкий.
   Его видели во главе левого фланга, когда он без доспехов и шлема мчался, как вихрь, по полю на громадные полчища, состоявшие из запорожских казаков, из крымских, ногайских, белгородских татар, из силистрийских и румелийских турок, из урумбалов, янычар, сербов, валахов и других диких воинов, собранных с пространства от Урала и Каспийского моря до Дуная.
   И как река исчезает из глаз во вспененных волнах моря, так исчезли княжеские полки в этом море врагов. Туча пыли, точно смерч, поднялась на равнине и заволокла сражающихся...
   На этот нечеловеческий бой смотрело все войско и король, а подканцлер Лещинский поднял распятие и благословлял им погибавших.
   Между тем с другого фланга на королевское войско надвигался казацкий табор численностью в двести тысяч человек, подобно гигантскому дракону, медленно выползающему из леса.
   Но прежде чем выползли они, из того облака пыли, поглотившего полки Вишневецкого, показались сначала одиночные всадники, потом десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч и помчались к холмам, на которых находился хан, окруженный своей отборной гвардией.
   Дикие толпы бежали в безумной панике, а польские полки гнались за ними.
   Тысячи запорожцев и татар устлали собой поле брани, а между ними лежал разрубленный пополам заклятый враг ляхов и верный союзник казаков -- дикий и мужественный Тугай-бей.
   Страшный князь торжествовал.
   Король увидел победу князя и решил уничтожить орды, прежде чем подоспеет казацкий табор.
   И вот двинулись все войска, загремели все орудия, неся смятение и смерть в ряды неприятеля; тогда пал брат хана, великолепный Амурад, пораженный пулей в грудь. Горестный вой раздался в рядах ордынцев. Устрашенный и раненный в самом начале сражения, хан взглянул на поле. Вдали в пороховом дыму шел пан Пшиемский и сам король с рейтарами, а на флангах гудела земля под тяжестью мчавшейся в бой кавалерии.
   Тогда задрожал Ислам-Гирей и, не выдержав натиска поляков, обратился в бегство, а за ним в беспорядке побежали все орды: и валахи, и урумбалы, и конные запорожцы, и силистрийские, и румелийские турки, и потурченцы -- рассеялись как тучи, гонимые вихрем.
   Убегающих догнал повергнутый в отчаяние Хмельницкий и стал умолять хана вернуться в бой; но хан при виде его зарычал от гнева и велел татарам схватить его и, привязав к коню, увез с собой.
   Теперь остался только казацкий табор.
   Начальник табора, крапивенский полковник Дедяла, не знал, что произошло с Хмельницким, но, видя поражение и позорное бегство всех орд, отступил и остановился на болотистых берегах Плешовы.
   Между тем началась гроза и хлынул сильнейший дождь. "Бог омывал землю после справедливой битвы".
   Дожди продолжались несколько дней, и в течение их королевские войска отдыхали, утомленные прежними битвами; за это время казаки окружили свой лагерь валами, и он, таким образом, превратился как бы в огромную крепость.
   С наступлением хорошей погоды началась осада -- самая удивительная, какая когда-либо происходила.
   Сто тысяч польского войска осаждало двухсоттысячную армию Дедялы.
   У короля не хватало пушек, провианта и запасов, у Дедялы были неисчерпаемые запасы пороха, пищи и, кроме того, семьдесят пушек.
   Но во главе королевских войск был сам король, казакам же недоставало Хмельницкого.
   Польские войска были воодушевлены только что одержанной победой, казаки усомнились в себе.
   Прошло несколько дней, и надежда на возвращение Хмельницкого и хана исчезла.
   Тогда начались переговоры.
   К королю пришли казацкие полковники и били ему челом, прося о помиловании. Они обходили шатры сенаторов, хватались за края их одежды, обещая хоть из-под земли добыть Хмельницкого и выдать его королю.
   Сердцу Яна Казимира не было чуждо сострадание: он хотел отпустить чернь и войско, лишь бы ему выдали всех начальников, которых он решил задержать впредь до выдачи Хмельницкого.
   Но именно такое требование не совпадало с желанием казацких старшин, которые за свои великие проступки не надеялись на прощение.
   И вот во время переговоров продолжались битвы, отчаянные вылазки, и каждый день обильно лилась польская и казацкая кровь.
   Днем казаки сражались с отвагой и бешенством отчаяния, а ночью толпы их подходили к королевскому лагерю, угрюмо умоляя о милосердии.
   Дедяла уже склонялся на переговоры и хотел даже пожертвовать собою, лишь бы спасти войско и чернь.
   Но в это время в казацком лагере начались волнения. Одни хотели сдаться, другие защищаться до смерти, но все только и думали о том, как бы ускользнуть из лагеря.
   Но это казалось невозможным даже первейшим храбрецам.
   Лагерь был окружен рекой и бескрайними болотами. Защищаться в нем можно было целые годы, но путь отступления был только один: через королевские войска.
   Об этой дороге никто в казацком таборе и не думал.
   Переговоры, прерываемые битвами, велись вяло; волнения среди казаков становились все чаще. Во время одного из таких волнений был свергнут Дедяла и избран новый предводитель.
   Имя его влило новую отвагу в павших духом казаков и, отдавшись громким эхом в королевском лагере, пробудило в сердцах нескольких рыцарей заглохшие воспоминания о перенесенных несчастьях.
   Новым предводителем был Богун.
   Он и раньше занимал среди казаков высокий пост, как муж войны и совета. Все указывали на него, как на наследника Хмельницкого.
   Богун первым из казацких полковников явился вместе с татарами под Берестечком во главе пятидесятитысячного войска. Он принимал участие в трехдневном конном сражении и, разгромленный вместе с ханом войсками князя Еремии, сумел спасти от окончательного разгрома большую часть своего отряда и найти убежище в лагере. Теперь, после свержения Дедялы, партия непримиримых избрала его верховным военачальником в надежде, что он один сможет спасти лагерь и войско.
   И действительно, молодой вождь не хотел даже и слышать о переговорах -- он жаждал битвы и кровопролития, хотя бы ему пришлось и самому утонуть в этой крови.
   Но вскоре он убедился, что с этими полчищами уже нечего было и думать о том, чтобы силой прорваться через польское войско, а потому он ухватился за другое средство.
   История сохранила память об этих беспримерных усилиях, которые современникам казались достойными титана и которые могли спасти войско и чернь.
   Богун решил пройти через бездонные болота Плешовой или, вернее, построить через эти болота такой мост, чтобы по нему могли пройти все осажденные.
   И вот под топорами казаков стали падать целые леса и тонуть в болотах, в них кидали возы, шатры, тулупы, сермяги -- словом, что попало, и мост удлинялся с каждым днем.
   Казалось, что для этого вождя нет ничего невозможного. Король медлил со штурмом, не желая кровопролития, но, видя кипевшие работы, понял, что иного исхода нет, и велел войску приготовиться к окончательному бою.
   В казацком лагере никто не знал об этом намерении. Мост удлинялся всю ночь, а утром Богун вместе с полковниками поехал осмотреть работы.
   Это было в понедельник 7 июля 1651 года. Утро в этот день настало бледное, точно испуганное, солнце взошло кровавое, болезненное и озарило воды и леса.
   Из польского лагеря погнали лошадей на пастбище. Казацкий лагерь шумел голосами разбуженных людей. Развели костры и варили пищу.
   Все видели отъезд Богуна, его свиты и конницы, с помощью который молодой вождь хотел рассеять отряд брацлавского воеводы, находившегося в тылу табора и портившего орудийным огнем работы казаков.
   Чернь смотрела на отъезд спокойно и даже с надеждой. Тысячи людей провожали глазами Богуна, тысячи людей говорили ему вослед:
   -- Да благословит тебя Бог, сокол!
   Вождь, свита и конница постепенно отдалялись от лагеря, дошли до опушки леса и вскоре скрылись между деревьями.
   Вдруг кто-то у ворот лагеря крикнул страшным пронзительным голосом:
   -- Люди, спасайтесь!
   -- Старшины бегут! -- раздались голоса.
   -- Старшины бегут! -- повторили сотни и тысячи людей.
   Голоса эти пронеслись по лагерю как вихрь по лесу, и вдруг из двухсот тысяч грудей вырвался ужасный нечеловеческий крик.
   -- Спасайтесь! Спасайтесь! Ляхи! Старшины бегут!
   Массы людей заволновались точно разбушевавшаяся река. Топтали костры, опрокидывали возы, шатры, ломали частоколы, все бежали. Всех охватила страшная паника. Тотчас груды тел преградили дорогу, но чернь и казаки бежали по трупам, среди рева, шума и стонов. Толпа выбежала из лагеря, кинулась на мост, люди сталкивали друг друга в болото; утопающие конвульсивно хватались друг за друга и, моля небо о милосердии, погружались в холодные движущиеся трясины. На мосту началась битва и резня из-за места. Воды Плешовой наполнились телами. Историческая Немезида страшно отплачивала Берестечком за Пилавцы.
   Ужасные крики дошли до слуха молодого вождя, и он тотчас понял, что случилось. Но тщетно он вернулся в лагерь, тщетно летел к толпе с поднятыми к небу руками. Его голос терялся в реве тысячи людей; страшная река убегающих увлекла его вместе с конем, свитой и всей конницей и несла на погибель.
   Коронные войска изумились при виде этого движения, которое в первую минуту многие приняли за какую-то отчаянную атаку, но вскоре нельзя было не верить глазам.
   Через несколько минут, когда прошло удивление, все полки, не дожидаясь приказа, двинулись на неприятеля, а впереди вихрем мчался драгунский полк, во главе которого летел маленький полковник с саблей над головой.
   И вот настал час гнева, суда и поражения... Кто не был задавлен или не утонул, погибал под ударом меча. Река так наполнилась кровью, что нельзя было различить, течет ли в ней вода или кровь.
   Обезумевшая толпа пришла в еще большее замешательство, люди душили и сталкивали друг друга в воду. Но в то же время они с остервенением сражались с напавшими на них королевскими войсками. Битвы происходили на болоте и в чащах; брацлавский воевода отрезал путь к отступлению убегавшим. Тщетно король приказывал удерживать солдат. Сострадание угасло, и резня продолжалась до самой ночи, резня такая, какой не запомнили самые старые вояки, -- при воспоминании о ней у рыцарей волосы вставали дыбом.
   Наконец, когда мрак окутал землю, сами победители пришли в ужас от дела рук своих. Не пели "Тебе, Бога, хвалим" -- из королевских очей текли не слезы радости, а слезы скорби и печали.
   Так был разыгран первый акт драмы, автором которой был Хмельницкий.
   Но Богун не сложил вместе с другими голову в этот страшный день. Одни говорили, что, видя поражение, он первый стал спасаться бегством; другие говорили, что спас его некий знакомый рыцарь. Правды никто доискаться не мог.
   Верно одно, что потом имя его в войнах с Речью Посполитой часто называлось среди имен других славных казацких вождей. Чей-то мстительный выстрел сразил его через несколько лет, но и тогда не настал еще его последний час. После смерти князя Вишневецкого, который умер от военных трудов, когда Лубенская область отпала от тела Речи Посполитой, -- Богун завладел большей частью его поместий.
   Были слухи, что и Хмельницкого он перестал признавать над собой. Сам Хмельницкий, разгромленный, проклятый собственным народом, должен был искать покровительства на стороне, а гордый Богун ни в чьем покровительстве не нуждался и всегда был готов с саблей в руках защищать свою казацкую свободу.
   Были также слухи, что никто никогда не видел улыбки на устах этого особенного человека. Он жил не в Лубнах, а в деревне, которую построил на пепелище, -- она называлась Розлоги. Там, говорят, он и умер.
   Междоусобная война пережила его и продолжалась еще долго. Потом пришел мор, потом шведы... Татары почти не уходили из Украины и забирали в плен толпы людей. Опустела Речь Посполитая, опустела Украина. Волки выли на развалинах прежних городов, и некогда цветущая страна стала как бы огромной могилой. Ненависть вросла в сердца и отравила кровь двух братских народов.
  
   И так они мчались несколько верст, как вдруг на повороте дороги увидели перед собой ряд возов и колясок, эскортируемых отрядом в несколько десятков воинов. Некоторые из них, увидев вооруженных людей, тотчас подъехали к рыцарям и спросили, кто они такие?
   -- Свои! -- крикнул Заглоба. -- Офицеры из королевского войска. А это кто едет?
   -- Супруга сандомирского каштеляна! -- послышалось в ответ.
   Скшетуского охватило такое волнение, что он, сам не зная что делает, слез с лошади и, шатаясь, стал на краю дороги. Рыцарь снял шлем и от счастья дрожал всем телом. Володыевский тотчас соскочил с коня и поддержал ослабевшего друга.
   За ними все стали на краю дороги с обнаженными головами, а тем временем приблизились коляски, возы и начали проходить мимо. С госпожой Витовской ехало много разных дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, что означает эта процессия на проезжей дороге. Наконец в середине кортежа показалась коляска более нарядная, чем другие. В ней рыцари увидели пожилую даму и прелестную княгиню Курцевич.
   -- Дочь моя! -- крикнул Заглоба, бросаясь к карете. -- Дочь! Скшетуский с нами.
   Послышались крики "Стой, стой!" и произошло некоторое замешательство. Тем временем Кушель и Володыевский вели или, вернее, тащили к карете Скшетуского, который совершенно ослабел. Голова его склонилась на грудь, он уже не мог идти и пал на колени перед ступеньками коляски.
   Через минуту сильные руки княжны Курцевич уже поддерживали рыцаря. Заглоба же, видя изумление госпожи Витовской, воскликнул:
   -- Это Скшетуский, герой из Збаража. Это он пробрался через неприятельский стан, он спас войска князя, спас всю страну! Да благословит их Бог, и да здравствуют они!
   -- Да здравствуют! Vivat! vivat! -- кричали шляхтичи.
   -- Да здравствуют! -- громко воскликнули княжеские драгуны, так что эхо прокатилось по топоровским полям...
   -- В Тарнополь! к князю! на свадьбу! -- кричал Заглоба. -- А что, дочка, кончились твои бедствия... а Богуна ждет казнь!
   Священник Цецишовский поднял глаза к небу и повторял:
   -- Сеяние было в слезах, а жатва в радости...
   Скшетуского усадили в карету рядом с княжной -- и кортеж двинулся далее. День был чудный, ясный, теплый, дубравы и поля утопали в солнечном свете, в голубом воздухе плавали серебряные нити паутины, которой поздней осенью, точно снегом, покрываются поля в той местности. Кругом было тихо, и только время от времени раздавалось фырканье лошадей.
   -- Знаете ли, друг мой, -- говорил Заглоба, толкнув своим стременем в стремя Володыевского, -- меня опять что-то ухватило за горло и держит, как в то время, когда Лонгин Подбипента -- вечная ему память! -- выходил из Збаража. Однако, когда я подумаю о том, что мы наконец-то нашли их обоих, то у меня так легко становится на сердце, точно я выпил кварту хорошего меду. Если вы не женитесь, то мы оба под старость будем растить их детей. Каждому свое, а мы с вами, должно быть, более созданы для войны, чем для женитьбы.
   Маленький рыцарь ничего не ответил и только стал шевелить усами сильнее, чем обыкновенно.
   Они ехали в Топоров, а оттуда намеревались отправиться в Тарнополь, где должны были соединиться с князем Иеремией и вместе с его полками двинуться на свадьбу во Львов Заглоба в пути рассказывал госпоже Витовской о том, что произошло в последнее время. Она узнала, что король после кровопролитного боя под Зборовом заключил договор с ханом, не особенно благоприятный, но ло крайней мере обеспечивающий спокойствие5 на некоторое время. В силу договора, Хмельницкий остался гетманом, и ему было предоставлено право выбрать себе из черни сорок тысяч реестровых воинов, за каковую уступку он дал клятву в верности королю и правительству.
   -- Не подлежит сомнению, -- говорил Заглоба, -- что с Хмельницким опять придется воевать, но если только нашего князя назначат великим гетманом, то все пойдет иначе.
   -- Скажите же Скшетускому одну очень важную вещь, -- проговорил маленький рыцарь.
   -- Правда! -- сказал Заглоба. -- Я даже хотел начать с этого, но как-то не пришлось. Ты еще не знаешь, Ян, что случилось после твоего ухода? Ведь Богун у князя в плену.
   При этом неожиданном известии Скшетуский и княжна пришли в такое изумление, что в первую минуту не могли промолвить ни слова. Наконец Скшетуский спросил:
   -- Как так? Каким образом?
   -- В этом виден перст Божий -- ответил Заглоба. -- Не что иное как перст Божий. Договор уже был заключен, и мы выходили из Збаража, а князь поскакал на левый фланг наблюдать, чтобы орда не напала на войско... потому что татары часто не соблюдают договоров, как вдруг ватага в триста всадников бросилась на княжескую кавалерию...
   -- Один только Богун мог совершить такой поступок! -- воскликнул Скшетуский.
   -- Это был он. Но не на збаражских солдат нападать казакам. Господин Володыевский тотчас окружил их, уничтожил всех до одного, а Богун, два раза раненный им, попал в плен. Нет у него счастья на нашего Михаила, и сам он должен был в этом убедиться, так как три раза пробовал. Впрочем, Богун ничего иного не искал, как только смерти.
   -- Оказалось, -- добавил Володыевский, -- что Богун непременно хотел приехать из Валадынки в Збараж, но так как это расстояние очень велико, не успел, и когда узнал, что мир уже заключен, то от бешенства словно помешался и уже ни на что не обращал внимания
   -- Кто воюет мечом, от меча гибнет, -- промолвил Заглоба, -- ибо таково уж непостоянство фортуны. Это безумный казак и тем более безумный, что он в отчаянии. По этому поводу поднялся страшный шум между нами и казаками. Мы думая, что опять дело дойдет до войны, так как князь первый крикнул, что они нарушили договор. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан рассердился на него и сказал: "Вы опозорили мое слово и мою клятву" -- и пригрозил Хмельницкому войной, а к нашему князю прислал чауша с заявлением, что Богун простой разбойник, и просил, чтобы князь не поднимал из-за этого дела, а с Богуном поступил как с разбойником. Кажется, для хана в данном случае важно было и то, чтобы татары могли спокойно увести пленных, которых столько захватили в окрестных деревнях, что в Константинополе можно будет купить мужика за очень дешевую цену.
   -- Что же князь сделал с Богуном? -- с бешенством спросил Скшетуский.
   -- Князь приказал было обстругать для него кол, но потом раздумал и сказал: "Я подарю его Скшетускому, пусть он делает с ним, что хочет". Теперь Богун в Тарнопопе, в подземелье, цирюльник лечит его. О Господи, сколько раз должна была улететь из него душа. Ни одному волку собаки не рвали так шкуры, как мы ему. Один Володыевский три раза его покусал. Но крепкий это человек, хотя, правду сказать, и несчастный. Я не питаю к нему ненависти, несмотря на то, что он ужасно преследовал меня безо всякого повода, а между тем я с ним пил, вел компанию, как с равным, пока он не посягнул на тебя, моя дочка Ведь мне в Рэзяогах представлялась возможность двинуть его ножом... но я уже давно знаю, что на свете нет благодарности и редко кто отплачивает добром за добро. Пусть его там!..
   Тут Заглоба стал кивать головой.
   -- А что ты с ним сделаешь, Ян? -- спросил он. -- Солдаты говорят, что ты сделаешь его своим гайдуком, так как это видный мужчина, но мне не хочется верить, чтобы ты так именно и поступил.
   -- Без сомнения, я этого не сделаю, -- ответил Скшетуский. -- Это очень храбрый воин, а так как он несчастлив, то тем более я не посрамлю его никаким мужицким занятием.
   -- Да простит ему Бог все! -- сказал княжна.
   -- Аминь! -- добавил Заглоба. -- Богун, как к матери, обращается к смерти, чтобы она его взяла... и, наверно, он нашел бы ее, если бы вовремя пришел под Збараж.
   Все умолкли, раздумывая над странными превратностями судьбы.
   Вскоре в отдалении показалась Грабова, и здесь наши путешественники сделали первый отдых Там они застали много солдат, возвращавшихся из Зборова. Сюда приехали и сандомирский каштелян Витовский, который шел с полком навстречу жене, и Марк Собесский, и генерал Пшыемский, и масса шляхтичей из всеобщего ополчения. Усадебный дом в Грабове был сожжен, равно как и все иные строения, но так как день был чудный, тихий и теплый, то приезжие расположились в дубраве, под открытым небом. Сюда привезли много съестных припасов и напитков, и челядь тотчас принялась за приготовление ужина. Сандомирский каштелян велел разбить шатры для дам и сановников, и таким образом возник как бы настоящий лагерь. Рыцари то и дело подходили к шатрам, желая насмотреться на княжну и Скшетуского. Иные беседовали о минувшей войне, те, что не были под Збаражем, а только Зборовом, расспрашивали княжеских офицеров о подробностях осады. Было шумно и весело, тем более что Бог дал такой прекрасный день.
   Среди шляхтичей ораторствовал Заглоба, в тысячный раз рассказывая, как он убил Бурлая, а среди челяди -- Жендян, повествовавший о своих приключениях Однако ловкий парень улучил удобную минуту и, отведя Скшетуского в сторону, проговорил:
   -- Я хочу просить вас оказать мне одну милость.
   -- Мне трудно было бы отказать тебе в чем-нибудь, -- ответил Скщетуский, -- так как благодаря тебе я получил то, что мне дороже всего.
   -- Я вот и подумал, -- сказал слуга, -- что вы дадите мне какую-нибудь награду.
   -- Говори, чего хочешь?
   Лицо Жендяна потемнело, а в глазах сверкнула ненависть.
   -- Я прошу у вас одной милости, ничего более не хочу, -- сказал он, -- кроме того, чтобы вы подарили мне Богуна.
   -- Богуна? -- с удивлением спросил Скшетуский. -- Что же ты хочешь с ним сделать?
   -- Я уж придумаю, чтобы мое не пропало и чтобы с избытком отплатить ему за то, что он опозорил меня в Чигирине. Я знаю, что вы, наверно, велите его убить, так позвольте мне сначала отплатить ему!
   Скшетуский нахмурил брови.
   -- Этого никогда не будет, -- решительно ответил он.
   -- О Господи, лучше бы мне было погибнуть, -- жалобно воскликнул Жендян. -- Неужели позор мой не будет смыт!
   -- Проси, чего хочешь, -- сказал Скшетуский, -- я ни в чем тебе не откажу, но это невозможно. Спроси свою совесть, спроси своих предков, не будет ли грешнее сдержать такое обещание, чем отказаться от него. Бог и так карает его, а потому откажись от своей мести, не то и тебя постигнет кара. Стыдись, Жендян! Этот человек и так уже просит у Бога смерти, да притом он ранен и в плену. Чем же ты хочешь быть для него -- палачом? Неужели ты будешь издеваться над связанным или добивать раненого? Разве ты татарин или казацкий головорез? Пока я жив, никогда этого не допущу, и даже не вспоминай мне об этом.
   В голосе рыцаря было столько силы и воли, что Жендян сразу потерял всякую надежду и сказал плаксивым голосом:
   -- Если бы Богун был здоров, то справился бы и с двумя такими, как я, а теперь, когда он ранен, так мне уж и не подобает мстить! Когда же я ему отплачу за свою обиду?
   -- Месть предоставь Богу, -- промолвил Скшетуский.
   Жендян хотел было еще что-то сказать, но Скшетуский повернулся и пошел к шатрам, перед которыми собралось многочисленное общество. Посредине сидела госпожа Витовская, возле нее -- княжна, а кругом -- рыцари. Впереди стоял Заглоба и рассказывал тем, кто был только под Зборовом, об осаде Збаража. Все слушали его, сдерживая дыхание; на лицах отражалось волнение, и те, кто там не был, сожалели, что им не пришлось участвовать в обороне Збаража. Скшетуский сел возле княжны и, взяв ее руку, прижал к губам, а потом оба они прижались друг к другу плечами и тихо сидели. Солнце склонялось к западу -- постепенно наступал вечер. Скшетуский тоже стал слушать, будто что-то новое. Заглоба время от времени утирал лоб, и голос его звучал все сильнее. Перед глазами рыцарей отчетливо восставали картины из этой кровавой истории: они видели окопы, окруженные неприятелем, точно морем, и яростные штурмы, слышали крики и вой, грохот пушек и самопалов, видели на валу, среди града пуль, князя в серебряных латах... Потом страшные лишения, голод, ночи, освещенные красным заревом, в которых смерть кружилась над окопами, точно зловещая птица... выход Лонгина Подбипенты, затем Скшетуского... И все слушали с напряженным вниманием, иногда лишь то подымая глаза к небу, то хватаясь за рукояти сабель. Заглоба кончил рассказ словами:
   -- Теперь там одна лишь могила, один лишь гигантский курган, и если под ним не погребены слава нашей отчизны и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, -- то только благодаря ему!
   Сказав это, Заглоба указал на Скшетуского.
   -- Это правда! -- воскликнули Марк Собесский и генерал Пшыемский.
   -- Слава ему! честь! благодарность! -- раздались многочисленные голоса.--Vivat Скшетуский! Vivat молодая пара! Да здравствует герой!
   Всех присутствовавших охватил энтузиазм. Одни схватили бокалы с вином, другие бросали вверх шапки, солдаты стучали саблями, и вскоре все слилось в один общий крик:
   -- Слава! слава! да здравствует! да здравствует!
   Скшетуский, как истинный рыцарь-христианин, покорно опустил голову, но княжна порывисто встала; на лице ее вспыхнул румянец, а в глазах отразилась гордость, ибо этот рыцарь -- ее будущий муж, а слава мужа падает на жену, как свет солнца на землю.
  
   Уже поздней ночью все присутствующие разъехались в разные стороны. Витовские, генерал Пшыемский и Марк Собесский двинулись с полками в Топоров, а Скшетуский с княжной и эскадроном Володыевского -- в Тарнополь. Ночь была очень светлая, на небе сияли звезды, а вскоре поднялась луна и озарила окрестные поля и леса Потом с лугов поднялась мгла, и вся местность превратилась как бы в сплошное громадное озеро, освещенное нежными лучами месяца.
   В такую же точно светлую ночь Скшетуский недавно выходил из Збаража, но теперь он чувствовал возле себя присутствие самого дорогого для него существа
  

ЭПИЛОГ

  
   Но историческая трагедия не закончилась ни под Збаражем, ни под Зборовом, и даже не закончилось там ее первое действие. Спустя два года опять вспыхнула война между Украиной и Польшей. Восстал Хмельницкий, более могущественный, чем когда бы то ни было, а с ним шел хан всех орд и те же самые вожди, которые сражались под Збаражем: дикий Тугай-бей и Урум-мурза, и Артимгирей, и Нурадин, и Галга, и Амурад и Субагази. Появление этих войск сопровождалось заревом пожаров и стоном людей; пятьсот тысяч воинов покрывали поля, наполняли леса, отовсюду слышались военные клики, и теперь людям казалось, что настал конец существованию Польши.
   Но теперь очнулась от онемения и Польша. Правительство отказалось от прежней выжидательной политики канцлера и от переговоров. Было уже известно, что только меч может обеспечить более продолжительное спокойствие. И вот, когда король двинулся на неприятеля, с ним шло сто тысяч войска и шляхты, кроме множества обозных слуг и челяди.
   В этом походе участвовали все лица, выступавшие в нашем рассказе. Был князь Иеремия Вишневецкий со всей своей дивизией, в которой по-прежнему служили Скшетуский, Володыевский и волонтер Заглоба, были и оба гетмана, Потоцкий и Калиновскйй, в то время уже освобожденные из татарской неволи; был и полковник Стефан Чарнецкий, впоследствии победитель шведского короля Карла Густава, и генерал Пшыемский, главный начальник артиллерии, и генерал Убальд, и Арцишевский, и Марк Собесский, и брат его, впоследствии король Ян III, и поморский воевода Людвик Вейгер, и воевода мальборгский Яков, и Конецпольский, и князь Доминик Заславский, и сенаторы, словом, все во главе со своим вождем королем.
   Наконец на полях под Берестечком столкнулись две враждебные армии, и там именно произошло одно из величайших во всемирной истории сражений, отголосками которого гремела вся тогдашняя Европа.
   Оно продолжалось три дня. В первые два дня обе стороны сражались с переменным счастьем, на третий день произошел генеральный бой, в котором победа осталась на стороне поляков. Этот бой начал князь Иеремия Вишневецкий.
   Его видели на левом фланге, во главе собственной дивизии: без доспехов и шлема он вихрем мчался по полю на громадные полчища, состоявшие из запорожских казаков, из крымских, ногайских, белгородских татар, из силистрийских и румелийских турок, из урумбалов, янычар, сербов-потурченцев, валахов и иных диких воинов, собранных с пространства, тянущегося от Урала и Каспийского моря до Дуная.
   И подобно тому, как река исчезает из глаз в бушующих и вспененных волнах моря, так исчезли из глаз княжеские полки в этом море врагов. Туча пыли, точно смерч, поднялась на равнине и заволокла сражающихся...
   На этот необыкновенный величественный бой смотрели войско и король, а подканцлер Лещинский поднял распятие и благославлял им погибающих
   Тем временем с другого фланга на королевское войско надвигалась казацкая армия, численностью в двести тысяч человек, подобно гигантскому дракону, медленно выползающему из леса.
   Но прежде чем началось сражение на правом фланге, на левом из того облака пыли, в котором исчезли полки Вишневецкого, показались сначала одиночные всадники, потом десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч и понеслись к холмам, на которых находился хан, окруженный своей Отборной гвардией.
   Дикие толпы бежали в необыкновенной панике, а польские полки гнались за ними.
   Тысячи запорожцев и татар пали на поле брани, а между ними лежал, разрубленный пополам, заклятый враг ляхов и верный союзник казаков, дикий и мужественный Тугай-бей.
   Грозный князь торжествовал.
   Король увидел победу князя и решил уничтожить орды, прежде чем ударит казацкое войско.
   И вот двинулись все польские войска, загремели все орудия, сея в рядах неприятеля смятение и смерть; брат хана, величественный Амурад, пал, пораженный пулей в грудь. В рядах ордынцев раздался горестный вой. Устрашенный и раненный в самом начале сражения, хан взглянул на поле. Вдали в пороховом дыму шли Пшыемский и сам король с рейтерами, а на флангах гудела земля под тяжестью мчащейся в бой кавалерии.
   Тогда задрожал Ислам-Гирей и, не выдержав бешеного натиска поляков, обратился к бегство, а за ним в беспорядке побежали все орды: и валахи, и урумбалы, и конные запорожцы, и силистрийские и румелийские турки, и потурченцы -- все они рассеялись, как рассеиваются тучи, гонимые вихрем.
   Убегающих догнал повергнутый в отчаяние Хмельницкий и к стал умолять хана вернуться в бой; но хан, увидя гетмана, зарычал от гнева и велел татарам схватить его, привязать к коню и увез с собой.
   Теперь осталось только казацкое войско.
   Начальник его, кропивенский полковник Дзедзяла, не знал, что случилось с Хмельницким, но, видя поражение и позорное бегство всех орд, подался назад и расположился в болотистых гирлах Плешовы.
   Между тем началась гроза и пошел сильнейший дождь. "Бог обливал землю после справедливой битвы", -- говорилось в одной из хроник того времени.
   Дожди продолжались в течение нескольких дней, и в течение нескольких дней королевские войска отдыхали, утомленные прежними битвами; за это время казаки окружили свой стан валами, который, таким образом, превратился как бы в крепость.
   С наступлением хорошей погоды началась осада -- самая удивительная, какая только когда-нибудь происходила во время войн.
   Сто тысяч польского войска осаждало двухсоттысячную армию Дзедзялы.
   У короля был недостаток в пушках, в провианте, в амуниции -- у Дзедзялы были неисчерпаемые запасы пороха, пищи и кроме того семьдесят пушек.
   Но во главе польских войск был король, казакам же недоставало Хмельницкого.
   Польские войска были воодушевлены только что одержанной победой, казаки же усомнились в себе.
   Прошло несколько дней -- надежда на возвращение Хмельницкого и хана исчезла. Тогда начались переговоры.
   К королю пришли казацкие полковники и били ему челом, прося помиловать. Они обходили шатры сенаторов, обещая из-под земли добыть Хмельницкого и выдать его королю.
   Сердце Яна-Казимира не было чуждо состраданию: он хотел отпустить чернь и войско, лишь бы ему выдали всех начальников, которых он решил задержать в качестве заложников впредь до выдачи Хмельницкого.
   Но именно такое требование не согласовалось с желанием казацких военачальников, которые за свои великие проступки не надеялись на прощение. И вот во время переговоров продолжались битвы, отчаянные вылазки и ежедневно в изобилии лилась польская и казацкая кровь.
   Днем казаки сражались с отвагой и отчаянной яростью, а ночью толпы их подходили к королевскому лагерю, угрюмо умоляя о милосердии.
   Дзедзяла хотел уже пожертвовать собой, лишь бы спасти войско и чернь.
   Но как раз в это время в казацком лагере начались волнения Одни хотели сдаться, другие защищаться до смерти, но все только и думали, как бы ускользнуть из лагеря.
   Но это казалось невозможным даже храбрейшим из казаков.
   Их лагерь был окружен гирлами реки и громаднейшими болотами. Защищаться в нем можно было долгие годы, но путь отступления был только один, а именно -- через королевские войска
   Об этой дороге никто в казацком стане и не думал.
   Переговоры, прерываемые битвами, велись вяло, среди казаков все чаще возникали волнения. Во время одного из таких волнений казаки избрали на место Дзедзялы нового вождя
   Имя его влило отвагу в павших духом казаков и, отдавшись громким эхом в королевском лагере, пробудило в сердца хнескольких рыцарей заглохшие воспоминания о перенесенных несчастьях
   Новый вождь был Богун.
   Уже прежде он занимал между казаками высокий пост, и все указывали на него как на наследника Хмельницкого.
   Богун первым из казацких полковников явился вместе с татарами под Берестечком во главе пятидесяти тысяч воинов. Он принимал участие в трехдневном кавалерийском сражении и, разгромленный вместе с ханом и его полчищами войсками князя Иеремии, сумел спасти от окончательного разгрома большую часть своего отряда и найти убежище в лагере. Теперь партия непримиримых вручила ему главное начальство над войском в надежде, что он один сможет спасти лагерь и войско.
   И действительно, молодой вождь не хотел даже слышать о переговорах -- он жаждал битвы и кровопролития, хотя бы пришлось и ему самому утонуть в этой крови.
   Но вскоре Богун убедился, что с этими полчищами уже нечего было и думать о том, чтобы силой прорваться через польское войско, а потому он хотел испробовать другое средство.
   В истории сохранилась память об этих беспримерных усилиях, которые современникам казались достойными титана и которые могли спасти войско и чернь.
   Богун решил пройти через бездонные болота Плешовой или, вернее, построить через эти болота такой мост, чтобы по нему могли пройти все осажденные.
   И вот под топорами казаков стали падать целые леса и загромождать болота, в них кидали возы, шатры, тулупы, сермяги, словом, что попало, -- и мост удлинялся с каждым днем.
   Казалось, что для этого вождя нет ничего невозможного.
   Король Ян-Казимир, не желая кровопролития, медлил со штурмом, но, видя эти гигантские работы, пришел к заключению, что нет иного исхода, и велел войску приготовиться к окончательному бою.
   В казацком стане никто не знал об этом намерении короля. Мост все удлинялся, a утром Богун вместе с полковниками поехал осмотреть работы.
   Это было в понедельник, седьмого июля 1651 года. Утро в этот день настало бледное, точно испуганное, солнце освещало каким-то кровавым светом воды и леса.
   Из польского лагеря погнали лошадей на пастбище. Казацкий стан шумел голосами разбуженных людей, там развели костры и варили пищу.
   Все видели отъезд Богуна, его свиты и кавалерии, с помощью которой молодой вождь хотел рассеять отряд брацлавского воеводы, находившегося в тылу табора и орудийным огнем препятствовавшего работам казаков.
   Чернь смотрела на отъезд спокойно и даже с надеждой. Тысячи людей провожали глазами Богуна, тысячи людей говорили ему вслед:
   -- Да благословит тебя Бог, сокол!
   Вождь, свита и кавалерия, постепенно отдаляясь от лагеря, дошли до опушки леса и вскоре скрылись между деревьями.
   Внезапно кто-то у ворот лагеря крикнул страшным пронзительным голосом:
   -- Люди, спасайтесь!
   -- Начальники бегут! -- раздались голосаю
   -- Начальники бегут! -- повторили сотни и тысячи людей.
   Голоса эти пронеслись по лагерю, как вихрь проносится по лесу, и внезапно из двухсот тысяч глоток вырвался ужасный нечеловеческие крик.
   -- Спасайтесь! спасайтесь! Ляхи! Наши начальники бегут!
   Массы людей зашевелились, точно разбушевавшаяся река. Топтали костры, опрокидывали возы, шатры, ломали палисады, все бежали к выходу, причем в толпе давили друг друга. Всех охватила страшная паника. Тотчас груды задавленных преградили дорогу, но чернь и казаки бежали по трупам среди рева, шума и стонов. Толпы выбежали из лагеря, кинулись на мост, сталкивали один другого в болота; утопающие конвульсивно хватались друг за друга и, умоляя небо о милосердии, погружались в холодную трясину. На мосту началась битва и резня за места. Воды Плешовой наполнились телами. Немезида страшно отплачивала за Пилавицы Берестечком.
   Ужасные крики дошли до слуха молодого вождя, и он тотчас понял, что случилось. Но тщетно Богун бросился в лагерь, тщетно летел к толпе с поднятыми к небу руками. Его голос терялся в реве тысяч людей; волны убегающих увлекли его вместе с конем, свитой и всей конницей -- и несли на погибель.
   Польские войска чрезвычайно изумились при виде этого движения, которое в первую минуту многие приняли за какую-то отчаянную атаку, но вскоре нельзя было не верить глазам.
   Через несколько минут, когда прошло удивление, все полки, не ожидая даже приказа, двинулись на неприятеля, а впереди вихрем мчался драгунский полк, во главе которого летел маленький полковник с саблей над головой.
   И вот настал день гнева, суда и поражения... Кто не был задавлен, погибал под ударом меча. Река до такой степени наполнилась кровью, что нельзя было различить, течет ли в ней вода или кровь.
   Обезумевшие от ужаса казаки, пришли в еще большее замешательство и продолжали душить и сталкивать друг друга в воду, но вместе с тем с остервенением сражались с нападавшими на них королевскими войсками. Битвы происходили на болоте и в чащах. В этих ужасных лесах воцарилась смерть. Брацлавский воевода отрезал путь к отступлению убегающим. Тщетно король приказывал держать солдат. Сострадание угасло -- и резня продолжалась до самой ночи, резня такая, какой не видывали в жизни даже самые старые воины, и при воспоминании о которой впоследствии у них волосы на голове подымались дыбом.
   Наконец, когда мрак ночи покрыл землю, сами победители были поражены своим делом. В этот день уже не пели благодарственного гимна, и из глаз короля текли не слезы радости, но слезы жалости и печали.
   Так разыгралось первое действие драмы, автором которой был Хмельницкий.
   Но Богун в этот страшный день не сложил головы вместе с другими. Одни говорили, что, увидев поражение, он первый спасся бегством, иные же рассказывали, что будто его спас один знакомый рыцарь. Однако никто не знал, как было на самом деле.
   Одно лишь верно, что в следующих войнах фамилия его часто упоминалась между фамилиями известнейших казацких вождей. Спустя несколько лет его кто-то подстрелил из мести, но и тогда не настал для него конец.
   После смерти князя Иеремии Вишневецкого, который умер от военных трудов, когда лубненское княжество отошло от Польши, Богун завладел большей частью его земель. Потом говорили, что в конце концов он не захотел признавать над собой власть Хмельницкого. Сам Хмельницкий, проклинаемый собственным народом, искал покровительства за пределами родины, но гордый Богун отказывался от всякого покровительства и готов был саблей защищать свою казацкую свободу.
   Рассказывали также, что на лице этого удивительного человека никогда потом не появлялась улыбка. Он жил не в Лубнах, но в деревне, которую выстроил на старом пепелище и которая называлась Разлоги. Там, кажется, Богун и умер.
   Междоусобные войны пережили его и тянулись еще долго. Затем пришла зараза и шведы. Татары почти постоянно совершали набеги на Украину и уводили много людей в неволю. Опустела Польша, опустела Украина. Волки выли на развалинах разрушенных городов, и некогда цветущие края представляли как бы одну громадную могилу. Ненависть укоренилась в сердцах и отравила кровь двух братских народов.